Сергей Трофимович Алексеев - Волчья хватка

Волчья хватка (Волчья хватка-1)   (скачать) - Сергей Трофимович Алексеев

Сергей Алексеев
Волчья хватка.
Книга первая


1

Распятый верёвками по рукам и ногам, он висел в трех метрах над полом и отдыхал, слегка покачиваясь, словно в гамаке. Натяжение было настолько сильным, что Ражный нисколько не провисал и потому казалось, воздух пружинит под спиной, как батут, и если прикрыть глаза, можно ощутить чувство парения. Сухожилия и кости давно уже привыкли к бесконечному напряжению, и теперь вместо судорожной боли он испытывал лёгкое, щемящее сладострастие, чем-то напоминающее приятную ломоту в мышцах и суставах, когда потягиваешься после сладкого сна. Однако похожесть была лишь в ощущениях, поскольку это состояние имело совершенно иную природу и называлось Правилом (с ударением на первый слог), своеобразная пограничная фаза, достигнув которую, можно в любой момент произвести энергетический взрыв, например, повалить столетнее дерево, задавить руками льва или медведя, сдвинуть неподъёмный камень.

Или, оттолкнувшись от земли, подняться в воздух…

Подобные вещи обыкновенные люди проделывают в состоянии аффекта или в крайней критической ситуации, совершая непроизвольные, нечеловеческой силы действия, повторить которые никогда потом не могут. Снимают трамвай с рельсов, переехавший ребёнка, или прыгают за ним с высоты девятого этажа и остаются живы и невредимы. Бывает, и летают, да только во сне и в детстве…

Управляемостью Правилом можно было овладеть лишь на этом станке, в течение долгого времени распиная себя на добровольной голгофе и постепенно сначала увеличивая, а затем снижая нагрузку. Суть управления заключалась в способности извлекать двигательную энергию не из мышц, чаще называемых среди араксов сырыми жилами, не из этой рыхлой, глиноподобной и легкоранимой плоти, а из костей, наполненных мозгом, и сухих жил — забытого, невостребованного и неисчерпаемого хранилища физической и жизненной силы. Костная ткань и, особенно, мозг имели способность накапливать огромный запас энергии солнца (в том числе, и радиации), но человек давно разучился высвобождать и использовать её, отчего происходил обратный эффект: плоть от перенасыщения активной «замороженной» силой быстро старела, вместо радости бытия развивались болезни, и век человеческий вместо двух, трех сотен лет сокращался вчетверо. Поэтому араксы не были сажёнными гигантами с метровым размахом плеч, как обычно представляют себе богатырей, почти не выделялись в толпе каким-то особым телосложением; чаще наоборот, выглядели сухощавыми и жилистыми, но с широкой костью.

И жили так долго, что вынуждены были прятать свой возраст.

Сам тренажёр тоже назывался правилом, только с ударением на второй слог, и потому говорили — поставить или поднять на правило, то есть после Пира, первого в жизни поединка, который увенчался победой, араксу давали право овладеть этим состоянием. В названии станка точно отражалось его назначение — выправить плоть человека, вернуть её в первоначальное состояние силы и свободы, а значит, и исправить духовную сущность. На первый взгляд, он был прост, как все гениальное: в четырех углах повети на крючьях подвешивались точёные дубовые блоки, через них пропускались мягко витые, но прочные и пружинящие верёвки из конского волоса, с одного конца цеплялся груз, с другого — запястья рук и лодыжки ног. Чтобы подвесить себя на эти растяжки, не требовался даже помощник. Противовесы в углах закреплялись на высоте с помощью сторожков, Ражный садился посередине пола, закреплял на конечностях кожаные хомуты, затем одновременно тянул все четыре верёвки на себя. Сила падающего груза в одно мгновение вскидывала его вверх, раздавался низкий гул натянутых в струну бечёвок, и прежде чем приступить к специальным упражнениям, он несколько минут покачивался, будто на волнах.

Для мирских людей подобное приспособление показалось бы орудием пытки…

Ражный вздымался на правиле, когда на базе не было посторонних, зная, что свои не станут беспокоить. И в этот раз он не ждал гостей, однако в самый неподходящий момент к нему пришёл калик. Этих всезнающих вечных путников не чуяли собаки, не держали замки и запоры, и ходили они так, что ни сучок под ногой не треснет, ни половица не скрипнет, потому он в буквальном смысле явился, вдруг обнаружив себя голосом.

— Здравствуй, Сергиев воин, — послышалось от дверей. — Не ждал ли ты гостя из Сирого Урочища?

Называя Ражного по-старинному, пришедший подчёркивал к нему уважение, поскольку в последнее время засадники называли друг друга просто защитниками, что и означало слово араке. Калики перехожие — наказанные араксы, жили общинно в Сиром Урочище, своеобразном скиту. И были ещё там калики верижные, носящие на теле своём тридцатипудовые цепи — вериги, которыми усмирялась взбесившаяся плоть. Иначе их называли болящими, поскольку они когда-то переусердствовали в достижении Правила, перетрудились на правиле и, единожды войдя в состояние аффекта, более никогда не выходили из него и, не чувствуя, не соразмеряя силы своей, переступали неписаные законы — до смерти били соперников в Урочищах, буйствовали и колотили народ в миру. Тяжкие вериги приносили им со временем обратный эффект, достигаемый на правиле: наказанные араксы слабели и превращались в «ослабков» — уродливых, кривоногих, горбатых и физически убогих людей, кончающих жизнь свою в том же Сиром Урочище, где исполняли нехитрые обязанности по хозяйству, или уходили в мир, становились юродивыми, блаженными мудрецами.

Традиция эта соблюдалась жёстко и неизменно со времён Сергия Радонежского, который не бросал в тюрьмы и подземелья провинившихся, а напротив, приближал к себе, держал под рукой и перед своим недремлющим взором.

Накануне схватки приход калика мог означать самое неприятное и обидное — потерю поединка. Духовный старец и судья Ослаб мог по каким-то причинам, скорее всего, самым невероятным, не признать его победу на Пиру — первой в жизни схватке, отдать её Колеватому и прислать порученца с этой несправедливой вестью. Отец говорил, подобное случалось, если побеждённый соперник приводил старейшине веские аргументы и доказывал, что вотчинник, на ристалище которого происходила схватка, и особенно Пир, пользовался запретными средствами или приёмами.

— Я Ражный вотчинник, — ответил он. — Здравствуй, калик.

— Не спускайся с правила, — предупредил тот. — Дело у меня минутное…

— Говори.

Он ждал посланца не от Ослаба — от Пересвета. Накануне поединка калики приносили Поруку — время и место следующей схватки. Если одержишь победу — сам пойдёшь, а побеждён будешь — передашь своему противнику, когда тот подаст тебе руку, чтобы помочь встать на ноги.

Сейчас он не мог видеть калика, стоящего внизу, и, судя по голосу, это был старый и неторопливый араке, за что-то упечённый в Сирое Урочище.

— Боярин велел сказать, та Порука, что ты получил после Пира, отменяется.

Поруку дал Колеватый, когда лежал побеждённым на вспаханном ристалище.

Ражный напрягся и совершил невозможное — повернул голову на сто восемьдесят градусов и увидел калика: пожилой, сутуловатый человек с огромными и длинными руками. Не приведи Бог брататься с таким…

Калик манежил, тянул время, но он вытерпел и лишь покачался на верёвках, разминая мышцы рук. Единственным фактом, который Колеватый мог привести в качестве аргумента против полноценности Ражного, как аракса, была старая, давно обросшая мышцами рана на боку, где осколком мины вышибло ребро. Соперник мог доказать Ослабу, что во время схватки его неотвязно преследовала мысль любым неосторожным движением или ударом нечаянно убить Ражного, и потому-де, мол, чувствовал скованность во время поединка, чем и воспользовался пирующий араке.

Но тогда это была бы явная кривда, ибо Колеватый увидел рану лишь перед сечей, а в периоды кулачного зачина и братания она была прикрыта рубахой.

— Твой соперник, славный аракс Стерхов, месяцем назад в миру погиб, — наконец-то снова заговорил калик. — Банальная автокатастрофа…

Ражного едва удержали верёвки и противовесы — тело враз огрузло и потянуло к земле…

Смерть будущего поединщика означала, что победа в несостоявшейся схватке отдана ему. И в этом подарке не было ничего хорошего, если ты истинный араке и тебе предстоит ещё много поединков на земляных коврах, где в каждом последующем нужно ждать соперника более сильного, чем предыдущий.

— И что же?.. Пересвет лишил меня поединка? Калик стоял внизу, как палач возле поднятой на дыбу жертвы, и мучил время!

— Не лишил, не бойся, — ещё и засмеялся, подлый! — Мужу боярому понравилось, как ты отделал Колеватого. Славно ты попировал, Ражный! А ведь Колеватый ходил в твою вотчину, чтоб зеленые листья с тебя сколотить…

— Где и когда? — перебил его Ражный.

Калик понял суть вопроса, но отвечать не спешил.

— Ослаб с опричиной скорбят по нему, а ты радоваться должен. Я тягался со Стерховым… Уверяю тебя, зачин бы ты выстоял, а вот братание вряд ли…

— Меня не интересуют твои прогнозы, сирый, — резко оборвал он. — Говори!

— Срок и место Пересвет решил не переносить. Сказал, пусть будет, как было, ваш поединок — Пир Тризный и посвящён памяти славного аракса.

Разница в обыкновенном и тризном поединке состояла в том, что в последнем запрещалось стоять насмерть…

— Кто противник? — помедлив, спросил Ражный, хотя не надеялся услышать имя.

— Тебе ещё раз повезло, — вздохнул калик. — Пересвет к тебе благоволит. Не знаю уж, по какой причине… Может, из-за отца твоего, а может, из-за победы с Колеватым… Но имя назвал. Против тебя выйдет Скиф. Слышал о нем?

— Не слышал…

— Ну да, ты же недавно пировал, — не удержался укорить молодостью калик. — Так вот знай, Скиф посильнее Стерхова, это я тебе говорю. Но ты приготовь достойный дар вотчиннику Вятскополянскому, не скупись. Мой тебе совет — пригони ему тот джип, что Колеватый тебе подарил. Только молчи, я тебе ничего не говорил!.. Отец Николай любит кататься с ветерком, а ездит на драных «жигулях», но у него там жуткое бездорожье. И он тебе все устроит. Он пять лет назад единоборствовал со Скифом, и тот батюшкой чуть ли не полурочища вспахал, как сохой. В Белореченском Урочище сходились… Так что Николай до сей поры этого забыть не может.

Калики кроме своих повинных обязанностей были добровольными разносчиками новостей, слухов и сплетён; они знали все, что творится в Засадном Полку, а также то, например, о чем думают или о чем хотят подумать старец Ослаб и боярый муж Пересвет.

