И. А. Намор - Техника игры в блинчики

Техника игры в блинчики (В третью стражу-3)   (скачать) - И. А. Намор

И. А. Намор
Марк Лейкин, Андрей Туробов
В ТРЕТЬЮ СТРАЖУ
Книга третья
Техника игры в блинчики

O, Фортуна,

словно луна

ты изменчива,

всегда создавая

или уничтожая;

ты нарушаешь движение жизни,

то угнетаешь,

то возносишь,

и разум не в силах постичь тебя;

что бедность,

что власть —

всё зыбко, подобно льду.

О, Фортуна, Кармина Бурана

Все очень просто: надо только найти подходящий камень и бросить его под правильным углом

Из объяснений опытного игрока в "блинчики".


Пролог

I. Когда заговорили пушки…

1. Татьяна Драгунова, Париж, 1 сентября 1936 года

С утра в Париже говорили… Говорили много. Много и только о "русском десанте". Вчера, если верить информационным агентствам, в Хихоне и Сантандере начали разгрузку части Красной Армии, прибывшие морем из Ленинграда под охраной крейсера "Киров" и нескольких эсминцев. Новость мгновенно "взорвала" столицу, и так перегретую до невозможности и в прямом, и в переносном смысле.

Мнения "пикейных жилетов" разделились, что неудивительно, так как и в парламенте не пахло единством взглядов. Одни говорили, что Сталин толкает Европу в горнило новой мировой войны, другие восторгались решимостью Красного Чингисхана отстоять демократическую республику в за Пиринеями.

Как ни странно, именинниками ходили русские эмигранты. Этого Татьяна понять не могла никак, но факт: Туков — седой портье в "Эрмитаже" — красовался у входа в варьете свеженаглаженной униформой и при крестах, а их у него оказалось немало.

— Kristos voskres, Pavel Dmitrievich, — старательно коверкая русские слова, произнесла Татьяна и протянула опешившему от такого приветствия мужчине цветок из букетика, только что врученного ей каким-то восторженным студентом.

— Воистину воскрес, — улыбнулся оторопевший было от такого нежданного "праздника" Туков, и низко поклонился.

— Кхм… — тихо "крякнул" у нее за спиной Федорчук, но от дальнейших комментариев воздержался.

Они прошли по коридорам, поднялись и спустились по лестницам "сумасшедшего лабиринта" и вошли, наконец, в ее собственную "королевскую" гримерную.

— Мне выйти? — поинтересовался Виктор, но тон вопроса и то, как он закуривая, рассматривал бутылки на сервировочном столике, демонстрировало, что он скорей уж отвернется, чем действительно куда-нибудь "уйдет".

— Да, ладно! — привычно махнула рукой Татьяна и подсела к зеркалу.

"Я красавица!"

Но даже правда в виде привычной мантры, звучавшей как лесть, — не помогала, тяжесть на сердце…

— Будет война? — спросила она, заглядывая через зеркало в глаза Виктору.

— Надеюсь, что да, — Федорчук улыбнулся её отражению в ставшей уже фирменной манере — а-ля "Джонни Депп в роли Вилли Вонка": с иронией, переходящей в цинизм и двойной дозой безумия, чудившейся в глазах, лишь изредка показывающихся над дужками круглых очков с синими стеклами — выдохнул дым и взялся за бутылку шампанского.

"Хорош… Хорош? В каком смысле?"

Но непрошенный вопрос уже ворвался в сознание и породил настоящий шквал совершенно "неперевариваемых" — так сходу — мыслей и волну противоречивых эмоций.

"О господи! Только этого мне не хватало!"

Спас ее сам виновник" сумбура вместо музыки", и то лишь на время, выдав новость:

— Ко мне днем наведалась наша кузина Кисси…

— Кайзерина в Париже? — встрепенулась Татьяна и даже обернулась к Виктору. — А я почему?..

— Потому что гуляла со своим Пабло, — перебил ее Федорчук.

Он откупорил шампанское, обойдясь без пиротехнических эффектов, и уже разливал благородный напиток по плоским фужерам.

— Она будет в зале… Так что пообщаетесь… позже. Но есть несколько неотложных дел. Баст передает для Москвы: Муссолини взбешен попыткой СССР разрушить "такие хорошие планы". Скорее всего, теперь одной авиацией дело не ограничится. Немцы обрабатывают дуче… Похоже итальянцы вмешаются, но объявлять войну СССР не станут. Немцы, по-видимому, тоже. Однако оружие и "добровольцы" будут в Испании уже скоро. Москве кроме того следует знать, что в Берлине и Риме очень внимательно следят за изменением тона московских газет и за слухами, которые достигают ушей сотрудников посольств в Москве. Геббельс прямо сказал на встрече с Гитлером, что в России следует ожидать волны политических репрессий, и что это может оказаться настоящим подарком для Германии в тот момент, когда СССР превращается в слишком активного игрока и в Чехословакии, и в Испании. Особые надежды возлагают на то, что сведение счетов в высшем руководстве СССР затронет армию. Уход нынешнего руководства РККА, и это после гибели Тухачевского — самого агрессивного и, к слову, лучшего стратега коммунистов, может облегчить достижение стоящих перед Германией целей.

— Ты все это наизусть запомнил?

— Нет, — снова улыбнулся Федорчук. — Это я сам так формулирую. Но ты должна передать именно это.

— Думаешь, не станут стрелять военных?

— А бог их знает, — пожал плечами Виктор. — Я им не доктор. Даже не санитар. Да, и еще. Гитлер взбешен переброской русской авиации в Чехословакию, но самое интересное, Муссолини — тоже. Они оценивают последние события, как переход СССР в наступательную фазу борьбы за мировое господство.

— О, господи!

— Отдельно следует отметить: немецкий МИД начал зондирование позиции Польши. Баст не исключает возможность военного соглашения. И более того, по мнению "компетентных аналитиков", если такой союз не будет заключен, то не по вине Германии.

— Тебе не страшно? — спросила Татьяна, рассматривая Виктора новым взглядом и поражаясь тому, как много она до сих пор в нем не видела, или не хотела видеть.

"Дура! Вот дура-то!"

Но чье же это сердце несется сейчас вскачь, заставляя испытывать недвусмысленное томление… там… там… и еще там? Девичье сердечко экзальтированной комсомолочки — старшего лейтенанта Жаннет Буссе, или ее собственное, Танино, — не такое уж и молодое? Хотя какие наши годы!

— Будет война, — теперь она не спрашивала. Вернее, — спрашивала о другом:

— Тебе не страшно?

— Я свое отбоялся, — просто ответил он и неожиданно улыбнулся, но уже своей, нормальной улыбкой, от которой в груди вдруг стало тепло, жарко, очень жарко…

— Давай, красавица, — сказал Виктор. — Готовься. Через четверть часа твой выход.

И война отодвинулась… Грим, платье… сигаретка "на посошок" и "пара капель" для куража, но в голове и груди такая суматоха, что куда там зазеркалью кабаре "Эрмитаж"! А потом она очнулась и удивилась: свет ламп прямо в глаза, и она уже на сцене, в левой руке все еще фужер с шампанским, а в правой — дымится сигарета. Но образ узнали, — и зал зашумел. По хорошему зашумел… понимать зал с полуноты она уже научилась.

"Ну и что же вам спеть, родные? — вдруг задумалась она, стремительно превращаясь в Викторию Фар и ломая программу. — Что тебе спеть, Кисси? — Татьяна разглядела-таки подругу даже сквозь слепящий свет юпитеров. — А тебе, Витя? — Федорчука она не видела, но чувствовала его взгляд из-за кулис. — Что?"

— Война, дамы и господа, — начала она, подходя к краю сцены, своим знаменитым "пятачковым" голосом с недетской хрипотцой.

— Вы разве не знаете? Вас еще не призвали, месье? Нет? Но это ничего не значит, не правда ли? Не призвали сегодня, так призовут завтра, потому что… война. Война за свободу, я имею в виду. Ведь вы меня понимаете, мадам? Да? Я так и знала. Ведь мы все здесь французы, так? Даже те, кто не родился от матери француженки и отца француза… А завтра… завтра война, и так хочется успеть… Ну, вы все понимаете, дамы и господа. Мы же здесь все взрослые люди, не так ли?

Она остановилась на мгновение, пытаясь понять — к чему весь этот монолог, и вдруг поняла, и начала переводить на французский слова песни, которую — так вышло — здесь еще никто не слышал.

— Целуй, целуй меня жгуче, — выдохнула Татьяна в полыхающий ослепительным светом зал. — Как если бы эта ночь вдруг последней была. Целуй, целуй меня страстно, ибо боюсь я тебя потерять навсегда

Она еще не пела, она всего лишь подбирала подходящие французские слова, но зал уже почувствовал, что это не просто слова, и замер в ожидании чуда.

— Я хочу чтобы… — ты был так близко, — чтоб видеть глаза у тебя… — прожектора слепили, не давая разглядеть зал, но у Тани было стойкое ощущение, что она не просто видит Кайзерину, сидящую за одним из центральных столиков "партера", но даже различает блеск ее глаз. — Я с тобой рядом, родной мой, сегодня, — так поцелуй же меня.

Она взглянула на бокал, все еще зажатый в пальцах, и словно бы удивилась его присутствию и "отстранилась", возвращаясь к своему "разговору" с залом.

— Целуй, целуй меня жгуче, — выдохнула она в сияющее нигде. — Знай что мне тоже сейчас нелегко, нелегко…

— Целуй меня, — шепот обретал силу крика. — Жги меня страстью, помни, что завтра я буду уже далеко-далеко..

А по проходу шел высокий мужчина в безукоризненном белом костюме-тройке и бледно-лиловой рубашке. В левой руке Баст держал букет, в правой — шляпу.

— Жги меня, жги меня страстью, — без тени ревности Татьяна проследила за тем, как, положив на столешницу шляпу и букет, фон Шаунбург целует Кайзерине руку… — Так, словно нам эту ночь пережить не дано. Губ огнём жги меня страстно. Ах, неужель, мне утратить тебя суждено?

А с другой стороны, от бокового входа, к столику Кисси и Баста подходил еще один персонаж их сумасшедшей пьесы. Майкл был одет по-английски, то есть, строго, но не без намека на некое вольнодумство. Все-таки журналист, не правда ли?

— Быть бы всегда с тобой рядом…

И в этот момент где-то справа вступил, постепенно набирая силу, рояль.

— Ласкать тебя взглядом, — она оглянулась и увидела Виктора. Отослав пианиста, он сам уселся за инструмент, выбрав для этого самый правильный момент.

— Ласкать тебя взглядом, тобою дышать. Что если завтра с тобою судьба мне готовит разлуку опять?

Музыка набрала силу, и это означало, что пора вступать. Счастливо улыбнувшись невозмутимому Виктору, Татьяна вновь повернулась к залу и, поймав мгновение, запела.

Bésame, bésame mucho,
Como si fuera esta noche la ultima vez.
Bésame, bésame mucho,
Que tengo miedo tenerte, y perderte despues…
II. Сны о чём-то большем…

2. Степан Матвеев. Барселона. 6–9 сентября 1936 года

Ночь давила духотой. Открытое окно не приносило прохлады — безветренная погода третий день уплотняла влажный воздух, превратив его, в конце концов, в подобие мерзкого киселя. Уже скоро час как Степан ворочался в постели, безуспешно считая овец. Во всяком случае, он полагал, что длится эта мука никак не менее часа. Оставалось применить проверенное годами средство. Не включая света, Матвеев нащупал на прикроватном столике сигареты и спички. Сел, закурил. Еще пошарив, придвинул пепельницу и графин с местным бренди. Пить не хотелось, но — не пьянства ради, — лекарство принимают по необходимости, а не по желанию. Большой глоток обжёг нёбо и прокатился по пищеводу, словно наждаком обдирая слизистую. Подступившую, было, мгновенную тошноту погасила глубокая затяжка. За ней почти без перерыва последовала вторая. На третьей сигарета внезапно закончилась, и пришлось брать другую. Но зато уже через несколько минут в голове зашумело, затылок отяжелел, и глаза начали неудержимо слипаться — желаемый результат достигнут. Спокойной ночи, дамы и господа!

"Спокойной ночи…"

Матвеев откинулся назад, на подушки — влажная простыня так и осталась лежать в ногах неопрятным комком. Сон навалился сразу, без сладкой полудрёмы и прочих предисловий. Обычно, сны у него приходили и уходили неслышно, не оставляя в памяти и следа ночных переживаний. Лишь немногие задерживались на время, достаточное для их осознания, но такова уж особенность матвеевской психики. Зато, если что-то все-таки запоминалось, будьте уверены: прочно и в мельчайших подробностях. Цвета, звуки и даже запахи складывались в такую непротиворечивую и целостную картину — куда там в реальной жизни столько запомниь!

Так и на этот раз. Сон не просто запомнился, он буквально врос во внутренний мир Степана, оставшись надолго, возможно, навсегда, чтобы сидеть занозой и причинять боль. Чтобы сжимать временами сердце в безысходной тоске…

Он стоял у поперечной балки на чердаке большого дома. Свет, пробиваясь сквозь слуховые окна, делил пронизанное пылью пространство на причудливые геометрические фигуры. Тишину нарушало лишь воркование голубей и доносящаяся откуда-то — совсем издалека — музыка: военные марши. Среди резких запахов птичьего помёта, сухой перегретой пыли и ещё чего-то знакомого, тревожно-ускользающего, — Матвеев уловил ток свежего воздуха и двинулся к источнику. Как долго шел не запомнилось. Да и шел ли вообще? И вдруг увидел: одно из узких слуховых окон — без стёкол, оттуда и сквозило. Здесь, стало быть, и начинался сквознячок, и как нить Ариадны, привел Матвеева… Куда? Тут-то Степан и понял что же ему напоминал этот странно знакомый, навевающий неприятные хоть и смутные ассоциации запах. У разбитого окна, на боку, нелепо запрокинув голову, но, не выпустив из рук винтовки, лежала Ольга. Из-под разметавшихся бронзовых волос — "Почему она без шапочки?" — растекалась лужа крови. Кровь… Кровью и пахло, а пуля снайпера вошла ей в правый глаз.

Легкая смерть. Быстрая. Стремительная. Она ничего и почувствовать не успела… Но кто, тогда, уходил от погони на побитой пулями машине в горах между Монако и Ла Турбие? И кто ушел с полотна дороги в вечный полет, увидев, что выхода нет? Ольга? Но вот же лежит она перед ним на чердаке какого-то дома в старой ухоженной Вене, хохочет в лицо гестаповскому дознавателю, пускает пулю в висок на виду у опешивших от такого хода болгарских жандармов… Она… Там, здесь, но неизменно только одно: смерть.

По лестнице загрохотали солдатские сапоги, послышались отрывистые команды на немецком.

"Надо уходить, ей уже не помочь, поздно…"

И он ушёл, сразу, как бывает лишь во сне, мгновенно переместившись куда-то ещё. Куда-то… Серые стены, тусклый свет лампочки в проволочной сетке над железной дверью… Тюрьма? Крохотное зарешеченное окно под потолком покрашено изнутри белилами и почти не пропускает света. Тюрьма… А посреди камеры, на металлическом табурете, привинченном к полу, сидит женщина. Руки скованы наручниками, когда-то белое крепдешиновое платье превратилось в грязные лохмотья, лицо и тело — те его части, что видны в прорехи — покрывают синяки, ссадины и круглые специфические ранки от сигаретных ожогов…

Страшный конец, плохая смерть. От жалости и тоски сжало сердце.

Таня!

Таня? Но разве не она стреляла тогда из окна машины и в отчаяньи, — когда кончились патроны, — бросила парабеллум в настигающий их "Хорьх", а Ольга за рулем жала на газ, резко тормозила на крутых поворотах, лихорадочно переключая скорости, и гнала, гнала свой шикарный "Майбах" по горным дорогам южной Франции, отрываясь от погони? Или нет! Постойте! Все было не так.

— Извини, Танюша, — сказал Федорчук, — но лучше так, чем иначе.

— Спасибо, Витя, — улыбнулась она, и Федорчук выстрелил в ее красивое лицо, а в дверь уже ломились, но в обойме, слава богу, еще семь патронов. И семь пуль: шесть в дверь, седьмая — себе под челюсть…

А камера… тюрьма… Все это исчезло вдруг, и Степана перенесло на плоскую крышу двухэтажного каменного дома под палящие лучи полуденного средиземноморского солнца. Италия? Палестина? Нет, скорее, Испания… Во внутреннем дворике чадит вонючим выхлопом маленький грузовичок, в кузове среди выкрашенных в зелёный цвет деревянных ящиков, — мужчина в синем рабочем комбинезоне и с полотняной кепкой на голове сосредоточенно зачищает и скручивает какие-то провода. Закончил, вытер вспотевший лоб снятой кепкой и повернулся к Матвееву, словно хотел чтобы Степан увидел его лицо и узнал.

Витька…

Наголо бритый, осунувшееся загорелое лицо, и вид смертельно уставшего человека.

Загнанный волк… опасен вдвойне.

Мгновение выпало из восприятия, и вот уже грузовик стоит на большой площади у тротуара. Фронтон католического собора, помпезное, но обветшалое здание какого-то присутствия, и множество возбужденных солдат окружает машину. Федорчук в кабине. Сидит за рулем и смотрит как сквозь толпу пробираются к нему несколько офицеров. Испанцы… немец…

— Господин Руа! — кричит немец. — Вылезайте!

И накатывает, наваливается странная, нереальная тишина. Да нет, какая же тишина, если Матвеев слышит звук работающего мотора и воронье карканье? И… И в этой сюрреалистической тишине раздался веселый голос Витьки: "Ну что, пидоры, полетаем?" И два толстых провода с оголенными концами в его руках находят друг друга. И огненный шар разносит в стороны обломки грузовика и кусочки человеческой плоти. И падают, падают солдаты скошенные кусками металла и дерева… И… Стоны раненых, крики уцелевших и кровь на камнях брусчатки. И… И все. Занавес. Финита ля комедия…

Взрыва Степан уже не услышал. Его вышибло из остановившегося мгновения и забросило куда-то совсем в другое место: просторный подвал, пол и стены отделаны кафелем, из-под потолка свисают массивные кованые крюки, — такие на бойне удерживают говяжьи и свиные туши. В двух шагах от стены — низкая скамейка точно под крюком, с которого свисает петля-удавка из тонкой проволоки. Два человека в чёрной форме, с двойными серебряными молниями в петлицах, подводят к скамейке третьего, — в гражданской одежде, со связанными за спиной руками и мешком на голове. Вздёрнув под руки, ставят смертника на скамейку, ловко накидывают на шею петлю и…

Я или Олег? Из-под мешка, на разорванный ворот белой рубашки, и дальше на грудь, стекает тонкая струйка крови. Тело, чуть покачавшись, расстается с головой и, практически без паузы, с грузным шлепком падает на кафельный пол, голова, подскакивая и разбрасывая кровавые брызги, откатывается к стене.

Кто был повешен, Матвеев понял не сразу, пропустив за судорожными размышлениями последнее перемещение. Вокруг Степана лениво колыхалась вода, сдерживаемая лишь стенками большой ванны. Жутко хочется закрыть глаза, но взгляд прикован к раскрытой — слегка потускневшей стали — опасной бритве фирмы "Вилкинсон", что лежит на туалетном столике. Вода постепенно окрашивается багровым, веки набухают свинцом, а в дверь уже настойчиво стучат. На полу перед раковиной дотлевает кучка бумаг. Ветер, врывающийся в распахнутое окно, сдувает пепел с краев импровизированного костра, поднимает в воздух, кружит, разносит по ванной комнате. Дверь в гостиничный номер ломают.

Ничего, — думает Матвеев, закрывая глаза, — вроде бы успеваю. Жаль, что нет пистолета… и кинжала нет, а прыгать в окно, — неизвестно как получится… Успеваю?

Значит там, в подвале, был Олег. А показалось, что это был его конец, ведь про Олега он, кажется, знал, что тот успел застрелиться. Или не успел? А кто тогда — в лёт, как утка, — получил пулю в спину, перепрыгивая с одного балкона на другой на Рю де ла Редженс в Брюсселе? Нет ответа. Но вот же, гостиничный номер — где? — и ванна, с горячей водой, уже совершенно красной от крови из вскрытых вен, и он, Степан Матвеев собственной персоной, прислушивается сквозь шум в висках к тому, как ломают дальнюю дверь.

Успевает?

Да, он все-таки успевает, им ещё возиться и возиться. Дверей три и каждая завалена так, что без тарана не возьмёшь…

Жаль, что всё получилось именно так, — взгляд снова упирается в бритву…

Как же он мог забыть? Бритвой по горлу, куда как надежнее! Забыл… Но не страшно: уж на это-то простое действие у него точно хватит и сил и времени.

Жаль, что все получилось именно так…

Был ли этот сон вещим? Возможно. Но даже если и нет, что с того? Воспоминание о нем, как о реально прожитой жизни, сидело в плоти души, словно заноза или, вернее, не извлеченная вовремя пуля. Сидело, "гноилось", причиняя страдания, порождая горькую тоску, и не было забвения, вот в чем дело.

Может быть, об этом стоило поговорить с Олегом. Это ведь его профиль, но тогда пришлось бы, вероятно, рассказывать обо всем. Однако именного этого Степан делать и не хотел. Зачем? Вполне возможно, Цыц и сам видел такие сны. Да и неправильно — по внутреннему ощущению неправильно — было бы забывать такой сон-демонстрацию — провидения ли, измученного ли недоговоренностями подсознания, или даже свойственного ему, как ученому, здравого смысла, помноженного на знания и логику. А вывод на самом деле был прост до ужаса. Взявшись за то, за что они дружно взялись здесь и сейчас, другого исхода трудно было бы ожидать. Так что, возможно, это был и вещий сон, а, может быть, всего лишь своевременное предупреждение, что жизнь не компьютерная игра и не авантюрный роман. В ней, в жизни, разведчики и подпольщики чаще — умирают, и в большинстве случаев — умирают некрасиво. И значит, вопрос лишь в цене. Стоит ли игра свеч?

"Стоит", — решил Степан, закуривая.

* * *

Кто показал ему, Матвееву, новый сон, Морфей или Гипнос, вот этот вопрос интересовал Степана сейчас больше всех других. Но на него, как раз, и не было ответа. И теперь нельзя винить только сентябрьскую погоду — зарядившие почти на неделю дожди принесли с собой даже не прохладу, а мерзкую, промозглую сырость.

И расшалившиеся нервы тоже ни при чём. Последние дни, вопреки безумию творящегося вокруг кровавого карнавала гражданской войны, Матвеев напряжённо работал, находя удовольствие в самом процессе дообеденных разговоров с самыми разными людьми. А вечером… Вечером собранный материал ложился на бумагу. И плевать, что большая часть никогда не будет опубликована — понимание корней происходящего, и места недавних событий в Большом Уравнении формируемой реальности стоило дороже, чем эфемерная журналистская слава.

Степан закурил, наконец, и, прищурившись, попробовал восстановить в памяти оставивший такое приятное "послевкусие" сон. Усилий не потребовалось, — сон всплыл во всех деталях, едва только Степан этого захотел. И вспомнилось сразу все: от и до…

…огромный амфитеатр университетской — в этом Матвеев не усомнился — аудитории заполнен до отказа. Кое-где слушатели сидят даже в проходах — на складных стульчиках и портфелях. А то и просто на ступенях. И все они напряжённо, до звенящей тишины в переполненном людьми зале, слушают человека за лекторской кафедрой. Внимание такого рода многое говорит опытному человеку, а профессор Матвеев не просто искушен в подобного рода символических аспектах науки, — он, можно сказать, стал за годы своей карьеры в этом деле экспертом. Тем более любопытным оказалось для него узнать, что за "гуру" здесь завелся, и где это — "здесь", между прочим?

Однако разглядеть лицо лектора никак не удается. Что-то не пускает Степана. Не дает не только приблизиться к лектору, оживленно вещающему на переставшем вдруг быть понятным немецком языке, но и сфокусировать взгляд так, чтобы сложить из отдельных элементов понятную картинку. Восприятие, хоть ты тресни, распадается на яркие детали… Высокий рост, грива зачёсанных назад седых, пожелтевших от старости волос, тяжелая трость прислонена к кафедре — всё это не хочет срастись, слиться в целостный образ, разжигая любопытство всё сильнее и сильнее.

В надежде получить хоть какой-то ответ на жгущий вопрос, Матвеев заглядывает в студенческие конспекты. Но тщетно — скоропись из-под пера студиозусов расшифровке не поддается. Но из одного портфеля, небрежно брошенного возле скамьи, торчит верхняя часть обложки какой-то книги.

"Баварская республика. Мюнхенский государственный университет имени Фритца Розенталя. Доктор философии, профессор Себастьян фон Ша…".

А с залива дует ветер, пронизывающий даже бесплотную сущность до иллюзорных костей. Матвеев чувствует себя неуютно среди холодного гранита набережных, так похожих на ленинградские, но в тоже время неуловимо чужих. Одинокие прохожие, спешащие вырваться из царства торжествующих воздушных масс, прячась от последствий антициклона по магазинам и барам, да редкие автомобили, разбрызгивающие из-под колёс мутные капли городских луж — всё незнакомо. Не своё.

Грифельно-серые волны бьются о стенку набережной и снова, в бессильной попытке пробить себе дорогу, накатываются, чтобы отступить. Отступают, собирались с силами и снова идут на штурм. Ветер-подстрекатель грубо ускоряет их движение к неизбежному концу.

Ощущение холода и одиночества усиливает мокрый кусок газеты: прилип непонятно как к парапету набережной и на одном "честном слове" держится, вопреки всем законам природы. Расплывшиеся буквы почти не читаются, лишь некоторые фрагменты чудом уцелели, их можно сложить в нечто осмысленное: "Сегодня….адцатого…бря в Стокгольмe… состоялось…ручение прем…..мени Астрид Линдгрен за 200….. удосто…..кая писательница Екатерина Альб… — Николова, автор книг…

И тут ветер, не справившийся с газетой, подхватывает невесомое тело Матвеева и уносит куда-то в непроглядную черноту, где, казалось, солнечный свет только что умер, и не нет ничего, что могло бы его заменить.

"Где я? — банальный вопрос обрёл иной смысл в отсутствии света и звука, в пустоте, казавшейся бесконечной. — Отчего так темно?" Окружающий мир будто бы исчез и взамен… Взамен не осталось ничего, на что можно было бы опереться, пусть не физически, а хотя бы взглядом или эхом — отражением звука.

"Наверно, я умер, — без гнева и печали думает Матвеев, — а вместе со мной ушло в небытие всё то, что меня окружало. Отчего же нет страха? Наверно я и в правду умер…"

Но, словно в ответ на его слова, откуда-то снизу, из глубины — если, разумеется, у тьмы есть глубина, — пробивается слабое, едва различимое для "глаз" сияние. И постепенно — быстро или медленно? — оно усиливается, крепнет, захватывает всё больше пространства… и, как-то сразу, останавливается. Теперь полусвет плавно переходит в полутьму и на границе его, на самом краю сцены, стоят двое — мужчина и женщина. Немолодые, возможно даже, старые, но удивительно красивые в органично смотрящемся гриме не зря и со вкусом прожитых лет. С тем, особым стариковским шармом, какой бывает только у аристократов и состоявшихся людей искусства.

Взявшись за руки, они кланяются залу, а тот в ответ взрывается неистовыми аплодисментами. Резкий переход от тревожной тишины к потоку звуков, казалось, идущих отовсюду, оглушает Матвеева. Когда же он приходит в себя, — сцена пуста, а величаво разошедшийся занавес открывает огромный белый экран, и — выше, большими буквами на широком транспаранте, надпись: "Ретроспективный показ фильмов Виктории Фар и Раймона Поля".

Смена декораций происходит мгновенно и без видимых причин, оставляя запоздалое сожаление — "Эх, а кино-то посмотреть так и не дали!" — бессмысленным. Тем более что картина, открывшаяся взгляду, достойна самого лучшего фильма — Матвеев увидел себя. Постаревшего… Нет, неверно! Чего уж там! Он глубокий старик, в инвалидном кресле, которое катит высокая женщина средних лет со смутно знакомыми чертами лица. Наталья? Фиона? Не важно. Главное — на закате жизни он не остался один.

А улицы, по которым везут Степана, носят названия, вызывающие странный отклик в душе. Как так? Надписи на табличках знакомы и их череда говорит только об одном — это Амстердам, но вот облик города противоречит убеждениям памяти. От бесконечных рядов малоэтажных домов с выкрашенными в разные цвета фасадами, узости мостовых и тротуаров не осталось и следа. Иным, новым, было всё.

Узкие улочки превратились в широкие проспекты, дома подросли минимум втрое и перестали прижиматься друг к другу как сироты в холодную ночь. Площади просторнее и украсились совершенно незнакомыми скульптурными композициями. Памятниками и образцами современного искусства — рассмотреть подробности не получается, главное — не отстать от себя самого, не потерять из виду согнутую временем и болезнями фигурку в предпоследнем в жизни транспортном средстве.

Женщина, катившая по улицам кресло с постаревшим Матвеевым — "Жена? Вряд ли. Дочь? Скорее всего, но откуда?" — вдруг останавливается, повинуясь его властному жесту. Поворот головы, гримаса крайнего изумления и попытка старика встать — всё говорит о том, что происходит нечто из ряда вон выходящее. Если, разумеется, Матвеев еще в своём уме. Нет, он не спятил и не впал в детство, поскольку это "что-то" — настолько поразившее воображение старика — всего в двух шагах, за столиком летнего кафе.

Там, оживлённо переговариваясь, усиленно жестикулируя и явно о чём-то споря, сидят трое мужчин. Степан вглядывается в двоих, — их лица он видит, — и понимает, что так взволновало его состарившееся альтер эго. Тридцатилетний Витька Федорчук что-то яростно доказывает такому же молодому Олегу Ицковичу. Третий собеседник, неузнанный со спины, судя по мелко вздрагивающим плечам, безудержно хохочет. Но, вот он поворачивается, утирая рукавом пиджака выступившие слёзы… Четверть… Профиль…

"Мило, — покачал головой Степан. — И весьма поэтично… но почему бы и нет? Кто сказал, что наша одиссея обязательно должна закончиться плохо? Может ведь случиться и наоборот?"


Глава 1

Барселона

Хроника предшествующих событий:

9 июля 1936 года — начало военного мятежа в Испании и Испанском Марокко.

10 июля 1936 года — премьер-министром правительства Испанской республики стал левый либерал Хосе Хираль. Объявлено о выдаче оружия рабочим отрядам из государственных арсеналов.

11 июля 1936 года — Австрия и Германия подписали договор, усиливший влияние Германии в Австрии.

11 июля 1936 года — Выступления военных мятежников в Мадриде и Барселоне подавлены верными правительству частями и вооружёнными отрядами рабочих.

14 июля 1936 года — В Испании, в Бургосе, создана Хунта национальной обороны — правительство мятежников во главе с генералом Санхурхо.

17 июля 1936 года — Национализация оборонной промышленности во Франции.

17 июля 1936 года — В Испании мятежниками захвачена Севилья и прилегающие к ней районы Андалусии, а также города Кадис и Алхесирас. Начата переброска верных генеральской хунте частей из Испанского Марокко.

20 июля 1936 года — Подписана конвенция в Монтрё, передавшая проливы Босфор и Дарданеллы под полную юрисдикцию Турции.

20 июля 1936 года — В Германии введена обязательная 2-х летняя воинская служба.

20 июля 1936 года — В Мадриде подписан договор о дружбе и взаимопомощи между Испанской республикой и СССР.

24 июля 1936 года — Правительство СССР в своём официальном заявлении выразило полную поддержку республиканцам в Испании и объявило об отправке на помощь законному правительству Особого Экспедиционного корпуса Красной Армии.

28 июля 1936 года — Правительство Франции отвергло предложения британского МИДа о политике "невмешательства" по отношению к происходящим в Испании событиям.

29 июля 1936 года — Армия мятежников под командованием генерала Франко захватила город Бадахос. Южная и северная антиреспубликанские группы войск соединились, создав единый фронт.

Август 1936 года — Э.Хемингуэй написал рассказ "Снега Килиманджаро".

1-16 августа 1936 года — Олимпийские игры в Берлине не стали рекордными по числу стран-участниц. Массовый бойкот, объявленный по инициативе, созванной в Париже в июне 1936 года, Международной конференции в защиту олимпийских идей поддержали более двадцати стран. Лишь 31 государство направило своих атлетов в Берлин.

4 августа 1936 года — Правительство Греции вводит в стране военное положения с целью предотвращения всеобщей забастовки.

11 августа 1936 года — В Китае гоминьдановские войска во главе с Чан Кайши впервые с 1926 года входят в Гуанчжоу.

26 августа 1936 года — Подписан англо-египетский договор, упраздняющий протекторат Великобритании на всей территории, кроме зоны Суэцкого канала, и оформляющий союз двух стран сроком на 20 лет.

28 августа 1936 года — Правительство Хираля уходит в отставку. Мятежники подошли к Мадриду на расстояние 50 километров. Новым премьером становится левый социалист Ларго Кабальеро.

30 августа 1936 года — высадка передовых частей Особого Экспедиционного корпуса Красной Армии в порту Хихон (Испания).

1-8 сентября 1936 года — Лондонская конференция Лиги Наций по "Испанскому вопросу". Закончилась безрезультатно. К режиму "невмешательства", кроме Великобритании, присоединились Австралия, Австрия, Британская Индия, Греция, Иран, Италия, Канада и ряд других небольших государств — членов Лиги Наций.


1. Ольга Ремизова / Кайзерина Альбедиль-Николова, Испания, 3 сентября 1936

То, что случилось, — случилось. Произошло. Но карты могли лечь и иначе…

Комбинаторика, — говорит Степан. — могучий инструмент творения.

"Наверное, он прав… Возможно… Может быть…"

Сколько вариантов предлагает карточная колода? Много, очень много, немыслимо много… Ольга не помнила сколько, хотя кто-то — в ее прежней жизни — ей об этом, кажется, рассказывал. Впрочем, это был взгляд математика, а Кайзерина — или это все-таки была Ольга? — мыслила несколько иначе. В ее представлении количество раскладов зависело и от того, кто ту колоду тасовал.

"А если, не карты, а, скажем, кости?"

Шесть кубиков, у каждого из которых шесть граней… А если жизнь? Вся эта колоссальная, невероятной сложности конструкция… На каком уровне не посмотри: атомарном ли, биологическом, не говоря уже о социальном, — везде найдешь такое изобилие возможностей, что куда там рулетке казино!

Кайзерина отвлеклась, задумавшись "о превратностях судьбы" и вздрогнула, когда, — почудилось над самым ухом, — грянул выстрел.

"Черт!" — но получилось лучше, чем можно было ожидать. Несколько пар внимательных глаз увидели ее "испуг". Увидели и запомнили. А стрелять она отказалась. Винтовку в руки брать даже не захотела.

— Нет, — ответила она на предложение Табиты Рамос. — Оно… Она тяжелая, — Кайзерина прищурилась, рассматривая "энфильд". — И к тому же я журналистка… Нонкомбатант… Вы понимаете?

На нее посмотрели с презрением.

"Буржуазка… трусиха… аристократка гребаная…"

Маленькая женщина, одетая в мешковатые мужские штаны, и с револьвером на поясе тоже прищурилась, рассматривая Кайзерину, "оправдывающуюся" перед Табитой. Сейчас она совсем не походила на ту Герду, с которой Ольга познакомилась в Париже еще в апреле. Та Герда носила модную шляпку, ходила на высоких каблуках и умело пользовалась косметикой. Тонкие черты суженного к подбородку лица, большие красивые глаза и облик женщины-девочки, едва ли не подростка — изящный, притягательный, полный эротического подтекста. Очень немецкий облик, если знаешь, о чем речь. Берлинский… Как бы намекающий на порок. Но, возможно, и парижский, на порок отнюдь не намекающий, потому что принятое в обществе пороком не является. По определению.

— Испугалась? — спросила Герда, кладя руку на "лейку", висевшую на шее. Сам аппарат болтался чуть ниже небольших грудей, топорщивших оливкового цвета мужскую блузу.

— И не вздумай! — покачала головой Кайзерина, доставая из кармана сигареты. У нее на дорожной юбке накладные карманы, как на офицерском френче, весьма удобная вещь: всегда есть куда положить сигареты и спички. — Будешь?

— Буду, — Герда подошла и спокойно взяла из пачки сигаретку. На красивых губах блуждала улыбка, глаза сияли. — Хороший выйдет снимок, — кивнула она на женщин, стоявших в очереди к огневому рубежу, и закурила.

"Испанские женщины учатся стрелять из винтовкине снимая каблуков".

— Да, — согласилась Кайзерина. — Хочешь, пристрою в Вене?

— Не надо, — качнула головой маленькая Герда. — Я печатаюсь только в "Ce Soir".

"В этот вечер", — машинально перевела на русский Ольга. — Простенько и со вкусом…

Было жарко, пахло солью и горячим песком. Стрельбище — небольшая лужайка с пожелтевшей от зноя травой — находилось почти на берегу моря.

Выстрел. Выстрел. Еще…

"Интересно, — подумала Ольга, медленно, с наслаждением, затягиваясь и наблюдая из-под полуопущенных ресниц, как стреляют испанские дамочки. — Интересно, а как здесь было тогда?"

Мятеж вспыхнул 9 июля. Девятого, а не семнадцатого, как случилось в ее прежней жизни. Но дело не в датах, хотя разница в восемь дней тоже кое о чем говорит, дело в другом. Девятого здесь стреляли. Говорят, в Барселоне были нешуточные бои, и то, что легитимисты город удержали, скорее чудо. Однако задумалась Ольга не об этом. Думала она об Олеге и Степане, которые оба два именно в Барселоне и встретили начало гражданской войны. Впрочем, не так. Если честно, о Степане Ольга вспомнила не сразу, а чуть погодя, потому что думала она на самом деле только об Олеге.

"Олег…"

Самое интересное, что не выгони он ее тогда из Испании, девятого она бы тоже оказалась в Барсе… Но не сложилось: приехала четвертого, уехала шестого. Однако в памяти, в ее странной — "легкой" — памяти, ничего не пропускающей, но многое скрывающей до времени в жемчужных туманах "как бы забвения", в этой вот "девичьей" памяти Ольги-Кайзерины та история начиналась едва ли не на неделю раньше…

* * *

А-а-а… я улетаю… и к вам не вернусь…

Сон приснился по пути из Бургаса в Ираклион, где они должны были пересесть на итальянский пароход, идущий в Мессину. Приснился, оставив странное ощущение в груди и породив еще более странные мысли. Особенно запомнился полет…

А-а-а… я улетаю… и к вам не вернусь… — она выворачивает руль, и "Майбах" срывается с полотна шоссе, — устремляясь в свой первый и последний полет… к солнцу, стоящему в зените, в голубизну неба и… в темную синь моря…

Проснулась сама не своя, но потом подышала носом, подумала, выкурила пахитосу и пришла к выводу, что все нормально. Никто ведь ее еще не преследует, и не стреляет по "Майбаху", да и "Майбаха" никакого у нее пока нет. Но обязательно будет и не потому, что ей так хочется "полетать", а потому, что идея хорошая. Богатая идея: красивая машина для красивой женщины… Очень даже!..

"Нас пугают, а мне… не страшно".

И правда — страха не было. Колыхнулось что-то в самом начале и ушло — как… утренний туман. Она даже не удивилась, привыкла потихоньку: за полгода-то как не привыкнуть.

Кейт поднялась на палубу, оставив Вильду досыпать, постояла у ограждения фальшборта, глядя на море и встающее над ним солнце.

"Странно, — думала она, подставляя разгоряченное лицо ветру, выудив из кармана летнего пальто небольшую — всего-то двести грамм — серебряную фляжку. — Добро бы одни ужасы снились…"

Но снилось разное. И, обдумав сновидения еще раз — на трезвую голову, так сказать, — Кейт решила: "не стоит зацикливаться", — и выбросила весь этот бред из своей чудной во всех отношениях головы. Красивой, умной, умеющей целоваться, петь под гитару и сквернословить, очаровывать и испепелять взглядом, и много еще на что способной. Выбросила и забыла, совсем. Как отрезало. И не вспомнила до самой Барселоны, куда прибыла четвертого июля, отправив Вильду из Таранто морем в Геную, а оттуда уже — "рукой подать" — поездом до Мюнхена.

Вильда уехала. Ее и уговаривать не пришлось. "Девушка" загорелась вдруг идеей "проявить самостоятельность" и, раз уж так получается, — посмотреть заодно, в смысле по дороге, все эти — или пусть только "некоторые из" — замечательные города и городки северной Италии, с весьма увлекательными для читающей публики названиями: Парма, Верона, Брешия или, скажем, Бергамо…

Уехала… А Кайзерина продолжила свой путь в Испанию. И вечером четвертого обнимала уже, — сгорая от страсти и изнемогая от нежности, — своего "кузена Баста". Потом пришла ночь — жаркая, каталонская, — плывущая огромной ленивой птицей. Ночь бродила в крови хмелем любви, наполняя тела и души желанием, опьяняя, сводя с ума и напоминая двум грешникам в истинно католической стране, что есть настоящий Рай.

— К утренней мессе мы не пойдем, — улыбнулся на ее, весьма поэтическое, описание их "буйства" Себастиан. — Как думаешь, Кисси, обойдутся они без двух еретиков?

Днем — уже пятого — они гуляли по городу вдвоем, а потом и втроем, но и тогда она ни разу не вспомнила о странных снах. Да и с чего бы вдруг? Ей было удивительно хорошо, легко и весело, так зачем углубляться в психоанализ? Смеялись как дети. Степан рассказывал "настоящие" английские анекдоты…

С чего же вы решили, сэр, что ваша жена умерла?

Видите ли, сэр, она и раньше была холодна, но хотя бы не пахла…

"Мило…"

Лошадь рассказывала вам, сэр, что получила степень бакалавра в Оксфордском университете?

Да, сэр.

Не верьте. Она все врет!

"Очень мило…"

— Как, кстати, развивается твой роман с товарищем Рощиным? — неожиданно спросил Баст и посмотрел на Кисси поверх стакана с белым вином. Трезво посмотрел, смягчив серьезность вопроса лишь улыбкой и выбором лексических единиц.

— Развивается… — Кейт пригубила вино. Оно было выше всех похвал, хотя, казалось бы, ей ли, уроженке одного из лучших в мире винодельческих районов, восхищаться чужими достижениями?!

— А именно? — Баст был вполне невозмутим.

— Проклюнулись через месяц и предложили встретиться. Я бросила им горсть вшей и предложила подумать о чем-нибудь другом.

— Ну и? — подался к ней Степан.

— А ничего! — улыбнулась она "рассеянно" и сделала еще глоток. — Куда они денутся после таких откровений? Информация, как мы и договаривались, весьма разнообразная, но о том, кто им ее поставляет и почему, судить трудно. Этакий собирательный образ… — усмехнулась она, "переходя к делу". — Не коммунист, но антифашист… не военный, но кто-то имеющий серьезные источники в военном министерстве… Не женщина, разумеется… Такой ужас им и в голову не придет. С креативностью-то у господ товарищей не так, чтоб очень. Думаю, сейчас, когда вернусь в Австрию, снова предложат встретиться. Уж больно от меня им жирные куски перепадают.

— Тебе что-то не нравится? — прямо спросил Матвеев, вполне оценивший и иронию, и все прочее. С ним-то Кайзерина всех тонкостей своего отношения к Сталину и компании ни разу, кажется, не обсуждала, вот он и насторожился.

— Не многовато ли мы им дали? В смысле даем? — вопросом на вопрос ответила Кейт и бестрепетно встретила "твердый" взгляд Степана.

— Да нет, — покачал головой Баст. — Я думаю, в самый раз. Витя ведь почти то же самое англичанам слил, а мы со Степой через Португалию — американцам. Так что паритет соблюден…

— Ну, разве что…

А вот ночью…

— Сны, — сказал Баст, выслушав ее рассказ. — Сны снятся всем. Нет, нет! — остановил он ее. — Я все правильно понял и говорю именно о таких, особых, снах, как у тебя, — он потянулся к прикроватному столику и взял из раскрытого портсигара сигарету. — Мне снится, Степану — только он никому не рассказывает — Витьке Федорчуку…

— Татьяне тоже, — припомнила Кейт один случайный разговор.

— Ну, вот видишь! — Баст закурил и снова посмотрел на нее. — Возможно, это что-то значит, а может быть, и нет. Случайность или целенаправленный поиск закономерностей там, где их нет? Игра просвещенного разума… Мы ведь знаем, что происходит и что может из-за этого случиться с каждым из нас и со всеми вместе.

— Тебе налить? — спросил он, вставая с кровати.

— Налей.

У Баста была фигура настоящего спортсмена. Широкие плечи, мускулистая спина, крепкий — "мужской" — зад и длинные с выраженными структурами мышц ноги. Германский бог… Но он, и в самом деле, мог бы представлять лицо хоть третьего рейха, хоть седой германской старины. Die blonde Bestie — белокурая бестия…

— Я в мистику не верю, — сказал он, не оборачиваясь, но ей показалось, что Баст улыбается. Не ей. Сейчас не ей, но улыбается.

Стоит у стола, пуская через плечо сигаретный дым, разливает по бокалам каталонскую каву, улыбается и говорит:

— Понимаешь, не могу себя заставить. Не верю я во все эти сказки, хоть и было что-то у нас у всех… — он обернулся и улыбнулся уже ей, не вынимая изo рта дымящуюся сигарету. — Я имею в виду при переходе, — и посмотрел прямо в глаза, приглашая включиться в обсуждение, ею же самой поднятого вопроса.

Но Кейт на "провокацию" не поддалась. Сидела на кровати по-турецки скрестив ноги, пускала сладковатый дым из зажатой в зубах пахитоски, но от комментариев воздерживалась. Ей просто хотелось послушать, что скажет он. А свое мнение она могла выдать и позже, хотя пока его, этого мнения, у Кайзерины как раз и не было. Любопытство было, любовь — ну, да, кажется, все-таки была, а вот положительного мнения не имелось.

— Все можно объяснить и без мистики, — Баст не стал "настаивать", не хочет, значит, не хочет. — Мне вот тоже тут на днях сон приснился. В стиле старых советских фильмов. Ну, не совсем старых, а так, скажем, шестидесятых-семидесятых годов. "Щит и Меч", "Семнадцать мгновений весны", "Майор Вихрь"… Представляешь?

— Представляю, — она благодарно кивнула, принимая бокал, и тут же сделала глоток вина. — Чудо! Что это?

— Бодега "Реймат", сухое… очень сухое, — улыбнулся Баст и тоже пригубил вино. — И в самом деле, хорошее.

— Так что там со сном? — вернулась Кейт к теме.

— А! Забавный, знаешь ли, — и Баст сделал рукой в воздухе какое-то замысловатое движение, словно попытался выразить этим абстрактным жестом свое отношение к приснившимся обстоятельствам. — Комната… Вернее, школьный класс, сваленные в углу парты, стол канцелярский с лампой под стеклянным абажуром… Прямо посередине помещения… А за ним, то есть, за столом — спиной к окну — человек в советской форме… четыре шпалы…

— Полковник, — кивнула Кайзерина и отпила вина.

— Полковник, — согласился Баст. — А я сижу перед ним на стуле, и на коленях у меня лежит шляпа. И он говорит мне по-немецки, что, мол, я не искренен, потому что Контрольной комиссии доподлинно известно, что я служил в СС и имею звание оберфюрера. То есть, вы, господин Шаунбург, говорит, генерал СС. Ведь так? Нет, отвечаю. Что вы! Никакой не генерал. Оберст я, сиречь полковник, да и то это мне в качестве награды за мои литературные труды… Но он гнет свое, и ощущение такое, что товарищ действительно кое-что знает и шьет мне дело. И вдруг шум за дверью, какие-то короткие разговоры… — Баст докурил сигарету и бросил окурок дотлевать в пепельницу, — дверь распахивается, и в помещение входит… Никогда не поверишь! Штейнбрюк входит.

— А какой там у тебя год? — напрягается неожиданно растревоженная этим рассказом Кейт, тоже видевшая однажды здание с вывеской "Контрольная комиссия".

— А год там сорок четвёртый, но это я потом уже увидел, — Баст замолчал на секунду, усмехнулся чему-то и продолжил, — когда из здания школы на улицу вышел. А в тот момент, когда он появился, я об этом не знал. Да, так вот. Штейнбрюк почти не изменился… Только в петлицах у него генеральские звезды… Генерал-лейтенант, да еще, пожалуй, все-таки да: выглядел усталым и несколько постаревшим, но с другой стороны, это же не кино, а сон!

— Сон, — повторила за ним Кейт. — Сон…

— Полковник вскакивает, но я принципиально остаюсь сидеть. А он, то есть, Штейнбрюк, полковнику эдак коротко, оставьте нас. И все. Ни вопросов, ни разъяснений, но контрольщик моментально выметается, и мы остаемся вдвоем. Вот тогда я тоже встаю. И мы стоим и смотрим друг на друга, а потом он говорит вроде того, что можно было бы меня наградить или расстрелять, но и то, и другое было бы неправильно. Поэтому мы просто разойдемся.

— Великодушно! — улыбается Кейт, у нее даже от сердца отлегло. И поскольку "отлегло", то захотелось услышать и продолжение, но продолжения не последовало. То ли ничего больше Баст в своем сне не увидел, то ли не захотел рассказывать.

Странно, но именно этот сон — не самый страшный или, вернее, совсем не страшный — заставил сердце сжаться от ужаса, и отступило это гадкое чувство, которое Кайзерина никак не желала принимать и признавать, только когда Себастиан закончил рассказ и улыбнулся совершенно очаровательной улыбкой, неизвестно кому и принадлежащей: Басту, Олегу, или, быть может, им обоим.

— Хочешь, испорчу тебе настроение? — спросила Кейт и, отставив пустой бокал в сторону, встала с кровати. Ее несло, и она совершенно не собиралась этому противиться.

— Попробуй, — предложил с улыбкой Баст, оставшись стоять, где стоял.

— Я тебя люблю, — сказала тогда она, почему-то покачав головой.

— Полагаешь, после этого признания я должен выскочить в окно в чем мать родила?

— У тебя третий этаж… — улыбнулась Кейт, чувствуя, как разгоняется ее сумасшедшее сердце, — Разобьешься!

— Не убегу, — резко мотнул головой мужчина ее мечты, — но завтра ты отсюда уедешь.

— Почему? — она не удивилась, как ни странно, и не почувствовала желания спорить. Уехать, так уехать, ведь это он ей сказал…

— На сердце тревожно, — как-то очень серьезно ответил Баст. — Не стоит тебе здесь оставаться.

— У нас, кажется, равное партнерство? — Кайзерина уже согласилась в душе, но фасон следовало держать.

— Уже нет, — покачал головой он.

— Почему это? — надменно подняла бровь Кайзерина.

— Потому что ты любишь меня, а я люблю тебя, — развел руками Баст.

— А ты меня любишь?

— А тебе нужны слова?

— Вероятно, нужны… были, но ты все уже сказал.

— Я сказал, — подтвердил он и поцеловал ее в губы.

И в этот момент тяжесть окончательно ушла из сердца, но прежде чем провалиться в сладкое "нигде", она вспомнила во всех деталях тот сон, где видела вывеску "Контрольная комиссия".

— Что будем делать? — спросил Нисим Виленский. Сейчас, в занятом союзными войсками Мюнхене, он смотрелся весьма естественно со своими сивыми патлами — одетый в мешковатую форму чешского прапорщика.

— Ждем еще пять минут, — ответила она, чувствуя, как уходит из души тепло, выдавливаемое стужей отчаянной решимости, — и валим всех.

— Мои люди готовы.

— Вот и славно, — она вдруг перестала чувствовать сердце…

"Господи, только бы он был жив!"

В пивной их было трое: она — в платье бельгийской медсестры, Виленский и еще один боевик Эцеля, имени которого она не помнила, одетый в форму французского горного стрелка. На противоположной стороне улицы, в квартире над парикмахерской сидели еще четверо "волков Федорчука". Эти были в советской форме, потому и не высовывались, — кроме Виктора, торчавшего сейчас на улице, никто из них по-русски не говорил. А Федорчук стоял на перекрестке, изображая майора-танкиста из армии Кутякова, смолил папиросы и развлекал болтовней двух русских регулировщиц.

"Господи…" — ей очень не хотелось никого убивать.

Война закончилась, и все были живы…

"Пока".

Но если через пять минут Баст не выйдет из здания Контрольной комиссии, умрут многие…

— Идет! — выдохнул Виленский, которому и самому, наверное, надоело "ждать и догонять".

"Идет…"

Она подошла к окну и увидела, как вышедший на крыльцо бывшей школы Себастиан фон Шаунбург надевает шляпу.

— Отбой…

* * *

"Мистика какая-то…"

Выстрел, выстрел, словно над ухом ломают сухие толстые ветви, и еще один…

Ба-бах!

— Вы в порядке, Кайзерина? — спросила по-немецки Герда. В ее голосе звучала тревога, а грассировала она так, что мороз по коже.

"В порядке? А черт его знает!"

Где сейчас лихая носила Баста, знал лишь бог, да, может быть, гестаповское руководство. Последний привет — "Тьфу, тьфу, тьфу! Не последний, а последний по времени" — долетел откуда-то с юга, чуть ли не из ставки самого Франко или Мола, или еще кого-то из этой "многообещающей" компании. Однако в результате, она снова здесь, хотя и не должна бы. Но сердцу не прикажешь, и потом "однова живем", и все такое…

Прилетели из Франции пять дней назад. Она, Герда и любовник Герды Роберт Капа…

На аэродроме Прата — всего в десяти километрах от Барселоны — дым стоял коромыслом и в прямом и в переносном смысле. Что-то горело на краю взлетного поля, и над "этим чем-то" клубился густой черный дым и летел — стелясь над желтой сухой травой — жирный чад. То ли их бомбили — кто, интересно? — то ли лоялисты сами запалили один из своих аэропланов в неразберихе и общем бардаке, царившем здесь. Не поймешь, что у них тут приключилось, но на поле смешались вместе гражданские и военные самолеты, машины и люди, и вдобавок — какие-то конные повозки. Было жарко, душно, шумно и отвратительно воняло сгоревшим бензином.

— Пойдемте в штаб! — предложил по-французски встречавший их офицер-летчик. — Я представлю вас полковнику Сандино.

Фелипе Сандино — каталонский военный министр, а по совместительству еще и командующий ВВС — большая шишка. В штабе сидели, стояли и бродили пилоты, пили кофе и что-то еще — возможно, и покрепче, чем лимонад — курили, разговаривали друг с другом, рассматривали карты, в общем, — занимались множеством разнообразных и зачастую непонятных постороннему дел. А между ними расхаживал невысокий седой человек в синей блузе с закатанными рукавами и пытался — впрочем, похоже, без видимого успеха — вникнуть во все эти многочисленные дела…

Капа фотографировал, Герда тоже. Оба они были воодушевлены необычайно, переживая нечто похожее на экстаз, но Кайзерине все это было не сильно интересно. Она ожила лишь тогда, когда их доставили в отель. Вот здесь было действительно интересно. Отель "Ориенте" на Рамблас-де-лас-Флорес по-настоящему дорогой и фешенебельный. Но в вестибюле, рядом с портье в шитом золотом сюртуке болталась вооруженная охрана, присланная реквизировавшим гостиницу профсоюзом. А в ресторане, рядом с сервированным хрусталем и серебром столом, за которым "пировали" Кайзерина и ее новые друзья, шумно выпивали простые рабочие парни, перепоясанные пулеметными лентами наподобие незабываемого матроса Железнякова из "Ленина в Октябре"…

* * *

— Вы в порядке, Кайзерина? — спросила по-немецки Герда. В ее голосе звучала тревога, а грассировала она так, что мороз по коже.

"В порядке? А черт его знает!"

— Вполне, — улыбнулась Ольга. — Извините, Герда, задумалась.

— Завтра мы едем в Мадрид, — сказала Герда, в глазах у нее недоверие боролось с презрением. — Русские тоже едут, и этот американец… Как его? Присоединитесь?

Американцем был, как ни странно, Хемингуэй, а русскими — Кольцов и Роман Кармен. По первости, у нее от неожиданности чуть родимчик не приключился. Вот, вроде бы, не первый случай и пора бы привыкнуть, но каждый раз, как в первый!

— Поедем, — почти равнодушно пожала в ответ плечами Кайзерина. Она "все еще витала где-то там"… Образ был почти родной, только чуть меньше "золота и бриллиантов", а алкоголь и все прочее как всегда, как везде…

— Поедем, — согласилась она, одарив Герду туманным взглядом — Почему бы и нет? Я здесь уже все видела…

Видела… Купалась голая при луне, — Герда тоже едва не соблазнилась, но революционная сознательность ее удержала, — пила горькую с руководством ФАИ в отеле "Риц", превратившемся в штаб анархистов, и в отеле "Колумб". Провела почти целый день, общаясь с социалистами, как ей показалось куда более вменяемыми, чем анархисты, но слишком пресными, правильными. В общем, на отсутствие разнообразия грех жаловаться. Коммунисты, поумовцы, какие-то заумные левые христиане… В Барселоне — жарко, накурено, как в кабаке, и шумно. По ночам стреляют. В Каталонии неспокойно, и в столице провинции каждый день по центральным улицам кортежи грузовиков везут на кладбище погибших. Кайзерина посетила одну церемонию, постояла, послушала речи на малопонятном ей языке и решила, что следующий визит нанесет к Святому Семейству. Она так и поступила, и не разочаровалась.

А вообще, если не считать "войны и мора", жить в Барселоне неплохо. Еды пока хватало, вина — хоть залейся, и масса брутального вида мужиков, и некоторые из них, например, тот же Хемингуэй или Гарсиа Оливер, таковыми не только числились… Впрочем, они интересовали ее лишь в качестве статистов. Короля играет свита, красивую женщину — правильные мужчины. Но был правильным или не был, кабальеро командующий каталонской милицией Оливер: смуглый и кинематографически-мужественно (даже шрам на лице имелся!) красивый, — всё равно этот испанский мачо успел смертельно надоесть и Кайзерине, и Ольге. Надоели его приставания, утомляли громогласные разглагольствования, из которых выходило, что воюют, по сути, одни анархисты, а коммунисты им только мешают. Возможно и так, но это не повод для назойливости; Ольга была рада покинуть Барселону, пусть даже и с Хемингуэем. В конце концов, Эрнест много интереснее бравого анархиста, и воспитан куда лучше: единожды получив по рукам, в постель "австриячки" больше не лез. Угомонился. Лишь изредка — под пьяное настроение — раздевал ее яростным взглядом. Но молча и издалека, а это и не преступление вовсе, а так — баловство инстинкта.

— Поедем, — согласилась Кайзерина, чуть морщась от запаха сгоревшего пороха. — Почему бы и нет? Я здесь уже все видела…

И они уехали.

Анархисты выделили троих вооруженных бойцов и два огромных роскошных автомобиля, наверняка реквизировали у местных каталонских буржуев. И уже на следующий день они всей компанией — Герда и Капа, Кайзерина и Эрнест, и трое русских (Кольцов, Кармен и простоватый, но с опасным выражением глаз дяденька, изображающий из себя журналиста) выехали в Мадрид.


Хроника событий:

6 сентября 1936 года — В СССР учреждено почётное звание "Народный артист СССР". Первыми его удостоились К.С.Станиславский, В.И.Немирович-Данченко, В.И.Москвин, И.М.Качалов и другие известные театральные деятели и актёры.

10 сентября 1936 года — Германский министр пропаганды Йозеф Геббельс обвиняет Чехословакию в подготовке агрессии и потворствованию распространению коммунизма в Европе на основании того, что она разместила на своей территории подразделения ВВС СССР.

15 сентября 1936 года — республиканскими войсками, при поддержке частей Красной Армии освобождён город Овьедо.

15 сентября 1936 года — Декрет испанского правительства о создании Народной армии и интернациональных бригад в её составе

18 сентября 1936 года — разрозненные части немецких "специалистов-добровольцев" в Испании объединены в легион "Кондор"

21-25 сентября 1936 года — первый Московский процесс ("процесс 16-ти").


2. Степан Матвеев / Майкл Гринвуд, Барселона, 21 сентября 1936

Толпа напирала на Степана со всех сторон. Рабочие спецовки и синие "моно", кое-где разбавленные военной формой, передвигались хаотично, но как-то неумолимо вытесняли хорошо одетого иностранца, отжимая к обочине, — подобно живому организму — отторгая неудачный имплантат, словно чувствуя его инаковость и, пусть нейтральную, но чужеродность. Даже скромный, почти пролетарский по британским, естественно, меркам костюм — не спасал Матвеева от косых взглядов, "случайных" тычков локтями и как бы невзначай оттоптанных ног.

"И кой чёрт дёрнул меня пойти полюбоваться на этот модернистский долгострой именно сегодня? Народу — будто вся Барселона собралась на одной улице. Что тут у них, — очередной революционный карнавал?" — думал Степан, уворачиваясь от — явно специально нацеленного ему вбок — опасно выставленного локтя какого-то, особенно "неуклюжего" человека в вельветовых бриджах и кожаной куртке, с выбивающимся из-под воротника красно-чёрным шейным платком. Тот словно не замечал ничего, высоко задрав голову, и как и большинство людей, составлявших толпу, запрудившую и без того неширокую улицу Марина смотрел в направлении собора Святого Семейства

"А потому что сегодня один из немногих дней, когда я предоставлен сам себе. Будь моя воля, хрен бы я здесь остался…"

Отправив ещё в середине июля сообщение о результатах работы по выяснению истинной личности и направлений деятельности немецкого "журналиста" Себастьяна фон Шаунбурга сэру Энтони в Лондон, Матвеев ожидал скорого возвращения домой. Нет, не в редакцию "Дэйли мейл", а в имение неподалёку от Питлохри. К холмам, поросшим вереском, к безмятежным зеркалам озёр. К леди Фионе, по которой он безумно скучал и часто видел во сне. Как мальчишка, влюблённый по уши. Да и к собственному виски вернуться не мешало бы. Однако человек лишь предполагает… располагает обычно не он.

Одновременно с телеграммой из редакции, с категорическим предложением стать специальным корреспондентом в Барселоне, пришло и зашифрованное распоряжение из "службы": "Вам надлежит продолжить работу по выявлению контактов установленной и предполагаемой немецкой агентуры в Каталонии. Особенно следует обратить внимание на немцев и австрийцев, прибывающих в Барселону под видом социалистов, коммунистов и анархистов". И ещё две страницы подробных инструкций, легендированных подходов к "полезным контактам", схем экстренной связи.

И вот уже два месяца Майкл Мэтью Гринвуд спал не более пяти часов в день, питался чем придётся — и не по ограниченности в средствах, а потому, что в стране, одна часть населения которой воюет с другой, как-то внезапно возник дефицит всего. От мужских сорочек, до обычного молока и хлеба. "Хвост" в бакалейную лавку, вытянувшийся на три квартала, и патрули милиции для поддержания порядка, выявления спекулянтов и торговцев местами в очередях, на некоторое время стали для Матвеева символами испанской революции.

Передвигаться по городу приходилось чаще пешком. Переполненные и нерегулярные трамваи превратились из городского транспорта в потенциально опасный аттракцион — если не потеряешь время в ожидании, так помнут ребра в непрекращающейся давке. Все без исключения частные автомобили реквизированы для обеспечения деятельности плодящихся, как грибы после дождя, революционных комитетов, разнообразных советов и просто "для нужд трудящихся". Выкрашенные в цвета флага анархистов, авто распугивали прохожих громкими сигналами, раскатывая по городу без всякой видимой цели.

Возвращаясь поздним вечером, а нередко и ранним утром в гостиницу, и поднимаясь пешком по тёмной лестнице, — включать лифт в четырехэтажном здании считали уже излишней роскошью, — Степан буквально не чувствовал ног. Голова разрывалась на части от избытка информации, полученной за день… а ведь её ещё предстояло осмыслить!

Редкие дни отдыха, простого журналиста Гринвуда, — "или шпиона? А хрен его знает, больно уж тонка грань", — отличались от будней чуть большим количеством времени, отведенного на утренний сон. Наскоро позавтракав "чем послали бог и новая власть", Степан уходил бродить по улицам. Неторопливо прогуливаясь, он исследовал город почти на ощупь, в поисках источника того, что сделало столицу Каталонии "оазисом" анархизма. Бродил, искал, но так и не мог найти.

"Причина, лежащая на поверхности: солнышко печёт, тараканы в головах перегреваются. А чем ещё объяснить, что сразу же после поражения мятежников в Каталонии, местное правительство Народного фронта практически без боя уступило власть кучке вооружённых наглецов во главе с Гарсия Оливером и Дуррути? Они сформировали параллельный центр власти, подмяли под себя остатки Женералитата. И всё это — практически без боя. Дурдом!"

За два месяца напряжённой работы, Матвеев смог, пусть немного, но разобраться в бурлении различных субстанций как внутри ФАИ, так и вокруг неё. Унитаристы, во главе с признанными лидерами всего анархистского движения, — теми, кто захватывал власть в Барселоне, — выражали готовность пойти на тесный союз с любыми антифашистскими силами. Другая группа в руководстве ФАИ рассматривала Гражданскую войну исключительно как удачный повод вооружиться и подготовить полномасштабный захват власти во всей Испании. Идея "анархо-коммунизма" не давала покоя многим, рассматривавшим коммунистов и социалистов лишь как помеху на пути реализации великой бакунинской идеи.

Основные объекты работы Матвеева тоже не сильно маскировались, — во всяком случае, на взгляд наблюдателя с не загаженными пропагандистской трескотнёй мозгами. Откровенные уголовники и провокаторы, агенты разнообразных разведок, вплоть до румынской и мексиканской — "они как зуд в простате. Так, кажется, Штирлиц говорил?" — вились вокруг анархистской верхушки, словно осы вокруг подгнившего арбуза.

В результате, революционная Барселона, выстояв в тяжёлых трёхдневных уличных боях против немалых сил мятежных националистов, впала в непрекращающуюся эйфорию. Город "расцвёл" чёрно-красным: анархистскими флагами — траурными полотнищами свисающими с многочисленных балконов, росписью стен "обобществлённых" магазинов и ресторанов, где продавцы и официанты вдруг резко перестали брать чаевые. Город превратился в вечный праздник… Праздник с привкусом безумия. Песни над разрушенными до фундамента храмами; уличные танцы на брусчатке с едва подсохшими пятнами крови; сумасшедшинка в глазах дерзких чистильщиков обуви склонившихся над своими ящиками… чёрно-красными ящиками… Торжество в палитре ночного кошмара открыло иное, незнакомое Матвееву лицо Барселоны.

"Нехорошее… лицо? Скорее, морду!"

Удивительные приметы новой реальности настораживали, иногда — откровенно пугали, и лишь изредка — веселили. Как тот лозунг на фасаде дома на Рамблас, совсем рядом со зданием Женералитата. Никакого пафоса и революционного порыва. Лаконично и предельно просто. Почти по-русски.

"Visca F.A.I.! Fascistas-maricones!"

Впервые наткнувшись на этот пропагандистский шедевр, Степан хохотал до слёз и долго не мог успокоиться. Представить себе, как подобный лозунг, — применительно, конечно, к историческому контексту, — выглядел бы где-нибудь в России времён Гражданской войны, он не смог. Слишком уж подобные речевые обороты пропитаны духом глубинной народной культуры и противоречат выхолощенному большевиками искусству пропаганды.

