Леонид Михайлович Поторак - Странные сближения [СИ]

Странные сближения [СИ] 1471K, 226 с. (Странные сближения-1)   (скачать) - Леонид Михайлович Поторак

Леонид Михайлович Поторак
СТРАННЫЕ СБЛИЖЕНИЯ. КНИГА ПЕРВАЯ

…В его повести

Пушкин

Поедет во дворец

В серебристом автомобиле,

С крепостным шофером Савельичем.

Давид Самойлов


Прелюдия: Зюден

Но что?.. я цепью загремел;

Сокрылся призрак-обольститель…

В.А.Жуковский

«А, собственно, зачем мне их убивать?» — думал он, пока тело выпадало из дверного проема наружу.

Отнять у человека жизнь — поступок не менее ответственный, чем эту жизнь подарить. Может быть и более, ведь женщина не учится вынашивать и рожать дитя, природа уже владеет этим навыком. Природе незачем прочищать ствол, отмерять порох, точить клинки, стоять ежедневно по часу со свинцовой гирькой на кончиках пальцев, сводя на нет дрожание рук, не приходится развивать реакцию и зоркость. Ко всему ещё и этические рефлексии, — думал он, придвигая к двери секретер. — А ну как есть рай? Если уж такое допустимо, то наивно полагать, что попадет туда именно тот, кто считается праведником на земле. Разве можно ожидать следования человеческой логике от явления, которое вообще никакой логике не подчиняется? Вот и выходит, что убив какого-нибудь сквернавца, ты, сам того не желая, даруешь ему покой, а сам остаешься здесь, с окровавленным лезвием в руках, а против тебя — ещё шестеро.

Но, Господи Боже, их ведь можно бы и просто хорошенько поколотить. Ночь на дворе. Лица не разглядеть.

Все-таки пришлось надеть серый плащ Харона ещё раз. Дверь, не выдержав натиска, сорвалась с петель, не упала, прижатая тяжеленным секретером, но в образовавшуюся щель просунулась рука с пистолетом. Время на маневры у Зюдена было, но сдали нервы — он метнул в щель нож, и только после того, как пистолет выпал из руки, и за дверью послышался хрип и звук падения, понял, что и в этот раз убил.

Он прижался спиной к стене, затаился. Снаружи доносились голоса, кто-то бежал к окну. Наконец-то догадались, что через дверь зайти не удастся.

Может быть, отойдут от двери вовсе? Нет, чушь. Не с дураками имеем дело.

Людей этих, окруживших его, Зюден не жалел. Правда, и ненависти не было. Довелось повидать много разной полиции, и эта была не худшей. Что орать о душителях свободы, когда на деле они — солдафоны-близнецы, понятия не имеющие ни о свободе, ни о том, что душат ее. Дай им плуг, и они бы пахали землю, но им дали мундиры и пистолеты.

Полицейские спешно придумывали план действий. Потом, судя по голосам, трое встали под окном. Ещё один, самый молодой (что-то его не слышно), вероятно, держит на прицеле дверь, а последний стоит в стороне и командует. Где ему стоять? Удобнее всего между дверью и окном, то есть на углу. Скверно. Значит, драться с первыми тремя нельзя — с угла четвертый успеет подбежать, а биться с четырьмя крепкими парнями — это уже рискованно.

Зюден вынул из-за пояса бомбу, щёлкнул огнивом. На фитиле забился голубоватый язычок.

Три… Четыре… Пять… Вперёд!

Рукоятью пистолета Зюден вышиб стекло, кинул бомбу в дыру, упал и откатился в сторону. Когда грохот и звон стекла сменились тонким писком в ушах, Зюден вскочил, ругаясь по-турецки (нервы!) и перемахнул через подоконник. Мальчишка, стерегущий дверь, ещё не опомнился, но тот, что стоял на углу (всё-таки на углу), уже поднимал саблю. Незаряженный пистолет, брошенный с отчаянной силой, ударил жандарма рукоятью между глаз. Бегом Зюден кинулся в проулок, повернул в другой и только спустя несколько минут непрерывного петляния по городу понял, что, кажется, ушёл невредимым.

Двое из шести выжили, но не видели его лица. Внешность на всякий случай он изменит, уедет отсюда… Гадко было на душе. Хорош герой: подорвал бомбой троих живых людей. Хоть бы в бою, хоть бы застрелил…

Но грязный, с исцарапанной осколками рукой Зюден не был расположен к философствованию. Он высоко поднял ворот и двинулся прочь, в тёмный город, пахнущий конским навозом и гнилой водой.

Мы покинем его до поры и перенесёмся в Санкт-Петербург, откуда, в сущности, и берет начало история, в которой нам предстоит участвовать.


Часть первая


Зима 1820-го — сиятельства и превосходительства — полторы головы — Россия в опасности! — явление героя

Там котик усатый

По садику бродит,

А козлик рогатый

За котиком ходит.

В.А.Жуковский

Морозно и неспокойно было в Петербурге в ту зиму. Дамоклов меч отставки уже висел над командующим Семёновского полка Потёмкиным; о необходимости сменить командующего Аракчеев уже писал государю; государь писал с укоризною (означавшей немедленную и жестокую казнь) о бунтующих на Дону крестьянах; а господин Рылеев, с присущим ему ехидством, писал об Аракчееве. Много бумаги перевели в ту зиму в Петербурге.

Перелётною птицей потянулся в тёплый Баден Александр Христофорович Бенкендорф, которому ещё долгих шесть лет предстояло ждать своего триумфа, т. е. должности начальника третьего отделения.

Мучился ностальгией, сердечной болью за судьбу России и мигренью генерал-губернатор северной столицы Милорадович.

В день, с которого начнётся наше повествование, Бенкендорф, успевший уже навострить лыжи в Баден чрезвычайным посланником, но ещё не уехавший, стоял в кабинете его сиятельства министра иностранных дел графа Карла Нессельроде.

Нессельроде был в ту пору уже немолодым, потрёпанным государственной жизнью и полным пессимизма человеком, глядевшим на мир сквозь вечное pince-nez. Сорок лет, mein Gott, да это же глубокая старость. Бенкендорф, хотя и был всего на два года младше, оставался моложавым, подтянутым, полным энергии и готовности к карьерному росту.

Все происходящее в мире раздувало в Бенкендорфе эту его готовность.

Карл Васильевич говорил об известном, о том, что напишут в учебниках:

Россия с Сиятельной Портой были давно на ножах, и для объявления войны не хватало только повода. Османские шпионы кишели всюду, Коллегия Иностранных Дел давно уже занималась более шпионскими делами, чем иностранными.

Тут стоит отметить, что в Коллегии, возглавляемой графом Нессельроде, была ещё одна фигура, звавшаяся Иоанном Каподистрией. Каподистрия был статс-секретарём, что сильно смущало Нессельроде и прочих сотрудников Коллегии — статс-секретарь считался почти равным министру. Ситуация двуначалия была причиною нервных болезней Нессельроде и добродушных насмешек Каподистрии, который, в общем-то, наслаждался происходящим и на большее не претендовал.

Одна голова хорошо, а до второй, в полном смысле этого слова, Каподистрия не дотягивал; к тому же император его не любил, а любил Карла Васильевича. Полторы головы управляли Коллегией Иностранных Дел и тратили силы на поиски турецких агентов, а заодно на препирательства друг с другом. Препирательства, подобно шахматам по переписке, происходили опосредованно. Самыми осведомленными о личных качествах, роли в обществе и renommée их превосходительств оказывались адъютанты и прочие, кому приходилось осуществлять связь между Нессельроде и Каподистрией. Однако, мы отошли от темы.

Приводить рассказ Нессельроде дословно не будем, потому что история его не сохранила, а соврать успеется; сводился он вкратце к тому, что османскую агентурную сеть возглавил новый шпион, известный под кличкою Зюден — с немецкого: «Юг». Зюден благополучно отправил на тот свет лучшего из тайных сотрудников Коллегии — Владимира Гуровского, перебил (в одиночку!) отряд полицейских и скрылся где-то в Екатеринославе. Это был первый и пока что последний раз, когда Зюден встретился со своими преследователями. Что он успел сделать и узнать с тех пор — Бог весть, потому что после отчётов покойного Гуровского о Зюдене не удалось узнать ничего.

— А что Константинополь? — спросил Бенкендорф, имея в виду русское посольство.

— Что они могут сообщить? От нас вестей ждут…

Вскрытый пакет лежал на столе его превосходительства, излучая опасность для страны.

Следующий час ушёл на то, чтобы оценить степень опасности. Выходило отвратительно; Зюден был, безусловно, мастером своего дела, гением конспирации, и, как выяснилось, отличным бойцом.

Согревало душу только наличие информации о предполагаемом пути шпиона — тот должен был объявиться в конце августа на Тамани, а оттуда, возможно, переместиться к Днестру. Откуда информация? Задержан турецкий агент, мелкая сошка без особых контактов, но при нём был шифр, самому агенту неизвестный. Разбирали долго и разобрали: «Кавказ далее август Тамань…(непонятно)… Днестр юж…(непонятно) связь Зюден». Он этот шифр получил от другого агента и должен был передать третьему. Шпиона отпустили, якобы ничего не найдя, и приставили к нему сыщиков, но на связь никто не вышел.

Все, что было известно о другом шпионе, передавшем шифр, — тот прибыл из Екатеринослава. Найти его самого не смогли: исчез. Тот факт, что шифрованное письмо было перехвачено, держали, по настоянию Нессельроде, в секрете, чтобы Зюден, дойди до него информация, не изменил маршрут. Пустили даже слух, что человека с неким шифром пытались поймать, но он сбежал. Хозяин дома, где агент снимал комнату, отставной полковник с густой бородой и повязкой на глазу, сказал, что к нему никто не заходил. По роковой случайности один из жандармов, пришедших в дом, споткнулся на пороге и, падая, машинально попытался схватить старика за руку, но, не желая того, дернул за бороду. Борода осталась в руке жандарма, а полковник тотчас сорвал повязку, выхватил откуда-то нож и всадил бедняге в печень, после чего и произошло то трагическое Екатеринославское побоище.

— Я мог бы найти троих-четверых агентов, кто последовал бы за Зюденом на Кавказ, — осторожно предложил Бенкендорф. — В конце концов, не так уж это трудно. Отправим их под видом ссыльных военных, допустим, за какие-нибудь нежелательные дуэли…

Нессельроде кивнул и нервным движением, — дёрнув не то глазами, не то щеками, — поправил пенсне.

— Пусть так. Но Днестр? Если речь о реке, а не о чьём-нибудь прозвище, то это ведь Подолье и Бессарабия. Кого вы отправите туда? У нас с вами, Александр Христофорович, людей не хватит. А о том, чтобы ваши военные с Кавказа вдруг повернули в Малороссию… об этом вовсе говорить смешно. На юг посылают людей никчёмных…

Никчёмных в ведомстве Бенкендорфа хватало.

— Ссыльный чиновник? Да за что же его ссылать?..

Мысленно Бенкендорф перебрал список поводов для ссылки и вдруг понял, что, пожалуй, есть за что ссылать.

— Француз, — сказал Бенкендорф, восхищенно глядя, как показалось Карлу Васильевичу, на чернильный прибор.

— Как вы сказали? — Нессельроде поднял голову, проследил за взглядом Бенкендорфа и с остервенением вонзил в чернильницу перо, едва не сломав его. — Какой ещё француз?

Бенкендорф разъяснил:

— Есть в Коллегии один сотрудник, прозван Французом. Официально он переводчик.

Нессельроде поднял бровь.

— Что же этот Француз? Хороший сыщик?

— Как же-с! — воскликнул Бенкендорф, все более воодушевляясь. — У него какое-то сверхъестественное чутьё на неприятности. Фехтовальщик получше нас с вами…

Тут Нессельроде понял, о ком идет речь.

— Так вы об этом… — палец выписал в воздухе завиток, точно провел по невидимому локону. — Кому вы это рассказываете, Александр Христофорович! Он же мальчишка!

— Потому не вызовет подозрений, — мягко ввернул Бенкендорф.

— Он же только и умеет, что находить себе дружков средь бунтарей и пьяниц! — гремел Нессельроде.

— Мастер вербовки, — поправил Бенкендорф, и ужаснулся: «а кого я, в самом деле, ему предлагаю?»

— Он же вечно себе на уме!

Но Бенкендорф был уже одной ногою в Бадене, и бояться ему было нечего.

— Инициативен, — сказал Александр Христофорович.

Его превосходительство выдохся и принялся шарить глазами по столу в поисках новых аргументов. Француз уже два года служил под начальством графа и успел зарекомендовать себя как восхитительный переводчик, талантливый разведчик и абсолютно беспутный, развращенный светской жизнью, ветреный, неусидчивый et cetera — молодой человек. А над всеми мелкими недостатками Француза сияющей вершиною стояло стихосложение.

С некоторым циничным юмором Карл Васильевич заключил, что теперь Россия и впрямь в опасности.

— Ну а эти его, с позволения сказать, сочинения?! — выдвинул он последний полк навстречу неприятельской армии.

Бенкендорф наклонился к его превосходительству и, пристально глядя в глаза, произнес, словно вдавливал собственную мысль в стеклышки песне Нессельроде:

— А вот и прикрытие.

* * *

Француз явился с некоторым опозданием.

Тому были причины, числом пять: во-первых, у экипажа соскочило в дороге колесо, и его установка на место заняла немалое время; во-вторых, во время аварии у спешившего на службу переводчика обломился ноготь, и после того как колесо встало на ось, пришлось возвращаться домой и тщательно уравнивать ногти в длине; в третьих, возле дома Француза поджидал муж прелестной госпожи Вышневятской, отчего-то утративший душевное равновесие; в четвертых, все тот же муж не успокоился после первого объяснения и последовал за Французом, настигнув его вторично у самых ступенек, ведущих к месту службы; и в пятых, наконец, следовало признать, что от самой госпожи Вышневятской чиновник вышел, хотя и утром, но значительно позже допустимого.

Тем эффектнее было явление Француза пред ясны очи Карла Васильевича.

И наше знакомство с героем начинается со слов адъютанта, объявившего во всеуслышание… Впрочем, объявить он мог и посолиднее. Например, сказать: «коллежский секретарь… такой-то», или на худой конец просто назвать по имени. Но адъютант отворил дверь и сказал:

— Ваше Сиятельство… Пушкина привели-с.

Так приходит на страницы нашей повести коллежский секретарь Александр Пушкин.


Знакомство — бедный, бедный граф — план операции — в дорогу! — Екатеринослав — старый знакомый

Едва заставу Петрограда

Певец унылый миновал…

К .Рылеев

В двадцатый год нового столетия Александру Пушкину было двадцать лет. Пушкин был некрасив: носатый, низкорослый, с обезьяньими губами и темной, словно с крестьянским загаром кожей. Тем не менее, он буквально изучал обаяние. Может быть, магнетически действовали ярко-синие глаза, которые так странно смотрелись на смуглом лице, обрамлённом тёмно-русыми с рыжинкой, волосами. Или сама его манера держаться чем-то к Пушкину располагала. Только это и спасало его от тех, кому не повезло попасть к Пушкину на язык. Характер у Александра был отвратительный. Пушкин перессорился со всеми сотрудниками Коллегии, потом со всеми же помирился, пил на брудершафт, приходил с утра подтянутый и бодрый и жаловался на тяжкое похмелье. Он писал стихи, которые считалось хорошим тоном равно хвалить и ругать. На ругань автор по-детски обижался, раздувал щеки, краснел, потом брал себя в руки и отвечал столь едким выпадом, что и до дуэли было недалеко. Однако дуэль не случалась.

Александр обладал тем редким свойством характера, которое позволяло ему оставаться всеобщим любимцем: он не имел долгой вражды. С одинаковой лёгкостью обидчивый и задиристый Пушкин прощал и просил прощения. Единственным, кстати, человеком, который без труда укладывал Пушкина в застольной беседе, был милейший князь Вяземский.

О тайной службе Александра не знал никто.

— Уберите это чудо, — ровным голосом попросил Карл Васильевич, осуществляя какую-то изощренную пытку над пером (уже вторым; первое убито выглядывало из чернильницы).

— Доверьтесь мне, господин министр, Карл Васильевич, — спешно заговорил Бенкендорф, едва пожелание господина министра было исполнено. — Это бесценный agent secret! Ну легкомыслен, по молодости-то…

«А почему бы и нет, — устало подумал Нессельроде. — Я и сам в его годы…»

Уже в следующую секунду внутренняя борьба министра и любвеобильного повесы закончилась, причём трагически для последнего — повеса был признан уже лет восемнадцать как покойником. Министр же воздал ему дань словами, обращёнными к Бенкендорфу (и большей чести собственной отнюдь не трезвой и целомудренной юности он оказать не мог):

— Только потому, что давно вас знаю, я согласен. Но вам-то хорошо, вы со дня на день в Пруссию. А мы тут, чувствую, ещё намучаемся с вашим протеже.

Почему Нессельроде согласился, он сам пытался объяснить себе и, разумеется, только себе, и только по большому секрету. Объяснял тем, что в сорокалетнем министре воскрес на мгновение давно почивший пушкиноподобный мальчик. Он себе, конечно, лгал. Чем угодно руководствовался Нессельроде, но только не романтическими порывами. Скорее всего, он вспомнил несколько удачно проведенных Пушкиным операций, взвесил ценные качества агента, например, годами выработанное умение долго не пьянеть, оценил то же обаяние и остался удовлетворен. Дурной славы у Пушкина было поровну с весьма лестными отзывами. Чем не кандидатура, в конце концов? Подумав так, его сиятельство произнес приведенные выше слова.

Графу Нессельроде ещё очень долго, почти столько же, сколько прожил он ко времени начала нашей истории, пришлось считать себя стариком, и чем дальше, тем более эти мысли были обоснованны. Sic transit жизнь, господа, что уж тут поделать.

Пушкин вернулся и смирно выслушал короткую речь о том, что вы, мол, у нас порядочный бабник, Пушкин. Это было правдой, Александр ее не пытался скрыть. Любовь женщины никогда, за редким исключением, не могла поставить под угрозу его честь. Быть любовником — не унизительно, это лучше, чем любить чужую жену и не пытаться показать ей, что же такое истинное счастье. Женщины мелькали вокруг Пушкина, пестрели платьями, шляпками и чепцами, плыли по петербуржским мостовым на своих восхитительных ножках. Ах, Боже мой, как они были восхитительны! Да за одно своё существование они заслуживали счастья. И рождайся они все в платьях и с веерами, и пусть бы платье было их единственным покровом, своего рода кожей, уже тогда они были бы прекрасны. Но сила, создавшая их, была щедра, и женщины хранили столько чудес, что слово «прекрасно» — жалкая попытка описать блеск их таинственной, но открываемой при определенном навыке сущности.

Пушкин не считал нужным спорить с тем, что представлялось ему достоинством.

 …Если радостью сердечной
  Юности горит огонь,
  То не трать ни полминуты!
  Скоро, старостью согнуты,
  Будем тихо мы бродить!
  И тогда ли нам любить?

О, в какую тоску погрузился бы Нессельроде после этих строк!

Но Нессельроде сказал, — и эта фраза, единственная из всего сказанного им, запомнилась Пушкину:

— Пожалуй, вас и впрямь бы стоило сослать…

Пушкин удивился. Не то, чтобы он вообще не задумывался о ссылке. В его кругах каждый хоть раз в жизни говорил нечто, поставившее бы под угрозу его свободу, будь оно сказано при иных людях. При этом открыто хвалившие власть не осуждались, напротив, к ним проникались некоторым уважением, как к выбравшим столь оригинальные и не поддающиеся обычной логике взгляды.

Но сама формулировка ввергла Александра в замешательство.

— И только благодаря протекции генерал-майора… Я согласился, — вздохнул Нессельроде. — Вы отправитесь в долговременную командировку.

— Excuse z-moi? — Пушкин поднял бровь.

Нессельроде собрался с мыслями. Сколь угодно мог он предаваться меланхолии, но уж что-то, а разговаривать с подчиненными Карл Васильевич умел всегда. В следующие пять минут Пушкин был проинформирован о Зюдене и его гипотетическом пути. Ещё минуты две ушло на то, чтобы агент Француз проникся важностью ситуации.

Итого семь минут потратил Нессельроде, и единственным, что приносило ему облегчение, было понимание в глазах агента. Понимание в глазах Пушкин создавал профессионально, но для господина министра этого было довольно.

Только суть таинственных слов о ссылке оставалась неясной до последнего.

Суть прояснилась, когда поэт осмелился вякнуть о legende.

— Прикрытие! — величественно изрёк Нессельроде. — Вы думаете, мы не озаботились этим? Legende для вас, Пушкин, готова: вас отправят в ссылку.

Бенкендорф увидел на лице Француза опасное выражение, означавшее, что в курчавой голове рождается нехорошая фраза. Пушкин мог все испортить, и Бенкендорф задержался бы в России, а хотелось в Германию. Поэтому Александр Христофорович по-отечески обнял Пушкина за плечи и стал трясти, приговаривая «в ссылку, естественно, это же прекрасно, в ссылку»; и нехорошая фраза забылась.

— Я не хочу в ссылку! — Пушкин ошалело болтался в цепких руках Бенкендорфа.

— Надо, — усмехнулся Бенкендорф. — Ссыльный поэт подозрения наверняка не вызовет. Мы вас определим в ведомство господина Каподистрии. Сперва поедете в Екатеринослав, а там будет видно.

— Да за что же?!

— А за что вас можно сослать? — меланхолически сказал Нессельроде. — За стихи. Последней каплей станет эпиграмма на Аракчеева…

Что-то пошатнулось в мироздании; Пушкин замер с открытым ртом.

— Боюсь, Пушкин к эпиграмме на Аракчеева… хм, непричастен, — вернул небесные шестерни на место Бенкендорф. — Это господина Рылеева-с творение.

— Ну что ж, — развёл руками Нессельроде, — придется господину Рылееву с вами поделиться славою, для благого-то дела.

— Вы предлагаете мне присвоить чужие стихи?!

— Скорее спасти господина Рылеева от ссылки в куда боле холодный климат, — снова вмешался Бенкендорф. — Впрочем, если угодно, можете написать своё.

 …О, если б голос мой умел сердца тревожить!
  Почто в груди моей горит бесплодный жар
  И не дан мне судьбой витийства грозный дар?

Примерно так думал в один из мартовских дней, пришедших на смену тревожной зиме, грустный генерал-губернатор Санкт-Петербурга Милорадович. Он не читал этих стихов и вообще с современной поэзией был знаком мало. Но согласился бы со стихотворением, написанным молодым человеком, стоящим сейчас понуро перед генерал-губернатором.

— Ваши дерзкие эпиграммы, оскорбляющие самого государя… — говорил Милорадович, а сам думал: как бы найти такие слова, чтобы мальчик понял — он пытается биться со зверем, которого ему не одолеть. Пусть ругает Россию в своих салонах, но если он будет писать, его раздавят и забудут с усердием и даже с удовольствием.

* * *

До этого был инструктаж у Нессельроде и снова инструктаж у Нессельроде, и, для разнообразия, инструктаж у Каподистрии.

Каподистрия сидел, по-бабьи подперев ладонью щеку, и смотрел на Пушкина с нескрываемым интересом.

— Уповаю на информацию, которую вы получите в Екатеринославе, — говорил вездесущий лис Бенкендорф. — Пока что мы знаем: Зюден будет в Тамани в августе, так что будьте и вы там. В начале августа. В Тамани вас встретит или Чечен, если успеет перебраться туда из Екатеринослава, или Дровосек. Они оба в вашем распоряжении. Далее — самое главное. Как обнаружите Зюдена, — (голос Бенкендорфа не выражал сомнений в том, что Пушкин обнаружит Зюдена; ему, вроде бы, верили), — следите за ним. Если он поедет к Днестру, что не известно точно, — следуйте за ним тоже. Если нет, убивайте его и возвращайтесь, не медля. Рисковать нам ни к чему.

— А если мне придётся задержаться по непредвиденным причинам? Par exemple, в Кавказской крепости. Время всё-таки неспокойное.

— Оп-па, — сказал Каподистрия.

— Как! Откуда вы узнали о Кавказской крепости? — Бенкендорф одобрительно качнул головой.

— Это просто, — сказал Пушкин. — Вы всё время проводите пальцем над картою дугу. И изредка посматриваете. Я понимаю, это вы мне подготовили маршрут, а смотрите, потому что вам не терпится скорее мне его растолковать. Вы всё-таки расскажите подробнее, я сомневаюсь в некоторых городах.

Каподистрия крякнул. В глубине кабинета в углу переглянулись трое молчаливых офицеров.

— Проедете по пограничным редутам с тайною инспекцией, картами вас снабдят. Никаких задержек. Если при инспекции что обнаружите — пишите и езжайте дальше. На Кавказе вам будет помогать Александр Раевский, сын того, героя двенадцатого года… Он военный, но проницателен в политических делах.

— А что, вы, Пушкин, убить-то Зюдена сможете? — поинтересовался молчавший доселе Нессельроде. (Без него не обошлось, он не мог просто так отпустить агента к проклятому Каподистрии; как бы чертов грек не выдумал Пушкину нового назначения).

— Сможет, — сказал Бенкендорф.

— А то ведь он у нас с принципом! Никого не убивает!

— Какая прелесть, — снова подал голос Каподистрия.

— Поэтому у вас есть бесценный Чечен, — обиделся Пушкин. — Много ли проку, если б я его убил тогда?..

Бенкендорф сложил руки за спиной.

— Ну, господин Француз… кстати, забыл представить — ваши новые кураторы, работают под начальством его превосходительства господина статс-секретаря… — (Каподистрия доброжелательно кивнул). — Коллежский советник Черницкий, камергер Капитонов, капитан Рыжов.

Поднялись названые трое, прежде сидящие в дальнем углу. Квадратный и основательный Черницкий, Капитонов с закрученными наподобие греческого арабеска усами, и Рыжов — юноша, явно смущенный всем происходящим.

— Они будут разбирать ваши письма, составлять вместе с господином министром и господином статс-секретарем план действий…

Господин министр и господин статс-секретарь обменялись подозрительным прищуром и улыбкой соответственно.

Пушкин выразил счастье от знакомства.

— Пишите своим друзьям, обычные приватные письма, — мягко сказал Каподистрия. — Шифр в них употребите обыкновенный. Мы будем проверять каждое ваше письмо; понимаете сами, что послания без скрытого шифра… Ну, можно, можно, но нежелательны они нам.

— Хотя бы родным.

— Позволяю, господин Пушкин. Членам семейства пишите частным образом. Но остальным — только шифр, только по делу.

* * *

В дорогу, красной стрелкой по карте, легкой камерой на кране поверх голов, мимо шпиля адмиралтейства — вжик! — в игольное ушко конской дуги, между корзин на рынке — в дорогу! — вон из Петербурга, где уже выдали прогоны, на юг, летучим пунктиром, линией, туда, где уже весна.

— Поэзия, Никита, она сродни фехтованию. Чем больше… кыш! — распугал голубей, — …финтов, тем труднее понять, куда будет нанесен удар. Добрый дедушка Крылов, например, сперва бьёт, а потом делает ненужный росчерк в воздухе… А вот Жуковский — это который меня хвалил…

Два месяца было убито на дорогу, и в мае 1820-го года Александр Пушкин, а с ним и Никита Козлов (в Испании он был бы Санчо, а здесь он — слуга коллежского секретаря) вышли из возка, впервые в жизни поправ малороссийскую мостовую. В руке у Пушкина была легкая трость, на голове цилиндр, на плечах — дорожный плащ. Облик Никиты был неразличим из-за покрывавших его чемоданов.

Агент Француз осматривал Екатеринослав с брезгливым интересом посетителя кунсткамеры: вот ведь какое недоразумение сотворит природа по своей неясной человеческому рассудку прихоти.

Москва и Петербург, две головы державного орла, вызывали у Александра похожие чувства, но в них ещё оставались места, пригодные для жизни. Город на Днепре показался Пушкину той Россией, которую он не любил за ее слепую привязанность к невежеству. Пушкин скучал по родному имению, по Царскому селу да ещё по столичным салонам; у него не было причин любить остальную часть государства, которое так мало подходило стихотворцу.

Екатеринослав, бывший недавно, по прихоти императора Павла, Новороссийском, выглядел не новым, но с принадлежностью его к Российской Империи едва ли кто решился бы поспорить. По одному ему можно было составить приблизительное впечатление обо всех городах, делая, разве что, поправку на малороссийский говор. Вот уже девятнадцать лет не было Павла, и город не сохранил памяти о нём; он славил Екатерину своим именем, и «Новороссийского периода» будто и не было никогда.

* * *

Вскоре по приезду пришёл Чечен.

В миру его звали Багратион Кехиани, он работал некогда на английскую разведку (not a big deal), пока Пушкин не перевербовал его; теперь агент, проходивший в картотеке Коллегии как Чечен (хотя он был грузин), тихонько внедрялся в турецкую паутину, регулярно отчитываясь столичному руководству долгими экспрессивными письмами.

В гостиницу, где остановился Пушкин, Чечен пришел на рассвете, узнал Никиту, потребовал разбудить барина и, когда барин со скрипом оделся, вбежал в комнату.

— Явился! — Пушкин радостно пожал Чечену широкую ладонь.

Крепкий, черноволосый, с ухоженными усами, Чечен был на голову выше Александра. Они обнялись, и маленький Пушкин полностью исчез в объятиях Багратиона.

Пушкин, однако, помнил Чечена и более цветущим.

— Отощал, — протянул Александр, критически осматривая коллегу с ног до головы. — Тебя тут разве не кормят? Где суровый взгляд горца? Где стать?

— Пожертвовал во благо отчизны, — пожаловался Чечен. — Я ведь теперь Николай Пангалос. Грек по батюшке. Личность печальная, полумёртвая от несчастной любви к Dark Lady. Мои грузинские деды и бабки, думаю, счастливы безмерно…

Чёртов Нессельроде, подумал Пушкин. Надо же было придумать именно такую легенду.


Чечен задушил музу — в кабаке — купание в Днепре и смертельная опасность

За что, за что ты отравила

Неисцелимо жизнь мою?

А.А.Дельвиг

Гуровский, по словам Чечена, погиб в конце прошлого года, бедняга. Как только его смогли разгадать, он ведь был гением, этот Гуровский, разведчик от Бога, — так, по крайней мере, рассказывал Чечен.

— А что сталось-то с Гуровским? Его, говоришь, утопили?

— Да, — сокрушенно кивал Чечен, — связали и бросили с баржи. Может, зарезали сначала, на барже нашли кровь…

Пушкин поднял голову:

— Так ты не видел его тела.

Чечен покачал головой.

— А-а… — Пушкин снова впал в рассеянность, готовую смениться раздражением.

Он как раз готовился собрать из вертящихся на уме строчек стихи, обложился бумагой и изгрызенными перьями, какие, по своему обыкновению, не выбрасывал, а скрипел ими до последнего. Но Чечен отказался от послеобеденного отдыха и пришел сидеть. Вот и сидел Багратион Кехиани (он же Николай Пангалос), скрестив ноги, покуривая трубочку и деловито рассказывая новости разной степени важности.

Менее всего Пушкин был сейчас расположен думать о покойнике Гуровском и иже с ним; но и отослать подальше Чечена было жаль — человек искренне рад встрече и хочет посодействовать.

Перо хрипло выписывало на бумаге «Во имя…», предвещая (или не предвещая) стихотворение. В такие моменты Пушкин делался отстранённым, огрызался на попытки завладеть его вниманием (каковых, по счастью, Чечен не предпринимал), царапал возникающие слова, глядя на них широко распахнутыми тёмно-синими глазами. Слова клеились в окончание стихотворения, и Пушкин шевелил губами, придумывая начало, потом вдруг набрасывал быстрый ряд ничего не значащих образов — чьё-то брезгливое лицо, размашистый вензель, окна…

— Мой помощник тут — поручик Благовещенский, знаешь его?

— Нет, только с твоих слов.

— Это он первым прибыл на место той драки, когда Зюден ускользнул. Поручик рвётся сейчас же участвовать, среди погибших были его сослуживцы.

— М-м… — Пушкин сморгнул вдохновение. — А Благовещенский au courant о нынешнем нахождении Зюдена?

— Увы, нет. Или Зюден выехал в Тамань, или выедет в ближайшее время, вот самое большее, что мы теперь знаем.

— Что ему искать в Тамани?

— Хочет встретиться с новым информатором, может быть, — пояснил Чечен. — Не это главное. Благовещенский расскажет подробности о турецких шпионах, подручных Зюдена, которые остались здесь.

— О! — сказал Пушкин, глядя в пустоту.

— Именно, — сказал Чечен и добавил ещё что-то, уже неслышимое из-за пришедшего вдруг на ум: «Во имя истины священной».

— Слушай, — Александр зашуршал огрызком пера. — Я поработаю немного, ты загляни через полчаса?..

— Что? — удивился Чечен. — Да…

И ещё говорил, Пушкин даже отвечал ему, медленно выпроваживая за дверь. Чечена принял с рук на руки Никита и отконвоировал в пустующую комнату гостиничного номера.

Пушкин уткнулся в листы.

* * *

Иногда ему казалось, что он разучился писать стихи. Однажды после Пасхи он долго ничего не писал, так что стало казаться, что эта Пасха навсегда сломала что-то в его жизни, и стихи больше не родятся. Потом вдруг появились, и Александр повторял их несколько дней, читал Вяземскому и Карамзину, ловя себя на том, что довольство от написанного сильнее, чем желание творить что-то ещё. Было даже неясно, как это вообще возможно — сесть и сочинить новое. Две недели он был абсолютно счастливым человеком, не имеющим ни малейшего отношения к поэзии. Потом всё вернулось, наклюнулось восьмистишие, навеянное Катуллом («Оставь, о Лезбия, лампаду близ ложа тихого любви»), но дальше этих строк ничего не случилось. Зато появилось про Эдвина и Алину, и ещё какое-то…

В нынешнем году Пушкин писал мало, к тому же его выбила из колеи долгая дорога. Приходилось много думать о деле.

Теперь же «истина священная» обещала быть новой причиной долгого удовлетворения и спокойной работы.

Но май и июнь сего года были неурожайными на стихи, и отчасти — по вине добродушного Чечена.

Терпеливо просидев полчаса, выкурив трубку и посетовав мысленно на нелепую фамилию Пангалос, которая не шла с Кехиани ни в какое сравнение, Багратион снова пришел к Пушкину, похлопал по плечу, сказал: «Ну, так Благовещенский будет ждать в трактире…» и всё к чертям нарушил.

Пушкин устало смял «Во имя истины…» вместе с вензелем и лицом незнакомца и кинул в корзину. Этому стихотворению родиться было не суждено.

* * *

Переместимся во времени в шестой час того же дня, когда Пушкин с Чеченом шли по жаркой улице к кабаку, отмахиваясь от мошкары и обмениваясь ничего не значащими фразами.

Юродивый, сидящий у дороги, промычал что-то и качнулся в сторону прохожих, тряся спутанной бородой.

— Фи, — тихо сказал Кехиани, беззвучно сплюнул и, остановившись, уронил перед юродивым монетку. Тоскливо кивая на прочих идущих по улице, периодически бросающих милостыню, вздохнул, — Божий человек…

Вошли в кабак. Чечен к подобным заведениям привык, а избалованный Москвой Пушкин сморщился от резкого запаха дурной выпивки, пота и гнилого дерева. Вообще, по сравнению с Москвой, Екатеринослав был необычайно пахуч. Хотя запахи столичных духов, казалось бы, поражали разнообразием, в провинциальном городке с ними соперничали иные ароматы, демонстрируя явное численное превосходство. Пушкин выглянул наружу, с прощальным сожалением вдохнул воздух улицы и нырнул вслед за Багратионом в кабачные недра. Пришлось привыкать.

Чечен зарылся в толпу, с кем-то поздоровался, у кого-то раздобыл полуштоф с чем-то тёмным. В это время Александр сидел за столиком, с любопытством осматриваясь. К нему подсел неопрятно одетый мужчина:

— Б-брегет серебряный купить не желаете?..

— Нет, благодарю, — Пушкин отодвинулся.

— Недорого… ик!.. — в его руке качнулась серебряная луковица. — В-великолепные час-сы… Не продал бы, но… — мужчина развел руками, — нужда… Стеснен, так сказать…

Слежки нет, подумал Пушкин, закончив беглый осмотр местности. Однако, где же поручик? Он всегда так непунктуален?..

Багратион подошел, оценивающе глядя то на подаренный полуштоф, то на кружку, взвешивая их в руках.

— Всё ждём, — устало сказал Пушкин, и тут снаружи донесся женский крик, сменившийся общим гомоном.

— Что за чёрт… — Кехиани, не выпуская полуштоф из рук, кинулся к выходу, Пушкин, не обращая внимания на назойливого обладателя часов, вскочил и последовал за Чеченом.

Он догадывался, что увидит — плотную стену спин, окружившую объект внимания. Вряд ли на улицах Екатеринослава часто происходит что-то занимательное. Почти так оно и оказалось, но спины сгрудились ещё не настолько, чтобы заслонить лежащего на земле человека, одетого в мундир.

Багратион, наподобие тарана врубившись в собравшихся, склонился перед военным, перевернул его лицом вверх. И со стоном выпрямился, вмазав затылком по носу подбежавшему Пушкину.

— Поручик?.. — немного гнусаво сказал агент Француз, схватившись за нос.

Благовещенский, наверное, при жизни считался красивым, но сейчас его лицо страшно искривилось: глаза ещё изумленно смотрели в пустоту, а нижняя часть лица, рот, скулы — всё это застыло смертельной гримасой. Но ужаса от вида тонкого стилета, торчащего из груди, поручик Благовещенский испытать уже не мог.

Стилет воткнули сверху вниз. Странно, ведь поручик высокого роста, чтобы нанести удар от шеи сверху, придётся встать на цыпочки или быть великаном-Чеченом.

— Высокий! — закричал Француз, оборачиваясь к толпе. — Кто тут был очень высокий?

— Так вот же он, — махнули на Багратиона. Следовало ожидать.

А если удар был нанесён человеком обычного роста (великан слишком заметен, вон, Чечен как привлекает внимание), тогда… Благовещенский, сам немаленький, должен был наклониться. Не согнуться, но изрядно податься вперёд и вниз.

А ведь он и наклонялся.

Так же, как и Чечен, и многие другие, проходившие по улице. В кабаки ходит народ бедный, опустившийся, но отчасти из-за этого сверх меры чувствительный. И подать монетку «божьему человеку» они почитают святым делом. Винный грех, наверное, замаливают.

Место, где ещё недавно сидел юродивый, теперь пустовало.

Пушкин схватил Багратиона за плечо:

— Слышишь! убогий убил!

— Что?

— Поручик подошёл бросить монетку, а получил нож! Быстрей!

Чечен вторично прорвался сквозь группу горожан и остановился, озираясь.

— Куда убогий побежал?

— Пошёл, — заметил бесцветный юноша и вяло махнул, — туда ушёл дурачок.

— Скорей же!

Пушкин, сняв цилиндр и перехватив посередине трость, бросился по переулку, догоняя Чечена.

* * *

Серовато-жёлтая мокрая улица оборвалась, и Пушкин с Чеченом вылетели на открытое место. Здесь заканчивалась мостовая и начиналась всё менее утрамбованная земля; впереди рассыпались редкие домики, за которыми сухо поблёскивала запутавшимися в ячее чешуйками развешенная на колышках сеть; а за всем этим, нависая над берегом вопреки всем мировым законам, тяжело дыша прибоем, лежал Днепр — огромный, синий, несмотря на разведённую в прибрежной воде муть; почти оскорбивший Пушкина своим спокойствием. Но между перевёрнутых лодок, громоздящихся у воды, мелькнула спина нищего, и мгновенное оцепенение прошло.

Пушкин рванулся вперёд, а в следующий миг со стороны лодок громыхнуло, и на земле в пяти шагах от Александра поднялся столбик пыли. Шпион, переодетый юродивым, стрелял.

Пушкин откатился в сторону, выпустив из рук цилиндр, перебежал под развешенную сеть. В стороне послышался голос Чечена:

— У него может быть второй!

Но второго пистолета у шпиона не было. Зашвырнув оружие далеко в реку, лже-юродивый сам кинулся в Днепр, побежал в туче брызг до глубокого места и исчез под водой.

Скидывая на бегу сюртук, Пушкин приближался к реке; наконец, он замер на мокрой гальке, рывком отделил от трости набалдашник, оказавшийся рукоятью длинного ножа, бросил утратившую важность трость и прыгнул в воду.

Юродивый вынырнул подышать, и рядом с ним в воду ударила пуля, — Чечен стрелял с берега.

— Живы-ым! — захлебываясь, крикнул Александр, и Багратион опустил пистолет. Обнаружив, что всё ещё держит в другой руке полуштоф, Чечен воткнул его в песок и стал расстёгивать сюртук, собираясь последовать за Пушкиным — вплавь.

Убийца снова нырнул, исчез из виду. Круги, разбежавшиеся над тем местом, где секунду назад был беглец, вдруг смешались, по ним пробежал водяной излом — волна от плывущей баржи, гружённой, кажется, углём. До баржи Пушкину оставалось саженей пять-шесть, а юродивый так и не показывался на поверхности.

Больше всего Пушкин боялся, что убийца нырнул под плоское днище. Столько проплыть без воздуха Пушкин был не в состоянии; плавал он редко и сейчас выдохся, к тому же вода оказалась на удивление холодной, да и нож в руке здорово мешал. Но шпион появился, пытаясь ухватиться за невысокий борт баржи, вцепился в какую-то доску и с усилием подтянулся. Александр в отчаянии ударил по воде руками, силясь толкнуться ещё хоть немного вперёд. И понял, что успеет. Преследуемый явно не рассчитал скорость баржи, и судно, показавшееся ему спасительным, оказало на деле дурную услугу — тяжёлая баржа шла вдвое медленнее, чем шпион способен был плыть. Пушкин повернулся и, уже не волнуясь, поплыл по течению, медленно, но неуклонно сокращая расстояние.

Снова выстрел. Стрелял Чечен, стоя по пояс в воде. Глаз у Багратиона был верный, и пистон — новинка в оружейном ремесле — не подвёл. На спине беглеца, почти перевалившегося через борт, расцвело кровавое пятно, юродивый дернулся, пальцы его разжались, и тело, отделившись от борта, скользнуло вниз. Его утянуло под баржу.

И только тогда Багратион поплыл.

Пушкин в ярости ударил кулаком по скользящему мимо дощатому борту:

— Зачем!!!

По лицу Француза текла вода, волосы, обычно курчавящиеся и легкие, облепили голову. Александр походил на короткое, но злое чудовище, поднявшееся со дна. Он оскалился, когда Чечен оказался рядом.

— Идиот… — хрипло сказал Пушкин, отплевываясь. — Зачем… ты его… убил?!

— Ушёл бы он, — Кехиани кивнул на судно, успевшее отдалиться.

— Куда ушёл, баржа еле ползёт!

— Думаешь, он поплыл бы на ней? Да ну, что ты. Перебежал бы по углю на тот конец, прыгнул бы в Днепр, и ищи его.

— Parbleue! Проклятье! Parblятье! Это же их шпион! Благовещенского он убил, как мы теперь выйдем на турок? Последнюю ниточку ты обрубил!

— Одним мерзавцем меньше, — мотнул мокрой головой Чечен. — Лучше так, чем кабы ушёл. Он ведь твое лицо видел и, верно, запомнил бы.

— Merde… Давай выбираться.

На берегу успела собраться группа рыбаков и их жён, услыхавших выстрелы.

Когда Пушкин с Кехиани выбрались на мелководье и встали на ноги, к ним попытались осторожно приблизиться, но Чечен рявкнул: «Прочь! Пошли прочь!» и люди шарахнулись, а при виде Александра с ножом, грозно выходящего на берег, и вовсе предпочли ретироваться.

Александр выпустил из рук нож и сразу стал похож на больного черного цыплёнка. Волосы потемнели от воды, а угрожающий вид закончился, как только оружие выпало из ладони Пушкина на песок.

— Вот, согрейся, — выдернул из песка полуштоф и протянул Пушкину.

Пушкин сделал большой глоток, но тут рука его дрогнула, и сосуд полетел вслед за ножом. Чечен устало подобрал его.

— Бывает…

— Фу, — Пушкин сморщился. — Ну и пойло.

— А ты думал, жить в Екатеринославе легко?

Александр усмехнулся, но тут же помрачнел и принялся отряхивать песок с брошенного у воды сюртука.

— Но как Благовещенский мог раскрыть себя?

— Хотел бы я знать, — пожал плечами Багратион. — Хорошо хоть тебя никто из шпионов не видел. А кто видел, уже не расскажет.

До гостиницы Пушкин дошёл один, по указанной Чеченом улице, где «никто тебя, Саша, не увидит в таком… хм, образе». Почему-то всё сильнее болела и кружилась голова, а у самого порога вдруг начал бить озноб.

— Барин! — Никита бросился к Александру, схватил его за плечи. — Что с вами, барин?

— Всё со мной хорошо, — сказал Пушкин и вдруг мучительно сжал виски.

В глазах разлилась болотная мгла, Пушкин крепко зажмурился, и сознание его покинуло.

Никита подхватил валящегося на пол барина, но Пушкин этого уже не чувствовал.


Раевские — у доктора — Мария — тем временем в Петербурге

Но Двенадцатого года

Веселáя голова,

Как сбиралась непогода,

А ей было трын-трава!

П.Вяземский

На рассвете по улице прогрохотала карета и остановилась возле гостиницы, куда двумя днями ранее приполз и слёг в тяжелом бреду Александр Пушкин. Рядом с каретой скакал верхом юноша-кавалерист лет восемнадцати. Юношу звали Николаем; он был красив той особенной, романтической красотою, какая рождается от ментиков и усов и создаёт из мальчика настоящего гусара. Такие гусары не были редкостью, и на юношу почти не смотрели, а вот карету несколько прохожих проводили заинтересованными взглядами.

Действительно, пассажиры кареты были куда интереснее. Во-первых, там ехал отец молодого всадника, Николай Николаевич (открывающий, соответственно, династию Николай-Николаичей) и две девушки — сестры Соня и Машенька, четырнадцати и пятнадцати лет. Обе, разумеется, Николаевны.

К гостинице приближалось в неполном, но и без того эффектном составе семейство Раевских.

В крытом возке, катящем следом, ехали слуги.

Раевский-старший был в то время почти легендой. Герой Отечественной войны, кузен Дениса Давыдова, то и дело попадавшего в неприятности из-за своей нелюбви к драгунам, но всенародно любимого. Впрочем, и без родства с Давыдовым Николай Николаевич был бы человеком выдающимся. Салтановки и Бородина было достаточно, чтобы генерал Раевский снискал почтительную любовь всех, кто хоть что-то понимал. Даже изрядно отдалившиеся от реальной жизни (не говоря уже о политике) денди проникались неким чувством по отношению к старому военному — он напоминал им о чём-то, чего они не могли до конца отвергнуть.

Таким денди мог бы стать и Раевский-младший. Но он с детства был в армии, да ещё и под надзором отца. В одиннадцать лет оказался в гуще Бородинского сражения, а после этого что-то в человеческом характере навсегда выпрямляется — в добрую ли, злую сторону, но задает направление, почти наверняка лишая возможности влиться в карнавально-яркие блуждания сверстников.

Однако, мы далеко ушли от событий того майского утра.

— Несчастный юноша, — гудел Раевский-старший. — В его годы ссылка — это почти смерть. Оторвать его от света — куда как жестокое наказание. Однако его стихи не могли остаться незамеченными…

София согласно закивала: она тоже читала Пушкина. Семья Раевских являла собой редкое явление — она была образована вся. Отец мог с легкостью обсуждать с любой из дочерей (включая и отсутствовавших в той карете Екатерину и Елену) равно стихи, политику и Томаса Мора.

Мария заметила, что имя Пушкина им предстоит услышать ещё не однажды, на что Раевский-младший рассмеялся и напомнил, что имя Пушкина они услышат через минуту, как и его голос.

— Съехал Пушки́н, — сказал хозяин постоялого двора, без интереса разглядывая выстроившуюся перед ним семью. — Два дня как съехал.

— Куда? — тревожно спросил Раевский-младший, и получил исчерпывающий ответ, любимый всеми, с кого хоть что-то может спроситься: «Не могу знать!»

Самое интересное, что не мог этого знать и сам Пушкин.

* * *

От открыл глаза и тут же сощурился, стараясь хоть немного сфокусировать взгляд. Потолок расплывался облаком. Обнаружив способность смотреть также и вбок, Александр обнаружил у самого своего лица дырявый угол подушки, откуда выглядывал пучок сена и перьев. (Подушка, очевидно, бывшая некогда перьевой, придя в негодность, была реанимирована при помощи сена). За подушкой начали оформляться контуры незнакомой комнаты, бедно обставленной, но довольно чистой. У постели недвижно сидел, скрестив руки и обратив лицо кверху, Никита. Он мог подолгу сидеть так, не шевелясь. Пушкин знал, что Никита часто спит сидя.

Что с моей комнатой, хотел спросить Александр, но, шевельнув сухими губами, понял, что издать слышимый человеческим ухом звук сможет только после хорошей порции яичного ликёра. Оставалось попросить упомянутый ликер, для чего пришлось все-таки напрячь связки.

Услышав сдавленное сипение, Никита обернулся и узрел Александра, силящегося прочистить горло.

— Очнулся барин!

— М-м, — Пушкин поморщился от крика и, наконец, обрёл дар речи. — Что?

— Естественно, очнулся, — новый, чужой голос доносился из-за стены. В голосе проскакивал южный, кажется, даже еврейский акцент. А вскоре обладатель голоса возник на пороге, только разглядеть его пока было тяжело. — И так долго без сознания был.

— Никита, — Пушкин сел на постели и замотал головой, пытаясь стряхнуть серую пленку, заволакивающую глаза. — Где я? что со мной?..

— Отравились вы, барин, — радостно сказал Никита, возвращая Пушкина в горизонтальное положение.

Посторонний приблизился, и сказал с тем же акцентом:

— Да, и я уже голову сломал, пытаясь понять, какого яду вы выпили. Очень странное действие.

Лицо у незнакомца было обычное, бородатое, но с очень колоритным носом.

— Кто вы? — Александр снова сел.

— Яков Кац. Здешний фельдшер. Ваш слуга, как узнал, что вы отравлены, решил поместить вас у меня, мсье Пушкин. Вы уж простите, живем мы небогато, апартаменты маленькие.

Александр плотно зажмурился, и Никита испуганно схватил его за плечо. Пушкин отодвинул его руку.

— Погоди. Дай-ка вспомнить.

Вспомнить удалось всё, до возвращения с купания в Днепре.

— Сколько я был… э-э…

— Два дня, — сказал Никита. — Бредили вы, барин. Охти, барин, испужался я. Думал, помрёте. Доктор вас выходил.

— Благодарю вас! — Пушкин потянулся к Якову Кацу и снова был уложен Никитой.

— Что вы, мсье Пушкин, не стоит, — отозвался доктор, и тут из соседней комнаты послышался чудовищный скрип. А потом, перекрывая адские звуки, раздался женский голос:

— Изя! Нашел время! После поиграешь, отравленному мсье нельзя пилить мозги!

И в комнату, мгновенно уменьшившуюся, вошла внушительных габаритов женщина. За ней выглянули мальчик и девочка. Мальчик держал скрипку и почему-то пытался спрятать её за спину.

— Рива, — сообщил доктор. — Моя жена.

Пушкин, борясь с вернувшимся головокружением, выдавил нечто любезное.

— Дети! — масштабная Рива простёрла длань над головами потомства. — Поздравьте отравленного мсье, что он снова с нами!

Дети, казавшиеся очень маленькими и грустными, особенно по сравнению с матерью, огромной и доброй, приблизились к постели Александра и остались стоять в молчании.

— Никита, — негромко сказал Пушкин. — И что, знает кто-то, что я здесь?..

— Откуда, барин, знать-то? Я сразу смекнул, что коли вас отравили, значит захотят…

— Тссс!!! — зашипел Пушкин.

Дети отшатнулись.

— …Убить ещё раз, — зашептал Никита в самое ухо Александру, — когда смекнут, что вы живой. Я вас у жидовского фельдшера спрятал, он обещался никому не говорить…

Никита, прежде никогда в своей долгой жизни не общавшийся близко с евреями, верил всем диким предрассудкам и историям, которые до него доходили, однако забота о барине и природная сообразительность одержали верх над невежеством.

— Ради Бога, — Пушкин повернул голову к доктору, — вы ведь не обижены на Никиту за его… это? Он не юдофоб, тем более я. Если он вас чем-то оскорбил, пока я лежал в беспамятстве…

— Что вы, — смиренно ответил Кац. — Я уже рассказал ему, что мы не пьем кровь христиан, и не добавляем её в мацу. А уж когда я сделал вам первое промывание, мне и вовсе начали доверять.

Пока я тут валялся, мне стукнуло 21, лишили праздника, мерзавцы… А ведь меня отравил подлец Багратион.

Память возвратилась полностью; теперь нужно было вернуть ясность ума.

Багратион оказался предателем и подсунул бутылку с отравой — что ж. К чёрту эмоции, сейчас нужно быстро думать. Багратион — Зюден? Вряд ли, но связь между ними есть. Самая гадость в том, что миссия уже не тайная. В сущности, она уже провалена, эта миссия. Единственным козырем Пушкина была легенда, теперь же он может возвращаться в Петербург; и пусть Нессельроде думает, кого отправлять вместо неудачливого поэта.

Итак: Багратион. И если он подсунул полуштоф с ядом и увидел, сколько Пушкин выпил, то, верно, должен был наведаться следующим утром на постоялый двор, убедиться, что Француз мёртв.

Проверить гипотезу был послан Никита.

* * *

Когда карета Раевских выезжала с постоялого двора, Никита появился в воротах, и молодой Николай Раевский крикнул:

— Глядите, это же Сашин крепостной!

  Unter mein Kind's Wiegele
  Steit а klor weiss Ziegele,
  Dos Ziegele is geforen handien…[1]

Гнусавый женский голос перекрывал все прочие, но иногда сквозь него (и сквозь детский писк) прорывался негромкий, но бодрый баритончик Александра.

— Слышите? — гордо поднял палец Никита, сидящий в карете напротив Раевских. — Барин поёт.

* * *

Опрятная кровать, на ней больной, укрытый до подмышек одеялом. Лицо больного чуть припухло — может, от долгого лежания, а может, виной тому болезнь. Голова его курчава, щёки плохо бриты. Он поднимает очи на вошедших и, видя дам, старается сказать любезность, шевеля смешно губами и тем напоминая шимпанзе. Они когда-то виделись, недолго; достаточно недолго для того, чтоб встретиться сегодня, как впервые. Глаза его прозрачны от усердья, с каким он ищет нужные слова, но говорит банальность: рад вас видеть, польщён, et ceterа, et cetera. Они всё это слышат повсеместно и повседневно: их отец — герой, прекрасны сёстры, мужественны братья. Они всё это слышат от соседей, от адвокатов, от секретарей, от докторов, от родственников тётки, от киверов, усов и эполет, от вееров, от мушек над губами, от высочайших и не высочайших — они всё это слышат. А сегодня представилась оказия — поэт, к тому же, говорят, не из последних, к тому же, говорят, любитель женщин, за что он, говорят, сюда и сослан, они ведь тут не очень, в Петербурге гораздо лучше. Впрочем, не о том. Он не найдёт хотя бы полсловечка, хотя бы звука чуточку иного, чем те, что так успели надоесть? И — не находит. Мямлит, извиняясь, что жаль, что застают его в постели; что вы прекрасны, о, вы так прекрасны, он это говорит, а про себя уже наметил ту, что ближе к двери, и говорит ей: о, вы так прекрасны, имея на уме ее одну. Он видит в ней всё то, что было нужно ему всегда, а он искал другого — не умысел виной тому, а просто он ранее не знал, что есть она. И, думая об этом, он краснеет и говорит нелепицу, и другу трясёт ладонь, и вместе с ним хохочет, а та, что ближе к двери, заскучала, она разочарована поэтом, он говорит обычные слова, болеет некрасиво, и не видно его под одеялом. Вот и всё, что вы узнать хотели о поэтах. Но отчего-то, право, отчего? — во время этих скучных разговоров, пока отец-герой, сверкая прошлым, рассказывает о любви к искусству, а юноша трясёт ладони другу и вспоминает преступленья детства, пока сестра старается дышать сквозь веер (запах здесь и впрямь ужасен), и шумно дышит сквозь него, как будто уже изобретён противогаз — та, что у двери, смотрит на кровать, на мальчика, которого она лет на пять, представляете, моложе, и почему-то не отводит глаз.

Там была Мария Раевская.

* * *

Николай Раевский, он же Николя, подрос со времен прошлой встречи с Пушкиным — в ту пору ещё лицеистом. Вообще, следовало признать, что он возмужал, хотя и вёл себя во многом по-мальчишески. Тем приятнее было чувствовать себя взрослым.

Николя, после долгих приветствий и ностальгических шуток, вручил Александру конверт, прошептав на ухо:

— Я знаю о твоей миссии.

— Что за бред? Какой миссии?

— Брат рассказал.

Пушкин сломал печать и вынул сложенный лист; оказалось — шифрованное письмо. В письме было:

«Милостивый государь Александр Сергеевич!

Мне удалось устроить все таким образом, что давно планируемая отцом поездка пройдёт наиболее удобным для Вас маршрутом. Пользуясь тем, что отец и сестры без ума от Ваших стихов, а Николай дружен с Вами с детства, предлагаю Вам продолжить путь на Кавказ вместе с моим семейством. Полагаю, это будет гораздо безопаснее для Вас, нежели путешествие в одиночестве.

Я сообщил отцу Ваш адрес в Екатеринославе.

Брату, интересующемуся источником такой информации и выяснившему, что исходила она от Нессельроде, пришлось рассказать, что Вы исполняете некую миссию. Я взял с него слово, что он не будет выспрашивать у Вас подробностей миссии и в общем её сути. Полагаю, это приемлемая цена за Вашу безопасность в пути.

Ваш покорный слуга.

Александр Раевский».

…Доктору Рудыковскому, которого Раевские, вопреки протестам Пушкина, притащили, пришлось наплести о лихорадке, вызванной плаванием в Днепре.

— Вздумалось вам купаться, — покачал головой Рудыковский. — Столичные прихоти, юноша. Рисковать-то здоровьем тут можно, а лечить некому… Позволите? — потянулся за листом бумаги, лежавшим на прикроватной тумбе.

— Это стихи! — Пушкин выдернул недописанное шифрованное письмо из рук опешившего Рудыковского. Пришлось посылать за чистой бумагой.

Как раз вернулся Никита, вторично бегавший к постоялому двору, и доложил, что никто, кроме Раевских, Пушкиным не интересовался. Странно.

В тот же день переехали: из невольного пристанища, дома Якова Каца, в усадьбу над обрывом, с видом на Днепр.

* * *

В Петербурге шёл дождь, и грустил граф Нессельроде. Граф не имел средства против грусти и не знал, что оное средство легко мог подсказать блуждающий где-то в Екатеринославе Француз. Спроси граф его совета, Француз бы записал на бумажке «кн. Голицина» и велел бы с сим рецептом обращаться на Миллионную 30. Вино и полуночные беседы в доме княгини развеяли бы хандру, но граф всего этого не знал, а знал только то, что сказать никому не решится: погода скучна и скучен человек, сидящий напротив.

— Вам должно быть известно, что Каподистрия покрывает греков, занятых в антиосманском движении, — говорил скучный человек, начальник Главного штаба Его Императорского Величества Пётр Волконский. Голос у него был бесцветный, ровный, словно в любой момент Волконский мог зевнуть и поглотить всё важное, о чём говорил.

— Известно, и что с того? Пусть его, — сказал граф. — Не возглавит же он самое греческое братство. Он уже проиграл, назначив во главу Ипсиланти.

— Да, из-за Ипсиланти восстание обречено, — согласился Волконский. — Но вообразите, что будет, если поднимутся русские греки. Я имею в виду не одну общину, а всех греков России. Император вынужден будет оказать им воспоможение, то есть разорвать отношения и со Священным Союзом, и с османами. А сие означает немедленную войну с турками, причём на помощь Пруссии и Австрии мы можем не надеяться.

— Боюсь, вы преувеличиваете способности Ипсиланти. Заручись поддержкою русских греков, давно что-нибудь предпринял. К тому же император благоволит мне, а не Каподистрии. А я попрошу установить надзор за всеми греческими обществами империи.

— Это происходит независимо от ваших отношений с государем. В Крым выехал некий штабс-капитан Рыул, он молдаванин из числа принявших сторону Ипсиланти. Если Ипсиланти поддержат крымские греки… Господин министр, нам всё равно придется выбирать — дозволить им действовать от имени России, или лишить Ипсиланти русского подданства. А он как-никак адъютант Его Величества.

— Сейчас же пошлю кого-нибудь в Крым к Броневскому.

— Я бы на вашем месте усилил la vigilance, — сказал Волконский. — Восстание может оказаться османам только выгодно, это явный повод для начала войны.

И явный повод избавиться от Каподистрии, удовлетворенно подумал граф, проникшийся к скучному Волконскому некоторой теплотою. Ипсиланти что-то мутит, а деньги ему выделяет любитель греков Каподистрия. Довыделяется.

Нелепость, грубая прямолинейность времени, не дающая человеку заглядывать в будущие годы, как в отложенные на завтра несрочные дела, — только это помешало графу Нессельроде подумать: «ужо тебе, старый тролль!»


Чечен найден — отъезд — Александр Раевский — град и несостоявшаяся дуэль

Нет в страшном граде пощаженных:

Всех, всех глотает смертный ров!

В.Кюхельбекер

Мария взяла за обыкновение ходить под окнами, напевая что-то неслышимое из дома. Иногда прогуливалась с сестрой Софией. Этих прогулок было достаточно: можно было смотреть на неё постоянно, запоминая движения. На дом она не оглядывалась, увлеченная песенкой или беседой, легкая, в светлом, почти детском платье (ещё год назад оно было бы уместным, но природа нетерпелива, ей тесно в детской одежде, она стремится быть увиденной, и, Господи, свихнуться можно, глядя).

Так думал Пушкин, подтягиваясь на руках и запрыгивая на подоконник дома Пангалоса-Кехиани. Стоило прийти сюда ещё вчера, но после отравления он был слишком слаб для приключений.