— Я взяток давать не буду, — прервал его Ражный. — Тем более, Колеватовского джипа уже нет…

— А где же он?! — будто бы изумился калик, хотя должен был знать, что все дорогие подарки вотчинники передают в казну Сергиева Воинства.

— Сирый, ты меня притомил… Тот нарочито обиделся.

— Ну, тогда тебе лучше с правила не сходить, если хочешь выстоять хотя бы до братания! Вот и виси под крышей, как муха в тенётах!

— Мне не нужны советы, — отрезал Ражный. — Скажи-ка лучше, принёс ли ты новую Поруку?

— Нет, не принёс. Боярин велел сказать лишь то, что сказал. А насчёт новой Поруки — ничего. Может, он уверен, что ты Скифа одолеешь, так ему сообщил, где и когда следующий поединок.

— Ладно, иди, если все сказал!

— Какой строптивый! — усмехнулся тот. — Хотел бы я посмотреть, как ты со Скифом схватишься! Особенно в кулачном зачине!.. Так что Пересвету передать?

— Я перемену принял и жаловаться не стану.

— Так и передам!.. Слышишь, Ражный, подбрось на дорогу? К тебе добираться — беда, а таксисты цены ломят… Ну, не пешком же мне ходить в конце двадцатого века! Работать некогда, воровать не пристало…

Ражный ждал такого вопроса, потому что не был бы калик, если б не выпросил что-нибудь.

— На вешалке куртка, — сказал он. — В кармане бумажник… Возьми, сколько есть.

Сирый пошелестел, как мышь сухарями, протянул разочарованно:

— Тут всего-то двадцать баксов…

— Чем богаты, тем и рады…

— Ну тебя, Ражный! Все вотчинники прибедняются. А у кого нынче деньги? У вас да у опричников! Те так вообще ни гроша не дадут, поезжай на что хочешь…

— А ты их видел когда-нибудь? Опричников? Калик спрятал деньги, помялся.

— Видеть не видел… Чтоб вот так явно! Кто из них признается?.. Но некоторых иноков подозреваю. Кстати, вот этот Скиф — один из них. Весь какой-то таинственный, ходит призраком, говорит загадками… И женился недавно!

Его подмывало выдать Ражному какие-нибудь последние сплетни, которых нахватался, путешествуя от аракса к араксу, и разумеется, не бесплатно…

— До свидания, сирый! — громко сказал Ражный, оборвав его на полуслове. — Дверь запри, как было.

— Ну, будь здрав, вотчинник!

— Скатертью дорога, Сергиев калик! Он ушёл так же неслышно, как появился, лишь сорока протрещала на опушке леса, давая сигнал, что видит человека. Ражный выждал минуту, отключился от реальности, полностью отдаваясь состоянию Правила, однако имя вольного поединщика — Скиф — осталось в сознании и откровенно мешало сосредоточиться. Тогда он сделал глубокий вдох и затаил дыхание минут на пять: это обычно помогало, поскольку кислородное голодание прочищало подсознание. Образ соперника, выраженный в имени, постепенно растворился, перед глазами поплыли радужные пятна, и тогда он выдохнул и свёл руки, подтягивая противовесы. Это было исходным положением для «мёртвой петли» — кувырка через спину.

Но выполнить упражнение он не успел, ибо вдруг услышал злобный лай сторожевой овчарки Люты, сидящей на цепи, и мгновение спустя дружно и яро заорали гончаки в вольере.

Вот уже две недели, как Ражный разогнал в отпуска всех егерей со строжайшим запретом ни под каким предлогом не являться на базу; мыслил перед поединком побыть в полном одиночестве и подготовиться без чужих глаз.

Судя по лаю, пришёл кто-то посторонний…

Он подождал пару минут — псы не унимались, незваный гость нагло рыскал по территории, чем и приводил собак в неистовство. Ражный вспомнил, как однажды на базу залетел Кудеяр, и вместо «мёртвой петли» освободил руки от хомутов, после чего, удерживаясь за верёвки, подтянулся и поочерёдно снял растяжки с ног. Обёрнутые войлоком противовесы с глухим стуком опустились на пол. Сойдя с небес, он аккуратно смотал и убрал верёвки, вышел из повети и запер дверь на ключ: о существовании тренажёра, как, впрочем, и о тренировках, никто не знал и знать не мог ни под каким предлогом.

Откидывая железный затвор на входной двери, он услышал мягкие шаги на ступенях и короткое, запалённое дыхание…

На крыльце стоял волк — необычно крупный переярок, возраст которого мог отличить лишь опытный глаз. По-собачьи вывалив язык и по-волчьи поджав хвост, он смотрел насторожённо и дерзко, готовый в каждое мгновение отскочить назад и скрыться в высокой траве.

— Молчун? — спросил Ражный.

Волк медленно расслабился и сел, однако в глазах остался испытывающий звериный лёд. Гончаки заорали дружным хором, почуяв близость хозяина.

— Каким же тебя ветром занесло?.. И не узнать, совсем взрослый волчара. Жив, значит, брат? Это уже хорошо…

Молчун вслушивался в человеческую речь и постепенно оттаивал. Ражный сел на ступеньку крыльца, притиснувшись позвоночником к основанию резного столба, а волк неожиданно ткнулся в его опущенные руки, замер на мгновение, после чего стал вылизывать натёртые до мозолей, напряжённые запястья. И это было не проявлением ласки и преданности — своеобразным приветствием, некой обязанностью ухаживать за вожаком.

— Я предупреждал, — не сразу и назидательно сказал он, чувствуя, как под волчьим языком гаснет жгущая боль. — Никогда не приходи ко мне… Я запретил тебе являться. Ты убил человека. Ты дикий зверь и больше ничего.

Переярок отступил назад и сел с виновато опущенной головой. На широком его лбу Ражный заметил тонкий просвет белой шерсти — верный признак заросшей раны, оставленной пулей или картечиной. Значит, уже досталось от кого-то…

— Все равно, уходи, — приказал он, — В другой раз умнее будешь.

Молчун неожиданно вскинул морду и провыл низким, рокочущим басом — в глубине дома зазвенели тарелки в посуднике. А гончаки в вольере разом примолкли и только кормилица Гейша заскулила радостно, загремела сеткой: трубный голос был умоляющим, призывным и требовательным одновременно.

— Что ты хочешь сказать? — он насторожённо встал, и зверь тотчас же соскочил с крыльца, отбежал в сторону берега и сел, поджидая человека и предлагая следовать за ним.

— Не пойду! — крикнул ему Ражный. — Я занят, понял? Через три недели поединок! Все, гуляй!

И ушёл в дом. Волк в несколько прыжков снова оказался на крыльце, сходу толкнул лапами дверь и тут же лёг у порога, не смея ступить в жилище вожака. Проскулил просительно, так что Гейша в вольере заходила кругами и заревела по-матерински в голос.

— Ну, что там стряслось? — после паузы ворчливо спросил он и сдёрнул охотничью куртку с вешалки. — Без меня там никак?.. Мы же договорились: ты дикий зверь и живёшь по своим волчьим законам. Я — по своим… И пути наши не должны пересекаться.

Молчун, как и положено, молча проследил за сборами, и когда Ражный взял карабин, так же беззвучно сошёл с крыльца и потрусил к реке. На берегу он сел мордой к воде, подождал вожака.

— Понял, — обронил тот и полез в лодку. Выждав, пока он запустит двигатель, волк демонстративно побежал кромкой яра вверх по течению, но за поворотом внезапно обогнал моторку, прыгнул в воду и поплыл наперерез. Ражный решил, что Молчун пытается таким образом пересесть в лодку, и сбавил газ, однако зверь спокойно пересёк кильватерную струю и направился к противоположному берегу.

— Как хочешь, — буркнул Ражный и добавил скорости.

Волк же выбрался на сушу, встряхнулся и стремглав скрылся в густом чащобнике. И пока Ражный объезжал речную петлю в полтора километра, зверь миновал узкий перешеек и поджидал вожака у воды.

Подобная гонка длилась около получаса, прежде чем Молчун перестал пропадать из виду и пошёл строго по берегу, в пределах видимости. Между тем осенний день был на исходе, низкие серые тучи отражались в воде, и этот сумеречный свет скоро затянул все пространство. Серый зверь почти растворялся в нем, и заметить его путь можно было лишь по шевелению сухих трав и резкому дрожанию ивовых кустарников возле уреза воды.

На очередном повороте неподалёку от разрушенного моста волк исчез, однако Ражный заметил силуэты лошадей на фоне белесых кустарников и лишь потом машущих руками людей. Резко сбавив обороты, он подчалил к берегу и одного узнал сразу — старший Макс, сын фермера Трапезникова. Второй же, молодой человек с кожаной сумкой на плече, одетый явно не для лесных походов, был незнакомым и, скорее всего, не из местных жителей. Он держался особняком, бродил вдоль речной отмели и казался безучастным к происходящему, тогда как Трапезников чуть ли не в воду лез, встречая лодку.

Ражный заглушил двигатель, и Макс вдруг застыл возле борта, глядя мимо.

— Ну, и что молчим? — спросил Ражный, слушая свой незнакомый голос в наступившей тишине.

Трапезников сел на нос лодки, повесив голову, незнакомец достал сигареты и закурил, и тут из прибрежных кустов появился младший, постоял мгновение, как сурок, внезапно заплакал навзрыд, чем окончательно встревожил Ражного, и снова скрылся.

Они были погодками, девятнадцати и двадцати лет от роду, высокие, широкоплечие, с исключительно гармоничной мускулатурой и, несмотря на молодость, степенные, чинные и немногословные. Старшего звали Максимилиан, младшего — Максим. Впрочем, вполне возможно, и наоборот, поскольку и родители не были точно уверены, кого как зовут на самом деле, выправив метрические свидетельства лишь спустя три года после рождения, поэтому их звали просто Максами. Их отец в придумывании имён своим детям отличался оригинальностью и одну из дочерей назвал даже Фелицией, таким образом наградив обидной для девочки кличкой Филя — как её немедленно окрестили в сельской школе.

Оба Трапезниковых уже около года находились в розыске, как уклоняющиеся от призыва на действительную военную службу.

Братья вряд ли когда плакали, выросшие в суровой природной среде, и потому у младшего получался не плач, а отрывистый, сдавленный вороний клёкот, доносившийся из кустов.

— Заткнись, — сказал ему Ражный. — Слушать противно… Мужик!

Молодой человек с сумкой наконец-то приблизился к лодке и представился без всяких эмоций:

— Я врач районной больницы.

— И что дальше? — поторопил он.

— Нужно доставить труп в морг. Ражный помолчал, спросил натянуто:

— Какой ещё труп?

Тем временем старший Макс сполоснул водой лицо, проговорил отрешённо:

— Она умерла…

— Кто — она?