"Разве что в конце восьмидесятых, вспомнил он, — когда гайки немного отпустили, — такое стало возможно. Тогда мои студенты… второкурсники, кажется, вышли на демонстрацию с лозунгом "Вставим первомайскую клизму гидре империализма!" На парткоме ещё потом разбирали, кого-то даже из комсомола хотели исключить. Но всё равно — не то! И не цепляет так, как это, безыскусное… Да… А анархисты, соответственно, — д'Артаньяны".

И долго ещё, припоминая увиденную надпись, Матвеев ехидно хихикал. Ничто более так сильно не повеселило его в "освобождённой" Барселоне. Даже большие, напечатанные в три краски, плакаты с призывом к жрицам любви, — всегда в достатке имевшимся в этом многоязычном, шумном и совсем недавно — весёлом городе, — бросить своё постыдное ремесло и заняться трудом достойным уважения.

"Сны и явь Веры Павловны, каталонская интерпретация… — усмехался Степан. — Дать каждой проститутке по швейной машинке — и вопрос решён. Какое перевоспитание? О чём вы? "Перековка" индивида требует времени, а его у новой власти попросту нет. Разрушить старый мир до основания — не мудрено, даже если он отстреливается. Гораздо труднее то, что "затем". Именно потому здесь, в Барселоне, похоже, пытаются искоренить всё, что принадлежит старому миру. Как сейчас, например".

Фасад Рождества, единственная законченная часть собора Святого Семейства, издалека походил на облепленный муравьями кусок сыра. Деловитые чёрные и тёмно-синие фигурки взбирались по неровностям барельефов выше и выше: лезли, хватаясь руками за бетонные стебли и листья, наступая ногами на каменные тела мертворожденных младенцев и головы спящих животных, — оставляли на скульптурах грязные следы обуви. Выстроив вдоль стены цепочку, начинающуюся от бочки на пароконной повозке, люди передавали из рук в руки какие-то вёдра, исчезавшие в распахнутых дверях храма. Работали сосредоточенно, лишь изредка обмениваясь короткими возгласами. Даже издалека чувствовался острый запах керосина и ещё чего-то, не менее горючего. Картина отталкивала, пугала и в то же время манила, захватывала.

"Точно обезьяны, лезущие на дерево. Дерево Бога… Так, кажется, называл свой замысел сам Гауди? Или он говорил иначе? Не помню…" — напрягать память по такому незначительному поводу не хотелось, да и звуковой фон очень мешал сосредоточиться на чём-то одном.

Крики людей, взбирающихся на стену, и возгласы из толпы сливались почти в нерасчленимый на отдельные реплики шум. Все говорили одновременно и очень громко, не слушая друг друга, да им это и не было нужно. Лозунги перемежались проклятьями и самой низкой божбой, какую, пожалуй, можно услышать только здесь — в каталонской столице. Городе безбожников и сквернословов.

Матвеев смотрел на происходящее особенным взглядом, такой обычно называют обращённым в себя, отстранённым, что зачастую выдаёт человека глубоко погружённого в собственные мысли. Он смотрел, и не обращал внимания на мелкие детали, на множащиеся признаки близящегося финала.

"Что мы имеем в сухом остатке первых шести недель гражданской войны?"

Вывод очевиден — победить в Испании могут только сами испанцы. И то, если устанут от войны. Эскалация конфликта, с привлечением сил европейских государств и Советского Союза не даст решающего преимущества ни одной из сторон, потому что у весов всего лишь две чашки. И чем больше будет прибывать в Испанию частей РККА, тем больше пошлют сюда "добровольцев" Италия и Германия.

"Как быстро наполнится бассейн, в который из двух труб втекает одновременно?.."

Похоже на задачку из школьного курса арифметики, но в данном случае речь может идти лишь о высшей математике, поскольку расклад сил в самой Испании отнюдь не прост и совсем не очевиден, даже если иметь в виду один только Народный Фронт. Коммунисты сами по себе — без подпитки Коминтерна — здесь слабы, хотя за ними и маячит тень товарища Сталина. Более влиятельны социалисты и анархисты, сумевшие под шумок подмять под себя значительную часть профсоюзного движения. И если всего этого недостаточно, добавьте сюда крестьянство, как совершенно отдельную и практически неуправляемую — никем и никак — силу. Между прочим, совсем как в России. Но в России в свое время нашлась партия, способная подчинить своим интересам, железом и кровью подчинить, "все оттенки красного". А здесь, в Испании, такой силы нет. Лидер — однозначный лидер — среди левых так и не определился, ни в плане организационном, ни тем более — личностном. Кто бы ни пыжился, тщась представить себя "царём горы", а скорее, учитывая нынешнюю терминологию — "локомотивом революционных перемен", ничего у него не получится. Не по Хуанам сомбреро, так сказать.

Да, и церковь со счетов сбрасывать не стоит. Антиклерикальной позиции левых — иногда просто самоубийственно неумной — противостоит многовековая католическая традиция, объединяющая националистов и многих из тех, кто пока колеблется в выборе стороны конфликта. А с политикой, проводимой местными властями по отношению к церкви и её служителям, стоит ожидать массового притока в армию Санхурхо, Молы и Франко немалого количества добровольцев. Это ведь Испания и Католицизм, а не Россия и Православие, притом ощипанное самими же самодержцами российскими…

"Н-да, заварили товарищи революционеры кашу…"

Мысль не случайная и отнюдь не проходная, поскольку один вариант истории Матвееву был известен, и ничего хорошего левым он не принес. А что следовало ожидать от нынешнего поворота дел?

Разумеется, приход регулярных частей Красной Армии изменил соотношение сил, резко накренив чашу весов в пользу сторонников республики. Но это только начало, а что потом? Да, пожалуй, охота на троцкистов и прочих не выдрессированных левых начнётся здесь гораздо раньше, чем в известной Степану истории, и скорее всего — будет более кровавой и не такой завуалированной. Только в итоге что? Ранний раскол Народного фронта, противостояние внутри антифашистского лагеря быстро переходящее в вооружённую фазу: война всех против всех, отягощённая фактической иностранной интервенцией. А как ещё назвать высадку советских войск в портах севера страны? Интернациональной помощью?

"Не смешно".

Но и националисты ворон не считают. Олег твердо сказал, что ни немцы, ни итальянцы "своих" не сдадут.

Что же делать? Не в смысле Чернышевского, а в самом прямом смысле слова. Им, попаданцам хреновым — что делать? Вероятно, пока имело смысл продолжать "гнуть свою линию", то есть, затягивать, как можно дольше возню вокруг Испании, вовлекая в орбиту конфликта новые страны. Похоже, это как раз тот случай, — пусть и звучит парадоксально, — когда ужас без конца послужит интересам мира гораздо лучше, чем ужасный и скорый конец. Притом любой конец: тот или этот.

А в результате — если получится, разумеется — могла бы возникнуть патовая ситуация, выход из которой возможен только в случае начала большой европейской войны. И не важно, с чьей подачи это произойдёт. Виновника всё равно назначат победители.

"И значит, стоит постараться, чтобы в рядах победителей оказалась и наша "чудная" компания. Почему бы и нет?"

Тем временем, "суета" вокруг собора Святого Семейства вплотную приблизилась к развязке. Назревал, так сказать, катарсис и было в нем, следует отметить, нечто древнегреческое.

"Геростраты, мать их!"

Вот на небольшом свободном пятачке перед дверями храма начала расти гора книг, альбомов, бумаг, свёрнутых в рулоны чертежей. Вот из раскрывшейся папки вылетели на мостовую беззащитно-белые листы с какими-то рисунками, эскизами. Вот, пыхтя и надрываясь, трое мужчин тащат нечто странное, угловатое…

"Да это же макет! — с отвращением понял Степан. — Макет…"

Тщательно выполненная из дерева и картона модель будущего собора. Модель мечты в масштабе один к пятидесяти… или к семидесяти… но сейчас это было неважно.

Резкий хлопок вспыхнувшего горючего вырвал Степана из задумчивости, близкой к состоянию прострации. Сваленные в кучу бумаги и макеты весело пылали, пламя уже поднималось до уровня витражных окон собора, и стены его, объятые огнём, казались плотью от плоти всепожирающей стихии, — настолько линии фасада гармонично сочетались с прихотливыми изгибами языков пламени.

Разгорающийся пожар привёл в неистовство толпу на улице. Многоголосый гомон перешёл в торжествующий рёв победившего человеческий разум исполинского животного. Масса существ — в принадлежности их к людскому роду у Степана вдруг возникли серьезные сомнения — сплотилась и, начала превращаться в одно целое. Воплощение чего-то древнего и безжалостного. Из толпы — в монстра, вызывающего не просто безотчётный страх перед неуправляемой силой, но повергающего в ужас одним только допущением наличия у него подобия разума и воли. Злой воли, исковерканного разума…

"Так вот он какой — Зверь из Бездны… — откуда-то из глубины сознания Матвеева появилась мысль изрядно удивившая его самого. То ли Гринвуд вдруг "ожил", то ли память предков совершенно некстати проснулась. — Предвестник наступления царства Антихриста. Или сам Антихрист. Враждебный всему людскому в человеках. И власть ему будет дана на сорок два месяца… Впрочем, кто ж теперь знает! Тьфу ты! Чертовщина какая-то!" — Степан сплюнул на мостовую и помотал головой, будто таким образом можно было стряхнуть чужие мысли, пришедшие непрошенными.

"Какой Зверь, какой Апокалипсис? Что за причуды? У убеждённого агностика, попавшего в тело безбожника-сибарита?"

Матвеев продолжал удивляться неожиданному взбрыку сознания, выдавшему на-гора из закромов памяти четко сформированный образ с явной библейской подоплёкой. Похоже, всё от того, что революционное безумие сродни религиозному и весьма заразно.

"А разновидность такого помешательства, — "назидательным тоном", словно учитель перед классом, констатировал Степан, — густо замешанная на анархизме и агрессивном антиклерикализме, ещё и способствует регрессу личности, милостивые государи. Да-с, ускоряет его, и вот полюбуйтесь. Всего несколько месяцев, и извольте: вместо человеческого общества — толпа приматов. Точно как сейчас. Даже не прайд, и уж тем более не племя, а так… аморфная масса. Гигантская амёба, руководствующаяся примитивными рефлексами и простейшими потребностями. Смертельно опасная, в том числе и для себя… Вот так-то! А то звери всякие непотребные мерещатся, конец света…"

Бетон, впрочем, как и гранит с базальтом, практически не горят, в отличие от бумаги, картона и дерева. Выгоревший керосин оставил лишь длинные языки подпалин на стенах собора, придав незаконченному шедевру великого архитектора вид полуразрушенного людьми и войной здания.

"Руины дома Бога… Он здесь больше не живёт…"

Обуянное страстью к разрушению, многоголовое чудовище — толпа — прогнала его прочь. И так — практически везде, где у власти оказались анархисты. Теперь и священники, и просто правоверные католики предпочитают бежать в те области, где обосновались сторонники националистов — санхурхисты.

Анархисты, санхурхисты… — день открытых дверей в зоопарке размером с немаленькую европейскую страну. Теперь, когда генерал Франко Баамонде лишь один из многих вождей контрреволюционного мятежа, и ему не скоро грозит стать каудильо, в Испании, по-видимому, уже не будет франкистов. Изящный ход, обошедшийся лишь в стоимость нескольких телеграмм и пары часов телефонных переговоров. Посоветовать редакции родной газеты как можно скорее взять интервью у некоего опального испанского военачальника, живущего в Лиссабоне, и, по возможности, помочь ему с перелётом на родину на борту надёжного, как холландовское ружьё, "Быстрого Дракона". Если какой-то маркиз де Тена смог организовать подобное, то неужели британские джентльмены хуже испанских? И ведь чуть не опоздали, не ведая о переносе сроков начала мятежа…

В результате, генерал Хосе Санхурхо-и-Саканель, маркиз Рифский, благополучно пересёк 10 июля 1936 года границу Испанской республики и вступил в командование силами мятежников. Почти сразу после взлёта, в небе над Эшторилом у него внезапно закружилась голова и перед глазами возникла картина горящих среди сосен обломков маленького самолёта и мёртвого тела в парадном мундире командующего Гражданской гвардии. Лишь добрый глоток рома из походной фляжки помог избавиться от наваждения и странной, щемящей боли в груди.

Напряжённый шепот, внезапно возникший за спиной, заставил Степана вздрогнуть. Мужской голос говорил по-немецки: "Господь всеблагой, вразуми несчастных, ибо не ведают, что творят. Дай им хоть каплю разума, а нам — хоть толику терпения. Не оставь нас милостью своей, Господи!"

Хотелось обернуться, посмотреть в глаза человеку, не страшащемуся гнева толпы и возносящему молитву среди торжества агрессивного безбожия. Боясь спугнуть говорящего неосторожным жестом или резким движением, Матвеев выждал несколько мгновений и, кажется, опоздал. Теперь за его спиной звучал другой голос — громкий, полный самоуверенности на грани спеси. А может быть, и за гранью. Говорил соотечественник Гринвуда. Ну, или почти соотечественник, поскольку особенности его выговора были скорее характерны для человека, долгое время прожившего в колониях.

"В Индии, — автоматически отметил Степан. — Уж очень по-особенному он это всё произносит".

— Стоит отметить, что единственное, в чём можно упрекнуть местных анархистов, так это в отсутствии художественного вкуса, — мужчина говорил так, словно "надиктовывал" текст. — Или в дурновкусии, что, впрочем, одно и то же. Пытаться сжечь то, что гореть не может, вместо того, чтобы все это просто взорвать… Пожалели пару ящиков динамита? Чёрт меня побери! Я перестаю понимать испанцев!

А вот этого Матвеев стерпеть не смог. Если бы говорил испанец, Степан, скорее всего, оставил бы это циничное заявление без ответа. Что с перегревшихся взять? Но англичанину такое спустить нельзя, а там будь что будет! Есть такие мгновения, о которых, быть может, и сожалеешь потом, и даже ругаешь себя за неосторожность и несдержанность, но в "реальном времени", в "момент истины"…

Степан начал говорить, все еще стоя спиной к стороннику радикальных методов антиклерикальной пропаганды:

— Похоже, вы никогда их и не понимали, — перебил он "речь" незнакомца. — Один испанец, Антонио Гауди, практически за "спасибо" сорок лет строил — подобно тем зодчим, что возводили собор в Кентербери, или в Дрездене — то, чему нельзя найти названия. Другой испанец… — Степан, по мере того, как произносил свою утончённую, но несколько высокопарную и тяжеловесную отповедь постепенно разворачивался в сторону случайного собеседника, наконец, оказавшись с ним лицом к лицу. — Другой испанец, художник Сальвадор Дали, если вам хоть о чём-то говорит это имя… Так вот, синьор Дали сказал как-то, что усилия, предпринятые архитекторами для достройки собора святого Семейства, не что иное, как предательство дела самого Гауди — автора сего весьма необычного здания. Незаконченную постройку стоило бы оставить в том виде, в каком она пребывала на момент смерти своего создателя. Пусть недостроенный собор торчит гнилым зубом посреди Барселоны. Как напоминание. О чём? Вот об этом господин Дали не успел рассказать. Его отвлекли… Однако если даже человек, которого сложно назвать сторонником старого режима и уж тем более поборником католической церкви, не только не призывает к разрушению Саграда Фамилиа, но и, более того, заботится о сохранности собора, о сохранение его первозданного образа…

Разумеется, Матвеев узнал человека, укорявшего анархистов за то, что они не воспользовались динамитом. Вспомнил, что когда-то читал строки, похожие на услышанное практически слово в слово, да и памятью Гринвуда легко опознал по внешнему облику корреспондента еженедельной британской газеты "Обсервер" Джорджа Оруэлла. Высокий лоб, открытый зачёсанными назад густыми чёрными волосами, глубоко посаженные и широко расставленные небольшие глаза, заострённые уши, большой "французский" нос с еле заметной горбинкой над узкой полоской тщательно подстриженных усов, и нижняя челюсть, тяжёлая как Лондонский мост…

— Блэр. Эрик Блэр, — представился незнакомец, на которого "отповедь" Майкла Гринвуда, по-видимому, произвела кое-какое и не сказать, чтобы слабое, впечатление. — Корреспондент.

— О, так мы с вами коллеги? — как бы удивившись, поднял бровь Степан. — Я Майкл Мэтью Гринвуд. Он хотел было добавить еще про номерного баронета, но не стал, решив, что столь тонкие проявления британского юмора могут быть не совсем правильно восприняты возможными свидетелями разговора. Особенно из числа заинтересованных лиц, которых здесь должно быть в изрядном количестве.

— И тоже, представьте, зарабатываю на жизнь пером и ремингтоном.

По изменившемуся выражению лица Блэра-Оруэлла, Матвеев догадался, что пользуется некоторой известностью в самых неожиданных слоях британского общества. А еженедельные гринвудовские колонки в "Дэйли мейл" не проходят незамеченными даже для оппонентов лорда Ротермира, к растущей армии которых, несомненно, принадлежал и его визави.

— Коллега, вашей миной можно сквасить целую цистерну молока! — усмехнулся Матвеев, вполне оценив выражение лица оппонента, все еще не нашедшего, что ответить Гринвуду.

— Просто я удивлён, господин Гринвуд, что встретил в революционной Барселоне не просто соотечественника, а репортера одной из самых реакционных британских газет. Впрочем, судя по вашим статьям, человек вы неординарно мыслящий, пусть и стоящий на неприемлемой для меня политической платформе.

— А вы, господин Блэр, кажется, независимый лейборист? — прищурился Матвеев. — Находитесь так сказать на полпути от "розового" к "красному"? Впрочем, не люблю ни того, ни другого, — вспышка бешенства миновала, ее сменило холодное презрение и, пожалуй, раздражение на самого себя.

— От первого у меня оскомина и изжога, а от второго я боюсь потерять голову… — Степана, что называется, несло, но с другой стороны, и "наступать на горло собственной песне" было ни к чему.

Как источник информации, Оруэлл особого интереса не представлял. Обычный корреспондент обывательской газеты, и даже принадлежность к Независимой Лейбористской партии, которая вот-вот грозила объединиться с Компартией Великобритании, не добавляла собеседнику особой ценности. Не являлся Степан и поклонником будущего творчества писателя Оруэлла, отнесённого им по здравому размышлению к агитационной разновидности литературы. Перепевы Замятина в "Скотном дворе", некие достоинства которого можно отнести исключительно к искусству переводчика, примитив и прямолинейность "1984" — ничего, что затронуло бы какие-то струны в его душе. Прочёл, как и подобает образованному человеку, где-то даже интеллигенту — "самому-то не смешно?" — составил нелестное мнение, и на этом — всё.

"Проехали…"

— Вот как? — с усмешкой переспросил Оруэлл.

Ну что ж, никто и не говорил, что мистер Блэр прост. Умен и уверен в себе. Не без этого.

— Именно так, — "улыбнулся" в ответ Степан. — А здесь, в Испании, каждый второй, если не первый, пытается потчевать меня красным и смертельно обижается, когда узнаёт, что оно мне не очень-то по нраву.

В ответ на "искромётный" экспромт Гринвуда, Оруэлл лишь вежливо кивнул.

— Боюсь, коллега, я не способен постичь всю глубину ваших обобщений, ибо не слишком-то разбираюсь в винах. Предпочитаю что-нибудь покрепче. Но, похоже, сейчас в Барселоне с хорошей выпивкой откровенно паршиво. Я, по крайней мере, не смог найти ни одного места, где продают виски или хотя бы джин.

"Старательно играет простака", — решил Степан, по-новому оценивая собеседника.

"Рубаха-парень из Уайт-Чепеля…"

— Хотите, я подскажу вам кратчайший путь к источнику хорошей выпивки в этой стране? — спросил Матвеев "на голубом глазу" и, не дожидаясь ответа, продолжил:

— У националистов её совершенно точно в достатке. Так что для вас дорога одна — в милицию. Рекомендую отряды Объединённой Марксистской партии. Там хотя бы порядка больше, чем у анархистов, но решение за вами, разумеется. На вкус и цвет, как говорится…

На этом, собственно, разговор и закончился. Запруженная толпой не слишком широкая улица не лучшее место для политической дискуссии. Для светской беседы, впрочем, тоже. Да и весь эпизод запомнился бы одним лишь "мемориальным" характером — все-таки Оруэлл был, вернее, когда-то должен был стать известным писателем — однако продолжение у этой истории оказалось куда более причудливым и весьма симптоматичным в свете не оставляющих Матвеева размышлений на тему "Цена Победы".

Спустя не так уж много времени в руки Матвеева попала газета…


Некролог. Газета "Обсервер" от 1 ноября 1936 года.

"Редакция газеты с глубоким прискорбием извещает о гибели, в результате несчастного случая, нашего собственного корреспондента в Испанской республике Эрика Артура Блэра, более известного под псевдонимом Джордж Оруэлл…"


Новости. Радио Би-би-си. 5 ноября 1936 года.

"… Как рассказывают очевидцы, причиной гибели Эрика Блэра стала ручная граната, брошенная местным подростком в окоп занятый бойцами ополчения Объединённой марксистской рабочей партии ПОУМ, в котором состоял наш корреспондент. О причинах своего поступка мальчик не смог ничего сказать, кроме того, что очень хотел пошутить…"


Глава 2

Два голоса в тумане

Хроника событий:

25 сентября — 17 ноября 1936 года — "Марш на Мадрид" частей Особого Экспедиционного корпуса при поддержке подразделений Народной армии. Силы мятежников рассечены на Северную и Юго-западную группировки.

27 сентября 1936 года — Франция, Бельгия, Швейцария и Нидерланды объявляют об отказе от золотого стандарта.

Октябрь 1936 года — В районах Испании, занятых республиканцами, начинается коллективизация сельского хозяйства, национализация промышленности, и ликвидируются католические культовые учреждения. Активную помощь в этом местной власти оказывают представители Красной Армии и Коминтерна.

2 октября 1936 года — В Австрии объявлена амнистия в отношении нацистов.


1. Олег Ицкович / Себастиан фон Шаунбург, Испания, 5 октября 1936

Август и сентябрь прошли в непрерывных разъездах. И не то, чтобы Гейдрих загонял, или еще что, но логика событий заставляла одинаково "спешить и метаться" и гестаповского разведчика Себастиана фон Шаунбурга, и попаданца Олега Ицковича.

"Волка ноги кормят".

Где-то так. Но, так или иначе, мотало его не по-детски, и, что называется, от края и до края, если иметь в виду "Европейский ТВД". Хотя, если не считать Испании, вся прочая Европа театром военных действий пока не стала, но могла стать. Очень скоро. Даже быстрее чем кто-нибудь мог подумать. Потому и носился Олег между странами и континентами (ведь Турция — это уже Азия, а Марокко — Африка), потому и спешил. Время уходило слишком быстро, а лавина новых, неизвестных в прошлой истории событий нарастала все больше, и теперь уже абсолютно неизвестно, где и когда — и тем более, как — обрушится она бедой на глупое, ничего не подозревающее человечество.

Два месяца, а показалось — год, хотя временами дни пролетали, словно мгновения. И все-таки скорее год, жизнь или вечность, потому что…

"Потому…"

За два неполных месяца Олег дважды встречался с Вильдой — в Вене и Берлине, один раз, и тоже в Берлине — с Таней и Виктором. И ни разу со Степой. Но если без встреч с Матвеевым Олег мог какое-то время обойтись, короткая — в два дня — встреча в Марселе с Ольгой оставила в душе Шаунбурга такую зияющую пустоту, что заполнить её было просто нечем. Ни работа, ни чувство долга, ни тем более — алкоголь таких "болезней" не лечат. А любовь, как начал догадываться Ицкович, бывает не только сильной и очень сильной, но и хронической, а значит — неизлечимой.

В октябре Гейдрих попросил — именно попросил, а не приказал, что было не вполне обычно даже для их в некотором роде "доверительных" отношений — съездить в Испанию и "осмотреться на месте". Германию начинала тревожить неопределенность военно-политической ситуации в охваченной гражданской войной стране.

Съездите туда, Баст! — сказал Гейдрих. — Понюхайте воздух. Мы хотим знать, что там происходит на самом деле. А вашему мнению доверяю не один только я.

"Я вхожу в фавор? — удивился Олег. — Обо мне вспомнили старые товарищи?"

Ну, что ж, такое предположение, пожалуй, не лишено логики. Вступив в НСДАП еще в двадцатые годы, Шаунбург успел лично познакомиться со многими из тех, кто ныне превратился в полубогов Третьего Рейха. Во всяком случае, с Геббельсом Баст был знаком куда лучше, чем с Гейдрихом, а ведь шеф "Зипо" почти нарочито — на публике — называл Баста своим другом.

"Возможно", — пожал мысленно плечами Олег и отправился в Испанию.

Добираться — хоть и с оказией — пришлось окружным путем: через Италию, Ливию и Испанское Марокко. Так что устал Баст до такой степени, что, сойдя с военно-транспортного самолета на землю, на ногах держался только усилием воли. Однако времени на отдых предусмотрено не было. Организатор поездки — агент Гестапо в Кадисе Эрих Кнопф сразу же отправил Шаунбурга дальше. В Севилью, в штаб "W" или, вернее Sonderstab W, во главе которого стоял генерал-лейтенант Гельмут Вилберг, в Саламанку, в ставку генерала Санхурхо, и далее везде, включая Мадридский фронт, где действовал генерал Мола, стремившийся компенсировать урон, произведенный рассекающим ударом Экспедиционного Корпуса РККА.

В Севилью Олег вернулся накануне ночью. Добрался до отеля, поднялся в номер и не нашел в себе сил даже на то, чтобы принять душ. Выпил залпом полстакана рома, по случаю оказавшегося под рукой, и, не раздеваясь, рухнул в койку. Спал как убитый, без снов и сновидений. Проснулся в одиннадцать часов утра — не ровно, разумеется, а с минутами — полчаса принимал душ и брился, покуривая между делом и приканчивая так некстати подвернувшийся вчерашний ром. Потом вспомнил, что ничего не ел уже почти двадцать часов, но было поздно: в голове поплыло, и пришлось делать над собой немалое усилие, чтобы выбрать из не слишком богатого гардероба чистое белье и приличную рубашку, одеться и спуститься в ресторан. По дороге вниз Олег увидел себя в зеркале, чуть поморщился, оценивая состояние брюк и пиджака, но тут уж ничего не поделаешь, и Баст решил сначала все-таки позавтракать и заодно — впрок — пообедать, а внешним видом, включая посещение "севильского цирюльника", можно заняться и позже. Это же не "где-нибудь", а обычная буржуазная страна, и значит, в ней нормально работают и магазины готовой одежды, и прачечные при отелях.

"Все устроится! — утешил Ицкович Шаунбурга, разнервничавшегося при виде непорядка в своей одежде. — Ну, и что, что штаны мятые? Без штанов было бы еще хуже!"

В ресторане, как ни странно, нашлись знакомые, так что принимать пищу в одиночестве не пришлось. За боковым столиком угощались дарами земли Испанской — щедрыми, надо отметить, дарами — два аса только что начавшейся войны: немецкий и испанский. Полковник Эберхард Грабман, судя по последним сообщениям, сбил то ли три, то ли даже четыре республиканских самолета, а капитан Гарсиа Мурато — пока всего лишь один, но тоже ходил в героях.

— Здравствуйте, господин журналист! — по-немецки приветствовал Баста полковник. — Идите к нам, мы с капитаном только начали.

"Вопрос, когда закончите?" — желчно подумал Олег, оценивая стол "братьев пилотов", похожий на натюрморт в стиле любимых и Ицковичем, и Шаунбургом малых голландцев.

— Салют! — ответил Олег на приветствие летчика и изменил направление движения.

Делать нечего, придется "составлять компанию".

— Добрый день! — вежливо поздоровался щеголеватый испанский офицер, поднимаясь навстречу Ицковичу.

— Меня зовут Себастиан Шаунбург, — напомнил Олег, оценив выражение тревоги и сожаления, появившееся в глазах пилотов. Помнить имя какого-то немецкого репортера, они, разумеется, не обязаны, так что, как говаривали древние римляне, ad impossibila nemo tenetur…

— О! — ответил с улыбкой немец. — Точно. Фон Шаунбург… Вы ведь баварец? Мы перешли на "ты"?

— Нет, — покачал головой Олег и сел за стол. — Мы не перешли на "ты", но я баварец.

— Очень приятно, — как-то невпопад сказал испанец, возвращаясь на свое место. Похоже, он был уже прилично "подшофе".

— Мне тоже, — кивнул Олег.

— Выпьете? — спросил Грабман. Внешне он был типичным пруссаком. Во всяком случае, в воображении Олега, разбавленном памятью Шаунбурга, северные немцы представлялись именно такими.

"А куда я денусь?"

— Выпью.

И понеслось.

У летчиков продолжался пусть и кратковременный, но отпуск, и оба были не против расслабиться, а пьют немцы и испанцы, как выяснилось, одинаково хорошо. Если умеют, разумеется. Но эти двое умели.

— Вчера наши бомбили Гетафе, — сообщил полковник под ветчину и зелень, не уточнив даже, кого имеет в виду: немцев или авиацию националистов.

— Гетафе? — переспросил Олег, прожевав кусок сухого и солоноватого хамона. — Что это? Это место? Где оно?

— Это аэродром красных, — объяснил капитан. Он совсем неплохо владел немецким. Во всяком случае, Олег понимал его без затруднений. — В районе Мадрида.

— И? — Олег поднял рюмку салютуя своим сотрапезникам. — Мне будет, о чем написать?

— Мы потеряли два бомбардировщика, — построжел лицом оберст. — Вряд ли в "Эйер Ферлаг" будут рады таким новостям.

— Я не печатаюсь в "Фелькишер беобахтер", — покачал головой Олег.

— Так вы не из… — по-видимому, полковник хотел сказать "этих", но удержался. В 1936 году многие стали уже более осмотрительными, чем в тридцать третьем или тридцать четвертом.

— Я пишу для "Берлинер тагеблатт" и "Франкфуртер цайтунг", — не меняя выражения лица, объяснил Олег.

— Работаете на евреев? — усмехнулся — не без горечи, как заметил Баст — пруссак.

— Кто бы говорил о евреях, — парировал Шаунбург. — Ходят слухи, что этот ваш Вильберг сам мишлингер.

— Оставьте Гельмута в покое, — поморщился Грабман. — Он отличный командир.

— Это как-то связано? — заинтересованно прищурился Баст.

— Прозит! — предложил понятливый испанец, поспешивший вывести их беседу из опасного тупика.

— Прозит, — с явным облегчением поддержал тост полковник.

— Прозит, — не стал спорить Шаунбург.

Выпили. Закусили, в неловком молчании перемалывая челюстями нежную телятину, тушеную с мятой и пряностями.

— Как считаете, Себастиан, — спросил, наконец, испанец. — Снова начинается кризис?

Ну, конечно, он имел в виду череду девальваций, как раз прокатившихся по Европе. 2 октября Франция девальвирует франк, а сегодня с утра — если верить газете попавшейся на глаза Шаунбургу по дороге в ресторан — тот же финт проделала со своей лирой Италия. История обещала быть…

— А он разве уже закончился? — удивленно поднял бровь Баст.

* * *

Когда подали коньяк и кофе, собеседники уже порядком "разогрелись", но трое из троих умели держать и более крепкие удары природы. Внешне все выглядели вполне вменяемыми, но тема разговора стремительно скатывалась в бред.

— Я уверен, что это хитрый трюк коммунистов! — заявил испанский пилот, проглотив очередную порцию великолепного французского коньяка. — Где Троцкий, там революция. Москва пытается отвлечь наше внимание! В конце концов, мы-то знаем: здесь, в Испании, коммунисты и поумовцы входят в одно правительство…

— Начитались "Фелькишер Беобахтер"? — усмехнулся Олег.

— А кого читаете вы? — поинтересовался оберст, разливая коньяк по рюмкам.

— О, — улыбнулся Олег. — Во-первых, я пишу, а не читаю, а во-вторых, когда мне все-таки приходит охота узнать чужое мнение, я читаю и правых и левых. А один мой знакомый перевел мне полемику, возникшую по поводу процесса между двумя русскими эмигрантскими газетами. Одна, кажется, называется "Возрождение", а вторая — небезызвестный "Социалистический вестник".

Баст прервал на мгновение рассказ, чтобы закурить, и стал неспешно излагать суть конфликта, сводившегося к тому, что в "Возрождении" искренне злорадствовали, — ведь в Москве осудили бывших вождей революции и гражданской войны, а меньшевики из "Социалистического вестника" укоряли белогвардейцев за нехристианский образ мыслей, притом, что большевики были и их противниками. И не только идеологическими, если вспомнить недавнюю историю.

— Такова жизнь, — резюмировал свой рассказ Олег. — Таковы причуды истории.

— Что, серьезно? — почти трезво посмотрел на Ицковича немец.

— Я не шучу! — Олег несколько переигрывал свое опьянение, но здесь лучше пережать, чем недожать.

Однако, как оказалось, оберст "смотрел" на него не просто так. Не успел испанский капитан отлучиться из-за стола, чтобы "помыть руки", как разговор принял совсем другой оборот.

— А знаете, Баст, — на "ты" они еще не перешли, но определенной степени "доверительности" достигли. — Я вас все-таки вспомнил. Все время думал, где бы это я мог вас раньше видеть, а потом, раз, и вспомнил.

Судя по тону и легкой улыбке, тронувшей губы Грабмана, а еще потому, когда именно он затеял этот разговор, оберсту, и в самом деле, было что вспомнить.

— Поделитесь? — поинтересовался Олег, закуривая очередную сигарету. — Или так и будете интриговать?

— Поделюсь, — усмехнулся полковник и тоже взял сигарету.

— Я видел вас на приеме в министерстве пропаганды…

— Ну, я же журналист, — пожал плечами Ицкович.

— Журналист, — кивнул Грабман. — Я стоял у стола с закусками, когда вы "выдернули" из нашей компании Вальтера Шелленберга. Помните?

— Помню, — теперь Олег тоже вспомнил. Оставалось, впрочем, неясно, сколько и чего видел тогда оберст, и знал ли он всех тех людей в лицо.

— Я знаю, где служит Вальтер, — осторожно начал полковник. — И как мне показалось, вы разговаривали с ним не как журналист — не тот тон — но и не как подчиненный. Понимаете?

— Вы наблюдательны, — улыбнулся Олег.

— Я истребитель, — пожал плечами лётчик. — А до того, как подойти к нашей компании, вы вполне по-свойски беседовали едва ли не со всем руководством Службы Безопасности.

— Испугались? — прищурился Олег.

А что ему, собственно, еще оставалось делать? Ясно, что инкогнито благополучно пошло "по борозде", так хоть лицо не потерять.

— А чего мне бояться? — совершенно спокойно спросил полковник. — Я всегда голосовал за социалистов, но вы ведь тоже социалисты, не так ли?

— О, да! — расплылся в улыбке фон Шаунбург. — Мы — социалисты…


Хроника событий:

6 октября 1936 года — Конференция Лейбористской партии Великобритании отклоняет предложение об объединении с Коммунистической партией.

10 октября 1936 года — В Австрии канцлер Курт Шушниг включает структуры хаймвера (фашистская милиция) в состав Отечественного фронта, как отдельные боевые отряды.

12 октября 1936 года — В Великобритании лидер Британского союза фашистов Освальд Мосли возглавляет антиеврейский марш по Майл-Энд-роуд (район Лондона, в котором живут преимущественно евреи).

20 октября 1936 года — В Германии вышел на экраны фильм "Триумф воли" (Triumph des Willens), реж. Лени Рифеншталь.

1 ноября 1936 года — После визита итальянского министра иностранных дел Чиано в Берлин, премьер-министр Италии Бенито Муссолини объявляет о создании оси Рим-Берлин.

11 ноября 1936 года — Германия и Италия объявляют о признании правительства генерала Санхурхо единственным законным в Испании. В Мадриде разгромлены германское и итальянское посольства.

15 ноября 1936 года — Австрийский канцлер Курт Шушниг встречается в Венеции с итальянским премьер-министром Бенито Муссолини.

16 ноября 1936 года — В Великобритании король Эдуард VIII официально объявляет о своем намерении жениться на Уоллис Симпсон, гражданке США, разведенной. Премьер-министр Болдуин предостерегает короля о том, что этот брак будет вызовом общественному мнению и ляжет пятном на престиж правящей династии.

25 ноября 1936 года — Подписание представителями Германии и Японии "Антикоминтерновского пакта".

Конец ноября 1936 года — формирование первой бригады "Дер Нойе фрайкор" (немецкого добровольческого корпуса) и итальянского добровольческого корпуса, который состоял из четырех дивизий: "Отважная", "Темное пламя", "Черные стрелы" и "Божья воля", и их отправка в Испанию.


2. Ольга, Париж, французская республика, 26 ноября 1936

"Сны о России" перестали ей сниться почти сразу. Дней сколько-то после "перехода" — так она называла то, что произошло с ней в новогоднюю ночь 2010 года, — они к ней приходили: сны, в которых она снова была Ольгой Агеевой. Снились, заставляя Кайзерину Альбедиль-Николову просыпаться в холодном поту, а потом перестали. Как отрезало. И вот уже почти год они не тревожили ее успокоившуюся, наконец, душу. Прошлое выцвело и поблекло, став похожим на старые черно-белые фотографии, и отступило прочь. Память осталась, эмоции выдохлись. Однако сегодня…. Пожалуй, это был Биариц… Набережная, пляж, океанский прибой… Оркестр. Играли Штрауса сына… Веранда… Столики под белоснежными, до хруста накрахмаленными скатертями… Ресторан? Хрустальный бокал с шампанским в руке, и курящий сигару Баст напротив… А потом в этот нормальный сон вошел Алик Затуранский в вельветовых обвисших на заднице штанах и фланелевой ковбойке… Алик здесь? Зачем?

Ольга проснулась оттого, что стул под ней вдруг исчез, и она полетела в пропасть. Проснулась. Сердце колотилось в груди, как ополоумевшее, и пот выступил на висках.

"Зачем…?"

Зачем что? Но она и сама не знала, о чем спрашивала. Посидела в постели, хватая ртом воздух, потом встала и, как пьяная — ее попросту качало из стороны в сторону, — пошла искать сигареты. Нашла наконец, но это оказались английские с опиумом, впрочем, в тот момент ей было все равно. Может быть, даже и лучше, что с опиумом. Она потом еще и рюмку кальвадоса выпила, чтобы окончательно прийти в себя.

Вернуться, вернуть себе душевное равновесие, снова стать самой собой.

В конце концов, ей это удалось. В голове плыл приятный "кальянный" туман, смягчавший очертания предметов и силу разыгравшихся было чувств, но сердце больше не колотило в грудь, словно узник в двери темницы, и мысли выровнялись, приняв несколько философский, размеренный характер.

"Алик…"

Но ей никак не удавалось понять, зачем во сне появился неблизкий приятель ее студенческих лет. Не любовник, даже не друг… В общем-то никто, и вдруг спустя столько лет… Затуранский… Зату… За… З…

"Зборовский!" — вспомнила она, и словно бы холодным ветром дунуло в лицо. — Зборовский… Вот же, фокус! Как я могла забыть?! Марэк Зборовский… Нет! Не Марэк, а Марк. Точно Марк, и он здесь чуть ли не с начала тридцатых…"

А сон, выходит, оказался не просто так. Это память дурила, а подстегнуло ее заявление Льва Львовича, которое он сделал несколькими днями раньше в газете "Confession". "Я хотел бы заявить здесь во всеуслышание, что обладаю отменным здоровьем и не склонен к депрессии и суициду…"

Седов ей нравился. Высокий, как и его отец, интересный молодой мужчина, охваченный тем замечательным политическим энтузиазмом, почти безумием, какого ни ей, ни Басту испытать было не дано. Они дети другой эпохи, но это не мешало Ольге искренне восхищаться чужим отчаянным горением, и той холодной отвагой, с какой человек противостоял одной из самых мощных разведок мира. Его предупреждали, разумеется, да и сам он прекрасно знал, что Париж и его личное окружение буквально нашпигованы агентами НКВД. Именно поэтому Седов давно уже спрятал свой архив как он полагал — в надежном месте, и объявил, что для его преждевременной смерти или неожиданного самоубийства нет и не может быть иного объяснения, кроме заговора НКВД. Все всё знали. Приговор не просто "написали на стене", но распубликовали миллионными тиражами газет, представивших публике материалы московского процесса. Седов, как и его отец, был уже не только обвинен, но и приговорен, раз уж последователей отца расстреливали в СССР по приговору суда. А он, Лев Седов, стал, не смотря ни на что, лидером складывающегося как раз сейчас — и именно благодаря его личным усилиям — нового коммунистического интернационала.

"Смешно".

И в самом деле, смешно. Она, законченная антикоммунистка, помогает вождю коммунистического рабочего движения. Но факт оставался фактом, это она предупредила Седова, что в Москве принято принципиальное решение на его физическое устранение. И фамилию Эфрон назвала она. А вот про Марка Зборовского совершенно забыла, а ведь именно ему и предстояло убить Льва Львовича Седова.

"Черт!"

Она совершенно не помнила, когда и как это случится. Отравлен? Зарезан на операционном столе как Фрунзе? Этих подробностей она или никогда не знала, или забыла за малостью интереса, и теперь ее информация об агенте НКВД могла оказаться уже не актуальной. Что если Седов умирает как раз сейчас, когда она сподобилась, наконец, припомнить еще одну несущественную деталь новейшей истории Европы? Однако не в ее характере — не в нынешнем ее характере — предаваться бесполезным рефлексиям и даже не попытаться сделать сегодня то, что следовало сделать ещё вчера. Она приняла душ, выпила чашку остывшего кофе из термоса, — ну не курить же всухую, — и, приведя себя в божеский вид, то есть, нормальный, не вызывающий у всех встречных мужчин желания тут же с ней познакомиться, вышла на улицу. Было около семи утра. Рановато для Кейт, да и для ее дела, возможно, слишком рано, и Ольга зашла в какое-то кафе подальше от собственной квартиры, и там уже перекусила и выпила чашку нормального кофе.

К редакции "Бюллетеня оппозиции", помещавшейся в обычной парижской квартире, Ольга подошла в половине девятого.

— Я хотела бы видеть товарища Седова, — сказала она по-французски мужчине, явно выполнявшему здесь функцию охранника. Впрочем, оружия у него, скорее всего, не было. Парижская полиция очень ревниво относилась к попыткам частных лиц и политических партий обзавестись собственными вооруженными отрядами. Но насколько "репрессии" ажанов оказались эффективными, Ольга, разумеется, не знала. Так что высокий крепкий мужчина с внешностью рабочего-металлиста или докера — но откуда, спрашивается, в Париже докеры? — вполне мог быть и до зубов вооруженным. Только Ольги все это не касалось, она не перестреливаться сюда пришла.

Охранник посмотрел на нее так "задумчиво", что у Ольги возникло даже сомнение, говорит ли он по-французски, но он, как тут же выяснилось, говорил.

— Товарищ Седов еще не приходил, — сказал он, — но вы можете поговорить с товарищем Зборовским.

"С товарищем Зборовским… Как мило. Но почему и нет?"

— Да, разумеется, — улыбнулась она. — Это хорошая мысль.

— Здравствуйте… мадемуазель? — протянул ей руку высокий плотный мужчина с рыжеватыми вьющимися волосами и светлыми глазами.

— Мадам, — усмехнулась в ответ Ольга, — но вы, Мордехай, можете звать меня товарищем.

— Мы знакомы? — удивился он, крепко пожимая ей руку.

— Не думаю, — покачала она головой, с подлинным интересом рассматривая внешность "главного куратора Четвёртого Интернационала", — но мне рассказывали о вас польские товарищи.

— А, так вы, наверное, из Западного края! — с явным облегчением воскликнул Зборовский. — А я все думаю, что у вас за акцент.

"Ну, что ж, — усмехнулась она мысленно. — Западенка, так западенка, от меня не убудет".

Акцент она себе придумала сама, подслушав как-то разговор двух проституток в дешевом венском кабаке, а вышло даже лучше, чем ожидала.

— Я действительно родом из… впрочем, не важно, я давно уже оттуда уехала.

"Что скажете на это, пан Зборовский?"

— Мне передали, вы хотите видеть Льва Львовича? — спросил Зборовский, широким жестом оставляя в стороне тему, которую не пожелала поддержать незнакомка. Он даже имени ее не спросил…

"Впрочем, может быть, еще спросит?"

— Да, я должна передать ему очень важное сообщение, — спокойно сообщила Ольга, как бы случайно, заменив французское "message" на испанское "mensaje". Сообщение оно и в Африке сообщение, но произношение намекает, ведь так?

— Очень, — подчеркнула Ольга. — Лично. От товарищей из ПОУМ.

— Почему не обычным способом? — сразу же насторожился Зборовский.

— Потому что важное, — повторила Ольга. — И личное.

— Как вас…?

— Ольга, — представилась она, не дав Марку Зборовскому завершить свой вопрос. — Я не русская. Меня послал… Неважно. То есть, ненужно. Нужно поговорить с товарищем Седовым.

Как ни странно, ее фраза заставила Зборовского по-настоящему занервничать, но при этом обезоружила, "предложив" волноваться теперь еще и из-за этого.

— Хорошо, — решился он, нервно дернув углом рта. — Он… Товарищ Седов должен появиться в редакции в течение получаса. Вы можете подождать его здесь, в прихожей.

— Спасибо, товарищ Зборовский, — Ольга села на венский стул, сиротливо стоящий в полупустом помещении, и демонстративно достала пачку крепких "Gauloises".

А Седов пришел только через сорок минут, но это, в сущности, и не важно, потому что они все-таки встретились и поговорили. И встреча эта имела, как выяснилось позже, — и, разумеется, далеко не сразу — многие и разнообразные последствия, случайные и не слишком, важные и не очень, но некоторые из них оказались весьма впечатляющими. Безусловно, когда Ольга бросала свой камень, она не знала, и не могла знать, к каким результатам приведет ее бросок. C'est la vie.


Хроника событий:

Декабрь 1936 года — Вышел в свет роман Э.М.Ремарка "Три товарища".

5 декабря 1936 года — В СССР принимается новая Конституция, о6ъявляюшая Верховный совет (двухпалатный парламент) высшим органом власти.

5 декабря 1936 года статус Казахской АССР был повышен до союзной республики, и она была выведена из состава РСФСР под именем Казахской ССР.

9 декабря 1936 г. — На пленуме ЦК ВКП(б) заслушивался доклад т. Вышинского "Об антисоветских троцкистских организациях".

10 декабря 1936 года — Развивая наступление против войск "Внутренней Монголии" ген. Л.Шоусиня, китайские части ген. Ф.Цзои взяли г. Шарамурэн.

11 декабря 1936 года — Отречение короля Эдуарда VIII в Великобритании (12 декабря объявляется о восшествии на престол герцога Йоркского под именем короля Георга VI, Эдуард получает титул герцога Виндзорского).

12 декабря 1936 — Подписан рапорт Я.Берзина о награждении Р. Зорге и М. Клаузена орденами "Красной Звезды".


3. Олег Ицкович, Париж, Французская республика, 13 декабря 1936

Честно говоря, если бы знал, что ее не будет в Париже, поехал бы в Мюнхен к Вильде. Все-таки получилось бы честнее, а так и жену не повидал, и Ольгу не застал. "Кузиной Кисси", как видно, вновь овладела "охота к перемене мест", — заручившись аккредитацией каких-то совершенно невероятных женских журналов, баронесса Альбедиль-Николова вернулась в Испанию. И, как назло, не к санхурхистам, а совсем даже, наоборот — к "лоялистам", куда Басту с ноября месяца путь был — увы — закрыт. Во всяком случае, испытывать судьбу, проверяя нервы республиканской контрразведки на прочность, не стоило. У фон Шаунбурга — с легкой руки какого-то американского сукина сына — сложилась репутация, противоречившая "облико морале" респектабельного консерватора или, не приведи господи, левого либерала. Про него, Шаунбурга, написали, что он фашист, а это в нынешней Испании — диагноз, подразумевающий летальный исход.

Олег вышел из германского посольства и, взяв такси, поехал на Монмартр. Отпустив машину у подножия холма, двинулся вверх по узким улочкам. Погода стояла откровенно дрянная. Порывистый сырой ветер гнал по низкому небу тяжелые свинцового окраса тучи. Возможно, дело шло к дождю, но даже если и так, Баст от своего намерения отказываться не желал. Он шел неторопливо, размеренно шагая по булыжной мостовой. Смотрел прямо перед собой, но видел ровно столько, сколько нужно, чтобы не споткнуться и не показаться смешным. Отлключившись от окружающего мира, он был не здесь и сейчас, а нигде и никогда, в своем собственном, придуманном от начала и до конца мире, где все остальные населявшие его люди — всего лишь статисты в пьесе, главные герои которой — он, Баст фон Шаунбург, и его любимые женщины.

Если разобраться, история более чем странная. Гротескная история! Но Баст не собирался ни "разбираться" в ней, ни рефлектировать. Сделанное — сделано, и неважно кто именно все это сотворил: он ли сам, следуя извечно присущей мужикам полигамности — но кто сказал, что бабам она не свойственна? — или это Кейт все так красиво изобразила.

"Facta infecta fieri nequent".

Где-то так.

Но по факту получалось, что он любит обеих женщин, и при том любит искренне. Правда, о полном равенстве не могло быть и речи: Вильда не входила в число посвященных, и это определяло многое в их отношениях, если не все. И выходило, что "посвященность" — это отнюдь не только информированность. Это много больше и гораздо сложнее, что определяет, в конце концов, даже такую тонкую материю, как чувства мужчины к женщине.

"Causa causalis… Причина причин…"

Получалось не слишком честно. Особенно имея в виду характер их с Вильдой отношений. Но, с другой стороны, его тайна не была только его, Баста, тайной. От ее сохранения зависела жизнь еще, как минимум, четырех человек, а возможно, и многих миллионов, потому что "ничто пока не решено", как, возможно, споет в далеком будущем Макаревич. Так или почти так — поскольку слов песни Олег не помнил.

"Если споет…" — ведь ничего еще не решилось, и все могло повернуться совсем не так, как случилось однажды. В другой истории, в другом мире, в том, где "Машина" уже спела и эту песню, и многие другие…

Баст почти не заметил, как одолел подъем и углубился в самое "чрево" Монмартра. А тут, глядь, и подходящее кафе нашлось, само собой открывшись перед Шаунбургом и поманив старинным интерьером и "запахом" тепла.

Он вошел, осмотрелся, выбрал столик и, не успев даже как следует расположиться, сделал заказ. Кивнул, приветствуя, пожилому гарсону у стойки — а может быть, это и вовсе был хозяин кофейни — и попросил луковый суп, кофе и коньяк. Вот коньяк ему первым и подали, а суп задерживался, так что Баст успел согреться и несколько "повеселеть". Во всяком случае, "хмурое утро" его личного пространства сменилось "ясным днем". Про такое настроение не скажешь — отличное, но жить можно.

"А жизнь-то налаживается…" — усмехнулся Олег, закуривая и беря в руки принесенную с собой, но так и не тронутую пока газету.

"Пари-суар" писала о войне в Испании, политическом кризисе и экономическом спаде, сообщая между делом, что в скором времени в Париже начинаются съемки новой фильмы с участием Виктории Фар. Как ни странно, Таня согласилась сниматься в "Золушке" по мотивам сказки Шарля Перро…

"Бред какой-то…"

Но светская хроника подтверждала: приезд дивы ожидается в двадцатых числах декабря, если не помешают гастроли в республиканской Испании.

"Час от часу не легче! Какого дьявола ей нужно в Испании?!"

Впрочем, он мог возмущаться хоть до второго пришествия. Влияния на Татьяну он больше не имел. Посоветовать мог, — и как друг, и в качестве "работодателя" — а приказывать — увольте.

"Большая девочка уже, да и Витя не дурак…"

Приходилось принимать новый тандем как данность. Вот Олег и принимал, хотя временами ему приходило в голову, что Таня с Витей берут слишком круто против ветра. Однако позволял себе — и то при случае — лишь самую легкую критику.

"Значит в Испанию… Ну, может быть, с Кейт встретятся…"

Баст перевернул страницу и уперся в заголовок "Что происходит за стенами Кремля?"

"Хороший вопрос…"

Статья дерьмо, а вопрос любопытный…

Ольга утверждала, что "Процесс шестнадцати" должен был состояться еще в июле, Виктор помнил про июнь, но оба сходились на том, что случилось это летом тридцать шестого. Ни у Степана, ни у Олега или Тани своего мнения по данному моменту истории не имелось, однако ясно было и ежу, — тут что-то пошло не так. Суд прошёл осенью и без двух известных по прежней истории фигурантов: Вышинский-то теперь не прокурор, а Ежов — и вовсе труп. Тем не менее, процесс состоялся. Впрочем, Олег помнил только, что "спектаклей" тогда было несколько, но ни точного количества, ни времени их проведения не знал. И никто не знал. Даже Ольга. Ясно только, что процессы эти должны состояться до суда над военными, а "заговор маршалов" — это уже май-июнь тридцать седьмого. И тут тоже не все так просто. Тухачевского-то теперь нет. Но с другой стороны, подверстать к делу можно и покойника. Олег определенно помнил, что нескольких умерших своей смертью или погибших в катастрофах военных и политиков пришпиливали задним числом к новым делам и объявляли "врагами народа" посмертно со всеми вытекающими из этого последствиями для их родных и близких. Но Тухачевского пока нигде дурным словом не поминали. Напротив, культ личности покойного маршала расцветал в СССР, что называется, пышным цветом. Вот уже и линкор переименовали…

"Ну, какой маршал, такой и линкор…. но все-таки!"

А все-таки она вертится! Вот что следовало бы теперь кричать. Поддается. Меняется. Меняет пути!

История изменялась на глазах, но, скорее всего, они не знали даже сотой доли истины. Просто потому, что не могли сравнить "образ результата" с эталонным образцом. Не было под рукой не то, что Интернета с Википедией, даже завалящего справочника по новейшей истории не имелось. Вот иди и проверяй, что там да как! Но даже если и впрямь "не так", значит ли это что-то или не значит ничего?

Мятеж в Испании, вроде бы, начался на неделю раньше. Это что-то меняет? Возможно. Может быть. Но определенно многое меняет прямое вмешательство СССР, которое было бы невозможно, не займи Франция активную антинемецкую позицию. А это, в свою очередь, напрямую связано с грянувшим не вовремя Судетским кризисом. Но кризис случился, не в последнюю очередь потому, что в Праге убили Генлейна…

"Господи!"

А ведь кроме прочего намечался серьезнейший кризис в отношениях Франции и Великобритании, и в отсутствии партнера на континенте "старая добрая" Англия очень нервно реагировала на возрастание американской военной мощи. А раз так, взгляд ее все чаще устремлялся на Дальний Восток, где подрастал еще один "морской дракон". И никто не исключает пока возможности того, что в отсутствие Антанты Британская империя не сольется в объятиях "сердечного согласия" с Германией и Японией. А такой союз будет пострашнее "Оси".

От подобных размышлений крыша готова поехать, да и ехала временами. Быть творцом истории оказалось опасным и довольно утомительным занятием. Но следовало признать, так интересно Олег не жил никогда.

Он доел суп: горячий, ароматный, с сыром пармезан и белым, утренней выпечки, хлебом, — и почувствовал себя в силах "вернуться" к письму. Выпил немного коньяка — сегодняшний день без споров назначен выходным — раскурил "гавану" и вытащил из внутреннего кармана пиджака письмо от Ольги.

По условиям игры Китти оставляла ему записочки и письма в отелях, где ночевала хотя бы одну ночь, или пересылала весточки через Вильду, которая не в пример "кузине Кисси" путешествовала куда меньше. Таких "писем" от Кайзерины Баст получил за последнюю неделю целых три. По ним можно проследить — хотя бы и самым поверхностным образом — за ходом перемещений баронессы, узнать о состоянии ее здоровья и превалирующей ноте в часто меняющемся "капризном" настроении, ну и почерпнуть еще кое-какие сведения "открытого" и "закрытого" характера. Однако сейчас речь шла совсем о другом письме. В последнее время — с мая месяца, если быть точным — они стали обмениваться особыми "les lettres". О, нет, ничего подозрительного в этих письмах, посылаемых через Главный почтамт Парижа — до востребования — разумеется, не содержалось. Но, тем не менее…

… вчера я задумалась о Рефлексии, — писала Кайзерина по-немецки четким чуть резковатым почерком. — Ты как-то заметил, мой друг, что в рамках "способности к познанию" Рефлексия выступает как проявление метакогниции. Рассматривая теперь эту мысль, я прихожу к выводу, что, возможно, Тейяр де Шарден не так и далек от истины, когда говорит…

И дальше, дальше, дальше… Одиннадцать страниц великолепного философского текста, еще одна глава изысканно-тонкого и глубокого романа в письмах — самого впечатляющего объяснения в любви, какое было известно Олегу. Ольга начала эту переписку как бы "в шутку", но очень скоро "шутки кончились"…


4. Ольга Ремизова, Мадрид, Испанская республика, 22 декабря 1936

Ночь выдалась холодная, но ясная. Ольга погасила свет в комнате, раздернула плотные шторы, и открыла балконную дверь. Ветра не было, но с улицы дохнуло вполне зимней стынью. Мадрид конечно не Вена, но зима — она и в Африке… бывает.

Ольга выдвинула на балкон матрас, заранее припасенный для таких оказий, и выползла сама. Если не поднимать головы, не садиться и, тем более, не вставать, то и патрули, постоянно проходящие внизу, ничего не заметят. Можно даже покурить в кулак, но очень осторожно. Республиканцам везде мерещатся агенты фалангистов. Чуть увидят где свет, сразу начинают палить прямо по окнам, а разбираются — типа, и кто это тут подает сигналы фашистской авиации? — уже потом, чаще всего над телом "предателя". "Пятая колонна", "Но пасаран!", то да се…

А ночь выдалась чудная. Высокое небо сплошь в звездах, крупных — по-южному ярких, а между звезд скользят невесомые тени. То ли легкая дымка стелется над крышами домов, то ли птицы летают, то ли призраки…

"А я лежу на спине, как какой-нибудь Андрей Болконский, гляжу на это вечное небо и понимаю, какая я на самом деле мелкая и недолгоживущая тварь… Нет, не так! Я тварь божья, им сотворенная в непостижимой мудрости и с неизвестным расчетом и…"

Ее опять пробило на "философию", и это было скорее грустно чем смешно.

"Это от одиночества, — решила Кайзерина. — И от трезвости".

Она осторожно достала из кармана фляжку, свинтив колпачок, сделала несколько медленных "задумчивых" глотков. Стало лучше, но тут где-то далеко — кажется, на юге — раздалось несколько гулких взрывов. Потом совсем рядом ударил выстрел — Бух тарарах! — еще один, и сразу же завыла сирена воздушной тревоги. Одна, другая, третья… Голоса беды и отчаяния слились, заставив напрячься нервы и участиться дыхание, где-то в районе университета вдруг взметнулся луч прожектора, и заухали — словно сваи заколачивали — зенитки.

"Вот сейчас грохнет, и все! Баста жалко…"

"Бум-бум", — раздалось за спиной, то есть там, где была бы ее спина, сиди Кейт на балконе, а не лежи.

И снова "бум-бум". Кто-то барабанил в дверь, мешая Кайзерине жалеть себя, и…

"Бум-бум!"

"Вот же люди! А если меня дома нет?"

Но она была "дома", и потому поползла открывать.

А за дверью нервничали "три богатыря", весьма живо реагирующие на близкие разрывы фашистских бомб: Кармен, Макасеев, Эренбург.

— Кейт! — выпалил Кармен, едва дверь отворилась. — Быстрее!

По-французски он говорил ужасно, но понять было можно.

— Куда? Зачем? — поинтересовалась Кейт, уже понимая, что наклевывается что-то интересное. Иначе "эти парни" не стали бы ломиться к ней заполночь.

— Генерал Дуглас дает нам машину до штаба Урицкого! — объяснил Эренбург. Он был худ, аристократичен, и говорил по-французски как парижанин. Впрочем, он и по-немецки говорил изрядно.

— Саламанка! — выдохнула пораженная услышанным Кайзерина. — Ведь так? Мы едем в Саламанку?

— Ну, не в саму Саламанку, — из-за спин "трех товарищей" появился четвертый, одетый в форму республиканского майора. — Здравствуйте, Кейт, — сказал он по-немецки.

Произношение у Пабло было ужасное — то есть, вполне "рязанское" — но, судя по всему, за прошедшие со дня знакомства месяцы, — а познакомились они в Барселоне в августе, — он "поднабрался" и в немецком, и во французском.

"Способный юноша… и явно с будущим".

— У меня есть пять минут, чтоб собраться? — переходя на деловой тон, спросила Кейт.

— Скажите ей, Илья, — по-русски попросил майор Пабло. — Что у нее есть полчаса.


Хроника событий:

23 декабря 1936 года — Во Франции вышел на экраны фильм "Дуня" (в немецком прокате "Ностальгия"), реж. Виктор Туржанский, в главных ролях Виктория Фар и Гарри Бауэр.

24-25 декабря 1936 года — "Рождественская бойня" в Саламанке. Попытка штурма города советскими танками без пехотного прикрытия. Город взят, но наступление республиканцев остановилось. Погиб в бою командир танковой бригады, комбриг Дмитрий Павлов.


Афиша фильма "Дуня"

Режиссер — Виктор Туржановский.

Сценарий — Раймон Поль.

Композитор — Раймон Поль

В главных ролях: Виктория Фар, Гарри Баур, Жан Маре

"Событие киносезона! Захватывающий фильм из русской жизни по знаменитой новелле Пушкина "Станционный смотритель".

Драма русской девушки, которая из сельской тишины попала в вихрь петербургской жизни… Блестящие балы большого города, развлечения гвардейского офицера, интриги и предрассудки аристократического общества — таков фон, на котором происходит трагедия обманутой девушки и борьба отца за честь своей единственной дочери… Терновый путь Дуни по трущобам Петербурга… Любовь выше карьеры… Два сердца вернули своё счастье… Апофеоз всепобеждающей любви…

Никогда еще драматический талант Гарри Баура, очарование блистательной Виктории Фар и мужественность Жана Маре не увлекали так зрителей, как в этом незабываемом фильме!

"Дуня" — блестящий триумф киноискусства! В роли Дуни известная певица Виктория Фар, которая с невероятным блеском дебютировала в кино фильмом "Виктор, Виктория".

Русская музыка! Русские танцы! Песни Раймона Поля! Постановка всемирно известного режиссера В.Туржанского."


Глава 3

Приключения английского журналиста

1. "Действия сводной маневренной мотомеханизированной группы в Первой Саламанкской операции 1936 года". Оперативно-тактический очерк начальника кафедры Академии Генерального Штаба РККА, комбрига Андрея Никонова (отрывок)


"…Маневренная группа Павлова была создана на базе 4-й мехбригады. Кроме подразделений самой бригады в группу были включены 1-й и 25-й отдельные танковые батальоны стрелковых дивизий корпуса, а также два стрелковых батальона 3-го стрелкового полка. Пять танковых батальонов составляли ударный кулак группы, который прекрасно дополняли три стрелковых батальона, полностью обеспеченные автотранспортом. Для этой цели командование корпуса передало группе треть приданных корпусу испанских грузовых автомобилей…"


2. Степан Матвеев, деревня Пелабраво (в семи километрах от Саламанки), Испанская республика, 23–24 декабря 1936


Комнатка богатого деревенского дома, где заперли Матвеева, — маленькая, но трогательно-чистенькая, почти игрушечная, — наводила на грустные мысли. Небольшое окошко со стеклами в частом деревянном переплёте, узкая — "девичья" — кровать, небольшой стол и единственный табурет, непременное распятие на побеленной стене — всё располагало к молитве, размышлениям о бренности сущего и неспешному прощанию с окружающим миром перед неизбежным переходом в мир иной.

"И дёрнул же меня чёрт не поверить проводнику и выехать на шоссе! Pobrecito! — Степан, сам того не замечая, начал ругаться по-испански. — Loco! Идиот недоверчивый! А Мигель тоже хорош… был… бедолага".

Когда проводник понял, что англичанин хочет выбирать дорогу сам, — обиделся, козел, пересел на заднее сиденье и замолк, надувшись, как мышь на крупу. Ни слова не сказал, когда Степан свернул не налево, к Кальварассо-де-Аррива, а направо, в сторону Кальварассо-де-Абахо. Впрочем, и смерть принял также молча, лишь плюнул в лицо командиру республиканского патруля перед выстрелом… Герой…

С самого начала всё указывало на то, что поездка, а по сути — бегство из Мадрида, лёгкой не будет. Первым "звонком" стала внезапная болезнь здорового как бык Теодоро, выделенного "в помощь" лондонскому журналисту Майклу Гринвуду заинтересованными людьми, и исполнявшего обязанности водителя, охранника, да что уж теперь скрывать подозрения, — и соглядатая, то ли от СИМ, то ли от СИГС. "Тэда" заменили на Мигеля, не умевшего водить автомобиль, зато известного полковнику де Рензи-Мартину чуть ли не с албанских времён. Было и ещё несколько мелких, — похожих на случайности, — штришков… не простых, многозначительных… во всяком случае для профессионала, коим Гринвуд себя не без оснований считал.

"Ага, а в новых обстоятельствах могу перестать им быть. По причине безвременной кончины, так сказать, от рук "кровавосталинской гэбни", — мысли, столь же невесёлые, сколь и неоригинальные, не отпускали Матвеева, заставляя раз за разом прокручивать в памяти события последних часов. Сетовать, однако, он мог только на отсутствие маниакальной подозрительности, так и не ставшей неотъемлемым свойством его характера.

"Паранойя, паранойя, а я маленький такой…" — пропел про себя Степан, в очередной раз и опять совершенно неосознанно перейдя мысленно на русский.

Ну и что с неё толку, — в смысле, с паранойи, — если хозяин не желает прислушиваться к голосу "пятой точки"? Хорошо, что там же, на обочине дороги, не расстреляли вместе с Мигелито. Сразу. Попытались для начала проверить документы у "подозрительного сеньора", плохо говорящего по-испански, одетого более чем странно, и путешествующего в компании явного контрреволюционера. Хоть и не поверили, но протянули время. А потом…

"Потом — не успели".

Ужасно хотелось курить. "Сил терпеть просто нету сил, — каламбурчик неудачный", — подумал Степан, но об "выйти на крылечко" не могло быть и речи. Поэтому, плюнув на отсутствие пепельницы и на окно, добросовестно заколоченное: острия здоровенных гвоздей, блестящие, ещё не тронутые ржавчиной, были загнуты в оконной раме со стороны комнаты, — Степан вырвал из блокнота чистый лист, свернул фунтик, какими пробавлялся в молодые годы в неприспособленных для курения помещениях, и потянулся к портсигару.

* * *

Несколько часов назад машину Матвеева остановил патруль республиканской армии, состоявший, судя по кокардам на пилотках, из каких-то анархистов. Поначалу ситуация показалась Степану рутинной: мало ли за последние месяцы в Испании его останавливали и требовали, чаще всего на малопонятном языке, лишь по недоразумению считавшимся всё-таки испанским, предъявить документы. Однако очень быстро, едва ли не мгновенно "проверка на дороге", словно в ночном кошмаре, переросла в нечто решительно ужасное.