Просунув нож в щель меж створок окна, Александр отпер засовы. Спрыгнул в помещение, выхватил пистолет. Так, с пистолетом в одной руке и ножом в другой, он прокрался в соседнюю комнату и застыл на пороге.

Багратион Кехиани висел над столом, почти касаясь чернильницы носками туфель. Словно сидел человек, работал и вдруг воспарил. Будничность увиденного поразила Пушкина. Он залез на стол, чтобы снять покойника и заодно осмотрел петлю. Верёвка крепилась к балке под потолком — необычный узел, что-то похожее на лассо. Свободный конец висит почти до самой петли: завязывал наспех, не рассчитал длину верёвки? На шее черные пятна, — Чечен дергался в петле. Любой бы дергался. Зачем же ты повесился, Иуда, не совесть же тебя замучила? Пушкин с трудом приподнял тело, пытаясь снять его, не сумел и слез. Встав на четвереньки, оглядел ножки стола. Стол, судя по царапине на полу, сдвигали на полпяди, не более.

Что-то смущало, и Пушкин никак не мог понять, что.

1) Лезу на стол

2) Привязываю верёвку к балке

3) Завязываю петлю и вешаюсь.

Узел!

Завязать можно было и обычным узлом, продеть верёвку в щель между балкой и потолком и затянуть. Но узел завязан не на балке, а вокруг свободного конца верёвки. Потом за верёвку потянули, и место затяга передвинулось вверх, захватив балку арканом. Такие сложности нужны были только в одном случае: петлю вязал тот, кто не дотягивался до балки. Багратион со своим ростом легко бы достал туда, и верёвка была бы подвешена иначе, гораздо проще.

Выходило так:

1) Душим Кехиани

2) Залезаем на стол, перекидываем верёвку через балку

3) Завязываем скользящий узел, закрепляем верёвку

4) Втаскиваем Багратиона на стол (мертвец тяжёлый, случайно подвинули стол, пока тащили) и вдеваем его в петлю

5) Profit.

Пушкин едва удержался, чтобы не взять со стола покойника перо и не начать его грызть. Ах да, вспомнил он, бутылка. Полуштоф вручили в кабаке Багратиону, он собирался из него выпить, но помешал крик с улицы.

— Quel idiot je suis! — вслух сказал Александр и ударил себя по щеке. — Пустая моя голова!

Мог вспомнить сразу, мог сообразить, что яд предназначался Чечену, а не ему. Мог бы и заметить, кто передал Чечену полуштоф. Кто-то знакомый, даже, наверное, друг, раз Кехиани без колебаний взял отраву. И если бы Пушкин подумал об этом сразу… Нет, всё равно не успел бы. Тело висит уже больше суток, Багратион погиб, пока Пушкин валялся полумёртвый в доме Якова Каца. Кто мог убить Багратиона (со второй попытки) и Благовещенского? Логично предположить, что переодетый юродивым убийца был человеком незначительным, может быть, не шпионом вовсе, а обычным наёмным. А вот кто раскрыл и спокойно, расчётливо убрал сразу двоих агентов Коллегии в Екатеринославе? Кроме Зюдена, некому.

И получалось, что Пушкин сейчас — единственный, о ком Зюден не знал, даже другие агенты Коллегии не знали. Благовещенский вряд ли знал — он шёл на встречу с Багратионом, где и должен был быть посвящён в курс новой операции. Знал только Чечен, и он мёртв. Значит, Пушкин для Зюдена по-прежнему не существует. Значит, на Пушкина единственная надежда.

Тело не снял: в свой срок найдёт сосед или полиция.

— Прости, дружище.

Зюден объявится в Тамани в августе, и важно не обнаружить себя к тому времени. Предстояло не самое неприятное: вести обычную жизнь. Другой службы и не было, кроме безмолвного ожидания, без писем, без знакомств.

Единственным служебным поступком был визит к губернатору Инзову.

Пушкин показал Инзову документы, выданные Коллегией, объяснил, что находится здесь по тайному поручению.

— От ваших поручений не родились бы дети, — невежливо сказал Инзов.

Устыдить важного человека не позволял статус, оскорбить — обстановка секретности, так что Александр долго и убедительно втолковывал о государственной важности его здесь пребывания, демонстрировал подписи Нессельроде и Каподистрии под «оказывать всяческое содействие». Инзов поверил.

— Я вас покорно попрошу отнестись с пониманием к моим шалостям, — сказал Пушкин. — Всё это я буду делать с намерением создать себе репутацию.

— Осторожнее, — предупредил Инзов. — Откуда мне знать, как далеко вы собираетесь зайти.

— Несколько невинных выходок, — успокоил Пушкин, планируя явиться на бал в прозрачных лосинах.

* * *

План был реализован двумя днями позднее и обеспечил Александру не только требуемый образ, но и глубочайшее моральное удовлетворение.

Лосины, если быть точным, не были совершенно прозрачны, но тонки и узки сверх всякой меры. Дамы замахали веерами, мужчины возмутились и попросили молодого человека покинуть званый ужин. Глухой к репримандам Пушкин сказал:

— Нет! Я буду танцевать! — и был тотчас выдворен.

Инзов, памятуя подписи, закрыл на всё это глаза.

Впредь Француза никуда не звали, а гостей он нагло выпроваживал и вскоре прослыл чудаком, с которым не стоит водиться, хотя он и чертовски обаятелен, когда рассказывает анекдоты или пародирует обезьяньей своею рожею выражения лиц почтенных пожилых господ.

Дамы, видевшие Пушкина на балу, шарахались от него при встрече, но после провожали долгими взглядами. Другого душа поэта и не требовала.

* * *

Но пришло время отъезда на Кавказ, а значит, и нам пора в путь, за каретами, в одной из которых:

— Ну, Софи, пускай он маленький, но у него премилые глаза, и он всё время смотрит на меня в окно…

В возке храпел Никита и напевали что-то горничные Раевских.

А в другой карете:

— О, Денис — вот вам пример соединения воина и поэта в одном человеке! Помню, когда мы уже шли от Москвы, и Bonaparte начал издыхать…

Пушкин слушал Николая Николаевича вполуха, думая о том, как заговорить с Марией.

Когда остановились напоить лошадей, Александр подошёл.

— Мария Николаевна, вы, верно, утомлены дорогою? — он сказал это по-русски, для разнообразия. Все устали, и некоторые бестактности сходили с рук. Мария удивлённо моргнула, и ответила по-французски:

— Mais bien sur, — сказала она, — je suis un peu fatiguée.

— А давайте убежим? Что нам, в самом деле, эта ужасная дорога. Давайте пешком до Америки.

Он почувствовал, что выбрал правильный тон. Пусть Мария полагает, что он видит в ней ребёнка.

Она рассмеялась и вдруг серьёзно сообщила:

— Придётся плыть через океан, а у нас ведь нет лодки.

— Построим плот. Но учтите, я до смерти вам надоем в плавании.

— Чем же?

— Разговорами о поэзии, naturelement.

Природным внутренним чутьём Мария поняла, что разговор становится перспективным.

— Вы что же, всегда говорите только о поэзии?

— Да, — сказал Пушкин. — Всегда, когда волнуюсь.

Звонко закликал пролетающий над дорогой дятел.

— Ах, — Пушкин перевел взгляд с тонущего в ослепительном розовом свете силуэта Марии Раевской на небо, — Вы слышите? Соловей.

* * *

Когда въезжали в Тамань, им овладела элегическая тоска. Снова предстояло работать, возможно, рисковать, а хотелось ехать, мечтать о Марии и том, что службы никакой нет. Вспомнилось старое, им самим любимое:

  В кругу чужих, в немилой стороне,
  Я мало жил и наслаждался мало!
  И дней моих печальное начало
  Наскучило, давно постыло мне!
  К чему мне жизнь, я не рождён для счастья…

Ехал, глядя в окно невидящими глазами, шептал эти строки и думал, что ничего он, в сущности, не представляет собою. Повзрослевший, уже проживший лучшую часть своей жизни — где? с кем? в Коллегии переводчиком, потом тайным агентом, не любя при этом свою работу, чувствуя, что занимается не тем, не стихами, не любовью, а презираемой многими службою. Много ли проку в том, что он никогда не ловил и не будет ловить политических, а только иностранных шпионов? Двадцать один год. Не женат, любил многих, но надолго не сошёлся ни с кем и даже не тоскует об этом, влюблён сейчас, но что такое любовь? Пусть она ему откажет, — бросится ли он в море или залезет в петлю (бедняга Багратион!)? Нет, будет жить, утешится б…ми и вином, а завтра полюбит снова, напишет о том хорошие стихи, и так будет кружить на пути своём и вновь возвращаться…

Потом он увидел Марию в окне поравнявшейся с ними второй кареты, а после стал думать о Зюдене, и печаль отступила.

Окрестностей было из окна не разглядеть. Заслоняли обзор сопровождавшие генерала казаки (сзади грохотала по камням пушка, которую они возили за собою). Они ехали двумя рядами по обе стороны от экипажей.

Так ли уж генерала они сопровождают, думал Француз, вспоминая письмо Александра Раевского. «Полагаю, это будет гораздо безопаснее для Вас, нежели путешествие в одиночестве». Ай да Раевский!

Писал письма. Осмотр Кавказских крепостей не дал ничего, всё решится (или не решится) в Тамани. А Тамань выглядела отвратительно, даром что близко к морю.

Вышли недалеко от побережья. Александр ушёл вперед, размяться — он вообще по натуре был подвижен, и после долгого сидения хотелось носиться по городу, крича «А-а-а-а-а-а-а-а!!!» Так он и сделал. Остановился у края обрыва, замахав руками, слыша за спиной смех и возгласы спутников.

Море было синим только у берега, а дальше становилось серым и плоским. Оно поднимало линию горизонта, на которой угадывались светлые очертания Крымского полуострова. В Крым хотелось больше, чем оставаться в Тамани.

— А-а-а-а-а-а-а!!!

— …лександр Сергеевич.

«Командный голос» — подумал Пушкин. Такой голос призван быть слышимым, он громок, даже когда спокоен.

Подъехал молодой полковник.

— Семейство моё, — продолжал он, спешиваясь, и Пушкина больше словно не видя. — Как я по вам скучал!

Александр Раевский был старше Пушкина, но с виду как-то моложав. Определить его годы Пушкин попытался (служба обязывает уметь), и, прикинув, решил, что выглядевшему на двадцать Раевскому около двадцать шести.

— Рад знакомству, Александр Сергеевич. Не терпелось вас увидеть своими глазами.

Глаза у Раевского были умные, острые.

Профессиональные глаза.

— Александр Николаевич, — Пушкин склонил голову. (Чёрт, ну и момент для знакомства — он-то орал над морем, а тут…) — Прошу простить, я слегка…

Раевский вдруг зажмурился и, по-петушиному запрокинув голову, завопил:

— Тама-а-а-а-а-а-нь!!!

Все снова засмеялись, и Раевский спокойно отметил:

— Я закончил начатое вами, теперь наш разговор никого не заинтересует. Простите, что сразу к вопросам, я нетерпелив, но теперь это, думаю, можно… Что можете сказать об нашем деле — вообще?

Пушкин выдохнул.

— Probablement, Зюден знает большую часть наших агентов, Александр Николаевич.

— Оставьте это всё, просто Александр. Это я, между прочим, у вас в подчинении. Откуда знаете?

— Чечена и его помощника, некоего Благовещенского, убил он. Чем-то себя мог выдать Благовещенский, не знаю… Но Чечен сидел тихо, ни в чем не участвовал. Вывод отсюда: о нём Зюден узнал от других наших людей.

— Значит, правда, что Чечен убит? Я слышал, он повесился.

— Я не писал об этом, слишком… — Пушкин махнул рукой.

— Мудро, — согласился Раевский. — И глупо одновременно. Если б вы погибли, кто бы что узнал?

Не такой уж он и гений разведки, этот хвалёный Француз, — читалось в глазах Раевского. Чтобы скрыть эту мысль он вынул из кармана очки и посмотрел на Пушкина сквозь стекло. Линзы делали лицо Раевского старше.

— Как ты сильно худеешь, — сказала София, оглядев Раевского. — Хорошо ли тебе здесь живётся?

— Хорошо служится, — улыбнулся Раевский. — Живётся скучно. Давайте-ка отправимся домой.

* * *

В штатском Раевский смотрелся романтичнее. Худой, с тёмным чубом, в очках, которые он снимал только на время конных прогулок («Часто падают, я люблю в галоп») — что-то опасное было в нём, какая-то скрытая холодная сила.

— Благовещенского я не знал, а с Чеченом встречаться доводилось… Вот ещё одна смерть на совести Зюдена. А первым был Гуровский.

— И вы знали его?

— Нет.

Прогуливались под стенами крепости.

— Однако, скоро нас будет искать Дровосек.

— Почему такая кличка?

— Поймёте, думаю, когда познакомитесь ближе. Ему подходит.

Каблуки Раевского выбивали ритм: тук-тук. И всё жило по этому ритму: одновременно с шагом касалась земли трость, отмахивала свободная рука, и слова звучали мерно, согласно шагу.

Раевскому нравился Пушкин: в нём была заносчивость, но Француз её сдерживал. Признавал в Александре Николаевиче — официально своём помощнике — человека более опытного. Таких партнёров Раевский уважал.

Вышли к центру.

Здесь была почти Европа. Грязевые вулканы привлекали народ. Всюду слонялись казаки, молодые девушки и поправляющие здоровье раненные. Пушкин сунулся в толпу («на минуту, пока Дровосека нет»), и вернулся через десять минут в сопровождении капитана с огромными усами.

— Александр, я прошу вас быть моим секундантом.

— А можно моим? — хмуро спросил капитан.

Выяснилось:

Едва углубившись в толпу, Пушкин увлекся разговором об истории тмутараканского княжества, и, следуя за компанией говоривших, поравнялся с капитаном, как раз в это время рассказывавшем:

— И вот представьте, градина в три фунта весом пробивает солому. Я в это время…

— Позвольте с вами не согласиться, — вмешался Пушкин, компенсируя наглость улыбкой. — Не бывает града в три фунта весом.

На что капитан ответил:

— Бывает, сударь, я это ясно видел.

— Вы, верно, ошиблись, — сказал Пушкин, — Три фунта — это уже комета, а не градина. Peut-être, она и была крупной, и потому вам показалось, что в ней было три фунта, но, поверьте…

Тут капитан сгрёб Пушкина в кулак, куда тот, кажется, поместился весь, и сказал:

— Вы хотите сказать, что я спутал со страху?

Закончилось все уже известной нам сценой: явление Пушкина с капитаном Александру Раевскому.

— Каков пассаж, — выдавил ошеломлённый Раевский. — Познакомьтесь, господин Пушкин, это Максим Максимыч Енисеев, наш Дровосек.

Призрачный Каподистрия подкрутил в воздухе перед Пушкиным ус и отчетливо произнес: «Прелестно!» Француз помотал головой, прогоняя наваждение.

— А это наш лучший agent secret, Француз, Александр Сергеевич Пушкин.

Капитан Енисеев обдумал, осознал и сообщил, что знакомству рад, но трёхфунтовый град все ж таки существует.

— Да как же он может существовать! — возмутился Пушкин. (Раевский отвернулся и стал тихонько насвистывать) — А впрочем, Бог с Вами. Пусть будет хоть три фунта, хоть пять. На Кавказе всё может быть.


Наблюдение за домом — взрыв и погоня — Максим Максимыч и бомба — о шишках — возвращение героев

Бурей гонимый наш челн по морю бедствий и слез;

Счастие наше в неведеньи жалком, в мечтах и безумстве:

‎Свечку хватает дитя, юноша ищет любви.

А.А.Дельвиг

Максим Максимыч, человек простой, служивый, побаивался умных людей, а поскольку страх для солдата недопустим, прятал смущение за краткостью фраз и непрошибаемой их очевидностью.

Будь наша история рассказана по его впечатлениям, выглядело бы это примерно так:

Пушкин…Докладывайте, нет ли

Здесь иностранных всяческих шпионов?

Раевский. Да-да.

Пушкин. И постарайтесь вспомнить чётко.

Раевский. Ведь если ошибётесь, вас повесят.

М.М. Вчера вечером приехал какой-то Миров.

Пушкин. Как интересно!

Раевский. Очень интересно!

Пушкин. Он, вероятно, подданный турецкий

Раз вы о нем сейчас упомянули?

М.М. Он художник.

Раевский. Подумать только, человек искусства

Пожаловал в наш бедный край. Не странно ль

Все это?

Пушкин. Да.

Раевский. Я полон подозрений.

Поведайте же нам скорей, голубчик,

Что вы ещё разведали о нем?

М.М. Откуда взялся — не знаю, поселился в заезжем доме на окраине.

Раевский. Негусто, капитан, весьма негусто.

А может статься, он и впрямь художник,

И ничего опасного в нём нет?

Пушкин. Я сам не чужд искусству, между прочим.

Словесности всходящее светило,

Поэт, каких немного — перед вами.

Читали вы?

Раевский. Он важный человек.

И если не читали, вас ведь могут

Того… (достает кривой турецкий кинжал и проводит им у горла Максим Максимыча)

Пушкин. Мон шер, не будем отвлекаться.

Итак, при чём тут вообще художник?

М.М. Так он уже дважды встречался с турецким агентом из Феодосии.

Пушкин. И вы молчали!

Раевский. Что же этот турок?

М.М.Он у нас давно на примете.

Пушкин. И что же он?

Раевский. Прошу вас, не томите.

М.М. Он связной.

Пушкин. (Раевскому) Связной, а это, вероятно, значит,

Что он кого-то связывает с кем-то,

И, может быть, он нашего шпиона…

Раевский. Художника.

Пушкин. Его. Быть может, свяжет

С другими… Тут-то мы их и поймаем! (переходит на румынский)

* * *

— Господи, Раевский, его поэтому зовут Дровосек?

Раевский весело блеснул очками.

— Не знаю, но как по мне — не поленом же его звать? На то он и дровосек, чтобы рубить. Не обижайтесь на капитана, он трудяга, а что слова не вытянуть, так это сейчас и в свете модно.

Пушкин задумчиво покусывал перо, глядя в записанное на листе. Выстрогать из немногословного Енисеева удалось только то, что Миров, встречающийся со связным, небольшого росту, бородат и носит очки. Так что узнать его без бороды и очков едва ли возможно. Он мог оказаться Зюденом или, по крайней мере, Зюдена знать. Да и связной, нарочно оставленный на свободе, возможно, имел к Зюдену отношение.

Встречались они в доме, занимаемом Мировым.

(- D'ailleurs[2], кто хозяин дома?

— Теперь старик Изюбрев. Но он давно уже в Тамани не бывает, а дом сдаёт сын его, пьяница… Миров просто выбрал дом подешевле).

* * *

Разошлись на три стороны: Пушкин засел под окном, Раевский следил за дверью, Енисеев прятался за калиткой, контролируя двор в целом.

Разглядеть Мирова и его гостя сквозь затянутое пузырём оконце, было непросто, но определённо первый был бородат и сед, а второй лет тридцати и темноволос.

Пушкин вынул из внутреннего кармана слуховой рожок и приставил к стене.

Доносились голоса, но слов было не разобрать. Пришлось обходить дом, чтобы не быть замеченным из окна, и по стволу сохнущей айвы лезть наверх. С дерева Пушкин перепрыгнул на крышу. Упал удачно — на мягкую солому. Обняв трубу, Александр медленно выдохнул, успокаивая сердцебиение. Снова вынул слуховой рожок, отогнул латунные скобы на узком его конце и вытянул оттуда длинный кожаный шланг, прежде сложенный в рожке. Сунув один конец шланга в ухо, Пушкин стал медленно опускать болтающийся на другом конце рожок в дымоход.

В это время Енисеев, потерявший Француза из виду, покинул укрытие, прошёлся вдоль плетня, как бы прогуливаясь, увидел Пушкина на крыше, округлил глаза, но тут же собрался и неспешно двинулся в обратную сторону. Этого хватило, чтобы бородатый Миров в доме шепнул:

— Тише! За домом следят. На крыше ещё один. Говорим о живописи и медленно уходим.

— Ну я, к слову сказать, не могу назвать ни одного выдающегося русского мариниста, — услышал Александр далёкий голос.

— Вас погубит скромность, Андрей Васильевич!

Донёсся шум.

— Помогите-ка… Я уложу кисти. Благодарю вас. Ну вот, ничего не забыли?

Пушкин махнул Раевскому, и тот, коротко кивнув, вынул пистолет.

Дом взорвался.

* * *

Цветком раскрылись стены, распираемые изнутри жарким чудищем, не желающим более таиться; сломало и выбросило высоко вверх балки крыши, мгновенно вспыхнувшая солома рухнула внутрь, туда, где прежде были комнаты. Камни, ещё недавно составлявшие печь, разлетелись шрапнелью, и лишившееся преграды пламя вырвалось и поднялось — громадное, тёмное.

Александр Раевский откатился, закрывая лицо, оглушённый и ослеплённый. Тут же вскочил и бросился к горящим развалинам. Енисеев, чёрный от копоти, с обгоревшими усами, уже оттаскивал первое бревно, будто надеялся вручную разобрать огненную гробницу Француза. Но тут из дыма к ногам Максим Максимыча с диким криком выкатился в горящем сюртуке Пушкин. На него набросились, стали тушить, засыпать в четыре руки песком.

Пушкина спасли солома и балки, замедлившие падение. В результате сгорели брови, были серьезно обожжены правая рука и левая щека, правая щека неглубоко порезана. От костюма осталось чуть меньше, чем от аммонитских городов после ухода войска Давидова.

— Куда они?.. — прохрипел Пушкин, плюясь сажей.

— Никто не выходил.

— Не могли же они сами себя!..

— Разве только под землю.

И Енисеев, видимо, от потрясения обретший способность изъяснятся последовательно, воскликнул:

— Конечно, подземный ход! Здесь масса потаённых ходов со времён турецкой войны!

— Куда они ведут?! — Раевский, прекратив ощупывать Пушкина, вскочил.

— В основном к морю.

Пушкин поднялся, кашляя и матерясь, упал, снова встал на ноги и нетвёрдой походкой направился к коням. Жеребец Раевского, испугавшись взрыва, оборвал повод и ускакал, поэтому Пушкин с Раевским вдвоём сели на крепкого коня, прежде принадлежащего Енисееву. Капитану, соответственно, достался пушкинский рысак.

Бабы, бредущие торговать мелкую снедь на рынке, разбежались при виде апокалиптического зрелища: человек в разбитых очках и чёрт скачут вдвоём на пегом битюге, а за ними несётся капитан с оборванными эполетами. На коне, чёрном, как дым, поднимающийся за их спинами.

Всадники остановились у обрыва, откуда накануне Пушкин разглядывал крымский берег.

— Разделимся, — бросил Раевский и спрыгнул на землю. — Пушкин, езжайте верхом, вы и так еле живы. Я пройдусь.

Француз прокашлял что-то в ответ.

Холмистое побережье прочёсывали чуть меньше часа. Пушкин, оправившись от шока, теперь стонал и скрипел зубами: жгло руку и лицо.

Упасть бы в обморок, и пусть сами ищут.

Но над холмами прокатился далеко разносимый ветром крик Дровосека:

— Сто-о-ой! — и сразу за криком выстрелы.

Ближе к капитану оказался Раевский, и, когда Пушкин добрался до места, Дровосек с Раевским уже лежали за кустами, паля в сторону воды. Рядом мотал головой в песке умирающий конь.

— На землю! — страшным, командным голосом гаркнул Раевский, засыпая порох. Голос этот буквально смёл Пушкина с коня. С моря вновь прогремело, на холме, расположенном выше занятой позиции, посыпались камешки, и стало тихо, только ветер шумел в кустах.

— Сколько раз стреляли?

— Они трижды.

И каждый мог перезарядить по разу, значит, остаётся одна пуля.

Пушкин с шипением стянул остатки сюртука и швырнул их через кусты. Выстрел, — сюртук дёрнулся на лету и повис на колючих ветках, окончательно убитый.

— Можно, — Француз поднялся в полный рост. — Снова заряжать не станут.

К воде не сбежали, а съехали на спинах по песчаному склону, цепляясь за палки и кувыркаясь на каменных выступах.

Двое бежали по колено в воде в сторону большого утёса (лодка у них там, что ли?). Догнать их удалось бы, если бы тот, что был пониже ростом, не кинул в преследователей чёрный шар. Раздумывать не приходилось. Пушкин упал, уткнувшись носом в ближайший холмик, рядом попадали Раевский и Енисеев. Вовремя — секунду спустя перед ними поднялся столб рыжей земли, по ушам ударило, и все звуки исчезли.

Александр поднял голову, посмотрел на Дровосека, беззвучно шевелящего губами, на море, где лодка (не ошибся, лодка у них есть) отделилась от скалы. Бородатый, стоя в лодке, широко замахнулся и снова что-то бросил. Брошенный предмет покатился по песку перед самым лицом Француза, и подумалось отстранённо, что теперь уже точно всё.

* * *

Максим Максимыч получил свою первую контузию в пятом году под Аустерлицем. Потом — двенадцать лет спустя, на Кавказе, он видел, как солдат поднимает с земли не успевшее разорваться ядро и тотчас разлетается кровавыми клочьями вместе со взрывной волной, принесшей Енисееву, тогда ещё подпоручику, вторую контузию. Сейчас этот солдат отчётливо вспомнился. Да я же сам так стою, понял Максим Максимыч, держа в руках бомбу и глядя на дымящийся фитиль. Эта мысль капитана необычайно развеселила: вот ведь какая странная превратность судьбы, подумал он, не понимая толком, в чем именно видит превратность.

Вслед за тем он подумал, что ещё мгновение, и сам разлетится кровавыми клочьями по широкому побережью. Делать это капитану Енисееву не хотелось вовсе, а времени исправить неприятность не оставалось, его не хватало даже на бросок. Безумно досадуя, что все выходит так глупо, Максим Максимыч поднёс снаряд к губам и плюнул на фитиль. Запал отозвался шипением, но не погас, однако шипение это было звуком рождения ещё одной секунды, и оную секунду Максим Максимыч потратил на то, чтобы хорошенько размахнуться и забросить снаряд в воды Чёрного моря, замершие в ожидании.

Когда бомба коснулась воды, время, дождавшееся, наконец, исхода, облегчённо тронулось с места; волны опустились, вспенившись, вода от взрыва поднялась, точно стог сена, отлитый из стекла, и стена испещрённого остриями брызг воздуха, достигнув берега, сбросила Максим Максимыча в темноту его третьей контузии.

* * *

— Как будем объясняться? — мрачно поинтересовался Раевский, пока тащились к дому.

— А?

— О-бъ-я-с-н-я-ть-с-я! — по буквам прокричал Раевский в ухо совершенно оглохшему Енисееву.

— А, — шёпотом сказал тот, — Этого я не п-подскажу.

Сосны шумели темно-синими кронами высоко над головами.

— Шишка упала! — вдруг прошептал Максим Максимыч со значительным видом.

— Да?

— Можно сказать г-господам Раевским, что шишка на нас упала.

Не сразу поняли, что этот нескладный, но замечательный вообще-то человек так шутит.

— Трёхфунтовая, — мстительно сказал Пушкин.

* * *

Раевский-старший отдыхал после ужина и навстречу не вышел, что принесло немалое облегчение. Оставались Николя и дамы.

— Что с вами?! Боже, откуда вы пришли? Вы ранены? Мы слышали взрывы! Послать за врачом?

Пушкин посмотрел на Раевского.

— Мы… — севшим голосом сказал Раевский, — были на пожаре.

— Спасали ребенка, — радостно подхватил Пушкин.

— Из горящего дома.

(Хорошо Енисееву, — подумалось. — Снимает комнату у полуслепой старухи, та и не заметила ничего).

— Несчастное дитя, — с чувством сказал Пушкин. — Едва не задохнулось в дыму.

Раевский энергично закивал, и из волос его выпала щепка.

В дом они входили под восхищенные восклицания Николая Раевского-младшего и всхлипы его сестер.

— Чёрт побери, мало того, что вы спасли чьего-то ребенка, может быть, теперь Сашу помилуют и вернут из ссылки.

— Мы не называли имен! — поспешно сказал Пушкин. — И просили нас не искать.

— К чему эта слава, — согласился Александр Раевский.

Уже у самых комнат Пушкина догнала Мария, и стало ясно, что день, полный риска и неудач, лишь натягивал тетиву, готовясь выстрелить в сердце Александра этой прекрасною минутой — минутой вознаграждения.

— Александр, вас ведь могут помиловать! Подвиг на пожаре — разве это не une cause suffisante?

— Мари, — произнес Пушкин, глядя не неё честными голубыми глазами, — для меня вернуться в Петербург означает сейчас расстаться с вами. Поверьте, лишь вдали от вас я почувствую себя в изгнании.

Мария покраснела ровно настолько, насколько позволительно краснеть девушке от слов, в которых можно ведь и ничего не разглядеть.

Наблюдавший за этим из приоткрытых дверей Раевский хмыкнул, покачал головой и, решив, что прояснить вопрос с сестрою можно будет и позже, отправился спать.


Вставная глава

Jeden Nachklang fühlt mein Herz

Froh- und trüber Zeit[3]

Гёте

Навстречу вышел маленький человечек с близко посаженными глазами и кривым носом. Глаза у человечка были серые и мутные; он озирался, приглаживая волосы, и кланялся, то и дело сминая гладкое и блестящее, точно лакированное, лицо почтительной улыбкой.

Жаль, что он так молод, — подумал тогда Меттерних. — Ему пошла бы старость. С лица сошёл бы лак, глаза бы скрылись за очками, а волосы, если останутся, поседеют и будут иначе смотреться, даже растрёпанные. А сейчас — сколько ему лет, этому суетливому чиновнику? Чуть за двадцать в лучшем случае.

— Судьба любит шутить, — сказал Меттерних. — В обоих нас течёт немецкая кровь, вы служите России, я — Австрии, но встретились мы всё-таки в Дрездене.

— Удивительно, — чиновник шарил глазками по костюму Меттерниха. Видно было, что он не находил в сказанном ничего удивительного.

— Слышал о вашем отце, — Меттерних подошёл поближе. — Что же, давно вы здесь?

— Почти год.

— И, видимо, надолго?

— Как велят дела русской миссии, — пожал плечами человечек. Меттерних понял, что кривоносый собеседник в силу тщедушного сложения и маленького роста смотрит снизу вверх. Этого нельзя было допустить, иначе дружбе не бывать. Тогда Меттерних отставил ногу и ссутулился, чтобы казаться ниже, да ещё заставил себя опустить руки, по давней привычке сложенные на груди. Это помогло. Человечек осмелел и даже продолжил, — Вы ведь тоже не выбираете, куда направят вас главы посольства.

— Не выбираю, — Меттерних поднял руки и улыбнулся: «сдаюсь, вы правы». — Все мы заложники службы. Я, кстати, тоже недавно в Дрездене.

Человечек не мог сообразить, зачем разговаривает с ним австрийский посланник, пусть и не слишком, кажется, важный. Нужно ли ему что-то? Скучает ли? Будет ли задавать вопросы, на которые запрещено отвечать? — хотя что может выведать австриец у мелкого служащего иностранной коллегии?

— Вы, должно быть, родились в Берлине? Слышно по вашему выговору.

— Я родился на корабле, — смущённо улыбнулся чиновник. — И через три часа после моего рождения корабль причалил в Лиссабоне. А в Берлине я учился, а сейчас был при старом министре до самой его смерти.

— Новый царь, новый министр… Да, Россия обновляется, — сказал Меттерних. — Вы не находите в этом высшей закономерности? Я живу дольше вас и научился замечать, как в один-два года одна эпоха сменяется другой, а вместе с прошедшим временем умирают и его подданные.

Он, может быть, прав, — подумал молодой чиновник, чуть более года назад привезший в Баварию весть как раз-таки о кончине прежнего императора.

— Всё будет свежим, — продолжал Меттерних. — Как бы нам с вами удержаться в новом времени, а не стать отмершими листьями старого. Впрочем, вы молоды, вы — человек будущего.

Меттерних, к своей величайшей досаде, не мог знать будущего, но старался его предвидеть, а ещё предпочтительнее — созидать. Этот лакированный немец с мутными глазками, Карл-Роберт фон Нессельроде, казался многообещающей глиною, из коей можно было умелыми руками вылепить что-то действительно стоящее.

За восемнадцать лет до того, как Пушкин прибыл в Тамань, в далёком Дрездене встретились двое будущих друзей, будущих коллег, будущих министров иностранных дел.


Мария — проклятая погода — трубка — Феодосия и Броневский — тайна Пушкина — в Петербурге

И вдруг я на береге — будто знаком!

Гляжу и вхожу в очарованный дом.

В.Кюхельбекер

Мария Николаевна, Мари, Машенька к пятнадцати годам знала всё, что полагается знать девушке, и сверх того — всё, что надлежит знать человеку образованному вообще. Она не стала книжной барышней, как старшая сестра Екатерина, но сумела объединить в себе живость души и глубину и ума; ей самой это было приятно сознавать. Сердце её было смятенно внезапной способностью объяснить прежде только смутно переживаемое: сомнения, страх, стыд, восторг, грусть. Мария поняла, что повзрослела, что более она не ребенок, что теперь она может сказать, заглянув в себя: я люблю, я сомневаюсь, я… — без игры, но с уверенностью в собственной, переставшей быть загадкою, душе.

Ей прочили быть завидной невестой; она ею стала. На следующий год предстояло стать чьей-нибудь женою.

Александр, составивший достаточно полный, как ему показалось, психологический портрет возлюбленной, не смог выделить места лишь для собственной роли в мыслях юной Марии Николаевны.

«Маленький женский вестник» оброненный ею на лестнице, был Пушкиным подобран, просмотрен и сохранён для воспоминаний в тайном отделении чемодана, рядом с документами от начальства. Стоило ли надеяться на сближение, Пушкин не знад.

* * *

Он сидел, забравшись с ногами на подоконник, глядел на море и тихо сходил с ума от бездействия.

Раевский курил трубку, стоя у окна.

— Корабли начнут ходить только после бури. Боюсь, мы просидим тут ещё дня два.

— А, хоть бы они действительно были в Кефе! — (Кефою или иначе Каффой называлась тогда Феодосия) Пушкин нервно чесал кончики пальцев. Его давнюю гордость, длинные ухоженные ногти, пришлось отстричь под корень, чтобы сравнять с обломанными во время вчерашних приключений. Пальцам было непривычно.

— Где им ещё быть? Связной приплыл из Кефы и возвращается туда вместе с Зюденом.

— Это, по-вашему, сам Зюден?

— А вы считаете, что в одном не самом интересном городе могут единовременно оказаться два настолько опасных человека?

Пушкин кивнул:

— Une autre question. Поплывут ли они в Кефу теперь, когда знают, что их преследуем мы?

— Не думаю, чтобы они смогли нас узнать. По крайней мере, вас и меня — Енисеева Зюден, похоже, видел.

— Я не о том: мы спугнули их. Кто может ручаться, что они не изменят путь?

— И что вы предлагаете?

— Понять, с какою целью вообще приехал этот связной. На что ему нужен Зюден?

— Связаться с турками, — Раевский выдохнул дым. — Хотя, погодите, Дровосек говорил, этот связной — последний, кого не схватили в Тамани.

— Совершенно верно.

— Мог, конечно, ошибиться… — задумчиво сказал Раевский.

— А вы сами, живя тут, что думаете?

— Я верю Дровосеку, а больше него — себе. Этого турка умышленно не тронули, значит, были уверены, что он один. Даже если я ошибся, в Кефе живёт старик Броневский — о, Броневский — это отдельный рассказ… Так я говорю, у него везде найдется человечек. Он бы знал.

— Тогда… — Александр слез с подоконника и зашагал по комнате, машинально трогая обожжённую щеку и тут же отдёргивая руку. — Тогда-тогда-тогда…

Есть одно место, где могут оставаться турецкие агенты. Оно попросту слишком велико, чтобы найти всех.

— Крым, — сказал Пушкин.

— Крым, — согласился Раевский. — Очень может быть.

— А, проклятая погода! Чёртов шторм! Они же совершенно потеряются в Крыму!

— Спокойнее, друг мой. В погоде нет вашей вины. Выкурите трубку, и будем надеяться на скорейший отъезд.

— Благодарю, я не курильщик.

— И напрасно, успокаивает нервы. Попробуйте-попробуйте. Табак, кстати, турецкий.

Пушкин, давно проникшийся тайною завистью к трубокурам, сдался и попробовал. Опустим историю его первых неумелых затяжек, кашля, тошноты и плевков, — это удел каждого, и вообще, разочарование есть начало любого открытия, с коим руки ли, легкие ли, сердце ли ещё не научились управляться: будь то женщина, или трубка, или одиночество.

Вечером того же дня Александр сидел в облаке густого дыма, пахнущего не то ваксой, не то орехом. Курение увлекло его; он глядел на свою тень, на темный носатый профиль с длинным чубуком, и думал о будущих стихах. Думалось больше о том, как он будет читать их друзьям, нежели о самих строфах: силы ушли на изучение азов трубочной науки, и творчество было на время отложено.

Доверим его дыму; он сейчас никуда не убежит.

Мы же — к закатному морю, к лучам, ко всей этой романтической дряни вроде парусов и бликов. Не обойдётся без всадника. Это Александр Раевский, заметив, что близится конец непогоды, мчался в порт искать подходящее судно. Он скакал тонкий и черный в вечернем свете, на лучшем своем коне по имени Авадон и думал, что Француз, конечно, неглуп, но, пока им работать вместе, многое предстоит делать за него.

* * *

В одиннадцатом часу Пушкин спустился к ужину, и Николя сообщил:

— Пока ты отдыхал, решилась судьба следующих недель путешествия.

— М-м? — Пушкин смотрел на Марию, садящуюся за стол; из-под платья выглядывала ножка в лёгкой туфельке.

— Солнце вышло, брат поехал искать корабль, который отвез бы нас в Керчь, а оттуда поедем в Каффу, в Крым. Ты ведь не против Крыма?

— А… Крым. Ну да. Нет, что ты, конечно, не против. А почему именно Крым?

— Идея брата. А если он что предложил — он этого добьётся.

Ай да Раевский! — второй раз уже подумал Француз. — Как быстро всё организовал. Помощник и впрямь отменный.

А вслух сказал:

— Sûrement[4], характер отцовский.

— Ты прав, может быть… хотя отец не так категоричен. Саша! признайся честно! Эта неожиданная поездка не помешает твоей миссии?

* * *

— Приметили что-нибудь?

Два Александра шли вдоль курганов, отмахиваясь от мошкары. Далеко за их спинами остались кареты. Вышли прогуляться, когда проехали первые четыре версты в сторону Феодосии.

— Удивительное зрелище.

Глаз петербуржца, привыкший к серому, желтому и зеленому, а за время путешествия и к синему, отказывался верить обилию оттенков красного цвета, какими изобиловала земля на выезде из Керчи. Малиновые цветы да розоватые солончаки.

— Да, красота необыкновенная, — Раевский сощурился, глядя вдаль, и в эту минуту не казался опасным. От яркого солнца у него заслезился глаз. — Работать, — встряхнулся он. — С вами не поймёшь, или у вас стихи на уме, или что-то думаете по делу.

— Просторы, — Пушкин сел на камень. — Пешему здесь не добраться, и дорог, кроме нашего тракта не вижу.

— Их и нет.

— Вот видите. Остаётся надеяться, что наши предположения верны. Зюден со связным доплыли до Керчи, на их лодочке это трудно, но можно. Потом — если принять, что они двинулись в Кефу — им пришлось ехать по той же дороге, что и нам.

— Думаете, это нам чем-нибудь поможет?

— Хоть что-то. Alias, если они побывали в Кефе, значит, есть надежда на вашего драгоценного Броневского…

— Он и впрямь сокровище, а не человек, зря смеетёсь.

— Разве я смеюсь, сокровище так сокровище. Задержатся ли они в Кефе, судить невозможно, может быть, они уже плывут далее, но к Броневскому-то нам точно не лишним будет попасть.

Раевский заглянул Пушкину через плечо:

— Что-то вы тут рисуете?

Александр показал план местности, который он наспех нацарапал ножом на подобранной доске, выломанной, видимо, из бочки.

— Вы хороший картограф.

Жара и усталость сближали. Пушкин пожаловался:

— Покурить бы.

— Заразились табачным недугом, — констатировал Раевский. — Правильно, с трубкой думается легче.

— А только без неё не думается.

— А вот этого нельзя, сосредоточьтесь. Сейчас в первую голову служба, потом все прочие радости. Кстати, видел я, как вы смотрите на Мари — вы это, Александр Сергеич, бросьте.

* * *

Броневский оказался совсем старым, обрюзгшим, с редким седым пухом на черепе. Глазки смотрели тускло, будто человек давно умер, а с гостями беседовал портрет, покрывшийся пылью. Только голос был хорошим, молодым:

— Добрый вечер, добрый, господин Пушкин! Николай Николаевич говорил, будто вы пишете стихи.

— Да, немного, — ответил Александр.

Раевские давно дружили со стариком и так восторженно о нём отзывались, что Пушкин недоумевал теперь: что нашли они в этом пустом, безжизненном человеке?

Понял, когда сидели впятером — в мужской компании — в зале и курили.

Броневский рассказывал об истории Крыма. Вплелась туда и его собственная история: оказалось, что после кавказской службы его направили в Феодосию, где он живёт вот уже двадцать лет, что сейчас он в вынужденной отставке и под судом, потому как честный человек, попадая сюда, неизбежно либо станет брать мзду, либо угодит под суд. (Тяжело шаркая, Броневский поднялся и перебрался в соседнюю комнату, откуда притащил вынутый из комода ящичек с номером 11).

— Всё, судари мои милые, всё тут сохраняю, да, — говорил он, поглаживая ящичек, словно щенка. — За двадцать лет набрал столько, что летописцы позавидуют, — и вернул Феодосийские хроники на место, к десяткам таких же нумерованных ячеек.

Выяснилось, что ему пятьдесят семь — возраст преклонный, но выглядел Броневский куда старше.

— А не желаете ли, господин Пушкин, сад посмотреть? Яблочки, хурма… — и повёл показывать сад.

— Вы всё хозяйничаете, Семён Михалыч, — полуодобрительно-полусочувственно заметил Раевский-старший.

— Тружусь, — затряс редким седым пухом Броневский. — Возделываю землю, из которой, так сказать, взят.

Короткими лапками тянулся Семён Михайлович к веткам, поглаживал крепкие, здоровые бока зреющих яблок.

Пушкин понял, что тяжёлая служба погасила и смяла Броневского; и тот не смог избежать её жерновов, ибо от природы не умел обходиться без труда.

— Когда-нибудь и ты, Алекса, будешь таким добрым садоводом, — усмехнулся Раевский старший.

Александр Николаевич покривил рот и не ответил, зато вмешался Николя, заметивший, что в наблюдении утреннего сада есть прелесть, понятная только человеку утончённому. А ты его посади и ухаживай, хотелось сказать на эти его слова.

Александр Раевский в присутствии отца делался молчалив. Он, кажется, сам не знал, как держаться; строить из себя Байрона, как Николя, было не по возрасту, а совпадать с Николаем Николаевичем-старшим во взглядах на мир не удавалось, да он и не пытался. Что же до Николя, — тот переживал увлечение томной романтикой.

Когда трубки были выкурены, а сад оценён гостями, Пушкин с Раевским поймали Семёна Михайловича без посторонних.

— Господин Броневский, нам необходима ваша помощь.

— Да-да? — подслеповатый взгляд на Раевского. — Помощь, судари мои, я всегда… Какая, говорите.

— Ваши агенты. Вы ведь не позабыли этих своих вездесущих?..

Что-то переменилось в лице бывшего губернатора. Показалось, что он сейчас позовёт на помощь. Раевский протянул ему подписанные в Коллегии бумаги.

— Я помощник господина Пушкина в выполнении mission secrète. Вы как сотрудник Коллегии и бывший градоначальник сможете оказать нам неоценимую услугу…

— А! стало быть, граф и вас успел запрячь. Я уж перестал удивляться, когда Нессельроде выкидывает такое… А всё ж-таки поэта жалко. Жалко, сударь мой милый! — Броневский сгорбился, но в глазах его впервые зажёгся огонь предстоящего дела; сейчас он говорил первое, что приходило в голову, думая о другом. — Запомните, господа, когда вы оставите службу, уедете куда-нибудь в Париж, даже умрете — граф всё равно придумает, как использовать вас для своего ведомства… Я четыре года в отставке, но нет, до сих пор гонцы ко мне: «сослужите службу, Семен Михалыч!»

— Какие гонцы? что за служба?

— Пойдемте-ка наверх, — он повёл Пушкина к своему кабинету; Раевский поспешал следом. — Привезли послание от графа. Его сиятельство просит меня проследить за крымскими греками. В Молдавии и Одессе сейчас собираются силы греческих повстанцев, сторонников патриотического братства «Филики Этерия», кажется, они замыслили революцию.

— Но Крым-то тут причём?

— Если этот генерал Ипсиланти, который возглавил греческое общество на юге, склонит греков Крыма на свою сторону…

Раевский возбуждённо сорвал с носа очки:

— Это же весь Крым пойдёт воевать!

— В точности так.

Ипсиланти запросто может втянуть в войну всю Россию.

— Есть прямые доказательства планов «Филики Этерии» на крымских греков? — напряженно спросил Пушкин.

— В том-то беда, что скоро в Крым пожалует человек от Ипсиланти, а это куда как повод подозревать тут Этеристов.

И это происходит удивительно вовремя.

— Простите, Семён Михалыч, мы удалимся ненадолго.

— Разумеется, — пробормотал старик, тускло глядя на Пушкина. Александр не мог оценить своего странного сходства с Броневским. Оба они были голубоглазы, волосы Броневского в молодости так же вились, даже форма губ несла в себе некую общность с пухлыми африканскими губами Француза. Единственным, кто обнаружил сходство, был Александр Раевский, но Пушкину он ничего не сказал, поскольку тот, едва оказавшись с Раевским за дверью, схватил сотрудника за грудки и стал тормошить самым бесцеремонным образом.

— Понимаете? Нет, вы понимаете?!

— Перестаньте меня трясти. Я обязан помогать вам в расследовании, а не в физических упражнениях.

И Пушкин объяснил:

1) Мы, то есть турки, готовы к войне, а Россия не готова

2) Начать войну сейчас, значит, ее выиграть, но на стороне России выступит Священный союз

3) Тогда мы, воспользовавшись тем, что греки организуют безопасное для нас сопротивление, заставляем крупнейшие греческие общины России примкнуть к оному

4) Российский государь, видя, что изрядная доля его подданных отправилась воевать за свободу Греции, решает дилемму «поддержать-не поддержать» в пользу «не поддержать», но поздно — самые высокопоставленные лица уже втянуты

5) Священный союз отворачивается от России

6) Воюем

7) Аплодисменты.

— Не хлопайте у меня под носом, ради Бога. Вы сегодня как сбесились.

— Вы не понимаете главного! — Пушкин заглядывал Раевскому в темные холодные глаза. — Зюден! C'est ce qu'il veut — спровоцировать наших греков!

— Убедительно, но вы можете оказаться и неправы. Доказательств нет.

— Так у нас, Александр, вовсе ничего нет, — резонно заметил Француз. — А теперь есть идея, к тому же похожая на правду.

— Согласен, согласен, — Раевский потёр переносицу. — А это означает: дальше в Крым.

По лестнице поднимались Сонюшка и Мария.

— Ах, мсье Александр, что вас так обрадовало?

— Нынче солнечно, — ответил вместо Пушкина Раевский. — Я и сам в приподнятом настроении.

— По тебе этого никогда не видно, — сказала Соня и убежала наверх.

— Pouvez vous garder un secret?[5] — серьезно спросил Пушкин Марию.

(В глазах Александра Раевского в этот миг сменились выражения от изумления и ужаса до любопытства).

— Mais purqoi vous demandes?[6]

— Вы женщина, Мари. А женщины умеют хранить лишь те тайны, что будут хранить их самих. Требовать взаимности от тайны — это, право, мудро, напрасно женщин упрекают в легкомыслии.

Мария почти испугалась. Лицо Пушкина никогда прежде не было так близко к ней, и сделалось видно то, что она привыкла не замечать в нём: некрасивый нос, обезьяньи губы, пухлые детские щёки и странно сочетающиеся с ними большие, серьёзные глаза. Да ещё и эти шрамы на скулах — следы ожога. Александр был вблизи страшноват.

— Слушайте, Мари, я сообщу вам тайну, которую вы обязаны знать, для вашего же блага, — (наклонился к самому её уху). — Вы самая прекрасная из всех женщин, из встреченных мною. Если когда-нибудь вам вздумается развязать войну, на вашей стороне будет армия влюблённых в вас мужчин. Знайте это.

И Пушкин легко сбежал по лестнице вниз. Как бы удивился он, узнав, что происходило (одновременно с только что состоявшимся разговором) в Петербурге.

Санкт-Петербург, кабинет статс-секретаря Каподистрии.

Успевшие уже позабыться нами Каподистрия, Рыжов, Капитонов и Черницкий сидят вокруг стола. Все бодры и полны рвения и интереса к работе. Черницкий держит в руках стопку листов.

Каподистрия. Итак, господин камергер, на чём мы остановились?

Черницкий. (читает) «…Кавказа гордые главы»

Рыжов. Смысл очевиден.

Черницкий. «Над их вершинами крутыми…»

Капитонов. Стоп. Это что, так до конца и понимать все буквально?

Каподистрия. (с неуловимой иронией) А что вы хотите? Пейзажная лирика.

Рыжов. (он немного стеснятся старших по званию) Господа! Давайте будем последовательны. «Над вершинами» — это начало. Пожалуйста, прочитайте далее…

Черницкий. (читает) «…На скате каменных стремнин»… Так, ну это проходно… «Питаюсь чувствами немыми»!

Каподистрия. А вот тут подумаем, господа! Что за немые чувства?

Капитонов. Видимо, он не находит на Кавказе ничего подозрительного. То есть, образно говоря, Кавказ молчит-с.

Каподистрия. (негромко) По-моему, нам с лихвой хватает одного говорящего образно. Вы-то уже не уподобляйтесь…

Черницкий. А почему ж стихотворение такое грустное?

Капитонов. А потому и грустное, что не находит…

Рыжов. А если он видит проявления какой-то диверсионной деятельности, но косвенные?

Каподистрия. Не уходите в лирику. Нам сказано: «Питаюсь чувствами немыми».

Капитонов. Я все-таки склонен считать, что это означает спокойствие Кавказа.

Каподистрия. (махнув рукой) Будь по-вашему. Посмотрим, что дальше.

Черницкий. «…И чудной прелестью картин». Пожалуй, господин Капитонов прав.

Капитонов. Читайте дальше, господин камергер.

Черницкий. «…Природы дикой и угрюмой».

Каподистрия. Вот! Вот и нотка драматизма зазвучала! Что это, по-вашему, а?

Черницкий. Это бред стихоплёта… по-моему, он манкирует.

Капитонов. Там ведь правда дикая природа. А угрюмая… ну, допустим, он чувствует опасность, но не видит ее проявлений.

Каподистрия. Какая у вас фантазия, советник.

Рыжов. Господа… а может быть, это просто стихи?

Черницкий. (строго) В каком смысле?

Рыжов. Ну просто. Стихи.


Утренний совет — прощание с Броневским — снова плыть — о чём не напишут

Законы осуждают

Предмет моей любви;

Но кто, о сердце, может

Противиться тебе?

Н.Карамзин

Небо в ночь перед отплытием было ясным-ясным, поглядишь — и увидишь, как высоко над Феодосией звёзды вершат свои звёздные дела, лишь по недосмотру сохраняя до сих во вселенной синюю булавочную головку Земли; а где-то на Земле стоит город Петербург и полуостров Крым, и так смешны расстояния между ними, что думаешь поневоле — человек не обучен правильно ходить, иначе мог бы одним шагом преодолевать все дали, разделяющие земные места.

Пушкин курил, глядя на море, и тосковал по Питеру. Море равнодушно блестело: ему не было никакого интереса до Пушкина; оно не воевало с Турцией и не читало стихов. Утешал Француза только могучей крепости табак, подаренный Броневским.

— Не спится? — спросил Александр у летучей мыши, мелькнувшей над палисадником. — Вот и я не сплю.

Мышь снова появилась, заложила вираж и канула в темноту.

— Как хочется домой, — сказал Александр, — в этот пакостный Петербург. Клянусь, даже кабинет Нессельроде, того ещё м…ка, мне сейчас роднее южных пейзажей. Я люблю Петербург, мышь, — пылко продолжил он. — Я дитя его каналов и мостов и, сколько ни кормят меня здешними фруктами и ни греют солнцем, всю жизнь душа моя будет тянуться к дождливому, серому….

— Ты москвич, — сказала летучая мышь из темноты, и Пушкин уснул в расстроенных чувствах.

Проснулся на рассвете, со слабостью во всём теле и жутко голодный.

Никита, посланный за едой, принёс свежего хлеба с молоком и записку от Раевского «Как только проснётесь, ждем с Б. в библиотеке».

Дожевывая на ходу хлеб, Александр поплелся в библиотеку. Там уже сидели, попивая кофеёк, бодрый и свежий Раевский и с ним Семён Михайлович, по лицу которого нельзя было определить, выспался ли он.

— Сударь мой милый, — сказал Броневский, ворочая ложечкой гущу.

— Проснулись! Садитесь, — Раевский подвинул кресло. — Готовим списки нужных людей.

Пушкин сел.

Броневский вытянул ноги и вздохнул:

— Годы… Как поздно мне судьба подкинула такое интересное дело.

— Будут ещё дела, наступающее время из них одних и состоит, — пообещал Раевский (и не сдержал слова; Броневский до самой своей смерти в 1830-м году не был более привлечён к службе. Только собранные им географические и исторические данные публиковались, но это не касается нашего повествования).

— Гонца от Испсиланти зовут Рыул.

— Как? — удивился Раевский.

— Это молдаванская фамилия, Рыул. Он штабс-капитан. Ниточка к нему куда заметнее, чем к вашему загадочному турку.

— Интересно, зачем ему понадобилось в Крым, — Пушкин поёжился от озноба, вызванного ранним пробуждением. — Неужто Зюден назначил встречу?

— Думаю, Ипсиланти сам решил что-то предпринять.

— Он вправду считает, что к нему приедет из Крыма целая армия?

— Про генерала давно говорили — он глуп, — ввернул Броневский.

— Но не полный же он дурак. Или не понимает, что на деле получит горстку романтиков, которые много не навоюют?

— Это понятно нам, — сказал Раевский. — Понятно Зюдену. Но для Ипсиланти это соломинка, за которую он ухватится. Ему нужно больше народу, а в идеальном случае — и поддержка государя.

— Занятно получается. Ипсиланти с его антиосманским движением приносит Турции столько пользы, сколько и Зюден не сумеет принести.

— Это зависит от нас.

— Mais comment? Как именно?

— Принесет ли Зюден пользу Турции, или мы его прежде поймаем. Семён Михалыч, — Раевский повернулся к старику. — Кто из всех, перечисленных вами людей, наиболее связан с крымскими греками?

Броневский надел пенсне и вгляделся в лист, исписанный ровным почерком Александра Николаевича.

— Аркадий Вафиадис, — сказал он. — Рыбак. Семь лет назад его привлекали к работе и сильно выручили. Можно сказать, спасли. Он грек, знает всех и вся в Юрзуфе и около него. Одна беда — любит выпить. Последний раз было о нём слышно год назад, когда передавал его сиятельству…

— Нессельроде?

— Ему, родимому. Передавал такие же перечни людей, что и вам. Ежели за последний год ничего не изменилось, вы найдёте Вафиадиса в харчевне «Русалка». Когда он перестаёт пить, становится очень смышлёным. А главное — никогда, ни в трезвом виде, ни пьяный — не болтает. Молчун, только слушает.

Броневский легко вынимал из тренированной памяти сведения. Видно было, как редко ему приходится использовать всё, что успел он узнать за время долгой работы, и как счастлив он сейчас снова почувствовать себя в строю.

— Поедете сами, — сказал Раевский Французу. — В Юрзуфе встретитесь с остальными нашими женщинами, — он имел в виду мать и двух других сестёр. — Я останусь здесь с тем, чтобы найти какие-нибудь следы. В Феодосии должны быть тайные контакты если не у Зюдена, то у его связного.

* * *

Выезжали после полудня. Старик засиделся с Раевским-старшим за трубками; вышли, когда генерала Раевского хватилось семейство.

Броневский вышел в халате и красной курительной шапочке, похожий на турка.

В дорогу он насовал барышням фруктов и цветов, крепко обнял Николая Николаевича и подошел к Пушкину.

— Вы так и не прочитали ни одного стихотворения, — сказал он.

Пушкин удивился.

— Что же вам — прямо сейчас прочесть?

— Не нужно, я не смыслю в стихах. Но вы ведь пишете много, я слышал.

— Бывает.

— Оставьте службу, — Броневский смотрел пыльными глазами. — Она как ревнивая баба, убьет вас, потому что вы можете жить без неё.

Он снял шапочку, давно уже утратившую функциональность: волос у Семена Михайловича почти не осталось, и защищать их от табачного запаха не было нужды.

— Я подумаю над вашими словами, как только исполню долг, — ответил Пушкин. — До того я бы стал преступником, последовав вашему совету.

— Я понимаю, — Броневский затряс головой. — Я понимаю…

С Александром Раевским обменялись рукопожатиями.

— Думаю, мы встретимся.

— Уверен, — кивнул Раевский. — Пишите обо всем, что удастся узнать. Как только соберу больше сведений — приеду к вам.

* * *

…Засмотрелся на сестёр Раевских, поднимающихся на борт корвета «Або». Поравнявшись с Александром, София пожаловалась ему на утомление частыми морскими путешествиями, которых ни она, ни Мари не переносят. Пушкин пожелал им легко выдержать плавание и выразил надежду, что море будет мирным, если вовсе не застынет от восхищения их красотою. Девушки рассмеялись; Сонюшка сказала, что после таких слов следовало бы установить, кого именно из сестёр Александр считает настолько красивой. Отшутился, что всех разом. Пушкин пропустил их, чтобы увидеть, как изредка появляется под оборками платья ножка Марии Николаевны.

— Устали, барин? — спросил из-за спины Никита, с трудом тянущий багаж.

Замерший на трапе Александр спохватился и поднялся на палубу. Мария на ходу обернулась к нему и

О, что за странная сила, какой неведомый язык становится подвластен девушке, вошедшей в тот возраст, и кто учит её этому мастерству? — Она

  Расширила зрачки
  и посмотрела так, что он увидел
  Себя, тридцатилетнего, с Марией,
  Влюблённого в неё десятый год,
  Его детей — курчавых, быстроглазых;

Они вот так же вместе поднимались на корабль, Мария поправляла покосившуюся от ветра шляпку; сзади тащил чемодан бессмертный оруженосец Никита…

И этот взгляд сказал ему: сегодня…

И она отвернулась. Пятнадцать лет, подумал Пушкин, пора уж ей думать о замужестве.

Воодушевлённый, он начал рассказывать ей какую-то ерунду, потом вспомнил лицейские подвиги, и понеслась.

— И Дельвиг, этот толстяк, решил доказать, что сможет выпить больше из-за своих объёмов. Мы, bien sûr, не поверили…

— И что решилось? — заинтересовалась Мари. — Переубедил он вас?

— Не знаю, я держал пари со всеми и пил, сколько мог. Ничего не помню, но до сих пор надеюсь, что выиграл…

Корабль плыл в тумане, море было тёмно, а небо над ним оставалось светло-синим, только облака сделались почти чёрными и неслись по ветру вслед за судном.

Николай Раевский-старший читал, Николай-младший сморкался, закутавшись в одеяло (его лихорадило), София уже спала. За Пушкиным и Марией никто не следил.

— Ну, вот и ваша каюта, — они вернулись с прогулки по палубе.

— Покойной ночи, Саша, — Мари чудесно вплетала во французскую речь русское «Саша».

— Боже мой, вы говорите мне «покойной ночи»? Ваше пожелание не сбудется.

— Почему?

— Потому что я не могу спать. Я не сплю из-за вас.

Он, не замечая этого, шагнул в каюту за Марией.

Повисла пауза.

— Я верю вам, — сказала она.

— Я люблю вас, Мари. Я прошу вас…

— Я не хотела лишать вас сна.

(В каюту заглянула горничная Уля, и Мария голосом более высоким, чем обычно, по-русски крикнула ей: «Уходи!»)

— Я прошу вас. Будьте моей женою. Уверен, ваш отец не будет против, тем более, я дружен с вашими братьями, я друг семьи, и у отца не будет оснований… — в легких закончился воздух; Пушкин перевел дыхание.

Пауза.

— Благодарю вас, Саша, — она поправила воротничок да так и оставила руку на пуговице.

— Клянусь, я сделаю вас счастливой!

— Сделайте.

— Только согласитесь!..

Мария расстегнула пуговку:

— Нет… Нет, Саша. Простите меня. Вы хороший и замечательный человек и поэт…

— Вы не любите меня? — спросил он, недоумевая.

— Нет, Саша, — распустила воротничок. — Вы мне нравитесь, но, сами понимаете, замужество…

— Что замужество?! -

— …требует все-таки большего. К тому же вы бедны…

— Вот в чем дело! Я беден!

Мария почти прижалась к Пушкину; вся она горела опасностью и любопытством.

— Вы будете говорить, что это пустяки… Но ведь деньги так же нужны браку, как любовь. Вряд ли наша жизнь была бы счастливой… — расстегнула воротничок окончательно. — Я не готова.

— Что ж вы делаете?

— Я вам отказываю. Я отказываюсь выйти за вас замуж, — после напряженной паузы. — И только.

— Ах вот как. Замуж вы не готовы… а к этому готовы? Зачем вы это делаете, оставьте, вы ребенок, Мари, я предлагал вам замужество, но не…

(Простим себе невнимательность: история не сохранила подробностей, кто же именно первым потянулся к другому, прежде чем случился поцелуй).

— Вы жестокая, — сказал Пушкин, переводя дыхание. — Я же буду любить вас, Мари, я же буду всегда вспоминать.

Вновь поцелуй.

— Вы поразительно смелы. В ваши годы.

— Ну что вы, вы же первым признались, Саша. А я вам всего лишь отказала.

«Если когда-нибудь, лет через двести, о нашем веке будут вспоминать как о времени целомудрия и строгости, — подумал Пушкин, — то не оттого, что не было разврата; просто никто в девятнадцатом столетии не решится о нём написать».

