Кир Булычев - Похищение чародея

Похищение чародея (Булычев, Кир. Сборники)   (скачать) - Кир Булычев

Кир Булычев
Похищение чародея


Часть 1. Летнее утро


Когда вымерли динозавры?

В этом доме был современный лифт с голубыми самозакрывающимися дверями. Между створками была щель, настолько широкая, что можно было увидеть ярко освещенную белую стену кабины и современный плафон под потолком. Но влезть в щель было нельзя. Не только Полянову, но и мне, хотя я в два раза тоньше.

– Какой этаж? – спросил Полянов.

– Десятый, Николай Николаевич, – сказал я.

– А другой лифт есть?

– Нет другого. Может, я поднимусь, а вы постепенно ко мне присоединитесь?

– Как так постепенно? – спросил Ник-Ник. – Тебе одному нельзя. Он с тобой и разговаривать не будет.

Ник-Ник тяжело вздохнул и почему-то расстегнул пиджак.

Я бы отлично управился без него, но когда из лаборатории принесли глянцевые, тринадцать на восемнадцать, отпечатки, то принесли их не мне, а прямо к нему в кабинет, он меня тут же вызвал, и я впервые увидел их живописно разбросанными по столу Ник-Ника.

– Ты заказывал пленку печатать? – спросил он, изображая строгость.

– Заказывал.

– А что там, знаешь?

– Нет. Мне Грисман пленки прислал, я думал, может, что срочное, вот и отдал в лабораторию. Ведь по нашему отделу.

– Значит, не видел, говоришь?

– Не видел.

Я старался краем глаза разглядеть, чего там Грисман наснимал такого, что лаборант притащил прямо к Ник-Нику в кабинет. Может, запечатлел местных девчат на память и сейчас произойдет неприятный для меня разговор?

– Где письмо? – спросил Ник-Ник.

– Какое письмо?

– С пленками письмо от Грисмана было?

– Не было никакого письма, Николай Николаевич, – ответил я.

– Что же это такое? Присылает фотокорреспондент пленки – и к ним ни письма, ничего? Может, он и не хотел, чтобы их проявляли? Может, он хотел, чтобы их прямо в таком виде в музей отдали? Он где?

– Вы же знаете, на Саянах, в Парыкских болотах, там скелеты ящеров нашли. Сами же ему командировку подписывали.

– Что он должен быть в Парыкских, это я знаю, а вот где он в самом деле, не знаю.

Полянов сгреб фотографии в кучу.

Я воспользовался передышкой, чтобы убийственно посмотреть на лаборанта Леву. Чего-чего, а такого предательства я от него не ожидал.

У Левы были обалдевшие глаза, и он, по-моему, даже не понял, что я смотрю на него убийственно. Из-под широких ладоней редактора выглядывали уголки фотографий, и по уголкам ни о чем догадаться было нельзя.

– Пленки где? – спросил Полянов у Левы.

– В лаборатории остались.

– Быстро принеси, одна нога здесь, другая там. Как ты мог их оставить?

Дело серьезное, понял я.

Полянов постучал ладонью по отпечаткам, потом поправил массивные очки.

– Так, – сказал он ехидно, – когда вымерли динозавры?

– Что?

– Когда, спрашиваю, динозавры вымерли? Давно? Отвечай, ты же отдел науки.

– В меловом периоде, – сказал я.

– Вот-вот, и я так думаю, – сказал Ник-Ник. – А вот твой Грисман так не думает. Что же теперь делать?

– Знаете что, объясните мне, пожалуйста, – сказал я. – Ведь поймите мое положение…

– А я разве не рассказал? Я-то думал, что вы это на пару с Грисманом придумали, меня, старика, разыграть хотели.

Полянов провел ладонью по столу, и фотографии, прижатые к его поверхности, подъехали ко мне.

– Ты садись, – сказал мне редактор, – в ногах правды нет.

Я правильно сделал, что послушался Ник-Ника и сел раньше, чем взглянул на фотографии. Потому что фотографии были хорошие, качественные, некоторые на контражуре, с достаточной глубиной. Хоть тут же, без ретуши, ставь в номер. Но в номер их поставить было нельзя. Ни один уважающий себя редактор не сделал бы этого. На фотографиях были изображены динозавры. Динозавры в болоте, динозавры на фоне далеких гор, динозавры, лежащие на берегу. Самые обычные динозавры из учебника палеонтологии или из популярного труда «Прошлое Земли».

Я перебирал отпечатки, раскидывал их веером, как колоду карт, даже переворачивал на другую сторону в тщетной надежде увидеть объяснительные подписи на обороте.

– Трюк? – донесся до меня издалека голос Полянова. В голосе звучало искреннее сочувствие. Видно, мое изумление было достаточно очевидным.

– Что трюк? – спросил я. – Это? Это не трюк. Ведь, чтобы снять динозавра, надо иметь динозавра. Хотя бы искусственного, чучело, муляж. А откуда у него в лесу, в болоте чучело динозавра?

– Вот и я думаю, – согласился Полянов.

В дверь ворвался Лева, неся, как ядовитую змею за хвост, развевающуюся пленку.

– Она, – сказал он, – цела и невредима, а то вы сказали, и я заволновался.

За Левой в кабинет вошли Куликов и Галя, наша секретарша. Они встали за моей спиной, и ясно было, что не уйдут, пока тайна не разрешится.

– Ты на меня не того, – шепнул мне Лева, – я не мог, такое дело.

– Ладно, потом поговорим, – сказал я, не в силах оторвать глаз от блестящих глянцевых шей динозавров.

– Ты что же думаешь? – продолжал между тем Полянов, не глядя на нас. – Ты думаешь, я сейчас вот так и скажу: в номер? Нет, я этого не скажу.

Полянов аккуратно смотал пленку и, оторвав листок перекидного календаря, завернул ее в бумагу. Потом положил во внутренний карман пиджака.

– Николай Николаевич, – сказал я. – Голову даю на отсечение, это настоящие снимки. Посмотрите на задний план, и дымка, и все тут…

– Что советуешь? – спросил Полянов. И сам ответил: – Нужен специалист.

В кабинет между тем вошли еще человек пять из редакции. Сенсации быстро распространяются в журналистском мире.

– Мошкину позвонить надо, – сказал Сергеев из отдела литературы.

– Только не Мошкину, – ответил я. – Мошкин у Еремина в экспедиции ведал кадрами и хозяйством, а потом брошюру написал. А сам ничего не знает. Лучше самому Еремину. Хотя его сейчас нет в городе. У меня есть домашний телефон Ганковского. Если он здоров, это самый подходящий человек.

– Звони, – сказал Ник-Ник, пододвигая ко мне телефон.

Фотографии Грисмана летали по комнате из рук в руки, и кабинет был наполнен шепотом и шуршанием.

Доцент Ганковский согласился принять нас. Он любезно сообщил свой адрес и предупредил, что лифт может быть испорчен. И вот мы стоим в подъезде дома, где живут ученые из университета, и Полянов расстегнул пиджак, чтобы легче было дышать, когда будет подниматься на десятый этаж.

Мы поднимались быстро.

К десятому этажу сердце мое уже так затолкало легкие, что нечем было дышать. А Полянов шагал и шагал, будто забыл, что в нем сто три килограмма и у него гипертония.

Доцент сам открыл дверь. Видно, ему не было чуждо любопытство.

– Ну что ж… – сказал он, посадив нас в настоящие академические черные кожаные кресла.

Доцент был сух, опален ветрами пустынь и гор. Стены кабинета были заставлены стеллажами, а в промежутках между ними висели таблицы, изображающие белемниты в натуральную величину. На столе под коренным зубом мамонта лежали стопкой исписанные быстрым почерком листы.

– Мы бы вас не беспокоили, товарищ Ганковский, – сказал Ник-Ник. – Мы понимаем вашу загруженность, мы и сами загружены. Ответьте нам, когда вымерли динозавры?

– В конце мелового периода, другими словами, очень давно, – сказал доцент, и я подумал, что ему раз сто в жизни приходилось отвечать на этот вопрос.

– А сейчас динозавры есть? – спросил Ник-Ник.

Доцент посмотрел на Полянова укоризненно. Он ведь не знал, что у меня в конверте.

– К сожалению, это исключено, – сказал доцент. – Хотя наука от этого много потеряла.

– Еще не все потеряно, – сказал Полянов. – А вот еще один вопрос: почему вы, товарищ Ганковский, так уверены, что динозавры вымерли?

Доцент был человеком терпеливым. Хоть он и усомнился, что Ник-Нику можно доверить журнал, он виду почти не подал.

– Разрешите, я тогда не ограничусь простым ответом «да» или «нет». Во избежание дальнейших вопросов я в двух словах поведаю вам, кто такие динозавры и почему я так уверен, что они вымерли. Вы курите? А вы, молодой человек? Тогда курите, не стесняйтесь. Да, значит, динозавры. Английский ученый Ричард Оуэн в прошлом веке восстановил облик одного из этих ископаемых чудовищ и дал ему название динозавр, что значит – чудовищный ящер. Динозавры были очень многообразны. Среди них встречались и хищники, вооруженные громадными зубами, были и живые танки, закованные в тяжелый панцирь. Были среди динозавров и крупнейшие обитатели земной суши. Бронтозавры, диплодоки превышали в длину двадцать метров. Весь меловой период был эрой господства динозавров. До сих пор мы не можем с уверенностью сказать, сколько видов динозавров существовало тогда на Земле. Почти каждый год ученые открывают новых и новых ящеров – плавающих, летающих, прыгающих… Я, надеюсь, рассказываю достаточно популярно?

В любом другом случае, я уверен, Полянов бы смертельно обиделся, услышав такой вопрос, но сейчас он в отличие от доцента видел юмор во всей этой ситуации. Ведь он мог просто показать фотографии, и дело с концом. Но он с наслаждением оттягивал этот торжественный момент.

– Продолжайте, мы с интересом внимаем, – сказал он.

– Итак, меловой период – эра господства динозавров. Меловой период делится на две части: нижний мел и верхний мел. Так вот, верхний мел – важный момент в истории Земли. Именно тогда, шестьдесят миллионов лет назад, динозавры неожиданно вымирают.

– Как так неожиданно? – заинтересовался вдруг Ник-Ник.

– Я не преувеличиваю. С точки зрения истории Земли промежуток времени, в который полностью исчезли динозавры, очень невелик. Так что мы можем считать их гибель неожиданной. Все многообразие видов и форм этих хозяев нашей планеты исчезло, уступив место млекопитающим – мелким, слабым существам, которые в те времена и не могли мечтать о конкуренции с динозаврами.

– И в чем причина? – спросил Полянов.

– Ага, – торжествующе произнес доцент, – думаете, что вы единственный, кому это показалось странным? Нет. Это загадка, над которой уже десятки лет бьются ученые всего мира. Почему вымерли динозавры? Есть теория – я, правда, не сторонник ее, – что динозавры погибли в результате космической катастрофы, происшедшей в конце мелового периода. Например, Солнце проходит сквозь облако космической пыли. Уровень радиации на Земле резко повышается, и не приспособленные к таким резким изменениям условий существования динозавры погибают.

– А млекопитающие?

– Они теплокровны и поэтому более независимы от окружающей природы.

– А змеи, лягушки? Насекомые?

Мне казалось, что Ник-Ник задает чересчур уж много вопросов, но прерывать разговор не стал.

– Космическая теория многого не объясняет. Есть другая теория. Она связана с изменением климата на Земле к концу мелового периода, с тем, что уменьшилось количество влаги, стали пересыхать болота и реки, поредели леса. Но ведь не все динозавры жили в болотах. Были среди них и летающие, и такие, что могли отлично существовать в сухой местности. Миллионы лет до этого динозавры отлично приспосабливались к изменениям климата – иначе бы им не завоевать всю Землю. А тут вдруг им надоедает приспосабливаться, и они поднимают вверх свои лапы и говорят: «Хватит, мы уж лучше вымрем, чем терпеть и изменяться». Кстати, недавно установлено, что на этом климатическом рубеже появляются новые формы динозавров, отлично приспособленные для сухого климата. Поэтому и для такой теории, на мой взгляд, нет оснований.

– Так и не разгадано?

– Погодите, я еще не окончил. – Доцент вошел в роль лектора и забыл, что перед ним журналисты, а не его студенты. – Вы, наверно, слышали, что время от времени находят кладбища динозавров, чаще всего в тех местах, где раньше были озера, куда реки сносили трупы умерших или погибших ящеров. Находят также, что, казалось бы, более удивительно, громадные кладбища яиц, сотен тысяч. Что вы на это скажете?

– М-да, – сказал Полянов.

– Сотен тысяч, – повторил Ганковский и постучал указательным пальцем по коренному зубу мамонта. – И все яйца отложены приблизительно в одно время. Это говорит о том, что в какой-то исторический момент из яиц динозавров перестали выводиться динозаврята. Почему?

– Может, радиация, как вы говорили? – вмешался я.

– Допускаю, – сказал Ганковский, – хотя не верю. Наши же французские коллеги полагают, что причина тому семь резких, хотя и кратковременных, похолоданий. Похолодания не смогли повлиять на взрослых особей, но уничтожили более нежных зародышей. Если это так, то представляете себе трагическую картину? Еще живы последние старики динозавры, они еще плещутся в пересыхающих болотах, но на смену им уже не придут представители их рода. И теплокровные зверьки, такие мелкие, что динозавры и не подозревают об их существовании, переймут у них эстафету жизни на Земле.

– Картина, – сказал вполне искренне Полянов.

– Кстати, вы не слышали, что у нас на Саянах найдено громадное кладбище динозавров? В этом году там будет работать разведочная группа.

– В Парыке? – спросил Полянов.

– Там, там.

– Наш корреспондент прислал оттуда фотографии, – сказал Ник-Ник. – Мы потому к вам и пришли.

– Ах да, – сказал доцент. – Я совсем забыл. Ну и что он сфотографировал?

– Василий Семенович, покажи товарищу Ганковскому, – сказал Полянов торжественно.

Я протянул доценту конверт.

Доцент вытащил пачку блестящих отпечатков из конверта, надел пенсне и принялся разглядывать верхний снимок. Не говоря ни слова, отложил его, поглядел следующий. Мы с Ник-Ником замерли, не смея дышать.

– Диплодокус, – сказал наконец тихо, задумчиво и как-то робко доцент, и пальцы его нежно коснулись поверхности снимка. – Длина до двадцати пяти – двадцати семи метров. Верхний мел.

Отложив последнюю фотографию, Ганковский взглянул на нас сквозь пенсне и спросил:

– Необходимо мое просвещенное мнение?

– Да-да, – сказал Полянов, – вы понимаете…

– Очень хорошо, я бы сказал, крайне хорошо и убедительно выполнено. Это метод блуждающей маски?

– Это настоящие фотографии, – сказал я. – Сняты на Саянах нашим фотокорреспондентом Грисманом.

– Так наша группа еще не приехала туда.

– Он там один. И снял.

– Как так снял? – Доцент начал что-то понимать. – Подделка? – спросил он.

– Не думаю, – вздохнул Полянов.

– У Грисмана начисто отсутствует чувство юмора, – сказал я. – От него даже жена ушла.

Мой аргумент произвел на доцента впечатление.

– Жена, говорите… – сказал он. – А фотографии очень убедительны. Я на своем веку видел миллионы отпечатков, и весь мой опыт говорит, что это не подделка, не мистификация.

Доцент отложил фотографии и встал.

– У меня и пленка с собой, – сказал Полянов и тоже грузно поднялся с кресла.

– Какие приняты меры? – спросил Ганковский.

– Мы приехали к вам, – сказал Полянов.

– И все?

– Как только вы выскажетесь, мы примем меры, – сказал Ник-Ник.

– Можете воспользоваться моим телефоном, – предложил доцент.

…И Полянов воспользовался. Он не слезал с телефона в течение часа. Он связался с Парыком, он добился того, чтобы Грисмана, мирно отдыхающего в гостинице, вытащили из постели и привели к телефону, он истратил кучу денег на этот телефонный звонок. И своего добился.

Доцент нервно ходил по кабинету и время от времени снова принимался рассматривать фотографии.

– Невероятно, – бормотал он, доставая с полок толстые фолианты с изображениями чудовищных скелетов и сверяя относительные размеры шей и ног чудовищ.

– Есть Грисман, – сказал тут Полянов. – Это ты, Миша? – кричал он в трубку. – Полянов говорит. Ты мне скажи – снимки твои не липа? Нет, говоришь? Сам видел? Сам? Повтори! Так. Ты знаешь, что ты диплодокуса нашел? Живого. Далеко они отсюда? То-то я и говорю: диплодокуса, ди-пло-дока. Раньше не слыхал? Учиться надо! Так ты повтори: видел своими глазами?

Полянов подмигнул нам и сказал:

– Видел. Не врет.

Он повернулся к трубке и продолжал:

– Что? Нет, это не тебе, я тут товарищам из университета говорил. Так вот, далеко они от города живут? Ага. Километров сто, говоришь? А дорога туда есть? Сколько без дороги? Пятьдесят? Теперь слушай. Сейчас этим делом займутся ученые. Так что тебе там на месте помогут. С транспортом, с загонщиками… Понял?

– Пусть ничего не предпринимает. Завтра туда вылетим и я, и мои коллеги, – вмешался Ганковский. На него смотреть было страшно.

– Все ясно. Так ничего особенного не предпринимай. Без авантюр. Увидишь – наблюдай. Сам, говоришь? Ни в коем случае. А там как знаешь. Чтоб камеры из рук не выпускать. Каждый кадр на вес золота. Все. Жди дальнейших указаний.

Полянов передал трубку взволнованному доценту, а сам, переводя дух, уселся рядом со мной и прошептал:

– Ты видел, как я ему не то чтобы запретил организовать охоту, а только для порядка? Если наш человек первого диплодокуса поймает… Если Грисман сам обеспечит – готова сенсация в лучшем смысле этого слова. А с доцентом туда ты сам полетишь.

– Они отправят Грисмана к болотам сегодня же. У них вертолет есть, – сказал доцент, повесив трубку. – Невероятно. Ведь всего сто километров от районного центра, и охотники там бывали. Геологи. И хоть бы кто сообщил.

– Так как же: все динозавры вымерли, а эти диплодокусы остались? – спросил не без коварства Полянов.

– Не знаю, не беру на себя смелость ответить, – сказал доцент, снова снимая телефонную трубку. Он принялся звонить на кафедру.

– Может, они закапываются на зиму? Ведь морозы там.

– Чепуха, – ответил доцент.

На следующий день мы не улетели на Саяны. Была нелетная погода. Как нарочно. До этого две недели была летная. А когда срочно лететь, так нелетная. Мы полдня провели на аэродроме, надеясь на метеорологов, но те ничего сделать с погодой не смогли.

Время от времени репродуктор в зале ожидания неожиданно прокашливался и звал пассажиров лететь в Тюмень, Красноярск или Читу. В Парык он никого не звал. Журналисты и кандидаты наук быстро привыкли друг к другу и к залу ожидания, отгородили креслами самый уютный угол и время от времени уходили небольшими группами в буфет.

Нет ничего удивительного в том, что восемьдесят процентов разговоров в нашем углу касались динозавров и подобных им таинственных причуд природы.

– Я недавно читал, товарищи, – сказал кто-то, – что в Африку отправилась экспедиция за чудовищем, которое обитает неподалеку от озера Виктория. Местные жители его боятся.

– Не исключено, – поддержал рассказчика один из кандидатов наук. – В конце концов, мы не все знаем о нашей старушке Земле. Существует масса неисследованных областей, куда и не ступала нога человека. Почему бы не подтвердиться хотя бы части сведений о морских змеях, озерных змеях и так далее?

– Но, говорят, лабынкырское чудо оказалось мифом?

– Ну, на Лабынкыре чудовищу прокормиться нечем. И на Лох-Нессе тоже. Хотя океаны могут скрывать в себе…

– Но ведь и Парык-то не океан, – прозвучал чей-то трезвый голос.

Я оставил спорящих и отошел к телефону, чтобы позвонить Ник-Нику. Новостей от Грисмана не было.

Вернулся в редакцию я под вечер, когда стало ясно, что улететь раньше завтрашнего утра не придется. Полянов стоял с телефонной трубкой в руке и молчал. Зато все вокруг говорили не переставая. У Полянова одно ухо было малиновым от неоднократно прижимаемой к нему телефонной трубки, он осунулся, но вид у него был победоносный. Я понял, что случилось нечто важное.

– Сейчас говорил с Грисманом, – сказал он.

– Он вернулся?

– Почти. Они поймали ящера.

– Живьем?

– Живьем. Сейчас заказываю спецплатформу.

– А кормить его чем?

– Ученые сообразят. Так что отлет отменяется. Потом полетишь. Сам понимаешь.

И Полянов набрал номер телефона Ганковского, чтобы сообщить ему о первом подвиге Грисмана.

Все мы очень беспокоились, как диплодок перенесет столь длительное путешествие, как его доставят к железной дороге, как… как… как… Наш карикатурист уже подготовил к номеру карикатуру – поезд из одних платформ, а с последней свешивается на рельсы хвост чудовищного динозавра.

А утром, когда я, невыспавшийся и загнанный непрерывными звонками, совещаниями и поездками, вошел в редакцию, меня поразила тишина и пустота в коридоре.

Я посмотрел на часы. Девять. Вроде все должны быть на местах, вернее, должны метаться по коридорам и обсуждать нашу сенсацию. Но никто не метался. Я заглянул в кабинет к Ник-Нику. Кабинет был пуст. Брошенная второпях телефонная трубка тихо раскачивалась у самого пола. Я положил ее на рычаг. Телефон немедленно зазвенел.

– Какие новости от Грисмана? – спросил незнакомый голос.

– Не знаю, – сказал я. – Позвоните через полчаса.

Тяжелое предчувствие тревожило меня. Я вышел в коридор и прислушался. Со стороны зала, где обычно проводятся собрания, вечера и шахматные турниры, раздался взрыв голосов. Снова все смолкло.

Я побежал туда.

Там были все члены редакции и половина сотрудников университета. Я заглянул через головы стоявших в дверях.

На сцене стоял Полянов. Рядом с ним Грисман, обросший свежей, недельной давности бородкой. Между ними стул. На стуле находилось нечто вроде громадной, метра в полтора, стеклянной банки, видимо, взятой в какой-то химической лаборатории. В банке сидел, свернувшись кольцом, динозавр. Самый настоящий динозавр, сантиметров тридцать в длину.

– …И, несмотря на некоторое разочарование, которое испытали вы, товарищи, – заканчивал свою речь Полянов, – наука сегодня может сказать, что она сделала шаг вперед. Динозавры не окончательно вымерли. В болоте Парык сохранился и приспособился один из видов ископаемых чудовищ. Правда, он, сами, товарищи, можете убедиться при внимательном рассмотрении представленного объекта, сильно измельчал за последующие геологические эпохи.

Полянов не казался разочарованным. Если появление Грисмана с банкой и опечалило его, он уже успел взять себя в руки и извлекал максимум из того, что произошло. Лучше маленький динозавр, чем никакого динозавра.

Доцент Ганковский тянул шею, не мог дождаться счастливой минуты, когда сможет вцепиться в живое ископаемое.

Только мне почему-то стало грустно. Я поверил Грисману, я ждал появления платформы, с которой свисает хвост чудовища.

– А я-то сначала подумал, что такая ящерица уже науке известна, – сказал тут Грисман. Он переминался с ноги на ногу и почесывал молодую бороду. Фотокорреспонденту явно было не по себе под вспышками коллег-фотографов, под взглядами ученых и журналистов. Он говорил виновато, как человек, случайно дернувший тормозной кран и остановивший поезд. Грисман судорожно вздохнул и закончил: – На всякий случай пленку послал. А тут мне Николай Николаевич звонит и говорит: проследи и, если что, поймай. Ну и поймал, тем более мне помогли транспортом и посудой.


Поломка на линии

Дом наш старый. Настолько старый, что его несколько раз брали на учет как исторический памятник и столько же раз с учета снимали – иногда по настоянию горсовета, которому хотелось этот дом снести, иногда ввиду отсутствия в нем исторической ценности. Со временем его обязательно снесут, но, очевидно, это случится не скоро.

Лет триста назад в доме жила одна семья. Родственники боярина, который ничем не прославился. Потом боярин умер, потомки его измельчали и обеднели, и дом пошел по рукам. К концу прошлого века его разделили на квартиры – по одной на каждом из трех этажей, а после революции дом уплотнился.

В нашей квартире на первом этаже восемь комнат и пять семей. Сейчас в ней остались в основном старики и я, молодежь рассосалась по Химкам и Зюзиным. Меня же моя комната вполне устраивает. В ней двадцать три метра, высота потолка три тридцать, со сводами, и есть альков, в котором раньше стояла моя кровать, а теперь я завалил его книгами. Указывать мне на беспорядок некому. Мать уехала к отчиму в Новосибирск, а на Гале я так и не женился.

В ту ночь я поздно лег. Я читал последний роман Александра Черняева. Недописанный роман, потому что Черняев умер от голода в Ленинграде в сорок втором году. Сейчас, когда вышло его собрание сочинений, роман поместили в последнем томе вместе с письмами и критическими статьями.

Это очень обидно – ты знаешь, что читать тебе осталось страниц десять, не больше. И действие только-только разворачивается. И оно так и не успеет развернуться, и ты никогда уже не узнаешь, что же хотел сделать старик Черняев со своими героями, и никто уже не допишет этот роман, потому что не сможет увидеть мир таким, каким его видел Черняев. Я отложил том и не стал перечитывать ни критических статей, ни комментариев к роману одного известного специалиста по творчеству Черняева. Специалист делал предположения, каким бы был роман, если бы писатель имел возможность его закончить. Я знал, что Черняев писал роман до самого последнего дня, и знал даже, что на полях одной из последних страниц было приписано: «Сжег последний стул. Слабость». Больше Черняев не позволил себе ни одного лишнего слова. Он продолжал писать. И писал еще три дня. И умер. А рукопись нашли потом, недели через две, когда пришли с Ленинградского радио, чтобы узнать, что с ним.

Как видите, мысли у меня в тот вечер были довольно печальные, и герои книги никак не хотели уходить из комнаты. Они силились мне что-то сказать… И тут раздался звон.

Стены в нашем доме очень толстые. Наверно, конструктор конца семнадцатого века сделал запас прочности процентов в восемьсот. Даже перегородки между комнатами кирпича в три. Так что, когда соседи играют на пианино, я практически ничего не слышу. Поэтому я не сомневался, что звон раздался именно у меня в комнате. Странный такой звон, будто кто-то уронил серебряную вазу.

Я протянул руку и зажег свет. Герои книги исчезли. Тишина. Что бы такое могло у меня упасть? Я полежал немного, потом меня потянуло в сон, и я выключил свет. И почти немедленно рядом что-то громыхнуло. Коротко и внушительно.

Мне стало не по себе. Я человек абсолютно несуеверный, но кто мог бы кидаться всякими предметами в моей комнате?

На этот раз я зажег свет и поднялся с кровати. Я обошел всю комнату и даже заглянул в альков. И ничего не нашел. А когда я повернулся спиной к алькову, оттуда снова послышался звон. Я подпрыгнул и повернулся на сто восемьдесят градусов. И опять же ровным счетом ничего не обнаружил.

Позвякивание уже не прекращалось. Через каждые десять секунд раздавалось – дзинь. Потом пауза. Я отсчитывал – раз-и, два-и… После десятой секунды снова – дзинь.

Я, честно говоря, чуть с ума не сошел от беспокойства. У тебя в комнате кто-то звенит, а ты не можешь догадаться, что же случилось. Я начал систематическое исследование комнаты. Я ждал, пока раздастся звон, и потом делал шаг в том направлении, откуда слышался звук. Я уже догадался, что он доносится со стороны гладкого куска стены между альковом и дверью. После четвертого шага я подошел к самой стене и приложил ухо к ней. «Раз-и…» – считал я. На десятой секунде прямо рядом с ухом раздался четкий звон.

Так, решил я, будем думать, чем объясняется этот феномен. Стена выходит другой своей стороной в коридор, в глубокую выемку, в которой раньше стояли два велосипеда, а когда велосипеды уехали в Химки-Ховрино, то бабушка Каплан поставила туда шкаф под красное дерево. В этом шкафу, по общему согласию, мы всей квартирой хранили барахло, которое надо бы выбросить, но пока жалко.

Ясно. Надо выйти в коридор и посмотреть, что происходит в шкафу. Я и не ожидал ничего там увидеть – стена ведь толстая, а звон раздается у самого уха. Но все-таки надел тапочки и выглянул наружу. Все спали. Коридор был темен, я зажег лампочку и при свете ее убедился, что в коридоре никого нет. Я подошел к шкафу, приоткрыл его. Мне пришлось придержать детскую ванночку, полную довоенных журналов, которая сразу решила вывалиться наружу. Другой рукой я подхватил пустую золоченую раму и навалился животом на остальные вещи. В такой позе я стоял, наверное, минуты полторы. Наконец мне показалось, что я слышу отдаленный звон. Может быть, только показалось – уж очень сильно я прислушивался. В любом случае – звуки доносились не из шкафа. Я закрыл шкаф и вернулся в комнату. И только вошел, как тут же услышал – дзинь…

Наверное, целый час я прикладывал ухо к разным точкам стены, пока не убедился совершенно точно, что звук рождается за серым пятном на обоях на уровне моей груди, в восьмидесяти сантиметрах от угла алькова. Теоретическая часть моего истолкования окончилась. Теперь пора было переходить к эксперименту.

Мне уже совершенно расхотелось спать. Я подвинул к стене стул и принялся думать, отрывать мне обои или воздержаться. И не знаю, к какому бы я пришел решению, если бы не сильный удар, почти грохот, сменивший равномерное позвякивание. И тут наступила тишина.

Нож я взял на кухне. Со стола бабушки Каплан. Нож был длинный, хорошо заточенный (моя работа) и с острым концом. То, что нужно. Еще я взял молоток. Простукать стену. Странно, что я не догадался сделать этого раньше, но меня можно понять – не каждый день в вашей стене заводятся привидения. Я стучал по стене не очень громко. Все-таки соседи спят. В стене простукивался четырехугольник, семьдесят на семьдесят, за которым явно находилась пустота. Теперь сомнений не оставалось. Я взялся за нож и вырезал кусок обоев в центре этого квадрата. Обои отделились с легким треском, обнаружив под собой обрывки газеты и клочок голубой стены. Я вдруг вспомнил, что такой стена была во время войны, и даже вспомнил, какая у нас тогда стояла мебель, и вспомнил, что у нас было затемнение – черное бумажное полотно с мелкими дырочками – как звездное небо. И я его называл не затемнением, а просвещением, и мама всегда смеялась.

У самого уха снова что-то звякнуло. Я постучал острым концом молотка по синей краске и отвалил кусок штукатурки. Потом подумал, что надо бы подстелить газету на пол, но не стал этого делать – все равно уже насорил.

Из-за штукатурки выглянул розовый кирпич и желтоватая полоска раствора вокруг. Кирпич сидел крепко, и я провозился с ним минут десять, пока он не зашатался и не покинул привычное место.

За кирпичом была черная дыра. Я зажег спичку и посветил внутрь. Спичка осветила кирпич на противоположной стороне тайника и что-то блестящее внизу. Я осторожно запустил руку туда и с трудом дотянулся до дна ниши. Пальцы захватили металл. Кружочки металла. Я вытянул их на свет. Это были старинные серебряные монеты.

Они были теплыми.

Вот это да! Клад. В собственной комнате найти клад! Удивительно. А впрочем, разве мало кладов бывает в стенах старых домов? Правда, когда об этом читаешь в газете или в книге – одно, но когда это случается с тобой…

Я снова запустил руку внутрь и достал еще пригоршню. Что-то более крупное лежало там же, но, чтобы достать «это», надо было расширить отверстие. Я рассмотрел монеты получше, они были очень старыми и нерусскими. На них были изображены какие-то древние цари, и на физиономиях царей стояли глубокие клейма с неразборчивым рисунком. Что-то вроде всадника с копьем. Я весь перемазался и чудом не разбудил весь дом, пока вынимал еще ряд кирпичей. Теперь я мог засунуть в нишу голову.

Но делать этого я не стал. Я взял со стола лампу и поставил ее на пододвинутый стул. Второй стул поставил рядом. Теперь у меня были все возможности для изучения дыры на самом высоком научном уровне. Я отряхнул с себя известку, подложил под лампу стопку книг повыше, чтобы свет падал в нишу, и тогда заглянул внутрь.

И вот что я увидел.

Ниша с кладом представляла собой правильный кубик, вытесанный в стене. Задняя стенка ниши была гладкой и новенькой, будто кирпичи уложили в нее только вчера, и для крепости она была армирована железными полосами. Боковых стенок я сразу не разглядел, потому что глаза предали меня – вместо того чтобы систематически изучать открывшуюся передо мной картину, они уставились в дно ниши, заваленное монетами. Кроме того, на дне лежали чаша из какого-то драгметалла и, как ни странно, железная рука. Наверно, от доспехов.

Я достал руку. Рука была тяжелой, пальцы ее были чуть согнуты, чтобы лучше держать меч или копье, она доставала до середины запястья, как дамская перчатка, и еще на ней были ремешки, чтобы лучше крепить к руке. Я осторожно положил руку на стул и потянулся за чашей, и тут случилась совсем удивительная вещь.

Сверху на мою руку упала еще одна монета. Теплая серебряная монета. Как будто она отклеилась от потолка ниши. Монета скатилась по моей кисти, свалилась на кучку других монет и звякнула очень знакомо: дзинь…

Я даже замер. Обомлел. Ведь совсем забыл, что полез в стенку именно потому, что в ней что-то звякнуло. А как увидел монеты, решил, что это старый клад.

Я посветил лампой на потолок ниши. Потолок был черный, блестящий, без единого отверстия и прохладный на ощупь. Никакая монета приклеиться к нему не могла.

Я подождал, не случится ли что-нибудь еще, но, так как ничего не случилось, выгреб наружу сокровища, разложил их на стуле. И заснул, сидя на стуле, раздумывая, то ли пойти с утра в музей, то ли узнать сначала, не пустяки ли я нашел. Еще будут смеяться.

К утру, сам уже не знаю как, я перебрался на кровать и проснулся от звонка будильника. С минуту я пытался сообразить, что же такое удивительное произошло ночью, и только когда увидел в стене черную дыру, а на полу груду известки, обрывки обоев и обломанные кирпичи, понял, что все это был не сон… Я в самом деле обнаружил клад в своей стене, и притом клад очень странного свойства. Но в чем была его странность, я вспомнить не успел, потому что в дверь постучала бабушка Каплан и спросила, не брал ли я ее нож.

А потом началась обычная утренняя спешка, потому что в ванной был дедушка Каплан, и я вспомнил, что с утра совещание у главного технолога и мне обязательно надо быть там, и кончилось русское масло, и пришлось стрельнуть у Лины Григорьевны. Правда, когда я убегал, то успел задвинуть дыру книжной полкой и сунуть в карман пару монет, а в чемоданчик – железную руку.

На заседании я совсем было забыл о находке, но, как только совещание кончилось, подошел к Митину. Он собирает монеты. Я показал ему одну из моих монет и спросил его, какой это страны.

Митин отложил в сторону портфель, погладил лысину и сказал, что монета чепуха. И спросил, где я ее достал. Наверное, у бабушки и, может, отдам ему? Но надо знать Митина, Митин ведь коллекционер и, хотя всегда жалуется, что его кто-то там обманул, сам любого обманет. Уже по тому, как он эту монету держал в руках и крутил, видно было, что монета непростая.

– Это не важно, откуда я ее достал, – сказал я. – Мне она самому нужна.

– Кстати, ты просил меня достать однотомник Булгакова, – сказал Митин. – У меня, правда, второго нет, но хочешь, я тебе за нее свой экземпляр отдам? Почти новый…

– Ну и ну, – сказал я. – Его же у тебя ни за какие деньги не выманишь.

– Просто, понимаешь… – Потом он, видно, понял, что я его раскусил, и сказал: – Нет у меня этой монеты в коллекции. А нужна, хоть она и подделка.

– Почему же подделка? – спросил я.

– Ну, новодел. Видишь, какая новенькая. Как будто вчера из-под пресса.

– Ага, – сказал я. – Только вчера. Сам их делаю. А как она называется?

Митин с сожалением расстался с монетой и сказал:

– Ефимок. Русский ефимок.

– А почему на ней физиономия нерусская?

– Долго объяснять. Ну, в общем, когда у нас еще не было достаточного количества своих рублей, мы брали иностранные, европейские талеры, это еще до Петра Первого было, и ставили на них русское клеймо. Назывались они ефимками. А теперь скажи, где достал?

– Потом, Юра, – ответил я ему. – Потом. Может, и тебе достанется. Значит, говоришь, до Петра Первого?

– Да.

Я подумал, что если буду в музей сдавать, то одну монету оставлю для Митина. В конце концов, Булгакова он мне своего хочет отдать.

В лаборатории я как бы невзначай достал железную руку. Шутки ради. И сказал ребятам, когда они сбежались:

– Давно нужна была. А то у меня слишком мягкий характер. Теперь будет у меня железная рука. Так что, сослуживцы и сослуживицы, держитесь.

Девчата засмеялись, а Тартаковский спросил:

– Ты и целого рыцаря принести можешь?

– Рыцаря? Хоть завтра.

Но на самом деле в тот день работа у меня валилась из рук. Наконец я не выдержал, подошел к Узянову и попросил его отпустить меня домой после обеда. Сказал, что потом отработаю, что очень нужно. И он, видно, понял, что в самом деле нужно, потому что сказал: иди, чего уж.

Я открыл входную дверь ключом, звонить не стал и быстро прошел к себе в комнату. Запер за собой дверь – зачем пугать бабушку Каплан, если она нечаянно зайдет ко мне? Потом отодвинул полку с книгами и заглянул в свой тайник. Тайник был на месте. Значит, не приснилось. А то, знаете, хоть и железная рука в портфеле, все равно иногда перестаешь сам себе верить – какое-то раздвоение личности наступает. В нише было темно. Свет из окна почти не падал в нее. Я включил лампу и сунул ее внутрь. И тут я удивился, как давно не удивлялся. В нише лежали разные вещи, которых утром не было. Там были (я их вынимал и потому помню по порядку): кинжал в ножнах, два свитка с красными висячими печатями, кандалы, шлем, чернильница (а может, солонка), украшения всякие и два сафьяновых сапога. Теперь это уже не было похоже на клад. Это было сплошное безобразие. Чья-то наглая шутка.

Постойте, а почему шутка? Кто так будет шутить? Бабушка Каплан? Но ведь ночью она спит, и к тому же у нее с возрастом атрофировалось чувство юмора. Еще кто из соседей? А может, я сошел с ума? Тогда и Митин сошел с ума, а он человек трезвый.

Я взял в руки сапог. Он еще пах свежей кожей и податливо гнулся в руках. Я примерил шлем. Шлем с трудом налез мне на голову. Он был тяжелый и настоящий, не жестяная подделка для «Мосфильма». Так я и сидел в шлеме, с сапогом в руках. И ждал у моря погоды. Я перебирал в памяти все события ночи. Звон и удары в стене, теплые монеты, железная рука. Потом вспомнил, как монета свалилась с потолка ниши мне на руку. Я размышлял и ничего не мог придумать.

Потом в полной растерянности я сунул внутрь руку и ощупал потолок ниши. Он был скользким, как зеркало, отражающее сплошную ночь.

Я вынул еще несколько кирпичей, чтобы удобнее было работать, и через час ниша полностью лишилась передней стенки. Я мог разглядеть нишу во всех подробностях. Железные полосы на задней стенке оказались не железными, а из того же черного зеркального сплава, что и потолок, а одна из боковых стенок была поделена белыми полосками на квадраты. По низу ее шли какие-то линии, и между ними были тонкие щели. Этими щелями я и решил вплотную заняться. Я сунул голову в нишу, чтобы удобнее было работать, и в тот же момент меня ударили по голове, да так сильно, что я чуть не получил сотрясение мозга. Я рванул голову наружу. Больно стукнув меня по кончику носа, на пол ниши упал старинный пистолет с чуть загнутой ручкой. Я посмотрел вверх. Потолок был все так же гладок и черен. Чертовщина. Нужно было тебе жить двадцать шесть лет при советской власти, чтобы на собственном опыте убедиться, что потусторонние силы все-таки есть?

«Ну а если их все-таки нет? – вдруг подумал я, крутя в руке пистолет. – Если вся эта чертовщина имеет какое-то объяснение? Тогда какое?

На что это все похоже? – думал я, глядя в черную пасть ниши. – Что это напоминает из знакомых мне вещей?» Понимаете, я решил искать ответ этой задачи по аналогии.

Я думал минут двадцать. И вдруг мне пришла в голову аналогия. Эта штука напоминает мне почтовый ящик. Да, самый обыкновенный почтовый ящик. В него через щель кидают письма и бандероли. Так. Пойдем дальше. Если это был бы особенный почтовый ящик, то, значит, в нем должно быть отверстие для получателя. Тут и таилась загвоздка. Получателя не было. Ведь, пока я не сломал стенку, ящик не имел выхода. Все, что в него попадало, оставалось в нем лежать.

Посмотрим на эту проблему с другой стороны. Кто и что в этот почтовый ящик опускает? Кто – пока неизвестно. Но что – я уже знаю. Всякие русские вещи допетровской эпохи. Откуда их берут? Из музея? Воруют? Малоправдоподобно.

И третье. До вчерашней ночи в почтовый ящик никто ничего не клал. Сегодня положил. Если бы это случилось раньше – за последние двадцать лет, – то я бы услышал какой-нибудь звон. Или мама услышала бы. У нее хороший слух. Значит, ящик начал действовать только вчера. А может быть…

И тут мне пришла в голову совершенно сумасшедшая идея, которую можно объяснить только тем, что я попал в совершенно сумасшедшую ситуацию.

Значит, у меня есть почтовый ящик, из которого нет выхода, в него кладут вещи очень давно прошедших лет. И до сегодняшнего дня не клали.

А что, если сегодня отверстия этого нет, а тогда оно было? Понимаете меня? Тогда, когда клали эти вещи. Триста лет назад. Когда этот дом был новеньким. И что, если это отверстие есть, тогда когда эти вещи положено вынимать? В будущем. Через сто лет. Или через двести лет. Когда будут жить те люди, которые смогут ездить на несколько сот лет в прошлое.

Если эта сумасшедшая идея имеет смысл, то становится понятно, почему вещи стали появляться только вчера. Не потому, что ящик заработал вчера, а потому, что вчера он сломался. Ну да, сломался. На линии «прошлое – будущее» полетел какой-то транзистор. И получилась дыра. А может, пробило изоляцию – мало ли что может случиться. И вот ко мне в комнату, в мое время, начали падать вещи, раздобытые археологами будущего в далеком прошлом.

Идея мне понравилась. Но какова моя роль во всей этой истории? Вызвать электрика, чтобы посмотреть нишу? А потом меня отправят в сумасшедший дом? Воспользоваться плодами поломки и собирать жатву с чужой работы? Выменять у Митина всю его библиотеку? Тоже какая-то чепуха получается.

Я поставил горящую лампу в нишу и протер носовым платком боковую стенку. Потом ощупал ее пальцами и вставил в узкую щель внизу кончик ножа бабушки Каплан, который я снова унес из кухни. Я действовал осторожно, потому что боялся сломать машину насовсем. И бывает же такое везение – вдруг эта стена поддалась и открылась. За ней оказался пульт, и все стало совершенно ясно. Я был прав.

Центр пульта занимала временная шкала. Вдоль нее шли светящиеся точки. Одна из них, возле года 1667-го, горела ярче других, и именно возле нее стояла стрелка. Кончалась шкала 2056 годом.

Внизу шло густое переплетение проводов и проводников и ряд кнопок неизвестного мне пока назначения. Вдруг точка у года 1667-го загорелась ярче, и в тот же момент я почувствовал над головой гудение. На этот раз я понял, что все это может значить, и отдернул голову. Небольшая книга в кожаном переплете с застежками глухо стукнулась о пол ниши. Я успел заметить, что в тот момент, когда она упала, в потолке появилось отверстие точно в размер книги. Все ясно. Я угадал. Красным светом вспыхнула на мгновение точка 1967 года. Конечная станция не загорелась. Ну что ж, очевидно, пока не заметили поломки и продолжают работать впустую. Как же дать им понять? Может, они так и не видят помаргивания в 67-м? А пока я взял отвертку и стал проверять контакты. Это заняло у меня еще часа два. Я действовал почти наугад. В схеме я так толком и не разобрался, хоть с детства числюсь в радиолюбителях. Я копался и размышлял о том, что интересно бы побывать в будущем и узнать, как там живут люди, и удастся ли мне сделать что-нибудь толковое в жизни, и отчего я умру. И еще я думал, что неплохо бы побывать и в прошлом. И зайти, например, к писателю Александру Черняеву и узнать, как же он собирался окончить свой роман.

И тут я обнаружил поломку. Вы имеете полное право мне не верить. Куда уж мне. Но я замотал разрыв фольгой – паяльника у меня не было – и решил посмотреть, что будет дальше. Я был страшно горд, что нашел все-таки этот чертов контакт. И тут загорелась снова лампочка 1667 года, и снова раздалось над головой слабое гудение. Но я ничего не увидел, и ничего не упало сверху, только загорелась вторая лампочка, уже не в моем году, а прямо в 2056-м. Все правильно. Они получили свою посылку. Я могу спать спокойно.

Я откинулся на стуле и понял, что жутко устал и что уже темно. И что я сам не очень верю в то, что произошло. И не знаю, как отправить по назначению скопившееся у меня барахло.

В дверь постучали.

– Кто там? – спросил я.

– К тебе, – сказала бабушка Каплан. – Ты что, звонка не слышишь? Я должна за тебя открывать? Ты снова мой нож взял?

Я подошел к двери и сказал:

– Нож я отдам позже. Не сердитесь.

Она добрая старуха. Только любит поворчать. Это возрастное.

За дверью стоял человек лет сорока в синем комбинезоне, с чемоданчиком в руках.

– Вы ко мне? – спросил я.

– Да. Я к вам. Разрешите войти?

– Входите, – сказал я и тут вспомнил, что войти ко мне нельзя. – Одну минуту, – сказал я, захлопнул дверь перед его носом и срочно задвинул на место полку с книгами. – Извините, – сказал я, впуская его, – у меня ремонт и немного беспорядок.

– Ничего, – ответил он, закрывая за собой дверь.

И тут он увидел кирпичи на полу. Посмотрел на них, потом на меня. И сказал:

– Я представитель исторического музея. Мы получили сведения, что вами найден клад большой ценности, и мы хотели бы ознакомиться с ним.

Что-то в речи этого человека, в манере держать чемодан и в чем-то еще, неуловимом для других, но понятном мне, проникшему в тайны времени, подсказало единственное правильное решение: не из музея он.

– Я все уже починил, – сказал я.

– Что вы починили?

– Ваш почтовый ящик.

Я отодвинул полку и подвел его к нише. Я показал ему контакт и сказал:

– Вот только паяльника у меня не было, пришлось фольгой замотать.

Тут загорелась лампочка в 1667 году, и он понял, что я все знаю.

Почтальон-механик из 2056 года запаял контакт, переправил в будущее вещи, и потом мы с ним заделали дыру в стене так, что даже мне не догадаться, где она была. И он очень благодарил меня и немного удивлялся моей сообразительности, но когда я его спросил, что будет через сто лет, он отвечать отказался и сказал, что я сам должен понимать – сведения такого рода он разглашать не может.

Потом он спросил, чего бы я хотел. Я сказал, что спасибо, ничего.

– Так, значит, никаких просьб? – спросил он, берясь за ручку чемоданчика.

И тут я понял, что у меня есть одна просьба.

– Скажите, ваши люди бывают в разных годах?

– Да.

– И двадцать лет назад?

– И тогда. Только, разумеется, со всеми предосторожностями.

– А во время войны и блокады кто-нибудь был в Ленинграде?

– Конечно.

– Вот что, выполните такую просьбу. Мне надо передать туда посылку.

– Но это невозможно.

– Вы сказали, что выполните мою просьбу.

– Что за посылка?

– Одну минутку, – сказал я и бросился в кухню. Там я взял две банки сгущенного молока, и полкило каплановского масла из холодильника, и еще пакет сахара – килограмма в два весом. Я сунул все это в большой пластиковый мешок Лины Григорьевны и вернулся в комнату. Мой гость из будущего подметал пол.

– Вот, – сказал я. – Это вы должны будете зимой сорок второго года, в январе месяце передать писателю Черняеву, Александру Черняеву. Ваши его знают. И адрес его сможете найти. Он умер от голода в конце января. А ему надо продержаться еще недели две. Через две недели к нему придут с радио. И не смейте отказываться. Черняев писал роман до последнего дня…

– Да поймите же, – сказал гость, – это невозможно. Если Черняев останется жив, это может изменить ход истории.

– Не изменит! – сказал я убежденно. – Если бы вы так боялись прошлого, то не брали бы вещей из семнадцатого века.

Гость улыбнулся.

– Я не решаю таких вопросов, – сказал он. – Давайте, я возьму вашу посылку. Только сорвите наклейки с банок. Таких не было в Ленинграде. Я поговорю в нашем времени. Еще раз очень вам благодарен. Спасибо. Может быть, увидимся.

И он ушел, как будто его не было. У меня даже появился соблазн снова сорвать обои и заглянуть в нишу. Но я знал, что этого никогда не сделаю. И он тоже понимал это, а то бы не рассказывал мне так много.

На следующий день я обнаружил у себя в кармане две забытые монеты. Я подарил одну Митину, а другую оставил себе на память, Митин принес мне, как и обещал, однотомник Булгакова, а потом сказал:

– Знаешь, я нашел дома том «Литературного наследника». Там есть воспоминания о Черняеве. Тебе интересно?

Я сказал, что, конечно, интересно. Я уже понимал, что они меня не послушались и не передали старику моей посылки.

Да и, конечно, чепуху же я порол. Ведь большим тиражом отпечатана биография писателя, и там черным по белому сказано, что он умер именно в сорок втором году. Я даже посмеялся над собой. Тоже мне теоретик!

Вечером я прочитал статью о Черняеве. Она рассказала о том, как он жил в Ленинграде в блокаду, как работал и даже ездил в самую стужу, под обстрелом, на фронт выступать перед бойцами. И вдруг в конце статьи я читаю следующее, хотите верьте, хотите нет:

«Зимой, кажется, в январе, я зашел к Черняеву. Александр Григорьевич был очень слаб и с трудом ходил. Мы с ним говорили о положении на фронте, об общих знакомых (некоторых из них уже не было в живых), он рассказывал мне о планах на будущее, о том, что пишет новый роман и, если бы не слабость, закончил бы его к весне. Я не спрашивал, почему мой друг отказался эвакуироваться, несмотря на почтенный возраст и слабое здоровье. Александр Григорьевич только пожал бы плечами и перевел бы разговор на другую тему. Было холодно. Мы подкладывали в «буржуйку» обломки стула. Вдруг Черняев сказал:

– Со мной случилась странная история. На днях получил посылку.

– Какую? – спрашиваю. – Ведь блокада.

– Неизвестно от кого. Там было сгущенное молоко, сахар.

– Это вам очень нужно, – говорю.

А он отвечает:

– А детям не нужно? Я-то старик, а ты бы посмотрел на малышей в соседней квартире. Им еще жить и жить.

– И вы им отдали посылку?

– А как бы вы на моем месте поступили, молодой человек? – спросил Черняев, и мне стало стыдно, что я мог задать такой вопрос.

Это, как ни печально сегодня сознавать, была моя последняя встреча с писателем».

Я раз пять перечитал эти строки. Я сам должен был догадаться, что, если старик получит такую посылку, он не будет сосать сгущенное молоко в уголке. Не такой старик…

Но что странно: этот том литературного наследства вышел в шестьдесят первом году – семь лет назад.


Поделись со мной…

Мне хочется туда вернуться. Но я никогда не смогу этого сделать. И наверное, мне придется до конца дней своих мучиться завистью…

Но тогда я ни о чем не подозревал. Щелкнули и зажужжали двери лифта. Я сошел по пологому пандусу на разноцветные плитки космодрома и остановился, мысленно выбирая из толпы встречающих того, кто предназначен мне в спутники, – о моем приезде были загодя предупреждены.

Человек, подошедший ко мне, был высок и поджар. У него были длинные, зеленоватые от постоянной возни с герселием пальцы, и уже по этому, раньше, чем он открыл рот, я догадался – коллега.

– Как долетели? – спросил он, когда машина выехала из ворот космодрома.

– Спасибо, – ответил я. – Хорошо. Нормально долетел.

В моих словах скрывалась вежливая неправда, потому что летел я долго, часами ждал пересадок в неуютных, пахнущих металлом и разогретым пластиком грузовых портах, почти терял сознание от перегрузок, казавшихся вполне безобидными другим пассажирам в этой части Галактики.

Встречавший ничего не ответил. Только чуть поморщился, словно страдал от застарелой зубной боли и прислушивался к ней, к очередному уколу, неизбежному и заранее опостылевшему. Прошло еще минуты три, прежде чем он вновь заговорил.

– Вам, наверное, трудно было лететь на нашем корабле? Вы не привыкли к таким перегрузкам.

– Да, – согласился я.

– Голова болит? – спросил он.

Я не ответил, потому что увидел, что его настиг новый укол боли.

– Голова болит? – спросил он снова. И добавил, словно извинялся: – К сожалению, ваши корабли сюда прилетают редко.

Только теперь, отъехав несколько километров от космодрома, мы очутились в новой стране. До этого был планетный вокзал, а они одинаковы во всей Галактике. Они безлики, как безлики все вокзалы, уезжают ли с них поезда, улетают ли самолеты, стартуют ли космические диски.

И чем дальше мы отъезжали, тем особенней, неповторимей становился весь мир вокруг, потому что здесь, вне большого города, легко воспринимающего моды Галактики, все развивалось своими путями и лишь деталью, мелочью могло напоминать виденное раньше. Но, как всегда, именно мелочи скорее останавливали взгляд.

Было интересно. Я даже забыл о боли в голове и дурноте, преследовавшей меня после посадки. Я чувствовал себя бодрее, и воздух, влетавший в открытое окно машины, был свеж, пахнул травой и домашним теплом.

На окраине города, среди невысоких зданий, окруженных садами, мой спутник снизил скорость.

– Вам лучше, надеюсь? – спросил он.

– Спасибо, значительно лучше. Мне нравится здесь. Одно дело читать, видеть изображения, другое – ощутить цвет, запах и расстояние.

– Разумеется, – согласился мой спутник. – Вы остановитесь пока у меня. Это удобнее, чем в гостинице.

– Зачем же? – сказал я. – Я не хочу вас стеснять.

– Вы меня не стесните.

Машина свернула в аллею, огибавшую крутой холм, и вскоре мы подъехали к спрятавшемуся в саду двухэтажному дому.

– Подождите меня здесь, – сказал мой спутник. – Я скоро вернусь.

Я ждал его, разглядывая цветы и деревья. Я чувствовал себя неловко оттого, что вторгся в чужую жизнь, не нуждавшуюся в моем присутствии.

Окно на втором этаже распахнулось, худенькая девушка выглянула оттуда, посмотрела на меня быстро и внимательно и согласно кивнула головой, не мне, а кому-то стоявшему у нее за спиной. И тут же отошла от окна.

И мне вдруг стало легко и просто. Что-то в лице девушки, в движении рук, распахнувших окно, во взгляде, мимолетно коснувшемся меня, отодвинуло в глубину сознания, стерло превратности пути, разочарование, вызванное сухой встречей, неизвестно чем чреватую необходимость прожить здесь два или три месяца, прежде чем можно будет отправиться в обратный путь.

Я был уверен, что девушка спустится ко мне, и ожидание было недолгим. Она возникла вдруг в сплетении ветвей, и растения расступились, давая ей дорогу.

– Вам скучно одному? – спросила она, улыбаясь.

– Нет, – сказал я. – Мне некуда спешить. У вас чудесный сад.

Девушка была легко одета, жесты ее были угловаты и резки.

– Меня зовут Линой, – сказала она. – Я покажу вам, где вы будете жить. Отец очень занят. Больна бабушка.

– Простите, – извинился я. – Ваш отец ничего не говорил мне об этом. Я поеду в гостиницу…

– И не думайте, – возразила Лина. Ее глаза были странного цвета – цвета старого серебра. – В гостинице будет хуже. Там некому за вами присмотреть. А нас вы никак не стесните. Отец поручил мне о вас заботиться. А сам остался с бабушкой.

Наверное, я должен был настоять на переезде в гостиницу. Но я был бессилен. Мной овладела необоримая уверенность, что я очень давно знаком с Линой, с этим домом-садом, что принадлежу этому дому, и все во мне воспротивилось возможности покинуть его и остаться одному в безликом равнодушии гостиницы.

– Вот и отлично, – сказала Лина. – Дайте мне руку. Пойдем в дом.

Лина показала комнату, в которой мне предстояло жить, помогла разобрать вещи, провела в бассейн с теплой, бурлящей колючими пузырьками водой. Бассейн был затенен почти сомкнувшимися над ним ветвями деревьев.

Потом она увела меня на плоскую крышу дома, где расположился ее шумный зоопарк – полосатые говорящие кузнечики, шестикрылые птицы, синие рыбки, дремлющие в цветах, и самая обычная для меня, но крайне ценимая здесь земная кошка. Кошка не обратила на меня никакого внимания, и Лина сказала:

– А я была уверена, что она обрадуется. Даже обидно.

Лина оставалась со мной до самого вечера, и я мало кого видел, кроме нее. Иногда Лина просила прощения и убегала. Я говорил: «У вас же, наверное, много дел. Не обращайте на меня внимания». Но как только я оставался один, возвращалось тягостное ощущение одиночества, физического неудобства и тоски. Я подходил к полкам с книгами, вытаскивал какую-нибудь из них и тут же ставил на место, выходил в сад и возвращался снова в дом и все время прислушивался к звуку ее шагов. Лина прибегала, касалась меня кончиками пальцев и спрашивала:

– Вы не соскучились?

И я отвечал:

– Немного соскучился.

Раз я решился и даже рассказал ей о том, как меня излечивает от недомоганий и дурных мыслей ее присутствие. Лина улыбнулась и ответила, что к ужину вернется ее брат, привезет лекарства, которые излечат меня от последствий перелета.

– К утру вы будете как новенький. Все исчезнет.

– А вы?

– Я?

– Вы не исчезнете? Как добрая волшебница?

– Нет, – сказала Лина уверенно. – Я буду завтра.

За ужином вся семья, кроме больной бабушки, собралась за длинным столом. Неожиданно для меня обнаружилось, что в доме, который казался совершенно пустым, живет не меньше десяти человек. Хозяин дома, усталый и бледный, сидел рядом со мной и следил за тем, чтобы я выпил все лекарства, привезенные его сыном, студентом-медиком. Лекарства, как им и положено, оказались неприятными на вкус, но я был послушен и никому не сказал, что единственным настоящим и безотказным лекарством считаю Лину. Лина сочувствовала мне и даже морщилась, если в ходе лечения мне попадалась особенно отвратительная таблетка.

Хозяин дома сказал, что его матери лучше. Она уснула. Несмотря на усталость и бледность, он был разговорчив, смешлив и являл собой контраст тому угрюмому человеку, который встретил меня на космодроме. Тогда он был обеспокоен состоянием матери, теперь же…

– Она проснулась, – сказал вдруг хозяин.

Я невольно прислушался. Ни кашля, ни вздоха – в доме абсолютная тишина.

– Я поднимусь к ней, – сказал его сын. – Ты устал, отец.

– Что ты, – возразил хозяин. – У тебя завтра занятия.

– А разве ты свободен?

– Мы пойдем вместе, – сказал отец. – Извините.

Лина проводила меня до комнаты и сказала:

– Надеюсь, вы уснете.

– Обязательно, – согласился я. – Особенно если среди лекарств было и снотворное.

– Разумеется, было, – подтвердила Лина. – Спокойной ночи.

Я и в самом деле быстро заснул.

На следующий день я встал совершенно здоровым. Я поспешил в сад, надеясь встретить Лину. Она меня ждала там, у бассейна. Я хотел было рассказать ей, как хорошо я спал, как я рад этому душистому утру и встрече с ней, но Лина мне и рта не дала раскрыть.

– Ну и отлично, – сказала она, словно прочла мои мысли. – Бабушке тоже лучше. Сейчас отец отвезет вас в институт. А вечером я буду ждать. И вы расскажете, как работаете, что интересного увидели.

– Вы и сами догадаетесь.

– Почему?

– Вы можете читать мысли.

– Неправда.

– Я не могу ошибиться. Вы ведь не стали дожидаться, пока я сам скажу, как я себя чувствую. Вчера ваш отец поднялся из-за стола, потому что проснулась бабушка. А в доме было тихо. Он ничего не мог услышать.

– Все равно неправда, – настаивала Лина. – Зачем читать чужие мысли? И ваши в том числе.

– Незачем, – согласился я. И мне было чуть грустно, что Лине дела нет до моих столь лестных для нее мыслей.

– Доброе утро, – поздоровался отец Лины, спускаясь в сад. – Вы сегодня совсем здоровы. Я рад.

– Все-таки я прав, – сказал я тихо Лине, прежде чем последовать за ее отцом.

– Зачем читать мысли? – повторила она. – У вас все на лице написано.

– Все?

– Даже слишком много.

Прошло несколько дней. Днем я работал, а вечером бродил по городу, выбирался в поля, в лес, к берегу большого соленого озера, в котором водились панцирные рыбы. Иногда я был один, иногда с Линой. Я привык к моим хозяевам, познакомился еще с двумя или тремя инженерами. Но при всей обычности моего существования меня ни на минуту не оставляло ощущение действительной необычности окружающих людей. Я почти уверился в их способности к телепатии.

Порой я чувствовал себя неловко с Линой, потому что ловил себя на какой-нибудь мысли, которой не хотел бы делиться с ней. Мне казалось, что она слышит беззвучные слова и посмеивается надо мной.

Раз я шел по улице. Улица была зеленой и извилистой, как почти все улицы в том городе. Передо мной шли мальчишки. Они гнали мяч, а я шел сзади, смотрел и боролся с желанием догнать их и ударить по мячу.

Я не заметил торчащего из земли корня. Споткнулся, упал, ушибся коленом о камень, и боль была так неожиданна и резка, что я вскрикнул. Мальчишки остановились, будто мой крик ударил их. Мяч одиноко катился под откос, а они забыли о нем, обернулись ко мне. Я попытался улыбнуться и помахал им рукой – идите, мол, дальше, догоняйте свой мячик, пустяки, мне совсем не больно. А они стояли и смотрели.

Я приподнялся, но встать не смог. Видно, растянул сухожилие. Мальчишки подбежали ко мне. Один, постарше, спросил:

– Вам очень больно?

– Нет, не очень.

– Я сбегаю за врачом, – предложил другой.

– Беги, – кивнул старший. – Мы подождем здесь, пока ты вернешься.

– Да что вы, ребята, – сказал я. – Растянул сухожилие. С кем не бывает? Сейчас пройдет.

– Конечно, – подтвердил старший.

И, как будто послушавшись его, боль ослабла, спряталась.

Мальчишки смотрели на меня серьезно, молчали. Только самый маленький вдруг заплакал, и старший сказал ему:

– Беги домой.

Тот убежал.

Подошел врач. Он жил, оказывается, в соседнем доме. Осмотрел ногу, сделал укол, и мальчишки сразу исчезли, лишь стук мяча еще некоторое время напоминал о них.

Врач помог мне добраться до дома. Я отказывался, уверял его, что дойду и сам.

– Мне уже не больно. Больно было только в первый момент. Мальчики могли бы подтвердить.

– Вы гость у нас? – спросил врач.

– Да.

– Тогда понятно, – сказал он.

Дома, несмотря на ранний час, все были в сборе. Бабушке стало хуже. Настолько, что надо было срочно везти ее в больницу, оперировать.

Я подошел к Лине. Она была бледна, под глазами синяки, лоб морщился.

– Все обойдется, все будет хорошо, – сказал я.

Она не сразу расслышала. Оглянулась, будто не узнала.

– Все обойдется, – повторил я.

– Спасибо. Вы упали?

– Ничего страшного. Уже не больно.

– А бабушке очень больно.

– А почему ей не сделают укол? На меня он подействовал сразу.

– Нельзя. Уже ничего не помогает.

– Я хотел бы быть чем-нибудь полезен.

– Тогда уйдите. – Она произнесла это, явно не желая меня обидеть. Ровным, бесцветным голосом, будто попросила принести воды. – Отойдите подальше. Вы мешаете.

Я ушел в сад. Я был лишним. Я и в самом деле старался не обижаться. Ей ведь плохо. Им всем плохо.

Я видел, как они уехали. Я остался один в доме. Поднялся наверх, в зоопарк. Кошка узнала меня, подошла к сетке и потерлась о нее, выгибая хвост. Домашним кошкам не положено жить в клетках, но она была здесь экзотическим, редким зверем. Я тоже был редким зверем, который не понимал происходящего и не мог рассчитывать на понимание. А ведь мне казалось, что мы с этими людьми стали близки. Моя неполноценность обнаружилась в неподходящий момент, но в чем неполноценность? Я понимал, что надо поехать в больницу, – там я узнаю нечто важное. Никто не звал меня туда, и, вернее всего, мое присутствие будет нежелательным. И все-таки я не мог не поехать.