Один из патрульных, щуплый, прихрамывающий коротышка, вдруг — пулемётной скороговоркой выплёвывая слова — закричал, обращаясь к командиру, и начал весьма недвусмысленно тыкать пальцем в невозмутимо сидевшего в машине Мигеля. Степан понял с пятого на десятое, но и от этого немногого — волосы встали дыбом, что называется, не только на голове.

— Это он! — кричал боец, сдёргивая с плеча слишком большую для него винтовку с примкнутым штыком. — Я узнал его! Хватайте этого… товарищи! Это жандарм… пытал… убил… враг!

Лень и некоторую расслабленность патрульных как ветром сдуло. Секунда, и машина оказалась под прицелом десятка стволов — от командирского тяжеленного револьвера, до ручного пулемёта, — игрушки в мозолистых лапищах высокого и широченного в груди и плечах республиканца, по виду — бывшего шахтёра, или — всяко бывает! — циркового борца. А еще через пять минут состоялся финал трагифарса "Суд", с беднягой Мигелем в главной роли. Возможно, он и правда подвизался когда-то в жандармах. Возможно, но теперь раздетый до исподнего труп его валялся в придорожной канаве, и по-зимнему сухая земля Каталонии жадно впитывала кровь из порванного пулями тела.

Матвеева — под горячую руку и на волне революционного негодования — вытащили из-за руля, обыскали и, — несмотря на отчаянные протесты, сочетавшиеся с попытками предъявить документы, и ругательства на жуткой смеси испанского и английского, — приказали раздеваться.

"Ну, вот и всё… — как-то отстранённо мелькнула мысль. — И даже не прикопают, суки, так бросят… На радость бродячим собакам".

"Интересно, — подумал Матвеев секунду спустя, — я сейчас совсем умру или очнусь первого января в Амстердаме с больной головой? Жаль только…"

Мысли его, как и действо по исполнению высшей меры революционной справедливости, самым драматическим образом прервал гул автомобильных моторов. Звук, едва различимый из-за возбуждённых криков республиканских солдат, стремительно превратился в рёв. Степан обернулся и в подкатывающей автоколонне разглядел легковые "эмки", грузовики с солдатами, и несколько бронеавтомобилей: лёгких — пулемётных, и тяжёлых — пушечных.

"А, вот и кавалерия из-за холмов! Будем считать, что шансы на благополучный исход растут. Только бы они остановились… Только бы не проехали мимо!"

Повезло. Из притормозившей у обочины "эмки", придержав фуражку с чёрным околышем, сверкнув рубинами "шпал" и перекрещенными якорем с топором в петлицах, не дожидаясь полной остановки, выскочил молодой командир с напряжённым, злым, но отчего-то показавшимся прекрасным, лицом. "Русский, советский…" — Матвеев, внезапно накрытый откатом волны уходящего животного страха, обмяк в цепких руках анархистов, и позволил себе потерять сознание.

"Будем жить!.."

Очнувшись, Степан обнаружил себя в собственном автомобиле. За рулём сидел капитан, тот самый, которого он увидел перед тем как "вырубиться". А на заднем сиденье два сержанта в советской форме ("пилы" треугольников в чёрных петлицах), — зажав между колен приклады пистолет-пулемётов (дырчатый кожух ствола, коробчатый магазин), — подпирали Матвеева справа и слева.

— Товарищ капитан, англичанин очнулся, — подал голос правый сержант, напряжённо косясь на оживающего Степана, шевельнувшегося и заморгавшего. — Может, руки ему связать?

— Отставить связывать, Никонов. Никуда этот хлюпик от нас не денется. Испанцы его не били даже, а он глазки закатил и сомлел как институтка, — капитан даже головы не повернул, но иронические, слегка презрительные нотки в голосе были явственно различимы.

— Беда с этими интеллигентами, Никонов: болтать, да бумагу пачкать все горазды, а как до крови доходит, хуже кисейных барышень. Ну, ничего, мы почти приехали. Сейчас сдадим его в Особый отдел бригады — пусть там разбираются, что за птичку мы из силков достали.

"Со сковордки, да на огонь… — подумал Степан. — Для полноты картины ещё армейских особистов не хватает. Ладно, с моим паспортом как-нибудь отбрешусь. Лишь бы не возникло у особо прытких "товарищей" соблазна вербануть по-быстрому попавшего в затруднительное положение иностранца. Интересно, кого мне напоминает этот капитан?"

Совершенно ясно, это было что-то из прошлого… Причем, не из гринвудовского, а из матвеевского, дальнего-далекого. Что-то этакое вертелось в голове, но — увы — никак не вытанцовывалось. И эмблема в петлицах у командира какая-то совершенно незнакомая.

"Технарь вроде. Попробовать прощупать, что ли, пока не приехали?"

Громко застонав, Матвеев потряс головой, пытаясь максимально естественно изобразить человека приходящего в сознание, к тому же только что избежавшего самосудного расстрела.

— Do you speak English, officer? — Степан обратился напрямую к капитану, игнорируя охранников.

Сидевший за рулём командир явственно дёрнулся и, не оборачиваясь, сказал:

— Это он, наверно, спрашивает, не знаю ли я английского. Придётся огорчить буржуя. Нет! — последнее слово, произнесённое вполоборота, было чётко артикулировано и подкреплено однозначно трактуемым покачиванием головой.

— Sprechen Sie Deutch? — Матвеев в зеркало заднего вида заметил, как капитан усмехнулся.

— Habla usted Espanol? — без результата.

— Parla catalana? — об этом вообще не стоило спрашивать…

"А вот как ты на такой заход отреагируешь? — подумал Степан, изрядно разозлённый тем, что ему явно, по выражению начала двадцать первого века, "включили тупого".

— Pan znasz Polsky?

Последний вопрос, похоже, всерьёз вывел капитана из себя.

— Полиглот, мать твою, королеву вперехлёст… — в сердцах вырвалось у него, но продолжения не последовало. Сержанты никак не отреагировали на вспышку командира. Снизив скорость, колонна втянулась в небольшое селение. Перед взглядом Матвеева неспешно проплыл десяток улиц, настолько узких, что, казалось, высунь руку из окна — и достанешь до стены ближайшего дома или высокого каменного забора. Непременная iglesia parroquial — местная церквушка — на центральной площади, почти не разрушена, — лишь с легкими следами копоти над входной дверью, да оспинами пулевых отметин по режуще-яркой побелке стен, — но оставила ощущение опустошённости, брошенности.

"Бог здесь больше не живёт, он покинул Испанию…" — мысль эта простая, родилась сама по себе, без всякой связи с предыдущими, и настолько поразила Степана, что он оставил попытки ещё как-то расшевелить сопровождающих. Или всё-таки конвоирующих?

"Сначала Барселона, теперь вот эта деревня… Похоже, я всё-таки прав. Если Бог уходит, его место занимает дьявол".

Улицы городка можно было бы назвать пустынными, если бы не патрули в красноармейской и республиканской форме то тут, то там открыто стоящие на перекрёстках и низких крышах домов. И ни одного местного жителя…

Почти у самой окраины, где улица неощутимо и сразу переходила в просёлочную дорогу, — такие Степан не раз и не два видел и на Украине, "ещё той, советской" или, скажем, где-нибудь под Краснодаром, — колонна остановилась. Броневики, сразу рассредоточились по площади, куда сходились несколько улиц, и перекрыли подъезды к группе домов, резко выделявшихся из однообразного — бело-соломенного с вкраплениями терракоты — окружения.

"Как гранд заметен на сельской свадьбе…"

Двухэтажные, с бледно-розовыми и светло-жёлтыми оштукатуренными стенами, с крышами крытыми ярко-оранжевой, новой на вид, черепицей, — на слегка отстранённый взгляд Матвеева, — домики напоминали странный муравейник, вокруг которого деловито сновали сосредоточенные люди-муравьи в одинаковой одежде-форме, то и дело приветствуя друг друга взмахами рук к головным уборам.

"Ага! Похоже на штаб бригады, — Степан фиксировал детали привычно, не подавая вида, что заинтересовался происходящим. — Конечно, выбрали себе самые богатые дома. Хозяев, местных буржуев — на улицу, если те ещё живы после перехода деревни под контроль республиканцев, а сами с комфортом разместились в "барских хоромах".

"Форд", в котором везли Матвеева, — "интересно, кому он достанется?" — остановился чуть поодаль от основной группы машин, у самого большого дома с фасадом, украшенным высокими стрельчатыми окнами-арками и цветными стёклами в частом переплёте рам.

Заглушив мотор и отдав сержантам приказ "не выводить задержанного до особого распоряжения" — от такой казённо-привычной формулировки у Степана чуть не свело скулы, так повеяло "родиной" — капитан направился прямо к парадному входу в дом. Быстро переговорив о чём-то с часовым, он скрылся за высокими резными дверями. Матвееву, стиснутому охранниками, казалось, ещё крепче, чем прежде, оставалось только покорно ждать и по возможности — наблюдать. И думать, разумеется, выстраивая непротиворечивую линию поведения с "железобетонной" легендой, которая могла бы устроить местных чекистов. Не правду же им рассказывать, каким ветром занесло в эти неспокойные края, к самой линии фронта, респектабельного британского джентльмена с корреспондентской карточкой "Дэйли мейл".

"Хотя, если они каким-то образом узнают об истинной цели моей поездки, — да хоть святым духом! — не выбраться мне отсюда, пожалуй, никогда. Будь проклят сэр Энтони с его не вовремя проснувшейся подозрительностью и желанием перестраховаться!"

* * *

Курьер из британского посольства, — точнее тех несчастных нескольких комнат, что остались нетронутыми после погрома, устроенного разъярённой толпой в начале октября, — оторвал Степана в баре гостиницы от утренней чашки кофе и большого сэндвича с хамоном — роскоши по военному времени.

— Сеньор Гринвуд! Сеньор Гринвуд! Хефе просить вас прийти быстро к телефону. Вас искают родственники из Уэльса, — парень запыхался, мешая испанские и английские слова. — Вашей тёте стать плохо, совсем плохо!

От понимания истинного смысла этих слов поплохело уже самому Матвееву. "Родственник из Уэльса" в несложном шифре это не кто иной, как сэр Энтони, а фраза об ухудшении здоровья "тётушки" означала требование выхода на связь в чрезвычайной ситуации. Нет, не так — в экстремальной ситуации, когда летели к чёрту все планы, и возникала настоятельная необходимость срочно покидать место пребывания.

Через полчаса, сидя в душной клетушке комнаты связи, — бронированную дверь толпа погромщиков так и не смогла сломать, — Степан внимательно слушал "голос из Лондона". Сэр Энтони был непривычно, да что там "непривычно", попросту неприлично взволнован.

— Майкл, мальчик мой! Надеюсь, у тебя не осталось неоплаченных счетов и неудовлетворённых женщин? — речь сэра Энтони была вполне разборчива, хотя и пробивалась сквозь "пургу" помех.

— Да, даже если и остались, забудь о них. Из посольства до особого распоряжения не выходи. Соответствующие инструкции де Рензи-Мартину я уже передал. Тебе предстоит покинуть Мадрид как можно скорее.

— В чём причина такой поспешности?

Но "невинный" вопрос Степана был отметен самым решительным образом.

— Не перебивай! — отрезало начальство. — Мне от тебя сейчас нужно слышать только три слова: "Будет исполнено, сэр!" — и не более того. Все расспросы и мелкие подробности — потом, когда перейдёшь португальскую границу. Пока могу сказать только одно: тебе, как и некоторым другим нашим людям в Испании, угрожает серьёзная опасность. Я хотел бы оказаться старым паникёром, но, похоже, у нас текут трубы, если ты понял, о чём я говорю.

Матвеев понял. Даже слишком хорошо. Значит, как считает его лондонское руководство, произошла утечка информации о действующих в республиканской Испании агентах. Это действительно повод "рвать когти", и именно таким экзотическим способом. В морских портах, и на немногих аэровокзалах, его, скорее всего, уже ждут. Не важно кто конкретно: местные "красные", "товарищи из Москвы", или, скажем, "приятели Шаунбурга" — разница невелика.

Не прошло и двух часов после телефонного разговора, как аккуратно упакованные вещи Степана были доставлены из гостиницы в посольство, а сам он, в компании Мигеля, уже выезжал из Мадрида на стареньком "Форде" с намертво заклиненным в поднятом положении откидным верхом.

До Кальварассо-де-Аррива, где его должны были ждать люди "с той стороны", чуть больше двух сотен километров по не самой лучшей даже на испанский взгляд дороге. Их Матвеев надеялся преодолеть часов за пять-шесть, если, конечно, не случится ничего непредвиденного.

Накаркал. Случилось. Да еще как…

* * *

Теперь Степан, в одном нижнем белье — "Как же холодно… И угораздило дурака надеть шёлковое… Пижон…" — сидел на заднем сиденье всё того же "Форда", в окружении напряжённо-неподвижных "конвоиров", и беспрепятственно предавался воспоминаниям и размышлениям на тему: "что же пошло не так?"

Суета перед штабом, как-то неощутимо и сразу, замедлилась и даже, словно бы, упорядочилась. Из самого большого легкового автомобиля, без сомнения он был главным в колонне, вышли несколько командиров в больших чинах. Матвеев автоматически отметил, что один из них, судя по трём ромбам в петлицах, — комкор, а второй — мама дорогая! — целый командарм второго ранга. Командарм, при внимательном рассмотрении, оказался обладателем длинного носа, густейшей бороды и усов.

"Интересно, кто это? Вот незадача, не помню я тогдашний "цвет" Красной Армии в лицо, разве что покойного Тухачевского, троих лысых и одного усатого. Впрочем, и тех — смутно. Так… Невысокий, лицо круглое, смуглая кожа, прямой нос, усы щёточкой, будто приклеенны над тонкими губами. Конечно! Тем более что комкор здесь может находиться только один — командир Отдельного Экспедиционного корпуса, Урицкий Семён Петрович, а вот командарм… Кого же он мне так напоминает? "

Странно, но больше всего командарм был похож на Бармалея. Нет, не того, что сыгран Быковым в "Айболите-66", а мультяшного, озвученного когда-то в будущем Семеном Фарадой. Было в этом военном что-то этакое, "кровожадно-беспощадное", в повороте головы, позе, зычном голосе. И сама собой, зазвучала в сознании Степана незатейливая песенка из еще не нарисованного мультфильма.

"Маленькие дети, ни за что на свете, не ходите в Африку гулять…"

Однако долго ломать голову над загадкой личности красного генерала Матвееву не пришлось. Помощь пришла, как обычно, "откуда не ждали". Неподалёку от матвеевского "Форда", кто-то невидимый, но судя по тону — командир, запыхавшись, шёпотом отчитывал подчинённого. Но таким шёпотом, что не услышать его мог только глухой. К тому же — крепко спящий.

— Пасынков, лось слеподырый, ты видишь, куда несешься? Стоять! Смирно! Ты что, совсем с нарезки слетел, через площадь с помойным бачком прёшься? Там, сам товарищ командарм Дыбенко приехал, а тут, нате вам: "Здравствуйте, я красноармеец Пасынков, дежурный по кухне, очистки с объедками несу…" Тьфу! — говоривший смачно сплюнул. — Ослоп ненадобный! Вдоль заборчика давай, в обход, задами-огородами. Да смотри, бачок не урони, дятел шестипалый! Рысью, пшёл!

В ответ прозвучало лишь сдавленное подобие испуганного писка: "Есть, товарищ старшина! Виноват, товарищ старшина!"

И удаляющийся топот с вплетающимся цоканьем металлических набоек по брусчатке, как финальный аккорд сценки: "Общение старшего по званию с рядовым составом". Степану стоило больших усилий не улыбнуться, и не дать повода заподозрить, что русская речь ему знакома. Хотя, конечно, по мимике, интонациям и жестам — сцена вполне интернациональна.

Сохраняя идеально отстранённый вид, он продолжал наблюдать за ритуалом приветствия, раскручивающимся словно сложный средневековый танец, в исполнении как минимум десятка мужчин в военной форме. Со стороны могло показаться, что интерес Матвеева к происходящему — чисто этнографический.

"Как же, как же, знаем! Большой белый джентльмен смотрит на пляски дикарей, желающих выглядеть похожими на настоящих людей, — самообладание, полностью вернувшееся к Степану вместе с чувством юмора, заставило мир заиграть новыми красками. Обморок на дороге представлялся уже чем-то далёким, случившимся в другой жизни, и, возможно даже, не с ним. — Ни у кого вокруг не должно возникнуть и тени сомнения в моем аристократизме и врождённой "английскости". О, наш бравый командир возвращается, и в каком темпе — только что фуражку на бегу не теряет!"

Вернувшийся к машине — и в самом деле чуть не рысью — капитан быстро сел за руль, и только тогда достал из кармана галифе носовой платок, снял фуражку и, со вздохом облегчения, отёр пот со лба.

— Так, — сказал он сержантам. — Сейчас подъедем к воротам, машину загоним во двор, и передадим британского писаку здешним особистам. Еле договорился. Пусть теперь у них голова болит за этого обморочного.

Во внутреннем дворе дома, — просторном и украшенном небольшим пересохшим фонтаном с чашей, заполненной нанесённым неведомо откуда мусором, — Матвеева наконец-то выпустили из машины. Он вышел на подгибающихся, затёкших от долгой неподвижности ногах, стараясь держаться максимально прямо. Земля неприятно холодила босые подошвы, лёгкий ветерок в тени стен пронизывал тело, прикрытое лишь шелковым бельём.

Встречали их трое: коренастый, весь какой-то угловато-квадратный лейтенант с красным обветренным лицом, и двое рядовых — средне-обычных во всех внешних приметах, и похожих до неразличимости. Покончив с формальностями, вылившимися в передачу документов Гринвуда "принимающей стороне" и подписание нескольких бумаг, извлечённых лейтенантом из планшета, командиры взялись было прощаться, не обращая внимания на дрожащего от холода Степана. Ему пришлось обратить на себя внимание единственно доступным в его положении способом — подать голос. С крайне недовольными и где-то даже возмущёнными интонациями.

— Господин офицер, я уверен, что вы понимаете по-английски, хоть и делаете вид, что не знаете языка. Прикажите своим людям вернуть мне одежду и обувь, — голос Матвеева, уверенный и твёрдый, настолько контрастировал с его нынешним видом, что капитан улыбнулся.

— Герасимов, достань из багажника костюм задержанного, и ботинки не забудь. Отдай… Как фамилия, боец? — обратился он к ближайшему к нему рядовому.

— Егорычев, тащ капитан!

— Вот Егорычеву и отдай, пока господин журналист совсем не посинел тут. А то простынет ещё, не дай… хм… случай, — подождав исполнения приказа, капитан поднёс руку к козырьку фуражки. — Ну, теперь уж точно до свидания, товарищи!

* * *

Три сигареты, выкуренные подряд и на пустой желудок, оставили только гадкое ощущение на языке, да лёгкое головокружение. Матвеев прилёг на кровать не снимая ботинок, что противоречило его прошлым привычкам, но было вполне в духе эпохи и обстоятельств.

"И долго они меня здесь мариновать будут? Чёрт его знает! Хорошо, пока им не до меня. Судя по всему, командарм-Бармалей приехал с инспекцией, и пока она не закончится, беспокоить меня не станут. Разве что кто-нибудь из московских гостей вспомнит о подобранном на дороге подозрительном английском журналисте".

Созерцание висящего слоями табачного дыма, как ни странно, успокаивало. Неподвижные сизые "туманы" постепенно истаивали в прохладном воздухе, оставляя после себя лишь прогорклый запах окурков. Философски наблюдая "за процессом", Степан не заметил, как задремал.

Ему снились пологие холмы, поросшие вереском, и мощёная булыжником дорога, и он на велосипеде — пытается поспеть за скачущей верхом леди Фионой. Но как только он её нагоняет, лошадь ускоряет бег, и дистанция вновь увеличивается. И так раз за разом. Безнадёжное преследование…

Безнадёжное преследование прервал громкий стук в дверь.

"Странно, — подумал Матвеев, просыпаясь. — С каких это пор стало принято стучаться в камеру? Или кто-то ошибся дверью? А как же тогда часовые? — вставать с постели очень не хотелось. Накопившаяся усталость от не самого лучшего в его жизни дня, проведённого к тому же на голодный желудок, не располагала к резким движениям. — Кому положено — того пропустят. Заодно и посмотрим, кого фейри принесли".

Дверь распахнулась, в комнату порывисто вошёл невысокий, темноволосый человек в больших круглых очках, несколько криво сидевших на крупном носу. Поправив очки, он прищурился, разглядывая лежащего на кровати Степана.

— Да, товарищ лейтенант, — произнёс вошедший, обращаясь к кому-то стоящему за дверью, — я подтверждаю личность этого господина. Это действительно корреспондент "Дэйли мейл" Майкл Мэтью Гринвуд. Только не понимаю, какого чёрта его сюда принесло? Одного, к линии фронта? — ещё раз поправив очки, человек приблизился к Матвееву и протянул руку для приветствия. — Здравствуйте, господин Гринвуд!

— Не сказать, что я безумно рад вас видеть, тёзка, но, кажется, я просил вас называть меня по имени? Помните, когда мы вместе еле успокоили разбушевавшегося бородача? — Степан, отвечая на приветствие "гостя" крепким рукопожатием, сел на постели. — Кстати, не здесь ли наш общий друг Эрни… а, Михаил Ефимович?

— Вот теперь узнаю продажного буржуазного писаку! Не можете вы, англичане, без подковырок. Товарищ Эрнест приехать не смог: утверждал, что занят, — сказав это, Кольцов облегчёно рассмеялся. Видимо, ситуация с опознанием поставила его в неловкое положение. Но, неожиданно, лицо его вновь приняло серьёзное выражение. Нервно поправив тонкий узел галстука, еле заметный между воротником рубашки и вязаным жилетом, он продолжил:

— От лица советского представительства и военного командования, я уполномочен принести вам, сэр, извинения и уверения в случайности произошедшего… — закончив с официальной частью, корреспондент "Правды" в Испании, вновь перешёл на дружеский тон. — И вообще, Майкл, ты что, не мог выбрать другого сопровождающего? Бывший жандарм чуть не утянул тебя за собой на тот свет.

В ответ Матвеев только обречённо махнул рукой.

— Извинения, они, конечно, весьма кстати, а как насчёт хорошего куска мяса с обильным и разнообразным гарниром? И от стакана чего-нибудь более крепкого, нежели вода, я бы тоже не отказался. И не говори мне, что ваши солдаты согреваются исключительно чтением Уставов или, ха-ха-ха, "Капитала"…

— Всё тебе будет, друг Майкл, — и стол и дом. Пойдём из этой душегубки. Накурил-то — и за неделю не проветрится!

Следующие несколько часов слились для Матвеева в сплошную череду приветствий, извинений и сочувствий, перемежаемую едой из полевой кухни — съедобно, но не изысканно — слегка приправленной бутылкой московской водки, которую ему, точнее — Гринвуду, презентовал от всей души кто-то из советских. И постоянного, не отпускающего ощущения чужого взгляда на затылке. Степану стоило больших усилий, чтобы не обернуться, не спугнуть, не показать тем, кто за ним наблюдает, что он чувствует это обострённое внимание. Пришлось прикинуться подчёркнуто беззаботным, но ровно настолько, насколько способен на "беззаботность" уставший и перенервничавший человек.

"Удивительно, откуда здесь столько штатских? Корреспонденты, играющие в шпионов, шпионы, изображающие корреспондентов, какие-то личности в полувоенных френчах, чей плохой русский язык компенсируется столь же плохим немецким или французским. Люди, чья партийная принадлежность написана крупными буквами на лбу, вне зависимости от стоимости костюма, — Степан, слегка поплывший от избытка впечатлений и переживаний прошедшего дня, наложившихся на лёгкое опьянение, сидел в кресле, в отведённой ему — и ещё нескольким товарищам — для ночлега комнате. Соседи пока не вернулись, и Матвеев пользовался свободным одиночеством для осмысления происходящего и попыток построить план действий, исходя из сложившейся обстановки. — По некоторым признакам, готовится новое наступление, иначе, отчего вся эта малопонятная суета вокруг инспекционной поездки Дыбенко? Столько желающих стать причастными к чужому успеху, собранных в одном месте, — не к добру".

Рука привычно потянулась к портсигару, курить и не хотелось, но нужно выдержать обыденный ритуал размышления, обильно приправив мысли никотином и… А вот с "и", то есть с кофе, всё было сложно, настолько, что его просто не было. Совсем. Вздохнув, Степан достал из внутреннего кармана фляжку, куда перелил незадолго до этого остатки подаренной водки, отвинтил крышку и сделал длинный глоток. Тёплый алкоголь обжег нёбо, огненным комком прорвался сквозь пищевод и лопнул в желудке горячей волной.

"Лучше сделать вид, будто джентльмена "накрыло" посттравматическим синдромом, причём с такой силой, что сорвало "с нарезки" и заставило пить в одиночку, — выработанная линия поведения казалась Матвееву самой естественной в сложившейся ситуации. — Иначе не отстанут. По крайней мере, сегодня будем играть в пьянку на нервной почве, — закурил, поискал глазами пепельницу, не нашёл и решил использовать вместо неё стоявшее на столе блюдце. Судя по следам пепла, он был не оригинален в таком решении. — Ну, за чудесное спасение!"

Через сорок минут, с заметным трудом координируя движения, Степан разулся, снял пиджак, брюки, и, укрывшись колючим и тонким солдатским одеялом, провалился в алкогольное забытье. Лишь где-то на грани сознания крутилось нечто полузабытое, из детской книжки, которую профессор Матвеев читал перед сном внучке: "Вы, охотнички, скачите, меня, зайку, не ищите! Я не ваш, я ушёл…"

Пробуждение было внезапным и не очень приятным: переполненный мочевой пузырь звал принять участие в круговороте воды в природе. Выйдя в коридор, ведущий на галерею внутреннего двора, Степан услышал… Нет, скорее почувствовал — на грани восприятия — обрывки какого-то разговора, говорили у лестницы во двор. Сделав ещё несколько шагов, но стараясь при этом оставаться в тени, Матвеев прислушался.

В другой ситуации это была бы беседа на повышенных тонах, но здесь — собеседники старались не выйти за рамки шёпота, при этом буквально орали друг на друга. Тема полностью оправдывала эту странность.

— … товарищ командарм, вы не понимаете специфики испанского театра военных действий…

— … и понимать не хочу! Театралы, мать вашу! Сколько дней уже не можете взять город? Прекрасно знаете о недостатке живой силы у противника, и телитесь не пойми от чего…

— … нет, товарищ командарм! Я не отдам такого приказа до подхода дополнительных частей… испанских товарищей. Я без пехотного сопровождения в Саламанку не полезу!

— … нет, комкор, это ты меня не понял… есть мнение, что ты хочешь развалить боевую работу и здесь…

— … данные разведки считаю неполными и требующими подтверждения. Без пехотного сопровождения и авиационной поддержки не пойду…

— … жизнь твоя зависит от моего рапорта, а не только карьера, комкор. Да, есть такая тен-ден-ци-я… ты, что, до сих пор не понял, что не просто так у нас начали врагов народа искать? Хочешь во враги, комкор?

— … и всё равно, не подпишу я такого приказа, а ваш план операции считаю авантюрой…

— … так что подпишешь ты приказ. Прямо сейчас и подпишешь. Никуда не денешься. Про сознательность напоминать тебе не буду — не мальчик. Помни, что победителей — не судят. А ты просто обязан победить, или думаешь, тебя зря сюда отправили, с тёплого-то места?

Шёпот то усиливался, то уходил за грань слышимости, но и так было понятно, что командарм Дыбенко бесцеремонно "нагибал" комкора Урицкого аргументами не для свидетелей из числа подчинённых. И, похоже, это ему удавалось. Сопротивление командующего Экспедиционным корпусом слабело с каждой новой репликой, с каждым упоминанием о возможных для него лично последствиях затягивания операции по взятию Саламанки. "Добили" Урицкого простые доводы:

— … птичка одна напела мне, что Вышинский, блядь прокурорская, затребовал из кадров справки по некоторым товарищам. И по тебе. Думаешь, зря я тут перед тобой про врагов народа распинаюсь? И ревтрибуналом тебя, как молокососа последнего, стращаю?

— … тогда я сам в атаку пойду, вместе с Павловым. У меня иного выхода не остаётся, если всё, что вы говорите — правда…

Терпеть "зов природы" становилось всё труднее и, как только Урицкий и Дыбенко спустились с галереи во двор, Степан стремительной тенью метнулся к спасительной уборной.

"Только бы успеть, и наплевать на этих милитаристов, — думал он на бегу, — всё равно до утра ничего не изменится".

Вернувшись к себе, Степан заснул практически сразу же, отогнав посторонние мысли. Остаток ночи прошёл спокойно — без внезапных побудок и тревожащих сновидений.

Проснувшись на следующий день ближе к полудню, с удивительно ясной, звенящей, головой, Матвеев не застал никого из "соседей", об их существовании и ночлеге говорили только косвенные приметы. Наскоро умывшись и побрившись во дворе, — где нашёлся чистый таз, два кувшина ещё тёплой воды и зеркало, — он отправился на поиски пропитания и новостей.

Кольцова удалось обнаружить только после четырёх или пяти столкновений с часовыми, вежливо, но непреклонно преграждавших "подозрительному типу гражданской наружности" путь в разные коридоры и помещения огромного, как оказалось, дома. Общего языка с красноармейцами найти не удалось, что и неудивительно. Даже если они и понимали какой-то язык кроме русского, то упорно в этом не признавались.

Товарищ Михаил вид имел озабоченный и даже несколько удручённый. Рассеяно поприветствовав Гринвуда, он, вопреки обыкновению, достаточно плоско пошутил о традициях сна до полудня, более присущих русским барам, нежели спортивным и подтянутым британским джентльменам. Степан притворился, что шутки не понял и на полном серьёзе попросил объяснить недоступный его всё ещё сонному разуму русский юмор. В ответ Кольцов поначалу хотел просто отмахнуться, но спохватившись, извинился и признал шутку неудачной.

Не желая затягивать игру в непонимание и слепоту, Матвеев наконец-то "обратил внимание" на странное состояние советского "собрата по перу", поинтересовавшись, что же такое гложет "дорогого Михаила" в столь ранний час.

— Мне кажется, сейчас вы походите на моего младшего кузена, которого старшие мальчики не взяли с собой на рыбалку, — с улыбкой резюмировал Степан, и по тому, как скривился собеседник, понял, что попал в цель с первого выстрела.

— Дело в том, тёзка, что как раз сейчас наши доблестные бойцы уже должны идти на штурм Саламанки…

Вдали что-то грохнуло, потом — ещё раз, и ещё. Кольцов замолчал, жадно вслушиваясь в далёкие звуки боя. На его лице, уже неконтролируемом переключившимся на слух вниманием, проявилась гримаса разочарования и какой-то почти детской обиды.

"Похоже, артподготовка началась, значит приказ всё-таки подписан, и наступление началось, как того и хотел Бармалей — без поддержки с воздуха, и практически без пехоты, только артиллерия и танки, — подумал Матвеев с тоской. Он, будучи полным профаном в военном деле, тем не менее, помнил, пусть и на обывательском уровне, чем заканчивается наступление танковых соединений без пехотного сопровождения в условиях плотной городской застройки. — Боюсь, чуда не случится. Танки будут гореть, а русские мужики в них — умирать".

И такая мука отразилась в этот момент в его взгляде, что Кольцов, встретившись с ним глазами, прекратил прислушиваться к звукам далёкого боя, и участливо спросил:

— Что Майкл, расстроился, что не можешь увидеть всё это? Вот и я расстроился… Согласно приказа командования корпусом, не согласованного, кстати, с Москвой, всем журналистам, и даже мне, — тут Михаил Ефимович как-то странно и недобро усмехнулся, — запрещено находиться вблизи линии фронта… По причине высокой опасности… Перестраховщики! Там, — без малого, — история будущего творится, а мы здесь… — и негромко добавил, по-русски, — я ему этого никогда не прощу.

Матвеев сделал вид, что не обратил внимания на вырвавшуюся в сердцах реплику "теневого посла". Сейчас его больше заботило то, как он, в очередной раз, чуть не прокололся. И снова — из-за собственной беспечности или рассеянности. Ещё Степан задумался: как лучше и незаметнее покинуть эту деревушку? Пока внимание русских сконцентрировано на начавшемся наступлении…

"Русских? — недоумённо зафиксировал промелькнувшую мысль Матвеев. — А кто же тогда я? Британский аристократ и шпион, или русский профессор? Кто больше? Хрен его знает… Да и не до того сейчас. Главное — свалить отсюда как можно быстрее. Тем более что до точки рандеву — не более получаса езды. Лишь бы с машиной ничего не случилось. Кстати, раз товарищ Фридлянд так хочет попасть на фронт, отчего бы ему не помочь?"

— Михаил, неужели вас, сугубо штатского человека, должны волновать приказы каких-то солдафонов? Тем более что вы — журналист, а значит — по определению некомбатант, как, впрочем, и я. И почему бы двум благородным донам не помочь друг другу?

"М-мать, и кто за язык тянул? — видя недоумённый взгляд Кольцова, поздно спохватился Матвеев. — Само сорвалось, никто не заставлял. Впрочем, сойдёт за местную идиому… — и тут же мозг пробило. — Мля… Неужели похмелье всё-таки догнало? Стругацкие если и родились уже, то еще дети! М-да… "

Наконец, вслух пояснил:

— Я имею в виду, что у меня есть автомобиль, а у вас — возможность выбраться из этого гостеприимного дома. Не хотите соединить усилия? Создать, так сказать, товарищество на паях?

— Но как я могу помочь… — до Кольцова, раздосадованного, что его проигнорировали, столь простая мысль дошла не сразу.

— Очень просто, с вашей помощью мы садимся в мой автомобиль и едем к полевому командному пункту. Думаю, что вас никто не остановит здесь, да и оттуда не выгонит — раз уж приехали.

Что Кольцов говорил начальнику охраны, как аргументировал необходимость выпустить британского журналиста на автомобиле за пределы охраняемой территории, Степан не узнал. Минут через пятнадцать товарищ Михаил уже стоял во дворе перед "Фордом" Гринвуда. Раскрасневшийся, со сбитым набок узлом галстука и растрёпанной причёской, он тяжело дышал, но по его довольному виду можно было понять, что первая часть задуманного действия удалась.

— Разрешение получено, Майкл, можно ехать, — Кольцов нервно поправил очки.

— В смысле? — притворное недоумение Матвеева, естественно наслоилось на самое настоящее, непритворное удивление. — Так и поедем? Вдвоём и без охраны?

— Под мою ответственность. Бойцов не хватает, и выделить нам хоть одного сопровождающего не могут. Все на передовой, — жажда оказаться в центре происходящих событий и урвать свой кусок славы перевесила природную осторожность специального корреспондента "Правды".

— Тогда подождите ещё минут пять, — сказал Степан, подумав: "А здесь дополнительный штришок не помешает…" — я отнесу из машины свои вещи в комнату. Вчера как-то не с руки было, да и забыл в суматохе. Вашего терпения хватит на пять минут? — улыбка, с которой произносилась эта фраза, должна была рассеять последние подозрения.

— Но только пять минут! Не больше! — шутливо погрозил пальцем Кольцов. — А то знаю я вас, аристократов. Медленнее собираются только женщины. Засекаю время, — с этими словами он достал из внутреннего кармана серебряную "луковицу" часов и демонстративно щелкнул ногтем по крышке.

— Слушаюсь, товарищ комиссар! — с уморительной гримасой и ужасным акцентом сказал по-русски Матвеев, и трусцой припустил к дому, прихватив из машины чемоданы.

"Вещи? Да хрен с ними! Дело наживное. Блокноты распихаю по карманам, минимум необходимого положу в портфель. Он подозрения вызвать не должен… — Степан быстро перебирал содержимое чемоданов. — Главное, выбраться отсюда как можно быстрее, пока ориентировка из Мадрида не дошла до местных чекистов. Ну, вроде, всё. Если что и забыто, то значит, оно и не нужно. С Богом!"

Чувство лёгкой эйфории, подступившее от осознания близости развязки, не обманывало Матвеева. Контролировать такие проявления разума он умел ещё в той жизни — иначе результат мог стать противоположным задуманному. Не поддаваться иллюзии легкодостижимого успеха — залог успеха реального.

Ворота распахнулись, и вот уже "Форд", гремя подвеской по неровностям пыльного просёлка, удаляется от окраины Пелабраво. Сидящий рядом Кольцов что-то возбуждённо рассказывает, жестикулирует, смеётся. Эйфория захватила и его.

"Пусть. Сейчас он занят самим собой. Предвкушением будущего торжества, сладостью мелкой мести тупым солдафонам. По сторонам не смотрит — тем лучше", — Степан не вслушивался в бесконечный монолог звезды советской журналистики, лишь изредка вставляя интонированные междометия, подстёгивая бесконечный поток слов. Но и фонтану иногда стоит отдохнуть. Кольцов, похоже, выговорился, и устало замолчал.

"Всё. Нас уже не видно из деревни. Вот теперь — пора!"

Матвеев свернул на обочину, поставил машину на нейтральную передачу, и дёрнул рычаг стояночного тормоза. Его спутник удивлённо поднял брови. Предупреждая расспросы и выразив гримасой крайнюю озабоченность, Степан сказал:

— Михаил, будьте другом, взгляните на колёса со своей стороны! По-моему, одно спускает. Не хотелось бы, столь близко от цели, стереть покрышку до обода… Новой-то не найдёшь!

Кольцов с готовностью обернулся и открыл дверь, разглядывая состояние колёс. Резкий, но дозированный удар по затылку отправил его в бессознательное состояние. Ухватив журналиста за поясной ремень, Матвеев придержал обмякшее тело, не давая вывалиться на дорогу.

"Да, не видел ты этого фильма про шпионов, Михаил Ефимович, и, пожалуй, уже не увидишь… Даже если доживёшь… Что вряд ли…"

Обыскав, по внезапному наитию, бесчувственного коллегу, Степан с удивлением обнаружил во внутреннем кармане пиджака Михаила маленький "маузер" с вычурными перламутровыми накладками на рукояти.

"Ну, теперь ему и застрелиться будет не из чего, когда компетентные товарищи начнут расспрашивать, — подумал Степан, забирая компактный пистолет. Удивительно, но ни злорадства, ни удовлетворения от сделанного Матвеев не испытывал. Только холодное осознание необходимости. — Так, теперь аккуратно складываем тело на обочину. Связывать, думаю, не обязательно. Очнётся — дорогу найдёт".

Артиллерийская канонада между тем прекратилась, лишь редкие, приглушённые расстоянием выстрелы отдельных орудий, говорили о том, что где-то неподалёку идёт война. Но внимание Степана привлёк иной звук — басовитое гудение авиационных двигателей. Обернувшись, он разглядел высоко в небе десяток медленно увеличивающихся точек, шедших со стороны Саламанки.

Тональность звука вдруг изменилась. Точки, превратившись в различимые, пусть и с трудом, силуэты самолётов, перешли из горизонтального полёта в пологое пикирование на цель, невидимую за линией всхолмленного горизонта. Захлопали частые выстрелы зениток, смешиваясь с взрывами падающих бомб. Зрелище воздушного налёта притягивало внимание, практически завораживало…

Самолёты пошли на второй заход и только тогда, с трудом оторвавшись от развернувшегося в небе действа, Матвеев сел за руль, и, выжимая из старого двигателя максимальную мощность, рванул в сторону Кальварассо-де-Аррива.


Глава 4. Bloody Christmas in Salamanca

1. Ольга Ремизова, Торо, Испанская республика, 24 декабря 1936

На дорогах было неспокойно. Фронт все еще не установился, да и политическая ситуация в Испании, казалось, достигла высшей степени напряженности.

"Точки кипения она достигла, так вот!"

Гражданская война на то и гражданская, что ненависть ослепляет разум и отменяет культурную традицию, домашнее воспитание и свойственную людям — по мнению некоторых гуманистов — доброту нравов. Так или иначе, — будь это правдой или ложью — но здесь и сейчас, как, впрочем, всегда и везде во времена бедствий и смут торжествовали смерть и жестокость, жестокость и смерть. Третьего не дано, и поэтому в обеих частях страны: и у республиканцев, и у националистов — людей расстреливали, а иногда не только, или не сразу… И зачастую по таким пустяшным поводам, что об истинной виновности речь уже никоим образом не шла. Мотивы другие. Месть, ненависть, страх. Отомстить или запугать, или просто исторгнуть в окружающий мир сжигающий душу яд ужаса и гнева. Впрочем, неважно. Все это лишь праздные рассуждения "на заданную тему", а по факту остерегаться следовало всех: и своих, и чужих. Поэтому ехали с охраной, следовавшей на грузовике за их старым тяжелым "Паккардом", и почему-то не прямо на Саламанку, как следовало бы ожидать, а забирая все больше на север. Возможно, на то имелись и другие веские причины, помимо безопасности, но Кайзерина их не знала и вынужденно полагалась на начальника "конвоя" капитана Роберто и на своего "старого" знакомого — русского майора Пабло. Испанец сидел рядом с водителем грузовичка, а русский ехал в потрепанной легковушке метрах в пятидесяти перед "Паккардом" и показывал путь их маленькой колонне.

Погода уже несколько дней стояла холодная, но сухая. И это хорошо и даже замечательно, в наглухо закрытой легковушке впятером было бы не только тесно, но и душно. А так открыли форточки, и — с ветерком. Даже курили время от времени. Да и старый — двадцать девятого года — "Паккард" по праву считался достаточно вместительной машиной.

Неожиданно где-то впереди грохнуло так, что слышно стало даже сквозь шум работающего восьмицилиндрового двигателя.

Бу-ух!

Кейт вздрогнула и глянула в окно. Показалось, что не только грохнуло, но и над далекой купой деревьев — сад, роща? — что-то этакое проплыло. Клочья дыма или это "тень" дальнего разрыва?

И снова: Бу-уххх!

— Похоже на тяжелую артиллерию, — встревожено сказал Эренбург, вынимая изо рта трубку. — Слышите?

Бу-ухххх!

— Черт! — нервно выругался Боря Макасеев.

"Проклятая война!" — Кейт достала из кармана портсигар и закурила, невольно прислушиваясь к "звукам войны", но больше разрывов не случилось.

А еще через полчаса и к счастью, без приключений — они въезжали в пыльный городишко, носивший на вкус Кейт весьма многозначительное название — Торо.

"Торо…"

Но в Торо никому до них дела не было. На улицах оказалось неожиданно многолюдно, но "люд" этот, весь без исключения, состоял из тех кто в форме. Сплошные "человеки с ружьями", из гражданских — одни только разнопартийные товарищи. Население города, попряталось, по-видимому, еще, вчера или позавчера — от греха подальше. И неважно, военные тому виной или нет, — бардак в Торо наблюдался просто классический, так что колонну остановили только на главной площади, где в здании мэрии располагался штаб 14-й интербригады. Да и то, не столько "остановили", сколько ехать вдруг стало некуда. Улочка, которую они миновали, была узкая — грузовик едва прошел — а на площади, куда она вливалась, царила "суета сует и всяческая суета".

— Ничего себе! — по-русски сказал Кармен.

— Е-мое… — откликнулся Макасеев.

"Запорожцы пишут…" — усмехнулась Кайзерина, игнорируя реплики на "незнакомом" ей языке.

Не запорожцы это были, конечно, а бойцы-интернационалисты, и не писали они никому, а выясняли отношения.

Что это было? Кто виноват? И что делать?

"Ну, где-то так…"

Машины встали, и народ повылазил "на холодок". Вышла из автомобиля и Кейт. Закуривая очередную сигарету — пахитоски кончились, и достать их в нынешней Испании не представлялось возможным, — осмотрела площадь, и с удивлением обнаружила в "клубящейся", словно дым над пожарищем, гомонливой толпе пару знакомых лиц. На ступенях высокого крыльца мэрии стояли грузный и как бы "набычившийся" Андре Марти — известный Кайзерине, хоть и издалека, еще по Парижу, и невысокий, но крепкий и сухощавый генерал Вальтер — его она встречала в Мадриде. Говорили эти двое, похоже, на повышенных тонах, что интересно само по себе. Генерал ведь только числился интернационалистом, поскольку поляк, но на самом-то деле, насколько знали Кейт и Ольга, являлся командиром Красной Армии. А товарищ Марти представлял здесь Исполком Коминтерна, и сталиниста круче, чем он, не было, вероятно, не только во всей Испанской республике, но и во Франции тоже. Соответственно, возникал вопрос…

"И что же такое вы не поделили, голуби?"

Очевидно, что-то все-таки они не поделили.

— О, мой бог! Кого я вижу! Баронесса?! — говоривший отличался изумительно узнаваемым аристократическим "прононсом", да и сам выглядел настолько импозантно, что надо было знать его настоящую историю, чтобы оценить по достоинству и то (произношение), и другое (внешний лоск).

— Леди Кайзерина, я счастлив, — к ней сквозь толпу интернационалистов шел капитан Натан.

Несмотря на общую сумятицу и только что закончившийся бой — а то, что бой имел место быть, Кейт уже нисколько не сомневалась — капитан выглядел великолепно в отутюженной до невероятности офицерской форме, начищенных до зеркального блеска сапогах, и с украшенным золотым набалдашником стеком подмышкой. Ну, ни дать ни взять — английский офицер и джентльмен.

— Рада вас видеть, Джордж! — улыбнулась Кайзерина.

На капитана, и в самом деле, приятно было посмотреть. Высокий, худой, лощеный… И взгляд водянистых прозрачных глаз узнаваем до безумия. Но вот какое дело, Джордж Натан не являлся джентльменом в том смысле, который вкладывали в это слово настоящие английские джентльмены. Он был евреем, хотя и стал гвардейским офицером еще в Великую Войну. Теперь он командовал англо-ирландской ротой Ноль в батальоне "Марсельеза".

— Что здесь происходит? — спросила она, подавая капитану руку для поцелуя.

— Содом и Гоморра, баронесса, — усмехнулся капитан. — Война, мор и глад…

— А если быть не столь поэтичным? — подняла бровь Кейт.

— Мы атаковали Замору, это, разумеется, настолько очевидно, что не может являться военной тайной, — объяснил капитан Натан с кислой миной на узком, несколько лошадином, но, тем не менее, мужественном и даже интересном лице. — С некоторых пор все ищут шпионов и предателей… Не хотелось бы встать к стенке из-за неосторожного слова.

— К стенке? — переспросила Кейт, пытаясь понять, о чем, собственно, речь.

— Только что расстреляли капитана Ласаля, — судя по всему, сообщение это не доставило Джорджу Натану никакого удовольствия. Скорее, наоборот.

— Это тоже военная тайна? — поинтересовалась Кейт, обратив внимание на то, что Эренбург остался стоять рядом и внимательно прислушивается к разговору. Понимал ли он английский, Кейт не знала, но и в любом случае, никакой тайны содержание ее беседы с англичанином не составляло.

— Нет, это не тайна, — покачал головой Натан. — Атака захлебнулась. Французский батальон побежал… Мы потеряли Френка Райана. Вы помните, Кайзерина, ирландца Райана? Не то, чтобы я одобрял политику ИРА, но Френк был мужественным человеком и хорошим солдатом. Он, Ральф Фокс — наш комиссар, и молодой Джон Корнфорд… Мне кажется, вы говорили с ним о поэзии…

"Черт возьми!" — она помнила обоих: и интеллектуала Фокса, закончившего оксфордский колледж Магдалины, и поэта божьей милостью Корнфорда. И вот их уже нет среди живых.

"А в реальной истории?" — но Ольга об этом ничего не знала, и Кайзерине оставалось надеяться, что кровь их не на ее руках.

"Боишься испачкаться?" — в который раз спросила она себя, но вопрос был скорее риторический, чем содержательный. Она знала, что историю в белых перчатках не делают.

— Ласаля обвинили в трусости? — спросила она.

— Хуже, — дернул губой Натан. — В измене и шпионаже в пользу санхурхистов.

— Твою мать! — выругалась Кайзерина, не сдержав эмоций. Когда она не сдерживалась, брань — на всех языках — лилась с ее уст мутной волной. — Он что, и в самом деле, был шпионом?

— Не знаю, — пожал плечами капитан Натан, но огонек, вспыхнувший в его холодноватых глазах, заставлял усомниться в произнесенных словах. — Насколько мне известно, на суде Ласаль утверждал, что невиновен.

— На суде? — не поверила Кейт. — Но бой же только закончился, капитан, или вы имеете в виду какой-то другой бой?

— Этот самый, — подтвердил командир роты Ноль. — Но товарищ Марти созвал трибунал прямо "по горячим следам". В общем, полковник Путц из штаба фронта… Вы знаете Путца? Он эльзасец, кажется.

— Нет, — покачала головой Кайзерина. — Я такого не знаю.

— Он подписал приговор… — тихо закончил историю Натан.

— Кто же теперь командует батальоном?

— Батальоном командую я, — уверенность вернулась в голос капитана. — И мы возьмем Замору, но, вероятно, не сегодня и не завтра, хотя русские и хотели, чтобы мы обеспечили им фланг.

— Это тоже не военная тайна, — поспешил он заверить Кайзерину. — Все это отлично известно по обе стороны фронта…


2. "Действия сводной маневренной мотомеханизированной группы в Первой Саламанкской операции 1936 года". Оперативно-тактический очерк начальника кафедры Академии Генерального Штаба РККА, комбрига Андрея Никонова (отрывок)


"…По стечению обстоятельств, имевших роковое значение для наступления республиканцев, в Саламанке оказался генерал Мола, командующий Северной армией, один из лучших военачальников мятежников. Получив известие о прорыве фронта под Вальядолидом и пленении всего местного командования националистов, он с группой штабных офицеров в срочном порядке вылетел в Тордесильяс. Однако из-за поломки самолет Молы был вынужден приземлиться в Саламанке. Здесь командующий армией узнал, что Тордесильяс захвачен республиканцами, стремительно продвигающимися на юг. Генерал Мола принял единственное правильное решение: отказаться от попыток остановить республиканцев севернее рубежа Монтеррубио-де-Армуния — Кастельянос-де-Морискос и все резервы, имеющиеся в распоряжении, бросить на создание оборонительных позиций под Саламанкой. На вышеозначенный рубеж был выдвинут отряд полковника Тины, состоящий из самых боеспособных подразделений санхурхистов: двух таборов марокканцев и батальона наваррских рекете. Отряду были приданы четыре батареи противотанковых орудий. Тина поклялся командующему, что живым он республиканцев не пропустит.

Тем временем авиация националистов предприняла все возможное для того, чтобы остановить наступающие войска республиканцев. И если налет на передовые отряды маневренной группы был успешно сорван нашей авиацией, то удар по республиканским тылам, нанесённый утром 25 декабря увенчался полным успехом. Несколько подразделений с пехотой и артиллерией были сильно потрепаны на марше, а автоколонна с горюче-смазочными материалами уничтожена полностью. Кроме всего этого, под бомбовый удар попал и передовой командный пункт механизированной группы. Комкор Урицкий с тяжелым ранением был эвакуирован в госпиталь. В командование войсками корпуса самовольно вступил представитель наркомата обороны, прибывший незадолго до этого из Москвы…

…Первым к Саламанке вышел 25-й отдельный танковый батальон. Уничтожив огнем и гусеницами отступающий по шоссе отряд вражеской пехоты, танкисты днём 24 декабря ворвались в предместье города, но натолкнулись на противотанковую батарею противника и, потеряв несколько танков, отступили.

К исходу дня к столице одноименной провинции подошли основные силы маневренной группы, за исключением стрелковых батальонов. Пехота, утратив большую часть транспорта, продолжала движение в пешем порядке и сильно отставала от танков. Отсутствие пехотной поддержки и надвигающаяся темнота не позволили продолжить наступление на Саламанку. Первоначально не планировалось вести активные боевые действия и на следующий день…

…Утром 25 декабря в распоряжении командира маневренной группы находилось уже две стрелковые роты неполного состава и пятьдесят танков. Однако топлива в танках почти не оставалось. Поэтому комбриг Павлов приказал слить весь бензин в танки первых двух батальонов мехбригады и на рассвете предпринял атаку позиций националистов практически без артиллерийской подготовки, но зато несколько южнее предыдущего места наступления. Противник, не ожидавший удара на этом участке, дрогнул и отступил. Наступающие подразделения проникли в город, захватили несколько баррикад и, не получив обещанной им раннее поддержки, стали во второй половине дня готовиться к обороне. Вскоре, подтянув подкрепления, националисты смогли контратаковать. Наши стрелки и танкисты оборонялись до последней возможности, но были вынуждены отступить. Отходить пришлось под сильным огнем противника, в условиях плохой видимости — уже наступила ночь — и сложного рельефа местности. Общие потери бригады составили около восьмидесяти человек. Ровно половина из двадцати остающихся на ходу танков была уничтожена противником, в основном с помощью динамитных шашек и бутылок с горючей смесью, остальные — пришлось оставить при прорыве на соединение с главными силами ввиду отсутствия горючего и боеприпасов…Тем не менее, знамя бригады утеряно не было…

…Судьба командира группы комбрига Павлова оставалась неизвестна еще по крайней мере в течение суток…


3. Виктор Федорчук / Раймон Поль, VogelhЭgel, в семнадцати километрах южнее Мюнхена, Германия, 25 декабря 1936

Накануне прошел снег, но не растаял, как это часто случается в Баварии, а остался лежать белым искристым полотном на полях и холмах. Укутались в белую одежку кроны деревьев перед домом, и густой кустарник, разросшийся вдоль выложенных диким камнем дорожек. Очень красиво и безумно трогательно, просто открытка на…

"Рождество…"

Словно услышав его мысли, где-то неподалеку зазвонили церковные колокола, а еще через мгновение посыпался снег. Большие, пушистые хлопья, искрясь в свете фонарей, медленно опускались на землю скрывая неровности и сглаживая острые углы.

"Рождество…"

— Выпьете с нами? — спросила Вильда.

— Мужчинам, мадам, такие вопросы не задают… — он отвернулся от окна и посмотрел на женщин.

Кадр был… — ни дать, ни взять — рождественская открытка. Немецкая открытка… Впрочем, возможно, и французская или польская…

"Европейская штучка!"

Две женщины, блондинка и рыжая, — и, разумеется, обе молодые и красивые — сидят, едва не обнявшись, на изящно выгнувшемся диванчике, придвинутом довольно близко к разожженному камину. В камине на дубовых поленьях с тихим уютным потрескиванием танцует пламя, женщины улыбаются, а в руках у них плоские хрустальные бокалы с шампанским.

"Улыбаются… Улы…"

— Я сейчас! — он опрометью выскочил из гостиной и понесся в свою спальню. В голове звучало только одно: "Не меняйте позу, девочки! Только не меняйте позу!"

Дурдом. Именно так. Взлетел по лестнице, повторяя как заведенный эту вполне идиотскую фразу. Ворвался в спальню, схватил "Лейку" брошенную на кровать еще после утренней прогулки. Выскочил обратно в коридор, скатился по лестнице вниз…

— Замрите! — дамы обернулись, а он выхватил из хаоса обрушившихся на него впечатлений две пары огромных глаз — голубые и зеленые — и нажал на спуск. — Есть!

— Что есть? — явно недоумевая, спросила Таня.

— Обложка к новой пластинке, — облегченно улыбнулся Виктор. — Рисовать, разумеется, будет художник, но композиция, настроение… Такое не придумаешь!

— О, да! Виктория рассказывала мне, что вы сумасшедший… — с каждой новой встречей Вильда становилась все более шикарной женщиной. Красивой она родилась — "Что да, то да" — но школа кузины Кисси способна сделать и из болонки львицу.

"Светскую львицу…Или суку, что вернее".

Ведь Вильда скорее волчица, чем мопс… Домашний волк, он все равно волк…

"Закрыли тему!" — приказал он себе, сообразив на какие глупости его вдруг "пробило".

"Тоже мне поэт!" — но с другой стороны, амплуа "нервического психопата" освобождало от излишней опеки военной разведки СССР. Для них Виктор был охарактеризован в том русле, что: человек "не в теме", безобиден, аки агнец, поскольку кроме себя любимого, своих песен и "своей Виктории", ничем больше в жизни не интересуется, хотя и делает вид, что вполне адекватен.

— … вы сумасшедший…

— А я и есть сумасшедший, — сделал страшные глаза Виктор. — Правда, милая?

Очки в очередной раз — как бы сами собой — сползли на кончик носа, и Виктор глянул фирменным взглядом поверх них.

— Истинная правда, — "серьезно" подтвердила Татьяна, в последнее время и сама сходившая с ума от этих его "фокусов". — Мне перекреститься?

— Тебе? — словно бы удивился он, входя в роль "жестокого вампира".

Но тут их только начавшуюся игру прервали — Виктор почувствовал движение тяжелой двери.

"А жаль, — Виктору, и в самом деле, было жаль. — Могло получиться весьма изящно. Вполне в духе времени — Рождество, снег, вампир… Написать, что ли, сценарий?"

— Ваши газеты, герр Поль.

Теперь он оглянулся… Отслеживать все и вся, ни на мгновение не теряя контроля над ситуацией — даже если пьян, влюблен, или умер — становилось второй натурой, точно так же как первой — неожиданно оказался "легкий" и словно бы слепленный из противоречивых киношных образов Раймон Поль — поэт и "настоящий француз".

Итак, он услышал тихий шелест открываемой двери, затем скрипнула половица под осторожной ногой…

— Ваши газеты, герр Поль! — В проеме двери с толстой пачкой газет, выложенной, как принято в приличных домах, на серебряный поднос, стоял Гюнтер — старый слуга семьи Шаунбург.

— Наши газеты! — оживилась Татьяна и, "вспорхнув" с изящного венского канапе, бросилась навстречу Гюнтеру.

— Уф! — сказала она через мгновение. — Они же все немецкие!

— Не страшно! — очень "по-бастовски" успокоила ее тоже поднявшаяся на ноги Вильда. — Я с удовольствием вам переведу.

"С кем переспишь, так и заговоришь… Народная мудрость".

— Было б чего переводить… — последние дни пресса не оправдывала затрат времени и энергии на доставку в "Птичий холм".

Писали о всяких пустяках, но ни из Испании, ни из Праги или Вены никаких важных известий не поступало. И Москва молчала. В прямом и переносном смысле помалкивала: ни официальных заявлений, ни шифровок из ГРУ. Тишина. Покой. Снег…

В Москве, возможно, — и даже, скорее всего — снег лежал давно и надежно. А вот в Испании его — кроме как в горах — днем с огнем не сыщешь. И где-то там, в теплой стране Испании, потерялись, растворившись в тумане неизвестности, Олег, Ольга и Степан, от которых тоже давным-давно — больше месяца — не было известий.

— Ох! — сказала вдруг Вильда, бледнея.

— Что?! — подалась к ней, испуганная этим грудным "Ох" Татьяна.

"Надеюсь, не некролог…" — Виктор посмотрел на пачку сигарет, брошенную на сервировочный столик, но решил не "совершать резких движений".

— Тут его очерк…

"Твою мать!"

— Его?

"А эта-то что? Или подыгрывает?"

— Его!

Ну, кто бы сомневался. Его. Очерк. Баста, стало быть, нашего обожаемого, — очерк. В "Берлинер тагеблатт", очевидно. Свежий, не читаный…

"Опять повезло", — Виктор все-таки подошел к столику, вытряхнул из пачки сигарету, пока дамы, эмоционально переживая момент, разворачивали газету.

— Испанский бренди хорош сам по себе, — прочла едва ли не с придыханием Вильда.

На французский она переводила легко, практически без запинок, но если разобраться, текст был весьма странный по нынешним временам, хотя и абсолютно в стиле Олега. Ни войны, ни политики, но зато много вкусной экзотики. Марки бренди "Дон Пелайо" и "Великий герцог Альба", бочки из-под хереса, оценка вкусовых качеств и сахаристости испанского винограда… Множество подробностей и сочных деталей, и музыка жизни, звучащая то яростно, как мелодия фламенко, то под сурдинку, как отзвук далекой серенады в тиши летней ночи. Поэтично, терпко и жарко, и попробуй догадаться, что в Испании сейчас не "тишь да гладь, да божья благодать", а война, мор и глад!

"А ведь он стал хорошо писать, — неожиданно сообразил Виктор. — Просто замечательно…"

Даже через перевод до Виктора долетало "дыхание" исходного текста. И текст этот был отнюдь не так прост, как могло показаться при беглом, невнимательном прочтении. Нетривиальный это был текст, одним словом. Но, если так, вырисовывалась определенная закономерность.

"Любопытный казус…"

Он плеснул себе коньяку — совсем чуть-чуть, скорее, для аромата, чем для выпивки — и, закурив, снова отошел к окну. На парк и подъездную аллею медленно продолжал падать снег, а у камина уютно "обменивались впечатлениями" женщины. Обсуждали статью Олега, подзаголовок-то у неё: "Очерки новейшей истории нравов", но и Виктор, по сути, думал о том же, хотя и в несколько ином контексте.

В прошлой жизни никто из них троих — ни он, ни Цыц, ни, тем более, "физик" — Степан — ничего подобного не делали, и делать не предполагали. Да и с чего бы, коли ни таланта, ни желания? И сам Виктор, кроме юношеских стихов, если что и писал, так это научную прозу, имея в виду диссертацию и прочую дребедень, вроде заявлений в суд и милицию или писем контрагентам с тщательно завуалированными намеками на разные "стремные" обстоятельства, могущие приключиться, если "оплата не будет произведена в срок и в полном объеме…" Но это там, а здесь, в нынешнем "вчера" все получилось с точностью до наоборот. Все трое, как по команде "забыли", что могут внести неоценимый вклад в развитие мировой психологии, физики или химии, и дружно взялись творить. И, что характерно, недурственно ведь выходит, вот что удивительно.

"Есть в этом что-то… Определенно есть!"

За последние полгода Виктор написал два сценария и три десятка совсем неплохих стихов.

"На сборник, определенно, хватит".

Впрочем, чего мелочиться. Его стихи звучат едва ли не из каждого кабака, где есть граммофон.

"Я популярен… Я, жуть, как популярен!"

Ну, допустим, популярна скорее Татьяна, но поет-то "мадмуазель Виктория" его песни. И чем дальше, тем больше именно его. В "Золушке", как и в "Дуне", других текстов, собственно, и нет.

И ведь не он один ни с того, ни с сего заделался вдруг "инженером человеческих душ". О журналистском даре Степана и говорить нечего, что есть, то есть: талант, как говорится, не пропьешь. Матвеев "давно" писал — уже целый год — и явно (и не без оснований) метил в первые перья столетия. Во всяком случае, по эту сторону океана и "железного занавеса". Но, смотри-ка, и у Олега неожиданно прорезался "слог".

"Это может что-то значить? — спросил себя Виктор, глядя на неспешно падающий рождественский снег. — А черт его знает!"

* * *

Рождество отмечали дважды: на австрийский манер и на германский. Австрийцы и некоторые баварцы, как рассказала им Вильда, устраивают главную рождественскую трапезу — одни называют ее обедом, другие — ужином, накануне, то есть двадцать четвертого. Так что вечером они устроили "альпийскую вечеринку" — скромный ужин при свечах с обязательным по ту сторону границы жареным карпом и картофельным супом. Получилось недурно, вкусно, весело и необременительно для желудка, чего не скажешь о печени — секта выпили три бутылки на троих. Зато потом, когда "газы" ударили по мозгам, полночи играли в снежки и стреляли по пустым бутылкам из коллекционных ружей Баста. А еще потом…

Черт его знает, как это у них "сложилось". По идее, никак не должно было, ведь у Тани — так, во всяком случае, полагал Виктор — был давний, еще из прошлого-будущего, роман с Олегом. Но "роман", похоже, не задался, а потом началось чудовищное "головокружение от успехов", когда вокруг новой звезды — "спортсменки, комсомолки и просто красавицы" — тучей мотыльков вокруг зехофской лампы закружились не одни только "пикассы" и "шевалье", но и прочие разные красавцы с громкими и не слишком именами. Нет, могло, разумеется, "бросить" как-нибудь ненароком друг другу в объятия. С пьяных глаз, скажем, или от тоски и одиночества, и вообще, когда два человека — мужчина и женщина — так часто и подолгу остаются тет-а-тет, ничего иного и ожидать не приходится. Но именно этого-то Виктор и не хотел, особенно учитывая события, однажды имевшие место в "домике в Арденнах". Не хотел, не желал… И стойко держал дистанцию, сохраняя независимость и "профессиональную отстраненность" от сферы личной жизни Татьяны, скоро и драматически преобразившейся в совершенно нового человека — актрису и разведчицу Викторию Фар. И вот в эту женщину он умудрился, в конце концов, влюбиться, обнаружив — совершенно, следует заметить, неожиданно для самого себя — что не только любит, как давно уже никого не любил, но и любим. И опять же не абы как, а так, как каждый мужчина мечтает — пусть даже и в тайне от себя самого — быть любимым.

"Любовь морковь…" — но иронии не получилось.

Он знал уже, что дело серьезно, и не тешил себя иллюзиями. Влюблен, любит, любим… И так двадцать четыре часа в сутки… Сходя с ума, если она ушла на прием, в гости — или еще куда — одна, без него… Раздражаясь ее "капризам" и прощая все за одну лишь улыбку… Наслаждаясь разговорами с ней не меньше, чем близостью… Любуясь, негодуя, вновь раздражаясь, матерясь сквозь зубы и гневаясь… Восхищаясь и растворяясь в ее улыбке и сиянии голубых глаз…

"Дурдом…" — но влюбленные безумны, не правда ли?

После игры в снежки, стрельбы и выпитой прямо на морозе еще одной бутылки вина, страсть охватила их, едва они переступили порог спальни, и не оставляла до рассвета — позднего, но невероятно солнечного. Потом в нежной тишине зимнего утра, пронизанного солнечными лучами, во все горло "распевавшими" "аллилуйя" и "возрадуйся", зазвонили церковные колокола и началось рождество, которое они, — имея теперь в виду и хозяйку дома — завершили ужином по-немецки. Впрочем, не обошлось и без нарушения традиций. С одной стороны, в Германии предпочитают не путать рождественский обед, изобилующий плотными сытными и, чего уж там, жирными блюдами, с легким ужином. А во-вторых, ужин обязательно заканчивается до полуночи. Но за стол — по разным причинам — сели только в девятом часу, так что запеченную утку подали в начале десятого, а за традиционный кекс "штолен" и печенье с корицей, ванилью и сухофруктами взялись и вовсе в одиннадцать.

Пили глинтвейн, ели сладкое печенье и шоколадный "Sachertorte", шутили и смеялись, и снова гуляли — на этот раз под падающим в темноте снегом — и пили под защитой сосновых крон французский коньяк. А вернувшись в дом, возобновили чаепитие, затянувшееся далеко за полночь и вскоре превратившееся в удивительно душевную пьянку, когда пьют не от желания напиться, а просто, потому что настроение хорошее и пьется легко и весело. Но, в конце концов, вечеринка все-таки завершилась, и случилось это совсем не так, как ожидалось.