— Дядя Слава, она умерла! — в детском отчаянии крикнул он. — Сейчас, на наших глазах!

И с ужасом посмотрел туда, где стояли кони и откуда доносился плач младшего.

Ражный догадывался, кто мог умереть, но не хотел, не желал верить и ещё надеялся услышать другое имя…

— Может, ты объяснишь, кто? — спросил у врача и вышел на берег.

— Не знаю, — обронил тот и замялся. — Документов нет… Женщина лет двадцати. Меня привезли к больной… Очень красивая… девушка.

За безучастием и равнодушием доктора скрывались растерянность и сильное волнение: вишнёво-синие протуберанцы исходили от него в разные стороны и стелились над землёй клочковатыми сполохами.

— Ты же помнишь, дядя Слава, — в сторону проговорил старший Макс. — В прошлом году девушка потерялась, Миля звали… Милитина полное имя…

Ражный молча направился к лошадям, привязанным за корягу на склоне берега, Трапезников и врач тотчас пошли за ним.

Завёрнутое в пододеяльник тело лежало на примитивной волокуше, видимо, только что изготовленной из двух срубленных берёз. Возле него сидел младший Макс, держа руки покойной в своих руках — будто отогреть пытался.

Ещё год назад, когда Ражный в последний раз видел Милю, она была красавицей. Точнее, не просто смазливой и ухоженной, каких сейчас было много, а потрясающей воображение, ибо никто ему так не снился, как эта девица лёгкого поведения.

Но о покойниках или хорошо, или ничего…

Узнать мёртвую сейчас было невозможно: измождённое жёлтое лицо, проваленный старушечий рот, скатавшиеся в мочалку волосы и капли пота, будто заледеневшие на широком лбу…

— Она прекрасна, — между тем проговорил доктор. — Смерть проделывает с женщинами поразительные вещи…

Старший Макс опустился рядом с покойной на колени, бережно отнял одну руку её у младшего и стал гладить скрюченные пальцы.

— Где её нашли? — спросил Ражный братьев, однако они переглянулись и промолчали.

— В домике была, — вместо Трапезниковых сказал доктор. — Избушка на курьих ножках… В тяжёлом состоянии… Болезнь обезобразила, а смерть изваяла красоту.

— Отчего умерла? — перебил говорливого доктора Ражный.

— Трудно сказать… Вскрытие покажет. Нужно немедленно в морг. Помогите доставить труп.

— Она заболела, — не сразу пояснил старший. — Три месяца назад, летом…

— А за мной приехали только позавчера! — укорил врач. — Теперь отвечать будете, лекари!

Братья скорбно помалкивали и думали не об ответственности…

— Несите её в лодку, — распорядился Ражный. Младший легко поднял тело на руки и понёс к реке, старший шёл рядом и поддерживал свисающую голову.

— Вероятно, запущенное двустороннее воспаление лёгких, — на ходу доверительно поделился предположениями доктор. — Сильный кашель, кровь в мокротах…

Утомлённый компанией странных лесных братьев и не менее странной умирающей девицы, он теперь, кажется, радовался, что встретил взрослого серьёзного человека и что избавлен наконец-то от долгих мытарств перевозки трупа в морг районной больницы. Когда Трапезниковы положили тело на дно лодки, доктор сел на скамейку поближе, намереваясь поговорить по дороге, а рядом с покойной оказался младший Макс.

— Езжайте берегом, — приказал Ражный. — Перегруз, лодка маленькая.

Парень нехотя, но послушался, укрыл лицо Мили и вылез на берег. Доктор же придвинулся ещё ближе, спросил между прочим:

— Интересно, как вы узнали? Или случайно ехали?..

— Случайно, — буркнул тот, запустил мотор и, отвернувшись от встречного ветра, погнал дюральку вниз по реке. Скорбящие братья вскочили на коней и поехали напрямую, волчьим ходом, срезая речные меандры.

— Её можно было спасти! — доктор ещё попытался наладить разговор, перекричать вой мотора. — Хотя бы на несколько дней раньше!.. Отправить санрейсом в областную больницу!.. А эти полудикие ковбои пользовали её травкой! Когда нужны мощные антибиотики!..

Ражный не отвечал, лавируя между тесных берегов и бурлящих топляков. Вместе с сумерками засеял мелкий, хлёсткий дождь, отчего пододеяльник быстро намок и облепил худенькое тельце. Он старался смотреть вперёд и по сторонам, но взгляд сам собой притягивался к мёртвой, и непроизвольно всплывали воспоминания более чем годичной давности.

— У неё была на шее лента? — вдруг спросил он.

— Какая лента?

— Чёрная, бархатная? Как проститутки носят?

— Она что, проститутка? — заинтересовался врач.

— Нет.

— И я думаю. Такого быть не может!

И это был весь диалог за дорогу.

На базу Ражный приехал в темноте, насквозь мокрый и озябший, у доктора так вообще зуб на зуб не попадал. А братья Трапезниковы уже стояли у воды, и их кони паслись по краю обрыва, выщипывая ещё зеленую траву. Едва лодка ткнулась в берег, как младший прыгнул на нос и, грохоча сапогами, полез за телом Мили — спешил первым взять её, боялся, отнимут. Встал на колени, бережно просунул руки под шею и колени, поднял и так же торопливо понёс на берег. Голова покойной откинулась, подогнулись ноги, и вся она собралась в мокрый комочек, закрученный в пододеяльник, как в пелёнку.

— У вас есть машина? — спохватился доктор.

— Есть, — проронил Ражный, провожая взглядом братьев. — Но не дам.

— Почему?

— Двигатель разобран…

— А как же мне ехать? Как везти труп?

— Не знаю, — он привязал лодку и пошёл в гору.

— Но его срочно следует доставить в морг!

— В морг можно и не срочно, — пробурчал Ражный. — Раньше пошевелился бы — в больницу отвёз…

Врач чуть приотстал, растерянный, потом догнал — бежал рысью, разогревался.

— И поблизости никакого транспорта не достать?

— Возможно, завтра заедет охотовед…

Младший Трапезников вынес тело на берег и остановился в нерешительности. Старший хотел было помочь ему, взять скорбную ношу, однако тот отстранился и крепче прижал к себе покойную.

— Что же нам делать? — за всех спросил доктор.

— Ждать утра, — на ходу посоветовал Ражный, направляясь к своему дому. — Вон охотничья гостиница…

— А труп?.. Понимаете, его нужно доставить для судебно-медицинской экспертизы. Иначе начнутся химические процессы в тканях, мозге, разложение… — он оглянулся на Трапезниковых, заговорил шёпотом. — Неизвестно, чем они пользовали больную. Может, отравили по невежеству… У вас есть морозильная камера?

— Есть… Но для хранения пищевых продуктов, а не трупов.

— Да ничего с ней не случится! Проведёте дезинфекцию!..

— Морозильники отключены, нет энергии. Отнесите тело в «шайбу».

— В какую шайбу? — возмутился и разогрелся врач.

— Они знают, в какую. — Ражный кивнул на братьев и, поднявшись на крыльцо, снял с гвоздя ключ, бросил доктору. — Отопрёте и положите на поддон. Там холодно…

В доме он зажёг керосиновую лампу, задёрнул шторы на многочисленных окнах, запер дверь на засов и, спустившись в подпол, достал небольшой бочонок с хмельным мёдом собственного изготовления. Выдернув затычку, бережно, по-скупердяйски, нацедил немного в глубокую деревянную миску, после чего спрятал бочонок назад, а в мёд долил воды, разбавив его таким образом раза в четыре. Покрытую полотенцем миску оставил на столе, а сам снял с полки ручную кофемолку, засыпал туда смесь семян тмина и острого перца, после чего долго и старательно молотил, пока не наполнился душистой мукой стальной стаканчик.

Это был ужин поединщика перед схваткой. Он ел медленно и задумчиво, аккуратно засыпая в рот щепотку муки и запивая её разбавленным хмельным мёдом. Сначала кто-то постучал в дверь, через несколько минут — в окно, однако ничто не могло оторвать Ражного от этой ритуальной еды. Покончив с ужином, он сполоснул миску, вымыл руки и лишь после этого отбросил засов: он ждал, что первыми придут Максы, однако их опередил врач.

— Мы положили труп в эту шайбу, — сообщил он. — Но там не очень холодно. И крысы.

— Не тронут, — заверил Ражный. — Что ещё?

— А утром точно будет транспорт?

— Этого не знает никто.

— Связи тоже нет? Радиостанция или сотовый телефон?

— На сотовый не заработал…

Доктор чуял, что разговор пустой и бесполезный, но не уходил, мялся у порога, исподволь озирая пространство дома.

— Извините, а поесть у вас ничего не найдётся? — наконец решился он. — Сутки, как из дома…

Ражный молча взял лампу и повёл в кладовую. Снял со стены пустую корзину, сунул в руки доктора и стал щедро бросать туда банки с тушёнкой, сгущёнкой, сухари и печенье в пачках. Изголодавшийся врач оживал, и вместе с ним оживала скромность.

— Да хватит, куда столько? — бормотал он. — На троих-то… Нам перекусить только…

Но в глазах светился примитивный человеческий голод, по молодости ещё охватывающий разум. Ражный добавил пару банок деликатеса — тресковой печени, чем окончательно растрогал доктора.

— А почему вы спросили про ленту? — вдруг вспомнил он.

— Про какую ленту? — будто бы не понял Ражный.

— Да у этой, — кивнул на улицу. — У покойной?.. Должен сказать вам по секрету, она не была проституткой.

— Не была — так не была…

— Мало того, — тон доктора стал доверительным, — умершая оставалась девственницей.

— Ты что же, проверил? — недобро усмехнулся Ражный.

— Разумеется… — смутился он, чётко уловив тон собеседника. — Когда делал осмотр. Там ещё, в избушке, пока была жива… Так положено…

— И что же тут особенного?

— Вы же сказали, лента на шее, как у проститутки! Открыв железный ящик, Ражный достал две бутылки водки и тоже положил в корзину.

У доктора блеснули глаза от предвкушения, но природное смущение не позволяло откровенно порадоваться неожиданному и приятному обороту.

— Это уж слишком, — сказал он. — Даже неловко…

— Погреетесь, помянете усопшую…

— Я промёрз до костей! — счастливо выпалил врач. — Соточку пропустить самое то. Спирта нам теперь не дают!.. А вы с нами?..

— Дел много, — пожаловался Ражный. — Квартальный отчёт для налоговой. Ночами сижу… Чайник и посуда есть в гостинице.

— Мы со старшим все нашли!

— А что младший?

Врач вынул белый сухарь из корзины, откусил, разгрыз крепкими молодыми зубами.

— Переживает… Блаженный!

— Ты присмотри за ним, — попросил Ражный. — А лучше заставь выпить стакан водки и уложи спать. Он спиртного, пожалуй, ещё не пробовал. Должен сразу сломаться.