Меня никто не остановил у входа в больницу. Лишь девушка у серого пульта спросила, не помочь ли мне. Я назвал имя бабушки, и девушка проводила меня до лифта.

Я шел по длинному коридору, странному, совсем не больничному коридору. Вдоль стен его стояли кресла, вплотную друг к другу. В креслах сидели люди. Они были здоровы, совершенно здоровы. Они сидели и молчали, и им было больно.

У матовой двери в операционную я увидел моих друзей. И Лину, и ее отца, и братьев. Тут же, в соседних креслах, сидели наши общие знакомые – те, кто работал вместе с нами, жил рядом. Лина взглянула на меня. Зрачки ее скользнули по моему лицу. И в них была боль.

Я опустился в свободное кресло. Неловко было рассматривать людей, которым до меня нет дела. Я уже знал то, что казалось тайной час назад.

Ждать пришлось недолго. Неожиданно, словно невидимый колдун провел над ними ладонью, они ожили, просветлели, зашевелились. Кто-то сказал: «Дали наркоз». Они договорились, кто останется дежурить здесь, кто вернется после операции, когда наркоз перестанет действовать.

Лина подошла ко мне. Я встал.

– Извините, – сказала она. – Я очень виновата, но вы же понимаете…

– Понимаю. Как же я могу сердиться? Мне только грустно, что я чужой.

– Не надо. Вы ведь не виноваты.

– Знаете, когда я сегодня упал, ко мне подбежали ребята. И оставались рядом, пока не пришел доктор.

– А как же иначе?

К нам подошел ее отец.

– Спасибо, что вы пришли, – сказал он. – Захватите, пожалуйста, с собой Лину. Мы тут без нее справимся. Профессор уверил меня, что операция пройдет удачно.

– Я останусь, отец, – возразила Лина.

– Как знаешь.

– Поймите, – сказала Лина, когда отец отошел. – Очень трудно было бы объяснить все с самого начала. Для нас это так же естественно, как есть, пить, спать. Детей учат этому с первых дней жизни.

– Это всегда так было?

– Нет. Мы научились этому несколько поколений назад. Но потенциально это было всегда. Может, и в вас тоже, скрытое в глубине мозга. Даже странно думать, что другие миры лишены этого. Ведь в каждом разумном существе живет желание обладать такой способностью. Неужели нет?

– Да, – подтвердил я. – Если рядом с тобой человеку плохо. Особенно если плохо близкому человеку. Хочется разделить боль.

– И не только боль, – возразила Лина. – Радость тоже. А помнишь первый день? Когда ты прилетел? Ты себя гадко чувствовал. Отец мало чем мог тебе помочь – основной груз бабушкиной боли падает на него, он сын. Даже встречая тебя на космодроме, он должен был помогать бабушке. А это тем труднее, чем дальше ты от человека, которому помогаешь. А тебе показалось, что отец невежлив. Правда?

– Не совсем, но…

– А ведь ему пришлось еще взять на себя и твою дурноту. Ты гость. И у тебя болела голова.

– Жутко болела.

– Я просто удивляюсь, как отец доехал до дома. И он сразу сменил меня у бабушкиной постели. Я увидела тебя в окно, и ты мне понравился. Я оставалась с тобой весь день, и весь день из-за тебя у меня разламывалась голова.

– Прости, – сказал я. – Я же не знал.

Я подумал, что именно сейчас, в больнице, мы незаметно перешли на «ты». Наверное, следовало бы сделать это раньше.

– Прости, – повторил я.

– Но ведь так даже лучше. Представляю, как бы ты расстроился, узнав об этом.

– Я бы уехал.

– Я знаю. Хорошо, что ты не уехал. А теперь иди. Я вернусь утром. И постучу к тебе в дверь. Мы договорим.

Я вновь миновал длинный коридор больницы, где сидели родственники и друзья тех, кому плохо. Они пришли сюда, чтобы разделить боль других людей. И не было никакой телепатии. Просто люди знали, что нужны друг другу.

Я добрел до дому пешком. Чуть побаливала нога, но я старался не думать о боли. Иногда она возникала и пыталась овладеть мною. И тот из прохожих, кто оказывался ко мне ближе всех, оглядывался, смотрел на меня, и мне сразу становилось легче. Но я прибавлял шагу, чтобы не утруждать людей.

Мне встретились молодые женщины. Они несли по большой охапке цветов. Они смеялись, болтая о чем-то веселом. Женщины увидели мою постную физиономию и наградили меня своей радостью. Чужая радость обдала меня душистыми свежими брызгами. Старик, сидевший на лавочке, опершись о трость, подарил мне спокойствие. Так бывало со мной и раньше, но я не замечал связи между своими ощущениями и другими людьми.

Им и труднее, и легче жить, чем нам. Они могут дарить и принимать дары, вернее – должны. Ни один из них не может отгородиться от людей потому, что если мы видим человеческие слезы, то они чувствуют их. А ведь зрение куда менее совершенно.

В тот день я стал завистником. Я завидую им и даже порой чувствую к ним нечто вроде неприязни. Я всегда буду чужим для них, как нищий среди щедрых богачей. Я могу принимать дары, но не способен дарить сам.

Когда настал срок, я улетел на Землю. На космодром меня провожала только Лина. С остальными я простился в городе. Так было оговорено заранее.

– Я хотела бы улететь с тобой на Землю, – сказала Лина.

– Нет, – ответил я. – Ты же знаешь. На Земле тебе будет слишком трудно. Ты же не сможешь делить только мою радость и только мою боль.

– Не смогу, – согласилась Лина. – Ты прав. И это очень печально.

– А я не смогу жить с тобой, понимая, как ты одинока, и не в силах прийти к тебе на помощь, если моя помощь станет тебе нужна.

– Но, может, ты все-таки останешься с нами? Здесь? Со мной? – В голосе ее не было уверенности.

– Ты вспомни, – сказал я, – в тот день, когда твоей бабушке сделали операцию, я пришел к вам, но я был слепым между зрячими. Я не смогу остаться.

Это все уже было сказано и вчера, и позавчера. Мы лишь повторяли диалог, зная, чем он закончится, но мы не могли не повторить его, потому что оставалась нелепая надежда, будто можно найти какой-то компромисс, что-то придумать и тогда не будет нужды расставаться.

А когда я уже стоял у трапа, Лина подошла ко мне совсем близко, так что я видел черные точки в ее серебряных глазах, и сказала:

– Запомни, каково мне сейчас.

И к моей тоске прибавилась ее тоска, и стало темно, и я схватился за ее руку, чтобы не упасть. Но никто из проходивших мимо пассажиров не помог мне, не разделил со мной эту тоску, потому что в жизни есть моменты, когда надо удержаться от того, чтобы прийти на помощь.

Потом был путь, перегрузки и тряска. Пересадки в неуютных, пахнущих металлом и разогретым пластиком грузовых портах, безликие гостиницы и пресные завтраки у блестящих одинаковых стоек буфетов. Но я был совершенно здоров и чувствовал себя отлично.

Я знал почему – там, далеко, Лина сидит в своей комнате на втором этаже и сжимает ладонями голову – так больно и дурно ей. И я был сердит на нее, я старался убедить ее – забудь обо мне, глупая, милая, не отнимай у меня эту боль…

Мне так хочется вернуться туда, но я никогда не смогу этого сделать.


Я вас первым обнаружил!

Джерасси не спится по утрам. В шесть, пока прохладно, он включает динамик и спрашивает Марту:

– Ты готова?

Мы все слышим его пронзительный голос, от которого не спрячешься под одеяло, не закроешься подушкой. Голос неизбежен, как судьба.

– Марта, – продолжает Джерасси. – Я верю, что сегодня мы найдем что-то крайне любопытное. Ты как думаешь, Марта?

Марте тоже хочется спать. Марта тоже ненавидит Джерасси. Она говорит ему об этом. Джерасси хохочет, и динамик усиливает его хохот. Капитан подключается к внутренней сети и говорит укоризненно:

– Джерасси, до подъема еще полчаса. Кстати, я только что сменился с вахты.

– Прости, капитан, – говорит Джерасси. – Сейчас мы быстренько соберемся, уйдем на объект, и ты спокойно выспишься. Утренние часы втрое продуктивнее дневных. Надо спешить. Не так ли?

Капитан не отвечает. Я сбрасываю одеяло и сажусь. Ноги касаются пола. Ковер в этом месте чуть протерся. Сколько раз я наступал на него по утрам? Приходится вставать. Джерасси прав – утренние часы лучше.

После завтрака мы выходим из «Спартака» через грузовой люк. По пандусу, исцарапанному грузовыми тележками. За ночь на пандус намело бурого песку, принесло сухих веток. Мы без скафандров. До полудня, пока не разгуляется жара, достаточно маски и легкого баллона за спиной.

Безнадежно бурая, чуть холмистая долина тянется до близкого горизонта. Пыль висит над ней. Она забирается повсюду: в складки одежды, в башмаки, даже под маску. Но пыль все-таки лучше грязи. Если налетит серая туча, выплеснется на долину коротким бурным ливнем, придется бросать работу и ползти по слизи до корабля, пережидать, пока просохнет. После ливня бессильны даже вездеходы.

Один из них ждет нас у пандуса. Можно дойти до раскопок пешком, десять минут, но лучше эти минуты потратить на работу. Нам скоро улетать – продовольствия и других запасов осталось только-только на обратный путь. Мы и так задержались. Мы и так уже шесть лет в поиске. И почти пять лет займет обратный путь.

Захир возится у второго вездехода. Геологи собираются на разведку. Мы прощаемся с Захиром и занимаем места в машине. Места в ней так же привычны, как и места за столом, как места в зале отдыха, как места по аварийному расписанию. Я вешаю аппаратуру на крючок справа. Месяц назад мы попали в яму, и я разбил об этот крючок плечо. Тогда я обмотал его мягкой лентой. Вешаю на него сумку с аппаратурой не глядя. Моя рука знает место с точностью до миллиметра.

Джерасси протягивает длинные ноги через проход и закрывает глаза. Удивительно, что человек, который так любит спать, может просыпаться раньше всех и будить нас отвратительным голосом.

– Джерасси, – говорю я. – У тебя отвратительный голос.

– Знаю, – отвечает Джерасси, не открывая глаз. – У меня с детства пронзительный голос. Но Веронике он нравился.

Вероника, его жена, умерла в прошлом году. Занималась культурой вируса, найденного нами на заблудившемся астероиде.

Вездеход съезжает в ложбину, огороженную пластиковыми щитами, чтобы раскоп не засыпало пылью. Я вылезаю на землю третьим. Вслед за Мартой и Долинским. Щиты мало помогают – пыли за ночь намело по колено. Джерасси уже тащит хобот пылесоса, забрасывает его в раскоп, и тот, будто живой, принимается ползать по земле, пожирая пыль.

Вести здесь археологические работы – безумие. Пылевые бури способны за три дня засыпать небоскреб, следа не останется. А за следующие три дня они могут вырыть вокруг него стометровую яму. Бури приносят также сажу и частицы древесного угля с бесконечных лесных пожаров, что бушуют за болотами, – в результате мы не смогли пока датировать ни единого камня.

Мы так и не знаем, кто и когда построил это поселение, кто жил в нем. Мы не знаем, что случилось с обитателями этой планеты, куда они делись, отчего вымерли. Но все, что мы сможем, – сделаем. И мы ждем, пока пылесос кончит возню в раскопе и мы спустимся туда, вооружимся скребками и кисточками и будем пялить глаза в поисках кости, обломка горшка, шестеренки или, на худой конец, какой-нибудь органики.

– Они основательно строили, – говорит Джерасси. – Видно, бури и тогда им мешали жить.

В раскопе вчера обнаружилась скальная порода – фундамент здания или зданий, которые мы копали, врезался в скалу.

– Они очень давно ушли отсюда, – сказала Марта. – И если переворошить пустыню, мы найдем и другие строения. Или их следы.

– Надо было бы получше проверить горы за болотом, – говорю я. – Здесь мы ничего так и не найдем. Поверьте мне.

– Но мачта, – возразил Джерасси.

– И пирамидка, – добавила Марта.

Мачту мы увидели еще на первом облете. Ее унесло очередной бурей раньше, чем мы сюда добрались, и схоронило в недрах пустыни. Пирамидку мы откопали. Если бы ее не было, мы не стали бы третью неделю подряд барахтаться в раскопе. Пирамидка стояла перед нами гладкая, влившаяся в скалу и будто вытесанная из скалы. Ее мы возьмем с собой. Остальные находки – каменная крошка и рубцы на скале. Ни надписей, ни металла…

– В горах за болотом жить было нельзя. Воды даже в лучшие времена не было. И вообще это одно из немногих мест…

Джерасси опять прав. Бездонные болота, по которым плавают, сплетя корни, кущи деревьев, горы, придуманные словно нарочно такими, что к ним не подберешься. И океан – беспредельный океан. И в нем лишь бури и простейшие организмы. Жизнь куда-то ушла отсюда, может, погибла – и вот понемногу начинается вновь, с простейших.

Мы спускаемся в раскоп.

Рядом со мной Долинский.

– Пора домой, – говорит он, расчищая угол квадратного углубления в скале. – Тебе хочется?

– Конечно, – говорю я.

– А я не знаю. Кому мы там нужны? Кто нас ждет?

– Ты знал, на что идешь, – отвечаю я.

Что-то блестит в щели.

– И знал, и знаю. Когда мы улетали, то были героями. А что может быть печальнее, чем образ забытого героя? Он ходит по улицам и намекает: вы меня случайно не помните? Совершенно случайно не помним.

– Мне легче, – говорю я. – Я никогда не был героем.

– Ты не представляешь, насколько изменился мир, в который мы вернемся спустя двести лет. Если мир еще существует.

– Смотри, по-моему, металл, – говорю я.

Мне надоели разговоры Долинского. Он сдал. Мы все сдали, мы все жили эти годы целью пути. Планетной системой, которую никто до нас не видел, звездными течениями, метеоритными потоками, тайной великого открытия. И все это материализовалось миллионами символов, сухих цифр и спряталось в недрах Мозга корабля, в складах, на лабораторных столах… Последний год мы метались по системе, высаживаясь на астероидах и мертвых планетах, тормозя, набирая скорость, понимая, что приближается время возвращения, что елка уже убрана игрушками, праздник в полном разгаре и скоро он закончится. Только праздник, как и случается обычно с ними, оказался куда скромнее, чем ожидалось. Мы достигли цели, мы выполнили то, что должны были выполнить, но, к сожалению, не более. Мозг корабля наполнялся информацией, но мечты наши, взлелеянные за долгие годы пути, не оправдались…

К последней планете мы подлетели, когда в резерве оставался месяц. Через месяц мы должны были стартовать к Земле. Иначе мы не вернемся на Землю. Нас было восемнадцать, когда мы стартовали с Земли. Нас осталось двенадцать. И только на последней планете, мало приспособленной для человека (остальные были вовсе не приспособлены), мы нашли следы деятельности разумных существ. И в промежутках между пыльными бурями мы вгрызались в скалы, рылись в песке и пыли, мы хотели узнать все, что можно узнать об этой разумной жизни. Через два дня старт. И почти пять лет возвращения, пять лет обратного пути…

Тяжелый шарик, размером с лесной орех, лежал у меня на ладони. Он не окислился. Он был очевиден, как песок, скалы и туча, нависшая над нами.

– Джерасси! – крикнул я. – Шарик.

– Что? – Поднимающийся ветер относил слова в сторону. – Какой шарик?

Заряд пыли обрушился на нас сверху.

– Переждем? – спросила Марта, подхватив шарик. – Тяжелый…

– К вездеходу, – сказал по рации капитан. – Большая буря.

– Может, мы ее переждем здесь? – спросил Долинский. – Мы только что нашли шарик. Металлический.

– Нет, к вездеходу. Большая буря.

– Погоди, – засомневался Джерасси. – Если в самом деле большая буря, то лучше нам забрать пирамидку. Ее может так засыпать, что за завтрашний день не раскопаем. И придется улетать с почти пустыми руками.

– Не раскопаем – оставим здесь, – сказал капитан. – Она снята нами, обмерена… А то вас самих засыплет. Раскапывай тогда…

Долинский засмеялся.

– Зато мы будем держаться за находки. Нас не унесет.

Новый заряд пыли обрушился на нас. Пыль оседала медленно, крутилась вокруг нас, как стая назойливой мошкары.

Джерасси предложил:

– Взялись за пирамидку?

Мы согласились.

– Долинский, подгони сюда вездеход. Там все готово.

Там и в самом деле было все готово. Вездеход был снабжен подъемником.

– Приказываю немедленно вернуться на корабль, – сказал капитан.

– А где геологи? – спросил Джерасси.

– Уже возвращаются.

– Но мы не можем оставить здесь эту пирамидку.

– Завтра вернетесь.

– Буря обычно продолжается два-три дня.

Говоря так, Джерасси накинул на пирамидку петлю троса. Я взялся за резак, чтобы отпилить лучом основание пирамидки. Резак зажужжал, камень покраснел, затрещал, борясь с лучом, сопротивляясь ему.

Туча – такой темной я еще не видел – нависла прямо над нами, и стало темно, пыль залетала облаками, ветер толкал, норовил утянуть вверх, закрутить в смерче. Я оттолкнул Марту, которая принялась было помогать мне, крикнул ей, чтобы пряталась в вездеходе. Краем глаза я старался следить за ней – послушалась ли. Ветер налетел сзади, чуть не повалил меня, резак дернулся в руке и прочертил по боку пирамидки алую царапину.

– Держись! – крикнул Джерасси. – Немного осталось!

Пирамидка не поддавалась. Успела ли Марта спрятаться в вездеход? Там, наверху, скорость ветра несусветная. Трос натянулся. По рации что-то сердитое кричал капитан.

– Может, оставим в самом деле?

Джерасси стоял рядом, прижавшись спиной к стенке раскопа. Глаза у него были отчаянные.

– Дай резак!

– Сам!

Пирамидка неожиданно вскрикнула, как вскрикивает срубленное дерево, отрываясь от пня, и маятником взвилась в воздух. Маятник метнулся к противоположной стенке раскопа, разметал пластиковые щиты и полетел к нам, чтобы размозжить нас в лепешку. Мы еле успели отпрыгнуть. Пирамидка врезалась в стену, взвилось облако пыли, и я потерял из виду Джерасси – мной руководил примитивный инстинкт самосохранения. Я должен был любой ценой выскочить из ловушки, из ямы, в которой бесчинствовал, метался маятник, круша все, стараясь вырваться из объятий троса.

Ветер подхватил меня и понес, словно сухой лист, по песку, и я старался уцепиться за песок, а песок ускользал между пальцев; я даже успел подумать, что чем-то похож на корабль, несущийся на скалы, якоря которого лишь чиркают по дну и никак не могут вонзиться в грунт. Я боялся потерять сознание от толчков и ударов, мне казалось, что тогда я стану еще беззащитнее, тогда меня будет нести до самых болот и никто никогда меня не отыщет.

Меня спасла скала, обломком вылезавшая из песка. Ветер приподнял меня, оторвал от земли, словно хотел забросить в облака, и тут эта скала встала на пути, подставила острый край, и я все-таки потерял сознание.

Наверное, я быстро пришел в себя. Было темно и тихо. Песок, схоронивший меня, сдавливал грудь, сжимал ноги, и стало страшно. Я был заживо погребен.

«Теперь спокойно, – приказал я себе. – Теперь спокойно».

– «Спартак», – произнес я вслух. – «Спартак».

Рация молчала. Рация была разбита.

– Что же, мне повезло, – сказал я.

Могло разбить маску, и я бы задохнулся. Пошевелим пальцами. Это мне удалось сделать. Прошла минута, две, вечность, и я убедился, что могу двинуть правой рукой. Еще через вечность я нащупал ею край скалы.

И когда я понял, что все-таки выберусь на поверхность, когда ушла, пропала паника первых мгновений, вернулось все остальное.

Во-первых, боль. Меня основательно избило в бурю, в довершение ударило о скалу так, что не только больно дотронуться до бока, но и дышать больно. Наверное, сломано ребро. Или два ребра.

Во-вторых, воздух. Я взглянул на аэрометр. Воздуха оставалось на час. Значит, с начала бури прошло три часа. И почему я не взял в вездеходе запасной баллон? Их там штук пятьдесят, резервных. И каждый на шесть часов. Положено иметь при себе как минимум два. Но лишний баллончик мешает работать в раскопе, и мы оставляли их в вездеходе.

В-третьих, как далеко я от корабля?

В-четвертых, стихла ли буря?

В-пятых, добрались ли до корабля остальные? И если добрались, догадались ли, в какую сторону унесло меня, где искать?

Рука схватилась за пустоту. Я вылезал, как крот из норы, и ветер (ответ на четвертый вопрос отрицательный) пытался затолкнуть меня обратно в нору. Я присел под скалу, переводя дыхание. Скала была единственным надежным местом в этом аду. Корабля не было видно. Даже если он стоял совсем близко. В пыли ничего не разглядишь и за пять метров. Ветер был не так яростен, как в начале бури. Хотя, может быть, я себя обманывал. Я ждал, пока очередной порыв ветра разгонит пыль, прижмет к земле. Тогда осмотрюсь. Мне очень хотелось верить в то, что ветер прижмет пыль и тогда я увижу «Спартак».

В какую сторону смотреть? В какую сторону идти? Очевидно, так, чтобы скала оставалась за спиной. Ведь именно она остановила мой беспорядочный полет.

Я не дождался, пока ветер прижмет пыль. Я пошел навстречу буре. Воздуха оставалось на сорок четыре минуты (плюс-минус минута).

Потом его осталось на тридцать минут. Потом я упал, меня откатило ветром назад, и я потерял на этом еще пять минут. Потом осталось пятнадцать минут. А потом я перестал смотреть на указатель.

Неожиданная передышка случилась уже тогда, когда, по моим расчетам, воздуха не оставалось вовсе. Я брел сквозь медленно опускающуюся пыль и старался не обращать внимания на боль в боку, потому что это уже не играло никакой роли. Я старался дышать ровно, но дыхание срывалось, и мне все время чудилось, что воздух уже кончился.

Он кончился, когда в оседающей пыли, далеко, на краю света, я увидел корабль. Я побежал к нему. И воздух кончился. Задыхаясь, я сорвал маску, хоть это не могло спасти меня, легкие обожгло горькой пылью и аммиаком…

Локатор увидел меня за несколько минут до этого.

Я пришел в себя в госпитале, маленьком белом госпитале на две койки, в котором каждый из нас побывал не раз за эти годы. Залечивая раны, простуды или отлеживаясь в карантине. Я пришел в себя в госпитале и сразу понял, что корабль готовится к старту.

– Молодец, – сказал мне доктор Грот. – Молодец. Ты отлично с этим справился.

– Мы стартуем? – спросил я.

– Да, – кивнул доктор. – Тебе придется лечь в амортизатор. Твоим костям противопоказаны перегрузки. Три ребра сломал, и порвана плевра.

– Как остальные? – спросил я. – Как Марта? Джерасси? Долинский?

– Марта в порядке. Она успела забраться в вездеход. Тебя послушалась.

– Ты хочешь сказать…

– Джерасси погиб. Его нашли после бури. И представляешь, в тридцати шагах от раскопа. Его швырнуло на вездеход и разбило маску. Мы думали, что ты тоже погиб.

И больше я ни о чем не спрашивал. Доктор ушел готовить мне амортизатор. А я лежал и снова по секундам переживал свои действия там, в раскопе, и думал: вот в этот момент я еще мог спасти Джерасси… И в этот момент тоже… И тут я должен был сказать: к черту пирамидку, капитан приказал возвращаться, и мы возвращаемся…

На третий день после старта «Спартак» набрал крейсерскую скорость и пошел к Земле. Перегрузки уменьшились, и я, выпущенный из амортизатора, доковылял до кают-компании.

– Я поменялся с тобой очередью на сон, – сообщил мне Долинский. – Доктор говорит, тебе лучше с месяц пободрствовать.

– Знаю, – сказал я.

– Ты не возражаешь?

– Чего возражать? Через год увидимся.

– Я вам кричал, – продолжал Долинский, – чтобы вы бросили эту пирамидку и бежали к вездеходу.

– Мы не слышали. Впрочем, это не играло роли. Мы думали, что успеем.

– Я отдал шарик на анализ.

– Какой шарик?

– Ты его нашел. И передал мне, когда я пошел к вездеходу.

– А… Я совсем забыл. А где пирамидка?

– В грузовом отсеке. Она треснула. Ею занимаются Марта и Рано.

– Значит, моя вахта с капитаном?

– С капитаном, Мартой и Гротом. Нас теперь мало осталось.

– Лишняя вахта.

– Да, лишний год для каждого.

Вошел Грот. Доктор держал в руке листок.

– Чепуха получается, – сообщил он. – Шарик совсем молодой. Добрый день, Долинский. Так я говорю, шарик слишком молод. Ему только двадцать лет.

– Нет, – возразил Долинский. – Мы же столько дней просидели в раскопе! Он древний как мир. И шарик тоже.

Капитан стоял в дверях кают-компании и слушал наш разговор.

– Вы не могли ошибиться, Грот? – спросил он.

– Мне бы сейчас самое время обидеться, – проворчал доктор. – Мы с Мозгом четыре раза повторили анализ. Я сам сначала не поверил.

– Может, его Джерасси обронил? – спросил капитан, обернувшись ко мне.

– Долинский видел – я его выскоблил из породы.

– Тогда еще один вариант остается.

– Он маловероятен.

– Почему?

– Не могло же за двадцать лет все так разрушиться.

– На этой планете могло. Вспомни, как тебя несло бурей. И ядовитые пары в атмосфере.

– Значит, вы считаете, что нас кто-то опередил?

– Да. Я так думаю.

Капитан оказался прав. На следующий день, распилив пирамидку, Марта нашла в ней капсулу. Когда она положила ее на стол в лаборатории и мы столпились за ее спиной, Грот сказал:

– Жаль, что мы опоздали. Всего на двадцать лет. Сколько поколений на Земле мечтало о Контакте! А мы опоздали.

– Несерьезно, Грот, – возразил капитан. – Контакт есть. Вот он, здесь, перед нами. Мы все равно встретились с ними.

– Многое зависит от того, что в этом цилиндре.

– Надеюсь, не вирусы? – забеспокоился Долинский.

– Мы его вскроем в камере. Манипуляторами.

– А может, оставим до Земли?

– Терпеть пять лет? Нет уж, – сказала Рано.

И все мы знали, что любопытство сильнее нас, – мы не будем ждать до Земли. Мы раскроем капсулу сейчас.

– Все-таки Джерасси не зря погиб, – сказала тихо Марта. Так, чтобы только я услышал.

Я кивнул, взял ее за руку. У Марты были холодные пальцы…

Щупальца манипулятора положили на стол половинки цилиндра и вытащили свернутый листок. Листок упруго развернулся. Через стекло всем нам было видно, что на нем написано.

«Галактический корабль «Сатурн». Позывные 36/14.

Вылет с Земли – 12 марта 2167 г.

Посадка на планете – 6 мая 2167 г.».

Дальше шел текст, и никто из нас не прочел текста. Мы не смогли прочесть текста. Мы снова и снова перечитывали первые строчки. «Вылет с Земли – 12 марта 2167 г.» – двадцать лет назад. «Посадка на планете – 6 мая 2167 г.» – тоже двадцать лет назад.

– Вылет с Земли… Посадка… В тот же год.

И каждый из нас, как бы крепки ни были у него нервы, как бы рассудителен и разумен он ни был, пережил в этот момент свою неповторимую трагедию. Трагедию ненужности дела, которому посвящена жизнь, нелепости жертвы, которая никому не потребовалась.

Сто лет назад по земному исчислению наш корабль ушел в Глубокий космос. Сто лет назад мы покинули Землю, уверенные в том, что никогда не увидим никого из наших друзей и родных. Мы уходили в добровольную ссылку, длиннее которой еще не было на Земле. Мы знали, что Земля отлично обойдется и без нас, но мы верили, что жертвы наши нужны ей, потому что кто-то должен был воспользоваться знаниями и умением уйти в Глубокий космос, к мирам, которые можно было достигнуть, только пойдя на эти жертвы. Космический вихрь унес нас с курса, год за годом мы стремились к цели, мы теряли наши годы и отсчитывали десятки лет, прошедшие на Земле.

– Значит, они научились прыгать через пространство, – произнес наконец капитан.

И я заметил, что он сказал «они», а не «мы», хотя всегда, говоря о Земле, употреблял слово «мы».

– Это хорошо, – сказал он. – Это просто отлично. И они побывали здесь. До нас.

Остальное он не сказал. Остальное мы договорили каждый про себя. Они побывали здесь до нас. И отлично обошлись без нас. И через четыре с половиной наших года, через сто земных, мы опустимся на космодром (если не погибнем в пути), и удивленный диспетчер будет говорить своему напарнику: «Погляди, откуда взялся этот бронтозавр? Он даже не знает, как надо приземляться. Он нам все оранжереи вокруг Земли разрушит, он расколет зеркало обсерватории! Вели кому-нибудь подхватить этого одра и отвести подальше, на свалку к Плутону…»

Мы разошлись по каютам, и никто не вышел к ужину. Вечером ко мне заглянул доктор. Он выглядел очень усталым.

– Не знаю, – сказал он, – как теперь доберемся до дому. Пропал стимул.

– Доберемся, – ответил я. – В конце концов доберемся. Трудно будет.

– Внимание всех членов экипажа! – раздалось по динамику внутренней связи. – Внимание всех членов экипажа!

Говорил капитан. Голос его был хриплым и чуть неуверенным, словно он не знал, что сказать дальше.

– Что еще могло случиться? – Доктор был готов к новой беде.

– Внимание! Включаю рацию дальней связи! Идет сообщение по галактическому каналу.

Канал молчал уже много лет. И должен был молчать, потому что нас отделяло от населенных планет расстояние, на котором бессмысленно поддерживать связь.

Я посмотрел на доктора. Он закрыл глаза и откинул назад голову, будто признал, что происходящее сейчас – сон, не более как сон, но просыпаться нельзя, иначе разрушишь надежду на приснившееся чудо.

Был шорох, гудение невидимых струн. И очень молодой, чертовски молодой и взволнованный голос закричал, прорываясь к нам сквозь миллионы километров:

– «Спартак», «Спартак», вы меня слышите? «Спартак», я вас первым обнаружил! «Спартак», начинайте торможение. Мы с вами на встречных курсах. «Спартак», я – патрульный корабль «Олимпия», я – патрульный корабль «Олимпия». Дежурю в вашем секторе. Мы вас разыскиваем двадцать лет! Меня зовут Артур Шено. Запомните, Артур Шено. Я вас первым обнаружил! Мне удивительно повезло. Я вас первым обнаружил!.. – Голос сорвался на высокой ноте, Артур Шено закашлялся, и я вдруг четко увидел, как он наклонился вперед, к микрофону, в тесной рубке патрульного корабля, как он не смеет оторвать глаз от белой точки на экране локатора. – Извините, – продолжал Шено. – Вы меня слышите? Вы себе представить не можете, сколько у меня для вас подарков. Полный грузовой отсек. Свежие огурцы для Долинского. Долинский, вы меня слышите? Джерасси, Вероника, римляне шлют вам торт с цукатами. Вы же любите торт с цукатами…

Потом наступила долгая тишина.

– Начинаем торможение! – нарушил ее капитан.


Выбор

Было душно, хотелось устроить сквозняк, но все время кто-нибудь закрывал дверь. Я устал настолько, что минут пять, прежде чем поднять трубку, старался придумать правдоподобный предлог, который помешает мне увидеть Катрин. А потом, когда набирал номер, я вообразил, что Катрин сейчас скажет, что не сможет со мной встретиться, потому что у нее собрание. Катрин сама сняла трубку и сказала, что я мог бы позвонить и пораньше. Возле стола с телефоном остановился Крогиус, положил на стол сумку с консервами и сахарным песком – он собирался на дачу. Он стоял и ждал, пока я не закончу разговор, жалобно глядя на меня. Катрин говорила тихо.

– Что? – спросил я. – Говори громче.

– Через сорок минут, – сказала Катрин. – Где всегда.

– Все, – кивнул я Крогиусу, положив трубку. – Звони.

– Спасибо, – обрадовался Крогиус. – А то жена с работы уйдет.

У входа в лабораторию меня поджидала девочка из библиотеки. Она сказала, что у меня за два года не уплачены взносы в Красный Крест и еще что мне закрыт абонемент, потому что я не возвратил восемь книг. Я совсем забыл об этих книгах. По крайней мере две из них взял у меня Сурен. А Сурен уехал в Армению.

– Вы будете выступать в устном журнале? – спросила меня девочка из библиотеки.

– Нет, – ответил я и улыбнулся ей улыбкой Ланового. Или Жан-Поля Бельмондо.

Девочка сказала, что я великий актер, только жалко, что не учусь, и я сказал, что мне не надо учиться, потому что я и так все умею.

– С вами хорошо, – вздохнула девочка. – Вы добрый человек.

– Это неправда, – сказал я. – Я притворяюсь.

Девочка не поверила и ушла почти счастливая, хотя я ей не врал. Я притворялся. Было душно. Я пошел до Пушкинской пешком, чтобы убить время. У Зала Чайковского продавали гвоздики в киоске, но гвоздики были вялыми, к тому же я подумал, что, если мы пойдем куда-нибудь с Катрин, я буду похож на кавалера. Мной овладело глупое чувство, будто все это уже было. И даже этот осоловелый день. И Катрин так же ждет меня на полукруглой длинной скамье, а у ног Пушкина должны стоять горшки с жухлыми цветами и вылинявший букетик васильков.

Так оно и было. Даже васильки. Но Катрин опаздывала, и я сел на пустой край скамьи. Сюда не доставала тень кустов, и потому никто не садился. В тени жались туристы с покупками, а дальше вперемежку сидели старички и те вроде меня, которые ожидали. Один старичок громко говорил соседу:

– Это преступление – быть в Москве в такую погоду. Преступление.

Он сердился, будто в этом преступлении кто-то был виноват. Катрин пришла не одна. За ней, вернее рядом, шел большой, широкий мужчина с молодой бородкой, неудачно приклеенной к подбородку и щекам, отчего он казался обманщиком. На мужчине была белая фуражечка, а если бы было прохладнее, он надел бы замшевый пиджак. Я смотрел на мужчину, потому что на Катрин смотреть не надо было. Я и так ее знал. Катрин похожа на щенка дога – руки и ноги ей велики, их слишком много, но в том-то и прелесть.

Катрин отыскала меня, подошла и села. Мужчина тоже сел рядом. Катрин сделала вид, что меня не знает, и я тоже не смотрел в ее сторону. Мужчина сказал:

– Здесь жарко. Самый солнцепек. Можно схватить солнечный удар.

Катрин смотрела прямо перед собой, и он любовался ее профилем. Ему хотелось дотронуться до ее руки, но он не осмеливался, и его пальцы невзначай повисли над ее кистью. У мужчины был мокрый лоб и щеки блестели.

Катрин отвернулась от него, убрав при этом свою руку с колена, и, глядя мимо меня, прошептала одними губами:

– Превратись в паука. Испугай его до смерти. Только чтобы я не видела.

– Вы что-то сказали? – спросил мужчина и дотронулся до ее локтя. Пальцы его замерли, коснувшись прохладной кожи.

Я наклонился вперед, чтобы встретиться с ним глазами, и превратился в большого паука. У меня было тело почти в полметра длиной и метровые лапы. Я придумал себе жвалы, похожие на кривые пилы и измазанные смердящим ядом.

Мужчина не сразу понял, что случилось. Он зажмурился, но не убрал руку с локтя Катрин. Тогда я превратил Катрин в паучиху и заставил его ощутить под пальцами холод и слизь хитинового панциря. Мужчина прижал растопыренные пальцы к груди и другой рукой взмахнул перед глазами.

– Черт возьми, – пробормотал он. Ему показалось, что он заболел, и, видно, как многие такие большие мужчины, он был мнителен. Он заставил себя еще раз взглянуть в мою сторону, и тогда я протянул к нему передние лапы с когтями. И он убежал. Ему было стыдно убегать, но он ничего не мог поделать со страхом. Туристы схватились за сумки с покупками. Старички смотрели ему вслед.

Катрин засмеялась.

– Спасибо, – кивнула она. – У тебя это здорово получается.

– Он бы не убежал, – объяснил я, – если бы я не превратил тебя в паучиху.

– Как тебе не стыдно, – укорила меня Катрин.

– Куда мы пойдем? – спросил я.

– Куда хочешь, – сказала Катрин.

– Где он к тебе привязался? – поинтересовался я.

– От кинотеатра шел. Я ему сказала, что меня ждет муж, но потом решила его наказать, потому что он очень самоуверенный. Может быть, пойдем в парк? Будем пить пиво.

– Там много народу, – возразил я.

– Сегодня пятница. Ты же сам говорил, что по пятницам все разумные люди уезжают за город.

– Как скажешь.

– Тогда пошли ловить машину.

На стоянке была большая очередь. Солнце опустилось к крышам, и казалось, что оно слишком приблизилось к Земле.

– Сделай что-нибудь, – попросила Катрин.

Я отошел от очереди и пошел ловить частника. Я никогда не делаю этого, только для Катрин. На углу я увидел пустую машину и превратился в Юрия Никулина.

– Куда тебе? – спросил шофер, когда я сунул голову Никулина в окошко.

– В Сокольники.

– Садись, Юра, – пригласил шофер.

Я позвал Катрин, и она спросила меня, когда мы шли к машине:

– Ты кого ему показал?

– Юрия Никулина, – ответил я.

– Правильно, – одобрила Катрин. – Он будет горд, что возил тебя.

– Ты же знаешь…

– Что-то давно тебя в кино, Юра, не видел, – сказал шофер, наслаждаясь доступностью общения со мной.

– Занят в цирке, – объяснил я.

Мне приходилось все время думать о нем, хотя я предпочел бы смотреть на Катрин. Катрин веселилась. Она прикусила нижнюю губу, и кончики острых клыков врезались в розовую кожу. Шофер был говорлив, я дал ему рубль, и он сказал, что сохранит его на память.

Под большими деревьями у входа было прохладно и все места на лавочках заняты. Впереди, за круглым бассейном, поднимался купол, оставленный американцами, когда они устраивали здесь выставку. Теперь тоже была выставка «Интер что-то-71». Я подумал, что если Гуров прочтет наш с Крогиусом доклад к понедельнику, то во вторник приедет в лабораторию. Крогиус сам не понимал, что мы натворили. Я понимал.

– Пойдем левее, – предложила Катрин.

В лесу, изрезанном тропинками, у какого-то давно не крашенного забора Катрин постелила две газеты, и мы сели на траву. Катрин захотела пива, и я достал бутылку из портфеля. Я купил ее по дороге с работы, потому что подумал, что Катрин захочет пива. Открыть бутылку было нечем, и я пошел к забору, чтобы открыть ее о верх штакетника. Перед забором была большая канава, и я подумал, что могу ее перелететь – не перепрыгнуть, а перелететь. Но на тропинке показались две женщины с детскими колясками, и я перепрыгнул через канаву.

– Ты хотела бы летать? – спросил я Катрин.

Катрин посмотрела на меня в упор, и я заметил, как ее зрачки уменьшились, когда в них попал солнечный свет.

– Ничего ты не понимаешь, – фыркнула она. – Ты не умеешь читать мысли.

– Не умею, – согласился я.

Мы пили пиво из горлышка и передавали друг другу бутылку, как трубку мира.

– Очень жарко, – пожаловалась Катрин. – И все потому, что ты не разрешаешь мне закалывать волосы.

– Я?

– Ты сказал, что тебе больше нравится, когда у меня распущенные волосы.

– Мне ты нравишься в любом виде, – заверил я.

– Но с распущенными волосами больше.

– С распущенными больше.

Я принял ее жертву.

Катрин сидела, упершись ладонью в траву, рука у нее была тонкая и сильная.

– Катрин, – предложил я, – выходи за меня замуж. Я тебя люблю.

– Я тебе не верю, – сказала Катрин.

– Ты меня не любишь.

– Глупый, – сказала Катрин.

Я наклонился к земле и поцеловал по очереди все ее длинные загорелые пальцы. Катрин положила мне на затылок другую ладонь.

– Почему ты не хочешь выйти за меня замуж? – спросил я. – Хочешь, я буду всегда для тебя красивым? Как кинозвезда.

– Устанешь, – сказала Катрин.

– Давай попробуем.

– Я никогда не выйду за тебя замуж, – вздохнула Катрин. – Ты пришелец из космоса, чужой человек. Опасный.

– Я вырос в детском доме, – объяснил я. – Ты знаешь об этом. И я обещаю, что никогда не буду никого гипнотизировать. Тебя тем более.

– А ты мне что-нибудь внушал?

Она убрала ладонь с моего затылка, и я почувствовал, как ее пальцы замерли в воздухе.

– Только если ты просила. Когда у тебя болел зуб. Помнишь? И когда ты так хотела увидеть жирафа на Комсомольской площади.

– Ты мне внушал, чтобы я тебя любила?

– Не говори глупостей и верни на место ладошку. Мне так удобнее.

– Ты врешь?

– Я хочу, чтобы ты в самом деле меня любила.

Ладонь вернулась на место, и Катрин повторила:

– Я тебе не верю.

Мы допили пиво и поставили бутылку на виду, чтобы тот, кому она нужна, нашел ее и сдал. Мы говорили о совсем ненужных вещах, даже о Татьянином отчиме, о людях, которые проходили мимо и смотрели на нас. Мы вышли из парка, когда стало совсем темно, и долго стояли в очереди на такси, и когда я проводил ее до подъезда, Катрин не захотела поцеловать меня на прощание, и мы не договорились о завтрашней встрече.

Я пошел домой пешком, и мне было грустно, и я придумал вечный двигатель, а потом доказал, что он все-таки не будет работать. Доказательство оказалось очень трудным, и я почти забыл о Катрин, когда дошел до своей улицы. И тут я понял, что, когда я приду домой, зазвонит телефон и Крогиус скажет, что у нас ничего не выйдет. Мне не захотелось обходить длинный газон, и я решил перелететь через него. Летать было непросто, потому что я все время терял равновесие, и поэтому я не решился взлететь к себе на четвертый этаж, хотя окно было раскрыто. Я взошел по лестнице.

Когда я открывал дверь, то понял, что кто-то сидит в темной комнате и ждет меня. Я захлопнул за собой дверь, не спеша закрыл на цепочку. Потом зажег свет в прихожей. Человек, который сидел в темной комнате, знал о том, что я чувствую его, но не шевелился. Я спросил:

– Почему вы сидите без света?

– Я вздремнул, – ответил человек. – Вас долго не было.

Я вошел в комнату, нажал на кнопку выключателя и сказал:

– Может быть, я поставлю кофе?

– Нет, только для себя. Я не буду.

От человека исходило ощущение респектабельности. Поэтому я тоже напустил на себя респектабельный вид и внушил гостю, что на мне синий галстук в полоску. Гость улыбнулся и сказал:

– Не старайтесь, ставьте лучше кофе.

Он прошел за мной на кухню, достал из кармана спички и зажег газ, пока я насыпал в турку кофе.

– Вы не чувствуете себя одиноким? – спросил он.

– Нет.

– Даже сегодня?

– Сегодня чувствую.

– А почему вы до сих пор не женились?

– Меня не любят девушки.

– Может быть, вы привыкли к одиночеству?

– Может быть.

– Но у вас есть друзья?

– У меня много друзей.

– А им до вас и дела нет?

– Неправда. А как вы вошли в квартиру?

Человек пожал плечами и объяснил:

– Я прилетел. Окно было открыто.

Он стоял, склонив голову набок, и рассматривал меня, будто ждал, что я выражу изумление. Но я не изумился, потому что сам чуть не сделал то же самое – только побоялся потерять равновесие и удариться о перила балкона. Человек сокрушенно покачал головой и сказал:

– Никаких сомнений, – и поправил пенсне.

Я мог поклясться, что никакого пенсне на нем три минуты назад не было. Я налил кофе в чашку, взял пачку вафель и пригласил гостя в комнату. Я устал от жары и ни к чему не ведущих разговоров.

– Снимите ботинки, – предложил гость, проявляя заботливость. – Пусть ноги отдыхают.

– Вы очень любезны, – ответил я. – Я сначала выпью кофе, а то спать хочется.

Человек прошелся по комнате, остановился у стеллажа и провел пальцем по корешкам книг, словно палкой по забору.

– Итак, – произнес он профессиональным голосом. – Вы себе не раз задавали вопрос: почему вы не такой, как все. И ответа на него не нашли. И в то же время что-то удерживало вас от того, чтобы обратиться к врачу.

– Я такой же, как все, – ответил я и подумал, что зря не послушался его. Снял бы ботинки.

– Еще в детском доме вы учились лучше своих сверстников. Значительно лучше. Даже удивляли учителей.

– Второй приз на математической олимпиаде, – подтвердил я. – Но учителей я не удивлял. И медали не получил.

– Вы ее не получили нарочно, – объяснил гость. – Вы смущались своих способностей. Вы даже убедили Крогиуса, что он – полноправный ваш соавтор. И это неправда. Но в вас заключена могучая сила убеждения. Вы можете внушить любому обыкновенному человеку черт знает что.

– А вам? – спросил я.

– Мне не можете, – ответил мой гость и превратился в небольшой памятник первопечатнику Ивану Федорову.

– Любопытно, – пробормотал я. – Сейчас вы скажете, что вы мой родственник и нас объединяют невидимые генетические связи.

– Правильно, – сказал гость. – Если бы это было не так, вы бы не догадались, что я жду вас, вы бы проявили хотя бы удивление, увидев незнакомого человека в запертой квартире. Вы бы удивились моему признанию, что я взлетел на четвертый этаж. Кстати, вы уже умеете летать?

– Не знаю, – сознался я. – Сегодня первый раз попробовал. А что я еще умею делать?

– Вам достаточно взглянуть на страницу, чтобы запомнить ее текст; вы складываете, умножаете, извлекаете корни с такой легкостью и быстротой, что могли бы с успехом выступать на эстраде, вы можете не спать несколько суток, да и не есть тоже.

– Хотя люблю делать и то и другое. И меня не тянет на эстраду.

– Привычка, – холодно сказал гость. – Влияние среды. В детском доме следили за тем, чтобы все дети спали по ночам. Вы умеете видеть связь между фактами и явлениями, очевидно между собой не связанными. Вы – гений по местным меркам. Хотя далеко не всеми вашими способностями вы умеете распоряжаться и не обо всех подозреваете.

– Например? – спросил я.

Гость тут же растворился в воздухе и возник за моей спиной, в дверном проеме. Потом не спеша вернулся к стеллажу, достал оттуда англо-русский словарь и бросил его. Словарь застыл в воздухе.

– И мне все это предстоит? – без особого энтузиазма спросил я.

– Это еще не все.

– С меня достаточно.

– Если вы будете учиться. Если вы вернетесь в естественную для вас обстановку. Если вы окажетесь среди себе подобных.

– Так, – сказал я. – Значит, я мутант, генетический урод. И не одинок при этом.

– Не так, – возразил гость. – Вы просто чужой здесь.

– Я здесь родился.

– Нет.

– Я родился в поселке. Мои родители погибли при лесном пожаре. Меня нашли пожарники и привезли в город.

– Нет.

– Тогда скажите.

– Нам следовало найти вас раньше. Но это нелегко. Мы думали, что никого не осталось в живых. Это был разведывательный корабль. Космический корабль. Ваши родители были там. Корабль взорвался. Сгорел. Вас успели выбросить из корабля. И был лесной пожар. В пожаре сгорел поселок леспромхоза. Пожарники, нашедшие вас живым и невредимым, только очень голодным, не знали, что до конца пожара вас окружало силовое поле.

Я слушал его, но меня мучило совсем другое.

– Скажите, – спросил я, – а на самом деле я какой?

– Внешне? Вам это нужно знать?

– Да.

Гость превратился в некую обтекаемую субстанцию, полупрозрачную, текучую, меняющую форму и цвет, но не лишенную определенной грации.

– Это тоже внушение?

– Нет.

– Но ведь я не стараюсь быть человеком. Я – человек.

– Без этого вы не выжили бы на Земле. Мы думали, что вы погибли. А вы приспособились. Если бы не мой визит, вы бы до конца жизни ни о чем не догадались.

– Я должен буду улететь с вами? – спросил я.

– Разумеется, – сказал гость. – Вы же мне верите?

– Верю, – кивнул я. – Только позвоню Крогиусу.

– Не надо, – возразил гость. – То, что вы с ним сделали, пока не нужно Земле. Вас не поймут. Над вами стали бы смеяться академики. Я вообще удивлен, что вы смогли внушить Крогиусу веру в эту затею.

– Но ведь она бред?

– Нет. Лет через сто на Земле до нее додумаются. Наше дело – не вмешиваться. Правда, иногда нам кажется, что эта цивилизация зашла в тупик.

Я поднял телефонную трубку.

– Я просил вас не звонить Крогиусу.

– Хорошо, – ответил я. И набрал номер Катрин.

Гость положил ладонь на рычаг.

– Это кончилось, – настаивал он. – И одиночество. И необходимость жить среди существ, столь уступающих вам. Во всем. Если бы я не нашел вас, вы бы погибли. Я уверен в этом. А теперь мы должны спешить. Корабль ждет. Не так легко добраться сюда, на край Галактики. И не так часто здесь бывают наши корабли. Заприте квартиру. Вас не сразу хватятся.

Когда мы уходили, уже на лестнице я услышал, как звонит телефон. Я сделал шаг обратно.

– Это Крогиус, – сказал гость. – Он разговаривал с Гуровым. И Гуров не оставил камня на камне от вашей работы. Теперь Крогиус забудет обо всем. Скоро забудет.

– Знаю, – ответил я. – Это был Крогиус.

Мы быстро долетели до корабля. Он висел над кустами, небольшой, полупрозрачный и совершенно на вид не приспособленный к дальним странствиям. Он висел над кустами в Сокольниках, и я даже оглянулся, надеясь увидеть пустую пивную бутылку.

– Последний взгляд? – спросил гость.

– Да, – кивнул я.

– Попытайтесь побороть охватившую вас печаль, – посоветовал гость. – Она рождается не от расставания, а от неизвестности, от невозможности заглянуть в будущее. Завтра вы лишь улыбнетесь, вспомнив о маленьких радостях и маленьких неприятностях, окружавших вас здесь. Неприятностей было больше.

– Больше, – согласился я.

– Стартуем, – предупредил гость. – Вы не почувствуете перегрузок. Приглядитесь ко мне внимательнее. Ваша земная оболочка не хочет покинуть вас.

Гость переливался перламутровыми волнами, играя и повелевая приборами управления.

Я увидел сквозь полупрозрачный пол корабля, как уходит вниз все быстрее и быстрее темная зелень парка, сбегаются и мельчают дорожки уличных огней и россыпи окон. И Москва превратилась в светлое пятно на черном теле Земли.

– Вы никогда не пожалеете, – сказал мне гость. – Я включу музыку, и вы поймете, каких вершин может достичь разум, обращенный к прекрасному.

Музыка возникла извне, влилась в корабль, мягко подхватила нас и устремилась к звездам, и была она совершенна, как совершенно звездное небо. Это было то совершенство, к которому меня влекло пустыми ночами и в моменты усталости и раздражения.

И я услышал, как вновь зазвонил телефон в покинутой, неприбранной квартире, телефон, ручка которого была замотана синей изоляционной лентой, потому что кто-то из подвыпивших друзей скинул его со стола, чтобы освободить место для шахматной доски.

– Я пошел, – сказал я гостю.

– Нет, – возразил тот. – Возвращаться поздно. Да и бессмысленны возвращения в прошлое. В далекое прошлое.

– До свидания, – уперся я.

Я покинул корабль, потому что за этот вечер я научился многому, о чем и не подозревал раньше.

Земля приближалась, и Москва из небольшого светлого пятна превратилась вновь в бесконечную россыпь огней. И я с трудом разыскал свой пятиэтажный блочный дом, такой одинаковый в ряду собратьев.

Голос гостя догнал меня:

– Вы обрекаете себя на жизнь, полную недомолвок, мучений и унижений. Вы будете всю жизнь стремиться к нам, ко мне. Но будет поздно. Одумайтесь. Вам нельзя возвращаться.

Дверь на балкон была распахнута. Телефон уже умолк. Я нащупал его, не зажигая света. Я позвонил Катрин и спросил ее:

– Ты звонила мне, Катюшка?

– Ты с ума сошел, – ответила Катрин. – Уже первый час. Ты всех соседей перебудишь.

– Так ты звонила?

– Это, наверное, твой сумасшедший Крогиус звонил. Он тебя по всему городу разыскивает. У него какие-то неприятности.

– Жалко, – сказал я.

– Крогиуса?

– Нет, жалко, что не ты звонила.

– А зачем я должна была тебе звонить?

– Чтобы сказать, что согласна выйти за меня замуж.

– Ты с ума сошел. Я же сказала, что никогда не выйду замуж за пришельца из космоса и притом морального урода, который может внушить мне, что он Жан-Поль Бельмондо.

– Никогда?

– Ложись спать, – настаивала Катрин. – А то я тебя возненавижу.

– Ты завтра когда кончаешь работу?

– Тебя не касается. У меня свидание.

– У тебя свидание со мной, – сказал я строго.

– Ладно, с тобой, – согласилась Катрин. – Только лишнего не думай.

– Я сейчас думать почти не в состоянии.

– Я тебя целую, – сказала Катрин. – Позвони Крогиусу. Успокой его. Он с ума сойдет.

Я позвонил Крогиусу и успокоил его.

Потом снял ботинки и, уже засыпая, вспомнил, что у меня кончился кофе и завтра надо обязательно зайти на Кировскую, в магазин, и выстоять там сумасшедшую очередь.


О страхе

Перед Курским вокзалом с лотка продавали горячие пирожки с мясом. Мягкие и жирные. По десять копеек. Раньше их продавали везде, но, видно, с увеличением дефицита мясных продуктов, при косной политике цен, когда нельзя волюнтаристски увеличить цену на пирожок вдвое, столовые предпочитают сократить производство пирожков.

Я смотрел на короткую очередь к лотку и представлял, как эти пирожки медленно вращаются, плавают в кипящем масле, и мне хотелось пирожка до боли под ложечкой. И я был горд собой, когда сдержался и вошел в стеклянную дверь, отогнав соблазнительное видение. Мне категорически нельзя есть жирное тесто. Еще пять лет назад у меня был животик, а теперь некоторые называют мой животик брюхом. Я слышал, как моя бывшая возлюбленная Ляля Ермошина говорила об этом подруге в коридоре. Они курили и не заметили, что я подошел совсем близко. А когда увидели меня, то засмеялись. Как будто были внутренне рады, что я случайно подслушал их слова.

Сентябрь. Вокзал переполнен народом. Такое впечатление, что вся страна сорвалась с мест, с детьми, бабками, тюками, чемоданами, ящиками… Бесконечные ряды сидений на втором этаже были вплотную заполнены людьми. Если кто засыпал, то склонял голову на плечо соседу. Не больше. Некоторые транзитники проводят на вокзале по нескольку дней, отстаивая безнадежно длинные очереди к кассам, толпясь в переполненном буфете, торча часами у киосков «Союзпечати», и, если билет наконец добыт, но до отхода поезда остались еще часы, а то и дни, бросаются на милость экскурсоводов и отправляются в автобусах поглядеть на Москву при электрическом освещении. Даже громадный, высокий новый зал вокзала не может рассеять российский железнодорожный запах, который, как мне кажется, живет в полосе отчуждения с середины прошлого века, так как в нем смешиваются не только ароматы современные – дух электрических искр и разогретой пластмассы, – но и такие давно умершие в иных местах запахи, как вонь онуч, скисшего молока, избы, которую топят по-черному. И все это смешивается с извечными признаками дороги – смесью воздуха из плохо промытых, пропитанных хлоркой уборных, бурого угля и просмоленных шпал. Никуда нам не деться от этой симфонии запахов. Я подозреваю, что даже на космодромах, когда космические путешествия станут обычным делом, возникнет и приживется этот обонятельный комплекс.

Внизу, где потолок нависает над подземным залом, где покорные хвосты пассажиров маются у камер хранения, за рядом столов, где молодые люди с острыми глазками торгуют старыми журналами и книжками, что никто не покупает за пределами вокзала, на стене висели телефоны-автоматы. Перед каждым по три-четыре человека, внимательно слушающих, что может сообщить родным или знакомым тот, кто уже дождался своей очереди. Я был четвертым к крайнему автомату.

Я полез в карман и, конечно же, обнаружил, что двухкопеечной монеты нет. Даже гривенника нет. Я достал три копейки и голосом человека, который умеет просить (а я не выношу просить), обратился к человеку, стоящему передо мной.

– Простите, – сказал я. – Вы мне не разменяете три копейки?

Человек, видно, глубоко задумался. Он вздрогнул, будто не мог сообразить, что мне от него надо. Он обернулся, сделав одновременно быстрый шаг назад. Я впервые увидел его глаза. Сначала глаза. Глаза были очень светлые с черным провалом в центре зрачка и черной же каемкой вокруг. Они мгновенно обшарили мое лицо, а я в эти секунды смог разглядеть человека получше. Лицо его было таким узким и длинным, словно в младенчестве его держали между двух досок. Мне в голову сразу пришла дурацкая аналогия с ногами знатных китаянок, которые туго пеленали, чтобы ступни были миниатюрными. Нос этого человека от такого сплющивания выдался далеко вперед, но еще больше вылезли верхние зубы. Я бы сказал, что лицо производило неприятное впечатление. На человеке был старомодный плащ, застегнутый на все пуговицы.

– Какие три копейки? – спросил он, словно я потребовал от него кошелек.

– Ну вот… – Я чувствовал себя неловко, но отступать было поздно. – Видите? – Я показал ему трехкопеечную монету. – Мне надо разменять. А как назло, срочный звонок. Понимаете? Может, по копейке?

– Нет, – быстро ответил человек. – Я сам достал. С трудом.

– Не беспокойтесь. – Мне хотелось как-то утешить человека, который явно находился под гнетом страха. – Я найду. Извините. Только, если кто-то подойдет, скажите, что я за вами.

Человек быстро кивнул.

Я пошел по залу к столам с журналами, и мне казалось, что он смотрит мне вслед.

Молодые люди, которые торговали журналами, разменять монету не смогли. Или не хотели. Им надоело, что в течение дня сотни людей подходят к ним с подобной же просьбой. Наверное, если бы я купил прошлогодний номер «Науки и жизни», они отыскали бы две копейки. Но тратить рубль только из-за того, чтобы эти бесчестные люди снабдили меня монетой, я не мог.

После неудачной попытки у аптечного киоска я остановился и еще раз обшарил свои карманы. Оттуда мне был виден испуганный узколицый человек. Как раз подходила его очередь.

Вдруг я нашел монетку. В верхнем кармане пиджака. Как она могла туда попасть, ума не приложу.

Я вернулся к автоматам. За узколицым человеком стояла девушка с сумкой через плечо.

– Я здесь стоял, – сообщил я ей.

– А мне никто не сказал, – заявила девушка агрессивно.

Меня смущает агрессивность в нашей молодежи. Как будто эти хорошо одетые, сытые подростки заранее готовы огрызнуться и даже ждут предлога, чтобы тебя укусить.

– Подтвердите, товарищ, – сказал я узколицему человеку, который уже взялся за телефонную трубку.

– Да, – сказал тот, – это так. Гражданин занимал очередь. Я подтверждаю.

Девушка отвернулась, ничего не ответив. Могла бы и попросить прощения за грубость тона. Хотя, впрочем, она же этого тона не ощущала.

Узколицый человек позвонил в справочную. Я не мог не слышать, о чем он говорит. Но я стоял слишком близко к нему, опасаясь, что по окончании его разговора нахальная девушка может оттеснить меня.

– Девушка, – сказал узколицый человек, дождавшись ответа, – я хотел бы выяснить у вас телефон одного лица… Да, эти данные мне известны. Мик Анатолий Евгеньевич. Год рождения тысяча девятьсот первый… Нет, адреса не знаю. Но ведь фамилия редкая!..

Он ждал, пока девушка найдет нужную строчку в своей справочной книге, прикрывая ладонью трубку. Даже в полутьме этого угла зала мне было видно, что ногти у него грязные.

– Не значится? Ну конечно, он мог уехать… Ну конечно, он мог умереть… давно, еще до войны. Нет, не вешайте трубку! Пожалуйста, проверьте тогда: Мик Иосиф Анатольевич или Мик Наталья Анатольевна. Год рождения? Соответственно тридцать первый и тридцать третий. Я подожду.

Девушка перешла к другому автомату, где уже кончали говорить.

Узколицый человек снова зажал трубку ладонью и поглядел на меня загнанно и виновато.

– Сейчас, – сказал он. – Она скоро.

Я постарался вежливо улыбнуться. Ситуация выглядела банально. Человек приехал в Москву. Вернее всего, его поезд уходит завтра, в гостиницу он не устроился, ночевать на вокзале не хочет. Вот и принялся искать давно забытых родственников.

– Нет? – услышал я голос узколицего. – Вы уверены? Вы хорошо посмотрели?.. Да-да, простите за беспокойство.

Он повесил трубку.

– Я так и думал, – сказал он мне.

– Ну ничего, – ответил я. – Они в самом деле могли уехать.

– Куда? – спросил он, как будто я должен был дать ему ответ.

– Столько лет прошло, – сказал я.

– Вы откуда знаете? – Глаза его сразу стали почти белыми от вспыхнувшего недоверия ко мне.

– Я ничего не знаю, – ответил я мирно. Я вообще мирный человек. Я согласен с теми, кто утверждает, что толстые люди более добры и великодушны, чем худые. Хотя, конечно, не мешало бы и похудеть.

– Я был вынужден слушать ваш разговор. И вы сами сказали, что видели своих родственников еще до войны. Маленьким мальчиком.

– Кто мальчик?

– Простите, – сказал я, чувствуя, что есть опасность снова потерять очередь – высокий мужчина в японской голубой куртке стал проталкиваться к телефону, и я, чтобы не упустить очередь, схватил трубку.

Далеко этот человек не ушел.

Я увидел его через пять минут в очереди за мороженым.

Я завистлив. Увидев, как он стоит за мороженым, я сразу захотел мороженого. Отказав себе в пирожках, я тем самым совершил определенное насилие над собственным организмом. Мороженое было паллиативом. Я мог себе его позволить после того, как не позволил пирожка. И тогда я пошел на маленькую хитрость. Я прямо направился к узколицему человеку и протянул ему двадцать копеек.

– Возьмите мне тоже, – сказал я, улыбаясь, словно мы были хорошо и давно знакомы.

– Что? – Он растерялся от такой наглости с моей стороны, но отказать не смог. К счастью, в очереди, которая выстроилась сзади, никто не заметил его мгновенного колебания.

Человек держал мои двадцать копеек осторожно, двумя пальцами, словно это были заразные деньги. В другой руке у него была десятка. Он взял четыре порции мороженого, а потом протянул продавщице мои двадцать копеек и сказал:

– И еще одну.

Брать он мое мороженое не стал, предоставив это мне, а сам свободной рукой принял стопку мятых бумажек и монеток и не глядя сунул в карман плаща.

– Спасибо, – сказал я, ожидая, пока он управится с деньгами. – Помочь вам?

– В чем?

– Давайте, я подержу мороженое.

Слова мои звучали глупо. Любой человек может удержать в руке четыре пачки мороженого.

Мне следовало как-то уладить этот конфузливый момент, чтобы человек не подумал, что я к нему пристаю, что мне от него что-то нужно.

– Поймите меня правильно, – сказал я и почувствовал, что краснею. – Но вы оказали мне любезность, и мне хотелось бы отплатить вам тем же. Если вам мое вмешательство неприятно, то простите ради бога, и я уйду.

Он ничего не отвечал и пошел медленно прочь. Я шел рядом и не мог остановиться.

– Получилось так, – продолжал я, – что мне пришлось застрять на вокзале. Я здесь уже второй день. Я страшно истосковался по нормальному человеческому общению. Мой поезд уходит только вечером. Я уже дважды ездил на экскурсии по памятным местам, я изучил все вывески и объявления, узнаю в лицо всех милиционеров на вокзале. Я просто не представляю, как переживу еще четыре часа. Если не верите, то посмотрите, вот мой билет.

Я полез в карман за билетом, но тот человек сказал:

– Не надо. Зачем?

– Я сам из Мелитополя, – сказал я. – Я технолог, был в Ленинграде у моей тети. Знаете, из старых петербуржских дев. А теперь вот болеет. Возраст.

Так, разговаривая (вернее, разговаривал я, а узколицый человек лишь кивал в знак того, что слышит), мы поднялись по эскалатору наверх. За стеклянной стеной начало смеркаться. У дверей толпились автобусы.

– Извините, – сказал я, останавливаясь наверху. – Я пойду. Еще раз тысячу извинений.

Он ничего не ответил, и я пошел к кассам, но тут же человек меня окликнул.

– Подождите, гражданин, – сказал он. – Вы едете в Мелитополь?

– Да, – сказал я, возвращаясь. – Сегодня вечером.

– Вы там живете?

– Разумеется.

– Мой отец жил в Мелитополе, – сказал узколицый человек.

– Не может быть!

Мороженое, которое он держал обеими руками, размягчилось, и мне было видно, как его пальцы продавили углубления в брикетах. Но он этого не замечал.

– Я хотел бы поехать в Мелитополь, – сказал человек.

– Приезжайте, – сказал я. – Я могу вам оставить адрес. Я живу один в трехкомнатной квартире. Моя жена покинула меня, вот и остался я один.