Было уже около двух часов ночи, когда Вильда неожиданно придумала слушать радио. В гостиной стоял огромный приемник фирмы "Телефункен". Солидное сооружение в корпусе из полированного орехового дерева, имевшее то преимущество, что кроме хваленой немецкой техники — и не зря хваленой, если по совести — имелась в комплекте и хорошая, правильная антенна, вынесенная на высокую многощипцовую крышу.

Вильда включила радиоприемник и начала вращать верньер в поисках работающей радиостанции. Голосов в эфире, как ни странно, оказалось совсем немало, но в большинстве случаев условия приема оставляли желать лучшего. Тем не менее, кое-что звучало все-таки вполне разборчиво. Довольно хорошо оказалась слышна, например, очередная "истерика" Фюрера германской нации, транслировавшаяся Берлином, должно быть в записи, так как в два часа ночи предполагать "прямой эфир" с рейхсканцлером весьма опрометчиво. Еще ясно слышен был какой-то тип, бодро трепавшийся на итальянском, но нормальные новости удалось услышать только из Вены. То есть, сначала никто о новостях и не подумал. Слушали музыку. Австрийцы — но тогда никто еще не знал, кому принадлежит эта волна — транслировали "Сказки венского леса" Штрауса-сына в чудном симфоническом исполнении. Однако вскоре, вслед за музыкой, пошли новости…

перестрелка… Артиллерия чешской армии открыла огонь по австрийской территории, при этом несколько снарядов разорвались на улицах Цирнрайта…

… Испанская республика. Правительство Народного фронта на заседании от 24 декабря потребовало немедленной ликвидации военных формирований различных партий и политических групп и объявило об объединении всех сил правопорядка в корпус полиции под руководством министра внутренних дел

развернулось сражение с применением танков и артиллерии. По последним данным тяжелые бои идут в пригородах Саламанки

— Баст в Саламанке, — сказала вдруг Вильда.

— Откуда ты…? — начала было Таня, но Вильда ей договорить не дала.

— Я чувствую, — заявила она, вставая. — Я знаю, — кровь отхлынула от лица. — Он там… и… Кейт тоже там… Я знаю. Господи!

* * *

Остаток ночи Таня утешала Вильду, пока обе не выплакались, как следует, и не уснули, обнявшись на диване в малой — вишневой — гостиной. А Виктор, почувствовавший, что сна ни в одном глазу, остался у камина — в дубовой. Он подбросил в огонь пару поленьев, плеснул в не вовремя опустевший бокал коньяка, закурил и уселся в специально придвинутое к камину кресло.

"Все путем…" — подумал он по-русски и сам же усмехнулся "в ответ", иронично покачав головой.

"Ну, да, как же, как же!"

Получалось, что случайно высказанное предположение — "А кем кстати? Олегом или мной?" — начинало с ужасной очевидностью воплощаться в жизнь.

"Будет война…"

Еще не сейчас, разумеется, но, похоже, что и не в тридцать девятом.

"Будет?"

Многие признаки указывали: будет!..

В Испании дело, — как они на самом деле того и хотели, — быстрыми темпами шло в сторону интернационализации конфликта. Экспедиционный корпус РККА последовательно и непрерывно укреплялся за счет прибывающих из СССР частей и соединений. Приезжали советники — в этой реальности они зачастую и не пытались маскироваться, — приезжали и "добровольцы". Эти последние, были такие же командиры Красной армии, как и те, что приезжали в открытую (во главе своих рот, батальонов или полков). Но, имея "иностранное" происхождение — польское, венгерское или, скажем, австрийское, — изображали из себя "волонтеров свободы". Однако если "веселится" один из участников "игры", перестают чувствовать "ненужную скованность" и другие. Итальянцы и так-то не стеснялись, действуя, совершенно открыто и даже нагло, с самого начала конфликта. К концу года они перебросили в Испанию уже три "добровольческих" дивизии и продолжали наращивать свое военное присутствие, снабжая к тому же националистов своим отнюдь не дурного качества оружием. Во всяком случае, для тридцать шестого года итальянские самолеты, танки и броневики были отнюдь не плохи.

В отличие от Дуче, Гитлер проводил гораздо более сдержанную, если не сказать осторожную политику. Ему по разным причинам осуществлять открытое "вторжение" в Испанию было не с руки. Тем не менее, в дополнение к "Кондору" в Национальной Зоне разворачивались сейчас еще два соединения "гражданских добровольцев": 1-я и 2-я бригады "Дер Нойе фрайкор". Но игра в слова, всего лишь игра: как бы не назывались эти бригады, формировались они по тому же принципу, что и отряды советских добровольцев в другой — известной Виктору по будущему — истории. Кадровые военные, собранные в якобы случайно сформировавшиеся группы. "Группа Павлова, группа Кривошеева…" Тут ни русские, ни немцы Америки не открыли. Но по факту в Испании воевали между собой уже четыре европейские армии. Даже пять, если разделить испанскую на две. Так что война в республике обещала быть, и притом — совсем иной, нежели известная Виктору по "прошлой" реальности.

Но Испания — это всего лишь один из полюсов назревающего конфликта. Австрия, прежде всего в силу собственных внутриполитических проблем, тоже стремительно скатывалась к "военному решению чешской проблемы". Однако выдюжит ли маленькая, плохо оснащенная австрийская армия против находящейся на подъеме чешской, это еще вопрос. Если вопрос вообще. У чехов — и это даже без помощи СССР — есть чем ответить на вызовы эпохи в лице крошечной Австрийской республики. Впрочем, за спиной австрийцев маячили фигуры гигантов: Германии и Италии. Баст полагает, — и не без оснований — что при нынешнем раскладе сил на континенте и Гитлер, и Муссолини от прямого вмешательства пока воздержатся. Оружием побряцают, не без этого, но воевать не станут.

"Сейчас да, а что потом? А потом… суп с котом!"

На горизонте клубились мрачные тени новой мировой войны. Дата ее начала и конфигурация противоборствующих блоков пока оставались неизвестны — все же история, судя по всему, изменилась достаточно серьезно — но то, что война не за горами стало очевидно не одному только Виктору.

"Эх, — подумал он с тоской, осмыслив грустные перспективы. — Грохнуть бы Адольфа, и дело с концом…"

Но убить лидера Германии совсем не просто. Это в 1922 году три придурка из "Консула" смогли беспрепятственно провернуть убийство премьер-министра Ратенау. В тридцать седьмом и с Гитлером такие фокусы не пройдут. Здесь надо что-то хитрое изобретать, да и к тому же для претворения в жизнь любой "изобретенной хитрости" потребны люди. Много хорошо подготовленных людей, поскольку второй раз импровизация в стиле "Давайте завалим Тухачевского" не прокатит. Новичкам везет только в первый раз, да и то сказано это про карты, а не про политические убийства. И были бы они — Виктор и его компаньоны обоего пола — полными кретинами, реши попробовать войти в мутные воды политического террора во второй раз с тем же уровнем подготовки.

"Люди нужны, — Виктор допил коньяк и закурил новую сигарету. — Люди…"

Однако людей пока было крайне мало. Оставляя "за скобками" "философский кружок" Шаунбурга, всего три человека: "белогвардеец" Лешаков, бывший шутцбундовец Эрих Герц, да такой же бывший член "Паалей Цион" из Кракова Людвиг Бел. Три человека…

"Всего три".

Это если не считать, "замороженных" до поры до времени контактов с французскими национал-синдикалистскими боевиками.

"Но и тех, от силы — десяток…"

С одной стороны, мало. Объективно мало, но, с другой стороны, это ведь прообраз и основа будущей организации, если ей, организации, дано, разумеется, возникнуть и развиться. Однако же, если и так…

"Нашими молитвами…"

В любом случае такие дела не в один день делаются, и уж точно не абы как. И Виктор — с того момента, как после первого еще разговора с Лешаковым смутная идея, бродившая едва ли не с зимы, оформилась в план действий — работал, что называется, не покладая рук. И кое-что вроде бы начинало получаться. Три действительных члена организации, пять кандидатов, с которыми Виктор лично уже не встречался и встречаться не предполагал. И общий замысел, выверенный огромным опытом, накопленным нелегалами всех мастей и направлений в богатом на изыски двадцатом веке. Все в новой организации должно было строиться "по науке": тройки и пятерки низовых звеньев, связники, координаторы, штаб… Шифры, линии связи, включая сюда и радио, лаборатории по производству взрывчатки и спецтехники…

"Есть такая партия! — усмехнулся Виктор, окидывая мысленным взором свой маленький антифашистский интернационал. — Есть!"

Есть. И ближайшее время Виктору предстояло попробовать своих людей в деле, даже если это дело было просто "делом чести" или "делом совести", это уж кому как нравится…


4. Из дневника Героя Советского Союза, майора Юрия Константиновича Некрасова. Журнал "Красноармеец", орган Народного комиссариата обороны СССР, N1, 1939 год.


"… Наш батальон во взаимодействии с 44-й пехотной бригадой должен был наступать южнее Вальядолидского шоссе. Начало атаки было назначено на 6.30. Уточнив детали предстоящего боя, мы разошлись по ротам.

Всю дорогу командир нашей роты Гаврилов выражал недовольство тем, что наступать предстоит вместе с анархистами, а именно из них была укомплектована 44-я бригада Народной Армии. Мы и не думали с ним спорить, части из анархистов были самыми недисциплинированными и отличались слабой стойкостью в бою.

— Помяните мое слово, придется атаковать одними танками, залягут… — добавляя непечатные слова, ругался Паша.

К нашему приходу экипажи закончили с последними приготовлениями и ждали команды занять места в танках. Командир роты скомандовал "По машинам!" и, сигналя флажками, выстроил подразделение в колонну.

В назначенное время мы заняли место в боевых порядках батальона. До атаки оставалось полчаса, и комбат разрешил личному составу отдохнуть двадцать минут возле машин. Мой взвод, состоящий из трех человек вместе со мной, закурил в полном составе, командир башни Евгений Дружинин угощал недурным испанским табачком с приятным ароматом. Табак, правда, был трубочный, но вполне годился и для самокруток.

От смоления "козьих ножек" нас оторвал рев танкового мотора. С севера к батальону мчался одиночный Т-26. Башенный люк был открыт, командир группы сидел по-походному. Над танком развевалось Боевое Знамя бригады.

Поравнявшись с батальоном, комбриг вскинул к танкошлему руку в воинском приветствии. Мы вскочили по стойке "смирно" и отдали честь Боевому Знамени. Кто-то закричал "Ура!" и весь батальон дружно подхватил победный клич. Командирский танк прошелся вдоль строя, лихо развернулся и понесся в обратную сторону.

Явление Боевого Знамени вызвало у нас бурю чувств и эмоциональный подъем. Штатскому человеку может показаться странным, что, по большому счету, кусок обычной материи, водруженный на древко, может таким образом воздействовать на чувства человека военного. Это трудно объяснить доступными словами и, наверное, для того, чтобы понять, нужно самому пройти воинскую службу.

В 6.20 мы уже были в танках и напряженно ждали сигнала атаки. Десять минут показались вечностью. Наконец взвились красные ракеты и, заглушая голос комбата, взревели танковые моторы. Батальон устремился в атаку.

Вскоре мы догнали пехоту, и пошли рядом в специально оставленных интервалах. Сначала все было хорошо, анархисты бойко продвигались вперед, не обращая внимания на беспокоящий ружейный огонь националистов. Но, по мере приближения к оборонительным позициям врага, обстрел усиливался. Санхурхисты пустили в ход пулеметы и артиллерию. Боевой порядок пехотных рот тут же сломался, появились отстающие.

Я сидел на краю люка, подложив на башню кусок войлока, одолженный запасливым Литвиновым, и подбадривал пехоту одобрительными возгласами. Испанцы вяло отвечали, все чаще и чаще посматривая вправо.

Я тоже посмотрел в сторону отряда, наступающего по шоссе. Нашим соседям приходилось туго. Огонь противника был очень силен. Первый батальон, возглавлявший центральный отряд, нес большие потери. То одна, то другая боевая машина передовой колонны выходила из строя от полученных попаданий. Лишь Т-26 командира бригады шел под вражеским огнем, как заговоренный. Словно Боевое Знамя, алым кумачом, развевающееся над башней, оберегало танк Павлова от снарядов противника.

Что творилось далее, я не видел, потому что из близлежащей оливковой рощи ударили вражеские пулеметы, молчавшие до той поры. По броне звонко прошлась пулеметная очередь и я, захлопнув крышку, скрылся в танке. Пехота сразу же залегла, вполне резонно полагая, что танки займутся огневыми точками. Паша Гаврилов, получив от комбата соответствующий приказ по радио, приоткрыл люк и флажками скомандовал роте повернуть влево и пулеметно-пушечным огнем подавить националистов, засевших в роще. Остальные роты поддерживали нашу атаку стрельбой танковых орудий…


Глава 5

Кровавое рождество в Саламанке (окончание)

1. Олег Ицкович, Саламанка, Национальная зона, 25 декабря 1936


По собственному "меткому" выражению Баста, высказанному, правда, по поводу покойного генерала Франко: в штабе генерала Мола, царила "хорошо организованная суета". Фраза понравилась, и ее уже цитировали и в Берлине, и в Севилье. Она и самому Шаунбургу нравилась, и сейчас вспомнилась не случайно. Штаб был похож на потревоженный улей или, вернее, муравейник. Бегали посыльные… Как там у классика? "И в ту же минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры… тридцать пять тысяч одних курьеров!"

Гипербола, разумеется, но по смыслу весьма правильное сравнение. Вот только до корреспондента "Берлинер тагеблатт" и "Франкфуртер цайтунг" здесь никому дела не было.

— Простите, Себастиан, — извинился давний знакомец и прямой коллега Шаунбурга полковник Фернандес, появившись в наполненном суетой фойе первого этажа "буквально на минуту". — Непреодолимая сила обстоятельств… Force majeure! — и развел руками, изобразив на лице приличествующую случаю мину.

— Да, бог с вами, полковник! — вежливо улыбнулся в ответ фон Шаунбург. — Идите уж… Скажите только, что происходит?

— Происходит… — под глазами у полковника красовались тяжелые иссиня-черные мешки. Легко предположить, что испанец не спал уже дней несколько. Вероятно, много курил, пил черный кофе в товарных количествах и, разумеется, нервничал.

"Закуришь тут, когда полковое знамя спи…" — вспомнилось вдруг ни с того ни с сего, да еще и на русском языке, неожиданно показавшемуся Олегу чужим и неудобным для выражения даже самых простых мыслей.

— Происходит… — повторил полковник и посмотрел Шаунбургу в глаза.

— Уезжайте, Себастиан, — сказал он шепотом. — Если русские возьмут город, таким, как вы и я, лучше живыми им не попадаться…

"Мило", — но, как ни крути, по факту полковник был прав. Пока разберутся — если вообще разберутся — много воды утечет, и хорошо, если только воды…

Однако и уехать из Саламанки не получилось. Никто им, Шаунбургом, не занимался, и заниматься не собирался. Он никому не был интересен и нужен сейчас. Его не гнали, естественно. Все-таки у Шаунбурга, кроме журналистского удостоверения, была и настоящая "пайцза" от очень серьезного начальства, в том числе и испанского, но в том-то и дело, что он был здесь всего лишь как бы свой. Ключевым словом являлось именно это "как бы". "Как бы свой" — это еще не свой или необязательно по-настоящему свой. Вот его и оставили в покое, аккуратно оттеснив " на обочину". Оставалось "ждать и догонять", то есть заниматься тем, что люто ненавидели оба два: и Олег, и Баст.

А дела между тем шли своим чередом. С утра над городом дважды прошли большие группы самолетов. Как выяснилось позже — во время послеобеденного налета республиканцев — утром летали итальянцы, немцы и националисты. Отзвуки далекой бомбардировки докатывались и до штаба. А республиканские бомбы и вовсе рвались совсем неподалеку. Во всяком случае, от одного из таких разрывов высадило окна на втором этаже здания, где располагался штаб Саламанкской группы.

Еще Баст видел отряды марокканских "регуляров", чуть ли не бегом марширующих по улицам города в направлении канонады. А ближе к вечеру туда же проследовали несколько грузовиков с солдатами Испанского Легиона. Машины натужно ревели, вытягивая по булыжным мостовым пушки, калибра которых Шаунбург не смог определить, и решил: "приблизительно — большие!" Он не был этому обучен, и крайне сожалел теперь о таком досадном пробеле в своем образовании. Опытный человек мог многое узнать, всего лишь наблюдая за происходящим вокруг, но Баст с трудом — и не с первой попытки даже — узнал немецкую "единичку". Пара таких плодов противоестественной связи трактора с броневиком тащилась, нещадно молотя гусеницами по серому булыжнику, вслед за умчавшимися в "далекую даль" грузовиками. Ну а канонада, как будто и не прекращалась весь день, впечатление. конечно ложное, но нервы-то настоящие… Утром, когда Баст прибыл в город, номинально — тыловой, поскольку тут, по последним данным, располагался штаб фронта, — погромыхивало только где-то на юге. Во всяком случае, так показалось Шаунбургу, когда, выйдя из здания университета, он отправился на поиски "штаба обороны". Как объяснили Басту: все фронтовые управления, в спешке покинули город еще ночью, когда окончательно выяснилось направление удара русской танковой группы — рассекая порядки Северного фронта она, неудержимо накатывалась на Саламанку. Положение складывалось критическое, понял Баст. Аховое, если честно, положение. Но известие это Шаунбург получил не от какого-нибудь штабного офицера, а в разговоре с профессором романской филологии Франсиско дель Боски, настоящим идальго и чуть ли не маркизом, однако человеком сугубо гражданским.

Вот тогда-то — ближе к полудню — он и услышал это дальнее глухое "угх", длящееся и длящееся, то усиливаясь, то ослабевая, но никак и никуда не исчезая… Кто стрелял и "по ком", понять невозможно, а вот на душе сразу стало тоскливо. Баст ускорил шаги по моментально опустевшим улицам Саламанки, торопясь в центр города, где по словам старенького профессора и размещался "штаб обороны". Но настоящую — близкую и опасную — канонаду пришлось услышать только в четвертом часу, когда начался безумный штурм…

— Здравствуйте, господин Шаунбург! — Баст не вздрогнул, но, по совести говоря, оклик оказался для него несколько неожиданным. Тем не менее, перед тем как оглянуться, Шаунбург сосчитал до пяти.

Последние четыре часа — за вычетом посещения туалета, находившегося рядом с оперативным отделом штаба — он провел в обширном фойе старого административного здания, занятого генералом Мола под штаб. Место не из худших. Все-таки, случись что, — штаб, возможно, успеют эвакуировать. Ну, и в самом штабе — коли уж так, сложилось, что не бьют и не гонят, но и к себе не зовут — угол с креслом и журнальным столиком всяко лучше любого другого места. Вот Шаунбург там и сидел. Сходит в туалет, или на "кухню" — разжиться чашкой кофе, и возвращается в "свой" угол. Слава богу, — в дорожной сумке имелся НЗ: сигареты, испанский бренди — крепкий holandas и бисквиты сомнительной свежести. И ни одного знакомого лица… Но, вот ведь…

— Здравствуйте, господин Шаунбург! — через фойе шел Вильгельм фон Тома. Полковник был в берете гражданского фасона, но с легионерской кокардой — череп и свастика — и в кожаном серо-голубом пальто, какие обычно носили офицеры вермахта. Впрочем, из-под распахнутого реглана виднелся испанский танковый комбинезон.

"Однако…" — о присутствии в Испании полковника-танкиста Баст не знал.

— О! — он встал навстречу и от души улыбнулся: Тома ему нравился, и к тому же Шаунбургу до чертиков надоело одиночество. — Какими судьбами?!

— Я мог бы спросить вас о том же, — криво усмехнулся полковник, — но промолчу.

В отличие от других соотечественников, фон Тома знал, где служит Баст. Они приходились друг другу какими-то — бог знает, какими — дальними родственниками, ну а внутри семьи трудно утаить некоторые подробности, особенно, если они не всем по вкусу…

— Хотите выпить? — предложил Баст, когда они присели "в уголке у Шаунбурга".

— С удовольствием.

Баст налил полковнику в походный складной стаканчик, а себе в объемистый колпачок полулитровой фляги.

— Вы можете сказать мне, Вильгельм, что происходит на фронте? — спросил он после того, как бренди был использован по назначению.

С севера и востока отчетливо доносились пушечные выстрелы и трескотня пулеметов.

"Черт! Близко-то как!"

— Русские бросили в бой танки, — коротко ответил фон Тома, но, увидев, что собеседник не понимает, уточнил:

— Много танков.

— Что значит много? — переспросил Баст.

— Много это много, Себастиан, — вздохнул танкист. — Разведка утверждает, что до трех танковых батальонов, и это пушечные танки…

— Тогда, почему их здесь до сих пор нет? — вопрос не праздный, животрепещущий, можно сказать, вопрос.

— Полковник Ягуэ держит предместья с двумя "бандерами" Легиона и несколькими марокканскими "таборами", — полковник бросил окурок в назначенную быть пепельницей керамическую конфетницу с оббитой по краям глазурью, и закурил новую сигарету.

— Местность там пересеченная, для танков не слишком подходящая, а потом сразу же начинается городская застройка: улицы узкие и ни разу не прямые… подъемы и спуски… стены без окон… каменные ограды…

— У Ягуэ есть пушки? — спросил Баст, прислушиваясь к канонаде.

— Есть, но немного, — с сожалением в голосе сообщил Тома. — Впрочем, есть еще гранаты — у русских, как и у нас, броня тонкая. Но лично я ставлю на бутылки с горючей смесью.

"Коктейль Молотова здесь, в Испании?" — Олег был искренне удивлен. В его воображении использование бутылок с зажигательной смесью против танков прочно ассоциировалось с сорок первым годом.

— Бутылки с горючей смесью? — удивился фон Шаунбург. — А что это такое?

"Надо же, — думал он под неторопливый, обстоятельный и весьма познавательный рассказ полковника-танкиста. — Вот оно как… А мы-то думали… Т-26 превосходный танк? Так-так… И что же мы имеем в остатке?"

В остатке оказывались полковник Ягуэ и майоры Асенсио и Кастехон, все трое ветераны многочисленных марокканских компаний, пользующиеся заслуженным уважением в армии и доверием самого Директора. От них троих, да еще от майора Мохаммеда бен Саабаха зависело теперь, что и как произойдет в предместьях Саламанки. Марокканские "регулярес" — крепкие, упорные и умелые бойцы. Почти все они ветераны, все участвовали в боях, а какие головорезы служат в Легионе и говорить не стоит. Люди, идущие в бой с кличем "Viva la muerte!" — опасные люди. Таковы они и были — испанские легионеры, и показать себя за пять месяцев боев успели вполне.

— Значит, не все еще потеряно? — спросил Себастиан, разливая коньяк.

— Как знать, — вздохнул полковник. — У нас может не хватить резервов. 14-я интербригада… Знаете, что это такое?

Баст, разумеется, знал, а потому просто кивнул в ответ, дескать, "знаю, продолжайте, пожалуйста".

— Четырнадцатая бригада атакует Замору… Это километров восемьдесят к северу. Там сейчас полковник Варела, но у него крайне мало людей, хотя имеются некоторые средства усиления: броневики и танки…

Баст обратил внимание, что при "всем уважении" никаких конкретных чисел фон Тома ему не сообщил.

"Конспиратор! Но по существу прав".

— Но если Замора падет, красные ударят на Саламанку еще и с севера. По-умному, русским не следовало бы переть напролом всей силой. Фланговый удар на Кастельянос-де-Вильикера или еще севернее с выходом на шоссе Замора-Саламанка был бы намного опаснее. Я, если честно, вообще не понимаю, что с ними произошло. До последнего времени они действовали весьма грамотно. Маневренная группа, мотопехота, средства усиления… Но сегодня, на наше счастье, у них не лучший день.

Полковник выпил, дернул губой, посмотрел в темнеющее окно. Вечерело, и солдаты штабной роты уже сновали вдоль окон, организуя светомаскировку. А канонада, как отметил Баст, не только не смолкла, но, кажется, усилилась.

"Или приблизилась?"

— Я бы еще и южнее Саламанки дорогу перерезал, — неожиданно прервал наступившее молчание фон Тома. — Где-нибудь у Масарбеса, и тогда нам точно был бы конец. Даже Мола… Впрочем, неважно. Если что, держитесь меня, Себастиан, не пропадем. У меня тут неподалеку броневик стоит. Броня, конечно, ерундовая, но всяко лучше, чем пешком или на велосипеде…


2. Из дневника Героя Советского Союза, майора Юрия Константиновича Некрасова. Журнал "Красноармеец", орган Народного комиссариата обороны СССР, N1, 1939 год


Наша рота развернулась широким фронтом и с ходу атаковала противника. За несколько месяцев боев мы хорошо изучили вражеские привычки. Националисты, особенно марокканцы, частенько забирались на деревья и сверху забрасывали танки бутылками с зажигательной смесью или самодельными взрывными устройствами. Поэтому мы от всей души поливали свинцовым дождем несчастную рощу. Вражеский огонь стих. То ли пулеметчики были убиты, то ли они посчитали за лучшее затаиться и переждать опасность. Как бы то ни было, цели мы своей достигли и осмелевшие анархисты поднялись в атаку.

— Литвинов! — позвал я механика-водителя, у которого из экипажа был самый лучший обзор. — Видишь что подозрительное?

Тот ответил не сразу, но заминка была не напрасной.

— Чуть левее разбитой бочки… В глубине рощи вроде кто-то копошится на дереве…

— Дружинин, проверь-ка! — скомандовал я.

Башнер выпустил длинную, в четверть диска, очередь по подозрительному месту. Тело неприятельского солдата, ломая ветки, полетело вниз.

— Отозрел фрукт! Молодец, Женька! — похвалил механик-водитель Дружинина.

Я приоткрыл люк и посмотрел на танк командира роты. Гаврилов семафорил флажками, чтобы мы закончили атаку и вернулись в батальонную колонну.

— Литвинов, возвращаемся! — крикнул я механику-водителю и он тут же так лихо развернулся на месте, что мы с командиром башни чуть не слетели с кресел.

Проделав такой маневр, Литвинов с ухмылкой обернулся к нам. Не сговариваясь, мы с Дружининым оба погрозили ему кулаками.

Нашему батальону повезло, сразу за оливковой рощей начиналась неглубокая лощина, тянувшаяся в сторону города примерно на километр. Комбат, не раздумывая, повернул свой танк в овраг. Весь отряд последовал его примеру. Покатый склон лощины позволял сносно продвигаться вперед, и мы на максимально возможной скорости двинулись к Саламанке. Мы прошли чуть больше полкилометра, как неожиданно идущий впереди танк резко крутануло на камнях. Он потерял левую гусеницу и покатился вниз. Гусеница сползла с катков и распласталась по склону железной змеей. Не повезло экипажу, без буксира им не справиться. Я резко даванул ногой Литвинову на левое плечо, но он и без моей команды уже объезжал опасное место. Нам удалось проехать еще метров двести по сравнительно безопасному пути, от артиллерийского огня нас защищал высокий гребень холма, а пули, в бессильной злобе барабанили по броне. Однако дальше крутизна склона увеличивалась и возрастала угроза опрокидывания танка. Необходимо было выезжать наверх. Литвинов все же решил до последнего использовать возможность укрываться за складками местности и стал выворачивать наверх слишком поздно. Он не заметил большой валун и посадил на него танк днищем…

…Когда с помощью домкратов нам удалось наконец снять машину с камня, к танку уже подбегали испанцы из передового батальона. Каждый из них предлагал свою помощь. Нам оставалось только поблагодарить их.

Нужно было торопиться, наши давно ушли вперед. Литвинов завел танк и очень аккуратно выехал из лощины. Мы обождали, покуда республиканская пехота выберется вслед за нами, и рванули вперед. Наши товарищи уже подходили к траншеям националистов. Место было открытое, простреливалось насквозь, и ожидание пехоты в неподвижном состоянии обрекало батальон на бесполезные потери.

Мы не успели преодолеть и половины расстояния до траншей противника, когда передовые танки прорвали заграждение из колючей проволоки и принялись утюжить вражеские позиции. Впрочем, мало кто из националистов поддался панике и оставил окопы. Таких было ничтожное количество, и они тут же были уничтожены огнем танковых пулеметов. Большинство, напротив, упорно оборонялись, использую для борьбы с танками все возможности. Нам противостояли лучшие бойцы Санхурхо — марокканцы…


3. Ольга Ремизова, предместья Саламанки, Испанская республика, 25 декабря 1936


Солнце садилось, окрасив небо над Саламанкой в кроваво-красные цвета. Во всяком случае, любые оттенки красного воспринимались сейчас Кайзериной именно как "кровавые" и никак иначе. Закатное небо перечеркивали черные дымы. Дым стлался над землей, висел рваными клочьями в воздухе, тянулся с ветром куда-то на север. Кое-где сквозь полотнища копоти, затягивающие предместья Саламанки, пробивались языки пламени. Горели дома, деревья, танки…

— Вы бы отошли, гражданка, от греха, — сказал кто-то у нее за спиной. — Не ровен час опять стрелять начнут…

Впрочем, стрелять и не прекращали. Сухой треск одиночных выстрелов и пулеметные очереди — словно сухой горох в высушенной тыкве — раздавались все время.

— Дурак ты, Федоров, — сказал другой голос. — Она же по-русски не понимает. Слыхал, как она с товарищем комиссаром Домешиком по-немецки говорила? То-то же!

— Так что ж теперь делать? — расстроился первый. — Я по-немецки не умею, а тут стреляют.

— Нищо! — сказала тогда Кейт, оборачиваясь. — Не се тревожете за това. Аз разбирам, че.

Она совсем не была уверена, что ее болгарский достаточен для общения, но это было лучше чем ничего.

— По дяволите! — она забыла, как сказать "немного" — А малко, — неуверенно сказала она. — Разбирам.

О грамматике и речи быть не могло: настоящая Кайзерина в жизни по-болгарски не говорила, но кое-что у нее в мозгах все-таки отложилось и досталось теперь "по наследству" Ольге.

— Аз разбирам… — повторила она, глядя на двух красноармейцев, "мявшимися" в отдалении. — Не се страхувайте. Тук далеч. И тъмно. Те не ме види.

— Вот те раз! — в голос удивился высокий белобрысый парень. — А ты говорил по-немецки… Она ж по-украински говорит!

— Не е украински! — улыбнулась Кайзерина. — Не! — она даже рукой показала, и головой покачала. — Това е български език. Аз съм български… — указала она на себя рукой. — Така да се каже, аз живея в България.

Ну, если по правде: какая же она болгарка, если немка? Но и в Болгарии она теоретически действительно жила.

"Проживала… наезжала…"

Нервы в связи с "яркими впечатлениями" дня находились в некотором расстройстве, — Кейт хотела добавить что-то еще — что-то хорошее, способное сделать приятное этим двум паренькам в красноармейской форме — но, увы, не получилось.

— Так вы, оказывается, русский все-таки понимаете?! — "удивился", возникая из темноты, tovarisch Konopleff.

Вообще-то, этот Коноплев Кайзерине решительно не понравился еще во время взаимных представлений. Она как-то сразу поняла — нюхом почувствовала — что никакой он ей не товарищ, а возможно, совсем даже наоборот.

"Klugscheißer!"

Ну, где-то так и есть. Себе на уме, и взгляд нехороший: то ли подозрительный, то ли презрительный. И строгость лица неуместная и обстановке не соответствующая. И французский язык какой-то странный, неживой, не говоря уже о немецком. А так что ж, командир как командир, и знаки различия капитан носил самые обычные, общевойсковые, и из общего фона вроде бы не выделялся. Но у Ольги сразу же возникло стойкое подозрение, что Коноплев не сам по себе, а "из этих". Энкавэдешник, одним словом. Малиновый кант.

— Понимаю, — построжев лицом, сообщила чекисту Кайзерина на своем стремительном и невнятном для непосвященных австрийском немецком. — С пятого на десятое. Болгарский, я слышала, родственен русскому, но не настолько… И потом я же австрийка, а не болгарка.

— А болгарский, простите, откуда знаете? — как ни в чем ни бывало, "из одного только чистого любопытства" поинтересовался капитан Коноплев.

— У меня муж болгарин, — не вдаваясь в подробности, ответила Кайзерина. Ей совершенно не хотелось рассказывать чекисту историю своей непростой жизни, но и не ответить на вопрос было бы странно. Однако, ответив, она тут же взяла инициативу в свои руки.

— Вы не знаете, капитан, что там происходит? — спросила она, кивнув на затянутые дымом предместья Саламанки.

— Танки и пехота ведут бой, — ответил Коноплев и вдруг резко качнулся назад.

На самом деле, это его так толкнуло, но Кайзерина не сразу сообразила, чего это он так дергается. Коноплева бросило назад, и из его открывшегося рта вырвалось что-то невнятное. "Гха" — какое-то, как предвестье кашля, но капитан не закашлялся. Он нелепо взмахнул руками и повалился на землю, падая самым опасным образом — навзничь.

"Что за…" — но она не успела, не только додумать мысль, — она даже испугаться, толком не успела. Что-то с силой задело ее плечо, заставив развернуться к падающему Коноплеву боком, а в следующее мгновение и она была уже на земле, придавленная бросившимся ее спасать сержантом…


4. Из дневника Героя Советского Союза, майора Юрия Константиновича Некрасова. Журнал "Красноармеец", орган Народного комиссариата обороны СССР, N1, 1939 год.


…Приближаясь к траншее противника, я ногой подал команду механику-водителю держать правее от центра атаки, на скопление националистов в полуобрушенных окопах. Литвинов уверенно направил танк на укрывающихся пехотинцев. Стальная машина даже и не почувствовала преграды из плоти и крови. Только вопли боли и отчаяния донеслись до наших ушей. От этих криков морозом пробирало по спине, ведь это кричали живые люди, расстающиеся с жизнью, но в то же время мы понимали, что это были не просто люди, а враги, которые уничтожили бы нас без малейшего содрогания, если бы им представилась такая возможность.

Долго философствовать не пришлось, мы приближались ко второй линии обороны, наш танк встряхнуло, по броне чиркнул снаряд.

— Командир, справа пушка! — заорал, перекрикивая рев мотора, Литвинов.

— Дави! Я не успею! — завопил Дружинин…

* * *

…Националисты поставили зенитные пушки на прямую наводку и расстреливали нас в упор. Тонкая броня не спасала от крупнокалиберных зенитных снарядов. Они прошивали корпуса и башни "двадцать шестых" практически насквозь.

Нам повезло, мы выскочили на проспект вслед за машиной из отдельного батальона. На нее и пришелся первый залп зенитчиков. Я даже не успел сообразить, что произошло. Корпус впереди идущего танка будто вспучило, он подпрыгнул и завалился на бок. Башня отлетела в сторону, словно картонная.

Литвинов — молодчина, не теряя ни секунды, врубил заднюю скорость и так газанул, что мы с Дружининым поразбивали лица, приложившись о приборы наблюдения. Но зато мы вовремя успели скрыться за углом дома и зенитные снаряды прошли рядом, мне даже показалось, что я слышу их зловещий шелест.

— Товарищ капитан, куда теперь? — спросил Литвинов.

Я не знал верного ответа, но ответить отрицательно или неопределенно я не мог, не имел права, потому что не мог подвергнуть сомнению надежду, возлагаемую на меня подчиненными.

— Давай назад. На перекрестке сворачивай в сторону церкви. Оттуда будем прорываться к окраине.

Мы благополучно вернулись на перекресток и, проехав мимо закрытого католического храма, выскочили на параллельную улицу. Казалось, путь нам открыт, впереди, в пределах видимости, противника не наблюдалось. Поначалу медленно и осторожно, прижимаясь к стенам домов правого ряда, мы двинулись по улице на северо-восток, но потом смелость взяла верх над осторожностью, и я разрешил Литвинову прибавить ходу.

Однако только мы выехали на середину улицы, как тут же поплатились за опрометчивость. Нас подкараулил расчет противотанковой пушки, искусно укрытой среди строительного хлама. Танк вздрогнул от удара и сразу остановился. Двигатель взревел на высокой ноте и заглох, из моторного отделения потянулся дымок. Не успел я скомандовать экипажу покинуть машину, как в башню угодил второй снаряд. Меня отшвырнуло к противоположной стороне и больно приложило головой о боеукладку, но к счастью, танковый шлем ослабил удар. Из носа хлынула кровь и я, пытаясь остановить ее рукавом комбинезона, не сразу понял, что наступила резкая тишина. Дружинин, по всей видимости, был убит, он свешивался с кресла в неестественной позе, развороченное осколком лицо даже не кровоточило. Руки и ноги стали ватными и я с трудом выбрался из машины. Скатившись по броне словно мешок, я повалился на булыжную мостовую и потерял сознание. Очнулся спустя несколько мгновений, меня тормошил Литвинов. Он что-то кричал, но я ничего не слышал…


5. Ольга Ремизова, предместья Саламанки, Испанская республика, 25 декабря 1936


"A' la guerre comme a la' guerre…"

На то и превратности военного времени, чтобы пережившим их было, что вспомнить на старости лет. Но до старости надо еще дожить…

"А при нашем образе жизни это может оказаться совсем непросто".

Ольга взяла у перевязывавшего ее врача папиросу и прикурила от предложенной спички. Табак был крепкий, горчил и с непривычки драл горло, но это было ничего. И плечо скорее ныло, чем болело, так что жизнь, можно сказать, налаживалась.

— Вы как? — майор медицинской службы выглядел усталым, но держался молодцом, да и по-немецки говорил изрядно, хотя и с чудовищным акцентом.

— Спасибо, — через силу улыбнулась Ольга. — Теперь хорошо.

— Рана не опасная… — доктор ей это уже говорил, да она и сама знала: видела, когда обрабатывали, чувствовала. Пуля лишь чиркнула по левому плечу — там, где обычно остаются шрамы от детских прививок — вырвав клочок кожи да несколько граммов мяса из бицепса. Крови много — всю блузу залило — но никак не смертельно. А вот чекиста на месте убило: пулевые ранения в лоб, насколько известно, не лечатся. И оставалось гадать, случай ли такой "приключился", или у националистов, и в самом деле, приличный снайпер образовался, как предположил кто-то из работников штаба.

— А можно вам вопрос задать? — неожиданно спросил майор.

— Спрашивайте, — согласилась Ольга.

— Ну, вот вы… — как-то не слишком гладко начал военврач. — Товарищ Кармэн сказал, вы баронесса… из Австрии… богатая…

— Не слишком богатая, — усмехнулась Ольга, уловив, куда "правит" собеседник. — Но вы правы, доктор, я отношусь к привилегированному классу.

— Вот! — обрадовался врач. Он был относительно молод для своего звания, и профессию, скорее всего, получил уже при советской власти. — А вы в Испанию, к нам… И под пулями… Я грешным делом боялся, у вас истерика случится. Все-таки ранение, шок… это страшно…

— Страшно, — согласилась Ольга, снова переживая тот момент, когда поняла, что и почему с ней случилось. — Могли ведь и убить…

— Э… — опешил от этой реплики майор. Черный юмор — было последнее, что он мог ожидать от свалившейся на его голову иностранной пациентки.

— Смерти боятся, лучше не жить, — прокомментировала свою позицию Ольга и затянулась.

Как ни странно, она не солгала доктору. Страха не было, но было кое-что другое. Она вдруг с ужасающей ясностью поняла, что люди смертны и до крайности беззащитны. А вокруг война, и только за один этот день — рождество, двадцать пятое декабря — погибло уже множество испанцев и интернационалистов, и своих русских мальчиков тоже полегло немало. И раненых — и не так, как она, а по-настоящему — много. Увечных, страдающих, истекающих кровью… Но война кончается не этим днем, не этой ночью. Даже сражение за Саламанку к концу пока не подошло, и сколько еще людей умрет сегодня, завтра или послезавтра, не знает никто.

И еще одну вещь поняла она вдруг. Кем бы ни была она теперь, кем бы ни стала, воплотившись в Кайзерину Албедиль-Николову, русский язык ей не чужой, и красноармейцы, — как бы не относилась она к пославшей их сюда власти, — красноармейцы эти ей родня. Земляки, родная кровь… И только задумалась об этом, как в затянутой дымами и ночным мраком Саламанке вновь вспыхнула ожесточенная перестрелка. Затараторили пулеметы, застучали винтовочные выстрелы, глухо рванули среди домов первые гранаты.

— Что это?! — вскинулась Ольга.

— Кажись, наши из города пробиваются, — ответил степенный сержант с перевязанной головой.

Ольга встала, но вершина невысокого холма — полевой госпиталь развернули на его обратном скате — скрывала окраины Саламанки. Показалось только, что на облаках играют красные зарницы, а еще через минуту где-то рядом ударила советская артиллерия, и вскоре канонада разлилась уже вдоль всей линии фронта…


6. Из дневника Героя Советского Союза, майора Юрия Константиновича Некрасова. Журнал "Красноармеец", орган Народного комиссариата обороны СССР, N1, 1939 год.


… Нас провели в квартиру, в которой размещался штаб обороны дома. За столом, заваленным бумагами и оружием, сидел молоденький лейтенант, больше похожий на переодетого мальчишку, чем на командира Красной Армии.

— Лейтенант Петров, — важно представился он и недвусмысленно добавил, — я здесь старший.

Мы с Литвиновым представились по очереди. И я чтобы снять возможные недоразумения, сразу расставил все точки на "и".

— Товарищ лейтенант, мы в вашем полном распоряжении. Ждем приказаний.

— Хорошо, товарищ капитан. Тогда займите оборону на верхнем этаже. Там уже есть двое красноармейцев, принимайте в свое подчинение, — лейтенант деловито пригладил мальчишеский вихор и улыбнулся. — У вас пулемет, это очень хорошо.

— Жаль только патронов маловато, — огорченно вздохнул Литвинов…

* * *

— … Товарищ капитан! Вас комбриг вызывает! — незнакомый мне сержант в обгорелом комбинезоне с трудом держался на ногах, левой рукой он постоянно вытирал шею.

— Что с вами, сержант? Ранены?

— Ерунда, товарищ капитан… слегка зацепи… — договорить сержант не смог и молча повалился на спину.

Мы с Литвиновым бросились на помощь, но было уже поздно, он скончался. Из пробитой осколком головы быстро натекла лужа густой крови.

— Литвинов остаешься за командира, — распорядился я. — Сержанта уберите в дом, потом будет возможность, похороним. Я к командиру бригады. Вопросы есть?

Механик-водитель покачал головой.

— Не-а… товарищ капитан, никак нет!

Литвинов проводил меня до подъезда и хотел прикрыть огнем из пулемета, но я запретил ему тратить патроны.

— Ни пуха, ни пера, товарищ капитан! — пожелал он мне напоследок.

— К черту! — как положено, ответил я.

Я выждал, когда стрельба утихнет и бросился вперед. Пробежав метров пятнадцать, я упал на дорогу и скатился в неглубокую воронку. Несколько очередей запоздало ударили поверх моей головы. Выждав секунд тридцать-сорок, я вскочил и пробежал еще десяток метров, укрывшись на этот раз за перевернутым грузовиком. Так перебежками я добрался до здания, в котором находился комбриг Павлов. Дом был сильно разрушен артиллерийским огнем, перекрытия верхних этажей и большая часть стен обвалились, но наши бойцы продолжали держать оборону. Комбрига я нашел возле одной из импровизированных бойниц полуподвального этажа. Павлов был ранен, один из танкистов, парень с внушительным торсом, аккуратно перебинтовывал его бритую голову нательной рубахой, разорванной на полосы. В помещении находились еще два пехотинца: старший лейтенант и политрук

Я доложил о прибытии. Командир махнул рукой, приглашая садиться, и начал без предисловий.

— Товарищи командиры, положение отчаянное. Националисты воспользовались системой подземных коммуникаций, и вышли в тыл. Нас выбили из шести домов. Во второй батальон отправлено трое посыльных, ни один не вернулся. Долго мы не продержимся… — Павлов замолчал, прислушиваясь к звукам вялой перестрелки. — Сейчас удобный момент, чтобы собрать все силы в кулак и вырваться из города. Товарищ Некрасов, я назначаю вас командиром группы прорыва. Соберите человек двадцать, самых боеспособных, и возьмите все пулеметы. Ваша задача — прорвать кольцо окружения… За вами пойдут все легкораненые, их поведет дивизионный комиссар Качелин.

— А вы, товарищ комбриг?! — не удержался я и перебил его речь.

— Я останусь здесь с ранеными, которые не могут самостоятельно передвигаться… — тоном, не допускающим возражений, заявил Павлов.

— Товарищ Трусов, — обратился комбриг к старшему лейтенанту, — сколько штыков осталось в батальоне?

— Со мной двенадцать… — просипел тот сорванным голосом и тут же обратился с просьбой — Товарищ комбриг разрешите остаться с ранеными?

— Нет, — коротко отрезал Павлов. — Вы со своими людьми пойдете в арьергарде.

— Товарищ Калинин, — дошла очередь до политрука. — Вы назначаетесь заместителем капитана Некрасова и лично отвечаете за спасение Боевого Знамени бригады… Товарищ сержант! — скомандовал он перевязывавшему его танкисту. Тот отложил самодельные бинты и, не спеша, расстегнул ворот комбинезона. И мне стало ясно, почему он казался такого неестественного сложения: на его груди под комбинезоном было спрятано знамя бригады.

— Товарищи, — обратился, уже к нам троим, Павлов, — приказываю… и даже в большей степени не приказываю, а прошу! Выведите из окружения людей и сохраните Боевое Знамя!

Было видно, что командиру группы из-за ранения нелегко давалось каждое слово, он побледнел, а на лбу выступил пот…

* * *

… Нам повезло, путь нашего прорыва пришелся на позиции, занимаемые батальоном националистов, укомплектованных большей частью новобранцами. Непривычные к ночному бою, они избегали прямого столкновения и стреляли больше для самоуспокоения, спрятавшись в укрытия.

Мы прорвались через оба ряда траншей, и я, отправив небольшую группу со знаменем к нашим позициям, приказал остальным бойцам занять оборону и прикрыть выход раненых.

Тем временем, заговорила наша артиллерия. Надо отдать должное артиллерийским командирам, они верно оценили причину переполоха во вражеском стане и поддержали наш прорыв действенным артогнем по всему фронту. Националистам стало не до нас. Мы дождались последних раненых и стали ожидать группу Трусова. Но больше никто не появился, и мы по звукам разгорающегося боя в тылу санхурхистских позиций догадались, что наши товарищи пожертвовали собой, приняв весь огонь на себя.

Скрепя сердце, я отдал приказ отступать. Мы перебежками, а где и ползком, направились в сторону наших войск. Впрочем, своим ходом мне туда добраться было не суждено. Шагов через пятьдесят-шестьдесят правую ногу обожгло резкой болью, и я повалился наземь. Тут же попытался вскочить, но снова упал, нога не слушалась. Ко мне подскочил Литвинов и подхватил меня, как мешок, на спину. Так на своей спине он и вынес меня к нашим…"


7. Олег Ицкович, Саламанка, Национальная зона, 25 декабря 1936


Ударило в грудь, под сердце. Резко и больно, но сразу же отпустило, так что, по-видимому, не инфаркт.

Олег поднял руку, заметив мимоходом, что пальцы дрожат, коснулся лба. Лоб оказался мокрым от пота, но это и так было ясно. Можно и не трогать: пробило так, словно в луже выкупался. Струйки липкой влаги стекали по вискам и лбу, "журчали" по ногам, и между лопаток…

"Ольга?!"

Боль ушла, как не было, но сердце колотилось, словно после заполошного бега, а в душе…

Что ему почудилось перед тем, как "ударило" в сердце? Ведь точно же что-то примерещилось. Тень женщины на фоне звездного неба… и отзвук далекого выстрела.

"Бред! Дичь!" — но душе не прикажешь. Зажало, как в тисках: что называется, не вздохнуть, не охнуть.

— Твою мать! — доставать сигарету дрожащими, как у алкоголика, пальцами, удовольствие ниже среднего. Закурить удалось с десятой — или еще какой — попытки и только третью или четвертую сигарету. Намусорил, кроша в дурных пальцах табак, как последняя свинья, но что есть, то есть.

— Твою мать! — разумеется, он сказал это не по-русски. Само собой, с языка сорвалось "Verdammte Scheisse", но язык этот, чертов, едва шевелился во рту, и губы пересохли, и брань вышла жалкая, едва слышная.

— Твою мать! — хрипло выдохнул фон Шаунбург и жадно затянулся.

"Кейт!" — бессмысленная мольба! Как к ней дотянешься через неведомые пространства, ведь он даже не знал, где она сейчас.

Вот и приручай кого-то, вот и приручайся… Любовь — тяжкая ноша, а страх за любимого страшнее физической боли. Оставалось надеяться, что это был всего лишь "заскок физиологический, простой", вызванный усталостью, нервным истощением и злоупотреблением алкоголем, никотином и кофеином. Но здравое это предположение не утешало и не "утоляло печалей".

"Дьявол!" — новая сигарета далась ему легче, и оставалось лишь сожалеть, что бренди закончился еще час назад.

— Ага! Вот вы где! — сказал очень вовремя вернувшийся из "рекогносцировки" полковник фон Тома.

Баст и сам не заметил, как переместился из фойе штабного здания сначала на высокое крыльцо, где он был явно лишним в компании солдат, охранявших двери, а затем на улицу, под сень растущих вдоль проезжей части деревьев.

— Ну, что там? — спросил он через силу.

— Вы водку пьете? — вопросом на вопрос ответил Тома.

— Пью, а что? — Баст пытался закурить очередную сигарету.

— Тогда, выпьем!

Шаунбург, наконец, обратил внимание, что полковник необычайно мрачен. Между тем, Тома извлек из кармана своего кожаного реглана бутылку и выдернул пробку.

— Виноградная водка, — сказал он, протягивая бутылку Шаунбургу. — Дерьмо, конечно. Но всяко лучше, нашего картофельного самогона.

Водка, и в самом деле, оказалась никудышная, но спирта в ней содержалось, сколько надо — ему, Себастиану фон Шаунбургу, — надо, и это была хорошая новость.

— Рассказывайте, — предложил он полковнику, — "продолжаем разговор".

Судя по тому, как Вильгельм Тома хмурился, теперь следовало ожидать какой-нибудь гадости. И Баст в своих предположениях не ошибся.

— Мы отбились, — сказал Тома, принимая бутылку. — Русские потеряли три десятка танков, а может быть и больше…

— Что-то не похоже на плохие новости, — возразил Баст, наблюдая за тем, как полковник пьет водку.

— Марокканцы захватили русских раненых…

— И что?

— Русские защищались, пока у них были патроны…

Все стало ясно. Такое уже случалось в прошлом: испанцы и вообще-то не церемонились со своими классовыми врагами, но марокканцы… У этих были свои представления о военной и всякой прочей этике.

— Но разве здесь не действует Женевская конвенция? — спросил Баст вслух, преодолевая позывы к рвоте.

— По-видимому, нет, — покачал головой Тома и протянул Басту бутылку. — Выпейте, Себастиан, и учтите, я вам ничего не говорил. Нашим хозяевам оглашение всех этих мерзостей не понравится, да и в Берлине вряд ли одобрят…

"В Берлине тоже… И это ведь только начало…"

Жестокая реальность войны обрушилась на Баста с новой силой, но он уже взял себя в руки, и вполне контролировал эмоции. Плакать и причитать было бы глупо, а главное бессмысленно. Если он хотел — если все они хотели — остановить это грозящее катастрофой безумие, им следовало действовать, что они, собственно, и делали последние полгода. Однако было очевидно и другое — быстро такие перемены не вершатся, и значит до катарсиса как до луны раком… и все время через кровь.

"Но на войне, как на войне, не правда ли? — Баст принял бутылку и сделал длинный глоток, заставив желудок взорваться огнем и жаром. — Ничего, пободаемся!"


8. Документы


1. Сообщение агенства "Рейтер": 24–25 декабря 1936 года — "Рождественская бойня" в Саламанке. Попытка штурма города советскими танками без пехотного прикрытия. Взять город не удалось, наступление республиканцев остановлено. Погиб в бою командир танковой бригады, комбриг Дмитрий Павлов…


2. Из спецсообщения ИНО ГУГБ НКВД СССР И.В. Сталину по теме "Саламанкская наступательная операция".


Спецсообщение НКВД СССР

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

Тт. Вышинскому

Агранову

Слуцкому

НКВД — СССР

ГУГБ

7-й (ИНОСТРАННЫЙ) ОТДЕЛ


11 февраля 1937 г.

…В частности, источник Паладин сообщает, что действия т. н. "Маневренной группы Павлова" осенью 1936 года тщательно изучаются Германским Генеральным Штабом. Так, например, командир 2-й танковой дивизии вермахта (Вюрцбург) генерал Гудериан отметил в разговоре с командующим 8-м армейским корпусом генералом Клейстом, что, "возможно, русские создали настоящий меч Зигфрида". Описывая действия "группы Павлова", генерал Гудериан не жалел "суперлативов" (так в тексте сообщения) и всячески восхвалял ее структуру и оперативные возможности подобных маневренных групп в современной войне, называя их "инструментом блицкрига". На возражение генерала Клейста, что Павлов убит при попытке овладеть Саламанкой, а его группа практически уничтожена, генерал Гудериан возразил, что напротив, опыт Саламанки указывает на его правоту. В оправдание своих слов, генерал сказал, что "группа Павлова" потому и была разгромлена, что вопреки прежнему модус операнди пошла в атаку без достаточного пехотного сопровождения и артиллерийской поддержки. Отдельно генерал Гудериан остановился на значение согласованных действий моторизованных сил и авиации…

… Следует так же отметить, что хотя источник Паладин по-прежнему остается анонимным, он является весьма надежным (ни одного ложного или недостоверного сообщения за 13 месяцев сотрудничества) и ценным. Последнее сообщение, в котором Паладин излагает результаты анализа действий подвижных сил в Испанском конфликте, позволяют предположить, что сам Паладин или кто-то из лиц, скрывающихся под этим псевдонимом, является старшим офицером Германской армии (военная разведка АБВЕР или Генеральный Штаб)…


3. Указ Президиума Верховного Совета СССР


УКАЗ


ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР


О НАГРАЖДЕНИИ ВОЕННОСЛУЖАЩИХ РККА…


18 марта 1937 г.


Москва, Кремль


… постановляет наградить… Орденом Ленина: комкора Урицкого Семена Петровича… комбрига Павлова Дмитрия Георгиевича (посмертно)… майора Некрасова Юрия Константиновича…


Глава 6

Журналист и джентльмен

Хроника предшествующих событий:

24 декабря 1936 года — После непродолжительного пребывания в Турции и в Париже видный коммунистический деятель Троцкий приезжает в Мексику.


27 декабря 1936 года — Австрийские газеты сообщают о гибели в Испании баронессы Альбедиль-Николовой, работавшей в Испанской республике репортером нескольких европейских газет и журналов.


1. Степан Матвеев. Кальварассо-де-Аррива, Испанская республика — Лиссабон, Португальская республика, 26–27 декабря 1936 года


Десяток километров от поворота на Пелабраво до Кальварассо-де-Аррива Степан пролетел буквально за пятнадцать минут, что, учитывая возможности машины и состояние грунтовой дороги, могло сойти за успешную сдачу экзамена на курсах высшего водительского мастерства. Оглядываться смысла не было. Во-первых, "зазор" времени составлял как минимум полчаса, даже если оглушённый Кольцов придёт в себя раньше, чем рассчитывал Матвеев. И, во-вторых, пока ещё тот очухается и доберётся до окраины Пелабраво, пока там разберутся, что к чему, и объявят тревогу, немало, должно быть, пройдет драгоценного — во всех смыслах — времени. Да и кому ловить проявившего неожиданную прыть агента мирового империализма? Кашеварам да писарям?

"А вот хрен им во всю морду! — зло и весело подумал Степан, пытаясь удержать в повиновении "взбесившегося скакуна". — Ему бы только не пропустить сейчас нужный поворот на де-Арриву, а там…"

Что "там", Матвеев не задумывался. Главное — получилось. Он всё дальше и дальше уходил от возможного преследования. От засевшего глубоко в сознании кошмара республиканской Испании, от её хорошо организованного безумия. Уходил к свободе, словно всплывая со дна озера сквозь мутную воду к воздуху и свету, на волю…

Но образ вышел чужим, настолько, что казался цитатой из дешёвого романа.

"Какая, к едрене матери, воля? Какая, на хрен, свобода?"

Ничего ещё не кончилось, а загадывать — плохая примета.

"Хуже чем оглядываться".

И Матвеев гнал и гнал раздолбанный "Форд" вперёд, к точке рандеву, назначенной сэром Энтони. В запасе оставалось не более полусуток. Однако в Кальварассо-де-Аррива всё оказалось совсем не так хорошо, как хотелось бы. Нет, не так! В этой чёртовой деревне всё было просто отвратительно… Дом на окраине, где должны ждать бегущего из Мадрида британского подданного, всё ещё пах пороховым дымом и кровью, щерился провалами выбитых дверей и щурился веками полуоторванных ставен. Впрочем, как и большая часть домов в этой прифронтовой деревне.

Что здесь произошло? Этим вопросом Матвеев не задавался.

"А не всё ли равно? "

"Зачистка" республиканцев, диверсионный рейд "с той стороны", или просто набег одного из всё ещё не подчиняющихся центральной власти отрядов анархистов на небедное поселение? Один хрен — явка провалена. Чего там провалена — просто уничтожена! Похоже, вместе с теми, кто ждал баронета Майкла Мэтью Гринвуда — шпиона и журналиста.

Степан сел прямо на подножку "Форда", не заморачиваясь, что испачкает костюм, облокотился на пыльное крыло, отбросив носком ботинка несколько винтовочных гильз.

"И потускнеть не успели… Свежие".

Под подошвой противно хрустнули осколки стекла.

"Приехали, чтоб тебя… — подумал он, как-то сразу почувствовав себя "усталым и больным". — Стоило огород городить? Впрочем, наверное. Пока жив — борись, не так ли сэр Майкл?"

Матвеев достал портсигар, и хотел было закурить, но на периферии зрения что-то "колыхнулось" едва заметно, и его, Матвеева, взведенные нервы среагировали. Что-то некрупное и легкое в движениях, быстро перемещалось среди дымящихся остовов домов, от тени к тени, не появляясь на солнце.

Что-то или кто-то?

Степан выпрямился, стараясь не совершать резких движений, положил портсигар на порожек "Форда" и медленно потянул из внутреннего кармана пиджака трофейный "маузер". Снял с предохранителя и плавно потянул на себя затвор, но — увы — патрона в стволе не оказалось…

"Ур-роды штатские, одно слово — журналисты!" — злость Матвеева на себя и на бывшего владельца пистолета была непритворной, хотя из всей воинской премудрости, постигнутой Матвеевым на военной кафедре университета, если что и сохранилось в голове, так это правила поведения в зоне ядерного взрыва. Ну, и обращение с личным оружием, разумеется… Однако времени на воспоминания не было, следовало завершить начатое.

Патрон дослан в ствол, курок — на боевом взводе. Руки работали сами, помимо сознания, и это не удивляло — в экстремальной ситуации, как из дырявого мешка начинали сыпаться знания и умения ранее неизвестные Степану. Знания и умения Майкла Мэтью. Все-таки "маузер" не совсем "макаров"…

"Ну, Мишаня, не подведи…" — с этой мыслью Матвеев одним тягучим движением соскользнул с места — пистолет стволом вверх, в полуприсяде — вдоль автомобиля, в сторону обнаруженного "кого-то или чего-то".

Шаг, скольжение… ещё шаг…

Ствол пистолета — горизонтально: "ну и где ты?". Степан не мешал своему телу, фиксировал только окружающее, — уловить момент, когда будет пора…

"Что пора?"

Пора нажать на спуск?

"Сто-оп!"

Фигурка, выглянувшая из отбрасываемой домом тени, на коварного врага не тянула. Совсем. Никак. Мальчуган — чумазый, лохматый, в штанах не по росту, в обвисшей на плечах куртке с подвёрнутыми рукавами, шаркающий подошвами грубых башмаков. Смотрел без испуга, вроде и не замечая направленного на него пистолета, но и детского любопытства в глазах не было. Мальчишка оценивал взрослого, взвешивал его и измерял не по-детски внимательным взглядом.

Степан опустил пистолет, поставив на предохранитель. Только после этого ребёнок — "А лет-то ему не больше десяти-двенадцати!" — сделал шаг навстречу.

- ║SeЯor extranjero, no disparen! Por favor, seЯor extranjero… — детские руки поднялись в универсальном примирительном жесте — открытыми ладонями вперёд.

— Не бойся, малыш, не буду… Взрослые в деревне есть? Может, солдаты? — Матвеев говорил по-испански медленно, старательно проговаривая каждый звук, но не слишком надеялся на свои лингвистические способности.

— Нет. Солдаты ушли, ещё утром, сеньор иностранец. А я вот вас жду, думал уже не приедете…

Матвеева как пыльным мешком из-за угла стукнули. От неожиданности он чуть не присел прямо там, где стоял.

"Это и есть контакт сэра Энтони? — мелькнула шальная мысль — Они, что здесь с ума все посходили?"

Замешательство, по-видимому, настолько ясно и недвусмысленно отразилось на его лице, что мальчишка засмеялся, негромко и хрипловато. Потом закашлялся, сплюнул что-то вязкое и белесое в уличную пыль и, шмыгнув носом, начал расстёгивать куртку.

Провозившись некоторое время с непослушными пуговицами, мальчишка распахнул полы куртки и потащил рубаху из штанов. Степан следил за его манипуляциями с недоумением и интересом, не забывая посматривать по сторонам.

Кто знает, что на уме у односельчан этого смышлёного мальчугана? А вдруг они как раз сейчас подбираются: ползком, по крышам, "огородами", сжимая в потных ладонях косы и топоры? Почему он подумал именно про мирные "серпы и молоты", и даже не предположил наличия здесь и сейчас разнообразного огнестрельного оружия? Бог знает, но нарисованная буйной журналистской фантазией картинка показалась настолько натуральной, что Матвеев даже тепло нагретой за день крыши ощутил и острый запах пота… Пальцы сильнее сжались на рукояти "маузера".

"Бред какой-то! Нервы расшалились, лечится пора… Ага! Как только, так сразу… Всего и осталось: через линию фронта перебраться, — а потом сразу прямиком к лучшему психиатру в этих богом спасаемых местах".

Между тем, из-под подола рубахи показался конверт, когда-то, наверное, белый, но теперь изрядно помятый, в пятнах пота и сажи.

— Вот, — с серьёзным лицом сказал мальчик, протягивая "письмо" Степану. — Сеньоры, что останавливались в нашем доме, — кивнул он на дымящиеся развалины, — просили передать это иностранцу, что приедет на "ужасной фордовской развалюхе". То есть, получается, — вам!

— А если бы я пришёл пешком? — странный вопрос, но закономерный. Ощущение странности происходящего, внезапно возникшее у Степана, крепло с каждым словом мальчишки.

— Так мне вас подробно описали, а отец заставил повторить несколько раз, прежде чем отправил прятаться к тётке…

— Отец? — Матвеев вертел в руках конверт, казалось, не зная, что с ним делать.

— Это наш дом, сеньор иностранец. Был… А мой отец успел уйти с теми сеньорами, что ждали вас два дня, пока не пришли какие-то солдаты и не начали грабить деревню… — сказав это, мальчик вдруг снова шмыгнул носом, часто заморгал, повернулся и быстро пошёл вдоль по улице. Не оборачиваясь. Его худенькие плечи, укрытые большой курткой, мелко вздрагивали, а руки — то и дело что-то размазывали по лицу. Степан не стал его окликать.

Разорвав конверт, Матвеев достал листок, явно второпях вырванный из блокнота. Кривые строчки, с буквами, лезущими одна на другую, подтверждали мысль, что записка написана в спешке, практически — на коленке.

"Поле за станцией Арапилес. Каждый день перед заходом солнца. В течение недели".

* * *

Машину пришлось бросить у железнодорожной насыпи, в паре сотен метров от станции Арапилес. Бывшей станции бывшей железной дороги.

Насыпь оказалась местами чудовищно разворочена, словно подверглась нападению гигантского крота. Повсюду валялись куски расщепленных шпал, разорванные и скрученные в причудливые загогулины рельсы. Из гравия и песка торчали разнообразные железяки, неопознаваемые даже при внимательном рассмотрении. На одну из таких металлических штуковин и напоролся "Форд", когда Матвеев в азарте попытался сходу преодолеть насыпь, не надеясь уже найти переезд.

Машина бодренько вкатилась на подъём, Степан дожал педаль газа… И… — удар, снизу — несильный, но волна по всему телу до макушки; скрежет металла о металл, "Форд", напоследок жалобно скрипнув какой-то деталью встал как вкопанный. Двигатель заглох, попытки завести его из кабины — успехом не увенчались. Пришлось ставить машину на ручник и, переключив рычаг скоростей в нейтральное положение, лезть в багажник за "кривым стартером".

"Ключ" не понадобился. Заглянув под днище со стороны капота, Матвеев грязно выругался: по-русски, вслух, длинно, давненько он так не отводил душу, — и присел на валявшийся рядом обломок шпалы. Намечался, очередной повод опустить руки, — и буквально в двух шагах от цели!

"║No pasarАn! my lord, твою же мать…"

Из пробитого картера масло уже не текло, ибо дыра не уступала по размерам самому картеру, а меж передних колёс торчал кусок то ли трубы, то ли ещё какой железной хрени, насмерть вставшей на пути автомобиля.

"Н-да…"

Несколько раз глубоко вдохнув и резко выдохнув, Степан решительно поднялся с воняющей креозотом колоды и зашагал к полю, раскинувшемуся за развалинами станции.

* * *

Кто сказал, что полёт на антикварном биплане романтичен? Этого бы романтика по плечи засунуть в узкий, щелястый фанерный ящик и протащить со скоростью не самого быстрого автомобиля в сотне футов над землёй.

Матвеев почти не открывал глаза с того момента, как скрипя сочленениями и хлопая отстающей полотняной обшивкой, изрядно пожёванный и выплюнутый жизнью "Мотылёк" оторвался от выгоревшего поля в Арапилесе. Хорошо ещё, что почти не было ветра, иначе…

"Иначе меня стошнило бы прямо сейчас…"

А так — без ветра — его лишь укачивало. Но зато как укачивало!

Жёсткая чашка сиденья, слишком тугие привязные ремни, — удивительно, но Степана раздражало буквально всё, и особенно — какие-то мелкие детали, врезающиеся в тело при малейшей попытке изменить позу или просто повернуться. Для радости от поистине чудесного и своевременного спасения места в его сознании уже не оставалось. Только усталость и раздражение. Раздражение на эту сумасшедшую страну; на обезумевших от крови и вседозволенности людей её населяющих; на чёртову этажерку, трясущуюся в воздухе, как телега на ухабах деревенского просёлка. И, в итоге, — на себя самого…

"Оправдание экстремальностью ситуации, как говорится — мимо кассы…"

Может и существовал какой-то другой выход, стоило всего лишь подождать. День-два, и отъезд из Пелабраво стал бы вполне легальным, без этих джеймсбондовских эскапад. Какому испанцу в голову придет искать британского агента в штабе советского экспедиционного корпуса? Это с одной стороны.