И было всё: было расстёгнутое платье, был расшнурованный корсет. Была живая, горячая, испуганная, жадная и безрассудная, абсолютно земная Мария Раевская.

* * *

В четвёртом часу утра он вышел на палубу, застёгивая жилет. На корме стоял капитан, кажется, его фамилия была Дмитров (или Дмитриев? Дмитровский?). Капитан, увидев Александра, молча кивнул и даже не спросил, отчего пассажир не спит.

  …И вы, наперсницы порочных заблуждений,
  И вы забыты мной, изменницы младые,
  Подруги тайные моей весны златыя,
  И вы забыты мной… Но прежних сердца ран,
  Глубоких ран любви, ничто не излечило…
   Шуми, шуми, послушное ветрило,
  Волнуйся подо мной, угрюмый океан…

В тумане плыли тёмные очертания далёкой земли.

— Видите, — сказал капитан, указывая в ночь, — Чатырдаг.

Пушкин не видел.


Интерлюдия: Зюден

Явися мне, явися,

Любезнейшая тень!

Я сам в волнах шумящих

С тобою погребусь.

Н. Карамзин

Ульген вернулся с молитвы в пять утра. Слышно было, как он возится с замком своей каюты, потом тяжело топает по палубе. Его не учили ходить бесшумно.

— На горизонте ещё один корабль, — сказал Ульген.

— Ты же не думаешь, что это погоня?

— Здесь не так часто ходят корабли, — он был напряжён.

— Сомневаюсь. За нами не следили, я бы заметил.

Ульгена нужно было убить сегодня же. Связной сделал, что должен был — связал. Дальше иметь с ним дело становилось небезопасно: он, несомненно, был под наблюдением в Тамани, узнают его и в другом месте.

Бриг «Мингрелия» шел быстро, ветер был хороший, и к утру должны были причалить к Юрзуфу.

Что-то странное произошло. Холодное кольцо уперлось в затылок.

Зюден удивился.

— Ответьте на мои вопросы, — сказал Ульген, держа пистолет (молодец, возвращаясь с намаза прихватил оружие; недооценил его Зюден) крепко, но чувствовалось, что рука его подрагивает.

— Это ты так шутишь?

— Когда я вас убью, поверить вы мне уже не сможете. Поэтому верьте сейчас, я не шучу, — острит, значит, по-видимому, взвинчен до предела.

Лет десять назад я бы испугался, подумал Зюден. Опасность есть наше внутреннее чувство. Это трусость от ситуации плюс осознание глупости, к ней приведшей.

Трусом он не был, а глупость, конечно, имела место, но думать об этом лучше потом, в более приятной обстановке. Злость советовала заговорить с предателем по-французски или того лучше — по-немецки. (Всё-таки, он обращался к Зюдену, произнося его немецкое прозвище). Но злость была запрятана в дальнее отделение мозга: на потом. И сказано было по-турецки:

— Я готов отвечать, не стреляй, — и торопливо, нервно, — Ты чей? Ты же не русский агент, я тебя проверял.

— Хочу знать, как много известно о планах «Филики Этерия».

— Так ты у нас на сторону греков переметнулся? — искренне удивился Зюден.

— Отвечай! — пистолет упёрся в затылок плотнее. — Есть ли шпионы в Этерии, в греческой общине Крыма, в Одессе…

— Есть, мне известны их имена, — сказал он испугано. — Я всех назову, всё что знаю…

(Что же ты теперь будешь делать? Убить человека, который только что согласился быть твоим единственным источником информации, нельзя, а значит, пригрозить нечем).

Оказался прав. Рука, прижимавшая пистолет к голове Зюдена, перестала дрожать, расслабилась. Голова ещё не думает, но рука уже в замешательстве: ей больше нельзя убивать.

— Говори.

Нет, рано, нужно заставить его произнести длинную фразу.

— Кого тебе назвать? — с готовностью спросил Зюден. — Я могу начать с Крыма, он ближе всего, потом расскажу об Одессе… Ты ведь не убьёшь меня, если я всё расскажу?

— Начинай с Крыма, — (отлично, у него нет времени думать, он соглашается с тем, что ему говорят) — Потом… всё остальное. Если будешь отвечать честно…

Когда человек говорит, он занят языком и губами. Не пальцами. Стреляют в паузах, а паузы дожидаться не нужно.

Пора!

Зюден упал со стула на бок и, быстрее, чем Ульген успел что-либо заметить, перевернулся на руке, подбросил собственное тело вверх (лёгкость! Торжество отточенного искусства!) ногой выбил пистолет из руки связного и, уже падая, ударил Ульгена пяткой. Подсвечник, сбитый летящим пистолетом, упал. Наступила темнота, в которой шумно повалился на пол Ульген.

Проклятые нервы. Не успел зажмуриться, когда видел падающие свечи. Теперь Зюден ослеп и ориентировался по звукам. Связной вскочил, сделал пару шагов, громыхая толстыми подошвами. Бегом мимо него из каюты — и наконец-то свет, холодный, утренний, голубой.

Ульген выбежал следом и тут же покатился, получив кулаком в висок. Встал, вытащив длинный нож. Хорошо, пусть бьёт, нож очень пригодится.

Перехватил выпрямившуюся в выпаде руку, а теперь самое важное — «колесо». Сжал запястье, повернул так, что хрустнула переломившаяся кость, — нож выпадает из разжавшихся пальцев, — а сейчас оттолкнуться ногами, взлететь, вращаясь винтом вокруг всё ещё вытянутой руки противника, на лету — ногой в нос, — закончить оборот, — нож почти упал, — схватить не успевший коснуться палубы нож, уже опустившись на корточки, и нанести главный, решающий удар.

Связной не был опытным бойцом, но обладал поразительной быстротой реакции. (А может, был туповат, и не удивился при виде человека, перекрутившегося, наподобие лопасти?) Он отбил удар Зюдена с такой силой, что нож вылетел.

— Да кто же ты такой?!

Стояли друг напротив друга: Зюден в мятой рубашке, но без единой ранки на теле, и предатель-связной, с залитым кровью лицом и повисшей сломанной рукой. Сейчас он почувствует боль, и станет безопасен.

— Моя мать гречанка! Я служил вам, пока у Греции не появился шанс!

— Дурак! Ты думаешь, убив меня, сможешь что-то переменить?

Снова удар, блок, удар — связной оказался крепким малым — и позор. Зюден был прижат к фальшборту, сдавлен тяжёлой тушей навалившегося на него Ульгена.

Потом Ульген толкнул Зюдена прочь от себя, через борт. И наконец-то застонал от боли в запястье.

Не нервничай, сказал себе Зюден, держась кончиками пальцев за край пушечного порта. Не нервничай; нервы тебя уже едва не погубили. Тренировки со свинцовой гирей на пальцах нужны не только для точной стрельбы. Кончики пальцев — это последнее, на что иногда приходится полагаться, они не должны подвести. Подтянулся; смертельным рывком — была не была — забросил ноги на фальшборт, сел (за спиной — глубокая, плещущая пустота), спрыгнул на палубу, схватил скотину-Ульгена за горло и, дав напоследок волю ярости, рванул на себя.

Тело связного, оторвавшись от палубы, перелетело через борт. Услышав всплеск и удостоверившись, что темная голова не показывается в волнах, Зюден шумно выдохнул и, разминая ноющую руку, хотел уже вернуться в каюту, но вместо этого прошел на нос «Мингрели». Солнце медленно рождалось из моря, в его лучах оживали далёкие берега; только корабль оставался мёртвой грудой снастей и досок. Зюден стоял, переминаясь с ноги на ногу в такт волнам, и смотрел на рассветающий горизонт.


Часть вторая


Утро у Раевских — что дальше, Мария? — бакенбарды — в трактире — извлечение Аркадия

Пусть цедится рукою Вакха

В бокал твой лучший виноград.

П.Вяземский

Вставать здесь было принято до рассвета. Пушкин, любивший вечером выкурить трубочку с Николаем Николаевичем (старшим), а днем поспать, мучительно привыкал к новому распорядку. Николай Николаевич, как и вся его родня (кроме младшего сына), отличался необычайным умением высыпаться. Ближе к пяти часам он поднимал на ноги Николя и Пушкина и волок их к морю. Молодые люди шли неохотно, но упираться не смели.

— Лучшее время — теперь, — генерал Раевский погружался в воду по шею. — Увидим, как солнце встанет.

Николя, отчаянно зевая, распластывался на поверхности и пытался заснуть. Отец плескал на него водой и заставлял плавать.

Доблестный агент Француз заходил по щиколотку в прибой, топтался там, давая телу привыкнуть к холоду, затем, бормоча «за что мне это» бежал, пока не терял под ногами дно. Он умел плавать в холодной воде, заплыв в Днепре был тому доказательством, но любить это занятие Александр был не обязан.

— Утренние купания, — говорил генерал, отплывая от берега, — сохранят вашу молодость. Смотрите! In aqua sanatas! — и он без усилия пускался вплавь до ближних скал.

— Только чтобы вы не зазнавались, — и Пушкин устремлялся за ним: на скорость.

Выжив после водных процедур, они возвращались.

Дома их ждали генеральская жена Софья Алексеевна и дочери в полном составе: Мария, Сонечка, Алёна (Елена) и Катерина.

Софья Алексеевна была женщиною неприятной, громкой, с таким голосом, точно она только что выпила холодной воды. За всем её радушием крылась какая-то непонятная Пушкину гадость; Раевская будто демонстрировала всем, что она истинная хозяйка дома и, по секрету говоря, целого мира, но скромность удерживает её от полного проявления власти. Она часто повторяла, что её дед — Ломоносов, что она, слава Богу, образована, и что кабы не её мудрость, всё бы тут давно рухнуло. Где именно «тут», понять было невозможно — жили они в снятом на время отдыха доме Ришелье, который стоял давно и прочно и собирался простоять ещё лет триста. Единственным удовольствием было наблюдать, как Софья Алексеевна тщетно пытается протаранить неколебимое спокойствие мужа. Николай Николаевич относился к жене мягко, необидчиво и невнимательно: как к домашнему кактусу.

С Марией удавалось уединиться редко и ненадолго. Когда, спускаясь по трапу на берег Юрзуфа, Александр обернулся и печально посмотрел ей в глаза: «что дальше, Мария?», та шепнула: «Мы сможем видеться». Виделись они во время прогулок по саду, когда все разбредались поодиночке, и можно было пообщаться наедине. Однажды Мари утянула Пушкина к морю, под темный утёс; там, в небольшой впадине, вроде грота, они были вместе: нетерпеливые и поспешные оба, боящиеся быть обнаруженными. Пушкин любил Марию и одновременно чувствовал, что эта история кончена, и связь их скорее погасит чувство, чем раздует. Знал он и то, что Мария в него не влюблена; он нравился ей, она по-своему любила его — за радость открытия, за его любовь, за этот грот, в котором всё было так, как ей мечталось… но это её чувство заканчивалось, когда они начинали разговаривать. Умная, легко поддерживающая всякую беседу, Мари тут же превращалась из любовницы в друга. Они спорили о чём-то, забывши, что их связывает, и Александр сознавал: дружество и разговоры останутся, а прочее уйдёт.

Надеялся только, что она не делится пережитым с сёстрами.

Катерина Николаевна восхитила Пушкина ещё во время их первой встречи в семнадцатом году в Петербурге. Она была самой умной из женской половины семьи Раевских. Думалось иногда, что стоило бы влюбиться скорей в неё.

Была ещё четвёртая сестра. Елена, Алёнушка, прозрачное чахоточное создание. Эта была самой красивой. Болезнь сделала её совсем хрупкой, тихой; огромные тёмные глаза на осунувшемся лице завораживали. Но это была особая красота — неприкосновенная, художественная. Елена подходила для вдохновения — не для любви.

Так Александр прожил первую неделю в Юрзуфе: купаясь по утрам, целуя в саду Марию, болтая с Николя и мучительно ожидая, когда, наконец, можно будет начать действовать.

Действовать хотелось немедленно. По городу гулял непойманный Зюден.

А бросаться на поиски сразу никак нельзя. Первые несколько дней должно было вести себя как поэт, извлекающий из ссылки максимум радости — за Пушкиным могли следить. Ох и надоело, наверное, государю императору подписываться всякий раз под новым, свежесоставленным приказом о ссылке: теперь уже с включённым в маршрут Крымом.

Зюден, по расчётам Пушкина, должен был наблюдать за всем происходящим, чтобы вычислить и уничтожить своих преследователей. После Таманской перестрелки, закончившейся взрывами, обольщаться не приходилось: шпион знал, что за ним по пятам идут агенты Коллегии. И готов был избавиться от них.

Вот и жил Александр курортно. Да ещё взялся изменить внешность.

Собственно, это была идея Марии, никак не связанная с конспирацией.

— Какое интересное у тебя лицо, — говорила Машенька, ещё тогда, на корабле, гладя его по щекам. — Откуда у тебя голубые глаза? Люди с таким лицом должны быть кареглазы.

— У отца голубые, и у матери тоже голубые, — лениво ответил Пушкин, невольно открывая закон наследования рецессивного голубоглазия. — Вот и я родился такой.

— …А лицо у тебя, как у мавра.

— Ну, благодарствуйте, Марья Николáвна.

— Не обижайся, я d'une bonne façon. Широкое такое, с высоким лбом и смуглое. Тебе нужно быть воином в Африке.

Да! — подумал Пушкин. — Вот кем мне точно нужно быть!

— Только что за ужасные шрамы, — пальцы Мари добрались до изуродованных огнём скул. — Повезло тебе, что я на тебя чаще анфас смотрела. Отрастил бы, право, бороду.

Пушкин поцеловал ее в нос.

— Я коллежский секретарь, мне борода не полагается.

— Как жаль, тебе бы пошла… Слушай, а бакенбарды? Ну, Саша, тебе будет очень хорошо с бакенбардами!

Пушкин вообразил себя с трубкой и бакенбардами; выходило недурно.

Получилось сперва чуть хуже, чем он рассчитывал: волосы на щеках росли неровно, не закрывали обожжённые участки. Поначалу он психовал и пытался побриться, пока, наконец, не дотерпел до нужной длины. Бакенбарды вышли отличные, вьющиеся рыжеватой пеною. Шрамы, с которыми Александр успел смириться, сделались не видны. Мечтал об усах, длинных и густых, как у Таманского помощника и спасителя Дровосека (как его? Исаев? Евсеев? надобно припомнить). Но усы тоже не полагались, да и Мари возмутилась, сказав, что целовать усатого Александра ни за что не будет. Теперь Пушкин казался старше, на него кокетливо поглядывала даже Катерина Николаевна, с которой никогда прежде ничего не светило.

Прожив неделю в праздности, Пушкин решил, что можно начинать, и отправился искать Аркадия Вафиадиса.

За Французом всюду ходил Николя, верный друг, с которым они облазили все скалы на побережье (и их с Марией грот; притворялся, будто видит впервые). Просить приятеля отвязаться было неловко, но тут пришла счастливая идея: миссия требует. И врать не пришлось. Николя тут же посерьёзнел и сказал, что все понимает, и Пушкин может на него рассчитывать. А Пушкин в третий раз подумал «Ай да Раевский!», думая об Александре Николаевиче. Сейчас остро не хватало Александра Раевского с его умением всё устраивать.

* * *

Трактир «Русалка» обнаружился в захолустной, рыбацкой части города, недалеко от татарских саклей. Александру он понравился больше Екатеринославского кабака. Здесь тоже пили, тоже висел в воздухе тяжелый смрад, но была ещё развешенная над дверью рыба, чучело чайки и много людей, совсем не похожих друг на друга, в отличие от посетителей всех прочих заведений подобного рода, виденных Пушкиным. Маскироваться Француз не стал, рассудив, что слух о приехавшем поэте все равно дойдет, и лучше показаться экстравагантным гостем из столицы, чем подозрительно быстро слившимся со средой пронырой. Зашел в трактир в хорошем костюме, в немыслимо модном соломенном цилиндре.

Внимание он не слишком привлек. Народ собрался деловой, уставший после жаркого дня. На Пушкина оглянулись двои или трое и тут же утратили к нему интерес. Почтительно склонился перед ним только половой. Александр заказал рыбный суп и пиво и стал смотреть и запоминать.

Пиво оказалось премерзким, никуда не годным, но суп, хоть и вонял тиной, Пушкина заинтересовал. Выцедив пару ложек, Александр понял, что его привлекло: вкус настоящего моря. Кажется, если зачерпнуть черноморской воды с солью, рыбой и водорослями, получится именно такой суп.

Рыбаков научился отличать быстро. Неспешный говор, просоленная, темная от въевшегося пота одежда, загорелые и обветренные лица, старые и новые порезы на руках (от сетей и рыбацкого ножа, — догадался Пушкин).

— Бывай, Аркаша, — сказали из угла.

Вот так, сразу повезло?

Названный Аркашей мужчина подходил под описание. Был он на вид лет тридцати пяти, ростом чуть выше Пушкина, сутулый, с грубыми рабочими руками сплошь в светлых шрамах. Рыбак рыбаком. Он только начинал пить, и видно было, как основательно подходит к этому делу. Первый стакан Аркадия не пробрал, он налил второй (мутная, почти молочного цвета жидкость, от которой несло сивухой за версту); второй пробрал; был налит и третий, выпитый уже по накатанной. Лицо рыбака разгладилось, в глазах появился блеск. После четвертого стакана блеск пропал, появилась рабочая сосредоточенность: пил, чтобы пить.

Наблюдать за ним дальше Француз не стал; поднялся, бросил на стол деньги и удалился.

Избаловало меня общение с А.Р., подумал он (так в уме и называя Александра Раевского: А.Р.). Пока бесценный помощник прочёсывает Феодосию, надо соображать самому. И первое, что следовало сообразить: Аркадий вполне мог оказаться под наблюдением, мало ли утечек информации было; Броневский говорил, что составлял списки агентов не один раз. А поставить себя на место наблюдателя:

1) Аркадий, давно позабытый Коллегией, тихо спивается

2) Подходит столичный поэт, который по всему знать Аркадия не может

3) Общаются

4) Поэт уходит, удовлетворенный разговором

5) Подозрительный ты какой-то

Тут Пушкин понял, что знает, как избежать подозрений. Довольно будет прийти в трактир не одному, а в компании непричастного к разведке Николя, и пусть шпионы Зюдена подавятся. Следить за ними с Николя можно будет сколь угодно: двое друзей, желательно пьяных, подойдут к рыбаку, обознавшись или шутки ради — всё равно. Занесло Петербуржских повес в провинциальную пивнушку. А кто повесы? — юный гусар, сын героя отечественной войны, с ним его друг, ссыльный поэт и мелкий чиновник Пушкин; ничего примечательного.

* * *

— Фу, Саша, куда ты меня притащил?

Николай Николаевич-младший был не то чтобы не рад, но чувствовал, что легко прожил бы ещё не один счастливый год, не появляясь в трактире «Русалка».

— Сам не знаю, тут есть местный колорит. Выпивка у них не лучшая, но чтобы спиться и умереть — как раз.

Николя вдруг подумал, что Байрон бы оценил такие места. Здесь был дух изгнания, который Саше должен быть особенно близок, а Николя не собирался уступать старшему товарищу. Было заказано пиво для пробы; оно, никому, конечно, не понравилось. Тогда Саша попросил принести чего покрепче; Николя пригубил, задохнулся, медленно выпил и, морщась от дикой горечи, просипел:

— Мне не нравится.

— И мне, — согласился Пушкин. — Сейчас мы с тобой выпьем за скорейшее возвращение к старушке «Клико» и пуншам.

Таким образом в 16.43 был поднят их первый тост.


17.00. Пробил пятый час пушкинский «Брегет», и выпили за дружбу, благодаря которой так быстро проходит время в беседе.


17.02. И за успехи в любви.

Потом Николя помрачнел, на вопросы Александра, в чём дело, не ответил и


17.17. Выпили за изменниц и кокеток, которые не дают покойно спать добрым гусарам на грешной земле.

Пушкин подтвердил, что женщины и впрямь портят сон, но украшают жизнь и пусть продолжают в том же духе; хоть бы любовь и не всегда случалась обоюдной, — на что Николя сообщил, что-де любовь есть яд, а женщины…


17.33.За отравительниц наших душ.

— Je proteste, — поднял руку Пушкин. — Повторяющийся тост.

— Так ведь всё с ними повторяющееся, — заметил Николя. — Всякая новая страсть ничем не отлична от прежней.

— Что же, Nikolas, как ее имя?

— Эльжбетта.

— ??

— Она полячка.

Половой снова предложил пива; на сей раз Николя велел принести, а Пушкин отказался.

— Не буду я пить за твою Эльжбетту. Я ее даже не знаю.

— Я не предлагал, ветренница этого не заслужила.

— В таком случае


17.46. За рыбаков!

— Почему за рыбаков?

— А вон их тут сколько.

Николай Николаевич был уже готов и на тост отреагировал спокойно: за рыбаков так за рыбаков.


18.20. За нас.

* * *

Николай Раевский возился над новой порцией закуски, все менее его занимавшей. Мальчик совершенно не умел пить. Неведомы были ему простые истины питейного искусства: закусывать плотно, налегая на горячее, пить только водку после пива, но никак не наоборот, а главное — думать, всё время думать, чтобы не дать мозгу опьянеть.

Аркадий сидит на своем, видимо, любимом месте.

Когда хлипкий чёлн застольной беседы бросил якорь на рыбацкой теме, Пушкин решил, что можно начинать.

Нетвёрдой походкой он подошел к столу, за которым остался один Аркадий, и, споткнувшись, упал на стол; поднялся, цепляясь за рыбака, и радостно объявил:

— Вот! Хороший человек! Большого вам… э-э… улова.

— Ик, — согласился хороший человек.

Тогда Александр наклонился к самому его уху и шепнул:

— Вы — Аркадий Вафиадис? Я к вам от Броневского.

— Правда? — не поверил Аркадий.

И тут над ними нависла расплывающаяся фигура, схватила Аркадия за воротник, подняла и, обернув к себе лицом, произнесла:

— Пора платить.

Зюден? Нашёл? Стоп-стоп-стоп, два помножить на три — шесть, in vino veritas, epistola non erubescit, очнулся русский, перед ним, с приветом нежным и немым стоит черкешенка младая. Cogito, ergo sum. С него просто требуют денег.

— Я - Аркадий!.. — отчаянно, как перед казнью, взглянув на Пушкина, произнес рыбак, затем вырвался из рук трактирщика и кинулся к выходу. Налетел на скамью, упал и тут же был схвачен.

— Пустите его, — попросил Пушкин, видя, как двое половых обшарили Аркадия, денег не нашли и приготовились бить.

— Он не платит третий день, в долг ему больше не дают.

— Он честный человек!

— Шли бы вы, господин хороший.

— Я заплачу за него, — и Пушкин, кинув половым деньги, подтолкнул Аркадия к выходу.

Аркадий обернулся, обратив на Пушкина взор, исполненный неизъяснимой печали, закрыл глаза и уснул.


Воскрешение Аркадия — в Петербурге — всё напрасно! — письмо — новые помощники

Голова ль моя, головушка,

Голова ли молодецкая,

Что болишь ты, что ты клонишься…

А.А.Дельвиг

Всю вину брал на себя, и ему, к счастью, поверили; генерал Раевский хорошо знал сына и в достаточной мере — Пушкина, чтобы определить инициатора попойки. Скандала не случилось, ибо старый Раевский понимал: юноши тоскуют вдали от света и находят развлечение в том, что доступно.

Аркадий был, при содействии Никиты, спрятан на конюшне.

В пять утра настигло наказание за грехи минувшего дня. Николай Николаевич-старший разбудил Николая Николаевича-младшего и Пушкина и заставил их купаться. Вернувшись с моря, Пушкин выпил полстаканчика рому от головной боли; это не помогло. Скрипя зубами, Француз поплелся в конюшню. Там его встретили Никита и безмятежно спящий Вафиадис.

— Просыпался? — тихо, чтобы не усилилась боль в голове, спросил Пушкин.

— На минуточку.

— Аркадий, вставай. Проснись, полно дрыхнуть… — Александр потряс рыбака за плечо. Тот приоткрыл мутный глаз, сказал «э-э» и снова отключился.

— Что? Он, что ли, опять пил?!

— Стаканчик, барин. Я ему с утреца принёс, он просил оченно, опохмелиться…

Пушкин застонал и повалился на солому рядом с пьяным.

На завтрак ни Пушкин, ни Николя не явились, сказавшись больными.

— Я уже наверно никогда не буду пить, — убежденно сказал Николя, когда Александр заглянул к нему.

— Бог с тобой, хотя бы покурить хочешь?

— Заклинаю, ни слова больше. А что вчера было вообще?

Пушкин рассказал всё, за исключением вызволения из трактира пьяницы-Аркадия; Николя потер виски и сообщил, что не помнит ничего с того момента, как выпил первый стакан. Александр посоветовал ему впредь не понижать градус, но Николя вяло замахал и напомнил, что отныне он трезвенник.

* * *

Позволим себе взлететь над Крымом, сквозь пыльную крону кипариса — вверх; обернувшись к земле, обнаружить, что более нет под нами Тавриды, а стоит в тумане Петербург, куда нельзя возвращаться Пушкину, но можно нам; упадем на его улицы, и — не стоять, только вперед! — сквозь кружевной веер дамы в пролетке, над площадью, вспугнув голубей; над Невою — в окно, где — лучшее мы уже видели, пропадать не жаль — разбиться о лоб Иоанна Каподистрии.

Каподистрия затворил окно и вернулся к столу.

— Штабс-капитан Рыул должен бы уж доехать до Юрзуфа, — говорил Капитонов. Черницкий с Рыжовым сидели по обе стороны он него и глядели на карту, лежащую посреди стола.

— Думаете, Француз с ним встретится?

— Не знаю, ваше превосходительство. Но полагаю, такое возможно.

Каподистрия привычно потёр подбородок. Он не знал Рыула и не возлагал на людей Ипсиланти особенных надежд, но кроме Ипсиланти всего один человек мог возглавить будущее восстание, и этим человеком был сам отец-создатель братства «Филики Этерия», статс-секретарь Иоанн Каподистрия. Александр Ипсиланти не блистал умом, и министр понимал — появись возможность поднять русских греков и требовать поддержки императора, Ипсиланти так и поступит, не задумываясь о возможной войне, в коей ни ему, ни людям покрупнее не перепадет ничего, кроме бед. А уж если турецкий шпион затеял провокацию, итогом которой будет война, Ипсиланти этому не только не помешает, но даже и поможет.

Будь наша повесть чуть менее правдивой, можно было бы сказать, что у Каподистрии имелся свой тайный план; но нет — он просто любил свою Грецию и желал ей свободы, а ещё любил службу, и желал себе оставаться «превосходительством» и впредь. Ситуация его вполне устраивала, зане можно было скрыто поддержать Этеристов и открыто поиздеваться над коллегами. Ипсиланти тоже неплохо развлекал своими импровизациями.

— Цели Рыула понятны, он, видно, собрался встретиться с кем-нибудь важным в греческом обществе, — сказал Каподистрия. — Хотелось бы понять, господа, есть ли в этом интерес для Зюдена.

— Навряд ли сама встреча будет для него важна, ваше превосходительство, — задумчиво произнес Черницкий. — Француз пишет, Зюден направился в Крым, вероятно, поднимать греков на восстание. Значит, ему довольно будет убедить греков сделаться членами «Этерии».

— Из сего следует, что Зюден где-то среди них, — заключил Капитонов.

— Предупредить Француза?..

— Не успеем, господа, — Каподистрия покачал головой. — Француз не дурак, разберётся сам. Проясните-ка лучше, не окажется ли сам Рыул османским агентом?

— Это может быть, — поднял голову Рыжов. — Но тогда и Зюдену нечего делать…

— «Ужасный край чудес», - сказал Черницкий.

Все обернулись к нему.

— Что?

— «Там жаркие ручьи кипят в утесах раскаленных», - пояснил Черницкий.

Каподистрия усмехнулся.

— Вы питаете склонность к отчетам господина Француза?

— Не очень… Голова уже болит от них — думаю: что бы это значило…

— Постойте, — Капитонов вдруг хлопнул по столу и, смутясь дерзкого жеста, закашлял в кулак.

— Мы слушаем вас, камергер.

— Господин Рыжов, по-моему, сказал занятную фразу; повторите, прошу вас.

— Да? — удивился Рыжов, смешно теребя светлый чубчик. — Дайте-ка вспомнить.

— Господин Рыжов говорил, что, если Рыул — турецкий шпион, Зюдену делать уже нечего, — Каподистрия, по своему обыкновению, подпер щеку ладонью и прикрыл глаза. — Интересная, кстати, мысль, господа.

— Уж не хотите ли вы сказать…

— Почему нет? — воскликнул вдруг Рыжов. — Предположим, что штабс-капитан Рыул…

— …И есть Зюден, — закончил Каподистрия.

— Нужно, не медля, предостеречь Француза.

— Этого не нужно, — статс-секретарь открыл глаза и строго взглянул на Капитонова. — Француз там видит и думает, а мы со своими советами только собьём его с толку. А вот что мы сделаем — запросим у Ипсиланти подробное описание Рыула и выясним, таков ли человек, въехавший в Юрзуф.

— Ваше превосходительство, не успеем. Все может разрешиться прежде, чем наше письмо дойдёт до Ипсиланти.

— Да ведь тогда мы с вами, господа, бесполезны, — заметил Каподистрия. — И всё, что мы можем, — сидеть и ждать вестей из Крыма, а Француз, может быть, уже убит.

— «Благословенные струи! — проникновенно сказал Черницкий. — Надежда верная болезнью изнуренных. Мой взор встречал близ дивных берегов увядших юношей… отступников пиров…»

* * *

Аркадию снилось, что он умер, и его тело бросили где-то на берегу. Запертый в безжизненной оболочке ум понимал, что сейчас налетят чайки и начнут клевать мертвеца, но чаек пока что не было, а был прибой. Вода накатывала шумной волною, обливала Аркадия, затекала в нос и уши и отступала лишь затем, чтобы снова набежать.

Он очнулся и увидел, что сон почти вещий: Аркадий лежал на желтоватой земле, большей частью состоявшей из песка, правда, моря поблизости не было видно, зато вода, действительно, накатывала. Это страшный темнолицый волосатый человек, стоя над Аркадием, лил на него из ведра.

— Жив, — констатировал Пушкин и протянул Аркадию крынку рассола.

— Ох… а-а-ыэ, — Аркадий помотал головой, опустошив крынку. — Благодарствую, — и он выдавил нечто, долженствующее означать то ли «ваше благородие», то ли «ваше сиятельство», то ли вообще «ваше преосвященство». Звучало это более всего похоже на «вашбл…дь».

Пушкин хмыкнул и спросил у стоящего за спиной Никиты:

— Как думаешь, он уже в порядке?

— Разуметь бы уж должен, барин, — сказал Никита. — Разве только слабоумный…

— Кто? — расширил глаза Аркадий. — Я не слабоумный. А вы, вашбл…дь, кто?

— Я от Семёна Михайловича, — тихо сказал Александр.

— От когось?..

— Броневского.

— Кто это?

— Тебя зовут Аркадий Вафиадис?

— Нет, — озадаченно почесал ухо Аркадий. — Я Аркаша-башмачник. То есть, ик, Стеклов я.

— … твою мать в ухо через… и три…, и всю твою… семью и жизнь твою, и душу твою…!!! — сказал Пушкин. — Не тот!!!

Он в сердцах пнул ведро, и оно с грохотом покатилось по песку. Аркадий проводил его взглядом и, когда ведро остановилось у дощатой стены, огляделся. Он сидел на земле между каким-то сараем и колодцем. Других людей, кроме страшного господина и его слуги поблизости не было; только куры клевали мелкий сор на земле.

Пушкин посмотрел на Аркадия, сидящего с жалким видом, обхватившего руками колени и ничего не понимающего.

— Я непьющий, — бормотал Аркаша-башмачник. — По случайности вышло… Вашбл…дь, а на что я вам?..

— Вафиадиса знаешь?

Стеклов помотал головой.

— Всё напрасно, — Пушкин нервно забегал вдоль сарая.

— Отпустить его надобно, барин, — заметил Никита. — Коль он вам не нужён.

— Всё напрасно! Разумеется, отпустить, — Пушкин поставил Аркадия Стеклова на ноги. — Иди, и если кому проболтаешься -

— Не-не, никому, ни… — торопливо сказал Аркадий. — А могу спросить, вашбл…дь, сколько я спал?

— Больше суток, — мрачно откликнулся Пушкин.

— А-а, эта… жена моя. Будет серчать. Может, копеечку пожалуете? За беспокойство.

— Что?! — поперхнулся Пушкин. — Скажи спасибо, что мы с тебя долг не требуем. На! — кинул Аркадию его мятый картуз. — Иди…

Аркадий нахлобучил картуз, поклонился и побежал прочь.

— Разболтать может, барин, — с сомнением произнёс Никита. — Башмачник… может, правда ему заплатите, чтоб молчал?

Уже успев отойти шагов на пятнадцать, Аркадий услыхал за спиной крик: «Стой! Остановись!». Обернулся и увидел бегущего к нему страшного господина. В ужасе Аркадий перепрыгнул через низенький плетень и кинулся по улице, спасаясь от погони. Но страшный бегал быстро. Через полминуты он нагнал Аркадия, припёр к стене ближайшей хаты и стал угрожающе сопеть, раздувая ноздри.

— Держи, — Пушкин вложил в руку Стеклову монету. — И если будут спрашивать, кто заплатил за тебя в трактире, скажешь, добрые господа, которым ты давеча сапоги починял. Понял?

— Понял, — обрадовался Аркадий. — Благодарствую, премного благодарствую, вашбл…дь.

* * *

На поиски Вафиадиса ушли три мучительных дня метания по городу, вопросов, попыток конспирации. Француз решился даже посвятить в часть тайны Николя. О шпионе, разумеется, умолчал, но объяснил, что миссия требует сыскать одного человечка; в обстановке строжайшей секретности, естественно. Мог не рассказывать; нашёл в итоге всё равно сам.

В пятом по счёту кабаке ему подсказали дом Вафиадиса. На пороге указанного дома, больше похожего на шалаш, объявилась крепкая молодая баба. За ней мелькали дети — пятеро или шестеро.

— Помер Аркадий, — сказала баба. — Два месяца тому. Горячкою помер.

Отчаяние накрыло Александра; он провалит дело, не справится, не сможет найти Зюдена. Вечером он сидел с трубкою на подоконнике (поза, ставшая им любимой) и продумывал ход казни, которую над ним, несомненно, учинит Нессельроде; и поделом: упустить опаснейшего шпиона в городе, где тот, по-видимому, и планирует осуществить свои главные замыслы, — это ли не худшее из возможного.

В комнату вошла Мари.

— Все мужчины вкруг меня курят. Отец, Александр, даже Николай иногда. Теперь и ты.

Пушкин обнял её и зарылся носом в пахнущие лавандой волосы.

— Qu'est-ce qui ne va pas? — Мария отстранилась и тревожно посмотрела в глаза.

— Non, rien d'important, — улыбнулся и подумал, что, может быть, и правда — ничего, ведь скоро всё, как говорит Софья Алексеевна, рухнет; остаётся «ловить день» с Марией.

Объятия стали крепче и откровенней. Когда руки окончательно нарушили границу дозволенного, там, за границей, обнаружилось нечто непонятное, бумажное.

— Ах, — спохватилась Мари, вынимая спрятанный на груди конверт. — Это же тебе привезли письмо от Александра.

Письмо нужно было немедленно вскрыть и прочесть, но там, скорее всего, был шифр, который Мария могла случайно увидеть. Поэтому конверт Пушкин уронил, а сам продолжил начатое, и больше ничто их не отвлекло.

Когда Мари ушла, он лихорадочно разорвал пакет и прочитал:

«Уважаемый коллега Александр (Француз),

Сведения, собранные в Феодосии, скудны. Если в ближайшее время не удастся установить ничего важного, я намерен без промедления отправиться к Вам морем. Размышления мои навели меня на мысль: ш. — кап. Р., выехавший из Бессарабии, и он же, прибывающий (возм. прибывший) в Юрзуф, могут быть разными людьми. То есть, если предположить, что З. стремиться лично участвовать в происходящем в Крыму, можно ожидать от него такого маскерада. Предупреждаю Вас о моих подозрениях, однако, не настаиваю на их правдивости. Поступайте так, как считаете верным. Прошу ответить, удалось ли получить что-либо ценное от А.Вафиадиса.

Искренне Ваш,

А.Р.

P.S. Возможно, Вам потребуется исполнитель мелких поручений, — доверьтесь Николаю. Но, если Вам вздумается подвергнуть его жизнь опасности, ответите передо мной.»

Пушкин вскочил и завертелся по комнате, охваченный жаром. Письмо подстегнуло его сдавшийся уж было разум, и, пока Александр сжигал послание, план созрел. Это был не лучший план, но, в отсутствие иных, он выглядел спасительным.

Сразу бежать и действовать он себе запретил: нужно сперва обдумать. Чтобы заполнить время, отведенное на оценку плана, отправился безо всяких надежд просить у Николая Раевского-старшего руки Марии.

В ответ было сказано:

— Вы бедны, Саша. Вы прекрасный человек, я думаю, один из достойнейших людей нашего времени. Ну-ну, я всерьёз так считаю. Но отчего-то мне кажется, что в вашем большом будущем будет немного денег, а я бы желал, чтобы моя дочь была обеспечена.

— Я сотрудник Коллегии иностранных дел!

— Ну, вы всего лишь коллежский секретарь, переводчик. А ваши литературные заслуги, которые я, кстати, считаю выдающимися… они тоже не слишком прибыльны, Саша.

(Пора бы написать графу подробный отчёт, — подумал Александр. — До сих пор не удосужился сесть за серьёзное письмо, все стишки отправляю; скверная шутка. Ох и злятся в Петербурге на мои литературные послания. Решено, нынче же сяду писать…)

— …Так что простите, Саша, но Машеньку вам в жёны я не отдам.

Другого он и не ждал.

* * *

Аркаша Стеклов работал умело, быстро. С тринадцати лет он помогал отцу, а когда отец утонул, стал сапожником сам. И обувка из-под рук Стеклова выходила годная; крепкая, как раз для Крымских дорог. И люди часто заходили к Аркадию починять сапоги: справлялся Стеклов быстрее многих. Мешал иногда чёртов зелёный змий — пить Аркадий не умел и не любил, но если прихватывало — валился на несколько дней, и кабы не жена его, Даша, давно окочурился — до такого состояния доходил. Хорошо, случалось подобное редко.

Он работал, как раз прибивал подошву, когда увидел подходящего к лавке страшного господина с бакенбардами и в цилиндре. Господин шёл, помахивая тростью, с намерением стребовать денег, которыми, обознавшись, расплатился за Аркадия в «Русалке».

Думать Аркадий не слишком любил; за него обычно думали руки. Споро хватающие нитку, держащие молоток и гвозди, ловкие, порезанные Бог весть сколько раз, и оттого осторожные — руки были источником его дохода. Голова же использовалась по мере необходимости: вспомнить, куда что положил.

Сейчас, однако, за него приняли решение ноги.

Когда Аркадий был трезв и напуган, бегал он хорошо.

Пушкин не отставал, но и догнать сапожника пока не удавалось. В конце концов, бежать за Стекловым дальше, рискуя оказаться у всех на виду, было слишком опасно. Александр с ходу запрыгнул на забор, пробежал, как по канату, по торцам досок и оттуда, сверху, прыгнул Аркадию на спину.

Они вместе упали в пыль; Аркадий завопил: «Не бейте! Потратил! Не могу сейчас вернуть!», вывернулся и снова побежал. У Стеклова были шансы уйти, но — случай вмешивается нежданно, занимая место в расположении вещей как часть чьего-то более совершенного плана, нежели наш; это мы и называем судьбою, — навстречу Аркадию из переулка выходил, ведя под уздцы кобылу, Николай Раевский-младший.

Пушкин крикнул на бегу:

— Лови-и!

Николя, увидев бегущего к нему испуганного человека и гонящегося за ним Пушкина, подумал: вор. Тогда он широко расставил руки, и Аркаша-башмачник, не успев изменить курс, влетел прямиком в его объятия.

Пушкин, подбежав, схватил сапожника за шею (чуть не придушил) и прошипел на ухо:

— Тихо, идиот, я дам тебе ещё денег.

Стеклов изумлённо заморгал.

— Мне помощь твоя нужна, — сказал Александр.

Теперь предстояло разбираться с Николя. Вовремя он появился на улице. Хорошо, что не Мария, — подумал Пушкин.

«Возможно, Вам потребуется исполнитель мелких поручений, — доверьтесь Николаю». Ай да… Впрочем, поблагодарить А.Р. можно будет и после.

— Послушай, — Пушкин взял Николя за плечо, — Это, что сейчас произошло, — думаю, ты понимаешь, что я исполняю mission secrète?

— Знаю от брата.

(Аркадий моргал и кашлял, болтаясь в руках опешившего Николая).

— И я могу попросить тебя помочь в исполнении нескольких поручений?

— Всё, что в моих силах. А этот…

— Отныне ты мой тайный сотрудник, — торжественным шёпотом объявил Пушкин. — А этот человек — новый agent secret на службе Его Величества.

Аркадий с такой силою вдохнул, что в груди его что-то свистнуло.

— Послушай, дружище, — Пушкин похлопал теряющего сознание Аркадия по щекам. — Живи, живи. Если ты мне поможешь, я дам тебе денег.

Аркадий собрал разбежавшиеся зрачки и посмотрел внимательнее.

— А если будешь держать язык за зубами, получишь двадцать рублей.

— Сколько?! — воскликнул Николя.

Аркадий снова начал умирать.

— Двадцать рублей за небольшую услугу и полную секретность. Понял?

Аркадий закивал.

— А если ты кому-то проболтаешься обо мне и об этом человеке — я тебя зарежу, — и Пушкин на секунду показал Стеклову кончик ножа, спрятанного в рукаве. Николай охнул:

— Саша, я, конечно, знал, что ты не прост…

Аркадий вжал голову в плечи и зашептал:

— Никому, что вы, вашбл…дь, никогда, вашбл…дь, я слова никому не!

— Ты со многими знаком в городе? — спросил его Пушкин.

— Да почти с каждым.

— Мне нужны слухи. Сплетни. Всё, что услышишь, передавай мне и этому господину. Внимания к себе не привлекай, а то тебя могут убить люди пострашнее меня. Но если будешь тихонько слушать разговоры, и после передавать нам — будешь цел и получишь двадцать рублей.

Сказочное богатство плыло перед глазами Аркадия Стеклова. Он представил, как заживет на немыслимые двадцать рублей.

— Чтоб ты мне верил, пять рублей держи сейчас, — Пушкин сунул Аркадию деньги, тот немедленно спрятал их за пазуху. — Мне нужно, чтобы ты выяснил: не появился ли в Юрзуфе штабс-капитан Рыул из Бессарабской губернии. Рыул, запомнил?

Аркадий закивал.

— Чем больше сможешь о нём узнать, тем лучше. Если сумеешь разведать, куда он ходит и с кем встречается, получишь ещё пять рублей сверх двадцати, — (Аркадий уже ничему не удивлялся). — Обо всём, что узнаешь, информируй меня и моего помощника, — (при этих словах Николя приосанился). — Общаться будем в письменной форме, передавать записки…

— Я читать не знаю, — выдавил Аркадий.

— А писать? — глупо спросил Николя.

— Чёрт… — Пушкин закатил глаза. — Хорошо, тогда слушай. Мы будем по очереди приходить к тебе чинить туфли. Тогда и сможешь рассказать всё, что узнаешь в городе. Понял?

— Понял, вашбл…дь!

— Меня можешь звать, хм, — вспомнил давнее прозвище, — Сверчком. А его…

— Чайльд-Гарольдом, — сказал Николя.

— …Тюльпаном.

Николя закашлялся.

— Понял, господин Сверчок.

(«Я всю жизнь этого ждал, — подумал Аркадий. — Что явятся ко мне непонятные люди, которым я сгожусь таким, каков есть, и сделают меня богатым»).

— Главное условие: не пить и не болтать. Ни жене, ни друзьям, — если проболтаешься, погибнешь. А как всё исполнишь, получишь ещё денег.

Аркадий уже всё понял.

— Тогда иди.

* * *

— Тюльпан, значит? — уныло поинтересовался Николя, когда ехали домой (оба на одной его лошади).

— Для прикрытия.

Раевский-младший вздохнул и более не спорил.


Вставная глава

Kennst du das Land, wo die Zitronen blühn,

Im dunkeln Laub die Goldorangen glühn?[7]

Гёте

Был приглашён статский советник Воскресенский.

— Есть вести от министра? — спросил Иоаннис, как только Воскресенский явился.

— Так точно-с, — статский советник кивнул; колыхнулись густые серебристые баки, сросшиеся с усами.

— Так говорите, прошу вас.

— Господину министру известно о событиях в Неаполе причём, насколько я могу судить, было известно и заранее.

Иоаннис нервно растянул уголки губ. Лицо его было более подвижным с левой стороны, отчего всякая улыбка выходила кривой.

— Насколько заранее? И сейчас-то нельзя с уверенностью сказать, случится ли переворот.

— Точно так-с.

— Что?

— Должен бы случиться, — сказал Воскресенский. В это время он думал о том, что, пожалуй, господин статс-секретарь в последнее время сдал. Из-за привычки одеваться в чёрное его превосходительство выглядел ещё более бледным, чем был в действительности; глаза его глубоко запали, в них появился лихорадочный огонь, как у чахоточного больного.

Иоаннис в это время гнал из головы упорно лезущую мысль: на Корфу сейчас вспахивают поля под будущие виноградники. К началу зимних дождей на пашни высадят саженцы лозы, а по истечении трёх лет в сентябре будет собран первый урожай — 1824-го года. Что-то ещё будет в 24-м году, кроме вина?

На Корфу прошло его детство. Потом, уже после окончания университета, 23-летний врач Иоаннис из славной семьи Капо д'Истрия вернулся на остров заниматься единственными нужными ему вещами: лечить людей и спорить с товарищами по ложе Семи Островов. Масонство досталось Иоаннису невольно — по наследству; заседания были для него не таинством, но возможностью встретить образованных людей, с которыми в светской жизни молодой лекарь виделся редко.

— Что же нам делать, — он поднял голову. — Министр собирается докладывать государю о ситуации в Неаполе?

— Нет, ваше превосходительство. У господина министра есть надёжный источник, от него он и ждёт новостей, дабы доложить уже о целой картине.

— Революции в Италии быть, — статс-секретарь отодвинулся от стола. — И если мы разумно используем промедление его сиятельства — быть и нам.

— С вашего позволения, — Воскресенский с сомнением повертел головой, — Его Величество ведь уже не подвержен либеральной идее. А ежели господин министр ему всё надлежащим образом преподнесёт-с… Можете, Боже сохрани, и поста лишиться, ваше превосходительство. Бессарабия в вашей власти, и Ипсиланти — фигура перспективная, но идти против «Священного Союза» — это вам могут не просить.

— Да не полезу же я с просьбами поддержать Италию, Воскресенский, — снова растянул губы Иоаннис. Он любил Воскресенского за живой и быстрый ум и безоговорочное согласие следовать замыслам статс-секретаря до конца. — Будем мягко намекать. Если свершится революция в Италии, будет и в Греции. То-то обрадуется господин граф. Его idole Меттерних, пожалуй, укусит себя и отравится, как аспид.

Статский советник вежливо хмыкнул, давая понять, что описанная статс-секретарём сцена действительно хороша.

— А мы с вами, Воскресенский, пока что пошутим, — Иоаннис взял перо на свой странный манер — прижимая сверху большим пальцем; немногие знали, что так его обучили держать ланцет. — Шутка выйдет прелестная. Раз в итальянские дела нам соваться опасно, сунемся поглубже в турецкие.

— Вы имеете в виду свержение турецкого господства в Греции?

— Ну что вы! Этого я жажду всем сердцем, и это ни для кого не секрет. Что ж в этом смешного? Постараемся убедить государя в том, что только инициировав патриотические движения в Бессарабии и на Балканах… ну и в Греции, да, мы сможем потеснить Порту. И цель наша — исключительно упрочить русское, христианское влияние в оных областях. И пусть господин министр попробует сказать, что это не будет благом для русской политики.

В это время в Неаполь уже входили карбонарии, но Иоаннис пока не знал этого; он только думал о том, что Испания и Италия должны стать примером, и пусть средиземноморская вода разольётся мировым потопом свободы, и пусть однорукий друг Ипсиланти поднимет «Этерию» — как бы только император с его растущей пагубной любовью к «Священному Союзу» не сделался под австрийским влиянием окончательным противником конституции. Императора следовало осторожно разубедить, не переусердствовав в этом и излишне не рискуя. Дегустация вина урожая 24-го года всё ещё входила в расчёты главы Колегии Иностранных Дел, статс-секретаря Иоанниса Каподистрии.


Пора сосредоточиться — новости — прощание с Марией — слежка — поединок у ручья

Сея царицы всепочтенной,

Великой, дивной, несравненной

Сотрудников достойно чтить.

Г.Р.Державин

Со всей серьёзностью отнёсся Николя к новому, свалившегося на него делу. Молодой гусар сознавал, что Пушкин не вправе рассказывать сути своей миссии, однако очевидно было, что дело государственное; это смущало — Николя не мог вообразить Пушкина слугою царя или министров, ловящим инакомыслящих, — не мог главным образом потому, что инакомыслящим был сам Пушкин. Обдумав всё как следует, пришел к выводу, что тут замешана иностранная разведка.

Пушкин же пребывал в странном состоянии, близком к болезненному бреду: наклёвывались стихи. Отвлекаться на них он себе запретил, но в голове упрямо вертелась идиллия Мосха; переводить её намерений не было, но, вдохновленные ею, родились строки:

  Когда по синеве морей
  Зефир скользит и тихо веет…

И так далее. И как прикажете работать.

Он сидел под кипарисом и царапал ногтем по песку наброски будущего стихотворения.

— Кипарис ты мой, кипарис, — обратился к дереву Пушкин, не до конца ещё опомнившись от поэтического забытья, — подскажи мне, миленький, как перестать думать о стихах и начать думать о работе?

  Отвечает кипарис:
  — Пушкин-Пушкин, не ленись.
  Чай, не время нынче, дурень,
  Думать о литературе.

— Я на минуточку всего, — смущенно оправдывался Француз.

  Отвечает кипарис:
  — Ты, брат Пушкин, эгоист.
  На душе, чай, не… скребет

(хотел, видно, сказать другое слово, но сдержался)

  За рабочий за народ?
  Ну как спросит Нессельроде:
  Что ты сделал для народа?
  Скажешь: был я не у дел,
  Я под деревом сидел.
  А шпионы ходят пусть,
  У меня тут, видишь, грусть,
  У меня скользит Зефир…

— Хватит, — сказал Пушкин, поднимаясь. — Понял. Пойду трудиться.

Подходила к концу вторая неделя пребывания в Юрзуфе, и, когда надежды на сколько-нибудь ценную информацию почти не оставалось, принёс добрые вести Николя.

Во время очередного визита к новоиспечённому секретному агенту Аркаше-башмачнику удалось выяснить:

Некий штабс-капитан едва не стал участником драки на рынке. Вступился за цыганку, на которую нападал какой-то горожанин; она-де украла его перстень. Штабс-капитан, сопровождаемый адъютантом, прибежал на крики пойманной цыганки и чуть не избил горожанина, поднявшего руку на женщину. Несколько дней спустя того же штабс-капитана видели в компании пьяной девки, и он, ничуть не таясь, говорил, что зовут его Дорин Рыул, и в нём течёт пламенная валашская кровь. Но и это было ещё не всё.

Дороги в Крыму были для сапожников чрезвычайно выгодны: на них мгновенно портилась любая, даже самая крепкая обувь. Штабс-капитан Рыул много ходил пешком и тоже пал жертвою Крымской земли — у него стала отрываться подметка. Так он попал в лавку Аркадия Стеклова. Стеклов бы не догадался ни о чём, но его удивил странный мягкий акцент в речи заказчика.

— Откуда пожаловали, вашбл…дь? — ласково спросил Аркадий, чтобы клиент не скучал.

— Все желают знать, откуда, — последовал ответ. — Молдавия, парень, вот я откуда пожаловал.

Аркадий редко думал, но тут что-то в его голове сместилось, и в глазах засверкали двадцать (двадцать пять?!) рублей — сумма фантастическая, какую не заработать за всю осень. На эти деньги Стеклов планировал жить с Дашей, как цари живут.

И голова заработала.

Когда молдаванин вышел, Аркадий быстро закрыл лавочку и побежал вслед за ним. Вспомнилось, что могут убить. Этого Аркадий не хотел, посему, поймав какого-то мальчишку, сунул ему копеечку и велел идти за военным, а после доложить, где тот живёт.

Мальчик далеко не ушёл: военного остановили через четыре дома. Остановил, судя по всему, адъютант («дядя военный, но не такой главный, двух лошадей держал»). Сказал примерно такое:

— Ваше высокоблагородие, выезжаем немедленно. Аргиропуло будет ждать в Ялте.

(- Кто таков Аргиропуло, я не понял, — сказал Николя.

— Это влиятельная фигура среди местных греков, — пояснил Александр, думая, насколько проще было бы сразу обратиться к этому Аргиропуло; но грек мог быть под наблюдением Зюдена).

…И военный с адъютантом тут же ускакали.

— Врёт, — сказал Пушкин.

— Кто?

— Аркадий врёт. Слишком всё гладко. Он просто хочет двадцать пять рублей.

— А откуда узнал про Аргиропуло?

— Кто ж его не знает.

— Да… — Николя задумался. — Боюсь, ты прав.

* * *

— Не вру! — крестился Аркадий, прижатый Французом к стенке лавки. — Истинный крест, господин Сверчок, господин Тюльпан, не вру.

— Что, запомнил ты Рыула?

Аркадий кивнул.

— Описать сможешь?

— В мундире, в сапогах со шпорами.

— Да лицо же, дурья твоя голова.

— Обыкновенное лицо. В усах.

— Опиши так, чтоб я узнал.

И Аркадий сдался. Он не умел описывать внешность. Ему не хватало слов.

— Рисовать умеешь?

— Чегось?

— Рисовать! — Пушкин выхватил из рукава нож (Аркадий и Николя отшатнулись) и наскоро вырезал на створке ставен портрет Аркадия. — Вот так. Сможешь?

Сапожник замотал головой так, что казалось, она сейчас оторвется и улетит через окно — в страну, где живут люди, не имеющие таланта в живописи.

Пушкин протянул Аркадию нож, и Стеклов дрожащею рукою выцарапал кружок с большими глазами и точкой посередине. Подумав, дорисовал под точкою усы; рот же счёл деталью пренебрежимой).

— Bordel de merde… поедешь с нами.

— Это почемусь, господин Сверчок?

— Потому что, если ты врёшь, признайся лучше сейчас. Потом хуже будет. А если не врёшь и хочешь получить свои деньги, — как мы без тебя узнаем Рыула? Портретист из тебя не очень.

Стеклов опустил голову и вздохнул:

— Будь по-вашему. Только и вы не обманите.

— Что с тобою делать. На, держи, — Француз выдал Аркадию ещё пять рублей, и сапожник повеселел.

* * *

Выезжать в Ялту следовало в тот же день, но это необходимо было как-то объяснить Раевским; к тому же неизвестно было, надолго ли придётся задержаться. Не было рядом Александра Николаевича; тот бы мигом всё уладил. Но некоторые навыки Пушкин успел у Раевского перенять.

Генералу было предложено совершить длительную прогулку до Ялты, возможно, чуточку дальше. Идею горячо поддержал Николя, и старый Раевский согласился.

Ехать собирались на два-три дня, но ясно было, что обстоятельства могли повернуться неожиданно, поэтому и решили: планировать точный маршрут не будем, после Ялты направимся в Бахчисарай или ещё куда; дамы же, однозначно, останутся в Юрзуфе, чтобы после морем добраться до Симферополя, где семейство Раевских вновь воссоединится.

* * *

Прощался с Марией.

— Саша, — сказала она. — Спасибо тебе. Прости, но я думаю.

Пушкин знал, что она думает.

— …Что нашу связь стоит прекратить, пока она не стала известной.

— Tu regrettes?

Мария обняла его.

— Je ne regrette rien. Но ведь нам не быть семьёю, а всё, что мы искали друг в друге, мы уже нашли.

(Как она жарко дышала, пока корабль раскачивался под ними; как оборачивалась к Александру, когда шнуровка корсета была побеждена, и ничто, вообще ничто больше не покрывало её тонкое, юное тело).

— Мы встретимся ещё не раз.

— Именно поэтому я хочу объясниться сегодня, чтобы мы не ждали напрасного будущего, то есть, я хотела сказать, напрасно не ждали будущего, я имею в виду… — она пыталась говорить с ним по-русски и путалась.

(Как она одевалась в гроте, вся окружённая сиянием, как смотрела на него тёмными, почти чёрными глазами: «мы ведь придём сюда ещё?»)

Две недели, подумал Пушкин. Слишком быстро, слишком мало, но она права.

— Вы ведь не поняли меня, — сказала Мария; Александр не сразу заметил, что она снова говорит «вы». — Как и я не поняла вас. Вы полюбили меня, прежде чем узнали, а я была слишком увлечена новым. Вы не знаете моей души, и вряд ли мы оставили друг другу шансы познакомиться снова. Лучше проститься теперь, покуда мы не связаны слишком сильно.

Она стояла перед ним, и в тёмном спокойном взгляде он увидел то, что не могло случиться — он с Марией идёт вдоль моря, рядом с ними — дети; ему за тридцать, ей за двадцать пять; они друг друга знают десять лет и в то же время словно незнакомы, их держит вместе память тел — горячих, стремящихся друг к другу, как волна стремится к берегу; а между тем он пишет стихи, она увлечена, быть может, вязаньем, или чем-нибудь иным, а он не знает этого, а дети — что дети?.. Дети, право, не при чем. И он вдруг ясно понял, что когда действительно пройдет лет десять или чуть больше, и они не будут вместе, так вот, он ясно понял, что она его не вспомнит.

Пушкин оказался почти прав. После того дня они виделись многократно, но позднее — когда Мария Николаевна Волконская (в девичестве Раевская) приедет, чуть живая от усталости, в Благодатский рудник к мужу, закованному в кандалы, и останется с ним, и проживет в Сибири остаток жизни — она будет вспоминать Пушкина как друга и поэта, но не как любовника.

Выехали в девятом часу утра: Николай Раевский-старший, Николя и Пушкин. Далеко позади Никита, никогда ещё так долго не сидевший в седле, конвоировал Аркадия, о котором генералу Раевскому знать не требовалось.

* * *

Дорога в Ялту пролегала по местности лесистой и гористой. Ехали по тонкой тропке среди огромных сосен, из-за сомкнувшихся крон которых солнце, даже в зените, не могло осветить землю у подножий стволов.

— Я поскачу вперёд, а ты задержи отца, — попросил Пушкин. Николя обиделся:

— Хочешь управиться со всем один?

Хотелось объяснить ему, что, во-первых, генерала Раевского никто другой задержать не сможет, во-вторых, сам Пушкин не желает рисковать жизнью неопытного друга, в-третьих, Александр Раевский, если с младшим братом случится несчастье, Француза, пожалуй, четвертует. Из всего этого объяснил только первый пункт; Николя удовлетворился.

Хуже всего пришлось Никите и Аркадию. Пушкин, отъехав от отца и сына Раевских как можно дальше в лес, поворотил коня и поскакал вспять, где обнаружил давно отставшую рыжую рабочую лошадку, на которой сидели верный слуга и сапожник.

— Быстрей, мы и так отстали! — крикнул Пушкин и заставил нестись галопом через лес. Жаль было Никиту, охающего всякий раз, когда его подбрасывало в седле; сочувствовал Француз и бедняге Стеклову, вообще впервые в жизни едущему верхом. Но выбирать не приходилось, и они скакали среди сосен; блики слепили их, кружились головы от мелькания деревьев, и, наконец, спустя час полумёртвых лошадей остановили у ручья.

Раевские, по расчётам Александра, отстали на полторы-две версты.

Когда коней напоили, поехали неспешной рысью. Вернулись на тропу, уходящую все выше в гору.

Следы на дороге старые, полусмытые позавчерашним дождём. А искать нужно свежие, вчерашние или сегодняшние. Если Рыул (Зюден?) с помощником (связным?) ехали ночью, ещё можно надеяться их нагнать.

Свежие следы удалось разглядеть через полчаса езды.

Ехали двое, медленным шагом, часто останавливались.

Снова пустились в галоп и долго неслись по тропе, пока Никита не крикнул:

— Барин, тут!..

Что именно было тут, Пушкин тут же увидел: из лесу выходил конь, под седлом, но без всадника.

Что-то случилось.

— Тошно мне, — сказал Стеклов.

На седле не было крови; конь брёл по бездорожью медленно, спокойно.

Александр спешился и стащил с лошадки зеленого, как сосновые кроны над ними, Аркадия. Никита был оставлен стеречь лошадей.

По следам коня, ясно отпечатавшимся на влажной земле, вышли к замшелым обломкам старинной стены или каменной ограды. Вспомнил карту: поблизости должен был стоять монастырь святого Иоанна (вспомнил Каподистрию), вернее, его руины. Монастырь оказался прямо за старым земляным валом; сосны, стоящие почти вплотную, скрывали его. Двух стен не было вовсе, оставшиеся две стояли углом; одиноко торчала башня, лишённая крыши, да высились колоннами каменные балки. Так, говорят, выглядит языческое капище Стоунхендж на родине Оссиана. От вала до монастыря идти было саженей тридцать-тридцать пять.

Поблизости от башни стоял камень, из-под которого бил родник. Там, у родника, стояли, привязанные к дереву, двое коней.

По тропе от Юрзуфа ехали двое, значит, третий прибыл с другой стороны, из Ялты. Ergo, один из коней — грека Аргиропуло.

За камнем лежало что-то тёмное, длинное. Александр не сразу понял, что это ноги лежащего ничком человека в сапогах. Аркадий сдавленно пискнул, тоже догадавшись, и стал пятиться. Пушкин поймал его за воротник.

— Пригнись-ка. А лучше встань на карачки.

— З-зачем?

— Делай, что говорят! За мной.

Подползли к лежащему человеку; Пушкин перевернул его и устало прислонился к камню. Аркадий скорчился над ручьём; его вырвало. Француз не стал осуждать: при виде перерезанного горла у человека неподготовленного легко расстроится пищеварение.