Наверное, я показался ему человеком с недержанием речи. И, чтобы отвлечься от мелитопольской темы, я сказал:

– Ваше мороженое вот-вот потечет.

– Да, конечно, – согласился он, думая о чем-то другом.

– Вы отнесите его, – посоветовал я.

– А вы уйдете? – Я понял, насколько одинок и не уверен в себе этот человек. – Вы, пожалуйста, не уходите. Если, конечно, можете.

– Разумеется, – сказал я. – Конечно, я буду с вами.

Мы с ним пошли через зал. Его семья ждала его в дальнем конце зала, за закрытым киоском. Двое детей сидели по обе стороны женщины средних лет с таким же узким лицом, как у моего нового знакомого, и с еще более длинным носом. Я даже вообразил сначала, что это его сестра. Но оказалось, что жена. При виде нас женщина почему-то прижала к груди черную матерчатую сумку, а дети, один совсем маленький, другой лет семи, замерли, будто крольчата при виде волка.

Женщина была коротко подстрижена, почти под скобку, и лишь на концах волосы были завиты. И платье, и пальто с большими серыми пуговицами были очень неправильными, именно неправильными. Я бы даже не сказал, что они немодны или старомодны. Они принадлежали к другому миру.

– Маша! – сказал быстро мой спутник. – Не волнуйся, все в порядке. Этот гражданин из Мелитополя, мы с ним покупали мороженое.

С этими словами он положил ей на руки полурастаявшие пачки, и женщина инстинктивно вытянула вперед руки, чтобы капли сливок не падали на пальто.

– Моя жена, – сказал узколицый человек. – Мария Павловна.

Женщина как-то сразу обмякла, видно, она боялась тут сидеть одна, с детьми. Дальше на длинной скамье дремал казах с электрогитарой, затем сидела парочка голубков лет пятидесяти. На нас никто не смотрел.

Женщина оглянулась, куда деть мороженое.

– Дай сюда, – сказал семилетний мальчик. – Я подержу.

– Только не накапай на штанишки, Ося, – сказала женщина.

– А мне? – спросила малышка. Она сидела на лавке, поджав ноги, покрытая серым одеялом, на котором можно было угадать изображение белки с орехом.

– Сейчас, Наташенька, сейчас, – сказала женщина.

Она быстрым кошачьим движением извлекла из сумки носовой платок, вытерла руки и, поднявшись, протянула мне ладонь.

– Мик, Мария Павловна, – сказала она. – Очень приятно с вами познакомиться.

– Мы тут проездом, – быстро сказал узколицый. – Да вот застряли.

Он вдруг засмеялся, показав, как далеко вперед торчат его длинные зубы.

– И очень хотим уехать, – сказала его жена.

– Простите, – я не хотел ничем пугать этих странных людей, – но мы с вами так и не познакомились. Меня зовут Лавин, Сергей Сергеевич Лавин.

Я протянул ему руку.

Он с секунду колебался, будто не знал, сказать ли настоящее имя или утаить. Потом решился.

– Мик, – сказал он. – Анатолий Евгеньевич.

Мне было знакомо это имя. Я его слышал, когда Анатолий Евгеньевич говорил по телефону. Но я не стал ничего говорить. Рука у него была холодной и влажной, и мне показалось, что я ощущаю, как быстро и мелко бьется его пульс.

– Подвиньтесь, дети, – сказала жена Мика. – Дайте товарищу сесть.

– Спасибо, я постою.

Дети покорно поднялись. Одеяло упало на пол. Дети стояли рядышком. Они так и не ели мороженое, которое текло между пальцев Оси и капало на пол.

– Ешьте, дети, а то будет поздно, – сказал я. – Видите, я уже доедаю.

– Почему поздно? – спросил мальчик.

– А то придется лизать с пола.

Дети удивились, а родители вежливо засмеялись.

– Вы оставайтесь здесь и не волнуйтесь, – сказал Мик жене. – Нам с Сергеем Сергеевичем надо поговорить.

– Не уходи, папа, – сказал мальчик.

– Мы будем стоять здесь, где вам нас видно.

Он взял меня за руку и повел к стеклянной стене. Воздух за ней был синим. Очередь на такси казалась черной.

– Они очень нервничают, – сказал Мик. – Я в отчаянии. Моя жена страдает от гипертонической болезни. Мы с утра здесь сидим.

– У вас никого нет в городе? Я слышал, что вы звонили, но вам сказали…

– Это уже не играет роли. Но вы мне показались достойным доверия человеком. Я решил – мы поедем в Мелитополь. Как вы думаете, можно ли будет купить билет?

– Я достал его с трудом, – честно признался я. – Много желающих.

– Впрочем, мы можем уехать и в другой город. Но приехать на место, где тебя никто не знает и ты никого не знаешь…

– Честно говоря, Анатолий Евгеньевич, – сказал я, – мне все это непонятно.

Мальчик Ося подошел к нам и протянул отцу газету.

– Мама сказала, чтобы ты почитал, – заявил мальчик. – Тут написано про космонавтов. А кто такие космонавты?

Мик перехватил мой удивленный взгляд.

– Я тебе потом расскажу, сынок, – сказал он.

Я погладил мальчика по головке.

– Космонавты, – сказал я, – осваивают космос. Они летают туда на космических кораблях. Разве тебе папа раньше не говорил?

– Мы жили уединенно, – сказал Мик. – Ося, возвращайся к маме.

К счастью, Ося не был похож на родителей. У него было обыкновенное круглое лицо и нормальный нос. Может, его мама согрешила с другим? Впрочем, какое мне дело?

– А почему ты мне не говорил про космонавтов? – спросил мальчик. – Их никогда раньше не было.

– А кто же был, Ося? – спросил я, улыбаясь.

– Раньше были челюскинцы, но я их не видел, – сказал мальчик серьезно. – А теперь есть Чкалов. Чкалов космонавт или нет?

– А что ты знаешь о Чкалове?

– Ося, немедленно назад! – Мик буквально шипел, словно кипящий чайник. Я испугался, что он ударит мальчика.

– А Чкалов скоро полетит в Америку. Я знаю, – сказал мальчик.

Прическа, понял я. Такой прически сегодня просто никто не сможет сделать. Даже в отдаленном районном центре. Парикмахеры забыли, как стричь «под бокс», а Мик подстрижен «под бокс».

– Твое имя Иосиф, мальчик? – спросил я.

Мальчик не уходил. Ему было интереснее со мной, чем с мамой.

– Мария! – крикнул пронзительно Мик, и я понял, что он всегда в жизни кричит, зовет на помощь Марию, если не знает, что делать. – Мария, возьми мальчика.

– А меня назвали в честь дяди Сталина, – сказал мальчик. – А почему нет портрета дяди Сталина?

– Дядя Сталин, – сказал я, – давным-давно умер.

И тут испугался мальчик. Мне даже стало неловко, что я так испугал мальчика.

Мать уже спешила к нам через зал. Она резко схватила мальчика за руку и потащила от нас, она не спрашивала, она обо всем догадалась. Мальчик не оборачивался. Он плакал и что-то говорил матери.

– М-да, – сказал я, чтобы как-то разрядить молчание. – Наверное, мне лучше уйти. Вы нервничаете.

– Да, – согласился Мик. – Хотя, впрочем, зачем вам теперь уходить? Вы же догадались, да?

– Я теряюсь в догадках, – сказал я. – У меня создается впечатление, что вы много лет где-то прятались, что вас не было… Я не знаю, как это объяснить…

– Давайте выйдем наружу, покурим. Вы курите?

Мы вышли из вокзала. Сквозь освещенную стеклянную стену я видел сидевших кучкой жену и детей Мика. Девочка спала, положив голову на колени матери. Мальчик сидел, подобрав коленки. Коленки были голыми. На мальчике были короткие штанишки, что теперь редко увидишь.

Мик достал из кармана смятую пачку папирос «Норд». Предложил мне. Я предпочел «Мальборо». Мы закурили.

– Мы не прятались, – сказал Мик, оглядываясь на старуху, стоящую неподалеку с букетом астр. – Нас просто не было.

Горящие буквы новостей бежали по крыше дома на другой стороне Садового кольца. «Высадка на Марсе ожидается в ближайшие часы». У нас плохо с мясом, подумал я, но мы добрались до Марса. Этого я, разумеется, не сказал вслух.

– Мы живем в прошлом. Вернее, жили в прошлом до вчерашнего дня. И вот, простите, бежали. Скажите и не поймите меня ложно: в самом ли деле портретов Сталина нет в вашем времени?

– Как-то я видел один на ветровом стекле машины. Она была с грузинским номером, – сказал я. – Он для нас – далекая история.

– А вы знаете, что по его вине погибло много людей? Об этом вам известно?

– Известно, – сказал я. – Давно известно.

– И что вы сделали?

– Мы сделали единственное, что можно было сделать, чтобы не отказываться от собственной истории, – сказал я. – Мы предпочли забыть. И о нем, и о тех, кто погиб. Наверное, я не совсем точен. Наверное, правильнее сказать, что мы отдаем должное тем, кто погиб безвинно. Но стараемся не обобщать.

– Может, это выход. Трусливый, но выход. Я не хочу вас обидеть. Я специально выбрал это время, чтобы быть уверенным, что никого из них уже не будет в живых.

Я промолчал.

– Еще вчера… – сказал Мик, глубоко затягиваясь. Табак в папиросе был плохой, он потрескивал, будто Мик раздувал печку. – Еще вчера мы жили в 1938 году. Вы не верите?

– Не знаю, – сказал я. – Если вы мне объясните, то я постараюсь поверить.

– Я работал в институте. Вам название ничего не скажет. Нас было несколько экспериментаторов. И должен сказать, что во многом мы даже обогнали время. Это звучит наивно?

– Нет, всегда есть ученые, которые обгоняют время.

– Во главе института стоял гениальный ученый. Крупинский. Вы слышали о нем?

– Простите, нет.

– Он работал у Резерфорда. Эйнштейн звал его к себе. Но он остался. С нами, с его учениками. А времена становились все хуже. И к власти в институте пришли… мерзавцы.

Он потушил папиросу и сразу достал новую.

– И потом взяли одного из нас, и он исчез. И было ясно, что очередь за другими. Многие из нас бывали за границей. И потом, мы не могли быть осторожными. В самые тяжелые времена наверх вылезает осторожная, но наглая серость. Она везде. Она в биологии, она в генетике, даже в истории. Вы знаете, что генетика фактически под запретом?

– Я слышал, что так было.

– Слава богу, я не зря приехал сюда. Хоть генетика… И мы стали работать. Крупинский сказал нам, что если мы не можем уехать, не можем спрятаться, то мы не имеем права бесславно и незаметно умирать. Наука нам этого не простит. Наш долг – остаться в живых. И есть одна возможность – уйти в будущее. Пока теоретическая. Но если нам очень хочется жить, то мы сделаем это. Практически. И знаете, никто не донес. Мы все работали вечерами, даже ночами, а днем делали вид, что прославляем и так далее. И все было готово.

– А в каком институте, если не секрет?

– Ну какой теперь может быть секрет. Институт экспериментальной физики имени Морозова. Слышали?

Я кивнул.

– Все было готово. Позавчера. И знаете, почему мы особенно спешили? Три дня назад взяли Кацмана. Аркашу Кацмана. Совсем по другому делу. Там что-то с его родственником. Но мы знали, что его будут допрашивать и, когда начнут сильно допрашивать, он расскажет. Знаете, когда пишут про Гражданскую войну, там всегда есть герои, которых белогвардейцы пытают целыми неделями, но те молчат. В самом деле так не бывает. Они ведь профессионалы. Они умеют пытать. Сознаются все. И мы знали, что, даже если Аркашу не будут спрашивать об институте, что было маловероятно, он все равно все расскажет, чтобы купить жизнь. Он очень хороший человек, Аркаша. Но мы были правы. Я дежурил в институте, и в срок никто не пришел, даже Крупинский. Я думал, что Крупинского не посмеют тронуть. Я позвонил ему домой, а незнакомый мужской голос спросил, кто его просит. И я сразу понял. По интонации. Знаете, они почему-то привозят людей с Украины, с таким мягким южным акцентом. Я не знал, сколько у меня времени. Я позвонил домой. Я сказал Марии, чтобы она взяла детей и больше ничего. Правда, она догадалась взять свои кольца. Иначе бы я забыл. Зато здесь я продал сегодня одно кольцо – знаете, мне за него дали двадцать рублей. Такой черненький человек. Иначе и по телефону не позвонишь. Она догадалась и больше не спрашивала. Хорошо, что мы рядом живем. А знаете, что я сделал, когда уже включил машину? Я позвонил к себе домой. И там подошел к телефону человек с таким же мягким акцентом. Мои успели уйти буквально за считаные минуты. И мне кажется, что, когда машина уже работала, они ворвались в лабораторию. Но, может быть, мне показалось.

– Трудно поверить, – сказал я.

– Ах, это так просто…

Теперь, когда он мне все рассказал, он чувствовал себя иначе, страх отпустил его. Я стал его сообщником. Почти родным ему человеком. Не важно, что произойдет с нами потом, но сейчас мы были сообщниками в бегстве из прошлого. Он извлек из внутреннего кармана пиджака черный кожаный бумажник и из него паспорт в серой мягкой обложке. Мне было любопытно поглядеть на его паспорт. В паспорте значилось, что мой собеседник – Мик Анатолий Евгеньевич, год рождения – 1901. И фотография была правильная. Узкое лицо. Светлые глаза. Конечно, можно сделать все – и паспорт, и фотографию. Но ради чего? Чтобы удивить меня? И я поверил этому человеку.

– Что же теперь делать? – спросил я.

– Не представляю. Мы выбрались из машины ранним утром. На наше счастье, здание института сохранилось. Только там все иначе. Это было на рассвете. Никого не было. Мы вышли…

– Вы не боялись, что кто-нибудь пойдет вслед за вами?

– У нас все было оговорено. У нас была сделана очень маленькая мина замедленного действия. Она должна была разрушить только пульт управления. Через тридцать секунд после того, как уйдет в будущее последний. Но я был единственным… Нет, они не догадаются. И я думаю, что они не поверят. Ну как можно поверить? Куда проще предположить, что это заговор шпионов.

Он ухмыльнулся и показал длинные зубы. Потом достал третью папиросу.

– Вы много курите, – сказал я.

– Нервничаю. – Он робко улыбнулся.

– Ну и что дальше?

– Дальше? Дальше я рассудил… Я уже ночью придумал, что, если никого, кроме меня, не будет, я сначала поеду на вокзал. И знаете, я оказался прав. Здесь так же много людей, как полвека назад. И такая же неразбериха.

Он поглядел сквозь стеклянную стену в зал. Мария Павловна сидела прямо и смотрела перед собой. Она ждала. Ей было страшно, куда страшнее, чем ее мужу. Дети спали.

– Ей страшно, – сказал Мик. – Она не знает, чем это кончится. Но я теперь надеюсь, что мы уедем в тихий город, ведь теперь не арестовывают, не убивают?

– Нет, – твердо сказал я. – Теперь этого не бывает.

– Все кошмары кончаются, – сказал Мик. – Я всегда знал, что тот кошмар тоже кончится. По крайней мере, я спокоен за детей. Они будут учиться… Я тоже могу преподавать физику в школе. Я не так уж отстал от школьного уровня.

– Разумеется, – сказал я.

– Мы возьмем билеты в Мелитополь и затеряемся… Знаете, может, даже мы сойдем на какой-нибудь станции и я скажу, что потерял документы. Что мне за это будет?

– Не знаю, – сказал я. – Наверное, выдадут новые. Только трудно будет проверить…

– До встречи с вами я был в каком-то шоке, – сказал Мик. – Я вам очень признателен. От вас исходит какое-то спокойствие, уверенность в себе. Я позвонил в справочное… А, вы слышали? Я позвонил и думал спросить, не дожил ли кто-нибудь из нас… Глупая мысль.

– Нелепая мысль, – сказал я. – Получается, что вас двое. А этого быть не может.

– А вы где будете ночевать? На вокзале?

– Нет, – сказал я. – У меня здесь живет знакомая. Одна из моих тетушек. У нее отдельная квартира.

– Счастливец.

– И у меня есть к вам предложение. Детям плохо на вокзале. И жене вашей нехорошо. Я думаю, что у тетушки мы поместимся. Мы скажем ей, что вы мои мелитопольские родственники.

– Вы с ума сошли. Это же такое неудобство…

– Если вам не накладно, – сказал я, – то вы утром ей заплатите. Немного. Она на пенсии, и лишние пять рублей ей не помешают.

– Разумеется, у меня значительно больше денег. И у Маши остались еще кольца. Это было бы великолепно…

– Вот и решили, – сказал я. – Собирайте свою гвардию, а я пойду ловить машину.

– Такси?

– Такси вряд ли, – сказал я. – Поглядите, какая очередь. Это часа на полтора как минимум. Я думаю, что отыщу левака. Частника.

– А это можно?

– У нас многое можно, – улыбнулся я.

– Так я пошел?

– Давайте. Встречаемся здесь.

Я поглядел ему вслед. Он бежал через зал к своей жене. Он был счастлив – длинные зубы наружу в дикой улыбке. Он махал руками и, нагнувшись к жене, начал ей быстро, возбужденно что-то говорить…

Когда они выползли всем семейством к выходу, голубой «рафик» уже стоял неподалеку. Шофер выглянул из окошка.

– Поторапливайтесь, – сказал он. – Тут фараоны не дремлют.

– Он согласился, – сказал я. – Он еще одну семью взял, их отвезет к площади Маяковского, а потом нас, дальше, на Ленинский.

– Мы на этой машине поедем? – спросил Ося. – Я такой не знаю.

– Привыкнешь, – сказал Мик. – Ты еще не такие машины увидишь.

Сначала в машину Мария Павловна внесла спящую девочку. Потом забрались Мик и мальчик. Я последним.

Я поздоровался со средних лет четой, сидевшей на заднем сиденье. Мария Павловна уложила девочку на сиденье.

– Все в норме? – спросил шофер.

Машина ехала по Садовому кольцу, и Мик не отрываясь глядел по сторонам. Ему все нравилось. И яркое освещение, и движение на улицах. И даже рекламы. Мальчик все время спрашивал: «А это что? А это какая машина?» Мать пыталась его оборвать, но я сказал:

– Пускай спрашивает.

Перед площадью Маяковского машина свернула в переулок.

Мы сидели с Миком на переднем сиденье, и поэтому, когда я наклонился к нему и начал тихо говорить ему на ухо, его жена ничего не слышала.

– Мик, – сказал я, – только не надо шуметь и устраивать истерику. Сейчас мы приедем в одно место, и вы тихо выйдете из машины. Там нас ждут.

– Кто? – прошептал он, тоже стараясь, чтобы жена не услышала. – Кто может ждать… здесь?

– Мик, – сказал я, – вы ведь думаете только о себе. Мы вынуждены думать о более серьезных вещах. Путешествия во времени невозможны. Успешное путешествие во времени может нарушить, как говорил поэт, «связь времен». Вы исчезли в прошлом, образовав там опасную лакуну. От вашего отсутствия нарушается баланс сил в природе. Вы же физик, вы должны были это предусмотреть.

– И ждать, пока нас убьют и отправят куда-то наших детей?

– Ваши товарищи не избегли этой участи. Поймите, Мик, я не имею ничего против вас и вашей семьи. Я искренне вам сочувствую и надеюсь, что обвинение против вас будет снято. Известно множество случаев, когда людей отпускали на свободу.

– В каком году умер академик Крупинский? – спросил вдруг Мик в полный голос.

– Не знаю, – сказал я. Хотя знал, что в 1938 году.

Мария Павловна почувствовала что-то в его голосе.

– Что случилось? – спросила она. И, когда ей никто не ответил, сказала очень тихо: – Я так и знала.

Машина въехала во двор управления, железные ворота закрылись за ней. Не замедляя хода, она нырнула в знакомые мне ворота и резко затормозила во внутреннем зале. Два наших товарища уже ждали. Один из них открыл дверь.

Два других наших товарища, которые сидели на заднем сиденье, спрятали оружие, и женщина средних лет – я ее знал только в лицо – сказала:

– Выходите спокойно, товарищи.

Они вышли совершенно спокойно. Я хотел взять девочку из рук Марии Павловны, чтобы помочь той. Но Мик оттолкнул меня. Я не обиделся. Я понимал, что, с его точки зрения, я кажусь коварным человеком, заманившим его в ловушку.

– Куда нас денут? – спросил он визгливым голосом. Я подумал, что с облегчением забуду это длинное сплюснутое лицо и эти длинные желтые зубы.

– Назад, – сказал один из наших товарищей.

– Но ведь этого нельзя делать, – сказала Мария Павловна. – Они там нас ждут.

Товарищ пожал плечами.

В низкую железную дверь вошел Степан Лукьянович. Он быстро взглянул на беглецов, потом пожал мне руку и поблагодарил за работу.

– У меня были данные, – сказал я. – Остальное лишь опыт и наблюдательность.

– Скажите, – Мик так и не выпускал из рук девочку, – а вы знали? Давно?

– Это третий случай, – вежливо ответил Степан Лукьянович. – Все три нам удалось пресечь.

Он немного лукавил, мой шеф. Второй из этих случаев кончился трагически. Тот человек, который попался, имел при себе яд. Но эти наверняка яда не имеют. Совсем другие люди.

– А мы куда поедем? – спросил мальчик.

– Я вас очень прошу, – сказала вдруг Мария Павловна. – Ради наших детей. Посмотрите на них. У вас же тоже есть дети?

– Я вам искренне сочувствую, – ответил Степан Лукьянович. – Но, простите за народную мудрость, каждому овощу свое время.

– Не надо, Маша, – сказал Мик, – не проси их. Они те же самые.

– Ну тогда оставьте детей. Мы вернемся, мы согласны! – кричала Мария Павловна. Она старалась вырвать ребенка у своего мужа, он не отпускал девочку, одеяло развернулось и упало на пол, девочка верещала. Это была тяжелая сцена.

Мик первым побежал к открытой двери, но его остановил один из наших товарищей.

– Не сюда, – сказал он.

И показал на другую дверь, которая как раз начала открываться.


Протест

Олимпийский комитет всегда скупится на телеграммы. Да и отправляют их в последнюю очередь. Сначала надо сообщить о каких-нибудь затерявшихся контейнерах, вызвать Франки к Оле, оповестить Галактику о симфоническом концерте – и лишь потом подходит черед депешам Олимпийского комитета…

Я отдал спорту всю жизнь. В молодости я ставил рекорды, и именно мне принадлежали «два пятьдесят четыре» в высоту на Олимпиаде в Песталоцци. Теперь об этом помнят лишь историки спорта и старики вроде меня. Вторую половину жизни я посвятил тому, чтобы вертелись колеса спортивной машины. Кому-то приходится это делать. Кому-то приходится разбирать споры между судьями и федерациями, улаживать конфликты и в ожидании рейсовой ракеты давиться синтекофе в забытых богом космопортах Вселенной.

Когда я прыгнул на два пятьдесят четыре, мне аплодировали миллионы людей, и на какое-то мгновение я был самым знаменитым человеком на Земле, вернее, в Солнечной системе, вернее, везде, где обитают гуманоиды. Сегодня я, на мой взгляд, делаю куда больше, чем раньше. Не будь моего вмешательства, провалились бы многие матчи и стали бы врагами многие порядочные люди. Но никто мне не аплодирует. Я старый мальчик на побегушках, профессиональный деятель от спорта и ворчун. Телеграммы настигают меня, как пули, и кидают в сторону от намеченного пути, отдаляют от дома и настоящего кофе и не дают возможности задуматься, послать подальше всю эту бестолковую, суматошную не по возрасту жизнь и удалиться на покой.

Телеграмму я получил в космопорту, когда ждал пересадки. Совершенно непостижимо, как она меня разыскала, потому что, если сидишь на самом видном месте, никакая телеграмма, как правило, тебя не найдет.

Ко мне подошел тамошний чиновник в нелепейшем, на мой взгляд, стесняющем движения разноцветном наряде с множеством блестящих деталей и спросил на ломаной космолингве, не я ли уважаемый Ким Петров, ибо мое уважаемое имя он углядел в списке пассажиров корабля, отлетающего через час на уважаемую Землю. Тут мне пришлось признаться, что я и есть уважаемый Ким Петров.

«Просим, – начиналась телеграмма, а это всегда означает, что придется заниматься чем-то, что не хочется делать моим коллегам, – заглянуть (слово нашли великолепное) на Илигу, разобрать протест Федерации-45 (самая склочная из федераций, уж я ручаюсь). Встреча организована. Подробности на месте. Сплеш».

Сплешу ровным счетом ничего не стоило выслать мне депешу подлиннее, из которой я смог бы понять, кто и на кого обижен и кого с кем я буду мирить. Или осуждать. Наконец, он мог сообщить мне, где расположена эта Илига (если радисты, по своему обыкновению, не перепутали названия).

Настроение у меня испортилось до крайности, и я отправился в диспетчерскую. Там обнаружилось, что, во-первых, Илига находится на другом конце сектора и проще было бы послать туда человека прямо с Земли, чем вылавливать меня в глубинах Галактики. Во-вторых, прямого рейса отсюда нет. Надо лететь до звездной системы с непроизносимым названием, а там пересаживаться на местный рейс, который, вернее всего, отменен года два назад.

Узнав все это, я высказал про себя все, что думаю о Сплеше и Олимпийском комитете в целом, а затем погрузился на корабль. В полете я писал и рвал разнообразные заявления об отставке. Это мое хобби. Я лучший в Галактике специалист по сочинению заявлений об отставке. Пока я пишу их, мной овладевает сладкая уверенность в собственной незаменимости.

Хорошо еще, что на Илиге были предупреждены о моем появлении.

Автомобиль с пятью кольцами (когда-то означали пять континентов Земли) ждал меня у самого пандуса. Первым шагнул ко мне чиновник. Мой духовный брат. Возможно, и ровесник. Мне даже показалось его лицо знакомым, вроде я сталкивался с ним на конгрессе в Плутонвилле, где то ли я голосовал за его предложение уменьшить футбольное поле, то ли он возражал против моего предложения изъять из олимпийской программы стоклеточные шашки.

Кроме чиновника, меня встречали два деятеля рангом пониже, две юные гимнастки с цветами, девушка с зелеными волосами и мрачный парень, которого я принял сначала за боксера, потом за шофера, а он оказался переводчиком. Как переводчик, он нам не пригодился: все знали космолингву.

– Добро пожаловать, – сказал мне главный чиновник. – Мне кажется, что мы с вами где-то встречались. Вы не были на конференции легкоатлетических ассоциаций в Берендауне?

Именно на той конференции я не присутствовал, о чем и поставил в известность моего коллегу, осведомившись не менее вежливо, не случалось ли ему посетить Плутонвилль. Он там не бывал. Мы отложили эту тему до лучших времен, и, отягощенный двумя букетами, я проследовал к машине, куда вместились все встречающие. В этой машине мы провели последующие полчаса – столько времени понадобилось, чтобы оформить мои документы и получить багаж.

Я бы предпочел сразу ознакомиться с обстоятельствами дела, но местный председатель Олимпийского комитета (с которым мы не встречались ни в Плутонвилле, ни в Берендауне) занимался моим багажом, поэтому я в основном рассказывал о погоде, которая сопровождала меня в пути, и расспрашивал, какая погода стоит на Илиге. Переводчик в беседу не вмешивался, хранил мрачную мину и шевелил губами, беззвучно переводя мои слова на английский, а слова илигийских чиновников на какой-то из земных языков. Девочки-гимнастки рассматривали меня в упор и отчаянно шептались. А меня неотступно преследовала мысль: а что, если их проступок перед федерацией настолько серьезен, что они пойдут на все, только бы превратить меня в союзника? Как я ненавидел в этот момент скрягу Сплеша, вечно экономившего на космограммах. Как мне узнать о сути дела, не показав хозяевам, что этой сути я не знаю?

– Вам жарко? – спросила миловидная девушка с зелеными волосами. Я еще не знал, мода это или генетическая особенность.

– Нет, что вы, – ответил я, вытирая лоб платком.

– Вы, наверное, очень расстроены, что вам пришлось из-за нас нарушить свои планы. Из-за меня.

– Из-за вас?

– Мы получили уведомление от самого Сплеша, – перебил ее чиновник, – что вы изменяете из-за нас свой маршрут. Это очень любезно с вашей стороны. Мы постараемся разнообразить ваш досуг. На завтра намечена экскурсия к водопадам, а затем вас ждет легкий обед на вершине горы Ужасной.

Меня не очень обрадовала перспектива легкого обеда на Ужасной горе, а вот слова, оброненные девушкой, кое-что приоткрывали. Значит, она в чем-то провинилась. Это уже клочок информации. Итак, девушка была на каких-то соревнованиях и там чего-то натворила. Ну что же, конфликты такого рода легче разрешить, чем споры о количестве участников, жалобы на плохое размещение команды или неправильную систему подсчета очков. Да и девушка была скромна на вид и чувствовала себя виноватой.

Наконец мой коллега вернулся, сообщив, что багаж уже отправлен в гостиницу. Я лихорадочно пытался вспомнить, как его зовут, но, разумеется, так и не вспомнил.

Машина неслась по ровному шоссе, и хозяева махали руками, стараясь заинтересовать меня красотами окружающей природы. Но что может поразить тебя, если ты побывал на десятках космодромов Галактики? Я вежливо восторгался. Так мы и доехали до города.

Город был также обычен, потому что, если у тебя две руки и две ноги, тебе нужны стены, крыша над головой и даже мебель. А разница в архитектуре – дело вкуса. Я в этом не разбираюсь. Я устал и хотел спать.

Но путешествие по городу заняло больше времени, чем дорога от космодрома. Город задыхался в тисках транспортного кризиса.

– Уже скоро, – сказала девушка виноватым голосом, словно это она придумала пробки на перекрестках.

Раздался скрип тормозов, скрежет, и я инстинктивно вцепился в подлокотники кресла, вытягивая шею, чтобы увидеть случившееся.

Большая черная птица взлетела перед одной из машин метрах в тридцати впереди нас. Я перевел дух. Мои сопровождающие заговорили, перебивая друг друга, только переводчик хранил гробовое молчание, и тогда я, чтобы принять участие в беседе, сказал:

– У нас птицы тоже иногда приводят к катастрофам. Особенно в воздухе.

На меня все посмотрели странно, будто я сказал что-то неприличное, и я подумал о порой невероятных социальных табу, которые можно встретить в других мирах. Да нужно ли далеко ходить за примерами? Многие помнят известный скандал, происшедший во время визита Делакруза на Прембол, где совершенно недопустимо, если мужчина встает в присутствии дамы.

Еще минут через пять мы добрались до гостиницы, и мои хозяева предложили мне отдохнуть.

– А девушка пусть на минутку задержится, – попросил я.

Хозяева, видно, оценили мой ход и закивали головами как-то наискосок, повернулись и проследовали к машине, а девушки-гимнастки вытащили из машины букеты и снова мне их вручили. Так я и остался посреди холла, обнимая разноцветные цветы.

Девушка робела, краснела, ломала пальцы и явно изображала крайнюю степень вины.

– Я вас сейчас отпущу, – сказал я. – Только один вопрос.

– Конечно, – сказала она покорно.

Было жарко, и вентиляторы под потолком гоняли горячий воздух. Подошел портье и взял у меня букеты, за что я ему был крайне признателен.

– Как зовут вашего уважаемого председателя? – спросил я.

Девушка что-то прощебетала, и я попросил ее записать имя на листе бумаги печатными буквами. Должен не без гордости сказать, что на прощальном банкете, после нескольких часов тренировки, я умудрился прочесть все тридцать шесть букв подряд, за что был обласкан бурными аплодисментами присутствующих. По той же причине я попросил разрешения называть девушку Машей, на что она согласилась, хоть это звукосочетание не имело ровным счетом никакого отношения к ее грациозному имени, состоявшему из двадцати восьми согласных букв с придыханиями после четных.

– Итак, – начал я после того, как Маша кончила выводить буквы на бумаге. – Каково ваше личное отношение к тому, что произошло?

Такой вопрос я мог задать, и зная суть дела.

– Ой! – воскликнула Маша. – Мне так стыдно! Но меня подвели нервы.

– А вы подвели команду?

– Если бы только команду! Теперь, наверное, никого с нашей планеты не будут допускать к соревнованиям.

– Хорошо, – у меня больше не было сил разговаривать. – Идите. А я отдохну.

Я прошел в номер и принял душ. Значит, ее подвели нервы. Ну что ж, ничего удивительного. Почти все спортивные грешники ссылаются на нервы. Но такая милая девушка…

Я заказал в номер кофе. Мне принесли темный напиток со вкусом жженой резины. Лучшего я и не ждал.

– Простите, – спросил я официанта. – А есть ли здесь неподалеку место, где подают настоящий кофе?

– У нас самый настоящий, лучший кофе.

– Верю. А из чего его приготовляют?

Официант посмотрел на меня с искренним сочувствием и объяснил, что кофе – это такая трава, корни которой высушиваются и перемалываются, пока не примут благородный фиолетовый оттенок.

Поблагодарив официанта, я хотел выплеснуть драгоценный напиток, но тот, словно почувствовав мое разочарование, сказал:

– Есть люди, называющие этим словом странные коричневые зерна, которые привозят с Земли. Их подают в кафе «Африка» – два квартала отсюда. Чего только не делает с людьми мода!

Официант жалел снобов, которым приходится глотать всякую гадость, а я воспрял духом и через пять минут отправился в кафе «Африка».

Квартал, в котором стояла гостиница, отделялся от следующего небольшим парком. Я шел не спеша и даже остановился на берегу пруда, обрамленного бетонным барьерчиком. К вечеру солнце грело уже не так отчаянно, можно было дышать, и от воды исходила прохлада.

На другом берегу прудика счастливые родители возились у коляски с младенцем. Младенцу на вид было около года – он еще не умел ходить, но стоял в коляске довольно уверенно. На макушке у него торчал белый хохолок, и младенец заливался счастливым смехом, которому вторили папа и мама. Младенец напоминал мне младшего внука Егорушку, и мне на минуту показалось, что я вернулся домой.

Вдруг папаша поднял младенца на руки и, поцеловав в лобик, забросил в воду. Подальше от берега.

Я было бросился к воде, движимый естественным желанием спасти малыша. Но прежде, чем я успел что-нибудь сделать, я заметил: папа с мамой продолжают счастливо смеяться, что говорило либо об их законченном цинизме, либо о том, что младенцу ничего не грозит. Смеялись и случайные прохожие, остановившиеся у пруда. Смеялся и младенец, который препотешно бултыхал ручками и ножками и ко дну не шел.

Тогда я понял, что здесь детей учат плавать раньше, чем они научатся ходить. Таких чудаков я знал и на Земле. И когда я это понял, то немного успокоился. Но ненадолго. Прошло еще несколько секунд, и ручонки младенца, видно, устали, улыбка пропала с его личика, и, тихо пискнув, он пошел ко дну.

Лишь круги по воде…

Я сделал то, что в моем положении сделал бы каждый порядочный человек. Я прыгнул с бетонного бортика в воду и нырнул. В конце концов, пруд был так велик, а перепуганные родители наверняка замешкаются.

Вода была зеленоватой, но довольно чистой. Покачивались водоросли, и темными тенями рядом со мной проплывали рыбы. Пруд оказался не очень глубоким – метра два-три; на дне ребенка не было видно. Я на мгновение вынырнул, чтобы вдохнуть воздуха, и успел разглядеть испуганные лица людей, собравшихся вокруг пруда. Мокрый костюм тянул меня ко дну, и тут я понял, что совсем потерял былую спортивную форму и, если не направлюсь к берегу, спасать придется меня.

Я вынырнул и увидел, как улыбающийся папаша вынимает из воды своего улыбающегося детеныша. На последнем издыхании я выбрался из воды поближе к кустам и подальше от счастливых родителей. Там на скамеечке сидела Маша.

– Что с вами? – спросила она тихо. – Вы так купались?

В вопросе звучала жалкая попытка уважить странные обычаи моей родины, где старики обычно ныряют в воду в костюме и ботинках.

– Да, – сказал я сквозь зубы. – У нас такой обычай.

– Такой?! И вам не холодно?

– Что вы, – я постарался улыбнуться, – очень тепло.

– Вы куда идете? – спросила Маша, стараясь на меня не глядеть. Я бы тоже на ее месте постарался не глядеть на старика, с которого льется вода и свисают водоросли.

– Я иду пить кофе, – сказал я. – В кафе «Африка».

– Но, может, вам лучше…

– Сначала обсохнуть?

– Если так у вас принято.

– Нет, у нас принято гулять в мокрых костюмах, – ответил я. – Но все-таки мы вернемся в гостиницу и постараемся проникнуть туда с заднего хода, потому что наш обычай вызовет у вас удивление.

– Нет, что вы! – воскликнула неискренне Маша, но тут же повела меня к гостинице задним двором.

Я покорно следовал за девушкой, стараясь не обращать внимания на прохожих. По дороге я немного обсох, а в номере, размышляя о несходстве обычаев, переоделся в вечерний торжественный костюм с большим олимпийским гербом, нашитым на верхний карман. Я не рассчитывал разгуливать здесь в парадном облачении, но мой багаж был ограничен. Хорошо, хоть малыш не потонул.

Маша покорно ждала меня в холле, сложив ручки на коленях, словно нашкодившая школьница, которой предстоит объяснение с учителем.

– У вас рано учат детей плавать? – спросил я, присаживаясь рядом.

– Плавать? Да, конечно.

– Но я никогда не видел пловцов с Илиги на наших соревнованиях.

– Мы недавно примкнули к олимпийскому движению, – сказала Маша.

– Но вот вы же участвовали.

Маша покраснела, что в сочетании с зелеными волосами дало любопытный эффект, который мог бы загнать в могилу дальтоника.

– Но я же легкоатлет, – сказала она. – За легкоатлетов мы ручались. А за пловцов очень трудно ручаться. Вы меня понимаете?

Я пока не понимал, но на всякий случай внушительно кивнул.

– Но поймите меня правильно! – воскликнула она вдруг с дрожью в голосе. – Я первый раз была на таких крупных отборочных соревнованиях. Этого со мной больше никогда не повторится.

Я кивал как болванчик, надеясь, что она проговорится.

– А теперь получилось, что из-за моего поведения илигийцам придется отказаться от участия в галактических соревнованиях. Поверьте, только я одна виновата. Снимите меня. Накажите меня. Но не наказывайте целую планету. Все теперь зависит от вас.

– Знаете что, – сказал я задумчиво. – Расскажите мне все по порядку. Одно дело – изучать документы, другое – выслушивать показания сторон. Только ничего не скрывайте.

Маша глубоко вздохнула, словно собиралась нырнуть в воду, чем напомнила мне мой собственный неразумный поступок.

– Значит, после того, как я стала чемпионкой Илиги в беге на двести метров, меня решили направить на отборочные соревнования сектора на Элеиду. Со мной был еще один юноша – прыгун. У него все обошлось. Ну вот, взяла я старт. Чуть-чуть засиделась. Самую чуточку. Знаете, как это бывает? Вы никогда сами не бегали?

– Я прыгал в высоту, – сказал я. – На два пятьдесят четыре.

– Ой как высоко! – искренне удивилась Маша, чем очень меня к себе расположила. – Но вы все равно знаете, как бывает, когда задержишься на старте. Бежишь и себя проклинаешь. А ведь два первых забега я выиграла. Вот и бежала, проклиная себя, и очень мне было стыдно, что на меня надеялись, а я так подвожу. Мы с другой девушкой оторвались от остальных, но у нее запас был метра в два. Полметра я отыграла по-честному, а потом с собой не совладала. Я знала лишь одно: остается двадцать метров, семнадцать… Вот я и фликнула.

– Что вы сделали?

– Флик-ну-ла.

И тут Маша разревелась, и я погладил ее по зеленой головке и стал приговаривать: «Ну ничего, ничего…»

– Что теперь будет?.. – бормотала Маша. – Я же не могу им в глаза смотреть.

– Что же было потом?

– Потом? Потом все судьи сбежались и потребовали объяснений. У меня, сами понимаете, был соблазн сказать, что им показалось, но я сказала правду. А та, другая команда сразу написала протест. И федерация. Они совершенно правы.

Маша достала платок и высморкалась. Почему-то все женщины в Галактике, когда плачут, вместо того чтобы вытереть слезы, вытирают нос. Из сумочки вывалился на стол сложенный вчетверо лист бумаги.

– Вот, – сказала Маша, – вот этот проклятый протест. Они даже не стали слушать моих объяснений и обещаний.

Я взял протест, стараясь скрыть охватившую меня радость. Развернул его, словно хотел еще раз взвесить тяжесть обвинений. Протест был счастливой зацепкой. Я слишком далеко зашел в своем всеведении, чтобы спросить, что это значит – фликнула?

«…За несколько метров до финиша, – говорилось в протесте после подробного описания никому не нужных обстоятельств прибытия спортсменов с Илиги и порядка соревнований, вплоть до указания скорости и направления ветра и числа зрителей на стадионе, – представительница Илиги, почувствовав, что не может догнать свою соперницу честным путем, пролетела несколько метров по воздуху, превратившись в нечто, подобное птице и снабженное крыльями, форму и расцветку которых установить не удалось. После пересечения линии финиша спортсменка вновь опустилась на землю и пробежала в своем естественном виде еще несколько метров, прежде чем остановилась…»

Далее следовали всякие пустые слова. Я сидел, перечитывал вышеприведенные фразы и все равно ничего не понимал.

Из столбняка меня вывело появление председателя Олимпийского комитета.

– Ну как, побеседовали? – спросил он, изобразив сдержанную радость. – Надеюсь, вы поняли, что случай с ней лишь печальное недоразумение?

– Да, – сказал я, складывая протест и пряча его в карман. – Да.

И тут, может, потому, что переутомился или неожиданное купание подействовало мне на нервы, я потерял контроль над собой и, выругав последними словами Сплеша, признался, что до разговора с Машей ровным счетом ничего не знал о сути дела, и в результате полдня потеряно понапрасну…

Мой неожиданный взрыв как-то успокоил коллегу и заставил его увидеть во мне – в строгом и страшном ревизоре – человека, подвластного слабостям. И потому он сказал:

– Позвольте, мой дорогой, рассказать вам все по порядку. Ведь планет в Галактике множество, и не можете же вы знать особенности каждой.

– Не могу, – согласился я. – На одной планете фликают, на другой…

– Вы совершенно правы. Ведь эволюция на Илиге проходила в куда более сложных условиях, чем, допустим, на Земле. Хищники преследовали наших отдаленных предков в воздухе, на суше и в воде. И были они быстры и беспощадны. Но природа пожалела наших предков. Она, помимо разума, наградила их особенностью, которой наделены и многие другие неагрессивные существа на нашей планете. Спасаясь от злых врагов, жертвы – а наши предки относились к числу жертв – могут менять форму тела в зависимости от среды, в которую они попадают. Представьте себе, что за вами гонится свамс. Это жуткое зрелище. Хорошо еще, что свамсы вымерли. Вот свамс догоняет вас в поле. Тогда в момент наибольшего нервного и физического напряжения структура вашего организма меняется, и вы взлетаете на воздух в виде птицы.

– Понимаю, – сказал я, хотя не был уверен, что понимаю.

– Помните, на перекрестке вы сказали, что птицы на вашей планете могут помешать транспорту. Мы не знали, шутка это или нет. Ведь никакой птицы там не было. Просто какой-то школьник чуть не попал под машину. В последний момент он успел вывернуться и взлететь в воздух…

– Да, – сказал я, вспомнив птицу, взлетевшую перед машинами.

– Ну вот, я продолжу рассказ, – сказал мой коллега. – Спасаясь от свамсов, наши предки взлетали в воздух. Но что их там ожидало?

– Провиски, – подсказала Маша.

– Правильно, провиски, – согласился мой коллега. – Размахивая своими громадными черными перепончатыми крыльями, провиски раскрывали свои черные клювы, чтобы нас сожрать. Что оставалось делать нашим предкам? Они принимали единственное решение – ныряли в воду и превращались в рыб. По приказу на редкость совершенной нервной системы биологическая структура тела вновь претерпевала изменения…

– Все ясно, – сказал я, стараясь не улыбнуться. – Это свойство у вас с рождения?

– Как вам сказать… Постепенно, с развитием цивилизации, эти способности стали отмирать. Но мы их воспитываем в детях искусственно, потому что они полезны. Вы можете увидеть в нашем городе сцены, непонятные и даже пугающие приезжего. Вы можете увидеть, как маленьких детей кидают с крыш или в водоемы… Если не закрепить возможности ребенка в раннем детстве, он может вырасти недоразвитым уродом…

– Уродом, то есть…

– Да, уродом, который не умеет превратиться, когда надо, в птицу или рыбу. Извините, уважаемый Ким Петров, но это слово не относится к нашим гостям. Мы понимаем, что эволюция у вас шла иными путями.

– А жаль! – воскликнул я с чувством.

Моему взору предстала сцена у пруда, столь обычная в их мире и так смутившая меня. Мой поступок должен был показаться окружающим верхом бестолковости. И неудивительно, что родители малыша поспешили вызволить ребенка из воды, чтобы глупый дедушка не сделал ему больно, схватив за плавничок или за жабры.

– Но, – тут в голосе моего собеседника зазвучали трагические нотки, – спортсмен, желающий выступать в обычных для Галактики видах спорта, дает клятву забыть о своих способностях. Больше того, мы надеялись, что никто в Олимпийском комитете не узнает наших… Ни к чему это… пошли бы разговоры…

– Ни к чему, – согласился я.

– Теперь, после этого краткого вступления, я хотел бы пригласить вас на специально приуроченные к вашему приезду соревнования по легкой атлетике. Вы сможете своими глазами убедиться, что и без фликанья мы добиваемся отличных результатов…

Я поднялся и последовал за моими гостеприимными хозяевами.

У подъезда гостиницы остановился автобус. Пассажиры уже вошли в него, и двери вот-вот должны были закрыться, когда за моей спиной послышался топот. Какой-то пожилой человек с двумя чемоданами в руках мчался через холл, держа в зубах голубую бумажку, наверно, билет. Я посторонился. Увидев, что автобус отходит, человек подпрыгнул, превратился в серую птицу, подхватил когтями чемоданы, не выпуская из клюва билет, в мгновение ока долетел до автобуса и протиснулся внутрь, заклинив чемоданами дверь.

– Ну вот видите, – сказал мой коллега несколько укоризненно. – Иногда это помогает, но… не везде.

Не спуская глаз с удаляющегося автобуса, я спросил:

– А под землю ваши предки не пробовали прятаться?

– Это атавизм! – возмутилась Маша. – Там же грязно.

– Такие способности встречаются у геологов, – поправил ее мой коллега. – Так каковы наши перспективы в олимпийском движении?

– Еще не знаю, – сказал я.

А сам уже думал о бесконечных заседаниях комитета, где мне придется уламывать упрямую федерацию и торжественно клясться от имени илигийцев, что они преодолеют инстинкты ради честной спортивной борьбы.


Можно попросить Нину?

– Можно попросить Нину? – сказал я.

– Это я, Нина.

– Да? Почему у тебя такой странный голос?

– Странный голос?

– Не твой. Тонкий. Ты огорчена чем-нибудь?

– Не знаю.

– Может быть, мне не стоило звонить?

– А кто говорит?

– С каких пор ты перестала меня узнавать?

– Кого узнавать?

Голос был моложе Нины лет на двадцать. А на самом деле Нинин голос лишь лет на пять моложе хозяйки. Если человека не знаешь, по голосу его возраст угадать трудно. Голоса часто старятся раньше владельцев. Или долго остаются молодыми.

– Ну ладно, – сказал я. – Послушай, я звоню тебе почти по делу.

– Наверное, вы все-таки ошиблись номером, – настаивала Нина. – Я вас не знаю.

– Это я, Вадим, Вадик, Вадим Николаевич! Что с тобой?

– Ну вот! – Нина вздохнула, будто ей жаль было прекращать разговор. – Я не знаю никакого Вадика и Вадима Николаевича.

– Простите, – извинился я и повесил трубку.

Я не сразу набрал номер снова. Конечно, я просто не туда попал. Мои пальцы не хотели звонить Нине. И набрали не тот номер. А почему они не хотели?

Я отыскал на столе пачку кубинских сигарет. Крепких, как сигары. Их, наверное, делают из обрезков сигар. Какое у меня может быть дело к Нине? Или почти дело? Никакого. Просто хотелось узнать, дома ли она. А если ее нет дома, это ничего не меняет. Она может быть, например, у мамы. Или в театре, потому что она тысячу лет не была в театре.

Я позвонил Нине.

– Нина? – спросил я.

– Нет, Вадим Николаевич, – ответила Нина. – Вы опять ошиблись. Вы какой номер набираете?

– 149-40-89.

– А у меня Арбат – один – тридцать два – пять три.

– Конечно, – сказал я. – Арбат – это четыре?

– Арбат – это Г.

– Ничего общего, – пробормотал я. – Извините, Нина.

– Пожалуйста, – сказала Нина. – Я все равно не занята.

– Постараюсь к вам больше не попадать, – пообещал я. – Где-то заклинило. Вот и попадаю к вам. Очень плохо телефон работает.

– Да, – согласилась Нина.

Я повесил трубку.

Надо подождать. Или набрать сотню. Время. Что-то замкнется в перепутавшихся линиях на станции. И я дозвонюсь. «Двадцать два часа ровно», – ответила женщина по телефону 100. Я вдруг подумал, что если ее голос записали давно, десять лет назад, то она набирает номер 100, когда ей скучно, когда она одна дома, и слушает свой голос, свой молодой голос. А может быть, она умерла. И тогда ее сын или человек, который ее любил, набирает сотню и слушает ее голос.

Я позвонил Нине.

– Я вас слушаю, – отозвалась Нина молодым голосом. – Это опять вы, Вадим Николаевич?

– Да, – сказал я. – Видно, наши телефоны соединились намертво. Вы только не сердитесь, не думайте, что я шучу. Я очень тщательно набирал номер, который мне нужен.

– Конечно, конечно, – быстро согласилась Нина. – Я ни на минутку не подумала. А вы очень спешите, Вадим Николаевич?

– Нет, – ответил я.

– У вас важное дело к Нине?

– Нет, я просто хотел узнать, дома ли она.

– Соскучились?

– Как вам сказать…

– Я понимаю, ревнуете, – предположила Нина.

– Вы смешной человек, – произнес я. – Сколько вам лет, Нина?

– Тринадцать. А вам?

– Больше сорока. Между нами толстенная стена из кирпичей.

– И каждый кирпич – это месяц, правда?

– Даже один день может быть кирпичом.

– Да, – вздохнула Нина, – тогда это очень толстая стена. А о чем вы думаете сейчас?

– Трудно ответить. В данную минуту ни о чем. Я же разговариваю с вами.

– А если бы вам было тринадцать лет или даже пятнадцать, мы могли бы познакомиться, – сказала Нина. – Это было бы очень смешно. Я бы сказала: приезжайте завтра вечером к памятнику Пушкину. Я вас буду ждать в семь часов ровно. И мы бы друг друга не узнали. Вы где встречаетесь с Ниной?

– Как когда.

– И у Пушкина?

– Не совсем. Мы как-то встречались у «России».

– Где?

– У кинотеатра «Россия».

– Не знаю.

– Ну, на Пушкинской.

– Все равно почему-то не знаю. Вы, наверное, шутите. Я хорошо знаю Пушкинскую площадь.

– Не важно, – сказал я.

– Почему?

– Это давно было.

– Когда?

Девочке не хотелось вешать трубку. Почему-то она упорно продолжала разговор.

– Вы одна дома? – спросил я.

– Да. Мама в вечернюю смену. Она медсестра в госпитале. Она на ночь останется. Она могла бы прийти и сегодня, но забыла дома пропуск.

– Ага, – согласился я. – Ладно, ложись спать, девочка. Завтра в школу.

– Вы со мной заговорили как с ребенком.

– Нет, что ты, я говорю с тобой как со взрослой.

– Спасибо. Только сами, если хотите, ложитесь спать с семи часов. До свидания. И больше не звоните своей Нине. А то опять ко мне попадете. И разбудите меня, маленькую девочку.

Я повесил трубку. Потом включил телевизор и узнал о том, что луноход прошел за смену 337 метров. Луноход занимался делом, а я бездельничал. В последний раз я решил позвонить Нине уже часов в одиннадцать, целый час занимал себя пустяками и решил, что, если опять попаду на девочку, повешу трубку сразу.

– Я так и знала, что вы еще раз позвоните, – сказала Нина, подойдя к телефону. – Только не вешайте трубку. Мне, честное слово, очень скучно. И читать нечего. И спать еще рано.

– Ладно, – согласился я. – Давайте разговаривать. А почему вы так поздно не спите?

– Сейчас только восемь, – сказала Нина.

– У вас часы отстают, – отозвался я. – Уже двенадцатый час.

Нина засмеялась. Смех у нее был хороший, мягкий.

– Вам так хочется от меня отделаться, что просто ужас, – объяснила она. – Сейчас октябрь, и поэтому стемнело. И вам кажется, что уже ночь.

– Теперь ваша очередь шутить? – спросил я.

– Нет, я не шучу. У вас не только часы врут, но и календарь врет.

– Почему врет?

– А вы сейчас мне скажете, что у вас вовсе не октябрь, а февраль.

– Нет, декабрь, – ответил я. И почему-то, будто сам себе не поверил, посмотрел на газету, лежавшую рядом, на диване. «Двадцать третье декабря» – было написано под заголовком.

Мы помолчали немного, я надеялся, что она сейчас скажет «до свидания». Но она вдруг спросила:

– А вы ужинали?

– Не помню, – сказал я искренне.

– Значит, не голодный.

– Нет, не голодный.

– А я голодная.

– А что, дома есть нечего?

– Нечего! – подтвердила Нина. – Хоть шаром покати. Смешно, да?

– Даже не знаю, как вам помочь, – сказал я. – И денег нет?

– Есть, но совсем немножко. И все уже закрыто. А потом, что купишь?

– Да, – согласился я, – все закрыто. Хотите, я пошурую в холодильнике, посмотрю, что там есть?

– У вас есть холодильник?

– Старый, – ответил я. – «Север». Знаете такой?

– Нет, – призналась Нина. – А если найдете, что потом?

– Потом? Я схвачу такси и подвезу вам. А вы спуститесь к подъезду и возьмете.

– А вы далеко живете? Я – на Сивцевом Вражке. Дом 15/25.

– А я на Мосфильмовской. У Ленинских гор. За университетом.

– Опять не знаю. Только это не важно. Вы хорошо придумали, и спасибо вам за это. А что у вас есть в холодильнике? Я просто так спрашиваю, не думайте.

– Если бы я помнил, – пробормотал я. – Сейчас перенесу телефон на кухню, и мы с вами посмотрим.

Я прошел на кухню, и провод тянулся за мной, как змея.

– Итак, – сказал я, – открываем холодильник.

– А вы можете телефон носить с собой? Никогда не слышала о таком.

– Конечно, могу. А ваш телефон где стоит?

– В коридоре. Он висит на стенке. И что у вас в холодильнике?

– Значит, так… что тут, в пакете? Это яйца, неинтересно.

– Яйца?

– Ага. Куриные. Вот, хотите, принесу курицу? Нет, она французская, мороженая. Пока вы ее сварите, совсем проголодаетесь. И мама придет с работы. Лучше мы возьмем колбасы. Или нет, нашел марокканские сардины, шестьдесят копеек банка. И к ним есть полбанки майонеза. Вы слышите?

– Да, – ответила Нина совсем тихо. – Зачем вы так шутите? Я сначала хотела засмеяться, а потом мне стало грустно.

– Это еще почему? В самом деле так проголодались?

– Нет, вы же знаете.

– Что я знаю?

– Знаете, – настаивала Нина. Потом помолчала и добавила: – Ну и пусть! Скажите, а у вас есть красная икра?

– Нет, – признался я. – Зато есть филе палтуса.

– Не надо, хватит, – сказала Нина твердо. – Давайте отвлечемся. Я же все поняла.

– Что поняла?

– Что вы тоже голодный. А что у вас из окна видно?

– Из окна? Дома, копировальная фабрика. Как раз сейчас, полдвенадцатого, смена кончается. И много девушек выходит из проходной. И еще виден «Мосфильм». И пожарная команда. И железная дорога. Вот по ней сейчас идет электричка.

– И вы все видите?

– Электричка, правда, далеко идет. Видна только цепочка огоньков, окон!

– Вот вы и врете!

– Нельзя так со старшими разговаривать, – отозвался я. – Я не могу врать. Я могу ошибаться. Так в чем же я ошибся?

– Вы ошиблись в том, что видите электричку. Ее нельзя увидеть.

– Что же она, невидимая, что ли?

– Нет, она видимая, только окна светиться не могут. Да вы вообще из окна не выглядывали.

– Почему? Я стою перед самым окном.

– А у вас в кухне свет горит?

– Конечно, а как же я в темноте в холодильник бы лазил. У меня в нем перегорела лампочка.

– Вот, видите, я вас уже в третий раз поймала.

– Нина, милая, объясни мне, на чем ты меня поймала.

– Если вы смотрите в окно, то откинули затемнение. А если откинули затемнение, то потушили свет. Правильно?

– Неправильно. Зачем же мне затемнение? Война, что ли?

– Ой-ой-ой! Как же можно так завираться? А что же, мир, что ли?

– Ну, я понимаю, Вьетнам, Ближний Восток… Я не об этом.

– И я не об этом… Постойте, а вы инвалид?

– К счастью, все у меня на месте.

– У вас бронь?

– Какая бронь?

– А почему вы тогда не на фронте?

Вот тут я в первый раз заподозрил неладное. Девочка меня вроде бы разыгрывала. Но делала это так обыкновенно и серьезно, что чуть было меня не испугала.

– На каком я должен быть фронте, Нина?

– На самом обыкновенном. Где все. Где папа. На фронте с немцами. Я серьезно говорю, я не шучу. А то вы так странно разговариваете. Может быть, вы не врете о курице и яйцах?

– Не вру, – признался я. – И никакого фронта нет. Может быть, и в самом деле мне подъехать к вам?

– Так я в самом деле не шучу! – почти крикнула Нина. – И вы перестаньте. Мне было сначала интересно и весело. А теперь стало как-то не так. Вы меня простите. Как будто вы не притворяетесь, а говорите правду.

– Честное слово, девочка, я говорю правду, – сказал я.

– Мне даже страшно стало. У нас печка почти не греет. Дров мало. И темно. Только коптилка. Сегодня электричества нет. И мне одной сидеть ой как не хочется. Я все теплые вещи на себя накутала.

И тут же она резко и как-то сердито повторила вопрос:

– Вы почему не на фронте?

– На каком я могу быть фронте? Какой может быть фронт в семьдесят втором году?!

– Вы меня разыгрываете?

Голос опять сменил тон, был он недоверчив, был он маленьким, три вершка от пола. И невероятная, забытая картинка возникла перед глазами – то, что было со мной, но много лет, тридцать или больше лет назад. Когда мне тоже было двенадцать лет. И в комнате стояла «буржуйка». И я сижу на диване, подобрав ноги. И горит свечка, или это была керосиновая лампа? И курица кажется нереальной, сказочной птицей, которую едят только в романах, хотя я тогда не думал о курице…

– Вы почему замолчали? – спросила Нина. – Вы лучше говорите.

– Нина, – сказал я, – какой сейчас год?

– Сорок второй, – ответила Нина.

И я уже складывал в голове ломтики несообразностей в ее словах. Она не знает кинотеатра «Россия». И номер телефона у нее только из шести цифр. И затемнение…

– Ты не ошибаешься? – спросил я.

– Нет, – стояла на своем Нина.

Она верила в то, что говорила. Может, голос обманул меня? Может, ей не тринадцать лет? Может, она сорокалетняя женщина, заболела еще тогда, девочкой, и ей кажется, что она осталась там, где война?

– Послушайте, – сказал я спокойно, – не вешайте трубку. Сегодня двадцать третье декабря 1972 года. Война кончилась двадцать семь лет назад. Вы это знаете?

– Нет, – сказала Нина.

– Теперь знайте. Сейчас двенадцатый час… Ну как вам объяснить?

– Ладно, – сказала Нина покорно. – Я тоже знаю, что вы не привезете мне курицу. Мне надо было догадаться, что французских кур не бывает.

– Почему?

– Во Франции немцы.

– Во Франции давным-давно нет никаких немцев. Только если туристы. Но немецкие туристы бывают и у нас.

– Как так? Кто их пускает?

– А почему не пускать?

– Вы не вздумайте сказать, что фрицы нас победят! Вы, наверное, просто вредитель или шпион?

– Нет, я работаю в СЭВе, в Совете Экономической Взаимопомощи. Занимаюсь венграми.

– Вот и опять врете! В Венгрии фашисты.

– Венгры давным-давно прогнали своих фашистов. Венгрия – социалистическая республика.

– Ой, а я уж боялась, что вы и в самом деле вредитель. А вы все-таки все выдумываете. Нет, не возражайте. Вы лучше расскажите мне, как будет потом. Придумайте что хотите, только чтобы было хорошо. Пожалуйста. И извините меня, что я так с вами грубо разговаривала. Я просто не поняла.

И я не стал больше спорить. Как объяснить это? Я опять представил себе, как сижу в этом самом сорок втором году, как мне хочется узнать, когда наши возьмут Берлин и повесят Гитлера. И еще узнать, где я потерял хлебную карточку за октябрь. И сказал:

– Мы победим фашистов 9 мая 1945 года.

– Не может быть! Очень долго ждать.

– Слушай, Нина, и не перебивай. Я знаю лучше. И Берлин мы возьмем второго мая. Даже будет такая медаль – «За взятие Берлина». А Гитлер покончит с собой. Он примет яд. И даст его Еве Браун. А потом эсэсовцы вынесут его тело во двор имперской канцелярии, и обольют бензином, и сожгут.

Я рассказывал это не Нине. Я рассказывал это себе. И я послушно повторял факты, если Нина не верила или не понимала сразу, возвращался, когда она просила пояснить что-нибудь, и чуть было не потерял вновь ее доверия, когда сказал, что Сталин умрет. Но я потом вернул ее веру, поведав о Юрии Гагарине и о новом Арбате. И даже насмешил Нину, рассказав о том, что женщины будут носить брюки-клеш и совсем короткие юбки. И даже вспомнил, когда наши перейдут границу с Пруссией. Я потерял чувство реальности. Девочка Нина и мальчишка Вадик сидели передо мной на диване и слушали. Только они были голодные как черти. И дела у Вадика обстояли даже хуже, чем у Нины: хлебную карточку он потерял, и до конца месяца им с матерью придется жить на одну карточку – рабочую карточку, потому что Вадик посеял свою где-то во дворе, и только через пятнадцать лет он вдруг вспомнит, как это было, и будет снова расстраиваться, потому что карточку можно было найти даже через неделю; она, конечно, свалилась в подвал, когда он бросил на решетку пальто, собираясь погонять в футбол. И я сказал, уже потом, когда Нина устала слушать то, что полагала хорошей сказкой:

– Ты знаешь Петровку?

– Знаю, – сказала Нина. – А ее не переименуют?

– Нет. Так вот…

Я рассказал, как войти во двор под арку и где в глубине двора есть подвал, закрытый решеткой. И если это октябрь сорок второго года, середина месяца, то в подвале, вернее всего, лежит хлебная карточка. Мы там, во дворе играли в футбол, и я эту карточку потерял.

– Какой ужас! – сказала Нина. – Я бы этого не пережила. Надо сейчас же ее отыскать. Сделайте это.

Она тоже вошла во вкус игры, и где-то реальность ушла, и уже ни она, ни я не понимали, в каком году мы находимся, – мы были вне времени, ближе к ее сорок второму году.

– Я не могу найти карточку, – объяснил я. – Прошло много лет. Но если сможешь, зайди туда, подвал должен быть открыт. В крайнем случае скажешь, что карточку обронила ты.

И в этот момент нас разъединили.

Нины не было. Что-то затрещало в трубке, женский голос произнес:

– Это 143-18-15? Вас вызывает Орджоникидзе.

– Вы ошиблись номером, – ответил я.

– Извините, – сказал женский голос равнодушно.

И были короткие гудки.

Я сразу же набрал снова Нинин номер. Мне нужно было извиниться. Нужно было посмеяться вместе с девочкой. Ведь получилась, в общем, чепуха…

– Да, – сказал голос Нины. Другой Нины.

– Это вы? – спросил я.

– А, это ты, Вадим? Что, тебе не спится?

– Извини, – сказал я. – Мне другая Нина нужна.

– Что?

Я повесил трубку и снова набрал номер.

– Ты с ума сошел? – спросила Нина. – Ты пил?

– Извини, – сказал я и снова бросил трубку.

Теперь звонить было бесполезно. Звонок из Орджоникидзе все вернул на свои места. А какой у нее настоящий телефон? Арбат – три, нет, Арбат – один – тридцать два – тринадцать… Нет, сорок…

Взрослая Нина позвонила мне сама.

– Я весь вечер сидела дома, – сказала она. – Думала, ты позвонишь, объяснишь, почему ты вчера так вел себя. Но ты, видно, совсем сошел с ума.

– Наверное, – согласился я. Мне не хотелось рассказывать ей о длинных разговорах с другой Ниной.

– Какая еще другая Нина? – спросила она. – Это образ? Ты хочешь видеть меня иной?

– Спокойной ночи, Ниночка, – сказал я. – Завтра все объясню.