С другой — кто знает, не был ли отправлен запрос в Мадрид, тамошней советской агентуре? И тогда могли возникнуть интересные вопросы. Например, с какого, мол, перепуга некий журналист буржуазной газеты полез в самое пекло, да ещё в такой сомнительной компании?

Так что, может статься, не было у него этих двух дней на поиск адекватного и безболезненного для всех выхода из ситуации. И всё, что случилось — сложилось очень удачно и вовремя.

"Удачно? — Матвеев хмыкнул, покачав головой. Но тут же ударился обо что-то затылком и зашипел от боли. Кожаный шлем, выданный пилотом, слабо смягчил удар. — Везение моё всё больше напоминает поговорку про покойника. Я окончательно расшифровал себя, оглушив и выбросив на сельской дороге самого товарища Кольцова, что в свете утечки данных о сети сэра Энтони в Испании обернётся для меня как минимум "волчьим билетом" в журналистике.

Или нет? Предавать огласке эту историю вряд ли будут… Ни Михаил Ефимович, ни местные особисты и разведчики не такие уж идиоты… По крайней мере, таковыми не кажутся. Если только меня не захотят сделать разменной фигурой в очередной антибританской пропагандистской кампании".

"Не льсти себе, Стёпа, подойди поближе!" — фиксация на собственной персоне — это Матвеев знал определённо — первый признак неконструктивности мышления, неправильного выбора точки отсчёта для анализа ситуации.

Всё равно, встать на место советских товарищей ему было не суждено. Так что думай за них, не думай, — это будут мысли профессора математики… пусть и подкреплённые гринвудовскими знаниями.

К ровному стрекоту мотора и свисту ветра в проволоке растяжек, поддерживающих хрупкую на вид полотняно-фанерную конструкцию, добавился новый звук — дробное, поначалу медленное, а вскоре участившееся постукивание по металлу.

Степан открыл глаза. Даже сквозь изрядно поцарапанные стекла очков-консервов и сгустившиеся сумерки, хорошо было видно, как самолёт влетает в темную полосу дождя, глухо забарабанившего крупными каплями по обшивке крыльев и фюзеляжа, и звонко по металлу топливного бака, — где-то там, в верхнем крыле, почти над самой головой Матвеева.

"Блин, вот же засада! Это, получается, случись что — весь бензин мой? И гореть мне как спичке на ветру… Бр-р-р!" — Степан поморщился от неприятной мысли, в этот момент пилот обернулся и энергичными жестами показал, что придётся снижаться, хотя, куда уж ниже, — они и так почти "стригли" верхушки редких деревьев!

"А может быть, он собирается приземляться?"

Лётчик, — имени его Матвеев так и не запомнил, хотя сам факт представления их друг другу в памяти присутствовал, — несколько раз махнул в сторону редкой россыпи огней на земле и что-то прокричал.

"… Сьюдад-Родриго… посадка… ждут…"

"Ну, садимся, так садимся, — подумал Степан, жестами дав понять пилоту, что услышал его. — Всё одно лучше, чем лететь в дождь на этой кофемолке… К тому же ночь на носу, а стать участником ночного перелёта в такую погоду, честно говоря, не тянет".

Постепенно над линией горизонта проявились силуэты зданий, крепостных башен, высокой городской стены — явно средневековой, шпили и купола соборов и церквей, — неярко, но всё же освещённые. Все это так выпадало из ощущения настоящего, что казалось, будто перелёт поглотил не только километры пространства, но и несколько веков времени.

"Удивительно, всего в сотне километров отсюда идёт война, а здесь даже светомаскировки нет… Обычная испанская беспечность, или уверенность, что уж гражданские объекты республиканцы бомбить точно не будут? Чёрт его знает!"

Матвеев смотрел на открывшуюся перед ним панораму во все глаза и не заметил, как горизонтальный полёт перешёл в плавное снижение. И вот уже колёса коснулись земли маленького аэродрома на окраине Сьюдад-Родриго. Подпрыгнув несколько раз на невидимых в сумерках кочках, биплан покатился по полю, в сторону нескольких невысоких построек, рядом с которыми стояли два больших легковых автомобиля.

Чихнув напоследок, мотор заглох, лопасти пропеллера замедляя вращение остановились, и к "комитету по встрече" "Мотылёк" подкатился почти в полной тишине. Дождь уже прекратился, о нём напоминали только капли на редких островках травы и потемневшая земля лётного поля.

Путаясь в привязных ремнях, Матвеев всё-таки одолел не желавшие расстёгиваться хитрые пряжки и попытался выбраться из тесной задней кабины. Первая попытка, так же как и вторая, оказались неудачными. Затёкшее от сидения в неудобной позе тело не слушалось, ноги и руки дрожали, странная, необъяснимая слабость навалилась на Степана. Он смог лишь вяло помахать подбежавшим к самолёту встречающим и, стесняясь собственной беспомощности, жалобным голосом попросить:

— Господа, не будете ли вы так любезны, и не поможете ли выбраться из этого летающего механизма? Похоже, сам я это сделать уже не в состоянии…

По крайней мере, двоих из встречающих Гринвуд знал в лицо — сталкивался пару раз в коридорах одного неприметного здания в центре Лондона. "Господа" — любезность оказали, и споро, в шесть рук вытащили бренное журналистское тело на волю, аккуратно придерживая от падения.

— Вы не представляете, как я рад вас видеть… — Матвееву ничего не стоило чуть-чуть воспользоваться навалившейся на него слабостью и подпустить в голос лёгкой дрожи. Эпическая картина "Возвращение с холода" — могла убедить самого взыскательного и недоверчивого зрителя, пожалуй, даже больше, чем просто факт бегства из этого кошмара… — тут ноги его вполне естественным образом подогнулись, и он практически упал на четвереньки. Сдерживаемые весь полёт позывы подступающего к горлу желудка прорвались…

— Простите, господа, не могли бы вы отвернуться на секундочку? Мне кажется, что сейчас… — последовавшие за этим утробные звуки заставили в смущении отвернуться всех встречающих. Бежавшему от злобных большевиков коллеге сейчас могли простить и не такие проявления откровенной слабости.

Через четверть часа Матвеев уже полулежал, укутанный толстым шерстяным пледом, на заднем сиденье просторного "Плимута", держа в одной руке сигару, а в другой — бутылку десятилетнего "Крагганмора", и наблюдал, как механик вместе с пилотом — "Вспомнил! Его зовут Анастасио Де Ла… и как-то-там-ещё…" — складывают крылья "Мотылька" вдоль фюзеляжа и цепляют биплан на буксир второму автомобилю — брутальному "Панар-Левассеру".

— Через несколько минут отъезжаем. К утру постараемся быть в Лиссабоне, торопиться уже некуда, — подал голос сидевший слева от водителя невысокий, коренастый мужчина с грубым бульдожьим лицом и ухватками констебля.

— Дороги в Португалии если и лучше испанских, то ненамного. Ехать будем не быстро, да и на границе простоим не меньше часа. Так что постарайтесь вздремнуть. В вашем состоянии, Майкл, это необходимо. Виски можете не жалеть — у нас есть ещё, сэр Энтони специально предупредил о ваших любимых сортах, — и, улыбнувшись чему-то, оставшемуся за пределами понимания Степана, он открыл форточку в дверце автомобиля и закурил.

Выбросив окурок сигары в открытое окно, Матвеев с наслаждением отхлебнул виски прямо из горлышка высокой бутылки и, развернув вощёную бумагу лежащего на коленях свёртка, достал большой сэндвич с жареными валенсийскими чоризо. Жирно, конечно, — сало и жирная свинина и паприка в пропорциях — и вредно для здоровья, но зато сочно и пахнет умопомрачительно, не говоря уже о вкусе. С жадностью впившись в белый хлеб, прослоенный толстыми кусками хорошо прожаренной колбасы, Степан понял, что его наконец-то отпускает, пусть ненадолго, пока есть еда и выпивка — занимающие сейчас большую часть его мыслей. Война остаётся на войне… Сейчас — вне пределов зрения и за гранью осознания перегруженного мозга. По крайней мере, в это очень хотелось верить.

Последнее, что успел сделать Степан, перед тем как уснуть, так это — заткнуть горлышко бутылки пробкой и втиснуть её между подушкой и спинкой сиденья. Недоеденный сэндвич так и остался зажат в руке…

* * *

— Господин Гринвуд? — одновременно вкрадчиво и просительно обратился к Майклу секретарь британского посольства в Лиссабоне (Матвеев сразу же после знакомства забыл, как на самом деле называется должность Грегори, и звал его про себя "младшим") — Вас просят к телефону… Лондон…

— Где телефон? — Степан, выспавшись и отмывшись от дорожной грязи, чувствовал себя почти нормальным человеком. Он даже начал обдумывать новый цикл статей для "Дэйли Мейл", намереваясь преподнести резко "полевевшим" британским интеллектуалам, — выступавшим защитниками "революционных преобразований в Испании", — небольшую бомбу.

— В "особой" комнате. Я вас провожу…

Вызвать его таким образом мог только один человек… И с ним обе ипостаси Матвеева-Гринвуда сейчас хотели разговаривать меньше всего.

Закрыв за собой бронированную дверь под исполненным ревности взглядом посольского шифровальщика, Степан подошёл к столу, где стоял массивный телефонный аппарат, и взял трубку.

— Гринвуд у аппарата!

— Майкл, мальчик мой, если бы ты знал, как я рад тебя слышать! — непритворная радость сэра Энтони, казалось, изливается сквозь телефонную мембрану обволакивающим медовым потоком. Липкая сладость наваливается, душит, вызывая странно знакомое чувство — беспомощности и безнадёжности. Тошнотворное чувство.

Как тогда, в самом начале июля…

Как она бежала… Молча, сосредоточено, только стоптанные каблуки туфель мелькали из-под подола застиранного, кое-где заштопанного, но всё ещё чистого монашеского платья.

"Или это называется ряса?"

Barbet сбился на затылок, и из-под него на лоб падали слипшиеся от пота полуседые пряди волос. Хриплое дыхание её, более подобающее загнанному животному, нежели служительнице церкви, казалось, заполняло собой небольшой, стиснутый стенами и почти соприкасающимися балконами проулок. Ещё немного, и вот он — спасительный выход на оживлённую улицу, в круговерть барселонской толпы. Ещё немного…

Преследователи, числом шесть или семь, безнадёжно отставали, спотыкаясь поминутно, мешая друг другу, цепляясь прикладами винтовок, изредка падая и подымаясь с ужасными проклятьями. Один из них, заросший до бровей густой разбойничьей бородой зверовидный мужик в просоленной от пота матросской куртке понял, что добыча вот-вот ускользнёт из рук "передовых представителей возмущённого пролетариата". Сдёрнув с плеча винтовку, он остановился, задержал дыхание и. практически не целясь, выстрелил.

От призрачного спасения монахиню отделяло всего лишь десять шагов. Тяжёлая пуля, ударившая беглянку куда-то в поясницу, переломила её пополам, заставив в раз осесть на мостовую тёмной копной. Она упала среди апельсиновых корок, каких-то огрызков и кусков битого стекла — городского мусора, в последние дни просто заполонившего сразу все улицы Барселоны.

Пока преследователи с победными возгласами неумолимо приближались, перейдя с бега на шаг и уже почти не спотыкаясь, монахиня пришла в себя и попыталась ползти, цепляясь изуродованными артритом пальцами за камни мостовой. Подтаскивая ставшее непослушным тело прочь от безжалостных охотников. Словно собака с перебитым хребтом, она ползла, не разбирая дороги — на остатках сил. Бесстыдно задравшийся подол обнажил старческие ноги, испещрённые пигментными пятнами в окружении бугрящихся варикозных вен. Широкая полоса кровавого следа тянулась за ней.

Матвеев наблюдал за происходящим не в силах оторвать взгляд. Внезапно обострившееся зрение — "или это воображение так разыгралось?" — позволяло разглядеть разворачивающуюся трагическую картину в таких подробностях, которые напрочь отбивали естественное желание отвернуться и уйти с балкона, надёжно укрывавшего его от взглядов снизу, в комнату.

Оглянувшись по сторонам, Степан заметил, что во многих окнах на мгновения мелькали лица обывателей, искажённые страхом. Белые, как чистый лист бумаги и такие же пустые. За все недолгие минуты не хлопнула ни одна дверь, не открылась ни одно окно.

"Ни одна сволочь не выглянула…"

Замечая внимание к себе, любопытствующие люди отводили взгляды, прятались за подоконниками и балконными оградами, задёргивали занавески.

Когда Матвеев вновь обратил внимание на несчастную монахиню, её уже настигли и облепили, словно падальщики, несколько человек из числа преследователей. Миг, и сорванная ряса вместе с головным платком отлетели к ближайшей куче отбросов. Тело пожилой женщины в залитой кровью нижней рубашке, не подававшее признаков жизни, перевёрнуто вниз головой и прислонено к воротам крайнего в проулке дома. Безвольно разбросанные в стороны руки и только пальцы пытаются цепляться за воздух. Ещё несколько мгновений, заполненных непонятной суетой и каким-то странным, но ритмичным, стуком… и кучка людей-падальщиков, отчего-то неразличимых между собой, отхлынула от ворот.

Монахиня висела вниз головой, раскинув руки крестом и раздвинув заголённые ноги, наспех приколоченные к потемневшим от времени доскам гвоздями с большими шляпками. Кровь, уже не льющаяся, а просто сочащаяся, на фоне старого дерева почти незаметна.

От стаи палачей, сгрудившейся в нескольких шагах от жертвы, отделилась фигура и с мерзким хихиканьем довершила содеянное, нанеся последний штрих в ужасающей картине плодов ненависти — сдёрнув нижнюю рубашку, чудом державшуюся на бедрах ещё живой монахини, вниз. Открывая на всеобщее обозрение развороченный пулей живот… и девственное лоно Христовой невесты, осквернённое железнодорожным костылём.

Матвеева долго и мучительно рвало. Даже когда всё содержимое его желудка изверглось в пустой цветочный ящик, Степана продолжало выворачивать — желчью и ещё чем-то. Стоя на четвереньках и мотая головой, он долго не мог прийти в себя от ужаса увиденного, осознания полной беспомощности перед лицом совершённого преступления, от собственной слабости и трусости.

На следующий день, проснувшись в своём гостиничном номере, Матвеев не смог вспомнить вчерашние события, недоумевая и теряясь в догадках. Сознание милосердно спрятало от него этот эпизод, казалось — навсегда.

"Но вот экая пакость! Всплыло… в самый неподходящий момент всплыло…"

Матвеева охватила такая тоска, что и высказать её не найдётся слов. Не придумали ещё таких слов, ни в одном известном ему языке, да и в неизвестных, пожалуй, тоже. Тоска одиночества, бессмысленности по-настоящему одинокого существования — от этого чувства хотелось выть, скаля зубы на окружающих, глубоко запрокинув голову назад…

Как волк.

Волк-одиночка…

И сдохнуть так же. Забиться в нору, уходя от вечной погони, — а за загонщиками и гончими дело не станет, — перегрызть себе жилы от тоски и безысходности. Как в том, давнем уже, сне.

— Я прошу предоставить мне отпуск. По состоянию здоровья. На три месяца, — сказав так, Степан положил трубку, не дожидаясь ответа сэра Энтони.

Через полчаса из посольства ушла телеграмма. По адресу: "Шотландия. Поместье Таммел. Леди Фионе Таммел". Текст был краток.

"Я Лиссабоне посольстве. Приезжай, без тебя не могу. Майкл"


Хроника предшествующих событий:


30 декабря 1936 года — Консул Испанской республики в Париже опроверг сообщения о гибели на Саламанкском фронте гражданки Болгарии Екатерины Николовой. Он проинформировал представителей газет, что журналистка была всего лишь ранена шальной пулей на излете и сейчас поправляет свое здоровье в одном из республиканских госпиталей.

31 декабря 1936 года — Приказом Наркома Обороны СССР Маршала Советского Союза К.Е. Ворошилова Экспедиционный Корпус РККА в Испанской республике преобразован в Особую Армейскую Группу. Командование ОАГ в Испанской республике возложено на Командарма 1-го ранга И.Э. Якира. Командарм Якир одновременно назначен Главным Военным Советником СССР при правительстве Испанской республики.

1 января 1937 года — В Великобритании вступает в силу Закон об общественном порядке, запрещающий военизированные политические организации и наделяющий полицию правом запрещать демонстрации и митинги в случае, если они грозят вылиться в беспорядки.

2 января 1937 года — Агентство Гавас со ссылкой на испанские источники передает о смерти австрийской журналистки Кейт фон Кински, последовавшей из-за общего заражения крови.

2 января 1937 года — Заключено англо-итальянское Соглашение о свободе судоходства в Средиземном море.


2. Майкл Гринвуд, Фиона Таммел. Лиссабон, Португальская республика, 30 декабря 1936 года — 2 января 1937 года


Если бы ещё год назад кто-нибудь сказал Фионе, что она бросится через половину Европы, пересаживаясь с поезда на корабль, и с корабля — на самолёт, по первому зову мужчины с которым познакомилась "буквально вчера", она засомневалась бы в душевном здоровье человека, произносящего вслух такой вздор. Подвергать же сомнению свои собственные мысли и поступки было против её правил, а иначе и быть не может в том краю, где она родилась и выросла. Да и положение обязывало. Когда от твоих действий зависит благосостояние доверенных тебе людей, не говоря уже об овцах и лошадях, для сомнений остаётся очень мало места.

"По-моему, я самоуверенная дура… Или влюблена без памяти…"

Впрочем, память ее всё-таки не подвела, так же как и здравый смысл. По крайней мере, дать телеграмму из Парижа она не забыла, а затем ее уже подхватил ветер судьбы: авиалинии между Францией и Португалией действовали вполне исправно…

* * *

В том, что Майкл — "милый Майкл, ужасно забавный в своём смущении и какой-то необъяснимой скованности" — с самой первой встречи не просто обратил внимание, а по-настоящему "положил на неё глаз", леди Фиона знала и нисколько в объективности своего знания не сомневалась. Её опыт общения с мужчинами, был невелик, — в отличие от многих девушек её круга, — и не подкреплялся прямым участием в "процессе". Однако, основанный более на наблюдениях "со стороны" и интуиции, чем на практике, позволял, тем не менее, увидеть, понять и по достоинству оценить все те тонкости и "сложности" в поведении Гринвуда, которые не предполагали двойного толкования.

Неуклюжие комплименты Майкла, постоянное и очень заметное со стороны "одёргивание" себя в попытке сохранить дистанцию, для пристального женского взгляда — во всяком случае, для ее взгляда — были едва ли не открытой книгой… Книгой сказок, если вы понимаете, о чем речь. Полной намёков и "как бы тайн и секретов", возбуждающих готовое "возбудиться" воображение и, что уж там скрывать, дающих обильную пищу жарким девичьим фантазиям.

Конечно, за Фионой уже пытались ухаживать, и неоднократно. Здесь, в Шотландии, в Эдинбурге, где она бывала наездами, и в Европе, куда выезжала несколько раз в год вместе с отцом — везде находились молодые люди, обращавшие пристальное внимание на её красоту… и положение в обществе, легко конвертируемое, чего греха таить, во все еще надежные имперские фунты стерлингов. Как же без этого? Никак.

Сколько ни тверди о свободе и равенстве, о любви, "не признающей сословных рамок", всегда у девушки с титулом "леди" — и предполагаемо хорошим приданным — найдётся больше ухажёров, нежели у сельской простушки или обитательницы больших городов. Но становиться ступенькой на пути в "общество" для какого-нибудь провинциального красавца, Фиона не хотела, трезво понимая, что такого рода "удовлетворённое желание" приведёт ни к чему иному, как к быстрому охлаждению "внезапно вспыхнувшей страсти". И тогда ее брак, как это не раз и не два случалось до нее и продолжает случаться сплошь и рядом, превратится в унылое и, скорее всего, обременительное материально (для неё и её отца) и морально (для нее самой), сожительство с пустым и никчемным дармоедом.

Но Майкл… Хотя он и выглядел как большинство молодых мужчин своего круга, — что делать, если требования моды жестоки, особенно если большую часть времени проводишь в Лондоне, — но вёл он себя совершенно иначе. Майкл был настоящим джентльменом в полном смысле этого слова, но при том — что как знала Фиона, хоть и не часто, но случается, — был умным и великолепно образованным человеком, для которого титул значил много меньше чести и порядочности. А как он смотрел! О, очень часто он смотрел на нее так, что сердце готово было выскочить из груди. Но иногда, в его взгляде появлялось странное, ничем не объяснимое и уж точно неподходящее для мужчины его возраста выражение… Словно внутри молодого здорового и… — да! — красивого мужчины "просыпался" другой — немолодой и усталый, взиравший на Фиону с высоты своего возраста и опыта. В такие мгновения ей хотелось подойти, схватить Майкла за плечи и трясти до тех пор, пока из глаз его не исчезнет это болезненное и какое-то стариковское выражение.

И ещё — временами казалось, что он чего-то боится или о чём-то сожалеет.

"Неужели он боится меня? — думала Фиона, наблюдая за Майклом. — Нет! Не может быть! Скорее, он боится себя самого или того, что случилось в его прошлом. Чего-то страшного и ужасно болезненного…"

Это "страшное" показывалось иногда в его глазах. И тогда… Почти сразу их как бы затягивало влагой едва не проявляющихся слёз… Ох, как в эти мгновения ей хотелось обнять его, утешить, объяснить… Но что она могла ему сказать? Увы, ничего. И порывы приходилось сдерживать, но чего это ей стоило, она не расскажет никому.

Вот и сейчас — ничто не мешало ей обнять Майкла, чудесного, загорелого… и худого как анатомическое пособие. Обнять и повиснуть на крепкой шее "университетского загребного", на глазах у десятков людей — мужчин и женщин — встречающих самолёт на взлётном поле… обнять и повиснуть, услышав:

— Я люблю тебя, Фиона. И хочу, чтобы мы были вместе. Всегда.

И только в этот момент Фиона поняла, что действительно обняла Майкла, повисла на его шее — он был значительно выше нее — и услышала слова, которые мечтает услышать любая женщина… но не от любого мужчины. Впрочем, Майкл был именно тем мужчиной…

* * *

Удивительно, но улицы Лиссабона в эту ночь, самую волшебную и необыкновенную в году, были почти пустынны и обделены праздничной иллюминацией. И только музыка, доносящаяся из редких ресторанов с их освещёнными подъездами, выступала редкими островками Нового года среди необъяснимой обыденности. Но тем лучше. Никто не мог помешать Степану и Фионе идти взявшись за руки и говорить… говорить… Говорить обо всём. Вспоминать детство и юность, учёбу и первые увлечения, и, внезапно найдя общих знакомых, смеяться — счастливо, как могут только влюблённые.

— Майкл, а ты знаешь какие-нибудь стихи? Представляешь, мне никто ни разу не читал стихов… Сама — читала, даже декламировала в пансионе, но ни разу не слышала от мужчины… — Фиона вдруг отпустила руку Матвеева и, встав у него на пути крепко взяла за плечи, глядя прямо в глаза, и ожидая, по-видимому, немедленного ответа.

— Честно говоря, ни разу не задумывался. Школьная и университетская программа… Пожалуй, всё давно из головы вылетело. За ненадобностью… Вот, правда, есть у меня хороший знакомый, но он — француз… если, конечно считать это недостатком… — Степан широко улыбнулся в ответ на задорный смех Фионы.

— Так вот, он знает множество стихов, даже подозреваю, что пишет и сам. Вот для него такой проблемы — что прочесть новогодней ночью любимой девушке — не существует. А я… разве что…

"Майкл, помогай, не веди себя как пассажир! — Матвеев пытался достучаться до Гринвуда как мог. — Я же помню — ты знаешь стихи… ну, хотя бы того же Киплинга!"

И над пустынной улицей, сопровождаемое легкими облачками пара, зазвучало:


Eyes of grey — a sodden quay…


Серые глаза… Восход,

Доски мокрого причала.

Дождь ли? Слёзы ли? Прощанье.

И отходит пароход.

Нашей юности года…

Вера и Надежда? Да -

Пой молитву всех влюблённых:

Любим? Значит навсегда


А теперь уже вспомнил и сам Матвеев… Своей собственной памятью вспомнил, как Витька Федорчук пел эти стихи под гитару в одну из нечастых встреч. И сразу припомнилось, что как только умолк последний аккорд, Олег вдруг сорвался с места и побежал звонить жене, и что-то ласково говорил ей в телефонную трубку… Долго говорил. А сам Степан просто ушёл на кухню, оставив Витьку в одиночестве, и курил там, и старался не плакать.

Чёрные глаза… Молчи!

Шёпот у штурвала длится,

Пена вдоль бортов струится

В блеск тропической ночи.

Южный Крест прозрачней льда,

Снова падает звезда.

Вот молитва всех влюблённых:

Любим? Значит навсегда!


Фиона замерла, словно зачарованная, продолжая сжимать плечи Степана, взгляд её словно бы обратился внутрь себя. Она тихонько и чуть судорожно вздохнула, когда Матвеев подхватил её на руки и понёс, то кружась в ритме вальса, то замирая на несколько секунд на одном месте, чтобы поцеловать. Он нёс её на руках и продолжал декламировать. Голос его набирал силу с каждой строчкой, — или ей это только казалось? — заполнял всё ее тело, проникая в каждую клетку, каждую пору необоримой горячей волной.


Карие глаза — простор,

Степь, бок о бок мчатся кони,

И сердцам в старинном тоне

Вторит топот эхом гор…

И натянута узда,

И в ушах звучит тогда

Вновь молитва всех влюблённых:

Любим? Значит навсегда!


То, что чувствовал сейчас Степан, не поддавалось описаниям. Отбросив к чёртовой матери рефлексию, он нырнул с головой в поток, которому сам же и отворил путь. Казалось, глаза Фионы излучают свет и, поймав отражение своих глаз в её зрачках, Матвеев внезапно увидел, что и сам он окружён мерцающим ореолом. И от этого ему стало легко. Легко и радостно, так, как, пожалуй, не было никогда в жизни. А если и было, то не с ним и не сейчас.

Синие глаза… Холмы

Серебрятся лунным светом,

И дрожит индийским летом

Вальс, манящий в гущу тьмы.

— Офицеры… Мейбл… Когда?

Колдовство, вино, молчанье,

Эта искренность признанья -

Любим? Значит навсегда!


Матвеев не остановился, даже когда у них на пути возник, вынырнувший внезапно из какой-то подворотни, жандармский патруль — офицер и два рядовых. Видно, привлечённые громкой речью на иностранном языке, жандармы решили ради порядка полюбопытствовать: "А кто это там шумит среди ночи?" Однако стоило взглядам офицера и Степана встретиться, как готовый было вырваться окрик "выдохся", что называется, на полпути. Жандарм неожиданно смутился, махнул рукой подчинённым, и внезапно взял под козырёк. Лишь через несколько мгновений, в спину удаляющимся по улице Матвееву и Фионе донеслось — сказанное на выдохе и с неподдельным восхищением:

— Os ingleses… louco!

Да… Но жизнь взглянула хмуро,

Сжальтесь надо мной: ведь вот -

Весь в долгах перед Амуром

Я — четырежды банкрот!

И моя ли в том вина?

Если б снова хоть одна

Улыбнулась благосклонно,

Я бы сорок раз тогда

Спел молитву всех влюблённых:

Любим? Значит — навсегда…


Он так и нёс её на руках, читая стихи Киплинга, Теннисона и ещё бог знает чьи. Сейчас поэтические строки всплывали в его английской памяти совершенно естественно и легко. И он шел, выравнивая шаг в такт стихотворному ритму, и нес на руках любимую женщину, совершенно не обращая внимания на взгляды случайных прохожих — полные непонимания, осуждения, но и нередко — доброй зависти и восторга. А потом, совершенно "вдруг" они оказались перед дверью номера, и никто — ни он, ни она, — кажется, не помнили, как прошли мимо портье, и откуда в руках у Степана оказался ключ, висящий на огромной деревянной груше. И значит, следующим номером программы стало отпирание замка с женщиной на руках и губами, занятыми поцелуем…

* * *

Звонок телефона раздался, как это обычно бывает, в самый неподходящий момент. Степан осторожно, стараясь не потревожить обнимавшую его Фиону, повернулся к столику у кровати и взглянул на часы.

"И какая сволочь будит человека в шестнадцать часов утра первого января?" — в голову не пришло ничего иного, кроме цитаты из "ну, очень бородатого" анекдота. Однако хочешь, не хочешь, а надо вставать. К тому же, на календаре уже второе число. Второе января 1937 года…

"Надеюсь, у того, кто осмелился нас потревожить, есть весьма веские причины, иначе… Мелкое хулиганство не должно остаться безнаказанным".

Телефон не унимался. К счастью, аппарат был вполне современным, и громкость его зуммера поддавалась регулировке, что и было проделано Степаном сегодня ночью, когда они с Фионой вернулись в номер отеля.

"Как чувствовал… Вот же настырные! И явно это звонят не господа с Rua de Sao Bernardo".

— Господин Гринвуд? — голос, искажённый мембраной, звучал незнакомо.

"И что тут сердиться, — вздохнул про себя Матвеев, — чай не в пустыне живём".

— Слушаю вас внимательно…

— Извините, что побеспокоил вас в неурочный час, но, похоже, быть мне богатым…

"А вот теперь — узнал… Витька, чёрт неугомонный, не спится ему у себя… Кстати, а где он сейчас? И, самое главное — как его сейчас зовут? А, вспомнил!"

— А вот это, любезный месье Поль, зависит исключительно от вас и только от вас.

"А теперь, когда обмен обязательными поклонами и любезностями завершён, выкладывай, какого хрена тебе от меня нужно…" — подумал Степан, но вслух был сама любезность:

— Я сейчас немного занят, будет ли вам удобно продолжить разговор через три четверти часа?

— Я сам хотел предложить то же самое… Куда перезвонить?

"Ох, ну и задачки ты задаешь не выспавшимся людям!"

— Записывайте номер…

Продиктованный Матвеевым номер принадлежал небольшому ресторану на Rua Saraiva de Carvalho недалеко от Hotel da Estrela, где Степан снял номер, и Федорчуку он, скорее всего, был уже известен, но правила игры навязывали некие условности. На адрес ресторана должна была приходить вся корреспонденция для Майкла Мэтью Гринвуда в период его пребывания в столице Португалии.

"Связь — это жизнь!"

Простая до банальности сентенция, возведённая в ранг категорического императива, заставила Степана на второй день по приезде в Лиссабон отправить в несколько адресов, обговоренных с Олегом и Виктором в качестве "почтовых ящиков", телеграммы с указанием названия "своего" отеля, номера апартаментов и телефона, а также резервного канала связи — в упомянутом ресторане.

Жить даже не двойной — Матвеева и Гринвуда — а тройной жизнью, ибо личность Гринвуда имела две взаимоисключающие ипостаси: британского журналиста и шпиона, и руководителя "международной террористической группировки", как грустно пошутил однажды Витя, передавая контакты своих "волков" Степану, временами становилось практически невыносимо. Спасало только распределение мыслей — по полочкам и ящичкам. Как в картотеке. Не хочешь — не открывай, а настала нужда — хрен закроешь. Пока роль не отыграна, и дело не закончено. Как сейчас, когда настала пора закрыть ящичек "джентльмена и… джентльмена", ибо шпионство — занятие по большому счёту предосудительное для потомка британских аристократов.

Степан положил на рычаги телефона давно уже безмолвную трубку, нашарил на столике пачку сигарет, ловко, — привычным щелчком, — выбросил одну, поймал её губами и прикурил от массивной настольной зажигалки.

От послесонной расслабленности не осталось и следа.

"Кончился отпуск, — обречённо подумал он, глядя на раскинувшуюся в постели Фиону — труба зовёт, мать её за ногу. А как хорошо всё начиналось…"

Нищему собраться — только подпоясаться, а каково обеспеченному и считающему себя представителем высшего общества мужчине? На сборы и приведение себя в относительный порядок ушло почти полчаса. Тщательно выбрав сорочку с высоким стоячим воротничком, способным прикрыть несколько предательских синяков и царапин на шее, и повязав подходящий случаю галстук, Матвеев склонился над спящей Фионой.

Глаза его, помимо воли, затянула влажная пелена. С трудом сдерживая себя, Степан легко прикоснулся губами к плечу спящей женщины.

"Прости, любимая, так нужно. Дела. И, подозреваю, что не в последний раз…"

* * *

Степан говорил с Виктором по-польски, так, из чистой паранойи, тем более что вероятность прослушивания линии, да хотя бы той же PVDE представлялась, даже теоретически, минимальной. Федорчук польский понимал, но отвечал по-русски.

— Привет, Раймонд! Что за пожар во время наводнения? — недовольства в голосе Матвеева не было, что и понятно: если друг выдёргивает тебя из объятий любимой женщины, да еще и во время посленовогоднего "отходняка", значит, на то есть более чем веские основания. Но вставить лёгкую "шпильку", восходящую к общему "культурному наследию", он упустить случая просто не мог.

— Дело плохо, Майкл, — судя по всему, Витька вообще не обратил внимания на язвительное обращение — в новостях… по радио сообщили… в общем… Кисси погибла… на Рождество… в Испании… где-то под Саламанкой.

Новость, буквально через силу вытолкнутая Федорчуком в телефонную трубку, оглушила. Если бы Матвеев уже не сидел перед телефоном в задней комнате ресторана, то точно опустился бы с размаху на шаткий "венский" стул. Вот так, без предисловий… Мокрым веслом по роже…

— Насколько можно доверять этой информации? — внезапно севшим до сиплого шепота голосом переспросил Степан. — Я тебя спрашиваю!

Хотелось орать в голос на ни в чём не повинного Виктора. Топать ногами и швырять подвернувшиеся под руку тяжёлые предметы.

"Гонец с дурными вестями повинен смерти".

Матвеев на мгновение утратил самоконтроль, что случалось с ним крайне редко, хотя и случалось… Когда погибла Наталья, он готов был пойти на всё, лишь бы отомстить водителю-убийце, и только вмешательство друзей удержало его от совершения непоправимого… Он даже пистолет смог тогда достать… Олег с Виктором выбрасывали потом этот пистолет… по частям… по разным мусорным контейнерам… по всему большому Лондону.

"Сеятели…"

Степан несколько минут смотрел на телефонную трубку и чувствовал, как отходит тёмная волна животной ярости, уступая место холодной профессиональной злости. Федорчук благоразумно молчал, пережидая вспышку гнева.

— Подтверждения из других источников, кроме радио, есть? — теперь голос Матвеева звучал ровно, даже подчёркнуто ровно, и холодно.

— Пока нет… газеты… они все пьют из одной лужи, Майкл. Независимых еще, вроде, нет. Праздники всё-таки, да и нахожусь я сейчас не в самом цивилизованном месте, хоть и в центре Европы, — Виктор говорил по существу, не размениваясь на дурацкие вопросы, типа: "Ты в порядке?" — или на ничего не значащие слова ободрения. Лишнее это всё.

"Мы знали, во что ввязывались, и подобный исход прогнозируем для любого из нас… Особенно в той крутой каше, что заварилась здесь… и не без нашей помощи. А вот каково сейчас Олегу, я даже представлять себе не хочу…"

— У нас что-то было завязано на Оль… — Степан осёкся, выругался про себя, и продолжил, как ни в чём не бывало — … на "кузину Кисси"? Если да, то кто может её заменить?

— А это, собственно, уже второй вопрос… — откликнулся из далекого далека Виктор. — Похоже, Майкл, тебе придётся прервать отпуск… Или, нет! Как ты относишься к отдыху в Италии? Активному отдыху? — Федорчук внешне легко подхватил деловой тон друга, хотя, кто знает, чего это ему стоило на самом деле.

— Горные лыжи? — шифр, пусть и примитивный, но непосвящённому человеку, слушающему со стороны, совершенно непонятный.

— Скорее, коллективный санный спорт и обязательная игра в снежки, команда на команду…

"Значит, планировалась какая-то силовая акция, и, не исключено, что со стрельбой".

— Из меня саночник, сам знаешь, аховый… Да и снежки я сто лет уже не кидал, боюсь промахнуться, — содержание фраз слабо соответствовало тому тону, с которым они произносились, но… плевать!

— Тебе доверена почётная обязанность тренера и разработка командной тактики для наших друзей, заявленных на мероприятие. Впрочем, ты их знаешь…

— Национальная команда? Или университетская сборная? — "ребята Тибо или Олеговы боевики?"

— На этот раз — сборная. Они будут ждать тебя примерно через неделю в чудном месте, где, вполне возможно, лет через семьдесят пройдёт настоящая Олимпиада.

"Турин? А там-то что нам потребовалось, под задницей у дуче? За шесть дней добраться туда — практически выполнимо, но, учитывая возможности современного транспорта и пограничный контроль, выезжать нужно уже сегодня… Ещё и Фиона…"

— Уважаемый пан Раймонд, а как вы смотрите на то, что я приеду в эти прекрасные места не один, а с дамой? — игра интонациями в разговоре двух друзей могла сказать гораздо больше любого, даже самого изощрённого шифра. — "Бросить сейчас Фиону, значит, потерять её… Возможно — навсегда. А вот хрен!"

— Надеюсь, дорогой Майкл, вы не хотите приобщить её к зимним видам спорта? — и эту подачу Виктор подхватил на лету, но сдержать недоумения не смог, — "ты, что, с ума сошёл, какую-то левую бабу туда тащить?"

— И не надейтесь! Думаю, для юной леди найдётся более благопристойное и менее травматичное занятие, нежели грубые развлечения мужчин. Да и она сама вряд ли захочет… — "всё я понимаю, но постараюсь не впутывать Фиону в наши игры, по крайней мере — пока".

— Значит, договорились? Через неделю в Италии? — "ты всё правильно запомнил?"

— Конечно, договорились! Тем более что мне стоит развеяться по-настоящему, а без перемены климата это вряд ли получится. — "Да запомнил я всё! Точно, своей смертью не помру с нашими-то играми…" — Пришли мне только телеграмму с деталями… на обычный адрес.

Это называлось "Подробности письмом… на главпочтампт… в данном случае, на местный главпочтампт…"

— Тогда, до свидания, Майкл!

— Do vidzenia, Raimond!


Глава 7

Разнообразные обстоятельства

Хроника предшествующих событий:


3 января 1937 года — Парижская газета "Ce Soir" опровергает слухи о гибели на фронте или смерти от ран австрийской журналистки Кайзерины Альбедиль-Николовой. "Госпожа Альбедиль-Николова, — сообщает собственный корреспондент газеты Герда Таро. — действительно была ранена во время штурма Саламанки, но ранение не было тяжелым, и сейчас она поправляется в военном госпитале в Эль-Эспинар.

Начало января 1937 года — формирование второй бригады Дер Нойе фрайкор.

6 января 1937 года — В США президент Рузвельт вновь вводит в действие Закон о нейтралитете, запрещающий поставки оружия в Испанию.

7 января 1937 года — Польша подписывает Соглашение с вольным городом Данцигом (современный польский г. Гданьск).

7 января 1937 года — генерал Радола Гайда назначен военным министром Чешской республики.


1. Испанская республика, провинция Альбасете, дорога Альбасете — Ла Рода, 7 января 1937, 8.20 утра


Идею подал Тосканец. Ничего толком не сказал, но намекнул, что там, где его учили, рассматривался и такой вариант. Во всяком случае, — по его словам, — именно так боевики из ОВРА убили в тридцать четвертом товарища из руководства Коминтерна, нелегально перешедшего австрийско-итальянскую границу (и Янек Блум подтвердил, что вроде бы помнит эту историю). Так вот, тот товарищ, — нормально добрался аж до Виченцы, где его встретил человек из ЦК КПИ, но, видимо, где-то в цепочке оказался предатель. А овровцы не хотели устраивать политического процесса, наподобие того, что "учудили" немцы над Дмитровым и Таневым. В общем, они просто подождали на дороге грузовичок зеленщика, на котором вывозили товарища Мартина, и положили всех, и зеленщика, и представителя ЦК, и того деятеля из Коминтерна. Все всё поняли, но что с этим пониманием делать, никто не знал.

— Он же всегда ездит этой дорогой, — сказал Тосканец, его в свое время исключили из компартии вместе с Амадео Бордига.

— Ездит-то, ездит… — возразил Майкл Келл по кличке Электрик. — Но кто ж его знает, паскуду, когда он поедет в следующий раз!

Говорили они по-французски, но это был очень странный французский, чтобы не сказать дурного слова.

— Я узнаю, — сказал Роберто Бергман.

Он — старший группы, и все знали, что слов на ветер Роберто из Монтевидео не бросает. Возможно, и даже, скорее всего, у тех, с кем связан Бергман, имелся свой человек в штабе интербригад. И это не странно. Раскол в комдвижении произошел не так чтобы давно, и многие люди до сих пор не определились, кто же они теперь, или с кем. А некоторые, вполне определившиеся, просто "забыли" вовремя сообщить товарищам по партии, что они им больше не товарищи.

Ну, а в среду после обеда все и решилось. "Гевалт, товарищес!", в общем, как выражается в таких случаях, Янек. Роберто прибежал на базу, как наскипидаренный, и сразу же начал раздавать указания, и был прав, — времени оставалось в обрез. Времени, оставалось мало, очень мало, совсем чуть-чуть, и все-таки они успели. На место добрались еще ночью, благо она выдалась лунной, и до утра укрылись в рощице на повороте дороги, не позволив себе не то что костра развести, но даже и покурить по-человечески. Курили по очереди, ужами отползая вглубь, и даже там дымили в кулак, опасаясь, что кто-нибудь высмотрит огонек. По-умному, как не преминул заметить Тосканец, и этого делать не следовало, но таких "профи", как он, в группе больше не нашлось, а Матео — так его звали — и не командир им даже. Прикомандированный руководством спец — тоже неплохо, но все-таки командир — Роберто, а он если где и учился, то только в университете. А вот где "натаскивали" Тосканца, определить трудновато, но от догадок сосало под ложечкой, или по яйцам холодок проходил, — это уж у кого какая реакция.

— Едут! — тихо сказал Роберто, услышав чьи-чьи-чьив чи-чи-чьив — условный сигнал голосом птички-каменки с противоположной стороны шоссе. Там тоже росли деревья, и кусты — целые заросли, за кустарником сразу начиналось поле, и оттуда хорошо просматривался большой кусок дороги, как бы с полупетлей в этом месте. Под деревьями прятались Янек и Ференц, — чешская винтовка и испанский револьвер — один наблюдал за изгибом шоссе, ожидая "важного гостя", другой держал связь с основной группой.

— Едут!

По эту сторону шоссе их было пятеро. Четыре винтовки и чешский ручной пулемет с торчащим вверх прямоугольным магазином на двадцать патронов. Ну и французские ручные гранаты "F-1", разумеется, да и не только они.

Услышав сигнал, Тосканец достал из рюкзака большую — двухлитровую — жестяную банку, в таких обычно продают краски и лаки, но вот начинка там теперь была специфическая: тротил, да рубленые гвозди, — и именно в ней сейчас Матео и ковырялся. Работал он споро и красиво, даже жаль, что никто этого не видел. Все смотрели на дорогу. А там вроде бы пыль поднялась над деревьями, или это им только казалось от великого нетерпения?

Тут раздался второй короткий сигнал, и означал он, что все идет по плану, и ждать осталось недолго. Прошла томительная минута, показавшаяся всем такой долгой, что впору сбегать в лес помочиться напоследок или быстренько перекурить. Но время все-таки иссякло гораздо быстрее, чем прикидывали сначала, и вот уже из-за деревьев, скрывавших поворот дороги, вырвалось несущееся с ветром пыльное облачко, чуть обогнавшее колонну, а затем появился и серебристый радиатор большого штабного автомобиля, черного, припудренного мелкой желтоватой пылью. Секунда — не более, — и машина оказалась на виду целиком, засверкала на солнце стеклами, а за ней из-за поворота уже выезжал грузовик с охраной.

— Кретин! — прошипел сквозь зубы Тосканец, не устававший демонстрировать свою осведомленность в военных делах практически по любому поводу. — Он все-таки оставил охрану позади себя!

Вообще-то так делали почти все начальники. Даже советские товарищи предпочитали "возглавлять", а не глотать в безопасности дорожную пыль, поднятую чужими колесами. Но с другой стороны, и Матео был хорош. Если честно, он был полным и окончательным психом, но обычно у него все получалось, как следует, да и конфликтовать с таким — себе дороже.

— Слушай, — сказал Бергман, когда они только устраивались в засаде. — А не лучше ли прикопать ее на дороге, — кивнул он на банку в руках Матео. — И запалить бикфордов шнур?

— Думаешь, не попаду? — ровным голосом откликнулся Тосканец, поднимая взгляд.

— Думаю, что вероятность… — начал было Роберто, но Матео его прервал.

— Я все знаю о вероятностях, командир, — сказал он голосом, от которого могло скиснуть даже только что надоенное молоко.

— Ты думаешь, ты один учился в университете? Сила броска, командир, — оскалился Тосканец. — Траектория полета бомбы, скорость автомобиля… Ведь так? А есть еще метеоусловия, сила моих мышц и форма банки… Вот только на бикфордов шнур действует такая же прорва факторов, и ни один из них не поддается контролю, а свои руки я знаю. Я с ними давно знаком…

Еще несколько секунд эти двое играли в "кто-кого переглядит", а потом молча разошлись. Бергман пошел присматривать позицию для пулемета, а Тосканец с прикрывающим его Келлом сдвинулись еще на десяток метров вдоль дороги. Матео и тогда уже подозревал, что грузовик, как всегда, окажется сзади.

И вот грузовик поравнялся с позицией "спеца", но Тосканец сделал резкое движение вперед за мгновение до того, и банка из-под краски, легко взлетев над дорогой, — Матео был чертовски сильным мужчиной — упала по дуге прямо в кузов, где сидели сопровождающие комиссара бойцы. Рвануло почти сразу. Грузовик едва ли проехал больше пятнадцати метров, интербригадовцы не успели даже сориентироваться и понять, что с ними случилось. А случилась с ними большая беда: и их, и шофера, и офицера, сидевшего в кабине, — всех убило сразу. Однако обломки грузовика с мертвыми, разорванными в клочья людьми, все еще "ехали" вперед по инерции, разлетаясь в стороны и рассыпаясь по дороге. А пулемет и пять винтовок уже били по легковушке, разнося в дребезги стекла, дырявя дверцы, калеча и добивая сидящих в машине.

Бубухнуло. Это рванула бомба Тосканца. Хлопнул первый — револьверный — выстрел, и сразу же последовало множество разнообразных звуков: "треск ломаемого хвороста" — это лупили, стреляющие в упор чешские "Кратки пушки" и американские "Спрингфилды", звон бьющегося стекла, басовито-отрывистое "бу-бу-бу" заработавшего пулемета, свист проносящихся над головой осколков, скрежет тормозов, крики… А потом как отрезало. Звуки разом прекратились, и все, кто остался жив, услышали колотьбу собственных сердец и хрип тяжелого — заполошного — дыхания, словно они не расстреливали только что легковой автомобиль, с комфортом разлегшись в тени придорожных деревьев, а бегом "на своих двоих" — догоняли по пыльной дороге мощную машину.

— Надо бы проверить… — ни к кому прямо не обращаясь, бросил в повисшую тишину подошедший к основной группе Тосканец.

— Надо, — согласился Роберто Бергман, передал свою винтовку Курту Хенигу и, вытащив из-под куртки револьвер, пошел к машине.

Шел он осторожно, так, словно опасался, что земля провалится под ногами. И все остальные тоже чувствовали себя не в своей тарелке и, забыв обо всем, смотрели только на командира. Не потерял хладнокровия только Тосканец. Вот он — быстро перезарядил винтовку, и теперь следил "за всем вокруг". А Бергман дошел на медленных тяжелых ногах до авто, дернул ручку задней двери, и та со скрежетом распахнулась, позволив навалившемуся на нее телу выпасть из автомобиля. От неожиданности командир вздрогнул и отступил назад, едва не выстрелив в мертвеца, упавшего на дорогу.

И вот он — лежит перед ними. Большой грузный человек в черном гражданском пальто с перепутавшимися ремнями кобуры револьвера и планшетки. Знаменитый берет сполз набок, обнажая залысины, но рассмотреть лицо убитого невозможно. Его заливала кровь.

— Он? — спросил Тосканец.

— Он, — подтвердил Бергман, узнавший покойника по двойному подбородку и характерным мохнатым бровям.

— Он, — подтвердил вышедший на дорогу Янек, хорошо помнивший комиссара по работе в Париже. — Он…


Газета "L'HumanitИ", 9 января 1937

Центральный Комитет Коммунистической партии Франции, секретариат Коммунистического Интернационала с глубоким прискорбием извещают о безвременной кончине видного деятеля международного коммунистического движения, члена ЦК ФКП, секретаря Коминтерна, товарища Андре Марти.

Перестало биться сердце верного сына Французской компартии, пламенного борца с мировым империализмом, целиком отдавшего все свои силы и саму жизнь сражениям за дело рабочего класса не только во Франции, но и во всём мире. Его жизнь, подло оборванная на пути к победе всемирной Коммуны пулей фашистских убийц, наёмников самых реакционных и мракобесных сил испанской контрреволюции, вечно будет служить примером для живых товарищей.

Ещё в годы Гражданской войны в России, он, воодушевлённый идеями пролетарской солидарности, не страшась смерти, поднял восстание на французском флоте…

Арест, суд, каторга — ничто не могло сломить железную волю товарища Марти. Томясь в застенках…

… в сплочённые ряды ФКП в 1923 году, товарищ Марти сразу же проявил себя талантливейшим организатором, неуклонным сторонником линии Коминтерна, беспощадным как к левому, так и к правому уклонам.

Логика современной революционной борьбы…

… использовал депутатский мандат и трибуну парламентского зала заседаний как средство агитации, как способ донести марксистское, коммунистическое учение до народа, одурманенного империалистической и религиозной пропагандой, поднять его на борьбу за свои права.

Неиссякаемая энергия и верность идеалам марксизма-ленинизма сделали товарища Марти одним из самых выдающихся и авторитетных вождей французских коммунистов… Несгибаемая твёрдость в вопросах революционной тактики…

Рука убийцы вырвала из наших рядов самого верного, самого стойкого бойца… Подлый удар в спину… В ответ на ужасающее преступление, мы — коммунисты только теснее сплотим наши ряды и воздадим кровавым буржуазно-фашистским палачам стократ. Никто из поднявших руку на нашего верного товарища — Андре Марти — не уйдёт от заслуженного возмездия. Стальной кулак пролетариата поднимется и прихлопнет шайку грязных преступников, наёмных убийц на службе реакции…


Газета "Contre le Courant", 11 января 1937

…Марти не исключение, это почти собирательное имя сталинских верноподданных, — опор режима…

Мы — коммунисты — всегда были и остаемся последовательными противниками индивидуального террора. Тем более возмутительными представляются попытки руководства КПФ и КПИ обвинить в убийстве товарища Андре Марти оппозицию…

…забывать и о том, какого рода деятельностью занимался в Испании посланец Коминтерна. Волна жестоких репрессий, обрушившихся на бойцов и командиров интербригад, сопоставима разве что с теми преступлениями, которые творит в настоящее время Сталинская клика в СССР. Московские процессы с очевидностью показали…


"Собаке собачья смерть!" — листовка ПОУМ, распространенная в Барселоне 12 января 1937

… нет и не будет прощения убийцам и предателям коммунистических идеалов. Кровь мучеников не стереть газетными статьями и не прикрыть фиговым листком революционной риторики. Андре Марти был революционером, когда поднимал восстание на крейсере "Жан Барт", он стал "Мясником Альбасете", когда отдавал приказы о расстреле интернационалистов, прибывших в Испанию, чтобы бороться с фашизмом!


2. Майкл Мэтью Гринвуд, Фиона Таммел. Турин, Королевство Италия, 8 января 1937 года


От проявления ярко выраженных мужских реакций на новость о гибели "кузины Кисси" Степана спасло только постоянное присутствие Фионы. В опасной — или, напротив, желанной, хотя одно и не противоречило другому — близости от его "внутреннего пространства". В гостиничном номере, такси, салоне самолёта до Парижа, в купе курьерского поезда, на котором они прибыли в Турин — везде она находилась настолько близко, что для одиночества не оставалось ни места, ни паузы. Точно так же не оставалось ни единой возможности отпустить на волю эмоции, вызванные острым чувством потери близкого человека…

"Друга…"

Их ведь пятеро. То есть, было пятеро. Разных… очень разных, но это-то и замечательно, как понял вдруг Степан. Каждый — личность, а может быть — и не одна. Срастались-то со своими реципиентами все по-разному. Но вместе получилось явно больше, нежели простая сумма частей.

"И девчонки очень удачно вписались в нашу старую во всех смыслах компанию…"

То есть, конечно, Ольга немножко выбивалась… Это все чувствовали, ну, кроме, разве что, влюбленного по уши Олега.

"Немножко выбивалась… — повторил он мысленно и мысленно же покачал головой. Как же! "Немножко!"

Ольга — если, разумеется, это все еще была Ольга — вела себя временами как последняя стерва…

"Последняя? А вот это не про неё. Скорее — первая. Первая и единственная. На меньшее она не согласилась бы…"

И не поймёшь сразу — на счастье ли, на беду, но ежеминутная необходимость держать себя "в узде", скрывая огромное, не поддающееся осмыслению горе, смешалась для Матвеева с "впечатлениями" поездки, с мыслями о будущей операции, и конечно же с душевным трепетом от близости любимой женщины. Получившийся "коктейль" иногда пугал его, "расслаиваясь" в самый неподходящий момент. И помочь Степану не мог никто. Даже внутренний голос, по обыкновению ехидно-ироничный, кажется, тоже "взял отпуск" и сгинул в недрах подсознания. Приходилось надеяться только на свои силы — и откуда только они брались!

"Известно откуда… От одного очень милого и весьма непосредственного чуда, любимого и влюблённого. Так и тяну, как упырь, прости господи!"

Но всему есть предел. В том числе и душевным силам. Практически, с самого начала их пребывания в Турине, Степан несколько раз ловил на себе непонимающий, и даже испуганный взгляд Фионы, вызванный его странным поведением. На улице, в ресторане, в очередном соборе — "накатить" могло где угодно, в любой момент. И, разумеется, Фиона просто не могла не заметить его "отлучек", и реагировала соответственно. Да и как еще прикажете смотреть на человека — пусть любимого, самого лучшего — и прочая, и прочая, и прочая… — когда он вдруг прерывает разговор, "стирает" с лица улыбку и сидит, уставившись в одну точку. Пять минут, десять, двадцать. Будто проваливаясь внутрь себя, не реагируя ни на что, страшный и страшно чужой в своей "потусторонности".

К счастью, "зависал" Матвеев не так часто, и на недоумённые взгляды девушки вовремя — или почти вовремя — отвечал обезоруживающей улыбкой. Чего проще — накрыть своей ладонью узкую и прохладную кисть Фионы, правую — с небольшим шрамом у основания большого пальца, слегка сжать, будто извиняясь, и…

"Муза, будь она неладна! — сказал он однажды с "извиняющейся" улыбкой. — Приходит незваной, приносит вдохновение… Надеюсь, ты не будешь ревновать меня к музе? Иначе мне придётся заняться чем-то другим. Стать бухгалтером, например, или автобусным кондуктором. Уж их-то точно вдохновение не посещает, более того — оно им категорически противопоказано!"

Фиона рассмеялась в ответ — искреннее и с удовольствием. Она любила слушать Майкла, щедро пересыпавшего свою речь оригинальными каламбурами, меткими замечаниями, свежими шутками, наконец. Иногда, впрочем, балансировавшими на самой грани приличий, но оттого и более острыми, пряными.

"Piquantly", — подумала она и отчего-то покраснела.

"Эх, девочка… если бы ты знала, сколько лет потребовалось человечеству, чтобы придумать то, чем я так щедро разбрасываюсь…" — подумал Матвеев.

По правде сказать, не все bons mots Степана были "заёмными", кое-что действительно рождалось экспромтом, однако, и не всё "родившееся" могло быть поведано "городу и миру". Кое о чем следовало помолчать даже в присутствии Фионы. Или, напротив, именно в ее присутствии…

* * *

Спустившись в гостиничный ресторан к завтраку один, — Фиона почувствовала лёгкое недомогание, естественное и периодически возникающее у всех женщин, и наотрез отказалась выходить из номера — Матвеев, как обычно, попросил свежие газеты… Ну, или относительно свежие.

"Всё-таки, в чём-то Италия остаётся глухой европейской провинцией — в отношении прессы, например".

Настоящей прессы, конечно же — британской или, в крайнем случае, французской. Не считать же "средствами массовой информации "местные "листки", наполненные, как поганые вёдра, до краёв, помоями фашистской пропаганды!

"Информации! Ха-ха! Дезинформации, в лучшем случае, а то и откровенной, по-южному экспрессивной и многословной лжи".

Что туринская La Stampa, что миланская Corriere della Sera — та же жопа, только в профиль.

Когда официант принёс вместе с какой-то разновидностью местного омлета — "О, где ты, где родная яичница и жареный бекон, не говоря уже о гренках!" — "Пари Суар", единственное достоинство которой заключалось в том, что иногда на её страницах публиковался Сент-Экзюпери, Степан обречённо подумал, что ещё немного, и он попытается всеми правдами и неправдами раздобыть "нормальных" газет — пусть и недельной давности, или купить радиоприёмник.

"А обратно ты как его повезёшь? Багажом? Проще сразу выкинуть с третьего этажа!" — внезапно проснувшийся, внутренний голос не потерял за время своего отсутствия ни капли ехидства.

"Отзынь, зуда!" — Степан раздражённо "отмахнулся" от вылезшего непрошенным "альтер эго" и развернул газету, сделав первый — длинный — глоток кофе.

Матвеев терпеть не мог столь популярную здесь "миланскую" обжарку кофейного зерна. Иногда у него складывалось такое ощущение, что в чашку подсыпают толчёного угля для цвета и вкуса. Но, как говорится, за неимением горничной приходилось довольствоваться… хм-м… тем, что есть.

"И что там новенького в мире творится?"

В фокусе взгляда на события, происходящие в Европе и мире, по версии "Пари Суар", в первую очередь оказалась, разумеется, война в Испании. "Рождественская бойня", изрядно охладившая наступательный порыв "красных" и почти ополовинившая обороняющуюся группировку санхурхистов, по мнению французских журналистов, привела к возникновению локального позиционного тупика в "битве за Саламанку".

И тут же ещё одна неприятность — в соответствии с Законом о нейтралитете, реанимированном президентом Рузвельтом, аннулированы все американские контракты на поставку оружия в Испанию. Это неизбежно приведёт к очередному кризису с поставками военного снаряжения правительственной армии, и окончательно привяжет Мадрид к помощи Москвы, "рука" которой простёрлась над Пиренеями. И не просто "простерлась". Судя по всему, РККА собиралась отыграть "пропущенный мяч".

В самой же Москве продолжались аресты "противников сталинского режима", среди которых внезапно оказались некоторые высокопоставленные генералы Красной Армии, обвиняемые, по мнению несдержанных в фантазиях комментаторов, ни много ни мало, в подготовке военного переворота. А в чём ещё можно обвинить бывших "героев Гражданской войны"?

Из Берлина корреспонденты сообщали, что правительство Рейха формирует ещё одну бригаду "добровольцев" для отправки на Пиренейский полуостров. В основном из числа кадровых военных, внезапно уволенных со службы. "Эпидемия отставок" буквально волной прокатилась по всем вооружённым силам Германии.

Матвеев внимательно вчитывался в строки газетных сообщений, почти без усилий, автоматически сортируя и анализируя крупицы информации. Крупицы тонут в мути пустопорожнего текста, будто жемчуг в навозной куче. А информация скрыта за наслоениями "мнений" и политических пристрастий тех, кто имеет хоть какое-то отношение к трансляции фактов из "внешнего" мира на типографские листы.

"Начиная от владельцев газеты и их "соратников по партии", и заканчивая последним корректором — все норовят оставить свой след. Так, так, так… А это что?" — пробежав глазами попавшуюся вслед "ленте" коротких зарубежных новостей заметку из Испании, Степан уже было начал читать следующую — о неуклонно обостряющейся ситуации на чешско-австрийской границе, как вдруг… запоздалое понимание прочитанного остановило движение его взгляда по строчкам мелкого убористого шрифта.

"Как сообщают наши корреспонденты, которым удалось побывать в расположении войск республиканского правительства, слухи о гибели или смерти от полученных ран австрийской баронессы Катрин Альбедиль-Николовой оказались преувеличенными. Она проходит курс лечения, после полученного лёгкого ранения, в одном из полевых госпиталей армии мадридского правительства. К сожалению, поговорить с самой баронессой корреспондентам не удалось, но начальник госпиталя заявил, что здоровье госпожи Альбедиль-Николовой вне всякого сомнения…" — и ещё что-то об опасностях, подстерегающих тех "беспечных аристократок, мнящих себя непревзойдёнными журналистками", кто привык потакать своим желаниям и имел неосторожность слишком приблизиться к линии фронта "ради нескольких строчек в газете".

Матвеев положил газету на стол, прикрыл глаза и посидел с полминуты неподвижно, будто собираясь с духом, потом резко выдохнул, взгляд его блеснул озорно и с вызовом. Нетерпеливый взмах руки, и вот уже ragazzo "на полусогнутых" спешит к столику "сеньора иностранца".

— Водка есть? — радость, охватившая Степана, на мгновение заставила почувствовать себя русским ухарем-купцом, обмывающим в иноземном трактире то ли удачную сделку, то ли счастливое избавление от разбойников. Потому и взгляд его на всё происходящее некоторое время преломлялся через призму такого, необычного надо сказать, ощущения.

— Не держим-с! Можем предложить лучшие столовые вина, бренди. Есть ром… ямайский… — тут официант нагнулся и прошептал на ухо Матвееву. — Если господин очень желает, можем даже найти шотландский виски. Настоящий!

— Точно водки нет, малец? — в голосе Степана зазвучали угрожающие нотки.

— Нет… если только… Есть grappa, очень хорошая — rizervo prosecco…

— Ладно, тащи! Большую порцию!

Минутой позже, на столе, будто сама собой появилась высокая цилиндрическая рюмка, содержимое которой распространяло такой аромат, что Матвеев непроизвольно сглотнул слюну. Взяв рюмку в руку, он некоторое время вдыхал испарения, наполненные запахами жаркого лета, зелени лозы на горных склонах, тяжёлых гроздьев винограда…

"Ну, за здоровье новорожденной! — мысленно произнёс он и опрокинул одним махом без малого сто грамм крепкого душистого напитка. — Грех было не выпить, и ждать тоже грех — за такие новости нужно пить сразу, пока не перегорело".

Граппа на пустой — ну, не считать же чашку кофе едой? — желудок, практически сразу ударила в голову. Нет, не притупив восприятие, а скорее сгладив острые углы утренних мыслей, "царапавших" сознание.

С наслаждением закурив, он отхлебнул глоток остывающего кофе и с ненавистью посмотрел на нечто, сотворенное из яиц, зелени и прочей ерунды "гением итальянской школы кулинарии" — дежурным "кашеваром" этой заштатной гостиницы. Ужасно хотелось обычной "человеческой" еды…

"Эх, овсянки бы сейчас… — порридж, сэр! — и яишенку с беконом, трёхглазую… или лучше четырёх?" — улыбался своим мыслям Степан.

Видение исходящей паром "настоящей еды для настоящих мужчин" оказалось почти материальным. До такой степени материальным, что даже рот наполнился слюной, и Матвеев внезапно понял, насколько он проголодался за предыдущие дни. Дни, наполненные до отказа — встречами, тревогами и любовью…

С души свалился о-о-огромный булыжник.


3. Фиона Таммел. Турин, Королевство Италия, 8 января 1937 года


"Хорошо, что удалось уговорить Майкла уйти. Если бы он знал, как это невыносимо, когда ничего нельзя сделать и нужно только перетерпеть — день или два — и при этом рядом находится человек страстно желающий, но неспособный помочь.

Будь проклята расплата за женскую природу!"

Фиона тяжело повернулась, выпростала из-под одеяла руки и положила себе под спину вторую подушку. Ноющая боль внизу живота немного успокоилась и уже почти не отвлекала от мыслей. Сунувшийся было в номер с предложением доставить завтрак, коридорный пулей вылетел вон от окрика, которым вполне можно было заставить лошадь присесть на задние ноги.

"А нечего лезть туда, куда не просят! — злорадно подумала Фиона и, что характерно, не ощутила никаких угрызений совести, ушедшей по случаю болезни хозяйки в тень. — Пусть скажет спасибо, что ничем не запустила в ночной горшок, заменяющий ему голову!"

Конечно, она могла попробовать добраться до маленького кожаного несессера, лежавшего на дне чемодана, и достать коробку с болеутоляющими порошками, но сделать эти шесть шагов представлялось сейчас чем-то из разряда подвигов Геракла — таким же эпичным и непосильным для слабой женщины.

"Слабой? Чёрта с два! — чертыхнувшись, Фиона с удивлением отметила, что если раньше она себе даже и в мыслях не позволяла поминать всуе врага рода человеческого, то теперь вполне могла произнести это вслух. — Интересно, неужели я настолько изменилась за такое короткое время?"

Из своенравной провинциальной аристократки, "маленькой леди Фи", лишь слегка цивилизованной учёбой в пансионе и нечастыми выходами "в свет" — а на этот счёт Фиона не питала никаких иллюзий — постепенно формировался совершенной новый образ. Удивительный, притягательный, но чаще — непонятный. Самой себе непонятный.

Не замечая, — Фиона училась "дышать в такт" с мужчиной, ставшим за какие-то полгода самым дорогим, родным, единственным… Училась понимать каждое движение глаз, губ. Читать морщинки на лбу и вокруг рта, что складывались у Майкла, когда он "уходил", — отстранялся, и от неё, и от окружающего мира. — и появлялся человек "не от мира сего", и это ее беспокоило. Постепенно приходило осознание, что она — не самая плохая ученица.

Бросившись с головой по первому зову "милого Майкла" в новую жизнь, она порой оглядывалась и понимала, что в иных обстоятельствах, с другим человеком — пусть даже близким и любимым — её жизнь не изменилась бы столь радикально.

Ещё бы! Оставить родительский дом, уехать на другой конец Европы от отца, никогда не докучавшего Фионе избыточной опекой, но внимательно при этом следившего за тем, чтобы из его дочери выросла истинная шотландская леди — способная и гостей приветить, и хозяйство в отсутствие мужчин поднять, и ещё много чего… И не испытывать при том никаких угрызений совести.

"Потому что он, Майкл Мэтью Гринвуд, четвёртый баронет Лонгфилд, отныне принадлежит мне — леди Фионе Таммел из рода Таммелов".

Не осознавая, Фиона формулировала мысли "по образу и подобию" мировосприятия, менталитета многих поколений своих предков — "упрямых шотландских предков!" — славных, в том числе и тем, что они никогда не отдавали "своё", — будь то земли, имущество или честь, — без боя.

И было ещё одно обстоятельство, с которым Фиона ничего не могла поделать.

Ночи.