Мягко повернув Аркадия к себе, спросил:

— Это он?

Стеклов, вытирая губы, замотал головой.

— Видел его прежде?

— Нет, — сказал Аркадий с глубокой усталостью в голосе.

Адъютантский мундир с аксельбантами — ах вот это кто у нас. Двое коней привязаны, третьего хотел напоить, и был зарезан. Кровь натекла изрядно, но ещё не свернулась… Двое коней…

— Ложись! — шёпотом крикнул Александр, прижимая Аркадия к земле.

Сапожник зарылся носом в траву. То ли он понял то же, что и Француз, то ли просто повиновался всему, стараясь не думать.

— Слушай, Аркаша, Рыул должен быть ещё здесь. С ним второй. Так что постарайся лежать тихо-тихо. Понял?

Аркадий молча дёрнул головой: как не понять.

А ведь он не врал, подумал Француз. Приехал сюда со мной, лежит рядом с мёртвым адъютантом, рискует — ради чего? Пушкин вынул из кармана ассигнации, не считая, протянул Аркадию.

— Здесь около сорока рублей. Все твои.

Стеклов, не поднимая головы, схватил деньги и завозился, пряча их. Обернулся и пропыхтел:

— Благодарствую.

— Тебя благодарю, дружище. Если вдруг что будет нужно — я в долгу не…

Голоса!

Из лесу со стороны башни приближались двое. Встать бы да рассмотреть, не видать ничего, кроме травы и стен.

— Аркаша, лежи здесь и не высовывайся. Если крикну «беги» — беги в лес, как только можешь дальше. Понял?

Кивок.

Пушкин беззвучно хлопнул сапожника по плечу и стал отползать к монастырю.

На разрушенных временем стенах проглядывали фрески: лики с жёлтыми блинами на затылках; посреди луга, бывшего некогда самым центром монастыря, можно было разглядеть каменный квадрат — основание лестницы; вокруг лежали кирпичи, составлявшие прежде не то стены, не то ступени. Всюду были лужи, — вода не уходила в землю, встретившись с фундаментом.

Спиной к стене, шаг, ещё один — окно. Отсюда можно было рассмотреть идущих.

Штабс-капитан — слишком далеко, чтобы подробно разглядеть мундир, но сомнений нет — это он. С ним крепкий мужчина в сюртуке, в цилиндре странной формы — очень низком, кажется, попросту мятом.

Кто из них Зюден? И почему они спокойно идут, в то время как адъютант лежит у источника?

Шорох заставил обернуться. Это Аркадий перекатывался, весь в грязи, от камня к кустам у стены, решив, вероятно, что там удастся укрыться надёжнее. Ничего, его пока не видно, пусть ползёт.

— …воспомоществования, — донеслось от башни. Француз присел под окном и затаился.

— …отношения к вам в Греции. Можете не… — голоса снова отдалились, перемещаясь к западу.

Отчего не идут прямо?

Цепляясь пальцами (ах, как жаль заботливо отращённых ногтей!) и носками сапог за трещины между камнями, Александр стал, подобно ящерице, взбираться по стене. Добравшись до осыпавшегося края, ухватился за него и выглянул.

Вот оно что. Между лесом и башней был невидимый снизу овраг. Штабс-капитан со спутником обходили его.

— …оружия. Народ здесь далёк…

Приблизились к башне. Человек в мятом цилиндре широко шагал, постоянно обгоняя штабс-капитана.

Выстрел.

* * *

Пуля выбросила Аркадия из кустов; его ударило спиной о стену, и, когда он упал, уже мёртвый, древняя штукатурка полетела сверху, засыпая тело.

Штабс-капитан обернулся на выстрел, срывая с пояса пистолет; грек в цилиндре, увидев возникшего вдруг из ниоткуда человека, тут же погибшего, повернулся к Рыулу, держащему оружие, и рассудил, что стрелял штабс-капитан.

Штабс-капитану грек не доверял, подозревая в нём провокатора, и часто тянулся к рукояти ножа, спрятанного под кушаком.

Не успев подумать, давно бывший на взводе грек выхватил из-за пояса нож и метнул в Рыула снизу вверх, как научили его когда-то рыбацкие дети, с ранних лет привыкшие с смертельным дракам. Нож вошёл штабс-капитану в горло над ключицей; Рыул отшатнулся, ещё не зная, что убит, и, заваливаясь на спину, спустил курок. Свинцовый шарик, пробив греку голову возле носа, вырвал из черепа затылок; по земле покатился цилиндр, а вслед за ним тяжело рухнул, разбрызгивая из лужи воду, труп.

Кто и откуда стрелял в Аркадия?


Поединок у ручья (продолжение) — напрасные жертвы — время упущено — в Бессарабию

Гусар, на саблю опираясь,

В глубокой горести стоял.

К.Батюшков

Рефлексы у Француза были отточены длительными и частыми упражнениями.

Первый выстрел сделан из лесу за оврагом.

Снять с пояса моток веревки — прыжок со стены вниз — бегом к оврагу — веревка свистит, раскручиваемая над головой — (конский топот за спиною; откуда? нет времени оглядываться) — бросок; верёвка змеёй охватывает ствол сосны — оттолкнуться и а-а-э-э-э-э-х! через овраг, где стоит человек в изодранной рубахе, держа пистолет.

Пушкин приземлился на краю, вспахав мокрый грунт пятками, и бросился к стрелявшему. Тот уже бросил ненужный пистолет и поднимает саблю -

На трупе адъютанта не было ни пистолета, ни сабли; нужно было заметить.

…Нырнуть под руку, перехватить за запястье и за локоть, вывернуть. Противник — левша; непривычно. Удар коленом в живот, — Пушкин согнулся; сабля опускается сверху; (что-то огромное перелетает через овраг и обрушивается за спиной); увернуться — ударить ногой в грудь.

Убийца Аркадия Стеклова отлетел, выронив саблю, но упасть не успел: сзади вырвалось чёрное, свистящее и топочущее; пробежала радуга по махнувшему клинку; и недавний противник Александра повалился, снесённый сабельным ударом, а Николай Раевский-младший, вновь занося руку с клинком, рванул поводья, и конь вздыбился, жутко показывая зубы.

— Arrête! — крикнул Пушкин, кидаясь навстречу всаднику.

Гусар опустил саблю и, остановив коня, спрыгнул.

— Откуда ты здесь? — Пушкин, не глядя на Раевского, подбежал к лежащему на земле. Удар Николая отбросил незнакомца далеко от места поединка.

— Обогнал отца, хотел посмотреть, что ты… — Николя вернул саблю в ножны. — Что стряслось?

— Ты спрашиваешь! Да ты убил последнего, кто мог ответить.

Но последний был ещё жив и слабо шевелился в траве. Кровь залила его рубаху так обильно, что нельзя было сразу определить, где именно рубанул Николя. Пушкин перевернул раненого, увидел струйку крови, стекающую из уголка рта. Смутно знакомое лицо.

— Кто ты такой?!

Губы шевельнулись; между ними лопнул алый пузырь:

— У-у…

— Что?

— Ульген, — разобрал Пушкин.

— Кто? — Николя упал на колени рядом.

— Тихо! Зачем… — (сколько вопросов нужно задать, но он же сейчас умрёт) — Зачем ты стрелял в Аркадия?

Глаза Ульгена расширились; отходит! — мелькнула паническая мысль; но Ульген был просто удивлён.

— Аркадий… кто?..

— Сапожник Аркадий! — яростно сказал Пушкин. — Зачем ты его убил?

— Я… — глаза Ульгена наполнялись слезами, видимо, от боли. — Я думал, это З-з… Зюден.

— Что?! Он что же, похож на него?

— Похож, — прохрипел Ульген. Его левая рука подергивалась, пальцы шарили в траве невидимую пропажу; правая рука опухла и посинела, запястье, перевязанное какой-то тряпицей, вздулось — похоже на давний необработанный перелом.

— Кто ты, мать твою, такой?

Ульген посмотрел на Пушкина потрясённо, словно был перед ним не человек, а кто-то… кто? — это мог сказать только сам Ульген, но он выдохнул:

— Грек… Э-э… Этерия.

Француз поднял голову к сосновым кронам и заорал так громко, что сорвались с веток всполошённые сойки:

— Идио-о-о-от!!!

— Ты что-то понял? — спросил Николя.

* * *

Всё было яснее некуда.

1) Я — связной Зюдена (конечно, это он, Александр уже видел его — в лодке, отплывающей от берега Тамани), на самом деле — грек из «Этерии» (а ведь бесценный был бы агент, если б найти его раньше)

2) Сбегаю от Зюдена. Пытаюсь, наверное, его убить, но в результате сам остаюсь со сломанной рукой

3) Выслеживаю Зюдена, надеясь, что тот не оставит без внимания встречу Рыула с Аргиропуло

4) Убиваю заметившего меня адъютанта, а затем и несчастного Аркашу, спутав его с Зюденом, и становлюсь причиной глупейшего поединка в истории

5) Идиот.

— Что-то он тебе говорил? — Пушкин тряс Ульгена. — Зюден — что он тебе сказал? Он где-то здесь?

— Не з-знаю. Он собирался… — (буль; кровавый пузырь), — Ф-ф…

— Куда?

— Ф-ф… в Бес… ар…

— Бессарабию?!

— Да, — пузыри на губах умирающего вздувались теперь при каждом слове. — Н-на Днестр.

— Зачем?

— Не з-з… сказал — поднимать на… наших.

— Кем он там представится? Идиот! Ты сам понимаешь, чего натворил?! Кем — он — представится?!

Ульген широко распахнул глаза и умер.

Все бранные слова, известные Пушкину, вознеслись над лесом, посбивав с нижних веток хвою.

…Ульген застыл, навсегда уже глядя в небо. У монастырской башни лежали штабс-капитан Рыул с торчащим из шеи ножом и негоциант, негласно возглавлявший крымских греков, Аргиропуло, — с развороченною головой. Под стеной, под выцветшими ликами с золотыми блинами набекрень, лежал на боку, уставившись на сосновый росток, сапожник Аркадий Стеклов.

Самым мерзким оказалось выдумывать генералу Раевскому историю о разбойниках (какие, действительно, в этих краях попадались), убивших двоих военных, и убитых Николаем Раевским-младшим. Подождав, когда Раевские отъедут от злополучных развалин, Француз вывел из лесу Никиту; вместе они кое-как похоронили Аркадия, завалив тело камнями, выбитыми из стены. На кресте, связанном из сосновых веток, Александр вырезал: «здесь покоится раб Божий Аркадий Стеклов, сапожник». Хотел приписать «павший безвинною жертвою» или «павший в бою» или «павший жертвою человеческой глупости», но подумал: зачем?

(Потом, уже из Симферополя, Пушкин послал в Юрзуф человека с тем, чтобы тот нашёл жену (вдову) Стеклова и передал ей сорок рублей и на словах: что муж её, Аркадий, погиб геройски, выполняя секретное поручение Его Императорского Величества. Легче на душе от этого не стало.)

В это время было написано и отправлено -


Письмо, о котором Пушкин не знал:

«Милостивый государь Павел Иванович,

Не сочтите моё повторное к Вам обращение грубостью, намерения мои до того честны, что я, будучи увлёчен ими, не могу не разделить их с Вами, кого считаю человеком одного со мной образа мысли. Вам известно, в Греции может случиться революция, это достойный пример для наших соотечественников, с тем различием, что грекам выпало счастье бороться с пришедшими к ним османами, нам же предстоит подняться против собственной же власти. Революция в Греции может, однако, помочь нам с нашим делом иначе. Если к грекам примкнут и русские, мыслящие свободно, то Александру останется благословить их, что он не сделает, либо отвергнуть. Этот случай будет, мне кажется, подходить нам. Иные, прежде активно не поддержавшие бы идеи русской демократии, теперь, оказавшись в немилости, бросятся к нам, готовым их принять. Я имею в виду, например, И.Каподистриа, благоволящего грекам, но рассудительного в своей службе и оттого бездействующего. Надеюсь встретиться с Вами и остальными, я направляюсь на юг и наверно буду искать с Вами встречи.

Остаюсь Вашим верным сторонником,

Искренне Ваш

Кн. К.»

Не будем до поры отвечать, кем был подписавшийся Кн. К. Скажем лишь, что упоминаемый в письме Александр — третий Александр в нашей истории — не какой-нибудь ненужный нам Александр, а Его Императорское Величество Государь Александр Первый. Адресатом же, распечатавшим конверт и как раз начавшим читать знакомые нам строки, был Павел Иванович Пестель.

* * *

О Зюдене удалось узнать довольно много, с учётом того, что прежде не было известно ничего.

Узнали, что он был невысокий, средних лет, русый, возможно, сутулый — словом, похож со спины на покойного Стеклова.

Узнали, что он уехал в Бессарабию «поднимать наших» — кого «наших»? Неизвестно. Все недели, проведенные в Юрзуфе, пропали даром: Зюден не собирался встречаться ни с Дорином Рыулом, ни с греками, доверив Ипсиланти то, с чем тот справлялся без посторонней помощи, и что было Турции исключительно полезно. Следы турецкого шпиона в Крыму не представлялось возможным отыскать.

Время, драгоценное время, решавшее всё — было упущено. Бездарно и трагично потрачено — ради чего? Пусть ради информации, но что теперь делать с ней?

Из Ялты, горными тропами, через Кикенеиз и Бахчисарай Француз с Раевскими добрались до Симферополя.

В Петербург было отправлено письмо с просьбой изменить в весеннем указе о ссылке место конечного назначения: написать «Бессарабская губерния».

Нессельроде письмо получил и выпросил у государя нужную подпись. Он один не был удивлён новому пути Француза. Шифровка Зюдена гласила «Днестр», а значит, следовало уделить больше внимания Молдавии, тем более, никто не давал гарантий, что Зюден задержится в Крыму. Загодя, ещё летом, граф велел перевести в Бессарабию из Екатеринослава генерала инфантерии Инзова, который единственный из всего местного начальства был в курсе тайного задания Пушкина; но не будем отвлекаться от того времени, когда последняя верста, отделявшая одинокую кибитку Француза от Бессарабии, осталась позади.

…Дождило; с холмов спускались чередою тёмно-зелёных полос колеблемые ветром вертограды; редкие селения белели церквами сквозь дождь; и мы простим Пушкину отвращение, с которым въехал он в этот край, ибо молдавская земля в ненастную погоду выглядит и впрямь уныло.


В Кишинёве месяц спустя — «Союз» меняется — в Каменку! — снова Раевские и их родня — разведка Александра Раевского

Не сыщет ввек дороги

Богатство с суетой;

С наемною душой

Развратные счастливцы…

К.Батюшков

Разбитою дорогой, мимо сирых молдавских лачуг, мимо садов, расстающихся с последней желтизною и неуклонно буреющих, мимо ветшающих греческих и еврейских хат, мимо стад, бредущих по мокрым лугам под ленивые окрики чобана; в длинном дорожном плаще, бьющемся за спиной, открывающем иногда чёрный с золотом полковничий мундир, в неуставной меховой шапке, полюбившейся во время службы в Кавказском отдельном корпусе, со сложенными в кармане очками въехал в Кишинёв Александр Николаевич Раевский.

Заезжий дом купца Наумова он нашёл почти сразу. Подъехал к нему в тот момент, когда одно из окон в доме отворилось, и наружу повалил густой белый дым. Странное зрелище привлекло Раевского. Он объехал вокруг дома, гадая, не случился ли пожар, но не было слышно ни криков о помощи, ни вообще каких-либо звуков. Спешившись и привязав коня, Раевский, всё ещё недоумевая, подошел к двери и постучал.

Дверь открылась, и в лицо Раевскому выдуло ещё более густой и плотный дым. Потерявшись в его клубах, гость не смог сперва разглядеть, кто же встречает его на пороге. Откашлявшись и прикрыв очками слезящиеся глаза, он с трудом различил перед собой крепостного Никиту Козлова.

Никита узнал Раевского и запричитал, замахал руками, разгоняя чад. Причина странного явления стала понятна тотчас же, как Раевский принюхался. Дым оказался табачным.

— Пушкин, — крикнул Раевский в облачные недра дома. — Господин Француз! Александр Сергеевич!

— Барин пускать не велели-с, — Никита отступил в сени, заваленные, как показалось Раевскому, снегом.

— Александр Сергеевич, это я! Раевский! Ваш сотрудник!

Из дыма соткался низенький силуэт, принявший вскоре форму коллежского секретаря Пушкина. В руке у Пушкина была трубка, за ухом торчало свежее перо, второе перо — обгрызенное и испачканное чернилами — в другой руке. Агент Француз был в нижней рубашке, свисающей до колен поверх штанов для верховой езды; волосы его были растрёпаны.

При виде Раевского Пушкин издал вопль, сделавший бы честь его африканским предкам, бросил перо и трубку на пол, на груду клочков бумаги, принятых Раевским за снег, и, вытянув руки, кинулся к вошедшему. Александр Николаевич непременно упал бы, сбитый с ног налетевшим на него взъерошенным курчавым снарядом, но Никита подхватил его сзади и мягко прислонил к стене.

— Александр, — вопил Пушкин. — Господи, неужели! C'est vous! Нет, вы мне померещились в табачном бреду! Дайте я ущипну вас!

— А!!

— Проклятье, перепутал. Себя! Ущипните меня немедленно! Я не сплю?

Прошли в комнату, напоминавшую Помпеи на утро после извержения.

— Ну, что вы тут?

Пушкин скрылся за ширмой и оттуда сказал:

— Подыхаю от скуки. Александр, прошу вас, скажите, что вы заехали не просто так.

— Не просто.

Ширма содрогнулась от радостного вопля.

— Месяц! — Пушкин вышел уже в свежей сорочке и жилете. — Я месяц сижу в этом проклятом Кишинёве! Анафура папучий ши бурикул мэмукуций луй! Простите, это по-молдавски… Ну, — Француз вцепился Раевскому в плечи, словно хотел оторвать эполеты, — рассказывайте скорей!

— Я правильно понял, что вам не удалось узнать ничего?

— Вовсе ничего! Совсем! Нимик! Ни единого ё…го следа Зюдена! Говорите, я сейчас умру, и это будет на вашей совести.

— А мне удалось.

Пушкин подпрыгнул и стал приплясывать, напевая: «ай-нанэ-нанэ». Оттанцевав секунд пятнадцать, он встряхнулся, потёр лицо и предложил Раевскому сесть.

— Я весь внимание. Ради Бога, не злитесь, этот дым, я только тем и занят, что курю и пишу.

Раевский успел уже привыкнуть к дыму, только протирал запотевающие очки.

— Понятно, что в Бессарабии Зюдену легко затеряться, и мы не можем вечно ждать, что он выдаст себя.

— Да.

— Посему, я отталкивался от того, что вы написали. Этот турок-грек, как бишь его?

— Ульген?

— Пусть Ульген. Он сказал: «поднимать наших».

И Раевский рассказал ход своих мыслей.

«Наших» — это слово удивило его. Под «нашими» должны были подразумеваться турки, возможно, другие шпионы, но как их можно поднимать? Греки? — подумал тогда Александр Николаевич. Но греки, фактически, были уже «подняты» Ипсиланти; оставим их как запасную версию. Кого можно поднимать на Днестре? Во-первых, это должны быть люди близкие к Зюдену, те, кого он мог назвать «наши». Во-вторых, их можно было «поднять», т. е., по меньшей мере, подвигнуть на какие-то решительные действия. И раз Зюден к ним вхож, получается, они не слишком афишируют своё существование — это было бы слишком опасно для шпиона. Вывод: некое тайное общество, не поддерживающее современную Русскую политику. Круг сузился до пары подозреваемых: масонов и «Союза Благоденствия».

— Кого? — Пушкин придвинулся ближе, не глядя подобрал с пола ещё одну трубку, сунул мундштук в рот и защелкал пальцами; подбежал Никита и дал огниво.

— Как! вы не слышали о «Союзе Благоденствия»?

Пушкин слышал. Он тут же вспомнил. «Союз Благоденствия» был организацией симпатичной, хоть и не одобряемой наверху. Кратко: это были добрые просветители, мечтавшие облегчить народные страдания, освободить крепостных и т. п. — и совершенно не умевшие этого сделать. Многих их них Александр знал ещё по Петербургу.

— Je voulais dire, — поправился Пушкин, закуривая, — что же в них тайного?

— В известных вам ничего, но -

Александр Николаевич объяснил, что в мирном «Союзе» начались странные подвижки. Члены общества прониклись вдруг революционными настроениями, вплоть до мыслей о цареубийстве.

— Откуда вы это знаете?

— Случайность. Заверю вас, ни Нессельроде, ни даже самому государю это неизвестно. Мой дядя состоит в «Союзе» членом.

— И он столь откровенен с вами?

— Я сыщик, господин Пушкин. Позвольте не объяснять вам, как мне удалось получить эту информацию. Скажу только — дядя о моей осведомленности не знает.

Читал письма?

— Хорошо. Расскажите скорей, причём тут мы.

— Лучше уж — причём тут Зюден. Если мы будем и далее исходить из того, что цель Зюдена — втянуть Россию в войну, в которой мы будем обречены, можно выдвинуть и новую гипотезу — чтобы окончательно отвратить от России союзников и лишить государство сплочённости, Порта намерена спровоцировать la révolution russe.

Революция на фоне войны или война на фоне революции? — не всё ли равно; для России дело кончено.

— Даже так? — Александр затянулся и выпустил длинные струи дыма через нос.

— Точно так. Это бы объяснило, каких именно «наших» Зюден желает поднять. И потому «Союз Благоденствия» так скоро переформируется в революционный клуб.

— Можно обратить внимание и на масонов.

— Обращайте, если вам угодно. Но вы ведь не спорите, что «Союз Благоденствия» — это…

— Это ниточка.

Раевский кивнул.

— Александр, — вскинулся Пушкин, — я даже не предложил вам закурить.

Раевский, которому с лихвой доставало роли пассивного курильщика, покачал головой:

— Лучше предложите мне выпить.

— Вино, увы, только молдавское.

Раевский попробовал.

— Недурно, по мне. Так вот, мой дядя, человек просвещённый и вольнодумный, занимает важное место в «Союзе» и, как я понял, умеренно поддерживает новые идеи. Через неделю, самое большее — полторы, к нему в имение приедет известный вам Дмитрий Якушкин…

— Какая прелесть, — голосом Каподистрии сказал Француз. Он любил Якушкина, с которым виделся в Петербурге у Чаадаева.

— Вы, кажется, относитесь к нему очень тепло, а ведь он — главный вербовщик будущего кружка…

Точно, читал письма. Низко… Однако, на то и сыщик.

— …С ним должен прибыть ваш кишинёвский сосед Орлов. Встреча эта внешне будет обставлена как дружеский визит, но можно ожидать важных разговоров.

— Vous pensez que в имении вашего дяди будут решаться вопросы «Союза Благоденствия»?

— Совершенно верно.

— Что же, по-вашему, мы сделаем, оказавшись вблизи тайного клуба? — осторожно поинтересовался Пушкин, мысленно оценивая Раевского: в молодом полковнике проглядывала сквозь холодность так приятная Александру отчаянная удаль.

— Мы в него вступим.

* * *

Село Каменка, куда приехали Пушкин с Раевским, оказалось милейшим местом. Никогда прежде, даже в детстве во время общих вечеров, Пушкин не видел столько родственников, собравшихся в одном месте.

Рать беотийских мужей предводили на бой воеводы:

Раевский Николай Николаевич-старший, радостно обнявший Пушкина;

Раевский Николай Николаевич-младший, радостно обнявший Пушкина (-Ты здесь по делам разведки? — Нет, просто приехал вас повидать. — Ну дай же я обниму тебя!);

Далее шли:

Раевская Софья Алексеевна, без которой и здесь бы всё рухнуло;

Мария — ах, Мария! — но в её взгляде было лишь дружеская тепло;

Раевская Екатерина Николаевна, умнейшая из женщин;

Раевская Софья Николаевна — просто какая-то Сонюшка;

Раевская Елена Николаевна, оправляющаяся от чахотки;

Давыдов Александр Львович, стареющий напыщенный тип (наша история изобилует Александрами, но ничего не попишешь — правда. В другой, выдуманной истории его бы непременно звали Сигизмунд);

Давыдова Аглая, урождённая де Граммон, жена Александра Львовича, красавица-француженка;

Давыдова Адель Александровна — её малолетняя дочь;

Давыдова Катерина Александровна — её старшая дочь;

Давыдов Василий Львович, тот самый дядя, коего упоминал Александр Николаевич;

Давыдова Александра Ивановна, жена его;

Давыдова Екатерина Николаевна, дряхлая матушка Н.Н.Раевского-старшего;

И многие другие, чьи имена и родственные связи мы опустим.

Василий Львович представлялся Французу грузным, ленивым, похожим на кота человеком. Таким был на поверку его брат, а Василий Львович оказался высоким, вечно бодрым, с насмешливым лицом и чудовищно низким, идущим из самой утробы голосом.

— Славный Пушкин, — от его баса гудело в зубах, — Александр Сергеич, ну! Как я рад! Читаю вас, даст Бог не соврать, уж два года.

— И я вас, Василий Львович.

— Что ж, разве я поэт, я пишу от скуки и отвращения, ну!

— Почему от отвращения?

— Потому, славный Александр Сергеич, что говорить прозой: «в этой стране мне хочется блевать!» тут не принято, ну.

«Хороший человек» — подумал Пушкин.

Вечером сидели в огромном зале, Катерина Николаевна играла и пела чудным голосом французские романсы, к великому восторгу Аглаи.

Аглая, маленькая, подвижная, черноволосая и черноглазая, с каким-то особенным увлечением говорила по-русски, точно хвасталась.

— Пр-р-релесть, — она радостно выговаривала трудную букву «р». — Катенька, вы душка, спойте ещё.

— Я, право, не знаю, что вам исполнить.

— Я спою, — вмешался Василий Львович. — Николай, ты должен помнить.

И они вдарили по ушам казачьей песней; Катерина аккомпанировала, но звуков рояля слышно не было. Аглая, оказавшись рядом с Пушкиным, сказала:

— А вы что же, не поёте?

— Je ne sais pas chanter.

— Нет, говор-рите со мною по-русски! Мне скучно, — Аглая дернула плечиком. — Р-руский язык смешной.

— Вы говорите на нём для забавы?

— Как вы сказали? Да-да.

Пушкин оглядывался, ища Александра Николаевича, но тот исчез.

Потом ещё много пели и изрядно выпили, и даже немного потанцевали. Мария избегала Александра, и он не винил её в этом, тем более, танцевать выпало с Катериной. Смеялись, говорили обо всём, обсуждали современную литературу.

(- Кстати, что вы сейчас пишете?

— Набрасываю поэму, может статься, тут и закончу, впрочем, могу и протянуть ещё год).

* * *

Наутро в комнату к Французу пришёл Раевский.

— Есть новости.

Александр, только закончивший подпиливать ногти, встрепенулся:

— Что, говорите.

— Якушкин должен приехать к зиме, ближе к бабкиным именинам. Так сказал дядя.

— Вы всё-таки открылись ему?

— Я не говорил, что он сказал это мне. Я попросил разузнать Аглаю.

— Эту? «Говор-рите по р-русски»?

Раевский как-то особенно желчно ухмыльнулся.

— Она прекрасная женщина, en tous points. Без предрассудков, и на неё можно положиться в делах, которые ей непонятны. Иначе, конечно, проболтается.

Они тайные любовники? Как же удаётся держать это тайною в доме, полном родни?

Раевский не переставал удивлять.

А всё было гораздо проще.

* * *

Комната Аглаи Давыдовой, вечер.

Всюду стоят ширмы, висят занавеси; прямо посреди комнаты понаставлены шкафы с комодами, точно заграждения на пути врага. Из комодов время от времени поднимается то кивер, то цилиндр, то вовсе конский плюмаж. Не сразу видна в сей странной обстановке Аглая. Она сидит где-то у зеркала, нанося румяна.

Появляется некий драгунский Офицер.

Офицер. О, возлюбленная, моя, я пришёл к тебе!

Аглая. Жорж! Ужели ты, верный друг! Ну иди же ко мне!

Тянется для поцелуя; но тут появляется Александр Львович. Тотчас с его появлением вся декорация волшебным образом пропадает. Остаётся обычная комната с кроватью, платяным шкафом и трюмо с тройным зеркалом.

Александр Львович. Аглая, жена моя! Или ты стосковалась по мне?

Аглая. Я занята, видишь, не мешай.

Александр Львович. Утром Николай приглашает на верховую прогулку до реки, поедешь ли?

Аглая. Ах, милый, я себя ужасно чувствую. Верно, останусь дома до вечера.

Александр Львович. Ну, я пошёл. (уходит; комната снова полнится ширмами и шкафами)

Аглая. Вот и молодец. (поёт)

  Я честной девушкой была
  С прекрасным чистым взором.
  Потом случилось тра-ля-ля
  С каким-то там майором

(встаёт и кружится по комнате меж занавесей)

  И полилась, и понеслась,
  Ведь что есть жизнь, когда не страсть,
  Не пламенная сила?
  Хотела встретить короля,
  Но тра-ля-ля ля-ля ля-ля
  С гусарами сводило!

Вновь является Офицер, Аглая заталкивает его в шкаф.

Аглая. (в сторону ширмы) Ну же, драгоценный, не таитесь, вы не шило в мешке. Выходите!

Тут же из-за ширмы выходит 2-й Офицер, на сей раз уланский.

Офицер. Аглая, милая, предадимся ль мы сегодня безумной страсти?

Аглая. Предадимся, голубчик, непременно предадимся! (поёт)

  Теперь в России я сама,
  Сильней на сердце стужа.
  Ах, как тут не сойти с ума —
  Мой пламень им не нужен!
  Ах где ты милая земля,
  О, там такое тра-ля-ля
  То с принцем, то с вельможей…
  А здесь не сыщешь… (темп сменяется на andante; задумчиво) ничего…
  Но… (снова forte) тра-ля-ля-ля ля-ля ля-ля
  Они тут могут тоже!

Въезжает на коне Александр Раевский.

Аглая. (прячет 2-го Офицера за ширму) А ты кто?

Раевский. Я — Александр Раевский, живу тут.

Аглая. Что ж — мы с тобой планировали что-то на нынешний вечер?

Раевский. Пока нет.

Аглая. (строго) Что вы в таком случае тут делаете? Вас могут увидеть! Ах!

Раевский. Но если ваше сердце сейчас свободно…

Аглая. (в сторону) Ах, дорогуша, в этой стране ещё никто не смог занять его полностью, всегда оставалось место… (Раевскому) Говорите: что вам угодно?

Раевский. Только скажите, не мучайте, верно ли это, что вы влюблены в Якушкина?

Аглая. В кого?

Раевский. Не притворяйтесь, не топчите осколки моего сердца! (спрыгивает с коня и бросается к Аглае) Только признайтесь!

Аглая. Тише, дорогуша, вы наломаете дров.

Раевский. (выхватывает из-под комода дрова и вправду принимается их ломать) Я влюблён в вас давно и безответно, но сегодня я узнал, что к вам едет Якушкин, этот Казанова, этот дон Гуан, этот…

Аглая. (с интересом) Поподробнее, прошу вас.

Раевский. Я позабыл остальных знатных любовников.

Аглая. И он так хорош, как вы говорите?

Раевский. Даже лучше.

Аглая. И он едет сюда?

Раевский. Да, прибудет, только не знаю, когда именно. Ваш деверь, Василий Львович, непременно должен знать.

Аглая. Я узнаю, спасибо…

Раевский. Я не смею становиться между вами и Якушкиным. Но, прошу, скажите, уделите ль вы мне хотя бы немного времени до его приезда?

Аглая. (проходит мимо шкафа, на ходу заталкивая туда выпадающего кавалергарда) Ах, голубчик, до приезда Якушкина я вся ваша.

Раевский. И вы скажете, сколько времени я смогу наслаждаться вашим обществом, пока Якушкин не разлучит нас?

Аглая. Ну, раз вам это интересно… Ах, что мы всё о нём да о нём! Ты тоже хорошенький! Иди же ко мне!

(Раевский кидается к Аглае, и они вместе падают за груду подушек. Оттуда слышится, как Аглая поёт) -

  Чем дальше в лес, тем больше дров.
  А холод на сердце суров,
  Поди меня согрей-ка!
  Тра-ля-ля-ля ля-ля ля-ля
  Ах, жизнь не стоит ни рубля,
  Цена любви — копейка.

Пушкин, при всём своём опыте, не научился ещё понимать таких женщин, как Аглая, поэтому то, что подробности получения Раевским ценных сведений остались для него загадкою — невелика беда.


Вставная глава

Du liebes Kind, komm, geh mit mir!

Gar schöne Spiele spiel ich mit dir.[8]

Гёте

— Нет, скажи, что ты шутишь.

Брюс, взмокший под майским солнцем, расстегнул воротник и, доковыляв до дивана, рухнул на него, вытянув длинные ноги чуть ли не на середину комнаты.

— Не шучу, — он вытащил из-за обшлага платок и промокнул потное лицо. — И клянусь, это не мой ребёнок.

— Верю, что не твой, — Трубецкой поглядел на мальчика, стоящего у входя и ковыряющего лепнину на дверной раме. — Но каким бесом его к тебе принесло, и какого беса я теперь должен…

Брюс закашлялся. На четвёртом десятке отважный генерал-поручик Семёновского полка, кавалер Анны и Александра, ни с того ни с сего начал плохо переносить жару. Начинаем сдавать позиции, — подумал Трубецкой, — ещё лет десять и сделаемся старой гвардией, годной только в качестве подставки под ордена.

— Не скажу ничего, прости. Уф-ф, — Брюс отпил поднесённого лакеем лимонаду. — Жарко-то как. Иван!

Мальчик без интереса повернул голову.

— Что ты о себе скажешь?

Ребёнок что-то промычал.

— Яснее говори, как тебя учили!

— Я Ваня, — сказал мальчик, пиная носком что-то на полу.

Трубецкой приблизился и принялся рассматривать его, как диковинное насекомое.

— А по батюшке?

— Никитич.

— Никитич? Это кто же этот Никита?

— Отчество я выдумал, — сказал Брюс.

— Яков! Ты не знаешь, кто его отец?

Яков Брюс посерьёзнел.

— Знаю. И как раз поэтому Ванька у меня больше жить не может. Снова тебя прошу и заклинаю жизнью своей — возьми его и воспитывай, как своего.

— Так, — Трубецкой поднял Ваньку, оказавшегося тяжёлым для своих скромных габаритов, и посадил в кресло. — Это, друг мой, никуда не годится. Или ты мне сейчас расскажешь…

— Не могу, — Брюс ещё сильнее ослабил воротник. — Это чужая тайна, от коей в будущем может многое зависеть… Весьма многое. В деньгах Ванька нужды не имеет, каждый год ты будешь получать средства на его содержание… Полагаю, их будет больше, чем потребуется ребёнку, так что остатком распорядись по своему желанию, с тебя не спросится.

— Тайный сын, — понимающе кивнул Трубецкой, примиряясь с вестью о будущем воспитаннике. — То-то моим радость будет. Фамилия его тоже выдуманная?

— Фамилии своей он пока не знает. И, в общем, скрывать ничего не нужно. Понимаешь, Юрий Никитич, ты его корми и обучи со своими наравне, а прочее — не твоя забота.

— Годков тебе сколько, Иван? — Трубецкой опустил ладонь на мягкие светло-русые волосы нового члена семейства.

Не имеющий фамилии Иван Никитич показал четыре пальца.

— Когда он родился?

— Декабря двадцать третьего дня, года тысяча семьсот шестьдесят восьмого.

— Мелковат для четырёхлетки.

Ему может быть меньше, не знаю. Возраст я тоже придумал.

— С ума ты меня сведёшь.

— Не сведу, ежили не станешь пытаться вызнать, откуда парень взялся и чей сын. Я же это смогу сказать только перед самой смертью, а пожить, знаешь, ещё хочется… Да, есть условие. Когда Ванька подрастёт, запиши его на службу под фамилией Инзов. Инзов — и никак иначе.

— Инзов, — повторил Трубецкой. — Не знаю ни одного Инзова.

— Такой семьи нет, но по этой фамилии его всегда смогут найти те, кто будет принимать в нём участие. Инзов означает «иной зов». И это всё, что я могу тебе сказать. Прикажи подать ещё лимонной воды, как душно-то.

Яков Брюс не смог открыть перед смертью тайну Инзова. Он, не успев ничего сказать, скоропостижно умер через девятнадцать лет после описанного нами разговора и за восемь лет до рождения Александра Пушкина, — в 1791 году.


В ожидании — кокетка и поэт — Встреча с Якушкиным — разговоры — пожар

Как вдруг невидимая сила

Под нею пламень погасила.

И.Ф.Богданович

К именинам старухи Давыдовой готовились долго, но как-то небрежно. Вообще всё в каменском доме протекало без видимого усердия — каждый был занят собственными делами. Генерал Раевский с братьями продумывал список гостей, потом вдруг оказывалось, что список пропал, а составлять новый не доходят руки; Александр Раевский уходил надолго и не рассказывал, куда; Василий Львович катался вкруг дома верхом и распевал песни своей боевой юности, так что окна приходилось держать запертыми, чтобы не оглохнуть.

Жена Василия Львовича — тишайшая, хрупкая женщина — при звуках песен пряталась вглубь дома. Она боготворила мужа и боялась только, что озорной характер однажды доведет Давыдова до беды. Про них с Василием Львовичем, кстати, говорили, что они не венчаны.

Александр Давыдов, старший брат Василия Львовича, казался пустым человеком. Он был вял и ленив, ничем не умел заняться, к тому же сильно уступал в начитанности и уме родственникам, поэтому в разговорах не участвовал. Сидел, развалившись в кресле, курил или жевал табак и слушал, о чём говорят остальные. Иногда вставлял словечко, чтобы обозначить своё внимание. На самом же деле ему были чужды предметы общих бесед, а радовало только, что вокруг него жизнь. Определённый толк проявлялся в Александре Львовиче, только когда надо было кого-то за чем-то послать. Слугами он распоряжался легко и изящно, как рычагами простого механизма.

Это, кстати, отличало его от брата, напрочь не знающего, что и где достать, и открыто признающего своё неумение ориентироваться «в наших хоромах».

Пушкин быстро сошёлся с Василием Давыдовым именно потому, что тот вёл себя по-ребячески среди всего почтенного и незыблемого, чем было переполнено поместье.

— Кажется, вы не слишком заняты будущими именинами? — спросил его Пушкин, когда Василий Львович предложил ему разучить боевой марш их полка.

— А с чего бы мне ими заниматься, ну. Всё равно пройдут как обычно, без гостей и без веселья. Матушка стара, видишь, ей уж не до праздников.

— Буду хоть я вашим гостем.

— Приедет ещё мой давний знакомец Орлов, да с ним Якушкин Иван Дмитриевич.

— Вот новость. Я их обоих знаю.

— А я с удовольствием познакомлюсь с Якушкиным.

— Василий, — позвал, выходя из комнаты, Александр Львович, — Нынче уже разве суббота?

— Да.

— Вот как, я совершенно потерялся в днях. Мы, выходит, никого не пригласили?

Так, не следя за временем, которое было в Каменке у каждого своё, они и жили.

Перезнакомившись со всеми, Пушкин стал надолго запираться в биллиардной и там писать. Других занятий до приезда вербовщика «Союза Благоденствия» не предвиделось, зато складывалась концовка поэмы, и Александр спешил, понимая уже, что получится превосходно, и можно будет долго радоваться. В бильярд у Давыдовых давно уж не играли, так что Александр полностью захватил помещение. Еду и вино приносил Никита, остальные старались не беспокоить. Пушкин лежал на столе, курил и работал, а когда выходил, обычно сталкивался с гуляющей Аглаей. Аглая, похожая на маленькую чёрную канарейку, читала французские романы, пела какие-то «ля-ля-ля» и от скуки флиртовала с Пушкиным.

Француз тянулся к ней, как думала Аглая, из восхищения её прелестью. На самом же деле Пушкину не давала покоя мысль, действительно ли между Аглаей и Раевским что-то есть. Представить, что гордый Раевский запал на французскую кокетку, которая откровенно скучает в патриархальном быту поместья, не удавалось. Может быть, он использует её, чтобы получить информацию от Василия Львовича? — думал Пушкин. Но в таком случае, Аглая должна быть любовницей Василия Львовича, а каким боком тут А.Р.? Непонятно.

Приходилось, однако, признать, что Аглая привлекательна, даже очень. Хотя и старше Пушкина на десять лет и имеет двух дочерей, из которых уже и младшая скоро должна готовиться к роли невесты.

Аглая же смотрела на мир единственным доступным ей способом:

* * *

Коридор в усадьбе Давыдовых. Стены плохо видны из-за порхающих вдоль них толстых купидонов. Купидоны летают, постреливая в разные стороны из лука и разбрасывая на пути, как лепестки роз, картинки непристойного содержания.

Пушкин. (возникает из воздуха) Добрый день.

Аглая. Ух ты, какой страшненький. Ты кто?

Пушкин. Я Пушкин, поэт.

Аглая. Что же ты стихами не говоришь?

Пушкин. Я Пушкин, я собою хорош,

От моих стихов всех бросает в дрожь.

Аглая. Поспорила бы с обоими вашими утверждениями. А вы в меня тайно влюблены?

Пушкин. Признаться, милая Аглая

Не помышлял о том пока я.

Аглая. Тогда катитесь отсюда.

Пушкин. Постойте, не гоните прочь!

Я с вами закрутить не прочь.

Аглая. Вот, это уже другой разговор. Давайте закрутим, только недолго, я жду Якушкина.


Странно перекликались мысли Аглаи с тем, что возникало на бумаге под жёванным пером Александра средь наскоро набросанных лиц и силуэтов:

  И гасну я, как пламень дымный,
  Забытый средь пустых долин;
  Умру вдали брегов желанных;
  Мне будет гробом эта степь;
  Здесь на костях моих изгнанных
  Заржавит тягостная цепь…

Он не думал, что умеет рисовать, вернее, воспринимал это умение как нечто данное каждому, естественное, такое же, как способность запоминать увиденное, не воспроизводя его на бумаге. Рисовал неосознанно, то, что плавало в голове под верхним, волнующимся, штормовым слоем стихотворения: лица Раевского, Аглаи, Марии, обоих Николаев, Василия Львовича. Иногда поверх них громоздились горы Кавказа, крымский грот, падающий силуэт (о ком он должен был напомнить? О покойном Аркадии? Об Ульгене? О ком?) и лица тех, о ком Александр сейчас писал.

Часто и с удовольствием Пушкин изображал себя. Он знал, что некрасив и при этом имеет успех у женщин, поэтому любил собственную странную внешность — за то, что в этом маленьком смуглом теле с лицом арапа он побеждал.

Реже, в минуты особенного отвлечения, когда все мысли уходили, и не было ни стихов, ни времени, вовсе ничего, что заставляло бы ощущать жизнь, — он рисовал Катерину Раевскую или просто её глаза — глубокие и серьёзные.

* * *

…Пошёл первый снег, ещё не держащийся на земле, но радостно закруживший над домом. После долгой серой осени, когда листья уже опали, но для снега ещё чересчур тепло, стало весело и красиво — зима скоро. Снег мог бы идти и просто так, одно это было бы чудесно, но сквозь него Француз углядел едущую к дому карету.

Побежал искать Раевского и нашёл за домом. Полковник лениво спорил с Николя. Младший брат, похоже, решился поделиться со старшим своей новой зазнобой, был осмеян и теперь нападал на Александра Николаевича с обвинениями в бесчувственности.

— Едет, — бросил на ходу Пушкин и поспешил обратно в дом, оставив Раевского объяснять, кто именно едет. А что, пусть отдувается. Где-то он ходил последние дни? Не в спальне ли Аглаи пропадал?

Карета остановилась во дворе. Гувернантка юных Катерины и Адели, вышедшая с девочками на прогулку, громко сказала:

— Как полагается приветствовать гостей?

Никто так и не узнал ответа, потому что в этот момент затянул бодрую военную песню выезжающий из-за дома Василий Львович. Елена Раевская, высунувшая было в окно бледное личико, тут же отпрянула: она побаивалась дядюшкиного пения. Где-то в глубине дома Аглая картинно приложила руку ко лбу и сказала: «Ах! не разболелась бы голова». Всё это — растерянных девочек, чахоточную барышню, захлопывающую в страхе окно, оглушительного Василия Львовича в парадном мундире — увидели вышедшие из кареты.

Первым шёл плотный холёный мужчина с редкими, но бережно уложенными волосами и такими же усиками; за ним — высокий, необычайно красивый адъютант (на него засмотрелись из окна нижнего этажа Сонюшка, и из окна верхнего — Аглая); замыкал же молодой человек с тонким, каким-то вдохновенным лицом и походкою до того легкой, что казалось, вот-вот он сделает неосторожный шаг и улетит в снеговое небо. Это и был Иван Якушкин.

Василий Львович, завидев гостей, прекратил петь, спрыгнул с коня и кинулся обниматься с первым из приехавших — графом Орловым.

Адъютант кивнул вышедшим навстречу домочадцам:

— Охотников. Content de vous rencontrer.

Якушкин же оглядел двор прозрачно-одухотворённым взором и увидел Пушкина, бегущего к нему. В Петербурге они виделись мало, но запомнили друг о друге только хорошее, здесь же оба до того одичали, что, не тратя времени на этикет, обнялись.

— Господи, Иван Дмитриевич, вы — привет из мира, который, я думал, обо мне не вспомнит.

— Какими судьбами здесь, Александр Сергеич? — Якушкин выговаривал «с» чуть пришепётывая, так что выходило «Щергеич». — Вы, знаю, сосланы, но до меня доходило, что где-то на Тавриде.

— Et pourtant me voilà, скитания мои закончились в Кишинёве, тут же я навещаю Раевских.

— А я, представьте, не знаю здесь никого, кроме Орлова и вас.

Приехал знакомиться? вербовать Василия Львовича?

— Сверчок! — Орлов заметил Александра. — И вы здесь!

— Вы знакомы? — удивился Якушкин.

— Ещё по «Арзамасу». А в Кишинёве встретиться вовсе легко. Пушкин уж и с моим братом стреляться успел…

Вышедший навстречу гостям Александр Раевский озадаченно посмотрел на Пушкина.

— Вы чем вообще занимались в Кишинёве? — спросил он, подойдя.

Француз вздохнул:

— Это был очень скучный месяц.

(А история с дуэлью, действительно, имела место двумя неделями ранее. Ссора случилась во хмелю, тут же и разрешилась — к счастью, без кровопролития).

Пришли в дом. Тут произошла заминка.

— Иван Дмитриевич! — представил Якушкина Василий Львович. — Мы с ним как-то виделись, давненько уж. Рад возобновить знакомство, а вам представить такого замечательного человека, ну.

Якушкин нервно оглянулся на Александра, заморгал и сказал что-то в том смысле, что да, он действительно видел Давыдова прежде, но это было столь давно и недолго, что и знакомством назвать нельзя. Пушкина толкнули в бок; оказалось — Раевский.

— Тоже не верите? — спросил Француз.

— Совершенно не верю, — кивнул Раевский. — Орлов их сейчас познакомил, раньше они разве только слышали друг о друге.

— Посмотрите на Аглаю.

Мадам Давыдова прямо-таки пожирала Якушкина взглядом, предпочтя его даже Охотникову.

— Не обращайте внимания, — Раевский поправил очки. — Аглая в наших делах не участвует. У неё к Якушкину свой интерес.

— Петька, Прошка, шампанского гостям! — Александр Львович впервые за время пребывания Пушкина в Каменке оказался в своей стихии: был повод распоряжаться слугами. Напрочь не понимающий ни жизни, ни своего места в ней, Александр Львович обнаружил отличные хозяйско-организаторские способности. Петька и Прошка притащили вёдра со льдом, там стояли бутылки, сплошь в мелких капельках; были зажжены свечи, Катя и Адель усажены за рояль играть в четыре руки, повара уже начали что-то печь… Быть бы ему дворецким, — подумал Пушкин, — цены бы не было.

* * *

В разговорах, песнях и весёлых спорах пролетела первая неделя пребывания Якушкина, Орлова и Охотникова в Каменке. Гости, окончательно влившиеся в большое семейство, пели и пили со всеми, Якушкин, очарованный Аглаей, играл ей парижские песенки и рассказывал неинтересные анекдоты, остальные радостно наблюдали за ним. Александр Львович, единственный, кто не замечал романов супруги, с облегчением вверил Аглаю гостю, избавившись таким образом от необходимости развлекать вечно скучающую жену.

После завтрака сидели в тесной, но уютной мансарде. Василий Львович, взявшись исполнить нечто бравурное, забыл слова и уступил право песни гостям, но тут Аглая попросила подождать минутку и кинулась искать гуляющую по дому Адель. Старшая дочь Аглаи спела с гувернанткой-немкой некрасивую сентиментальную песню, а Аглая тем временем нашла Адель и заставила присоединиться к концерту. Катя и Адель коряво сыграли в четыре руки. Им вежливо похлопал, после чего Якушкин лично сел за фортепиано, Охотников взял у Василия Львовича гитару, они с Якушкиным переглянулись и вдруг запели марш Семёновского полка.

— Ну что такое, в самом деле, — расстроился Орлов. — Как на параде. Давайте-ка лучше что-нибудь любовное.

— Отчего же, мне нр-равится, — Аглая смотрела на поющих мужчин туманящимся взором. — Как по-р-русски? Пр-рочувстванно.

— А ты бы спела романс, — тронул её руку Александр Львович. — Аглаюшка блестяще поёт романсы, вам нужно это услышать.

— Ни смерть, ни страдания в дальнем краю не страшны нам в жарком бою… — пели Якушкин с Охотниковым. И после этих строк все разом посерьёзнели. Василий Львович принялся меланхолично крутить ус, Александр Львович нахохлился и закурил, Александр и Николай Раевские, прежде вполголоса препиравшиеся, умолкли в задумчивости.

— Мы верно служили при русских царях, дралися со славою-честью в боях…

— А что, — спросил Василий Львович, когда марш закончился, — как-то сейчас семёновцы?

— Да скверно живётся семёновцам при русских царях, — хмуро сказал Якушкин. — Как Аракчеев пришёл, совсем уж… — он ткнул растопыренными пальцами в клавиши: «д-ля-ммм!»

— Ура! — громко произнёс Якушкин. — В Россию скачет кочующий деспот!

Пушкин встрепенулся.

— Спаситель громко плачет, — продолжил Иван Дмитриевич. — А с ним и весь народ.

— Вы читали! — Пушкин вскочил со стула.

— Кто ж вас не читал, — улыбнулся Якушкин. — Вы — голос прогрессивной молодёжи, Пушкин. Да и мы…

— Старики, — хохотнул Орлов. — Он сейчас скажет «мы, старики».

— Мы, взрослые, остепенившиеся люди, — сказал Якушкин, — читаем и ценим.

Пушкин засветился. Глаза его разгорелись, он стал ходить вкруг стула, размахивая руками и доказывая, что в современной поэзии есть множество неоценённых имён. Орлов взялся возражать, сказав, что неоценённых имён не бывает, и народное признание — главный критерий для поэта.

— Откуда вам знать? — искренне удивился Пушкин. — Поэты-то здесь я и Василий Львович.

В углу кашлянул Александр Раевский.

— Я читатель, — с достоинством ответил Орлов.

— Так я же не лезу с рассказами, по какому правилу выбираю читателей.

Раевский закашлял громче.

— Пушкин! Народ вас любит, — Орлов не выглядел задетым, но всё более увлекался. — А вы оспориваете методы, по которым он выбирает, кого любить.

— Причём тут я! — почти возмутился Александр. — Сколько поэтов лишены народной любви потому, что их стихи, представьте, слишком сложны! Сколько прекрасных талантов!

— Для них нужно особое общество читателей, — сказал Раевский.

— Как и для мыслящих людей вообще, — согласился Василий Львович. — Нужно общество, отдельное от дураков, ну.

— Это, увы, невозможно, — Раевский поднялся. — Я спущусь к родным, посмотрю, не утомились ли.

Француз вышел через пять минут. Тут же высунувшийся из-за двери А.Р. утащил Пушкина в комнату.

— Что за чёрт, Раевский? Вы с самого начала подстерегали меня?

— А что ещё делать. Не стану же я просить вас отойти со мною.

— И что вы хотите сказать?

Раевский привычно потёр переносицу, сдавленную очками.

— Сейчас там не произойдёт ничего важного. Александр Львович ни в каких тайных организациях не участвует, дамы тем более. Разговор состоится, когда соберутся вчетвером — Орлов с адъютантом, Василий Львович и Якушкин. Прошу вас, постарайтесь и вы влиться в их компанию. Вы только что едва с Орловым не поссорились.

— Предлагаете быть теперь со всем согласным?

— Сами придумаете, Пушкин, в самом-то деле! Вы мой руководитель, а не я ваш!

* * *

Стёкла мансарды дрожали от песни Василия Львовича. Пока он пел, Якушкин перебрался ближе к Орлову и шепнул ему на ухо:

— Этот полковник и Пушкин, его друг, — кто они, по-вашему?

— Вы уж и в них подозреваете провокаторов?

Якушкин расширил свои чистые глаза ещё больше обычного:

— Они будут частью нашей компании, и если вы планируете обсуждать что-то с Давыдовым, нужно решить, допускать ли их хоть близко…

— …А-а-р! — донеслось из-за двери сквозь пение Василия Львовича.

— Что? — повертел головой Орлов. — Тихо!

— Пожа-а-а-р! — кричали из коридора.

На несколько секунд все умолкли, потом Василий и Александр Давыдовы одновременно сорвались с места, женщины завизжали; в дверях началась давка. Первым, кому удалось выбраться с мансарды, стал адъютант Охотников.

Над лестницей вился дым; сразу было не разобрать, откуда он идёт. Охотников услышал снизу шум и крики Пушкина: «Скорей!», прыгнул через перила и, увидев, наконец, пожар, закричал:

— Горим! Комната Якушкина горит!

Раевский пытался открыть дверь, из-под которой валил дым и смердело почему-то горелой шерстью.

— С дороги, — Охотников разбежался и впечатался в дверь плечом. Хрустнуло дерево, и покатился по полу гвоздь из выбитой петли. Пушкин, Раевский и Охотников ворвались в комнату; со всех сторон уже неслись шаги и голоса бегущих на подмогу.

* * *

Главным источником дыма и вони оказалась перина. Помимо неё горел секретер, книги на полках возле него, ближняя к постели сторона прикроватного столика и занавеска.

Набежали слуги, Никита притащил оставшиеся с застолья вёдра со льдом и вытряхнул их над постелью Якушкина.

Сам Якушкин попытался открыть секретер, всё более уподобляющийся высокому костру, но его поймал Александр Раевский.

— Куда? Руками? Тут впору баграми ломать.

— Отойдите все! — Охотников протолкался к секретеру и принялся махать мундиром, стараясь сбить пламя, но зацепился за стоящий рядом стул. Стул и секретер затрещали и рухнули на Охотникова. Николай Раевский-младший и Орлов схватили адъютанта за руки и выдернули из-под горящих обломков, сверху на них опрокинули полный чан ухи (принёс находчивый повар), и Охотников был спасён.

Пушкин сорвал занавеску и прыгал на ней, пока подошвы не начали дымиться. Николай Николаевич-старший вытащил задыхающегося Охотникова в коридор. Подбежала Аглая и стала тормошить пострадавшего:

— Ca va? Mon Dieu, vous avez mal? Вы ещё гор-рите?

— Отпустите его, — Катерина Раевская с трудом оторвала Аглаю от адъютанта и протянула мокрое полотенце.

— Благодарю, — выдавил Охотников сквозь кашель.

Пожар тем временем был побеждён. Кровать сгорела почти полностью. От секретера осталась горка обугленных досок и медных замков. На горке сидел чёрный, как арап, Якушкин и, обжигая пальцы, рылся в обломках. Пушкин, тоже вымазанный в саже, пусть и не так заметной на смуглой коже, вытаскивал спасённые из огня книги и передавал их Николя. Дамы хлопотали над Охотниковым и Александром Раевским, обжёгшим руку.

— А отчего пожар-то был? — спросил Пушкин, вынеся последнюю стопку книг. — Иван Дмитриевич, вы что, свечку потушить забыли? Иван Дмитриевич, где вы?

Якушкин восстал из пепла и сказал, размазывая сажу по лицу:

— Письма! Письма сгорели!


Первые подозрения — кто открыл дверь? — оскорблённый Охотников — Катерина — тайна Якушкина

Лишь пар над пеплом сел густой;

Лишь волк, сокрытый нощи мглой,

Очами блещущий, бежит на лов обильный…

В.А.Жуковский

Что за письма, Якушкин говорить отказался, только хватался за голову и повторял:

— В ларце были заперты… Заперты ведь были…

— Иван Дмитриевич, вы свечку не погасили?

Якушкин отмахнулся от предложенного полотенца.

— Так не ототрусь, только замараю… Гасил я свечку. Я и зажёг-то на минуту всего, когда заходил переодеться, и тут же потушил.

— Обратите внимание, — Пушкин поднял с засыпанного пеплом и щепками пола подсвечник. — Следы воска.

— И что? — удивился Александр Львович.

Подсвечник стоял на секретере или на прикроватном столике? Если на столике, то понятно, как загорелась кровать, а по занавеси огонь перекинулся на секретер. Или наоборот?

— Когда всё загорелось, подсвечник, видимо, упал и закатился в угол. Поэтому воск на нём остался не растаявший. Смотрите, — Пушкин пронёс бронзовую чашечку перед глазами собравшихся. — Вот тут остались капли воска, значит, свеча горела достаточно долго, чтобы натекло. Иван Дмитриевич, вы оставляли свечу на столике или на секретере?

— На секретере, кажется. Да, определённо там.

— Окно открывали?

— Что? Окно? Нет. Пушкин, если позволите, я схожу умыться…

— Странно, — сказал Александр. — Если бы окно было открыто, свечку могло бы сбить ветром.

— Так оно, верно, и было, — согласился Николай Раевский-старший.

— Однако Иван Дмитриевич говорит, что гасил свечу, а окно было закрыто.

— Забыл, — пожал плечами Александр Львович. — Эка невидаль. Слава Богу, огонь не разошёлся.

Старуха Давыдова, мирно продремавшая всё время на своём диване, отнеслась к известию философски.

— Ах ты, Господи помилуй, но ведь это сгорели нежилые апартаменты?

Узнав, что сгорела комната для гостей, старуха перекрестилась и сказала, что это прекрасно, это очень повезло, что у них в доме почти не бывает гостей.

Когда все вымылись и переоделись, был вторично допрошен Якушкин. Он божился, что свечу, выходя, гасил, а окно не отворял. Это подтвердил Николя, который открыл после пожара прежде запертое окно, чтобы проветрить задымлённое помещение.

— Александр Сергеич видит тут странность, — сказал Орлов, — и я с ним согласен. Неприятно сие говорить, но я подозреваю поджог.

Поднялся шум.

— Сами посудите: в закрытой комнате ни с того ни с сего загорается бюро, где лежали очень ценные для Ивана Дмитриевича письма…

— Что ж это за письма такие? — Александр Львович вертелся от любопытства, как мальчишка; только живот тяжело колыхался перед ним.

— Не хочет говорить, видишь, — одёрнул его Николай Николаевич. — Что-то приватное.

— Они лежали в ларце, — вмешался Якушкин. — Дубовом.

Снова начали громко обсуждать каждый свою версию возгорания.

— Господа! — Пушкин замахал руками. — Écoutez! Messieurs. Смею вас попросить снова пройти в сгоревшую комнату.

— Что ещё мы там не видели, ну?

— Покорнейше прошу. Я уверен, что подозрения его сиятельства…

— К чёрту сиятельства, Сверчок, с каких пор я для вас «сиятельство»?

— …Подозрения Михаила Фёдоровича обоснованы.

— Господа, у Пушкина идея, — Александр Раевский хлопнул в ладоши. — Я могу поручиться за гибкость ума моего друга. Действительно, пойдёмте-с.

* * *

На пепелище собралась мужская компания, дамы вертелись в коридоре, подальше от запаха гари и серьёзных разговоров. Пушкин несколько раз открыл и закрыл окно, убеждаясь, что запирается оно надёжно и по случайности открыться не может. Потом перешёл к обломкам секретера.

— Иван Дмитриевич, у вашего ларца, полагаю, был прочный замок?

— Да, — сказал Якушкин. — Вот, пожалуйте, ключ, — он вынул часы.

— У вас что, часовой ключик к ларцу подходил? — заинтересовался Василий Львович.

— Да, сделан, как и сами часы, по моему заказу.

Серьёзно подошёл к вопросу.

— Хоть что-то от вашего ларца осталось? — спросил Александр. — Замок-то, наверное, не сгорел.

Якушкин снова зарылся в обломки. За ними наблюдали с растущим любопытством.

— Это он! — Якушкин предъявил извлечённый из золы предмет.

Досадуя, что нельзя взять увеличительное стекло (слишком много вопросов вызовет) и рассмотреть находку подробно, Француз принял из рук Якушкина замок и повертел в руках.

— Позвольте поинтересоваться, насколько ценны были ваши письма?

— Чрезвычайно, — печально сказал Якушкин.

— Я не вправе знать их содержания, — сказал Александр, — но скажите: могло ли кому-то в мире вообще быть выгодно их выкрасть или уничтожить?

— Браво, — негромко зааплодировал Орлов. — Пушкин, вы — светлая голова.

Пушкин потер щеку под бакенбардами — начал зудеть шрам, видимо, на почве стресса после вторично пережитого пожара.

— Иван Дмитриевич, и вы, Охотников, подойдите-ка, — попросил Орлов. — Господа, вы не будете возражать, если мы втроем обсудим исключительно приватное дело?

— Конечно, — за всех ответил Николай Раевский-старший.

* * *

— Ну что вы полезли с вашими расследованиями? — зашипел Раевский. — Вы можете себя выдать!

— А вы полагаете, пожар не связан с какой-то тайною? Возможно, имеющей отношение к революционному клубу?

— Полагаю, чёрт возьми, конечно, полагаю, — Раевский возмущённо блестел очками. — Почему бы нам самими не разъяснить ситуацию? Ещё немного вашей логики, и только последний дурак не разглядит в вас сыщика.

Вернулись с дружеского совещания Орлов, Охотников и Якушкин.