…Самое интересное, что у этой странной истории был не менее странный конец. На следующий день утром я поехал к маме. И сказал, что разберу антресоли. Я три года обещал это сделать, а тут приехал сам. Я знаю, что мама ничего не выкидывает. Из того, что, как ей кажется, может пригодиться. Я копался часа полтора в старых журналах, учебниках, разрозненных томах приложений к «Ниве». Книги были не пыльными, но пахли старой, теплой пылью. Наконец я отыскал телефонную книгу за 1950 год. Книга распухла от вложенных в нее записок и заложенных бумажками страниц, углы которых были обтрепаны и замусолены. Книга была настолько знакома, что казалось странным, как я мог ее забыть, – если б не разговор с Ниной, так бы никогда и не вспомнил о ее существовании. И стало чуть стыдно, как перед честно отслужившим костюмом, который отдают старьевщику на верную смерть.

Четыре первые цифры известны. Г-1-32… И еще я знал, что телефон, если никто из нас не притворялся, если надо мной не подшутили, стоял в переулке Сивцев Вражек, в доме 15/25. Никаких шансов найти телефон не было. Я уселся с книгой в коридоре, вытащив из ванной табуретку. Мама ничем не поняла, улыбнулась только, проходя мимо, и сказала:

– Ты всегда так. Начинаешь разбирать книги, зачитываешься через десять минут, и уборке конец.

Она не заметила, что я читаю телефонную книгу.

Я нашел этот телефон. Двадцать лет назад он стоял в той же квартире, что и в сорок втором году. И записан был на Фролову К.Г.

Согласен, я занимался чепухой. Искал то, чего и быть не могло. Но вполне допускаю, что процентов десять вполне нормальных людей, окажись они на моем месте, сделали бы то же самое. И я поехал на Сивцев Вражек.

Новые жильцы в квартире не знали, куда уехали Фроловы. Да и жили ли они здесь? Но мне повезло в домоуправлении. Старенькая бухгалтерша помнила Фроловых, с ее помощью я узнал все, что требовалось, через адресный стол.

Уже стемнело. По новому району среди одинаковых панельных башен гуляла поземка. В стандартном двухэтажном магазине продавали французских кур в покрытых инеем прозрачных пакетах. У меня появился соблазн купить курицу и принести ее, как обещал, хоть и с тридцатилетним опозданием. Но я хорошо сделал, что не купил ее. В квартире никого не было. И по тому, как гулко разносился звонок, мне показалось, что здесь люди не живут. Уехали.

Я хотел было уйти, но потом, раз уж забрался так далеко, позвонил в дверь рядом.

– Скажите, Фролова Нина Сергеевна – ваша соседка?

Парень в майке, с дымящимся паяльником в руке, ответил равнодушно:

– Они уехали.

– Куда?

– Месяц как уехали на Север. До весны не вернутся. И Нина Сергеевна, и муж ее.

Я извинился, начал спускаться по лестнице. И думал, что в Москве, вполне вероятно, живет не одна Нина Сергеевна Фролова 1930 года рождения.

И тут дверь сзади снова растворилась.

– Погодите, – сказал тот же парень. – Мать что-то сказать хочет.

Мать его тут же появилась в дверях, запахивая халат.

– А вы кем ей будете?

– Так просто, – ответил я. – Знакомый.

– Не Вадим Николаевич?

– Вадим Николаевич.

– Ну вот, – обрадовалась женщина, – чуть было вас не упустила. Она бы мне никогда этого не простила. Нина так и сказала: не прощу. И записку на дверь приколола. Только записку, наверное, ребята сорвали. Месяц уже прошел. Она сказала, что вы в декабре придете. И даже сказала, что постарается вернуться, но далеко-то как…

Женщина стояла в дверях, глядела на меня, словно ждала, что я сейчас открою какую-то тайну, расскажу ей о неудачной любви. Наверное, она и Нину пытала: кто он тебе? И Нина тоже сказала ей: «Просто знакомый».

Женщина выдержала паузу, достала письмо из кармана халата.

«Дорогой Вадим Николаевич!

Я, конечно, знаю, что вы не придете. Да и как можно верить детским мечтам, которые и себе самой уже кажутся только мечтами. Но ведь хлебная карточка была в том самом подвале, о котором вы успели мне сказать…»


Сказка о репе


1

Я привез Люцине «полянку». При виде этого подарка Люци села на диван и долго сидела в полном оцепенении. Нет ничего приятнее, как делать подарки. От которых человек цепенеет. Я сел напротив и рассматривал Люцину, преисполненный тщеславия, и ждал, пока она придет в себя, чтобы сообщить мне мои жизненные планы на ближайшие дни.

– Полянка, – сказала Люцина бархатным голосом. Получилось «польанка» – изящно и нежно.

– А ты знаешь, почему «полянка»? – спросил тогда я.

– Нет. Наверное, потому, что красиво, наверное, потому, что на ней узоры переливаются, как цветы на полянке, как полянка в лесу…

– Ничего подобного. Эту бабочку назвали по имени Теодора Поляновского, Теодора Федоровича, такое вот странное имя.

– Да? – произнесла Люцина рассеянно, поглаживая тонкими длинными пальцами нежнейший ворс «полянки». – Это интересно. Польановский.

Ей это было совершенно неинтересно, она вновь оцепенела, а мне хотелось рассказать Люцине о Поляновском, мне хотелось доказать ей, что Поляновский некрасив, скучен и зануден, неосмотрителен и даже глуп. Что его отличает от прочих смертных удивительная настойчивость, упорство муравья, цепкость бульдога и способность к самопожертвованию ради дела, даже если это для других смертных и яйца выеденного не стоит. Хотя кто может рассудить, что важнее в нашем перепутанном, сложном мире? Хорошо было жить в тихом, провинциальном двадцатом веке, когда все было ясно, Ньютона почитали за авторитет и Евклида изучали в школах, когда люди передвигались с черепашьей скоростью на самолетах, а на маленьких полустанках притормаживали ленивые поезда. Теперь о тихой глади того времени могут лишь мечтать бабушки, а внуки, как и положено внукам, не дослушивают медленных бабушкиных рассказов, убегают, улетают… Наверное, я старею, иначе чего это меня тянет в спокойное прошлое?


2

Поляновский сочетал в себе скорость и решительность нашего времени с настойчивой последовательностью прошлого века. Он идеал, выпавший из времени и чудом державшийся в пространстве.

Меня вызвал к себе начальник шахты Родригес и сказал:

– Ли, к нам приехал гость. Гостю надо помочь. Поведешь его в шахту?

– Поздно, – отказался я. – Со вчерашнего дня шахта закрыта, и ты знаешь об этом лучше меня. Со дня на день пойдет вода.

– Особый случай, Ли, – объяснил Родригес, прикрывая правый глаз. – Познакомься.

И тут я увидел в углу человека, который сидел, сложившись, наверное, втрое, и глядел в землю. Но первое впечатление было обманчивым. Он только ждал момента, чтобы броситься в бой. Он уже сломил несгибаемого Родригеса и намеревался подавить меня.

– Здравствуйте, – поздоровался он, разгибая один за другим не по размеру подобранные суставы. – Меня зовут Поляновский, Теодор Федорович. Слышали?

Он не сомневался, что я слышал. Я не слышал. В чем и признался.

– А вот я о вас слышал, – выговорил он с некоторой обидой. – Родригес сказал мне, что вы лучший разведчик в шахте, что вы знаете ее как свои пять пальцев. И что вам сейчас нечего делать, правильно?

– Начальнику лучше знать, – сказал я.

– Теперь, когда я вас увидел, я тоже в этом не сомневаюсь, – объявил Теодор голосом экзаменатора. – И я на вас надеюсь.

Я повернулся к Родригесу и изобразил на лице полное недоумение. Этот Теодор мне не понравился. И вообще у меня была свободная неделя, я намеревался съездить в горы.

– Вы слышите, – вещал Теодор, уткнув в меня могучий нос, которому было тесно на узком лице. – Я на вас надеюсь. Вы моя последняя надежда. Родригес почему-то не желает пускать меня в шахту одного.

– Еще чего не хватало, – возразил я. – Вы оттуда живой не выберетесь.

– Я вас предупреждаю, – заявил тогда Теодор, – что все равно пойду в шахту. Хоть один. И если я там погибну, вся ответственность, я имею в виду моральную ответственность, ляжет на вас.

Он извлек из кармана громадную ладонь, отогнул массивный указательный палец, чтобы ткнуть им в Родригеса. И в меня.

– Простите, профессор, – сказал Родригес с не свойственным ему пиететом. – Если бы заранее знать о вашем приезде, мы бы предупредили, что ни в коем случае не даем согласия на спуск в такое время года. Прилетайте к нам через три месяца.

– Мне нечего здесь делать через три месяца, и вы об этом знаете, – заявил Теодор. – Мне нужно побывать в шахте сегодня или завтра.

– Но ведь вода же пойдет! – воскликнул я. Мне стало жалко Родригеса. Он ни в чем не виноват. И позвал меня, чтобы кто-то мог подтвердить, что в шахту спускаться невозможно.

– Я успею, – возразил Теодор. – Я бывал в куда худших переделках. Вы не представляете. И всегда возвращался. Я же на работе.

– Мы все на работе, – сказал я. Родригес перебирал на столе какие-то бумажки. Борьба с Теодором легла на мои плечи.

– Но если я не пойду в шахту, то не состоится открытие.

– У нас в шахте уже все открытия сделаны.

– Да? Что вы понимаете в энтомологии?

– Ничего.

– Тогда как вы можете утверждать, что все открыто?

Он раскрыл папку, зажатую у него под мышкой. Там, между двумя листками прозрачного пластика, лежал, словно великая драгоценность, кусок крыла бабочки. С ладонь, не больше. Он был глубокого синего цвета, но я-то знал, что стоит повернуть его на несколько градусов – и окажется, что он оранжевый, а если повернуть дальше, то он позеленеет, потом вспыхнет червонным золотом.

– Знаете, что это такое? – спросил Теодор.

Мне не нравился его экзаменаторский тон.

– Знаю, – ответил я. – Почему не знать. Это бабочка, ее называют у нас радужницей. И другими именами.

– Вы ее сами видели?

– Сто раз.

– Что вы о ней знаете?

– Ничего особенного. Живет на деревьях.

– Размер?

– Они высоко летают. Ну, до полуметра в размахе крыльев.

– А сколько крыльев?

– Два, четыре? Не считал.

– Восемь, – сказал Родригес, не отрываясь от бумажек. – И шесть пар ног. Мне один раз ребята принесли. Я хотел сохранить, отвезти домой, но моль съела.

– Вы можете мне поймать хотя бы один экземпляр? – спросил профессор.

– Когда же? Сейчас их нет. Будут деревья, будут и бабочки. Поэтому вам и советуют приехать через три месяца. Налюбуетесь в свое удовольствие. Только воняют они сильно. Хуже нашатыря.

– Не важно, – отмахнулся Теодор. – Пахнет – не пахнет, какое до этого дело науке, если ни в одной коллекции мира нет целого экземпляра. Если никто не знает жизненного цикла этого существа, если только у меня есть идеи по этому поводу…

– Так зачем же в шахту лезть?

– Послушайте, а вы не задумывались, откуда появляются ваши радужницы?

– Из репы. Откуда же еще?

Мое утверждение ввергло нашего гостя в полную растерянность.

– Вы так думаете? Вы сами догадались или видели?

– Им неоткуда больше браться, – сказал я.

– Тогда пошли в шахту. Мы там найдем куколок.

– И что дальше?

– Дальше? Мы будем разводить радужниц на Земле. Вы знаете, что представляет собой материал, из которого сделаны эти крылья? Это же самый красивый, самый прочный, просто невероятный материал!

Родригес извлек из кипы бумаг метеосводку на ближайшие дни.

– Поглядите, – протянул он ее Поляновскому. – Температура уже поднялась выше нормы. Началось движение соков. Сегодня в полдень уровень солнечной радиации достигнет критического. Вы видите, я пошел вам навстречу, вызвал Ли и, ничего не рассказывая ему, предложил спуститься в шахту. Его мнение совпадает с моим. Так что вопрос закрыт. Завтра вы посмотрите на появление побегов – зрелище, скажу я вам, исключительное: приезжают операторы, художники. Потом вы поймаете бабочек, и мы в этом вам с удовольствием поможем.

– Сейчас мне нужны не бабочки. Необходимо отыскать ранние стадии метаморфоза. Когда начнется лет бабочек, будет поздно. Неужели вы не понимаете?

– Все понимаю, но в шахту не пущу, – сказал Родригес окончательно. И потянулся к селектору, потому что и в самом деле с минуты на минуту должны появиться гости, их надо было размещать: каждый уверен, что именно он главная фигура на торжестве. – Космодром? – спросил Родригес. – Второй с Земли еще не прибыл?

– Я попаду в шахту. И не думайте, что сможете меня остановить. Меня пытались останавливать куда более сильные личности, чем вы.

– И как? – поинтересовался Родригес, который тоже относил себя к сильным личностям.

– Ничего не вышло.

Теодор захрустел суставами, развернулся и сделал невероятной длины шаг, вынесший его из комнаты.

– Вы хорошо устроились? – спросил вслед ему Родригес голосом гостеприимного хозяина.

Поляновский ничего не ответил. Родригес повернулся ко мне:

– Ты за ним присмотри. Он и в самом деле может туда полезть.

– У шахты дежурный.

– И все-таки подстрахуй.

Я ушел. Над долиной, голой, серой, скучной до отвращения, висела холодная пыль. Во впадинках лежал иней. Приближался вечер. В воздухе была какая-то тревога, напряжение, которое всегда предшествует взрыву весны. Над долиной дул ветер, и пыль вздымалась у куба шахтных подъемников, засыпала подъемные пути и валом скапливалась у кольца сушильной фабрики. В темнеющем небе возникла зеленоватая полоса – садился корабль. До космодрома двести километров. Мне страшно хотелось туда. Меня тянула сама атмосфера космогородка, где много незнакомых людей, где суматоха и шум, куда сваливаются с неба новости. Я вернулся к Родригесу и предложил ему съездить на космодром за гостями. Все равно кому-то придется гнать туда вездеход.

Вернулся я из космогородка поздно, было почти темно, луны, а их здесь штук тридцать, по очереди выкатывались из-за горизонта и неслись по небу. Я прошел к шахте посмотреть, все ли в порядке. На вершине холма, у будущего ствола, я нашел ребят из первой смены. Они окружили бугор и спорили, пойдет ли завтра росток. Бугор подрос за день, был уже с меня ростом. Я сказал, что завтра росток еще не пойдет, и мне поверили, потому что я здесь уже пять сезонов и хожу в ветеранах. Теодора я за вечер нигде не видел и, по правде сказать, забыл о нем. И я пошел спать.

Росток меня мало интересовал. Я видел это уже пять раз. В конце концов, даже самое восхитительное зрелище, ради которого люди пролетают пол-Галактики, может надоесть. Для них это чудо – для меня работа. Я начал собираться в горы. В горах я знал одну пещеру, где на стенах были чудесные кристаллы изумруда. Я хотел привезти друзу Люцине. До гор добираться полдня, да еще по пещере идти день, не меньше.

Я улегся спать часа в два ночи. А еще через час меня разбудил Родригес и спросил, когда я видел Теодора Поляновского.

– Его нет в комнате. И нигде на территории нет.

– Потыкается в шахте – вернется, – ответил я. – Там Ахундов. Не пустит.

– И все-таки…

В общем, я оделся и, проклиная энтомологию, пошел к подъемнику, чтобы узнать, не видел ли Ахундов, дежуривший в тот вечер, Теодора.

Ахундов Теодора не видел. По простой причине – потому что лежал без сознания у входа в шахту. Видимо, Теодор подошел к нему сзади, приложил к носу тряпку, пропитанную чем-то, и Ахундов отключился. В общем, виноваты мы сами. Привыкли, что здесь всякая живность появляется лишь летом и, пока росток не пойдет, опасаться нам нечего, да и кто по доброй воле полезет в шахту? Ахундов сидел перед входом, любовался звездами и никак не подозревал, что на него могут напасть.

Пришлось вызвать Родригеса и доктора, чтобы привести Ахундова в чувство.

И тогда Родригес сказал:

– Просто не представляю, что теперь делать, – и посмотрел на меня.

– А какая последняя сводка? Может, он сам выберется?

– Сводка никуда не годится. Да и сам слышишь. Не первый сезон здесь.

Я и сам слышал, как из-под земли шел гул. Шахта набирала силу, началось движение соков.

– Тогда я пойду, – решился я.

– Кого с тобой послать? – спросил Родригес.

– Никого. Одному проще.

– А то я с тобой пойду.

– У тебя нет опыта. К тому же, пока будем тебя готовить, опоздаем. А у меня все готово. Я с утра в горы собирался, в пещеру, мне только скафандр натянуть, и я пошел.

– Ты уж извини, Ли, – сказал Родригес.

– Я сам виноват, – сказал я. – Ты просил за ним присмотреть.

Дверь подъемника была взломана чисто. Я бы так не смог.

Я проверил скафандр, взял запасной баллон и маску для Теодора, веревки, ножи, ледоруб. Родригес хлопнул меня по шлему. До рассвета оставалось часа два, и мы надеялись, что вода не пойдет, хотя уверенности в этом не было. Родригес с Ахундовым остались наверху на связи. Доктор пошел разбудить Сингха и позвать его сюда, на всякий случай, со вторым скафандром.

Я вошел в подъемник, и Родригес помахал мне, показывая, чтобы я не задерживался. Задерживаться мне самому не хотелось. Мне еще не приходилось попадать в шахту, когда идет вода.

Странно было спускаться одному – всегда спускаешься со сменой. Стены главного ствола поблескивали под лучом шлемового прожектора. Содержание сока в породе было больше нормы. Приторный запах наполнял шахту – привычный, не очень приятный запах, которым мы все, кажется, пропитаны навечно. Даже сквозь гудение подъемника слышны были вздохи, шуршания, словно за стенами шевелились живые существа, требуя, чтобы их выпустили на волю.

Внизу, в центральном зале, я постоял с минуту, соображая, куда этот Теодор мог направиться. Туннель, ведущий к западу, вряд ли мог соблазнить энтомолога. Уж очень он был обжит, исхожен и широк. Я не знал, есть ли у него хотя бы фонарь. Вернее всего, есть. Он кажется человеком предусмотрительным.

Со стен стекала вода, и пол центрального зала был залит сантиметров на пять. Я опустил забрало шлема и включил связь.

– Как у тебя дела? – спросил Родригес.

– Много воды, – пробурчал я.

Большой плоскотел вывалился из стены и поспешил к подъемнику, словно хотел спастись с его помощью. Плоскотел громко шлепал по воде, и я погрозил ему ледорубом, чтобы он вел себя поспокойнее.

– Куда дальше пойдешь? – спросил Родригес.

– По новому стволу. Он идет вниз, а твой энтомолог, наверное, рассудит, что так он быстрее проберется в дебри шахты. Его же куда поглубже понесет.

– И поближе к центру, – предположил Родригес. – Он вчера мне устроил большой допрос, и я ему сдуру показал планы. Он не скрывал, что хочет искать своих куколок в главных сосудах.

– Еще чего не хватало, – сказал я с чувством. – Там же потоп.

Тем временем я шел по новому стволу, спускаясь и скользя по сладкой массе породы, иногда переходя на неразобранные звенья транспортера.

– Родригес, это какая бригада здесь оставила метров пятьдесят транспортера?

– Я знаю, – подтвердил Родригес. – Они меня пытались убедить, что здесь периферия и нет смысла таскать туда-сюда тяжести. Я им разрешил. В порядке эксперимента.

– После такого эксперимента придется везти с Земли новый транспортер.

– Ладно уж, – оправдывался начальник, – нельзя не рисковать.

– Им просто лень было выволакивать оборудование. Вот и весь эксперимент.

Я был в прескверном настроении, Родригес это понимал и на мое ворчание больше не реагировал.

Мне мешала идти всякая живность. Зимой обитатели шахты спят или тихонечко роют свои ходы в породе. А сейчас… Некоторые из них были весьма злобного нрава и устрашающего вида. В скафандре они мне не опасны, но ведь Теодор пошел практически голым. Вроде бы смертельно опасных зверей у нас в шахте не водилось – в прошлом году приезжали биологи, резали их, смотрели. Но как сейчас помню – Ахундов наступил на одну суничку, неделю лежал – нога как бревно.

Штрек повернул налево, пошел вниз. Этот штрек был разведочным. Он вел к большой полости почти в центре месторождения. Полость была естественная, проходили главные сосуды, и мы оставили все как есть, чтобы не повредить месторождение.

Я шел штреком, по забралу шлема стекала вода, и приходилось все время вытирать ее, чтобы не загустевала. Прожектор был ненадежен – множество бликов слепило и мешало смотреть вперед.

Я вдруг подумал: «Что за глупость, зачем мы называем вещи не своими именами? Ведь когда пришли сюда первые разведчики, они называли вещи проще. Месторождение – репой, к примеру. Это уж мы, промысловики, наклеили на репу официальную кличку: месторождение».


3

Когда мне предложили сюда поехать, я сначала воспринял эту шахту как настоящую. Когда мне объяснили, отказался наотрез. А потом меня взяло любопытство, и я все-таки поехал. И не жалею. Ко всему привыкаешь. Работа как работа. И сама планета мне нравится – сплошное белое пятно. Хотя, конечно, шахта главное здесь чудо. Я, помню, как-то пытался объяснить Люцине, что это все означает:

– Представь себе, милая, планету, на которой времена года меняются в два с лишним раза чаще, чем у нас. Недалеко от экватора на ней обширная равнина, окруженная горами. Климат там жутко континентальный. Зимой ни капли влаги. И морозы градусов до ста. Что, ты думаешь, делают там растения зимой?

Люцина морщила свой прекрасный лоб:

– Наверное, они сбрасывают листья.

– Это не помогло бы.

– Знаю, – заявила Люцина. Ей так хотелось быть умницей. – Не подсказывай. Они засыхают и прячут семена в землю.

– Усложняем задачу. Лето короткое, меньше месяца. За это время растение должно завершить цикл развития, дать новые семена.

– Знаю, – перебила Люцина. – Они очень быстро растут.

– Теперь я сведу воедино все твои теории и даже дополню их. Итак, представь себе очень большое растение. Такое, чтобы корнями оно могло достать до воды, которая находится здесь глубоко под землей. Эти корни не только насосы, которые качают воду к стеблю, но и кладовая, где хранятся питательные вещества. Получается репа. Только диаметром в полкилометра.

– В полкилометра! – воскликнула Люцина и развела руками, чтобы представить себе, как это много.

– Теперь, – продолжал я, – растение может спокойно отмирать на зиму. Основная его часть живет сотни лет, только под землей. И как только наступает весна, оно дает новые побеги, и репа кормит и поит их. А наша шахта – внутри репы. И мы роем свои ходы в ней, как черви. Но мы разумные черви, потому что стараемся не нарушать главные сосуды, по которым поступает влага к растению. Года через три переходим к другому растению. В долине их сотни, и находятся они друг от друга на расстоянии нескольких километров. Есть репы молоденькие, они с трехэтажный дом, есть и репы-старожилы, одну нашли диаметром больше километра.

– Ф-ф, как черви, – наморщила носик Люцина.

– Когда наступает лето, в долину спускаются хищники, а летом они выбираются на поверхность. Для них репа лишь зимнее убежище. Есть у нас там, например, бабочки удивительной красоты, крылья у них до полуметра. Мы их зовем радужницами.

– Хочу такую бабочку, – сразу сказала Люцина.

– Постараюсь достать, – пообещал я. – Но для нас главное не бабочки, а наша продукция. Это плотная, богатая сахаром, витаминами и белками масса, которую тут же консервируют или сушат. Мы кормим всю планету и соседние базы, мы даже на Землю репу вывозим. Она идет и на нужды парфюмерии, она нужна медикам – ты, наверное, читала…

– Конечно, – поспешила ответить прекрасная Люцина. И я ей не поверил.


4

И вот я шел по узкому штреку именно в тот день, когда в шахту спускаться было нельзя. Началась весна. Через день, а может, раньше сосуды репы начнут качать наверх воду и соки. В такой период шахта закрывается, из нее вывозят оборудование, и, пока не прекратится рост побегов, у нас отпуск. Обычно он длился недели две-три. А этот сумасшедший энтомолог, вместо того чтобы подождать месяц, бросился сюда один, без скафандра, в поисках каких-то куколок.

Оказалось, я иду правильно. Я сообщил Родригесу:

– Хуан, тут лежит вскрытая торопыга. Он здесь проходил.

Торопыга была страшненькой на вид, такие нам часто встречались, мы к ним привыкли, из их тяжелых, сверкающих жвал ребята делали ножи и другие сувениры. Я сам привез как-то Люцине такой нож. Она его тут же выкинула, как узнала, что это жвалы какой-то гусеницы.

Уйти далеко он не мог. Я был в башмаках, которые не очень скользили по липкому полу, я знал, куда идти, наконец, я не искал ничего, кроме Теодора, и не исследовал гусениц по дороге.

Идти становилось все труднее. С потолка падали капли, каждая наполнила бы стакан сладким соком, под ногами хлюпало. Стены штрека прогибались под напором воды. Репа гудела, радуясь весне. И где-то в этой липкой бездне бродил Теодор, причем с каждой минутой его спасение становилось все более проблематичным.

Навстречу мне ползли и бежали личинки, плоскотелы, манги, торопыги, сунички – все те жители репы, что летом не выходят наружу, отсиживаются внутри, на бесплатной кормежке. Беженцы шли сплошным потоком, стремясь уйти подальше от центрального ствола. Они-то уж знали, куда им следует удирать. Я раздвигал их башмаками. Большая черно-оранжевая леопардовая манга подняла голову и удивленно поглядела мне вслед, подумала, видно: вот дурак, куда идет? Оттуда наш брат подземный житель живым не возвращается.

Я рассчитывал отыскать Теодора в полости, но нашел там лишь следы его недавнего пребывания. Одной из стен он нанес несколько порезов ножом, словно что-то выковыривал из нее. Затем он, видно, продвинулся к дыре. Вот этого делать не следовало. Я сразу сообщил об этом Родригесу:

– Дело плохо, он отправился дальше.

– Ого, – сказал Родригес и замолчал. Я понимал, почему он молчит. Долг начальника велел ему тут же вызвать меня обратно. Но и этого он сделать не мог – это означало погубить Теодора.

Дыра вела в один из питательных сосудов репы. Это были вертикальные туннели, по которым и поступала вода к ростку. Мне приходилось туда лазить в хороший, сухой период, и то эти колодцы, в которых всегда сыро и жарко, не вызывали желания в них возвращаться. Мы тщательно наносили их на план шахты, чтобы не выйти к ним штреком. Внизу, в глубине, покачивалась вода. Здесь терпеливо ждали своего времени выползти на свет миллионы всяческих тварей. Они роились в черной воде в таком количестве, что вода казалась живой. И это было в сухое время. Что там творится сейчас, мне и думать не хотелось. Но Родригес молчал, а это значило, что мне все-таки придется туда идти.

– Решай сам, – сказал он. – Скафандр у тебя надежный.

«Ну и негодяй», – подумал я о своем начальнике. Это во мне бушевала трусость. И ничего я с ней поделать не мог. Только я был уверен, что Люцине об этом ничего не расскажу.

И я пошел к дыре.

Я сунул голову внутрь. Учтите, что я был в скафандре, спасательном скафандре, которому почти ничего не страшно. Теодор же отправился в это путешествие в простом комбинезоне. Вода подошла уже к самому краю отверстия. До нее оставалось метров десять, не больше. Ствол, метров шесть в поперечнике, был заполнен таким количеством живности, что мне захотелось зажмуриться. Эти твари кишели в воде, покрывали в несколько слоев стену, копошились, праздновали свое скорое освобождение. Здесь все было живое, ползущее, жующее, а на той стороне ствола, метров на пять ниже отверстия, прижавшись к стене, висел на ледорубе покрытый насекомыми мой Теодор.

– Вы живы? – удивился я, осветив чудака фонарем.

– А, это вы, – ответил он буднично. – Я скоро упаду. Вы не могли бы мне помочь?

Помочь? Помочь ему было невозможно, о чем я сообщил Родригесу, после чего загнал первый крюк в плотную ткань репы и вылез в ствол. Меня тут же облепили его обитатели, хотя, к счастью, приняли за своего и враждебности не проявляли, но уступать мне сидячие места на стенках туннеля не намеревались.

– Держитесь! – крикнул я Теодору, и тут же мне пришлось опустить забрало шлема, потому что какая-то игривая суничка решила со мной подружиться и пожить немного у меня на щеке.

Потом помню, как, расталкивая «зрителей», я загнал еще один крюк. На третьем я кинул взгляд вниз и увидел, что вода подобралась уже к ногам Теодора. Ему, хоть он и был самоотверженным исследователем, стало не по себе. Воды-то как таковой видно не было, это был компот из живности. Теодор попытался подтянуть ноги, грохнулся и тут же пропал в этом месиве.

– Я пошел! – почему-то сообщил я Родригесу и, зажмурившись, с отвращением нырнул вслед за Поляновским.

Я поймал его, попытался обнять, чтобы вытащить его голову на поверхность, и в этот момент случилось самое ужасное: начался Ток. Репа взревела, включив все свои насосы, и вода пошла, набирая скорость, вверх. Дальнейшее я как-то запамятовал…


5

В это время наверху занялся рассвет. А так как многие в космограде знали, что наша репа одна из самых крупных, вокруг нее собралось человек сто, с нетерпением ожидавших, когда первый луч солнца выглянет из-за горизонта. Все знали, что это будет сегодня.

И вот, как только рассвело, громадный бугор, усыпанный сухими ветками и слоем мертвых листьев, начал медленно вспучиваться – это было грозное и неодолимое движение жизни, словно богатырь, проспавший под землей сто лет, решил выглянуть наружу и посмотреть, что делают тут незваные лилипуты. А те отодвинулись подальше от холма и включили камеры. Родригеса среди них не было, Родригес сидел у пульта управления подъемником и слушал, как рычит вода в венах репы.

Через несколько минут раздался грохот рвущейся земли, и, разбросав на несколько метров сучья и листву, комья породы и камни, из земли появился первый росток. Не появился, а вырвался, как меч, прорвавший занавес. Мы всегда говорим – «росток», и можно подумать, что он невелик. А росток – это зеленый палец диаметром чуть меньше тридцати метров. И растет он со скоростью три метра в секунду. Вот для чего требуется столько воды, соков и питательных веществ, чтобы родить его на свет. Через минуту это был уже не росток, а пук раскрывающихся листьев высотой в полторы сотни метров. И такие ростки, поменьше, побольше, более раскидистые и менее раскидистые, вылезали по всей долине, и словно по мановению жезла могучего волшебника эта бесплодная серая земля превращалась в пышный ярко-зеленый лес… И тут же первые жители этого леса, прорвавшиеся наверх вместе с ростком, начали обживать свои дома, жрать листву, охотиться на себе подобных, пить нектар раскрывающихся цветов и сверкать крыльями под солнцем.

И вот тогда наступил решающий момент этого сказочного спектакля. Вот что рассказывали очевидцы. На обращенной к зрителям стороне могучего зеленого ствола дерева было заметное вздутие, словно растение собиралось пустить мощный побег, да почему-то передумало. И вдруг у всех на глазах в зеленой массе что-то блеснуло. Никто сначала и не догадался, что это лезвие ножа. Когда отверстие стало достаточно большим, в краях его обнаружились две руки, и они начали раздирать зеленую кору. Зрелище, говорят, было мистическим, ужасным и навевало мысли о злых духах, рвущихся на волю из заточения. Наконец в отверстии, из которого хлынул прозрачный сок, показался человек в скафандре, вымазанный соком и зеленой массой. Человек вывалился наружу на молодую травку и вытащил за собой еще одного, без сознания, посиневшего от удушья. Только тогда зрители почуяли неладное и побежали к нам.

У меня еще хватило сил откинуть шлем и потребовать, чтобы к Теодору вызвали врача. Не хватало еще, чтобы после столь увлекательного путешествия по жилам репы он помер.

Теодора откачали. Говорят, когда он пришел в себя – я этого не видел, отключился сам, – то первым делом спросил: «Как мои куколки?» Окружающие решили, что он спятил, но Теодор нашарил руками застежку на груди, открыл карман, и оттуда одна за другой, расправляя крылышки, вылетели пять бабочек-радужниц, которые теперь, когда на них пошла на Земле мода, известны под именем «полянок», и названы они по имени Теодора Поляновского, преданного науке энтомолога. А мое имя так в энтомологии ничем и не прославилось.


6

Разумеется, Люцине я эту историю излагал вдесятеро короче, иначе она не дослушала бы и сочла меня занудой и завистником. Впрочем, краткость меня не спасла.

– А он настоящий мужчина, – сказала она задумчиво. Она смотрела сквозь меня, через время и через миллиарды километров – туда, где несгибаемый Теодор пробирался сквозь сладкую репу.

– Опомнись, что ты говоришь! – возмутился я. – «Полянку» тебе привез я. И Теодора из шахты тоже вытащил я.

– Ты… ты… всюду ты, – в голосе Люцины звучала скука. – Я хотела бы с ним познакомиться.

– Зачем?

– Тебе не понять.

Лучше бы я привез ей друзу изумрудов.


Корона профессора Козарина

Когда я сошел с электрички, уже стемнело. Шел мелкий бесконечный дождик. Оттого казалось, что уже наступила осень, хотя до осени было еще далеко. А может, мне хотелось, чтобы скорее наступила осень, и тогда я смогу забыть о вечерней электричке, этой платформе и дороге через лес. Обычно все происходит автоматически. Ты садишься в первый вагон метро, потому что от него ближе к выходу, берешь билет в крайней кассе, чтобы сэкономить двадцать шагов до поезда, спешишь к третьему от конца вагону, потому что он останавливается у лестницы, от которой начинается асфальтовая дорожка. Ты сходишь с дорожки у двойной сосны, потому что если пройти напрямик, через березовую рощу, то выиграешь еще сто двадцать шагов, – все за месяц измерено. Длина дороги зависит от того, насколько у тебя сегодня тяжелая сумка.

Шел дождик, и, когда электричка ушла и стало тихо, я услышал, как капли стучат по листьям. Было пусто, словно поезд увез последних людей и я остался здесь совершенно один. Я спустился по лестнице на асфальтовую дорожку и привычно обошел лужу. Я слышал свои шаги и думал, что эти шаги старше меня. Наверное, я устал, и жизнь у меня получалась не такой, как хотелось.

Я возвращался так поздно, потому что заезжал к Валиной тетке за лампой синего света для Коськи, только в четвертой по счету аптеке отыскал шиповниковый сироп, должен был купить три бутылки лимонада для Раисы Павловны, не говоря уже о колбасе, сыре и всяких продуктах – там двести граммов, там триста, – вот и набралась сумка килограммов в десять, и хочется поставить ее под сосну и забыть.

Я сошел с асфальтовой дорожки и пошел напрямик по тропинке через березовую рощу. Тропинка была скользкой, приходилось угадывать ее в темноте, чтобы не споткнуться о корень.

Я согласен бегать после работы по магазинам и потом почти час трястись в электричке, если бы в этом был смысл, но смысла не было, как не было смысла во многом из того, что я делал. Я иногда думал о том, как относительно время. Мы женаты полтора года. И Коське уже скоро семь месяцев, он кое-что соображает. И вот эти полтора года, с одной стороны, начались только вчера, и я все помню, что было тогда, а с другой стороны, это самые длинные полтора года в моей жизни. Одна жизнь была раньше, вторую я прожил теперь. И она кончается, потому что, очевидно, умирает человек не однажды и, чтобы жить дальше и оставаться человеком, нужно не тянуть, не волынить, а отрезать раз и навсегда. И начать сначала.

Я поскользнулся все-таки, чуть не упал и еле спас лампу синего света. Правый ботинок промок; я собирался забежать в мастерскую, но, конечно, не хватило времени. Я вошел в поселок, здесь горели фонари, и можно было идти быстрее. У штакетника металась белая дворняга и захлебывалась от ненависти ко мне. Это, по крайней мере, какое-то чувство. Хуже нет, когда чувства пропадают и тебя просто перестают замечать. Нет, все в пределах нормы, видимость сохраняется, тебя кормят, пришивают тебе пуговицы и даже спрашивают, не забыл ли ты зайти в мастерскую и починить правый ботинок. Так недолго и простудиться. Дальнейший ход мыслей довольно элементарен. Если я простужусь, то некому будет таскать из Москвы сумки.

Дача Козарина вторая слева, и за кустами сирени виден свет на террасе. Раиса Павловна сидит там и трудится над амбарной книгой, в которой записаны все ее расходы и доходы. В жизни не видел человека, который так серьезно относился бы к копейкам. И меня сначала поразило, что Валентина, такая беззаботная и веселая раньше, нашла с ней общий язык. Может, скоро тоже заведет амбарную книгу и разлинует ее по дням и часам?

Мы сняли эту дачу, потому что ее нашла Валина тетка. Дача была старой, скрипучей и седой снаружи. Раньше там жил профессор Козарин, но он года три как умер, и дача досталась его племяннице Раисе, потому что у профессора не было других родственников. Все вещи, принадлежавшие когда-то профессору, Раиса закинула в чулан, словно хотела вычеркнуть его не только из жизни, но и из памяти тоже. Не знаю, был ли у нее когда-нибудь муж, но детей не было точно. Коську она не любила, он ее раздражал, и, если бы не эта дружба с Валентиной, нам бы с Коськой несдобровать. Дача была небольшая: две комнаты и терраса. Не считая кухни и чулана. Раиса рада была бы сдать все, но комнату пришлось оставить себе – она развела огород, а за ним надо следить. Мы как жильцы Раису не очень устраивали, но у нее не было выбора – дача далеко от станции и от Москвы, ни магазинов, ни другой цивилизации поблизости нету, а Раиса заломила за нее цену, как за дворец в Ницце, и в результате, как разборчивая невеста, осталась ни с чем. Пришлось соглашаться на нас.

Я перегнулся через калитку, откинул щеколду и прошел по скользкой дорожке к дому, нагибаясь, чтобы не задеть сиреневых кустов и не получить холодного душа за шиворот. Раиса сидела за столом, правда, не с амбарной книгой, а с фармацевтическим справочником, любимым ее чтением. В ответ на мое «здравствуйте» она сказала только:

– Опять загулял?

Мне хотелось метнуть в нее три бутылки лимонада, как гранаты, но я поставил бутылки в ряд перед ней, и она рассеянно сказала:

– А, да, спасибо.

Так королева английская, наверное, говорила лакею, который принес мороженое. Тут вошла Валентина и изобразила радость по поводу моего приезда:

– А я уж волновалась.

Наверное, она могла отыскать какое-то другое приветствие, и все кончилось бы миром, но я-то знал, что она не волновалась, а блаженно вязала или дремала в теплой комнате, пока я тащился сюда, и думала о том, что вот кончится лето и ее тюремное заключение на даче и она наконец встретит своего принца. А может, даже об этом не думала. Она живет в спокойном, растительном состоянии и выходит из него только под влиянием неприязни ко мне.

– Гулял я. – Мне было любопытно следить за ее реакцией. – Выпили с Семеновым, потом хоккей смотрели.

Валентина скептически улыбнулась и облила меня волной снисходительного презрения. Глаза у нее были не накрашены, и оттого взгляд оставался холодным. А я стоял и учился ненавидеть эти тонкие пальцы, лежащие равнодушно на столе, и прядь волос над маленьким ухом. Это трудная школа – куда легче ненавидеть самого себя.

– Ты устал, милый, – сказала Валентина. – Настоялся в очередях?

– Да говорю же, что пил с Семеновым!

Как мне хотелось вывести ее из себя, чтобы потеряла контроль, чтобы вырвалось наружу ее настоящее, злобное и равнодушное нутро!

– Удивительно, – проскрипела Раиса, – юноша из хорошей семьи…

– Какое вам дело до моей семьи!

И я сразу представил себе, как они хихикают с Валентиной, когда моя супруга рассказывает ей, как мой отец пытался запретить мне жениться на Валентине. Он сказал тогда: «Ты ни копейки не заработал за свою жизнь и хочешь теперь, чтобы я кормил и тебя, и твою жену?» Потом, глядя в прошлое, я понял, что расчет Валентины был на нашу квартиру, на отцовскую зарплату и благополучную жизнь, ведь, когда отец сказал все это, она быстренько пошла на попятный. Она умело замаскировала свои мысли беспокойством о моем институте: «Тебе надо учиться, твои идеи бросить институт, уйти со второго курса, работать и снимать комнату не выдержат испытания. Нам будет трудно». Она отлично сыграла свою роль. Ей было нечего терять, разве только койку в общежитии. С ее внешними данными она могла выбрать квартиру получше нашей. И желающие были, я-то знаю.

Первые три-четыре месяца казалось, что стенок между нами не существует. Валентина работала, я работал, комнату мы нашли, и на вечерний я перешел без скрипа. Но тут в перспективе замаячил Коська, а когда Валентина ушла с работы и Коська материализовался, стало и в самом деле нелегко. Ей тоже. Она еще как-то рассчитывала на мое примирение с отцом, ради моего блага, как она объясняла, чтобы не платить за комнату и не ждать, что хозяйке надоедят ночные сцены, которые умел закатывать Коська, и она попросит нас покинуть помещение. Но я был упрям. Я тогда начал догадываться о ее игре, вернее, ее проигрыше, но все на что-то надеялся.

– Мне нет никакого дела до вашей семьи, – поджала губы Раиса. – Я имею в виду ту семью.

Другими словами, до моей – этой – семьи ей дело есть. Хороший стандартный союз двух гиен против одного зайца.

– Как Коська? – спросил я, чтобы не заводиться.

– Спит, – сказала Валентина и поджала губы точно как Раиса. Валентина легко поддается влияниям.

Раиса поднялась, собрала бутылки и, прижав их к животу книгой, поползла к себе. Вообще-то террасу она нам сдала и получила за это деньги, но предпочитала проводить время на ней.

Я заглянул в комнату к Коське. Сын спал, и я поправил на нем одеяло. Коська ни на кого не похож, и поэтому те, кто хочет сделать мне приятное, уверяют, что он моя копия, а Валентинины тетки и подруги повторяют на все лады: «Валечка, какое сходство! Твой носик, твой ротик! Твои ушки!»

Ребенку, говорят, плохо расти без отца. Хорошо бы, Валентина согласилась, когда мы разведемся, оставить Коську со мной. Я знал, что мать согласится получить меня обратно с сыном. Она его любит. Она из тех, кто считает Коську моей копией. Да и Валентине он не нужен – грустное свидетельство жизненного просчета. Когда она наконец отыщет свое счастье, у нее будут другие дети. Мне больше ничего не надо. Я поймал себя на том, что думаю о разводе как о чем-то решенном.

– У тебя ботинок промок? – с издевкой спросила Валентина, входя за мной. – Ты ведь к сапожнику не успел?

– Угу, – сказал я, чтобы не ввязываться в разговор. Я был весь накален внутри, нервы плавились. Сейчас она найдет способ побольнее упрекнуть меня в бедности.

Она нашла.

– Знаешь, Коля, – сказала она лицемерно. – Пожалуй, я обойдусь без плаща. Мой старый еще в норме. А ботинки тебе нужнее.

Я поймал ее взгляд. Глаза были холодными, издевающимися. Слова хлынули мне в горло и застряли клубком. Я закашлялся и бросился к двери. Валентина не побежала за мной, и я ясно представил, как она стоит, дотронувшись пальцем до острого подбородка, и загадочно улыбается. Удар был нанесен ниже пояса, запрещенный удар.

Был уже одиннадцатый час, и, хоть назавтра намечалась суббота, когда можно понежиться, я решил лечь пораньше. Устал. Лечь я могу на террасе, как всегда, все равно Валентина в комнате с Коськой, на случай перепеленать его, когда проснется. Но надо было идти в комнату за бельем и подушкой. А этого делать я не хотел. Мог сорваться. Поэтому я достал «Коррозию металлов» – увлекательное чтение в таком настроении – и принялся за книгу. Валентина вскоре заглянула в щелку и спросила шепотом (Коська что-то возился во сне), буду ли я пить чай. Я на нее зашипел, и она спряталась. Я понял: Валентина что-то задумала, иначе бы давно оказалась на террасе и мурлыкнула бы раза два, чтобы привести меня в смирное состояние. Пока, до осени, я ей нужен. Таскать сумки и угождать по хозяйству.

Скоро двенадцать. Заскрипела в дальней комнате кровать Раисы, хозяйка укладывалась, ей рано вставать – кур кормить. У меня слипались глаза. Ни строчки я не запомнил из «Коррозии». У меня в душе коррозия, это я понимал. И понимал еще, что в двадцать один год можно начать жить снова. Валентина тоже не ложилась. Она планировала новые унижения для меня, ждала, когда я не выдержу и приду за подушкой. Нет уж, не дождешься. Я посмотрел на свою ладонь – она была в крови. Значит, убил комара и сам этого не заметил. Дождик стучал по крыше, и ему вторил ровный шум струйки воды, сливавшейся с водостока в бочку у террасы. Мне даже нечем было накрыться – пиджак, еще не высохший, висел где-то на кухне над плитой. Взять, что ли, скатерть со стола? А почему бы и нет? Могу же я доставить утром удовольствие Раисе, когда она сунется на террасу и увидит, как я использовал рыночное произведение искусства с четырьмя оскаленными тигровыми мордами по углам. Я поставил пустую тарелку и прочую посуду на пол и только взялся за угол скатерти, как Валентина подошла к двери – мне слышен каждый ее шаг, особенно ночью. Я успел раскрыть книгу.

– Коля, – сказала она тихо, – ты занят?

– Я работаю, – отрезал я. – Спи.

Наверное, я потом задремал за столом, потому что очнулся вдруг оттого, что дождь кончился. И было очень тихо, только шелестели шаги Валентины за дверью. «Как она ненавидит меня!» – подумал я почти спокойно. Большая ночная бабочка билась о стекло веранды. Я бесшумно шагнул к дивану и, не погасив света, тут же заснул.

Проснулся я довольно рано, хотя Раиса уже беседовала со своими драгоценными курами под самой верандой. Было солнечное и ветреное утро, скрипели стволы сосен, и в углу веранды жужжали осы. Я не сразу понял, почему я сплю вот так, словно на вокзале. Первые несколько секунд у меня было отличное настроение, но тут квантами стали возвращаться мысли и слова вчерашнего вечера, и я сбросил ноги с дивана – мне не хотелось, чтобы кто-нибудь увидел меня. В комнате было тихо, я заглянул туда. Семья спала. Только Коська делал это безмятежно, а Валентина – сжавшись в комок и спрятав голову под одеяло, – даже во сне она избегала моего взгляда.

Я взял полотенце и зубную щетку и спустился в сад, к умывальнику, висевшему на стволе сосны. Пока я мылся, Раиса неслышно подкралась из-за спины и прошептала:

– Сладко спите, голубки, без молока останетесь.

Она не здоровается, и я не буду. Но в ее ехидной фразе был здравый смысл. За два дома жила бабка Ксения, у которой мы брали молоко. Я, не говоря ни слова, подхватил с террасы бидон и пошел к калитке. Я шел и удивлялся себе: я был спокоен. И не мог сразу понять причины своего спокойствия. И только когда возвращался обратно, понял, в чем дело: оказывается, пока я спал, принял решение. Как будто решил во сне задачу, которую не мог решить несколько дней подряд. Сегодня я поговорю с Валентиной. И скажу ей все. Так можно откладывать разговор на годы. Есть семьи, в которых кто-то тоже откладывает такой разговор. Год откладывает, два, пять, а там уже поздно.

Валентина уже вскочила. Она звенела посудой на кухне и, услышав, как я поднимаюсь по лестнице на веранду, крикнула оттуда:

– Молодец, что про молоко догадался!

Расшифровать эти слова было легче легкого. Значит, Раиса сообщила, что без ее напоминания я оставил бы ребенка без молока.

Сначала я хотел сказать о разводе прямо за завтраком и даже придумал первые слова, но испугался, что Валентина примет мои слова с полным равнодушием – это она умеет – и скажет только: «Пожалуйста». Мне хотелось, чтобы она почувствовала то, что чувствую я, хотя бы пять процентов от этого. И я старался держать себя за завтраком в норме, и, когда Валентина рассказывала мне, как Коська вчера отвертел пупсу голову, я послушно улыбался.

– Ты сыт? – спросила Валентина, допивая кофе.

– Разумеется, – ответил я и потянулся за «Коррозией металлов». Она намекала на то, что я съедаю больше, чем зарабатываю. Кроме того, в любой момент она могла спросить, хорошо ли я провел ночь. «Коррозия металлов» нужна была мне как ширма. Мне надо было сообразить, когда начать разговор.

– Коль, – сказала Валентина, – у меня к тебе есть серьезное дело. Только не обижайся.

У меня оборвалось и упало сердце. Я никак не предполагал, что Валентина опередит меня. Неужели она нашла себе нового принца? Может, с помощью Раисы Павловны, услужливой старшей подруги? Почему я сам не заговорил до завтрака!

– Да, – буркнул я равнодушно. Мне казалось, что у меня шевелятся волосы, – так метались в голове мысли.

– Я обещала Раисе Павловне, – продолжала Валентина, – сделать одну вещь. Мы ей многим обязаны… ну, в общем, ты понимаешь…

Я ничего не понимал. Я сжался, как собака перед ударом, но при чем здесь Раиса?

– Ты знаешь, что ей трудно нагибаться, а она хочет сдать чулан. Если пробить в нем окно, он станет неплохой комнатой.

– Ну и пускай сдает, – ответил я автоматически. Это был какой-то очередной заговор, но, пока я не раскушу его, лучше не сопротивляться. – Она скоро и чердак сдаст. И пустую собачью конуру.

– Раиса просила вытащить из чулана старые профессорские журналы и бумаги, потом, там два сундука и еще какая-то рухлядь. Она мне показывала.

Я мог бы сказать, что должен заниматься. Я мог бы даже сказать, что имею право хоть раз в неделю отдохнуть. Но я растерялся. Ведь я готовился к другому разговору.

– Как хочешь, – сказал я.

– Ну вот и отлично.

В чулане пахло кошками. В маленькое окошко под потолком пробивался луч солнца, и в нем важно плавали пылинки. Бумаги были связаны стопками, журналы грудами возвышались в углах и на ящиках.

Сзади возникла Раиса и сказала, хотя никто не просил ее:

– Все ценное я в институт отдала. Приезжали из института. Я отдала безвозмездно.

Ей понравилось последнее слово, и она повторила:

– Безвозмездно.

– За некоторые книги в букинистическом вам бы неплохо заплатили, – заметил я.

Она не уловила иронии и сразу согласилась, словно сама об этом жалела:

– Тут была масса книг, и некоторые из них старые, ценные. У профессора была изумительная библиотека.

Валентина надела пластиковый передник и косынку. Она вошла в чулан первой, и луч света зажег ее волосы. Ну почему у нас не получилось? Почему кто-то другой должен любоваться ее волосами?

– Бумагу и журналы складывайте у кухни, – напомнила Раиса.

Валентина не ответила. Видно, была информирована об этом заранее.

– Я уже договорилась со старьевщиком. Он приедет за макулатурой на грузовике, – сообщила Раиса.

Они и не сомневались, что я потрачу субботу на черный труд. Мое согласие было пустой формальностью.

Валентина наклонилась и передала мне первую пачку журналов. Я отнес их в сад и положил на землю. Журналы были немецкие, кажется, «Биофизический сборник» десятилетней давности. Я подумал, как быстро человек исчезает из жизни. Как быстро все забывается. Эти журналы стояли на полках рядом с книгами, и человек по фамилии Козарин, которого я никогда в жизни не видел даже на фотографии, подходил к этим полкам, и содержимое этих журналов было отпечатано у него в мозгу. Я открыл один из журналов наугад и увидел, что на полях расставлены восклицательные знаки и некоторые строчки подчеркнуты. Существовала стойкая обратная связь между жизнью Козарина и жизнью этих статей. И наверное, эти журналы и еще большие кипы бумаги, исписанные самим Козариным, потеряли выход к людям, как только не стало самого профессора. Вот сейчас приедет старьевщик и заберет их, чтобы потом их перемололи и напечатали на чистой бумаге новые журналы, каждый из которых прилепится к какому-то человеку, срастется с ним и, вернее всего, умрет с ним. Три года назад на этой даче существовал замкнутый мир, построенный Козариным за многие годы. Теперь мы с Валентиной дочищали остатки его, чтобы новый, Раисин, безликий и маленький мирок полностью восторжествовал здесь. И я подумал, что обязательно, когда буду в Ленинке, загляну в каталог: что же написал, что придумал сам Козарин, есть ли ниточка, которую мы обрываем здесь и которая обязательно должна тянуться в другие места и в другое время?..

– Коля, – позвала Валентина и вернула меня на землю, где от меня, наверное, не останется никакой ниточки. – Ты куда пропал?

Раиса возилась на кухне, я думаю, чтобы поглядывать, не украду ли я по дороге килограмм-другой макулатуры. Я спросил ее, проходя:

– А Козарин кто был по специальности?

– Профессор, – ответила она простодушно.

– Профессора разные бывают. Химики, физики, историки.

– Ну, значит, физик, – сказала Раиса, и я ей не поверил. Просто слово «физик» звучало для нее уважительнее.

Валентина уже вытащила из чулана несколько пачек, и мне оставалось лишь проносить через кухню, и я краем глаза поглядывал на Раису, и мне казалось, что она шевелит губами, подсчитывает число пачек, чтобы потом занести никому не нужную цифру в амбарную книгу.

Так мы и работали около часа. Раз мне пришлось оторваться и сбегать к Коське, но вообще-то он вел себя в то утро очень благородно, будто предчувствовал наступление решительного момента и старался быть на высоте.

Валентина вымела пыль, и мы принялись за сундуки. Разумеется, Раиса уже прошлась сквозь них частым гребешком, а потом сваливала в беспорядке туда все, что для нее не представляло коммерческого или хозяйственного интереса. В сундуках лежали вперемешку старые дырявые ботинки, битые чашки, тряпье, книги без начала и конца, но главное – масса обрывков проводов, проволоки, гаек, шурупов, коробочек с диодами, обломков печатных схем и, что совсем уж странно, два тщательно сделанных макета человеческого мозга, исчерканных и даже проткнутых кое-где булавками.

– У профессора было хобби, – сказал я. – Какое – неизвестно.

Раиса, которая все слышала, тут же отозвалась из кухни:

– Вы не представляете, в каком я застала все состоянии. Дача была абсолютно не приспособлена для жилья. Банки, склянки и проволочки. Еще было много целых приборов, но эти, из института, с собой увезли. Целую машину.

Тогда ты боялась, была не уверена в своих правах. Еще бы, целая дача в наследство. Теперь бы так просто не отдала. Но вслух я выражать свое мнение не стал.

Мы вытаскивали барахло на улицу, пока сундуки не стали достаточно легкими, потом протащили их через кухню. Снаружи уже возвышалась гора макулатуры, и вид у нее был жалкий – в чулане это не так чувствовалось. Потом я выволок из чулана последние мешки и коробки, Валентина взяла мокрую тряпку, чтобы стереть пыль, а я задержался в саду, потому что вдруг захотелось поразмышлять о бренности человеческого существования. Но ничего из этого не вышло, размышления по заказу у меня не получаются. Вместо этого я вспомнил о том, что подходит решительный момент, а я почти забыл о нем, потому что не хотел о нем помнить, и за этот час или два, пока мы чистили авгиев чулан, Валентина умудрилась ни разу не напомнить мне о грустной действительности.

Я вытащил из груды хлама толстый обруч с выступами, словно зубцами короны, и подумал, что раньше, найдя такую штуку, я обязательно придумал бы что-нибудь веселое и короновал бы Валентину, как царицу Тамару. Теперь она таких шуток не понимает. Ну что же, можно короноваться самому – царь дураков и простофиль!

Я вернулся на террасу, туда, где придется начинать разговор. И наверное, теми же словами, как начала недавно Валя: «У меня к тебе есть серьезное дело». Ненавижу такие разговоры. К хорошему они не ведут. Но я и не надеялся на хорошее. Сейчас войдет Валентина.

Я испугался, что она войдет, и тут же появилась спасительная мысль – надо умыться. Я бросил обруч на диван и долго полоскался под тонкой струйкой из зеленого умывальника на сосне. Потом я увидел, что к умывальнику спешит Валентина с полотенцем в руке, и вернулся на террасу. Ну, сказал я себе, пора. Все случилось именно потому, что ты слишком долго был тряпкой. Хватит.

Я услышал, как скрипят ступеньки под ногами Валентины. Мне некуда было деть руки. Я взял обруч. Валентина подошла поближе, и я отодвинулся на шаг.

– Что это у тебя? – спросила она.

«А что, если Раиса услышит? – подумал я. – Нельзя же говорить при Раисе». Это был замечательный предлог, чтобы потянуть с разговором, но, как назло, Раиса промелькнула перед террасой и направилась к калитке. Она наверняка спешила поторопить старьевщика. Отступать было некуда.

– Что это? – повторила Валентина.

– Корона царицы Тамары, – сказал я. – Или царя Соломона. Все равно.

И я надел обруч на себя, а мой язык уже начал произносить подготовленные и тщательно отрепетированные за утро слова:

– Валя, у меня к тебе серьезное дело…

И в этот момент я замолчал. Я не слышал, что ответила Валентина, потому что меня не стало. Это было странное мгновенное чувство исчезновения. У меня сохранились ощущения, во мне были образы и мысли, но это все не имело ко мне ровным счетом никакого отношения. Описать это невозможно, и я клянусь, что ничего подобного не испытывал никто из людей. За исключением, наверное, Козарина.

Я анализировал эти свои необыкновенные ощущения потом. В мозгу человека миллиарды нервных клеток, у каждой свои дела и свои задачи. И наверное, среди них есть сколько-то таких, что ничего не делают, но ждут своего момента, в который мозгу приходится сталкиваться с настолько новыми ощущениями, что обычным рабочим клеткам с этим не справиться. И они, как детективы, бросаются на выручку, схватывая и отбрасывая различные возможности, перебирая варианты, пока не найдут тот единственный, верный выход, который можно сообщить остальным клеткам. Если не так, то почему же после первых мгновений паники мой мозг узнал, что со мной случилось?

Я увидел, узнал, услышал – называйте как хотите, – что творится в голове у Валентины. Если вы думаете, что я прочел ее мысли, это будет неверно. Мыслей я не читал. Просто я оказался внутри Вали, и то, что в описании занимает немало строк, стало моим достоянием мгновенно…

Был страх, потому что Николай, который с вечера нервничал, места себе не находил, наконец решился на что-то ужасное, что потом уже не исправишь. И его слова о серьезном разговоре, и то, как дрожат его руки, когда он напяливает на себя этот обруч… Он скажет, он обязательно должен сказать, что так больше жить нельзя, что он уйдет. И он, конечно, по-своему прав, потому что с самого начала было понятно, что он будет несчастлив. Он ведь как мальчишка, не может смотреть в будущее. И тогда не смог, вернее, не захотел. Когда случился тот разговор с отцом и ясно стало, что родители не одобряют, вот тогда нужно было уйти от него, уехать, завербоваться куда-нибудь на стройку. И не было бы трудностей, таких страшных трудностей для Коли. Как только он тянул все эти месяцы! И ведь еще учился – похудел и издергался. Как она посмела навесить на шею любимому человеку такой груз – себя и Коську. Ой, если бы он чуть-чуть еще подождал, ведь осенью Коську устроили бы в ясли на пятидневку и она пошла бы работать. Но поздно. Потому что Колина любовь умерла, да и не сейчас умерла, а еще весной или зимой. Вот руки, обычные руки, даже не очень сильные, а можно смотреть часами на них, знать на ладони каждую морщинку и мечтать о том, чтобы нагнуться к ним и положить голову. И нельзя, потому что она так виновата перед ним: не хватило силы отказаться от счастья. А вся жизнь тогда складывалась из маленьких и больших чудес. Было чудом идти с ним в кино и знать, что в буфете он купит ириски «Забава» и будет давать ей по штучке, и каждый раз его рука будет задерживаться на ее ладони. Было чудом бежать в соседнюю комнату общежития и за большие услуги в будущем выпрашивать черное платье у Светки, потому что Коля купил билеты на французского певца, и потом сидеть в очереди в парикмахерской и смотреть на часы, а времени остается всего ничего, и можно опоздать, хотя Коля ничего не скажет. И было главное чудо, о котором даже нельзя рассказать никому в общежитии, а то оно растает. Ну почему она не сумела вовремя спасти Колю от себя самой? Он ведь гордый, он не отказался бы сам от своего слова. А она женщина. А женщина всегда старше мужчины, если и мужчине, и женщине нет двадцати лет. Его старики не полюбили ее. Если бы она была другая – студентка, москвичка, может, все было бы иначе. Ему и нужна другая. Как глупо вспоминать теперь, что она старалась понравиться отцу и мыла окна, когда ее не просили об этом, и все было невпопад и только раздражало! И она видела, что раздражает, но ничего не могла с собой поделать… А потом у Коли пропало все. Высохло, как ручей в засуху. Остался долг. Коля совестливый. Ему давно бы уйти. Он будет Коське помогать, он добрый. Как она устала за это лето! Не только физически, это не главное. Устала держать себя всегда в руках, не срываться, не напрашиваться на любовь, которую не могут дать. Как он обиделся вчера, когда она сказала, что надо купить ботинки, а плащ подождет! Не надо было так говорить, но вырвалось. Ей и в самом деле не нужен плащ, когда есть старый. Коля должен быть хорошо, красиво одет. Ведь он бывает в гостях, у друзей, заходит к своим родителям. И никто не должен знать, что ему трудно с деньгами, что дача сожрала все на два месяца вперед. Хорошо еще, удалось уговорить тетку, чтобы Коля не узнал, сколько она стоит на самом деле. А сто недостающих рублей она наскребла. Коля пока не заметил, что она продала сапоги и зеленую кофту. Это пустяки. Ей не перед кем красоваться. Еще очень страшно всегда, что Коля может подумать, будто она укоряет его за малый заработок. Он так может подумать из гордости. Ну и что, если у него нет еще специальности? Ведь она скоро пойдет работать, а там и институт он окончит, это все такие пустяки, хотя поздно об этом думать. Он так много работает и занимается. Ведь она знает, что ни с кем он не пьет и почти всех друзей растерял. И вчера сидел занимался до полуночи. А у нее так зуб болел, хоть умри, а аспирин на террасе. Она сунулась было туда, но испугалась помешать. Он был раздраженный, усталый, лучше потерпеть. Наверное, раньше бы она так не подумала – пустяки какие: войди и возьми таблетку, но уже давно она как будто висит над пропастью, и слабнут руки, а внизу река. Зуб болел, она ходила по комнате на цыпочках, на Костика смотрела, на маленького Колю, и все ей хотелось, чтобы Коля вошел и положил ей руки на плечи. Хотя она знала, что не войдет. Она пыталась вязать. Она ненавидела это вязание, но надо же как-то зарабатывать, помогать Коле. Раиса устроила своей знакомой платье. Раиса такая корыстная, что наверняка с двадцати рублей за вязание пятерку себе за труды присвоила. Но с ней все просто. Она плохой человек, но хорошим не притворяется. С ней напрямик можно. Когда просила чулан разобрать, пришлось ей прямо сказать, что не в подарок. Договорились, что можно будет клубникой и другими ягодами с ее огорода бесплатно пользоваться. Для Костика, конечно. И очень неловко было идти к Коле. Она под утро вставала, поцеловала его в щеку, а он во сне нахмурился. Он весь уже против нее настроен, все тело его возмущается. И об этом она тоже старалась поменьше думать, потому что до последнего момента, пока Коля не сказал про серьезный разговор, она надеялась дотянуть до осени, как будто это спасительный рубеж, берег, до которого надо доплыть. А ведь сама понимала, что себя обманывает. Черепки как ни складывай, чашка не получится. А когда он в чулане трудился, ей показалось, что его неприязнь к ней прошла на время. И ей даже петь захотелось. И снова себя обманывала. Может, взять Костика и уехать с ним, а потом прислать письмо: «Я тебя, дорогой, всегда любить буду, но не хочу быть обузой». Ведь не пропадет же она. А сейчас уже поздно. Он сам ее выгонит. И будет прав. Бедный мой Колька, мальчишка мой упрямый. Что с ним?..

Я потом понял, что все это продолжалось мгновение, ну, от силы две-три секунды, потому что Валя заметила, что я пошатываюсь, что я отключился, и бросилась ко мне, а я упал, и обруч скатился на диван.

Я пришел в себя сразу же, и глаза Валентины были близко, она так напугалась, что сказать вслух ничего не могла. У нее дрожали губы. Это литературное выражение, и я раньше никогда не видел, чтобы у людей в самом деле дрожали губы. Голова у меня кружилась, но я все-таки сел на полу, потом встал, опираясь на ее руку. У нее тонкая и сильная рука. И я держал ее за пальцы и думал, что ее пальцы жесткие от постоянной стирки.

– Ничего особенного, – сказал я. – Уже прошло. Честное слово.

– Ты переутомился, посиди, пожалуйста.