Да что там ночи! Иногда почти целые дни в постели гостиничного номера, с краткими перерывами на еду и ванну. Сладостно-упоительное время, — наполненное касаниями рук, нежностью губ, сплетением тел, — время, когда перехватывало дыхание и порой хотелось плакать, а иногда — петь. Время всепоглощающего счастья и ещё чего-то… такого… чему Фиона пока названия не придумала, а спрашивать у Майкла не хотела, полагая, что получив имя и будучи снабжённым бирочкой с каким-нибудь умным латинским словом — это "что-то" потеряет ореол таинственности и новизны, и вообще перестанет быть "самим собой".

Майкл открыл перед ней целый мир. О котором она раньше… знала, конечно же. В поместье держали домашний скот, а в пансионе шушукались девицы из "молодых да ранних", — немногочисленные, к слову сказать, в её окружении, — обсуждали "это" между собой в присутствии посторонних, но и то полунамёками и странно звучащими, будто и не английскими вовсе, эвфемизмами. И если то, что происходило в хлеву и на пастбище воспринималось лишь как одно из проявлений природы — естественное и необходимое, то на разговорах "больших девочек" ощущался несмываемый липкий налёт, как на окороке, полежавшем несколько дней в тепле.

"Мерзенький такой… Гаденький… С противной плесенью такой…"

Таинство единения мужчины и женщины долгое время представлялось Фионе чем-то почти постыдным, на грани приличий, тем более не будучи освящённым институтом брака — гражданского и церковного. И было, в её понимании, — уделом сельских простушек, дававших, зачастую не бесплатно, "повалять" себя на пластах свежевырезанного торфа красношеим ухарям-молодцам, или дурно воспитанных девушек, испорченных "городской жизнью" и ложным пониманием свободы. Теперь же это предстало перед ней в ином свете. В вечном свете…

Взаимной любви.

Не секрет, что одно и то же занятие может стать в людских глазах и грехом и добродетелью. "Всё зависит от условных и весьма зыбких рамок общественной морали" — здесь Фиона полностью соглашалась с точкой зрения Майкла, однажды озвученной в ответ на её сомнения. Но от себя уточняла:

"И от того, как ты сам воспринимаешь происходящее".

Она воспринимала с восторгом и благодарностью.

Мысли о Майкле успокаивали, вызывали волну нежного тепла, и, казалось, даже боль перед ними отступала. За плавным течением мыслей Фиона не заметила, как задремала. И снились ей поросшие вереском холмы, родной дом — стены увитые плющом — и один очень милый, и весьма необычный молодой человек…

Из забытья её вырвал гудок клаксона какого-то автомобиля под окнами. Недовольно поморщившись, Фиона повернулась на бок и посмотрела на часы, — "Ох-хо-хо, уже три пополудни, а Майкла всё нет. Иначе именно он разбудил бы меня".

От утренней боли осталось только ужасная слабость во всём теле. И ещё — очень хотелось есть. Да так, что Фиона задумалась: а не заказать ли обед в номер? Но в последний момент отдёрнула потянувшуюся к телефонной трубке руку.

"В конце концов, я леди или корова? Неужели я не могу стать выше собственной слабой природы? Нужно лишь приложить немного усилий…" — стиснув зубы, она откинула одеяло, подавив стон, встала с постели и направилась в ванную комнату.


4. Татьяна Драгунова и Виктор Федорчук, Гренобль, Французская республика, 9 января 1937, утро


— Принцесса! — вскричал тогда Карл-Ульрих. — Принцесса!

Слава богу, что это карканье не услышит публика. И просто замечательно, что фильм будет черно-белый — у "принца" с перепою глаза, как у кролика. Но ей все равно. Когда она хотела — а сейчас она этого хотела — Таня могла вообразить себе все, что угодно. Никогда раньше за собой такого не замечала, и за комсомолочкой своей не помнила, но вот же оно, — вот! Стоит перед ней охрипший, не выспавшийся и не очухавшийся с бодуна средних лет мужик, с глазами законченного алкоголика, каковым он на самом деле и является, и никакой грим этого скрыть не может, хотя зрители, конечно, ничего такого и не заметят. Но она-то, Татьяна, всего в двух шагах от него — даже "выхлоп" и тот до нее доносится — а ей все едино: сейчас она видит перед собой совсем другого мужчину, и сердце ее полно любви и благодарности…

— Принц мой, принц… — шепчет, а камера берет крупным планом ее огромные, совершенно невероятно распахнутые в объектив глаза. — Ты, знаешь, что ты мой принц? Мой король… император…

— Твой раб… — шипит потерявший голос принц.

— Мой друг, — поправляет она, раздвигая губы в улыбке, той самой, что сведёт с ума миллионы мужиков во всех странах мира. — Мой милый друг…Mon bel amour!

— Снято! — кричит режиссер, и все заканчивается.

"Уф…"

— Ты гениальна, моя прелесть! — Виктор смотрит на нее поверх дужек спустившихся на кончик носа круглых очков. Его глаза…

— Ты понял? — она все еще не может привыкнуть к тому, что он способен читать ее мысли.

"Ну, не все, положим!"

Положим, не все, но многие и особенно тогда, когда она думает о нем.

— Мне стало жарко от смущения…

— Да, уж…

Но договорить им не дали: у публичности имеются не только плюсы, но и минусы. Большие жирные минусы: цветы, улыбки, автографы, и лица, лица, лица… Поклонники, праздные зеваки, члены киногруппы…

Заканчивали съемки не в павильоне, а прямо на улице, благо, в Гренобле солнечно и снежно, вот и народу "поглазеть" собралось столько, что даже странно: откуда здесь так много идиотов?

Впрочем, все когда-нибудь заканчивается.

"Ну, вот и "Золушка" закончилась", — усталость накатила волной, съела силы, выпила счастье. И Таня обмякла вдруг в кресле, и даже подремывать было начала, но тут дверь распахнулась, и в номер вошел Виктор.

— Рей! — встрепенулась она.

Вообще-то у него было множество имен: официальное из фальшивого паспорта, литературное, которое многие принимали за настоящее, и еще прозвища. Она называла его на американский манер: Рей! Звучит совсем неплохо, хотя для французского языка и уха "Раймон" — тоже отнюдь не "Васисуалий". А вот Баст зовет Витю "Райком" на свой германо-фашистский лад. Но круче всех, как всегда, выпендрилась тогда Олька:

— О! Раймонд! Великолепное имя. Ты знаешь, откуда оно произошло?

— Догадываюсь. — Усмехнулся в ответ Виктор.

— Ну, и славно. Я буду звать тебя Мундль, не возражаешь?

"Оля…"

— Ну! — требовательно поднялась из кресла сразу же проснувшаяся Таня.

— Похоже, Герда сказала правду, — пожал плечами Виктор в ответ. — И они же подруги, вроде бы… Ей виднее.

— Значит, ничего нового.

Это было ужасно, и это длилось и длилось, и никак не хотело заканчиваться.

Первое сообщение о гибели Ольги они услышали накануне отъезда из Фогельхугля. Сидели вечером у приемника, пили глинтвейн, слушали музыку, а в новостях передали: Убита… фронт… Саламанка

Что сделалось с Вильдой — словами не описать. Таня даже представить себе такое не могла. Супруга фон Шаунбурга казалась ей женщиной не просто сдержанной, а скорее даже холодноватой по природе, но впечатление оказалось неверным. Это было воспитание, а не темперамент. Но, с другой стороны, что Вильде до любовницы мужа? Ведь не могла же она не знать, какие отношения связывают Баста и Кейт? Ну, хоть догадаться, почувствовать, должна была? Но если знала, с чего вдруг такие эмоции?

Такие странные отношения удивляли Татьяну несказанно, и любопытство мучило, но ведь и не спросишь! Ни Олега, ни Ольгу, ни, тем более, тихую интеллигентную Вильду. И вот вдруг это сообщение… Как камень на голову, как земля из-под ног. Когда услышала, у самой в глазах потемнело, и так сжало низ живота, словно приступ аппендицита или родовые схватки… Но это были всего лишь спазмы. Нервные спазмы, — таких у нее не случалось даже во внутренней "гостинице" разведупра, когда жизнь и судьба действительно висели на волоске. Но Ольга…

"Оленька! Прости дуру! Прости…"

По сравнению со смертью подруги, все прочее виделось мелким и унылым. Все эти их подколки, и негласное соревнование на право быть самой-самой…

"Глупость какая… Оля…"

Возможно, она и не справилась бы с ужасом той ночи, если бы не пришлось приводить в чувство Вильду.

"Второй раз за три дня…"

Ну, второй или третий, а рождественские каникулы не задались, но не в этом дело. Неизвестность — вот что выматывало душу больше всего. Сообщения были редкими и противоречивыми: убита… жива… ранена… умерла от ран… и снова — живанаходится в госпитале… выздоравливает… умирает…

В конце концов, им все равно пришлось уехать. Контракт предусматривал закончить "Золушку" к Рождеству, но ни к Рождеству, ни к Новому Году не получилось. Но это не значило, что затягивать съемки можно до бесконечности. И дело даже не в штрафных санкциях…

"А в чем?"

В планах гастролей, например.

— Вот что, — сказала Таня, глядя Виктору прямо в глаза. — В Бельгию мы поедем в феврале, а сейчас я хочу в Испанию…


5. Атташе посольства СССР в Испанской республике Лев Лазаревич Никольский, Мадрид, Испания, 9 января 1937, вечер


— К сожалению, мы опоздали, — Никольский откинулся на спинку стула и коротко, остро взглянул в глаза Володина, как бы спрашивая, понимает ли тот, о чем идет речь.

— Что вы имеете в виду? — Алексей Николаевич Володин умел владеть лицом ничуть не хуже своего начальника, хотя он-то как раз знал, насколько плохо обстоят дела. Что называется, из первых уст знал, так как оказался по случаю, вероятно, последним сотрудником НКВД, кто разговаривал с представителем Коминтерна — не считая, разумеется, "кротов" в окружении Марти, — разговор этот состоялся два дня назад. А вчера товарища Андре Марти не стало… Такова жизнь на войне.

"Сегодня ты, а завтра я…" — но умирать никто не хочет.

— Троцкисты совершенно очевидно перешли теперь в наступление по всему фронту, — построжев лицом, ответил на вопрос Лев Лазаревич. Разумеется, все это была, как на театре, — одна лишь игра, но оба собеседника сознавали, что доверять сейчас нельзя никому. А раз так, лучше перебдеть, чем наоборот. Кое-кого из тех, кто все еще жил по старым правилам уже повыдергали — словно редиску или турнепс — из Испании в Москву, и где теперь они все?

— Убийство товарища Марти, судя по нашим сводкам, отнюдь не единичный случай. Они убивают коммунистов везде, где только могут, — продолжал между тем "нагнетать" Никольский. — Здесь, в Испании, во Франции, в США, в Мексике… Положение ухудшается, но открыто мы ничего предпринять не можем. Вы ведь читали интервью, которое товарищ Сталин дал агентству Гавас?

Естественно, Владимиров интервью читал. Все читали, хотя Алексей Николаевич был "не по этой части". Он был боевик. Диверсант и партизан, но никак не теоретик. Но советский командир "не может позволить себе быть аполитичным…" Так сказал ему три года назад один из кураторов, выделив интонацией слово "советский", и Владимиров его понял. Правильно понял и навсегда запомнил. Не может. Не должен. Никогда.

— Товарищ Сталин неспроста отметил, что СССР оказывает Испанской республике исключительно и только военную и экономическую помощь, — продолжил политинформацию атташе посольства. — Но Советский Союз не вмешивается во внутренние дела республики, так как не желает ломать своим авторитетом и, тем более, военной силой сложившееся внутриполитическое единство. То есть, нам прямо сказано: не лезть на рожон! Народный Фронт обеспечивает нам необходимую легитимность. И значит, — не провоцировать! Не давать врагу никакой возможности очернить дело Ленина-Сталина в глазах трудящихся! Но и сидеть, сложа руки нам, Алексей Николаевич, тоже нельзя. История не простит нам бездеятельности, вы меня понимаете? — Никольский взял со стола трубку и принялся ее неторопливо набивать, продолжая одновременно "инструктаж", то, что это был именно инструктаж, а не просто "ля-ля" Владимиров нисколько не сомневался. Не тот, насколько ему было известно, Никольский человек, чтобы просто трепаться. Не Радек, одним словом. И в Испанию не зря именно его послали, а форма… Что ж, в Гражданскую тоже на горло брали, но и о деле не забывали. Владимиров, например, не забывал.

— Глядя на троцкистов, на ПОУМ, начинают ужесточать свою позицию и другие участники игры. ФАИ, например. Но открыто Народный Фронт они не покинут, это уже ясно. Вы это понимаете, Алексей Николаевич?

— Да, — кивнул Владимиров.

Чего уж тут не понять? Если бы не последние события троцкистов кончили бы быстро и без особых сантиментов. К этому, казалось, все и идет. Товарищ Марти и другие коминтерновцы уверенно брали ситуацию под контроль. А за их спинами угадывались острые штыки РККА… И вдруг все изменилось, и огромный задел пошел, грубо говоря, коту под хвост. Сначала Седов провел в Париже короткую кровавую чистку, какой от него, если честно, никто не ожидал. Говорили: "романтик", "чистоплюй"… А он взял и показал, "кто в доме хозяин". В Париже, Амстердаме, Белграде, в Балтиморе и Сан-Франциско зазвучали выстрелы, и эхо жестоких расправ очень скоро докатилось до Испании, где и так отношения между сталинистами и троцкистами накалились, считай, "добела". И вот вчера они убили Андре Марти.

Как такое могло произойти?

"Прошляпили".

Ну, разумеется, прошляпили. И теперь уже поздно было дуть на воду, молоко-то "убежало".

— Полагаю, — осторожно сказал Владимиров вслух. — Это не значит, что мы опустили руки?

— Разумеется, нет, — резко откликнулся Никольский и, чиркнув спичкой, поднес огонёк к трубке. — Мы должны ответить террором на террор. Жестко и однозначно! Но при этом так, чтобы, с одной стороны, все, кому следует, понимали, от кого и за что "прилетел" им привет. А с другой стороны, широкие массы трудящихся должны знать — коммунисты, и, прежде всего, советские коммунисты, горой стоят за единство левых сил, за социалистическое правительство, за Народный Фронт, и по-прежнему, как и до Великой Октябрьской Социалистической Революции, выступают против индивидуального террора.

"Вот же накрутил…"

Между тем, Никольский замолчал, раскуривая трубку, дернул щеточкой усов.

— Вы вот еще о чем подумайте, Алексей Николаевич, — сказал он, окутываясь клубами ароматного дыма. — Если мы не можем сегодня перейти в открытое наступление, это не значит, что мы не сможем разгромить врага завтра. А коли так, значит, для перехода в контрнаступление нам нужен серьезный повод. Противник должен быть дезавуирован в глазах масс. Его легитимность должна быть подвергнута сомнению, его действия — опорочены…


Из Прессы:

СТОКГОЛЬМ, 8 января. Шведские газеты сообщают, что 20 декабря на фронте убит шведский коммунист, студент Олле Меурлинг, сражавшийся добровольцем в рядах испанской республиканской армии.

ПАРИЖ, 9 января. Женевьева Табуи в очередном внешнеполитическом обзоре в "Эвр" пишет: "Английское правительство решило вчера предпринять во Франции, Германии, СССР и Италии дипломатический демарш, запросив у этих стран, какую дату они предлагают для введения запрета на отправку добровольцев в Испанию…"

БЕРЛИН, 9 января. Завтра, с окончанием строительства на участке Магдебург-Гельмштадт вступает в эксплуатацию автострада Берлин — Ганновер протяжением 223 километра.


Глава 8

Любовь

1. Себастиан фон Шаунбург, городок Лос-Вельярес в ста двадцати километрах к северу от Гранады, Испания, 10–16 января 1937


По рыбам, по звездам

Проносит шаланду:

Три грека в Одессу

Везут контрабанду


"И что бы мы делали без контрабандистов?"

В самом деле, что?

Баст смотрел на огонь, пляшущий на кривых, чахлых испанских дровишках в открытом очаге, и думал о своем. Чего-чего, а времени на размышления у него было вдоволь — думай не хочу! Вот он и думал. Обо всем подряд и о некоторых специальных предметах, но, кажется, все время — о ней.

* * *

Первые сообщения о гибели Кейт появились в прессе где-то через день или два после "Кровавого Рождества" в Саламанке, но сам Баст наткнулся на заметку, набранную мелким курсивом, в каком-то оппозиционном немецком "листке" только тридцатого декабря. В штабе Северной армии, вернее — в его разведотделе, можно было найти много довольно любопытной литературы, в том числе и издания немецких антифашистов, печатавшиеся в Праге, Вене или Париже. Вот в одной из таких газет и обнаружил фон Шаунбург вечером тридцатого декабря сообщение о смерти Кайзерины Альбедиль-Николовой. Подробности отсутствовали, подписи под заметкой не было. "По сообщениям австрийской печати… в Рождество, 25 декабря… во время ожесточенных боев за город Саламанка недалеко от границы с Португалией…"

Получалось, что она погибла именно тогда, когда у него, Шаунбурга, чуть не случился инфаркт. Однако "чуть" и "едва" — суть фигуры речи и ничего больше. Инфаркта не случилось, Баст был жив и пребывал в отменном здравии, а Кейт умерла, и ее больше не было. Как такое могло произойти? Казалось, что большей нелепицы и измыслить невозможно. Кейт не могла умереть, она не могла оставить его здесь в одиночестве, она…

От ужаса и горя у Баста потемнело в глазах, и когда полковник Фернандес наткнулся на него — вполне случайно — тремя часами позже, фон Шаунбург сидел во дворе под деревом, в темном неосвещенном углу. Сидел он прямо на холодной земле, откинувшись спиной на узловатый ствол оливы, и сжимал в руках скомканную газету. В уголке его плотно сжатого рта — прилипнув, забытая за ненадобностью, — осталась измочаленная и погасшая сигарета. Во всяком случае, именно такую картинку он теперь видел при попытках "оглянуться назад". А тогда…

Полковник — человек опытный. Кроме того, разведчик и испанский дворянин. Он ничего не спросил, и никак не выразил своего отношения к увиденному. Он только поприветствовал Баста вполголоса, а потом подхватил под руку, поднял с земли, и, освободив по дороге от прилипшего к губе окурка, увел в ближайший к территории штаба трактир — уютное заведение в полуподвале, со сводчатым низким потолком, обставленное темной грубо сколоченной мебелью. Там он усадил фон Шаунбурга за стол, устроился напротив и, сделав заказ, завел неторопливый разговор о жизни, смерти и любви. Он рассказывал о родной Андалусии, об апельсиновых садах и бродящей в крови южан страсти, о роковых женщинах и бесстрашных тореадорах, о давней славе и древней чести. Через три чашки крепкого, как динамит, горячего, как лава, и горького, как слезы, кофе и после бутылки пятидесятиградусной орухо, Баст смог, наконец, рассказать Фернандесу о том, что — смерть и ад! — произошло в этом гребаном мире, и кем была для него эта погибшая женщина.

— Жизнь жестока, — резюмировал Фернандес, разливая водку в стаканчики зеленоватого стекла. — Война — чудовище, пожирающее лучших из нас, а наши женщины — это все, что у нас есть, кроме чести и родины.

— Горюйте, Себастиан, — добавил он мгновение спустя. — Меня можете не стесняться, я сам такой…

Что имел в виду полковник? Иди знай, но не спрашивать же, в самом деле? Баст и не спросил.

"Зачем?"

Ему было очень плохо, но станет ли лучше, если выяснится, что и Фернандес пережил в своей жизни подобную трагедию?

"Вряд ли…"

Но, разумеется, Баст был искренне благодарен полковнику, поддержавшему его в трудную минуту.

"Надо же… Люди разные, а действуют на сходный манер".

Следующие дни не принесли облегчения, но показали, что Себастиан фон Шаунбург способен по крайней мере держать себя в руках. Он вполне контролировал свое поведение и был уверен, что ни словом, ни жестом не выдал окружающим обуревающих его чувств. Знал секрет Шаунбурга один лишь полковник Фернандес, но о ночи, проведенной в крошечном трактире за водкой и "разговором по душам", никак не напоминал. А еще через пару дней положил на стол перед Бастом другую газету. Но ни содержание заметки подчеркнутой синим карандашом, ни выводы, которые из него следовали, полковник не комментировал. Просто, проходя мимо, положил сложенную газету на столешницу перед Бастом и ушел.

"Жива?!"

Прошло еще несколько дней, и Шаунбург вполне уверился, что живет в мире иллюзий, но большинство источников все-таки сходились во мнении, что Кайзерина жива, хотя и ранена. Проблема, однако, в достоверности, — по роду своей деятельности Баст хорошо представлял, что это могут быть за источники. В конечном счете, за всеми этими сообщениями — несмотря на все их разнообразие — мог обнаружиться один и тот же человек. Один. Но наделенный воображением и умеющий делать деньги из пустоты… человеческого любопытства и собственного равнодушия. С другой стороны, если Кайзерина действительно осталась жива, никто, судя по всему, не мог сказать с определенностью, насколько тяжело она ранена.

"Дьявол!"

Но, хочешь "рви", хочешь "мечи", а с тем фактом, что объективной информацией пресса не будет оперировать и полстолетия спустя, когда появится, наконец, факс и Интернет, ничего не поделаешь. Такова "се ля ви". И, следовательно, Шаунбургу оставалось одно: проверить все самому.

— В этом что-то есть, — кивнул полковник Фернандес, выслушав "завуалированные" намеки Шаунбурга, и приятно удивил этим Баста во второй раз.

— Я организую вам "тропу" через фронт, но не официально. Вы понимаете, Себастиан?

— Вполне, — подтвердил Шаунбург.

— У меня есть знакомые контрабандисты. Они кое-что задолжали… лично мне, — объяснил полковник. — Но они не связаны с нашим отделом, и знать лишнего им не надо. Просто человек. Однако с той стороны фронта у меня никого нет.

— Это не страшно… — осторожно ответил Баст. — Там… Я что-нибудь придумаю. Я это умею.

— Вот и славно, — улыбнулся полковник. — Но вам следует уложиться в семь — максимум, десять дней. Ведь неделю или дней десять вы вполне можете проболеть… Лихорадка, инфлюэнца… Дизентерия… Я отвез вас, скажем, на estancia в горах… к моим хорошим друзьям.

— То есть, формально я все это время буду оставаться здесь? — уточнил Баст, начинавший понимать, какую услугу готов оказать ему Нестор Фернандес.

— Разумеется, — улыбнулся тот и, предваряя возможные оговорки и сомнения, тут же расставил все по местам:

— И, конечно же, и речи быть не может о какой-либо форме компрометации или шантажа. Никаких бумаг, никаких "случайных" свидетелей. Все это между вами и мной. Между двумя кабальеро.

— Я благодарен вам, Нестор. Я вам обязан… — начал было Шаунбург, но Фернандес остановил его жестом руки.

— Вы воюете вместе с нами, Себастиан, рискуете головой. Но Испания моя родина, а не ваша.

* * *

…Три грека в Одессу

Везут контрабанду…


Контрабандистов было трое, но они, разумеется, оказались испанцами, а не греками. Имелась ли тут какая-нибудь существенная разница в облике и повадках, Шаунбург не знал, но предполагал, что нет. Все трое — поджарые, бородатые, дочерна загорелые, и темные глаза настороженно смотрят из-под черных кустистых бровей, сросшихся над переносицей. А еще у всех троих крупные прямые носы, тонкие губы и длиннопалые узкие ладони, и легко представить эти ладони с кривым ножом или стилетом.

"Братья? Сомнительно. Хотя…"

Как и условились, Баст ждал провожатых в хижине немого старика до заката. От холода, изо рта при дыхании выходил пар. А вокруг — пронзительная тишина, какая бывает только в горах. Тишина, холод, снег на склонах высоких гор и наливающееся глубокой синью близкое небо…

Вполне "насладившись" горным пейзажем, красоты невероятной, Шаунбург ушел в лачугу, помог старику развести огонь в очаге, а остаток дня провел перебирая в памяти счастливые минуты прошлого, и рассматривая язычки пламени, играющего с коротенькими кривыми полешками. Как ни странно, Шаунбург редко вспоминал свое настоящее прошлое, то есть, жизнь доктора медицины Олега Ицковича. И более того, чем дальше от момента "перехода", тем менее эмоционально значимыми становились посещавшие его порой воспоминания. Словно бы действовал неизвестного происхождения "наркоз", не позволявший болеть душевным ранам.

"Или транквилизатор… Возможно".

Но, так или иначе, то, что могло бы стать постоянной, — никак и ничем не исцеляемой, — душевной мукой, ничем таким не стало. События остались, а эмоции притупились, выдохлись, превратив живые воспоминания в перечни сухих фактов, не тревожащих душу, не касающихся сердца. И, судя по некоторым признакам, такое происходило не только Шаунбургом. У всех остальных тоже что-то похожее, "мимолетное" в разговорах сквозило. Однако прямо на эту тему никто не заговаривал, и это, если разобраться, тоже интересный симптом.

Нынешняя жизнь воспринималась и ощущалась именно как жизнь со всеми своими красками, соками, вкусом и животной силой. Потому, быть может, и чувства казались здесь более сильными и яркими, и воспоминания — способными свести с ума.

День прошел, как не было. Стемнело. И тогда они наконец появились, — три высокие тёмные фигуры с винтовками за плечами и гномьими капюшонами на головах.

— Зовите меня Ягито. — На сносном французском сказал один из вошедших. — У остальных нет имён… никаких.

И они вышли в ночь.

* * *

Когда четыре дня назад полковник Фернандес предложил Басту помощь, Шаунбург не медлил ни минуты. То есть, — нет, не так. Он помедлил ровно столько, сколько понадобилось, чтобы трезво оценить предложение — всего несколько минут — и принял решение — рискнуть.

"Кто не рискует, тот не пьет шампанское, не так ли герр риттер?"

Но, решившись, Шаунбург действительно уже не медлил.

За четыре дня он вполне подготовил сцену "исчезновения", решив все неотложные дела по службе, заготовив впрок статью, которая уйдет с почты через три дня после его отъезда, и обосновал в глазах немногочисленных заинтересованных лиц свою "тяжелую болезнь" демонстрацией недвусмысленных симптомов. Но не только. Между делом — то есть где-то между легальных и нелегальных дел штурмбанфюрера Шаунбурга — ему удалось послать три телеграммы в Париж и Брюссель и сделать один важный звонок по телефону жене в их имение VogelhЭgel. Вильда и еще один из адресатов ответили короткими телеграммами, пришедшими почти одновременно, как раз накануне отъезда, и теперь Басту оставалось лишь надеяться, что он все сделал правильно.

Между тем, сегодня с утра включился "счетчик" полковника Фернандеса и время пошло. И значит, выражаясь словами покойного лидера русской революции, промедление теперь смерти подобно. Впрочем, контрабандисты свое дело знали туго. За ночь на лошадях, следуя головокружительными козьими тропами при неверном лунном свете, добрались от Лос-Вильярес до Поэрто Альто, но, разумеется, в городок не вошли, а миновали его по склону горы и уже в рассветных лучах солнца различили вдалеке сложенные из битого камня дома Ла Серрадуры. Здесь они оставили одного из "братьев" — сторожить в узком ущелье лошадей, а сами пешком отправились вниз, к едва различимому из-за расстояния шоссе Сьерра Невада.


2. Раймон Поль, Париж, Французская республика 12 января 1937 года, вечер


А еще, как оказалось, ему нравилось делать сюрпризы. Не вообще сюрпризы, не любые, не всегда и не всем, если вы понимаете, о чем, собственно, идет речь. Но — всегда…

"И сколько этого "всегда" наберется на круг? Пять месяцев или шесть?" — особенно остро он переживал сюрпризы, выдуманные специально для НЕЕ. Виктория, так уж вышло, заняла в сердце, да и в жизни — чего уж там — особое, одной ей дозволенное место. Но, проникнув в душу Раймона, в личное его пространство, наглухо закрытое для других — даже и дружеских, но посторонних — глаз, она ничуть его не стеснила, и ни разу не заставила пожалеть о проявленном "гостеприимстве".

Вот и сейчас настроение поднялось от одного лишь предвкушения, и Раймон намеренно замедлил шаги, чтобы вполне насладиться этим сладким и славным чувством. Он прошел через фойе отеля, медленно, не торопясь — в очередной раз подумав мимолетно, что им с Викторией следовало бы уже купить квартиру или даже дом — поднялся по лестнице, так как принципиально не признавал лифтов, и, проигнорировав звонок, легко стукнул костяшками пальцев в белую с золотом дверь их "постоянного" люкса.

"Тук-тук… кто в тереме живет?"

Тот, кто жил в "тереме", вернее, там жила, мелькнула раз другой смутной тенью в глазке — "Смотри, милая, смотри, я весь здесь, как лист перед травой…" — и наконец открыла дверь.

— А где цветы? — притворно нахмурилась "капризная примадонна", появляясь в проеме двери. Она была изумительно хороша, если не сказать ослепительна, но как тогда описать впечатление, которое она производила, выходя на сцену? А сейчас "парижская фея" одета по-домашнему, в "простой" шелковый халат персикового цвета и как бы даже с золотой вышивкой по рукавам, лифу и подолу.

— Виноват, — принимая игру, развел пустыми руками месье Раймон Поль. — Забыл…

— Что ж вы, сударь, такой забывчивый? — "гадюкой" прошипела "La rubia Victoria". — Уж не состарились ли вы раньше времени в лучах моей славы?

— Ваше сияние, дива миа, не старит, — усмехнулся в ответ Раймон, входя в номер и захлопывая за собой дверь. — Оно испепеляет.

— Во как! — улыбнулась Виктория и сделала шаг на встречу.

До этого она все время отступала перед ним, как бы завлекая или даже заманивая в глубину номера. Но сейчас приблизилась, с невероятным изяществом сломав дистанцию, и плавным, очень женственным — донельзя обольстительным движением — положила руки ему не плечи.

— Как страшно жить… — прошептала она, но, судя по выражению глаз и плавному движению губ, жить ей было отнюдь не страшно, а напротив, восхитительно и прекрасно.

— Мы едем завтра утром, — сказал Раймон, позволив, в конце концов, улыбнуться и себе. — Вернее, летим. На самолете, — уточнил он для "блондинок".

— Так быстро? — в глазах Виктории уже кружило хоровод любовное безумие, но слова Раймона она услышала и поняла правильно.

— Ты забыла, красавица, — он обнял ее и с нежностью прижал к груди. — Ты забыла, что у тебя лучший в мире импресарио…

Ну не рассказывать же ей, — тем более, сейчас, в этот странный миг, случившийся между явью и грезой — чего это стоило! Но оно того стоило, если разглядеть, как разглядел Виктор, волшебное сияние, вспыхнувшее вдруг в голубых глазах Виктории. И хотя Раймону не слишком нравилась идея, тащить "диву Викторию" в страну, охваченную гражданской войной, ее счастье — даже минутное — оправдывало многое, одномоментно отменяя и многое другое.

"Я безумец!" — твердил он себе, бешеным метеором проносясь по Парижу: визы, фрахт самолета, уговорить музыкантов, согласовать в испанском посольстве сроки и даты, расценки и маршруты.

"Я безумец!" — он мог себе позволить быть искренним перед самим собой. Хотя бы перед собой. Хотя бы мысленно. И, разумеется, был прав: чистейшей воды безумие, и главный негодяй пьесы именно он, поскольку не остановил этот "дикий каприз", удавив "инициативу масс" в самом зародыше. Однако сделанного не воротишь, а не сделанного не сделаешь. И более того. Сколько бы — пусть и перед самим собой — не изливал желчи Раймон Поль, как бы ни сетовал на капризы блондинки-Виктории и себя дурного, идущего "на поводу у бабы", он все равно метался по Парижу, точно наскипидаренный кот, "покупал и продавал", договаривался и ругался, согласовывал и платил… Но, в конце концов, ему было, что принести Виктории вместо цветов и чем ее удивить…

* * *

— Спишь? — едва слышно спросила она.

— С ума сошла? — так же шепотом удивился он.

— Почему сошла? — она чуть повернулась к нему, придвигаясь, и он почувствовал прикосновение ее груди к своему плечу.

— Ну, так чего тогда спрашиваешь? — "проворчал" он, оборачиваясь к ней лицом. — Разве может шевалье спокойно уснуть рядом с обнаженной женщиной?

— А неспокойно? Если ты шевалье, то…

— Всю жизнь должен не покидать седла.

— Ну… — он знал, она улыбается.

— Это намек или приказ? — улыбнулся он в ответ.

— Грубоватый образ… — "надула губки" она. — Но по смыслу правильный… Атакуйте, месье!

* * *

На следующий день, в семь тридцать утра по среднеевропейскому времени они — Виктория и Раймон, и еще с дюжину музыкантов и "приравненных к ним лиц", — вылетели из нового парижского аэропорта Виленьи-Орли на зафрахтованном Раймоном Полем новеньком Potez 62, взявшем курс на Испанскую республику.


3. Степан Матвеев / Майкл Мэтью Гринвуд. Турин, Королевство Италия, 12 января 1937 года


"Да-а-а… Угораздило же выбрать место для житья в Турине — практически мечта охотнорядца. Пять кабаков, две гостиницы и синагога с еврейской религиозной школой. Есть где спать, где пить и кого бить", — Степан невесело рассмеялся и подумал, что поделиться удачной шуткой не с кем — Фиона не поймёт, да и ни к чему это, а остальные… Олег пропадает неизвестно где, может быть в Португалии, а может, вообще — в Палестине, Витька в данный момент наверно уже в Испании с Татьяной, а Ольга…

"А Ольге сейчас, пожалуй, как никому из нас, не до шуток".

"Вот так. Простые радости жизни — спать, пить, бить. И всё это в окружении святых и князей", — так думал Степан, входя в кафе, расположенное наискосок от гостиницы и практически напротив синагоги. Иронией судьбы и итальянской топонимики квартал, где находилась его гостиница, находился в обрамлении улиц Святого Пия V, не менее святого Ансельма и какого-то князя Томмазо.

"В хорошей компании ещё и не то может случиться…"

Официант, узнав Матвеева, улыбнулся, вспомнив, вероятно, "уроки кулинарии", преподанные "сумасшедшим англичанином", и, не предлагая меню — он все уже знал и так — буквально через несколько минут расставлял на столе тарелки. Яичница, ветчина с зеленью, сковородочка с тонкими ломтиками обжаренного и шкворчащего в растопленном сале бекона, сыр и маринованные оливки. Исходящий паром кофейник, и непременный — куда же без него! — рогалик с маслом и джемом, венчали картину, вполне привычную для англичанина, но слегка шокирующую итальянцев с их врождённой нелюбовью к плотным завтракам.

"Вот что значит правильная дрессировка! Какие-то четыре дня, один строгий выговор официанту плюс слегка урезанные чаевые, и результат налицо — мои вкусы и пожелания здесь уже запомнили и воспроизводят практически без ошибок. Пусть и с приятными вариациями".

Оглядев раскинувшееся перед ним кулинарное великолепие, Степан блаженно улыбнулся, вспомнив, как четверть часа назад Фиона устроившись у него на коленях, невинно поинтересовалась, а не будет ли скучать "милый Майкл" если "его девочка" прогуляется немного по здешним магазинам? Да и к парикмахеру заглянуть не мешало бы и… так, слово за слово, нашлась добрая дюжина веских доводов в пользу того, чтобы встретиться за обедом, а лучше — за ужином, где-нибудь на пьяцца Сольферино.

"Ну, раз уж у меня сегодня снова образовался относительно свободный день, стоит посвятить его неотложным делам", — а таких дел, по правде говоря, накопилось много, практически — "выше крыши".

После того, лиссабонского, скомканного разговора, старый лис — сэр Энтони — перезванивал ещё дважды, но оба раза без ненужной лирики и демонстрации псевдоотеческих чувств. Коротко, сухо, по-деловому. Признав право подчинённого на восстановление душевного и физического здоровья в течении, как минимум, двух месяцев: "Разве я обещал вам три месяца отпуска? Побойтесь бога, Майкл, это был не я, а кто-то другой, живущий исключительно в вашей голове". И даже пообещал решить вопрос с отпуском в газете, но напомнил о необходимости представить развёрнутый отчёт по результатам работы в Испании, — "в дополнение к существующим донесениям". Тем более что сейчас, оказавшись за рамками происходящего в Испании, Майкл получил возможность взглянуть на тот котёл, в котором варился без малого полгода, со стороны. Без довлеющей злобы дня, а также sine ira et studio.

"Прямо так и сказал, козёл старый… мол, без предвзятого мнения!" — вспоминая об этом разговоре, Матвеев не мог оставаться спокойным. Его почти час уговаривали как ребёнка, к тому же — сильно задержавшегося в развитии, проговаривая по нескольку раз одни и те же аргументы. Сулили, как настоящему буржуинскому Плохишу, "бочку варенья и корзину печенья" и вообще были предупредительны и в меру "милы".

"Почему?"

Да потому что, как выяснилось в самом конце разговора, Гринвуд оказался одним из тех трёх агентов-везунчиков без преувеличения, — сумевших вырваться из Испании после обнаружения утечки информации о разведывательной сети МИ-6. Судьба всех остальных терялась в "густом тумане" гражданской войны.

Но, главное, он оказался единственным из "пришедших с холода", способным к аналитической работе. Оттого так увивался вокруг него сэр Энтони, потому и потакал "капризам", недостойным джентльмена на службе Его Величества. Об этом Майкл узнал в ходе третьего телефонного разговора, уже в Турине. От увещеваний начальство перешло к напоминаниям о дисциплине. И Степан решил, что хватит изображать напуганную примадонну — всему есть предел.

"Отчёт нужно писать — спору нет. Но стоят ли мои наблюдения хоть пару пенсов, когда обстановка в Испании меняется практически ежедневно?"

Мысли не мешали Матвееву, — он автоматически разрезал рогалик вдоль, тонко намазал обе половинки маслом, — для "густо" масла маловато, и сверху пришлепнул немного ежевичного джема.

Действительно, кто мог предсказать, что троцкисты первыми прибегнут к индивидуальному террору? Никто… И плевать, что до сих пор ни одна группировка — ни "белая", ни "красная" — не взяла на себя ответственности за совершённый теракт. Смерть Марти стала в буквальном смысле ударом под дых политике Коминтерна в Испании. Такого отчаянного шага могли ожидать от анархистов, но они отчего-то не торопились. Видимо, однажды упустив момент для выступления против постепенного сокращения их влияния и попыток со стороны Мадрида привести барселонскую вольницу к "общему знаменателю", Дуррути и его команда решили копить силы, и дожидаться, кто возьмёт верх в битве под ковром между коминтерновцами и ПОУМ, чтобы затем…

"А что, у тебя есть какие-то сомнения в том, кто победит? — очередное явление "внутреннего голоса" не удивило Степана, он даже обрадовался. — Это Гринвуду сомневаться позволено, а ты-то прекрасно знаешь, чем заканчивается война телёнка и дуба. Весовые категории разные".

… Итак, Дуррути решил выждать, а затем нанести удар по ослабленному внутренними дрязгами режиму Мадрида, попытаться отстоять и автономию Каталонии и собственную независимость. Ну, что ж в этом предположении, похоже, содержалось больше смысла, чем могло показаться на первый взгляд. Но, если так, получалось, что унитаристы в анархистской среде постепенно теряют позиции со своей идеей широкого общенационального фронта и, чтобы удержаться во главе ФАИ, им теперь придётся пойти на уступки радикалам, давно уже пропагандирующим "беспощадную борьбу с остатками прогнившего государства". Не просто пойти на уступки, а встать в авангарде самоубийственного движения к абсолютной свободе.

"М-да…" — В ближайшие месяцы, после беспощадной резни одних коммунистов другими, стоило ожидать серьёзного выступления профсоюзов вместе с анархистами, и, скорее всего, оно произойдёт в Каталонии. Точнее — в Барселоне.

"А где же ещё? Свято место пусто не бывает…"

Касательно боевых действий, даже не будучи "великим стратегом", Матвеев предполагал, что ещё месяц-два и война окончательно приобретёт позиционный характер, разумеется, насколько это возможно в настоящих условиях, Крупные операции, вроде прорыва на соединение южной и западной группировок санхурхистов или рейда Павлова, станут редкостью и, скорее всего, будут привязаны к очередным переброскам пополнений из стран-участников конфликта. Вместо лихих рейдов — бесконечные битвы за "домик паромщика". Тем более, что в первые же месяцы конфликта самые неуправляемые и "нестабильные" элементы противоборствующих сторон были сняты с "главной" доски. Это касалось, разумеется, обеих сторон. И разного рода радикальных элементов в интербригадах и республиканской армии — одни просто погибли, а другие постепенно оттянулись из действующей армии в сторону тыла. Но та же картина наблюдалась и среди мятежников. Буйные карлисты, недовольные по тем или иным причинам офицеры — всех смахнуло, как веником, беспощадной практикой гражданской войны. Правда, оставались ещё марокканцы… но их после Саламанки в плен не берут. Об этом даже успели сообщить все основные европейские газеты — кто в разделе "курьёзы", а кто — устроив форменный "плач Ярославны" по "невинным жертвам красного террора".

"Следовательно, фронт можно пока исключить из предмета отчёта — наметить пунктиром и довольно — и сконцентрироваться на неоднородности республиканского лагеря. К счастью, советские товарищи ещё не погрузились с головой в проблемы местного "серпентария", но когда это произойдёт… "цивилизованному миру" будет явлен пример быстрого и максимально жёсткого решения проблемы внутреннего политического единства одной из воюющих сторон. А для этого… для этого должен быть повод — громкий и настолько экстраординарный, даже по меркам гражданской войны, что не потребуется никаких оправданий", — и тут Матвеева что называется "переклинило".

Восточные люди придумали для "накатившего" на него состояния множество названий, спрятав среди туманных притч и многословных поучений смысл внезапного озарения. Запад предложил простой на первый взгляд выбор между богом и дьяволом — навязав дуалистичность источника "откровения".

Впрочем, рациональный Запад был знаком и с "Эврикой" Архимеда, и с келлеровским инсайтом. И случившееся с Матвеевым весьма логично укладывалось в рамки современной ему — в обеих жизнях — теорией решения задач. Он многое знал о предмете своих нынешних размышлений, да и думал об этих вещах не в первый раз. И вот в его сознании произошёл переход количества проанализированной информации в качество безупречных по логике и подкреплённых историческими аналогиями выводов.

"Я знаю!"

"Зачем ждать повода, когда его можно создать? — пожал мысленно плечами Степан. — Своими руками создать. А потом — использовать".

Это было так очевидно, что даже странно, что он не понял этого раньше. И почему только он один? Или все-таки не один?

….Несколько лет назад гитлеровцы использовали ограниченно вменяемого, практически слепого каменщика Маринуса ван дер Люббе, чтобы "завернуть гайки", а спустя год втихомолку отрубили ему голову на пустыре…

… А девятнадцать лет назад ту же роль сыграла для большевиков эсерка Фанни Каплан. Полуслепая… полубезумная…

"Ну, надо же…"

Очередная, на этот раз ещё не прикуренная, сигарета смялась в руке Степана. Табачные крошки просыпались на стол, прилипли к ладони, но Матвеев не обращал внимания на досадные мелочи.

Он судорожно пытался вычислить ту самую "ключевую" точку, воздействие на которую способно поднять на дыбы "советского медведя". И не находил. Все предположения при ближайшем рассмотрении оказывались более или менее безумными.

"Покушение на кого-то из командиров Экспедиционного корпуса? Не вызовет достаточного резонанса. Реакцию в СССР можно в расчёт не брать — для Европы оправдание слабое, а легитимизировать "закручивание гаек" товарищам придётся". — Матвеев снова потянулся за сигаретой, попутно чуть не опрокинув пустую чашку, и, словно опомнившись, попросил официанта принести ещё кофе…

"Да-да — целый кофейник, и бисквит. Самый сладкий, что у вас есть. Или как он здесь называется?"

"Нет. А что, если основной целью должен стать так называемый collateral damage — внешне совершенно нелогичные жертвы, случайные некомбатанты, не вовремя оказавшиеся на линии огня террористов? Но тогда это должны быть фигуры соответствующего масштаба — политики, деятели культуры, какие-нибудь представители Красного Креста или ещё каких гуманитарных организаций".

Машинально отщипывая кусочки от не слишком свежего и уже изрядно подсохшего бисквита, Матвеев макал их в чашку и методично закидывал в рот, не замечая, что уже несколько капель кофе сорвались вниз, к счастью попав не на брюки или пиджак, а на салфетку, так и оставшуюся лежать у него на коленях.

"Самое страшное, что предотвратить подобный теракт мы не в силах. Ибо не обладаем достаточной информацией, да и сил у нас не так много. Но просчитать возможный вариант развития событий обязаны".

Да, мысль выглядела интересной и многообещающей, и сэру Энтони она должна понравиться…


4. Конспиративная квартира НКВД СССР в Мадриде, Испания, 13 января 1937, поздний вечер.


В просторной комнате, судя по всему, служившей прежним хозяевам гостиной, за круглым обеденным столом сидят трое мужчин. Один из них, полноватый с несколько обрюзгшим лицом, и глубокими залысинами над высоким морщинистым лбом, уже не молод. Год назад ему исполнилось сорок, и он вполне чувствует свой возраст. Двое других находятся в самом расцвете сил: высокому блондину с очень простой славянской внешностью — лет двадцать пять. Хотя, возможно, и чуть больше. Худощавому брюнету с узким жестким лицом — скорее всего, около тридцати. Они, — коллеги и даже самый молодой из них знает других не один год, но здесь, в Испании, называют друг друга вымышленными именами. Они не понаслышке знают, что такое дисциплина и прекрасно понимают, чем может для них закончиться любое "баловство".

— Что с делом товарища Марти? — спрашивает, распахивая окно, старший.

В комнате накурено, и чаю за время "рабочего совещания" выпито немерено, но не все вопросы еще решены, и не все дела переделаны.

— Тут такое дело, Николай Карлович, — блондин бросает взгляд на потухшую трубку, зажатую в крепкой рабочей руке, и со вздохом откладывает в сторону. — Есть слух, что товарища Марти убили люди "Интеллигента". Группа хорошо законспирирована и, опять же по слухам, сформирована лично сукой Фишер. Ищем, но результата пока нет.

— Нет, — кивает Николай Карлович. — Слухи… А кроме слухов? Плохо ищем, Петя! Очень плохо!

— Ищем хорошо, — возражает блондин, без робости встречая волну начальственного гнева. — Но у них там, Николай Карлович, тоже не сопляки собрались. Кое-что умеют не хуже нас, и в наших же "университетах" учились. Так что упрек не принимаю. Ищем, а то, что не нашли пока… было бы легко — зачем бы МЫ нужны были? Зато мы вычислили их информатора в штабе Интербригад.

— Кто это "мы"? — сразу же оживляется брюнет. — Мы — мы, или еще кто, со стороны?

— Товарищи из военной контрразведки… — объясняет Петя, удивленный "энергией" вопроса.

— Кто именно? — давит брюнет.

Его интерес настолько очевиден, что Николай Карлович поднимает бровь. Делает он это красиво, можно сказать, аристократично, но участникам разговора сейчас не до эстетических изысков.

— Луков и Готтлиб, — блондин и сам, видимо, недоумевает: что же могло так зацепить брюнета в этом пусть важном, но все же рядовом деле?

— Взяли? — подается вперед брюнет.

— Информатора-то? — нарочито тянет нервы Петя.

— Нет, семафор! — обрезает брюнет, глаза его становятся прозрачными и холодными как тонкий речной лед, и такими же как этот неверный лед — опасными.

— Не взяли, — сдает назад Петя. — Ждут приказа от…

— Вот, что Петя, — неожиданно встает из-за стола брюнет. — Беги-ка ты скоренько в штаб, и скажи, что имеется строгий приказ Никольского, "остановить любые действия". Любые! — кладет он раскрытую ладонь на столешницу, не разрывая, впрочем, зрительного контакта с Петей. — Все заморозить, засекретить "под ноль" и передать лично мне. Письменный приказ я привезу утром.

— Не обижайся! — добавляет он спустя мгновение. — Но идти надо сейчас. Нам этот информатор — живой и невредимый! — так нужен, что и сказать тебе не могу. Иди, а?!

Блондин бросает удивленный взгляд сначала на брюнета, потом на Николая Карловича, едва заметно кивнувшего, пожимает плечами и выходит из комнаты.

— Ну, и что ты задумал? — спрашивает Николай Карлович, когда за Петей поочередно закрываются две тяжелые двери.

— Новый командующий собирается посетить фронт у Саламанки… — брюнет наклоняется вперед и смотрит пожилому в глаза.

— Рискуешь, Федя, — качает головой Николай Карлович. — Если с командармом, не приведи господь, что случится…

— Прикроем, — брюнет по-прежнему смотрит собеседнику в глаза. — Ты это видел?

Он медленно, словно смакуя, извлекает из кармана пиджака и кладет перед Николаем Карловичем сложенный вчетверо лист бумаги.

— Ну, и что я должен был видеть? — Николай Карлович разворачивает бумагу, читает, снова складывает и кладет перед собой, прихлопнув тяжелой ладонью. — Н-да… замысловато и крайне рискованно, но если получится… "Интеллигент"… — качает он головой. — Да, тут по гроб жизни не отмоешься… Но риск, риск…

— Кто не рискует, тот не спит с королевой! — улыбается брюнет и, получив свою бумагу обратно, прячет ее в карман. — И пусть не говорят, что одним выстрелом двух зайцев не бьют. Еще как бьют! Только умеючи.


5. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испания, 13 января 1937, полдень


С утра было солнечно, но к обеду нагнало ветром туч, а там и заморосило вдруг, обещая лить долго и уныло. И сразу же заныло плечо…

"Н-да, баронесса, не носить вам больше открытых платьев! Или носить?"

В конце концов, можно встать над толпой и сделать оттуда, сверху, что-нибудь такое, что называют не comme il faut: почесаться где-нибудь, показать язык или выйти, к примеру, на люди с обнаженными плечами, одно из которых обезображено шрамом…

"Почему бы и нет?"

Где-то над горами ударил гром. Далеко, глухо, но недвусмысленно. И голова начала болеть.

"Не было у бабы хлопот, так… полезла воевать…"

Да уж, не было печали, так черти… подстрелили! Пустяковое, казалось бы, ранение. Пуля едва задела плечо, вырвав тонкий лоскут кожи — "моей замечательной бархатистой кожи" — но нет, не пронесло, как подумалось сразу после "происшествия", той же ночью.

"Той ночью…"

Кажется, была такая песня… Нет, ничего, как говорится, не предвещало беды. Кайзерина той ночью сидела у медиков, только что обработавших ее пустяшную рану, пила с ними темное испанское вино, оставляющее на языке оскомину, курила и рассказывала анекдоты на четырех языках…

"Вот смеху-то было! Особенно утром…"

Утром Кейт проснулась в ознобе и холодном липком поту. В горле было сухо и горько, как в солончаках, губы потрескались, перед глазами все плыло. Кайзерина попыталась встать с кровати — ночевала она в соседнем городке, достаточно далеко от фронта, чтобы туда не долетали артиллерийские снаряды — попробовала встать, встала, но тут же и повалилась обратно, запутавшись в переставших повиноваться ногах.

Потом…

Она плохо помнила несколько следующих дней, и неспроста. Абсцесс, лихорадка… Начальник госпиталя, tovarisch Архангельский — и, как выяснилось, первоклассный хирург — сказал ей потом, что она вполне могла потерять руку, — "Ужас-то какой!" — и ее саму могли потерять.

"Насовсем… Было бы обидно, но… Есть ли жизнь после смерти?"

Впрочем, неважно. Это праздные вопросы, какие легко могут впорхнуть в голову избалованной и капризной великосветской шлюхе…

"Потом…"

Она очнулась от боли, но все-таки отказалась от морфия.

"Было больно".

Да, уж! Не то слово. Мотало так, что врагу не пожелаешь. То есть, врагу — какому-нибудь Гитлеру — как раз и пожелаешь, вот только, судя по опыту, такие молитвы бог к рассмотрению не принимает. А она… она просто сходила с ума от боли, и все-таки упорно и решительно отказывалась принимать наркотики.

— Я бы кокса нюхнула, если б был… — "мечтательно" вздохнула она, стараясь отрешиться от "раскаленных клещей, медленно и беспощадно рвавших мясо". Боль захватывала грудь и горло, мешала дышать… Вся рука горела огнем…

— Оставьте морфин тем, кому он нужнее. Вот если у вас есть водка… Водки я бы выпила, — "улыбнулась" она теряя сознание.

Говорят, от этой ее улыбки разрыдалась даже не слишком склонная к эмоциям старшая хирургическая сестра, а водки доброхоты нанесли… — хоть залейся. Она пила ее стаканами, не пьянея, и грязно ругалась на девяти языках. Это только в России некоторые думают, что круче русского мата ничего в мире нет. Есть. Ну, пусть, не круче, но ругань марсельских бандитов, итальянских моряков или австрийских рудокопов ничем по сочности и силе образов родному русскому матерку не уступят. Но не в этом дело, по-русски ей в любом случае ругаться заказано. Даже в забытьи или бреду. И, что любопытно, не ругалась…

Главное, однако, не в этом, хотя и это стоило обдумать на досуге. Ведь неспроста натура немки брала верх во всех ситуациях, когда Кайзерина теряла сознание. Главное, что Архангельский руку ей все-таки спас, хотя шрам на плече вышел малоэстэтичный. Но лучше так, чем никак.

"Ведь правда?"

Ну, собственно, кто бы сомневался! Понятно, что шрам — мизерная цена за жизнь. Но покинуть госпиталь так быстро, как хотелось, Кайзерине не удалось. Без антибиотиков и прочей навороченной фармакологии, послеоперационное выхаживание в довоенной Европе — чтоб не говорить про прочую географию — дело, едва ли не более сложное, чем любая даже самая замысловатая операция. Вот ее, Кайзерину, теперь и выхаживали. Лечили "увечную", смотрели на нее восхищенными и влюбленными глазами, холили и лелеяли, дарили цветы и апельсины и приносили виноградную водку — то гнусную, чисто — самогон, то деликатную и сладкую, как лучшая граппа stravecchia, — но на волю не отпускали. Впрочем, куда ей было на волю… Она все еще была слаба и беспомощна и страдала от невыносимых болей, которые все-таки как-то пережила.

В конце концов, русские, спасшие ее от смерти, передали Кайзерину на долечивание в испанский армейский госпиталь. Он был стационарный, хотя и назывался полевым, а вот у русских…

"Надо же, — сообразила она вдруг. — Я называю их русскими, словно сама я…"

Но, судя по всему, сама она уже стала не совсем русской или совсем нерусской, хотя "сантимент", как ни странно, остался.

"Любопытно… Это стоит запомнить и обдумать позже".

Сегодня она впервые надолго покинула свою "палату". Надо отдать должное испанцам, они не положили ее в общую, к другим раненым женщинам. В асьенде, где размещался госпиталь, нашлась и крохотная, уютная комнатка для Кайзерины. Она помещалась на третьем этаже "готической" баши, сторожившей угол между северной и западной стенами. Беленые стены, узкое окно с резными ставнями и деревянными жалюзи, дощатые пол и потолок… Кровать, распятие над изголовьем, стол со стулом и узкий гардероб. Вот, собственно, и все. Ах, да, еще комодик с зеркалом и полкой для фаянсового кувшина и эмалированного тазика.

"Удобства…"

Ну, не считая клозета в конце коридора второго этажа, в распоряжении Кайзерины имелась настоящая "ночная ваза".

"Мило, но… На войне, как на войне".

Все-таки стоять лучше, чем лежать, а стоять "за оградой" — пусть и под дождем — много лучше, чем мотаться в четырех стенах асьенды.

"Зима… — Кайзерина взглянула на апельсиновое дерево у дороги и усмехнулась. — Действительно, очень славная зима".

Она вытащила из кармана пальто сигареты и закурила. Дождь своими редкими и мелкими каплями норовил попасть в узкий цилиндрик сигареты. Пока не попадал, но Кайзерина знала, — это вопрос времени: количество капель на… — она сделала очередную затяжку — …уменьшающуюся длину сигареты…

"Интересно, найдет ли его моя телеграмма?"

Сегодня она впервые покинула госпиталь, и пешком — по дороге обсаженной пиниями, — добралась сначала до города, производившего мрачное впечатление своей запущенностью и бедностью, а затем и до почты. К сожалению, телеграфная связь здесь была ненадежная — то и дело прерывалась "из-за обстоятельств военного времени", но телеграфист обещал отправить телеграммы Вильде и Цисси Беркфреде, сразу же, как восстановят линию…

* * *

Выяснилось, что, выходя из госпиталя, она была излишне оптимистична. За время, что провалялась в забытьи и бреду, да и за последующие дни, когда она ходила мало и осторожно, — боясь, что закружится голова или ноги "заплетутся", — Кайзерина ослабла так, что реально и представить себе не могла. Короткая прогулка… Пара километров туда, да столько же обратно по ровной — чай не горы — местности, а, гляди-ка: дыхание сбито, в висках стучит, ноги вялые, как у дряхлой старухи, и плечо болит, словно и не зажило.

"Н-да… укатали и сивку… испанские горки…"

Она дотащилась до ближайшей оливы, прислонилась спиной к стволу и попыталась отдышаться. Дождь усилился, но это даже хорошо, крупные капли, пропутешествовав сквозь плотную крону, срывались ей на лицо, освежая, бодря.

— Вам помочь, товарищ? — крикнул часовой от близких уже ворот асьенды.

Разумеется, он крикнул по-испански, но уж настолько-то Кайзерина язык страны пребывания знала. Да и на французский похоже.

— Не надо! — махнула она рукой и тут же пожалела об этом явно опрометчивом жесте.

"Черт!" — махнула-то она правой, но боль отдалась в левой, да притом такая боль, что "мама не горюй".

— Вы уверены? — человек подошел откуда-то сзади, и она его просто не заметила.

"Алекс? Его счастье, что я слаба и не могу ответить тем, кто подкрадывается к беспомощным женщинам со спины…"

— Да ни в чем я уже не уверена, — честно призналась Кайзерина, с трудом сдерживая рвущийся из горла стон.

— Вот, что сударыня, — сказал Алекс, заглядывая ей в глаза. — Обопритесь-ка на мою руку и пойдемте потихонечку "до хаты".

Последние слова он произнес по-русски, и Кайзерина, несмотря даже на общее нездоровье, поспешила переспросить:

— Что вы сказали, месье Тревисин?

Вообще-то лейтенант из 14-й интербригады Алекс Тревисин был русским и совсем этого не скрывал. Однако, прожив много лет во Франции и даже послужив в Иностранном легионе, о чем сам рассказывал Кайзерине третьего дня, говорил по-французски почти без акцента.

"Ну, да, он же белый офицер, — напомнила себе Кейт. — Наверняка знает французский язык с детства. Гувернантки, то да се…"

— Что вы сказали, месье Тревисин? — переспросила она.

— А я думал по-болгарски то же самое… — смутился Алекс.

Вообще-то ему было под сорок, и имя Александр — да еще и по-русски, с отчеством — подошло бы Тревисину куда больше, но все — здесь, в госпитале, — называли его на французский манер Алексом, и он, разумеется, не возражал. Привык, должно быть, за столько-то лет!

— Алекс, — через силу улыбнулась Кейт. — Я же вам уже объясняла, я австриячка, а никакая не болгарка.

— Извините! — вполне искренне расстроился Тревисин, но Кейт отчего-то показалось, что Алекс лукавит. Он был не прост, этот белогвардеец, сражавшийся теперь в Испании против националистов. Совсем непрост, и возможно, не столько специально, сколько по привычке все время проверял вся и всех. Но, в любом случае — права она или нет — с ним стоило держать ухо востро, ведь как узнать, на кого он по-настоящему работает?

— Извините!

— Не за что, — еще раз попыталась улыбнуться Кайзерина. — Помогайте!

Она всерьёз оперлась на предложенную руку, и пошла с Алексом к асьенде. Тревисин заметно прихрамывал — последствия ранения под Заморой во время атаки 14-й интербригады, но уже шел на поправку. А воевал он, что любопытно, в том самом батальоне "Марсельеза", командиром которого при столь драматических обстоятельствах стал ее знакомец по ранней осени в Барселоне — капитан Натан.

Однако ей сейчас было не до ассоциаций и аналогий: плечо разболелось, голова кружилась, перед глазами — мелькали черные мухи. И даже капли дождя, падавшие на лицо, никак не могли "пробудить" Кейт от овладевшего ею морока. Она то задремывала на ходу, то приходила в себя, вздрагивая и окунаясь в одолевавшую боль. Да и Тревисин, понимавший, без сомнения, в каком она находится состоянии, оказался тверд и последователен в желании с миром доставить Кайзерину на место, то есть, в госпиталь, в палату, на койку…

За четверть часа они доковыляли — с остановками и отдыхом — до ее "кельи", и, благодарно посмотрев на спутника, Кейт опустилась на кровать и потеряла сознание.


Глава 9

По ту сторону добра и зла

1. Раймон Поль, Барселона, Испанская республика, 14 января 1937, после полудня


Летели через Марсель, но на побережье бушевала гроза, и вылететь в Барселону сразу после заправки не удалось. А потом стало поздно, поскольку ночные полеты в Испанию, где, между прочим, шла война, не практиковались. Гражданскими летчиками не практиковались. А так что ж… Но они не были военными, а потому заночевали в Марселе, и ранним утром — как раз утих дождь, и небо немного очистилось — "рванули на юг". На юго-запад, разумеется, но кто будет придираться!

А в Барселоне… Ну, в принципе, затем они и летели в Испанию. Первый концерт дали уже в полдень. И никакой сиесты, что характерно! Впрочем, на дворе зима, и всю прошедшую неделю лили дожди. На городских улицах сыро и холодно, небо пасмурное, настроение — мрак, но Виктория собралась — а это и само по себе чудо, на которое стоило посмотреть, хотя и не многие сподобились, — и вышла на сцену старого варьете на Рамблес. Вышла, посмотрела в зал и… улыбнулась. Зал взорвался аплодисментами, а она запела "Одна под дождем" — новую песню из нового фильма, так славно перекликавшуюся с ее первым шлягером про танец под дождем. Как и следовало ожидать, Виктория была великолепна, и зал буквально трясло от любви и восторга, хотя большинство зрителей были в форме и при оружии. О чем им, казалось бы, думать кроме войны и смерти? Впрочем, вели они себя вполне целомудренно: и коммунисты, и анархисты, и "прочие все" боготворили Викторию, дружно забыв о партийных разногласиях, и чуть что, начинали скандировать: "La rubia Victoria! La rubia Victoria! La rubia Victoria!" И она расцвела на глазах, впитав восторг толпы, и "поднялась" еще выше, туда, где речь шла не о голосе уже или внешности, а о душе и Даре. И "Бела Чао", которую они с Раймоном с октября тридцать шестого готовили специально для Испании, прозвучала так, что зал просто сошел с ума!

Аплодировали стоя, свистели, вопили, что-то неразборчивое скандировали… Бросали цветы, их оказалось неожиданно много, и даже пару раз — из полноты чувств, наверное, выстрелили в потолок.

— Как я тебе? — спросила Виктория в авто по дороге в отель.

— Грандиозно! — совершенно искренне ответил Раймон, поднося огонь зажигалки к сигарете в мундштуке черного янтаря.

"Довольно стильно и настолько же дорого… Соревнование с "Кузиной Кисси" продолжается…" — усмехнулся он мысленно, наблюдая за тем, как закуривает Виктория.

— Да, неплохо получилось… очень эмоциональная публика… "сопереживательная"… У тебя, кажется, есть НЗ, ведь так?

— У меня есть НЗ, — вздохнул Раймон, но все-таки достал из кармана пиджака фляжку и передал Виктории.

Он — насколько это вообще возможно — контролировал количество выпитого, и вроде бы, не без успеха. Однако карьера звезды и дивы — опасная стезя. Это ему и Шаунбург — как специалист — объяснил, да и сам Раймон когда-то давно, в прежней жизни, читал. Тогда, например, когда после армии заинтересовался химией наркоты… и биохимией тоже. Процессы творчества, особенно у певцов и актеров, приводят к выбросу огромных порций адреналина и эндоморфинов… Там вообще такая дикая химия бурлит, что хоть святых выноси. Вот алкоголь и вписывается… Удачно, надо сказать, вписывается, но Раймон был не только автором песен дивы и ее главным импресарио, он ее еще и любил, а потому бдил, "хватал и не пущал". Выходило не без трений, но пока вполне успешно и даже мирно. Во-первых, потому что Виктория и сама не дура и все прекрасно понимает, а во-вторых… Во-вторых, ему хотелось надеяться, что его мнение ей отнюдь не безразлично.

— Что дальше? — спросила она, отрываясь от фляжки.

— Обед со звездами первой величины, — улыбнулся Раймон, принимая емкость и пряча ее в карман от греха подальше. Самому ему в свете нынешних планов пока лучше было не пить вовсе или пить одну воду.

"Еще успеют напотчевать…"

— А почему не ужин? — удивилась Виктория. — Я же еще в шесть выступаю… На полный желудок? Не пойдет!

— Ешь меньше, — предложил Раймон, а что еще он мог ей предложить?

"А еще лучше, не пей вина…"

— Так что там с ужином? — настаивала Виктория.

"Вот же настырная!"

— Да, с ужином все как раз просто, — вздохнул Раймон. — Ужин в твою честь дает великий и ужасный Дуррути, который сейчас здесь самый главный, но, в основном, потому, что у него под рукой все крупные военные и полицейские силы провинции. Диктатор Каталонии — никак не меньше.

— Постой! — снова удивилась Виктория. — Он же, вроде, анархист?

— Анархист не бранное слово, — возразил Раймон, вспомнивший вдруг по ассоциации "Оптимистическую трагедию". — Это всего лишь определение принадлежности к одной из легальных политических партий. И ФАИ, мон шер, ничуть не уступает ИКП, во всяком случае, здесь, в Барселоне.

— Значит, он дает нам ужин, — кивнула Виктория.

— Нет, — улыбнулся Раймон. — Дуррути дает ужин в честь тебя, а все остальные приглашены заодно.

— Ага! — усмехнулась Виктория. — А обед?

— О! — поднял вверх палец Раймон. — Обед дает Генеральный консул СССР в Барселоне Владимир Антонов-Овсеенко и главный советник ВМФ Испанской республики дон Николас Лопанто… Любопытный, между прочим, человек. Рекомендую познакомиться…

— Ну, раз ты настаиваешь…

"Помолчала бы… говорунья!" — но, с другой стороны, из роли не выпадает и на том спасибо.

Хотя в этом он был к ней, пожалуй, несправедлив. В той или иной степени, Виктория "играла" все время, ни на мгновение не нарушая своего и так уже двойственного образа певицы и разведчицы, и оставалась "самой собой" везде и всегда, кто бы ее там не "слушал", и кто бы за ней не "присматривал". А у Раймона на этот счет была не обычная для влюбленного мужика паранойя, он просто кое-что знал и о диве Виктории, и о тех, кто мог сейчас ее "смотреть и слушать".


2. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испанская республика, 14 января 1937, вечер


К вечеру распогодилось, и на небе высыпали звезды. Большие, яркие… И настроение снова поменялось. Кайзерина поспала немного, почти сразу же по возвращении провалившись в жаркое забытье, проснувшись — поела, как ни странно, "нагуляв" во сне аппетит, сестра милосердная сделала ей первязку на плече, и она снова поспала. Во второй раз проснулась уже ближе к вечеру, а боль-то почти и не чувствовалась уже, и слабость прошла, и в голове не звенело. В общем, как говорила одна питерская знакомая "опять свезло". Но все равно — береженого, как говорится, бог бережет — "накатила" полста граммов для поднятия тонуса и как проверенное временем обезболивающее, и, спустившись во внутреннюю аркаду второго этажа, закурила на свежем воздухе.