— Логично, — доктор сам вынул из коробки банку красной икры. — Ему надо расслабиться.

Проводив его до охотничьей гостиницы, Ражный отметил, что братья уже сидят в зале трофеев — там горела керосинка — и пегие стреноженные кони пасутся за сетчатой изгородью вдоль реки, где на солнцепёке ещё зеленела и цвела поздняя трава. Он выждал полчаса, наблюдая за окнами, где маячили три тени, после чего достал запасной ключ от «шайбы» и в полной темноте приблизился к каменному круглому строению посередине территории базы. Так назывался каменный сарай, где когда-то была электроподстанция. В зимнее время здесь остужали парное мясо битых лосей и кабанов, поэтому под потолком висели крючья, а бетонный пол был залит и пропитан почерневшей звериной кровью.

Он знал, что нечаянные гости на базе сейчас заняты случайным застольем, и потому действовал решительно. Тело Мили лежало на стопке поддонов из-под кирпича, как на постаменте. По прежнему завёрнутое в мокрый пододеяльник, оно казалось маленьким и щуплым; свечение смерти довлело в пространстве и мешало дышать. Ражный нашёл её ледяную кисть у подбородка, скомкал тоненькие пальцы в своей огромной руке и замер.

Жизнь ещё тлела в этой плоти, хотя она умерла несколько часов назад, что и констатировал профессиональный врач. Только по молодости и неопытности не заметил одной детали — не наступало трупного окоченения, поскольку кровь ещё не сворачивалась в сосудах, не превращалась в печёнку, и мышцы сохраняли прежнюю эластичность, допивая остатки жизненной силы из этой крови, костей и позвоночника, как растения допивают мельчайшие частицы влаги в засушливую пору.

И выживают, даже если земля превращается в золу…

Плоть не была ещё безвозвратно утраченной, и оставалась надежда на воскрешение, если бы витающая над телом душа проявила к этому волю.

Ражный простоял над Милей несколько минут — душа реяла под потолком «шайбы», цепляясь за мясные крючья, и тончайшая связующая цепочка, напоминающая жемчужную нить, — единственный её корешок, ещё касался плоти в области солнечного сплетения, оставляя путь к отступлению. Но утлая, иссохшая скорлупа — то бишь, тело, не выражало ни малейшей охоты продолжать биологическое существование.

Она умерла не от воспаления лёгких, и не от другой телесной болезни; диагноз был иной и весьма распространённый в текущее время, хотя никак не трактовался и не признавался современной медициной. Смерть наступила из-за крайнего противоречия между душой и телом, не совместимым с жизнью.

— Не стану будить тебя, спи, — сказал он и вышел, заперев дверь, направился домой.

И уже поднимался на высокое крыльцо, когда услышал озлобленный лай Люты и гул проволоки, по которой скользила собачья цепь. Кого-то носило ночью по территории базы — овчарка свой хлеб отрабатывала честно, знакомств с людьми не заводила и никому не доверяла, кроме своего хозяина — старика Прокофьева, и работодателя Ражного.

Он сбежал с крыльца, направляясь в обратную сторону, и тут заметил возле «шайбы» человеческую фигуру — кто-то ковырялся с замком на двери. Вероятно, хмель на братьев Трапезниковых подействовал не так, как хотелось, и вместо сна и утешения в скорби ещё больше взяло за сердце горе. Наверняка это был младший Макс — старший умел сдерживать свои порывы и чувства.

Ражный подходил осторожно с мыслью отвести парня к себе и поговорить по душам, но вдруг там, у «шайбы», возникло какое-то стремительное движение, сдавленный человеческий крик, и в тот же миг все пропало. Когда он подбежал, возле мясного склада никого не было и замок оказался закрытым, услышать же топот ног мешал яростный лай Люты. Так и не поняв, кто подходил к двери и что здесь произошло, Ражный снял цепь с проволоки и привязал овчарку возле «шайбы»: нечего молодым пацанам ходить ночью к покойной, даже если она — возлюбленная…

Возвратившись домой, он обнаружил на крыльце Молчуна, сидящего у двери.

— Ну, а теперь что? — недовольно спросил Ражный. — Мы же обо всем договорились.

Волк осторожно взял его за рукав и сомкнул челюсти, давая понять, что настроен решительно. Он попытался выдернуть руки из пасти — зверь не отпустил, мало того, потянул к себе.

— Как это понимать?.. Ты же видел, я не успел, не застал живую. Она умерла. Я знаю, вы были друзьями… Ну и что? Мне тоже её жаль… Но все равно она бы не смогла жить в этом мире. И в лесу бы не смогла, потому что — человек.

Молчун выслушал его, не выпуская рукава, и снова потянул с крыльца.

— Что ты хочешь? — уже рассердился Ражный. — Я же сказал, она умерла! Ей не нашлось места, понимаешь? Жить среди людей — значит продаваться. Торговать душой и телом. А здесь она скоро бы озверела. Вот так, брат. Смерть для неё — спасение…

Увидев в ответ жёсткую зелень в волчьих глазах, он вскипел, вырвал руку, оставив в пасти клок камуфляжной куртки.

— Ты зверь, понял?! Только зверь! И не смей больше вмешиваться в человеческую жизнь! И в смерть тоже! А ты уже раз вмешался!.. В лес. Иди в лес и не показывайся на глаза!

Волк склонил голову перед вожаком, поджал хвост и, когда Ражный ступил через порог, обиженной походкой спустился с крыльца и тотчас же скрылся в темноте. Поведение его было порывом отчаяния, а значит, слабости, никак не сочетающейся с волчьей жизнью. Правда, следовало учесть, что Молчун почти с самого рождения познавал и впитывал не звериный, а человеческий образ жизни и, надо сказать, перенимал не лучшие его стороны, поскольку слабость губила всех одинаково, зверей и людей. Но отпущенный на волю, он больше не имел права на чувства — иначе его ждал бы такой же печальный конец, как и девицу со старинным и редким именем Милитина…

Визит Молчуна разозлил и обескуражил его одновременно, и чтобы отвлечься от мыслей, вызывающих дисгармонию, Ражный стал думать о предстоящем поединке и сразу забыл обо всем. Заложив двери на засов, он вошёл на поветь и, не зажигая света, стал готовить станок для работы. Для этого требовалось совсем немного времени — поднять и поставить каждый противовес на сторожок, чем-то напоминающий шептало в ружейном механизме, после чего сковать себя по рукам и ногам. Остальное уже никак не относилось к дедовской технике и зависело от воли и самоорганизации. Нехитрое это устройство могло возвысить человека, поднять и ввести его в состояние Правила, но могло превратиться в орудие казни — попросту разорвать на части.

Основная подготовка к взлёту проходила днём, при свете солнца, когда он впитывал его энергию. Человеческий организм, точнее, костяк, представлял собой самую совершённую солнечную батарею, способную накапливать мощнейший заряд. Иное дело, сам человек давно забыл об этом, хотя интуитивно все ещё тянулся к солнцу, и потому весной и стар и млад — все выползали на завалинки, выезжали к морю, на пляжи и бессмысленно тянули в себя миллионы вольт, если солнечную энергию можно измерять как электрическую. Бессмысленно, поскольку энергия эта оставалась невостребованной по причине того, что была утрачена способность высвобождать её и управлять ею.

Чтобы достигнуть предстартового состояния, следовало полностью абстрагироваться от действительности, отключиться от всего, что было важным, значительным ещё несколько мгновений назад, избавиться от земного. Одним словом, совершить то, чего в обыкновенной жизни сделать невозможно — уйти от себя, как это делают монахи, чтобы служить Богу. Поэтому старых поединщиков по древней традиции, заложенной ещё отцом Сергием, называли иноками, то есть способными к иной, бытийной, жизни.

Через каждые три подхода к этому станку груз уменьшался — из мешков выпускался песок. Тренажёр можно было разбирать и прятать в сухое место после того, как опустеют все мешки и когда араке начнёт вздыматься над землёй без помощи противовесов и в любом желаемом месте…

Пока ещё Ражный был на середине пути и на каждом конце верёвки висело по три центнера речного песка. А времени до поединка оставалось совсем мало — чуть больше трех недель, если не считать дорогу до Урочища где-то в районе Вятских Полян.

Длина верёвок позволяла лежать на спине или на животе, раскинув звездой руки и ноги. Всякое неосторожное движение или даже мышечная судорога могли сорвать с шептала один из противовесов, и тогда сработают остальные, разрывая на части неподготовленное тело, поэтому он почти не шевелился, и лишь изредка от солнечного сплетения к конечностям пробегала лёгкая конвульсивная дрожь, напоминающая подёргивание электрическим током. И чем больше и чаще пробегало этих энергетических волн, тем сильнее расслаблялись мышцы, крепче становились суставные связки и жилы, и как только из позвоночника и мозговых костей начинали течь ручейки солнечной энергии, бренная плоть теряла вес.

То, что монах достигал постами и молитвами, поединщик получал за счёт энергии пространства, напитываясь ею и равномерно распределяя по всему скелету, в точности повторяя магнитные силовые линии.

Через некоторое время воздух, соприкасаясь с телом, начинал светиться, образуя контурную ауру, и когда она, увеличиваясь, образовывала овальный кокон, араке резко отталкивался всей плоскостью тела от опоры и взлетал, несомый противовесами.

Или подъёмной силой достигнутого состояния Правила…

Сейчас Ражному пришлось лежать более получаса, прежде чем в полной темноте он начал видеть очертание собственной груди. Оставалось немного, чтобы преодолеть земное притяжение, когда издалека, из мира, ушедшего в небытие, ворвался душераздирающий вопль. Так кричат смертельно раненные травоядные, ибо хищники чаще всего умирают молча.

Возврат к реальности был стремительным, накопленная энергия ушла в пространство вместе с единственным выдохом, на миг высветив чердачные балки. Тотчас запахло дымом: делать «холостой» выхлоп энергии было опасно…

Вопль повторился, но теперь уже близко, сразу же за стеной — тоскующий, зовущий голос — и следом долгий отчаянный стук в дверь. Пока Ражный снимал путы, младший Трапезников стучал и кричал исступлённо, безостановочно, и гончаки в вольере, реагирующие на каждый шорох или нестандартное поведение, при этом хранили полное молчание.

Дождь на улице разошёлся вовсю. Макс напоминал мокрого молодого зверя, потерявшего свою нору.

— Входи, — разрешил Ражный.

Парень переступил порог и остановился, не зная, куда идти в полном мраке. Пришлось вести его за руку, а когда в доме загорелся свет, он закрылся рукой и прилип к стене. На бледном, вытянутом лице оставались одни огромные и почти безумные глаза. Ражный подал ему миску с остатками разведённого хмельного мёда, однако Макс сопротивлялся, выставляя руки:

— Нет! Не буду! Не хочу! Вино не помогает!.. Станет ещё хуже, я знаю.