От страха за меня она потеряла способность владеть собой, она готова была залиться слезами и прижаться ко мне. И хотя я не знал уже ее мыслей и никогда в жизни не надену больше этот обруч (завтра же отвезу его в институт), я продолжаю читать их. И я испугался, что она заплачет, что она сломится так вот, сразу, а до этого допускать нельзя – на ближайшие пятьдесят лет у меня четкая задача: ни разу не допустить, чтобы этот глупый ребенок заревел. Пускай ревут другие. И тогда мне пришла в голову вредная мысль, это со мной бывает, если мне хорошо и у меня отличное настроение. Я сказал, не отпуская ее пальцев:

– Так я говорю, что у меня к тебе серьезный разговор.

Пальцы, которые жесткими подушечками осторожно притрагивались к моей ладони, сразу ослабли, стали безжизненными.

– Да, – сказала она детским голосом.

– В четверг твоя тетка приедет?

Я разглядывал Валентину, будто только вчера с ней познакомился. Она не посмела поднять глаза.

– Обещала.

– Давай уговорим ее остаться ночевать. А я возьму билеты на концерт или в кино. Мы же тысячу лет нигде с тобой не были.

– Лучше в кино, – сказала она, прежде чем успела осознать, что я сказал.

А потом вдруг бросилась ко мне, отчаянно вцепилась в рукава рубашки, прижала нос к моей груди, словно хотела спрятаться во мне, и заревела в три ручья.

Я гладил ее плечи, волосы и бормотал довольно бессвязно:

– Ну что ты, ну перестань… Сейчас Раиса придет… Не надо…


Терпение и труд

Коля Широнин застрял в двери вагона, и рыбаки, которые боялись, что поезд тронется, толкали его в спину и негодовали. Коля прижимал мотор к груди, и тот все время норовил свалить его вперед. Рюкзак тянул назад и уравновешивал. Это еще можно было вытерпеть, если бы не сложенная тележка, наподобие тех, с которыми бабушки ходят по магазинам, но побольше, усовершенствованная. Тележка висела через плечо, клонила Широнина влево и всюду застревала.

Когда Коля оказался наконец на крупном речном песке, устилавшем площадку перед бревенчатым зданием станции, он долго стоял, пошатываясь и стараясь восстановить равновесие. Вокруг летали по воздуху палатки, рюкзаки и спиннинги, метались люди в ватниках, брезентовых куртках и резиновых сапогах. Поезд стоит в Скатине минуту, а из каждого вагона хотело выйти человек по двадцать, не меньше.

Отдышавшись, Коля разложил тележку и привязал к ней мотор и рюкзак. Поезд уполз дальше, как будто отодвинулся театральный занавес. Вместо зеленых вагонов обнаружилось пологое, стекающее к Волге поле, живописно уставленное купами деревьев, деревнями с разложенными между ними коричневыми и салатными одеялами весенних полей. Рыбаки и туристы спешили туда, за железнодорожный путь, к базе «Рыболов-спортсмен», к воде и далекому лесу. Коля не без труда приподнял ручку тележки и поволок тележку за собой в другую сторону, вдоль полотна, к железнодорожному мосту, у которого надо было свернуть в лес, по берегу речки Хлопушки, к деревне Городище.

Дорога была неровной, она прерывалась широкими грязевыми преградами, посреди которых текли к Хлопушке мутные ручьи. Тележка завязала на каждой переправе, Широнин, вытащив ее на сухое место, присаживался отдохнуть, а мимо пролетали на мотоциклах местные ребята. По Хлопушке наперегонки с мотоциклами спешили моторки, и Широнин на слух определял, какие на них моторы и что в моторах не в порядке. На моторках стояли большей частью «Ветерки», реже на «казанках» ревели «Вихри». Речка была самым верным и легким путем от станции к деревням, стоявшим по Хлопушке, но у бабушки нет моторки, к тому же она не знает, когда приедет Коля.

Широнин тянул тележку, как древний раб камень на строительство пирамиды Хеопса, и старался думать о посторонних вещах – например, почему дорога становится все уже, чем дальше отходит от станции, хотя от нее нет никаких ответвлений, или почему вода не хочет стекать вниз, к реке, а хлюпает под ногами. Или что скажет бабушка, когда он приедет. Она его ждет, но сделает вид, что страшно поражена и по поводу такой радости она может помереть спокойно. Бабушке было семьдесят шесть лет три года назад. В прошлом году тоже было семьдесят шесть…

Потом Широнину попалась мелкая на вид, но предательская лужа, похожая на океанскую впадину Тускарору, тележка завалилась набок, и мотор чуть не упал в воду. Пришлось пожертвовать собой и залезть в грязь чуть ли не по пояс. Тогда Коля дал себе торжественную клятву, что, как только дотащит мотор до дома, тут же испытает его, запрет в сарай и никогда в жизни сюда не вернется. Хватит. Он пытался выжать брюки, и бурая жижа потекла на ботинки. Разумный человек, думал Широнин, не покупает мотор неизвестной марки и не мчится сломя голову к воде.

На другом берегу Хлопушки была деревня Городище. Коля спустился к самой реке и крикнул. С того берега никто не откликался, хотя там какие-то люди красили лодку, а под большой ольхой у бани дремали рыбаки. Но в конце концов Колю узнал по голосу Сергей и перевез на своей лодке. По дороге Сергей успел рассказать, что ему в Калинине сделали новый протез, Глущенки продали свой дом, а Клава-бригадирша купила щенка охотничьей породы. Еще он спросил Колю, как его успехи в учебе и правда ли, что он отличник, первый в школе. Коля понял, что эти порочащие его слухи распространяет в деревне бабушка, и ответил, что успехами не блещет, а учиться ему осталось еще год и два месяца.

Бабушка уже ждала на берегу и при виде Коли замахала руками и сказала со слезами, что не надеялась дожить до такого счастливого дня, а теперь умрет спокойно. Сергей помог донести до дома мотор и спросил, какой он марки, и Коля ответил, что «Бурун».

– Не пойдет он у тебя, – неожиданно сказал Сергей, хотя вряд ли мог слышать о моторе, потому что тот только что появился в продаже.

– Почему? – удивился Коля.

– А у Тимохиных вчера один из Москвы приехал с таким же. Ругается сильно. Нюркин сын тоже хотел ехать покупать, а я его отговорил.

Коля даже немного расстроился: он рассчитывал, что никто, кроме него, не слышал о таком моторе.

Бабушка слушала их разговор и печалилась, потому что в этой деревне мотор был как до революции лошадь. Хороший у тебя мотор – тебя уважают. А если барахло купил, значит, ты не особо умный.

– Мотор интересный, – сказал Коля специально, чтобы успокоить бабушку. – Если хотите, потом проспект покажу. Гарантия сорок пять сил при весе в двадцать килограммов. Бензина берет меньше, чем «Ветерок».

– Не пойдет, – сказал Сергей, закуривая.

– Ты чепуху не молоти, – строго сказала бабушка. – Тебе все одно – что мотор, что камень. Все равно потопишь.

Этим бабушка намекала на то, что Сергей еще в прошлом году, возвращаясь со свадьбы, потопил в Волге свой мотор.

Бабушка стала верным союзником мотора «Бурун-45». Вечером она достала очки и прочла весь проспект. Иногда она прерывала чтение, держа пальцем строчку, чтобы не потерять, и задавала посторонние вопросы.

– Деньги отец дал? – спрашивала она.

– У меня еще с зимы были, – отвечал Коля, разбирая мотор и снимая заводскую смазку. – И еще я велосипед продал. И отец, конечно, помог.

– Правильно, – говорила бабушка минут через пять. – Дело стоящее. Ты надолго?

– Завтра вечером уеду. В школу же надо.

– Правильно, – говорила бабушка и снова начинала шевелить губами, разбирая сложные слова.

– Данные у него прямо фантастические, – сказал Широнин. Мотор лежал посреди комнаты на газетах, и его заводские чужие запахи потеснили мирные и теплые запахи бабушкиного дома. – Но модель экспериментальная. Придется повозиться.

– Возись, – ответила бабушка. – Мы все, Широнины, упрямые. А это что?

Она достала из проспекта несколько листков.

– Заводские анкеты, – сказал Коля. – Через месяц я должен послать отчет, как их детище трудится. А через полгода еще один отчет. И список неисправностей. Они и сами будут узнавать. Адрес взяли, телефон.

– Значит, сами себе не доверяют, – сказала бабушка. – А денег много взяли?

– Сто восемьдесят. Недорого.

– Значит, по справедливости решили. А гарантия есть?

– Гарантия – год. Можно деньги назад получить.

На следующее утро Коля перетащил мотор к лодке. Он решил сначала укрепить у лодки транец. От соседнего дома спустился человек в джинсах, вытирая руки тряпкой.

– У вас, говорят, тоже «Бурун»? – спросил человек.

– А вы, наверное, турист из Москвы? – сказал Коля.

– Да, – вздохнул человек в джинсах и поправил очки толстым коротким пальцем. – Новости здесь распространяются мгновенно. Нам с вами не повезло.

– Почему? Не ладится с мотором?

– Не то слово, – сказал турист из Москвы. – Это сплошной ужас.

Затем турист уселся на бревно и молча наблюдал, как Коля обтесывал доску, прибивал ее к лодке, устанавливал мотор и подливал в бак масло. Коле очень хотелось, чтобы у него мотор завелся сразу и этим он уязвил бы москвича. Ему казалось, что москвич смотрит на него снисходительно, как на мальчишку. Укрепив мотор, Коля сел в лодку, оттолкнулся веслом от берега. Лодку мягко качнуло. Сверху спешила бабушка.

Мотор завелся сразу. Москвич даже привстал от удивления. Коля не спешил. Он дал мотору хорошенько покрутиться на холостых оборотах. Он слушал, как стучит мотор, и звук ему не нравился. Но Коля не подавал виду, что беспокоится. И только он хотел переключить его на скорость, как мотор заглох.

Коля долго дергал за шнур, даже рука онемела, но мотор больше не издал ни звука. Москвич крикнул: «Я же предупреждал!» – и довольный ушел, а бабушка стояла у воды и переживала.

Когда вечером зашел Сергей, чтобы поговорить о политике, он увидел, что Коля сидит на полу, а вокруг него разложены части мотора. Широнин был неразговорчив. Пока что он понял одно – то, что мотор вначале завелся, было чистым чудом. С мотором было что-то принципиально неладно.

В Москву Коля уехал с последним поездом, хорошо еще, что Сергей подкинул до моста на моторке. Коля жалел, что не собрал мотор и не взял с собой. Отвез бы в магазин, получил обратно деньги, и дело с концом. В опустевшем рюкзаке лежал только карбюратор. Коля уже знал, что, раз он не отказался от мотора сразу, теперь он его добьет, он заставит его подчиниться, даже если придется приезжать сюда каждую субботу и потратить на это половину каникул.

В следующую субботу Коля и в самом деле вернулся в деревню. Когда он, приладив верстак на подоконнике, распиливал отверстия под болты, которые к этим отверстиям не подходили, хотя должны были подходить, вошел москвич. Он вел себя как старый приятель, как товарищ по несчастью.

– Это какой-то конструкторский урод, – сказал он. – Его делали сумасшедшие. Вы со мной согласны?

Бабушка громко вздохнула. Широнин вздыхать не стал, он ломал себе голову, как тот сумасшедший добирался вон до той шпонки. Может, у него был пинцет длиной в пятнадцать сантиметров с крючком на конце?

– Туда я залезть не сумел, – сказал москвич, дыша Коле в ухо. – Это выше человеческих сил.

Москвич сидел до самого обеда, и наконец бабушка сказала:

– Что-то вы все на чужой смотрите. Свой-то небось заржавеет.

– Пускай ржавеет, – сказал москвич. – Отвезу назад. А вы?

– Нет, – сказал Широнин. Он придумал, как снять ту шпонку.

В следующую субботу Коля в деревню не приехал. Он сидел в библиотеке. Война с мотором приняла ожесточенный характер. В тот момент, когда казалось, что Коля прорвал очередную линию обороны мотора, мотор успевал построить новые доты, и обе стороны вновь переходили к позиционной войне. Пришлось всерьез заняться теорией. Коля набрал десятка два книг, мама переживала, что он нахватает двоек в последней четверти, а отец старался помочь, но толку было мало – он все забыл, чему его учили в институте, а его умение руководить другими Коле не требовалось. В школе Широнин задал физику два вопроса, на которые тот не смог ответить, зато напомнил, что на носу годовая контрольная. В общем, жить стало трудно, но Коля не намеревался отступать перед куском мертвого металла.

Когда он через две недели вновь добрался до деревни, лужи почти просохли и через ручьи можно было перешагивать, не замочив подошв. Лес стал зеленым и непрозрачным. Москвича не было. Сергей сказал, что он собрал свой мотор и увез в Москву. Широнин вывалил из рюкзака книги и несколько выточенных им деталей и повел на мотор еще одну атаку. Бабушка уже привыкла к тому, что Коля приезжает регулярно, и перестала говорить о смерти, а старалась приспособить Колю по хозяйству, и он, чтобы не воевать на два фронта, вскопал гряды и починил забор.

Москвич появился в деревне к вечеру.

– Вы знаете, молодой человек, – сказал он, – они даже не стали спорить. Предложили мне на выбор либо «Вихрь» с доплатой, либо деньги. Я доплатил. И вам советую.

– Спасибо, – поблагодарил Широнин.

– Знаете что, – сказал москвич, – вы же варите суп из топора.

– Мне отступать некуда, – сказал Коля, оглядывая комнату, заваленную книгами, чертежами и металлическими деталями.

Экзамены Коля сдал и отказался от поездки в альплагерь, куда все собирались еще с зимы. К этому времени мотор сопротивлялся из последних сил. Москвич проводил все дни на Волге, куда его каждое утро уносил обыкновенный и безотказный «Вихрь». Сергей купил себе «Стрелу», а когда Коля шел по деревне, с ним здоровались с усмешками и шутили, что он строит самолет.

В конце июня из Москвы приехали Валюжанин и Таня с Эммой. Коля вспомнил о том, что приглашал их к себе, в самый последний момент, а то бы им пришлось топать по деревне пешком. Коля выпросил моторку у Сергея и встретил ребят на платформе.

– Ой, какой ты загорелый, словно кубинец, – сказала Эмма.

– Тебе идет жить в деревне, – сказала Таня.

Они привезли с собой кастрюлю мяса для шашлыка, всякую зелень для приправы и московские новости: кто куда поехал или собирается поехать. Коля познакомил их с бабушкой и показал разобранный мотор, который не произвел на ребят особенного впечатления, потому что Валюжанин типичный гуманитарий и будет поступать на филфак, а девчата интересовались мотором только как средством передвижения и предпочитали ахать при виде бабушкиных овечек или какого-нибудь цветка. Коле было даже странно, что такие обычные вещи вызывают у них восторг, его мысли все время возвращались к мотору, и, хотя он старался не показать этого ребятам, Эмма спросила его:

– Тебе с нами скучно? Неинтересно?

А это надо было понимать: «Ты относишься ко мне не так, как зимой?»

– Ты ошибаешься, – сказал Коля.

Потом Коля отвез ребят на остров, они отыскали место между туристскими палатками, жарили шашлыки, купались и пели песни, и, может быть, даже хорошо, что Коля отвлекся, потому что, когда он стоял на платформе и махал рукой вслед поезду, увозившему гостей, он вдруг догадался, как зафиксировать переключатель реверса.

– А эта, черненькая, – сказала бабушка, когда Коля вернулся домой, – она приятная, воспитанная.

Бабушка ждала ответа, чтобы углубиться в тему, всегда интересующую бабушек, но Коля буркнул что-то и достал инструменты. Если сделать миллиметровый пропил…

Коля Широнин завершил борьбу с мотором 12 июля. В который раз он укрепил его на транце. Бабушка даже не вышла к берегу. Коля поглядел на тропинку от дома к воде, протоптанную за эти недели. Потом оттолкнулся от берега веслом и подождал, пока его отнесет подальше от вымахавшего в человеческий рост тростника.

Широнин завел мотор и, когда тот прогрелся, включил скорость – лодка послушно осела кормой в воду. Лодка глиссировала, поднимая облако водяной пыли, мотор гудел тихо, уверенно и солидно, как мотор легкового автомобиля, железнодорожный мост приближался, словно его притягивали канатом, в ушах ревел ветер, и моторка Гаврилова, которую он обогнал, казалось, стояла на месте.

– Ну вот, – сказал Коля мотору, – один – ноль в нашу пользу.

Он не испытывал торжества. И вообще ему все надоело. Другие ходят по горам и загорают, а он провел каникулы в виде кустаря-одиночки. Бабушка сначала не поверила, а потом сказала:

– Мы, Широнины, ужасно какие упрямые.

Когда Коля уже вернулся в Москву, неожиданно раздался телефонный звонок.

– Тебя, – сказала мама подозрительно. – Очень милый женский голос.

Очень милый женский голос спросил:

– Это Широнин, Николай Викторович?

– Я, – сказал Коля.

– Вас беспокоят из магазина, в котором вы приобрели мотор «Бурун-45». Мы не имеем от вас никаких сведений. Скажите, довольны ли вы работой мотора?

– Еще как, – мрачно сказал Коля. – Большое спасибо за внимание.

Он повесил трубку. Все ясно, они получили столько жалоб, что теперь весь завод отдают под суд за головотяпство. Так им и надо. Можно представить, как злятся на завод продавцы в магазине. Сколько им всего пришлось выслушать.

И тут же телефон зазвонил снова.

– Простите, – сказал все тот же женский голос. – Нас разъединили. Вы уверены, что ваш мотор работает?

– Да, – ответил Коля, решив не жалеть бракоделов. – Но только потому, что я в нем живого винта не оставил. Можете смело отдавать бракоделов под суд.

Женщина хихикнула и сказала:

– Большое спасибо.

Через три минуты позвонил взволнованный бас и попросил разрешения взглянуть на мотор товарища Н.Широнина.

– Вы тоже из магазина? – удивился Широнин.

– Нет, – ответил бас.

– С завода?

– Можете считать, что с завода.

– Тогда учтите, – сказал Широнин твердо. – Моего мотора вы не увидите. Вас все равно будут судить. И мне вас не жалко.

– Но я очень прошу, – сказал бас.

– Да мой мотор на Волге! – воскликнул Коля. – Что же, мне тащиться три часа на поезде, чтобы доставить вам удовольствие?

– Коля! – крикнула мама из комнаты. – Как ты разговариваешь?

– Зачем на поезде? – сказал бас. – Вы только скажите нам адрес и разрешите от вашего имени его осмотреть. Если же у вас есть свободное время, то можете полететь с нами на вертолете.

– Что? На вертолете? А вы меня не разыгрываете?

– Зачем нам это делать?

– Коля, ужинать, – сказала мама. – Ты совершенно распустился за лето.

– Деревня Городище, – сказал Коля, – Калининской области…

Он вдруг поверил, что бас не шутит, что у них и в самом деле так плохо все обернулось, что не жалко денег на специальный вертолет, чтобы отыскать действующий мотор «Бурун-45». Пусть смотрят.

– Вот, – объявил он маме не без гордости. – От моего мотора зависит судьба целого завода.

– Завтра они медаль тебе дадут, – сказала мама, которую серьезно беспокоило, что Коля стал таким грубым.

Назавтра они пришли к Широниным. Без медали, но пришли. Солидный толстяк в больших очках и еще один, непонятного возраста, весь встрепанный.

– Мы хотели бы видеть Николая Викторовича, – сказал солидный толстяк.

Отец, который открыл дверь, не понял и поправил их:

– Виктора Степановича.

– Нет, – сказал солидный толстяк. – Николая Викторовича. Вы приобрели мотор «Бурун-45»?

– Коля, – позвал отец.

Коля стоял за дверью и все слышал. Он сразу вышел в коридор.

– Николай Викторович? – спросил солидный толстяк, никак не удивившись.

– Я. И я покупал мотор «Бурун». А вы со мной вчера говорили по телефону.

– Правильно, – сказал толстяк и повернулся к встрепанному. – Что же будем делать?

Встрепанный склонил голову набок и подмигнул Коле. Потом спросил:

– Тебе никто не помогал?

– С чем? С мотором? Нет. Я бы никого и не подпустил – там голову сломишь.

– И правильно сделал, – похвалил толстяк. – Поехали с нами.

– Простите, – сказал отец. – Я не совсем понимаю…

– Нам хотелось бы, – сказал солидный толстяк, – чтобы ваш сын побывал на нашем экспериментальном производстве.

Коля чуть не произнес вслух: «Им моя консультация нужна», но удержался, чтобы не показаться хвастуном.

Мама сказала из кухни будничным тоном:

– Простите, что я к вам не вышла, я лук режу. Только чтобы к ужину быть дома.

– Постараемся, – сказал встрепанный отцу. – Спасибо за содействие, – хотя неясно было, в чем заключалось содействие отца.

Внизу ждала «Волга», толстый сел впереди, с шофером, а второй устроился на заднем сиденье рядом с Колей. Коля выглянул в окно, ему захотелось, чтобы совершенно случайно мимо дома прошла Эмма и спросила бы его: «Ты куда, Широнин? Завтра же сочинение». А он ответил бы небрежно: «Надо заехать на один завод, вот за мной машину прислали». Ну, разумеется, если бы Коля шел с авоськой в магазин за молоком, он встретил бы двадцать знакомых. А когда за тобой присылают «Волгу», то все как будто сквозь землю проваливаются.

– Слушай, Коля, – сказал встрепанный, – а чем тебе не понравился наш фирменный конденсатор? Ты зачем радиотехнические поставил?

Коля вернулся с небес на землю. «Много еще во мне мальчишества, – подумал он с некоторым осуждением. – С тобой разговаривают как с серьезным человеком, а ты думаешь неизвестно о чем».

– А вам ваши фирменные конденсаторы нравятся? – спросил Коля у встрепанного, сделав ударение на слове «фирменные». – Тоже мне, фирма.

Встрепанный хихикнул, а толстяк обернулся с переднего сиденья и спросил:

– Широнин, я хотел задать вопрос, хорошая ли у вас успеваемость в школе?

Вопрос к делу не относился и Коле не понравился.

– Успеваемость как успеваемость, а что?

– Имеет прямое отношение, – сказал толстяк. – Надеюсь, вы не вводите меня в заблуждение.

– А зачем вводить?

– Бывают различные варианты, – загадочно сказал толстяк и отвернулся.

Завод располагался в Черемушках, в здании, в котором было много стекла и алюминиевых конструкций. Широнина провели в большую комнату, похожую на холл в санатории. У стены стояли кресла, а посередине лежал разноцветный ковер.

– Подожди, Коля, – сказал встрепанный. – И познакомься пока.

В креслах сидели еще два человека. У них был скучный вид, как на приеме к зубному врачу. Коля сел рядом с худым лохматым мужчиной, до самых глаз заросшим черной бородой.

– Широнин, – представился он.

– Туманян, – ответил бородач. – Вы тоже насчет мотора?

– И что он им сдался? – удивился третий человек, совсем пожилой, лет сорока, не меньше, в модном костюме и галстуке «бабочке». – И так ухлопал на него весь отпуск.

И тут в комнату вошли встрепанный, толстяк и незнакомый старик в синем халате.

– Здравствуйте, – сказал старик высоким голосом. – Я рад вас видеть. И надеюсь, мы достигнем взаимопонимания. – Потом он обернулся к толстяку и спросил потише, показывая глазами на Колю: – А это Широнин?

– Да, – ответил толстяк, будто Широнин был виноват во всех страшных грехах.

– Ну-ну, – сказал старик весело и уселся в кресло. – Я, – продолжал старик, – то есть академик Беккер, Сергей Петрович, и мой друг профессор Столяров, – он указал на встрепанного, – пригласили вас сюда потому, что именно мы изобрели мотор «Бурун-45».

Академик сделал паузу и поглядел на гостей, словно ждал, что они накинутся на него с проклятиями. Но гости молчали и ничего не понимали.

– Вопросов нет? – спросил Беккер. – Отлично. Вы все выдержанные и упрямые люди. Итак, я повторяю, что мы изобрели мотор-сказку, мотор завтрашнего дня. И по договоренности с торговыми организациями пустили его в продажу. Мы продали восемнадцать тысяч шестьсот дешевых моторов «Бурун». Так вот, на сегодняшний день в магазин возвращено восемнадцать тысяч пятьсот девяносто шесть моторов. Один мотор утоплен с горя его хозяином. Три мотора приведены владельцами в порядок и отлично работают. О чем это говорит?

Ответа не последовало.

– А говорит это о том, что мотор мы изобрели никуда не годный. Потенциально – это замечательная машина. На практике довести его до рабочего состояния невозможно. И чтобы не было случайностей, об этом позаботился весь наш институт. Я не шучу: мотор запустить нельзя, хотя он и лучший из существующих сегодня лодочных подвесных моторов.

– Теперь я ничего не понимаю, – сознался Туманян.

– А мы понимаем. Мы понимаем, что среди тысяч людей, большая часть которых любит технику и обладает смелостью, чтобы купить совершенно незнакомую марку мотора, нашлись три человека, которые настолько нелогично устроены и упорны, что не согласились с логикой и привели моторы в отличное состояние.

– Так зачем? – решился спросить Коля.

– Я отвечу. Только сначала объясню, почему мы выбрали для нашего эксперимента именно лодочный мотор. Могли бы сделать автомобильный. Но ведь если бы мы снабдили такими уродцами, скажем, партию «Запорожцев», их владельцы отправились бы в мастерские, а оттуда моторы тут же вернулись бы к нам. Владельцы лодочных моторов занимаются своим делом вдали от городов, в свободное время, в одиночестве. Они знают, что их моторы капризны и требуют личного, гуманного отношения. Водники привыкли полагаться на себя, потому что, если мотор заглохнет в десяти километрах от населенного пункта, мало шансов, что мимо проедет добрый умелец и все за них сделает. Именно поэтому лодочный мотор – идеальный полигон для отыскания и испытания технических талантов. Наш эксперимент удался. Он стоил государству очень дорого, но надеюсь, что вы окупите наши расходы.

– А я думал, вас судить будут, – сказал Туманян.

– Так что же дальше? – спросил Коля.

– Дальше что? С Туманяном и Песковским, – академик кивнул в сторону пожилого франта, – все ясно. С сегодняшнего дня они зачисляются в наш институт. Мы начинаем работать над новым универсальным двигателем, который, к сожалению, изобрести невозможно. Все вы прошли испытание на моторе «Бурун» и выдержали его.

– Но как же… – начал Туманян.

– Все согласовано, – ответил академик. – Даже ваша жена согласна. Что касается Песковского…

– А что обо мне говорить, – улыбнулся пожилой франт. – Я всю жизнь мечтал заняться невозможным делом.

– Труднее всего с Колей Широниным, – сказал солидный толстяк, который оказался заместителем академика по хозяйственной части. – У него впереди десятый класс.

– А он не виноват, что моложе всех нас, – запротестовал профессор Столяров. – Он будет учиться и работать. Ведь Широнины упрямые.

Коля догадался, что Столяров ездил в Городище и услышал эти слова от бабушки.

– Уж наверно, это будет не труднее, чем чинить «Бурун», – сказал Коля.

– Гарантирую, что труднее, – ответил академик.


Если бы не Михаил…

1. МАРИНА:

– Разумеется, я расскажу обо всем по порядку. Мне нет никакого смысла что-нибудь скрывать, тем более что я с самого начала подумала – лучше бы мне остаться дома. Но Рая такая милая, вы не представляете, какая она чудесная женщина, всегда готова помочь, никогда ни в чем не откажет, а потом, с ней по-человечески интересно. У меня немного друзей и, знаете, с возрастом становится все меньше, но я иногда говорила себе, что жизнь имеет смысл, если среди нас еще существуют такие люди, как Рая. С ее мужем я была знакома раньше, но очень поверхностно. Я знала, что ей с ним нелегко. Он подавал надежды, изобрел что-то интересное, ему прочили большое будущее, но он стал самым обыкновенным конструктором, не лучше других, а может, даже хуже. Ну и что из того? Но Михаил всегда помнил о том часе, когда он был у всех на виду, о своем звездном часе, вы читали у Цвейга? А неудачи свои он никому не прощал. И меньше всех прощал их Рае, которая кормила его, одевала, брала на дом работу, если он уходил из очередного института, потому что ему, видите ли, завидовали. В общем, такие люди бывают везде, с ними всем тяжело, но домашним всего тяжелее. Вы меня понимаете? Нет, это относится к делу, непосредственно относится, потому что все бы сложилось иначе, будь у Михаила другой характер, или если бы Рая была не такой, какая она есть, или если бы я вела себя по-другому.

Ну вот. Рая позвала меня поехать с ними за грибами. Все знают, как я люблю собирать грибы. Бывает, что окружающие соберут по десятку сыроежек, а я никогда не возвращаюсь без полной корзины. У них есть один знакомый художник, я не помню его фамилии, он вообще где-то на заднем плане остался, мы приехали, погода так себе, собирается дождь, посидели с художником, он один живет, а потом художник уехал в Москву и оставил нас на даче. Все еще было ничего, но потом Михаил спрашивает:

– Вы когда собираетесь вставать?

А нас разморило с дороги, да мы в тот день работали, устали, мы и говорим, что спешить не собираемся. Когда встанем, тогда встанем. Михаил говорит:

– Я вас подниму в шесть утра.

Мы просим: ну хотя бы в восемь. А он отвечает, что если мы хотим отправиться в лес просто так, играть в бадминтон, то мы вольны поступать как нам вздумается, он же встанет в шесть и отлично обойдется без нас. Ну я вижу, что человек уже заводится – он несколько раз за вечер пытался взбунтоваться на разные темы, но все ему не удавалось. Рая сразу шла на компромисс, а у него не было еще достаточно запала, чтобы устроить войну. Мы с ним не стали спорить, легли спать, в шесть меня Рая разбудила, мы собрались, приготовили завтрак, а Михаил, естественно, спит и не собирается вставать. Мы его спрашиваем: зачем же нам было подниматься ни свет ни заря? А он, не раскрывая глаз, начинает вещать, что погода плохая и никаких грибов здесь нет, а кроме того, он приехал отдыхать, – в общем, выдает весь наш текст, только с другой стороны.

Мы вышли из дома в половине десятого и направились к лесу. Погода в самом деле ненадежная, и с полдороги Михаил начинает уверять нас, что сейчас начнется гроза, и мы все вымокнем, и надо спешить домой, и что это за дурацкая идея пойти за грибами в такую погоду? Грозы, правда, никакой не намечалось, мог пойти самый обыкновенный дождик, в жару в лесу это даже приятно, не сахарные, не растаем.

Тут выглянуло солнце, и тогда Михаил начал рассказывать, что ему угрожает солнечный удар, и растительность ему там не нравится, и сейчас вот-вот налетят комары. В таком настроении мы вошли в лес.

В лесу Михаил сразу сообщил нам, что если тут когда-нибудь и были грибы, то до революции и до демографического взрыва. Теперь же здесь больше населения, чем грибов. Но если в поле я готова была вообще повернуться и уехать в Москву и только жалость к Рае меня удерживала, то в лесу я от них не зависела. Я сказала им «гуд бай» и пошла своей дорогой. Рая пыталась за мной последовать, но Михаил устроил представление на тему, что его никто не любит и все норовят бросить его на растерзание волкам и комарам. В результате я осталась совсем одна и до двенадцати собирала грибы в свое удовольствие.

Что вы спрашиваете? Как я нашла? Никто бы и не нашел, кроме меня. Я поднимала ветви елей, в кусты заглядывала – искала грибы, а нашла железку. Железка из земли высовывалась сантиметра на два, не больше, будто когда-то, тысячу лет назад, в землю попала и вглубь ушла. Меня удивило, что никакой ржавчины. Блестит. У меня ножик с собой был. Я вокруг ножиком хвою отгребла, пошатала, она из земли вышла. Какая она была? Ну я ведь ее вам рисовала, описывала. Ладно, повторю. Длиной она была сантиметров в двенадцать, похожа на кристалл, но сбоку что-то вроде шестеренки высовывается. И она мне показалась интересной, не то чтобы красивой, но интересной. Как будто абстрактная скульптура. Я подумала, что если ее поставить на буфет, то она будет смотреться лучше любых безделушек. Она была тяжелая, но в меру. Я вернулась на полянку, где мы договорились встретиться, а Михаил уже рвет и мечет: «Зачем мы с ней связались! Полдня потеряли! Грибов совсем нет, я бы лучше дома отдохнул». Это все относится ко мне, но я не реагирую, а показываю им корзинку с грибами. Михаилу хочется, вижу, сказать, что я сбегала на соседний рынок и купила их по рублю кучка, но сказать он так не может и потому заявляет, что грибы эти не стоят выеденного яйца и все они поганки, даже те, что кажутся белыми, и вообще это не белые, а сатанинские грибы, есть такие поганки, но их каждый дурак от белого отличит. В общем, Рая уже близка к слезам, и она раскаивается, что меня завлекла, но я-то не очень расстраиваюсь… Тут Михаил видит у меня железку и заявляет, что железку надо выкинуть по возможности скорей, и вообще он не понимает, как только люди могут разбрасывать по лесам железо, словно это я разбрасываю по лесам железо, и он вырывает у меня из рук железку и со словами, что мы губим природу, кидает ее в кусты, я пытаюсь сохранить чувство юмора и отвечаю, что это он сам губит природу. Я хотела поставить железку в комнате у себя, и она там никому бы не мешала. А здесь, в кустах, наверняка на нее какой-нибудь заяц напорется. С этими словами я лезу в кусты, подбираю железку и несу ее дальше. Михаил ворчит, но мне его приказы не закон.

Потом, когда мы уже ехали в электричке, Михаил еще раз бросил взгляд на железку и заинтересовался. Он стал ее крутить и так, и эдак и увидел в железке какую-то не такую ось симметрии и в шестеренке тоже что-то углядел и принялся ругать конструкторов, которые до такой простой вещи раньше не додумались, а додумались другие и с ним, Михаилом, своими мыслями не поделились. И потом он вообще забрал у меня железку и говорит, что должен показать ее начальству, потому что все это безобразие – им фондов не дают, а кто-то другой выкидывает их на ветер. Я отвечаю, что расставаться с железкой не намерена и я ее на буфет поставлю. Михаил чуть ли не в слезы, я бы не отдала, но Рая такими умоляющими глазами на меня глядела, что пришлось отдать, а он слово дал, что обязательно вернет, как только покажет своему начальству. Больше я этой железки не видела.


2. РАИСА:

– Мне очень трудно говорить о собственном муже. Я понимаю, у него множество недостатков, но кто из нас лишен недостатков? Михаил большой ребенок. У него была нелегкая жизнь, и ему пришлось сталкиваться с несправедливостями и непониманием. Я уверяю вас, он очень талантливый конструктор, и, может, моя вина в том, что я не подталкивала его, не развивала в нем тщеславия и даже ему потакала. Как мать, которая знает, что баловать дитя нельзя, но все равно балует. Поэтому за все, что случилось, я беру вину на себя.

Что вы говорите? Да, конечно, мне следовало тогда, в электричке, встать на сторону Марины. Но я очень устала в тот день: мы много ходили по лесу, грибов было мало, у Михаила испортилось настроение, и, когда я увидела, что ему хочется получить эту игрушку, я решила, пускай уж балуется, может, она пригодится ему для развития конструкторской мысли. Ему иногда достаточно небольшого толчка, чтобы его фантазия начала работать, а ведь в конечном счете это идет на пользу всем людям. А у Марины это украшение стояло бы на буфете без всякой пользы.

Марина меня послушалась, она чудесная, умная и добрая девушка, и, хоть ей очень не хотелось расставаться с железкой, она ее отдала Михаилу.

Дома Михаил весь вечер чертил что-то на листе бумаги, говорил, что его потрясает сказочная асимметрия этой железки, он ее со всех сторон рассмотрел и измерил, сказал, что куда-то понесет, однако я относилась к этому скептически, потому что Михаил не раз уже так загорался и потом остывал. Вот и к железке он остыл дня через два. Она валялась у него на столе, и я сказала Михаилу: «Давай вернем ее Марине. Марина меня уже спрашивала». Он, разумеется, вскипел, и тогда я перестала спорить, а утром тихонько унесла железку на балкон и там положила. Я рассудила, что если я отдам ее Марине сразу, то Михаил может спохватиться и будет очень оскорблен. А если он спохватится сейчас, я скажу – она на балконе. Пройдет еще несколько дней, и он забудет.

Нет, я не заметила тогда никакой разницы. Ни в весе, ни в размере. А на следующий день пошел сильный дождь, Михаил выглянул в окно и увидел, что железка лежит на балконе. Он очень огорчился. Он принес железку с балкона, вытер и сказал мне, что я совершенно не думаю о его будущем. Извините, что я так говорю о Михаиле, но в тот момент я вела себя невыдержанно, сказала, что все эти игрушки только составляют видимость жизни, а настоящая жизнь проходит мимо, в общем, я была груба, накопилось многое, и я несправедливо напала на Михаила. А после тяжелого разговора я ходила прибитая, как собачонка, а Михаил тоже стал мрачный и начал снова измерять эту железку и что-то чертить. Потом, когда я уже накормила его ужином и он снова стал со мной разговаривать, он вдруг предъявил мне претензию, будто я ему подсунула неправильную линейку. Я ничего не поняла. Какая неправильная линейка? Все линейки одинаковые. Нет, говорит, я ему все измерения испортила, где его линейка? Ну, я нашла его линейку, он снова свою железку смерил, что-то записал, совсем расстроился. А я хотела его пожалеть, подошла поближе, он сначала не хотел со мной разговаривать, ворчал, потом смилостивился и показывает мне железку. «Немного, – говорит он, – подросла». Я смотрю, ничего не вижу, но спорить с ним не стала, думала – переутомился. Только вечером, когда Михаил ушел куда-то, я взяла железку, пригляделась, и мне показалось, что сбоку у нее появилось второе колесико, маленькое, совсем миниатюрное, как горошинка. Где показать колесико? На этом рисунке? Так вот здесь оно было.

И тут я совершила еще одну ошибку. Я сказала Михаилу, что, может, пора показать железку специалистам. Вдруг они ее потеряли и теперь ищут. Я даже попыталась на самолюбие Михаила подействовать. «Тебе же, – говорю, – интуиция подсказывает, что с железкой неладно. С первого мгновения». – «Нет, – говорит, – интуиция меня обманула». И велел больше к нему не приставать, потому что он сам примет решение. Мне бы самой принять меры, но дел у меня по горло… Я в последний раз сказала, что на его месте я бы все-таки… и так далее. Он вспылил и сам железку в помойное ведро бросил. Я ее потихоньку снова на балкон вынесла, чтобы Марине вернуть.

Прошло дня три-четыре. Я на железку и не смотрела. Дожди были? Да, как раз все эти дни дожди шли. Я только на четвертый день на балкон вышла, вечером, цветочки посмотреть. Уже стемнело, и, когда я о железку споткнулась, не сразу поняла, в чем дело. Лежит большая, сложная, с колесиками в разные стороны, а когда я нагнулась и попыталась ее поднять, вижу, что она проломила ящик на балконе, в котором земля и цветы посажены. Лежит она, поблескивает в сумерках, а я так перепугалась, что кричу Михаилу, чтобы бежал на помощь. Он пришел, сделал вид, что не удивился, и даже говорит: «Я это предвидел». Меня, конечно, черт потянул за язык: «Ты предвидел, что твоя железка ящик с цветами сломает?» А он серьезно ответил: «Это самопроизводящая автоматическая система, я подозреваю, засланная с иных миров для сборки и накопления информации». Может, я и неправильно слова его запомнила, но смысл точный. А я тогда добавила масла в огонь: «Вот она в помойном ведре и собрала бы информацию». А он осторожно ее поднимает, молча несет в комнату, кладет прямо на скатерть, словно хрустальную вазу. Я тогда тоже ее разглядела. Если раньше ее можно было назвать железкой, то теперь это была целая машина. Даже то колесико, которое было размером с горошинку, стало с мою ладонь, да не просто колесиком, а тройным, переливающимся, и если его тронуть, то начинало вертеться. И шестеренок я насчитала восемь. Там и проводки были, и кристаллы – все, что угодно. Не могу сказать, что поверила в то, будто это автоматическая система, но, конечно, удивилась и сказала: «Ну уж теперь ты отнесешь эту штуку?» А он посмотрел на меня как-то даже испуганно и говорит: «Ты с ума сошла! Это же мой шанс!» Уволок машину в угол, к себе на письменный стол, и начал ее обрисовывать, мерить, взвешивать, как мальчик с новой игрушкой – не отдам, и все! А что мне прикажете делать? Звонить в милицию или в Академию наук? У нас, видите ли, есть железка с колесиками, в лесу нашли, она на балконе растет, и мой муж считает, что ее нам марсиане подкинули, чтобы собирать информацию.

В тот вечер он засиделся с ней допоздна. Я заснула, потому что устала за день, но была очень обеспокоена и ночью проснулась от какого-то неприятного предчувствия. Вижу, Михаил спит, голову положил на стол и уснул. А машина стала еще больше, почти весь стол заняла, банка с цветами лежит на боку, придавленная шестеренками, и из нее вода вылилась, но на полу сухо и на столе сухо. И вот тогда у меня возникло ощущение, что эта машина живая. Живая, умная, злая, ей хочется пить, но ей захочется и есть – и меня обуял ужас за Михаила. Я как закричу: «Миша! Миша! С тобой все в порядке?» А Миша поднял голову, тяжело так глазами мигает, ничего не понимает, где он, что с ним. Потом говорит: «Иди спать». Я послушалась, только не спала долго, ворочалась, переживала, понимала, что у Михаила сейчас внутренний конфликт.

Утром я уходила на работу, Михаил еще спал, я поглядела на машину. Вокруг бумаги набросано – просто ужас. Все исчеркано цифрами, формулами, рисунками. Одно из колесиков валялось отдельно. Я поглядела – может, само образовалось. Но потом вижу – лежит напильник и много металлической трухи. Значит, отпилил. Я хотела его спросить об этом, но не решилась будить, ему на работу скоро. Поставила будильник на полдевятого и ушла. Днем у меня очень плохое настроение было. Я даже Михаилу позвонила на службу. Говорят, нет его. Тогда я домой позвонила. Михаил долго не подходил к телефону, подошел наконец, голос злой. Я спрашиваю: «Как дела?» Он отвечает: «Все в порядке, занят». Спрашиваю: «Может, плохо себя чувствуешь?..» – «Нет, чувствую себя нормально». Я тогда сдуру упрекнула его за то, что он от машинки колесико отпилил. Вы бы знали, что тут случилось! «Ты, – говорит, – не могла бы всей Москве растрезвонить? Я, – говорит, – ночью не сплю, проникаю в тайну прибора, от которого зависит мое будущее. Это же единственная и, может, последняя для меня возможность сделать рывок в бессмертие». Так и сказал: «в бессмертие». «Я, – говорит, – должен сегодня, сейчас, понять функциональный смысл этой машины. Это, – говорит, – дар богов мне лично, вызов моему самолюбию и таланту». И повесил трубку.

Еще часа два я на работе помаялась, потом отпросилась и бросилась домой. Уж очень Михаил был нервный. Как бы чего не натворил. Мне и Мишу жалко было, и машинку тоже, я понимаю, что не может быть сравнения между живым и близким человеком и неизвестно откуда взявшейся железкой. Но у меня к ней было какое-то странное чувство, словно она живая. Я троллейбуса долго ждала, потом вспомнила, что дома есть нечего, в магазин забежала, сама виновата – когда пришла, Михаила дома нет, и машинка лежит вся разломанная на мелкие детали. Я даже заревела. В квартире чад, он еще записки и бумаги жег. Не выдержал напряжения, не справился с собственным шансом. Этого я и боялась. Тут открывается дверь, и появляется мой Михаил. Навеселе, море ему по колено. «Что ты наделал?» – спрашиваю. А он расстроился, что я раньше времени пришла. «Зачем, – говорит, – трогала? – А потом подумал и новую версию мне выдает: – Это, – говорит, – чуждый нам разум. Зловещий. Я его понять не в силах, и человечество не в силах. С ним надо бороться…» А я-то вижу, что он от собственного бессилия.


3. МИXАИЛ:

– Мне вообще непонятен этот допрос, и я считаю, что вы не имеете права. Ну ладно, пускай не допрос, пускай беседа, однако здесь мы не на равных. Я не считаю себя в чем-либо виноватым. Я руководствовался разумными соображениями – это изделие чуждого нам и враждебного разума, и если бы я не уничтожил его собственными руками, весь мир мог бы от этого погибнуть. Какие у меня основания так полагать? Мой опыт. Мой опыт инженера и изобретателя, моя интуиция, в конце концов.

– Вы нелогичны, Михаил Анатольевич. Если вы так уверены в своей правоте, что заставило вас на следующий день собрать детали и отнести их в институт?

– Я убил эту тварь. Но ее части могли пригодиться науке. Мой шаг очевиден.

– Вы это сделали по настоянию жены?

– Ни в коем случае. Моя жена малообразованный человек, и она не могла понять мотивов моих поступков. А что, она вам и это рассказала?

– Нет. Она этого не рассказывала. Я предположил, что, увидев плоды вашей исследовательской деятельности, она решила отнести остатки куда-нибудь, а вы испугались и сделали это сами.

– Значит, рассказывала.

– Так и было?

– Это непринципиально.

– Вы полагали, будто сможете показать окружающим, что стоите большего, чем они о вас думают. А когда поняли, что это сооружение выше вашего понимания, что вам из него ничего не извлечь, вы разломали его, чтобы оно не попало в руки тем, кто сможет понять, разобраться, а вас при этом не будет, вашего участия не потребуется.

– Если вы собираетесь мне угрожать, я поднимусь и уйду. Я не был заинтересован в этой штуке. Я защищал человечество от угрозы извне. Вы можете навязывать мне любые мысли, но я вас не боюсь, я никого не боюсь, ни здесь, ни в другом месте.

– Хорошо. Я, видно, не смогу поколебать вашу уверенность в себе. Хотя, подозреваю, ее и не было с самого начала. Но зачем вы сожгли утром все ваши записи и рисунки? Они могли бы нам помочь.

– Понимание опасно. Это игрушка, присланная нам издалека для того, чтобы потом поработить человечество.

– Мне приятнее было бы думать, что вы искренни. Но, к сожалению, я не могу вам поверить. Вы хотели забыть об этом, как забываете о своих неудачах, взваливая ответственность за них на других людей. Но когда вы увидели, что ваша всегда покорная жена все-таки собрала остатки железки и собирается отнести их, вы поняли, что на этот раз вам не удастся настоять на своем, и бросились к нам со своей первой версией. Вы помните свою первую версию?

– У меня всегда была одна версия.

– Я напомню. Вы пришли к нам и сообщили, что нашли в лесу эти детали. Как есть. А потом запутались в своем рассказе, и мы вам не поверили. Вы даже не смогли назвать место, в котором это случилось. Потом на сцене появилась ваша жена…

– Я не хотел вовлекать в эту историю близких мне людей.

– Сомнительно…


4. МАРИНА:

– Вот этот лес… Конечно, я помню. Здесь Михаил начал капризничать, что пойдет дождь и нам надо спешить обратно. А вот оттуда, от кустиков, я пошла одна. Вы думаете, что это была разумная машина? Представляете, какой ужас – я собиралась ее поставить на буфет как украшение! И еще эта история, когда Рая рассталась с Михаилом, я как будто чувствую свою вину – не отдала бы я железку, все бы осталось по-прежнему. Вы не думайте, что я жалею Раю. Нет, ей давно надо было с ним разойтись – это не жизнь, а сплошная каторга. Но все-таки семья…

Теперь левее, вот по этой дорожке. Я обычно никогда не хожу по дорожкам, но в то утро я сразу увидела, что мы опоздали и тут уже прошли грибники, поэтому я сначала углубилась в лес, шагов на двести, а потом уже стала искать. Здесь я первый гриб нашла. А скажите, вы тоже думаете, что эта штука нам угрожала? Нет? Я тоже так не думаю, она была такая милая, красивая. Но если она машина, почему она росла и питалась? Я знаю, мне Рая рассказывала, как она всю воду у цветов выпила. Значит, Михаил совершил убийство? Я читала один фантастический роман, там как раз поднимается эта проблема, что ни в коем случае нельзя стрелять по представителям иноземных цивилизаций, даже если они совсем не похожи на людей. Конечно, Михаил совершенно не прав, и когда мы обсуждали на работе эту проблему… Ну и что, если вы просили не говорить, но как можно не говорить, если там и я, и Рая, и все ее проблемы, все равно нам мало кто поверил. Когда мы обсуждали, то Темников, а он очень образованный и умный, сказал, что долг Михаила был найти контакт с этим существом, а не пороть панику и не заниматься уничтожением. Я не осуждаю Михаила, то есть я его осуждаю, но не настолько, потому что я тоже перепугалась бы и убежала… Куда теперь? Дайте подумать. Направо, дойдем до овражка и перейдем его. Хорошо, что я надела резиновые сапоги, там мокро внизу. А ведь у вас должна быть своя версия. Как вы думаете, она инопланетная? А как она прилетела?

– Нам, Марина, трудно сделать окончательные выводы. Мы полагаем, что эта штука попала к нам из космоса. Но вам расскажешь, а вы тут же побежите поднимать панику в масштабе всей Москвы. Вас не удержать.

– Я никому лишнего не скажу, на меня можно положиться. Знаете, как меня в институте девчата звали? Маринка-могилка, это потому, что никто не умел лучше меня держать секреты. А как же она попала на Землю? Ее сбросили с космического корабля? Да? Они за нами следят, я в кино смотрела, они прилетают, строят нам пирамиды и статуи на острове Пасхи. А вы знаете о Баальбекской террасе? Ее совершенно невозможно построить без инопланетной техники. А теперь все-таки признайтесь: это был такой разведчик, который должен выяснить, насколько мы развитые и стоит ли нам помогать?

– Мы должны вас разочаровать, Марина. Никто нам эту штуку не кидал, и вряд ли она может быть использована как разведустройство. В ней ничего подобного нет. Это живой организм.

– Железный?

– Нет, не только железный. У него сложный состав.

– Я всегда говорила, что Михаил может убить человека. У него такой особенный взгляд. А вы думаете, что его товарищи могут скрываться тут же в лесу и ждать нас? А если они захотят отомстить за своего товарища? Вам выдают пистолеты?

– Взгляд у Михаила Анатольевича самый обыкновенный, бывают и хуже. Он просто понял свое бессилие перед тем, с чем столкнулся. Он этого не смог вынести. Вот и отомстил.

– Железке?

– Да. Железке. И себе. И всем, кого считает своими недоброжелателями. Но это долгий разговор. Мы скоро придем к тому месту?

– Да. Уже рядом. У меня отличная зрительная память. Вот сейчас будет ельничек, а потом то место. А если вы думаете, что его товарищи нас не ждут, почему мы идем в лес? Я там хорошо смотрела. Там только одна такая штука была. Маленькая совсем.

– Мы верим вам, Марина. Но если наши подозрения правильны, то мы можем увидеть и другие такие же железки.

– Но почему никто не заметил, как они падали? Ведь если они падали, обязательно бы раскалились и показались метеоритами. Здесь не Сибирь, а Подмосковье. Кто-нибудь обязательно бы заметил. А особенно если несколько метеоритов.

– А если это были не метеориты?

– А что же?

– Микроскопические споры.

– Споры?

Марина не успела выяснить, что же они имеют в виду. Впереди, среди елей, что-то блестело. Они пробежали несколько шагов и оказались на небольшой полянке, окруженной густым ельником. На полянке стояло три дерева. Деревья были металлические и чем-то напоминали на первый взгляд новогодние елки, потому что были густо увешаны какими-то геометрическими деталями, шарами, зубчатыми колесами, и все эти украшения двигались под ветром, позвякивали друг о дружку. Деревья были довольно большими, выше Марины, они стояли крепко, и стволы их у самой земли расходились трубками, как будто они стояли на ножках от торшера.

– Чего же вы мне раньше не сказали! – воскликнула Марина, останавливаясь на краю лужайки.

– Мы не были уверены, – сказал профессор Смирнов.

– А это у них плоды?

– Нет, наверно, нечто вроде листьев. Ими они собирают солнечную энергию.

– И вот они прилетели сюда микроскопическими спорами?

– Наверно.

– А какие же у них будут плоды?

– Вот это самое интересное.

– Как жаль, что Рая не видит… Знаете что, не говорите пока Михаилу, что вы нашли их. Пускай помучается, что погубил первый саженец.


Трудный ребенок


1

Мне запомнился один разговор. Ничего в нем особенного – я таких разговоров наслушалась сотни. Но тогда мне вдруг пришло в голову, что постороннему человеку ни за что не догадаться бы, в чем дело.

Моя бабушка сидела в соседней комнате и жаловалась на жизнь своей подруге Эльзе. Я к таким беседам отношусь положительно: бабушке полезно выговориться. Специально я не вслушивалась, но работа у меня была скучная, механическая, и некоторые фразы запали в голову.

Я ползала на коленях по полу с тюбиком в руке и скальпелем в зубах и подклеивала подкладку пузыря. Разница между дилетантом и настоящим спортсменом-пузыристом заключается в том, что дилетант старую подкладку выбрасывает – невелика ценность. Профессионал склеит подкладку собственными руками и подгонит пузырь по себе так, что его конструктор не узнает. Ведь скорость и маневренность пузыря зависят порой от таких неуловимых мелочей, что просто диву даешься. Мы все такие – профессионалы. Как-то я была на сборах, рядом тренировались велосипедисты – славный пережиток зари механического века. Вы бы посмотрели, как они обхаживали, перекраивали, сверлили свои машины.

И тут я услышала голос бабушки:

– Иногда у меня руки опускаются. Вчера он прыгнул на верхнюю раму телеэкрана и с такой яростью отломал ее, что я боялась – потеряет пальцы.

– Это ужасно, – согласилась подруга.

Всю жизнь у бабушки происходят события, и всю жизнь Эльза выражает бабушке сочувствие.

Они поговорили немного, я не слышала, о чем, потом голос бабушки опять проник в мою комнату:

– Я думала, что мы его никогда не достанем из-под плиты. Там щель крохотная. А он умудрился забраться в нее ночью, пока все спали.

– Ты, наверно, страшно переволновалась?

– Не то слово. Утром встаем, его нигде нет. Олег (имелся в виду мой папа) чуть с ума не сошел. А я пошла на кухню, только набрала на плите код, как у Катерники возникло предчувствие. Она заглянула в щель. Просто счастье, что я не успела нажать кнопку. Потом техник мне сказал, что под плитой температура поднимается до ста градусов.

– И он вылез?

– Ничего подобного. Он застрял. Лежит и шипит. Пришлось демонтировать плиту. А техник сказал…

– Но должны же быть какие-то светлые моменты, – настаивала Эльза.

– Ни одного! – отрезала бабушка. – Но самое страшное, я не представляю, что он выкинет завтра.

– Нырнет в мусоропровод? – предложила в качестве рабочей гипотезы Эльза.

– Это он уже делал. Катерника поймала его за задние лапы. Все приходится держать под замком, все проверять, все прятать. За последние полгода я состарилась на десять лет.

Последние слова бабушки не соответствовали истине. Выглядела она великолепно. Борьба с Кером придавала ее жизни определенную остроту. Мученический венец бабушку молодил.

И вот, прислушиваясь к этой неспешной беседе и ползая притом со скальпелем в зубах по скользкой подкладке, я пыталась представить себе, что я ничего не знаю. Допустим, я случайный человек, Кера в глаза не видела. Кем он мне привидится? Котенком? Щенком?.. Но уж совсем не чертенком со старой гравюры…

Меня дома не было, когда отец привез Кера. Я задержалась на тренировке, поэтому и увидела его последней.

Он сидел на столе и показался мне похожим на голодную, замерзшую обезьянку, забывшую о живости и лукавстве обезьяньего племени. Он кутался в какую-то серую тряпку, с которой ни за что не желал расставаться, и его светло-серые глазищи были злыми и настороженными. При виде меня он оскалился, отец хотел его приласкать, но Кер отмахнулся от отца длинной ломкой рукой. Потом неловко спрыгнул со стола и заковылял в угол.

– Вот, Катерника, у нас прибавление семейства, – печально сказала бабушка, которая обожает всяческую живность, но которую, как и меня, Кер страшно разочаровал.

Еще вчера мы были полны энтузиазма и предвкушали радостную и трогательную встречу с несчастным сироткой, которого будем голубить, нежить и терпеливо воспитывать. И вот сиротка сидит в углу, шипит, а из-под серой тряпки выглядывает краешек недоразвитого перепончатого крыла.

До встречи я знала о Кере столько же, сколько любой другой житель нашей планеты. Его и еще пятерых таких же малышей нашли в спасательной капсуле на орбите вокруг второй планеты в системе, номер которой я, конечно, забыла. На планете было поселение или база. База погибла при неизвестных обстоятельствах. Корабль подняться не успел, но они смогли погрузить своих детишек в спасательную капсулу и вывести ее на орбиту. Может, они рассчитывали, что к ним придет помощь, не знаю. Помощь не пришла, а сигналы капсулы были приняты экспедиционным судном «Вега». Малыши, когда их нашли, были чуть живы. Вот их и привезли на Землю. Куда еще прикажете их везти, если дома у них теперь не было?

«Вега», разумеется, оставила на орбите маяк. Так что, если прилетят спасатели, они будут знать, куда эвакуировали малышей.

Сначала их хотели оставить в специальном интернате. Потом решили распределить по семьям: малышам нужна постоянная забота и родительская ласка. И мой отец получил разрешение взять сироту на воспитание. Я думала тогда, что некоторые мои подруги лопнут от зависти. Наша семья оказалась почти идеалом по представленным в ней профессиям: отец – биолог, точнее, космобиолог, мама – медик, а бабушка – известный специалист-теоретик по дошкольному воспитанию.

Вот мы и стали жить вместе, если это можно назвать «вместе». Мне не хотелось бы обижать Кера, но некоммуникабельность, существовавшая между нами, была сродни той, что возникает порой между людьми и дикими животными. Допустим, вы селите у себя горностая. Животное подвижное, сильное и красивое. Вы окружаете его лаской, кормите его мясом вдосталь, сооружаете ему удобную постель, но вы думаете при этом, что он если не сегодня, то потом, через неделю, месяц отплатит вам взаимностью. Но он и сегодня, и завтра, и послезавтра преспокойно кусает протянутую руку, все ворует, создает под подушками запасы гниющего мяса и ждет только возможности, чтобы удрать из дома, вернуться к голоду и неуверенности своего лесного существования. Он убежден, что вы его враг, что все вокруг его враги, заманившие его сюда, чтобы съесть. Вот такую аналогию можно было бы провести и с Кером.

Он ничего не хотел понимать. Это не значит, что он в самом деле не понимал. Ему был внушен русский язык, нам – его язык, так что при желании мы могли бы побеседовать. Как бы не так.

Помню, недели через две такой жизни я в минуту раздражения, когда Кер только что разодрал на мелкие клочки очень нужное мне письмо, да притом сожрал эти клочки, сказала ему:

– Дружище, ты что, провоцируешь меня на рукоприкладство? Не добьешься. Я маленьких не бью.

Он сделал вид, что ни слова не понял, подпрыгнул и укусил меня за назидательно протянутый в его сторону палец. Честно говоря, я вечно ходила с распухшими, ноющими пальцами, а в школе или на тренировках мне не хотелось признаваться, что это работа моего очаровательного сиротки, и я врала напропалую о приходящем ко мне скунсе-вонючке да рассказывала легенды о благодарности и отзывчивости Керочки.

Бабушку он вообще ни в грош не ставил, все ее воспитательные теории разрушал одним махом, маму не замечал, только отца побаивался, что того очень огорчало.

Отец уверял, что по уровню физического и умственного развития наш новый ребенок равен десятилетнему. И растет он быстрее, чем мы. Так что мы встретились с ним, когда мне было тринадцать, ему будто бы десять. А к моим семнадцати мы должны будем сравняться. При условии, конечно, что физиологи не ошиблись.

Глупым его назвать было нельзя. Доказательством тому случай с дневником наблюдений. Дневник – название условное. Над Кером, как и над другими малышами, велось постоянное наблюдение. Камеры, скрытые в стене комнаты, постоянно фиксировали его жизнь. А кроме того, мы договорились записывать в толстенную книгу – не знаю, где ее раскопала бабушка, – все интересное, что, на наш взгляд, происходило с Кером. Читать он не умел. Его этому еще не учили, но он как-то догадался, что периодические обращения людей к толстой книге имеют к нему прямое отношение. Может, просто связал последовательность событий – дети ведь такие наблюдательные. Стоило ему чего-нибудь натворить, бабушка или я, папа реже, хватались за книгу и начинали в ней царапать. Так вот, книга исчезла, и мы сначала даже не догадались, что это его рук дело. Он и виду не подал. Так же кусался, отказывался от бабушкиных коржиков и бабушкиных нотаций. И в глазах у него стояла та же пустота и злоба на нас, на весь наш земной, в общем, тепло к нему расположенный мир.

Я тогда пыталась узнать у отца, как обстоит дело в других семьях, которые взяли на воспитание малышей. Оказалось, то же самое. В той или иной степени. У одного профессора Кембриджского университета жила девочка из спасенных. Она никого даже узнавать не хотела. К нам приезжал психиатр, так он сознался, что «на данном этапе мы бессильны найти путь к их сердцам», и уехал, а бабушка потом корила его: «Разве можно так говорить о детях?»

Так вот, книгу он боялся, ждал, видно, от нее каких-нибудь неприятностей и решил сжечь ее в саду, для чего обломал ночью ветви яблони, сломал сиреневый куст, сложил все в кучу, поджег, только сырые ветви плохо горели, этого он не знал.

Сначала приехали пожарники, потом мы сами проснулись. Гляжу в окно – там страшные прожектора, тревожно: оказывается, пожарный разведчик унюхал дым и приехал нас спасать. Кер сбежал в дом, улегся, весь мокрый, измазанный сажей, в постель и делал вид, что ничего не произошло. Книгу он испортил намертво, но был собой доволен и в ответ на наши укоризненные взгляды радостно скалился – зубки острые, хищные.

Летать он не может. Растопыривает крылышки, становится похожим на летучую мышь и как будто понимает при этом, что нелеп и даже смешон в наших глазах. А летать ему хочется, он может часами сидеть у окна, смотреть на птиц, он себя чувствует ближе к птицам, чем к нам. А однажды кошка поймала летучую мышь. Он, как увидел, бросился к кошке, чуть не убил ее, мышь отнял, только она уже была задушена. Никто у него эту мышь отнять не смог, бабушка переживала, плакала у себя в комнате, он сам мышь похоронил где-то, закопал. Наверно, решил, что мышь ему дальняя родственница. А за кошкой с тех пор гонялся, шипел на нее, бабушка даже отдала ее потом своей племяннице от греха подальше.


2

Я нашла эти мои записки, личные записки, только для себя, и удивилась – ведь прошло три года. Мне уже шестнадцать, нашему чуду полосатому – неизвестно сколько, но он уже почти взрослый. Он подрос. Но так как я тоже подросла, и солидно, то он все равно только-только достает мне до пояса. Три года – это очень много, жутко много, то, что было со мной три года назад, то, что я делала и думала, мне кажется совершенно чужим и глупым, словно происходило это с другим человеком. Это была неглупая и довольно образованная тринадцатилетняя девочка, а теперь… теперь у меня другие интересы.

А вот что касается Кера, то мне кажется, он появился в нашем доме всего несколько дней назад. Я отлично помню и тот день, и первые слова, которые были сказаны, и первые переживания.

Кер тогда сначала прожил у нас год. Весь год мы носились с ним как с писаной торбой. Мама мне потом как-то сказала: «Мне даже неловко, сколько родительской ласки мы отняли у тебя ради нашего звереныша». Я не очень из-за этого расстраивалась. Мне родительской ласки хватало, особенно если учесть, что я человек самостоятельный и отлично могу обойтись половиной нормы.

Всем нам было грустно от того, что наши терпение и внимание пропадали втуне. Он разорвет мой рисунок или еще чего нашкодит, я ему говорю: «Ну скажи, чудо глазастое, за что ты меня ненавидишь?» «За то», – отвечает. Он вообще предпочитал обходиться без помощи внятной речи. Фраза длиннее двух слов ему была отвратительна. Чаще всего он ограничивался двумя выражениями: «Нет» и «Не хочу». Потом добавил к этому словарю «уйди». Учиться он тоже не хотел. Тут уж мы были совершенно бессильны. А через год его у нас вдруг забрали.

Тогда отец пришел домой и сказал:

– Завтра Кер уезжает.

В этот момент Кер был занят тем, что рисовал черной краской квадраты на золотистой обивке дивана. Он не знал, что краска смываемая, и его смущало, что его никто не останавливает. Кер поднял ухо, услышав эти слова, но рисовать не перестал.

– Почему? – удивилась бабушка. – Разве ему у нас плохо?

– Плохо, – сказал отец. – Он здесь всегда себя чувствует подавленным.

Кер провел черной краской длинную полосу, довел ее до пола и застыл в неудобной позе, подслушивая, что будет дальше.

– Мы настолько чужды ему, что боюсь, мы скорее травмируем его, чем воспитываем.

– И куда же его отправляют?

– Создана база – изолированный центр, где условия, надеются ученые, приближены к привычному для него окружению. Туда отправляют всех малышей. Они будут дальше расти все вместе.

– Но он уже к нам привык, – возразила я без особой убежденности.

– Привык? – удивился отец.