— Ну, как вы сударыня? — спросил, появляясь на галерее Алекс Тревисин. — Судя по вашему виду, отпустило. Я прав?

— Правы, — кивнула Кайзерина, подставляя лицо прохладному ветерку. Замечательно пахло апельсинами, мокрой зеленью, и варящейся на кухне кукурузной кашей. — Я что-то пропустила? Что там за шум был часа два назад?

— Транспорт с фронта… — интонация собеседника сказала Кейт даже больше, чем сами слова.

— Опять штурмовали Саламанку?

"Господи, ну когда же это все кончится?"

— Нет, — покачал головой Тревисин. — Это с юга. Наши, я так понимаю, попытались провести атаку с фланга, а Мола готовил там же свой удар — на прорыв в южный анклав. Произошел встречный бой, и, похоже, генерал свою задачу выполнил… А ему навстречу — на Мериду и Касарес — ударили нацианалисты Гарсиа… Так говорят.

— Много раненых? — спросила Кейт, глядя вниз, туда, где сновали через просторный двор медсестры и санитары. Скорее всего, в операционной и процедурных кабинетах продолжали работать до сих пор.

— К нам поступило немного, всего тридцать девять. Остальные, как говорят, — в новый русский госпиталь и еще куда-то… Много. Угостите сигаретой, баронесса?

— Курите, поручик! — Кейт вынула из кармана пальто портсигар и протянула Алексу. — Что там наш юный друг Митрио?

— Дмитрий поправляется, — улыбнулся Тревисин. — Но ходить не сможет еще долго, и это его… Ну, скажем, это его сильно расстраивает.

— Бесится? — усмехнулась Кайзерина, представив себе юного краскома, волею обстоятельств не только оказавшегося в испанском госпитале, где кроме Алекса никто по-русски не говорит, но и с загипсованной "по самое не могу" ногой, что напрочь лишало лейтенанта РККА всякой свободы передвижения.

— Бесится, — согласился Тревисин и прикурил от старенькой, едва ли не самодельной зажигалки. — Спасибо, — чуть поклонился он. — Неохота, знаете ли, из-за такой безделицы возвращаться в "нумера", а курить, напротив, неожиданно приспичило. Такова несовершенная человеческая натура.

— Да уж… Но вы мой должник, Алекс, вы это понимаете? — когда хотела, Кайзерина умела быть весьма убедительной.

— Готов отслужить, — улыбнулся Тревисин.

— Тогда объясните мне, каким духом вас занесло в Испанию? — Кайзерине это было и в самом деле интересно, вот и спросила, наконец. — Ведь вы же царский офицер и должны быть антикоммунистом, я правильно понимаю? А тут… Ну, это не Россия, разумеется, но все равно… Содом и Гоморра… Народный фронт… красные знамена… И еще, почему у вас французская фамилия?

— Народный фронт, — кивнул Тревисин. — Красные знамена… — вздохнул он. — Французская фамилия…

Помолчал, затягиваясь, выпустил дым и посмотрел в небо, на звезды, прищурив внимательные серые глаза.

— Царский офицер… — усмехнулся он. — Не совсем так, баронесса, или вовсе не так. Я фронтовой офицер, в военном училище не учился, да и никогда, представьте, не видел себя офицером… О другом мечтал, к другому стремился. Моя настоящая фамилия Лешаков, и никакой тайны в этом нет. Тревисином я стал, когда завербовался в Иностранный легион. Так звали моего приятеля-француза. Мы с ним, знаете ли, в шахте вместе работали. Уголь добывали. Он… он погиб потом. Но вы ведь не об этом спрашивали.

Мой отец, царствие ему небесное, был машинистом паровоза. Не знаю, разбираетесь ли вы, Кайзерина, в таких вещах, но по тому времени машинисты были элитой рабочего класса. В профсоюз входили, правда, к революционным лозунгам относились весьма настороженно, поскольку жили очень и очень хорошо. Мне батюшка учебу оплатил, так что я на войну попал с университетской скамьи, студентом третьего курса юридического факультета. Стало быть, не из князей я, и даже не из баронов, хотя и мне своей родословной стыдиться нечего.

— Ужас какой! — воскликнула потрясенная его рассказом Кайзерина. — Они вам не дали даже доучиться!

— Кто? — встрепенулся Тревисин-Лешаков. — Ах, да, — кивнул он, понимая. — Царские сатрапы… Но дело в том, Кайзерина, что я ушел на фронт vol'noopredelyayuschimsya.

— Как вы сказали? — переспросила Кейт, хотя прекрасно поняла русское слово.

— Волонтером, — перевел Лешаков.

— Волонтером? — удивилась Кейт.

— А что вы удивляетесь? — Алекс загасил окурок в ржавой консервной банке, приспособленной госпитальными курильщиками под пепельницу, и снова посмотрел на Кайзерину. — Я был патриотом и верил, что все русские люди должны сплотиться против супостата, то есть против германцев и австрийцев. К тому же я был социалистом, членом партии социалистов-революционеров…

— Вы социалист? — вздернула вверх свои чудные золотисто-рыжеватые брови Кейт.

— Я социалист, — грустно улыбнулся собеседник.

— Но разве социалисты были не против войны? — спросила тогда она, хотя и знала, что это не так. Однако по "роли" вопрос просто напрашивался, вот она и спросила.

— Ультралевые были против, — кивнул, соглашаясь, Тревисин. — Коммунисты, большевики. А социалисты, я имею в виду настоящих социалистов, — лейтенант сделал многозначительную гримасу, — так вот социалисты, как ваши, так и наши, поддерживали свои правительства.

— Вот как… — озадаченно протянула Кейт. Такой поворот сюжета был ей весьма любопытен.

— Вот так, — подтвердил рассказчик.

— И что же дальше? — спросила она.

— Дальше… Я вас сильно затрудню, если попрошу еще одну сигарету?

— Да, бог с вами, Алекс! Берите, конечно.

— Я попал на фронт в июне шестнадцатого. Прапорщик военного времени, вроде нашего Дмитрия. Впрочем, Дима малограмотный по не зависящим от него причинам, я был образован гораздо лучше, даже и в военном смысле… — Лешаков остановился на мгновение, и Кейт смогла втиснуть в его рассказ новый вопрос.

— В каком смысле? И как это возможно? — спросила она.

— Видите ли, Кайзерина, нас совсем неплохо готовили на ускоренных курсах… Да и ведь нам не надо было, как полуграмотным крестьянским парням, все по три раза объяснять. Господа студенты, присяжные поверенные и инженеры, — мы простые воинские истины на лету ловили. Да и какие там истины? Профиль траншеи, возможности полевой артиллерии, использование складок местности? Все это не так уж и сложно… Но дело не в этом… В феврале семнадцатого я был уже поручиком, солдатский "Георгий" за храбрость, определенный род уважения и доверия со стороны, как тогда говорили, нижних чинов… И ведь я был членом одной из тех партий, что свершили революцию. В общем, я был окрылен, полон надежд… Мне казалось, что все теперь пойдет совсем не так, как было прежде. Что Россия? Она ведь великая страна, баронесса, что бы кто ни говорил… Так вот, я был полон надежд, предполагал… верил, что Россия воспрянет, сбросит с себя обветшавшие вериги кликушества и дворянской косности, и станет… Ну, не знаю, не помню уже, какой хотелось ее видеть, но, безусловно — великой, могучей, прекрасной и доброй к своим сыновьям и дочерям.

Очень скоро, однако, я понял, что дела идут совсем не так, как мне мечталось, и совсем не туда. В полковом комитете, куда меня избрали; в дивизионном, где заседал мой старый приятель подпоручик Глебов; в корпусном, куда я пару раз попадал с оказиями… Везде верховодили большевики и левые социалисты. Как-то так выходило, что они были энергичнее, напористей, беспринципней иных социалистов, да и солдаты сочувствовали им, слыша грубые и жестокие, но зато простые и доступные их разумению лозунги. Нас смяли, отбросили как мусор, и в какой-то момент я обнаружил себя посреди враждебного, охваченного штормом моря… Мне оказалось некуда идти, но так только казалось. Избегнув смерти в первые — самые страшные дни мятежа, я решил вернуться домой в Ярославль, предполагая пересидеть в провинции трудные времена. Разумеется, я ошибался. Мои предположения и планы были наивны, а большевистская революция, выплеснувшись из столиц, как лава из жерла вулкана, покатилась по стране, сея кровавый хаос. До Ярославля я по некоторым обстоятельствам не добрался, — что ничего, в сущности, не меняло, — и оказался в начале июня восемнадцатого в Самаре — это большой город, на Волге…

— Я знаю географию, — кивнула Кайзерина, заинтригованная рассказом нечаянного знакомца.

— География… Н-да… — вздохнул Лешаков. — Город был занят чехами. Чехословацкий корпус — ведь вы этого, наверное, не знаете — сформировали из пленных… ваших земляков, Кайзерина, желавших воевать против Австро-Венгрии, чтобы вернуть Чехии независимость. Между прочим, среди них был и Гайда. Ещё не генерал, вестимо. То есть тогда, в России, он и выдвинулся, очень быстро став одним из военных лидеров восставших чехов. Я встречался с ним позже, в Омске. Очень волевой человек и безумец, разумеется, как и все подобные типажи. Впрочем, это всего лишь замечание в сторону… По сути же, то, что случилось потом, действовало, как снежная лавина, попав в которую, выбраться уже невозможно… Сначала власть в городе взял КОМУЧ. Это аббревиатура… Комитет членов учредительного собрания… русского предпарламента, и руководил им тоже, представьте себе, социалист-революционер — Волин. Ну, и куда же я должен был идти? Понятно, что в армию КОМУЧа, но закончилось все это в двадцатом, во Владивостоке, откуда я уплыл на японском пароходе в Японию и далее везде… Вот такой я царский офицер, — неожиданно закончил свой рассказ Лешаков. — Извините…

И он, прихрамывая, пошел прочь.

"Судьба…"


3. Алексей Николаевич Володин, он же Федор Кравцов он же Тео, он же дон Теодоро или полковник Теодоро, штаб 1-й Московской Пролетарской дивизии, Толедо, Испанская республика, ночь с 14 на 15 января 1937года


— Вы не понимаете, Борис Оскарович, — Кравцов, одетый по "особому" случаю в полевую форму пехотного полковника, сидел на стуле, подавшись вперед и положив локти на стол. Напротив — в не менее напряженной позе — сидел полковник Дац, первый заместитель начальника особого отдела Экспедиционного корпуса, а справа, как бы в стороне, — расположился в кресле рослый комбриг, с белесыми как у альбиноса волосами. Комбриг был спокоен и даже несколько расслаблен, но Кравцов на его счет не заблуждался. Здесь, в этой комнате, вообще все не так или не совсем так, как выглядит или как это демонстрируют заинтересованные лица.

Начать с того, что Экспедиционный корпус уже с месяц или более назывался корпусом лишь формально, быстро превращаясь в раздутую до штатов военного времени полевую армию, и продолжал, тем не менее, непрерывно расти и дальше, высасывая из РККА лучшие кадры. Да и как могла идти речь о корпусе, если 31 декабря в должность командующего "силами РККА в Испанской республике" вступил командарм 1-го ранга Якир? После Киевского Особого округа на корпус? Так уж легче было арестовать и расстрелять.

Но арестовали не Якира, арестовали — если верить последним слухам — Павла Дыбенко, что в голову просто не укладывалось, хотя, казалось бы, и не такое видели. Однако Кравцов переварить падение командарма пока так и не смог, жил с этим странным факт в сердце, как с пулей, уже вторые сутки, и совершенно не представлял, что с этим делать. Все-таки отдать под суд такую глыбу, как Дыбенко, это вам не Муралова и прочих троцкистов по политизоляторам ховать. Впрочем, именно с Мураловым Дыбенко под суд и пойдёт, а вместе с ними и бывший начальник особого отдела корпуса, майор государственной безопасности Ларичев. Так что, хотя Дац, — носивший в отличие от Ларичева общеармейские знаки различия, так как был кадровым военным — все еще оставался даже не исполняющим обязанности, а именно заместителем начальника, фактически именно он командовал сейчас Особым Отделом корпуса. Но, при таком раскладе, старшим начальником — даже при относительном равенстве званий — все же являлся капитан государственной безопасности Кравцов, находившийся здесь со специальным поручением начальника ИНО Слуцкого. Другое дело — комбриг Тауринь. Этот к НКВД отношения не имел и, более того, являлся совершенно легитимным конкурентом работников Иностранного отдела, так как представлял здесь Разведывательное Управление РККА, вновь вошедшее с недавних пор в фавор у высшего руководства страны. Этого "горлом" не возьмешь, к нему требуется подходы искать, да ключи подбирать. Но на такое безобразие совершенно нет времени. Время уходит, как вода в песок, однако и латыш стоит крепко: у него за спиной не только возвращенный на должность и повышенный в звании командарм Берзин, но и герой Испании командарм Урицкий. Двоих таких попробуй обойди!

— Вы не понимаете, Борис Оскарович, — сказал Кравцов. — Дело не во мне или вас, и не в Петре Кирилловиче, — мотнул он головой в сторону комбрига. — Наш человек в окружении Седова доносит совершенно определенно, они готовят покушение на командарма.

— На командарма кто только не покушался… — Тауринь говорит по-русски чисто, но с легким акцентом, и еще Кравцову слышится в его словах брезгливая интонация.

— Я выполняю приказ своего руководства, — отстраняется от стола Кравцов.

— Вот и выполняйте.

Ну, да, у комбрига свое начальство, и оно рангом выше. Вышинский всего лишь член ЦК, а Ворошилов заседает в Политбюро.

— Товарищи, — он взял себя в руки и даже улыбнулся. — Даже странно! Одно дело делаем, а собачимся словно чужие…

— Дружба дружбой, а… служба… врозь, — заговорил, наконец, полковник Дац — та еще сволочь, если исходить из оперативки секретно-политического отдела. — Пятый отдел поставлен партией осуществлять контрразведывательную и контрдиверсионную деятельность в войсках, и я не вижу оснований для вмешательства ИНО НКВД в работу особых отделов РККА. Сначала вы, Федор Иванович, вмешиваетесь в операцию по разоблачению предателя в штабе интербригад, а теперь вообще предлагаете инкорпорировать ваших оперработников в структуры войсковых особых отделов! Неслыханно!

Но показушный демарш на успокоившегося Кравцова впечатления не произвел.

— Все правильно, Борис Оскарович, — кивнул он. — Но давайте, тогда уж, расставим, как говорится, книги по полочкам. Приказ о замораживании операции "Лихой" отдал не я, а старший майор госбезопасности Никольский, являющийся полномочным представителем НКВД в Испанской республике. Будете апеллировать к Израилю Моисеевичу, или все-таки не стоит?

Конечно, Леплевский куда более сильная фигура, чем Никольский, но Никольский здесь, а начальник 5-го отдела там. И потом за полномочным представителем стоит никто иной, как сам начальник Главного управления госбезопасности Агранов, а эта карта бьет все козыри, что имеются у "контрагентов". Но и это не все…

— Товарищ Никольский предполагал, что на этапе согласования действий наших… мнэ… структур… — Кравцов сознательно изображал из себя простачка-выдвиженца, поднаторевшего в коридорах Лубянки на канцеляризмах и трескучих фразах, но ума и опыта не набравшегося. Тем сильнее обычно бывали разочарования его оппонентов.

— …могут возникнуть некоторые сложности… — он расстегнул нагрудный карман гимнастерки и достал оттуда сложенный вчетверо лист бумаги.

Если честно, Кравцов имел слабость к таким вот простым фокусам, и использовал этот прием так часто, что отметка об этом появилась даже в его личном деле.

— Лев Лазаревич решил не перегружать оперсвязь шифровками и вчера лично переговорил с командующим, — он развернул документ и положил его на середину стола. — Вот резолюция товарища Якира. Этого вам достаточно?


4. Вильда фон Шаунбург, VogelhЭgel, в семнадцати километрах южнее Мюнхена, Германия, 15 января 1937года, утро


"Что происходит? Что, ради всех святых, происходит?! И кто мне забыл рассказать, почему и как?"

Рутина — отличное лекарство от тоски и душевной смуты. Это хорошо понимали предки, обнаружившие себя однажды в холодных и унылых стенах своих крепостей и городов. Там можно было, наверное, сойти с ума от одной только скуки. И тогда они придумали Ordnung — порядок — традиции, ритуалы, часы и календарь. И, разумеется, знаменитое немецкое воспитание…

Вильда оказалась воспитана просто великолепно. Она сама никогда даже не догадывалась, насколько хорошо. Ранний подъем, гимнастика, холодный душ… Кто бы мог подумать, что таких салонных фей — Kuche, Kirche, Kinder — воспитывают в духе Фридриха Великого? Никто, но… Плотный завтрак — предпочтительно с молитвой, но можно обойтись и без крайностей — и погружение в череду насущных дел, хозяйство ведь никто не отменял и содержание такого имения, как "Птичий холм" — не детская забава. Это и есть рутина — размеренное перемещение души сквозь вереницу необходимостей и императивов, когда не остается ни сил, ни времени на "шиллеровские страдания", на рефлексию, на самое себя.

"Но, боже мой! Не деревянная же я?!"

Мысли о Басте и Кайзерине возвращались, пробиваясь сквозь заслоны дел и забот, которые с упрямством настоящих баварских горцев громоздила перед ними Вильда. Ничто не помогало, не утоляло боли и печали, но все-таки "размеренная суета"… — "Нет, кажется, Баст написал "организованная суета!" — помогала забываться, отвлекая от сердечной боли.

И все-таки, все-таки… Ну, право, не железная же она, не холодная и бездушная тварь, чтобы вот так вот просто забыть обо всем?! Но и это было неверно. Не тварь, не бездушная…

Дни, последовавшие за известием о гибели Кайзерины, были полны невыносимой муки. Болела душа, корчась от видений жестокостей и страдания в стиле Босха и Грюневальда. Вильда и сама не представляла, — еще одно, но не последнее открытие этих дней — до какой степени Кейт стала частью ее самой и ее отношений с Бастом — непростых, но замечательно изменившихся благодаря все той же Кайзерине. Не представляла, не понимала, как не знала и того, насколько устойчивой к ужасам нового мира создали ее душу Бог и Природа. Но как бы то ни было, это оказались воистину трудные дни, мучительные, изнуряющие… Противоречивые сообщения о судьбе "австрийской журналистки" приходили почти каждый день, а иногда и по нескольку раз на дню, меняясь от обнадеживающих до бесповоротно мрачных.

Убита… застрелена… умерла от ран… умирает от заражения крови

И Баст сукин сын, молчал, как воды в рот набрал. Исчез, растворился в хаосе воюющей Испании и не подавал ни голоса, ни знака. Но потом… Потом одно за другим последовало несколько общеутешительных сообщений и "заявлений для прессы", и одиннадцатого ночью неожиданно позвонил так надолго пропавший Баст. Связь была отвратительная. Вильда едва улавливала слова мужа, в большей степени полагаясь на интуицию, чем на распознавание звуков речи в шуме. Но она вполне представляла, чего стоил ему этот звонок сквозь ночь, и понимала, что разговор этот не обычный, и что звонит он отнюдь не для того, чтобы сообщить, что у него все в порядке, или объясниться в любви. Впрочем, в последнем она как раз ошиблась. Баст очень тонко, не называя вещи своими именами, сказал ей, как сильно он ее любит и… как сильно любит он Кейт. И означать это могло лишь то, что обстоятельства сделались "особыми" и наступило время, "когда не только от нас зависит, жить или умереть". Был у них с Бастом однажды летом такой разговор… Но тогда, в августе, он показался ей почему-то незначительным и маловажным, чем-то мелодраматическим в стиле немецкого романтизма… Впрочем, она ни о чем не забыла и, когда позже задумалась все-таки над содержанием того разговора — в контексте иных, новых и не слишком новых фактов и обстоятельств — отнеслась уже к нему несколько иначе. Куда более серьезно, чем вначале. Ну, а теперь… Теперь и подавно относиться к такого рода вещам с легкомыслием, достойным "красивой немецкой женщины", было бы верхом идиотизма.

Баст позвонил в два с четвертью, но спать Вильда уже не легла. Оделась, умылась, привела в порядок волосы и спустилась на кухню. Дом спал, да и сколько их было всего, ее домочадцев? Трое, считая и старика Гюнтера. Она включила свет, "зажгла" электрическую плиту — у Шаунбургов стоял относительно старый Siemens 1927 года с цилиндрической духовкой — и быстро, без затей, сварила полный кофейник крепкого, вечернего помола, бразильского кофе. Затем она поднялась обратно наверх, вошла в кабинет Баста, чего обычно в его отсутствие не делала, и остановилась в раздумье. До сих пор все, что она делала, делалось как бы помимо ее осознанного желания. Она действовала как сомнамбула или пражский истукан, одеваясь и умываясь, спускаясь по лестницам и поднимаясь по ним, но теперь, придя, в конце концов, туда, куда хотела прийти, она очнулась, наконец, от своего "лунатизма" и снова обрела свободу воли.

Оглядевшись, Вильда решила, что света настольной лампы будет достаточно, и налив в тяжелую фаянсовую кружку, предусмотрительно принесенную с собой, немного горького и терпкого кофе, от которого ужасно здорово пахло зноем и энергией диких земель, принялась за дело. Она взяла из пачки в левом углу столешницы чистый лист бумаги. Выбрала один из дюжины стоящих в самшитовом кубке остро отточенных карандашей. Села в кресло Баста и, повторяя в уме мнемоническую считалку, заученную по просьбе мужа, медленно обвела взглядом его стол слева направо, а потом в обратном направлении, тщательно фиксируя каждый предмет и определяя его место в общей композиции. Через минуту на листе бумаги возникли две строчки цифр: два телефонных номера в Вене и Париже. Покончив с этим, Вильда встала и подошла к книжным шкафам. Как и следовало ожидать, книги, показанные ей однажды Бастом, она помнила и нашла без затруднений. Теперь оставалось лишь снять их по очереди с полки, открыть на третьей, тринадцатой и тридцать третьей страницах и прочесть пятую, пятнадцатую и двадцать пятую строчки, если считать снизу. Ничего сложного, и память услужливо восстановила запомненные наизусть фразы и слова.

"Все".

Книги вернулись на место. А Вильда передвинула кресло в эркер, застекленный от пола до потолка, взяла из запасов мужа бутылку кирша и, прихватив кофе и пепельницу, устроилась в кресле "встречать рассвет". Спать она не хотела, и ей было о чем подумать. Так что, остаток ночи Вильда провела в размышлениях "о разном", сдобренных отдающим миндалем, настоящим немецким киршвассером и горьким до изумления бразильским кофе.

* * *

Ее нынешние отношения с Бастом представлялись более чем причудливыми, хотя отнюдь не исключительными. Случалось уже, и не раз, что две женщины любили одного и того же мужчину. Бывало и наоборот. Иногда такие отношения, невероятные — с точки зрения обыденного опыта — и греховные, если рассматривать их глазами религии и морали, становились предметом гласного обсуждения, пусть и завуалировано, используя туманные обороты речи и прочие эвфемизмы. Кажется, что-то подобное произошло с поэтом Георгом Гервегом и русским революционером Герценом… Жена Герцена… Натали? Вильда не помнила подробностей, но они ей были и не нужны. Она знала уже из университетского курса по антропологии, что человек моногамен лишь в силу весьма прозаических обстоятельств, позднее разукрашенных, как рождественское дерево конфетами, блестками и цветными конфетти, разнообразными религиозными и моральными догмами и стереотипами. Но и это, по большому счету, уже неважно. В конце концов, прецеденты ничего не меняют и не доказывают. Ее сердце отдано Себастиану. Причем теперь, после драматических изменений в его характере и отношении к ней, даже больше, чем раньше, когда между ними стояли барьеры холодноватого отчуждения, приобретенного вместе с воспитанием и обычаями, и тотального непонимания, вызванного, как думала теперь Вильда, ее невежеством и его сдержанностью. Она полюбила его, едва увидела впервые, любила — ровно и незаметно для него — в течение всех тех лет, что они были вместе, пусть "вместе" они в то время почти и не были. Но настоящая любовь пришла позже и, как ни странно, вместе с Кайзериной. А в итоге, получилось — "А не волшебство ли это? Не магия ли или божественный промысел?" — что разделить в своей душе Баста и Кайзерину Вильда уже не могла, да и не хотела, что, возможно, и странно, но именно так. Она любила Баста и знала, что он любит ее. Она любила Кайзерину — и, увы, не только как названую сестру — и знала, что та любит ее со все искренностью, на которую, как выяснилось, способна эта незаурядная женщина. И в этом контексте отношения Баста и Кайзерины переставали быть извращением, предательством или изменой, а становились тем, чем и являлись на самом деле: любовью, нежностью и дружбой, связавшими их троих сильнее любых брачных уз.

"Вот так…" — Вильда сделала еще один аккуратный глоток — она пила прямо из бутылки — и, оставив в покое кирш, закурила французскую сигарету "Сейтанес".

Было семь часов утра.

"Время", — она встала из кресла и подошла к письменному столу Баста, на котором имелся телефонный аппарат. К счастью, на континенте телефонные линии работали исправно. Мюнхенская барышня связалась со своей венской коллегой, и связь установилась в считанные минуты.

— Господин Либих? — спросила Вильда, когда в Вене ответили.

— Да, — слышимость была отличная, ей казалось даже, что она ощущает дыхание собеседника.

— Я звоню вам по поручению, Себастиана фон Шаунбурга, — сказала Вильда.

— Я весь внимание, — откликнулся мужчина.

В следующие минуту или две Вильда "с точностью до запятой" — как и учил ее когда-то Баст — изложила услышанную от супруга "просьбу к издателю"..

— Да, госпожа, — подтвердил "господин Либих". — Я все понял и сегодня же займусь делами господина Шаунбурга. Будьте только любезны, повторите, какие именно страницы рукописи нуждаются в повторной вычитке?

— Двадцать третья, — повторила Вильда, — двадцать девятая, с тридцать второй по тридцать шестую, сорок первая и пятьдесят третья.

— Отлично, — сказал на это голос из Вены. — Теперь я уверен, что не ошибусь…

Следующий звонок был в Париж…

* * *

Вообще-то ей было безумно интересно узнать, чем занят Баст на самом деле. То есть, она нисколько не сомневалась в том, что ее муж пишет статьи для газет, как и в том, что он офицер Службы Безопасности.

"СД", — аббревиатура эта не вызывала у Вильды ничего, кроме презрительного раздражения, хотя она и понимала, — не малый ребенок — что людей в черной форме со сдвоенными молниями в петлицах следовало если и не бояться, то, во всяком случае, опасаться. Репутация у Службы Безопасности была весьма своеобразная, и Вильду, если честно, беспокоило, что Баст служит в ведомстве герра Гиммлера.

Ее утешало лишь то, что, насколько ей было известно, — а у Вильды не нашлось повода не верить супругу на слово, — Себастиан фон Шаунбург не занимался такими отвратительными вещами, как преследование евреев или инакомыслящих, а работал в разведке, что, конечно же, многое меняло в ее отношении к месту его службы. Однако интересовало Вильду совсем не то, чем конкретно занят Баст в Гестапо. В конце концов, многие мужчины не посвящают жен в подробности своей "трудовой деятельности" — зачастую скучные и неинтересные, если уж не секретные. Мир работы, традиционно, был отделен от правильных немецких женщин плотной завесой недомолвок, умолчаний и исключений. И хотя Баст был не таков — по крайней мере, теперь — чтобы утаивать от Вильды то, что можно было бы рассказать, не нарушая служебных инструкций и режима секретности, она вполне могла обойтись без этих темных тайн с Принц-Альбрехтштрассе. Но с некоторых пор Вильда начала угадывать в жизни Баста некую иную ноту. Нечто странное, и как ей чудилось, никак не связанное с его повседневной — открытой и тайной — жизнью. Это была как бы тайна за тайной, секрет в секрете, отзвук чего-то большего, чем обычные "мужские глупости", эманация другой жизни, в которую, как это ни странно, похоже, были посвящены и Кайзерина, и Виктория, и ее сумасшедший от ногтей до макушки любовник Раймон Поль, которого Баст называл на баварский манер Райком. Вот в эту тайну Вильда хотела быть посвящена, но любовь и воспитанная с детства дисциплина не позволяли ей проявить в этом вопросе даже самую минимальную активность. То, что должно, сделает когда-нибудь в будущем сам Баст.

"Или не сделает… если у него есть для этого веские причины…"

Она все еще сидела в кабинете мужа, когда почтальон принес в имение телеграмму от Кайзерины… Кейт была ранена, но жива и быстро поправлялась.


5. Раймон Поль, Сарагоса, Испанская республика, 15 января 1937 года, вечер


Усталость начала сказываться даже быстрее, чем он ожидал. Виктория, после концерта казалась возбужденной и полной сил, но жила, по-сути, — взаймы. С утра не могла поднять голову, и полдня ходила, как в воду опущенная, вялая и анемичная, как после тяжелой болезни. К вечеру, обычно, приходила в себя, быстрее — если назначен концерт. И на сцену выходил уже другой человек, другая женщина… Яркая, полная жизни…

"Дива".

Испанские гастроли, кроме всего, наложились на уже хроническую усталость и изматывающую тревогу за Кайзерину и Баста, а график выступлений составили такой плотный, какого Татьяна не допускала с весны тридцать шестого, когда "раскручивали Викторию" буквально на пустом месте. Два концерта в Барселоне, один — в Лериде, и теперь два в Сарагосе: завтрашний — для испанцев, и сегодняшний — для советских. В Сарагосе близость фронта ощущалась гораздо сильней, чем в Барселоне, да и военных — испанцев, интернационалистов и советских — пришло столько, что казалось, все население города из одних солдат и состоит.

— Здравствуйте, господа, — сказал Раймон, выходя к посетителям.

Переводчик — молодая невысокая женщина с темными вьющимися волосами и орденом Ленина на жакете — слово "господа" автоматически поменяла на слово "товарищи", но товарищи — ровным счетом три — все поняли правильно. Кряжистый широкоплечий полковник с коротко стрижеными черными волосами (пилотку он снял при появлении Раймона) откровенно улыбнулся, два майора — высокий с русыми волосами и красивым славянским лицом и низкого роста худощавый брюнет — показали глазами, что тоже поняли оплошность переводчицы.

— Полковник Малиновский, — представился старший из командиров. — Родион. Рад встрече.

К удивлению Раймона полковник Малиновский говорил на быстром и уверенном французском, хотя и с явным русским акцентом.

— Майор Старинов, — шагнул вперед светловолосый и протянул руку.

— Майор Грейзе, — этот был в испанской форме, но сразу видно — не испанец.

— Соня, — подала руку переводчица.

— Очень приятно… товарищи, — Раймон улыбнулся и сделал приглашающий жест. — Проходите, пожалуйста.

И первым войдя в номер, придержал дверь:

— Прошу! — военные с переводчицей вошли вслед за ним.

В центре гостиной стоял круглый стол, уставленный бутылками, тарелочками с легкой закуской — ветчина, нескольких сортов сыр, орехи, зимние фрукты. Все свежее, доставлено всего лишь час назад из ресторана.

— Угощайтесь, — предложил он, показывая рукой на стол. — Прошу вас.

Бокалы, рюмки и стаканы стояли на большом посеребренном подносе.

— А где же, мадемуазель Фар? — спросил, оглядываясь, Малиновский, он все это время держал большой и яркий букет цветов, надо думать, для самой "Belissima Victoria".

— А мадемуазель Фар еще спит, — развел руками Раймон. — Мы с ней ночные охотники, tovarisch колонель, — улыбнулся он. — Но я просыпаюсь раньше. Что вам налить, товарищи?

Это свое "tovarisch", "tovarischi" он выговаривал с особым парижским шиком. Знающие люди могли бы и оценить, но где их возьмешь по нынешним временам, знающих-то людей?

— Что вам налить, товарищи? — Раймон был радушным хозяином, тем более, что военные ему понравились, и еще тем более, что он когда-то неплохо знал эти имена. Во всяком случае, два…

Сошлись на бренди, и, легко приняв по первой, закурили.

— Где вы так хорошо выучили французский язык? — спросил полковника Раймон.

Ему это, и в самом деле, было любопытно узнать, ведь Малиновский, так ему запомнилось, чуть ли не из беспризорников, но в любом случае, не белая кость.

— Я воевал на Западном фронте… во Франции. Потом служил в Иностранном легионе, — усмехнулся полковник. — В Первой Марокканской дивизии.

— Не может быть! — искренне удивился Раймон. — И теперь вы уже полковник, и служите в Красной Армии?

— А что в этом удивительного? — прикинулся "валенком" Малиновский.

И действительно, что тут удивительного? Ровным счетом ничего.


6. Майкл Гринвуд, Фиона Таммел. Турин. Королевство Италия. 16 января 1937 года


Несколько дней Степан ломал голову, как представить отъезд из Турина в Геную решением, возникшим спонтанно у самой Фионы, а вовсе не навязанным ей, пусть и осторожно, "милым Майклом". Да, отвык Матвеев от решения таких задачек. Холостяцкая жизнь в этом смысле сильно расслабляет и способствует утрате квалификации в некоторых видах человеческих отношений.

"А проще говоря, — хмыкнул про себя Степан, — про… потеряны базовые навыки счастливой семейной жизни".

Теперь он мог почти безболезненно вспоминать о том, что когда-то — "и где-то" — у него была семья. Радость от того, что рядом — любимая женщина, способна приглушить боль от потери, особенно — давней, почти не тревожащей уже сердце и память.

Случай натолкнуть Фиону на нужные мысли представился в субботу, 16-го числа, именно в тот момент, когда они стояли перед "Портретом старика" работы Антонелло де Мессины, в Башне Сокровищ Палаццо Мадама. Уставшие, стоптавшие ноги "по колено" в бесконечности лестниц, залов и галерей дворца-музея, Майкл и Фиона отдыхали перед полотном итальянского мастера

Лукавый взгляд из-под полуприкрытых век пожилого, лет сорока, человека, пухлые, чувственные губы и слегка приподнятая в недоумении левая бровь… Всё создавало ощущение "настоящести" находящегося по ту сторону холста… Будто и не было четырёх с половиной сотен лет, отделяющих творение итальянского мастера от влюблённой пары, застывшей сейчас перед картиной.

— Ты знаешь, Майкл, мне кажется, что этот старик сейчас сойдёт с портрета… — Фиона положила голову на плечо Матвееву

— Угу, и спросит: "А чёй-эт вы тут делаете?" — повторить интонацию известного киногероя на английском не удалось. Да и смысл фразы, вырванной из контекста, потерялся при переводе. Но всё исправила гримаса Степана, скопировавшего выражение лица на портрете.

Фиона улыбнулась и шутливо толкнула Степана кулаком в бок.

— И правда, сэр Майкл, а что мы здесь делаем?

— В смысле "здесь"? В этом музее или вообще в Турине?

— Просто, я подумала… За десять дней мы успели посмотреть всё, что хотели, и я подумала, а может нам поехать ещё куда-нибудь?

— Куда, например? В Венецию? Так там сейчас сыро и промозгло, да и холодно, почище чем у нас в Шотландии. В Рим? Столица — есть столица, суета и… — тут Степан немного задумался, будто подбирая слова, — … суета! Может быть, куда-нибудь поближе?..

В результате короткой и по-английски "бурной" дискуссии, впрочем, оставшейся незамеченной для служителей и немногочисленных посетителей музея, Фиона всё-таки произнесла заветное слово "Генуя". Немного поспорив, но исключительно для приличия, Матвеев согласился.

* * *

"Весёленький пейзажик, ничего не скажешь!" — Степан споткнулся и аккуратно переступил через мирно дремлющего почти на самом пороге траттории немолодого мужчину, выводившего сизым, распухшим носом такие рулады, что порой в них терялся гомон, доносившийся из-за полуоткрытой двери.

"Да-а-а… отдыхающий после трудовой недели пролетариат везде одинаков, что в Глазго, что здесь — в Турине, что на родине… На родине… — Матвеев отогнал вредную — именно сейчас и здесь — мысль и, толкнув неожиданно легко подавшуюся дверь, переступил через порог питейного заведения.

Машину он бросил за несколько кварталов отсюда, в "чистой" части города. Там вероятность найти своего "железного коня" именно на том месте, где ты его оставил, и, может быть даже, в целости и сохранности, была несколько выше, чем в "рабочих" кварталах. Но дело есть дело — бойцам из "университетской сборной" проще затеряться среди безликих и изрядно загаженных улиц, куда полицейские патрули и чернорубашечники заглядывают не столь часто.

"Потому что большая часть из них здесь же и живёт. Живёт по вбитым — кулаком и другими подручными предметами — с детства уличным и дворовым законам, а не по циркулярам Министерства Внутренних дел".

Первая встреча с "людьми Шаунбурга" нелегко далась Степану, так и не сумевшему ощутить себя равным этим немногословным в его присутствии людям. Он чувствовал себя в тот момент подобно породистому служебному псу среди стаи диких полукровок, по-звериному хитрых, ни в грош не ставящих авторитеты, опасных, но до поры до времени находящихся на его стороне. К счастью, взаимное "обнюхивание" обошлось без подростковых подначек и дешёвых проверок. Тёртые жизнью "мужики" понимали, где заканчивается субординация и начинается анархия, а может "тень", отбрасываемая Олегом в его немецкой ипостаси на восприятие "залётного" британца оказала своё действие. В общем — притёрлись и начали работать.

Сняв кепку и машинально поправив рукой сбившуюся причёску, Матвеев прошёл через общий зал — народу в траттории оказалось немного, всего две компании, но шумели они словно "нанятые" и совершенно не обратили внимания на вошедшего чужака. А то, что он выглядит здесь "белой вороной", Степан ни секунды не сомневался. Сколько не рядись в заношенную куртку с аккуратной штопкой на локтях, сколько не повязывай галстук-шнурок с дурацкими бархатными помпончиками. В общем: "Брейся не брейся, а на ёлку всё равно не похож!" Разве что в сумерках и издали. Но всё равно лучше, чем подкатить на дорогом авто прямо к порогу и войти в эту забегаловку в костюме, стоимостью в полугодовое жалование местного инженера, то-то разговоров будет — на неделю, не меньше!

"Совершенно лишних и опасных разговоров".

Степан поднялся по скрипучей, рассохшейся лестнице к двери одной из отдельных комнат — "кабинетов" на втором этаже, где его уже ждали — привалившийся к дверному косяку Венцель Де Куртис мрачно курил, аккуратно стряхивая пепел вдоль стены. Окинув Матвеева удивлённым взглядом, он, тем не менее, сдержался, и не стал отпускать комментарии по поводу внешнего вида руководителя операции.

Пропустив мимо себя Степана, Де Куртис плотно закрыл дверь и лишь после этого протянул руку для приветствия.

— Здравствуйте, геноссе Михаэль!..


7. Кайзерина Альбедиль-Николова, Эль-Эспинар, Испанская республика, 16 января 1937, вечер


Вечером во внутренний двор вынесли огромный, как сундук с пиратскими сокровищами, радиоприемник, проложили метров двадцать кабеля до электрогенератора, питавшего хирургические лампы в операционной, приладили громкоговоритель и запустили — в живой трансляции — концерт Виктории Фар из Сарагосы. Качество звука было ужасным, но Кайзерина увидела лица раненых, слушавших "Бессаме мучо" или "Я танцую под дождем", и решила отложить критику на "потом".

Она сидела на лавочке, прислонившись к прохладному камню колонны, поддерживающей галерею второго этаже, курила и слушала. Но слушала она, не слыша, и ничего перед собой не видела, находясь не здесь и сейчас, а где-то далеко-далеко и отнюдь не случайно. Память и голос Тани, прорывающийся сквозь все "возмущения атмосферы", повернули личное время Ольги вспять, вернув Кайзерину в первое сентября тридцать шестого. Так что, оставаясь физически во дворе превращенной в госпиталь асьенды "Ла Калера", на самом деле душой она вернулась в туда и тогда, — в жаркий сентябрьский вечер и насыщенное ароматами духов и алкоголя варьете на бульваре Клиши…

Включился прожектор, распахнул с металлическим щелчком веки-жалюзи, чуть сдвинулся вправо, рассекая темные глубины сцены, и в круг света вошла Таня. Это было как черно-белое кино, но только в ином, недоступном пока технике 30-х годов качестве. Исключительной белизны алебастр кожи, черные губы — бантиком — обесцвеченные освещением волосы, и "кромешное" платье, словно сгусток жидкой тьмы, стекающей по замечательно гибкому, изящному телу… Шаг, другой, легкое — изысканное — покачивание бедер, в одной руке — бокал с белым вином, в другой — дымящаяся сигарета в длинном черном мундштуке… Еще шаг… Таня приближалась к рампе, и там, на обрезе сцены, начали разгораться цветные прожектора. Мгновение, пауза длинной в сокращение сердечной мышцы, и в мир вернулись краски. Пунцово-красные губы, золотистые — светло-русые желтоватого оттенка волосы, голубые глаза — они засветились вдруг невероятной синью — и серебряное открытое платье, лунным шлейфом стекающее по великолепной фигуре дивы Виктории…

Ты была чудо, как хороша сегодня, — иногда Ольга позволяла себе быть объективной в отношении старой подруги, и немного — всего чуть-чуть — искренней.

А по мне так она все время хороша, — Виктор переживал острую фазу влюбленности, и его можно было понять и даже пожалеть.

Я наступила тебе на какую-то любимую мозоль? — спросила Татьяна, прищуриваясь на кошачий манер.

Пой, птичка! — улыбнулась Ольга. — У тебя это неплохо получается.

Брейк! — вклинился в разговор Олег. — Что вам делить, красавицы?

И в самом деле, что?

Ей вдруг ужасно захотелось оказаться снова там, прошлой осенью в уютном Париже, или уж — на самый худой конец — в Сарагосе, где выступала сейчас Виктория. Подойти, обнять, поцеловать и… поплакать "на плечике", и чтобы Таня гладила ее по волосам…

"Или Баст… Баст даже лучше!"

Но не было рядом ни Тани, ни Олега. Никого не было…


Глава 10

Война

Хроника событий:


8 января 1937 года — По слухам, циркулирующим в Москве, три дня назад органами НКВД арестован бывший командующий Экспедиционным Корпусом Красной Армии в Испанской республике командарм 2-го ранга Павел Дыбенко. Комментируя арест видного большевистского лидера, Линкольн Туннел в Нью-Йорк Сити сказал, что Сталин начинает уничтожать своих генералов.

9 января 1937 года — в САСШ цена галлона бензина — 10 центов.

11 января 1937 года — вышел на экраны фильм "Белоснежка и семь гномов".

15 января 1937 года — в Париже начался процесс над М. Зборовским и другими "агентами НКВД".

16 января 1937 года — Вышел на экраны фильм "Золушка" с Викторией Фар в главной роли.


1. Себастиан фон Шаунбург, шоссе Сьерра-Невада близ развилки на Камбиль, Испанская республика, 17 января 1937, утро


— Мы уходим, — сказал Ягито, когда в десятом часу утра они достигли дороги. — Дальше сами.

— Дальше сам, — кивнул Баст.

Перед ним лежала пустынная дорога, вернее относительно короткий ее отрезок, продолжения которого — в "туда" и в "сюда" — исчезали за складками местности.

"Горы, — мысленно согласился с очевидным Баст. — География и топография".

— Прощайте, — сказал он в спину уходящим контрабандистам.

— Удачи! — пожелал ему, оглянувшись через плечо, Ягито, и Шаунбург остался на дороге один.

"А примета-то плохая, оборачиваться… Впрочем, к чёрту приметы!"

Он был одет как сельский интеллигент из испанской провинции — "Ну, не крестьянином же рядиться!" Пиджак, "белая" застиранная до серости рубашка, узкий галстук в выцветшую крапинку и светлая шляпа… У него даже круглые очки были — со стеклами без диоптрий, исключительно для полноты образа — но не было никаких документов, кроме старого надежного "люгера" двадцать девятой модели в наплечной кобуре, и еще Баст, если следовать легенде до конца, не умел разговаривать по-испански. Впрочем, по-русски тоже.

"А в остальном, прекрасная маркиза,

Все хорошо, все хорошо!"

Но так ли хорошо обстояли его дела, как пелось в старой песенке Утесова, сказать пока было трудно. Это еще предстояло узнать.

"Если узнается…"

Баст дождался, пока "братья-разбойники" скроются среди деревьев и скал, и пошел вдоль дороги в сторону развилки. Идти недалеко, но он и не торопился никуда, чутко прислушиваясь к звукам окружающего мира и имея в виду — в каждый отдельный момент времени — место для укрытия, на случай, если на шоссе появится машина. Светиться в его обстоятельствах резона не было, однако, на счастье Шаунбурга, охота к перемене мест этим утром охватила его одного. Больше никто, кажется, никуда не спешил. А минут через десять он оказался на месте, укрывшись в тенистой глубине небольшой рощицы, справа от дороги, как раз перед ответвлением на Камбиль. Здесь было не так холодно — на шоссе разгуливал довольно сильный ветер, пробиравший Баста насквозь — но главное, никто с шоссе не заметил бы одинокого путника, притаившегося среди деревьев. Даже если бы специально искали, но ведь не ищут.

"Тьфу, тьфу, тьфу!"

"Хорошее место", — констатировал Шаунбург через минуту и достал сигареты. — И время подходящее".

И как бы в подтверждение его слов на дороге появился автомобиль.

"Неужели мой?"

Но таких чудес не бывает даже в книжках. Грузовичок пропылил на север и исчез из виду.

"Значит, не мой", — на самом деле Себастиан предполагал, что на рандеву вообще никто не придет, однако до полудня еще оставалось время, и стоило обождать. В конце концов, попытка не пытка, не так ли?

Баст закурил и приготовился ждать. Делать этого он не любил, но в последнее время ждать приходилось часто и подолгу. Так что некое подобие привычки, скорее походившее, правда, на род скорбного смирения, начало у него уже формироваться. Как там говорил классик? "Раз — не пидорас, два не считается, а…"

— Амиго? — тихо окликнули Баста из-за деревьев.

— Я весь внимание, — сразу же ответил Шаунбург.

Это была одна из немногих фраз на испанском языке, которую он вызубрил наизусть.

— Ждешь кого-то или так, отлить, отошел? — спросил, переходя на немецкий, человек, умевший, как выяснилось, передвигаться по этой гадской местности практически без шума.

— Девушку жду, — на такое чудо Шаунбург, если честно, совершенно не рассчитывал. Похоже, это тот самый человек, которого он совсем не надеялся здесь дождаться, но тот, каким-то чудом, прибыл сюда даже раньше Шаунбурга. Впрочем, всегда остается место сомнению.

— Дай, угадаю! — сказал мужчина. — Ее зовут Цисси?

— Ты знал!

Но это уже лишнее. Идиотский их пароль, сшитый на вырост, то есть, заготовленный про запас, на всякий пожарный случай, сработал как надо в оба конца, и собеседник вышел на свет. Молодой худощавый мужчина, вполне обычной для южной Европы внешности: темно-каштановые волосы, карие глаза, правильные черты лица. Испанец, француз или итальянец. Да даже и немец при определенных обстоятельствах…

— Мигель, — протянул руку мужчина, в форме капитана республиканской армии. У него даже знаки различия на фуражке и обшлагах рукавов уже новые, введенные только в конце декабря.

— Очень приятно, — не называясь, протянул руку Баст.

— Вас зовут Людо, — рукопожатие оказалось крепким, мужским. — Людо Верховен. Вы голландец, но всю жизнь живете в Германии. Сейчас инструктор в Пятом полку.

— Коммунист? — уточнил Шаунбург.

— Непременно, — кивнул Мигель. — Пойдемте, товарищ Верховен, вам надо переодеться…

И развернувшись по-военному — "Служил в армии?" — капитан зашагал между деревьями, увлекая за собой вполне довольного происходящим Шаунбурга.

Далеко идти не пришлось: побитый жизнью, дорогами и мудаками-водителями маленький "Фиат" "Balilla" стоял почти у самой дороги на Камбиль, скрытый от посторонних глаз колючим кустарником.

— Вот, товарищ Верховен, — сказал Мигель, открывая дверь и вытаскивая узел с вещами. — Переодевайтесь, пожалуйста. Время поджимает… Мне сказали, что вам надо попасть в Эль-Эспинар?

— Да, — коротко подтвердил Баст, развязывая узел и извлекая на свет слегка поношенные предметы гардероба бойца-интернационалиста.

— С живого хоть снимали? — спросил он, раздеваясь.

— Это принципиально? — вопросом на вопрос ответил Мигель, покуривавший рядом, опершись на капот автомобиля.

— Я брезглив, — объяснил Шаунбург, которого начинал раздражать этот субъект с повадками крокодила.

— Отвыкайте, — равнодушие собеседника было искренним, это Баст чувствовал совершенно определенно. — Война все спишет, было бы кому.

Между тем, Шаунбург облачился в офицерские галифе, ботинки и кожаные краги с застежками, френч без знаков различия… ремни… кожан… кобура с револьвером… Шаунбург вытащил оружие и покачал головой: музейный "Арансабаль Эйбар".

— Стреляет? — спросил он, опоясываясь ремнем с кобурой.

— А почему бы и нет? — пожал плечами Мигель. — Но ведь у вас и свой есть. Положите в карман галифе, не помешает. И поехали! Нам еще через всю страну тащиться и Мадрид объезжать.

Зачем следует объезжать столицу, Шаунбург понимал, поэтому возражать не стал.

— Поехали, — предложил он, застегивая кожаную куртку, в карман которой и спрятался надежный "Люгер".

— Поехали, — согласился Мигель, но прежде чем уехать, собрал вещи Баста, смастерил тючок и спрятал среди камней.

"Разумно", — мысленно признал его правоту Баст.

Кем бы ни был этот человек, он был профессионал, и его прислала Цисси Беркфреде, исполнявшая в "Философском кружке" функции парижского координатора. Хорошо исполнявшая, следует отметить, поскольку Мигель оказался на месте всего через пять дней после получения телеграммы и звонка от Вильды. Но, если Вильда фон Шаунбург даже не подозревала, кому звонит и зачем, механически исполняя программу, заранее заготовленную для нее Бастом на такой вот непредвиденный случай, то Цисси все знала и очень хорошо понимала. И Мигеля нашла, и в "точку рандеву" послала, и притом ее посланец, что важно, ни сном, ни духом не ведал, кого на самом деле везет в Эль-Эспинар.

— Документы у нас — дрянь, — объяснял между тем крутивший баранку Мигель. — Поэтому, если что, гасим всех. Говорю с патрулями я. А вы… У вас какая военная специальность…

"Фашист", — криво усмехнулся Шаунбург. Мысленно, разумеется, но тем не менее.

— У меня нет военной специальности, — сказал он, не вдаваясь в подробности.

— Ну, хоть Маркса с Энгельсом читали? — нисколько не удивившись словам Баста, спросил Мигель.

— Вы не поверите, — улыбнулся Шаунбург. — Я читал и Ленина, и Сталина, и даже Тельмана.

— Ну, тогда все в порядке, — как ни в чем не бывало, кивнул Мигель. — Значит, вы комиссар…


2. Кайзерина Альбедиль-Николова, полевой госпиталь республиканской армии в Эль-Эспинар, Испанская республика, 17 января 1937 года, утро


Утро получилось поздним. Не то чтобы так и задумывалось, но, как говаривал один небесталанный человек в далеком российском будущем, "хотели, как лучше, получилось — как всегда". Мечталось о другом… Проснуться на рассвете, встать с солнышком, и чтоб нигде ничего не болело. И на сердце снова — легко и весело, как было еще совсем недавно… Проснуться… Вспорхнуть с кровати птичкой, и обрадовать доброго доктора — профессора Бергансу — своим отменным самочувствием, отсутствием опухоли в плече, и затянувшимся, наконец, "операционным полем". Но, увы. Вышло с точностью до "наоборот". Сначала полночи не могла заснуть, — курила в приоткрытое окно, глотала сонные таблетки (целых две штуки), даже стакан самогона на нервах "употребила" — зато потом никак не получалось проснуться. Так и промаялась в полузабытьи почти до десяти часов утра. Когда колокол на городской ратуше Эль-Эспинара пробил "одиннадцать", все-таки выдралась из липкого и тяжелого, как размокшая глина российских проселков, сна, но чувствовала себя при этом усталой и разбитой. Едва сил хватило, чтобы одеться и умыться. И аппетит, что отнюдь не странно, отсутствовал "как класс" и возвращаться обратно не желал "ни за какие коврижки". Все-таки Кайзерина выпила кружку чая, совой или, скорее, сычиком — то есть как-то боком, искоса — поглядывая то и дело на кусок темного пористого хлеба и тарелку тушеной фасоли, но вместо еды взяла еще чая, и вышла с горячей кружкой в руках на холодок. Вышла, облокотилась на каменную балюстраду, закурила, и начала приходить в себя по-настоящему. Вот тут она и обратила внимание на некоторые странности и неожиданности обстановки, царившей с утра в полевом госпитале республиканской армии.

Во-первых, наблюдался суетливый и неорганизованный процесс переноски раненых или их самостоятельного неспешного перемещения, коли "увечные" оказывались на то способны, из одного крыла просторной асьенды в другое. На первый взгляд — без какого-либо ясно улавливаемого в этом действе смысла или плана, одни раненые передвигались справа налево, тогда как другие — слева направо, то есть в обратном направлении. Но это всего лишь "во-первых". А во-вторых, в анфиладе первого этажа, как раз у входа в помещения правого крыла, возник, ни с того ни с сего, вооруженный пост: два бойца и командир или, скорее, сержант.

"Что за фантасмагория?"

И в довершение всего этого безобразия, как тут же обнаружила Кайзерина, посередине организованного с неизвестной целью хаоса, как раз в центре внутреннего двора асьенды, стояли несколько военных, врачей и легкораненых и жутко орали друг на друга. Только что морды не били, но, судя по накалу страстей, и до этого недалеко.

"Паноптикум…"

— Не правда ли, впечатляет? — Тревисин-Лешаков, привычно оказался рядом, стоило Кайзерине вслух или "про себя" задаться каким-нибудь "интересным" вопросом.

Просто Вергилий какой-то, а не лейтенант-перестарок из 14-й интербригады.

— Да, пожалуй, — согласилась Кейт, кивнув "русскому". — А что случилось-то?

— Поумовцы переезжают в правое крыло, а коммунисты, соответственно, в левое, — с готовностью объяснил Лешаков. — Анархисты и прочие остаются пока на своих местах. Но, боюсь, такими темпами… ненадолго.

— А эти? — кивнула Кейт на возникший из ниоткуда и совершенно бессмысленный, на ее взгляд, пост у входа в правое крыло.

— Это ПОУМ-овская охрана, — Лешаков достал из кармана пачку сигарет и положил ее на ладонь, как бы взвешивая.

"ПОУМ ставит персональную охрану к своим раненым… однако!"

— А ругаются о чем? — спросила Кайзерина, испытывая чувство полной безнадежности: она никак не могла понять, что здесь произошло за то время, что она спала.

"Ну, проблемы… то есть, напряженность между "фракциями" имела место быть, но чтобы так?!"

— Вы проспали самое интересное, Кайзерина, — вероятно, это должно было стать усмешкой, но не стало. Лицо раненого лейтенанта просто перекосило, словно он съел что-то не то: кислое или горькое…

— И что же именно я проспала? — устало вздохнула Кейт.

— Позавчера в Париже начался судебный процесс над агентом НКВД Марком Зборовским и еще семью чекистами… — объяснил Лешаков. — Там, представьте, даже Сергей Эфрон…

— Стоп! — решительно остановила его Кайзерина, ощущавшая, что сердце готово вырваться из груди. — Подробнее, пожалуйста, и, ради бога, с объяснениями. Я ведь ваших русских не знаю, Алекс.

— А! Ну, да… — смешался Лешаков. — Вот же я какой, а еще интеллигент! Этот Зборовский — чуть ли не правая рука Льва Седова. Кто такой Седов вы ведь знаете или…?

— Знаю, — отмахнулась Кайзерина. — Дальше!

— Оказывается, Седов каким-то образом узнал, что Зборовский — агент НКВД…

"И я даже знаю, как он это узнал. Вернее, от кого".

— И что случилось потом? — спросила она вслух, имея в виду, что теперь январь, а памятный разговор с сыном Троцкого состоялся еще в ноябре.

— Не знаю, право, что они с ним сделали, — Лешаков все-таки закурил и спрятал сигареты в карман. — Можно, разумеется, предположить… Мне, знаете ли, приходилось… — чувствовалось, что он с огромной осторожностью выбирает слова. — Хвастаться нечем, баронесса, но… в Марокко, Парагвае… да и в России, в гражданскую… — снова поморщился он. — Я думаю, Кайзерина, вы понимаете, как это случается… В общем, оказывается, в начале декабря Зборовский сам сдался французской полиции. Ну, то есть, это они так сказали, французы, я имею в виду. Позавчера… На открытии процесса.

— Они, что же — скрывали подготовку процесса почти полтора месяца? — не поверила своим ушам Кайзерина.

Вот, кажется, взрослая женщина, опытная, и не сентиментальная, а гляди-ка, и ее оказывается можно удивить.

— Но это же противозаконно! — в сердцах воскликнула она.

— Вероятно, вы правы, — кивнул Лешаков. — Но… Как вам сказать, мадемуазель? Когда очень хочется, можно даже то, чего нельзя.

— Это русская поговорка? — подняла бровь Кайзерина.

— Не столько русская… — Лешаков усмехнулся, и на этот раз усмешка у него получилась вполне сносная. — Но в нашем бытии… Впрочем, неважно. Министр юстиции Франции сделал специальное заявление… Сам я не слышал, разумеется, но ребята притащили стенограммы ночных радиопередач из Парижа. Он сказал, что в виду крайней деликатности предмета, рассматриваемого судом, и в интересах безопасности…

— Понятно, — ей, и в самом деле, все стало понятно.

Итак, Седов ее послушался, в чем она нисколько и не сомневалась, ведь очевидно, что троцкисты ведут себя сейчас совсем не так, как это случилось в известной ей истории. Однако сын Троцкого пошел куда дальше, чем она могла ожидать, сообщая ему "некоторые подробности заговора". Сам ли он это придумал, или кто подсказал, но, судя по результатам, карту Зборовского левые коммунисты разыграли более чем грамотно. А французы… Что ж, откуда ей знать, в чьи именно руки попал этот "золотой ключик"? И если Франции, как государству, большой конфликт с СССР в нынешних геополитических обстоятельствах ни к чему, то кое-кому в Третьей Республике — персонально и коллективно, имея в виду партии и группировки — доставило немалое удовольствие "подергать тигра за усы". Ну, и дать понять Сталину, "кто есть кто" на континенте — тоже, по-видимому, входило в их планы. Тонко, ненавязчиво… и по существу.

— Он признался? — спросила она о главном.

— И не он один, — подтвердил Лешаков. — Названы имена тех, кто отдавал приказ о ликвидации Троцкого и Седова, озвучены планы по физическому уничтожению оппозиции… ПОУМ…

— Они назвали ПОУМ?

"Час от часу не легче! Это же война!"

— Информация, как вы, вероятно, догадываетесь, поступает к нам с опозданием… Да ведь и не Мадрид… В общем, когда дошли первые известия… Уже вчера, как я догадываюсь… А ночью в штабе по этому поводу возникла ссора… и командир-коммунист застрелил командира-поумовца. — Лешаков выбросил окурок в пепельницу и полез за новой сигаретой. Чувствовалось, что, даже не желая, русский переживает возникшую в госпитале и вокруг него ситуацию, как собственную беду. — ПОУМ поднял свои войска. Требуют расстрела убийцы… У коммунистов тут сил немного, но зато целая дивизия красных…

— Дела… — Кайзерине такой поворот событий не нравился. "Междусобойчик" левых и правых коммунистов мог закончиться большой кровью… и, в частности, ее собственной…


3. Себастиан фон Шаунбург, шоссе Хаэн-Убеда, Испанская республика, 17 января 1937, четыре часа пополудни


— Не нравится мне этот пост, — Мигель среагировал раньше, чем Баст разглядел детали.

Очень быстрый человек, очень резкий.

Дорога делала петлю в обход скального выхода, раз — и ты оказываешься на прямом участке: слева — овраг или что-то в этом роде, но в любом случае, туда не свернешь, поскольку падать высоко и больно, а справа — ледниковые валуны, скатившиеся с пологого, но непреодолимого склона холма. Ну, а впереди, метрах в ста, максимум, — шлагбаум, пастушья хижина, сложенная из сухих серых камней, и нарочито выставленная напоказ огневая точка, окруженная подковообразным бруствером из мешков с песком.

— Не нравится мне этот пост.

"Да, и мне тоже"

С утра, как отправились в путь, все время приходилось петлять и изворачиваться, доверяясь чутью Мигеля. Что он там чувствовал, и чем, сказать сложно, Баст своего проводника, почитай, и не знал. Встретились в условленном месте, сказали друг другу, что положено, вот и все, "что дано нам в ощущениях". Однако кроме первого — для знакомства — пароля, Мигель знал и еще одно "заветное слово", и, следовательно, за него поручились на "самом высоком уровне". Поэтому Шаунбург и не спорил: чувствует, значит чувствует. Делает, значит, знает, что и зачем.

Сначала они ушли с шоссе на проселок, по которому только на осликах кататься. Объехали Байлен с юга, не въезжая в город, и долго пылили второстепенными дорогами на Ленарес, но и его, в конце концов, оставили в стороне, свернув на север перед самой Убедой. И за все это время, ни поста, ни воинской части на марше, ни карабинера на коне. Дороги большей частью оказались пусты. Людей — даже в деревушках, прилепившихся к тонким ниточкам проселков — попадалось крайне мало, так что создавалось впечатление, что Испания обезлюдела. Но, возможно, так оно и есть. Впрочем, в их положении на отсутствие свидетелей роптать не приходилось. Чем меньше людей их увидит, тем лучше.

Но на этот раз счастье им все-таки изменило.

— Готовьтесь, товарищ Верховен, — Мигель снизил скорость, и Баст услышал шуршание гравия под колесами автомобиля. — Эти нас так просто не отпустят.

Тем не менее, слова словами, а знать наверняка ничего нельзя. Баст видел двоих, одетых в шерстяные горные шапочки и пальто-накидки, сшитые из одеял. У них и шарфы цветные имелись… Яркие. В общем, несмотря на наличие винтовок с примкнутыми штыками, солдаты не казались Шаунбургу особенно опасными. Но вот сколько их еще там прячется, за бруствером и в пастушьей халупе, иди знай!

— Давайте, все же я попробую их распропагандировать, — предложил Баст, которому совсем не улыбалось ввязываться в перестрелку с неясным исходом и с минимум привходящей информации об "участниках соревнований".

— По-немецки? — по интонации сложно понять, то ли Мигель так шутит, то ли просто уточняет для себя детали предстоящей операции.

— Я по-испански и не умею, — буркнул Баст в ответ и на всякий случай проверил свой парабеллум. Он был, разумеется, на месте, и Шаунбург поспешно — они уже подъезжали к шлагбауму — расстегнул кожанку, чтобы все видели висящую почти на животе кобуру. Авось, не обратят внимания на оттопыренные карманы…

— Ну-ну, — Мигель косо взглянул на приготовления Баста и кивнул, соглашаясь. — Но будьте начеку… товарищ. Если что, падайте. Так надежнее.

— Хорошо, — но времени на разговоры уже не осталось. Скрежетнули тормоза, проскрипел гравий, и Баст неторопливо распахнул дверцу автомобиля.

— Здравствуйте, бойцы революционной Испании! — заголосил он по-немецки еще из машины. — Я рад приветствовать вас от лица революционного пролетариата Германии, изнывающей под жестокой властью коричневорубашечников!

Когда-то в молодости — ну, то есть в юности, разумеется, поскольку он и сейчас был еще совсем не стар — приходилось Шаунбургу слушать зажигательные речи Леова и Тельмана, Штрассера и Геббельса…

"А кстати, — подумал он мимолетно и не к месту, не переставая молоть языком. — Леова-то — слух был — еще осенью арестовали…"

Солдаты, вернее, милиционеры, если судить по форме, реагировали на трескотню Баста вполне ожидаемо: опустили поднятые винтовки и раззявили рты. Шаунбург сознавал, что вполне узнаваем в своих галифе и кожане, и в фуражке "тельмановке", но начинал сомневаться, что "пауза" затянется. В дверях каменной хижины появился небритый офицер в форме карабинера и за бруствером из мешков с песком кто-то отчетливо пошевелился.

"Черт!"

— Это комиссар Верховен, — сказал по-испански Мигель, вылезший из машины с другой стороны. — Закурить не найдется?

— А вы кто такой? — строго поинтересовался офицер с порога хижины. — Предъявите документы.

Все это, хоть и не без некоторого, впрочем, вполне естественного напряжения — все-таки акцент играет роль — Баст худо-бедно разбирал, не прекращая, однако, улыбаться, как идиот, и нести свою собственную агитационно-плакатную чушь. Однако следующую тираду Мигеля он понял буквально "с пятого на десятое". Того взорвало стремительными и мощно интонированными фразами, среди которых то и дело мелькали знакомые на слух "карамба", "миерда" и "пута". А еще через мгновение, выбрасывая в прежнем темпе фразы-скороговорки, Мигель начал стрелять, стремительно перемещаясь по ломаной траектории слева направо вдоль позиции республиканцев.

"Еть!" — Шаунбург не стал заморачиваться несвойственной ему "акробатикой", а выхватил из кармана пистолет и повалился на землю, то есть прямо на камни под ногами, начав стрелять даже раньше, чем упал на левое плечо и перекатился на спину, а потом снова на живот, гася таким нехитрым способом скорость падения.

Попал или нет, сказать трудно: упали, теряя винтовки, оба милиционера, а там вдруг грохнуло прямо в уши, и за бруствером поднялся клуб пыли и дыма.

"Граната…"

Офицера Баст, лежа на дороге, не видел, а потому скоренько, по дуге, пополз к шлагбауму, предполагая разглядеть карабинера оттуда. Стрелять больше пока не в кого: милиционеры лежали, кто где упал, над мешками с песком рассеивалось облачко недавнего взрыва, Мигель куда-то исчез, и Шаунбург героически полз по камням, все время ожидая, что кто-нибудь додумается стрельнуть по бензобаку "Фиата". Автомобиль оставался на данный момент самой серьезной опасностью, подстерегающей Баста на дороге. Он стоял слишком близко, и если рванет…

— Товарищ Верховен, вы живы? — раздался вдруг откуда-то спереди голос Мигеля.

— Жив, — сразу же откликнулся Баст. — А…?

— Все кончилось, — как-то буднично сообщил Мигель, в голосе которого совершенно не чувствовалось ажитации. — Идите сюда.

Опасливо глянув на лежащих бойцов-милиционеров, Шаунбург встал и наконец увидел Мигеля. Тот споро, но как-то буднично связывал руки извивающемуся под ним офицеру.