— С вашего позволения, друзья мои, — Орлов пригладил жидкие, похожие на перышки, волосы на висках. — Мой друг Иван Дмитриевич лишился важных для нас писем, в содержание которых я, увы, не могу вас посвятить. Поскольку пожар случился… — он задумчиво пожевал готовое вырваться «подозрительный» и сказал, — весьма странным образом… Я прошу вас трезво отнестись к моим словам и к предположениям господина Пушкина. Пожар мог быть устроен одним из нас.

— Ах! — Софи прикрыла лицо веером. — Кто-то из нас поджёг комнату Ивана Дмитриевича?

— Боюсь, вы правы, — невесело улыбнулся ей Пушкин. — Да ещё к тому же, думаю, выкрал письма.

— Иван Дмитриевич, ну-ка сейчас всё вспомните хорошенько, — Василий Львович взял Якушкина за плечи, — вы свою комнату запирали?

Якушкин кивнул.

— Как интер-ресно! — радостно сообщила Аглая.

— Господа, это чудовищно — подозревать друг друга, — вмешалась Катерина Николаевна. — Посмотрите сами, ведь мы все были вместе, когда начался пожар.

Пушкин допил остатки шампанского и звонко ударил бокалом о край серебряной молочницы.

— S'il vous plaît, messieurs[9], давайте сосредоточимся.

И объяснил:

1) Мы хотим выкрасть\сжечь к чертям письма Якушкина

2) Проникаем в запертую комнату

3) Зажигаем свечу и от неё — секретер

4) Ларец вскрываем на месте\оставляем сгореть к чертям

5) Выходим и снова запираем комнату

6) Дело сделано.

Раевский, медленно кивавший каждому из сделанных Пушкиным заключений, снял очки и, щурясь, оглядел собравшихся.

— Возможно ли взломать дверь а потом ещё и замок ларца?

— Замок нельзя, — откликнулся Якушкин. — Хотя понимаю, ларец могли просто распилить.

Дверь была заперта, когда мы заметили дым. Значит, не только взломал, но и запереть смог?

— У кого были ключи от комнаты Ивана Дмитриевича?

Выяснилось, что ключи были у одного Якушкина.

Перешли в коридор.

— Эксперимент! — объявил Василий Львович. — Дверь Ивана Дмитриевича уже сломана, теперь попробуем открыть — чья это дверь?

— Моя, — Мария испуганно шагнула ко входу в свою комнату. — Вы правда хотите…

— Прошу прощения, — отступил Василий Львович. — Ваша дверь неприкосновенна. А тут у нас, — он перешел к следующей комнате, — живет Николай, ну.

— Василий, — нахмурился генерал Раевский. — Что ты задумал?

— Всего лишь доказать, что замки в нашем доме невозможно вскрыть без ключа, ну!.. — дымный хвост от Василия Львовича протянулся в сторону столовой. Спустя мгновение Давыдов снова стоял у двери — с глазами, горящими азартом, и с ножом в руках.

— А вот мы его сейчас… — нож скрипел, тычась в замок. Василий Львович крякнул, — Не поддаётся, ну! Применим силу.

Он навалился на нож, дверь затрещала и внезапно открылась. Василий Львович влетел в комнату Николай Николаевича.

— Василий! — генерал Раевский гневно таращил глаза. — Почему ты свой замок не сломал?!

Замочный механизм почти выпал, удерживаемый только не до конца отколовшейся щепкою.

Николай Раевский-младший подошёл и подергал его.

— Я бы его даже не пошевелил, — сказал он. — Это, Василий Львович, ваша медвежья сила.

Смущённый Василий Львович спрятал огромные ручищи за спину.

Николай Николаевич-старший скорбно осмотрел дверь, хмыкнул, поглядел на брата и захохотал.

Установили, по крайней мере, что, даже имея силу Василия Давыдова, замок можно исключительно разворотить и выломать, но не открыть без видимых повреждений, не говоря уже о том, чтобы впоследствии запереть. Поджигатель располагал ключом либо какой-нибудь хитрой отмычкой.

— Я не желал бы, чтобы на хозяев пала тень, — сказал Охотников. — А что если это сделал кто-нибудь из слуг?

— Ах ты ж, — удивился Александр Львович. — Как же мы это узнаем? Что мне, всех уволить прикажете?

Дверь была закрыта, — вспоминал Пушкин. — А.Р. несколько раз толкнул её, и тут прибежал Охотников, выбил дверь плечом.

Очень уж легко он её выбил.

— Господин Охотников, — Француз вновь начал тереть щёку. — Вы, кажется, даже не пробовали открыть дверь господина Якушкина? Сразу ломиться стали.

— Совершенно верно. Я видел, как Александр Николаевич пытается открыть и не может.

— И если замок был искусно взломан, то доказательством сего могла быть только невозможность прочно запереть дверь. А единственный способ лишить нас возможности изучить, как работает запор, — сломать дверь первым.

— Пушкин, вы к чему клоните?

— И я не понимаю, — Орлов строго посмотрел на Александра. — Вы же не подозреваете Охотникова?

— Если предположить… — протянул Александр, погружаясь в раздумья.

Могло быть и так:

1) Взламываю замок, поджигаю комнату, запираю замок

2) Прибегаю на пожар одним из первых, вышибаю дверь, чтобы никто не смог проверить, как она закрыта

3) Ларец, видимо, сгорел не полностью, оставались какие-то деревяшки. Никто не возьмётся по ним определить, открывался ли ларец. Но если вдруг возьмётся — это риск. Поэтому, делая вид, что помогаю тушить, я окончательно разрушаю стул и бюро. Найти под обломками детали ларца — пустая затея.

4) Всё.

— Послушайте, Пушкин, ваши подозрения глупы и оскорбительны. Потрудитесь отказаться от своих слов.

— Потружусь, когда вы ответите на вопросы.

— Господин Пушкин! Если вы посмеете сказать, что подозреваете меня, я готов стреляться.

— Охотно удовлетворю ваше желание, после того, как…

— Да полно вам всем, — Орлов говорил вроде бы шутливым тоном, но крепко сжал пальцы на плече Охотникова. — Уверен, Пушкин не хотел вас ни в чём обвинять. А вы, Пушкин, чем драться со всеми моими друзьями, лучше сразу признайтесь, что хотите вызвать меня, но вам жаль рисковать жизнью такого замечательного человека. Кстати, — продолжил он, видя, что Пушкин и Охотников начали улыбаться, — сами уж решите, о вас или о себе я теперь говорю.

Александр, до последнего отчаянно хмурившийся, фыркнул и махнул рукой:

— Чёрт… Охотников, право, не сердитесь. Я должен быть под подозрением заодно с вами.

Охотников глубоко вдохнул и поправил воротник.

— Принимается.

— А коли так, — вновь посерьезнел Александр, — я бы предложил для начала собрать всех слуг. А затем господин Охотников всё-таки ответит на несколько вопросов. Обещаю, что готов быть допрошенным в ответ. Больше того — это будет правильным в отношении всех нас.

— Вы всерьёз займетесь расследованием? — Катерина Николаевна внимательно глядела на Александра. Тот смутился её взгляда и опустил глаза.

— К сожалению, этого я не умею. Но хоть похвастаюсь своими способностями в логике.

— Не будет смешным, если я предложу вам расспросить также и дам? — взгляд Катерины не отпускал. — Мы легко ускользаем от внимания, когда вы заняты вином и песнями.

«Отчего она не служит в Коллегии? — Подумал Француз. — С её-то умом и хладнокровием».

Охотникова пришлось допрашивать предельно тактично, напоминая после каждого вопроса, что такой же вопрос может потом задать сам Охотников. Адъютант злился, твердил, что это бессмысленная трата времени, но всё-таки отвечал.

Выходило, что Охотников не мог поджечь комнату, ибо во время предполагаемого начала пожара сидел наверху и пел семёновский марш.

Пушкин с немалым сожалением извинился. Он не любил вспыльчивых оппонентов: те были слишком похожи на него самого.

Дальше началась глупая комедия — Охотников допрашивал Пушкина. Хотелось ткнуть ему в нос бумаги с подписями Нессельроде и заорать: «Кто тут напрасно время тратит, чёртов ты красавчик?» Но за Пушкина вступился Раевский, и Охотников отстал.

* * *

К обеду собирались смятенные и задумчивые.

— Посмотрите, что я нашла в комнате Ивана Дмитриевича, — сказала подошедшая позже остальных Катерина Раевская, протягивая закопчённую металлическую фигурку, не то лошадку, не то козла.

— Фу, Катенька, убери это от стола! — возмутилась Софья Алексеевна. — Что ты вообще там делала?

— Это огниво? — спросил Раевский.

— Да, я нашла его под порожком, — ответила Катерина. — Вероятно, его обронил тот, кто зажигал свечу.

— Дай-ка сюда, — Раевский взял из рук сестры лошадку и осмотрел. — А кремень к нему ты не находила?

— Выбросьте это, наконец! Вы накрошите на стол сажу!

— И правда, Алекса, отложил бы на потом, — сказал Раевский-отец. — Что вы как дети, схватились за эту безделушку.

Пушкин взял у Раевского находку и повертел перед глазами — простенькое кресало, бронзовый конь на шершавой изогнутой подставке для высекания огня.

— Никому из вас сей предмет не знаком?

Все сказали что нет, никому не знаком, и попросили унести огниво, а то ведь сажа, действительно, сыплется.

* * *

Слуг собирал после обеда Александр Львович. Хотелось присутствовать, но внутренний голос, всё более вбирающий в себя холодные интонации А.Р., сказал:

А вот это уже точно будет подозрительным.

И Пушкин только и мог, что ходить по коридору взад-вперёд, не в силах усидеть на месте. Навстречу ему из гостиной вышла Катерина Раевская, и — о, случай, только ему позволительны банальные сюжетные ходы и смешные совпадения — они столкнулись.

Извинились, посмеялись, и готовы были разойтись, но Катерина спросила:

— Саша, вы не думали, что за письма могли сгореть у Якушкина?

Александр выбил ногтями о дверной косяк быструю дробь.

— Je n'ai pas aucune idée.

— Что-то, очевидно, связанное с чужыми тайнами, но ведь эта тайна должна касаться кого-то в этом доме? — Катерина привыкла смотреть на собеседника в упор, это удивляло и стесняло. — Просите, — наконец, отвела глаза. — Я говорю глупость?

— Нисколько, я согласен с вами. Но едва ли можно установить, кто мог быть связан с Якушкиным прежде. Ни Якушкин, ни злоумышленник не признаются в этом.

— Может быть, найдётся кто-то, знающий о связи гостя с одним из нас.

— Вы говорите это, намекая, что такая особа есть?

Катерина снова смотрела в глаза:

— Я не вправе вам рассказывать об этом. Машенька говорит, что видела нечто… связанное с Якушкиным. Никто не должен об этом знать, но вы благородный человек и занимаетесь расследованием…

— Расследованием? Нет, Катерина Николаевна, что вы. Это простое любопытство.

Во взгляде Катерины Николаевны появилась укоризна:

— Саша, вы первый начали задавать вопросы. Вы думаете об этом сейчас, когда ходите по коридору туда-сюда. Я же вижу, что вы не думаете праздно, вас занимает это. Вы хотите не развлечься, а найти виновного.

Вот и вся легенда, вот и весь Француз, — подумал Пушкин. Женщина разгадала, хоть и невероятно проницательная, но женщина. А если в доме укрывается поджигатель, то он-то уж точно давно заметил внимание Александра и затаился. Стыдно…

…А черты лица её были просты, но полны той искренности, какая не требует ничего, кроме простоты; а глаза, напротив, были серьёзны и темны от вечно живущих в них раздумий.

— Вы сказали, Мари что-то знает?

Катерина кивнула:

— Спросите это у неё, прошу вас. Я не видела того, что видела она, и не стану обсуждать подобное. Спросите, вам это не будет трудно, к тому же вы, кажется, в Машеньку влюблены.

— Я? Нет, Катерина Николаевна, вы ошиблись.

Глаза чуть затуманились — Катерина оценивала услышанное.

— Значит, были влюблены, и теперь ещё не до конца излечились от этого.

— Вы полагаете?

— Ну Саша, — Раевская почти обиделась. — Вы же не считаете меня слепой. Я видела, как вы смотрите на мою сестру. Александра это, кстати, выводило из себя. Или я всё-таки ошиблась, и мои выводы неверны?

Пушкин разрывался между восхищением и желанием перекрестить лицо Катерины Николаевны, плеснуть на неё святою водой и крикнуть: «Изыди, Нессельроде, мать твою! Что ты делаешь в этом прекрасном девичьем теле?» Выбрал первое.

А Катерина знала, что её прямота и ум могут отпугнуть мужчин, а ещё знала, что она красива, и была бы чуть глупее — цены бы не было такой невесте. С горьким интересом она ждала, как будет реагировать на неё Александр, когда они сблизятся. Реакция Пушкина была скорее лестной — он скоро оставил комплименты и разговаривал с Катериной на равных, как с мужчиной.

* * *

Мария не знала, как держаться с бывшим любовником. Выбрала ровный дружеский тон.

— И где ты только скрывал такие таланты? Ты всерьёз увлёкся ролью сыщика? Что же раньше не сказал.

— Раньше всё в порядке было.

(Неужели это была она? Неужели это и сейчас могла быть она — та, без которой жизнь лишена света? Та, о которой только стихами? Прошло всего-то два месяца — где она, та Мария? Думает ли она о том же сейчас?)

— Я прошу тебя поклясться, что моё имя никогда не прозвучит в связи с этой историей.

— Клянусь, — сказал Александр. А что ему было делать? Не терять же единственного свидетеля, который мог хоть что-то рассказать. Заодно взял ответную клятву — что о его вопросах никому не будет известно.

И Мари рассказала:

Накануне вечером ей вздумалось пройтись по дому («Ты же знаешь, я люблю иногда погулять, думая о пустяках»), и, возвращаясь в свою комнату, она увидела Якушкина. Иван Дмитриевич выходил из комнаты Аглаи и торопился к себе. Он тревожно огляделся, но Марию, отошедшую за дверь, прочь от чужой сцены, не увидел. Александр Львович сидел в это время в курительной комнате с братьями. («D'ailleurs, ты ужасно много куришь, весь пропах табаком, а в биллиардную я и заглянуть боюсь…»)

— Это может быть очень важно, — Пушкин благодарно склонил голову. — Спасибо.

Захотелось вдруг поцеловать Марию. Всё бы стало, как было. Но желание это тут же исчезло, на смену пришло новое — хотелось найти слова для окончательного прощания, чтобы о былом романе более не пришлось вспоминать. Но прежде него Мария успела сказать то самое, нужное.

— Надеюсь, я вам помогла, Alexander, — сказала она.

И как отрезало.

* * *

А.Р. сидел на бильярдном столе, нацелив в сердце поэта трость.

— Я вторгся в ваши владения, — он соскользнул со стола и тростью, как кием, ткнул в скомканные черновики Пушкина, разбросанные на зелённом сукне. — Вы всякое жильё превращаете в подобный тартар?

Пушкин осмотрел биллиардную и остался в целом доволен рабочей атмосферой. Он не любил заботиться о порядке и совершенно не умел ценить чистоту. Поддерживать в состоянии ухоженной клумбы требовалось тело — ногти, волосы, кожу, мышцы. Что до рабочего места — оно не должно мешать внутренней, настоящей работе, — решил Александр.

— Вы ведь тоже не верите, что эти письма могут быть о чём-то ином, кроме политики? — спросил Раевский.

— Разумеется, — Пушкин забрался на освободившийся стол. — Хотя один интересный нюанс есть. Вы знаете о связи Якушкина с Аглаей?

Раевский со скучающим видом прикрыл глаза:

— Знаю.

— Откуда?!

— Это я подсунул Якушкину нашу горячую француженку. Вы, кстати, тоже побывали в её постели?

Пушкин поперхнулся.

— Это что же, она…

— Единственный отверженный ею в этом доме, по-моему, мой младший брат. И то лишь потому, что он не понял в своё время её намёков.

— Но после приезда Якушкина прошла без одного дня неделя.

— Он хорош собою, и Аглая ему понравилась. К чему промедление?

Действительно, ни к чему. Когда в доме есть женщина, имеющая доступ ко всем мужчинам поблизости, секретность будет блюсти каждый из них.

— Parbleue… Раевский, вы сами понимаете, что натворили?

Раевский снял очки и прищурился.

— Это же так ясно! — Пушкин вскочил во весь рост на биллиардном столе и замахал руками. — Представьте себя на месте Аглаи! Первое. К вам приходит Якушкин, вы о чём-то беседуете, если вообще есть время на беседы. Второе. Вы воруете у него ключ и проникаете к нему в комнату, и открываете ларец! Третье. И сжигаете всё к чертям! Потому что вы — единственная во всём доме! — вхожи ко всем мужчинам. А некто Александр Раевский сам рассказал вам о приезде Якушкина! Браво! Браво! Вы восхитительны!

— Да слезьте вы оттуда, наконец! — Раевский ударил тростью об пол; зазвенел стоящий на краю стола недопитый бокал.

Пушкин ещё раз картинно воздел руки к потолку, по-собачьи встряхнулся и, мгновенно успокоившись, спустился.

Припадки тезисной дедукции раздражали Раевского, но приходилось терпеть ввиду несомненной пользы подобных коротких лекций.

— Вы мыслите разумно, но упускаете факты, — стараясь говорить мягко, заметил Раевский. — Ключ Аглая, конечно, могла украсть, но эту пропажу заметил бы Якушкин. А я сам спрашивал у него, и он показал мне настоящий ключ от комнаты.

— Причём тут комната! Ключ от комнаты можно было сделать давно! Я говорю о ключе от ларца.

Раевский протёр очки и вернул их на нос.

— Если вы правы, — сказал он, — мне придётся признать свою глупость. Не сомневайтесь, упорствовать не буду.

— Проверим сейчас же, — Пушкин потянул Раевского за локоть. — Пойдёмте, попросим Якушкина завести часы.

* * *

— Не понимаю, — Иван Дмитриевич переводил ясный взор с Раевского на Пушкина и обратно.

— Прошу вас, после всё объясню, заведите часы.

— Я уже заводил их вчера, и сегодня вечером непременно…

Пушкин с Раевским переглянулись и одновременно кивнули друг другу.

— Иван Дмитриевич, дорогой, — Француз приложил руку к сердцу. — Я думаю, вам не удастся больше этого сделать. Попробуйте завести их не вечером, а теперь.

Морща лоб и недовольно бормоча что-то под нос, Якушкин извлёк часы и висящий на одной цепочке с ними ключ. Уверенно вставил золотистое жало в отверстие и повернул. И уже по тому, как начала напрягаться его рука, как пальцы плотнее сжались на ключе, не желающем вращаться, Пушкин понял, что не ошибся.

— Что за чудеса… — Якушкин тыкал ключом в паз, пока Раевский не перехватил его руку.

— Иван Дмитриевич, ваш индивидуальный заказ лишил вас часов, — констатировал Раевский. — Впредь вы их не сможете их заводить. Ключ подменили.


В Петербурге — тра-ля-ля — где письма? — Обвинения — таинственный стул — до утра

Чьи так дико блещут очи?

Дыбом черный волос встал?

К.Рылеев

Пока Пушкин с Раевским бегут по коридору в направлении комнаты Аглаи, оставим их. Коридор длинный, а время может замедлиться по нашей прихоти; вот они — часы Якушкина, он до сих пор держит их в руках, а мы смотрим в их растерянный циферблат и — что это за звон? Звонят не часы. Да ведь и нет уже перед нами никаких часов — нумерованный круг сам собою обернулся тёмным кофейным жерлом чашки, а звонит, разумеется, ложечка, которой размешивает сахар его сиятельство граф Нессельроде. Мы в Петербурге и никуда не спешим, а наши Александры пусть побегают.

Нессельроде мрачно устремил блики пенсне в письма, лежащие перед ним на столе.

— Что вам от меня нужно? — спросил он первое письмо.

Буквы собрались в мелкую фигуру, знакомую графу и отчаянно им нелюбимую.

— Деньги, что ещё, — ответила фигура, курчавясь. — Вы мне не платите с середины лета, на что прикажете тут жить? Прошу родителей о деньгах, вот до чего вы меня довели.

— Будут вам деньги, Француз, — вздохнул граф и убрал письмо с глаз долой.

Второе послание предстало в воспалённых глазах министра статным усатым военным.

— Липранди, — удивился Нессельроде. — Вам-то чего?

— Юг полнится беспокойством, — ответил, рассыпая ровные, основательные буквы, усач. — Повсюду турки, греки, все вперемешку. Ипсиланти готовится перейти к делу и перейдёт не позднее середины лета. Это буквально в воздухе висит, верите?

— И откуда вы только это узнаёте, Липранди.

— Я всё узнаю, вы должны бы уж давно привыкнуть.

— И что же это восстание? Вы видите у греков шансы?

— Без поддержки из России не вижу, а поддержки пока что не было.

«Откуда же ей быть, — удовлетворённо подумал Нессельроде. — После писем Француза за греками установлен надзор, никто так просто не сможет примкнуть к братству «Этерии»».

— Но Ипсиланти готов рискнуть и заявить о высочайшем благоволении его делу, — не унималось письмо. — Меня, однако, тревожит иное…

И усатый Липранди поведал приблизительно то же, что мы уже слышали от Раевского, вошедшего в кишинёвский дом Француза: некое прежде мирное общество («название коего я не употреблю без крайней нужды») переживает неожиданные метаморфозы. Если к моменту восстания Этерии оно окажется достаточно опасным, то может произойти «весьма неприятный случай с переворотом или попыткою оного».

Карл Васильевич Нессельроде уже не один год приписывал себе все черты старости, но в их перечень по-прежнему не входило ослабление ума. Граф думал быстро и чётко.

«Это уже не твоя область, Карл, — сказал он себе, звеня ложечкой о чашку. — Твоя область — дела внешние. Но не допустить ли, что планируемый в перспективе переворот есть такая же провокация, как и восстание «Филики Этерии»? Что если Сиятельная Порта возжелала победить Россию именно таким способом: настроив державу против самой себя? Греки бросятся в ловушку «Этерии» — вот и повод для начала войны. А тайные общества поднимутся против Государя — приходи и бери страну голыми руками, кого она заинтересует в таком положении? Турки играют по-крупному, это уже не греческая провокация и не слабоумный Ипсиланти. Это возможный мятеж. Революция, Карл!»

Таким образом, выводы Нессельроде практически совпали с идеями Александра Раевского касательно связи Зюдена с тайными обществами южных губерний.

— Липранди, будьте вы неладны! Почему вы не сообщаете подробностей? Какое общество? Какие точно планы?! — Нессельроде в сердцах поразил письмо остриём пера.

— Потому что это не моя работа, — письмо, вновь принимая обличие военного, подкрутило густые усы. — Я слежу за народными настроениями, а прочее замечаю лишь в силу остроты зрения.

Карл Васильевич снял пенсне и прикрыл рукою глаза. Он не сомневался: стоит спросить в ответном письме о подробностях, и они всплывут из недр фантастической памяти Липранди. Но ждать информации просто так не стоит — Липранди ничего и никогда не предложит сам. Казалось иногда, что он чувствует себя истинным главой Коллегии и развлекается, обучая подчинённых, как именно к нему следует обращаться и какие вопросы задавать. Тем не менее, Липранди обладал выдающимся качеством — его не любил Каподистрия. Что-то заставило статс-секретаря проникнуться к не самому, в общем-то, дурному агенту трудно сдерживаемой неприязнью. Ради такого стоило Липранди держать.

— Как я от вас всех устал, — вслух сказал Нессельроде, откладывая письмо.

Взяв чистое перо и новый лист, граф принялся писать:

«Настоятельно прошу вас встретиться в Кишинёве с агентом, исполняющим поручение, связанное, как мне представляется, с вашими наблюдениями. Имя агента Француз; вы, возможно, уже знаете его как поэта А.Пушкина. До прояснения описанной вами ситуации действуйте только по взаимному согласию, не тая друг от друга ничего».

* * *

Из комнаты Аглаи доносилось пение. Слов было не разобрать.

— Она там, — облегчённо сказал Раевский. — И она одна.

— И что мы ей скажем? Постойте, Раевский, успеете исправить ошибку.

Раевский выдохнул сквозь сжатые зубы. Слушать от Француза, мальчишки, пусть и чрезвычайно смышлёного, упрёки — это Александра Николаевича бесило. Хоть и сам виноват, конечно.

— Что происходит?! — Якушкин, наконец, догнал Пушкина и А.Р. и остановился вместе с ними у двери. — Вы мне что-нибудь объясните?

— Иван Дмитриевич, — сказал Француз, — умоляю, не сердитесь, я должен спросить: вы провели вчерашний вечер с Аглаей?

Якушкин напрягся.

— Пушкин, вы — мой друг, но есть пределы и у…

— Успокойтесь, она уже весь дом перелюбила, — вмешался Раевский. — И подменила вам ключ. Снятым с цепочки оригинальным ключом вскрыла шкатулку с письмами. Не знаю, для чего ей это было нужно, но согласитесь, это единственный возможный вариант.

Якушкин охнул.

— Могла. Господа, ваши догадки похожи на правду, но предоставьте мне самому с этим разобраться. К ней войду я один.

Яушкин постучал.

* * *

Комната Аглаи Давыдовой. Шкафы и комоды праздно стоят, не укрывая никаких офицеров. Занавеси трагически раскачиваются на ветру.

Аглая встаёт из постели и щёлкает пальцами; пред нею тотчас возникает клавесин. Она садится к инструменту и начинает играть.

  Аглая. (поёт) Что мне шляпки да вуали,
  Норки, выдры, соболя?
  Здесь сплошные трали-вали,
  Ну а мне бы тра-ля-ля.
  Мне б в солдатика влюбиться,
  Мне гулять до ночи бы,
  А меж тем мне было тридцать;
  Подрастают дочери…

Стук в дверь отрывает Аглаю от музицирования. Она оборачивается, но, махнув рукою, продолжает петь.

  Аглая. (голос её полон страдания) И пойму теперь едва ли,
  Что мне русская земля?
  Эти ваши трали-вали
  Не заменят тра-ля-ля.
  Кто там в дверь ко мне стучится?
  Ну, уйми тоску мою.
  А меж тем мне было тридцать;
  Поздно гибнуть юною…

Стук в дверь повторяется.

Аглая. Войдите!

Входит Якушкин.

Аглая. А, дорогуша, это ты? Ну что ты, тебя могут увидеть!

— И непременно увидят, — пообещал Якушкин. — Прошу прощения, Аглая, но я вынужден преступить всякую деликатность.

Аглая. Что вы такое говорите? У вас голос, как будто вы в меня не влюблены.

— Письма, — Якушкин приблизился к Аглае, вытянув руку, точно она могла тут же положить ему в ладонь украденные письма.

Аглая. Ах, Якушкин… Вы были не так хороши, как рассказывал один офицер, но очень даже ничего…

— Немедленно верните письма, — голос Якушкина начал опасно звенеть. — И объясните, на кого вы работаете? Тайная полиция? — Иван Дмитриевич оттолкнул Аглаю, виснущую у него на руке («Милый, тебе дур-рно? Тише, пр-ридёт мой муж») и задел локтем ширму. Ширма с грохотом упала и в комнату вбежали перепуганные Раевский и Пушкин.

Аглая. Ой, страшненький, и ты здесь? И красавчик в очках! Вы сейчас будете все драться из-за меня, правда? Только не стреляйтесь, можете ведь убить кого-то…

— Что тут произошло?

— Это ширма, — мрачно откликнулся Якушкин. — Не беспокойтесь.

Аглая. (начинает скучать) Вы не собираетесь драться? Тогда почему вы пришли втроём? У всего же есть мера.

— Вчера вы видели, как я заводил часы, — сказал Якушкин. — Вы ещё удивились, что я завожу их на ночь, а не с утра. Потом вытащили из жилета часы, сняли с цепочки заводной ключ и повесили вместо него другой.

— Когда одежда лежит на полу, а хозяин часов дремлет, это довольно просто сделать, — согласился Раевский.

— Для чего вам это нужно, Аглая?

— Аглая Антоновна, думаю, сделала так не по своей инициативе, — ответил вместо Аглаи Пушкин. — Она исполнила просьбу кого-то, кто желал ознакомиться с вашими письмами, а сами письма не трогала. Она ведь была со всеми в мансарде.

Аглая. Вы, получается, всё знаете друг о друге? А что тогда хочет страшненький? Я же с ним ещё ничего не успела.

Комната вокруг Аглаи рассыпается пылью и щепками. Больше нет ни комодов, ни занавесей, ни клавесина, и до ужаса одиноко стоит Аглая посреди обычного мира.

— Аглая Антоновна, вы не сможете скрывать это вечно, — устало сказал Пушкин. — Признайтесь, и больше не вернёмся к этому ужасному разговору.

Аглая. Только мужу не говорите, пожалуйста! Он ничего не знает! Якушкин, миленький, почему ты не прогонишь этих непонятных людей? Красавчик, ты ведь не ревнуешь? А о каких письмах вы говорите?

Полчаса спустя. Аглая сидит на кровати — маленькая, испуганная и подавленная. Пушкин, Раевский и Якушкин стоят перед ней.

Аглая. Что вам от меня нужно? Я не видела никаких ключей и писем, ни своих, ни чужих! Пожалуйста, позвольте мне снова петь и любить, мне ничего больше не нужно в этой ужасной стране! Вы пришли разрушить мою жизнь, заставить меня чего-то бояться и о чём-то думать! На что я вам, я не причинила зла ни одному существу…

— Мы сегодня ничего не добьёмся, — Якушкин хмуро посмотрел на остальных мужчин. — Что делать?

— Время, время уходит! — Пушкин подбежал к двери и подёргал, проверяя, хорошо ли заперта. — Оставим её под арестом. Мы оставим вас под арестом, — он снова подошёл к Аглае. — Если будут звать, скажетесь больной. И учтите, хоть слово о нашем визите — и ничего тайного о вашей жизни в этом доме не останется.

— Будьте пр-рокляты, — сказала Аглая, пряча лицо.

* * *

Убедившись, что снаружи никого нет, вышли в коридор.

— Вы не могли бы воздержаться от обсуждения случившегося с Орловым и Охотниковым? — Раевский немного успокоился, но, единожды обнаружив, что не всегда бывает прав, всё ещё чувствовал себя неуютно.

— Да, ситуация позорная, — Якушкин поёжился. — Глупо и пошло выходит, о таком рассказывать нельзя. Но я не могу понять, как вы оказались в этом замешаны?

— Любопытство, Иван Дмитриевич. Мы с Пушкиным давно знаем друг друга и любим разгадывать всё, что кажется странным. Споря, чем же могут быть ваши письма, мы сошлись на том, что в них заключён политический смысл.

— Почему вы так думаете?

— C'est simple [10], - сказал Пушкин. — О письмах знали кроме вас ещё и Орлов с адъютантом. Разве могут быть у вас другие общие секреты, кроме политических?

Якушкин обречённо склонил голову:

— Не скрою, так и есть.

— А мы…

— А я знаю вас как человека благородного, — перебил Раевского Француз. — А благородный человек легко может попасть в беду, если кто-то узнает о его взглядах.

Якушкин грустно улыбнулся.

— Как быть с Аглаей? Она может молчать, сколько ей вздумается.

— Зайдём к ней через час, — предложил Раевский.

Но через час произошло неожиданное.

* * *

Оба Александра молча курили в биллиардной, обмениваясь иногда взглядами: «что думаете?» — «о чем?» — «вообще» — «сумасшедший дом». В дверь застучали.

— После выйду, Никита! — крикнул Пушкин. — Или ты ужин принёс?

— Пушкин, откройте! — это был голос Якушкина.

Вошёл Якушкин, а за ним Орлов и Охотников.

— Александр Николаевич, вы тоже здесь. Прекрасно, — Орлов сложил руки за спиной. — Господа, боюсь, нам предстоит неприятный разговор.

Пушкин отложил трубку и вопросительно уставился на Орлова. Раевский, не вставая с кресла, повернулся к гостям и сдвинул очки на кончик носа.

— Наши подозрения могут быть напрасны, но сейчас важна истина. До истины придётся добираться любой ценою. Вы согласны?

Пушкин кивнул; Раевский сказал: «допустим».

— Когда в комнате Ивана Дмитриевича начался пожар, вы уже некоторое время находились внизу, и никто вас не видел. Когда вы позвали подмогу, Александр Николаевич дёргал дверь, убедив Охотникова, что она заперта.

— А выбить дверь оказалось совсем легко, — ввернул Охотников. — Легче, чем если бы она была закрыта на замок.

— Из этого я делаю простой вывод: вы устроили этот пожар. И вам зачем-то понадобились письма. Пушкин, я всегда верил вам, вы были мне другом, и я надеюсь, вы сможете объясниться и доказать свою невиновность. Но мы успели убедиться, что вы пробуете роль сыщика. Может быть, вы таковым и являетесь? То, как вы отвели подозрения от себя, выглядит очень… профессионально.

— Господин граф, это чушь, — спокойно сказал Раевский, закинув ногу на ногу и потянувшись к трубке.

К нему даже не обернулись, все смотрели на Пушкина.

Глаза Француза сузились, брови сдвинулись, ноздри страшно подрагивали, раздуваясь. Александр оскалился и стал похож на злобную обезьяну.

— Пушкин, скажите, что я не прав, и докажите это чем-нибудь, — развёл руками Орлов. — Я непременно принесу вам извинения.

— Ключ, — очень тихо сказал Пушкин, готовый, кажется, придушить разом троих обвинителей. — Как, по-вашему, я подменил ключ?

— С помощью Аглаи, — отозвался Якушкин. — И не вы, а Раевский. Вы ведь с ней любовники, — с отвращением сказал он, обращаясь к Александру Николаевичу. — Аглая не могла поджечь комнату, она только украла ключ и передала его вам.

— Как интересно повернулось, — меланхолично сказал Раевский.

— И для чего нам это, не хотите рассказать? — Пушкин сжимал и разжимал кулаки, глядя на Орлова снизу вверх.

— Для чего вам… — Орлов поправил ус. — Раевский может быть агентом тайной полиции. А вы, значит, ему помогаете.

Только раз Пушкин был зол более, чем сейчас — в Петербурге, незадолго до отъезда, когда Нессельроде предлагал ему признать своей эпиграмму Рылеева.

— Господа, — позвал Раевский. — Я всё-таки надеюсь на мирное разрешение ситуации. Перейдём ко мне, и пусть кто-то из вас запишет все доводы в пользу нашей виновности и против неё.

— Согласен, — первым сказал Охотников.

— Не нужно, я буду писать здесь, — Якушкин взял со стола чистый лист и положил его на подоконник.

— Тут даже стула нет, — Охотников оглядел комнату. — Александр Николаевич, не откажетесь уступить ваше кресло?..

— Нет-нет, я всегда пишу стоя, — Якушкин смотрел на лист, чуть отклоняясь назад, словно ему было легче видеть то, что находится дальше от глаз. Это подтвердилось сейчас же. — Я слабо вижу вблизи, да и просто приятнее стоять, привычка.

Ergo, за сгоревшим бюро он тоже работал стоя. Зачем я об этом думаю?

— Итак, — объявил Якушкин. — Пушкин, я одолжу у вас чернильный прибор?

— Делайте, что хотите.

— Итак. Доводы за вашу причастность: вы были возле моей комнаты и могли поджечь её. Вас никто не видел. Кроме того, ваше активное участие, ваши попытки обнаружить виновного наводят на мысли…

Стул!

— Иван Дмитриевич, — громко сказал Пушкин. — Вы ставили стул у секретера в своей комнате?

— Что? Нет, я же стою, когда работаю.

— А он там был.

— Пушкин, дорогой мой, — Орлов сочувственно улыбнулся. — Докажите сперва, что вы сами чисты, а после вернётесь к вашим логическим заключениям.

— Стул был придвинут, — Пушкин налетел на Охотникова и, схватив его за плечи, встряхнул. — Вспомните, Охотников!

— Какой ещё стул, — Охотников стряхнул Александра и отступил на шаг. — Я не помню, было много дыма.

— Вспомните хоть кто-нибудь! Я чувствую, что это важно!

— Вернёмся к допросу! — Якушкин пытался перекричать Француза.

— Я требую, вспомните!

— Хорошо, я помню, — кивнул Орлов. — Стул был у бюро.

Из этого должно было что-то следовать, но Пушкин не мог понять, что. Перед глазами возникала комната Аглаи Давыдовой, её огромная кровать, и снова — горящий секретер и стул перед ним.

1) Ворую ключ

2) Зачем-то приставляю стул к секретеру (сесть захотелось, что ли? Так ведь времени ведь нет рассиживаться)

3) Открываю шкатулку и читаю письма

4)…

— Что вы там шепчете?

Как в бреду хватаясь за обрывки мыслей, Пушкин жалел о своём решении никогда не убивать (разве только на дуэли, но пока не пришлось). Иначе пристрелил бы Орлова с Охотниковым, а Якушкина повесил и смог бы подумать в тишине.

— Александр Сергеевич!

Пушкин очнулся от лёгкого удара тростью по ноге.

Раевский, сидя в кресле, насмешливо глядел на Француза. Остальные, собравшиеся у окна, наблюдали за Пушкиным с некоторым опасением.

— Бегаете, руками машете, бормочете, — сказал Якушкин. — Все признаки помешательства. Вы так от правосудия ускользнуть решили?

— Он так думает, — успокоил Раевский. — Господа, мы оба голословны. Вы не сможете найти доказательства нашей вины, мы не сможем убедить вас в своей невиновности. Что делать будем?

— Допросим несчастную Аглаю, — вздохнул Орлов. — Думаю, на этот раз она расскажет, как вы, Раевский, принудили её… Или это были вы, Пушкин?

«Какая, однако, выдержка у А.Р., - думал Пушкин. — Сидит, ножкой качает, словно и не рискует ничем. И то правда: чем ему рисковать? Рано или поздно Орлов с компанией поверит, что ни Пушкин, ни Раевский поджигателями не являются. Разойдутся, извинившись и стыдясь показываться друг другу на глаза. Что Раевскому это всё? Его дело — помогать Французу в поисках шпиона. А если планы вступить в тайное общество полетели к чёрту из-за чьих-то идиотских подозрений, пострадает от этого только сам Француз».

— Кому вы собирались передать письма? — допытывался Якушкин. — Полиции? Самому императору? Пушкин, вы же были свободомыслящим человеком! Я же…

— Иван Дмитриевич, — одёрнул Якушкина Орлов, и тот заткнулся.

Что же это были за письма? Они касались тайного общества, но неужто были настолько нужны… кому? И почему там был стул?

— У меня есть предложение, — Пушкин залез на биллиардный стол, пошарил в лузе и вынул оттуда полупустой кисет. Нужно было покурить и успокоиться. — Утром я постараюсь назвать вам виновного в пожаре. Если это случится, и названный мной подтвердит мои слова — мы с Александром Николаевичем примем ваши извинения и забудем сегодняшнюю размолвку. Если нет, предоставляю Вам самим разобраться с вашими домыслами, но знайте, что я буду требовать сатисфакции от каждого из вас.

Эти слова вызвали интерес; Орлов отвёл товарищей в угол, и там они шептались, горячо споря. Судя по лицам, жестикуляции и интонациям долетающих голосов, Якушкин вставал на сторону Француза, Орлов старался придерживаться нейтральной позиции, Охотников же был настроен непримиримо.

Александр Раевский одними глазами спросил: «Вы вправду хотите угадать преступника за ночь?» — «А что остаётся?» — «Не знаю» — «Я хотя бы пытаюсь».

Итог совещания был оглашён Орловым пять минут спустя.

— Пусть будет по-вашему, — сказал Орлов. — До рассвета будете находиться в разных комнатах. Выходить нельзя.

— Я пошлю Никиту за едой, — предупредил Пушкин.

Охотников сдвинул брови:

— Под моим наблюдением. И окно я запру снаружи.

Интересно, — отстранённо думал Пушкин, — а он успел уже насладиться обществом Аглаи? Она не могла упустить такого кандидата.

Почему там был стул, почему там был стул, почему…

— …Ежели окажетесь правы, с меня извинения и ящик Нюи. У Александра Николаевича нет собственных предложений?

— Доверюсь другу, — сказал Раевский. — Но учтите, если вы будете и далее упорствовать, вам придётся принять вызов и от меня. Ах да, я верно понял, что остальным домашним, особенно Александру Львовичу, не нужно знать о произошедшем разговоре?

— Разумеется.

— Тогда я готов дождаться утра, — Раевский поднялся.

— Удачи вам, Пушкин, — Орлов сморщился и чихнул. Пушкин раскуривал трубку, и дым тянулся в щели на окне, задевая на лету нос Михаила Фёдоровича. — Я с вами давно знаком, не обманите дружбу.

Охотников беззвучно сплюнул и вышел.

Якушкин хотел что-то сказать, но передумал, посмотрел на Александра долгим взглядом и удалился со всеми.

Пушкин уселся на середине стола, прижав колени к подбородку, выдохнул белое облако и закрыл глаза.


Утро — Якушкин? — дуэль — ошибка Пушкина — снова за стол — играй, Адель — как не стать орехом

Отец и мать меня любили,

И я любила нежно их;

В невинных радостях, в забавах

Часы и дни мои текли.

Н.Карамзин

Первые минуты после пробуждения всегда были для Александра временем особенной внутренней чистоты. Ворочаясь, он ясно сознавал, что впредь не будет писать стихов и гнаться за славою. К чему испытывать это волнение, предшествующее творчеству, к чему тратить время и предаваться потом низкой гордости? Неоконченную поэму Пушкин считал ненужной.

Смешными виделись ему любимые вещи — щегольской соломенный цилиндр, бархатный халат, купленный в Кишинёве, новая трубка, приобретённая там же. Теперь он отрекался от всяких покупок; странным казалось желание обладать мёртвыми предметами.

Сунув ладонь под щёку, он натыкался на бакенбарды и думал, что надобно их сбрить. Он ведь был когда-то другим — счастливым ребёнком, верным другом-лицеистом. Он писал плохие стихи ради смеху, пил для радости, любил для любви. Что же сталось с ним, если он изменил этой светлой жизни? И отчего такая пронзительная белая пустота в груди, и такая лёгкость?

…Проснулся от холода, скорчившись на биллиардном столе среди черновиков, кутаясь в снятый с кресла чехол и чувствуя себя совершенно больным. Во рту остался горький привкус табака, от духоты давило виски.

— Ни роду нет, ни племени в чужой мне стороне-е… — тягуче басил где-то Василий Львович, и эта песня тут же намертво засела в голове Пушкина. Так и напевал потом весь день.

Подёргал дверь, — та была заперта. Александр несколько раз пнул её, и снаружи завозились, зазвенел ключ, и дверь открылась. Пушкина встретил мятый и заспанный Охотников.

— Вы прямо на пороге спали?

— Уснул под утро, — вздохнул Охотников. Ночь успокоила его злость, сейчас он глядел на Пушкина почти дружески. — Назовёте имя или предпочитаете дуэль?

— Назову, — зевнул Пушкин. Бакенбарды его растрепались во сне, так что теперь одна щека была облеплена волосами, вторую же покрыло торчащее во все стороны мочало. — Только ради Бога, дайте умыться и со всеми позавтракать. За завтраком я укажу вам вора.

— Скажите сейчас.

— Охотников, ужели вы думаете, что я стал бы уклоняться от дуэли с вами, если бы не был готов назвать человека? Кстати, где Никита?

Никита гонял в комнате отогревшуюся в тепле муху.

— Стихи ваши, барин, до добра не доведут, — сказал он.

— Мне Милорадович то же самое говорил.

— Охти, не доведут. Уж и в постели своей не спите, барин, всё пишете в энтой конуре.

— Дай лучше переодеться.

Подходя к столовой, встретил Раевского. За ним неотступно следовал Якушкин.

— Что, Пушкин, поделитесь своими идеями? — поинтересовался Раевский. — Я, признаться, очень на вас надеюсь.

— Кажется, зря я вас вчера корил, — сказал Француз. — Аглая виновата не более нас с вами.

Раевский поднял брови:

— Шутите?

— Ничуть. Всё очень грустно, — ответил Пушкин. — И гнусно. Пойдёмте, после завтрака увидите сами.

* * *

За столом спорили о пожаре. Александр Львович собирался уволить слуг. Николя настаивал на необходимости изолировать и допросить каждого из жильцов поместья, причём в роли следователя видел неизменно себя. Софья Алексеевна требовала немедленно прекратить говорить за завтраком о дурных вещах, так как это может плохо сказаться на пищеварении.

Александр смотрел на Якушкина.

Иван Дмитриевич, почувствовав взгляд, удивлённо осмотрел себя, не нашёл ничего примечательного и оглянулся на Орлова с Охотниковым. Те смотрели на Пушкина и молчали.

— А правду говорят, что вы отпустили своих крестьян? — спросил Александр Львович Якушкина.

Тот поморщился:

— Было такое, но дальше замысла дело не пошло. Крестьяне не пожелали расставаться с привычным укладом.

— Разумеется, не пожелали — величественно изрекла Софья Алексеевна, глядя на Якушкина, как на дурачка. — Наш народ веками живёт со своими устоями и не вам, молодым, их менять. Вам бы только вольных мыслей набраться, прости Господи. Я, слава Богу, женщина образованная, и я вам говорю — всё это пусто, пусто!..

— Никто не спорит с вами, maman, — сказал Николя.

Якушкин вертелся, пытаясь понять взгляд Пушкина.

— Что вы смотрите на меня всё время? — не выдержал он. — Вы находите во мне что-то настолько приметное?

— Ничего особенного, Иван Дмитриевич, — улыбнулся Александр. — Так, безделица. Объясню вам позже.

Орлов и Охотников разом повернулись к Якушкину и уставились на него, рассердив пуще прежнего.

Сразу же после завтрака Якушкин подошёл к Пушкину, Орлов с Охотниковым встали рядом. Раевский закончил препираться с Николя и присоединился.

— Объясняйте, я слушаю, — Якушкин мял в руке прихваченную со стола салфетку.

— А нечего объяснять, — сказал Француз. — Это вы нам объясните, Иван Дмитриевич, как вы додумались до такого представления.

— Не совсем вас понял.

— Михаил Фёдорович, Охо… м-м, как вас, капитан?

— Константин Алексеевич, — подсказал Охотников.

— Да, так вот. Прошу вас следить за ходом моих мыслей. Господин Якушкин разыграл отличную пьесу.

1) Собственным ключом открываю шкатулку

2) Достаю письма

3) Зажигаю свечу

4) Ухожу и запираю дверь собственным ключом

5) Молодец.

— Это смешно, — Якушкин неприятно скривил рот. — Пушкин, вы видели: я сидел со всеми наверху.

— Это меня и сбивало с толку. Но потом я вспомнил подсвечник. Воск натёк с одной стороны. Окно было закрыто, свечка не могла упасть сама. Мы думали, что её с самого начала уронили и зажгли какую-нибудь бумагу, но нет! Иван Дмитриевич поступил оригинальнее. Он наклонил свечу, оставив её гореть. Догорев до определённого места, свеча коснулась фитилём какого-то предмета, думаю, ларца… vous me suivez?

— Вы обвиняете меня в краже моих собственных писем?

— Отчего же ваших. Содержание писем было известно вашим спутникам. К тому же, полагаю, письма были, вероятно, получены от разных лиц, в том числе и весьма значительных. Вы, будучи шпионом, обязаны были передать их своему начальству, не вызывая при этом подозрений.

— Пушкин, это уже фантазмы какие-то, право слово, — покачал головой Орлов. — Иван Дмитриевич — шпион?

— Вы просили назвать вам виновного в пожаре. Я назвал. Господин Якушкин, вы сами инсценировали пропажу писем, чтобы скрыть от друзей истинное преступление.

— Вы клевещете на моего товарища, — воскликнул Охотников.

Пушкин поднял руки:

— Как скажете.

Орлов надул щёки и выдохнул со звуком «пу-пу-пу-пу-пу».

— Рассказано хорошо, — произнёс он, после минутного раздумья. — Но вопрос не решён. Видите ли, Пушкин, я знаю вас очень давно, ещё с тех пор, как вы звались Сверчком, а я Рейном. Но Охотникова я знаю не хуже, а он, при всей своей резкости, умеет разбираться в людях. И он первым порекомендовал мне господина Якушкина. А потом я и сам имел счастье узнать его. И уверяю вас — более искреннего и порядочного человека я доселе не встречал. Вот такая загвоздка у нас.

— Беда в том, — вмешался Раевский, — что никто из нас, даже будучи невиновен, не обратится к представителям закона. Если я правильно понимаю, с точки зрения закона пропавших писем вообще не должно было существовать. Нас пятеро и мы не можем вынести проблему за пределы нашего круга.

— Кстати, — вспомнил Пушкин, — что с Аглаей?

— Притворяется больной, — хмыкнул Орлов. — Ей приносят еду, дочери развлекают её, словом, она не самый скорбный узник на свете.

— И то хорошо. Итак, — Француз нервно чесал щёку, — если мы всё ещё не верим друг другу и не можем привлечь посторонних — как вы намерены поступить?

— Я намерен стреляться с вами, — сказал Якушкин. — Ваши слова я считаю оскорблением.

— Вот мило, а я-то считал оскорблением ваши слова. И, помнится, предупредил, что в случае неверия мне — буду драться. Кто кого вызовет?

— Господа, успокойтесь, поединок не приблизит нас к истине, — Орлов обнял за плечи Француза и Якушкина.

— Приблизит, — хором ответили они. И пояснили уже вразнобой, что Александр\Иван Дмитриевич виновен, и если судьба писем останется неизвестной, то судьба шпиона должна решиться немедленно.

— Предлагаю жребий, — Якушкин достал монетку. — Я — орёл. Кому выпадет, тот и вызовет первым. Или вы предпочитаете стреляться дважды, Пушкин? Я надеюсь убить вас, так что второй поединок может не состояться.

— Жребий подходит, — ответил Француз. — Кто-нибудь из вас сможет заменить врача?

— Мне приходилось обрабатывать раны, когда нашего доктора убило, — сказал Раевский.

— Чёрт, я хотел видеть вас своим секундантом.

— Я готов быть вашим секундантом, — заявил вдруг Охотников. — Справедливость мы уже, по правде сказать, похоронили. Что уж теперь? Однако, — обратился он к Раевскому, — вопросы к вам остаются, и если захотите решить их так же — воля ваша.

— Михайло Фёдорович, — Якушкин необъяснимо повеселел, — по-моему, у вас нет выбора.

Выпал орёл.


Ещё одно письмо, о котором Пушкин не знал:

«Милостивый государь Михаил Фёдорович,

С радостью сообщаю Вам о своём приезде в Киевскую губернию. Отсюда, верно, отправлюсь к берегам Днестра. Наш общий знакомец П. выказал заинтересованность в описанных мною перспективах, как он выразился, «русского бунта», так что надеюсь на продолжение общих разговоров при встрече в Тульчине. Рассчитываю в скором времени увидеться с вами и Охотниковым — вам должно быть известно, как приятен мне этот человек. Он так же прямолинеен, как прежде? Если так, буду рад снова разругаться с ним по любому пустяку.

Желаю Вам оставаться в добром здравии,

Преданный нашему общему делу

Кн. К.»

Место для дуэли выбрали прегадкое: грязный, размокший от дождей берег Тясмина, заросший низким кустарником. С дальнего берега две сохнущие ивы забросили в реку жёлтые удочки.

— Господа, я последний раз предлагаю вам помириться, — Орлов выпускал изо рта облачка пара.

— Ни за что, — Француз сдвинул цилиндр на глаза.

Якушкин снова бросил монетку:

— Вам стрелять первому, Пушкин.

— Привыкли доверяться жребию?

— Скорее судьбе.

Разошлись на тридцать шагов.

Оловянный Тясмин поблёскивал в тумане, по воде несло ивовые листья.

Погибнуть сейчас — и Зюден останется на свободе.

— Сходитесь, — крикнул Охотников и, задохнувшись от холода, согнулся, кашляя в рукав.

Всё это было нелепо и неправильно. Нужно было немедленно что-то придумать, что-то понять, чтобы вырваться из круга обид и подозрений, но единственная доступная Пушкину возможность действовать была заключена в горстку пороха и взведённый кремень, готовый коснуться кресала.

Он даже не предусмотрел ничего на случай своей смерти. Впрочем, к чему думать о смерти, когда выпало сделать первый выстрел. «Ни роду нет, ни племени… — крутилось поверх всех мыслей, на самом мениске сознания. — В чужой мне стороне…»

Шаг к барьеру — второй — третий — седьмой…

Не убивать же его, — думал Пушкин. — Якушкин, конечно, мерзавец и шпион, но чей? — не турецкий же? Скорее коллега, засланный агент, только специалист по политическим делам.

Следует признать, что помимо этих доводов у Пушкина был и ещё один: убивать не следует никого.

(A small remark. За четыре года до событий нашей повести фехтмейстер Вальвиль говорил Пушкину:

— Вы дерётесь с намерением убить меня! С яростью! Но решающий укол вы удерживаете, почему? — Вальвиль оборачивался к остальным ученикам. — Потому что Пушкин удовлетворяет ярость возможностью убийства. Смотрите, — марево сливающихся клинков, звон; и Пушкин с учителем вновь замерли, скрестив шпаги — оба маленькие, крепкие, азартно-напряжённые. — Пушкин хочет, чтобы я умер не телесно, а в его глазах.

Вальвиль обожал Пушкина и прочил ему будущее большого фехтовальщика, особенно отмечая именно это вечное стремление победить, приравняв поражение противника к его физической смерти. Только добавлял:

— Впрочем, в наше время это вас скорее погубит.

Пушкин не понимал тогда этих слов, да и не размышлял о них. Фехтовать было приятно, но не с кем. Учитель бился с Александром лично всего дважды, оба раза с целью демонстрации, а кроме него настоящим партнёром мог быть только Горчаков, но тот с Пушкиным водился мало, и оказаться с ним в паре не довелось.)

Француз выстрелил, отведя руку в сторону от тощей фигуры Якушкина. Над полем взлетели испуганные галки.

— Иван Дмитриевич, ваш выстрел.

Якушкин шагнул вперёд, поднимая пистолет.

Ключ — комната Аглаи — подсвечник со следами воска — придвинутый к секретеру стул…Что ещё?!

Француз не видел, но чувствовал безошибочным смертельным чутьём, что Якушкин целится наверняка и руку не отведёт. Кремень уже должен был сорваться с места, а порох вспыхнуть, вытолкнув из ствола свинцовый шарик.

Мысли зацепились за эту картину. Нечто подобное приходило на ум недавно, но тогда Пушкин думал о другом, а сейчас -

Кремень, кресало, порох…

Огниво.

Пламя вырвалось из восьмигранного ствола; малиновым огнём полыхнули, догорая, крупицы пороха, разлетевшиеся воронкою от дула. Руку Якушкина подкинуло, пистолет в ней дёрнулся, прогремев. Одновременно с прозвучавшим выстрелом Француз качнулся в сторону, валясь на бок, и покатился по грязи.

К нему кинулись Раевский и Охотников.

Француз лежал на спине в мутной луже. Тело его вздрагивало, а из горла вырывались всхлипы.

— Сукин сын! — возмутился Охотников. — Да он же смеётся.

Вытирая слёзы, Пушкин приподнялся.

— Якушкин! — крикнул он. — Якушкин, примите мои извинения!

— Он увернулся, — из глаз Орлова исчезли последние частицы симпатии к Александру. — Иван Дмитриевич, будете стрелять повторно?

— Простите, Якушкин! — Француз встал, отряхивая комки грязи с рук и волос. — Я идиот! Никто из присутствующих здесь не трогал писем!

Иван Дмитриевич подошёл к нему.

— Что вы имеете в виду?

— Якушкин, мы с вами оба гордецы, но идиоты, каких поискать. Вернёмся сейчас же в дом, и я покажу вашего вора.

— Вы испугались? — недоверчиво нахмурился Якушкин. — Право, Пушкин, становитесь на место и продолжим поединок.

— Продолжим вечером, чёрт подери! Если вы убьёте меня теперь — кто распутает вам эту загадку?

Орлов кашлянул.

— Простите, Пушкин, но или вы поэт, ничего не смыслящий в сыскном деле, или шпион, укравший письма Ивана Дмитриевича. На Видока вы никак не похожи.

«Хоть частично сохранил легенду» — подумал Пушкин.

— Почему вы отказываетесь назвать имя здесь? — продолжил Орлов.

— Вы не поверите.

* * *

— С вами умом тронуться недолго, — сказал Раевский, пока ехали обратно. — Вы уверены, что в этот раз не ошибётесь?

— Абсолютно.

В тумане зеленела крышами усадьба.

— Ос-спади, барин, да неужто вам в холод купаться вздумалось? — ужаснулся Никита, увидев мокрого Пушкина. Тут же был принесён плед и ром. От пледа Француз отказался, а ром выпил и, переодевшись, двинулся в столовую. Раевские и Давыдовы садились обедать.

— Саша, вы целы! Говорят, вы упали с лошади? — беспокоилась Катерина Николаевна.

Раевский скорчил гримасу, означавшую «соглашайтесь!»

Пришлось на ходу выдумать историю с нелепым падением во время дружеской прогулки к реке. Даже немного повеселил дам.

— …Трудные времена, — рассказывал Василий Львович. — С виду-то мы держимся, а как приглядишься — долги на долгах, ну. Заложил восемьдесят душ, думаю, на сколько хватит?

Николя печально жевал жареного гуся. Напротив него смирно сидела, поклёвывая свою порцию, маленькая Адель.

— Позволь, я сяду на твоё место? Можешь занять моё, — Пушкин спихнул Николя со стула.

— Ты чего?

— Не всё же тебе одному любоваться нашей Аделей Александровной.

Салфетки всколыхнулись от пробежавших над столом смешков. Адель покраснела и стала вертеться, ища, куда бы прилично было смотреть.

Пушкин неотрывно глядел на Адель.

Десятилетняя девочка, как и её мать, была маленького росточка, темноглазая и темноволосая, подвижная, но лишённая шарма Аглаи. Лицо Адели было правильным, округлым, носик в меру мал, глаза в меру велики, — такими были все девочки и становились все барышни. На юной Давыдовой не задерживался глаз; хотелось отвернуться и поболтать с Катериной Николаевной. Та горячо, по-мужски, спорила с Василием Львовичем о фольклоре, но отвлекаться на разговор было нельзя.

Адель всё чаще поднимала на Пушкина глаза, ловила его взгляд и опускала голову в смятении.

— Пушкин, что вы делаете? — толкнул в бок Якушкин. — Бедная девочка не может есть из-за вас.

Александр, не отрывая глаз от Адели, наклонился к Якушкину и прошептал довольно громко:

— Она знает, отчего я на неё смотрю.

Детский слух острее нашего, в особенности, когда подстёгнут страхом. Адель сжалась на стуле, не зная, куда скрыться.

— Что за комедию вы разыгрываете весь день?

— C'est une tragédie, — сказал Пушкин. — Помните, я говорил утром, имея в виду вашу вину, что всё грустно и гнусно? Так вот, всё ещё гнуснее.

К концу застолья Адель уже едва не плакала, а на Пушкина неодобрительно поглядывали со всех сторон.

— Александр Сергеич, ну, — Василий Львович поднялся из-за стола. — Обед окончен, перестаньте глазеть на мою племянницу.

— А? — удивился Александр Львович, ничего прежде не замечавший. — А вы на неё смотрели? Что в этом такого?

— Адель Александровна, — Пушкин шутливо поклонился. — Умоляю, не покидайте нас. Сыграйте нам что-нибудь.

Обитатели усадьбы расползались по комнатам.

— Я сейчас не могу, — выдавила Адель.

— Да что ты, — Александр Львович потрепал её по тёмной головке, — не стесняйся, порадуй Александра Сергеича. Он знаешь, кто? Он — поэт!

Пушкин подвёл дрожащую Адель к роялю и, помогая усесться, тихо произнёс:

— Мне известен ваш секрет, mademoiselle.

Адель затрепетала.

— Сыграй им, что умеешь, — Александр Львович зевнул. Его разморила трапеза. — Я вас, дорогие мои, пока что покину, сосну часок…

Остались Орлов, Охотников, Якушкин, Раевский, Пушкин и Адель.

— Сыграйте, — попросил Пушкин. — Не бойтесь нас. Играйте, будто вы одни.

Адель, сбиваясь, заиграла серенаду G-dur Моцарта.

— Детские пальцы слабы, — сказал Александр. В голосе его что-то натянулось, точно он готовился объявить новость первостепенной важности и откладывал главные слова для большего эффекта. — А пальцы девочки ещё и никогда не держали огнива. Неудивительно, что оно вылетело из рук.

— Вы определённо сошли с ума, — Якушкин приблизился к Адели и оперся на рояль. — Спасибо, милая. Можешь больше не играть, мы останемся тут одни.

— Почему же, — подскочил к ним взъерошенный и злой Пушкин. — Разве Адель Александровна не желает нам ничего рассказать? Как она пряталась под кроватью в комнате матери, как она вытащила часы из лежащего на полу жилета? Как она сняла с цепочки ключ, слыша над собою — что вы слышали, mademoiselle?

Адель заплакала, уткнувшись в ноты.

— Пушкин, это уже сверх всякого!.. — Орлов оттащил Александра в сторону.

— Стул! — Пушкин вывернулся и замахал руками, подпрыгивая. — Я думал, почему стул придвинут к бюро, ведь Якушкин не садится! Потом понял — на стул нужно было влезть, чтобы дотянуться до шкатулки на секретере! Первое! Адель поступила так, как поступил бы любой ребёнок — придвинула стул, забралась на него, чтобы выполнить все необходимые манипуляции. Второе! Открыла украденным ключом ларец, достала бумаги…

3) Неумело чиркаю кресалом, пытаясь зажечь свечу. В конце концов, фитиль загорается, но кресало выскальзывает из руки (потом его находит под порожком Катерина Раевская)

4) Выхожу из комнаты, спрятав письма под платьем

5) Ай умничка.

— Бред какой-то.

— А вы спросите у неё самой. Кстати, Якушкин, вам не стыдно общаться со свидетелем вашей с Аглаей… любви?

Адель что-то пискнула, заливая слезами серенаду G-dur.

— Что она говорит?

— Я… ничего не видела, — всхлипнула Адель. — Я не высовывалась…

— Вот и чудесно. Пропустила под кроватью самое интересное. Кровать у Аглаи широкая, высокая, Раевский может подтвердить.

Якушкин схватился за голову.