— Это не вино, попей. Это напиток, дающий силы.

— Снадобье? Лекарство?..

— Можно сказать и так…

Он взял миску, понюхал. Отхлебнув, попробовал на вкус и выпил залпом.

— Это ты ходил к «шайбе» недавно? — строго спросил Ражный.

— Нет, я не ходил, — виновато проговорил младший Макс.

— А кто ходил?.

— Не знаю… Я лежал на земле.

— Где остальные?

— Не знаю…

— А что ты знаешь?

— Знаю, что беда пришла, дядя Слава, — сказал обречённо. — Я погибаю.

— Держись, ты мужчина, — он силой усадил парня на скамейку. — Привыкай. Иногда жизнь бьёт больнее.

— Больнее не бывает. Я люблю её. Мы с Максом её любим… Дядя Слава, а ты тоже считаешь, мы виноваты?

— Нет, я так не считаю, — заверил он. — Но почему мне ничего не сказали? Когда нашли её в лесу? А ведь ещё в прошлом году нашли, верно?

— Верно…

— Ты же знал, что я ищу Милю? Знал и обманывал меня.

— Мы не обманывали! — вскричал Макс. — Она попросила, чтобы не говорили… А потом, когда поймали её, ты уже не искал. И никто не искал…

— Поймали?..

— Она сначала боялась нас, не давалась в руки, не подпускала близко… — вспоминая, он на минуту оживился. — Но мы её приручили. Мы срубили ей домик, избушку на курьих ножках, железную печурку поставили, с дровами. А была уже осень, снег выпадал… Она все ещё босая ходила и мёрзла. И не стерпела, забралась в избушку и уснула. Там дверь была от медвежьей западни, отец научил. Захлопнулась намертво, изнутри не открыть… Мы стали её кормить, разговаривать, и она скоро привыкла.

— Отец знал, что поймали?

— Не знал… Дядя Слава, она сама не хотела выходить к людям! Мы ей говорили, упрашивали хотя бы на зиму к нам пойти жить — не пошла.

— Я верю.

— Она была такая прекрасная!.. Мы приезжали каждый день, чтобы полюбоваться. Ей же было скучно одной жить. Привезли радиоприёмник, но она выкинула в печку… А этот врач говорит, будто мы лишили её свободы и… насиловали!

— Он вас пугает, потому что сам боится, — успокоил Ражный. — Ты же видишь, он обыкновенный шакал.

— Никогда не видел шакалов. — Макс вскинул мутные глаза. — Они же у нас не водятся… Дядя Слава, помоги нам! Сделай что-нибудь!

— Я уже однажды вам помог. Устроил призыв в армию. А вы сбежали и живёте, как дезертиры.

— Мы пойдём в армию! Выйдем и сдадимся!.. Только помоги!

— В тюрьму теперь пойдёте сначала. Потом в армию.

— Пусть… — тихо вымолвил он. — Выручи, дядя Слава. Ну ещё раз!.. Говорят, ты — колдун.

— Я колдун?

— Дядя Слава, ты не обижайся, я слышал от людей. Про тебя ещё говорят — демон. И дом этот весь… в нечистой силе.

— Что же ты тогда просишь? Если я демон и связан с нечистой силой? — обиделся он.

— Я ни при чем, так люди говорят, — растерялся Макс. — Но я все равно верю: ты не простой человек. И если демон, то добрый демон…

— Все не простые, брат. Если глубже копнуть человека.

— Однажды я видел тебя… в волчьей шкуре.

— Где видел? Когда?

— В прошлом году. Мы с Максом ехали по лесу, на смолзавод. А ты в дубраве был… Мы тогда так испугались. И кони испугались, понесли. Помнишь, у меня ещё перелом был?

— Фантазёр ты…

— Помоги мне, дядя Слава. Видишь, я погибаю! Может, до утра не доживу…

— Доживёшь!.. Потом послужишь в армии…

— Я знаю, ты можешь оживить Милю, — горячим шёпотом произнёс младший Трапезников, дыша в лицо запахом весенней земли. — Если захочешь. Она же не совсем ещё умерла, правда? Это врач сказал — смерть! А мне кажется, в ней есть жизнь. Только как искорка… Помоги, оживи её! Я никому не скажу! Даже родному брату! Никому! Пусть считается, сама ожила. Ну бывает же такое!

— Бывает…

— Ну вот! — его дыхание затрепетало от надежды и нетерпения. — Не знаю, колдун ты или демон, какая сила в тебе — чистая или нечистая. Но молю тебя — оживи! Ты можешь. Я знаю! Верю! А иначе сейчас пойду к «шайбе» и умру возле неё. Чтобы похоронили нас вместе.

Сказано это было с блеском в глазах и высоким достоинством, так что Ражный поверил: не воскресить Милю — этот парень умрёт.

— Понимаешь, брат… Никто не имеет права делать этого, — проговорил он, хотя уже понимал, что любые отговорки не будут приняты. — Наверное, ты слышал: люди рождаются и умирают по Промыслу Божьему. Какой бы смерть ни была… Миля скончалась не от воспаления лёгких, а по другой причине… Ты не поймёшь, почему…

— Нет, я знаю, отчего! — загорячился Макс. — Ты думаешь, если я не учился в школе и совсем не образованный, так не знаю? Да я давно почувствовал, что Миля умрёт!

— Ты меня слышишь?! — Ражный потряс его. — Никто не может воскресить твою Милю! Никто!

— Но я вижу в тебе силу!.. Ты сможешь! Люди говорят, твой отец умел поднимать мёртвых. Ведь это правда?.. Значит, и ты знаешь!

— Нельзя верить молве, люди выдают желаемое за действительное.

— Фелиция видела, как ты оживил птицу. Замёрзшую птицу! И потом ей подарил. И птица жила у нас до весны!

— Да я её просто отогрел!

— И Милю отогреешь!

— Человек не птица!

— У меня ключ от «шайбы», — вдруг сообщил Макс. — Сейчас я пойду, лягу рядом с Милей и умру.

— Хорошо, — почти сдался Ражный. — Но если, воскреснув, она снова захочет умереть?

— Не захочет.

— Допустим, я поверил… Но запомни: со второй смертью умрёт и её душа. Так устроено… Все, кого вытаскивают с того света, реанимируют, выводят из клинической смерти, вливают чужую кровь, чтоб спасти, пересаживают внутренние органы — все потом гибнут вместе с душой. Они как утопленники или самоубийцы… Ведь Миля все равно когда-нибудь умрёт, например, от старости… Ты не пожалеешь об этом?

— Люблю её! — клятвенно воскликнул он. — И Макс любит!

— И ты такой же… Боже, почему в этом чувстве так много эгоизма?

Он ничего не слышал, поскольку, чувствуя, как Ражный соглашается, уже дрожал от нетерпения.

А возможно, слышал и не понял ничего…

— Помоги, дядя Слава! Подними её! Ты ведь умеешь, я вижу!

Ему показалось на миг, что глаза у парня стали по-волчьи пристальными, а взгляд пронзительным; он в в самом деле что-то видел…

— Послушай меня, Максим…

— Я не Максим!

— Ну, хорошо, Максимилиан. Не сходи с ума, возьми себя в руки, ты взрослый парень…

— Не хочу ничего слушать! Оживи её! На улице вдруг залаяли гончаки в вольере, однако сторожевая и чуткая Люта отчего-то помалкивала. Кто-то взволновал их, встревожил, но судя по голосам, лаяли они не на человека. Мало того, обычно визгливая Гейша, словно откашлявшись, завыла баском.

— Ладно, пошли! — послушав этот хор, согласился Ражный. — И ты увидишь, что это невозможно. Поскольку она мертва, понимаешь? И нет такой силы у меня, чтобы снова вдохнуть жизнь.

На улице младший Трапезников не отставал, двигался тенью и, кажется, тихо смеялся от предвкушения счастья. Люта сидела там же, где была привязана — у «шайбы», и помалкивала, пугливо забившись в чертополох под стеной.

Что это с тобой? — спросил он насторожённо и осмотрелся.

Овчарка заскулила и по-волчьи спрятала голову в траву.

Отомкнув «шайбу», но ещё не открывая дверей, Ражный услышал тихий, утробный вой и потому, обернувшись назад, сказал в темноту:

— Стой здесь…

Плотно притворив за собой дверь, он зажёг спичку и, шагнув вперёд, увидел зеленое свечение глаз. Милю вносили, как и положено, вперёд ногами, и потому она лежала сейчас головой к выходу, тело её пульсировало, а над ним стоял волк и, вскинув морду, пел торжественную песню.

Видение длилось столько, сколько горела спичка…


2

Покойное блаженство и состояние восторга оборвались в тот самый миг, когда неведомая, конвульсивная сила вытолкнула его наружу, швырнула на жёсткую землю и в первый момент, неподвижный, больше похожий на сгусток крови и слизи, он оказался под солнцем, в мире, который давно и отчётливо чувствовал сквозь материнскую плоть. Он сделал первый вдох, и нестерпимая огненная боль разлилась по телу, толкнулась в слабые конечности и опалила голову.

И, полумёртвый, он вскочил на ноги, вытянулся и пополз вперёд, волоча за собой пуповину. Не заскулил, ибо не обрёл ещё голоса — лишь тяжело задышал, вгоняя в себя жгучий воздух, и вскинул ушастую, большую голову. Он был ещё слеп, однако яркий свет и сквозь плотно закрытые, спечённые веки показался таким же палящим и болезненным, как воздух, и не было в этом только что обретённом мире ничего весёлого и радостного!

Но вот язык измученной родами матери — щенок был в два раза крупнее обычного волчонка — достал его головы, стремительно и нежно пробежал по глазам, влился в пасть, ноздри, потом в уши, освобождая от сохнущей крови, мягко скользнул по шерсти, и происходило чудо — боль снималась от малейшего прикосновения, и на смену ей вливались сила и ощущение восторга. Сам того не ведая, он издал первый звук, напоминающий ещё не звериный рык — тихое, довольное урчание, прижимался к языку, подставлял шею, бока, затем, перевернувшись на спину, раскинул лапы, отдавая матери живот. Мать пока что состояла из одного этого языка и представлялась спасительным ласковым существом. Одним движением она усмирила огонь в груди, и он уж было расслабился от блаженства, как язык подобрался к пуповине и тут обнаружились материнские зубы. Острая, содрогающая боль вновь пронзила его, подбросила вверх, и в следующий миг он ощутил свободу.