Кер обмакнул кисть в краску и умело забрызгал меня с головы до ног. Когда я отмылась, отец объяснил, что малышу надо жить в коллективе себе подобных, что еще неизвестно, когда ему удастся вернуться домой, а пока я должна представить себе, хотела бы я провести годы в одиночестве, среди родственников Кера, или предпочла бы жить в детском саду, вернее, интернате, с такими же, как я, детьми? Я не смогла дать вразумительного ответа, а Кер всю ночь не спал, ворошил накопленные им за последний год богатства – он великий барахольщик, тащит к себе в комнату все, вплоть до склянок, черепков, камешков, старых бумажек, сучков и веток, удививших его своей формой или фактурой. Утром обнаружили Кера внизу, в прихожей. Завтракать он не хотел, собрав все свои богатства в мешок, сидел рядом с ним, словно боялся пропустить поезд.

– Нет, – сказала бабушка, которая встала первой и очень расстроилась, что Кер никак не выразил жалости по поводу отъезда. – Так ты не уедешь. Ты сначала позавтракаешь, как все люди.

– Не хочу, – проквакал Кер. Губ у него нет, рот смыкается плотно, даже не увидишь, где эта щель, зато как откроет – словно у лягушки.

– Рад, что уезжаешь? – спросила я, спустившись вслед за бабушкой. В этот вопрос я попыталась вложить всю свою обиду на неблагодарного звереныша.

Кер поглядел на меня в упор и не удостоил ответом.

Завтракать он так и не стал, дождался отца на пороге. Мы вышли с ним попрощаться, он нырнул во флаер и спрятался там. Флаер улетел. Мы с бабушкой вернулись в дом, настроение было поганое, реветь хотелось, а бабушка все время казнила себя за то, что не нашла к нему подхода.

– Пойми, Катерника, – говорила она мне. – Ведь, в конце концов, отец прав. Совершенно прав. Нас все-таки много, а он один. А что мы знаем о том, как с ним обращалась его мать? Может, его надо по утрам гладить по голове?

– Я видела, как ты гладила, экспериментировала. Он тебя цапнул.

Я была непримирима. Кер меня оскорбил. Ну и скатертью дорога.

Так мы и злились целый день. Вечером вернулся отец, рассказал, как все удачно придумали для малышей, как там все рассчитано по их росту, а температура, влажность и так далее вычислены по оптимальным параметрам.

– А как они его встретили? – спросила бабушка.

– Кто?

– Ну, остальные малыши.

– Как? – Отец пожал плечами. – Спокойно. Равнодушно встретили. И не пытайся, мама, прилагать к ним наши эмоции. Взглянули на него и занялись своими делами…

А той же ночью произошло чрезвычайное происшествие. Трое из шестерых малышей удрали из своего нового дома, проявив при этом большую сообразительность. Нас предупредили, потому что Кер мог вернуться и домой. Но он не вернулся. Их всех поймали у космодрома, как они умудрились добраться до него – непостижимо. За ночь они прошли шестьдесят километров. А ведь они еще дети.

Беглецов вернули на базу, объяснили им в который раз, что никто, к сожалению, не знает, в какой стороне находится их дом, они в который раз не обратили никакого внимания на эти слова и уговоры. Будто не слышали.

Потом прошло три или четыре дня без всяких происшествий. Это не значит, что мы забыли о Кере, нет, все-таки в доме оставалось множество следов его разрушительной деятельности – и утром четвертого дня, когда я поднялась за чем-то в ту комнату, где раньше жил Кер, а теперь отец решил сделать мастерскую, Кер мирно спал на верстаке, подложив под голову мешок со своими богатствами.

– Ах! – сказала я. И очень обрадовалась.

Он открыл глазищи и показал мне кулачок. Молчи, мол.

– Ни в коем случае, – сказала я. – Ты же рецидивист. Все хотят сделать для тебя как лучше, а ты всем делаешь как хуже.

Кер изобразил полное отчаяние, уткнулся носом в мешок, но я продолжала:

– Сейчас тебе придется отправляться обратно на базу, где живут твои товарищи, потому что из-за тебя беспокоятся люди…

Не знаю, что меня тянуло за язык. Может, когда ему сказали, что нужно уезжать, он слишком быстро собрал свой мешок и уж очень хотел скорей убраться отсюда?

Тут Кер сиганул в открытое окно, и, когда я, спохватившись, что же я делаю, бросилась за ним, его и след простыл.

На шум поднялась бабушка, которую мучили предчувствия, а там прибежала и мама, потому что уже позвонили с базы и сказали, что Кер и еще один малыш, который тоже жил недалеко от Москвы, снова сбежали.

Мы искали Кера всей семьей, облазили сад, все его укромные уголки, но не нашли. Обнаружил его отец. Кер, оказывается, незаметно вернулся в свою комнату и уже успел разорить верстак, на котором ему спать неудобно, показывая этим, чтобы ему возвратили его постель.

После долгих переговоров с базой нам разрешили оставить Кера у себя, раз уж он сам того хочет. А вскоре и остальные малыши разъехались по прежним домам. Только двое остались на базе. Видно, как рассудила бабушка, в своих земных семьях они не получили той заботы, которую мы, то есть в первую очередь бабушка, смогли обеспечить нашему сорванцу. Бабушка тщеславна, но, очевидно, это характерно для всех бабушек, когда дело касается их внуков.

И вы думаете, что после всех этих приключений Кер стал спокоен, послушен, начал учиться и уважал старших? Как бы не так. Все пошло почти по-прежнему. Не совсем по-прежнему, потому что бабушка ввела в разряд наказаний угрозу вернуть его на базу, которую почему-то именовала «приютом», и эта угроза действовала. И еще не совсем по-прежнему, потому что Кер немного повзрослел, и я стала замечать, что он ворует у меня видеопленки и ночами крутит их на своей учебной машине. Не знаю уж, что он в них понимал, но, наверное, ему было интересно.

А в общем, хоть и стал он членом нашей семьи и мысль о том, чтобы он куда-то уехал, кажется даже смешной, родным я его не чувствую. Может, и оттого, что он мне не простил маленькой мести в тот день, когда сбежал из «приюта». С другими членами нашего семейства он, скажем, лоялен, мне он – враг номер один. И несколько раз, когда ко мне приходили гости, он врывался в комнату и нахально безобразничал, специально, чтобы довести меня до белого каления. Правда, ему это не удавалось, а если гости не пугались его, а смеялись, то он быстро скисал и уползал к себе в комнату.

И еще одно: в этом году Кер научился летать. Сначала он насажал себе шишек, сигая с деревьев и крыши, а потом у него стало получаться вполне прилично, правда, он высоко не поднимается и летит довольно медленно. Крылья у него отросли и напоминают мне крылья самых первых аэропланов. Но они очень тонкие и складываются на спине, словно хребет древнего ящера. Иногда он позволяет бабушке почесать крыло, расправляет его, и зрелище это, доложу я вам, совершенно фантастическое: представьте мою интеллигентную старушку, которая сидит в кресле, полузакрытая серым тонким крылом, у ног ее расположился самый настоящий черт, который жмурится от удовольствия. Кер стесняется, если кто-нибудь увидит его в столь легкомысленной позе, шипит и делает вид, что пришел за книжкой или пленкой, а бабушка ворчит, что им с Кером не дают поговорить по душам, хотя я клянусь, что ни о чем они не разговаривают. Они молчат и наслаждаются самим процессом общения.

А с поисками их настоящего дома дело пока не движется. Я все понимаю, но мне грустно сознавать, что, может быть, этим существам придется всю жизнь провести здесь.

А я уже три месяца как в сборной Москвы. Я считаю себя неплохой пузыристкой. Странное это слово – «пузыристка», мне всегда кажется, что за этим должно скрываться что-то толстое и розовое. А я, как известно, не толстая и не розовая. Вот научится Кер летать получше, возьму его как-нибудь с собой. Пусть посмотрит, что его врагиня тоже на что-то годится.


3

Никогда ничего нельзя предусмотреть в жизни. Я сейчас достала свои старые двухслойные записки с промежутком в три года и подумала уже не о том, изменилась ли я сама, а об изменении самой сути событий. Я прочла записки, не думая, что продолжу их – подростковая графомания меня уже оставила, – но незаметно для себя самой начала писать, окунаясь в прошлое, далекое и совсем недавнее.

В общем, прошло немного времени. Несколько месяцев. И конечно, если бы все шло как положено, писать было бы не о чем. Но заболела и умерла бабушка. И случилось это, в общем, незаметно для всех. Бабушка была вечной, и, если она прихварывала, это воспринималось в порядке вещей. Бабушка часто прихварывала, у нее было плохое сердце, а на операцию она не соглашалась, почему-то она искренне была уверена, что искусственные клапаны человеку противоестественны.

Умерла бабушка, когда никого не было дома. Кер в тот день улетел к своему соотечественнику, жившему километрах в ста от нас, в доме одинокой профессорши. Улетел он не на крыльях, а на флаере, он не любил любопытных взглядов и расспросов. Он, разумеется, уже не кусался, не шипел, встретившись с незнакомым человеком, но старался уйти или улететь, в общем, избегнуть встречи. Я была на соревнованиях, отец с матерью на работе. Кер вернулся домой раньше всех и нашел бабушку мертвой. Он, конечно, не сообразил вызвать «Скорую помощь», хоть это уже никому бы не помогло – бабушка умерла часа за два до его возвращения, – а попытался вытащить ее из дома, положить во флаер… Тут вернулся домой отец.

Я несколько недель после этого жила под впечатлением бабушкиной смерти. Все из рук валилось. Ну как же так? Ведь вот бабушкины вещи, вот ее книга недочитанная, а в шкафу ее платье, которое она с такой помпой шила себе к семидесятилетию и с тех пор ни разу не надела. Какая несправедливость, что вещи живучее людей. И я даже подумала, что был смысл в обычаях скифов, которые предавали огню все, что оставалось на этом свете от человека, чтобы ничего не напоминало о нем близким. Они знали цену забвению. А может, это были не скифы, а может быть, они были не правы… Я места себе не находила, не появлялась в Институте времени, где у меня была практика, забросила все тренировки, хотя на носу было первенство города. Всем было плохо, но оказалось, что хуже всех Керу.

То ли он еще не сталкивался в своем мире со смертью, то ли забыл об этом, маленький был, но удивительнее всего, что он просто возненавидел всех нас за это. Ни с кем не хотел общаться. Сидел у себя, никуда не вылезал. Только один раз спустился вниз, зашел в библиотеку, подставил стул к шкафу и вытащил оттуда все старые детские книги, которые когда-то принадлежали мне, а потом бабушка читала их Керу. В первый год, пока он у нас жил. Я тогда думала, что он их и не слушает, даже посмеивалась над бабушкой: «У них крокодилы по улицам не ходят, а что такое рассеянность, он никогда не поймет». – «Ты же поняла, – отвечала бабушка и продолжала: – «Вот какой рассеянный с улицы Бассейной…» Кер сидел в углу и делал вид, что рассматривает потолок.

Так вот, он все эти книги собрал, отнес к себе и положил у кровати. Больше ничего не взял. На похороны бабушки не пошел, может, и не знал, что это такое, или не захотел. И на ее могилу ни разу не пошел. Он стал уже коренастый, как шар, ноги у него короткие, кривые, никакой одежды он не признавал, даже в самые морозы, и вообще, по-моему, на перемены температуры не реагировал. Только в последний год накидывал распашонку на меху с прорезью на спине. Когда бабушка умерла, он эту распашонку выкинул, и я поняла, что носил он ее только ради бабушки. А может, я так придумала, потому что тогда мне хотелось так думать.

И стал он какой-то потерянный, словно его обманули. Он стал внимательно смотреть за мамой, я думаю, потому, что она казалась ему похожей на бабушку. Он боялся и ее потерять. Мы с мамой об этом ни разу не разговаривали, но она наверняка понимала, и даже тон у нее в разговорах с Кером (какие там разговоры – мама говорит, он, как всегда, молчит) стал какой-то заговорщицкий, словно они знали что-то, чего нам, непосвященным, знать было нельзя.

Со мной он общаться не хотел.

Прошло месяца три с бабушкиной смерти, и наша жизнь как будто вошла в колею. Кер все чаще пропадал у своего соотечественника, тот тоже к нам прилетал. Они уходили далеко от дома, в лес, о чем-то говорили, и мне их было жалко.

Иногда Кер прилетал со мной на тренировки. Ему, видно, нравилось смотреть, как мы гоняли в пузырях. Он чаще всего оставался во флаере, наблюдал за мной из окошка, и я всегда чувствовала его взгляд. Однажды он почему-то обеспокоился за меня, или мне хотелось так думать, поднял флаер и взлетел.

Попало за это мне – считается, что флаер может повредить шар, хотя это чистая теория. Инструктор читал мне нотацию. Он отлично знал, что я ни при чем, но читал, чтобы приструнить Кера. Кер тут же улетел, даже не подумав, что мне тоже нужен флаер, чтобы вернуться домой. И месяц после этого на аэродроме не появлялся. Потом возобновил свои поездки со мной.

В июле мы отправились на соревнования в Крым. Там в Планерной отличные восходящие потоки. Мы с Кером подогнали мой пузырь, проверили каждый квадратный миллиметр, ставка была высока – если я войду в тройку, значит, я войду в сборную. Кер знал об этом.

Когда мы утром выгрузились в долине, я долго стояла, глазела в небо, я всегда люблю глазеть на летающие пузыри. Они казались воздушными шариками, упущенными неловкими малышами, они отсвечивали как мыльные пузыри, и люди внутри пузырей были почти не видны.

Участников на те соревнования собралось человек триста, не меньше. Некоторые прибыли издалека. Прямо над моей головой тянулась цепочка пузырей киевской команды. Мне ребята еще в Москве говорили об их шарах: их шары больше размером, чем наши, и казались полосатыми – красными с желтым. Изнутри они, конечно, прозрачные, но снаружи цветные. Киевляне сильны в групповых соревнованиях. Их шары крепятся друг к дружке с лету, словно прилипают, и мгновенно перестраиваются в цепочки, круги, кресты, рассыпаются, как разорванная нитка бисера, и вновь безошибочно находят соседа. Я знаю, как сложно работать в фигурном летании, сама больше года была в московской команде, пока не перешла в одиночницы.

Потом я залюбовалась таджиками-слаломистами. Один за другим их шарики скользили между прихотливо натянутыми тросами трассы, замирали на мгновение, падали вниз и спиралью взмывали к небу. Хотелось даже прищуриться, чтобы разглядеть тонкие ниточки, за которые их тянул, как марионеток, невидимый кукловод. И тут же я увидела голубой, известный здесь каждому шар Раджендры Сингха – скоростного аса, прошлогоднего чемпиона, моего соперника. Сингх своих карт не раскрывал, парил неспешно над полем, словно взлетел, чтобы полюбоваться природой. Я помахала Сингху, хотя вряд ли он мог узнать меня с высоты.

Я подошла к знакомому парню из ленинградской команды. Он только что влез в пузырь и не успел еще застегнуться. Пузырь казался прозрачной тряпкой, пластиковым мешком.

– Помоги мне, – сказал ленинградец.

Тут он увидел Кера, раньше они не встречались, и вздрогнул от неожиданности.

– Ой, – сказал он. – Что это?

Кер обиделся, насупился, он такого фамильярного обращения не терпел. Я выругала ленинградца:

– Разве так можно? Ты к нему как к собачонке обратился.

– Я ничего такого не сказал. А он откуда?

– Это мой брат, – сказала я.

– Родной? – не унимался ленинградец, который все еще не мог уразуметь, что я не намерена шутить.

Я краем глаза следила за Кером, но его увидали ребята из моей команды, они его знали и нещадно эксплуатировали. Это было лучше, чем умиление или удивление. Я услышала, как Света Сахнина крикнула ему:

– Кер, голубчик, ты что такой грустный? Поднимись метров на пять, проверь направление потока.

Тот послушно взмыл в небо и начал парить, поднимаясь все выше и опускаясь, а мой ленинградец смотрел на это разинув рот. Тогда я сказала ему:

– Залезай внутрь. Сколько я должна тебя ждать?

Я, надо сказать, гордилась Кером и с каждым днем все более проникалась уверенностью в том, что он по-своему красив, как красиво любое функционально устроенное тело.

Ленинградец, продолжая удивляться, забрался в свой пластиковый мешок. Я задраила ему верхний люк, и он начал надувать свой пузырь. Он проверил винт – тот нормально отработал на холостом ходу, махнул мне рукой, чтобы я отцепила балласт. Я сняла чушку, пузырь резко взлетел в воздух и завис над моей головой. Ленинградец висел внутри пузыря, как паук в паутине, и я отметила, что крепления у него расположены не очень надежно. Ленинградец накренил пузырь, проверяя его маневренность, винт сзади превратился в сверкающий круг, и пузырь пошел вверх, набирая высоту.

Кер притащил мне мой пузырь, и я решила его испытать. Поднимаясь в воздух, я никогда не включаю винт, пока не наберу порядочной высоты. Очевидно, никто, кроме самых первых авиаторов, не испытывал никогда этого удивительного ощущения – лететь в небе, как будто под тобой ничего нет. В любительских пузырях именно из-за этого делается небольшая непрозрачная подстилка внизу, а то с непривычки кажется, что ты можешь упасть с высоты.

Изнутри стенки почти не видны, а крепления, которыми я подвешена к центру пузыря, мы с Кером сделали тоже прозрачными. Поэтому ничто не мешает мне представлять, что я лечу сама по себе, как во сне.

Кер поднимался рядом со мной, смотрел на меня злыми глазами, я знаю почему – он не выносит, когда я поднимаюсь больше чем на полкилометра: тогда он не может следовать за мной и перестает ощущать собственное превосходство.

Я включила двигатель и быстро оставила Кера внизу. Пузырь слушался меня безукоризненно. И именно в тот момент я поняла, что нет у меня соперников здесь, что я всех обгоню и на скоростных гонках, и на слаломе – трасса его, проложенная между подвешенными с аэростатов тросами, была одной из сложнейших в мире, и с утра мне надо будет опробовать ее. Кер черной точкой реял подо мной, спускаться на землю не хотел, но и выше ему было не подняться.

И тут мои мечты потерпели неожиданное крушение. Все из-за какого-то сумасшедшего курортника. Он вылетел на флаере из-за горы и быстро пошел напрямик. Никто его вовремя не заметил, не приземлил. Увидев столько шаров, парящих в воздухе, он испугался, что может столкнуться с ними, пустил флаер как-то наискосок, чтобы уйти от верхних пузырей, свободно паривших в воздушных потоках, и я оглянуться не успела, как он благополучно врезался в мой шар. Такое случается раз в десять лет. Если бы я взлетела по расписанию, если бы не моя самодеятельность, когда я, думая, что лишь проверю крепления, даже парашюта надевать не стала, ничего бы не случилось. Пузырь – самый безопасный в мире вид транспорта, у него два слоя обшивки, он прочен и эластичен.

Когда этот курортник в меня врезался, он умудрился ударить по пузырю единственной острой деталью флаера – стабилизатором, ровненько так распороть внешнюю оболочку почти пополам и сделать значительную дыру во внутренней. Воздух стал уходить с такой скоростью, что шар сморщивался на глазах и пошел вниз. Я только успела включить до отказа поступление воздушной смеси, но результат совсем не оправдал ожиданий: с таким же успехом я могла бы вычерпывать воду из сита.

Все слишком быстро произошло; я даже испугаться не успела. Да и высота у меня была небольшая. Земля неслась мне навстречу, а я все придумывала, что мне надо сделать по инструкции, чтобы не разбиться. Я ничего не успела.

Ребята, которые смотрели снизу, только ахнули, когда увидели, как меня погубил дурацкий флаер, а тренер крикнул им, чтобы развернули еще не надутый пузырь и подняли. Но конечно, они бы не успели ничего сделать – уж очень быстро я падала вниз.

Володя Дегрелль, один из немногих сообразивших, что произошло, бросил свой пузырь так, чтобы попасть под меня у самой земли. Он страшно рисковал, он, конечно, большой мастер, один из десятки лучших слаломистов Европы, он почти успел, но тоже только почти. Успел лишь Кер.

Ему (и мне, конечно) повезло, что он кружил почти подо мной, поглядывал вверх, словно предчувствуя неладное. И тут он видит, что я благополучно валюсь с неба в пузыре, который на глазах превращается в прозрачную тряпку со мной в центре. Надо ж было ему сообразить – он полетел вниз с такой же скоростью и, когда поравнялся со мной, всего метрах в пятидесяти-семидесяти от земли, подхватил меня и начал отчаянно бить крыльями, чтобы задержать мое падение.

И в результате мы с ним грохнулись на киевский пузырь, который подбросил нас вверх, и упали на растянутое ребятами полотно. Это не значит, что мы не расшиблись. Я отделалась синяками, а Кер сломал пальцы правой руки и вывихнул ногу.

Нас кое-как залатали, все слишком много говорили о Кере, о его сообразительности, решительности, а он терпел перевязки – наркоза ему дать нельзя, – было ему страшно больно, но он терпел. Очень был на меня зол, шипел, как три года не шипел, тогда я, хоть и все во мне болело, протянула ему руку и сказала:

– Хочешь, укуси, если легче станет.

А он отвернулся и больше на меня не смотрел, хоть я, как только встала через два дня, сразу приползла к нему и уж не отходила от его постели.

Приходил с извинениями идиот-турист, он оказался очень милым парнем, океанологом, он мне даже понравился, и я на него не сердилась, но Кер глядел на него таким мрачным взглядом, что океанолог вскоре ушел, смущенный и запуганный.

Мы вернулись в Москву. Так я и не попала в сборную, меня даже на полгода отстранили от полетов за то, что я поднялась без парашюта.

Я уже встала, Кер еще лежал, у него плохо срастались пальцы, все светила космобиологии побывали у нас дома, его навещали и другие бывшие малыши, я часто сидела с ним, и он, большой уже, взрослый, когда никто не видел, просил меня знаками – ему все время было больно, – чтобы я читала ему вслух детские книжки, которые читала ему бабушка.

Но бывают такие заколдованные круги. Вот меня не было дома, когда Кер приехал, и не было дома, когда стало известно, что ему надо уезжать.

Раз уж я совсем выздоровела, то сидеть дома до конца каникул не было смысла. И Кер это тоже понимал. Он немного окреп, ходил по дому, стал заниматься – он решил все-таки пройти университетский курс. А я отправилась в туристский поход. В самый обычный, на байдарке, на две недели. Кер остался в Москве.

Я помню, вечером лежала я у костра, смотрела на звезды и думала: «Вот на одной из них живет родня моего Кера и не знает, как далеко его занесло от дома и он вынужден рисковать своей жизнью из-за своей старшей сестры, которая ему вовсе и не сестра и которую он в лучшие времена и узнавать бы не захотел». И еще я думала, каково ему смотреть на эти звезды и понимать то же, что понимаю я.

Тут я услышала, что к берегу пристала чья-то чужая байдарка – другие туристы приехали. Я не стала вставать: не было настроения. Только краем уха слышала, о чем они там говорят. Потом слышу, один из приехавших, прихлебывая чай, вещает:

– А вы когда-нибудь видели крылатиков?

– Кого? – спрашивает Ирина, моя подруга.

– Крылатиков. Знаете, несколько лет назад их нашли в космосе и потом на Землю привезли?

Я насторожила уши, догадавшись, о чем речь. Правда, я никогда раньше не слыхала, чтобы их так называли. Ну ладно, что делать, надо же какое-то им иметь название.

– Знаю, видела, – говорит Ирина равнодушным голосом. Она человек сдержанный и не стала объяснять им, что с одним из крылатиков, с Кером, она даже отлично знакома.

– Вот, а я не видел, – говорит приехавший. – И чуть было конфуз не получился. Мы сейчас, часа полтора назад, шли по реке, вдруг прямо из-за облаков выныривает громадная птица…

– Скорее летучая мышь, – поправил его другой голос.

– Ну, летучая мышь. И прямо на нас. Хорошо еще, что мы не охотники и нет у нас ничего с собой.

Я вскочила. Что-то случилось. Кер ищет меня.

– Катерника, – позвала меня Ира, – ты слышала?

– Я возьму байдарку, – сказала я.

– Хорошо, конечно.

Я искала в темноте весла. Сергей подошел ко мне и помог снести байдарку в воду.

– Я поеду с тобой? – спросил он.

– Нет, – сказала я. – Мне одной быстрее.

– Ты ошибаешься, – сказал Сергей. – Мы будем грести вдвоем.

Я больше не стала спорить.

– А он покружился над нами и полетел дальше, – донесся до меня голос.

До поселка мы добрались только к трем часам ночи. В поселке на почте лежала телеграмма от отца: «Прилетай немедленно. Кер уезжает».

Именно будничное слово «уезжает» поразило меня своей окончательностью.

Я разбудила лесника, вымолила у него рабочий флаер и полетела домой. Может быть, если бы я догадалась прямо рвануть на космодром, я бы успела.

Дома никого не было. Только записка от Кера. Она была наговорена на машинку, и буквы были правильные, равнодушные:

«Я вернусь».

И все. Тогда я бросилась к видеофону, набрала информацию. Там мне сказали, что особый рейс уходит через шесть минут. И подключить меня к нему уже не могут.

И тогда еще я могла бы успеть. Как оказалось, рейс все-таки задержался, почти на полчаса, а мой запасной пузырь домчал бы меня до космодрома скорее. Но я, как последняя дура, бросилась на диван и разревелась. Я была жутко обижена на жизнь, на себя, на отца, который не предупредил, на Кера, который не нашел меня. Тогда я не знала, что вылет задержался именно из-за него, потому что он обшарил все притоки Оки и вернулся еле живой, что его чуть ли не силком затащили в корабль его соотечественники. Потому что там все решали минуты: корабль, шедший к их системе, принадлежал не Земле, надо было на планетарном судне выбросить их на орбиту Плутона, чтобы перехватить звездный корабль. И узнали об этом слишком поздно, потому что информация, полученная о планете Кера, пришла на Землю с оказией и не сразу разобрались, что к чему.

Отревевшись, я поднялась к Керу в комнату. Там все осталось на своих местах. Он ничего не стал брать с собой. Кроме трех детских книжек. А отказаться от полета он тоже не мог. У каждого есть свой дом.


Шкаф неземной красоты


1

Лиза бы не обратила внимания на этот шкаф. В комиссионный приходят не любоваться вещами, а купить одну, нужную и подешевле. Лиза давно уже научила себя не видеть соблазнов, которые так и лезут в глаза. «Ты как кассир, – сказала как-то Тамара. – Миллион рублей в руках, а для тебя – как будто не деньги. Хотела бы я так жить». Тамара так жить не хотела. Она жаждала владеть всем – вещами, путешествиями, машинами, квартирами, мужчинами, но была нежадной, готова была поделиться желаемым с близкими. Особенно с Лизой.

– Лизавета! – крикнула Тамара трубным голосом. – Ты только погляди.

Лиза послушно оторвалась от кухонных гарнитуров и пробралась к Тамаре, в узкий проход между буфетами и шкафами. Рядом с Тамарой она казалась хрупкой и беззащитной.

– Шкаф неземной красоты, – сказала Тамара. – Все в него поместится. Внукам – наследство. Теперь таких не делают.

– А я там присмотрела кухонный шкафчик от польского гарнитура.

– Лизавета, не отвлекайся! Те шкафчики у всех, а этот – уникум.

Лиза покорилась и стала разглядывать шкаф неземной красоты, который, видно, сделали для богатого купца: по бокам двери до полу, посередине сверху застекленный буфет, под ним полка с мрамором и выдвижные ящики; шкаф был украшен богатой резьбой, со львами, гербами и на львиных ногах.

– Наверх будешь ставить бокалы, – сказала Тамара.

– Бокалов у нас нет.

– А рюмки? На свадьбу его тетя принесла. А сбоку платья и костюмы – во весь рост… а в ящики – белье, и еще место останется. Это же мечта!

– Пойдем, я тебе кухонный шкафчик покажу.

– Ничего подобного. Молодой человек! Куда вы? Сообщите стоимость.

Вялый, развинченный продавец сделал одолжение, повернувшись к Тамаре.

– Стоимость на нем написана. Мне отсюда не видно.

– Здесь семьдесят рублей. Почему так дешево?

– А кто купит? В малогабаритную квартиру не влезет.

– Это единственная причина? А он запирается? Ключи есть? Жуком не поеден? Вот видишь, Лизавета, все в норме, и по высоте в вашу комнату влезет. Тем более красное дерево.

– Дуб, – сказал продавец.

– Тем лучше. Выписываем.

– Тамара…

– Если львов отпилить и продавать отдельно, каждый как минимум по пятидесяти рублей. Когда надо будет, я тебе устрою.

– А Павел Николаевич…

– Будет счастлив. Не сразу, но будет. Как только подсчитает.

– Ну вы берете или нет? – спросил продавец.

В одной руке он держал тоненькую книжечку квитанции, в другой – ручку.

– Мы завтра вернемся, – поспешила с ответом Лиза.

– Завтра не гарантирую… Может уйти.

– Берем, – сказала Тамара, отталкивая Лизу и спеша к продавцу. А та вспомнила, что денег с собой всего сорок три рубля, а еще масла и хлеба купить надо. Наверное, у Тамары денег нет тоже, и тогда обойдется.

Деньги у Тамары нашлись. Включая двенадцать рублей за перевозку.


2

Павел Николаевич пришел домой поздно, может, лучше, что не видел, как шкаф вторгался в комнату. Долго стоял перед шкафом, покачиваясь с носков на пятки, поглаживая лысину, потом сказал коротко: «Дура».

И пошел на кухню играть с соседом в шахматы.

Лиза ждала нотации, даже затвердила текст, наговоренный Тамарой, про то, что шкаф вечный, ценный, про львов, но нотация состоялась только утром. Нагоняй без повышения голоса, даже со скукой.

Павел Николаевич сел за стол в пижаме, прикрылся газетой – себя и яичницу отделил от жены. Голос исходил из-за газеты, видны были только крепкие пальцы с аккуратно срезанными ногтями, которые постукивали по краям газетного листа.

– Я выделил средства на приобретение кухонного шкафа, – информировал он Лизу. – Желательно белого цвета. На какие шиши мы теперь его купим? Погоди, я не кончил. Соображение второе: в конце года мне на предприятии выделяют двухкомнатную квартиру. Прописывая тебя в прошлом году на московской жилплощади, я рассчитывал на определенную отдачу в смысле увеличения шансов на метраж. Однако в малогабаритной квартире, даже если этот чурбан в нее влезет, он сожрет все увеличение жилплощади. Ты об этом подумала?

– Но он почти вечный… И львы.

– С тобой в магазине Тамара была? Предупреждаю, что дальнейшего ее пребывания в своем доме я не потерплю. Учти.

Павел Николаевич встал и пошел одеваться. От большого волнения он не допил чай с молоком. Лизочка молчала как мышка. Она сама ничего не ела, да и не хотелось. Павел Николаевич быстро собрался и ушел. А Лизочка достала с верхней полки на кухне, из-за пачек с солью, сигареты, вернулась в комнату и закурила, открыв форточку. Если Павел Николаевич узнает, что она себе позволяет, наверное, подаст на развод. Лизочка глубоко затягивалась, из форточки тянуло мокрым ветром, она думала, что Тамара все равно будет приходить, куда ей без Тамары.

Убирая со стола, смотрела на шкаф, он ей нравился больше, чем вчера, может, из-за нотации. Шкаф был нежеланным в этом доме – большой, пузатый, со львами, а нелюбимый.

Тамара прибежала без звонка, чтобы ехать на завод, а на самом деле хотела полюбоваться шкафом и узнать, что Лизе за него было.

– Гляжу, – сказала с порога, – что вещи не порушены, а у тебя синяка под глазом нету. Что, обошлось?

– Сердится, – пожаловалась Лиза. Конечно, Павел Николаевич ее ни разу и пальцем не тронул. А вещи рушить при его бережливости даже смешно.

– Что говорил?

– Не велел тебя пускать.

– Ты, конечно, все на меня свалила.

– Сам догадался.

– А я, значит, черный демон, дух изгнанья? Ну и шут с ним, с твоим пузырем. Давно бы от него сбежала…

– Тамара!

– Не умоляй. Лучше пепельницу принеси. Где рюмки? Поставить надо. Они сквозь стекло будут просвечивать, как во дворце.

– Пойдем, пора уже.

В автобусе Тамара все рассуждала, отгородив Лизу грудью от публики.

– Ну если бы рвалась в столицу, к цивилизации. А ты ведь и в своих Кимрах жила не хуже…

– Не знаю.

– А что ты здесь видишь? Он хоть в театр тебя водил? Ну не сейчас, а когда ухаживал?

– Ты же знаешь…

– Знаю. И не ухаживал. Приехал к родным в Кимры, увидел, что ты у тетки полы моешь, и увез…

– Тома.

– Только не утверждай, что ты этого борова любишь. Такая любовь не имеет права на существование.

Лиза ждала остановки. Там им в разные стороны: Лиза – аппаратчица, а Тамара – машинистка в заводоуправлении.


3

Вечером Лиза задержалась, собирала профсоюзные взносы, потом забежала в магазин. Павел Николаевич уже был дома, и не один. Привел своего знакомого столяра. Они вместе простукивали шкаф, выясняли ценность, а Лизочка собрала на стол; хорошо, что четвертинка нашлась. Павел Николаевич сам пьет редко, только в компании, но на всякий случай держит запас.

Проводив гостя, Павел Николаевич встал против шкафа, сам – как шкаф.

– Настоящий дуб, – сказал он, не глядя на Лизу. – Ты его покрой мебельным лаком, тонкий слой накладывай, а трещины замажешь коричневым карандашом.

Потом он ушел к одному профессору, машину ему чинить, а Лиза занялась шкафом. Вымыла, протерла лаком, трещины замазала. Внутри посыпала нафталином. В нижнем ящике нашла какие-то карточки с дырками по краям. Ящик был объемистый, но неглубокий. Что в него положить, Лиза пока не придумала. Зато наверх, под стекло, поставила рюмки, подаренные к свадьбе, и старый фарфоровый чайник с отбитым по краю носиком, с трещинкой на крышке, но очень красивый – старинный, с птицами.

Лизе было интересно представлять судьбу шкафа, воображать, как барышня в белом платье до пола отворяла его, чтобы вынуть хрустальный графин с лимонадом, и наливала в хрупкий бокал.

Когда Павел Николаевич вернулся, усталый, он первым делом вынул чайник, чтобы не портил вида. Лиза, разумеется, не спорила. Она думала, что он человек вообще-то не злой и справедливый, но стесняется, что она может принять его за ровню, как бывает в иных семьях. Но ей это и в голову не приходило. Все-таки разница в возрасте больше двадцати лет. К тому же старший механик, золотые руки. А что она видела? Кончила восемь классов, работала в магазине, ездила в туристическую поездку в Киев, даже не мечтала, что будет жить в Москве… Правда, если бы мечтала, то, конечно, не так, как получилось.

В шкафу всему нашлось место. Даже ненужным вещам. Павел Николаевич ничего не выбрасывал и любил рассказывать, как выбросил какой-то винт, а понадобилось, пришлось рыскать по магазинам. А у Лизы хорошая память, молодая, она всегда помнит, где что лежит: «Лиза, где белый провод? Лизавета, где ручка от рыжего чемодана?»

А теперь все в шкафу. И все равно нижний ящик слева пустой.


4

Тамара поджидала Лизу в проходной.

– Держи, – сказала она. – Билеты в театр. В месткоме раздобыла. Пятнадцатый ряд партера.

– И мне идти?

– Со мной пойдешь.

– А как же Павел Николаевич?

– Наш местком-то. Он все равно бы не пошел. «Дама с камелиями». Дюма написал. Ты «Три мушкетера» читала?

– Читала. Только это другой Дюма. Дюма-сын.

– Удивляюсь я тебе иногда. Все ты знаешь, а ни к чему. Так пойдешь?

– Если Павел Николаевич…

А Павел Николаевич не возражал. Только спросил, какова цена билетам. Лиза была готова к вопросу и сказала, что через местком, бесплатные.

– Тогда надо посетить, – сказал он. – Иди.

Нельзя сказать, что он был страшно жадный, но копил на обстановку в новой квартире, чтобы все как у людей. Тамара говорила: «Ты, Лизавета, учти, он всю жизнь будет копить, передохнуть не даст. Сначала на гарнитур, потом на машину, потом еще чего придумает».

Лиза за полтора года ни разу в театре не была. Даже в кино только три раза ходила. Да что там – свадьбу не праздновали. Свадьба была без белого платья, без машины с куклой на радиаторе и в красных лентах. Скромно справили. Товарищи Павла Николаевича пришли, сосед, тетка. Даже не целовались. Когда кто-то «горько» крикнул, на него с таким удивлением посмотрели, что осекся.

Лиза открыла шкаф, будто не знала, что там одно выходное платье, синее, еще в Кимрах шила, а оно на груди не сходится и ужасно немодное.

– Я завтра задержусь, – сказал Павел Николаевич, не глядя, как жена старается натянуть платье. – Голодный приду. Учитываешь?

– Да-да, я все оставлю. Приготовлю и оставлю.

Павел Николаевич удивился, поднял глаза от кроссворда, но вспомнил, что сам санкционировал театр, и вздохнул с некоторой обидой.

В синем платье идти в театр было невозможно. Лучше вообще отказаться и не позориться перед людьми.

– Не пойду я никуда. Ты не беспокойся, все будет готово.

Павел Николаевич полной розовой рукой снял очки, приглядывался к ней, как к дурочке.

– Билет пропадет. Нельзя не посетить. А я уж как-нибудь…

Павлу Николаевичу важно было оставить за собой последнее слово. И обиду. Если Лиза не пойдет, то в обиде будет она. Это не годится.

А Лиза думала, что туфель тоже нету. Только чтобы по городу ходить. Можно бы сапоги надеть, приличные, но кто сапоги в сентябре в театр надевает? А что, если взять трикотажную кофточку и к ней юбку?

Лизой овладело странное лихорадочное смятение. Будто сама судьба не допускает ее в театр, и никогда уже туда не попадешь в жизни.

Павел Николаевич собрался спать, погасил свет, а Лиза унесла платье на кухню, кое-где распорола, но зазря. И заплакала. Беззвучно плача, вернулась в комнату, выдвинула нижний, пустой ящик, забросила платье и туфли – чего вешать-то распоротое? – легла, раздевшись, к краешку, чтобы не беспокоить Павла Николаевича, и долго не могла заснуть, переживая в дремоте сказочные картинки. Вот входит она в театр – роскошно одета, платье на ней, как на той барышне из прошлого, сверкают люстры, и все оборачиваются, любуясь ее прелестью… и в зеркалах она отражается, гордясь сама собой. И во сне это видение преследовало ее, и во сне она понимала, что это неправда, что это видение.

Утром Лиза чуть не проспала на работу, обошлась опять без завтрака, а в обед увидела Тамару и сказала ей:

– В театр я не пойду.

– Ты с ума спятила! Твой взбунтовался?

– Нет, разрешил. Я сама.

– Что случилось? Ты человеческим языком объясни. Тебе надеть нечего?

Ну прямо в точку попала! Лиза промолчала.

– Ты думаешь, там в бальных платьях ходят? Нет, кто в чем.

– И ты пойдешь в чем есть?

– Разумеется, – соврала Тамара.

Она недавно купила платье, итальянское, пониже колен, с оборками. Еще не пробовала.

– Я тебе свое шерстяное дам, – пообещала Тамара.

Лиза только усмехнулась. Заворачиваться в него, что ли?

– Тебе, – кричала Тамара, когда они возвращались в автобусе, – с твоими внешними данными можно в спецовке ходить. Пошли в парикмахерскую. Римма без очереди нам прически сделает. Не хочешь? Ну ладно, я за тобой зайду.

Лиза только отрицательно покачала головой.


5

Наверное, с полчаса Лиза сидела на стуле, просто убивала время, чтобы скорее начался спектакль, потом поздно будет расстраиваться. Но сидеть не удалось. Сосед позвал к телефону – звонила Тамара.

– Лиза, я за тобой не успею. У Риммы задержусь. Буду – смерть мужикам. Я тебя у входа жду. Усекла? Если не придешь, внутрь не войду и вечер себе погублю. Может, даже будущую прекрасную семейную жизнь.

И хлопнула трубкой – не дала возразить.

Вернувшись в комнату, Лиза уже не села. А что, если она и в самом деле Тамаре жизнь погубит? Никогда себе этого не простит. Разве важно, кто как одет? Там и не заметят… В зале посидит. Жаль, что платье распорото. Полчаса осталось до выхода.

Лиза открыла дверцу. Там только выходной костюм Павла Николаевича и ее халат. Куда же она вчера платье сдуру сунула? Ну конечно же, в нижний ящик… Лиза вытащила платье.

Это было другое платье. Тоже синее, но тянулось оно долго, словно кто-то пришил к нему снизу метр материи. И материал изменился, превратился в бархат, расшитый мелким жемчужным бисером…

«Павел Николаевич», – подумала сначала Лиза. Понимала, что такая мысль равна крушению мира, потому что Павел Николаевич такого сделать не мог…

Лиза укололась. Из платья торчала иголка с ниткой – ее иголка, сама вчера воткнула, в старое. А где же оно?

Лиза приложила к себе платье. Нет, придется примерить. Хотя оно и не свое, но и чужим быть не может. Какое бы ни было объяснение…

Платье держалось на плечах тонкими полосками, как сарафан, – лифчик под него не годился. Надо достать купальник, он без лямок.

Платье скользнуло на нее, как живое, словно только и ждало, чтобы обнять. И стало ясно, что для нее шилось. Доставало оно до пола и делало Лизу выше ростом и тоньше – потому что темное и строгое от жемчужного узора.

Лиза протянула руку в ящик за туфлями – не страшно, что такие, не видно, – но туфли тоже подменили. Они стали синими с серебром, словно специально для платья.

Вот и идти можно… Подумав так, Лиза улыбнулась, потому что в таком одеянии нельзя идти без прически. Но делать ничего особенно не стала. Попудрилась, правда, губы подвела. Никогда этого не делала, но помада и пудра у нее были, на всякий случай, может, чтобы не забыть, что ты молодая.

А что теперь с волосами делать? Конечно, знай она заранее, она бы побежала в парикмахерскую, взбила бы волосы, а то ведь просто патлы – простые, прямые, правда, густые, пепельные. Обычно закручены в косу и на затылке пучком. Теперь же Лиза их распустила, расчесала… да пробили часы. Половина! Ей за пятнадцать минут никогда не добраться. Неужели все пропало? Не пустят?

Лиза схватила кошелек, накинула серый плащ – и на улицу. И там еще одно преступление совершила – мимо такси проезжало, рука сама поднялась. Она, конечно, руку сразу опустила – вдруг Павел Николаевич увидит, но машина уже затормозила: бывает же, как назло, в парк водитель не спешил, обедать не ехал – пожалуйста, хоть на край света. Улыбается.

Добрались до театра без трех семь. Тамары у входа уже не было. Лиза сдала плащ на вешалку, но от бинокля отказалась – и так рубль на такси выкинула, задержалась на секунду перед зеркалом поправить волосы – и оказалось, что такой она себе и снилась. А за спиной мужчина остановился и смотрит.

Зал гудел, ждал начала, надрывался звонок, словно артисты боялись, что люди не успеют рассесться. Лиза достала из кошелька билет, чтобы вспомнить, какое место.

– Разрешите помочь вам. – Другой мужчина рядом стоит, блондин, на вид солидный, а ведет себя, как мальчишка на танцверанде.

– Сама найду.

– Но если вам понадобится все-таки помощь – только взгляните.

А Лиза и не глядела на него. В ушах звон, лица мелькают, одеты, правда, зрители по-разному, но есть и в длинных платьях. А она – лучше многих.

В пятнадцатом ряду возвышалась черная башня – Тамарина прическа. Такая тяжелая башня – вот-вот повалит набок голову. Лиза пробиралась к подруге, платье чуть шуршало, и шуршание смешивалось с остальным театральным, праздничным шумом. Хорошо бы место было не занято, а то, бывает, продают два билета на одно место. Тамара обернулась и сказала:

– Место занято. – И тут же завопила чуть не на весь зал: – Лизавета! Я глазам своим не верю!

Язык ее метался, говорил, а глаза, вишневые глазищи, прыгали по Лизиным плечам и синему бархату, цеплялись за жемчужины, и, когда Лиза уже села, Тамара сказала шпионским шепотом:

– Я сейчас умру. Что ты с собой сделала?

– Ничего, – сказала Лиза, и ей было приятно. – Нашла одно платье…

– Нашла? И туфли нашла? И эти плечи нашла?

Сзади кто-то заворчал: «Потише, действие уже начинается».

Но для Тамары спектакля уже не было. Такого приключения она еще не переживала. А Лиза уже смотрела на сцену, потому что платье ей было нужно не для показа, а как пропуск в театр и без театра не нужно.

Блондин впереди мешал – оглядывался. Тамара мешала, ахала. А Лиза смотрела спектакль.

Когда встали в антракте, Тамара вцепилась, как клещ: признавайся. Они пошли в буфет, встали в очередь за пирожными и лимонадом, но достоять до конца не удалось, потому что тот блондин уже успел все взять, и даже бутерброды с икрой, и позвал их к столику, словно знакомый. Лиза даже возмутиться не успела, а Тамара уже среагировала:

– Спасибо за приглашение.

Мужчина был возбужден, шутил, говорил без остановки, а Тамара хихикала, словно все это происходило из-за нее, а Лизе было немножко смешно и приятно слышать, как девчата за соседним столиком спросили: «Ты забыла, ее по телевизору в постановке показывали? Из Тургенева».

Второе действие Тамара тоже мешала смотреть – очень ей блондин с бутербродами понравился. Уже узнала, что его зовут Иваном. Ах, Тома, неужели тебе непонятно, почему блондин такой старательный?

– Он в НИИ работает, – шептала Тамара на ухо, – очень интересный. Только нос мне не понравился. Слишком крупный. Но ведь нос – не самое главное для мужчины, а ты как думаешь?

Лиза снова ее не слушала.

В общем, вечер выдался хороший. И пьеса отличная, и актеры играли отлично. А Лиза как будто изменилась – какое-то магическое влияние оказывало на нее синее платье. Когда на лестнице после спектакля стояли, одна жемчужинка от платья отлетела. Так что, Лиза бросилась ее искать? Ничего подобного. Иван к ее ногам – подобрать, а какой-то седой старик сказал с улыбкой:

– Зачем разбрасывать драгоценности, девушка?

Иван протянул жемчужину, а старик сказал:

– Чудесный жемчуг. Японский? Разрешите… – Повертел в пальцах и добавил: – Я старый геолог и, должен сказать, разбираюсь. Впрочем, вы так прекрасны… – и вздохнул. Лиза даже покраснела.

А Тамара Ивану свой телефон диктовала. Зря это, не понимала она простой мужской тактики. Тамара для него – ниточка, не больше. А ей, Лизе, все это ни к чему. У нее дом, Павел Николаевич, работа. И не будет завтра ни туфель, ни платья – и на том спасибо. Кому спасибо? Шкафу?

Внизу Иван занял очередь в гардероб, Тамара отлучилась, а к Лизе подошел молодой человек, знакомый на вид.

– Пани Рената? – спросил он. – Я вас узнал.

– Я не пани, – сказала Лиза. Еще чего не хватало. И тут же узнала. Актер. И даже известный. Только позавчера по телевизору выступал.

– Простите, – сказал актер. – Признаюсь, что не знал, как мне подойти к вам. И придумал начало – про Ренату. Разве плохо придумал?

Лиза сказала, что плохо, но улыбнулась, потому что актер был очень обаятельный. Тем более что с разных сторон на них смотрели и все мучились вопросом: с какой красавицей разговаривает тот актер?

Но тут же разговор и кончился. Вернулся Иван с плащами, увидел актера и сразу стал такой сухой, вежливый, что недалеко до неприятностей. Лиза по старым временам знала, что тут надо парней разводить, а от Тамары проку нет: она как узнала, какой у Лизы новый поклонник, – челюсть отвисла.

Лиза – плащ через руку, ничего, на улице оденется, другой рукой Ивана подхватила и к выходу, даже не попрощалась с актером.

На улице Иван опомнился и сообразил:

– Убежим от нее?

Это он имел в виду Тамару. До чего проста мужская хитрость!

– Нет, – сказала Лиза почти весело. – Не убежим.

– Лиза!

– И провожать не надо. Прошу вас, не портите вечер. Хороший вечер.

– Хороший, – признался Иван, но с такой печалью, словно на вокзале.

Лиза спохватилась, что все еще держит его за руку. Опустила и поглядела на часы. Половина одиннадцатого. Павел Николаевич уже домой пришел, сердится. И такой длинной показалась дорога между театральным подъездом и комнатой с одной лампочкой под потолком, в двадцать пять свечей – больше экономия не позволяет.

Глаза у Ивана грустные и совсем не нахальные. Лиза знала: что она ему сейчас прикажет, то он и сделает.

– Уходите, – сказала она. – А то сейчас выйдет Тамара, и я так сделаю, что вам ее придется домой провожать.

– Я и на это готов.

Но послушался, ушел. И вовремя. Потому что выскочила Тамара – черные вавилоны на голове наперекосяк.

– Ты знаешь, меня этот, артист, задержал. Кто, спрашивает, такая, почему не знаю? Ну просто с первого взгляда рехнулся. Слушай, он еще там стоит. Он решил, что Иван твой муж. Я ему телефон мой дала.

– Зачем?

– Как зачем? Кроме всего прочего – билеты обеспечены. На самый дефицитный спектакль. Ты понимаешь?

Лиза махнула рукой и побежала к остановке троллейбуса. А Тамара осталась. Металась между подъездом и Лизой. Потом вспомнила и крикнула вслед:

– А Иван где?


6

Лиза поднялась по лестнице, открыла дверь своим ключом. В коридоре было темно, только в щель из-под двери комнаты пробивался свет. Не спит. Плохо, придется платье показывать.

Лиза стояла, не входила. Ей стало себя жалко. И не может она рассказать Павлу Николаевичу про спектакль, и про старика профессора, и как переживала Тамара. А ведь со своими товарищами он разговаривает, что-то ему на свете интересно… И Тамара завтра по всему заводу раззвонит, и еще не придумано, откуда у нее платье… Она вошла в комнату.

Павел Николаевич ее не видел. Он сидел на полу перед шкафом, лысина поблескивала под лампой, а вокруг разложены разные приборы. Нашел время свои завалы разбирать…

– А, – сказал он, не оборачиваясь. – Явилась, не запылилась.

Голос не обиженный, не сердитый. Выговора не намечается.

– Что ты делаешь? – спросила Лиза, снимая плащ. – Ужинал?

Только тут поняла, что шкаф распахнут, а нижний ящик вытянут на пол.

– Понимаешь, заглянул туда, думаю, как использовать, – пустой ведь. И при первом же расчете пришел к выводу о том, что ящик не до конца задвинут. Следовательно, там что-то находится.

Павел Николаевич был необычно говорлив. Доволен собой.

– Значит, я его вынул – и оказался прав. Там деталей целый вагон. Кто-то прятал с тайной целью. Смотри, трансформатор миниатюрный. Разве у нас такие делают? А провода отсоединенные я отдельно складываю. У меня один человек есть, он из них ремешки вяжет, по три рубля с руками отрывают. И схемы транзисторные. Тонкая работа. Я уже шестнадцать панелей снял, а там еще сколько осталось! Хочешь, погляди.

Он говорил и говорил, не глядя на Лизу, а Лиза стояла, прекрасная, как принцесса, и понимала, что шкаф убит. Никакой сказки – шкаф оказался прибором, чтобы осуществлять желания. Люди старались, изобретали…

– А ведь люди старались, – сказала она тихо.

Удивленный не столько словами, сколько тоном Лизы, Павел Николаевич поднял круглую голову.

– Старались бы – не сдали в комиссионку.

– Наверное, случайность вышла, ошибка.

– Не надо было сдавать. – Он отгонял сомнения и опаску. – Я уже предварительно подсчитал – больше чем на сорок рублей получается.

– Люди старались, и он еще много мог сделать…

– Не мели ерунду. – Павел Николаевич нырнул в шкаф – голос оттуда доносился глухо. – Что за платье надела? У Тамарки взяла?

Ответа он не ждал, Лиза и не стала отвечать. Не поверит. А поверит – еще хуже: разозлится, что не сказала вовремя. «Могла записку оставить, мы бы его использовали». Лучше, что не использовали.

– Ты с платьем аккуратнее. Если пятно или что…

Лиза смотрела в зеркало. Бледное, незнакомое лицо и глаза большие и темные – одни зрачки.

Что-то внутри шкафа зашуршало, лопнуло. Тяжело дышал, старался Павел Николаевич.

И Лиза услышала свой голос. Только потому и догадалась, что свой, что больше некому было так пронзительно, зло, отчаянно кричать:

– Вылезай! Кончай сейчас же! Люди же старались…


Пора спать!

Лизочка вошла в спальню средней группы, держа под мышкой сразу три книжки.

– Ура! - закричал Петя. - Будет настоящее чтение.

– Ничего подобного, - сказала Лиза. - Через пятнадцать минут отбой, и все будут спать. Завтра рано вставать.

– Конечно, завтра рано вставать, - сказал рассудительный Артур.

– Ну и пускай, - тихо сказал Гарик.

Лизочка хотела сесть за свой столик, но села на край кроватки Гарика.

Пупс (это прозвище, а на самом деле его звали Сеней), у которого болел живот, крикнул со своей кроватки:

– Это нечестно, мне не будет слышно!

– Если будете вести себя хорошо, все услышат. Мы сегодня…

Лиза сделала паузу, как в настоящем театре. И постепенно даже самые шумные замолкли.

В комнате стояло двадцать кроваток. Три кроватки были пустыми. Завтра днем их заселят новыми детьми. Большая лампа висела над центром спальни, где и стоял столик ночной нянечки. Когда дети заснут, лампу можно потянуть за шнур, опустить к самому столу, и свет ее не будет мешать детям.

В комнате стало очень тихо. Так тихо, что все услышали, как Пупс, у которого болел живот, слез с кровати и выдвинул из-под нее свой ночной горшок. Кто-то засмеялся, а Пупс молчал.

Лиза сказала:

– Я прочту вам про Красную Шапочку.

– Я не хочу, - сказал Гарик. - Я спать не буду.

– Он боится! - крикнул Пупс с горшка. - Он струсил.

– Серый волк ее съел, - упорствовал Гарик. - И она умерла.

Лиза отвернулась от Гарика, потому что у Гарика были очень печальные глаза. Как раньше говорили, подумала она, «не жилец»? Гарик так старательно избегал упоминаний о смерти, даже в сказках, как будто он уже дорос до понимания ее.

– А потом пришли охотники, - сказал оптимист Петя, - и вынули всех из живота.

– Это чтобы дети не плакали, - сказал Гарик. - На самом деле она уже была мертвая.

– А я хочу читать про войну, - сказал Рубенчик. - Как наши победили.

– Детских книжек про войну не бывает, - сказал Пупс с горшка. - Я забыл подтирку. Тетя Лиза, дайте мне подтирку.

Лиза поднялась, вытерла попку Пупсу и вынесла горшок. Из туалета она услышала, как в комнате поднялась возня. Она поспешила обратно. Ничего особенного. Подрались близнецы Витя и Митя. Еще вчера Витя отнял у Мити марку. И вообще эти близнецы всегда дрались. Все смотрели на них и смеялись. Лиза растащила драчунов и отнесла их на постельки.

– Я буду читать про Мальчика-с-пальчика, - сказала она.

– Мы это слышали, - сказал Петя. - Мы наизусть знаем.

Но все остальные стали кричать:

– Мальчика-с-пальчика! Мы хотим Мальчика-с-пальчика!

И Лиза стала читать сказку.

Когда она кончила, многие уже заснули - устали за день. Но Лиза все равно дочитала сказку, потому что если бросить на середине, то те, кто слушает, подымут такой шум, что разбудят остальных. Она читала все тише и тише, как бы убаюкивая детей.

В дверь осторожно заглянул доктор Кротов. Доктор был здесь давно, он знал Лизу, кивнул ей и исчез. Только тихо шуршали по коридору его мягкие туфли.

Кончив читать, Лиза опустила лампу совсем низко, к самому столу. Она положила книжку на стол. Потом прошлась по комнате, поправляя одеяла. Пупс прошептал:

– Горшок далеко не отставляйте, ладно? Я еще пойду.

Гарик не спал. Он лежал на спине и смотрел наверх.

– Спать, Гарик, - сказала Лиза, кладя ему ладонь на лоб. Лоб был горячим. - У тебя жар?

– Нет, - сказал Гарик. - Посмотри на потолок, тетя Лиза. Там нарисовано.

Лиза поглядела. Было почти темно, на потолке были старые потеки сырости, из которых получались, если приглядеться, какие-то фигуры, как можно угадать фигуры в кучевых облаках.

– Когда я была маленькая, - сказала Лиза, - я тоже любила смотреть на потолок. И на облака.

– Они страшные, - сказал Гарик. - Они… - он постарался вспомнить трудное слово, - враждебные. Облака враждебные.

– Ну, это тебе кажется, - сказала Лиза. - Вон там, в углу, кролик. А над ним куст.

– Это не кролик.

– Ну а кто же?

– Я не скажу.

– Мне можно сказать.

– Я не скажу. Мне страшно сказать.

– Почему?

– Он завтра придет.

– Гарик, давай поставим градусник.

– У меня нет температуры.

– Мы поставим градусник, и завтра ты останешься в постели.

– Не надо, - сказал Гарик.

Но Лиза принесла градусник и заставила Гарика его поставить.

– Какая температура? - спросил Гарик с надеждой. А может, Лизе показалось, что с надеждой. Может быть, она придумала, что Гарику страшно увидеть завтра то, что он угадал в мокром пятне на потолке.

– Тридцать семь и два, - соврала Лиза. На самом деле температура была нормальной.

– Это неправда, - сказал Гарик неуверенно.

– Лучше, если ты завтра полежишь в постели.

– Завтра доктор скажет: давай проверим. И температуры не будет.

Гарик повернулся на бок, отвернулся от Лизы.

– Спокойной ночи, - сказал он взрослым голосом. Будто был старше ее.

Лиза вернулась за свой столик. Она хотела писать письмо домой, маме. Но не писалось. Она сидела, смотрела на мальчиков, которые тихо дышали вокруг. Иногда она поднимала глаза, как бы проверяя, на месте ли мокрое пятно. Не движется ли оно. И ей казалось, что оно движется.

Утро было, как всегда, шумным. Мальчишки возились у умывальника, гремели ночными горшками, одевались. Лиза была так занята, что некогда было вспомнить о Гарике. Но потом вспомнила. Гарик был уже одет, он отлично умел сам одеваться. Он стоял в стороне.

– Я помню, - сказала ему Лиза. - Я скажу доктору.

– Не надо, - сказал Гарик.

Завтрак был хороший. Мальчикам дали по два яйца, по куску ветчины, какао со сливками. Им предстоял трудный день.

Лизе надо было убрать спальню, а потом она могла лечь спать. Обычно она не ездила провожать мальчиков, хотя ехать было всего десять минут на автобусе. Она увидела доктора Кротова и сказала:

– Может, Гарик сегодня останется дома? У него ночью была температура.

– А на вид он здоров, - сказал доктор Кротов. - Гарик, пойди сюда.

Гарик послушно подошел. Кротов положил ему на лоб свою добрую мягкую ладонь.

– Все в порядке, - улыбнулся он. - Если что было, то прошло. И мы забыли.

– Мы забыли, - покорно сказал Гарик.

Тут вошел наставник дядя Коля. Наставник был новый, молодой, он всегда упорно глядел на Лизу. А вчера принес букетик полевых цветов.

– Мальчишки! - закричал он с порога столовой. - Вскочили! Побежали!

– Ура! - закричал Петя. - В атаку!

Все зашумели, вскочили со своих стульчиков и побежали толпой к выходу.

Гарик не побежал. Он подошел к Лизе и сказал:

– До свидания.

Неожиданно для самой себя Лиза сказала:

– Я приду тебя встречать.

– Спасибо, - сказал Гарик. …Лиза так и не заснула. Она легла на койку в своей комнатке и смотрела на потолок. Там тоже было сырое пятно. Но оно ни на что не было похоже. Просто пятно.

Сначала передавали последние известия. Известия были хорошие. Потом играла музыка. Лиза думала, какая тонкая шейка у Гарика. Кажется, что если подует ветер, то уши станут как паруса и он полетит. Только шейка может отломиться.

Лиза вскочила. Был третий час. Мальчикам скоро возвращаться.

Она выбежала из дома, схватила чей-то забытый у входа велосипед и помчалась встречать мальчиков.

Доктор Кротов увидел ее издали. Он сидел у открытой двери медмашины и курил, глядя на кучевые облака.

– Ты чего? - спросил он. - Волнуешься?

– Как-то одиноко стало…

– А знаешь, я гляжу на облака, это очень интересно. Они похожи на разных животных.

– Зря я отпустила Гарика, - сказала она.

– Он был совершенно здоров, - сказал доктор. - Мы не можем всех жалеть. А кто нас пожалеет?

Лиза вдруг увидела, что по краю поля растут те самые цветы, что ей приносил молодой наставник. И тут же увидела его. Дядя Коля шел от диспетчерской, нагибаясь и срывая цветы. Он рвал цветы для нее.

В небе появились черные точки.

Почти мгновенно они превратились в рой перехватчиков.

Наставник поднял голову, губы его шевелились. Он считал машины.

Перехватчики, похожие на бумажные стрелки, которые складывали мальчишки в спальне, один за другим падали на посадочную полосу. Их вели приборы из пульта управления. Мальчикам не надо было ничего делать. Мальчикам вообще не надо было почти ничего делать. Только нажимать на кнопки, когда появлялся враг. Или кидать машину на таран, если враг угрожал проникнуть в чистое небо над городом. Мальчики с наслаждением играли в эту игру. Они не знали смерти и не боялись ее. Хотя порой случались исключения. Как с Гариком.

Как-то Лиза смотрела документальный фильм про своих мальчиков. Они бросались на громадные ракеты, на крейсеры врага, как взбешенные осы. Они сгорали, крича: «Урра!»

Правда, пока еще не наладили производство специальных кабин для пятилетних, приходилось тут же, на базе, переделывать кресла и варить консоли для приборного щита. Техники ворчали. Но делали. Все любят детей. На всякий случай на базе работали только бездетные.

Пупс первым увидел Лизу и кинулся к ней, на ходу снимая шлем.

– Тетя Лиза! - закричал он. - Я «кентавра» сбил! Все видели.

Потом подошел Рубенчик.

– А сегодня какая сказка будет? - спросил он.

– А где Гарик? - спросила Рубенчика Лиза.

– А одна штука полетела за ним, - сказал Рубенчик. - Он от нее. Вжжжик! - Рубенчик показал, как штука летела за Гариком.

Другие мальчишки смеялись.

– А он успел развернуться и в нее! Бах!

– Тетя Лиза, а можно я возьму Гарикиных солдатиков? - спросил деловито Петя.

– Можно, - сказала Лиза и посмотрела на доктора Кротова.

Доктор стоял, склонившись к близнецу Вите, и смазывал ему зеленкой царапину на щеке. Он почувствовал взгляд Лизы и сказал:

– Наверное, ты была права. Лучше бы он сегодня отлежался в казарме.


Другая поляна

Морис Иванович Долинин — младший научный сотрудник на кафедре, которую я имею честь возглавлять. Это приятный молодой человек, к тридцати пяти годам несколько располневший от сидячего образа жизни, голубоглазый и румяный, любимец наших аспиранток и гардеробщиц. К его положительным качествам относится, в частности, преданность изучаемому им Александру Сергеевичу Пушкину. Еще в средней школе Морис поставил себе целью выучить наизусть все написанное великим поэтом, и следует признать, что в этом он преуспел, хоть и путает порой порядок абзацев «Истории Петра Великого». Кандидатскую диссертацию, уже готовую к защите, он писал по истории написания «Маленьких трагедий», казалось бы, давно изученных вдоль и поперек. Однако Морису удалось сделать несколько небольших открытий и совершенно по-новому связать образ Скупого рыцаря с жившим в XVI веке в Аугсбурге бароном Конрадом Цу Хиденом.

Следует сказать также, что Морис, будучи влюбчив, до сих пор не женат. Причину этого я усматриваю в душевной травме, нанесенной ему на первом курсе университета очаровательными коготками Инессы Редькиной, ныне в третьем браке Водовозовой. Мое знание прошлого Мориса объясняется просто: я преподавал на его курсе и был осведомлен о драмах и трагикомедиях студенческой среды.

Последние семь лет мы работали рядом, Морис был со мной откровенен, делился не только научными планами, но и событиями личной жизни. Его откровенность и вовлекла меня в переживания, равных которым мне переносить не приходилось.

— Уж не влюбились ли вы, голубчик? — спросил я как-то Мориса, обратив внимание на то, что он три дня кряду приходит на работу в новых, чрезмерно ярких галстуках и сверкающих ботинках.

— Нет, что вы! Этого со мной не случается! — ответил он с таким скорбным негодованием, что я уверился в своей правоте.

Я полагал, что вскоре он сам во всем покается. В драматический момент размолвки или, наоборот, когда счастье переполнит его и хлестнет через край.

Дело было летом, я как раз собирался в отпуск, мы заседали на кафедре по какому-то пустяшному вопросу, хотя следовало бы поехать всем на речку купаться. Я попросил Мориса набросать проспект статьи, которую он намеревался предложить в сборник. Морис долго мусолил ручку, смотрел в потолок и вообще думал не о проспекте В конце концов он взял себя в руки и изобразил несколько строчек. После чего вновь ушел в сладкие мысли. Получив набросок проспекта, я обнаружил там несколько раз повторяющееся на полях имя Наташа, а также курносый профиль, выполненный немастерской рукой.