— Дошло, — констатировал Пушкин. — Поздравляю, Иван Дмитриевич. Вы предавались плотским утехам с Аглаей на глазах… точнее, на ушах её дочери. Она пробралась в комнату заранее и ждала в своей норке, а когда ваша одежда начала падать, дотянулась до жилета…

— Хватит! — Якушкин ударил по столу. — Довольно, Пушкин! Довольно!

— Позор, — сказал Охотников.

Раевский подошёл к Адели и на удивление бережно повернул её к себе лицом.

— Скажи, красавица, — непривычно ласковым голосом сказал он, — а кто надоумил тебя так поступить? И кто дал тебе ключ от комнаты?

Адель шмыгнула носом.

— Фройлен Венцке.

— Это её гувернантка, — вспомнил Раевский.

* * *

Хельга Венцке знала, что замысел её не может быть совершенен, ибо сама она недостаточно умна. Но быть раскрытой на следующий день после преступления — это унизило её. Хельга долго разрабатывала план и теперь не могла поверить, что всё оказалось прозрачным для каких-то шумных, всегда казавшихся безопасными русских. Девочка не должна была вызвать подозрений, а сама Хельга и не могла их вызвать — она была у всех на виду. Адель выдала себя, поняла она и чуть разрыдалась от обиды. Девчонка не удержалась и рассказала кому-то, хотя и клялась в молчании, запуганная до полусмерти перспективой вечного позора и изгнания из семьи.

Волосатый и носатый человек, похожий на виденную некогда в зверинце макаку, налетал на неё с криками:

— Где письма? Письма где?

— Я отдала их, — сказала Хельга.

— Кому?

— Я не знаю этого человека. Он обещал заплатить.

Макака запрыгала по комнате, радостно потирая когтистые лапки.

— Ах, счастливые мы с вами люди, господа! Когда же он должен вам заплатить?

— Уже заплатил, — сказала Хельга.

— Чушь, если бы он заплатил, вы бы сбежали в тот же день. Говорите, когда встреча?

Но Хельга молчала, глядя в пол.

— Если вы не ответите, — вмешался высокий лысеющий господин с закрученными усиками, — вас выгонят с позором, и ни в один дом вас больше никогда не возьмут.

Вдруг стало ясно, что теперь её убьют. Не эти — их Хельга ненавидела, но не боялась. Убить её должен был другой человек, назвавшийся Вальдемаром.

— Она не врёт, — сказал очкарик Раевский, дальний родственник её воспитанниц. — Ей заплатили. Просто её задание не окончено, верно я говорю?

Смерти не избежать, подумала Хельга, вспоминая, как Вальдемар (как его на самом деле зовут, Хельга не знала, но предполагала, что имя должно быть турецким) легко разламывал в кончиках пальцев орех. Точно так же должна была хрустнуть и расколоться голова немки. После этой мысли на неё напало желание говорить: много и обо всём. Захотелось сказать, что она не любит турок, и связана с ними только волею случая, что давно бы сбежала отсюда (благо, и Давыдовы и Вальдемар платили ей достаточно), но знала, что её найдут и убьют; она видела, как он находил и убивал, и как трещали орехи под его пальцами — хрусть, хрусть. Хотелось говорить долго, чтобы отсрочить момент, когда нужно будет подойти к столу.

Хельга подошла к столу и взяла тяжелую шкатулку, где хранила деньги.

— Что у вас там? — спросила макака.

Хельга сдвинула язычок замка в сторону, обнажив торчащий под ним фитиль.

— Подойдите, — сказала она. Умереть предстояло в любом случае, а думать о том, что сделает с ней Вальдемар, Хельга не собиралась. Предпочла воспользоваться его подарком.

— Зачем вы с ними связались? — Раевский подошёл первым. — Вы ещё нестарая, привлекательная женщина. Сколько вам? Тридцать пять? Тридцать шесть? Не поздно для приличной жизни. Да вроде бы она и так у вас сложилась не худшим образом. Чем они вас подкупили?

— Кто «они»? — не понял господин с закрученными усиками.

Хельга шарила по столу в поисках огнива.

Макака подошла почти вплотную.

— Мы сохраним вам жизнь и обеспечим безопасность, фройлен Венцке.

— Я хочу вам верить, — честно сказала Хельга, найдя, наконец, огниво и поднося к фитилю.

— Что вы делаете?

— Я боюсь, — Хельга судорожно вдохнула. — Меня никто не сможет защитить. Тем более вы.

Нужно было надавить пальцем чуть сильнее, но силы вдруг покинули правую руку Хельги Венцке, да и левая начала предательски дрожать, готовясь выронить шкатулку. Может быть, лучше сдаться? — подумала Хельга. — Сейчас я разожму пальцы и сдамся, потому что не хочу умирать. Конечно, Вальдемар обойдётся со мной, как с орехом, но это будет хотя бы чуточку позже.

Макака протянула смуглую лапку и взяла Хельгу за запястье. Рука фройлен Венцке дрогнула, и огниво повисло на пальце. Хельга машинально перехватила его поудобнее.

Она успела увидеть сорвавшуюся искру и завиток дыма взлетающий от фитиля.

Потом невесть откуда возникло ослепительное жёлтое сияние, рванувшееся во все стороны; комната наполнилась жаром, и оказалось, что некого и некому больше разоблачать и защищать: остались только летящие и сталкивающиеся воздухе руки, расставшиеся с телами, куски плоти на костях, обрывки ткани и тёмные брызги. Всё это дважды перевернулось перед глазами Хельги, пока её голова падала на паркет, после чего наступила темнота, хотя фройлен Венцке держала глаза открытыми.

«Я ослепла» — подумала Хельга, но это её уже не испугало.


Интерлюдия: Зюден

«…И что уж убийцы со мной на ночлеге».

- «Но что ты затеял? подумай, родной!»

К.Рылеев

Костёр начал затухать, и в мечущемся оранжевом свете перечитать написанное до конца стало трудней — заболели глаза. Зюден презирал собственное зрение за слабость. Тело, ум и память были покорны ему, оружие сливалось с телом и делалось его частью, едва коснувшись руки, слух был отменный, но глаза, самый ценный и хрупкий орган, с каждым годом всё сильней уставали и отказывались работать без ровного освещения.

Это означало, что когда-нибудь, в отдалённом, но реальном будущем, Зюдену придётся стать уязвимым.

Сложив листы, он завернул их от сырости в кожу, сунул под голову, на дощатое дно кибитки, и стал смотреть, как догорает снаружи огонь. Заплакал где-то ребёнок.

— На ров, — сказал хриплый женский голос, но ребёнок не послушался и только громче залился.

Здесь было спокойно. Зюден доверял людям, спящим вокруг него в таких же повозках. Они не задавали вопросов и не умели читать, а значит, среди них можно было не таиться. Никого не интересовало, что пишет днём и ночью их спутник; некому было разбирать сменяемые на каждой странице шифры.

Послышалось шарканье, и оранжевые блики исчезли — это старик Зурало затоптал костёр.

— Не замёрз? — спросил он, заглядывая в кибитку.

— Наис тукэ, отец, — Зюден вытянул ноги и притворился, что дремлет. — Здесь тепло.

— Рассвет скоро. Поедем.

— И долго до Тульчина?

— Вечером встанем, наверное, — Зурило громко закашлялся и сплюнул в траву. — Если место найдём.

— Это хорошо, — зевнул Зюден. — Доброй ночи.

Старик, прежде чем уйти, опустил полог, и стало совершенно темно.

Зюден закрыл глаза. От кострища даже сквозь плотный полог тянуло дымом. Белый бумажный пепел имеет особый запах, но здесь некому было его узнать, а если кто и узнает — не спросит.

Иудеи — смешной народ, думал Зюден. Их вера прячет за строгостью и чувством избранности боязнь получить тумака от постороннего. Но прав был тот раввин из легенды, произнёсший как-то: горит бумага, но слова не горят, а возносятся с дымом к Богу. Про Бога, это он, конечно, хватил, но суть верна.

«Любезный друг и брат Михайло Фёдорович, — мысленно прочитал Зюден исчезнувшие в огне строки. — Утром сего дня было мною получено письмо от В., где он в пылких выражениях, в точности как вы, описывает прелести своего проекта. Некоторые слова из прошлого его письма, однако, представились разумными даже мне, хоть я и сомневаюсь во всём подолгу. Разумными они мне кажутся особенно теперь, когда Ипсилантий близок к тому, чтобы пойти на турок. Не вышло бы, однако, беды из-за чрезмерной поспешности предприятия. Вы знакомы с В. лучше моего — что думается вам?..»

«Милостивый государь Сергей Иванович, обращаюсь к вам с просьбою передать сведения Пестелю. Сам я буду находиться в нужное вам время у г. Дав. в поместье. Если решение о создании общества будет положительным, прошу вас, уведомьте меня письмом, я же передам вам с нарочным всё, что будет нового у Дав. У меня большие планы на Орлова; ежели его с-во склонится к поездке в Москву, я поеду с ним…»

Память, в сущности, есть умение не переставать думать о том, что уже однажды понято. Человеческий разум стремится познавать, он ищет новых земель, забрасывая старые и давая им зарасти сорной травой. Этого нельзя допустить — уже возделанные поля надо пропалывать ежедневно, ежечасно.

«Милостивый государь Алексей Петрович, ваше письмо обрадовало нас. Мы уж не чаяли так скоро получить от вас ответ. Я (Ор., но пишем вам сейчас мы оба) часто читаю записки от К. и расстроен, что Пестель не совпадает со мной в отношении к его идеям. А несмотря на это, милостивый государь мой, спрошу: видели ли вы сами нашего К.? Случись так, что Пестель прав, и доверять Василию рано, спросится со всех нас. Так что известите о вашем мнении на его счёт, дабы не…»

«Милостивый государь Михаил Фёдорович, встреча в Тульч. состоится, но без Вашей поездки в Москву невозможно будет говорить о том, чтобы Вы были допущены…»

«Милостивый государь Дмитрий Иванович, я люблю вас за светлый ум и доброту. Но помилуйте! Не очевидно ли…»

Восемнадцать писем — двадцать три страницы — осели пеплом на вспаханные поля памяти Зюдена. Дочитав последнее, он улёгся удобнее, вытянул руки вдоль тела и приготовился ко сну. Мысли потянулись к тому, что лежало, давя затылок, обёрнутое в кожаный лоскут, но Зюден приказал себе не думать об этом. Только плыли перед глазами, не желая мириться с надвигающейся дремотой, первые слова шифрованного текста:

«Читающий эти строки должен понимать, что в настоящее для него время я уже не могу называться человеком».


Часть третья


Тем временем в Тульчине — после взрыва — искупление грехов — примирение

Друзья! налейте кубки!

Ударим край о край.

В.Ф.Раевский

— Ось яка заметiль, ваш'сокоблагородие! Не залишилася б у нас до самого Миколая Чудотворця.

Кутаясь в шубу, вошёл Алексей Петрович Юшневский. Степан захлопотал вокруг него, помогая раздеться.

— Що, ваш/сокоблагородие, змерзли? Ось я кажу — яка заметiль, така заметiль як почне дути, так i не перестане…

Юшневский не любил южные зимы за такие вот неожиданные затяжные метели, когда после тёплых недель вдруг приходил снегопад; городок заметало день, другой, пока не начинало казаться что всегда теперь будет только снег да вязкое, точно каша, небо, да сизая муть вместо горизонта. Первая в декабре нынешнего года пурга грозилась погрести Тульчин под сугробами, перекрыв всякое движение на дорогах.

— Алексей Петрович, — из комнаты вышел небольшой крепкий человек с глубоко посаженными глазами на широком лице. Голос у него был высокий, но хрипловатый, будто треснувший. — Заходите, дорогой, согреетесь.

— Благодарю, — Юшневский был от мороза весь красный и влажный. — Ну и погода. Вчера ещё солнце, а теперь…

Человек с треснувшим голосом обнял Юшневского и провёл в комнату.

— Якушкин рано уехал, — сказал он, — а то бы успел письмо получить. Сегодня утром привезли.

— Давайте мне, я пошлю его в Каменку.

— Обяжете. Садитесь, Алексей Петрович. Степан, самовар.

— Це зараз, — Степан убежал на кухню, бормоча, — це зараз виконаемо, хвилиночку…

— Как вам вести от Ипсилантия? Может, правда, это шанс?

— Для кого, Пестель? — Юшневский пригладил светлые волосы, растрепавшиеся под шапкой. — Что вы, сами хотите отправиться в подмогу грекам и валахам? — он усмехнулся.

— Я, признаться, склоняюсь к тому, что князь предложил. Если вы читали его заметки по поводу «Союза благоденствия», то…

— Читал и много слышал о них.

— Надеюсь, Давыдов с ними ознакомится и тоже выскажется.

— А вы ему передали?

— Да, с Якушкиным, — сказал Пестель. — Так вот, я нахожу оные идеи довольно удачными, хотя и торопится он… Торопится. Но возможность мне видится.

— А кого вы поведёте? — Юшневский со скептическим видом покусывал мундштук. — Орлова с ланкастерскими шалопаями? Шестнадцатую дивизию бранят за дело, Пестель, кому, как не вам это знать.

Пестель знал. Он недолюбливал Орлова за излишнюю доброту к солдатам. Солдат должно держать в строгости. Не доводить до отчаяния, разумеется, но и не баловать, а Орлов именно что балует. Армия призвана стать руками будущей революции, и если руки не будут тверды и послушны — лучше сразу отказаться от идеи кого-то бить.

Степан принёс пышущий жаром самовар, и сразу стало веселее.

— Похож, — Пестель щёлкнул самовар по золотому боку.

— Pardon?

— Да на Орлова. Круглый и горячий. Огня в нём много и домашней мягкости при том. А рассудку мало. Это, конечно, скверно. Но я говорю не о шестнадцатой дивизии, а о всей второй армии.

Юшневский улыбнулся одними губами; в глазах не появилось ни намёка на веселье. Он часто делал так — не от радости, а чтобы размять затекающие мышцы лица.

— Это вы, Пестель, на место Киселёва или самого Витгенштейна прицелились? Не высоко ли глядите, полковник?

— Армию можно склонить на сторону республики, если дать ей почувствовать себя борцами за республику греческую. Вернуться наши гренадеры с победой, их встретят, как героев, а царь — он-то, понимаете, всё молчал и медлил. А Киселёв близок к нам и сможет настроить людей.

— Всё так, — кивнул Юшневский. — Но это придётся осуществить уже весною. Без подготовки, на авось. Потом время будет упущено, да и император может в конце концов отправить две-три дивизии в помощь Ипсиланти, и мы потеряем оригинальность. Если выступать нам — то сразу после того, как Ипсиланти выступит.

— И это меня смущает, — сказал Пестель. — Но с другой стороны, всё может сложиться именно так, как нам выгодно. В Москве составят подробный план, а пока что, Алексей Петрович, склоняюсь к тому, чтобы послушаться нашего советчика… Это только моё мнение, разумеется. Но — выйдет у нас что-то, или придётся ждать и далее, — нужно держать это в тайне.

— Мы у всех на виду, — возразил Юшневский. — Союз Благоденствия вряд ли возможно скрыть.

Из сеней донёсся встревоженный голос Степана и свист пурги — открылась дверь.

— Пришёл кто-то? — крикнул Пестель.

— Ваш'сокоблагородие, вiн не хоче слухати, до вас проситься!

На пороге комнаты встал белый и искрящийся от снега человек в солдатской шинели. С короткой рыжеватой бороды падали тающие льдинки.

— Неужели не пустите? — вошедший вытер капли с лица. Ярко-зелёные глаза его чуть слезились от ветра. — Дайте хоть переждать бурю у камелька, Павел Иванович.

Пестель вскочил, едва не сбив чашку со стола.

— Вы! Как вы успели добраться, князь?

— Я спешил, — ответил человек в шинели. — Вы же знаете, я всегда спешу.

* * *

С некоторых пор Пушкин не любил взрывы и всё, связанное с ними. Поэтому, когда шкатулка в руках фройлен Венцке разлетелась вместе с частями тела самой фройлен, Пушкин упал на пол, свернувшись в комок, и завопил: «Ааааааасукадачтожгдеятамчтотовзрывается!!!» На него плеснуло кровью, рядом грохнулась на пол оторванная голова немки, а ещё через несколько мгновений заорали Раевский и Орлов. Охотников, напротив, молчал, застыв с открытым ртом и не замечая кровоточащего пореза на лице — задело отлетевшей щепкой.

Заряд, заложенный в крышку сундучка, был рассчитан на одного, зато уж досталось одному по полной. Немка взяла шкатулку неудачно, прижав её к груди и склонив над нею голову, так что вся сила взрыва нашла выход в теле несчастной гувернантки. Фройлен Венцке разлетелась по стенам и даже на потолок немного попала.

Орлов с Раевским перенесли случившееся легко: на войне доводилось видеть смерти пострашнее. Охотников, как впал в оцепенение, так в нём и пробыл следующие несколько минут, безучастно стоя в стороне, потом вдруг чихнул и после этого быстро оправился. У Пушкина поседела прядь за ухом, и появился мелкий тремор в кистях, прошедший, впрочем, после двух стаканов вишнёвой наливки из закромов Александра Львовича.

На грохот и крики сбежались почти все. К счастью, дамы в комнату заглянуть не успели: дорогу им преградили рухнувшие без чувств при виде кровавого месива на полу и стенах слуги Давыдовых.

Пушкин начал осознавать происходящее только час спустя. Проходили домочадцы, несли тряпки, крестились, падали в обморок, кричали и плакали, тормошили Пушкина, глядящего на них, как рыбка из аквариума. Стекло, отгородившее Француза от мира человеческих страстей, смогла пробить только рука Александра Львовича, держащая стакан с упомянутой нами наливкой. Выяснилось, что Француз, уже одетый в чистое, лежит в постели, рядом стоит на коленях Никита, прикладывающий ко лбу Пушкина лёд, а поодаль столпились братья Давыдовы с жёнами, семейство Раевских в полном составе и Орлов. Поискал глазами Охотникова и обнаружил у двери. Адъютант стоял, держась за перевязанную щеку, точно у него болел зуб.

— Слава Богу, — Александр Львович перекрестился, потом зачем-то перекрестил Пушкина и Никиту. — Такая трагедия, Боже милостивый, вы чудом остались целы.

Алёнушка Раевская, бледная, как привидение, зашаталась и повисла на руках Софии и Мари. Бедняжка была слишком ослаблена болезнью, чтобы спокойно выдержать потрясение.

Перебивая друг друга, Давыдовы с Раевскими объяснили Пушкину, что гувернантка Адели и Кати и была той самой воровкой-поджигательницей. Письма она украла с намерением шантажировать Якушкина. В комнате у неё нашли записку (почерк изменён, но рука Венцке угадывалась), в которой немка требовала от Якушкина двадцать тысяч рублей ассигнациями или золотом. Положить в указанное место, и далее в том же духе. Письма она держала в шкатулке, под крышку которой была заложена приличная порция пороху. Для чего нужно было фройлен Венцке превращать шкатулку в бомбу — Бог весть; может быть, так она рассчитывала быстро уничтожить письма в случае разоблачения, но не рассчитала заряд и погибла.

— Не представляю, как она пожар-то устроила, — развёл руками Николай Николаевич. — Она и не выходила от нас никуда.

— Заранее свечку поставила, — сказал А.Р. — Наклонила к открытому ларцу и оставила гореть.

Решив, что время для трезвой оценки ситуации ещё не пришло, Пушкин опустил голову на подушку и крепко зажмурился.

— Покой-покой, — Василий Львович принялся выталкивать людей из комнаты. — Ему сейчас нужно полежать в тишине, ну.

Кто-то остался кроме Пушкина и Никиты, но не было сил повернуть голову и посмотреть.

— Саша, вы можете говорить? — это была Катерина Николаевна.

— Угу.

Никита со вздохом поднялся и вышел. Он знал, что барин не любит, когда кто-то слышит его разговор с женщиной.

— Простите, что спрашиваю, но… Это ведь мало похоже на правду. Фройлен Венцке — вымогательница? Это, право, очень трудно вообразить. И этот ужасный взрыв. Саша, как всё было на самом деле?

— Я не знал, что она вымогательница, — Пушкин дотянулся до миски со льдом, обмакнул в неё руку и приложил холодные пальцы к лицу. — Письмо нашли уже после… Я при этом не присутствовал.

— А могу я спросить, как вы догадались, что это она? — требовательно смотрела Катерина.

Александр повернулся на бок и печально посмотрел на Раевскую.

— Я не смогу ответить на ваш вопрос. Простите, Катя. Могу лишь поклясться, что за этим секретом нет злого умысла.

Глаза Катерина Николаевны потемнели.

— Не хотите говорить? Считаете меня недостойной? — она вгляделась в лицо Александра. — А, понимаю. Вы связаны словом. Я верно угадала?

— Да, — восхищённо глядя на девушку, ответил Александр.

— Не буду вас пытать, — Катерина Николаевна погладила Пушкина по руке. — Пожалуйста, если вдруг что-то изменится, и вы сможете рассказать — расскажите. Безумно любопытно. Выздоравливайте.

— Непременно.

Когда закончу поэму, подумал Александр, обязательно нужно влюбиться в Катерину Раевскую.

Она ушла, и Никита привёл А.Р.

— У вас явно есть вопросы, — Раевский сел на край постели. — Выкладывайте.

— Что за странная сказка с этой запиской? Я был уверен, что немка работала на Зюдена.

— Убедительная сказка, — обиделся Раевский. — Записку я сам написал, ориентируясь на почерк из пометок на полях книг. Фройлен Венцке у нас просвещённою женщиной была, пока не… — он резко разжал кулак, показывая взрыв. — Кстати, я нашёл у неё дубликаты ключей от всех комнат кроме, разве что, гостиной и вашей биллиардной.

— Вы не говорили, что умеете копировать манеру письма.

— Случай не представился. Будь у меня больше времени, написал бы искуснее, но и так все поверили. А теперь признавайтесь, есть ли у вас соображения.

— Издеваетесь? — слабым голосом произнёс Пушкин. — Раевский, меня чуть не разорвало вместе с горничной. У меня есть соображения, как поправить душевное здоровье. Уеду отсюда к чёрту… вернусь в Крым, например… а там…

Раевский терпеливо выслушал планы Пушкина на оздоровительные ванны, прогулки под оливами и «никаких шпионов, никаких взрывов, только стихи и б…и изредка!» и, убедившись, что продолжения не будет, повторил вопрос.

Александр помолчал и сказал:

— У Якушкина хранилась переписка членов тайного общества.

— Совершенно с вами согласен, — Раевский поправил очки. — Зюден интересовался письмами с какой-то важной целью. Ему важно узнать нечто о «Союзе благоденствия».

— Je pense, que Зюден уже состоит в «Союзе», иначе откуда бы он узнал о приезде Якушкина? А он знал заранее и успел подготовить немку.

— Тогда зачем ему письма?

— Планы. Он хочет знать, что замышляется в верхах клуба. Зюден ведь не руководит, скорее подбрасывает идеи как бы невзначай. Ergo, он снова опережает нас. Нам и не снились подробности, известные ему.

— Письма могли быть во взорвавшемся сундучке.

— Да вряд ли, Александр… Вы бы стали хранить такую добычу у себя? Венцке передала их в тот же день, и мы уже не знаем, кому и как.

Заглянул Охотников.

— Александр Сергеевич, — хмуро сказал он. — Про Аглаю забыли.

— Господи! — Пушкин подскочил на постели. — Аглая всё ещё под арестом.

* * *

Комната Аглаи. Тройное зеркало трюмо затянуто паутиной, клавесин прогнил, сквозь дыры в комодах проглядывают скелеты уланских, драгунских и прочих офицеров.

Аглая сидит на грубо отёсанной дощатой скамье. Руки её в цепях.

Аглая. (поёт)

  Что ты воешь, буйный ветер? —
  Люли-люли, c'est la vis[11].
  Как мне жить на белом свете,
  Горемычной, без любви?
  Что за жизнь в России этой? —
  Люли-лю, com a la ger[12].
  Так и сгину, знать, со свету,
  Не мила мне жизнь теперь.
  Там Париж, а здесь глубинка,
  Не поделать ничего.
  Ой калинка ты, малинка,
  Люли-люли, com il faut…

В дверь робко стучат. Аглая замолкает, сморкается в огромный кружевной платок и, гремя цепями, встаёт.

Аглая. (с надрывом) Войдите!

Входят Якушкин, Пушкин и Раевский. Они падают на колени перед Аглаей и посыпают голову прахом давно истлевших в шкафах офицеров.

Раевский. (бьётся лбом о кандалы Аглаи) Madam Давыдова, мы совершили чудовищную ошибку. Примите наши извинения.

Якушкин. Аглая, милая, просите меня, если сможете. Вы — сокровище! Если я могу чем-то искупить свою вину пред вами…

Пушкин. Простите нас, прекрасная Аглая.

Теперь вам наши жизни доверяем.

Аглая. (озадачено) Это что же, вы меня снова любите?

Пушкин, Якушкин и Раевский. (хором) Любим!

Аглая. А что тогда вот это всё было?

Раевский. Постыдное заблуждение. Мы подозревали вас в том, чего вы не совершали. Вы вправе нас казнить.

Аглая. (цепи на ней медленно растворяются) То есть теперь вы как бы виноваты, а я могу делать с вами всё, что пожелаю?

Пушкин, Якушкин и Раевский. Да!

Аглая. (окончательно освобождается от оков) Вот это уже интересно… Якушкин, с тобой я буду особенно строга. Я тебя так ждала, а ты!..

Якушкин. (бьёт себя по голове) Я готов на всё, чтобы вы простили меня!

Аглая. Ну, всего-то не нужно, но силы тебе сейчас понадобятся. (потирает руки) Господа! Раз уж вы теперь в моей власти, берегитесь. Только прошу, по очереди. Якушкин, ты первый. Потом… (обводит мужчин взглядом) Потом ты, страшненький.

Пушкин. Меня контузило, я не в форме.

Аглая. Переживёшь как-нибудь. Давай-давай, готовься. А потом ты, красавчик в очках.

Раевский. Всё так просто?

Аглая. О, господа, поверьте, со мной вам будет непросто. Вы мне сейчас всю Россию реабилитировать будете. Первый пошёл!

Пушкин с Раевским, подброшенные неведомой силою, вылетают за дверь. Из комнаты слышен треск разрываемой ткани. Из-под двери вылетает оторванная пуговица с сюртука Якушкина.

Доносится уже знакомая нам песня про «Тра-ля-ля».

Занавес.

* * *

Может быть, в действительности всё происходило не совсем так, как видела Аглая, но мы ограничимся её взглядом, как наиболее короткой версией событий.

* * *

Орлов с Охотниковым ждали в мансарде.

— Вы что, с войны вернулись? — удивился Орлов, увидев вползающих в комнату двоих Александров и Ивана Дмитриевича.

— Почти, — сказал Якушкин.

— Да, — сказал Пушкин.

— Хуже, — сказал Раевский.

Охотников помялся и сообщил:

— Примите мои извинения, господа. Пушкин, вам удалось найти виновного. Александр Николаевич, и вы простите.

— Забыть произошедшее будет трудно, — вздохнул Орлов. — Но я бы не хотел, чтобы мы расстались врагами.

Прощай, тайное общество.

Якушкин, стараясь не смотреть на Пушкина с Раевским, добавил:

— Лучше нам не возвращаться никогда к этой истории.

— Послушайте, господа, — Пушкин забрался на подоконник, — мы же не позволим этой дурацкой размолвке нарушить нашу дружбу? Михаил Фёдорович, неужто после «Арзамаса» и Кишинёва мы с вами…

— А что вы предлагаете? — спросил Охотников.

— Вообще-то есть одна идея, — Пушкин пошевелил левою бровью, как бы намекая на щекотливость ситуации. — Не знаю, понравится ли вам…

— Не понимаю вас, — Охотников раздражённо поглядел на Александра.

— Ну… — Пушкин повернулся к Раевскому и повторил конвульсивное движение бровью. — Может быть, нам стоит…

— Да, — понял Раевский. — Я б не отказался. В стельку.

— Как свиньи, — поддержал, тоже догадавшись, Орлов. — До беспамятства.

— Чтоб не вспомнить, — воодушевлённый Пушкин спрыгнул с подоконника. — Охотников, не будьте букой, давайте с нами. Михаил Фёдорович, вы должны мне ящик Нюи.

— Пожалуй, это выход, — приободрился Якушкин.

— Уверены? — Охотников огляделся и увидел, что окружён. — Ну, попробуем.

Никита принёс шампанского, потом ещё шампанского, потом кликнули давыдовских Прошку и Петьку и послали их в погреб за вином; и когда спустя три часа в мансарду заглянул Александр Львович, он представился Вакхом, сошедшим с олимпийских вертоградов к самым преданным своим жрецам; и все волнения и споры последних двух дней исчезли в тёмном вине, как в летейских водах. Раевский от вина побледнел и сделался разговорчив, Орлов же, наоборот, раскраснелся и быстро загрустил. Охотников сразу растерял всю свою суровость, а заодно с ней и красоту; теперь это был весёлый капитан с пламенеющим носом и хриплым, немного разбойничьим смехом. Якушкин с Александром поднимали тост за дуэлянтов и за священную честь.

— Нам не хватает войны, — оживлённо рассказывал Раевский, протирая запотевшие очки. — Мы прокиснем от скуки, покроемся тиной, как стоячая вода.

— Кстати о войне, — Охотников снова наполнил стакан. — Помнится, когда попал я к французам в плен, были мы с одним поручиком…

— Кровь наша стынет! Посмотрите на нашу молодёжь…

— А он возьми да и скажи им…

— А я первый раз в лицее стрелялся. Вот вы, Якушкин, стрелялись в четырнадцать лет? А? Нет? А давайте спросим Охотникова.

— Константин! Вас Пушкин хочет спросить. Спрашивайте, я его позвал.

— …Это мы привыкли — чтобы с солдата сто шкур…

— Всего и нужно, что отправить их в ту же Грецию, и пусть там…

— Скажите, Константин, вы стрелялись в четырнадцать лет?

— Меня растили иезуиты, какое уж там «стрелялись».

— А я стрелялся! Да ещё и из-за женщины, каково?

— Да вы, дружище, тот ещё повеса, — бледный Раевский встал, упираясь в скошенный потолок мансарды. — Выпьем за вас.

Александр Львович стоял в дверях минут пять. Он давно уже не бывал в таких компаниях, всё вертелся где-то с краю чужой дружбы и веселья. В его лета жалеть о чём-то было поздно, и особенного стремления вновь оказаться в центре застолья Александр Львович не испытывал. Только стоял и слушал разговоры.

— Это всё для виду, Александр! Для виду! И вы, Иван Дмитриевич, не думайте. Я не таков. У меня душа…

— Войны вам не хватает. Осторожно, я уронил очки! Не двигайте ногой!

Александр Львович несколько раз ударил толстым и мягким кулаком о стену.

— Письма вам пришли, — сказал он.

— Ал! — лександр Львович! — икнул Якушкин. — Милейший! С-садитесь.

— Вы ведь подлинный хозяин пира, — согласился Пушкин. — Что ж вы не пьёте вместе с нами?

— Ради Бога, не говорите о письмах, — попросил Орлов. — Слышать не могу ни о каких письмах.

— А это не вам, — Александр Львович бросил на стол между бутылок два конверта. — Одно от Инзова, вы, Александр Сергеич, ознакомьтесь, вас касается. А это вам, господин Якушкин. Нынче утром пришло.

— …Вот такая, представьте, и вышла оказия. Поручик этот…

— Вы празднуете что-то? — поинтересовался Александр Львович.

— Справляем тризну по гувернантке, — сказал Охотников. — Так вы меня не слушаете! Поручик, значит, был большим любителем…

— Т-тавайте, — у Якушкина немного заплетался язык.

Он распечатал конверт и подошёл к окну, вчитываясь.

— Я после прочту, — отмахнулся от письма Француз. — Что там Инзов может написать?

— Дозволяет вам остаться в Каменке ещё на некоторое время, — Александр Львович протиснул живот между стульев и взял со стола яблоко. В мансарде и без того было тесно, а с приходом Давыдова — и вовсе не повернуться. — Поздравляет с наступающим Новым Годом.

— Поздравьте и его от меня. А всё-таки, не хотите присесть к нам за стол?

— Пойду я, — Александр Львович, хрустя яблоком, стал проталкиваться обратно к двери.

— Тихо, — изменившимся голосом произнёс Якушкин. — Тихо, господа.

— А? — Орлов отставил стакан и завозился на диване, пытаясь повернуться к Ивану Дмитриевичу.

Из Якушкина разом выдуло весь хмель; он застыл у окна, худой и неустойчивый, широко раскрыв водянистые глаза.

— Беда, — выговорил Якушкин. — В октябре Семёновский полк бунтовал.


Вести из Петербурга — батарея Раевского — странный разговор — ещё немного о Марии и звёздах — странный разговор продолжается

В светлом пиршестве пируя,

Веселись, пока, кукуя,

Птица грусти средь лесов

Не сочтет тебе годов.

С.Е.Раич

Якушкин снова опьянел, на этот раз крепко и некрасиво: он размахивал письмом перед собою, как флагом, всхлипывал и громко, но невнятно объяснял что-то Охотникову.

— Э-э-бур-бур-бур семёновцы мои! Аэ-эм-ыэ! — только и можно было расслышать. Охотников кивал и гладил Якушкина по хохолку.

— Довели ребятушек, — Орлов вышел из-за стола. — Пойду, Василию скажу.

У Якушкина выпросили письмо, и приглашённый Орловым Василий Львович зачитал части.

* * *

Лучшего из полков его величества больше не существовало. Солдатское терпение выпрямилось пружиной; «ребятушек» вправду довели муштрой. В Петропавловскую крепость под конвоем доставили первую государеву роту, проявившую самовольство, и весь полк взбунтовался. Товарищей потребовали освободить. Успокоить солдат приезжал лично Милорадович, потом явился с угрозами Бенкендорф, но всё было напрасно — утром полк вышел на площадь, без оружия, но с просьбой выпустить арестантов. Апеллировали в основном к тому, что негоже без ведома Его Императорского Величества сажать в крепость личную Е.И.В. роту.

— Что ж вы, орлы! — кричал сорванным голосом генерал Закаревский. — Срам! Вас сам государь на службу благословил, ребятушки! Что теперь — нет больше государева полка?!

Полк стоял вольно, сгрудившись, как базарная толпа.

— Так ведь и не государь наших братьев в крепости запер, — сказал кто-то.

Эти слова понравились семёновцам, но не долетели до Закаревского. Генерал услышал лишь, как зашумел и заволновался полк.

— Вашей вины нет, — сказал Потёмкин, выступая из группы генералов и идя к солдатам с повёрнутыми вперёд ладонями — как к испуганным собакам. — Приедет царь и решит участь роты, а вы расходитесь.

— Никак нет, ваше превосходительство, — ответил из толпы пожилой гренадер. — За друзей мы уж тут как-нибудь постоим.

Закаревский разъярился и стал брызгать слюной, крича:

— Срам! Срам! Стыдно смотреть на вас, мерзавцы!

В это время небольшой отряд семёновцев пробрался к квартире полковника Шварца.

— Окна, окна бей! — кричали усатые герои Отечественной войны, которых полковник два дня назад лично высек. — Вытащим его оттуда, пусть ответит перед судом солдатским!

Шварц не показывался.

Двое молодых гренадеров встали под окном, сдвинув плечи:

— Лезьте, братцы.

По ним, как по приставным осадным лестницам, забрались наверх четверо особенно ненавидевших Шварца. В комнате пробыли недолго, скоро обнаружив, что полковника здесь нет. Со злости посекли саблями кресло и разорвали висевший в углу полковничий мундир, потом открыли дверь ломящимся снаружи однополчанам. Всей оравою стали обшаривать дом. В спальне сидел, забившись в угол, большеглазый худенький мальчик лет десяти.

— Братцы, — повторял он, — братцы, братцы…

— Это кто тебе братец? — капрал Кириенко поднял мальчика за шиворот. — Шварцево семя, на отца похож! Топи его, поганца!

Орущего мальчишку бросили в ванну и стали давить, чтобы тот не высовывал голову из воды.

— Дитё совсем, ваше благородие! — ужаснулся кто-то. — Погубим мальца, гордиться, что ли, будем?

Ротный командир оттолкнул солдат и Кириенко, ожесточённо топящих младшего Шварца, и вытянул полуживого ребёнка.

— Успеем ещё с ним поквитаться, — сказал он, подворачивая мокрый рукав. — Если в отца уродился, на его век вины хватит, подождём.

За домом, в конюшне, глубоко зарывшись в собранную с вечера конюхами груду навоза и прелого сена, съёжившись и давясь, чтобы не кашлять от вони, лежал полковник Шварц.

Через час к дому прибыл Преображенский полк.

Стоящих на площади перед крепостью к тому времени уже окружили и по одному выводили. Арестованные шли спокойно, не сопротивляясь.

На рассвете всех, кроме оставшейся в Петропавловской крепости государевой роты, отправили морем в Кронштадт.

* * *

— …Офицеры допрошены по поводу возможной причастности их к тайным собраниям, — прочитал Василий Львович, и Орлов громко закашлялся, сбив со стола блюдце.

— Pardon, — он скорбно поддел кончиками пальцев крупный осколок. — Спасибо, Василий, давай-ка после дочитаем.

Они на «ты». Давно? Или были на «ты» с самого начала, а я не запомнил? Трезвей, трезвей скорее и думай!

Якушкин сгорбился над столом, обхватив узкие плечи, словно замерзая.

— Прочите ещё, — сказал он еле слышно.

— Полно вам, — Орлов отобрал у Василия Львовича письмо и сложил вчетверо. — Вы уже читали, а мы слишком пьяны, да и Василий своим басом скоро совсем нас измучит.

— Их в Петропавловской без надзора держали, — Якушкин совсем съёжился. Чувствовалось, как мучительно он хочет сейчас исчезнуть из мансарды, из Каменки, и перенестись к своим семёновцам. — Места не хватало, людей не хватало охранять, всех в конвой отправили. Так они стоя! В коридорах! И ни один не вышел, все стояли на одном честном слове своём!

— А кто пишет? Кто этот свидетель, так жутко всё расписавший? — Раевский старался скрыть опьянение, мял воротник и вытирал пот с бледного лба, но вино брало своё, и глаза под очками всё больше блестели, а речь становилась нарочито, по-актёрски, серьёзной.

— Муравьёв-Апостол, мой друг.

— Невесело кончился пир, — сказал Орлов. — А кто так сопит? Сверчок?..

Агент Француз умел оставаться трезвым в самых тяжелых попойках, но контузия и усталость подкосили его; он спал, приоткрыв рот, смуглое лицо его стало мирным и детским.

— Сколько ему? — спросил Охотников, глядя на Пушкина с новым, заботливым выражением.

— Двадцать один, — ответил Раевский. — Вам легче судить, хороши его стихи?

— Превосход-дны, — запинаясь, сказал Якушкин. Охотников кивнул.

— Александр Николаевич, — Орлов уставился на Раевского, — при Пушкине не хотелось говорить. Вы-то что думаете по поводу участия офицеров в тайных собраниях?

Раевский, покачнувшись, встал, открыл окно и втянул носом сладкий и колючий зимний воздух. В этот момент он ощутил, что потерял время, когда мог добиться славы и признания. Не уживающийся с людьми, не умеющий дружить, он искал только борьбы и побед, чтобы разогреть заслоняющий все чувства стынущий ум. Но побед не случилось, не нашлось даже подходящей долгой войны. Видел много боёв и много крови, но всё это заканчивалось, и наступало прежнее: холод, пустота, подобная… — чему подобна пустота, Александр Николаевич придумать не мог, ибо не обладал талантом находить сравнения.

Последним моим шансом был Зюден, — подумал он. — Поймав Зюдена я мог… измениться? Не то. Что-то понять? Доказать? Не то. Но что-то мог. Француз молод и сумасброден, хоть и умён. А всё-таки это Француз (даже не военный! Коллежский секретарь Пушкин!) — командир полковника Раевского, как ни грустно это сознавать.

Щелкнул крышкой часов; стрелка ползла к десяти. Тогда Александр Николаевич, свесившись в окно, незаметно от остальных вынул из-за пазухи шнурок от нательного креста. Впрочем, отношения с Богом у Раевского были неопределённые, и вместо креста на шнурке висел символ веры, выручавшей значительно чаще, — веры в трезвую голову. Пузырёк с мутной зеленоватой жидкостью мятной настойки. Раевский одним глотком выпил содержимое пузырька, шумно вдохнул носом, чувствуя, как проясняются мысли.

Он не мог признаться себе в зависти, которая, безусловно, была. Завидовал не Пушкину — отцу. Жизнь Николая Николаевича была прямой и яркой. Николя, хоть и был наивен, походил на отца и должен был унаследовать не только характер его, но и судьбу — сделаться славным генералом. Вот оно, твоё Бородино, — сказал себе Раевский, глядя на батарею бутылок, блестящих зелёным стеклом. — Отступай, бросай свои редуты, и утешайся тем, что хоть сам себя почитаешь победителем.

— Вы не желаете ему несчастья? — агент Раевский повернулся к недавним собутыльникам и ткнул в Пушкина сложенными очками.

Пушкин во сне пробормотал:

— Стойте…

— Что? — удивился Охотников.

— Je me sens assez de force pour tirer mon coup, — Александр сунул руку под голову и причмокнул.

— Позовите кто-нибудь его Никиту, пусть отнесёт в комнату.

— Он не проснётся сейчас, — Раевский сел рядом с Василием Львовичем, напротив Якушкина, Орлова, Охотникова и спящего Француза. — Господа, пусть моя просьба вас не заденет, но всё же. Пушкин молод, горяч, он вообще по натуре увлекающийся юноша. Я вижу, он привлекает вас, а вы для него… Что уж говорить, он восхищается вами. Но вы с вашими либеральными настроениями его погубите, господа.

— Э-э, друг мой, — Василий Львович неуклюже повернулся. — Вы не слишком понятно говорите, ну.

— Я вижу то, что не видит он, — устало опустил голову Раевский. — Вы все принадлежите к некоему обществу. Ваши идеи привлекательны для просвещённых людей, но противны власти. Или письма не были с этим связаны?

Якушкин взъерошил волосы и замотал головой, напрасно силясь протрезветь.

— Слушайте, Ал-лександр Николаевич, мне реш-шительно не нравится…

— Ваше право заниматься, чем пожелаете. Но оставьте Пушкина. Вам однажды, может быть, придётся платить за вашу вольность, и дай вам Бог уцелеть, но если за вами последует Пушкин, вы будете в ответе за его жизнь. Он дитя в душе, а если увлечён духом либерализма, это не означает, что вы можете обрекать его на то, что сами приняли осознанно.

— Вы боитесь за друга? Или предостерегаете нас?

— Я не хочу, чтобы ваши идеи стали причиною несчастья невинного человека. И не хочу потерять дружбу с вами.

Орлов провёл пальцем по усам.

— А что, ежели я вам скажу, что все ваши догадки о нашем, так сказать, сговоре — полная чушь?

— Ну уж, — сказал Раевский. — Вы, конечно, можете от кого-то скрываться, но не от меня. Всё, — он протёр очки и надел их. — Хватит. До вашего тайного общества мне нет дела. Я вас не поддерживаю, но и мешать не собираюсь. Только отнеситесь серьёзно к моей просьбе.

Орлов продолжал теребить усы и на Раевского больше не смотрел. Кажется, он тоже начал засыпать.

— Во-первых, — вмешался Василий Львович, — лучше бы вы рассказали, как именно пришли к таким странным заключениям…

— Этого я не скажу, простите.

— А во-вторых, скажите, делились ли вы этим с Пушкиным?

— Нет. И надеюсь, вы не станете его втягивать в это. Он видит в вас сторонников демократии, по-моему, этого довольно.

— Ох, Раевский, — Орлов оторвался от закручивания усов. — Давайте считать, что этого разговора не было. И разойдемся, поняв друг друга.

— Я могу надеяться, что сохраню нашу дружбу?

— А для чего мы столько пили? Разумеется.

* * *

Александр проснулся от голоса Никиты, бубнящего: «да как же их будить, когда они почивают-с, вашблагородие», а вернее, от безумного сна, вызванного этими ворвавшимися в сознание словами. Мнилось во сне, что петербургская знакомая княгиня Голицина на самом деле — переодетая Мария. Она сидела отчего-то прямо в квартире Пушкина и читала вслух его стихи. Читала настолько плохо, что Пушкин вынул из ящичка огромный дуэльный пистолет и хотел застрелиться, но кремень куда-то запропал. Сразу вспомнил, что кремень уронила Адель, когда поджигала комнату. Полез искать под порожек, но тут за спиной раздался мужской голос: «да как же их будить…» и т. д. Пушкин обернулся, и увидел, что Мария-княгиня Голицина и Никита сидят рядом. «Обыкновенно, — сказала М.-кн. Г. — Пулей. По-другому его не разбудишь»; и выстрелила Пушкину в живот. Вот тут Александр и пробудился.

— Да он уже не спит, — Николя отодвинул Никиту и подошёл. — Как себя чувствуешь?

Пушкин высунулся из-под одеяла.

— Э?..

— Вставай скорей, тебя ждут Михаил Фёдорович и остальные.

— Nikolas, — Пушкин снова стал уползать под мягкий покров, — дай хоть умыться, я уж не говорю, выпить глоточек… Сначала твой батюшка надо мной измывался, на купания гнал в пять утра…

— Уже одиннадцать.

— О, господи, за что мне это… — Пушкин сел в кровати. — Ну, что там у тебя?

— Брат попросил тебя разбудить. Орлов уезжать собрался — сегодня утром объявил — и хочет со всеми посидеть.

* * *

А.Р. встретил Пушкина у дверей гостиной.

— Горазды вы, однако, спать. Спасибо, Николай. Пушкин, как себя чувствуете?

Александр со скрипом зевнул, думая, что весь род Раевских пришёл в подлунный мир лишь с тем, чтобы не давать поэту Пушкину выспаться.

— Твой брат был свидетелем и худшего похмелья.

— Вот и наш славный Александр Сергеич, — прогремел на всю гостиную Василий Львович. — Вы как считаете — есть ли какой-то смысл в тайных обществах в России?

???

— Как вы сказали?

— Витийствуем, ну, — пояснил Василий Львович. — Михайло уезжает завтра вечером, а с ними Иван Дмитриевич и Охотников. Когда ещё беседовать, как не теперь.

— Куда едете? — Пушкин с трудом нашёл Орлова, сидящего в дальнем конце гостиной у камина и почти полностью заслонённого огромной фигурой дремлющего Александра Львовича.

— В Москву, служба требует.

Александр Львович пошевелился на стуле, тусклым взглядом осмотрел присутствующих, убеждаясь, что ничего существенного не изменилось, и снова опустил веки. Кроме него и уже названных Орлова, А.Р. и Василия Львовича в гостиной был Охотников, верный спутник Орлова, а также Якушкин и Николя; последний, впрочем, заметно скучал и намеревался улизнуть.

— Что вы говорили о тайных обществах?

— Я уверен, что они принесли бы много пользы, — сказал Охотников. — Это мы говорим о том моменте из письма. Офицеров допрашивали касательно их тайных собраний. А дальше Муравьёв-Апостол пишет, что собраний, которые считаются уже почти что масонскими, если вообще не революционными, на самом деле-то не было.

— Ну так что?

— А, вы пропустили начало разговора. Их, конечно, не было, вернее, были, но не тайные. Офицеры собирались вместе с солдатами и учили их грамоте.

— Замечательная практика, — Орлов кутался в халат, вытянув к камину ноги. — Я уже рассказывал о преимуществах ланкастерских школ, какие сейчас устраиваю в Кишинёве.

— …Речь о другом. Будь в России и вправду некое тайное общество, наподобие масонской ложи, но представляющее политические интересы — как вы считаете, полезно ли это?

— Смотря для кого, — холодно сказал Раевский. — Для государства крайне вредно.

— Я спросил Пушкина, не вас.

— Je suis désolée, messieurs, je ne vous comprends pas. Вы будто хотите учредить нечто подобное.

— Нет, что вы, — Якушкин обвёл собравшихся невинным прозрачным взором. — Это всего лишь гипотеза.

— «Союз благоденствия» — не гипотеза, — Раевский сел к роялю и упёрся локтем в зеркальную крышку.

— Возьмите кресло, ну.

— Благодарю, я здесь… Так что, ваш «Союз благоденствия» не таит в себе ничего, кроме христианской идеи?

— А что, по-вашему, он может таить? — поинтересовался Охотников. — Мы пока что не исполняли кровавых культов и столпу-ксоану не молились.

— Дайте, наконец, Пушкину сказать, — Якушкин звякнул ложечкой о чашку.

— Вы спрашиваете, хочу ли я, чтобы такое общество было в России? — Александр тряхнул растрёпанной шевелюрой. — О, да! А вы разве нет?

— Скорее нет, — ответил Якушкин.

— Иван Дмитриевич, я не могу поверить. Вы видите, как страна коснеет, как не хватает нам свободных идей! И ведь это же вы мечтали освободить крестьян, n'est-ce pas?

— Я не утверждаю, что был бы против этого, я лишь хочу сказать, что в России это бесполезно.

— Что считать пользой, — Василий Львович поднялся и взял одну из длинных трубок, стоящих в углу. — Кто хочет курить?

— Я, — обрадовался Пушкин.

Николя извинился и ушёл проведать отца, оставленного развлекать старуху Давыдову.

— Пусть общество не сможет действовать, как говорит Иван Дмитриевич, но само по себе оно уже символ, ну. Лучше иметь одно захудалое местечко, где смогут собираться ясные умы, чем не будет никакого.

Для чего этот разговор? — думал Француз. — Все они состоят в обществе, и при этом показно спорят о его существовании. Значит, разговор затеян для нас с Раевским, но зачем? Вербуют нас или проверяют?

(Поверх этих мыслей скользило легко и ровно, как по льду:

  Я помню твой восход, знакомое светило,
  Над мирною страной, где всё для сердца мило,
  Где стройны тополы в долинах вознеслись…

Пушкин написал это за день до приезда Якушкина и компании. Сегодня, умываясь, вспомнил, и теперь стихи вертелись в голове, заставляя улыбаться вдруг от чувства удавшейся строки. А кипариса, умеющего возвращать Французу рабочее настроение, поблизости не было.)

— Раевский в чём-то прав, мы сами уже похожи на заговорщиков, — усмехнулся Охотников. — Тайное общество спорящих о том, стоит ли существовать тайному обществу.

— Прекрасно, — воодушевлённо воскликнул Василий Львович. — Давайте продолжим уже более формально. Что если назначить Пушкина председателем?

— Отказываюсь! — замахал на него Пушкин. — Додумаетесь же: поэта — и председателем.

— Раевского, — Охотников встал за ещё одной трубкой для себя. — Предлагаю сделать председателем Раевского.

Поддержали единогласно.

Раевскому был вручён колокольчик для призыва слуг, тот немедленно позвонил, и прибежал давыдовский Прошка:

— Чего изволите-с?

Прошку выдворили, и Александр Николаевич, напустив на лицо ироническую торжественность («всё и так с вами ясно») объявил заседание открытым.

— Позволите мне? — поднял руку Охотников. (Раевский важно кивнул). — Клубы, в которые мой уважаемый, э-э… собрат Якушкин не верит, непременно нужны, тем более теперь, когда принято говорить о политике в салонах. Невозможно доверять каждому, кто пришёл на такую встречу. Я лично могу привести примеры, когда неосторожное слово, сказанное публично, доводило самого верного патриота до опалы.

— А вы определитесь, — предложил Раевский, — так ли обязательно должны быть разговоры о политике. И вообще, вы изначально принимаете, что тайное общество носит какой-то протестный характер. Что если нет?

Господи, что они хотят от нас услышать?

  (…Там некогда в горах, сердечной думы полный,
  Над морем я влачил задумчивую лень,
  Когда на хижины сходила ночи тень —
  И дева юная во мгле тебя искала
  И именем своим подругам называла.

Никаким именем Мария Николаевна ничего не называла. Они вообще мало разговаривали в Крыму. Это почудилось Пушкину как-то вечером, когда он смотрел, как возникает из-за облаков на тёмном полотне голубой прокол звезды, и думал, что завтра вытащит Машеньку на позднюю прогулку, покажет на звезду и скажет: «Давай назовём её Мария?» Но следующим вечером случился дождь, и голубой звезды не было видно. Потом Александр забыл о своём намерении, а после стало казаться, что он его осуществил.

Странное чувство вызывала Мари в опустевшем сердце Александра. Он не любил её, не желал её видеть, но изнутри по рёбрам скребло что-то вроде сожаления: такая история — и так быстро закончилась.

С трудом заставив себя отвлечься от упоения собственными стихами, Пушкин зачиркал огнивом, раскуривая трубку, и сосредоточился на беседе.)

— А я соглашусь с Иваном Дмитриевичем, — Орлов улыбался, как кот, греясь у огня. — Собираться без дела можно и у меня дома, для этого не нужно создавать клубы.

— А до дела не дойдёт, — тихо вставил Якушкин.

Раевский схватил колокольчик и зазвонил. Вбежал Прошка:

— Чего изволите-с?

— Иди, это я не тебе. Друзья, высказывайтесь по одному. Михаил Фёдорович, вы хотели?..

— Ивана Дмитриевича лучше спросите.

— Говорите, — Раевский указал на Якушкина колокольчиком.

— Потому что заговорщики, явись такие вдруг, не смогли бы достичь единства меж собою, — сказал Якушкин. — Противники власти бывают всего трех типов — одни желают власти для себя так сильно, что не признают чужой. Другие попросту обижены государством и теперь его не любят, а с таким отношением невозможно ничего созидать; они, в конце концов, готовы полюбить самого поганого преступника только за то, что он, видите ли, не наш соотечественник, а любой дурак станет их другом, если однажды выскажется против нынешней власти. А третьи мучаются страданиями народа, и желали бы передать эти страдания самому государю, но не умеют никак поступить, кроме как бесконечно рассказывать о своих наблюдениях — они любят взывать к совести, надеясь, что однажды их мнение станет для кого-то важным, или повторяют по любому случаю: «ну, теперь-то весь мир увидел…» Все они, право, похожи на путника, сидящего в дилижансе спиною к кучеру: смотрят они в другую сторону, ехать в положенном направлении не хотят, но в итоге прибудут туда же, куда и все.

Орлов зааплодировал; на него оглянулись.

— Что ж вы, Иван Дмитриевич, предложите упразднить свободу за ненадобностью, ну?

— Я, Василий Львович, всего лишь говорю, что тайное общество, ставящее целью улучшение жизни, в России обречено.

— Ничуть с вами не согласен. Перечисленные вами категории — это, к несчастью, правда, но может возникнуть и четвёртая категория: искренне любящие отечество разумные люди, готовые трудиться для усовершенствования…

Для кого этот спектакль? Для меня или А.Р.? И как, чёрт возьми, себя вести? Мы кое-как оправдались, нас не подозревают в шпионаже, но что они собираются делать?

— А что это Пушкин у нас молчит и думает прописью?

Александр, как раз закуривший, подавился и выпустил дым через уши. Прокашлявшись, он смог понять, что на самом деле говорил Охотников:

— А что это Пушкин у нас молчит? Скажите, что вы думаете, мы просим.

Раевский снова зазвонил, с обречённым видом вошёл Прошка и был отослан обратно.

— Высказываемся по порядку, — с шутливой строгостью сказал Раевский. — И только если желающий высказаться сам попросит слова.

Француз привстал и помахал Раевскому:

— Je demande à prendre la parole, monsier Prezident[13].


Странный разговор (окончание) — принят — прощание с гостями — neue Liebe и дедукция — Новый Год

Или любовь моя блаженна

Во мне пребудет невозжженна,

Безгласна, томна, лишь во мне?..

А.Радищев

— Собственно, спорить не с чем — сказал Пушкин, поднявшись, — Иван Дмитриевич блестяще открыл нам все беды наших несчастных инакомыслящих. Но какой вывод он предлагает сделать из своих слов? Мы-де, наблюдая, как отвратительны враги современной власти, должны поневоле стать её союзниками? Так ведь в ответ на это можно сказать, что и любители власти столь гнусны, что приходится поддерживать их противников. Я вообще не совсем понимаю эту нашу необходимость вечно быть с кем-то и за кого-то, чтобы, не приведи Господь, не довелось признать: «я один и мысли у меня только мои». Хочется быть частью, хочется любить свою сторону, любить по-сыновьи, закрывая глаза на все её подлые черты и негодуя, если кто-то осмелится нам оные черты указать. Что за странная привычка — бояться быть одному, не любя никого? Воистину, общество было бы обречено, покуда существовали бы только видящие чужую неправоту, но отказывающиеся от самой возможности неправоты собственной. По счастью, есть ещё вы, которые могут понять мою мысль. Не соглашаться с государственным устройством — наше право, увы, попираемое всеми, кому не лень, посему наши идеи должны держаться в секрете; то есть кроме тайного общества не быть никакому. Что же до тех недостатков, что показал Иван Дмитриевич, их можно избежать способом тяжёлым для большинства, но доступным нам: оглядываться на себя, ежечасно спрашивая — а прав ли я? Не позорю ли я идею, за которую выступаю?

— Браво, — произнёс Василий Львович. — Вот нравитесь вы мне, Пушкин, почти так же сильно, как ваши стихи, ну.

Раевский, стоя за роялем, как за кафедрой, угрюмо смотрел в собственное кривое отражение на медном боку колокольчика.

— Кто хочет прокомментировать слова Пушкина? — спросил он. — Господин Якушкин, вы, вижу, главный оппонент. Приведёте аргументы против?

— Приведу. Предположим, удалось основать именно такой идеальный клуб, как вы говорите. Чем заниматься в нём? А ничем. Вы пока не дали нам понять, какими вам представляются цели общества. Мне всё видится довольно просто — формируется некий исправленный свод законов, допустим, даже конституция, и распространяется среди власть предержащих. Так ведь нужно царя и великих князей как-то убедить принять то, что ограничит их. Нет, Пушкин, боюсь, для ваших планов наша страна ещё не созрела.

— Мы смогли бы удобрить это поле, и росток взойдёт скорее, — сказал Пушкин, поражаясь объёмам банальности, способной уместиться в поэтическом мозгу.

— Образы, Александр Сергеич, всё образы, а как вы, в самом деле, собрались это делать?

Раевский открыл рояль и стремительно сыграл первые две строчки «Марсельезы». Никто прежде не слышал, чтобы Александр Николаевич музицировал; все замерли, поражённые.

— Я поспорю с вами, — Раевский захлопнул крышку. (Александр Львович проснулся, сказал «Ау?» и снова захрапел). — Во-первых тайное общество полезно тем, что умный человек может найти единомышленников, собеседников и учителей, и не лишиться рассудка, никем не понятый. Во-вторых, хоть и трудно говорить о том, что общество может как-то повлиять на жизнь России, определённые попытки вполне могут предприниматься. Если, например, удастся добиться освобождения крепостных или хотя бы улучшения их участи, это можно считать большим достижением. Кроме того, общество будет полниться членами, в него вступят самые разные люди, пока, наконец, оно не выйдет из тени уже новой силою, имеющей влияние даже на государя.

— Ваши слова легко опровергнуть, — лучисто улыбнулся Якушкин. — Если бы тайное общество уже было, вы бы не вступили в него.

Раевский не отвечал, мягко постукивая пальцами по крышке рояля.

— Напротив, — сказал он, наконец. — Я бы непременно вступил.

— В таком случае, — страшным шёпотом объявил Якушкин, — дайте руку.

Раевский протянул руку, и Якушкин, встав и подойдя к нему лёгкой журавлиной походкой, пожал Александру Николаевичу бледную ладонь. Так они и замерли, сомкнувши руки, пока Якушкин не начал мелко трястись. Раевский поднял брови, и Иван Дмитриевич захохотал в голос.

— Вы что, поверили? Это же всё шутка, друзья.

Раевский фыркнул:

— Как будто я не понимаю.

Орлов и Охотников со смехом захлопали, разбудив Александра Львовича.

— Что вы, друзья, уже и вправду поверили в заговор? Пушкин, вы, право, чуть меня самого не убедили в существовании тайного общества.

— Шутка удалась, — подтвердил Василий Львович. — А не выпить ли нам на прощание с Михаилом Фёдоровичем? Прошка!..

Раевский отдал ему колокольчик.

После пятого долгого звонка пришёл Прошка, заглянул в гостиную и вознамерился снова исчезнуть.

— Куда!

— Вы, барин, чай, не для меня звоните-с.

— Какое — не для тебя! Давай быстро шампанского нам всем, и чтобы стол через минуту был! Уж я тебе, ну!

* * *

— Вы поняли, что это было? — спросил Александр, поймав Раевского в коридоре спустя час.

— Ваша проверка. И, думаю, сегодня, самое позднее — завтра вас пригласят вступить в «Союз благоденствия».

— Вы так думаете?

— Да, потому что я так устроил.

— Вы что, чёрту душу продали за талант всё устраивать?

В глазах Раевского плыло что-то усталое и опасное.

— Продал, — сказал он. — И не спрашивайте, как мне это удалось. Я могу ошибаться, и тогда вам никаких приглашений не поступит.

— Если вы окажетесь правы, я буду должен вам.

— Бросьте, Француз. Найдём Зюдена — тогда и будет время на добродетели и долги, а пока это простое сотрудничество. Зачем, вы думаете, им всем понадобилось вдруг в Москву?

— Семёновец и генерал второй армии с адъютантом, и все трое в сговоре? Если это окажется не съезд тайного общества, я съем свой цилиндр.

Раевский посмотрел поверх очков.

— Заманчиво… Даже обидно, что наши мнения совпадают.

— Прощай, моя драгоценная, — доносилось из комнаты Аглаи.

— Нет, назовите меня как р-раньше!

— Oh ma cherie! Tu es mon petit soleil de forêt![14]

— Да, хор-рошо.

Якушкин, собравшийся уезжать в Москву вместе с Орловым и Охотниковым, трогательно прощался с мадам Давыдовой; Орлов продолжал пить с Василием Львовичем; Охотников ходил по двору в одиночестве с книгою под мышкой и пинал камешек; Адель и Катя играли этюды; Катерина Раевская читала что-то вслух Сонечке; дом Давыдовых жил на свой обыкновенной манер.

О событиях, имевших место двумя часами позднее, мы узнаем из -


очередного письма, о котором Пушкин не знал:

И.Д.Якушкин — П.И.Пестелю 22 дек. [1820]

«Из Каменки я отправляюсь к Фонвизиным в Москву, имеете это в виду, любезный друг, и если будут ещё приходить вам письма на моё имя, не нужно уже передавать их В.Давыдову, а лучше сохраните до моего приезда или отошлите Фонвизиным. Что ваша «Русская правда», кончена? Ради нашей дружбы помните, что я тогда просился быть первым её читателем, надеюсь на это и теперь.