С матерью теперь больше ничего не связывало… Вместе с утратой пуповины он всецело погрузился в существующий мир: в одночасье открылись слух и обоняние. Вылизанный, но ещё мокрый, на неустойчивых лапах, он стоял на земле, явленный из небытия, и вкушал первые прелести жизни. Вокруг были плотные заросли крапивы и сухого, прошлогоднего малинника, выросших на дне ямы, под ногами битый кирпич, уголь и ржавое железо — все, что осталось от разрушенного человеческого жилья. Так что в первые минуты жизни он вкусил запахи человека, поскольку родился не в логове, а в старом подполе брошенной деревни. Он ещё не знал человека, но уже чувствовал его вездесущую суть, будто мир этот всецело принадлежал только ему: в небе слышался воющий гул, откуда-то наносило едким, смолистым дымом, и от слепящего низкого солнца летели частые, визгливые голоса.

Над брошенной деревней показался вертолёт с распахнутой дверцей, откуда виднелись люди с ружьями. Первенец не видел их, но почуял приближение человека, поднял голову и внезапно обрёл голос зверя — зарычал в небо, выдавая своё местонахождение. И наверняка получил бы трёпку от матери, но она в тот миг была занята собой: раскорячив задние лапы, судорожно выгнулась, застонала и произвела на свет ещё одного зверёныша. Осклизлый ком зашевелился на примятой крапиве и тоненько заскулил. А вертолёт между тем неторопливо наплывал от леса, прибивая к земле траву мощным, сбивающим с ног потоком воздуха — мать не дрогнула, лишь прилегла, вылизывая детёныша. Откуда-то сверху на первенца свалилось нечто жёсткое, стремительное и сильное, сбило на землю, чуть ли не втоптало в сухую дресву. Потеряв ориентацию, он перевернулся несколько раз, закатился в яму и, когда вскочил, — ощутил рядом присутствие ещё одного зверя — отца, вернее, его раскрытую пасть над собой. Он приподнял новорождённого за холку, коротко лизнул, но только выпачкал, ибо кровь у него стекала с головы, с выпущенного языка и мешалась с родовой кровью.

Зверь лёг, кося глаз к небу, и волчица, оставив новорождённого, принялась вылизывать раны на голове отца. Он зарычал на неё, и когда тень от ревущей машины достала ямы, внезапно выскочил из крапивы и помчался вслед за этой тенью.

К нему присоединилась ещё пара, до того бывшая в траве и не смевшая приблизиться к яме, — переярки, её прошлогодние дети, бродящие за родителями на некотором расстоянии.

Первенец неуклюже пополз за ними, путаясь в траве, и прежде чем выбрался из обрушенного подпола, несколько раз свергался с трухлявых брёвен, торчащих из земли, пока не помог себе пастью, цепляясь игольчатыми зубами за корни трав и примятый малинник. Вертолёт плясал низко над землёй, и с его борта хлёстко гремели сдвоенные выстрелы. Люди стреляли по кустарнику, по нагромождению досок и брёвен, вдоль старых, вросших заборов; они словно прощупывали свинцом землю, пока не вытолкнули переярков на чистое место.

Вертолёт полетел боком, развернулся, и с борта вновь загрохотало. Тот, что ринулся вдоль деревни, попал под выстрел сразу же, а другой, бегущий к лесу, ещё долго петлял по траве, резко меняя направление, и пал на самой кромке берёзовой рощи.

Совершив победный круг, охотники приземлились, забросили в машину переярков и пошли рыскать, выискивая матёрого волка. А тот сидел плотно, невзирая на выстрелы, прощупывающие любое возможное укрытие, и рёв низколетящей машины. Бесполезно покрутившись около получаса, вертолёт вновь сел на чистом взгорке, далеко от вынужденного логова, три человека из команды стрелков спешились, остальные поднялись в воздух.

Мать безбоязненно следила за людьми из крапивы и продолжала заниматься своим делом.

Теперь охота началась с земли и с воздуха. Брошенную деревню прочёсывали вдоль и поперёк, лазили чуть ли не в каждые руины, оставшиеся от домов, обследовали ямы, накренившиеся заборы, и вертолёт чутко отслеживал все действия, мотаясь над головами. И когда они приблизились к логову с волчицей, матёрый внезапно выскочил прямо на охотников и заставил их залпом разрядить ружья, после чего пронёсся между ними, сделал свечку и пополз в траву. Люди закричали, круто развернулись назад, пошли добирать подранка. Их поддержали с воздуха, гвоздя выстрелами землю и тем самым до смерти напугав земных. Они залегли, замахали кулаками в небо, закричали, словно их бы там услышали. В машине сообразили, что делают глупость, отлетели в сторонку, зависли, и тут спрятавшийся в траве волк вновь сделал свечку и понёсся к лесу. Люди пальнули по разу ему вслед и побежали догонять, боязливо поглядывая на вертолёт. Матёрый мелькал в сотне шагов от них, двигаясь зигзагами, появляясь то в одном, то в другом месте, и создавалось впечатление, что бегут несколько зверей. Их крестили выстрелами, но не прицельно, сходу и слишком азартно, чтобы попасть.

Почти не таясь, волчица стояла на краю ямы и смотрела на все это со стоическим спокойствием, и едва слепой детёныш выполз к ней, как мать скинула его обратно в яму.

Прищуренный звериный взгляд буравил спины людей, и при этом в полном безветрии трава между волчицей и бредущими цепью охотниками слегка шевелилась, словно от дуновения приземлённого тягуна, образуя белесую полосу. И из этой полосы уходило все живое — порскали в разные стороны мыши, прочь уносились мелкие птахи, и дождём сыпались кузнечики.

В этот миг произошло невероятное: один из охотников, угодивший под странный ветерок, вдруг исчез, в буквальном смысле провалился сквозь землю. Двое других прошли ещё несколько метров, остановились и забеспокоились. Крик их стал тревожный, будто у потерявшихся детёнышей. Потом они беспорядочно и резво забегали, и теперь уже матёрый, замерев у поваленной изгороди, стоял и взирал на человеческую суету.

А они наконец обнаружили пропавшего собрата — на дне глубокого, заброшенного колодца, откуда доносился слабый писк. Верёвки у них не было, и тогда люди сорвали провода с накренившегося столба, засунули их вниз, однако спускаться по тонкой проволоке никто не решился. Увидев странную заминку на земле, вертолёт пролетел над их головами и пошёл на посадку — почти рядом с логовом.

Первенец все же ещё раз выбрался из подпола, но его сшибло в яму потоком воздуха, запылило глаза, забило дыхание, и когда он пришёл в себя и проморгался, то снова увидел невозмутимую, равнодушную ко всему происходящему мать, тщательно вылизывающую сразу двух детёнышей. Как и первенцу, она снимала родовую боль, чистила глаза, уши и пасти, однако не освобождала от себя, не отпускала на волю, и щенки ползали возле матери, волоча за собой сине-малиновые пуповины.

Вертолёт сел, всколыхнулась и мелко задрожала земля, весенний травяной сор и земляная пороша достали подпол накрыли тучей и на какое-то время скрыли от человеческих глаз все пространство покинутой деревни.

И в этой вселенской мути, поднятой человеком, он почувствовал, как мать начала пожирать послед — вместилище того недавнего счастья и благоденствия, длившегося всего-то два месяца. Хватала жадно, как добычу, втягивала в себя свою плоть и, когда остались лишь тесёмки пуповин, на концах которых, как на привязи, вдруг заметались, забились и заскулили детёныши, чувствуя смерть, сделала паузу, проглотила с натугой и решительным, сильным движением челюстей одного за одним отправила в свою утробу только что вылизанных, но не отпущенных щенков.

Косточек ещё не было, а если и были, то что-то вроде куриных, мягких хрящиков, и потому, собственно, рождённая добыча исчезла без звука.

Первенец непроизвольно отскочил, будучи свободным, оскалился. Он ненавидел мать; в мгновение ока он сделался зверем, родства не помнящим, ибо ещё ни разу не приложился к её сосцу и существовал той силой, что получил, находясь в её чреве. Он готов был драться за свою собственную, уже вольную жизнь, принимая её такой, какая она есть. Он ощерил игольчатые, острейшие зубы, по врождённому, данному матерью же инстинкту борьбы, чтобы вцепиться в горло, не осознавая, что не может даже сомкнуть челюсти из-за длинной, линяющей шерсти.

Он изготовился к смертельной схватке, но сам был схвачен за загривок единственно верным и точным движением. Сильная шея вскинула его высоко над землёй — так высоко, как летала воющая, с торчащими стволами машина. И начался полет под прикрытием пыли и сора, поднятых силой человеческой — машиной, способной преодолевать земное притяжение.

Первенец ощущал, как неслась под ним весенняя, поникшая и ещё не расцвеченная земля. Под материнскими ногами мелькали травы, дорожные колеи, заполненные светлой водой, поникшие заборы, ямы, заросли крапивы и лопухов, и на короткий миг он вновь испытал ощущение радости — точь-в-точь как в утробе, до рождения, когда они уходили от погони человека.

Поднятая винтами пыль и падение охотника в колодец скрыли этот побег, и весёлый, торжественный полет продолжался более часа, пока холка, прикушенная материнскими зубами, не онемела и не потеряла чувствительности. Она бросила его на землю и, мгновенно забыв о детёныше, принялась вылизываться сама и кататься по земле, вбирая в себя запахи окружающей местности. Первенец сильно ударился о корневище — захватило дыхание. И как в момент рождения, жгущая боль, только сейчас в груди, охватила его, однако он вытерпел и не заплакал, а от враз прихлынувшей злости стал грызть то, что принесло эту боль, рвать короткий мох и редкую траву, забивая себе гортань. И нажравшись земли, полузадушенный, он засипел, закашлял, а по сути, залаял по-собачьи, отчего шерсть матери на загривке встала дыбом. Она подлетела к первенцу, трепанула за шкуру и ударила о дерево ещё больнее.

Он же приземлился на ноги и зарычал, отхаркивая песок.

В тот же момент с матерью что-то произошло. Выстелившись перед ним, она откинула заднюю лапу, подставляя сосцы. Первенец ещё не ведал вкуса молока и, прежде чем ощутить его, вцепился, вгрызся в вымя, жаля зубами нежную кожу, готовый порвать материнский живот. Волчица вздрогнула от боли, заклекотала горлом, однако смирилась и с родовой потугой стала отдавать молозиво. Густая творожная кашица, разбавленная кровью, впитывалась в его естество, начиная с языка и до пустого, ещё не развёрнутого желудка. Он тянул её долго, бросая один и хватая другой сосок, кусал, мял и терзал нежную плоть, пока не опустело вымя. Круглый, бочкообразный, он откатился от матери и мгновенно заснул, но она не оставила в покое — вновь схватила за холку и понесла дальше, спящего.