После заседания я не удержался и спросил Мориса:

— Вы намерены посвятить свою статью Наташе? Мы напишем просто: «Наташе посвящается» или более официально?

— Я вас не понимаю! — взвился Морис, словно я собирался похитить эту Наташу.

Я показал ему злосчастный проспект. И он на меня смертельно обиделся, на два дня.

Затем в его отношениях с Наташей наступил какой-то кризис. Он потерял аппетит и перестал чистить ботинки. Без сомнения, он был глубоко травмирован каким-то пустяковым словом или подозрением.

Я спросил его:

— Вы чем-то расстроены?

— Вам не понять, — сказал Морис с таким видом, словно в мои времена отношения с возлюбленными бывали только безоблачными.

— Разумеется, — согласился я. — А все-таки?

— Мы расстались, — сказал он. — И навсегда.

Вдруг его прорвало.

— Я так больше не могу! — прошептал он трагическим шепотом, который был слышен в соседних коридорах. — Я этого не перенесу.

Я не ручаюсь за точную форму его монолога, но суть его заключалась в том, что в сердце моего коллеги вкралось подозрение, любят ли его или — о, непереносимая альтернатива! — не любят.

Основанием к подобным мыслям послужило увлечение Наташи сбором шампиньонов. Вы бы послушали, как Морис произносил слово «шампиньон» — оно звучало, словно имя презренного выродка из захудалого французского графского рода. По словам Наташи, шампиньоны можно собирать в Москве, где они благополучно произрастают в некоторых скверах, парках и на бульварах. Только надо знать места. У Наташи был излюбленный парк, где-то неподалеку от метро «Сокол». Она делила это месторождение с несколькими местными алкашами, которые выползали на заветную площадку с рассветом, набирали, сколько нужно, чтобы отнести на рынок и продать. А позже приходила Наташа, которой тоже хватало грибов, особенно если погода благоприятствовала. Почему-то Мориса Наташа в свои походы брать отказывалась, чем вызвала в нем дурацкое подозрение, что она там бывает не одна, а может, вообще на поляну не ходит, покупая специально, чтобы ввести его в заблуждение, корзиночку шампиньонов на рынке. Как только Морис свои подозрения высказал вслух, Наташа обиделась. А там, слово за слово — и разрыв.

— Вы неправы, — сказал я Морису, когда он завершил свою сбивчивую исповедь.

— Конечно. Но все-таки…

— Вам надо пойти и извиниться.

— Разумеется. Но тем не менее…

— Кстати, когда я в начале тридцатых годов ухаживал за Машенькой, однажды увидел ее на улице с дюжим рабфаковцем. Две недели мы не разговаривали. Потом выяснилось, что рабфаковец — ее двоюродный брат Коля, милейший человек, мы до сих пор дружим домами.

Он уже открыл рот, чтобы ответить мне: «При чем тут Коля», но сдержался, махнул рукой и ушел.

Я был глубоко убежден, что конфликт изживет себя дня через два. Ничего подобного. Дни проходили, а Морис был так же мрачен и одинок. Нелепо, разумеется, разрушать собственное счастье из-за корзинки с шампиньонами, но люди гибли и по более ничтожным причинам.

Через неделю, утром, когда часов в девять я, позавтракав, направлялся к письменному столу, в кабинете вдруг зазвонил телефон. Что-то кольнуло меня в сердце — бывает же, самый обыкновенный звонок покажется каким-то особенно тревожным.

— Я вас слушаю.

— Здравствуйте. Это я, Морис. Случилось нечто невероятное. Мне нужно вас срочно увидеть.

— Вы где?

— Недалеко от метро «Сокол». Я могу быть у вас через полчаса…

Голос Мориса срывался, словно он только что пробежал три километра и не успел восстановить дыхание.

— Я вас жду.

Повесив трубку, я сразу вспомнил, что тот злополучный шампиньонный сквер расположен по соседству с метро «Сокол», и тут же мне представилось, что Морис решил выследить неверную и неудачно встретился со счастливым соперником.

Я почти угадал.

Морис ворвался ко мне через двадцать минут. Он был встрепан, взволнован, удручен, но, к счастью, невредим.

Он тут же начал говорить, мечась по кабинету и угрожая всяким вещам.

— Да, — гремел он. — Я виноват. Я не выдержал. Я следил за ней. Я решил раз и навсегда положить конец сомнениям.

Значит, так и есть — передо мной доморощенный сыщик.

Он смотрел на меня с вызовом, ожидая немедленного осуждения. Ну что ж, я пойду тебе навстречу.

— Никогда не поверю, — сказал я менторским голосом, — чтобы вы могли опуститься до безжалостной слежки за женщиной, которую вы любите и хотя бы потому должны уважать.

— Да! — обрадовался Морис. — Я вас понимаю. То же самое я сам себе говорил. Я проклинал себя, но по вечерам дежурил у ее подъезда, а по утрам ждал, не выйдет ли она из дома с пустой корзинкой. Мне стыдно, но и Отелло стыдился, подняв руку на Дездемону.

Сравнение было рискованным, но моей улыбки Морис не заметил. Он сделал трагический жест, свалил со стола стопку бумаг и продолжал монолог, сидя на корточках и собирая листы с пола.

— Я не прошу снисхождения и не за тем к вам пришел. Но сегодня утром, в семь часов десять минут, она вышла из дому с корзинкой и пошла к тому скверу. На краю парка, за фонтаном, есть поляна. Почти открытая. Только кое-где большие деревья. Там как раз какое-то строительство начинается — столбы врыли, будут огораживать. Не самое лучшее место для грибов. Вы меня понимаете?

— Пока что ничего непонятного вы сказать не успели.

— Вот до этой поляны я ее и проводил. Только я не приближался. Представляете, если бы она обернулась!

— Не дай Бог, — сказал я.

— Так вот, она вышла на поляну и начала по ней бродить. Ходит, нагибается, что-то подбирает, а я стою за большим деревом и жду.

— Чего? Самое время выйти из укрытия, обратиться к ней и сказать, что виноваты, раскаиваетесь и больше никогда не будете.

— Я хотел так сделать. Но меня удерживал стыд… и подозрения.

— Какие еще подозрения?

— А вдруг она, набрав грибов, пойдет к нему на свидание? Или он сейчас выйдет…

— Убедительно, — сказал я. — Вижу перед собой настоящего рыцаря и джентльмена.

— Ах, оставьте, — ответил Морис. — Сейчас все это уже неважно. Важно то, что, пока я смотрел на Наташу, она исчезла. Представляете? Только что была посреди поляны и вдруг исчезла. Я глазам своим не поверил. Что вы на это скажете?

— Пока ничего.

— Я обошел всю поляну, выскочил на улицу — пусто. Вернулся в парк, заглядывал в кусты, чуть ли не под скамейки. Нигде ее нет. Вернулся на поляну и остановился примерно там, где видел Наташу в последний раз. И вдруг слышу ее голос: «Морис, что ты тут делаешь?» Она стоит совсем рядом, в трех шагах, с корзиной в руке.

— И в корзинке грибы?

— Почти полная.

— Ну и что дальше?

— Я сказал ей: «Тебя жду». «Чего не позвал? — отвечает она. — Смотри, сколько я набрала». «А где же ты была?» — спрашиваю. «Здесь». «Как здесь? Я уже полчаса здесь стою, а тебя не было». «А где я еще могла грибы собирать? Не на мостовой же!»

Морис замолк.

— В конце концов она обиделась на вас и ушла, — предположил я.

Я вспомнил, что обещал к обеду закончить статью, а рассказ Мориса явно затягивался.

— Ушла, — согласился Морис. — Но не в этом дело.

— В чем же?

— Понимаете, я подумал: здесь какая-то тайна. То Наташа была, то ее не было. Как будто в дырку провалилась. И в таком я был состоянии духа, что мне захотелось эту дырку найти.

— Похвально. В Москве много дырок, в которых выдают шампиньоны.

— Я дошел до той точки, где исчезла и появилась Наташа. А там такая небольшая низинка…

«Господи, — подумал я, — его ничем не остановишь. Неужели и я, когда бывал влюблен, становился столь же зануден и велеречив?»

— Ничего я там не обнаружил — лишь трава была утоптана. И я медленно пошел дальше, глядя по сторонам, — и тут я увидел шампиньон!

— Вот и отлично, — сказал я и посмотрел на часы, что не произвело на рассказчика никакого впечатления.

— И вообще на той поляне оказалось много шампиньонов. Я даже удивился, что раньше их не заметил. А пока я там бродил, пришел к решению, что нельзя с таким недоверием относиться к Наташе. Нет, подумал я, надо попросить у нее прощения.

Пауза. На минуту, не меньше. Я терпеливо ждал. Сейчас должен появиться таинственный разлучник, либо должна возвратиться Наташа, подбежать сзади, ласково закрыть ему глаза ладонями и спросить: «Угадай, кто?»

— И в этот момент, — продолжал он наконец, — я понял, что на поляне нет столбов для забора. Только ямы.

— Какие еще ямы?

— Ямы для столбов. Ямы для столбов, понимаете, были, а сами столбы лежали на земле. Вот, подумал я, и галлюцинации начинаются. Тогда я ушел из парка. И пошел к остановке двенадцатого троллейбуса.

«Кажется, рассказ подходит к концу», — с облегчением подумал я.

— Но там не было остановки двенадцатого троллейбуса, потому что там была остановка автобуса «Б», хотя такого автобуса в Москве нет. Я был в смятении и даже не удивился, а подошел к стоявшей там женщине и спросил: «А где останавливается двенадцатый троллейбус?» А она ответила, что не знает. «Как так? — спросил я. — Ведь я только полчаса назад на нем сюда приехал. Вы, наверное, нездешняя?» Она возмущенно на меня поглядела — и ни слова в ответ. Ладно, думаю, схожу с ума. Лучше, чтобы об этом никто пока не знал. И как ни в чем не бывало спросил: «Как доехать до метро „Аэропорт“?» «До метро „Аэровокзал“? Садитесь на автобус, сойдете через шесть остановок». Вы что-нибудь понимаете?

— Понимаю, — сказал я. — Сейчас вы мне расскажете, как проснулись и решили поведать свой сон любимому учителю.

— Ни в коем случае! — воскликнул Морис. — Это был не сон.

И в доказательство своей правоты он основательно грохнул кулаком по письменному столу. Я поймал на лету телефон. В литературе зафиксированы различные формы любовного помешательства. У многих народов любовная одержимость считалась вполне допустимым и никак не позорным заболеванием.

— Так слушайте дальше! Когда автобус подошел к метро «Аэропорт» и я увидел над входом выложенную золотыми буквами надпись «Аэровокзал», я понял, что не ошибся в своем диагнозе. Я спятил. Я старался глубоко дышать и думать о посторонних вещах. Спустился вниз, подошел к контролю, нашел в кармане пятак и опустил его в автомат, но он застрял в щели. Дежурная спросила у меня, в чем дело? Покажите мне ваш пятак. Я показываю, а она говорит: «Он же желтый! Пятаки должны быть белые, а он желтый». И показывает мне тонкий пятак из белого металла. И смотрит на меня так, словно я этот пятак сам изготовил. Я покорно поднялся на улицу. И знаете, чем больше я глядел вокруг, тем более меня поражало несовпадение деталей. Именно деталей. В целом все было нормально, но детали никуда не годились. Человек читает газету, а заголовок у нее не в левом углу, а в правом, дом напротив не желтый, а зеленый, трамвай не красный, а голубой — и так далее…

Я молчал. Морис казался нормальным. Даже следы волнения, столь очевидные в начале его рассказа, исчезли. Он даже забыл о своей возлюбленной. Это не Меджнун, это просто очень удивленный человек.

— И тогда я допустил в качестве рабочей гипотезы, что попал в параллельный мир. Вы читали о параллельных мирах?

— Не читаю фантастики, — ответил я, излишней категоричностью выдавая себя с головой, ибо как бы мог я узнать о параллельных мирах, не читая этой самой фантастики.

— Ну все равно знаете, — сказал Морис. — И эта версия полностью оправдывала Наташу. Она, как и другие грибники, бродила по поляне, ступала в эту низинку, которая каким-то образом оказалась местом перехода из мира в мир, попадала туда и как ни в чем не бывало продолжала свою охоту. А может быть, грибники знают о свойствах этого места и пользуются им сознательно, не придавая тому большого значения

Тут он замолчал, подумал и добавил:

— А может, кто-нибудь из них остался в параллельном мире. Если он алкаш, то и не заметил разницы.

— Ну да, вернулся домой и встретил самого себя, — заметил я. Но Морис меня не слушал.

— Так вот, осознав, что произошло со мной, я пришел к неожиданному выводу: если в параллельном мире есть отличия от нашего, то они могут распространяться и в прошлое. Я же ученый. Куда мне следует направиться?

— К памятнику Пушкину, — пошутил я.

— Вы почти угадали. Только, разумеется, не к памятнику, он мне не даст нужной информации, а в Пушкинский музей. Я остановил такси и велел ехать на Кропоткинскую. Я продолжал размышлять. А вдруг Пушкин избежал дуэли в 1837 году? И прожил еще десять, двадцать, тридцать лет, создал неизвестные нам гениальные произведения? Все более волнуясь от предстоящей встречи с великим поэтом, я спросил таксиста, в каком году умер Пушкин. «Не помню, — сказал таксист, — давно, больше ста лет назад». Шофер был пожилым флегматичным толстяком, его совершенно не интересовала поэзия. Но в его словах звучала надежда. Больше ста лет — это семидесятые годы прошлого века. Такси еще не успело остановиться у музея, как я выскочил из машины и сунул шоферу два рубля. К моему счастью, он, не глядя, сунул их в карман. Я подбежал к двери в Пушкинский музей, и вы не представляете! — Морис обиженно посмотрел на меня. О ужас! — произнес он тоном страдающего Вертера. — Это был не Пушкинский музей! Я стоял, как громом пораженный. Тут дверь открылась и из дверей вышел старик. «Простите, — бросился я к нему. — Где же Пушкинский музей?» А он отвечает: «По-моему, в Москве такого нет. Только в Кишиневе». «Так почему же?» «Вы правы, — ответил старик, — этот замечательный поэт заслуживает того, чтобы в Москве был музей его имени. Его ранняя смерть не дала полностью раскрыться его могучему дарованию». «Ранняя смерть! — кричу я. — Ранняя смерть! В каком году умер Пушкин?». «Он погиб на дуэли в Кишиневе в начале двадцатых годов прошлого века», — отвечает мне старик и уходит. У меня руки опустились, и я понял: больше мне там делать нечего. Скорее домой! У нас он прожил почти сорок лет. Ведь если я по какой-то глупейшей случайности останусь там, то я никогда никому не докажу, что Пушкин написал «Маленькие трагедии» и «Евгения Онегина»!

— А может, стоило вам остаться, — возразил я. — Вы бы заявили, что открыли их на чердаке, и вам бы цены не было.

— А потом бы меня разоблачили как мистификатора, — серьезно сказал Морис. — Кстати, мое приключение чуть было не закончилось трагически.

— Почему?

— У меня оставалось пять рублей. Я поймал такси, вернулся к парку, протянул шоферу пятерку и, думая совсем о другом, попросил у него сдачи.

— Ты чего мне суешь? — спросил шофер.

— Деньги, — говорю я, — три рубля сдачи, пожалуйста.

А сам уж открыл дверцу, чтобы выйти.

— Где же это ты раздобыл такие деньги? — спросил шофер зловеще.

И тут только до меня дошел весь ужас моего положения. Еще секунда, и я навсегда — пленник мира, где не знают зрелого Пушкина! Я стрелой вылетел из машины и бросился к поляне, слыша, как сзади топочет шофер. Я первым успел к ложбине и стоило мне пробежать ее, как вокруг послышались голоса, — рабочие сколачивали забор. А ведь секунду до того на поляне никого не было.

— Стой! — закричал шофер, пролетая вслед за мной в наш мир. И крепко вцепился в меня обеими руками.

Но я уже был в безопасности. Я спокойно обернулся и спросил:

— В чем дело, товарищ водитель?

— А в том дело, — он потрясал моей пятеркой, как плеткой, — что мне фальшивые деньги не нужны.

— Фальшивые? Минуточку. Пошли к людям, разберемся.

И говорил я так уверенно, что он послушно отправился за мной к плотникам, которые с интересом наблюдали за нами: ни с того ни с сего на поляне возникают два незнакомых человека и вступают в конфликт.

Я взял у шофера пятерку, протянул ее рабочим и спросил:

— Скажите мне, пожалуйста, что это такое?

— Деньги, — сказал один из них. — А чего?

— А то, — закричал шофер, — что таких денег не бывает!

— А какие же бывают?

Тут шофер вытащил из кармана целую кучу денег. Очень похожих на наши, только других цветов. Пятерка, например, там розовая, а три рубля — желтые.

Плотники смотрели на шофера, буквально выпучив глаза. Один из них достал пятерку и показал шоферу.

— А у меня тоже не деньги? — спросил он с некоторой угрозой в голосе.

— Да гони ты его отсюда, — сказал второй плотник. — Может, шпион какой-нибудь или спекулянт-валютчик.

— Какой я шпион! — возмутился шофер. — Вон моя машина стоит, из третьего парка.

И показал, где должна была бы стоять его машина. Сами понимаете, что никакой машины там не было.

— Ой, — сказал шофер, — угнали!

И попытался броситься к тротуару напрямик. Мне стоило немалых усилий перехватить его так, чтобы провести сквозь ложбинку. И он благополучно исчез.

— А плотники?

— Что плотники? Говорят мне: «Ты куда шпиона дел?». «Сбежал он», отвечаю. Вот и все. И я поспешил к вам.

Я набил трубку, раскурил. Три дня не курил, проявлял силу воли.

— Спасибо, — сказал я, — за увлекательный рассказ.

— Вы мне не верите? Вы полагаете, что я обманул вас?

— Нет, вам никогда такого не придумать.

— Тогда я пошел.

— Куда?

— К Наташе. Я ей все расскажу. У меня такое облегчение! Вы не представляете… Жалко, что его убили молодым. Представляете себе целый мир, не знающий зрелого Пушкина!

— Все на свете компенсируется, — сказал я. — Не было Пушкина, был кто-то другой.

— Конечно, — сказал Морис, продвигаясь к двери. Он уже предвкушал, как ворвется к Наташе и начнет плести любовную чепуху.

— Да, — повторил я, — должна быть компенсация… Кстати, Морис, а тот дом, в который вы приехали, я имею в виду Пушкинский музей, в нем что?

— Тоже музей.

— Какой же?

— Музей Лермонтова, — сказал Морис. — Ну, я пошел.

— Лермонтова? А разве нельзя допустить…

— Чего же допускать, — снисходительно улыбнулся мой молодой коллега. — Там написано: «Музей M.Ю. Лермонтова. 1814–1879».

— Что? — воскликнул я. — И вы даже не заглянули внутрь?

— Я — пушкинист, — ответил Морис с идиотским чувством превосходства. «Я пушкинист, и этим все сказано».

— Вы не пушкинист! — завопил я. — Вы лошадь в шорах!

— Почему в шорах? — удивился Морис.

— Вы же сами только что выражали сочувствие миру, лишенному «Евгения Онегина». Неужели вы не поняли, что обратное также действительно? Сорок лет творил русский гений — Лермонтов! Вы можете себе представить…

Но этот утюг остался на своих бетонных позициях.

— С точки зрения литературоведения, — заявил он, — масштабы гения Пушкина и Лермонтова несопоставимы. С таким же успехом мы могли бы…

— Остановись, безумный, — прорычал я. — Я тебя выгоню с работы! Ты недостоин звания ученого! Единственное возможное спасение для тебя — отвести меня немедленно в тот мир! Немедленно!

— Понимаете, — начал мямлить он, — я собирался поехать к Наташе…

— С Наташей я поговорю сам. И не сомневаюсь, что она немедленно откажется общаться со столь ничтожным субъектом. А ну веди!

Наверно, я был страшен. Морис скис и покорно ждал, пока я мечусь по кабинету в поисках золотых запонок, которые я рассчитывал обменять в том мире на полное собрание сочинений Михаила Юрьевича.

Когда мы выскочили из машины у парка, было уже около двенадцати. Морис подавленно молчал. Видно, до него дошел весь ужас его преступления перед мировой литературой. Поляна уже была обнесена забором, и плотники прибивали к нему последние планки. Не без труда нам удалось проникнуть на территорию строительства.

— Где? — спросил я Мориса.

Он стоял в полной растерянности. По несчастливому стечению обстоятельств строители успели свалить на поляну несколько грузовиков с бетонными плитами. Рядом с ними, срезая дерн, трудился бульдозер.

— Где-то… — сказал Морис, — где-то, очевидно…

Он прошелся за бульдозером, неуверенно остановился в одном месте, потом вернулся к плитам.

— Нет, — сказал он, — не представляю… Тут ложбинка была.

— Чем помочь? — спросил бульдозерист, обернувшись к нам.

— Тут ложбинка была, — сказал я тупо.

— Была, да сплыла, — сказал бульдозерист. — А будет кафе-закусочная на двести мест. Потеряли чего?

— Да, — сказал я. — А скажите, у вас ничего здесь не проваливалось?

— Еще чего не хватало, — засмеялся бульдозерист. — Если бы моя машина провалилась, большой бы шум произошел.

Ничего мы, конечно, не нашли.

Надо добавить, что через два месяца Морис женился на Наташе.

Морису я безусловно верю. Все, что он рассказал, имело место. Но прежней теплоты в наших отношениях нет.


Мутант

Я всегда просыпаюсь поздно. Меня будит шарканье ног в коридоре, и этот звук – начало рабочего дня – должен бы вызывать во мне раскаяние. Ничего подобного. Я не вскакиваю, чтобы присоединиться к прочим. Я предпочитаю потратить еще несколько минут на то, чтобы спланировать наступающий день.

Библиотека открывается в одиннадцать. Лена в школе до часу. Можно пока сходить в кино или заглянуть к старику. Или просто погулять по городу.

Шаги в коридоре стихли.

Теперь надо незаметно миновать стражника у входа. Чем меньше привлекаешь к себе внимания, тем лучше. Если демонстративно игнорировать обязанности по отношению к обществу, оно может тебя изгнать… Но держусь ли я за общество? Об этом стоит подумать.

Кино совсем близко, за углом. Сегодня на утреннем сеансе крутят старую комедию. Чувство юмора, пожалуй, самое сложное из чувств. Я глубоко убежден, что существует множество людей, которым оно не свойственно. Невеликое утешение для меня. Как-нибудь проживу без чувства юмора. Достаточно, что знаю о его существовании.

Зал был почти пуст. Лето. Дети, которые должны бы хохотать на этой комедии, разъехались из города. Я застал самый конец «Новостей дня». Вот ради чего стоит сюда приходить: хоть и не самая свежая, но все-таки информация. Показывали автомобильные гонки в Соединенных Штатах и наводнение в Австралии, где гигантские волны пожирали дома и автомобили. Как там, в Австралии? Ощущается ли мое отсутствие? Можно пробраться на самолет, летящий в Австралию. Но найду ли я там подобных себе? Наивысшее наказание мыслящего существа – одиночество. Ты окружен похожими, но не подобными.

С первых кадров я вспомнил, что эту комедию уже смотрел. В ней итальянский полицейский будет гоняться за итальянскими контрабандистами только ради того, чтобы доказать всему человечеству, что добрая душа может скрываться под любой одеждой, – мысль, не требующая столь подробного разжевывания.

Да, не требующая. Доказательством тому мой старик. Старик торгует газетами. У него есть транзистор, который всегда включен, и можно послушать последние известия. Старик – это добрая душа под грубой оболочкой.

Я поспешил к нему. А то еще закроет киоск раньше времени, с ним это случается, если одолевает радикулит. Я уже без старика теряю день. А сколько их осталось в моей жизни? Сто? Тысяча?

Киоск открыт. Издали мне виден профиль старика. До сих пор не могу сформулировать объективных законов красоты. Красив ли, например, мой старик? В линии носа или в душевной привлекательности таится истинная красота?

Я вошел в киоск. Старик был занят с покупателями. Я забрался на мое законное место рядом с транзистором.

Старик протянул руку, чтобы включить приемник, и заметил меня.

– Муравьишка! – сказал он и улыбнулся. – Добрый день. Почему вчера не приходил?

К сожалению, я лишен возможности отвечать старику. У меня нет речевого аппарата. Природа, создавая муравьев, не рассчитывала, что он может им понадобиться. Я теперь надеюсь только на телепатическую связь. Зачатки ее существуют в общении обитателей муравейника, однако я еще не отыскал пути к человеческому мозгу (Лена не в счет, она – ребенок). А ведь именно это могло бы одним махом решить все проблемы. Пока что старик, признавая мой разум, все-таки не может оценить масштабы эксперимента, поставленного эволюцией над единственной (пока?) особью мира насекомых, ведь само их строение и функционирование, казалось бы, начисто исключает возможности проявления разума. Но, как говорится, я – научный факт, и ничего с этим не поделаешь.

Хорошо еще, что у старика на редкость острое зрение. Поэтому у нас с ним есть одно общее слово – да. «Да» – это когда я встаю на задние ноги. Вот и теперь.

– Тебе дать газету почитать?

– Да! Да! Да!

Я стою на задних ногах и шевелю усиками. Еще бы – я истосковался по газете. Два дня ее не видел.

– Сейчас, – говорит старик.

Я – самая любимая его игрушка и главная тайна. Но я упорствую в желании ночевать дома в маленьком муравейнике, спрятанном в фундаменте старого сарая. Здесь я стану добычей первого же паука.

Если бы я не был скептиком, уверенным в тщете земной славы, мне ничего не стоило бы полностью подчинить своей власти муравейник, может, даже объединить соседние. Но зачем? Умнее ли король муравьев, чем одинокий формика сапиенс? Станет ли более счастливым мой маленький народец? Вряд ли. Ладно, к этой проблеме я когда-нибудь вернусь. А сейчас – за чтение!

Старик установил газету на специальном пюпитре в метре от меня, так, чтобы мне не приходилось ползать по строчкам, как когда-то, в начале нашего знакомства. Ведь именно за этим занятием застал меня старик в прошлом году и, как сам признается, готов был безжалостно смахнуть меня на пол, но его смутила последовательность, с которой черный муравей, доползая до края газетной колонки, быстро возвращался обратно, чтобы проползти вдоль следующей строки.

Ага, старик обвел красным карандашом заметку в правом нижнем углу полосы.

Что же он счел достойным моего муравьиного внимания?

«Лима. Наш. корр. Перуанский исследователь Хуан Суарес, совершивший смелое путешествие к верховьям затерянной в джунглях реки Караньи, обнаружил там колонию громадных муравьев, создателей широких, до фута, дорог, тянущихся на многие километры. Размер красного муравья, названного ученым «формика гигантика», достигает двенадцати сантиметров».

– Ну и как тебе? – спросил старик. – Вот это, понимаю, братья по разуму!

Он был рад, полагая, что доставил мне удовольствие. Я не сказал «да». Очередная фальшивка, явное преувеличение. Почему-то человечество склонно к гигантомании. Ведь если бы такие дороги строили маленькие муравьи, никто бы не удосужился трезвонить по всему свету. Судя по всему, это бродячие разбойники, хищники, низкоорганизованные и отсталые даже по сравнению с моими братьями. Но все же – гиганты! Бойтесь их, люди! Наверняка в каких-нибудь изданиях пониже рангом уже распространяются слухи о коллективном и злобном разуме громадных муравьев из Перу. А почему бы нет? Мы – олицетворение чистого разума, без эмоций и чувства жалости. Сколько дрянных романов написано на эту тему! Ах, как бы я все это сейчас выложил моему старику!

– Ну что же ты? Не понял?

Старик был разочарован тем, что я не соблюдаю правил игры. Не восторгаюсь вместе с ним тем, что в каком-то Перу один из видов формика под влиянием благодатного климата достиг исключительных размеров.

– Ну, как знаешь. – Старик обернулся к покупателю. Покупатель был постоянный. Я его давно уже встречаю в киоске.

– Что новенького? – спросил покупатель. Очевидно, он пенсионер. Я сужу по белому цвету волос и глубине морщин на лице. – Читали сегодня про муравьев?

Надо же случиться такому дикому совпадению! Неужели больше не о чем поговорить двум цивилизованным людям? Над миром висит угроза атомной войны, которая может вызвать новые благоприятные мутации в муравьях, но уж никак не в людях, все меньше остается на Земле чистой воды и чистого воздуха. Но их, видите ли, интересуют не детская преступность и не топливный кризис, а муравьи в Перу, которые никогда и никому не угрожали, жили себе в джунглях и прокладывали бессмысленные для человечества дороги.

– Читал, – подтвердил мой старик с усмешкой в голосе. Он-то знал, что я присутствую при разговоре. – И как вам?

– Боюсь, что сегодня не засну, – сказал покупатель. – Я вообще насекомых не выношу, пауков и тараканов в первую очередь! А что, если их к нам завезут? Тогда детей на улицу не выпустишь.

– А вдруг они разумные? – возразил мой старик. Это для третьего, для свидетеля.

– Тем хуже, – отрезал покупатель. – Тогда вообще жизни не будет. Была человеческая эпоха, а станет муравьиная. Помяните мое слово. Кровь из нас сосать будут.

Порой я не могу преодолеть раздражения против человечества. Ну почему эволюция дала первенство именно этим, нестабильным, ленивым, подозрительным особям? То ли дело муравьи, не мыслящие себе существования в безделии… Впрочем, я несправедлив. Все мои аргументы разбиваются об один факт: я – брат людей, а не брат муравьиного племени. Хоть и печально мне это сознавать. Не вошедши в их племя, я – уже изгой в своем.

– Если разумные, то нечего их бояться, – сказал мой старик. – Разумные друг дружку всегда поймут.

Да, я несправедлив к людям. Кто мне ближе всех на земле? Этот старик. И девочка из дома напротив. Вот и все.

– А вы все шутите, – ворчал покупатель. – Даже люди между собой сговориться не могут… Бейте! Сзади вас! Да там вон, на полочке, сейчас укусит!

Я так заслушался, что не сообразил, что моего старика призывают к убийству, которое у людей убийством не считается. А старик под натиском этого крика поднял ладонь, и она повисла в воздухе надо мной.

– Ну, – сказал старик, – напугали вы меня. Это же муравьишка.

– Опасаетесь? – бушевал храбрый покупатель. – Дайте, я сам достану.

Вот он уже втискивается в окошко.

От греха подальше я отбегаю к стопке журналов.

– Не лезь, – вдруг озлился мой старик. – Муравей муравью рознь. Считай, это мой друг…

А меня тут же посетила печальная мысль: не будь он знаком со мной, прихлопнул бы? Или нет? Вот и еще почва для печальных раздумий. Я пойду. Пойду дальше.

Я сбежал вниз по стене и слышал, как суетился, расстраивался мой старик.

– Ну куда же ты задевался? Не смахнул ли я тебя невзначай? Может, перепугался? Да ты вылезай, не обращай внимания, нечего делать человеку, вот он и выдумывает.

Но я не стал возвращаться.

Путешествие через улицу отняло много времени. С точки, отстоящей от мостовой на два миллиметра, нелегко увидеть приближающиеся автомобили. Приходится бежать по трещинам и выбоинам, рассчитывая, что спасут неровности асфальта.

Я рискую ежедневно, ежечасно, втрое, вдесятеро больше, чем мои сородичи, не удаляющиеся далеко от уютного муравейника… Что? Мне захотелось вернуться? Ни в коем случае. Я не знаю, в чем цель моей жизни, но уж не в том, чтобы благополучно отсидеться в темноте подземных ходов.

Ну вот, улица позади, я в знакомом подъезде.

Теперь мне предстоит долгий, утомительный подъем на третий этаж. Почему я не летаю? За какие грехи я должен с тоской и завистью смотреть на комаров, мух – отбросы эволюции? А кстати, почему я все время задаю вопросы? Кажется, такие вопросы называются риторическими – не требующими ответа.

Вот и знакомая нижняя планка двери, под которой я неоднократно проходил. Дома никого. Если не считать матери, которая возится на кухне, – ее громадный силуэт покачивается на фоне открытой двери. Мне направо, в комнату Лены. Лена еще в школе, но скоро вернется. Лена – единственный человек на свете, к мозгу которого я смог нащупать пути. Сколько раз бывало, что она отвечала на мои вопросы, которые я не мог произнести вслух.

Что же, я подожду ее на столе. На письменном столе, сладком месте наших свиданий.

Меня преследовала мысль о гигантских муравьях из Перу. При всей нелепости этого сообщения, они укладывались в некую логическую схему, выстроенную мною уже давно. Представьте себе, что вы – муравей. Не такой одиночка, как я, а член многочисленного муравьиного сообщества, сильного не коллективным разумом, а разумом индивидуальным. Будем ли мы сохранять наши микроскопические размеры либо предпримем попытки отбора и селекции для того, чтобы каждое последующее поколение становилось крупнее предыдущего? Наверное, именно так. Только достигнув определенных размеров, приблизившись к золотой середине масштабов, к человеку, мы сможем объединить с ним усилия на пути прогресса. Только тогда человек сможет признать в нас ровню… Разумеется, это не пройдет гладко и безболезненно; многие, подобно тому покупателю, будут ахать и видеть в нас извечных врагов человечества… но ведь не они, надеюсь, будут решать. Это будет новый, муравьино-человеческий мир…

На этот раз рассеянность чуть меня не подвела.

Большой рыжий муравей поджидал меня на поверхности стола, среди разбросанных тетрадок, вышивания, прочей детской мелочи.

Что-то много муравьев расплодилось этим летом в нашем городке. Бандитов из того муравейника я уже несколько раз встречал в Леночкином доме, но раньше мне удавалось благополучно избегать встреч с ними. И вот, попался…

Бандит разинул жвалы, угрожающе приподнялся. Он намеревался быстро расправиться с пришельцем, посмевшим забрести во владения его племени. Он не спешил. Своим примитивным мозгом он сознавал, что мне некуда деться. Бегает он быстрее меня, ростом превосходит втрое. Что ж, надо что-то придумать. Понимаете, придумать! Именно в этом различие между мной и сильными врагами. Только поэтому я до сих пор жив и намереваюсь жить далее.

Я начал медленно отступать к краю стола.

То есть я уже вел себя не по правилам. Я должен был, не веря своим глазам, подойти к нему вплотную, потрогать его усиками, обнюхать, убедиться, что он – чужак, и затем, после короткой и безнадежной схватки, упасть – ножки кверху – и дать унести свой трупик в чужой муравейник на откорм рыжим деткам.

После секундного колебания рыжий устремился за мной. Он по сравнению со мной – что лошадь рядом с человеком. Шансов обогнать его – никаких. Шансов перехитрить – множество. Во мне поднялось озорное чувство – мне он не страшен!

Мы мчались вниз по ножке стола, затем по полу, до стены. Как говорится в таких случаях в человеческой литературе, «он уже чувствовал на шее дыхание преследователя». Между нами полметра, тридцать сантиметров, мы бежим по диагонали, поднимаясь по стене, и тут, у самого угла, я поворачиваю и несусь вниз, этим уничтожая свое преимущество. Теперь между нами сантиметров десять, не более. Еще одно усилие…

Я отталкиваюсь всеми своими шестью ногами от стены и лечу по дуге вперед. Это тоже не по правилам. Муравьям по собственной воле таких прыжков делать не дано. Мой преследователь продолжает бежать вниз. Это мне и нужно. Там растянута небольшая, но прочная сеть моего давнишнего недруга – паука. В эту сеть мой преследователь благополучно влетает. Я на несколько секунд задерживаюсь, глядя, как к нему, бьющемуся в сети, устремляется паук. Мне его не жалко. Я – человек из породы формика сапиенс, и, если на меня нападают хищники, я защищаюсь.

Вот и Лена. Она бежит к столу посмотреть, не пришел ли я. Я пришел, Леночка, сейчас буду здесь. Я спешу вверх.

– Здравствуй!

– Здравствуй, – говорит Лена. – Почему ты вчера не приходил?

Она не ждет ответа. Она спешит поделиться со мной главной новостью.

– Ты знаешь, Герой (что за дикое имя она для меня придумала), что сегодня написано в газете?

Я знаю, я слышал, потому что сегодня все человечество только об этом и трезвонит.

– Там пишут, что в Перу живут очень громадные муравьи, которые умеют строить дороги. Вот здорово, а? Если бы я могла, то обязательно взяла бы тебя с собой и полетела в эту Перу…

Бедная девочка, ей еще учиться и учиться. Перу – среднего рода. Надо говорить: полетела бы в это Перу.

– Ты какой-то встрепанный сегодня, я тебя просто не узнаю. Может, это не ты? Нет-нет, я шучу.

Она не могла ошибиться. Еще давно, месяц назад, она сказала:

– Я очень боюсь перепутать тебя с каким-нибудь обыкновенным муравьем. Можно, я капну на тебя масляной краской? Совсем немножко на спинку? По пятну я тебя буду узнавать!

С тех пор я хожу с красной отметиной, что вызывает некоторое недоверие ко мне у стражников при входе в муравейник.

– Представляю, как тебе скучно одному, – пожалела меня Лена. – Может, тебе в самом деле съездить в Перу? Если они окажутся ненастоящими, ты всегда сможешь вернуться. Я тебя буду ждать, даже если придется ждать десять лет.

– Лена, – слышно из кухни, – обед на столе.

– Жди, Герой, который не боится паука, – сказала Лена. – Я быстренько поем, и мы будем делать уроки.

Она убегает на кухню.

Мы с ней, надо сказать, познакомились на почве грамматики.

Тогда у меня, кроме старика, не было знакомых людей, но я очень тянулся к людям. Настолько, что, когда попал в дом к этой девочке, решил рискнуть. Она как раз писала какое-то упражнение и сделала элементарную ошибку, не помню уж какую.

Я с мужеством отчаяния выполз на страницу тетради и стал бегать кругами по ошибочной букве.

Не глядя, девочка стряхнула меня со страницы. Нельзя сказать, что это приятное ощущение, тут можно и ногу потерять, но я снова влез на страницу. После моей третьей попытки девочка поглядела на букву и задумалась. Думала она вслух, и, когда пришла к правильному решению, я тут же побежал к лишней запятой.

И тут она догадалась, что я не просто муравей, а муравей с грамматическим уклоном. Так она мне и сказала.

Вообще-то Лену ничто так не поражает, как моя грамотность. Она согласна примириться с тем, что я мыслю, могу поддерживать с ней примитивный разговор. Но моя грамотность! Она готова мне памятник поставить за то, что я помог ей исправить тройку в четверти. Видно, мы склонны ценить в других не то, что воистину достойно хвалы, а то, чего не хватает в нас самих. И вообще она в глубине души подозревает, что я притворяюсь. Что я в самом деле нечто вроде прекрасного принца, полагающего нужным до поры до времени скрываться под видом муравья. Нет, она этого не говорит вслух, она даже сочувствует моему одиночеству и хотела бы, чтобы я нашел подобных себе. Но по некоторым ее недомолвкам я убежден, что она намеревается, когда вырастет, поцеловать меня или принести мне какую-нибудь жертву, и тогда я в мгновение ока обернусь добрым молодцем и возьму ее в жены. Что ж, не спорю. Если эволюция вознамерится сделать еще один неожиданный шаг и превратит меня в человека, я согласен жениться на Лене, ибо она – единственное существо на свете, ради которого я готов пожертвовать жизнью. Я открою еще одну тайну: я мог бы убежать, не губя рыжего муравья, но боялся, что он может укусить Лену. И эта мысль была смертным приговором тому бандиту. Именно она, а не мои высокие рассуждения о праве формика сапиенса на самозащиту.

– Ты соскучился без меня?

Нет, милая, я не успел соскучиться. Я думал.

– Ты не представляешь, сколько нам сегодня задали.

Мы принимаемся за уроки.

Сегодня я делаю уроки рассеянно, сам чуть не пропустил квадратный корень. У меня из головы не лезут эти проклятые перуанские гиганты. Чужие, вернее всего, безмозглые существа. А вдруг (на миг забудем о том, что этого быть не должно) они научились мыслить? А что, если именно в них – мой единственный шанс? Ведь в моих руках сейчас, возможно, судьба не только муравьиной, но и человеческой цивилизации. Человечество даже не подозревает, как оно одиноко. Об этом знаю только я.

А Лена, как всегда, читает мои мысли.

– Ты хочешь в Перу?

Нет, что ты. Мне и здесь хорошо.

– Не ври, хочешь. Но ты обещаешь вернуться обратно?

Что мне делать в Перу? Пора смириться с тем, что нет на Земле тебе подобных, и ждать чуда – собственного превращения в прекрасного молодца или кончины в лапах бродячего паука. И тут меня посещает странная мысль: а возможен ли живой (подчеркиваю, живой) разум без чувств, оттесняющих порой разум в сторону? Я понимаю, что теория вероятностей против меня, но я иду на риск, потому что не могу иначе. Не столько ради себя, сколько ради этой девочки.

– Я помогу тебе. Мы поедем на аэродром, и я посажу тебя в самолет, который летит в Перу.

Наивная. В Перу, наверное, и не летают самолеты…

– Как только ты попадешь на аэродром, мы посадим тебя в карман какому-нибудь перуйскому дипломанту…

Глупенькая, не перуйскому, а перуанскому, не дипломанту, а дипломату. Как ты без меня здесь останешься? Опять тройка в четверти по русскому?

А сам уже стараюсь внушить ей, что надо выйти на улицу, там в киоске напротив сидит старик, с которым я знаком. Он сможет помочь доехать до аэродрома…


Письма разных лет


1

18 января 1988 г., Москва

Дорогой Виктор Сергеевич!

Я давно не писала Вам, не от лени, а потому, что было некогда. Мы все трудимся (меньше, чем хотелось бы) и суетимся (больше, чем хотелось бы). К тому же осень у меня получилась неудачная. Мама на два месяца слегла с воспалением легких, потом свалился сын с жестоким гриппом, лучшая подруга разводилась с мужем и вела со мной многочасовые беседы о том, что все мужики – сволочи (я это подозревала и раньше, но не могла сформулировать). Так что из лаборатории я неслась по магазинам и аптекам, затем принималась врачевать моих болезных. А когда всех утешишь и освободишься, возникает ощущение, что в глаза тебе вставили спички – мечтаешь, как бы поспать хотя бы часов шесть. Но надо садиться за работу, в основном пустяковую – рецензию создать, прочесть чью-то диссертацию или готовить годовой отчет…

Меня заставил «взяться за перо» странный феномен, который я наблюдала в последние дни. И тут я жду Вашего просвещенного мнения.

Сначала я решила, что у меня начались галлюцинации… Нет, так Вы ничего не поймете. Следует изложить предысторию проблемы.

Три года назад мой муж был в Индии. Там он, движимый не столько прихотью, сколько желанием не отстать от товарищей, приобрел у охотников двух лемуров. Привез он их в черных мешочках в карманах плаща. Лемуры смирились с таким унижением и вели себя на таможне смирно.

Поначалу эти зверьки меня умилили. Очевидно, природа специально сделала их такими, лишив прочих средств защиты от хищников. Я допускаю, что при виде тонкого лори (к этому виду относились наши жильцы) сжимается даже задубелое сердце тигра.

Представьте себе существо размером с белку, без хвоста, покрытое густой короткой серой шерстью, с тонкими, паучьими ручками и ножками (именно ручками и ножками, потому что у лориков совершенно человеческие пальцы с ноготками в квадратный миллиметр). Основное место на их курносых физиономиях занимают громадные карие глаза, полные такой укоризны и покорного страха, что гости, поглядев на наших пленников, тут же понимают, что только крайне жестокий, отвратительный человек может содержать этих крошек в неволе. Жалкие оправдания моего мужа, уверявшего, что купил он лориков у охотников, которые ловят их, чтобы снимать шкурки (так называемый мех «обезьян»), что мы их кормим, держим в тепле и так далее, только усугубляли неприязнь к нашему семейству.

В общежитии эти трогательные крошки совсем не так очаровательны. День они проводят в сладком сне, а с наступлением темноты выбираются из клетки и начинают бродить по дому либо повисают в фантастических позах на шторах или люстре. Ни в какие контакты с нами, их хозяевами, они вступать не желают. Никаких поглаживаний или прикосновений не выносят. Зубы у них острые, мелкие и многочисленные, к тому же на них всегда остается пища, и укусы лориков не заживают неделями. Не зря индусы в Майсоре считают их ядовитыми. Никакой благодарности к людям они не испытывают, никого не узнают – а стоило бы. Ведь все наше свободное время мы проводили на птичьем рынке или в кабинетах директоров зоомагазинов (с приношениями) – эти крошки питаются лишь живыми насекомыми, а попробуй обеспечить их живыми насекомыми в Москве в разгар зимы. Тараканы, правда, дома вывелись, но мучные черви расползлись по квартире, а в укромных уголках стрекотали разбежавшиеся сверчки. Притом лорики патологически трусливы, и даже я, отлично изучив их эгоистические характеры и спесь, происходящую от сознания того, что они – самые древние млекопитающие Земли, зачастую терялась, встретившись с ними взглядом. Они делали вид, что знают: я их специально откармливаю, чтобы сожрать. Если не сегодня, то на той неделе. Наконец, последняя беда – мы даже не могли вечерами вместе куда-нибудь пойти. Кто-то должен был дежурить дома, чтобы проводить вечернюю кормежку, после которой они разбегались по комнатам, поливая полюбившиеся им предметы едкой мочой и посыпая пол козьими орешками. Сидишь, читаешь вечером, а краем глаза видишь, как беззвучно, тенью, скользит по полу паук, приподняв шерстяную попку. И сам на тебя косит глазом. Знает, ведь второй год вместе живем, что я не трону, но стоит пошевелить головой, как он замирает в диком ужасе, а затем, избрав оптимальный вариант спасения, несется за штору…

А в прошлом году мы не выдержали. После некоторых (до определенной степени лицемерных) переживаний мы согласились отдать их одной милой одинокой девушке лет пятидесяти, которая живет в отдельной квартире с кошкой, собакой и тремя своими лемурами. Причем живет она не в Москве, а в Киеве.

Сначала мы даже скучали по лорикам, и я как-то полгода назад согласилась на совершенно ненужную и муторную командировку в Киев для того, чтобы увидеться с лемурами. Один из них умер за это время. Второй меня не узнал, хотя опасливо принял из моих пальцев жирного мучного червя – скромный дар московских друзей.

Простите, Виктор Сергеевич, что забыла о краткости – сестре эпистолярного жанра, а написала эссе на тему «Содержание тонких лори в домашних условиях». Все. Перехожу к делу, то есть к галлюцинациям.

Несколько ночей назад я сидела на диване, читая слабую диссертацию и размышляя о том, как бы отказаться ее оппонировать, не обидев смертельно автора, и вдруг краем глаз, словно в добрые старые времена, увидела медленно бредущего через комнату лорика. Лорик заметил мой взгляд, замер, прижав к груди сложенную в кулачок ручку, сжался от ужаса. И исчез. Я протерла глаза, поняла, что заработалась, замоталась и еще немного – придется идти к психиатру. Я сижу на диване, а посреди комнаты (на этот раз я почему-то глядела именно в ту точку) возникает лорик, априори перепуганный, и хлопает глазищами. Я вижу его совершенно явственно, до последней шерстинки. Расстояние от силы два метра. В ужасе, что его застукали, лорик пускает лужицу и растворяется в воздухе. Еще одна галлюцинация? Как бы не так! Лужица-то осталась. Клянусь всем святым, лужица осталась! Я ее вытерла тряпкой и только потом поняла, что это все сверхъестественно.

Вот тогда я и решилась Вам написать. Вы всегда были терпимы к странностям человеческого существования и, по крайней мере, искали рациональное объяснение иррациональным явлениям. Вам кое-что удавалось.

Пожалуйста, дорогой Виктор Сергеевич, не оставьте меня своими молитвами, бросьте снисходительный профессорский взгляд на мою жалкую судьбу и подумайте: что бы это могло быть?

Кстати, я не удержалась, позвонила в Киев новой владелице лориков. Та мне с прискорбием сообщила, что наш последний лемур умер за неделю до описанных мною событий. То есть вернуться домой, подобно заблудившейся кошке, он не мог.

Остаюсь Ваша преданная ученица

Лера.


2

19 января 1988 г., Москва

Дорогая Римма!

Все собиралась тебе написать, но ужасно много работы. Наша зав. лабораторией, Калерия Петровна, я тебе о ней писала, совершенно посходила с ума. Нет, лучше работать под руководством мужчины, современные мужчины куда мягче и отзывчивей, а я к тому же умею с ними обращаться. Но в других отношениях наша Калерия не самый худший вариант. Несмотря на свой пожилой возраст и плохую прическу, она за собой следит и некоторым еще нравится. Но какой ужас дожить до тридцати с лишним лет и так ничего в жизни не увидеть! Ну ладно, хватит о работе. Ты меня спрашивала, как складываются мои отношения с Саней Добряком. Отвечаю: сложно. И по моей вине. Я недостаточно к нему внимательна и даже позволяю насмехаться, чего он не выносит. Позавчера я разрешила ему пригласить меня в кино, а там встретился некий В. (так, случайность моей бурной молодости). Он со мной поздоровался, а у меня не было причины его игнорировать. Саня взбеленился и всю дорогу до дома дулся. Какая-то достоевщина! Разве я виновата в моей внешней привлекательности? Чтобы его еще позлить, я не разрешила ему поцеловать меня на прощание. Теперь он со мной не разговаривает. Конечно, я могу вернуть наши отношения в норму одним взглядом, но не собираюсь этого делать. В принципе, он должен помнить, что существует масса претендентов на мою душу. Ты меня понимаешь?

Как твои дела? Я вчера по телику смотрела, что у вас жуткая погода, боюсь, как бы не случилось снова наводнения. Хотя это, наверное, очень интересно, когда наводнение? Мы бы с тобой гоняли на катере по улицам и спасали женщин и детей. У вас столько моряков, что я иногда тебе завидую, хотя у меня больше склонности к ученым. В них, даже в начинающих, как Саня, есть серьезность и внутренний ум.

Прости, что кончаю писать, – пришла Калерия, не выспалась, глаза опухли, наверное, опять ночью трудилась – нелегко женщине в науке! Она уже глядит на меня косо – чего я не работаю? Сейчас, моя дорогая начальница, сейчас…

Целую, напишу скоро продолжение, твоя верная подруга

Тамара.


3

24 января 1988 г., Ленинград

Дорогая Лера!

Порой мне трудно представить себе, как Вы там руководите лабораторией, пишете докторскую, делаете открытия… Вы для меня (стойкость стереотипов родительского восприятия) всегда девчушка, впервые накрасившая глазки и этим начавшая новую, студенческую жизнь. Вы сейчас возмутитесь и скажете, что и сегодня Вы не стары, по-прежнему красивы, вернее, куда как красивее – женщины Вашего типа расцветают к тридцати годам.

Письмо меня Ваше обрадовало и позабавило. Вы очень мило описали этих лемуров, я даже залез в Брема, но тот о них знал немного. Зато у Даррелла я нашел описание подобной зверюшки. Даррелл пишет, что тонкие лори в настоящее время очень редки и напоминают ему боксеров, потерпевших вчера сокрушительное поражение на ринге. Эффект этот достигается темным ободком шерсти вокруг глаз и общим скорбным выражением физиономии.

Знаете, Лерочка, я глубоко убежден в трезвости и устойчивости Вашей психики. Так что давайте отложим галлюцинации в сторону, тем более что Вы сами в это не верите, к тому же галлюцинации не дают луж на паркете.

Разумеется, можно придумать целый ряд внешне соблазнительных гипотез этого явления, в основном оптического характера, однако меня самого более иных гипотез греет собственная давнишняя мыслишка. Она почти вымерла во мне за неимением к ней подтверждающих фактов, но вот Вы написали – что-то щелкнуло в мозгу, и пошли крутиться колесики…

Когда-то, очень давно, я натолкнулся в записках одного натуралиста, работавшего с пресмыкающимися в Африке, на описание странного феномена. Ему приходилось наблюдать странное свойство одного из видов (весьма древних) эндемичной и крайне редкой ящерицы, объяснения которому не нашлось. В случае крайней опасности ящерица исчезает, практически растворяется в воздухе и возникает вновь через несколько секунд (или минут). Никто, разумеется, не обратил внимания на эту чушь, и прошла она незамеченной, а сам наблюдатель, по-моему, не настаивал на своем открытии. Да и книжку ту я давным-давно потерял при бесконечных переездах. Но тогда я задумался: что же случается с ящерицами при условии, если они в самом деле исчезают? Значит, они перемещаются. Куда? Давайте, сказал я себе, пофантазируем. Есть два пути перемещения – в пространстве и во времени. И еще неизвестно, какой из путей более антинаучен. Ящерицы, помню, исчезали из клетки или террариума, то есть преодолевали неодолимую для них преграду, причем мгновенно. Возникали же вновь внутри этой клетки. И тоже мгновенно… Нигде в окрестностях клетки они не наблюдались. И знаете, Лерочка, мне тогда больше понравилась вот такая мысль: а что, если эволюция когда-то, не подумавши толком, снабдила некоторых из беззащитных своих созданий таким механизмом спасения от опасности? Она ведь очень изобретательна, эта эволюция! Допустим, существует некоторая корреляция между уровнем нервного состояния особи – степенью опасности и физическим выражением этого эскапизма. В мгновение смертельной угрозы особь совершает мгновенный переход по оси времени, скажем, перемещается в будущее. Преследователь теряет жертву из виду, удаляется по своим делам, и тогда она благополучно возвращается на место. Невероятно? Да, я тоже так подумал. А подумавши, перешел к иным, куда более вероятным проблемам. Хотя и планировал потратить какое-то время на проверку своей сумасшедшей гипотезы. Я даже хотел поискать себе подопытных кроликов – каких-то существ, давно застывших в эволюции, – реликтов животного мира, притом не имеющих сильных челюстей… Кстати, лемур, точнее, тонкий лори – идеальный объект для таких опытов. Почему он не вымер, почему он не съеден поголовно за последние несколько миллионов лет? Бегать быстро он не умеет, огрызнуться толком не умеет, днем вообще плохо видит и полностью беззащитен… и так далее.

И вот, представьте себе, проходит много лет, и я получаю письмо от бывшей любимой ученицы, которая, оказывается, наблюдала явление, в чем-то схожее с тем, над которым я размышлял. Только на другом конце «телефонной линии». У Вас лемур, которого уже давно нет, возникает. Возникает реально. И исчезает. Соблазнительное подтверждение сумасшедшей гипотезы (за неимением иных подтверждений).

Передавайте привет Вашему уважаемому семейству. Надеюсь увидеть Вас в Питере на биофизической конференции в марте. Найдется у Вас неделя? Тогда уж не забудьте, посетите мою берлогу.

Ваш В. Кострюков.


4

12 апреля 1988 г.

Римуля, здравствуй!

Ты, наверное, меня совсем забыла. И правильно сделала. Скоро уже «яблони в цвету», а я даже в парикмахерской не была месяц, не поверишь! Тут у меня день рождения был, двадцать лет, дата! А я вспомнила об этом только днем – мать звонит в лабораторию, какие, говорит, у тебя планы на вечер, гости к тебе придут или сама умотаешь? И меня тогда как веником по голове трахнуло! Ты знаешь, что мой Саня похудел на три кило? Такая жизнь, как говорят французы.

И все из-за нашей Калерии. Она действительно сошла с ума. Есть плановая тема, есть задачи, стоящие перед нашей наукой, а мы занимались чем? Мы искали по всей стране лемуров.

Ага, ты не знаешь, что такое лемур? Лемур – это очень первобытный зверь, почти вымер, только в очень тропических странах он еще обитает. Похож на алкоголика и всегда спит, но вообще-то он лапочка. Мы раскопали даже двух, но кормить их я не буду – умру, но не буду, – они червяков жрут. Живых! К нам Калерин учитель приезжал, такой толстый профессор Кострюков из Ленинграда, он, по-моему, в Калерию тайно влюблен, даже не приходит в лабораторию без цветов. Я сказала Сане – учти, говорю, если не воспользуешься опытом, уйдешь в отставку. Он мне вчера букет роз приволок, рублей на десять, даже страшно, как он теперь до получки доживет, но я была искренне тронута его поступком, хоть и по подсказке. Я думаю, что в Сане есть ко мне настоящее чувство. А ты как думаешь? Кострюков где-то достал нам денег, на нас, по-моему, пятнадцать других институтов работают, телефон вообще оборвали, а от этих лемуров запах, я тебе скажу, не позавидуешь.

Хорошо еще, мне один поклонник (я тебе о нем не писала, потому что в моей жизни он всего-навсего «летучий голландец») в свое время подарил флакон французских духов «Клима» (знаешь, шестьдесят рублей за бутылочку!), и я себя поливаю изо всех сил. А Кострюков пришел как-то с одним химиком и говорит ему: «Это наш бездумный и прекрасный цветок по имени Тамара, она употребляет только духи фирмы „Клима“. Представляешь, в таком возрасте, а по запаху духи определяет! На прошлой неделе они приволокли откуда-то дохлого лемура – Санечку посылали, бедненького моего. Праздник был, словно это живой тигр. Сбежались тридцать докторов наук, и все на него смотрели, а потом, как у нас в науке водится, изрезали его на кусочки.

Но ничего, научный прогресс – это движущая сила. И я не посторонний человек в науке. Найдем в лемуре фактор-т латинское и сделаем небольшой переворот в естествознании (и в физике, разумеется, как понимаешь). Я тебе напишу еще, когда будет время. Ты не собираешься в Москву? Я бы показала тебе Кострюкова. Он бы тебе понравился. Кстати, Саня меня к нему ревнует. Без всяких оснований.

Обнимаю, твоя верная подруга

Тамара.


5

23 января 1989 г., Москва

Дорогой Виктор Сергеевич!

Дела наши совсем плохи, дальше некуда. Боюсь, что мы проигрываем битву. Вчера Митрофанов вызвал меня к себе и осторожно намекнул на то, что нашу тему закрывают. Так что Вы мне нужны сейчас в качестве тяжелой артиллерии. Позвоните в президиум, а? Мне Иван Семенович сказал, что без Вашего личного разговора с Дитятиным вряд ли что удастся сделать.

Новостей мало. Я Вам писала о них на прошлой неделе. Тринадцатая серия с белыми мышами дала отличный нулевой результат, хотя Мямлик (помните, это тот крупный серый лорик, которого мы получили из Праги) дал три исчезновения подряд. Ваш друг Саня Добряк остался позавчера на ночь в лаборатории, чтобы не упустить Мямлика, если тому захочется возвратиться обратно. Но, по-моему, заснул, в чем не желает признаться.

Ваша прекрасная Тамарочка принесла ему термос с кофе, который по рассеянности посолила. Даже любовь Сани к Тамарочке не смогла заставить нашего героя испить этой живительной влаги. Ну ладно, я отвлеклась, Виктор Сергеевич, помогите!

Ваша Лера.


6

6 июля 1989 г., Москва

Глубокоуважаемая Тамара!

Как там у тебя в Сухуми, загорела ли ты? Завидую тебе страшно. Розовая мечта – лечь с тобой рядом на пляже, слушать шум волн и смотреть в голубое небо. К сожалению, у меня отлично развито воображение, и я представляю себе, как ты уходишь вечером на эстрадный концерт с каким-нибудь мускулистым брюнетом. Ну ничего, я тоже не один остался в Москве на жаркий сезон. Мы с Калерией сидим в опустевшем институте и продолжаем трудиться за всех.

Ты спрашиваешь, как у нас дела? Особенно ничего. Фактор-т пока не срабатывает. Хотя, как говорит Калерия, есть обнадеживающие данные с ящерицами-гекконами. Может быть… может быть…

Но главное не в этом. Главное в том, что вчера я собственными глазами видел появление Мямлика. Калерия мне не поверила, а камеры я от удивления забыл включить. Знаешь, когда долго ждешь чего-то, уже сам в это не веришь. Значит, сидел я в лаборатории – Калерия куда-то умчалась – и думал, почистить ли мне клетку с лемурами или отрегулировать центрифугу – я же парень – золотые руки, не то что твой жгучий брюнет, который только и может, что доставать билеты на эстрадные концерты.

Смотрю на клетку и вижу: лемуров не два, а три. Я даже вслух их пересчитал. Три. Шустрик на месте, Мямлик на месте, а кто еще? Еще один Мямлик! Клянусь тебе всем святым, клянусь моей к тебе любовью (в которую ты не поверишь, потому что не способна на высокие чувства), что в клетке было два Мямлика.

Это продолжалось больше минуты. Оба смотрели на меня обалделыми глазами и ждали, когда я подкину им внеплановых червячков. А потом Мямлик номер два исчез. А Калерия закатила мне истерику, что я не зафиксировал феномен.

Сегодня мы с ней почти не разговариваем. Я не терплю в ней этих наполеоновских замашек. Ну ладно, я ее скоро прощу. Я великодушный. Ей тоже нелегко – мыши в будущее не хотят, лемуры не фиксируются, директор интригует, и я не очень дисциплинированный.

Тома, не забудь выслать мне свою пляжную фотографию в полный рост, я повешу ее у вытяжного шкафа на место портрета Брижит Бардо. Брюнету скажи, что его ждет за настойчивость от твоего верного друга А. Добряка. Что-то мне без тебя скучновато.

Саша.


7

21 ноября 1989 г., Москва

Дорогой Виктор Сергеевич!

Спасибо за поздравления. Понимаю, что они носят, скорее всего, поощрительный характер. Но все равно приятно было их получить. Что касается меня (и, по-моему, не только меня, но и тех, кто со мной работает), то основным чувством была пустота. Словно бежали за поездом. Прибежали, сели в вагон… а дальше что? Конечно. Вы улыбнетесь сейчас и скажете: «Дальше что? Дальше работать». Знаю я, что Вы скажете. К тому же из двух наших последних достижений первое – в общем, не наша заслуга, а Прозорова. Состав фактора-т определил он. Мы были только на подхвате. А вот что касается путешествия в будущее безымянной белой мыши, которой, как Вы уверяете, кто-то когда-то поставит памятник, то Прозоров здесь почти ни при чем. И все было так, как Вы себе представили. Дело оказалось в точной дозировке и психологических стимуляторах (Ваша догадка). Мы ввели новую модификацию фактора-т всем двенадцати мышам, мы привлекли к работе нашего Ваську, которому уже давно надоело пугать этих ничтожных грызунов своим хищным видом, хотя делает он это неподражаемо… и, в общем, одна из двенадцати мышек исчезла. Спаслась от кота в будущее. Вот и все, можно ставить шампанское на стол, но не стоит продолжать – продолжение ведет к разочарованию. С тех пор мы повторили опыт уже шесть раз, условия соблюдались точно – а мыши не исчезали. Так нам и надо. Нельзя было шумно радоваться и считать себя Ньютонами. А то недолго получить яблоком по макушке. Кстати, у нас малая беда – Васька погнался за беззащитным Мямликом и успел его догнать. Помял Мямлика, а Мямлик в отчаянии искусал Ваську (но не исчез). Васька сидит с распухшей мордой и не работает, прекрасная Тамара жалеет Ваську, беспутный Саня жалеет Мямлика – и это привело к глубокой ссоре в лаборатории. Что ж, будем работать дальше. Приезжайте, мы без Вас соскучились.

Лера.


8

27 декабря 1989 г., Москва

Дорогая Римма!

У нас столько дел, столько дел, что просто оптимистическая трагедия! Я думала, что я всего этого не переживу, но удивительно – пережила. Мой Саня был на грани физического исчезновения. Это какой-то ужас, а не человек. Знаешь, я читала в одном стихотворении, что некоторые врачи прививали себе чуму с трагическим исходом. Вот такой тип, оказывается, меня окружает.

Мне все объяснить тебе трудно, потому что ты, прости меня, в науке профанка. Но ты, наверное, помнишь, что мы выделяли фактор-т. Если этот фактор правильно употреблять, то можно отправляться в будущее. Правда, не наверняка. Лемуры это умеют делать сами, у них фактор-т в крови от рождения остался, а вот других существ приходится прививать фактором, а потом еще пугать как следует. Для мышей у нас был кот Вася, но теперь сбежал, потому что ему скучно стало мышей пугать, но не есть. Потом у нас обезьяны появились, мартышки. С ними тоже не наверняка выходило. В общем, как говорит наша Калерия, наука – это не место для слабонервных. И она смертельно права.

А третьего дня у нас произошло интересное событие. В общем, наш Санечка устроил горячий спор с Калерией по поводу перспектив. Ему, понимаешь, в науке и в любви все хочется сразу. Он стал уговаривать Калерию, что пора переходить к опытам с людьми, с добровольцами. Калерия сначала смеялась, потому что впереди еще годы и годы упорного труда, прежде чем можно к такому делу подступиться. Я тоже стала смеяться над Саней, и, наверно, этого не надо было делать. Он же такой самолюбивый. А потом мы все ушли домой, а он еще оставался в лаборатории и, оказывается, высчитывал дозу и, главное, искал себе эмоциональный фон (ты этого не понимаешь, а когда не понимаешь, пожалуйста, пропускай некоторые слова, мне некогда здесь тебе все объяснять). В общем, он умудрился истратить весь запас фактора-т-12. Двенадцать – это модификация фактора, не спрашивай, сама не все еще понимаю.