Накануне отъезда моего из Каменки мы разыграли представление, устроили целый суд с полковником Раевским — председателем. Орлов до последнего предлагал принять в наше общество Раевского, но Р. за день до нашего «суда» выдал свой странный интерес к нам, мы заподозрили в нём шпиона и, хотя разуверились в том, рассудили, что знать ему о нас рано. На том представлении Р. удалось довольно запутать, чтобы он не понимал, где правда, а где вымысел в наших мыслях и намерениях. В тот же день я подошёл к Пушкину, прекрасно себя показавшему (я писал вам об этом лишь вкратце; при новой встрече расскажу подробнее) и предложил ему вступить в общество. Он пробовал назваться недостойным такой чести, но вскоре согласился и в присутствии Орлова с адъютантом и В.Давыдова принёс клятву молчания…»

С гостями прощались шумно и долго. Ещё выпили, выкурили на дорожку по трубочке, вспомнили множество анекдотов с участием высоких лиц, читали стихи и пели песни, впрочем, слышно было одного Василия Львовича.

— Увидимся в Кишинёве, — Охотников крепко сдавил Пушкину руку. — Я теперь служу при Орлове, так что в его доме вы наверно найдёте и меня.

Якушкин, прячась от снега под огромным плащом, раздувающимся на ветру как воздухоплавательный шар, выпрастал голову из-под трепещущих складок и шепнул Александру:

— Постарайтесь быть в Тульчине этой зимой. Там будут все наши, познакомитесь, и начнём трудиться вместе.

— Значит, и вы там будете?

— Не знаю, но мы, конечно, ещё увидимся, — и Якушкин, кутаясь в плащ, побежал к карете, почти невидимой за метелью.

Аглая стояла на крыльце в шубке, наброшенной поверх платья, держала под руку мужа и кружевным платком вытирала со щеки слезинку. Из-за её спины выглядывала Катерина Николаевна, неотрывно смотря вслед отъезжающему экипажу.

— Отчего вы грустны? — Пушкин встал рядом с ней.

Катя неопределённо шевельнула плечами:

— Сама не знаю. Саша, могу я вас спросить?

— Всегда и о чём угодно.

— За какие стихи вы были сосланы?

Пушкин удивлённо округлил глаза, кажущиеся в полумраке неосвещённых сеней совсем тёмными, как ночное море.

— За «Вольность» и эпиграммы.

— Сможете почитать? Не сейчас, а, может, позже.

— Конечно.

— Так не забудьте, — и она ушла, оставив Пушкина в недоумении.

Почти сутки он мучился раздумьями: что так заинтересовало удивительную Катерину Николаевну, и означает ли это чувства с её стороны, и как теперь с ней держаться. Поэма ещё не была кончена, Зюден ещё гулял где-то на свободе, а между тем мысли были заняты старшей из сестёр Раевских; Пушкин сам не заметил, как влюбился. Особенно вредно это было для стихов — герой поэмы жил памятью о прошлой любви, и даже спасающая его из плена черкешенка (долгая история) не могла оживить его чувств, а героя Александр, по возможности искренне, писал с себя. Требовалось скорее завершить поэму, пока светлое чувство к Катерине Николаевне не сделало автора другим человеком.

Вечером второго дня Александр, оказавшись рядом с Катериной за ужином, напомнил ей о стихах; они ушли в библиотеку и Пушкин на память читал строфы из «Вольности», извиняясь за неумелый слог.

— А эпиграммы? — с живым любопытством спросила Катерина.

Прочёл наиболее пристойные.

— Слава Богу, Саша, — сказала Раевская, отсмеявшись. — Вы не поверите, я… — в её голосе снова стал пробиваться смех, — я на минуту подумала, что вы нарочно были отправлены сюда следить… Нет, вы не злитесь, пусть мои слова будут вам похвалой… Сначала этот пожар в Тамани, о котором вы с братом отказываетесь говорить, потом какие-то разбойники в Крыму, и снова всё очень неясно, потом ещё эта лёгкость, с которой вы принимаете обязанности следователя… И вы очень умны, Саша, и женщины вас любят, а теперь вот вы сдружились с Орловым и Якушкиным, которые, говорят, не так просты… Хотя тут я не могу судить. Но, Саша, вы так удачно могли бы быть тайным агентом, что если бы не ваши стихи, я бы решила, что ваша ссылка выдумана для отвода глаз.

— А это не мои стихи, — глядя в лицо Катерине и не моргая, ответил Александр. — Мне их всем участком составляли, то-то порадовались наши жандармы.

Катерина Николаевна снова засмеялась, и Пушкин выдохнул: пронесло.

— Ну, Саша, вы не обиделись? Я очень горда нашей дружбою.

Пушкин молчал, с глуповатым выражением уставясь на книжные полки.

Любовь к Кате возникла в его душе сама собою и требовала такого же естественного выражения. Он часто признавался в любви, и обычно этого бывало довольно, но Катя смотрела на Пушкина слишком серьёзно; она видела в нём друга, и признание лишь оттолкнуло бы её. Буду ждать, — решил Александр, — и откроюсь только после того, как мы достаточно сблизимся. Стало по-детски радостно: предстояло мечтать, угадывать потаённые смыслы в её движениях взглядах, заранее планировать собственные слова — всё ради будущего, в котором Пушкин не сомневался. Он умел добиваться женщин, и всякое усилие на пути к победе было подобно разрыванию бечёвки и обёрточной бумаги на уже полученном подарке.

Беспокоил, правда, один вопрос.

— Вы сказали «не так просты», что это значит?

Катерина замялась.

— Я… просто Михаил Фёдорович с друзьями говорил об одной политике… И держится в стороне, и вообще… Нет, я не знаю, это были случайные слова.

«Когда Нессельроде сдохнет, — подумалось, — надо будет предложить Кате его место; работать станет куда приятнее».

Кончался декабрь, простились друзья, разъехались гости, поместье пустело, хрустальной крупой залепило окно, кончался декабрь, и с ним заодно всё прошлое, так же дойдя до предела, катилось, как санки, по горке скользя, — куда-то под горку, где прожитый год — поверженный царь — на сугробах ворочался, пуская на смену другого царя, чтоб тот до конца своего декабря познал свой триумф и своё одиночество; пуржило, кончался декабрь и вот — закончился; дома открыли Нюи, играли мазурку, плясали без устали, поутру с порога заносы мели, покончив с Нюи, открывали Шабли, а женщины пели романсы французские и шили, и всем обещали любви; январь начался, за окном дворовые куда-то по нуждам хозяйским плелись, один всё твердил о похлёбке на ужин, скорее бы, мол, а второй был простужен, шатался и, кашляя, сплёвывал слизь; в сарае белели гусиные выи, и лапы краснели, и пахло пером, которое вскоре очистят и выварят, горячее — только с песка — принесут бумаге, ножу и чернилам на суд: всю ночь им скрипеть, пока свечка не выгорит, а в тёмном сосуде не кончится ром; по комнате вился табачный туман, внизу ещё слышались звуки рояля, а ближе к рассвету приснились глаза любимой; проснулся — январь начался, дул ветер, внизу ещё что-то играли, бродила метель по окрестным полям; спустился, любимая что-то сестре читала, как давеча, вслух, а повсюду была новизна, и белела посуда, и даже ножи становились острей; берёзы, качаясь в замёрзшем окне, рябили в снегу, как столбы верстовые, январь начинался, всё было впервые, шампанское пенилось, и как во сне почудилось: жизнь хороша несравненно, любая, хоть плена в ней хватит, хоть тлена, любая, бросающая на колена, пусть будет она холодна и надменна, но стоит влюбиться в неё непременно, в такую, рождающуюся из пены на смену ушедшей, которая не.


Вставная глава

Ich kenne nichts Ärmer's

Unter der Sonn'als euch Götter![15]

Гёте

Можно было подумать, что всё началось раньше, с той октябрьской вечерней беседы. Восемь стульев окружали стол: места императора Франца Первого, императора Александра Первого и короля Фридриха Вильгельма Третьего, а также дипломатических посланников, сопровождавших их. Заняты, однако, были только два стула, и Меттериних видел в этом знак, словно судьба хитро подмигнула ему, даря возможность насладиться одному Меттерниху видимой справедливостью. Не было ни короля прусского, ни императора австрийского, ни их советников, ни дипломатов — только Клеменс фон Меттерних и Александр.

— Россия верна не лично мне. Почитание царствующих особ есть такая же часть русской души, как почитание собственных родителей. Если бы в этом была моя заслуга, я был бы куда как горд, но мой народ живёт по закону, созданному за много столетий до меня, и будет жить так и после моей смерти.

— И вы не желаете России перемен, ваше величество?

Лицо у императора было широким, округлым, лоб высок, добрые светлые глаза чуть навыкате и расположены на лице низко, как у персидского кота. Александр Павлович редко моргал, и нельзя было прочесть на его лице мысли, будто самодержец российский всё время пребывал в состоянии благостной отрешённости.

— Мне ли желать перемен? Я избран Богом быть царём, Богу и судить о том, что случится.

Пустой разговор, — думал Меттерних. — Пустой, бессмысленный разговор, заготовленные ответы. Пусть он так и дальше считает, пусть погружается в свой рыбий сон.

— И вы не рассматриваете возможности появления в России некой тайной организации, или, быть может, возрастающего влияния масонских лож, ваше величество?

Александр Павлович не рассматривал, но предостерегал от той же напасти императора Франца.

— Я с радостью бы принял ваши предупреждения, но увы, не в моем ведении внутренние вопросы государства, — с сожалением сказал Меттерних. — Но я передам ваши слова.

— Передайте и мою уверенность в том, что масоны и прочие общества были и будут, но опасности в них нет, это игра скучающих придворных. Да я и сам масон, хоть и весьма условно.

— Так вы, ваше величество, можете с уверенностью говорить о спокойствии России?

— Будь в России некая смута, я находился бы там, а не здесь.

Тогда Меттерниху показалось, что именно в этот момент всё и начинается. С этих его слов:

— Что ж, я успокою Его Величество, что бунт Семёновского полка не стоит беспокойства.

…Но главное случилось не позже. То, с чего Меттерних начал отсчёт нового времени, произошло два дня спустя, когда в кабинет императора Александра вошёл молодой взволнованный русский офицер, а скорее всего и ещё позже — когда он оттуда вышел.

Голос Александра Павловича сказал из-за двери:

— До свидания, mon liberal.

И дверь закрылась.

— Вы умный человек, — сказал Меттерних офицеру. — Подойдите, прошу вас.

— С кем имею честь?

— Меттерних, дипломат и личный советник его величества императора Франца Первого. Вы?..

— Пётр Чаадаев, курьер.

— Мне жаль, — Меттерних скорбно прикрыл глаза. — Вы привезли в Тропау весть о бунте в Семёновском полку? Боюсь, вас опередил я, и, следовательно, теперь я повинен в ваших будущих несчастиях.

— Мне известно, что вы первый сообщили государю о бунте. — Чаадаев качнулся, перенося вес с каблука на носок. — Не могу не оценить быстроты. Но несчастия меня пока миновали.

— Вы умный человек, — снова сказал Меттерних. — Вам следует понимать, что теперь их будет много.

— Почему?

— Во-первых, император запомнит вас как опоздавшего вестника дурных вестей…

— Нет, я имею в виду — почему вы считаете меня умным, господин Меттерних?

— Вы долго говорили с царём. Поскольку вы ему интересны, думаю, чуть менее, чем никак, остаётся только ваш интерес к нему. Два с половиной часа вы умудрились проговорить с императорам на интересующие вас темы. Если вам это удалось — вы чрезвычайно умный человек.

— Благодарю, — Чаадаев собрался уходить.

— Когда вы соберётесь покинуть Россию, можете поселиться в моём доме в Вене. Приятно будет разговаривать с вами.

Чаадаев кивнул, несомненно, подумав: «сумасшедший».

— Но вы убили два с половиной часа впустую. Россию ждёт проигрыш, — сказал Меттерних таким тоном, словно только что случайно наступил Чаадаеву на ногу. — В войне, которая, впрочем, никогда не будет объявлена.

— Вы не могли бы объяснить ваши слова?

— Вы любите вашего царя?

Чаадаев растерянно кивнул.

— Почему? Ведь он не сделал для вас ничего, он не ваш родственник, не ваш благодетель, не женщина, в конце концов. За что же вы его любите? Только за то, что в его руках судьба государства, в котором вы живёте. Как вы можете позволить себе любовь к человеку, находящемуся в таком положении? Любить политика — непрофессионально, уважаемый господин Чаадаев. Вы смотрите на меня и думаете: старый консерватор Меттерних, не иначе, заболел, раз говорит такие вещи… Но вы же понимаете, что если попробуете донести мои слова до кого-то, вы вряд ли докажете, что не придумали их сами.

— Позвольте вернуть вам ваш комплимент. Вы — довольно умный человек.

— И, в отличие от вас, по-прежнему опасный. Так вот, Россия проиграет в нашем соперничестве, ибо будет руководствоваться сердечными привязанностями, надеждами, ненавистью, может быть… Всем, кроме разума.

Вернувшись, Чаадаев просто обязан был рассказать кому-то о заявлении Меттерниха. Молодой офицер не понимал того, что Меттерних понял — в России ему не только не поверят, — его осудят. Пытаясь предупредить общество об угрозе, Чаадаев будет записан в безумцы. Вот это — начало, — подумал Меттерних. — Не изумлённые глаза Александра, впервые услышавшего о семёновском бунте. А грядущая опала вот этого человека. Сбросить с доски монарха нетрудно, а попробуй избавься от тех, кто умнее, честнее, интереснее монарха, кто способен два часа мучить императора интеллектуальными беседами. Меттерниху не нужны были Чаадаевы, и сейчас он доказывал, что сможет избавиться и от них.

— Вы будете чувствовать, в то время как мы будем мыслить. И России не грозит революция: вы привыкли верить, что всё решается не вами. А ведь император — не Бог, и поверьте, господин Чаадаев, я видел его значительно дольше, чем вы. А с вами я знаком всего-то минут десять. Но император мне интересен меньше, чем ваша особа, и мне жаль, что вам и подобным вам придётся пережить неизбежное… Помните, что мой дом в Вене будет для вас открыт, и не забудьте мои слова, когда они начнут сбываться: ваша страна не в руках Бога, а моих руках, а я тоже не Бог, но я — мысль.


Январь — отъезд Раевских — дорожная дедукция — заговорщики

Сын отдаленной чужбины,

Муж иноземный, — куда?

В.Кюхельбекер

Бездеятельно и праздно шёл январь. После отъезда Орлова и иже с ним Александр Львович заметил, что жена его по неведомой причине загрустила, и взялся развлекать её, как умел, — возя на прогулки по ближним деревням. Аглая тихо негодовала, но поделать ничего не могла. Адель, ставшая пугливой и тихой, расстраивала плохой памятью новую немку, фрау Шмидт, привезённую из Киева, и избегала появляться в комнатах матери и бывшей гувернантки. Николя, до сих пор не переболевший Байроном, пробовал писать стихи: поначалу было смешно, но потом литературные пробы Раевского-младшего стали надоедать.

Александр Раевский на некоторое время словно забыл о Пушкине и деле. Он уходил надолго, в доме его не удалось найти даже у Аглаи. Однажды Пушкин столкнулся с ним на берегу Тясмина. Раевский сидел на камне, подстелив плащ, и перелистывал блокнот. Увидев скучливо слоняющегося Француза, Раевский сдвинул очки на кончик носа и чуть опустил голову, приветствуя, но сразу же продолжил писать. Александр хотел окликнуть его, но что-то подсказало: не стоит. Должны быть личные дела и у А.Р.

Если раньше утешение находилось в беседах с Николаем Николаевичем-старшим, то теперь его место занял громогласный Василий Львович. Ему одному (кроме Никиты, разумеется) было дозволено входить в оккупированную Пушкиным биллиардную и отвлекать в любое время любым разговором. Выспрашивать подробности о секретной деятельности «Союза Благоденствия» Француз пока не решался, зато вволю наслушался о возможности существования Российской Республики. Тем более это было приятно оттого, что Пушкин искренне разделял мнение Василия Львовича — республика должна была быть, и, несомненно, спасла бы страну от неизбежного краха.

С Катериной Николаевной отчаянно хотелось видеться, но нельзя было поспешить и выдать своё внимание, поэтому Пушкин заговаривал с ней, только случайно оказавшись рядом. Катя с радостью подхватывала разговоры на книжные темы, и Александр чувствовал, что она всё чаще забывает о разнице в возрасте (Катя была на два года старше) и по-настоящему увлекается; другого он и не хотел.

Казалось, что январь уже не кончится, и нет на свете ни города Петербурга, ни Зюдена, ничего. Из этой бесцельной и бесснежной дрёмы выдернула Пушкина весть об отъезде Раевских. Николя, столкнувшись с Александром во дворе, сообщил:

— Мы, между прочим, послезавтра в Киев собираемся. Поехал бы и ты с нами, а?

— Почему в Киев?

— Отца служба зовёт. Поехали, там люди интересные, ярмарки…

— Ай как хочется… — Пушкин задумчиво почесал ухо. — Инзов, наверное, голову сломал, где я три месяца пропадаю… Отпрошусь ещё на месяц.

— Повезло тебе, что Инзов добряк.

Неизвестная Николаю Раевскому-младшему причина доброты Инзова была проста: ему поручили во всём покрывать агента Француза, не задавая лишних вопросов. Губернатору вверили беспутное, но гениальное сокровище, за прикрытие которого придётся отвечать головой, — он и обеспечивал прикрытие изо всех сил.

Александра Раевского Пушкин нашёл у реки, куда тот зачастил. Полковник оглаживал коня, только что остановившегося после галопа.

— Это вы, — сказал Раевский, не оборачиваясь. — Слышали новости? Тихо, Авадон, стой.

— Мне почему-то кажется, что к этому отъезду вы тоже приложили руку.

— Правильно кажется, — Раевский обернулся и вынул из кармана очки. — Хотя вызов отцу устроил не я, а кто-то из киевских людей Нессельроде.

— Чёрт. А Нессельроде предупредили вы?

— Совершенно верно.

— Parbleue! — Пушкин пнул подвернувшуюся корягу.

— Не пойму я вас, Александр. Вы сами не писали графу о своих успехах?

— Вы говорили, что ему неизвестно о тайном обществе!

— Было неизвестно на момент нашей с вами встречи в Кишинёве. Но не буду же я скрывать от Нессельроде ход следствия. Пушкин, — Раевский взял Француза за пуговицу и притянул ближе к себе, — я вижу, вы всерьёз занялись делами «Союза». Это хорошо, что вы погружаетесь в них, но не забывайтесь. Тут у нас турецкий шпион, и «Союз Благоденствия» — игрушка в его руках. Отнеситесь к этому соответственно.

Ну вот, и с Раевским придётся быть осмотрительнее.

— Снегу бы, — пожаловался Александр Львович, получивший вместе с Пушкиным приглашение. — Поехали бы на санном возке. Я новый санный возок купил, ни разу ещё на нём не выезжали…

Но снег, действительно, как сошёл в первые январские дни, так больше выпадать и не думал. Поехали в карете.

* * *

Раевские отбыли несколькими днями ранее, с ними вместе уехал Василий Львович, и Каменское поместье окончательно осиротело, оказавшись большим и скучным. В нём не было больше женского смеха, песен, застольных разговоров, не было поразительных глаз Катерины Николаевны — что ещё стоило искать в Каменке? Француз уезжал без сожаления.

Никита почти всё время дороги, отвлекаясь только на еду, провёл в оцепенении: запрокинув голову и прикрыв глаза, он выключался и, не чувствуя времени, сидел так часами.

Александр Львович пробовал что-то рассказать Пушкину, но забыл, с чего начал. Рассказывал он до того вяло, что и Пушкин со своей профессиональной памятью не смог подсказать начала истории. Тогда Александр Львович укрылся дорожным пледом, пробурчал что-то вроде «ну, после закончим, а пока хррр-хррр» и к концу этой фразы уже спал.

От нечего делать Пушкин вырезал перочинным ножом на переплёте толстой тетради невысокую фигуру с пистолетом в одной руке и запалённой бомбой в другой. Не сразу понял, что рисует Зюдена. Сколько же времени должна было занять подготовка такого агента, — думал Француз. — И как ловко Зюден добивается… чего? Войны и революции одновременно? А ведь он должен был много лет провести в России, у него должно быть какое-то прошлое. Может быть, он находится на государственной службе, женат, у него наверняка есть дом, множество людей видит его регулярно, — а мы этого не знаем, гонимся за призраком, только и умеющим, что взрывать, травить да вешать. И как поймать эту безликую тень? Вероятно, представить не только уже совершённое Зюденом, но и то, что он только готовится осуществить. Что ж, попробуем:

1) Внедряемся в тайное общество

2) Убеждаем его членов в необходимости революции

3) Каким-то образом устраиваем так, что революция совпадает со временем греческого восстания

4) Свергаем самодержавие

5) Взойдёт она, звезда пленительного счастья.

Чёрт возьми, да ведь он хочет, чтобы восстание Этерии поддержали уже победившие революционеры.

И тут же начинается новый отсчёт:

1) Главы молодой Российской Республики отправляют армию в помощь братьям-грекам

2) Турция объявляет России войну

3) На сторону России не становится никто, Священный Союз распался, страна в раздрае

4) Побеждаем Россию — как раз плюнуть, а наши недавние враги — Австрия с Германией — становятся союзниками в борьбе против демократической заразы

5) И на обломках самовластья напишут «ну вас к…еням».

— М-м, что?.. — Александр Львович пожевал губами во сне.

— Я это вслух сказал? Ничего, спите, спите.

Пушкин свернулся, спрятал нос под воротом плаща, и, тоже засыпая, подумал, что Раевский, пожалуй, прав: как ни заманчивы перспективы тайного общества, как ни прекрасны его создатели и члены, придётся признать, что всё это — часть большего заговора. Но охота за Зюденом означала попутное разоблачение людей, которыми Пушкин восхищался и которые доверяли ему. Нельзя допустить, — понял Александр, — чтобы их планы были преданы огласке, но как добиться этого?

Вместо ответа, однако, возникла ниоткуда Катерина Раевская в самом непристойном виде, а потом кто-то схватил Пушкина за плечо и встряхнул:

— Просыпайтесь, барин. В Киев въехали.


Первые дни в Киеве — уроки английского — в гостях у Василия Львовича — Зюден был здесь?

Чье имя беглый след смущенья

Наводит на лице твоем?

П.Вяземский

Жизнь в Киеве была не быстрой, но полновесной. Всякая знать здесь чувствовала своё величие, а всякий мещанин чувствовал себя по-своему знатью, и держались все друг с другом так, словно были хозяевами — города ли, дома ли, камня ли под ногою, и на правах хозяев никуда не спешили.

Быв тут прежде сутки, проездом по пути в Екатеринослав, Александр ничего не разглядел и не запомнил, и только теперь по-настоящему осваивался в Киеве, привыкая к здешнему степенному ритму и нравам.

В первый же вечер Николя потащил Пушкина на званый ужин, где Александр попался на глаза энергичному пузатому человечку — местному дворянину Заполоньскому. Тот сразу стал расспрашивать, по какому поводу Пушкин оказался в столь отдалённых от Петербурга местах, превосходящих, впрочем, столицу по всем параметрам.

— Служите? — спросил Заполоньский, по-птичьи щуря на Пушкина блестящий глаз.

— Я - поэт, — громко сказал Александр, надеясь, что стоящая поблизости Катерина Николаевна отвлечётся от беседы с офицером и обернётся.

— Это как же, давно учредили такую должность — «поэт»? И жалованье у вас достаточное?

— И коллежский секретарь, — уныло добавил Пушкин. Он не мог взять в толк, серьёзно ли говорит с ним дворянин Заполоньский, или издевается.

— Служи́те! — благословил Заполоньский Пушкина. — Но не забывайте и о земных радостях, — и повлёк за собой в пёструю толпу гостей. Состоялись бесполезные, но крайне забавные знакомства с губернатором, его детьми, огромным количеством пухлых, сливочно-белых дам и местной кухней. Мгновенно запутавшись в именах и лицах, Пушкин покорно выслушал истории о прошлогоднем пожаре, о том, как некто Гриценко видел императрицу, о пользе сметаны и сырого теста от изъянов кожи, о том, что истинная набожность чужда столичным жителям и раскрывается только в провинции, о том, что блажен умеющий заглядывать в завтрашний день, потому как времена нынче ох! А также о породах гончих собак, о том, как у некоего Черпакова отсырел порох (Пушкин так и не понял, — по-настоящему, или в каком-то недоступном гостю переносном смысле), о русских реках и даже, кажется, о том, что приехал зверинец с живым гиппопотамом, у которого в хвосте, прости Господи, сховалась целая мортира.

В Екатеринославе Француз успел мысленно вычеркнуть Малороссию из списка интересных мест, но Киев захватил и ошеломил его. Этот город был непохож на всё, виденное прежде.

Николя два дня подряд водил Александра по городу. Иногда их сопровождали Мария и совершенно излечившаяся от чахотки Елена, но непрерывные подъёмы и спуски Киевских улиц были испытанием не для нежных женских ножек, и сёстры Раевские скоро стали отказываться от прогулок.

Ножки их, кстати, были последним утешением в бедном на подобного рода красоту Киеве. Когда местные барышни, уверенно шагавшие по размытым дорогам и редким мостовым, приподнимали юбки, переступая лужу, ноги, белеющие под юбками, оказывались такими же пухлыми и сливочными, как и видимые обычно части барышень. Может быть, они и воспламеняли страсть в чьих-то душах, но поэту, — рассудил Пушкин, — смотреть не на что.

Вечерами курили с Александром Раевским, ставшим, в противовес бодрому и яркому городу, сверх обычного сдержанным и циничным.

— Марию вы, верно, списали со счетов, — заметил Раевский, посверкивая очками, — теперь на Катю заглядываетесь?

— У вас настоящая мания, Раевский. Не устали подозревать меня в посягательствах на ваших сестер?

— Monsieur Француз, — Раевский сурово прищурился, что, правда, из-за очков выглядело менее грозно. — Вы хороший разведчик, но, когда дело касается женщины, вы легко выдаете свои чувства.

А Пушкин, сам того не замечая, бросал на Катю долгие взгляды, и, когда она проходила мимо, сидел с таким лицом, словно под кожу его затолкали весь романтизм, предшествующий описанной нами эпохе. Выразить любовь перед самой Катей не было возможности, оставалось выплескивать бурю вовне; неудивительно, что отдельные брызги долетали до наблюдательных стеклышек Раевского.

— Знайте: она вам не достанется.

Пушкин выдул длинную струю дыма.

— Катерина — предмет моего восхищения и преклонения, но, видит Бог, я не даю повода заподозрить здесь любовь.

Раевский пожал плечами:

— Я предупредил.

* * *

О деле вспомнил только на пятый день пребывания в Киеве.

Александр, возвращаясь с шумного, неустанно торгующего Подола, встретил подходящего к дому генерала Раевского и с ним — адъютанта с пшеничными волосами и незапоминающейся фамилией (не то Дуб, не тут Дуббе, не то какой-то Дубергхоф). Адъютант ухватил Пушкина и шепнул:

— Давыдов просит вас быть у него сегодня.

— Pardon?

— Приходите в шесть к Давыдову, там соберутся наши, и вам следует быть.

Еще один член общества? Провокатор? Надо, однако, прийти.

До шести оставалось ждать ещё долго, так что время Пушкин скоротал за трубкой и болтовнёй с Николя, потом, когда приближающийся визит стал занимать его мысли всё сильнее, вызывая беспокойное нетерпение, решил порадовать себя и увидеть Катю.

Катерина Николаевна перечитывала «Макбета», устроившись в гостиной. Прямо над головою её висели на стене сабли и шашки в пыльных ножнах, и строгая Раевская удивительно органично смотрелась в оружейной окантовке.

— Oh, Sasha, you're looking a little bit edgily. Is everything well? — спросила она.

— М-м, — сказал Пушкин, отлично понимающий английский, но говорящий на нём весьма посредственно. — Насинг сириоус. Ай эм жаст… Жаст… ай диднт суспект, зэт у ар хере.

— Простите, Саша, я слишком погружена в книгу, забываю, где я.

Пушкин смахнул с глаз розовую пелену, и слова «я тоже забываю где я, когда рядом вы» застряли ежом в гортани; Александр запёрхал в кулак.

— Может, вам меньше курить? — заботливо сказала Катерина. — Говорят, табак вызывает кашель.

— Ну уж нет, с чубуком я, наверное, до старости не расстанусь.

— Вы думаете? А по-моему, это мода, которая однажды пройдёт. Посмотрите — все молодые люди бросаются курить…

— Всё может быть, — Пушкин не собирался спорить с Катей о грехе табакокурения, тем более, сам всё чаще думал, что любой зависимости агенту Коллегии следует избегать. — Но мода привлекает тех, кто хочет нравиться, а я, если и бегу за модой, то только оттого, что это весело.

— Вам нужно завести семью, — Катерина вновь открыла «Макбета».

— Это почему?

— Because once your talent and your heart's flame may need some shelter, and it could be nothing else but family[16], - сказала она, одновременно пытаясь читать. — Otherwise you should really burn… I'm sorry for these pathetic words[17], извините, Саша. Я лезу с нравоучениями, но это я наслушалась от papa, вы должны меня простить. Просто подумала, что вы пропадёте один, — даже с учётом необыкновенности Раевской эти слова не могли быть намёком, но нечто глубинное, неосознаваемое самой Катей, в них можно было усмотреть.

Она говорит со мною о браке! — подумал Пушкин и мысленно усмехнулся. — А я-то полагал себя влюблённым мальчишкой, когда волочился за Мари. (так и подумал: «волочился». И куда делись ночь на корабле и крымский грот, и щемящее восхищение при виде её тонкого, подвижного, полного неудержимой жизни тела?) Вот теперь получай влюблённого мальчишку — по самое не могу.

Александр отвёл глаза — смотреть в упор становилось неловко — и кивнул:

— Я думаю об этом.

Вертелась мысль, что если попросить руки Катерины, Николай Николаевич может и согласиться. Старшая дочь была генералом горячо любима, но в смысле успешной партии на неё, кажется, махнули рукой.

* * *

Что нам брачные планы Француза? Не будем сопровождать его весь остаток дня до шести, пусть себе курит и судорожно хватается читать попеременно разные английские книги, пусть царапает на полях свой и Катин профили, предсказывая марьяж, — мы же промчимся сквозь яркую и густую, как заросшая клумба, ярмарку, по Печерским холмам, поперёк строя солдат, вверх — вдоль мшистой кладки бастиона — над крепостью и церквами — к Подолу, меж торговых рядов (костлявые руки перебирают на прилавке блюдца; солёная рыбина падает с крюка; щенок зачарованно глядит на мир из корзины) — над мостовой, вперёд! В доме на улице Кловской нам нынче не быть нельзя.

— Какого чёрта ты ставишь карету поперёк входа, балда?

— Их превосходительство выйдет, так и отъеду.

Пушкин ударил тростью о колесо не дающего войти в дом экипажа.

— Пусти немедленно!

— Вы боком обойдите, — равнодушно ответил ямщик, сдвигая на ухо шапку.

— Боком?! — Француз подпрыгнул от возмущения, что вряд ли придало ему важности. — Уберись с дороги, кому говорят!

Но тут из дому вышел кто-то, невидимый за каретой, сказал: «едем!», хлопнула дверца, ямщик, причмокнув, дернул вожжи, и карета покатила.

— Обнаглели, мерзавцы, — бормотал Француз, заходя и подавая трость и цилиндр швейцару. — А ты чего не гонишь? Уснул?

— Заплочено было-с.

— Сколько ж он заплатил-то, чтобы встать прямо у двери? А, — Пушкин скинул плащ, — плевать. Василий Львович! Mon dieu, c'est bon de… — Александр не успел договорить, только хрустнул в объятиях Василия Львовича.

Из знакомых в доме были Василий Львович и давешний адъютант (кажется, всё-таки не Дуббе, а как-то на «Дуп»; точно — Дупель). У стола, почти упираясь грудью в угол, сидел молодой плечистый генерал с умными, глубоко посаженными глазами и необычно чувственными губами, какими-то даже не мужскими. У окна стояли двое, скрытые в тени — прапорщик и какой-то штатский. На диване устроился полковник с вытянутым лицом и демонически приподнятыми бровями.

— Знакомьтесь, — Василий Львович поставил придушенного Пушкина перед генералом. — Александр Пушкин.

— Приветствую, — хрипло произнёс генерал, протягивая руку. — Волконский.

— Хорошо, что вы пришли, — сказал адъютант Дупель.

Полковник поднялся и осмотрел Француза внимательно, с каким-то научным интересом, как неизвестное растение или редкий камень:

— Ещё один гражданский среди нас? — он быстро глянулся на Волконского и Василия Львовича. — Не обижайтесь, Александр, у нас тут, видите, гражданские — редкость. Краснокутский, — представился он. — Давно в Киеве?

— Не отвечайте, — трескучий голос Волконского звучал резко, но в целом доброжелательно. — Краснокутский вас заговорит, он охоч до расспросов… Садитесь.

Прапорщик, не отходя от окна, кивнул:

— Басаргин.

Штатский приблизился, оказавшись худым брюнетом с грустными глазами и оттопыренными ушами.

(Запоминающиеся лица собрались, — подумал Пушкин. — Хоть сейчас шли портреты по всем заставам).

— Рад познакомиться, — штатский щёлкнул каблуками. (Выправка, приветствие — это никакой не штатский, а офицер инкогнито). — Я Илиас Вувис, строго говоря, виновник сбора.

— Господа, — Пушкин сел к столику, — что же собрало нас всех в благословенном доме Василия Львовича?

— Все познакомились, — констатировал Василий Львович. — Давайте начинать, ну. Сергей Григорьевич, говори.

— Итак, — каркающим голосом сказал Волконский, — Прежде чем передать слово господину Вувису, я скажу. Все, находящиеся здесь, знают о близком восстании греческой Гетерии против турецкого ига. В связи с этим должно отметить следующее: во-первых, это время наиболее удобно для того, чтобы выступить и силами второй армии занять Петербург, провозгласив республику. Во-вторых, для исполнения этого нужно решить несколько задач здесь, на юге. Коли уж до возвращения Орлова мы не можем знать, сколько наших братьев в Петербурге готовы разделить с нами участь — какой бы она ни была, — предлагаю начать с того, что нам доступно и ныне. Господин Пушкин нам чрезвычайно пригодится, хотя он и не военный.

— Один вопрос, — поднял руку Дупель. — Господин Пушкин, вы дружны с полковником Раевским…

— Он не догадывается о моём участии в обществе, господин Дупель.

Адъютант моргнул и дёрнул усом:

— Я Дубельт.

— Виноват, господин Дубельт.

— Может статься, — Василий Львович перелил в блюдце чай и подул на него, — Орлов приедет ни с чем. Там, понимаете, по-другому мыслят, ну.

— Допустим, — отозвался Волконский. — Но и тогда у нас есть хотя бы Якушкин, человек деятельный…

— Иными словами, мы и сами справимся, — Краснокутский вечно щурился, будто глядел на солнце, от этого его глаза казались лихими и весёлыми; из-за постоянного прищура вкруг них давно залегли морщинки. — Армия у нас есть, господа, будет constitution Пестеля и подробный военный план князя. Перебьёмся, думаю, а, господа?

— План князя? — не понял Пушкин.

— А вы не знаете?

— Он с князем не знаком, — пояснил Василий Львович.

— Надо же, могли ведь встретиться… Князь — отец нашей революции, гениальный, по-моему, человек. Весь наш план рождён его умом, как вам это?

Господи.

— C'est incroyable, — согласился Пушкин (вдох-выдох, сдержать дрожь, nomen est omen[18], silentium est aurum[19], зачем безвременную скуку зловещей думою пытать? Не выдать интерес, не выдать). — Жаль, что я не знаю его.

— Увидитесь с ним когда-нибудь. Впрочем, его трудно застать, он всё время переезжает.

Господи. Идейный вдохновитель революции, в разъездах, почитаем тут всеми, как отец родной…

— Как его имя?

— Мы привыкли звать его князем, в тон его манере подписываться, но, — (говори же, Волконский, чёрт тебя дери!) — вообще его зовут Владимир Крепов.

Зюден

— Могли столкнуться, задержись он на минуту, или приди вы раньше, — сказал Волконский. — Вы зашли сразу, как князь ушёл.


Головокружительные известия — в Петербурге — возвращение Каподистрии и вызов — явление гусара — о сомнамбулах — крушение

Выньте душу из Ванюши,

Вложьте душу в мою жизнь.

Народная песня

В следующий раз, — думал Пушкин, — если у дома будет стоять карета, а с той стороны подойдёт человек, я сперва в него выстрелю сквозь карету, а там уже буду разбираться.

— Наш поход начнётся самое большее — через месяц, — говорил Илиас Вувис. — На нашей стороне будет пять тысяч греков, арнауты да один валашский отряд.

— Через месяц, — повторил Волконский. — Это слишком скоро.

— Это единственное подходящее время, генерал. Валашский господарь при смерти, и — не знаю, известен ли вам человек по имени Владимиреско, он служил у Ипсиланти и командовал валашскими пандурами…

— Знаю, — оборвал Волконский.

— Он уже готов поднять крестьянский бунт или нечто подобное. Трудно судить теперь, что у него выйдет, но если одновременно в Валахию войдёт армия «Филики Этерии», с нами заодно будут люди Владимиреско, а с ними — прочий народ, так что другой такой оказии может не быть.

Зюден был здесь. Они знают его, видели его лицо, он частый гость в их кругах. Князь Крепов? Откуда эта фамилия?

На Пушкина не смотрели. Среди собравшихся он был самым молодым, к тому же ниже всех ростом, так что между ним и прочими гостями Василия Львовича сразу обозначилось непоправимое различие. В доме на улице Кловской готовили большое дело, а Француз только смотрел и слушал, не вмешиваясь, и скоро его перестали замечать. Так и сидел, поджав ноги — маленькое, волосатое существо, вертящее носом в сторону говоривших.

— Отчего Ипсиланти так торопится нас уведомить? — поинтересовался Волконский.

— Революция ему мало интересна, — Вувис, неуютно чувствующий себя в штатском, стоял, отставив ногу, но вытянув руки по швам, и выглядел нескладно. — Ипсиланти хочет поддержки русской армии.

— Чудак, — бросил Краснокутский, — как же мы предоставим ему поддержку, если сами будем… — он свистнул, втянув воздух сквозь зубы.

— Князь обсуждал это с Пестелем, — сказал Волконский. — Греческое восстание станет началом раскола петербуржского общества. Многие будут сочувствовать Гетерии («Этерии» — пробормотал Вувис), а это — повод настроить их против императора.

Куда же уехал Крепов-Зюден?

— Что скажете на это?

— Без Орлова я не могу сказать ничего. Когда он вернётся, надобно будет договориться с Пестелем, хотя он, думаю, счастлив скорому воплощению замысла… Значит, в феврале-марте ждать восстания Гетерии?

— Этерии, — терпеливо поправил Вувис. — Да, ваше превосходительство.

— Значит, реакцию на восстание можно будет видеть уже в мае. Тогда у нас есть время до лета, и не позднее.

— Мало, но возможно, — ввернул Краснокутский.

— Тем быстрее нужно покончить с остальными делами, — сказал Дубельт.

Александр сидел, вороша ногтями бакенбарды. Чуть выше бакенбард рождалось следующее:

1)Представляясь Креповым, внедряюсь в «Союз Благоденствия» и настраиваю его соответствующим образом

2) Появляясь то тут, то там даю указания, вплоть до момента революции

3) Незаметно исчезаю

4) Турция начинает войну и выигрывает

5) Ай да Зюден, ай да сукин пёс!

— Да, кстати, — Василий Львович качнулся на стуле, трагически скрипнувшем под ним. — Тут не обойтись без нашего славного Александр Сергеича. Пушкин, вы служите у Инзова, это удачно.

— Почему?

— Вы достаточно близки к нему в Кишинёве. Должны будете стать ещё ближе, чтобы узнать о нём, что возможно. Вы штатский, к тому же ещё поэт, кто заподозрит вас? Побудете недолгое время тайным агентом, ну?

Представив, как поступил бы А.Р., окажись он здесь, Француз решил, что Раевский точно бы не стал гомерически ржать. Вот и я не буду, — подумал Пушкин.

— Но зачем вам Инзов? — сдавленно выговорил он.

— Затем, дорогой Пушкин, что Инзова придётся убить.

* * *

Седьмого февраля в Петербурге было вскрыто письмо Француза.

— Владимир Крепов, — Капитонов подкрутил блестящий ус, — есть люди с таким именем?

— Имя не настоящее, — откликнулся Рыжов. — По крайней мере, среди ныне живущих князей нет ни одного Крепова. Но я знаю немца по фамилии Крепп.

— Однако, Зюден ведь многим представлялся Креповым. И главное, будет представляться впредь.

— Значит, Француз его выследит, если уже не выследил, — сказал Черницкий. — Вы лучше послушайте: с утра до вечера в немой тени дубов, прилежно я внимал урокам девы тайной… — глаза коллежского советника затянулись лирическим туманом.

— Звучит провокатирующе, — неодобрительно покачал головой Капитонов. — Это ваше?

— Француза.

Капитонов посмотрел на Черницкого, как на человека конченного и потерянного для службы.

— По-моему, целиком стишок бы вышел похабный.

— Откинув локоны от милого чела, сама из рук моих свирель она брала.

— Я же говорю, — уверенно сказал Капитонов.

— Тростник был оживлён божественным дыханьем, — возразил Черницкий.

Тут отворилась дверь и в кабинет вошёл бледный, пуще прежнего похудевший, затянутый, как обычно, в чёрное, с волосами, ставшими ещё белее, словом, вошёл статс-секретарь Иоанн Каподистрия.

— И сердце наполнял святым очарованьем, — закончил Черницкий, и, открыв глаза, увидел Каподистрию.

Статс-секретарь качнулся на каблуках, оглядываясь и проходясь цепким взглядом по лицам подчинённым, будто проверяя, не слишком ли они изменились за месяцы отсутствия начальника.

— Стихи читаем, — оборвал Каподистрия приветственно гудящее трио. — Это всё, чем вы порадуете меня после отвратительно прошедшего конгресса? Да налейте же кто-нибудь чаю, — (адъютант, стоявший снаружи, с топотом умчался) — И если кто-то в ближайший час спросит у меня о новостях или додумается произнести имя Меттерниха — повешу вот тут, — широкий мах рукой в сторону окна. — Хотя, наверно, не успею, я здесь всего на день, разобраться с делами наших агентов. Пока несут чай, скажите вкратце: что слышно от Француза?

Успевшие неплохо изучить характер предводителя, и теперь видящие за мнимой весёлостью Каподистрии чувство, близкое к отчаянию, Черницкий, Капитонов и Рыжов ни о чём не спрашивали, а сам Каподистрия сидел, подперев щёку, и слушал выдержки из отчётов Француза и всевозможные комментарии к ним.

— Значит, Крепов, — сказал он, часто жмурясь от нервной усталости. — Имя наверняка не единственное, но, похоже, он его использует часто. А что будем делать мы?

— Позволите сказать? — Рыжов по привычке теребил белёсый чуб, свисающий на глаза. — Заговорщики убеждены, что Инзов представляет для них угрозу.

— Какая прелесть.

— …Мы могли бы составить для Инзова особенную легенду, вправду представив его врагом тайного общества, и, когда через Француза эта легенда дойдёт до них…

— Я понимаю к чему вы клоните, — оборвал Капитонов. — Сделать Инзова настолько интересным, что он станет приманкой для Зюдена. Но во-первых, мы понятия не имеем, что именно известно заговорщикам об Инзове, и как наша легенда совпадёт с их сведениями. А во-вторых, не проще ли немедленно арестовать всех членов общества и тем самым покончить с Зюденом?

— Француз не называет их имён.

— Есть люди и помимо Француза…Кто-то из общества наверно знает, как связаться с Креповым. Что вы на меня так смотрите?

Каподистрия протёр воспалённые глаза:

— Ваше предложение вполне разумно, господин камергер. Очень даже разумно. Ах если б вы знали, какой гадости я наслушался в Тропау… — и Каподистрия, совсем не похожий в эту минуту на себя прежнего — старого, вкрадчивого хитреца, — вскочил и, с грохотом опустив на стол кулаки, навис над замершими кураторами Француза. — Ничему не бывать! — прокашлял он, и, мгновенно выдохшись, сел, виновато глядя на сжавшихся подчинённых. — Государь выступит против Итальянского восстания. Значит, и Этерии ждать нечего.

Февральская оттепель принесла туман, и нижний этаж Коллегии иностранных дел канул в густую вату, верхний же плыл над туманом, погрузив в него восемь своих колонн, как редкий гребень.

На ступенях у выхода из здания камергер Капитонов врезался в плотное, квадратное тело Черницкого и был крепко схвачен за плечи.

— Вы на самом деле не поняли, что предложили? — недобро глядя на Капитонова, осведомился коллежский советник.

— Господин Черницкий, я честно окончил сегодняшнюю работу и собираюсь отдохнуть. Вы не могли бы отложить разговоры о Французе…

— Если мы возьмём на себя задачи политического сыска, — Черницкий покрепче придавил Капитонова, и камергер стал медленно приседать под тяжёлыми руками сотрудника, — то вскроется и связь тайного общества с Этерией, а значит, наш в тот же момент лишится должности.

— Как есть, — подтвердил Капитонов, — но у нас тут вообще-то османский шпион, а что наш заигрался в греческую революцию, так это его вина, не так ли?

— Пожалуйста, камергер, откажитесь от своих слов. Есть же и другие методы, а ваш план никогда не поздно применить.

— Что вы так всполошились? Или вы сочувствуете этим несчастным республиканцам? Или грекам?

Знайте, камергер, если вы продолжите настаивать на плане, который может навредить статс-секретарю, я буду стреляться с вами.

— Вы с ума сошли.

— А вы знаете, что я не шучу.

— Господин Черницкий, как у вас в голове всё не уложится? — это способ остановить Зюдена.

— Господин Капитонов, — Черницкий ослабил нажим, и камергер выпрямился, — жандармы пусть ловят революционеров хоть всех скопом, хоть по одному. Но мы будем искать Зюдена и только его, и нет никакой вины Иоанна Антоновича в том, что благородной идеей греков воспользовался враг.

— Я выслушал вас и понял ваше мнение, — прозрачным, пустым голосом сказал Капитонов. — Дайте мне выйти, наконец.

— Вы согласны со мною?

— Решительно нет.

— В таком случае, — Черницкий сделал шаг в сторону по мраморной площадке, пропуская коллегу к выходу, — Я принимаю ваши слова за оскорбление.

* * *
Но вернёмся в январь Anno Domini 1821, в дом Василия Львовича.

— Инзов? — вытаращился Александр. — Зачем, ради всего святого, убивать Инзова?

Василий Львович потемнел лицом.

— Прегадко себя чувствую, говоря сие, но живой Инзов — угроза всей нашей кампании.

— И выставить его из игры живым никак невозможно, — добавил Волконский.

— Погодите, я не понимаю, чем Инзов так опасен? Он добр ко мне, отпускает в поездки, хотя я должен быть при нём на службе…

— Отвечу, — сказал Волконский. — Инзов — agent secret Коллегии Иностранных Дел. Государь, вернувшись из Тропау, предположительно, отклонит просьбы греческих повстанцев, собирающихся как раз в Бессарабской области. Уничтожение Гетерии будет доверено Инзову. А если Гетерия распадётся, мы упустим, может быть, единственный случай…

— Это ложь, — Пушкин встал, оказавшись совсем немного выше сидящего Волконского. — Будь Инзов царским агентом, вы бы в первую голову подозревали его подчинённого, то бишь меня. Тем более, всем известно, как легко он позволяет мне путешествовать.

Краснокутский пробормотал: «Вот так вот».

Волконский неподвижно сидел, глядя в сторону.

— Вы правы, — наконец, он пошевелился, но на Пушкина так и не посмотрел. — Истинную причину я не могу вам назвать. В своё оправдание скажу, что даже не всем присутствующим здесь, она известна. Вы должны поверить мне, как верят остальные.

— Голова кругом, — Пушкин рухнул в кресло. — Я понимаю, от убийства царя мир станет только лучше… но так легко приговорить к смерти доброго губернатора…

— Он не тот, за кого себя выдаёт, — медленно проговорил Василий Львович. — И выбор, к несчастью, между его жизнью и нашими. Только так, ну.

Вот тебе и чудесный Василий Давыдов, плохой певец и мальчишка в душе, — подумал Француз. — Но чем им не угодил Иван Никитич?

Собравшиеся думали о разном. Илиас Вувис беспокоился за Этерию; Басаргин уже полчаса формулировал фразу, чтобы не показаться смешным; Дубельт и Василий Львович, бывшие людьми мирными, жалели обречённого Инзова и равно с ним Пушкина; Краснокутский, которому, как и Французу, были неизвестны причины готовящегося покушения, ломал над ними голову; Волконский думал о том, что этот Пушкин чересчур молод, но лишних людей сейчас быть не может.

— Вы, — сказал Волконский, — будете сообщать нам все подробности об Инзове. Постарайтесь следить за его перепиской.

— Сергей, — негромко произнёс Краснокутский, — Пушкин — поэт, а не разведчик. Неразумно будет поручить… Pardon, Александр, не собирался вас задеть.

— Давно был нужен близкий к Инзову, — подал голос Дубельт. — А господину Пушкину даже нет нужды искать с Инзовым встреч.

— И всё же…

Дайте же мне, наконец, подумать о Крепове!

Но в это время из прихожей послышались голоса и шаги, и в гостиную ввалились трое весёлых мужчин, раскрасневшихся от смеха и вина, а следом зашёл и встал в дверях маленький круглолицый гусар с густой чёрной щетиной и широким, расплющенным по лицу носом. Ухватившись за косяк, чтобы не упасть, он оглядел комнату мутным взглядом, и неожиданно трезвым голосом сообщил:

— Василий, поскольку мы уже здесь, притворись, что пригласил нас заранее.

— Денис! — крикнули одновременно Василий Львович и Пушкин и кинулись к гусару. Трое других гостей (один из которых оказался, при ближайшем рассмотрении, уже знакомым Заполоньским) шумно разбежались по дому, тряся руки членам «Союза Благодествия» и требуя продолжения начатого где-то в ином месте застолья.

Денис Давыдов осторожно разжал пальцы на дверном косяке и, сочтя, что Пушкин с Василием Львовичем подошли достаточно близко, повалился им на руки.

* * *

Пока Дениса устраивали на диване, наливали его друзьям (бывшим ещё утром незнакомыми ни с ним, ни между собою), успели выяснить, что он приехал на контракты, что служба его утомила, и походную жизнь он с радостью променяет на уютное имение.

В отличие от родственника, генерала Раевского, Денис Давыдов был начисто лишён представительности, зато с лихвой наделён жизнелюбием и озорством. С Пушкиным он дружил давно, со времён первого знакомства в «Арзамасе», и часто говорил об их сходстве — отчасти и внешнем: оба маленькие, подвижные, — но главное, о сходстве душевном.

— Сверчок, Сверчок, — говорил Давыдов, умудряющийся сохранить ясный ум в совершенно пьяном теле, — ссылка тебе пойдёт на пользу, увидишь. Новое пишешь? Дай почитать. Каждому Риму свой Овидий…

Тем временем Василий Львович мужественно отвлекал на себя внимание Заполоньского и двух его товарищей. Долетали порой отдельные фразы:

— Устриц мне даже не предлагайте, — возмущался Заполоньский. — Как я могу есть такое богомерзское создание? Устрица — от лукавого, понимаете ли вы меня. Нарочно вареником прикидывается, чтобы соблазнить честного христианина, но я, милый мой, не таков, да!

— Не честный христианин? — невинно уточнил Василий Львович.

— Не поддаюсь искусу! — гордо провозгласил Заполоньский и смачно чем-то зачавкал. — Франчужы, — продолжал он, жуя, — пушть едят не по-хришчианшски ражною уштришу, потому и худошочный они народ.

— Вот, — Денис Давыдов, тоже услышавший Заполоньского, поднял палец. — За что люблю Киев. На ярмарке уже был?

— Я везде был, Николай меня тут водит. Помнишь Николая?

— Помню, — Давыдов закинул ноги на подлокотник. — Растет по службе?

— Понемногу, — ответил Пушкин. — А ты всё-таки решил начать мирную жизнь? Трудно вообразить тебя… ну…

Денис уютно обнял подушку:

— Sum, qui sum, Сверчок. Солдат и певец во мне сжились, alius non ero. Но… — он пожевал несказанное слово и задремал.

Все пережитые Денисом походы ничего в нём не изменили. Он полагал, что создан для доблести и войны, и это предназначение не помешает ему ни писать, ни петь, ни дружить, ни любить, ни — а что ещё могло понадобиться гусару? Уверившись, что его судьба — служба, Давыдов этим удовлетворился, и молодость — та же, что и век спустя будет жить в людях, ощущаясь одновременно подвигом и болезнью, водила его в сабельный поход.

Но каждая новая кампания подсказывала Денису, что с эпохой Бонапарта заканчиваются и прежние войны. Новые же, хоть и не были более жестоки (Денис вдоволь насмотрелся на разбросанные по полю оторванные конечности, содрогающиеся в открытых смертельных ранах потроха; нанюхался крови), но теперь отчего-то не получалось о них забыть. Войны стали сложнее, враг стал умнее, власть перестала вызывать абсолютное доверие, приказы сделались спорными, и из этого Давыдов заключил, что однажды очередная война изменит его окончательно, навсегда оставшись частью жизни. А дополнять список, где уже присутствовали стихи, любовь, друзья и песни, он не намеревался.

Всё это он мог бы сказать, но помешала хмельная дрёма.

Заполоньский продолжал лекцию о безбожности устриц, втуне пытаясь образумить Василия Львовича и Басаргина, с удовольствием поедающих упомянутых моллюсков. Товарищи Заполоньского — их звали Малуев и Гриценко — наперебой рассказывали Вувису о недавних торгах, на которых кто-то из них отхватил невесть что; Вувис пятился к стене, рассеянно кивая. Пушкин отчаявшись узнать, куда всё-таки направился Зюден, скрипел зубами.

Первыми сбежал прапорщик Басаргин. Волконский с Краснокутским ушли незадолго до полуночи, утащив с собою чуть живого Илиаса Вувиса. Денис проснулся в первом часу и до утра о чём-то разговаривал с Пушкиным, причём наутро оба не смогли вспомнить предмет долгой и оживлённой беседы.

«Надо бы поспать, — подумал Александр. — Я уже сутки не сомкнул глаз» — и обнаружил, что пять часов жизни исчезли в одно мгновение, за окнами сереет пасмурный зимний рассвет, а шея болит от неудобной позы.

— Братцы, грудью послужите, гряньте бодро на врага… — послышалось вдруг. Пел во сне Денис Давыдов, и из другого конца комнаты ему, так же во сне, вторил Василий Львович:

— И вселенной докажите, сколько Русь вам дорога… Посмотрите, подступает к вам соломенный народ…

От этого странного дуэта, короткого и некрепкого сна и утреннего сердцебиения Пушкина обуял ужас.

— Крепов, — прошептал он, пряча голову под уголком покрывала, — где Крепов?

— Кто его знает, — ответило соседнее кресло бесстрастным голосом Дубельта. — Собирался в Москву.

— Благодарю, — Пушкин, понемногу успокаиваясь, пытался выровнять сбившееся при пробуждении дыхание.

— Везёт же на лунатиков, — сказало кресло, шевелясь и вытягивая ноги в белых адъютантских штанах.

* * *

Спал в это время и ямщик Петька. Снилось ему всегда одно — дорога впереди и поля (реже — прозрачные рощицы), плывущие мимо. Посмотреть со стороны — никто не узнал бы, что Петька спит. Глаза его были открыты и будто застыли, не чувствуя ни ветра, ни утомления.

Ямщик не знал ни о Пушкине, ни о ком из Давыдовых, ни о революционном заговоре, не знал он даже слова «революция». Единственным, что роднило его с прочими нашими героями, была восьмилетней давности война с Наполеоном. Отец Петьки — старый крепостной Фёдор Титов — бился тогда рядом с Денисом Давыдовым и даже был с ним знаком. После войны Фёдор вернулся домой и переехал со своим барином в Киевскую губернию, куда увёз и подрастающего сына, вскоре определённого нести ямскую повинность. Впрочем, никакого отношения к нашей повести эти давние дела не имеют.

Чудовищный грохот вырвал Петьку из дорожного сна, а мгновение спустя карету мотнуло и начало заносить вбок.

— Э-э-э! — э! — заорал Петька, дёрнув вожжи на себя. Лошади, испуганные громом, рванули с места, одна споткнулась и, судя по тому, как подломилась её нога, встать бы уже не смогла. Вторая, запряженная с ней в пару, заржала и потянула карету с дороги. Снова раздался звук — менее громкий, но неприятно напоминающий треск ломающейся оси. Экипаж вынесло на обочину; колесо, попав в придорожную канаву, слетело; карета качнулась; переломилось дышло, и Петька удивлённо проследил за тем, как, покинув привычное место, уходит вбок и вверх земля.

Он упал на самый край канавы, чудом не погребённый под опрокинувшейся каретой.

Услышав за спиной шаги и поняв, что звук, разбудивший его, был выстрелом, Петька закричал, пытаясь подняться:

— Пощадите! Пощадите, ради Христа, нет у меня ничего! Денег не везу никаких, столичного князя везу, а при нём ничего, только сапог шесть пар! — слишком поздно до ямщика дошло, что удивительная, хоть и правдивая новость, сообщённая им (а и правда — зачем столичному князю шесть пар сапог, и ничего кроме них?), была вполне достаточным основанием для убийства. Тут и за одну пару лихие люди могли, не моргнув, зарезать.

— Не губи… — выдохнул он и, всхлипнув, замолк, только запрокинул голову как мог далеко, чтобы не чувствовать приставленного к горлу ножа.


Предательство Черницкого — следа нет — о любви — Орлов приехал — вести из Москвы

Он меня не повстречает

Никогда в аллеях сих.

А.Е.Измайлов

Воистину, — как говорили в Киеве Пушкину, — блажен умеющий заглядывать в грядущее, из смутных наших времён, из дня сегодняшнего — вперёд, как плёнку перемотать, миновав положенный порядок смены дней; но предвидение, — это тоже говорили в Киеве — удел немногих. А кто во всём свете эти немногие? Допустим, мы.

Утром после встречи с Денисом и компанией Пушкин написал и отослал в Петербург письмо — то самое, что обсуждалось в кабинете Каподистрии во время прошлого нашего визита в февраль 1821 года. Заглянем в будущее снова, ибо события, случившиеся в Петербурге, непосредственным образом следовали из Киевских и происходили неделю спустя лишь по причине метели, задержавшей почтовый экипаж на пути к Петербургу.

— Надеюсь вы понимаете, — сказал Капитонов, кривясь, точно от горечи во рту, — что никакой дуэли не будет? Во-первых, я не оскорблял ни вас, ни Каподистрию, во-вторых, подумайте, что грозит нам, если кто-то узнает…

— И всё же я буду настаивать на поединке.

— Господин Черницкий, какая муха… Что с вами приключилось? Да, нашему статс-секретарю выпало несчастье быть либералом и греческим патриотом, и при этом, заметьте, он честно служит и не позволяет себе слабости. А вы любите его настолько, что готовы рисковать жизнью?

— Не оскорбляли… — Черницкий нахмурился. — Да, пожалуй. Ну так слушайте, господин камергер: я считаю вас ослом. Нет, не ослом. Бараном! Довольно?

Капитонов молча развернулся и вышел из здания.

— Трус! — крикнул Черницкий, догоняя его. — В сраженьи трус, в трактире он бурлак, в… где-то там, не помню, он подлец, в гостиной он дурак.

Камергер замер.

— Может быть, это ваше? — спросил он, не оборачиваясь.

— Француза.

— Жаль, я едва не поверил, что и вы хоть в чём-то талантливы. Вы хотите вывести

меня из себя — зачем?

— Вы будете драться или лишитесь чести.

— Черницкий, хватит… Вы даже не офицер.

— Но я дворянин.

— Мы не дети, и оба — государственные служащие. Оставьте Рыжову свои вольные мысли и дерзость, и продолжим работу. Я прощаю вам вашу вспыльчивость.

— Я не просил прощения. Вы можете только принять оскорбление или вызвать меня.

— Сумасшедший! — Капитонов стоял в тумане, покрываясь мелкими искорками оседающей влаги. — Как вы намерены скрыть дуэль?

— Будем стреляться за городом при исключительно доверенных людях. Без врача. Итак, вы вызываете меня?

Капитонов кивнул:

— Зараза вольнодумия помутила ваш рассудок. Но поскольку врач это не подтвердит, я вызываю вас и сегодня же пришлю стряпчего со своей стороны.

* * *

— Желают ли стороны помириться или решить спор иным путём?

Капитонов покачал головой, Черницкий сказал: «Нет».

— Составляя завещание, я написал о своих предположениях и учинённых вами препятствиях, — сказал Капитонов, пока секундант д'Арне заряжал пистолет. — В случае моей смерти пакет вскроют, и если даже вы скроете участие в дуэли, вас будут судить как государственного преступника.

— Прекрасно, — Черницкий оглядел серый перелесок, припорошенный утренним снежком.

— Двадцать пять шагов, — Зинич, секундант Черницкого, проверил оружие и вручил коллежскому советнику. — Стрелять за спину, не оглядываясь. На счёт «три» производится первый выстрел, потом участники поединка меняют оружие и стреляют снова, если после четырёх выстрелов ни один из участников не ранен, пистолеты вновь заряжаются и поединок продолжается на тех же условиях до первого ранения или смерти одного из вас. Желаете изменить условия?

— Честное слово, такое чувство, будто один из вас — Каподистрия, — устало сказал Капитонов. — Безумные правила.

— Avez-vous compris qu'est ce ce qu'il dit?[20] — робко поинтересовался д'Арне, ни слова не знающий по-русски.

— Monsieur Capitonof dit qu'il est d'accord [21]. Расходитесь и начинайте.