Древний, необоримый инстинкт толкал её к поиску безопасного места, каковым могло быть лишь испытанное временем логово, скрытое на длинной, узкой гриве среди огромных зарастающих вырубов и болотистой земли, изрезанной ручьями, — то самое, где волчица сама появилась на свет. А её место, где она щенилась и несколько лет выхаживала потомство — укромный молодой ельник среди старых порубок близ покинутой людьми деревни, в этом году оказался ненадёжным и даже коварным: охотники с вертолёта засекли волка, идущего с добычи, но не стали преследовать, а лишь отбили его направление и навели пеших: с воздуха рассмотреть логово было невозможно. Завидя машину, перегруженный пищей волк срыгнул половину мяса, облегчился и стал путать следы, отводя от ельника, но пешие стрелки точно вышли на его след, нашли отрыжку и затаились неподалёку. Матёрый же, изрядно покрутив по вырубкам, пришёл к волчице, скинул остатки мяса и истекал слюной, наблюдая, как она ест. И потому, утратив осторожность побежал назад — туда, где оставалась половина отрыгнутой добычи. Он ждал опасности с воздуха, но выстрелы поджидали его на земле: трое стрелков отдуплетились по нему крупной картечью, и от мгновенной смерти спасли густые заросли осинника, принявшие на себя большую часть зарядов. Однако досталось изрядно, от головы до репицы хвоста простегнуло вразброс, так что опрокинуло набок и на короткое мгновение повергло в шок. Крепкий на рану, волк вскочил и порскнул в чащобу — прочь от логова, где волчица готовилась рожать, но охотники не пошли добирать подранка, а с ружьями наперевес направились к ельнику с трех сторон, точно зная, что там добыча более реальная и богатая — волчата. Тогда он сделал ещё одну попытку взять людей на себя, пересиливая страх и мерзость, настиг их, обошёл стороной и внезапно возник на пути. Ещё пара выстрелов сквозь кустарник добавила несколько картечин, из пасти заструилась кровь, сбилось дыхание, но он даже не прибавил шагу — продолжал трусить неторопкой рысью, намереваясь увлечь охотников за собой.

Они же упрямо рвались к логову и бросили его во второй раз…

А волчица в гнезде слышала не только выстрелы — неосторожный хруст валежника под ногами, потаённые шаги и человеческое дыхание с трех сторон, однако сидела под лапником, на кабаньем зимнем ходу до последнего мгновения. И лишь когда все трое почти сошлись в одну точку, сделала стремительный рывок и легко ушла от выстрелов. Ещё бы несколько минут, и была бы в полной безопасности — гнать по захламлённому вырубу люди бы не стали, однако за спиной, в небе послышался знакомый, гулкий рёв машины…

Теперь память тянула её в место более надёжное, в материнское логово — на лесистую гриву среди верховых болот. Длинный день наконец-то догорел, охотники погрузили в вертолёт вынутого из-под земли сотоварища и улетели; впереди было самое удобное место для перехода — серый, призрачный вечер. Не дожидаясь матёрого, она подхватила щенка и неспешной рысью, малым ходом пошла на север. Расстояние в сорок вёрст она могла бы одолеть за несколько часов, но роды ослабили волчицу, к тому же, спасительная энергия движения сейчас терялась чуть ли не вполовину, перерабатываясь в молоко.

Едва потухла заря, как спящий детёныш проснулся и недовольно заворчал, показывая рыбьи зубы, и вдруг изловчился, выгнулся, будто змея, и вонзил их в щеку.

Мать инстинктивно мотнула головой и отшвырнула первенца; перевернувшись в воздухе, тот угодил в муравьиную кучу и тут же был выхвачен обратно. Волчица отнесла его подальше от шевелящегося холмика, откинулась навзничь, подставляя детёнышу соски. Молоко, рассчитанное на три голодных рта, истекало произвольно и, путаясь в редкой, мягкой шерсти, капало на землю. Вездесущие, как люди, насекомые, почуяв сладость, в тот же час накинулись на дармовую пищу, поползли с земли к сосцам, прильнули, выпивая волчью силу, и мать не сгоняла, не стряхивала их, ибо повиновалась древнему закону существования и сожительства многих природных начал.

И не почувствовала, кто высосал из неё больше…

К полуночи она достигла болотной гривы. Не отрывая носа от земли, вдыхая родные запахи и повинуясь их зову, отыскала логово и внезапно легла неподалёку от него: надёжное, сакральное место было занято её матерью с детёнышами, и их отец — пришлый волк-одиночка, стоял на страже.

Волчица выпустила первенца, раскинулась перед ним, отдавая молоко, а волк, скрадывающий гостью, тотчас же оказался рядом, присел, прижал уши, вздыбил холку, затем властно приблизился, обнюхал гостью и немо оскалил матёрые, знобкие клыки.

Детёныш ничего не видел и не слышал, занятый продлением жизни и увлечённый пищей; она же, отчаявшись, тоже окрысилась на материнского супруга, но в тихом урчании слышалась мольба о спасении.

Сказано было много и определённо, да только взрослый, сильный самец ничего не хотел знать, показывая ощеренными зубами свою решимость. Мать сдалась без боя, сникла, расслабилась, и ток молока вдруг прекратился, и напрасно первенец кусал и грыз ослабшие, вялые соски. Тогда он озлился, оторвался от вымени и, исполнившись решительности, сделал предупреждающий скачок в сторону чужого зверя. И тут произошло невероятное: матёрый волк вскочил, насторожил уши и, склонив голову, воззрился на малого, совершенно немощного соперника. Хватило бы короткого удара челюстей, чтобы перекусить щенка, но защитник логова внезапно отступил назад, прильнул к земле, разглядывая волчонка, после чего подтянул живот и вдруг изрыгнул из себя шмат кровавого, свежего мяса.

И отошёл в сторону, глядя со спокойным достоинством. Первенец набросился на отрыжку, да не по зубам было, только вылизал сукровицу и чужой желудочный сок. В тот же миг мать отпихнула сына и в мгновение ока проглотила двухкилограммовый кус.

Это была плата, расчёт за спокойствие семьи. Следовало бы уйти восвояси, однако волчица села перед супругом матери и низко, до земли, опустила голову, просила снисхождения перед смертельной угрозой потомству. Он снова ощерился, теперь с явственным предупреждающим рыком, после чего развернулся и со злобной оглядкой потрусил к логову. Впервые волчица дрогнула, жалобно заскулила; тяжкое горе, обрушившееся враз, — бездомность, гибель переярков и прибылых щенков, которых пришлось умертвить, не освободив от пуповины. По сути, пропала охотничья стая, ибо отцом потомства был тоже волк-одиночка, который не изменит своим привычкам и к осени покинет её; безрадостное будущее — все до кучи, придавило её к земле, заставило на какой-то срок забыть о детёныше. Тот же, не ведая ещё никаких разочарований, кроме огненной боли в момент рождения и голода, нюхал землю вокруг матери и отфыркивал запах чужих следов, отчего шерсть на загривке сама собой становилась дыбом.

По-бабьи наревевшись, она натужно поднялась, уныло посмотрела в разные стороны, послушала ночных птиц и вдруг решилась — принялась лизать первенца, приглаживая вздыбленную холку, мокрую от росы мордашку и подхвостье. Он сунулся было ей под брюхо, к сосцам, но резкий толчок носом откинул щенка в сторону. Тогда первенец сделал ещё одну настойчивую попытку, зайдя сзади, и почти достал вымя и снова был отстранён недружелюбно и жёстко.

И при этом материнский язык продолжал ласкать, умиротворять его, скользя вокруг шеи и ушей.

Тут он внезапно понял и причину смены отношения волчицы, и эти её прощальные ласки — отскочил, ощерился, как недавно матёрый зверь. Он готов был сражаться с матерью! Он протестовал против великой несправедливости — быть умерщвлённым тем, кто дал жизнь!

Она же играючи придавила детёныша лапой к мягкой, болотной земле, вылизала брюшко, словно говоря, что смерть эта — реальная необходимость и будет мгновенной, лёгкой, в момент ласки и блаженства. Первенец сжался в комок, дёрнулся, вдавился в мох и вывернулся из-под лапы.

В тот миг свершилось чудо — он прозрел до срока. Прозрел и увидел звериный оскал матери.

Он барахтался, сучил лапами, отмахивая смерть, а она надвигалась, такая же болезненная и неотвратимая, как рождение. Но что-то случилось, произошло непредвиденное: волчица внезапно оставила первенца, легко перемахнула через него и замерла в боевой стойке.

Детёныш встал на лапы — матёрый зверь вернулся, исполненный решимости и злобы. Он шёл на волчицу, ступая расслабленно, мягко и тем самым скрывал мгновенную и мощную силу броска. Мать вынужденно пятилась, прижимая уши, и неуклюже натыкалась задом на кусты и деревья, на какой-то момент они оба забыли о щенке, и он предусмотрительно отполз в сторону, предчувствуя схватку. Волк выбрал мгновение, превратился в бугристый ком молниеносной энергии и прыгнул. Казалось, всего лишь прикоснулся к матери и тотчас же отскочил, но первенец сразу же почуял запах крови. Волчица жалобно простонала и, прижимаясь к земле, поползла в кочки, из вспоротого живота, словно пуповина, тащились выпущенные кишки.

А зверь тем временем потянул носом воздух и той же крадущейся походкой направился к детёнышу.

От чужака исходил запах смерти. И как ни странно, он был похож на запах пробуждающейся весенней земли…

Волк остановился на расстоянии прыжка, словно взвешивая свои возможности — ударить, как и положено в бою с противником, в броске, или просто подойти, задавить щенка и принести его своим детям для игр.

Зверёныш отфыркнул пугающе мерзкий запах смерти и зарычал.

Должно быть, это показалось матёрому волку забавным, и он ответил угрожающим рыком, стараясь вызвать страх. И вызвал. Но от страха только что прозревший детёныш ощутил в себе истинную волчью дерзость и безрассудство. Ещё немощное, слабоуправляемое тело налилось силой, щемящая, жгучая ярость, сходная с болью от рождения и первого вдоха, охватила его и толкнула вперёд. Прыгнул он неловко, недалеко и сразу же провалился в зыбкий мох, однако этот слабый скачок заставил опытного зверя встать в боевую стойку. Прижав уши и оскалившись, он чуть сдал назад, напружинил лапы, готовый одолеть последние метры одним броском и повергнуть противника. И это уже была не игра — готовилась настоящая схватка!

Но в тот миг откуда-то сбоку внезапной искристой стрелой, не касаясь земли, вылетела волчица и намертво захватила холку матёрого волка. Он не ожидал нападения, сосредоточившись на детёныше, и потому опрокинулся; серый сгусток энергии мышц и дребезжащего звериного крика подкатился к волчонку. Мать стремилась перехватить за горло, и тогда бы больше не разжимала челюстей до последнего, судорожного толчка агонии, однако противник только и ждал этого, чтобы вырваться из насмерть закушенных на шее клыков. Она делала стремительные и короткие движения челюстями, передвигаясь вниз, и лишь грызла, жевала сильную, мускулистую шею врага. А тот, в свою очередь, изматывал волчицу, заставляя её много двигаться вслед за ним и вытаскивать, выматывать из себя кишечник.