— Идите сюда, — повторил, не оглядываясь, Мигель. — Он жив, и сейчас мы узнаем, что происходит в стране и мире.

— Вы уверены, что нам никто не помешает? — Шаунбург не любил идти у событий на поводу, предпочитая контролировать происходящее "от и до".

Он оглянулся по сторонам, но, похоже, Мигель был прав: место это — удобное для засады, но уединенное, и свидетелей "скоропостижной" смерти трех республиканских милиционеров не наблюдалось. Но, с другой стороны, а если кто-нибудь приедет?

— А если кого-нибудь черт принесет, — словно читая его мысли, сказал Мигель, — то мы с вами, товарищ Верховен, и есть те двое отважных коммунистов, что нашли здесь страшные следы нападения фашистских диверсантов.

После этой успокоительной фразы, Мигель принялся разговаривать с пленным по-испански, и Баст заскучал. Слушать вопли и брань республиканского офицера было противно, а он к тому же ни слова из сказанного как бы не понимал, и такое положение вещей страшно раздражало. Шаунбург постоял, посмотрел как Мигель "потрошит" пленника, пожал плечами и, закурив, пошел сторожить дорогу. Нельзя сказать, что ему нравилось происходящее, но он не испытывал иллюзий: поймай эти парни его с Мигелем, случилось бы то же самое, только наоборот.

"Среднестатистический уровень варварства…"

Дорога, сотня метров в один конец и километра полтора — в другой, была пустынна. Солнце уже спускалось за горную гряду, воздух заметно посвежел и начал набираться вечерней сини. Впрочем, видимость, как это и бывает в такую пору в горах, хуже не стала. Ясно различались камни и отдельные деревья на склоне холма, трещины на скальных выходах. И еще этот "незабываемый" фиолетовый оттенок, так странно сочетающийся с хрустальной прозрачностью воздуха и ощущением предгрозового напряжения…

Шаунбург бросил взгляд вверх. Верховой ветер гнал там, — в вышине, — темную вереницу туч…

"Грозовой фронт… Эль Греко… Scheisse!"

Все-таки давний сантимент к республиканской Испании глубоко засел в душе и памяти Олега Ицковича, являвшегося, как ни крути, доминирующей личностью в странном симбиозе еврея из двадцать первого века и немца из первой трети двадцатого.

"Испания… Как много в этом слове…"

И что бы там не говорили, но для советской молодежи его поколения Испания — это "Гренада" Светлова, "Но пасаран", Долорес Ибарури, летчики — Герои Советского Союза, "Герника", и всякие личные подробности — у каждого свои — до кучи. В Израиле, где позже жил Ицкович, крайне популярны были имена командарма Штерна и комкора Смушкевича, хорошо показавших себя в Испании вообще и при обороне Мадрида в частности. Однако для самого Олега, гражданская война в Испании — это прежде всего тетя Соня Левитанская, мамина старшая сестра, жившая в Москве. У Софьи Левитанской, майора Советской Армии в отставке, были два ордена "Красного Знамени" и Орден Ленина. И вот что характерно, своего "Ленина" она как раз за Испанию и получила. А чем она там занималась, никогда толком не рассказывала. "Переводила", — отвечала тетя на расспросы молодежи, но разве простых переводчиков награждают такими орденами?

А теперь Олег Ицкович, ее племянник, одетый по случаю, как комиссар то ли легендарного, то ли "пресловутого" 5-го полка, стоит на горной дороге в сердце Испании и караулит, пока другой "товарищ" допрашивает настоящего республиканца, кем бы тот по своим убеждениям ни был: сталинистом, троцкистом, анархистом или вовсе добропорядочным социалистом европейского разлива. Такой, понимаешь, поворот судьбы, и придраться, вроде бы не к чему. После задушевных бесед с "другом" Гейдрихом, не ему, Шаунбургу, удивляться.

"Судьба".

Баст выкинул окурок в пропасть, и достал из кармана портсигар…

"Много курить вредно… лучше подышать по-китайски… горным воздухом…"

Сигарет оставалось мало, но это не беда. В карманах убитых республиканцев какой-нибудь табачок найдется наверняка. Другое дело, что мысль про китайскую дыхательную гимнастику, судя по всему, пришла на ум не случайно. Подсознание постаралось или еще что, но вопрос, которым все это время задавался Баст, неожиданно нашел вполне очевидное решение. Дело в том, что кому, как не Басту Шаунбургу, знать, что созданный им "Философский кружок" весьма далек, к сожалению, от того, чтобы считаться полноценной боевой организацией. Конспирация конспирацией, но, как говорится, слишком узок был их круг… Вот и ломал Шаунбург всю дорогу голову, кого же это выслала ему в помощь Цисси Беркфреде, ведь всех членов организации — а их пока по пальцам пересчитать было можно — Баст знал, если не лично, то, во всяком случае, по подробному описанию. Но Мигель…

"Он что, даже имени не сменил?!"

У "крошки Даддль" — Надины фон Хёлтей — был двоюродный брат Михаэль Абт. В двадцатые годы Михаэль служил в Рейхсвере, откуда вылетел в двадцать девятом в звании оберлейтенанта за мордобой, учиненный по пьяному делу в берлинском кабаке. Ну, а затем Михаэль стал профессиональным наемником. И, если Шаунбургу не изменяла память, последовательно воевал сначала в Китае у Чан Кай Ши, потом в Южной Америке, — мать Абта происходила из знатного испанского рода, осевшего в Мексике чуть ли не два столетия назад, и он свободно говорил по-испански — и снова в Китае…

"А теперь, значит, решил заняться философией?"

Получалось, что так, но о том, что Михаэль Абт присоединился к "Кружку", Баст не знал. По-видимому, просто не успел узнать, часто находясь в последнее время в длительных заграничных командировках…

"Бывает и так", — Шаунбург закурил и пошел осматривать окрестности.

Как и следовало ожидать, кроме двух полупустых пачек паршивых сигарет и початой бутылки деревенского вина, ничего интересного в районе шлагбаума не нашлось. Возможно, еда и какие-нибудь любопытные документы могли обнаружиться в "пастушьей избушке", но ее оккупировал занятый делом Мигель, и Шаунбургу идти туда пока не хотелось. Поэтому он сделал несколько глотков прямо из горлышка и вернулся к автомобилю. Подняв шлагбаум, передвинул "Фиат" вперед по дороге и до времени укрыл среди группы пиний, росших недалеко от поста. Потом вернулся и, сделав еще один глоток, закурил.

Дорога по-прежнему оставалась пустынной. Начинало смеркаться, и становилось все холоднее. И еще тишина…Только теперь Шаунбург обратил внимание на то, что офицер прекратил кричать.

"Так скоро?" — удивился он, но, вероятно, так все и обстояло.

Скоро, споро, эффективно…

"Интересно, я должен испытывать муки совести?"

"Хочешь сказать, что не испытываешь?"

"Испытываю… И что? Кому от этого легче? Этому испанцу? Тем троим, что умерли, так и не успев сообразить, что происходит?"

Вот теперь ему стало тошно и он даже пожалел, что бой закончился, и на дороге никого нет. Когда надо стрелять, некогда думать. Но вот после боя…

Мигель появился на пороге минут через двадцать.

— Поехали! — сказал он, безошибочно направляясь к новому месту "парковки" автомобиля. — Нечего нам здесь торчать, товарищ Верховен. А подробности я вам по дороге сообщу.

Интересоваться у Мигеля судьбой пленного было бы верхом бестактности, и Шаунбург ни о чем спрашивать не стал. Сел в машину рядом с Мигелем и предложил спутнику бутылку с вином.

— Спасибо, — Мигель сделал несколько больших глотков, молча возвратил бутылку Шаунбургу, закурил и тронул машину с места.

— Положение у нас аховое, товарищ Верховен, — сказал Мигель через несколько минут. — Не безнадежное, но критическое. Ночью по всей республиканской зоне объявлено чрезвычайное положение…

— А до этого, тогда, что было? — удивился Баст.

— Уровень истерии разный, — объяснил Мигель. — Вчера… Вы, товарищ Верховен, по-видимому, не в курсе, но еще позавчера в Париже начался процесс над сотрудниками русской разведки, ставившими целью физическое устранение Троцкого, Седова и других руководителей Четвертого Интернационала. Я сам, честно говоря, тоже не знал… А жаль. Здесь, оказывается, со вчерашнего вечера начались выяснения отношений между коммунистами и ПОУМ, и кое-кому уже пустили кровь.

— Черт! — выругался Шаунбург, которому совсем не нравилось "просачиваться" сквозь страну, охваченную смутой и кровавой враждой бывших союзников.

— Вот именно, — согласился Мигель. — Армейское руководство призвало стороны к сдержанности и приказало выставить на дорогах заслоны, чтобы воспрепятствовать несанкционированному передвижению частей, а такие попытки, вроде бы, уже состоялись… В Мадриде с утра идут переговоры, и коммунисты "Марксом клянутся", что ничего против ПОУМ не затевали, и обвиняют троцкистов в попытке переворота и открытом терроре. ПОУМ, понятное дело, в долгу не остается, и анархисты склонны поддержать левых марксистов, поскольку коммунисты их кое-где уже сильно достали. Но это не все.

— Что еще? — обреченно спросил Шаунбург.

— Ночью корпус безопасности объявил тревогу в связи с вероятностью появления в округе "неопознанной" группы диверсантов. В Ибросе — это километров пятьдесят на юго-запад — ночью убиты три офицера РККА…

— Командира, — автоматически поправил рассказчика Шаунбург.

— Командира, — согласился Мигель. — И один из них чуть ли не полковник…

— Беда, — подытожил положение Баст.

— Беда, — не стал спорить Мигель. — И это вы еще не знаете, товарищ Верховен, что в полдень посыльный из штаба карабинеров сообщил о "переходе линии фронта в районе Пуэрто Альто высоким блондином, предположительно, немцем, не знающим испанского языка…"


4. Майор Габриел де Винсенте, штаб корпуса карабинеров, Куэнка, Испанская республика, ночь с 17 на 18 января 1937


— Проходите, пожалуйста, — полковник Теодоро говорил по-испански с легким, но отчетливым акцентом неясного происхождения. Венесуэла? Боливия? Парагвай? Габо никак не мог уловить главную особенность произношения полковника, отсюда и неуверенность в отождествлении акцента. Впрочем, скорее всего, дон Теодоро и вовсе — русский, и тогда все сложности с опознанием могут отправляться прямиком в тартар. Все равно, проку от них — ноль, а мороки… Мороки может оказаться непозволительно много.

— Садитесь, майор, — предложил полковник, кивком указав на стул рядом с письменным столом, и Габо обратил внимание, что обращение "товарищ", принятое везде в Республике, не прозвучало пока ни разу. — Курите…

— Спасибо, — Габо не стал ждать повторного приглашения и, сев к столу, неторопливо закурил.

— Слушаю вас, товарищ Висенте, — усмехнулся полковник, выделив слово "товарищ" ироничным подъемом интонации.

Он тоже сел и тоже закурил, и Габо подумал, что люди этого типа играют всегда и со всеми.

"Как коты с мышами…"

Но поддаваться на подначки дона Теодоро Габо не собирался.

— Товарищ полковник, мне сказали, что вы интересуетесь… — он сделал паузу, подбирая подходящее слово. — Любыми необычными инцидентами?

Майор Висенте начал служить в корпусе карабинеров еще тогда, когда нельзя было представить себе — даже и в дурном сне, — что возможен обмен информацией с такими людьми, как дон Теодоро. Но Габо сам сделал свой выбор, и жалеть теперь было уже не о чем, потому что бессмысленно.

— Да, — кивнул полковник. — Интересуюсь.

— Вчера ночью в Ибросе… — Габо встал и, подойдя к карте, безошибочно ткнул пальцем в кружок, обозначавший этот маленький городок на юго-востоке.

Однако, как тут же выяснилось, для полковника Теодоро это уже были действительно "вчерашние" новости.

— Спасибо, — сухо поблагодарил он, останавливая Габо. — Я в курсе. Нам сообщили… русские коллеги.

"Русские?! — удивился Габо. — Ты хочешь сказать, что ты…? А может быть, ты поляк или венгр?"

Могло быть и так. Но не испанец. Сейчас Габо в этом уже не сомневался.

— Есть еще одна старая новость… — сказал он скучающим голосом.

Майор Винсенте был не стар, но опытен, и играть в "кто-кого" тоже умел. На службе научился…

— Что за новость? — полковник медленно встал из-за стола и так же неторопливо подошел к карте, рядом с которой стоял Габо.

— Вчера утром в районе Пуэрто Альто контрабандисты провели через линию фронта одного интересного человека…

— Любопытно, — пыхнул дымом полковник Теодоро.

"Он не знал?!"

— По описанию речь идет о высоком молодом мужчине, — сказал Габо, не забыв показать, где именно перешел линию фронта "любопытный человек".

— Возраст двадцать пять — двадцать восемь, рост выше среднего, блондин, крепкий, спортивный, но не военный. Нет выправки, — объяснил Габо. — Одет просто… хочет выглядеть, как небогатый горожанин или сельский учитель… носит очки, но не обязательно нуждается в них. Вроде бы не говорит по-испански…

— Вроде бы или не говорит? — уточнил полковник, с интересом изучая карту.

— Не говорит, — подтвердил Габо. — Но иногда возникает ощущение, что понимает.

— Контрабандисты — ваши люди, майор? — дон Теодоро обернулся, наконец, и посмотрел Габо в глаза.

— Один из них, — кивнул Габо, поскольку это очевидно. — Не мой, но наш.

— Есть еще подробности? — рассказ о незнакомце явно заинтересовал полковника.

— Возможно, он немец, но полной уверенности нет.

— Немец… не знающий языка… — полковник отвел взгляд, он снова смотрел на карту. — Несколько гротескно, не находите? Куда он делся?

— Остался на шоссе Сьерра Невада, — усмехнулся Габо. — Примерно здесь, — указал он дымящейся сигаретой и едва не прожег по неосторожности карту. — Один.

— Один, — повторил за ним полковник. — Есть продолжение?

— Возможно, — Габо постарался не показать, что смущен своей оплошностью: еще не хватало прожечь сигаретой дыру в карте начальника!

— Возможно, — сказал он. — Полной уверенности, конечно, нет, но…

— Продолжайте, пожалуйста! — предложил полковник. — Любые предположения. Я вас слушаю самым внимательным образом.

По-видимому, Габо сумел его заинтриговать.

— Вот тут… — аккуратно, пальцем, показал на карте Габо. — Почти двести километров на северо-восток… Вероятно, часов около пяти пополудни… Точнее не скажу, — пожал он плечами. — Вырезан пост карабинеров. Два рядовых убиты выстрелами в упор, сержант — взрывом гранаты… и лейтенант… Его, вероятно, пытали, товарищ полковник, а потом убили. По всей видимости, убийцы — их было трое или четверо — приехали на автомобиле, и карабинеры подпустили их вплотную…

— Люди в нашей форме… — задумчиво кивнул полковник Теодоро. — Но ведь Иброс тоже недалеко… относительно. Почему вы связываете это происшествие с переходом линии фронта?

— Карабинеры, обследовавшие место преступления склонны предполагать, что диверсантов было много… Сельские карабинеры… и ведь там уже темно.

— Понимаю, — полковник снова смотрел на Габо. — Но пока не знаю того, что знаете вы.

— Есть свидетели, видевшие примерно в это же время и примерно в тех же местах, — Габо провел пальцем по карте, указывая на места, которые имеет в виду. — Старый потрепанный "Фиат"… а в нем двух мужчин в республиканской форме, и один из них блондин…

— Дороги перекрыты? — глаза полковника сузились. — Мне нужен этот блондин! Понимаете, майор, он мне нужен!

— Я понимаю, — Габо слишком хорошо представлял, что имеет в виду полковник Теодоро. Он и сам чувствовал запах удачи…

— Нет, майор, — медленно покачал головой дон Теодоро, его глаза вдруг стали холодными как лед. — Вы даже представить себе не можете, как он мне нужен…


5. Кайзерина Альбедиль-Николова, полевой госпиталь республиканской армии в Эль-Эспинар, Испанская республика, 18 января 1937, вечер


Как-то незаметно — за немногие эти дни — вечерние посиделки с Лешаковым-Тревисином превратились едва ли не в традицию. И неудивительно, если вникнуть. Иностранной журналистке, не говорящей по-испански и не принадлежащей ни к одной из левых партий, в испанском армейском госпитале и поговорить, в общем-то, не с кем. Даже врачи, включая профессора Бергансу, кроме испанского не знали толком ни одного языка. Ну, немного французский… Но совсем чуть-чуть… И, собственно, все. Среди раненых, правда, нашлись несколько немцев, англичан и французов, но они по большей части оказались людьми неинтересными, то есть, не интересными Кайзерине лично. С ними можно было, разумеется, переброситься парой-другой фраз, но говорить совершенно не о чем и незачем. А Лешаков, такое дело, и по-французски бегло говорил, и немецкий неплохо знал, да и сам по себе — человек неглупый и непростой. Необычный, одним словом, человек, и собеседник великолепный.

— Интересный типаж, — в восхищении покачал головой Лешаков. — Вот, поверите ли, Кайзерина, все время кажется, ну все! Уж столько всего в жизни видел, столько людей разных встречал… Нечем меня больше удивлять, и некому. Ан, нет!

— Да, бросьте, Алекс! — улыбнулась Кейт. — Можно подумать, в вашей бригаде он один такой!

— А, может статься, что такой, и в самом деле, один!

Речь шла о капитане Натане — теперь уже, впрочем, майоре — неожиданно посетившем Кайзерину с "визитом вежливости" сразу после обеда. Откуда Джордж узнал, что она ранена, как выяснил, в каком именно госпитале находится — все это, как и многое другое, связанное с этим странным человеком, оставалось за кадром. Не то чтобы не озвученное, но и не проясненное. Мыслимое, но не обязательно фактическое…

Про него рассказывали, что в Великую Войну, когда он стал офицером гвардейской бригады, выглядел он и говорил совсем не так, как теперь. Намекали, что тогда в его происхождении ошибиться было невозможно, "хотя теперь действительно…" Так, да или нет? — хотелось спросить этих рассказчиков, но Кайзерина помалкивала, пытаясь представить, что должен испытывать человек, "ломающий" себя под стандарт. Но действительно ли он "сделал себя сам", как говорят американцы? Возможно. Может быть, но необязательно. С тем же успехом он мог оказаться отпрыском какой-нибудь старой сефардской семьи, на что намекала его фамилия. А старые семьи — это старые семьи, не так ли?

А еще поговаривали, что, разругавшись вдрызг с однополчанами, капитан Натан вышел в отставку и, не имея средств, служил чуть ли не швейцаром в "Харродсе". Могло такое случиться? Почему бы и нет, но факт, что приехав в Испанию, он показал себя не "галантерейщиком", а отважным человеком и грамотным офицером. Не считая того, разумеется, что со своей честью и достоинством носился никак не менее истинного джентльмена.

— Я видел его в бою… — помолчав, словно что-то вспоминал, сказал Лешаков. — Пулям не кланяется, хотя я теперь и не уверен уже, что это добродетель. Но бог с ним, баронесса. Бог с ним! Знаете, кто удивил меня в последнее время более других?

— Не знаю, — с удовольствием призналась Кейт, ожидая какого-то необычного продолжения. Интересного рассказа, на которые Лешаков был мастер, парадоксального умозаключения, какие умел он иногда — как бы случайно — высказывать в обыденном, в общем-то, разговоре.

— Вы, — совершенно серьезно заявил Лешаков. — Вы, Кайзерина — человек, который не перестает меня удивлять.

— Я? — поразилась этому признанию Кейт. — Но помилуйте, Алекс! Вы мне уже это говорили! Баронесса, то да се… Сколько можно!

— Да, много можно, — улыбнулся в ответ Лешаков. — Красивая женщина, да еще умная… Смелая… Но то, что вы пишете такие стихи, я и представить себе не мог.

— О, господи! — поморщилась Кайзерина.

Ей было неприятно даже упоминание об этой истории, не то, что сама "история", которую ничем кроме "бабской глупости", объяснить она не могла. Но вот на Лешакова ее "интеллектуальный экзерсис", как ни странно, впечатление произвел.

"Впрочем, не странно…"

Джордж тоже "поплыл". Ведь на любого, даже самого тертого мужика всегда найдется своя "простительная слабость". Но вот простительна ли была ее собственная слабость, это уже совсем другой вопрос.

"Вот дура-то! Ох!"

Однако сделанного не воротишь, ведь так? Ну, где-то так, как обычно говорит Баст.

А приключилась с ней вот какая история.

Как-то раз, во время неспешной прогулки по живописным окрестностям асьенды, все тот же Лешаков поведал Кайзерине, — под настроение — как угораздило его попасть в госпиталь, и почему вместе с ним здесь оказался старший лейтенант Красной Армии Дмитрий Пронин.

— Немцы прорвали фронт на участке наших соседей-испанцев, — рассказывал Лешаков, прихрамывая рядом с Кайзериной по пустынной дорожке, обсаженной по краям пиниями. — Это, если помните, еще 12 декабря случилось… Слева от нас бригада поумовцев стояла, практически без артиллерии. Танки прошли через их порядки, как разогретый нож сквозь масло. Командование пыталось заткнуть прорыв бригадой анархистов из резерва, но те после двух неудачных контратак разбежались. Националисты захватили мост и наступали на Тордесильяс… Впрочем, это история с географией, и ее можно опустить… Скажу только, что если бы немецкие танки прорвались к Тордесильясу, русским танкистам, которые только-только овладели Вальядолидом, пришлось бы разворачиваться, чтобы парировать фланговый удар… Сложно, — кивнул он, взглянув на лицо Кайзерины. — Без карты просто беда…

В общем, все сводилось к тому, что на пути у немцев, а это был танковый батальон 1-бригады "Дер Нойе фрайкор", оказалась высота, прикрывающая дорогу в речном дефиле. А на высоте, — Лешаков не помнил, чтобы у холма было собственное имя, во всяком случае, он его не знал — укрепились несколько танков разведроты из бригады Павлова и группа бойцов-интернационалистов… И было их совсем недостаточно, чтобы удержать высоту до подхода своих, и "легкая кавалерия" не спешила прийти на помощь…

Лешаков рассказывал об этом будничным тоном, — "Война, мадемуазель, одна лишь чертова война" — но за ровной интонацией и простыми словами чувствовался нерв. И как-то так случилось, что повесть Лешакова задела в памяти Кайзерины совершенно неожиданную струну.

Высота, горящая роща, и бойцы, которых осталось всего несколько… Она не помнила, чьи это стихи, и музыку помнила с пятого на десятое, но песня буквально звучала сейчас в ее ушах. Это было какое-то чуть ли не детское воспоминание: черно-белое кино по телевизору, черный дым, белая искрящая ракета, голос за кадром…

И вот что интересно, вернувшись в госпиталь, она обнаружила, что все еще слышит голос безымянного для нее певца, и слова помнит почти наизусть. И ей вдруг дико захотелось спеть эту песню самой. Разумеется, это был род безумия. Возможно, истерика, догнавшая, наконец, Кайзерину в этом мире и на этой войне. Но как бы то ни было, проснувшись ночью, она поняла, что пока не выпустит из себя эти слова и эти смыслы, уже не успокоится. Однако и по-русски не споешь…

"Придется переводить…" — решила Кайзерина, закуривая и пододвигая к себе блокнот и карандаш.

"Что ж…"

Логично было предположить, что Кайзерина Альбедиль-Николова станет переводить песню на немецкий или — на худой конец — французский язык. Однако безумие на то и "девиантное состояние", чтобы совершать "всякие глупости".

Ей вдруг вспомнился Джон Корнфорд из роты "Ноль". Он был совсем еще мальчик и писал чудные стихи…

В конце концов, она перевела песню на английский, что оказалось не просто трудно, а очень трудно. Но дело того стоило. На следующий день — даже зверски не выспавшись — она впервые после ранения почувствовала себя счастливой…

— Чему вы улыбаетесь, баронесса?

— Да, так… — она даже смутилась.

Вот так всегда: начинает за здравие, а…

"Непоследовательная я!"

А сегодня проехал майор Натан. Он был безукоризненно любезен и чрезвычайно мил. Привез букет цветов и пару бутылок отменного испанского бренди — сладкого, душистого, несущего вкус и аромат созревшего винограда и солнечное тепло… В общем, она растрогалась от его щеголеватой галантности, опьянела от коньяка, и… И, взяв у ирландца, сопровождавшего майора — этого парня звали Фрэнк Макгиди — гитару, начала наигрывать, хотя движения левой руки на грифе и отдавались ноющей болью в плече. Перебрала струны раз, другой. Вывела мелодию, удивляясь тому, что получается и вдруг, неожиданно даже для себя самой, запела…

Small copse on hill was burnt by fire,

With bloody sunset spitting lead…


Дымилась роща под горою,

И вместе с ней горел закат…

Нас оставалось только трое

Из восемнадцати ребят.

Как много их, друзей хороших,

Лежать осталось в темноте -

У незнакомого поселка,

На безымянной высоте.


Сержант Макгиди плакал… Слезы стояли в "равнодушных" прозрачных глазах майора, "повело" и Лешакова, а у нее просто текло и текло по щекам, — градом, словно прорвало, наконец, давно готовую рухнуть плотину…


Глава 11

Мадрид-Рим

1. Турин. Королевство Италия. 19 января 1937 года. 6 часов 30 минут


Как и все большие железнодорожные вокзалы, Порто-Нуово уже в ранние утренние часы наполняется удивительной, порой непонятной стороннему наблюдателю суетой, ускоряя её ритм и наращивая громкость по мере движения стрелок часов к полудню. Перестук колес, скрип тормозов, удары вокзального колокола — прибывают и отходят поезда; вездесущие носильщики с гружеными и пустыми тележками снуют сквозь клубы паровозного пара, словно грешные души в Аду Данте; и дворники — Ангелы Господни, перекрикиваясь, обмениваются новостями и шутками, заканчивая под шарканье метел свою ежеутреннюю работу. Немногочисленные ещё пассажиры оживляют залы ожидания суетливыми передвижениями, а у билетных касс уже нарастают цепочки очередей. И всё это под аккомпанемент паровозных гудков, железного клацанья сцепок, шипения стравливаемого пара, равномерного постукивания молоточков обходчиков — музыка железных дорог. Быть может, нечто подобное и вдохновило автора "Болеро"?

Но на вокзалах, как и в жизни, радость часто сталкивается с горем, а встречи чередуются с расставаниями. На перроне спешат, в депо — работают, в кабинете начальника вокзала пьют граппу и курят контрабандные египетские сигареты. В ресторане играет патефон, и чей-то очень знакомый голос с легким акцентом — американец? немец? — поет неаполитанские песни. В зале ожидания — нервозный настрой задают громкоголосые женщины и кричащие младенцы. А на дальних путях, у пакгаузов, к недлинному составу товарно-пассажирского поезда сцепщики цепляют ещё один — с зарешеченными окнами — вагон. Лязганье буферов, лёгкий рывок состава и вот уже его двери открыты для новых пассажиров и не оставляющих их ни на мгновение в одиночестве "сопровождающих лиц". Вооруженных. И в форме.

* * *

Из выкатившегося прямо на рампу перед пакгаузами тюремного фургона конвоиры-карабинеры вывели несколько человек закованных в наручники, и без особой спешки препроводили в вагон готового к подаче на посадку — всех прочих пассажиров — состава. Простукивавший буксы пожилой седоусый смазчик о чём-то спросил старшего конвойной смены, показав рукой на карабинера с огненно-рыжей шевелюрой, ведущего за длинную цепь, прикреплённую к наручникам, представительного господина в дорогом костюме. Капрал, подтянутый, моложавый, в лихо заломленной на бровь пилотке, сухо ответил. Но, судя по выражению лица рабочего, ответ того более чем удовлетворил.

"Чёрт возьми!" — выругался про себя Роберт, так и не научившийся читать по губам.

Впрочем, за сотню метров даже через бинокль хрен разберёшь: кто кому и что там сказал.

"Самое главное я все-таки увидел. "Инженера" этапируют в Рим именно сегодня и именно этим поездом", — Роберт не удержался и чихнул, пыли на чердаке главного здания вокзала, куда он проник под видом рабочего-электрика, было — хоть отбавляй!

Похоже, почти за семь десятков лет, прошедших с момента завершения строительства, на этом чертовом чердаке никто ни разу не прибирался. Лишь редкие тропинки, протоптанные в слое пыли перемешанной с голубиным помётом, давали представление о том, что может вызвать интерес человека в этом огромном и грязном помещении под гулкой высокой кровлей, подпертой темными балками.

Стараясь не загребать ногами тут же взлетающие к потолку многолетние наслоения пыли, напоминавшие слои придонного ила в заболоченных озерцах, Роберт на цыпочках прокрался к выходу на лестницу. Бинокль был уже надёжно спрятан в футляр и зарыт среди инструментов в глубине объёмистой сумки. Рабочая куртка, кепка и специальная сумка могут превратить практически кого угодно в человека-невидимку.

Нужно лишь верить в то, что эта одежда — твоя. Крепко верить. И тогда никому до тебя не будет дела. Правило простое, но теория суха, как правильно заметил однажды геноссе Гете, и лишь древо жизни всегда дает зеленые побеги… Старые подпольные крысы обходились без теории, они были практиками.

Роберт неторопливо — спешить и суетиться нельзя — спустился по боковой, служебной, лестнице, миновал просторный вестибюль, заполненный шумными мельтешащими людьми, и вот она — привокзальная площадь. Осталась самая малость — выйти из здания вокзала, закуривая остановиться на крыльце, и перевесить сумку с инструментами с правого плеча на левое — большой латунной застёжкой к себе.

"Вот и всё. И не надо никому звонить. Что знают двое — знает и свинья, как говорил наш управляющий имением, а он постоянно встречался с ними… и чаще всего в зеркале", — с этой мыслью Роберт спустился по немногим гранитным ступеням и в несколько шагов достиг края тротуара, где и остановился, словно раздумывая, переходить ли ему улицу, или нет.

Впрочем, кареглазому брюнету — невысокому, но крепко сбитому — в одежде рабочего недолго пришлось стоять у края тротуара. Через "полсигареты", урча мотором и стреляя выхлопом, подкатил маленький трёхколёсный фургончик, — сотни подобных, построенных на основе мотоциклов, колесили по всему Турину, — приглашающе распахнулась фанерная дверь кузова, и вот уже тротуар пуст, лишь непогашенный окурок, брошенный около решетчатого люка сливной канализации, испускает тонкую струйку сизовато-серого дыма.


2. Атташе посольства СССР в Испанской республике Лев Лазаревич Никольский, Мадрид, Испания, 19 января 1937, полдень


— Ситуация под контролем, — еще раз повторил Никольский. Его нервировала взвинченная, "истерическая", обстановка, царившая в посольстве, но сказать этого вслух он не мог.

Во-первых, старший майор Государственной Безопасности Никольский прекрасно понимал, что в сложившихся обстоятельствах посол не мог не нервничать. На Полномочного Представителя СССР в Испанской Республике давила Москва и, возможно, не просто "Москва", а сам "хозяин". А во-вторых, Никольский знал — и, вероятно, лучше всех присутствующих — кем на самом деле являлся Марсель Розенберг. Впрочем, командарму Якиру это, по-видимому, тоже было известно. Никольский уже успел обратить внимание, как выстраивает свои отношения с послом командующий армейской группой. Весьма неординарно, следует отметить, и где-то даже изящно.

"Умеет, — отметил про себя Никольский. — Недаром на ПУ РККА выдвигался… Не солдафон…"

— Итак, — Розенберг был высок и хорошо сложен. Двигался легко. По-русски говорил без акцента, хотя родным языком для него был то ли польский, то ли немецкий. Биография его не афишировалась, и даже сотруднику НКВД Никольскому трудно было судить, что в ней правда, а что ложь. Но то, что этот европейски образованный и аристократически воспитанный человек уже двадцать лет выполняет весьма деликатные разведывательно-дипломатические миссии высшего партийного руководства, он знал.

— Итак, — разумеется, это был вопрос, хотя и не обозначенный интонацией.

— Ситуация под контролем, — ответил Никольский.

— Я бы хотел услышать более определенный ответ, — сказал от окна командарм. Он простецки присел на подоконник и следил за разговором оттуда.

Сидел, крутил в пальцах спичку. Спокойный, внимательный. Слушал, демонстрируя отменную выдержку, но тоже нервничал. Теперь вот заговорил.

— Проводится работа по агентурному вбросу информации, компрометирующей троцкистов вообще, и ПОУМ в частности, — Никольский решил, что в нынешних обстоятельствах наиболее уместна такая — несколько "казенная" и обезличенная по форме речь. — Намечены и осуществляются оперативные мероприятия, направленные на недопущение…

— Лев Лазаревич! — неожиданно улыбнулся Розенберг. — Не надо "мероприятий"! Скажите лучше, как вы считаете, ПОУМ выступит? Я имею в виду вооруженное выступление.

— При определенных обстоятельствах, несомненно, — врать не следовало. Розенберг и сам, наверняка, умел "читать" расклад сил.

— Почему же они не выступили до сих пор? — спросил Якир.

— Потому что существует мнение, что вооруженное выступление будет на руку националистам, — Никольскому не хотелось этого говорить, но в этом кабинете трескучие фразы из передовицы "Правды" не пройдут. Другой уровень осведомленности и ответственности, да и власти…

"Власть кружит головы? Хорошо, если так…"

— Ну, что ж, — кивнул Розенберг. — В этом заключено гораздо больше правды, чем нам хотелось бы.

Знать бы еще, что он имел в виду…

— Да, — согласился Якир. — Это серьезный довод. Одно дело сломать их сразу и бесповоротно, и совсем другое — ввязываться в долговременный вооруженный конфликт.

— Красной Армии в нынешних обстоятельствах делать этого категорически нельзя, — Розенберг отошел к письменному столу и открыл портсигар. Курил он, как заметил Никольский, не папиросы, а сигареты. Он и вообще выглядел европейцем, вел себя как европеец, говорил, одевался… Возможно, и думал. Портрет дополняла молодая жена — фактически официальная любовница — красавица-балерина Марьяна Ярославская.

— Как долго будет себя сдерживать руководство ПОУМ? — спросил он, закуривая.

— Будет зависеть от того, как поведет себя компартия, — сразу же ответил Никольский. — Чью сторону займут анархисты. Что скажет завтра на суде в Париже Зборовский…

"Или кого еще арестуют в Москве…" — но этого Никольский, естественно, вслух не произнес. Он много лучше других представлял себе, что сейчас происходит в Москве. Знал, например, что второй открытый процесс над троцкистами, который должен был состояться еще в декабре, так и не состоялся. Но и это, если подумать, ни о чем еще не говорило. Теперь могло случиться все, что угодно. Абсолютно все…

— Много переменных, очень сложно предугадать, кто и как вмешается в развитие событий, — вот что он сказал вслух.

— Я приказал не вмешиваться в дискуссии и держать видимость нейтралитета, — Якир потянулся было к карману — хотел, наверное, достать папиросы — но руку остановил на полпути. Сдержался. — Нам открытый конфликт ни к чему. Во всяком случае, не сейчас.

— Согласен с вами, Иона Эммануилович, — аккуратно выдохнув дым, подал свою "реплику" Розенберг. — Троцкий, к слову, тоже старается сгладить конфликт. В "Вестнике оппозиции" громы мечет, но в шифротелеграммах просит "товарищей из ПОУМ" не спешить, чтобы, как он пишет, "не погубить дело революции".

"Интересно, — сделал заметку Никольский. — Это он специально мне намекнул, что и помимо меня каналы имеет?"

— Террор, однако, на убыль не идет, — возразил он.

— А террор к делу не пришьешь, — усмехнулся в ответ Розенберг. — Никто ведь ответственности на себя не берет.

— Да, — кивнул Якир. — Не эсеры…

— Не эсеры… — задумчиво повторил за Якиром Розенберг. — В восемнадцатом году…

Никольский знал, что происходило в 1918 году, но он был не Дзержинский, и заходить так далеко, как зашел "Железный Феликс", себе позволить не мог.

— Мы работаем над этим вопросом, товарищ Розенберг, — сказал он.

"Но повод просто замечательный…"

— Однако, — добавил Никольский, едва только уловил искру понимания, промелькнувшую в глазах посла. — Пока мы не создали более благоприятных обстоятельств… было бы крайне желательно, чтобы товарищ командарм 1-го ранга переговорил с военным руководством поумовцев и вообще с военными… Выехать с инспекцией в войска, произнести речь…

— Неплохая идея, — согласился Якир. — Но в данной ситуации мой выезд в войска может быть интерпретирован в отрицательном смысле.

— Повод можно создать, — осторожно возразил Никольский, видя, что Розенберг не вмешивается. Покуривает у письменного стола, слушает, но молчит.

— Например? — а вот Якир, судя по всему, воодушевился, он увидел путь к реальному действию и готов был осуществить его в разумных, разумеется, пределах.

— Под Саламанкой возник тактический тупик…

— Вечная ничья, — усмехнулся Якир. — Но мы, я думаю, способны переломить ситуацию, и мы ее переломим.

— Вот и повод, — осторожно предложил Никольский. — Там как раз сильны позиции ПОУМ и Дуррути.

— Повод неплох, но недостаточен, — покачал головой командарм. — В военном отношении Мерецков вполне способен справиться с ситуацией и без моего вмешательства. Люди это знают.

— Может, посещение госпиталей? — предположил тогда Никольский.

— Для командующего армейской группой повод мелковат, — вмешался в разговор Розенберг. — Но туда едет с концертом Виктория Фар, и это меняет дело.

— Виктория Фар… — ну, Якир не мог не знать, что она в Испании. В армии только о ней и говорили, но, видимо, ему такой вариант в голову не пришел.

— Сегодня она выступает в Мадриде, — сказал между тем Розенберг. — А вы… ведь может случиться, что вы были заняты, Иона Эммануилович? Командующий — человек загруженный… Мы с Марьяной примем ее здесь, а послезавтра вы могли бы встретить ее на концерте… Где она выступает? — повернулся он к Никольскому.

— В госпитале Эль-Эспинар, товарищ Розенберг, — сразу же ответил Никольский. — Это как раз Саламанкское направление.

— Ну, вот и повод, — кивнул Розенберг. — И госпиталь, и направление, и мадемуазель Фар.

— Да, пожалуй, — согласился Якир и все-таки закурил.

"Не подведи, Федя!" — взмолился мысленно Никольский, глядя на то, как закуривает командующий.

Если бы он верил в бога, богу бы и помолился. Но он не верил ни во что. Теперь уже — даже в коммунизм. Оставалось надеяться на людей.


3. Виктория Фар и Раймон Поль, Мадрид, Испанская республика, 19 января 1937 года, вечер.


— Ну! — глаза сверкают, и сини в них сейчас гораздо больше, чем обычно.

И прилив крови к лицу ей тоже идет.

"И куда подевалась наша аристократическая бледность?"

Ну, и в довершение картины, наблюдались еще и трепещущие крылья носа — почти "прозрачные крылышки феи" — и "бурно вздымающаяся грудь"!

— Ты давно смотрелась в зеркало? — Федорчук даже прищурился, чтобы удержать в себе, а значит — скрыть от нее рвущиеся на волю любовь и восхищение. Впрочем, под синими стеклами очков хрен что разглядишь.

— Не заговаривай… те мне зубы, месье! — она тоже прищурилась, и теперь там, в тени длинных ресниц посверкивала сталь драгунских палашей. — Ну?!

— Баранки гну! — по-русски ответил Виктор.

Это он зря, конечно, сказал, несмотря даже на то, что они оставались одни, а стены вокруг — толстые. Достаточно одного раза, чтобы посыпались все легенды и все тщательно выверенные "внутренние конструкции". Но сделанного не воротишь, и на старуху бывает проруха.

— Ты, что! — взвилась Татьяна. — Совсем крыша поехала?!

Возмутиться возмутилась, и лексикон, что характерно, весьма определенного свойства вдруг всплыл, но все это шепотом, едва ли не беззвучно.

"Н-да… и кто же эта та, кто, так владеет движениями души, Татьяна или Жаннет?"

Жаннет как будто легкомысленнее, но это только кажется. Виктор в этом успел уже отчасти разобраться. Француженка действительно была молода и несколько излишне "весела", но одновременно заметно упрямей и, если так можно выразиться, упертей Татьяны. И коммунисткой-подпольщицей, а затем советской военной разведчицей была именно она, а не менеджер по персоналу Татьяна Драгунова. Однако дела обстояли куда более замысловато, чем можно заподозрить, исходя из простой схемы: "вселенец" — "донор". Виктор и на себе это чувствовал, и в Татьяне видел. Виктория Фар не только по имени, но и по существу не являлась уже ни Татьяной, ни Жаннет, хотя личность "вселенки" и доминировала. Однако изменилась и она, и, вероятно, по-другому и быть не могло: другая жизнь, другие люди.

— Извини, — сказал Федорчук по-французски и обнял Викторию. И поцеловал. С закрытым ртом говорить невозможно.

— Все, все! — остановил он ее, когда поцелуй себя "изжил" — не продолжать же, в самом деле, до завтрашнего утра!

"А жаль…" — подумала Татьяна (или это была Жаннет?) отстраняясь.

— Кайзерина в госпитале Эль-Эспинар, — сказал Федорчук ровным голосом, пытаясь побороть заполошное сердцебиение. — И ты выступаешь там послезавтра, после обеда. Завтра отдыхаем, послезавтра выезжаем с утра пораньше. Дороги здесь, говорят, лучше, чем на юге, так что есть надежда прокатиться с комфортом, и не без удовольствия.


4. Акви-Терме. Королевство Италия. 20 января 1937 года. 2 часа 08 минут


Стоянка товарно-пассажирского на Рим здесь, в Акви-Терме, всего каких-то десять минут. По итальянским меркам — поезд следовал практически без остановки, но можно предположить, что все, кто способен себе это позволить, вылезут на перрон — перекурить на холодке. Погода стояла приятная, хоть и зимняя, и люди наверняка не откажут себе в "маленьком удовольствии". Разумеется, не все, отнюдь не все…

Но поезд еще не пришел, и пока ярко освещенный электрическим светом перрон был совершенно пуст — маленький город, маленькая станция — только в самом конце, у края рампы и почти в тени стояли два "Фиата" "Ардита" Железнодорожной Милиции Национальной безопасности. Возле одного из них нетерпеливо переминался с ноги на ногу capo squadra с кинжалом на поясе, то и дело теребя застёгнутый клапан бустины. Высокий, светловолосый, похожий на уроженца Севера, он явно нервничал, — пару раз доставал из кармана форменных брюк пачку "Национале", но огладывался на вторую машину и прятал сигареты обратно.

Гудок паровоза издалека и заранее известил о прибывающем поезде, и тут же на платформу выскочил дежурный по станции. Оглянулся боязливо на чернорубашечника, и припустил рысью к месту остановки локомотива.

Сержант проводил станционного служащего тяжёлым взглядом и подошёл ко второй машине. Он что-то коротко сказал в приоткрытое окно водительской двери, откуда тянулся еле заметный в ночном воздухе сигаретный дымок. Почти сразу же взвыл стартер и завёлся двигатель. Через секунду заработал мотор и другого автомобиля. Сизый вонючий выхлоп быстро истаивал, выходя за освещённую часть платформы.

"А вот и состав, — подумал "сержант", наблюдая за подходящим с шумом и лязгом поездом и в который уже раз проводя рукой вдоль клапана пилотки. — Ну, всё! Все! Работаем!"

Состав шумно тормозил и, окутываясь паром, выезжал из тьмы на свет.

Подобравшись, сержант обогнул "Фиат" и быстро распахнул правую пассажирскую дверь. Из автомобиля, разминая затекшие в тесном салоне ноги, вышел capo manipolo. На его кителе сразу бросались в глаза медали: "В память марша на Рим" и "За десять лет службы в Добровольческой милиции".

— Не мандражируй, Венцель, — вполголоса бросил он по-немецки "сержанту" и широко улыбнулся, переходя на итальянский. — Смотри, ночь-то какая! Отличное время убить врага или умереть самому, как считаешь?

— Не до поэзии сейчас… — настроение у "сержанта" явно не улучшилось. — Согласись, Роберт, только мы двое хорошо говорим по-итальянски, остальные — зубастая массовка… Кстати, телеграф точно не заработает? — неподдельная обеспокоенность просквозила в голосе Венцеля, он нервничал все время, и с этим ничего сделать не удавалось.

— После того, что Юрг "неосторожно" сотворил с аппаратом, а Эрих с телеграфистом? — удивился "лейтенант". — Не спорю, техника требует более бережного к себе отношения, а телеграфист и вообще человек… Это было грубо, не правда ли? — очередной гудок паровоза смазал последнюю реплику Роберта. — Ладно, хорош трепаться! Начали!

"Лейтенант" махнул рукой в сторону станционного здания, тут же распахнулась высокая деревянная дверь и как чёртики из коробочки на платформу выскочили два человека в форме рядовых Добровольной Милиции: один — высокий и худощавый, второй — крепыш среднего роста с тяжелым подбородком. Быстрым шагом они устремились к "командиру", придерживая висящие на плече пистолет-пулемёты "Виллар-Пероза".

Лязгнув сцепками, состав остановился, причём стоящие на перроне "чернорубашечники" оказались как раз напротив хвостового — тюремного — вагона. Зарешеченные окна его были темны, тускло светили лишь ночник в купе кондуктора, да в вагонной уборной — дежурный фонарь.

Роберт подошёл к двери рабочего тамбура и настойчиво постучал. Через минуту дверь распахнулась, и в проёме показалось сонное лицо кондуктора. При виде офицера он начал судорожно застёгивать форменную куртку и даже попытался встать смирно. Суетливость его в другой ситуации выглядела бы забавно, но сейчас…

— Вызови ко мне начальника караула! — отрывисто бросил "лейтенант" и, видя замешательство в лице железнодорожника, добавил: — Шевелись быстрее, ботва картофельная!

Что больше повлияло на скорость, с которой кондуктор метнулся вглубь вагона, то ли приказной — непререкаемый — тон Роберта, то ли грозный вид "заслуженного фашиста", — не важно. Но глухой удар тела о полуоткрытую дверь где-то внутри, сопровождаемый изощрёнными проклятьями, говорил о том, что приказание выполнялось со всей возможной поспешностью.

Ещё через минуту на пороге тамбура возник капрал карабинеров, на ходу поправляющий белые ремни портупеи. Из-за его плеча боязливо выглядывал кондуктор, потиравший протянувшуюся наискосок через все лицо широкую красную полосу.

— Capo manipolo Додереро, Железнодорожная Милиция Национальной безопасности! Представьтесь, капрал! — с лёгкой нотой брезгливости, почти "через губу" процедил Роберт, легко отмахнувшись обозначением фашистского салюта в ответ на приветствие младшего по званию, резво спрыгнувшего с подножки вагона на платформу.

— Капрал Чеккини, господин лейтенант! Корпус карабинеров. Тюремная стража "Реджина чели". Начальник конвоя. Доставляю группу преступников в Рим, — выпалив всё это в темпе обычной армейской скороговорки, капрал стал "есть глазами" чернорубашечника.

— Служили в армии? — понимающе протянул "командир манипулы".

— Так точно, господин лейтенант! — Чеккини упорно продолжал именовать Роберта армейским званием, это была максимально допустимая степень фронды, впрочем, вполне простительная, исходя из ситуации.

— Ну, да ладно. Имею приказ обеспечить дополнительную охрану конвоируемых в Рим преступников… — тут Додерер обозначил желание предъявить капралу соответствующую "бумагу", медленно опустив руку за отворот кителя.

В ответ, всем своим видом капрал показал, что избыточные формальности ни к чему, и он только рад заботе проявляемой фашистской милицией о его, Чеккини, безопасности, но к чему такие предосторожности?

— Есть сведения, — отрывисто и значимо цедил слова Роберт, — что возможна попытка нападения на тюремный вагон с целью освобождения конвоируемых преступников. Нам поручено воспрепятствовать тем, кто хочет помешать отправлению высшего фашистского правосудия!

Вид лейтенанта-чернорубашечника, выпячивающего подбородок подобно "почетному капралу" и вещающему будто с трибуны митинга, не вызвал и тени иронии у свидетелей разговора… Какое время — такие и "песни". Что в Рейхе, что в Королевстве.

В результате краткой церемонии "обнюхивания" иерархия была установлена, и капрал, признав главенство "командира манипулы" в вопросах безопасности вверенного ему "контингента", устало подумал:

"Да, пожалуй, если всё так, как говорит этот фашистский говнюк, то нам с нашими "пукалками" нечего и думать "отбрехаться".

Капрал примерно представлял, кого везет, и неплохо знал, на что способны итальянские бандиты. Могло кончиться и кровью, а эти… милиционеры — что сержант, что рядовые — даже на вид парни суровые и тёртые… Ни одного лишнего слова не проронили. Псы, да и только! Да и "трещотки" у них, хоть и старые, но вполне смертоубойные в умелых-то руках… Но, если по совести, было в них, в этих фашистах что-то странное, что никак не давалось капралу "на зуб"… Да и дьявол бы с ними! Ему хотелось спать, а не загадки разгадывать! Странные и странные, и пусть им.

"Велено охранять? Вот пусть и охраняют, нам-то что? "


5. Железнодорожный перегон Овада — Кампо-Лигуре. Королевство Италия. 20 января 1937 года, 10 часов 12 минут


За ночь синяк на лице кондуктора набух, оба глаза заплыли, да так, что не помогали ни медные монеты, ни компресс, наскоро сделанный из намоченного холодной водой полотенца. Болело — страшно!

"И ведь не приляжешь! С момента как в Акви подсели чернорубашечники, — глаз не сомкнул, всё боялся, а вдруг… Вдруг прямо сейчас, как в американском кино появятся всадники с замотанными шарфами лицами, и начнут на полном скаку палить по окнам вагона из огромных револьверов. Даром что зарешёченные — так не бронированные же!"

И была эта тревога кондуктора, — человека малообразованного и впечатлительного, пусть и неглупого, иначе не стали бы держать на такой ответственной работе, — настолько сильна, что даже боль разбитого лица отступала временами.

"Хорошо ещё, что новые охранники не потребовали себе сидячих мест, так и стоят — рядовые в тамбурах, а капрал с лейтенантом — в коридоре. Молчат, почти не курят — вот дисциплина-то!"

Из соседнего купе послышалась какая-то возня и звук как от упавшего мешка с углём.

"Никак кто-то с полки сверзился? Пойду, посмотрю…" — с этой мыслью, кондуктор, шипя от боли, открыл дверь своего купе и выглянул в коридор. Последнее, что он увидел — рукоять пистолета, летящая прямо в его многострадальную переносицу. Остатки стремительно уходящего сознания зафиксировали возглас:

— Gefickte Scheisse! Verpiss dich!

И все кончилось.

* * *

Роберт посмотрел на часы — восемь минут одиннадцатого, скоро Кампо-Лигуре и ключевая точка безумного, в общем-то, плана, разработанного отмороженным на всю его британскую башку "геноссе Михаэлем". Совпадение нескольких обстоятельств позволяло провернуть всё дело практически "без шума и пыли", и с минимальными кровопусканиями. Взять хотя бы то, что подозреваемых, но ещё не осужденных возили в обычных купейных вагонах, разве что с решётками на окнах и дверями купе запирающимися только снаружи. Если бы "Инженера" этапировали в "кандальном"… Да-а-а… Пришлось бы как минимум отцеплять вагон от состава на ходу и забрасывать охрану и подконвойных через вентиляцию дымовыми шашками с какой-нибудь химической дрянью. С неясными шансами на успех.

"И вышел бы гребаный вестерн… со стрельбой и мордобоем!"

Но, поскольку обстоятельства оказались на стороне "университетской сборной", их нужно было использовать по максимуму. Тем более что британец настаивал — фактически требовал, сукин сын — сделать всё возможное, чтобы сохранить жизнь "Инженера". Пусть даже ценой своих собственных…

"И кем он англичанину приходится?"

А Венцель между тем безмятежно дымил в приоткрытое окно вагонного коридора.

"Ну ладно, хоть "Композитор" успокоился, а то ночью дрожал как рысак перед забегом".

Подойдя к Де Куртису, "лейтенант" быстро пожал ему предплечье и взглядом показал на часы обернувшемуся "сержанту".

"Пора!"

Развернувшись — каждый в свою сторону вагона — они бесшумно разошлись, быстро дошли до противоположных тамбуров, и короткими жестами подали сигнал Юргу и Эриху.

"Пора!"

Юрг наглухо заблокировал дверь в соседний, предпоследний, вагон и быстро осмотрел сцепку — работы на пару минут. Эрих снял с плеча пистолет-пулемёт и плавно потянул на себя ребристый цилиндр цевья. Лёгкий щелчок, и оно вернулось на место, а патрон оказался в патроннике.

"Чёртовы макаронники… не могли попроще придумать! Теперь, главное, не зацепить своих при случае, если, конечно, дело дойдёт до стрельбы. Лучше бы не дошло".

Додерер уже приближался к двери четвёртого купе, как внезапно в коридор выглянул капрал Чеккини.

— Господин лейтенант, можно вас на секундочку? У меня есть к вам очень важный и срочный вопрос.

"Что это ему приспичило? Спал бы у себя в купе и в ус не дул… Ага, а руки-то он на виду не держит, и стоит как-то скособочившись. У него там что — пистолет? Похоже, он нас спалил. Kleine Schwuchtel!"

Широко улыбаясь и изображая крайнюю степень готовности ответить на любые вопросы, Роберт приблизился к дверям купе капрала. Но как только тот, всё также боком, попытался проскользнуть в приоткрытую дверь, Додерер схватил его левой рукой за лацкан кителя и резко дёрнул на себя, одновременно ударив ногой по двери.

На пол в купе упало что-то тяжёлое и металлическое.

"Так и знал!" — и практически без паузы "лейтенант" рубанул зажатого дверью поперёк туловища капрала костяшками пальцев правой руки по горлу. Через мгновение он толкнул оседающее тело внутрь купе.

"Не жилец".

Подобрав валявшуюся на полу "Беретту" покойного Чеккини, Роберт выглянул в коридор — убедиться, что никто ничего не заметил. И в этот момент из-за двери высунулось опухшее лицо кондуктора…

* * *

Переглянувшись с Венцелем, уже стоявшим у двери четвёртого купе, Додерер прошёл по коридору и закрыл универсальным ключом, взятым с тела капрала, двери всех купе, кроме четвёртого и шестого. Покопавшись в одном из подсумков, он достал оттуда несколько металлических клиньев и ловко вбил их при помощи рукояти кинжала, не заботясь о том, что деревянные накладки могут треснуть, в щели между дверями и стеной.

"Теперь уж точно: никто никуда не пойдёт без посторонней помощи".

Почти одновременно из всех купе раздались возмущённые крики и стук запертых конвоиров.

Де Куртис нехорошо усмехнулся, обнажив жёлтые от табака, но всё ещё крепкие зубы, и достал из-за клапана пилотки опасную бритву с обрезанной рукоятью, а Роберт потянул из ножен кинжал.

Первым в коридор выскочил рыжий охранник "Инженера" и, увидев оскал Венцеля, начал лапать белую, лакированную, и никак не желающую открываться кобуру. Два шага, лёгкий взмах руки, поворот и толчок… и вот уже рыжий валится лицом вперёд в тщетной попытке удержать перерезанное горло, забрызгивая кровью стенки коридора и окно.

Конвоир, сидевший в шестом купе, посчитал себя хитрым и опытным бойцом — из приоткрывшейся двери сначала показалось карманное зеркальце и только затем ствол пистолета. Но все ухищрения оказались тщетны — Венцель выдернул тюремщика в коридор, заблокировав пальцем спусковой крючок его "Беретты". Невысокий, плотный карабинер напоролся грудью на кинжал Додерера, трепыхнулся несколько раз, и застыл как жук на булавке.


5. Железнодорожный перегон Овада — Кампо-Лигуре. Королевство Италия. 20 января 1937 года, 10 часов 16 минут


Роберт широко распахнул дверь шестого купе и шагнул через тело карабинера, не выпуская окровавленного кинжала из рук. На скамье у самого окна сидел седой как лунь грузный старик. Глаза его были прикрыты, а губы что-то шептали.

"Ха, а дедуган-то, похоже, молится. Интересно, кому? Не сказать, что он выглядит испуганным. Ладно, подождём, несколько минут у нас ещё есть".

Окончив молитву, старик поднял набрякшие веки. Взгляд его выцветших, когда-то синих, глаз был полон безмятежности и той мудрости, что присуща людям, сознательно простившимся с этим светом. В нём не было свойственной молодости, да и зрелости, кстати, тоже, вопрошающей нетерпеливости. Он ждал, что скажет вошедший.

Выдержав взгляд, Додерер мысленно усмехнулся и достал из кармана брюк небольшую коробочку обклеенную бархатом. Откинув крышку, он с лёгким поклоном протянул коробочку старику.

"А вот сейчас я, похоже, смог тебя удивить, — подумал Роберт, наблюдая за реакцией "дедугана". — Ну, и что ты теперь скажешь?"

— Кто тебя послал, сынок? — голос старика оказался подстать внешности — чуть надтреснутый, но всё ещё глубокий и способный внушать уважение.

— Тот, кто не успел отдать вам долг при жизни, хоть и давал слово. Поэтому, даже смерть не смогла остановить его, она лишь отсрочила исполнение задуманного, — эта высокопарная чушь входила в обязательную программу плана, и от правильности произнесённого зависело многое. — Его имя — "Маркиз".

— Вот как? — старик казался действительно удивлённым. — Я был о нём худшего мнения, но… время идёт и, похоже, смерть пошла ему на пользу. Кстати, сколько у меня есть времени?

— Ещё десять минут, — ответил Додерер, взглянув на часы.

— Тогда оставь меня одного, сынок… Через десять минут я буду готов.

* * *

— Вы — Конрад Кёртнер? Инженер из Милана? — вошедший в четвёртое купе Венцель прямо с порога решил "взять быка за рога".

Высокий мужчина, с породистым лицом, на котором выделялся крупный нос, и намечающимися ранними залысинами по бокам высокого лба, медленно повернул голову в сторону Де Куртиса.

— За что вы его так? — Кёртнер проигнорировал обращённый к нему вопрос и задал свой, кивнув в сторону лежащего в луже крови тела рыжего карабинера. — Он был, в сущности, неплохой парень, столярничал в Риме, пока не потерял работу — от бескормицы пошёл в карабинеры, а вы его… бритвой по горлу…

— Он мне мешал, — пожал плечами Де Куртис. — Мог начать стрелять… В конце концов — он мог убить вас! — спокойствие "Инженера" и неуместность его тона могли вывести из себя даже каменную статую, что уж говорить о живом человеке, только что убившем другого человека и, мягко говоря, не испытавшем при этом удовольствия.

— Это вряд ли… Впрочем, грешно было бы предъявлять претензии людям, попытавшимся тебя спасти, не так ли? И, кстати, вы ничего не хотите мне сказать? — Де Куртис вдруг заметил, что перед ним сидит совершенно другой, нежели мгновение назад, мужчина — собранный, жёсткий, привыкший командовать, готовый воевать.

Такой резкий переход из одного состояния в другое оказался удивителен даже для видавшего виды итальянского социалиста, последние пять лет жившего на нелегальном положении.

"Вот это зверь… Хищник. Такой проглотит и не почешется".

— Да, то есть — хочу… — сказал Де Куртис, — вам привет от "Директора", товарищ "Этьен".


6. Железнодорожный перегон Овада — Кампо-Лигуре. Королевство Италия. 20 января 1937 года, 10 часов 28 минут


— Смотри! Вот, кажется, и наш паровоз… — Удо Румменигге затушил сигарету о подошву армейского ботинка и сплюнул на гравий железнодорожной насыпи. Яббо не откликался, задремав, как и сидел, на расстеленном поверх большого камня носовом платке.

— Эй, проклятьем заклеймённый, вставай, давай, кому говорю! Я один эту стрелку ворочать не буду, — Удо начинал закипать буквально с полуслова, причем собственного полуслова…

"Что пять лет назад, что сейчас — никакой разницы. Пошипит, поплюётся кипятком и, глядишь, минут через десять — добрейший человек, — Фёллер, большую часть ночи провёл за рулём, и действительно очень хотел спать. Но ещё больше ему хотелось поддразнить заводного товарища, как когда-то в юности. — Впрочем, время ли сейчас для дружеских подначек? " — подумал он и медленно открыл глаза.

— И что мы кричим, как на митинге? Тебе-то хорошо… У тебя глаза острые — с такого расстояния поезд разглядеть. А мне недостаток остроты зрения приходится компенсировать ловкостью, — Яббо с хрустом потянулся, встал и, аккуратно свернув по сгибам, сунул носовой платок в карман.

— Ты знак на телеграфном столбе хорошо закрепил? — не унимался Удо. — Ветром от проходящего поезда не сорвёт?

— От этого, точно нет. Это тебе не новый фашистский электропоезд, который шпарит со скоростью гоночного автомобиля… — Фёллер, с его выдержкой и чувством времени, мог позволить себе слегка понагнетать. — Что Удо, хочешь покататься на фашистском электропоезде?

— Du gehst mir auf die Eier! Как ты мне надоел, Яббо! Столько лет тебя не видел и, поверь, с удовольствием обождал бы еще столько же… Если бы не Баст, хрен бы я стал возобновлять с тобой знакомство! На фига ты мне сдался? — невысокий и подвижный как ртуть, крепыш Румменигге буквально подпрыгивал от нетерпения.

— Не светись, Удо… Они прошли контрольную точку… Ещё немного… Есть! Концевой вагон отцепили, — рука Фёллера легла на плечо друга. — Ещё несколько минут и…

Грохоча на стыках рельсового полотна, поезд проследовал мимо затаившихся у насыпи людей. Хвостовой вагон уже отставал на добрую сотню метров. Удачно выбранное место — небольшой подъём тормозил его движение. А тут ещё и стрелка на редко используемый участок пути. Именно к ней сейчас бегом кинулись Фёллер и Румменигге. Навалились, перекинули тяжёлый рычаг с противовесом, убедились, что остряки вышли в нужное положение и указатель перевода встал плоской стороной… Выдохнули и дружно полезли за сигаретами, когда отцепленный вагон медленно, тренькнув на стрелке, покатился в сторону от основного пути. Туда, где на дороге уже стояли два "Фиата", в одном из них дремал, положив на колени "Виллар-Перозу", отличный парень из Кракова. Худой как телеграфный столб и рыжий как лис — Людвиг Бел.


7. Дорога на Геную. Королевство Италия. 20 января 1937 года, ближе к полудню

"Ну, почему так?!"

Как-то так сложилось, что итальянцы всегда казались Степану несерьёзными, ленивыми и безалаберными. Сталкиваясь с ними, он иногда с искренней теплотой вспоминал испанцев с их вечным "завтра". И начинал понимать, что ещё совсем недавно находился среди обязательных и дисциплинированных людей… Почти англичан, хотя и совсем не англичан… Но так ему казалось. Пока не довелось выехать на настоящую итальянскую автостраду.

"Интересно, это дуче на них так повлиял?" — Матвеев старался не думать об операции, как раз сейчас вступающей в финальную фазу. Пытался загрузить голову мыслями о чём угодно, только не о семерых мужиках из группы Шаунбурга — "Университетской сборной", как с лёгкой руки Олега их стали называть — рискующих в эти именно минуты не только, и не столько, своими головами. Рискующих обрушить тщательно создаваемую в течение всего последнего года систему независимого подполья… Ну, и заодно "помножить на ноль" судьбу пятерых "компаньонов" одного из самых странных, но и самых любопытных предприятий в истории человечества.

А подполье… Что ж, подполье строилось на ходу из очень разных людей и представляло собой своего рода "движение Сопротивления страшному будущему Европы". Во всяком случае, именно так написал бы Матвеев в статье, которую, разумеется, никогда не напишет. И, тем не менее, каждое слово в этом определении было правдой, только такого рода правдой, знать которую никому — кроме "авторов идеи" — не надо, потому что нельзя. Есть вещи, не подлежащие оглашению никогда и ни при каких обстоятельствах.

"Но если сейчас завалимся…" — думать об этом не стоило, но мыслям не прикажешь. И ведь самое то время, когда только жить да жить.

"Жить, а не помирать".

Позади, свернувшись калачиком на широком пассажирском диване "Татры", дремала Фиона.

"Хм-м… интересно, а каким ветром занесло в столицу итальянского автопрома этот чехшский шедевр?"

Неделю назад, задумавшись об экономии времени и, как следствие, о приобретении собственного автомобиля, Степан не стал просматривать рекламу или газетные объявления, а просто обратился к портье в своей гостинице: "Не подскажет ли любезный сеньор, где можно вполне законно и сравнительно недорого приобрести автомобиль в приличном состоянии? И желательно не слишком старый".

Как ни странно, но буквально через две минуты и один телефонный звонок, во время которого портье что-то, увлеченно нашёптывал в трубку, прикрывая ее рукой, Матвеев стал обладателем вырванного из блокнота листка с адресом "надёжного гаража".

"Самого надёжного в Турине, сеньор! Самого лучшего! Всё, что вы захотите, и даже больше! А самое главное — безумно дёшево… почти даром… для надёжных клиентов, ну, вы понимаете…"

Степан понимал, даже очень хорошо понимал, о чем идет речь. Он успел уже пожалеть о своей инициативе, но портье не унимался, бурно жестикулировал и клялся всем самым святым, что у него есть, и даже заступничеством Девы Марии… Так что, в конце концов, Матвеев сдался.

"Как там, в старом анекдоте? Такому легче отдаться, чем объяснять, что не хочешь?"

— Вызовите такси! Я поеду туда прямо сейчас… — согласился он.

Через полтора часа "сеньор британский журналист" вернулся к отелю за рулём почти новой "семьдесят седьмой" "Татры", поразившей его воображение настолько, что он почти не торговался с жуликоватым владельцем "самого надёжного в Турине гаража".

Но не только забота о собственном времени сподвигла Степана на приобретение автомобиля. Цель его приезда в Турин заставляла иногда бывать чуть ли не в двух местах одновременно, и это притом, что большую часть дня он проводил с Фионой.

В Турине "на почте" сразу по приезде его ждало пространное послание от Федорчука. Расшифровав и прочитав письмо, Матвеев в первые минуты готов был орать, не выбирая выражений, на тех идиотов (хорошо известных ему), что согласились ввязаться в планируемую авантюру. Ничем иным план похищения провалившегося советского разведчика из-под носа у итальянского правосудия быть не мог.

Ну и что с того, что на имя Ольги из Москвы, а вернее — от куратора "источника Паладин" в Вене, пришёл запрос о прояснении обстоятельств ареста австрийского инженера Конрада Кёртнера? Что с того, что Москва решила проверить, а так ли уж всемогущ этот таинственный источник и, если да, нельзя ли использовать его связи на практике.

"И заодно устроить этакую проверку на вшивость… Они там в стратегические игры играют, а мы здесь вынуждены подставлять свои головы и задницы!"

Впрочем, причину согласия друзей оказать помощь советской военной разведке не только дозированным сбросом актуальной информации, но и так называемыми "активными мероприятиями", Степан понял, как только увидел небольшую пометку Виктора, сразу же за именем разведчика.

"Земля, до востребования".

Всё сразу встало на свои места. Матвеев помнил, как