Встали на позиции. Черницкий последний раз оглянулся и уставился на поблёскивающую за перелеском реку. Завёл руку с пистолетом за плечо, не слишком рассчитывая, что ствол хотя бы приблизительно направлен на Капитонова. Крепко обхватил рукоять, положив указательный палец под спуск, чтобы не нажать случайно.

— …Trios! — хлопнул в ладоши д'Арне.

— Стоять! — долетел посторонний голос.

Капитонов выстрелил. Пуля, как и ожидал Черницкий, ушла далеко в сторону, повредив разве что одному из сухих клёнов. Трудно попасть с первого раза, стреляя через плечо наугад. Коллежский советник, так и не нажав спуск, опустил пистолет и повернулся.

— Положите оружие! — кричал жандармский майор, бегущий по хрусткой, примороженной опавшей листве. Опережая его, к месту поединка торопились двое рядовых. — Прекратите дуэль! Немедленно прекратите!

— Отдайте оружие, ваше благородие, — солдат потянулся к пистолету Капитонова. Камергер дрогнул, рука его чуть повернулась, словно Капитонов собирался пустить пулю себе в подбородок, но солдат перехватил пистолет за ствол и решительно отнял.

— Можете проверить, — Черницкий отдал подошедшему майору гравированное творение английского оружейника. — Я просил Зинича снять капсюль прежде, чем отдать пистолет мне. А лучше бы вы всё же пришли раньше.

— Насилу отыскали вас, — майор пощёлкал курком и сунул пистолет за пояс. — Перкуссионный замок Форсайта, дорогая вещь. Ваши?

— Его, — Черницкий кивнул в сторону Капитонова, идущего в сопровождении солдат. — Он, кстати, грозился, что написал на меня какой-то страшный донос, проверьте его бумаги.

— Это ему не поможет, сударь, не беспокойтесь. Ну слыхано ли — камергер! В открытую!

«Жаль Капитонова, — подумал коллежский советник, — но для его предложения время не наступило».

* * *

— Жив, — поднимая глаза от журнала, констатировал Раевский, когда помятый и сонный Француз всполз в комнату. — Где были?

— Писал письмо, — честно ответил Пушкин, умолчав о том, как на рассвете поднял с постели почтальона и чуть ли не в зубы ему сунул невинное внешне послание, адресованное Вяземскому, потребовав тотчас с первой же экспедицией передать его в Петербург. Почтальон ругался, но отказать чиновнику, пусть мелкому, был не вправе.

— Рассказывайте, — Раевский отложил журнал.

Пушкин благодарно принял из рук Никиты стакан ликёра, отхлебнул и, приободрившись, рассказал о случившемся накануне. Рассказ вышел коротким, поскольку Пушкин снова умолчал — на сей раз о посланнике Этерии Илиасе Вувисе и сроках будущего восстания.

Выслушав изрядно сокращённую историю, Раевский задал резонный вопрос:

— Так для чего вообще собирались?

— Не знаю, нам помешал Денис со своими новыми знакомыми.

— И куда уехал Крепов?

— Возможно в Москву, но в точности никто не знает.

— В Турцию он уехал, Пушкин, а не в Москву. Неужели не поняли? Зюден сделал, что должен был. Греки вот-вот возьмутся за оружие, ваши друзья-республиканцы — тоже. Всё, чего мог желать Зюден, совершается теперь. Собственно, пусть бежит. Обидно упустить такого ценного человека, но главное — вам удалось узнать его планы. Достаточно арестовать членов тайного общества и наиболее активных деятелей «Этерии», и Россия будет спасена. Вы можете гордиться.

— Не торопитесь! — поспешно сказал Француз. — Арестовать всегда успеем. Кстати, не знаете, чем им помешал Инзов? Не понимаю, что с ним делать.

Раевский пожал плечами:

— Впервые слышу о том, что Инзов может кому-то помешать. Старый солдафон мухи не обидит. Так что сами пусть и расскажут на допросах.

— Да нельзя из сейчас арестовывать!

— Чего ждать?

— У нас нет гарантий, что Зюден уехал из страны. К тому же, он ведь не один, у него есть, самое меньшее, связные…

— Признайтесь, — Раевский сдвинул очки на кончик носа, — вас пугает арест этих людей. Не устояли? Поддались их идеям?

— Просто не хочу, чтобы порядочные люди пошли под суд, а многие и на казнь, когда можно попросту остановить Зюдена и объяснить им, что их любимый Крепов — турецкий шпион.

— Крови не хотите. Понимаю, хотя думаю, совсем без крови не обойтись. Попробуем найти доказательства… ну, или опровержение отъезда Зюдена, но уж тогда — не взыщите, Александр, если что — весь «Союз Благоденствия» в кандалы закуём.

* * *

Два дня беготни по городу принесли мало пользы: имя Крепова оказалось знакомо только местному откупщику Кимчинскому, у которого князь чуть больше недели снимал заезжий дом. Кимчинский встречался с князем всего раз, при оплате жилья. Крепова он запомнил невысоким, с рыжей бородкой, скромно одетым и молчаливым. Форма лица, цвет глаз, походка — всё это откупщика не интересовало и в памяти его не сохранилось. В Ямской слободе удалось нарыть имена ямщиков, выехавших января тридцатого дня из Киева. Из них трое везли «важных людей», то есть, возможно, Зюдена. Звали их Иван, Петька и Гаврила, причём только Петькин важный человек располагал каретой, из чего следовало, что это и был князь Крепов. Куда он уехал, никто не знал и не пытался узнать — транспорт у князя был собственный, лошади ямские, сменные, а Петька был государственный, считай — ничей. След Крепова, таким образом, терялся на Московским тракте, и не было никакого средства, чтобы узнать на какую из множества его веток свернула карета с ямщиком Петькой и османским шпионом Зюденом.

Между беготнёй и переживаниями возникали иногда свободные часы, занятые прогулками с Николя, разговорами с Денисом и невыразимым, не имеющим пока названия — тем, что происходило, когда рядом была Катерина Раевская. Стараясь не впасть в романтическое отупение, Пушкин изощрялся в красноречии, как ему казалось, удачно, а после хватался за голову, вспоминая, какую наивную чушь городил.

Говорили о жизни, о книгах и о любви. Не любви между ними, а так — любви вообще. «Это всё, — говорила она, — нам несёт ущерб, но поди откажись». Он отвечал ей: «Oui, c'est une bonne idée, и к вашему списку я припишу, пожалуй: трубка, вино, друзья. В общем, всё, что нас не убьёт сейчас — плоть, табак, бессонница, спирт и свет — создано затем, чтоб вовек у нас не иссякли поводы для бесед.» — «Это так.» — «А любовь?» — «Что — любовь? Да, и это есть.» — «Разве вы любили?» — он спрашивал. — «Иногда. Я была тогда отчаянно молода.» Было ей, — он думал, — тогда, вероятно, шесть, коль теперь исполнилось двадцать три. «Ах, прекрасное время, что тут ни говори» — соглашался он, а она продолжала: «Но, иногда не сердце решает, с кем суждено; иногда, согласитесь, приходится, так сказать, доверять рассудку решить, с кем себя связать. Хорошо бы стать бессердечной, да жаль — нельзя. Вы ведь знаете, мой драгоценный друг, каково это, когда чьи-то глаза запускают вам в сердце крюк?» «Что ж, тогда вы глядите на ваш улов» — не сдержался он, и подумал: каков дурак! И была зима, и в мире была любовь, не любовь между ними, а так -

— Ах вот вы где, — Раевский вошёл и бросил на Александра взгляд, полный подозрения. — Катя, maman просила тебя прийти к ней. Кстати, Орлов приехал.

Катерина вздрогнула при этих словах и торопливо вышла.

Орлов и его неизменный спутник Охотников обнимались с генералом Раевским. Тут же был и Денис, познакомившийся с гостями и уже успевший подружиться с Охотниковым. Попав в поле зрения Орлова, Пушкин был обнят, расцелован, похлопан и рукопожат.

— Много новостей, — Охотников отвёл Александра в сторону. — Но сначала вы скажите: успело здесь что-то решиться без нас?

Пушкин передал ему содержания разговора от тридцатого января.

— Великолепно, — обрадовался Охотников. — Чем скорее выступит Этерия, тем лучше для всех. Вечером соберём заседание у Василия Львовича, и я расскажу, какие вести привёз.

— Так, — Орлов подошёл, распираемый неизвестной радостью, — друзья мои, в среду Николай даёт бал.

— Заседание…

— Сегодня же устроим. Сверчок, вы познакомились с князем Волконским?

— Скажу больше, я на минуту разминулся с князем Креповым.

— Это как раз неудивительно, его все хотят видеть, и не застают. Жду вечером у Василия.

* * *

Лёгкий сухой снег заиграл над домами, посверкивая в прорывающихся сквозь белизну лучах. Опалённым пнём стоял горевший в прошлом году Екатерининский дворец с чёрными развалинами вместо крыши и верхнего этажа. Издали звенел, приближаясь и заставляя сторониться извозчиков и прохожих, курьерский возок (где ж ты Зюден-Крепов? Куда уехал?), сбежавший с чьего-то двора петух нагло ходил посреди дороги, выпячивая жёлтую грудь и поквохтывая. Картина эта Пушкина не то чтобы радовала, но поддерживала морально. Особенных же причин же для радости не было. Во-первых, во-вторых и в-третьих, чёрт знает куда делся шпион, и тюрьма грозила хорошим, хоть и подверженным заблуждениям людям. В-четвёртых, пожалуй, снова Зюден. В-пятых, хотелось немедленно жениться на Кате, а она об этом даже не знала, а если догадывалась, то это ещё хуже — Катю нужно было привлечь именно отсутствием намерений. В-шестых заканчивались деньги. Нессельроде обещал переслать Пушкину четыреста рублей, но пересылал на адрес Инзова — в Кишинёв, друзья передавали немного, родители позабыли вовсе, а деньги стремительно исчезали: на перчатки, на очередной новый цилиндр, на жилет, приобретённый взамен слишком распространённого в Киеве фасона. Француз воображал, как хорошенько отделает Зюдена при встрече. Определённо, шпиону давно пора сломать руки и нос и вывихнуть что-нибудь вывихиваемое. Ибо не пристало какому-то поддельному князю кататься на собственной карете, стоящей никак не меньше пяти тысяч.

О том, что Зюдена придётся убить, Александр обычно не вспоминал.

В низком чёрном цилиндре, в тёмно-зелёном фраке, с тонкой резной тростью в руке Француз шёл знакомым маршрутом на Кловскую.

— Вы читали газеты? — с порога спросил Орлов.

— De temps en temps[22].

— В Букаресте умер Суцу, валашский господарь, слыхали?

Значит, Этерия начнёт восстание со дня на день.

Эту мысль Пушкин высказал и вслух.

— Да, Ипсиланти уже пишет мне, что армия собрана немалая. Садитесь-садитесь, расскажу новости.

На заседании собрались в том же составе, за исключением Илиаса Вувиса, вернувшегося в Бессарабию, Басаргина, вернувшегося к службе, и Дубельта.

— Начну не по порядку, но с главного. Мы с вами больше не существуем.

— ???

— «Союза благоденствия» больше нет, друзья мои. Распущен.

— Комедия какая-то, — Краснокутский нервно отбросил со лба вихор. — Не могут десять человек решить судьбу всего общества. Хоть бы и все десять голосовали против «Союза благоденствия», там не было Пестеля, не было меня, не было Сергея Григорьевича и…

— Подождите, — каркнул Волконский, сидящий на своём любимом месте на углу стола. — Михаил Фёдорович, я вас верно понял?

— Думаю, да, — Орлов переглянулся с Охотниковым и продолжил. — Совета князя послушались. «Союза благоденствия» не будет. Мы же, — он поднялся и величественно простёр длань над кофейными чашками, — становимся новой, полностью тайной организацией.

— Кто «мы»?

— Мы с вами всеми, Юшневский, Пестель, Муравьёв-Апостол… Надеюсь, к нам присоединится Киселёв. В Тульчине соберём первое заседание Южного Революционного Общества, господа.

В прихожей хлопнула дверь и что-то забубнил дворецкий.

— Это Денис, — обречённо произнёс Василий Львович. — Вот увидите, это снова Денис.

— Дубельт обещал прийти, — напомнил Краснокутский.

В гостиную вбежали запыхавшиеся Денис Давыдов и Дубельт. (Василий Львович тяжело вздохнул, Краснокутский сказал: «Однако»).

— Я, конечно, снова не вовремя, — Денис вытер с усов тающие снежинки, — но, в общем, там человек, кажется, вы его знаете. Я подумал…

Дубельт расстегнул воротник и прислонился к стене.

— Князь Крепов погиб, — сказал он.


Смерть на дороге — о размерах обуви — он здесь! — снова в Бессарабию? — признание

Раз в крещенский вечерок

Девушки гадали:

За ворота башмачок,

Сняв с ноги, бросали.

В.Жуковский

А случилось вот что:


Денис в последний день своего Киевского отпуска спохватился, что время, отведённое на устройство дел семьи, пронеслось в развесёлых гулянках, катаниях и редких похмельных днях. Он кинулся искать того купца, с которым желал договориться, но опоздал: купец недавно уехал, не дождавшись поры, когда Денис проявит к нему интерес. Выезжая из Киева в прескверном расположении духа, Давыдов вдруг вспомнил, что при всех радостях мирной жизни следует помнить и о былых подвигах и стараться им соответствовать. Представив, что купец Ярыгин — французский маршал, бегущий со своею разбитой армией, Денис постановил: догнать! Проблема состояла в том, что Ярыгин и Давыдов ехали сейчас по разным путям, расходящимся в стороны под углом градусов в тридцать. Предвкушая погоню, Давыдов велел кучеру свернуть с дороги и ехать полями.

— Ехать сквозь поле нет никакого резону, — ответил кучер и пояснил, что через полверсты будет дорога, идущая поперёк нашей и соединяющая два тракта; ездят там редко, но, если не завалило, по ней и доберёмся. Да и навряд ли завалило: деревьев почти нет, — поля.

Вот там-то и увидел Денис лежащую на дороге мёртвую кобылу, а на обочине — перевёрнутую карету. Глаз у кобылы был выбит пулей, на земле возле кареты темнели пятна крови, а в самом экипаже Давыдов нашёл растерзанную дорожную сумку и обрывок какой-то бумаги, судя по сохранившемуся тексту, купчей, выданной некоему (половина буквы «К») репову. Тут Давыдов вспомнил, что где-то уже слышал фамилию Крепов. (Слышал он её во сне, в доме Василия Львовича, когда сидящий рядом Пушкин так же в полусне вопрошал «где Крепов?» Но этого Денис вспомнить уже не смог). В концов, ему показалось, что Крепов — какой-то знакомый Раевских. Развернув коней, Денис возвратился в Киев и прибежал к Николаю Николаевичу с вопросом, не знает ли тот Крепова, и известием о несчастье, оного постигшем. Генерал Раевский о Крепове слышал впервые. Выходя из дома, Денис встретил Дубельта и на всякий случай задал ему тот же вопрос. Так и вышло, что Денис Давыдов с Дубельтом вместе ворвались в дом Василия Львовича, прервав едва начавшееся заседание новообразованного Южного Общества.

* * *

По дороге ездили и впрямь редко — за три дня, прошедших с отъезда князя, первым, нашедшим карету, был Давыдов. Снегом заметало перевёрнутый экипаж и смердящий труп застреленной лошади.

— Крови много, — Волконский опустился на землю, счищая перчаткой снег и разглядывая тёмное пятно, впитавшееся в грунт. — Но нет тел. Или один был ранен, и второй увёл его… Или грабители убили обоих и зачем-то забрали тела.

— Какой человек был, ну!.. И какая глупая смерть.

А правда, где тела?

Пушкин осмотрелся.

Карета была запряжена четвёркой, — подумал он. Одну лошадь убили — зачем? Остановить карету? Странно. Отчего карета перевернулась?

Приподнял лежащее в стороне колесо.

Сломана спица, треснул обод. Колесо крепкое, новое — как же оно сломалось? Разве что кто-то на ходу просунул в него штырь. Или…

Француз провёл пальцем вдоль глубокой борозды, идущей по месту слома.

Пуля.

В колесо стреляли, пуля рассекла обод, и колесо, не выдержав, соскочило.

Зачем убивать лошадь? Если напали разбойники, то лошади для них ценны не меньше людей, особенно если пассажиры не везли ничего стоящего. Стреляли в колесо, чтобы остановить быстро едущую карету, это не помогло, и убили одну из лошадей? Но ведь карета перевернулась именно по причине соскочившего колеса.

— Зачем лошадь убили? — спросил Пушкин вслух.

— Ногу сломала, наверное, — откликнулся Волконский. — Добили из жалости, или просто чтобы не ржала.

А людей увели? Увезли мёртвых?

— Разойдитесь! — закричал Француз. — Отойдите дальше! Дальше! Тут должны быть следы!

— Фу ты, чёрт, — Василий Львович сокрушённо хлопнул себя по лбу. — Мы уже натоптали.

Кое-как сверив отпечатки своих сапог со следами, оставшимися в замёрзшей грязи, насчитали семь разных пар обуви, чьи подмётки не принадлежали никому из стоящих теперь в месте крушения. Один след появлялся на обочине в двух саженях от дороги, там же и обрывался, сменяясь длинной полосой, — вероятно, тащили тело. Другая такая же полоса шла от самой кареты.

Кучер упал с облучка, встал и был убит, Крепова вытащили уже мёртвого или оглушённого?

— Вот и началось, — Краснокутский топтался на месте, пряча руки в рукава шубы.

— Что?

— Потери. Первая жертва среди нас, а ведь мы ещё не начали, — он отвернулся и дальше говорил уже ни к кому не обращаясь. — Он всю жизнь спешил, как будто знал, что времени ему отведено немного, как будто чувствовал… Он породил великую идею, и как, верно, хотел увидеть её воплощение в жизнь… Где-то в полях он теперь похоронен, безымянный, никому не известный?

Что же необычного в этих следах?

Французу, обученному нюансам искусства вербовки и слежки, сейчас остро не хватало опыта полевой работы. Он умел читать следы, но здесь их было чересчур много.

— Что смотрите? Не разобрать уже ничего, ну, — Василий Львович придавил подошвой старый отпечаток. Его нога была раза в полтора больше, чем у неизвестного грабителя.

— Постойте-ка, — Пушкин чесал щёку, погружаясь в раздумья. — Постойте-ка… Нет, у вас стопа слишком большая. Михаил Фёдорович! Встаньте сюда, пожалуйста. А, нет, и у вас… Охотников!

— Чего вам?

— Оставьте, будьте так любезны, ваш отпечаток вот здесь, — Пушкин ткнул тростью в землю у разбойничьего следа.

— Снова логические изыскания… Вот, наслаждайтесь, — Охотников наступил. — Что вы хотите? Найти убийц по следам? Успокойтесь хоть сейчас, почтим память князя.

— Пройдитесь.

— Пушкин…

— Да что вам, пару шагов жалко сделать? — вмешался Орлов. — Может и удастся что узнать, Сверчок у нас незаурядно мыслит. Вспомните… Сами знаете, что.

Охотников драматически закатил глаза и прошёлся перед Пушкиным.

— Что ты задумал? — Денис выглядывал из-за плеча Волконского, склонившегося над следами.

— Пушкин, похоже, прав, — удивлённо сказал Волконский. — Здесь что-то не так, вот только что?

Ну же, думай, думай, — повторял про себя Француз. Отпечатки сапог Охотникова чёткие и глубокие. Каблук продавливает землю глубже всего — Охотников наступает на пятку. Потом слабо видна средняя часть ступни, и средней глубины след от носка, — вес переносится на другую ногу. А соседний след напротив — оттиснут посредине, а носок и пятка оставили только небольшие вмятинки. Ещё два чужих следа отличает та же странность.

— Василий Львович, — глаза Пушкина загорелись идеей. — Могу я вас попросить снять сапог и одолжить его Охотникову?

Василий Львович и Охотников дружно запротестовали, но Денис задумчиво поглядел на Пушкина и сказал:

— Давай, Василий. Только не мучай капитана, я сам примерю. У меня нога маленькая.

В сапоге Василия Львовича Денис мог бы поместиться весь.

— До чего же неудобно… — он захромал, смешно расставляя ноги. — Всё, довольно, — Денис вылез из чужого сапога и на одной ноге запрыгал к своему, брошенному посреди колеи.

— Всё сходится, — Александр сравнил отпечатки. — Видите? У троих сапоги были не по ноге. Если быть точным, на… — он сел на корточки и приложил ладонь к следу, — на два пальца больше нужного.

— И что? — Дубельт смотрел на Пушкина, как на докучливого ребёнка. — Обувка, несомненно, ворованная. Снята с чужих ног. Что ж тут удивительного.

Александр перехватил пристальный взгляд Дениса и кивнул тому:

— Скажи.

— Это резонно, — Денис притопнул несколько раз, чтобы лучше расположить ногу в сапоге. — Но я только что имел удовольствие примерить туфельку вот этого малыша, — он ткнул коротким пальцем в грудь Василия Львовича, нависающего над Денисом, как Циклоп над Одиссеем. — Следы сходны, можете подходить и смотреть.

— Короче говоря, — Пушкин с силой воткнул в вязкую землю трость, — в такой обуви…

— …Не побегаешь, — закончил Денис.

— Давайте подумаем об этом позже, — Краснокутский так и стоял, смотря далеко в поле, — разбойников вы не поймаете, князя не воскресите. Помолчим хотя бы.

Денис вздохнул.

— Простите, я знаю, он был вашим другом… Просто вспомнилось, как в двенадцатом году был один паренек в летучем отряде, так вот он догадался спутать французов, занявших какую-то деревню, название забыл.

— Вы уверены, что об этом нужно говорить сейчас?

— …Он по очереди надевал двадцать пар сапогов, снятых с убитых, и ходил в них в лес и обратно. Французы посчитали, что в лесу целая рота, собрались и поехали нас убивать… а мы в это время вошли в деревню и встретили вернувшихся французов подобающим…

— Денис, — тихо, но твёрдо сказал Василий Львович, и Денис умолк.

Все молчали.

— Его потом прозвали сороконожкой, — неуверенно сообщил Денис через минуту. — Ну, сорок ног, понимаете? Сапогов двадцать пар, значит, сорок ног… Ага?..

— П-ф-ф-ф, — выдохнул сквозь сжатые губы Орлов. — Поедемте, друзья, по домам. Нужно сообщить…

— А как звали твоего сороконожку, не помнишь? — Александр поймал Давыдова за портупею.

— Откровенно говоря, я и тогда не помнил. Капрал и капрал.

Никто не задумался о странностях с сапогами, кроме Дениса и меня. Все знают князя, и только мы с Д.Д. готовы допустить, что история и ограблением на дороге — обман. Сороконожка… Может быть. Но почему нет тела кучера?

То, что шестеро головорезов могли убить Зюдена, было бы похоже на правду, если бы не прошлогодняя стычка шпиона с полицией в Екатеринославе. Могло, конечно, случиться и так: карета перевернулась, Зюден потерял сознание от удара и поэтому не сопротивлялся. Но -

Сапоги — раз. Нет тел — два. Мы имеем дело не с каким-нибудь вольнодумным князем, а с Зюденом — три. А если всё это устроено лишь затем, чтобы убедить Южное общество в смерти Крепова…

— Помнишь как он выглядел? — Александр толкнул Дениса в бок.

— А?

— Сороконожка твой.

— Да ничего я о нём не помню. Худенький такой был. С меня ростом где-то.

— Господа, — Волконский залез в седло, — хватит. Пора возвращаться.

* * *

— Я прав! — крикнул Пушкин, влетая в комнату Раевского. Врезавшись в стул, Александр оступился и, ища опору, схватился за вешалку. Та не устояла, и на Пушкина обрушился парадный мундир Раевского, сменная рубаха, плащ и два жилета.

— Хм, — сказал Раевский, откладывая трубку.

— Merde… Почему вы ставите стулья у самой двери, вы же знаете, как я обычно захожу. Помогите встать, я застрял в вашем рукаве.

— Хм, — повторил Раевский, наблюдая, как барахтается под тяжёлым мундиром агент Француз. — Так вы говорили, что правы — в чём?

— Уф, — Александр встал и отряхнулся. — Теперь понимаю, как случилась та Екатеринославская драка. Только у меня была не борода Зюдена, а ваша, мать её, вешалка. Так вот, я прав!

— Я вас внимательно слушаю.

— Зюден здесь. На юге. Целый и невредимый, никуда не уехал, ходит себе…

— Не понимаю, — Раевский поправил очки. — А почему ему не быть целым и невредимым? Я в этом и не сомневался.

Пушкин сел на край постели и с выражением предельной скорби осмотрел сломанный ноготь.

— Сейчас объясню, — сказал он.

И объяснил:

1) С «Союзом благоденствия» — теперь уже с Южным обществом — мы разобрались

2) Нужно исчезнуть, разорвав контакты с революционерами

3) Инсценируем собственную смерть: ломаем карету (возможно, в сговоре с кучером, иначе почему его труп не лежит там же на дороге?), проделав фокус с сапогами, оставляем следы — якобы, разбойников

4) А сами преспокойно отправляемся по делам. В Южном обществе уверены, что Крепов мёртв, а следовательно, — не будут искать его, по крайней мере, живого

5) Ай да Зюден, ай да ёшкин нос!

— Почему вы считаете, что он всё ещё в России?

— А зачем ему разыгрывать этот цирк, если он собрался уехать? Нет, он хочет, чтобы его не искали как раз потому, что остаётся. Я вам больше скажу — он, по-видимому, русский. И воевал с Денисом в двенадцатом году!

— Ну, это уже притянуто… — с сомнением произнёс Раевский. — То, что капрал Сороконожка — Зюден… По-моему, это слишком.

— Не спорю. Но в остальном я прав, согласитесь.

— Пожалуй, — Раевский встал, запахнув халат, и принялся поднимать с пола сбитую Пушкиным одежду. — С арестами пока повременим. А куда он мог уехать, по вашему мнению?

— Недалеко. Туда, где он мог бы случайно встретить кого-то из общества.

— Но подумайте, что ему ещё нужно? Греки готовы, революционеры готовы. По всему, миссия Зюдена уже окончена.

— А сами турки готовы?

— Pardon? Что вы хотите этим сказать, Пушкин?

— Ну, турки. Много их было с «Союзе благоденствия»?

— Ни одного.

— А много их было на Тамани? Один идиот Ульген. Зюден потому и уходит от нас, что действует один. В одиночку пересекает страну, сам собирает сведения, сам! — внедряется в тайное общество и чуть ли не возглавляет его — сам! Но сейчас начнётся война, и ему просто необходима связь с прочими агентами. Как иначе турецкая разведка будет слаженно работать?

Раевский замер у вешалки с рубашкой в руках.

— Бессарабия, — сказал он, сверкнув тёмными зрачками из-под стёкол. — Всё-таки в его письме было написано «Днестр». Предположу, что он поехал в средоточие Этерии — в Бессарабию. Где ещё найдётся такая мешанина представителей всех разведок, интересующихся греческой революцией?

— Не-ет, — жалобно протянул Пушкин. — Не хочу снова в Кишинёв… Но вы правильно предположили, конечно. Значит, опять в Молдавию… эх.

— Сначала в Тульчин. Я бы, по крайней мере, так поступил.

— А зачем? Зюдена-то там точно нет.

— Там заговор. Там сердце Южного общества. Кто знает, что вы сможете выяснить, находясь там. Не бойтесь, ничего вашим друзьям пока не грозит, возьмём их, когда попытаются действовать. Но и Зюден в Бессарабии всё равно начнёт шевелиться только с началом восстания, а пока — не теряйте времени даром.

— Oui, — Француз откинулся назад и развалился на постели Раевского. — Je suis d'accord.

— Вы довольны, — А.Р. сел рядом с Французом. — Вас обрадовала отсрочка наказания членов общества, так?

— Нет.

— А если всё же так, то вы должны понимать, что не сможете никого спасти. В их аресте не будет вашей вины, наоборот, вы сами можете пострадать. Поэтому, Пушкин, в последний раз убедительно вам советую — забудьте о республике и республиканцах. Я тоже этим переболел лет пять назад. Пройдёт и у вас.

* * *

В Тульчин решено было ехать в четверг, сразу после бала, на котором непременно желал быть Орлов. Поездку эту, ни от кого не скрываемую, объясняли приглашением начальника штаба второй армией Киселёва, с которым Орлов был в тёплых отношениях (и — по секрету — долго и безуспешно пытался втянуть в заговор, но Киселёв намёков не понимал, а говорить о тайном обществе прямо Михаил Фёдорович не решился). Сам Орлов оставался в Киеве, но делегировал Василия Львовича и Пушкина, «чтобы и Киселёва не расстроить, и вам развеяться».

— И не устали вы ездить? — спросила Катерина Николаевна, когда сидели вечером в библиотеке. Катя там практически жила, а Пушкин зашёл поискать книгу, и незаметно завязался разговор.

— Устал, — признался Александр. — Но хочется везде побывать.

— Когда-то ещё встретимся. Удачных вам путешествий, Саша.

Пушкин поднял на Катю испуганные глаза. Время, на которое он так рассчитывал, кончилось, больно придавив шестернями бока, так что перехватило дыхание и захотелось бросить разведку, забыть о Зюдене, Тульчине и Бессарабии, остаться здесь, вблизи этих немыслимых глаз, и знать, что он всё успеет, что добиться любви Раевской удастся, нужно только ещё несколько недель.

Она была прекрасна, как могут быть прекрасны только умные женщины — до щемящей грусти, до отчаянного желания быть понятым ею.

* * *

И, поняв, что — была не была — терять нечего, Пушкин высказал всё, что хотел.

Не станем приводить его признание буквально — слова любви, как правило, однообразны, и, слышав их единожды, можно без труда представить все остальные, когда-либо звучавшие.

Катерина Николаевна молчала, поражённая. Потом она потянулась к Александру и поцеловала его в лоб.

— Вы любите меня? — спросил он.

— Почему вы спрашиваете? Если вы хотите жениться, спросили бы желания papa.

— Но я спрашиваю вас. Вы любите меня?

— Не говорите со мной об этом, — ответила она. — И лучше забудем сейчас же.

Александр поник.

— Что мешает вам?

— Нет, не скажу. Не хочу, чтобы всё разочарование исходило от моих слов. Вы потом узнаете, почему я отказываю. Обещаю. Простите меня.

— Но вы меня любите?

— Зачем вы снова?.. Ах да, я сейчас пойму, я глупею, когда смущаюсь, — Катерина, собравшись, посмотрела Пушкину в глаза. — Вы смирились с отказом, но не хотите чувствовать себя уязвлённым. Внешние препятствия вас устроят, но если бы я вас не любила, вы переживали бы больше. Что ж. Будьте покойны: я вас люблю.

В лице её ничего не произошло никакого изменения, голос был ровным, зрачки не расширились. Катерина Николаевна лгала, чтобы утешить, или говорила правду так, как никто никогда не говорил. Этого Пушкин ни тогда, ни впоследствии не узнал.

«В конце концов, — подумалось, — а не испортил бы я ей жизнь?»


Заглавными буквами следовало прописать над спальней каждой из сестёр Раевских:

«…Отчего-то мне кажется, что в вашем большом будущем будет немного денег, а я бы желал, чтобы моя дочь была обеспечена.

Н.Н.Раевский.»

Александр скривил пухлые африканские губы.

— Что бы ни стояло за вашим отказом, не сомневайтесь, вы поступаете верно.

Катя улыбнулась печально, но всё же с некоторым облегчением, и на сердце стало немного легче.


И, представив эту сцену так ясно, что едва не произнёс свои реплики вслух, Пушкин сидел, глядя в бурые корешки книг, и только когда Катя тронула его концом веера: «вы не спите?», очнулся:

— Очень надеюсь, что вижу вас не в последний раз.

— А вы не вернётесь в Киев?

— Нет, теперь в Бессарабию, на службу.

— Тогда, — сказала Катерина Николаевна, — мы будем видеться постоянно.

— Как, и вы там будете?

Но в библиотеку зашла Соня и стала спрашивать о чём-то до того неважном, что Александр не запомнил ни слова.


Политинформация — бал и разбитое сердце — Черницкий молодец — в Тульчин — конец легенды

И неожиданность сей встречи

Тебя кой в чем изобличит.

К.Рылеев

Все разговоры велись вокруг главных новостей — одобрения государем австрийского вмешательства в Итальянскую революцию и волнений, начавшихся в Валахии чуть меньше недели назад.

Охотников сцепился в смертельном споре с Василием Львовичем, доказывая последнему, что малое число арнаутов и валахов из отрядов Владимиреско и почти полное отсутствие боевых навыков у войска Ипсиланти не будут помехой, ибо на стороне Этерии дух свободы.

Николя, вдохновенно внемлющий политическим дискуссиям, выудил из приехавших на бал гостей своего товарища-однополчанина и внушал ему то, чего наслушался во время прошлых бесед.

Волконский курил с Николаем Николаевичем-старшим. Два генерала с почти двадцатилетней разницей в возрасте вспоминали общих знакомых, прежние битвы и проблемы современности, в число которых попали и греки с валахами.

Не говорили о политике только женщины. Софья Алексеевна давала какие-то наставление Мари, та не слушала, а смотрела на Катерину, с самого утра какую-то растерянную. Взглядом Мари подбадривала сестру; Катя подмигивала ей, благодарно улыбалась, но тотчас вновь погружалась в тревожные мысли.

Поверх разговоров и быта вершилась, ворочая грозными колёсами, история. Император, полностью утвердившись в мысли о вреде всего либерального, переехал из Тропау в Лайбах, где продолжал выслушивать пылкие предложения Каподистрии (пробывшего в Петербурге чуть больше двух суток — проверить работу Коллегии в тяжёлые для Коллегии и всей России времена — и снова занявшего свой пост подле самодержца российского) и неспешные рассуждения Клеменса фон Меттерниха;

граф Нессельроде, присутствовавший там же, проводил с австрийским дипломатом Меттернихом больше времени, чем с кем-либо из русского двора, и передавал государю записки об опасности, которую могли нести миру испанцы, провернувшие — подумать только — успешную революцию, и итальянцы, добившиеся — не стыдно ли — того же;

Неаполь с Пьемонтом и Испания жили, подчиняясь теперь не воле единого правителя, но Конституции, в то время как Австрия собиралась выдвинуть войска и спасти колыбель Римской цивилизации от республиканской чумы;

офицер русской армии, валашский торговец и предводитель повстанцев Тудор Владимиреску стоял с армией пандуров, арнаутов и валахов в уезде Мехединць, предвидя впереди большую войну и готовясь к ней, пока администрация уезда создавала видимость охоты за Владимиреску, будучи на самом деле его сторонниками, — короче

Европа гудела, как вода на огне, не готовая ещё закипеть, но выпускающая на поверхность отдельные наполненные жаром пузыри.

Всё это, взорвавшееся пёстрой картою у нас перед глазами, сжалось в радужно переливающийся шар и отражением многоцветного стола завертелось в ложке с мороженным, ещё не донесённой Пушкиным до рта, но уже довольно близкой к сим первым из врат на пути к конечной цели всякого исторического процесса.

* * *

— С кем танцуешь? — Николай Раевский-младший смотрел поверх плеча Пушкина. Александр обернулся, и увидел спину дамы, идущей вдоль карточных столов, составленных у стены.

— Ты на неё смотришь?

— Её зовут Каролина, она красавица и обещала мне танец. А ты…

— С твоей сестрой, — Пушкин проводил взглядом Каролину, так и не найдя в её спине ничего особенного. — С Еленой.

— Вот как. Ты знал, что чертовски нравишься ей?

— Алёнушке? — изумился Пушкин, привыкший думать о ней, как о создании эфемерном, живущим где-то на самом краю материального мира. — Ты шутишь?

— Ничуть, она давно… Всё, молчу, — Николя захлопнул ладонью рот. — Ты ничего не слышал. Но если хочешь породниться, имей в виду, она пока свободна.

Я даже голос её не помню, — хотел сказать Пушкин, но удержался, а Николя уже позабыл о разговоре, снова высмотрев в толпе свою Каролину.

Голос у Елены Раевской оказался ей под стать — тоненький и прозрачный.

— А правда, — смущаясь, спросила она, когда перешли к медленной части вальса, — что вас в Петербурге хотел убить ваш соперник, и поэтому вас отправили на юг?

Пушкин споткнулся.

— Вообще-то нет. Кто вам это сказал?

— Все только и делают, что рассказывают что-то о вас. Нет-нет, я ничего больше не скажу. Так это неправда?

— Бежать от соперника? — обиделся Пушкин. — Нет уж, скорее, я бы сам его прибил.

Во взгляде Елены было всё больше восхищения.

— А правда, что вы сами попросили сослать вас, потому что здесь женщина, которую вы любите? Ой, я снова проговорилась…

— Ничего подобного. Я тайный разведчик Коллегии Иностранных дел, здесь охочусь на очень опасного шпиона, который перебил кучу народу, трижды чуть не убил меня и заставил отрастить бакенбарды. Вот как всё обстоит на самом деле.

Смеялась Алёнушка тихо, как-то носом.

«Привыкла сдерживать смех, чтобы не закашляться» — догадался Александр.

Хлопнули открываемые бутылки, и танцы были на время прерваны.

— Друзья! — Орлов стоял с полным бокалом в руке. — Нынешний вечер нам…

Пушкин отошёл. Не было настроения слушать тосты и пить; в голове теснились мысли о Южном обществе, Зюдене, Кате, Елене, Этерии и возможной войне.

Долетевшее до ушей слово «помолвка» вернуло Александра на землю.

— Что? — он завертел головой. — Какая помолвка? С кем?

— Графа Орлова, — сказала Елена, улыбаясь невнимательности Пушкина.

— Не знал, что он помолвлен.

— Правда? Граф женится на нашей Кате. Вам плохо?..

* * *

— Пушкин, проснитесь, дайте гитару.

Из мутного облака возник длинный стол и сидящий за ним А.Р. Собственно, кроме него за столом сидело не менее тридцати человек, где-то на дальнем конце сиял Орлов, подле него сдержанно улыбалась Катерина Николаевна, а рядом с Пушкиным Денис держал на вытянутых руках гитару, обвязанную голубым бантом.

— Дай ему гитару скорей, — Давыдов сунул инструмент Пушкину в объятия, — не то он снова откажется петь, и мы его больше не уговорим.

Раевский, сидящий с таким видом, словно стал жертвой преступного сговора, принял гитару и, поправив очки, затренькал первой и второй струнами.

— Спойте, — попросил кто-то незнакомый.

— Первый и последний раз, — голос Раевского стал ниже и глубже; А.Р. готовился петь.

  Как мы с тобою ни любили,
  Без грусти выпить суждено
  За всё, чем мы когда-то были,
  Воспоминания вино.
  А всё, что некогда горело,
  Не может без конца гореть,
  Но в том-то, Господи, и дело,
  Что как бы время ни летело, —
  Всё повторится впредь.

Слушал, опустив нос в бокал, Охотников; Василий Львович вертелся на стуле — он чувствовал себя неловко, слыша грустную песню, и боролся с желанием исправить эту ошибку мироздания; Елена Раевская, надеясь, что её никто не видит, смотрела на Пушкина; деловито жевала яблочный рулет Софья Алексеевна; Николя, потрясённый видом поющего брата, машинально комкал салфетку; качала головой в такт мелодии Мари.

  И завтра всё нам будет внове,
  И вдоволь слов, и вдосталь слёз,
  Когда нас новые любови
  Однажды выбросят из гнёзд.
  И так же, не окончив фразы,
  Застынем оба где-то там,
  Пред кем-то новым вновь безгласны,
  Пред кем-то новым вновь безвластны,
  Но, Господи, позволь ни разу
  Не повториться нам.

— Раевский, — Пушкин поднял голову и сфокусировал взгляд. — А почему мы до сих пор на вы?

* * *

Пока Орлов принимает запоздалые поздравления, а Пушкин собирается в дорогу, совершим ещё одну короткую вылазку в грядущее.

В тысяче вёрст к северу коллежский советник Черницкий стоял пред начальственным лицом, чьё имя мы, не желая опережать события, узнавать сейчас не станем. Представим оное лицо сокрытым тенью (хотя в кабинете, выходящем окнами на восток, было солнечно, и радостные лучи играли в хрустальных боках чернильного прибора и на золотистом ободке чашки), и уделим, наконец, должное внимание словам Черницкого.

— Противно, — Черницкий был мрачен и бледен. — Но в целом всё гладко, камергер уже разжалован и будет сослан на Кавказ, моё имя нигде не названо, так что и слухи, слава Богу, не пойдут.

— Допустим, — отвечала тень, — но что вы сделаете, если этому вашему мальчику, как его?..

— Рыжов-с.

— …Придёт на ум та же мысль? Вторую дуэль и второй донос вам не скрыть.

— Не должен он ничего… — Черницкий замолк и опустил глаза. — Нет, Рыжов верен Каподистрии и сочувственно настроен в отношении тайного общества.

— Ну смотрите, — сказала тень. — С камергером вы управились… да, удачно.

— Я прошу вас, если это возможно, позвольте мне быть в стороне от…

— Вы что, Черницкий, боитесь? Вы прекрасно избавились от камергера, а сейчас что? Чего испугались?

— Нет-с, — твёрдо сказал Черницкий. — Прошу простить, это так, сантименты-с.

— Понимаю, — вздохнула тень. — Понимаю, советник, но что поделать. Как говорит мой великий знакомый: политика — не грязь, а мраморная крошка, и не замараться в ней, значит, не вытесать шедевра. А вас хвалю, в будущем, как всё устроится, походатайствую…

Выйдя за дверь, Черницкий принялся тереть уши, будто намереваясь вытащить засевшие в мозгу и упрямо там повторяющиеся строки.

— Художник-варвар кистью сонной, — бормотал Черницкий, — картину гения чернит. Вот ведь пристало… И свой рисунок беззаконный, как там оно дальше? И свой рисунок… свой рисунок беззаконный над ней бессмысленно чертит.

Юношеский слог, — думал коллежский советник, — юношеские рифмы, но что ж так держит этот глупый стишок, что ж так крепко застрял он в моей утомлённой службою голове?

* * *

С Раевскими прощались наспех — те были слишком заняты Орловым и Катей. Софья Алексеевна рассказывала счастливому жениху, как нужно вести дела, чтобы всё не рухнуло, а Николай Николаевич ходил довольный и гордый: старшую дочь пристроил.

Катю Пушкин не стал искать, с Орловым обнялся на прощание:

— Вам повезло с женой, Рейн, — припомнил давнее арзамасское прозвище. — Надеюсь, буду на вашей свадьбе.

— Первого пригласим, — пообещал Орлов.

Алёнушка стояла в закуте у дома, подальше от ветра. Казалось, сквозь неё просвечивала стена.

— Мы встретимся, — Пушкин на секунду задержал её хрупкую ладошку в своих руках; Алёнушка расцвела. — Возьмите, не забывайте меня, — он вручил ей толстую тетрадь (ту самую, с вырезанным силуэтом Зюдена на корешке). — Там черновики, но есть и готовые стихи, словом… Держите, до встречи.

— Мы будем в Каменке, — Елена Николаевна задохнулась от неожиданного счастья и покраснела — мгновенно и густо, как ребёнок. — Завтра вернёмся в поместье. Приезжайте к нам!

Александр Раевский и Пушкин крепко пожали друг другу руки.

— Бывай, Раевский. Жду в Кишинёве.

— Доживи сначала, Француз, — Раевский улыбался даже не глазами, а, кажется, только оправой очков. — Через месяц-полтора приеду, проведи их с пользой для дела.

Что-то хорошее сказала, прощаясь, Мария. Пушкин не знал, и не мог знать тогда, что уже знаком с её будущим мужем — князем Сергеем Волконским. Не мог этого знать ещё и сам Волконский, руководящий погрузкой и размещением в санях чемоданов. Они с Краснокутским и Басаргиным выезжали в Тульчин ближе к полудню того же дня, рассчитывая на тройке догнать первые сани на подъездах к городу.

Денис Давыдов ударил Пушкина под дых, поцеловал согнувшегося поэта в макушку и подарил бутылку Клико de la Comete.

— Н-но, пошла-пошла-пошла! — ямщик, низко натянув шапку, по-особенному свистнул, лошадь влажно чихнула и зарысила по снегу, увозя из Киева агента Француза и республиканца-революционера Василия Львовича.

Ехать предстояло чуть меньше трёхсот вёрст. Александр опасался, что всё время пути Василий Львович будет петь, но после пятого марша Давыдов иссяк и начал клевать носом. Возликовав, Француз смог расслабиться и подумать.

Если с Зюденом всё было, как ни странно это сознавать, довольно ясно — или с началом восстания Этерии турецкая агентурная сеть оживёт и выведет на главного шпиона, или нет, — то как разобраться с Южным обществом, Пушкин пока не мог представить. Поимка Зюдена уже не означала крах революционного заговора, и остановить восстание возможно было только раскрыв его потенциальным участникам принадлежность Пушкина к тайной разведке. С одной стороны, — думал Александр, — это может защитить многих, и не случиться кровавого переворота. С другой стороны — прощай, служба, и прощай, республика. Уволят из Коллегии — хрен с ней, прожить можно, но собственными руками погасить единственный огонёк свободы в огромном, жестоком, погрязшем во всеобщем слепом подчинении государстве? — Такого не простит ни сердце, ни народ, ни время, — решил Александр и сделал естественный в данном случае вывод: поскольку спасти Южное общество в случае его военного и политического проигрыша вряд ли возможно, придётся надеяться на его победу. Но победа Ю.О. есть разрыв отношений России со Священным Союзом и немедленное начало войны с Портой. Как быть?

Пушкин взвесил. На левой его руке расположились революция и война, правую же тянула к земле вековая монархия и долгая реакция, неизбежно уничтожившая бы всех, причастных к заговору. Мало того, что не было перевеса, — отовсюду валились всё новые вопросы: почему члены Южного общества не боятся войны? Опасность со стороны Порты очевидна. Почему им так интересен Инзов, и чем он может им повредить? Как они собираются помочь грекам, если самим потребуется армия?


Волконский, Краснокутский и Басаргин так и не догнали Пушкина с Василием Львовичем и Никитой. Они вошли в дом начальника штаба Киселёва в третьем часу и застали там вышеназванную компанию и самого начальника штаба, пьющих чай и развлекающихся с огромной пушистой кошкой.

— Заходите, грейтесь, — Киселёв промокнул усы. Был он полон, круглолиц, с блестящей лысиной и выразительными добрыми глазами.

— Спасибо, — Волконский наклонился почесать кошку. — Но мы ненадолго. Метель близится, надо бы к Пестелю успеть, пока весь город не накрыло… Заходите, Алексей Петрович.

Потеснив Басаргина и слугу, помогающего ему раздеться, вошёл ещё один генерал, в отличие от крепкого Волконского — худой, с измождённым лицом и ранней сединой, проблёскивающей в светлых волосах.

— Доброго здравия, Павел Дмитриевич, — кивнул Киселёву. — Встретил по дороге… Постойте, — он заметил Пушкина. — С вами мы не знакомы.

— Это Пушкин Александр Сергеич, — Краснокутский встал с Василием Львовичем и протянул к самовару замёрзшие руки. — Наш друг и прекрасный поэт.

— Юшневский, — представился генерал, пожимая руку поднявшемуся Александру. — Пушкин… Не о вашем ли «Руслане» говорят в Петербурге? Постойте-ка, я вас уже видел.

— Probablement, встречались в салонах.

— Нет, дайте вспомнить, память у меня наезженная. А! — Юшневский попытался стряхнуть с ноги кошку, собравшуюся подточить когти о его сапог.

— Муська! — лакей схватил кошку под брюхо и стал отдирать от сапога Юшневского. — Муська, пусти его высокоблагородие сейчас же! Пусти!

— Да полно, Петербург большой, не вспомните, — махнул Киселёв. — Заходите, пожалуйста, генерал. Замёрзли, наверное, а у нас чаёк.

— У Голициной мы с вами не виделись? — поинтересовался Александр.

— Не думаю. Мы не знакомились, но я вас определённо знаю. Не в Коллегии ли у Нессельроде? Года два назад… Вы шли по коридору мне навстречу из цифирного отдела, вели какого-то грузина…

— Вы, верно, обознались, — Василий Львович по привычке стал переливать чай в блюдце.

— Нет, я убеждён. Конечно, вы были выбриты, но это точно были вы. Да, тогда мы даже поздоровались. Господин Француз, если я не ошибаюсь?


Интерлюдия: Зюден

Ну, ступай! — сказал с насмешкой

Марлотес, арабский царь,-

Покажи нам, храбрый воин,

Как сильна рука твоя!

Н.Карамзин

Смерть почти никогда не уравнивает тех, кто не был равен при жизни, и не лежать рядом под одинаковыми крестами крепостному и дворянину. Живыми они ещё встречались на земле, но смерть разделила их окончательно, закрепив вечное различие. Так случается, по крайней мере, если оба представителя социальных классов скончались в привычных для себя условиях — в родном имении или на охоте, или где-нибудь в доме свиданий, и соответственно в избе, в поле, кабаке. Иное дело — внезапная смерть. Она застаёт где придётся, и, когда сходит снег, на дороге находят почерневшие трупы неизвестных, или к берегу выносит утопленника, а то и на пепелище остаются чьи-то обугленные кости, и поди разбери, чьей плоти служили они опорой ещё совсем недавно? И хоронят их, безымянных, на краю погоста, скромно, будто стесняясь того, что судьба не всегда следует плану и допускает такие скорбные импровизации.

— Словом, — сказал Зюден, — даже несмотря на посмертное l'égalité et la fraternité, думаю, мы оба не хотим оказаться трупами неизвестных. Вперёд! и помни — не мы их, так они нас.

Петька скорчился в укрытии под забором.

— Не могу, барин. Не пойду.

— Жалость? Там в доме — турецкий шпион и, вероятно, его помощник. А если бы я хотел убивать невиновных — начал бы с тебя. А вот они щадить не будут. Пошёл.

— Да не жалко мне их, душегубов, хоть гори они у чёрта в печке. Я за нас боюсь, барин. Не серчайте, но у вас рука обвязана, и тряпицу бы сменять пора, а вы драться хотите… Ай.

Красное пятно, действительно, снова выступило на холстяной повязке. Надрез пришлось делать глубокий, чтобы достаточно крупной вышла кровавая лужа на земле, и рана до сих пор не зажила, открывалась от напряжения. Это, однако, не помешало Зюдену взять Петьку за горло той самой повреждённою рукой и слегка приподнять.

— Могу и передумать насчёт тебя.

— Э-пх-э-пхэ! — задёргался Петька.

— Пошёл.

Бывший ямщик потёр шею и, оглядываясь с умоляющим видом, двинулся к дому. Едва ли он верил Зюдену, но выбирать не приходилось — невольно сделавшись соучастником, и до смерти запуганный, Петька вынужден был оставаться спутником и ассистентом столько, сколько потребуется. Требовалось недолго, а если быть точным — не требовалось вообще, но знал это, разумеется, один Зюден. И не убивать же этого беднягу.

Пригнувшись, он добежал до стены. Из-за угла донёсся срывающийся голос Петьки:

— Помогите! Помогите, ради Христа, погибаю! Помираю!

Шаги.

Кто-то вышел на крик и топчется у двери. Слуга. Хозяин в сени не выйдет, он должен быть в комнате. Одно из окон выходит на задний двор, второе — прямо к забору. Если хозяин где и сидит, то в комнате с окном во двор, где светлее. Есть ли в доме кто-то ещё?

Звук отворяемой двери и голос:

— Чего тебе?

Ближайшую минуту слуга будет пялиться на неподготовленного к разговору Петьку. Вот и отлично.

Бычьи пузыри, заменяющие стёкла в бедных хатах, хороши тем, что поддаются ножу и вырезаются лишнего звона и треска. Со стеклом такого не выйдет; придётся шуметь и затем спешить, пока находящиеся в доме не успели сориентироваться. Локтем выбив стекло, Зюден втянулся в ощерившуюся зубцами дыру и, едва коснувшись пола, увидел хозяина. Лежащего ничком на красно-буром пятне, среди разбросанных листов и конвертов с такими же красно-бурыми, как впитавшаяся в доски кровь, осколками сургуча.

— Orospu çocuğu! — ничто так не успокаивает нервы, как отборная турецкая брань. — Петька, назад!

Отойти назад Петька никаким образом не мог. Склонившийся над ним крепостной вытаскивал из распластанного на крыльце тела ямщика нож.

Подпрыгнуть — оттолкнуться от стены, преодолев оставшееся до убийцы расстояние по воздуху — удар по затылку — другой рукой за подбородок — вывернуть так, чтобы хрустнуло в шее.

Слуга, сбитый налетевшим сзади Зюденом с ног, повалился на крыльцо и захрипел, пытаясь высвободить голову.

— Я тебе шею сломаю, — предупредил Зюден, упираясь коленом в хребет поверженного убийцы. — Лежи тихо.

— Х-х-х…

— Угадаю сам. Ты грек?

— Э-а…

Зюден чуть ослабил хватку.

— Да.

— Этерия?

— Да.

— Встань и пошли в дом, — Зюден отпрыгнул в сторону. — Будешь кричать или дёрнешься — выстрелю.

Убийца вскочил и замер, увидев направленный на него короткий двуствольный пистолет. Медленно поднял руки.

— Покойника втащи за собой, тупица.

Оставив безжизненное тело Петьки в сенях, грек прошёл в комнату, где лежала вторая его жертва.

— Сядь в кресло и отвечай. Как тебя зовут?

— Антон, — сипло сказал убийца.

— И что, уважаемый Антон, — продолжил Зюден по-гречески, — давно Этерии известно было об этом человеке?

Изумлённый поворотом событий Антон молчал.

— Он приехал вчера, — Зюден направил пистолет греку в живот. — Наследить в Бессарабии не успел. Но ты о нём знал. Разъясни-ка мне этот нюанс.

— Я… — просипел Антон. — Я не буду говорить.

— Храбрый, — насмешливо произнёс Зюден. — Ты не понял? Мы союзники. Кстати, этот ещё жив.

Хозяин квартиры слабо завозился на полу. Мгновение спустя его голова взорвалась и разлетелась, не выдержав встречи с двумя выпущенными подряд пулями.

— Уже мёртв, — Зюден положил разряженный пистолет на стол. — И, признай, его смерть — моя заслуга. А ты убил только ни в чём не повинного ямщика Петьку. Как видишь, я потратил оба заряда не на тебя. Теперь ты мне веришь?

— Кто вы? — Антон переводил взгляд с кровавой каши, заменившей недавнему жильцу голову, на спокойное лицо Зюдена.

— Зюден. Слышал?

Антон помотал головой.

— Долго объяснять. Итак, откуда ты взялся и как узнал об этом человеке?

— Следил за ним, — так же по-гречески ответил Антон. — От Одессы до Кишинёва. Не был уверен, что он турецкий агент, но сегодня пробрался в дом…

— И нашёл эти бумаги, — Зюден поддел ногой ворох писем. — Знаешь турецкие шифры?

— Не понимаю, но узнаю. Я не хотел… Но он неожиданно вернулся, увидел меня, и пришлось… Да.

— Глупо, — Зюден устроился в кресле напротив грека и сложил за руки головой. Антон не пытался напасть, значит, верил или ещё не опомнился от удивления. — Во-первых, он не совсем турецкий агент. Он немного турецкий агент, немного осведомитель тайной полиции, несколько раз даже болгарам что-то передавал. Выживал, как мог, извлекая максимум выгоды из своего положения. Ну да чёрт с ним. Во-вторых, и это главное! — убить его собирался я. И повезло, что ты успел это сделать всего за минуту до моего появления. Потому что мне совершенно не нужно, чтобы о смерти этого человека кто-то знал.

Антон приходил в себя; в глазах его появлялась мысль. Вставать и бросаться на Зюдена, однако, он по-прежнему не спешил.

— Мне позарез нужно занять его место. Остаться здесь под его именем. Сам я, видишь ли, умер, — Зюден скомкал шифрованное письмо и кинул в Антона. Письмо угодило греку в лоб, Антон вздрогнул, но и в этот раз ничего не предпринял. — А этот господин мне очень понравился. Во-первых, он приехал вчера и никому тут не известен, во-вторых, его не жаль убить, в-третьих, меня привлекает его должность и сопроводительная грамота, которой он должен располагать… Ты что-то брал из его документов?

— Нет.

— Следовательно, она всё ещё на месте. Вот видишь, я с тобой откровенен и ты не должен сомневаться, я — друг. А если бы я хотел тебя убить, у меня были на это две пули.

Антон вновь покосился на кровавую кашу.

— Да… Простите, я не знал о вас, но не понимаю, зачем…

— Извини, дорогой Антон, но сейчас твоя очередь. Повторю: кому-то в Бессарабии было известно об этом человеке?

— Только мне.

— А ты приехал за ним из Одессы… хватятся вас обоих месяца через два, не раньше. Есть контакты в Бессарабии? К кому тебя направили? К Папатигоу? К Кариотису?

— Нет, я тут один, не такая уж я фигура, чтобы связываться с Кариотисом. Собирался выйти через этого, — кивок в сторону убитого, — на турецкую сеть.

Спокоен. Это хорошо. Фамилии Папатигоу и Кариотиса подействовали, да и при всей странности ситуации трудно было сходу сформулировать подозрения в отношении человека, добровольно разоружившегося и сидящего напротив Антона в расслабленной, даже слегка вальяжной позе. То есть заподозрить, конечно, было возможно, но для этого нужно было подумать, что, in turn, требовало времени. А времени у Антона не было.

— Спасибо, — улыбнулся Зюден. — Ещё один вопрос. Ты борешься за благородное дело, народ свой… наш хочешь освободить… Зачем ты убил моего Петьку?

— Нервы, — хмуро откликнулся Антон.

— Да ты просто мысли мои читаешь, — одобрительно сказал Зюден. — Только это, любезный Антон, не нервы. Это безответственность и подлость. А нервы — это вот, вот и вот.

И Зюден, взяв со стола пистолет, несколькими быстрыми ударами размозжил греку череп.


Примечания


1

Какая-то фигня на идиш. Перевести не смог

(обратно)


2

Кроме того

(обратно)


3

  Сердце моё чует каждый отзвук
  Радостного и мрачного времени (нем.)
Гёте
(обратно)


4

Конечно

(обратно)


5

Вы можете держать в секрете?

(обратно)


6

Ну у вас и запросы

(обратно)


7

  Знаешь ли ты страну, где цветут лимоны,
  Где апельсины рдеют в тёмной листве? (нем.)
Гёте
(обратно)


8

  Подойди, прелестное дитя, пойдём со мной!
  В какие прекрасные игры мы с тобой поиграем (нем.)
Гёте
(обратно)


9

Пожалуйста, господа

(обратно)


10

Это просто

(обратно)


11

Это жизнь

(обратно)


12

Как на войне

(обратно)


13

Я прошу говорить, господин Президент

(обратно)


14

О мой милый! Ты мой маленький Форест Сан

(обратно)


15

под солнцем я не знаю никого беднее, чем вы, боги !(нем.)
Гёте
(обратно)


16

Потому что как только ваш талант и пламя вашего сердца могут нуждаться в каком-то приюте, и это может быть не что иное, как семья (англ.)

(обратно)


17

В противном случае вы действительно должны гореть… Мне жаль этих жалких слов (англ.)

(обратно)


18

имя есть знак (лат.)

(обратно)


19

молчание — золото (лат.)

(обратно)


20

Ты понял, что он сказал?

(обратно)


21

Г-н Капитонов сказал, что согласен

(обратно)


22

иногда

(обратно)

Оглавление

  • Прелюдия: Зюден
  • Часть первая
  •   Зима 1820-го — сиятельства и превосходительства — полторы головы — Россия в опасности! — явление героя
  •   Знакомство — бедный, бедный граф — план операции — в дорогу! — Екатеринослав — старый знакомый
  •   Чечен задушил музу — в кабаке — купание в Днепре и смертельная опасность
  •   Раевские — у доктора — Мария — тем временем в Петербурге
  •   Чечен найден — отъезд — Александр Раевский — град и несостоявшаяся дуэль
  •   Наблюдение за домом — взрыв и погоня — Максим Максимыч и бомба — о шишках — возвращение героев
  •   Вставная глава
  •   Мария — проклятая погода — трубка — Феодосия и Броневский — тайна Пушкина — в Петербурге
  •   Утренний совет — прощание с Броневским — снова плыть — о чём не напишут
  • Интерлюдия: Зюден
  • Часть вторая
  •   Утро у Раевских — что дальше, Мария? — бакенбарды — в трактире — извлечение Аркадия
  •   Воскрешение Аркадия — в Петербурге — всё напрасно! — письмо — новые помощники
  •   Вставная глава
  •   Пора сосредоточиться — новости — прощание с Марией — слежка — поединок у ручья
  •   Поединок у ручья (продолжение) — напрасные жертвы — время упущено — в Бессарабию
  •   В Кишинёве месяц спустя — «Союз» меняется — в Каменку! — снова Раевские и их родня — разведка Александра Раевского
  •   Вставная глава
  •   В ожидании — кокетка и поэт — Встреча с Якушкиным — разговоры — пожар
  •   Первые подозрения — кто открыл дверь? — оскорблённый Охотников — Катерина — тайна Якушкина
  •   В Петербурге — тра-ля-ля — где письма? — Обвинения — таинственный стул — до утра
  •   Утро — Якушкин? — дуэль — ошибка Пушкина — снова за стол — играй, Адель — как не стать орехом
  • Интерлюдия: Зюден
  • Часть третья
  •   Тем временем в Тульчине — после взрыва — искупление грехов — примирение
  •   Вести из Петербурга — батарея Раевского — странный разговор — ещё немного о Марии и звёздах — странный разговор продолжается
  •   Странный разговор (окончание) — принят — прощание с гостями — neue Liebe и дедукция — Новый Год
  •   Вставная глава
  •   Январь — отъезд Раевских — дорожная дедукция — заговорщики
  •   Первые дни в Киеве — уроки английского — в гостях у Василия Львовича — Зюден был здесь?
  •   Головокружительные известия — в Петербурге — возвращение Каподистрии и вызов — явление гусара — о сомнамбулах — крушение
  •   Предательство Черницкого — следа нет — о любви — Орлов приехал — вести из Москвы
  •   Смерть на дороге — о размерах обуви — он здесь! — снова в Бессарабию? — признание
  •   Политинформация — бал и разбитое сердце — Черницкий молодец — в Тульчин — конец легенды
  • Интерлюдия: Зюден
  • X