И вчера, часов в одиннадцать, когда в лаборатории было довольно много народа, Саня снова затеял спор с Калерией. Начал говорить, что науку нельзя двигать вперед на одной только осторожности. А Калерия ему отвечает: «А если ты попадешь в будущее на сто лет вперед, а этого дома уже нет – ты и разобьешься?» А Саня ей говорит: «Ничего подобного, потому что природа мудрая, и она отправляет лемуров недалеко вперед и даже в хорошие условия, когда хищников вокруг нет». Но тут кто-то из лаборанток сказал, что Саню ничем не испугаешь. Как его в будущее отправлять, если его ничем не запугаешь? Саня на это улыбнулся, как Джоконда, и говорит мне: «Возьми у Васи для меня коробочку». Я его пожалела. Пошла к нашему слесарю, дяде Васе, спрашиваю, есть ли коробочка для Сани? А он смеется и передает мне коробочку и еще говорит: неси ее осторожно, мне за нее Саня пять рублей заплатил. И не подумай открывать. А я и не думала. Прибежала обратно и говорю Сане: «Вот твоя коробочка». А Саня тогда говорит нам: «Внимание». Потом достает из своей спортивной сумки мотоциклетную каску. Представляешь, он все уже рассчитал, а мы и не подозревали. Достает и говорит: «Тамара, дорогая! (Вообще-то я этого обращения не терплю, но был какой-то торжественный момент, даже не передать словами.) Открой коробочку, которую тебе передал дядя Вася».

И я, как сомнамбула (это такое насекомое), подошла к нему поближе и почувствовала дрожание в его теле.

«Открывай!» – закричал Саня. Я открыла, и из коробочки выскочили сразу три больших черных таракана. Я страшно возмутилась. Такую гадкую шутку совершить надо мной непростительно. Я бросила коробку на пол и сказала: «Я тебе этого никогда не прощу». Но никакого ответа! Сани в комнате нет! Все кричат: «Ах! Что случилось?» А Калерия говорит, довольно тихо: «Никогда не думала, что мужчина может так бояться тараканов, чтобы сбежать от них в будущее». Я ей отвечаю: «Не говорите так про Саню! Он это сделал ради науки». А Калерия отвечает: «Я и не хотела сказать плохо о Сане. Если он так боится тараканов, значит, он вдвойне мужественный человек, что пошел ради эксперимента на такую адскую муку. Он теперь мученик науки». Так и сказала: Саня – мученик науки.

И тут мы очистили место посреди лаборатории и стали ждать, когда Саня вернется. Я тихонько плакала, потому что боялась, что с ним что-нибудь случится, а потому он не вернется. Одна белая мышь у нас ушла в будущее и не вернулась. Но я не успела как следует наплакаться, а он уже вернулся. Но в странном виде. Он вернулся мрачный и даже не улыбался, когда его стали поздравлять. Калерия сказала, что выговор он себе обеспечил. Но я возмутилась, бросилась к Сане, стала его утешать, говорить, что он мученик науки. Но Саня не стал со мной даже разговаривать, только поглядел на меня печально, и я тут увидела – о ужас! – ты представляешь, у него на щеке страшная ссадина! «Ты ударился?» – испугалась я. «Нет, – отвечает Саня, поворачивается к Калерии и говорит: – Я готов понести заслуженное наказание». Калерия позвонила Прозорову, еще другие приехали, и теперь наш Саня сидит, обмотанный проводами, весь в датчиках, как космическая собака Лайка, его измеряют и исследуют. Все обошлось, только он не хочет рассказывать, что он там, в будущем, видел. И, самое ужасное, совершенно не хочет со мной разговаривать. Как будто он южноафриканский расист, а я угнетенная негритянка. Конечно, если бы он не был таким героем, я бы никогда не стала из-за этого расстраиваться. У Сани совершенно страшная ссадина, и я трепещу, что он схватит заражение крови. Жди дальнейших писем. С наступающим Новым годом!

Твоя убитая обстоятельствами подруга

Тамара.


9

16 июля 1990 г., Москва

Дорогой мой Виктор Сергеевич!

Я бы не стала писать Вам – никаких экстраординарных событий в нашей науке не произошло. Мы гоняем мартышек и мышей в будущее, но никак не можем (а когда сможем?) регулировать продолжительность путешествия, да и сам факт его. То ли будет, то ли нет. Журналистов держим на почтительном расстоянии… и надеемся.

Но у меня есть одна любопытная для Вас новость. Может быть, улыбнетесь.

Помните, полгода назад Саня Добряк совершил полезный для науки, но авантюристический поступок, который стоил мне массы нервов и объяснительных записок.

В путешествии Добряка было две тайны. Первая – сильная ссадина на щеке, о которой Добряк никому не сказал ни слова. Если он ударился о шкаф, причин скрывать это не было. Вторая тайна заключалась в резком изменении его отношения к Тамаре. Он буквально перестал ее замечать, даже отворачивался, когда она робко приближалась к нему, протягивая кошачьи лапки. И это не было трезвым расчетом соблазнителя – Саня на расчеты не способен. Что касается Тамары, то она тут же смертельно влюбилась в Саню, и чем холоднее он казался, тем горячей билось ее сердце.

Все эти тайны разрешились вчера.

Мы поздно засиделись в лаборатории. Шел дождь, было сумрачно, грустно, темнело. Я что-то считала на калькуляторе, Саня кормил наших зверей, прежде чем откатить клетку в виварий. Он никому не доверяет лемуров. Вошла Тамара. Она бросила на меня мимолетный взгляд, но, по-моему, меня не заметила. Подошла к Сане твердой походкой человека, решившегося лететь в космос. «Саня, – сказала она, – мне нужно сказать тебе несколько слов». «Я вас слушаю», – сказал Саня, глядя в клетку. «Саня, между нами возникла какая-то трагедия, – сказала Тамара. – Я прошу объяснения». «Не получите, – сказал Саня. – Нам не о чем говорить». «Ты меня больше не любишь?» – спросила Тамара. «Я хотел бы любить, – ответил Саня, – но не терплю соперников». «У тебя нет соперников», – сказала Тамара и вдруг зарыдала. Девочка так долго готовилась к решающему разговору, что, видно, нервы у нее были на пределе. «Не верю», – сказал неприступный Саня. «Но кто он?» – спросила Тамара. «Не знаю, – сказал Саня, – но я его видел». «Когда? – рыдала Тамара. – Если ты имеешь в виду того грузина в Сухуми, то это даже нельзя назвать чувством, а если это Иерихонский из управления кадров, то тебе просто насплетничали». «Нет, – сказал Саня. – Это был кто-то другой. Я видел, как вы обнимались с ним, когда путешествовал в будущее». «Ах! – воскликнула Тамара. – Значит, этого еще не было?» «Не важно», – сказал Саня. «Но я клянусь тебе, что люблю только тебя! – сказала Тамара. – Я никому никогда не говорила таких немыслимых слов!» «Какие у тебя доказательства?» – спросил холодный Саня. Мне даже стало жалко девочку. Она, наверное, в самом деле никому не признавалась в любви – просто не успевала, за нее это слишком быстро делали поклонники. «У меня есть доказательства! – воскликнула наша красавица. – Я согласна завтра же пойти с тобой в загс. Ты хочешь на мне жениться, ну скажи, хочешь? Или посмеешь отказаться?» Последние слова Тамары прозвучали как трагический монолог, рассчитанный на то, чтобы его услышали на галерке. Я даже обернулась к ним, чтобы попросить снизить тон и не привлекать внимания случайных прохожих на улице. Но ничего не сказала, потому что вместо двух силуэтов увидела один – Тамара бросилась в объятия Сани, и тот не устоял перед такой фронтальной атакой.

И в тот же момент от двери раздался страшный вопль: «Не смей! Я ее люблю!» И еще один Саня Добряк бросился с кулаками на своего двойника.

И все встало на свои места. Надо же было Сане во время его путешествия в будущее наткнуться на самого себя, целующего Тамару, притом в полутемной лаборатории. Понятное дело – Тамару он узнал, он привык смотреть на нее со стороны. Себя он не узнал, потому что не привык смотреть на себя со стороны.

Видно, все это понял и Саня. Тот Саня, что целовался с Тамарой. Он отстранил свою возлюбленную и выставил вперед руку. Саня – путешественник во времени врезался скулой в кулак Сани – счастливого возлюбленного, схватился за щеку и исчез.

Саня ходит гоголем, улыбка не слезает с его физиономии, и всем, кто прослышал из уст Тамарочки о драке Сани с Саней, он говорит: «Ты бы видел, с каким наслаждением я врезал в глаз этому пошлому ревнивцу!»

Как бы Митрофанов не вызвал Саню к себе прочесть ему нотацию о недопустимости рукоприкладства в нашем передовом научном учреждении.

Вот и все.

Мы без Вас скучаем.

Хотите слетать в будущее?

Ваша Лера.


Летнее утро

Я был немного простужен. Не болен, а так, простужен. Проснулся ночью от собственного кашля, а заснуть снова не смог.

Четыре часа. За окном светло. В парке, за домами, трудится соловей, а с балкона его перебивают воробьи. Перистые рассветные облака висят на жемчужном небе, и все вокруг нарисовано сильно размытой акварелью.

Мне захотелось курить. Глупая история: вроде бы выспался, хотя спал всего три часа. Я встал, выбрался на кухню и закурил там, стоя у окна.

Лето началось поздно. Июнь, а еще не отцвели одуванчики, серыми вязаными шапочками распускаются под окном, тополиный пух, словно выпущенный ими, поднимается вверх и застывает в воздухе. А зелень совсем свежая – дожди каждый день.

Скоро встанет солнце, разгонит акварельную нежность, придаст предметам объемы и вес. Все станет проще.

У леса на горизонте беззвучно тянется поезд. Оттуда, от сортировочной, доносится четкий голос диспетчера.

Куда идет поезд? Можно различить платформы и бурые товарные вагоны, аккуратные и миниатюрные, словно в детской железной дороге. Легко представить, как поезд прогромыхивает сейчас мимо спящей пригородной платформы, доски которой еще влажны от ночного ливня, где пахнет мокрой листвой, а по близкой улице шуршит машина – везет молоко. Странно даже, как отчетливо я представил себе все это, хотя мне никогда не приходилось встречать рассвет на пригородной платформе.

А поезд уже набирает скорость, стараясь разбудить привыкшие к такому шуму дачные поселки, спящие среди пригородных лесков. Выгоняют коров, и петухи провожают их отчаянными воплями, словно прощаются навечно.

Я решил было лечь, но закашлял снова. Надо выпить воды.

Кран выбросил тугую, прямую, как палка, струю, струя разбилась о немытую посуду, и звук получился многообразным, в такое беззвучное время улавливаешь тончайшие оттенки шумов, пока они не задушены, не порабощены общим, неясным и скучным шумом дневного города.

А спать совсем не хотелось. И нелепо было стоять посреди кухни в трусах, любуясь пейзажем, в то же время уговаривать себя вернуться в постель и проворонить это утро, забыть о нем, не ощутить вдоволь его ласковое одиночество.

Я оделся, стараясь не шуметь, не приближать дня. Ботинки исторгли из паркетины скрип, а дверь шкафа, когда я полез туда за чистой рубашкой, взвизгнула: вещи в квартире не согласны были беречь утро. Они не виноваты, у них нет глаз, чтобы разглядеть акварельность неба.

Пора уходить. А почему бы и нет? Сегодня воскресенье, мой день, который я намерен был, не будь этой счастливой случайности, провести бессмысленно, за видимостью дел или отдыха я мог бы упустить облака, отчаянное соревнование между соловьем и воробьями, для которых его изысканная музыка – пустая забава, а тут надо детей кормить, червяка ловить, отношения с соседями выяснять.

И так я проникся сочувствием к воробьиным проблемам, что спохватился, лишь очутившись на лестнице, тихо и осторожно поворачивая ключ в двери.

Разумеется, я не стал вызывать лифт. Нетрудно представить, как он загремит, зажужжит, карабкаясь на восьмой этаж, проклиная смазку и нахально хлопая дверьми, чтобы весь мир знал, с какой рани ему приходится трудиться.

Я бежал по лестнице, а за окнами лестничной клетки поочередно возникали ветви высокого тополя, растущего у подъезда, и сквозь них – длинное розовое облако. Запах влажной листвы, влетевший в распахнутое окно, родил во мне странное ощущение: словно удалось нечто важное, к чему стремился давно, словно во сне пришло решение неразрешимой задачи или был среди ночи телефонный звонок и долгожданный голос…

Шварк, шварк – широкими мазками метла дворничихи закрашивает невидимой краской серый холст асфальта. Это тоже рассветный звук – днем его не бывает.

Я шел по мостовой, и мои шаги были гулкими, как удары сердца.

Почему люди не выходят из домов на рассвете, чтобы увидеть, как встает солнце? Неужели для этого нужно внезапное пробуждение, случайность? Неужели никто не догадывается о величине потери? Как славно догадаться и теперь не спешить, впитывать каждый шепот ветра в листве, следить взглядом за черной молнией стрижа, слушать гудение редкого городского шмеля!

По улице ехала машина. Медленно, словно гордясь тем, что тоже догадалась выбраться до солнца. Поливальная машина. Мне захотелось увидеть, как первые лучи солнца пронзят сверкающие веера воды, но не идти же вслед за машиной – тем более что к остановке подходит троллейбус. Совершенно пустой первый троллейбус, специально вышедший на линию, чтобы покатать меня по городу.

Я уселся у окна, и троллейбус, мягко двинувшись с места, сразу попал под струю воды, а сама машина за окном, сквозь струи, катящиеся по стеклу, казалась мягкой и текучей, словно на картине Сальвадора Дали. А в троллейбусе запахло водой, как будто он шел по берегу большого озера.

В троллейбус вбежала девушка. Она была рада, что троллейбус забрал ее, и я был щедр, не стал с ней спорить, когда она крикнула водителю: «Спасибо». Ведь девушка не знает, что это мой троллейбус, я его первым занял.

Девушка села через проход от меня, и я видел ее словно сквозь увеличительное стекло. На ухо легла прядь темных волос, каждый волосок блестит по-своему, а на шее у нее маленькая родинка, и брови подбриты слишком тонко, хотя я не буду осуждать мою спутницу – она прекрасна, добра и умна, ей не спится на рассвете… Девушка почувствовала мой взгляд, быстро обернулась, и я улыбнулся ей, чтобы показать, как славно нам с ней обладать общей тайной.

Троллейбус широко – вся набережная в его распоряжении – развернулся к Киевскому вокзалу, и водитель сообщил нам, что это конечная остановка. Я согласился с водителем – второе действие нашего спектакля должно проходить в иных декорациях, в каких – мы придумаем. Почему бы девушке не подсказать мне, что следует делать дальше?

Я не спешил пересекать площадь, я смотрел, как девушка бежит через ее широкое русло, как светится в тени вокзала ее красная пузатая сумка. Я даже могу точно сказать, что там, – пудра, помада, тетрадка с конспектом, интересная книга, кошелек с деньгами, недоеденная шоколадка в серебряной фольге, косынка, записная книжка, складной зонтик, яблоко – тысяча вещей, и все нужные.

Первый луч солнца дотянулся до башни вокзала, высветил часы. Уже пять. Кончилась воробьиная ночь. Теперь-то день начнет набирать скорость. Но мне не жалко, что он наступит. Мое путешествие продолжается. Два парня с транзисторами вышли из вокзала. Совсем не ценя сдержанности утра, они настроились на разные станции – еще одно соревнование соловья с воробьем, лишь менее оправданное и благозвучное.

Мне не хочется возвращаться домой. Я хочу на пустую пригородную платформу. Вот где я еще не был и должен побывать, чтобы утро стало еще богаче и многообразнее. А как будет называться та станция? Разве не чудесно, что я этого не знаю? Я выйду на той, которая мне понравится. Праздник так праздник.

А где девушка? Жаль, что я ее упустил. Хотя, вернее всего, наш путь схож – метро еще закрыто, кроме моего специального троллейбуса, другие пока не спешат заняться делом, да и некого им здесь перевозить.

Но на платформе, куда я выбрался, купив в автомате билет на всю оказавшуюся в кармане мелочь, народ был. Деловой в основном народ, труженики выходного дня. Рыбаки, опоздавшие к субботнему лову, – жены их, что ли, не пустили? Дачный муж с объемистой сумкой – наверное, поклялся семье, что присоединится к ней в субботу, да задержался, а теперь вскочил спозаранку, движимый раскаянием. Железнодорожники, едущие с ночной смены домой, мужчина с телевизором, бабушки в черных платках спешат в излюбленную пригородную церковь. Такой вот народ, случайный, неконтактный и большей частью невыспавшийся.

А девушку я увидел, как только вошел в прохладный, выветрившийся за ночь, неуютный еще вагон. Она сидела спиной ко мне – и виден завиток над ухом и красный ремень сумки через плечо. Я прошел через полупустой вагон так, чтобы сесть напротив, но не рядом и не показаться назойливым. Случайно сел человек напротив – мы оба ехали на вокзал и оба случайно оказались в одном вагоне. Разве так не бывает? Ну, поехали скорей, торопил я электричку. Смотри, соседний поезд уже двинулся, я мог бы сесть в него, но поверил тебе, а ты медлишь.

Не то пьяный, не то спящий на ходу старик вошел в вагон, доплелся до моей скамьи и уселся рядом. И сразу заснул, стараясь привалиться ко мне: так ему было удобнее. Я осторожно выбрался из-под старика, перебрался на другую скамью, ничуть не расстроенный этим маленьким событием. Девушка видела мою борьбу с соседом, улыбнулась мне как старому знакомому. Вот за это спасибо. И поезд собрался наконец с духом, дернулся, пополз по путям прочь от города.

Вон там, за семейкой панельных девятиэтажных башен, стоящих на откосе, как подберезовики, мой институт. Он сейчас заперт, а сторож за стеклянной дверью, конечно, дремлет. Милейший старик убежден, что мы тайком питаемся лягушками, мышами, морскими свинками и всей той живностью, которая в невероятных для иной версии количествах поступает к нам, чтобы пожертвовать жизнью ради науки. Старик как-то спросил меня: как они, лягушки, вкусные? А я ответил, что вкусные, как цыплята, чем не вызвал в нем желания откушать такого лакомства, но утвердил в подозрениях. Мы для старика – несерьезный народ и, наверное, погляди он на то, чем мы занимаемся, бессмысленно жестокий. Стоит ли ради маленького шажка в тайны мозга уничтожать такое количество живых тварей? Я не могу ответить на этот вопрос. Я не задавал его себе до сегодняшнего утра.

А вот и первая платформа – еще городская и уже не пустая. Отсюда можно увидеть мой дом – увидеть, да, но вот различить его среди десятка подобных на горизонте…

Наконец разогнался наш поезд. То стадо, которое я видел из окна моего дома, пока я ехал, успело дойти до поляны, и теперь на холодке коровы с аппетитом завтракают, выбирая травинки посвежей… У меня возникло ощущение неразрывного единства меня с окружающим миром, сознание того, что я необходим и неотделим от него, без меня мир был неполон, несовершенен хотя бы потому, что не мог бы во мне отражаться.

Нет, познание не жестоко, оно органично для человека. Ведь не жесток же лев, убивающий антилопу ради продолжения своего рода. Несчастные кролики – те же жертвы, вызванные не жестокостью, а необоримым, заложенным в нас желанием узнать все, узнать, увидеть, понять функции сознания, механизм нашего мира, понять, наконец, как и почему случилось, что я встал сегодня на рассвете и ощутил это утро и счастье принадлежности к нему.

Платформы, у которых тормозила электричка либо проскакивала их, чуть замедлив ход, были пустыми. И никто не входил в вагон и не покидал его. Те десять или пятнадцать человек, которые растворились в вагоне, не нарушая его пустоты, словно ждали какого-то сигнала, чтобы покинуть его вот так, всем вместе, встать и уйти, завершив этим непрочный и недолгий союз с электричкой и забыв о путешествии, которое когда-то, скажем, пятьсот лет назад, было бы исключительным, долгим, достойным рассказов и воспоминаний.

Девушка достала из красной сумки растрепанную книгу – люди, ездящие в электричках, любят толстые романы, как сезонные билеты, – чтобы хватило на месяц. Она загадочна, эта девушка. Я никак не пойму, куда и зачем она едет. А может быть, просто отвергаю элементарные объяснения.

Электричка остановилась у мокрой, ярко освещенной косым, холодным еще солнечным светом платформы. Вдруг я испугался – не здесь ли я хотел сойти? Хотя, впрочем, какая разница? Я сойду вместе с той девушкой и узнаю, куда и почему собралась она в такую рань.

С другой стороны, старый сторож прав, осуждая нас. Мы мальчишки, которым достался паровозик, и для того, чтобы узнать, почему крутятся колеса, мы, недолго думая, разламываем его на составные части – ни паровозика, ни истины. Нам кажется, что мы не можем обойтись без вивисекции, хотя это говорит никак не в нашу пользу. Что толку, что мы потом поставим памятник собаке, – ее-то нет, и без нее мир тоже обеднел. Но мы не можем встать на все возможные точки зрения – тогда мы остановимся, подобно буриданову ослу, между двумя кормушками. Лучше надеяться на то, что, разгадав сущность мышления, научившись читать мозг, как напечатанную книгу, научившись слушать мысли, мы поможем и нашим меньшим братьям. Поможем ли или поспешим дальше?

Надо же так, чтобы девушка поднялась именно сейчас, когда поезд подползает к подмосковному городку, к бетонным платформам с ажурными переходами. Я же не хочу здесь сходить!

Я поднялся. Пойти следом? Но ведь девушка не войдет в палисадник спящего в сирени домика, не запрыгает, узнав ее, белый пес.

– До свидания, – сказал я девушке, но она не услышала. Она уже забыла о том, как мы ехали с ней по жемчужному рассвету.

Вагон почти опустел. Я вышел на площадку, закурил. Мне скоро сходить. Если я проведу еще полчаса в этом вагоне, то потеряю свободу путешествия – я превращусь в туриста за границей, мечущегося в последний день по магазинам, чтобы обеспечить сувенирами родственников и любимого начальника.

Я сошел на следующей платформе.

И правильно сделал.

Это была именно та, привидевшаяся мне на рассвете платформа, деревянная, мокрая от дождя и росы, в брызгах солнца, упавших на доски сквозь листву. Сосны поскрипывали под ветром, и этот скрип был основным звуком здесь после того, как растворился стук колес электрички. На досках платформы лежал белый пион – кто-то, спеша на последний поезд, обронил его и не заметил в темноте. Я не стал поднимать пион, потому что он был красив именно так: на серых досках черно-зеленые сочные листья и белое жабо цветка.

Дорожка за платформой была песчаная, впитавшая влагу, хрустящая, словно там, за соснами, должны начаться дюны и море.

Дачный поселок спал. На клумбе возились белые курицы, разрушая вчерашние усилия цветовода, щенок на толстой цепи, доставшейся ему в наследство от крупного предшественника, подбежал к забору и неуверенно тявкнул, чтобы я не заподозрил его в постыдной лени. Цепь оглушительно загремела. В огороде следующего домика стоял с лейкой в руке пожилой мужчина в армейских галифе, майке и соломенной шляпе. Я знал, что долгие годы военной службы его преследовала эта желанная картинка: раннее утро, он с лейкой в руках, тапочки на босу ногу и скрип сосен. Он даже торопил свою нелегкую, бродячую военную жизнь, чтобы приблизить старость… А может быть, я несправедлив к отставнику. Может быть, это великий милицейский детектив, который разводит розы, ожидая, что со следующей электричкой к нему приедут три майора: «Выручи, Иван Порфирьевич, загадочное преступление в Малаховке».

Я шел все дальше от станции, заглядывая за заборы – вернейший показатель характера и имущественного состояния дачевладельца: где же тот дом, в котором я хотел бы проснуться утром и прислушаться к затерянным где-то в детстве звукам – жужжанию пчелы, звону чашек на веранде, скрипу колодезного ворота?

Если счастье – это неуловимое, неизвестно как возникающее состояние, совсем необязательно связанное с большими событиями или радостями, я был счастлив.

А вот и дом.

Его давно надо отремонтировать. Веранда осела, чуть прогнулась крыша, и старые яблони уперлись в стену корявыми ветвями. На краю колодезного сруба стоит гнутое, блестящее ведро, а вокруг колодца сквозь редкую светло-зеленую траву виден желтый слой сосновых игл.

Я толкнул калитку. Она заскрипела, и закачался ветхий, подгнивший у земли забор. «Надо поставить новые столбы, – подумал я, – первым делом надо будет поставить столбы».

В доме, наверное, еще спят. Хотя нет, дверь на веранду раскрыта, а из трубы идет легкий, душистый – его запах долетает до забора – дымок.

Я извинюсь, спрошу, не сдают ли здесь комнату. Или скажу, что когда-то, лет тридцать назад, мальчишкой, жил здесь… Скажу что-нибудь, меня не выгонят.

Кусты недавно отцветшей сирени были мокрыми от росы, и приходилось наклоняться, чтобы не промокнуть. Майский жук тяжело взлетел с куста, ударил меня в плечо и радужной пулей ушел вверх. Лепестки сирени еще лежали на траве.

Я поднялся по скрипучим серым ступенькам на веранду и остановился перед дверью.

– Есть здесь кто-нибудь?

Я сказал это тихо, чтобы не беспокоить тех, кто еще спит, и себя же, который много лет назад лежал на неудобной узкой кровати, глядя, как луч солнца высвечивает сучки в бревнах стены и завитки пакли между ними.

– Заходи, – пригласили изнутри.

На веранду вышел знакомый человек.

– Мы ждали тебя, – сказал он.

– Доброе утро, – поздоровался я. – Извини.

– Я же говорю, что мы ждали тебя.

– А я проснулся, спать не хотелось, вышел из дому, сел в первую попавшуюся электричку и приехал.

– Ты знал, куда едешь?

– Я же тут никогда не был. Мне просто показалось, что я здесь жил много лет назад.

– Заходи в комнату. Погляди.

…Они смогли перетащить сюда всю установку. Удивительно, сколько приборов может уместиться в небольшой комнате. Пчела летала над серым пультом, прислушивалась к жужжанию и жужжала в ответ – может быть, заподозрила родственную душу в машине?

– Зачем вы все это сюда притащили?

Я, в общем, ничего не имел против того, что попал именно к своим, к знакомым, к сослуживцам, таким же, как я, вивисекторам и мучителям лягушек. Совпадение не удивляло меня, потому что из совпадений состоит вся жизнь, а сегодня они тем более приемлемы и понятны.

– Ты не понял?

– Ничего не хочу понимать, – отозвался я. – У вас найдется чашка чаю?

– Разумеется, сейчас все сядем и напьемся чаю. С вареньем.

– Что за праздник?

– Твой приход.

– Это не ваш праздник, а мой.

– Кто спорит?

Директор института положил мне на плечо мягкую дедушкину руку. Он подошел сзади, я его не сразу увидел. В комнате набралось уже человек пять. Они улыбались, как шалуны, которым удалось подложить нелюбимому учителю лягушку в портфель, а тот, болезный, сунул в портфель руку именно перед тем, как вызвать к доске двоечника.

– Ну и как? – спросил меня директор. – Нас можно поздравить?

– Нас?

– И тебя в том числе. Ты не понял, как здесь очутился?

– Потому что мне хотелось.

– Потому что нам удалось настроиться на твои биоволны и дать постоянный сигнал. Ты шел сюда, потому что мы тебя звали.

– Жаль, – сказал я.

Они ждали другой реакции. Наверное, смеси восторга и недоверия.

– Ты не веришь?

Я уже верил. Но я не мог рассказать им о рассвете, девушке с красной сумкой, отставном полковнике, скрипе сосен и пионе на мокрых досках.

– Ты куда?

– Не писать же мне здесь заявление об уходе.

– Не кривляйся, – сказал директор. – Мы не могли тебя предупредить. Опыт был бы нечистый.

– Я не об этом. Я о кроликах.

– О каких кроликах?

– И о морских свинках. Мне их жалко. Я сменю работу.

Я ушел, оставив их в искреннем недоумении. Я незаслуженно испортил им праздник, хоть не мстил им и даже не был обижен. Просто они не могли бы меня понять, а мне хотелось сохранить хоть клочки этого моего утра.

– Да погоди же! – кричали от калитки. – Ты же сам потратил на эту работу несколько лет. Это твоя работа. Мы думали, как ты будешь рад!

Я ничего не ответил.

На платформе еще было пусто. Рано же, шесть утра. Для полноты картины не хватало, чтобы пион был растоптан, – красочная деталь для сентиментального рассказа. А пион лежал, грелся на солнце, сосны шумели, ничего не изменилось. И я не знал, стоит ли вернуться в тот дом среди старых яблонь и сосен, ведь там уже сели пить чай, дружно хохочут, вспоминая, как я поднимался на веранду, а потом бежал с непонятной им, смешной обидой…


Глаз


1

Когда Борис Коткин оканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.

Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки – его мать ослепла, жила одна, ей было трудно, и нужно было помочь.

У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, потом вышла на пенсию. Кроме Бориса, родных у нее не было.

Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни, и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.

Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.

А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путинки, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери тоже приходилось иногда разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты. «Мне надо увидеть выражение глаз человека, – говорила она. – Голосом человек может обмануть. Даже не желая того».

Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то давно сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Мать считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, – говорила она, – ты еще в седьмом классе обещал мне…»

В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.

Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.

– Сделаем все возможное, – говорил он. – Все от нас зависящее.

Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.

Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. У Зины было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она единственная на факультете не рассталась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.

Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо него, посмотришься случайно и увидишь, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уж маленького человека.

– Простите, – сказал Борис. – Разрешите, я выйду.

– Куда же вы? – спросила Зина. – Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.

Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами.

Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.

– Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это?

Рядом стояла Зина.

– Что вы, что вы, – возразил Коткин. – Мне пора идти.

Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, марки с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе, и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую, как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал.

Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение.

Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти три минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения.

Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят, – завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку. Ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы.

Зина вышла не одна, ее провожал широкоплечий парень, они пошли налево, и после некоторого колебания Коткин, проклиная себя, последовал за ними. Он шел шагах в пятидесяти сзади и боялся, что Зина обернется и решит, что он следит за ней. Так они дошли до угла, пересекли площадь, и Коткин дал слово, что, если они не расстанутся тут же, он уйдет и никогда больше не приблизится к Зине. Зина и ее знакомый не расстались на углу, а пошли дальше, Коткин за ними, отыскивая глазами следующий ориентир, после которого он повернет назад. Но он не успел этого сделать. Неожиданно Зина протянула широкому парню руку и направилась к Коткину, который не успел спрятаться.

– Здравствуй, – сказала она. – Ты за мной следил. Я очень польщена.

– Нет, – возразил Коткин. – Я просто шел в эту сторону и даже не видел…

Зина положила ему на плечо красивую руку.

– Борис, – спросила она, – ты не очень спешишь?

– Я хотел попросить у вас прощения, – начал Коткин. – Но так неловко получилось…

Они были в кино, потом Коткин проводил Зину на Русаковскую, и Зина показала ему окна своей квартиры.

– Я тут живу со стариками. Но отцу дают назначение в Среднюю Азию. Он у меня строитель. Так что я останусь совсем одна.

Коткин сказал:

– А у меня только мать…

– Она там? В твоих Путинках?

– Да, – кивнул Коткин, – там. Она в феврале умерла.

На следующий день Зина пригласила Коткина на концерт аргентинского виолончелиста. Коткин не понимал музыки, не любил ее. Он занял у Саркисьянца двадцать рублей и купил себе новые ботинки.

В апреле Зина еще несколько раз бывала с Коткиным в разных местах, он запутался в долгах, но отказаться от встреч не мог. Иногда Зина просила Коткина рассказать, над чем он работает, но ему казалось, что все это ей не совсем интересно. И сам он, такой некрасивый и неостроумный, ее интересовать не мог – в этом Коткин был уверен.

Саркисьянц поймал его в коридоре и спросил:

– Зачем кружишь голову такой девушке?

– Я не кружу.

– Она, что ли, за тобой ухаживает? Весь факультет поражен.

– А что в этом удивительного? – озлился вдруг Коткин.

Еще больше смутила Коткина черноглазая Проскурина. Она была лучшей подругой Зины, и оттого Коткин готов был простить ей перманентную злость ко всему человечеству, вульгарные наряды и громкий, пронзительный хохот. Проскурина ехала с Коткиным в метро. Она сказала:

– Конечно, это не мое дело, но ты, Борис, не обольщайся. Как подруга, я имею право на откровенность. Ты меня не выдашь?

– Нет, – пообещал Коткин.

– Она тебя не любит, – наябедничала Проскурина. – Никого она не любит. Понял?

– Нет, не понял.

– Когда поймешь, будет поздно. Мое дело предупредить муху, чтобы держалась подальше от паутины. – Сравнение Проскуриной понравилось, и она захохотала на весь вагон.

– У нас чисто товарищеские отношения, – пояснил Коткин. – Я отлично понимаю, что Зину окружают куда более интересные и яркие люди…

– Молчи уж, – перебила Проскурина. – Яркие личности… А что ей с этих ярких личностей? Распределение будущей весной.

Коткин забыл об этом разговоре. Ему было неприятно, что у Зины такая подруга. Забыл он о разговоре еще и потому, что после него долго, почти месяц, не виделся с Зиной. Здоровался – не более. Зина увлеклась аспирантом с прикладной математики и сказала Коткину:

– Пойми меня, Боря, я не могу приказать сердцу.

Так все и кончилось. Коткин сдал госэкзамены и засел за реферат. Миша Чельцов, замдекана из гениев, убедил его, что науке нет дела до настроений Коткина. Борис расплачивался с долгами, много читал, работал, потому что любил свою работу.

В августе Зина вернулась с юга. Проскурина сообщила Коткину, что она ездила с тем аспирантом, но поссорилась с ним. Зина увидела Коткина в библиотеке и от двери громко сказала:

– Борис, выйди на минутку.

Коткин не сразу понял, кто зовет его, а когда увидел Зину, испугался, что она уйдет, не дождавшись, и бросился к двери, задел книги, и они упали на пол. Ему пришлось нагнуться и собирать их, книги норовили снова вырваться, и он думал, что Зина все-таки ушла.

Но она ждала его. Ее волосы выгорели и казались совсем белыми.

– Как ты без меня существовал? – спросила она.

– Спасибо, – ответил Коткин.

– А я жалею, что поехала. Такая тоска, ты не представляешь. Ты что делаешь вечером?

Коткин не ответил. Он смотрел на нее.

– Надо поговорить. А то ты, наверное, сплетен обо мне наслушался. Извини, что отвлекла тебя.

Зина ушла, не договорившись, где и когда они встретятся.

Коткин сдал книги и поспешил вниз.

Искать ее не пришлось. Она сидела на скамье в вестибюле, вытянув длинные бронзовые ноги, а возле нее стояли два программиста из ВЦ, наперебой шутили и сами своим шуткам смеялись. Коткин остановился у лестницы, не зная, что делать дальше, а Зина увидела его и крикнула:

– Боренька, я тебя заждалась.

Она легко вскочила со скамьи и поспешила ему навстречу, забыв о программистах.

…Они сидели на скамейке в парке, и Зина спросила:

– Боря, можно быть с тобой откровенной?

Коткин испугался, что она станет говорить о том аспиранте или о каком-нибудь поклоннике, за которого она собралась замуж, и будет спрашивать совета.

– Ты все еще живешь в общежитии?

– Да.

– Понимаешь, какое дело… Только ты надо мной не смейся, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Мои старики уехали в Нурек. Наверное, лет на пять. Пока отец не построит там свою плотину, он ни за что не вернется. А может, он вообще там останется. Ты слушаешь?

– Слушаю.

Коткин смотрел на руку Зины и удивлялся совершенству ее пальцев.

– Я остаюсь одна в квартирке, а ты живешь в общежитии. Это несправедливо. Ты меня понимаешь?

– Нет, – ответил Коткин.

– Я так и думала. В общем, я предлагаю: бери свои марки, рыжик, и переезжай ко мне.

– Как это?

– Пойми меня, Боренька. Я за последние месяцы разочаровалась в людях. Я поняла, что ты единственный человек, на которого можно положиться. Не удивляйся. Я знаю, что ты некрасив, не умеешь держать себя в обществе, что у нас тобой различный круг друзей. Все это, в конечном счете, не так важно. Ты меня понимаешь? Я знаю, какой ты талантливый и как тоскливо тебе без мамы… Тебе нужен кто-то, кто может о тебе позаботиться… Я слишком откровенна? Но мне казалось, что и я тебе небезразлична. Я не ошиблась? Ты можешь отказаться…

Последняя фраза оборвалась, и Коткин чувствовал присутствие в воздухе важных, почти страшных в своей значимости слов, схожих с эхом колокольного звона.

– Нет, – сказал Коткин. – Что ты, как можно?

Он был так благодарен ей, такой красивой и умной, что чуть было не заплакал и отвернулся, чтобы она не заметила этого. Зина положила ему ладонь на колено и произнесла:

– Я бы заботилась о тебе, милый… Прости меня за откровенность.

А когда они уже выходили из парка, Зина остановилась, прижала ладонь к губам Коткина и сказала:

– Только, понимаешь, вдруг старики приедут, а у меня мужик живет… Распишемся?


2

Прошло девять с половиной лет. Коткин вернулся из магазина и выкладывал из сумки продукты на завтра. В комнате булькали голоса. К Зиночке пришли Проскурина и новый муж Проскуриной, о котором еще вчера Зина сказала Коткину:

– Когда я тебя сменю, никогда не опущусь до такого ничтожества.

Сейчас они смеялись, потому что новый муж Проскуриной вернулся из Бразилии, принес бутылку японского виски и рассказывал бразильские анекдоты. Коткину хотелось послушать о Бразилии, его в последнее время тянуло уехать хоть ненадолго в Африку или Австралию, но было некогда и нельзя было оставлять Зину одну. У нее опять началось обострение печени, и ей была нужна диета.

Коткин поставил чайник и заглянул на секунду в комнату.

– Кому чай, кому кофе? – спросил он.

– Всем кофе, – приказала Зина.

– Тебе нельзя, – сказал Коткин. – Тебе вредно.

– Я лучше тебя знаю, что мне вредно.

Проскурина засмеялась.

Коткин вернулся на кухню и достал кофе. Он сегодня шел домой в отличном настроении и хотел показать Зине последний вариант Глаза. Глаз функционировал. Четыре года, и вот все позади. Он хотел сказать Зине, что будет премия: директор института – тот самый Миша Чельцов, который был когда-то замдекана на их факультете, еще вчера сказал Коткину:

– Ребята, на вашем горбу я и в рай въеду.

И Коткин пришел домой с Глазом, чтобы показать его Зине, хотя знал, что на Зину это вряд ли произведет особое впечатление. Она любила повторять где-то подслушанную фразу, что исчерпала свой запас любопытства к мирской суете.

Зина неделю назад вернулась из Гагры, куда ей нельзя было ездить и где она хорошо загорела, хотя загорать ей было противопоказано. Коткин знал, что, когда Проскурина с мужем уйдут, Зина будет их ругать и жаловаться, что от виски у нее изжога, и ему придется подниматься среди ночи, чтобы дать ей лекарства.

Чельцов, который помнил Зину по институту, слегка захмелев – они сегодня, конечно же, слегка обмыли Глаз, – опять говорил Коткину:

– Слушай, она с тобой обращается, как с римским рабом. Ты весь высох.

– Ты ничего не понимаешь, Миша, – отвечал, как всегда, Коткин. – Я ее вечный должник.

– Это еще почему? – спросил Чельцов. Он знал ответ, потому что этот разговор повторялся неоднократно.

– Есть такое старое слово – благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла мне на помощь.

За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Но так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, и гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен.

…А Зина за последние годы сменила несколько институтов, где ее не смогли оценить по достоинству. Потом работала в главке и пережила неудачный роман с директором одного из сибирских заводов, приезжавшим в командировки, которому льстило внимание красивой москвички. Убедившись в том, что намерения того директора по отношению к ней недостаточно серьезны, Зина с горя бросила главк и устроилась в издательство, работой в котором тяготилась, поскольку полагала, что создана для жизни неспешной, для встречи с подругами, для прогулок по магазинам, поездок в Карловы Вары и борьбы с болезнями, которые все ближе подбирались к ее стройному телу. Но и уйти с работы совсем она не могла, чему существовало несколько различных объяснений. Объяснение для Коткина заключалось в том, что он не может обеспечить должным образом жену и она вынуждена трудиться, чтобы дом не погряз в пучине бедности. Объяснение для себя, будь оно сформулировано, звучало бы так: «Дома одна я от скуки помру. Три дня в неделю, которые я должна отсиживать в издательстве, – это живой мир, мир разговоров, встреч с авторами, коридорного шепота, и дни эти продолжаются за полночь в сложных схемах телефонных перезвонов». Было и третье объяснение – для знакомых мужчин, далеких от издательского мира. В нем на первое место выдвигалась ее незаменимость: «Нет, сегодня я не смогу вас увидеть. Конец квартала, а у меня еще триста страниц недовычитанного бреда одного академика…»

Зина отрезала косу, лицо ее потеряло геометрическую правильность и чуть обрюзгло, хотя она все еще была очень хороша.


3

Когда Коткин вернулся с готовым кофе, Проскурина подвинула ему полную окурков пепельницу, чтобы он ее вытряхнул, а новый муж Проскуриной протянул ему стопочку виски и обратился с вопросом, в котором смешивались мужская солидарность и скрытая ирония:

– Над чем сейчас трудитесь, Боря?

– Я? – Коткин удивился. Как-то получилось, что его работа давно уже перестала быть предметом обсуждения дома, тем более при гостях.

– Ведь вы, – улыбнулся новый муж Проскуриной, который был журналистом-международником, – если не ошибаюсь, инженер? Давайте я о вас напишу.

– Он биофизик, – пояснила Проскурина. – И собирает марки со зверями.

– Чистые или гашеные? – спросил новый муж.

– Гашеные, – сказал Коткин, разливая кофе. – Сейчас я торт принесу.

– Сахар захвати, – крикнула ему вслед Зина, – биофизик!

На кухне Коткин резал торт, довольный тем, что муж Проскуриной так вовремя спросил его о работе. Можно будет рассказать о Глазе, не показавшись в глазах Зины и гостей пустым хвастуном.

Коткин вынул из портфеля Глаз и осторожно размотал проводки. Присоски с датчиками удобно прижались к вискам. Глаз можно было прикрепить ко лбу, для чего был сделан специальный обруч, можно было держать в руке. Коткин нажал кнопку. Из комнаты доносился смех – муж Проскуриной снова рассказывал что-то веселое. Коткин уже не раз испытывал это странное чувство в опытах с Глазом. Коткин увидел потолок кухни, полки с посудой и чуть закопченные стены наверху. И в то же время он видел то, что было перед ним, – свою вытянутую руку, Глаз в ней, обращенный зрачком кверху, кухонный стол с нарезанным тортом, плиту. Поведя рукой в сторону, Коткин заставил себя скользнуть взглядом Глаза по стене и в то же время не выпустил из поля зрения собственную ладонь. Он зажмурился. Мозг, пославший глазам сигнал зажмуриться, ожидал, что наступит темнота. Вместо этого он продолжал видеть Глазом, и, обернув его к лицу, Коткин смог заметить им свои зажмуренные глаза.

Они четыре года бились с этим Глазом. Идея заключалась в том, что у подавляющего большинства слепых сами зрительные центры не повреждены. Значит, если воздействовать, подобрав нужные частоты, непосредственно на мозг, минуя вышедшие из строя глаза, можно восстановить зрение. Поэтому они поделили Глаз на две части: одним достался приемник, улавливающий свет, другим – транслятор, передающий информацию к мозгу. Лаборатория Коткина разработала приемник. Верховский занимался передачей изображения от присосок прямо на шпорную борозду, на зрительный центр. Вот и все. Только прошло два года, прежде чем человек, включивший приемник, увидел сначала мутный свет, потом контуры предметов и, наконец, четкое цветное изображение. И еще два года ушло на то, чтобы превратить приемник из ящика размером в телевизор в подобие настоящего глаза. Оттого-то Коткин и взял Глаз домой, хотя и не стоило выносить рабочую модель из института. Но ему хотелось показать ее Зине.


…Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. И Коткин не утерпел, сказал, откашлявшись:

– Мы сегодня одну работу закончили.

И все удивились, что он, оказывается, в комнате.

– Любопытно, – хмыкнул муж Проскуриной.

Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубку, а говорил минут пять, потому что речь шла о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Полачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене.

– Все суетишься? – спросила она.

– Не понял, – сказал Коткин. – Я вообще стараюсь не суетиться.

– Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие. Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка!

Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского.

– Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить себе еще одни сапоги?

– Борис, – Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип, и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину, – мы умираем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя.

– Да, – засуетился Коткин. Он понял, что не стоило брать Глаз домой.

– А от тебя, Лариса, я этого не ожидала, – сказала Зина.

– Ожидала, – возразила Проскурина. – Чего я сказала новенького?

Вечер кончился неудачно, все быстро ушли. Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол, и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо было убраться, а потом набросать статью для «Вестника»: он обещал Чельцову, а завтра последний срок.

– Зиночка, – сказал Коткин, внося в комнату портфель, – я думаю, тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились…

– Помолчи. Я уже все это слышала.

И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее напоминал небольшую непрозрачную черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник, и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек.

– Убери эту гадость, – приказала Зина. – На паука похоже.

А Коткину Глаз казался красивым.

– Зина, – сказал Коткин. – Мы четыре года бились, и вот он работает.

Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене. А Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню.

– Погаси свет, – сказала Зина слабым голосом. – Неужели ты не видишь, как мне паршиво?

Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину: диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, вписывался в прямоугольник двери.

«Ну что ж, поработаем, – сказал себе Коткин, – ничего страшного не случилось». Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает.

Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зину и, если ей будет нужно, подойти.

С Глазом на спине работать было трудно. Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь, и круглую спину Зины. Он видел каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки.

Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. На самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные слова. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткина и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зина вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проем двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда, писал свои бездарные штучки, и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. «Господи, – подумала она, глядя на эту жалкую спину, – ради кого я угробила десять лет!»

Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткина она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время.

Глаз уловил ее движение, увидел, как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом.

Он не подумал о том, что Глаз – чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткина, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина – всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно.

Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега.

– Ты что? – спросила она.

– Зина…

– Тридцать три года Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое…

Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза.

– Хорошо, – ответил Коткин так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. – Хорошо. Конечно, я уйду.

Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель.

– Ничего твоего в этом доме нет, – сказала Зина.

– Нет, – как всегда, согласился Коткин.

Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкафа одеяло и заснула на диване сразу, словно провалилась.

И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство – не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут, и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились, и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон.


4

Коткин согрел чайник, собрал свои бумаги, самые нужные книги и кляссеры с марками. Зина мирно посапывала на диване. Коткин поправил на ней одеяло и попытался понять, что же случилось, что изменилось, почему он не виноват? Может, он вчера расплатился наконец с долгами? Ну да, расплатился и ничего никому не должен. Это было чудесно: никому ничего не должен!

Он оставил на столе квитанции из прачечной и химчистки и двадцать рублей, которые у него были с собой, вышел на лестницу, остановился, посмотрел на дверь, к которой подходил тысячи раз, и испытал новую радость от того, что никогда уже к ней не подойдет.

Он шел по улице, люди спешили на работу, а он не спешил, потому что у него был целый час впереди. Он представил, как удивится Верховский, когда узнает, что он, Коткин, тоже поедет на конференцию. Верховский обрадуется, и они оба приедут в Баку, будут жить в гостинице и есть шашлыки. Он встретится с Гюнтером Брауном, который писал, что отправится в Баку специально, чтобы познакомиться с профессором Коткиным. А о Зине он не думал.

Коткин сел на лавочку на бульваре и стал глядеть на прохожих.

По бульвару шла пожилая сухонькая женщина. Она шла, выставив перед собой палку и постукивая ею по земле. Она шла уверенно, не спеша, и голова ее была откинута назад. Коткину вдруг показалось, что это его мать, – у него даже в затылке застучало, хотя этого и быть не могло, и не было.

Женщина, поравнявшись с ним, остановилась, поводя палкой перед собой, подошла к скамейке и дотронулась до нее палкой.

– Садитесь, – предложил Коткин.

– Спасибо, – сказала женщина. Она села и обернулась к Коткину. Казалось, что она видит его. Женщина сказала, улыбнувшись чуть виновато: – Я часто выхожу из дому пораньше. Утром здесь так хорошо…

– Вы работаете? – спросил Коткин.

– Конечно. А что мне еще делать?

– Извините, а что вы делаете? – Коткин знал ответ заранее: она учительница.

– Я преподаю. В техникуме. Мне племянница помогает быть в курсе новостей. Ну, и радио слушаю, телевизор слушаю…

– Я сегодня тоже вышел из дому пораньше, – сказал Коткин. – Обычно спешишь, опаздываешь. А вот сегодня так получилось.

Женщина кивнула. Тогда Коткин спросил то, о чем не успел спросить у матери:

– Простите, вам трудно жить?

– Странный вопрос… Нет, мне нетрудно. Правда, бывает, я жалею о том, что мне недоступно. Но чаще об этом не думаю. Зачем растравлять себя? Я счастливее многих. Я ослепла в войну и многое помню. Я помню листья, цвет неба, деревья, дома и людей. Я могу представлять. Хуже тем, кто слеп с рождения. Правда, и у них есть свои преимущества.

– А если бы вам сказали, что сегодня вы сможете видеть снова?

– Кто сказал бы?

– Я.

Женщина улыбнулась.

– Самая большая радость – делать другим подарки. Волшебников все любят.

Коткин раскрыл портфель. Он знал, что этого делать нельзя. Чельцов ему голову снимет и правильно сделает.

– Сейчас вы сможете видеть, – сказал он. – Только слушайтесь меня. Я укреплю у вас на висках присоски… Вы не боитесь?

– Почему я должна бояться? Просто мне будет обидно, когда ваша шутка кончится. Она жестокая, но вы об этом не подумали.

– Это не шутка, – возразил Коткин. – Погодите.

Неловкими пальцами он стал отводить волосы с висков женщины, чтобы присоски держались получше. Она все еще старалась улыбаться. Коткин укрепил на лбу женщины обруч с приемником. Двое малышей с лопатками подошли к ним поближе и смотрели, что он делает. Коткин вложил выключатель в ладонь женщины.

– Пожалуй, – предупредил он, – вам не следует смотреть на ярко освещенные предметы. Наклоните голову. Вот тут нажмите.

Тонкий худой палец женщины замер над кнопкой, и Коткин, положив поверх свою руку, надавил на палец. Кнопка щелкнула.

Женщина молчала. Она сидела, склонив голову, и Коткин не решался заглянуть ей в лицо.

Потом женщина с трудом подняла голову, повернулась к Коткину, и он увидел загадочный холодный огонек, горящий в приемнике. Из незрячих глаз покатились слезы. Они, как дождь на стекле, оставляли ломаные дорожки на белой сухой коже.

Коткину было неловко. Он поднялся и сказал:

– До свидания. Я, понимаете, поступаю неправильно, я не имел права… Потом, когда придете в себя, позвоните мне по этому телефону, моя фамилия Коткин.

И на листке, вырванном из записной книжки, написал свой институтский телефон.


Шум за стеной

Елизавета Ивановна отлично помнила темный длинный коридор на послевоенном Арбате, над зоомагазином, комнату, в которой умещались она сама, Наташа, Володя и мама, запахи шумной коммунальной кухни, выползающие в коридор, утренний кашель соседа, причитания соседки Тани и хриплый рокот бачка в уборной. Тогда собственная кухня казалась недостижимым символом житейской независимости.

Квартира на Арбате давно уж провалилась в воспоминании, после нее были другие, отдельные, но почему-то в последние месяцы Елизавете Ивановне снилась именно та, арбатская, гулкая кухня. Может быть, потому, что впервые в жизни Елизавета Ивановна осталась одна, если не считать пятилетней Сашеньки – внучки. Наташа, оставив Сашеньку, уехала на полгода к мужу.

Нет, не по кухне тосковала Елизавета Ивановна – просто в такой форме ютилась в ней грусть по соседскому общению, по людям.

Обычно в новых домах быстро создаются отношения некоторой близости (у вас соли щепотки не найдется?), ограниченные лестничной площадкой. Две двери по одну сторону лифта, две – по другую. Но, как назло, на той стороне одна квартира так и не занята, наверное, держали в резерве, а во второй жила странная молодая чета. Эти молодожены вечно куда-то спешили, не ходили, а мелькали, не говорили, а кидались междометиями – то в кино бегут, то в туристский поход на байдарках. Другой сосед был фигурой таинственной. Он так тихо крался к своей двери, что Елизавета Ивановна не была уверена, всегда ли он здесь живет или только изредка заходит. Хотя, вернее всего, он скрывался дома: если зайти в ванную, то слышно, как за стенкой у соседа раздается шум. Иногда похоже на завывание ветра, иногда словно водопад, иногда как будто море накатывается на берег, а чаще всего похоже на станок. Возможно, сосед был кустарем, хотя доброй Елизавете Ивановне хотелось, чтобы он был изобретателем.

Вечером раздался звонок в дверь. Елизавета Ивановна опрометью бросилась к двери, ложку уронила, чуть не разбудила Сашеньку. Ей показалось, что это приехал Володя, соскучился по матери. Может же так случиться? Оказалось – сосед. В халате, сандалии на босу ногу.

– Ах! – сказал он, уловив на живом лице Елизаветы Ивановны разочарование. – Не обессудьте. Здравствуйте. И еще раз простите за беспокойство. У вас электрического фонарика не найдется?

Лицо у него было загорелое, почти молодое, улыбчивое. Но когда улыбка сходила – как сейчас, – становилось оно полосатым, как у дикого индейца. Получалось так оттого, что морщины на нем, спрятанные при улыбке, расходились и там, внутри, оказывалась белая кожа. Это значит, что сосед часто улыбается.

– У меня нет фонаря.

– Нет фонаря. – Сосед улыбнулся шире прежнего. – Как же так, нет фонаря? А я вот свой посеял. Ну вы уж меня извините…

Вроде бы ему надо уйти, а он медлил, топтался в дверях, словно ждал, что его пригласят. А Елизавета Ивановна так была разочарована, что это не Володя, а сосед, что и не пригласила заходить.

Сосед ушел. Елизавета Ивановна вернулась в комнату. Сашенька спала. Неладно получилось – сама хотела дружить с соседями, а когда один пришел, почти прогнала.

На следующий день, когда вела Сашеньку из детского сада, Елизавета Ивановна встретила соседа у подъезда. Тот спешил домой с удочками через плечо.

– С рыбалки? – спросила весело Елизавета Ивановна.

Сосед как-то не сразу сообразил, что к чему. Поглядел на удочки, пожал плечами, а Елизавета Ивановна уже поняла, что сморозила глупость, – кто же ходит на рыбалку без ведра или бидона, чтобы складывать пойманную рыбу?

– Нет, – сказал сосед, – вы уж простите, я на рыбалку попозже пойду.

Они задержались у подъезда, пропуская друг дружку вперед. Потом Сашенька обогнала взрослых, побежала к двери.

– Ну иди же, бабушка!

– Это ваша? – спросил сосед.

– Внучка, – сказала Елизавета Ивановна. – Ей уже шестой год.

– Никогда бы не подумал, что у вас внучка. Вы так хорошо сохранились. Удивительно просто, да, удивительно…

– А вы заходите к нам как-нибудь, – сказала неожиданно для себя Елизавета Ивановна. – Чаю попьем…

– Ну что вы, как можно, – не то обрадовался, не то огорчился сосед. – Я же человек занятой, но спасибо.

Так Елизавета Ивановна и не поняла, ждать гостя или нет.

На следующий день сосед позвонил часов в восемь вечера. В руке раскачивался пластиковый пакет, в котором вздрагивала сильная серебристая, еще живая рыбина.

– Порыбачили? – обрадовалась соседу Елизавета Ивановна. – Ах, какую большую поймали!

– Это вам, – сказал сосед. – Я вот наловил и принес.

– Ну что вы! – смутилась Елизавета Ивановна. – Ну зачем так? Нам же ничего не нужно. Рыба денег стоит.

Сосед тянул к ней руку с пакетом, пакет раскачивался, и как дальше вести себя – было неясно.

– Нет, вы не подумайте, – совсем смутился сосед. – Я, если желаете, с вас деньги возьму, как в государственном магазине.

– Ну конечно. – Елизавета Ивановна поняла, что виновата, обидела человека – ну что стоило принять подарок соседа, человек хотел приятное сделать, а она в фонарике отказала, а теперь вот вынудила человека торговать подарками… Думая так, Елизавета Ивановна не могла уже отступить от содеянного и спросила вслух: – А сколько она весит?

И думала лихорадочно: «Ну куда же я кошелек положила? Где же этот проклятый кошелек? А там деньги есть? Получка только завтра…»

– Не беспокойтесь, – засмеялся сосед, опомнился, – вы потом взвесите. И меня информируете.

Так, смеясь, он прошел на кухню, положил рыбину в таз, приготовленный для стирки, поглядел на часы и откланялся.

– Дела, – сказал он. – Дела меня ждут.

Вечером, позже, Елизавета Ивановна стирала в ванной, а за стеной шумел сосед – видно, работал. Ууух-пата-там, уу-ух-пата-там. Она пошла спать, а он все трудился.

Назавтра Елизавета Ивановна приготовила рыбу, купила бутылку вина и тортик «Сказка». Потом, уложив Сашеньку, набралась смелости, сама позвонила в дверь соседу.

Сосед долго не открывал, она уже решила, что его нет дома, потом отворил на ладонь, проверил, она ли, после этого скинул цепочку.

– Чего? – спросил он чужим голосом.

– Я, простите, вашу рыбу поджарила, думала, может, вы зайдете… Но, видно, не вовремя.

– Приду. – Сосед захлопнул дверь.

И в самом деле пришел через полчаса. Смоченные водой волосы гладко зачесаны, приличный и вежливый. Денег за рыбу не взял, отмахнулся, хоть Елизавета Ивановна на всякий случай подсчитала и положила на буфет в конверте. Сказал:

– Считайте, что отплатили мне приготовлением пищи.

Выражался он, как заметила Елизавета Ивановна, скучно, что бывает у пожилых людей, много имевших дела с казенными бумагами.

– Я, прошу прощения, не успел представиться, – сказал он, проходя в комнату. – Николин, Петр Петрович. О вас все знаю, в домоуправлении спросил еще при переезде. Полезно знать кое-что о биографии соседей по этажу. А вдруг какой бандит или хулиган попадется, правильно? А у вас здесь чисто, красиво.

Собирая на стол, Елизавета Ивановна рассказывала Николину о своей жизни, тот слушал внимательно, гулял по комнате, разглядывал книги и вещи, а когда Елизавета Ивановна вышла на кухню, замер на месте, ожидая ее возвращения, – проявлял деликатность.

– А я вот вам крайне признателен, – сказал он, снимая с полки какую-то книгу. – Будучи человеком одиноким, я вынужден питаться в предприятиях общественного питания или готовить себе дома, к чему я плохо приучен. У вас научная литература, я погляжу.

– Это не мои книги, зятя библиотека.

– Надо читать, следить за новинками. В моей трудной жизни я был лишен возможности достойного образования, но сейчас на досуге читаю журналы, слежу. Без образования в наши дни чувствуешь себя бессильным перед силами природы.

– Правильно, – отозвалась Елизавета Ивановна, ставя на стол рыбу, – меня иногда просто ужас берет перед всеми этими бомбами и ракетами. Мои-то в Алжире. Далеко.

– Если что случится, – сказал Николин серьезно, – то вы и не узнаете. Война будущего – дело минутное. Если некуда скрыться.

– Может, вы бутылку откроете? – спросила Елизавета Ивановна, чтобы перевести разговор на другое.

– С другой стороны, – продолжал Николин, открывая бутылку и разливая портвейн по рюмочкам, – для человечества в целом куда серьезней проблема мироздания. И я беру именно на таком уровне. Вы позволите мне иногда пользоваться вашей библиотекой?

Ушел он поздно, довольный, на прощание обещал позвать к себе.

– Как кончу одну работу, – сказал он, – обязательно позову.

Елизавета Ивановна думала, что он тут же заснет, все-таки почти в одиночестве выпил целую бутылку портвейна, но Николин сразу принялся за работу. Пока Елизавета Ивановна мыла посуду, она слышала, как шумит сосед за стеной – у-ух та-та-там, уу-ух та-та-та…

С тех пор Николин зачастил к Елизавете Ивановне. То за солью забежит, то телевизор посмотреть – своего у него не было, то пуговицу пришить попросит. А Елизавета Ивановна была рада. Да и сам он всегда был готов оказать услугу. Раз как-то заходил в садик за Сашенькой, когда у Елизаветы Ивановны было профсоюзное собрание, иногда помогал по хозяйству – прибил полку на кухне, заклеил окна. И все это он делал с улыбкой, легко, разговорчиво. А больше всего он смеялся, если приезжал с рыбалки, приносил в подарок рыбу.

– Ну что, – спрашивал он, – Лиза, будешь мне платить, как в государственном магазине?

Знала теперь Елизавета Ивановна о жизненном пути соседа – учился, служил, овдовел, одинок. Были у него увлечения – рыбалка, мечта купить машину и поехать на ней на юг. Была и какая-то тайна, связанная с этим постоянным шумом за стеной, но об этой тайне Петр Петрович молчал. А Елизавета Ивановна, разумеется, и не интересовалась: захочет – сам расскажет.

Книжки, которые брал Николин, он всегда возвращал вовремя, но был ими недоволен.

– Нет, не то, – повторял он, – не то. Некоторые важные проблемы они просто обходят, так сказать, игнорируют.

И может быть, такая мирная соседская жизнь текла бы еще долго, если бы не случай.

Как-то Елизавета Ивановна была в главке, ездила вместо курьера за бумагами. А там рядом рынок. И она решила купить зелени. Она не спеша шла по рынку и наткнулась на соседа, который с утра уехал на рыбалку. Перед ним грудой лежали рыбины и еще бумажка: «1 кг – 2 руб.».

Елизавета Ивановна так смутилась, что готова была сквозь землю провалиться. Не потому, что торговля на рынке казалась ей постыдной, – ничего такого постыдного в торговле нет. У нее у самой двоюродная сестра продавала на рынке цветы и соленые грибы. Только не положено это было делать Петру Петровичу, солидному человеку, пенсионеру. И ясное дело – он сам это понимал. Иначе бы давно сказал об этом соседке.

Елизавета Ивановна быстро повернулась и поспешила с рынка, надеясь, что Николин ее не увидел.

Но Николин все-таки ее заметил. Вечером заявился.

– В смысле, – сказал он, – значит, так…

Сашенька капризничала, не хотела раздеваться, да и что разговаривать – каждый живет, как хочет.

Николин мялся в дверях, то улыбался, то хмурился.

– Вы не думайте, вам я всегда принесу бесплатно.

– Ах, – сказала Елизавета Ивановна, помогая Сашеньке снять колготки, – зачем вы об этом…

– Я, поймите, ценю вашу деликатность, вы же меня на рынке видели за занятием, которое, с вашей точки зрения, унижает человеческую гордость, но, с другой стороны, плоды моего честного труда могут иметь реализацию законным путем, не так ли?

– Да не видела я вас на рынке! – воскликнула Елизавета Ивановна, полностью выдавая себя. После таких слов ясно было – видела.

– Нет, не отпирайтесь, – говорил Петр Петрович. – Зачем же эта излишняя скромность? Я же за вами давно наблюдаю и понимаю, как вы скромны и благородны.

– Ну что вы!

– Более того, я давно хотел вам открыться, потому что человеку надо найти родственную ему и доверчивую душу. Думаете, легко мне существовать в таком моральном одиночестве?

Николин был взволнован. Елизавета Ивановна его пожалела, велела пройти в большую комнату и подождать, пока она кончит возиться с Сашенькой. Сашенька долго не засыпала, пришлось читать ей сказку, а Николин маялся, ходил за стеной, вздыхал, шуршал страницами в книгах.

Когда Елизавета Ивановна возвратилась к нему, он был на грани нервного взрыва.

– Все! – бросился он к ней. – Я решил. Я сейчас же вам все открою. Именно вам, понимаете? Мне же легче будет, устал я таиться, вы меня понимаете? – и потащил ее к дверям.

– Что вы? Куда?

– Ко мне! Я же приглашал, вы помните, что приглашал?

– Но не сейчас же, десятый час.

– Именно сейчас. Может, завтра я раскаюсь.

– Но как-то неудобно, к одинокому мужчине… – «Что я говорю, что я говорю, старая дура!»

Он все-таки выволок Елизавету Ивановну в коридорчик перед квартирами, не выпуская ее руки. Другой рукой, изгибаясь, как собака в чесотке, начал шарить по карманам, разыскивая ключи. И тут Елизавета Ивановна даже засмеялась и сказала:

– Отпустите меня, не убегу, подожду.

– Спасибо. – Он с облегчением отпустил ее руку, сразу нашел ключи и открыл дверь – три замка по очереди. – Добро пожаловать. Ну заходите же, дверь закрыть надо.

– Как бы Сашенька не проснулась.

– Я вас долго не задержу. Поглядите и обратно.

Он пошел первым к двери в комнату, из-за которой доносился шум, столь давно знакомый Елизавете Ивановне, распахнул дверь, и шум сразу усилился, и оттуда, из-за двери, пахнуло свежим теплым воздухом, влагой и запахом морской соли. Свет в двери был не электрический, а закатный, словно там, в комнате, садилось солнце.

И вдруг Елизавета Ивановна оробела.