Повинуясь собственной ярости и немощности тела, неспособный вступить в эту борьбу и помочь матери, детёныш вскинул голову и завыл, тем самым враз оборвав пение ночных птиц.

Битва длилась около получаса в полной тишине худого болотного леса. Наконец матёрый вывернулся из мёртвой хватки, но для ответной атаки уже не оставалось сил, поскольку изжёванные мышцы шеи больше не держали голову. Волк огрызнулся и тяжело потрусил в сторону логова.

А мать ещё долго стояла, слушая вой детёныша, и качалась от усталости. Затем сделала несколько шагов на этот голос, однако вывалившиеся потроха цеплялись за кусты и корневища, мешая двигаться. Тогда она решительно легла набок, изогнулась и отгрызла волочащиеся по земле кишки, освободившись, как от пуповины. И, легко уже вскочив, схватила первенца и потрусила прочь — через болото, в ту сторону, откуда пришла.

По дороге она часто роняла щенка — не держали челюсти — и потому ложилась, переводя дух и зализывая вспоротый живот, а волчонок, пользуясь случаем, припадал к сосцам и тянул молоко напополам с материнской кровью. Делал это жадно, впрок, чувствуя, как из кормилицы медленно улетучивается жизнь. Ведомая инстинктом, она возвращалась на старое место — в ельники среди вырубов, где было её многолетнее и когда-то безопасное логово и откуда вчерашним утром её выгнали охотники.

Другого места у неё уже не оставалось на земле…

Перед рассветом, когда смолкли ночные и заговорили дневные птицы, она добралась до края выруба и, передохнув в последний раз, поползла к ельникам, служившим в зимнее время пристанищем для кабанов. Дышать становилось все труднее, мешал детёныш, зажатый в зубах, но теперь, зная свою скорую кончину, она не выпускала его больше, хотя он рвался и кусал за щеки.

На опушке леса над головой появился первый ворон, сделал круг, снизился и издал такой знакомый вопль, указывающий на добычу. Пока она была жива и держала первенца, он не мог стать птичьим кормом, и потому мать ползла вперёд, захлёбываясь воздухом.

Ворон удалился и скоро привёл за собой около десятка сородичей. Стая облетела выруб, точно рассчитала место, где из волчицы вылетит дух, и расселась на сухостой, пни и колодник. В прошлом верные союзники по добыче мяса теперь готовились поделить между собой того, кто часто добывал им пищу — загонял и резал лосей, кабанов и домашний скот.

В природе ничего не могло пропасть даром…

В это время и появился матёрый отец семейства. Покружив возле лежащей волчицы, он срыгнул добычу — разорванного пополам зайца — и лёг в стороне зализывать свои раны. Волчица приподнялась, понюхала пищу и молчаливо отвернулась. Он же оставил своё занятие, вскинув голову, посмотрел недовольно и жёстко, потом заворчал: если самка не брала корм, добытый волком, это значило одно — полную потерю потомства.

Матёрый ещё раз обошёл волчицу, выискивая запах щенка, и обнаружил его спящим под елью. Потом наконец-то поднял голову, озирая рассевшихся по сухостоинам птиц, и все понял. Он был сам несколько раз ранен, и собственная боль притушила природную прозорливость, и потому, словно искупая вину свою, волк подполз к матери, обнюхал её и только сейчас обнаружил разорванную брюшину. Лизнул несколько раз, но она отогнала волка, немо окрысившись, показывая, что рана смертельная.

Матёрый попятился, сел и, вскинув морду, заскулил, пробуя голос. В волчьих глазах закипали слезы, и плач готов был вырваться из его глотки, однако самка заворчала на него с клёкотом и яростью — запрещала делать это вблизи логова. Тогда он поджал хвост и с низко опущенной, скорбной головой побрёл, затем потрусил прочь от ельников. И чем дальше уходил, тем больше набирал скорость и вот уже понёсся крупными скачками, как за добычей, легко махая через колодины и завалы. Он бежал не дыша и на то расстояние, насколько хватило воздуха в лёгких и силы в мышцах. Он боялся разжать зубы, чтобы не вырвался зажатый в гортани плач…

Едва волк исчез из виду, как вороны тут же опустились подле гибнущего зверя и стали расклевывать его пищу — отрыгнутого зайца. Рвали жадно, в драку, давились костями и большими кусками, в несколько минут уничтожив все без остатка. Она же смотрела на это спокойно, набираясь сил для последнего рывка к логову. Потом сунулась под ель, взяла детёныша и двинулась дальше, к спасительным ельникам, где воронам не взять волчонка. Предощущение близкой смерти подавило разум, и она уже не осознавала того, что потомство таким образом не уберечь, не спасти, что первенца ожидает простая гибель от голода, ибо никто не накормит волчонка, не даст ему приложиться к сосцам, однако ничто не могло подавить материнский инстинкт, впрямую связанный с инстинктом продления рода.

Бывшие сотрапезники пошли следом, перелетая с пня на пень или вовсе по земле, короткими прыжками и в непосредственной близости; Между тем рассвело, над вырубами поднялось красное зарево, потом взошло неяркое солнце — она все ползла, едва переваливаясь через колодник. Вечный вороний голод подгонял птиц, делал их смелее, нахальнее, и они уже вышагивали следом, склёвывая окровавленные следы. Почти у границы ельника мать завалилась набок, поскребла лапами прелый лист и затихла, зубы разжались. Первенец тотчас же выскользнул из них, заурчал сердито и, встряхнувшись, бросился к сосцам. Молоко истекало само собой, но уже не от переизбытка его…

В этот час над утренней землёй возвысился и полетел во все стороны света печальный волчий плач. И скорбная мелодия его, одна для всего живого, одна для всего мира, была понятна всем, и в том числе человеку, ибо так сильно напоминала древние похоронные плачи-причеты над покойными.

И в этом проявлении чувств наконец-то в первый и последний раз соединились и примирились вечные враги…

А чёрные птицы встали кругом, но пока ещё не подходили — переговаривались в предвкушении пищи и тоже слушали плачущий вой матёрого. Несколько минут детёныш терзал вялое подбрюшье, пока вместо молока не пошла чистая, густеющая, как молозиво, кровь. Первенец недовольно рыкнул, и в этот момент мёртвая волчица схватила его поперёк туловища, резво вскочила и произвела стремительный рывок к ельнику, чем мгновенно вспугнула вороньё. Стая тотчас же взметнулась, загорланила встревоженно, роняя помёт, а мать подломилась на бегу у крайней, развесистой ели, ткнулась мордой в прошлогоднюю траву, и волчонок на сей раз кубарем вылетел из материнской пасти.

И впервые в жизни заскулил, вдруг почувствовав своё полное одиночество на земле. Некрепкий его голос, будто настраиваясь по камертону отцовского плача, чуть возвысился и скоро слился с ним где-то высоко над землёй, образуя стереоэффект.

Слушая этот оркестр, замерли и онемели утренние птицы, прекратилось всякое движение на земле, оцепенела всякая живая тварь и даже муравьи замедлили свой бег на некоторое время, усиленно шевеля усиками и выслушивая не звуки — энергию пространства.

Потом все ожило, зашевелилось и запело в округе, но неведомое чувство одиночества и полной, теперь не желаемой свободы, обернулось неожиданным образом — пробудило разум и страх одновременно. Волчонок заполз кабаньей тропой в гущу мелкого, осадистого ельника и замолк, боясь дыхнуть. Он видел, как птицы вновь приземлились, теперь уже на неподвижный труп, и старый, с затасканным пером ворон совершил ритуальное действо — двумя точными, сильными ударами выклевал волчьи глаза, после чего сунулся в разверзнувшуюся огромную рану на брюхе, исследовал её и отошёл в сторону: готовой пищи — внутренностей — на сей раз не осталось.

И ни вожак стаи, ни кто другой не посмели больше и разу клюнуть остывающую волчицу. Удовлетворённые птицы расселись подле неё и замерли в напряжённом, стоическом ожидании.

Полная неподвижность делала их похожими на обугленные головни. Эта траурная, похоронная команда не сошла с места и не шевельнулась, когда вдруг налетел ветер и из небольшой, клочковатой тучи ударил короткий и сильный дождь, потом начало жечь и парить обнажившееся солнце, почуяв неуловимый запах мертвечины, стали слетаться жуки-могильщики, постоянно живущие при волчьем логове.

Птицы будто сами омертвели, поджидая поры, когда созреет пища.

Насосавшийся в последний раз волчонок дремал, спрятавшись под елями, когда вдруг послышался резкий и одновременный треск крыльев. Вороны взлетали с криком, подавая сигнал опасности всему живому — и маленькому зверёнышу тоже. Он заполз в рытвину, оставленную кабанами, навострил уши, нюхая воздух.

И сразу же обнаружил приближение людей; они шли, переговариваясь, и речь их напоминала клекочущий птичий язык. Вороны же орали над их головами, выписывая беспорядочные, возмущённые круги, пока с земли не раздался выстрел. Облезлая птица, исполнившая ритуал, рухнула на землю возле трупа и поползла в сторону, как недавно ползла волчица. Предсмертный её крик бил по ушам, заставляя стаю орать ещё громче, а зверёныша ёжиться и вбуравливаться в землю. Ещё один выстрел разом оборвал этот голос.

Человек даже не притронулся к своей добыче, разве что брезгливо пнул её, загоняя под выворотень, и приблизился к трупу волчицы. Проклекотал что-то своему напарнику, засмеялся. Вдвоём они положили мёртвого зверя на спину и стали осматривать, потянуло сладковатым дымом, речь их сделалась слышнее, гуще и веселее.

Первенец видел, как его мать вздёрнули на дыбу, привязав задние ноги к склонённому аркой дереву, и принялись сдирать шкуру. Это был тоже ритуал, только человеческий: работали не спеша, со вкусом, но молча, и один из них, с шерстью на лице, часто прикладывался к сосцу — пузатой фляжке, после чего становился ещё молчаливее.

Наконец второй, гололицый, спрятал нож, хотя шкура ещё висела на голове волчицы, прихватил ружьё и направился в ельник, а первый, завершая работу, завыл протяжно и отчего-то безрадостно — а должен был бы победно, коль людям выдалась удача.

Слушая этот печальный голос, волчонок выбрался из укрытия, высунул морду из-под ветвей; он ощущал голод, пугающее одиночество и беззащитность; это была его песня, и, повинуясь своему состоянию, он подтянул негромким, но чувственным подголоском. Воющий человек с шерстью на лице не мог его услышать, занятый разделкой добычи, да и сейчас первенца не заботила собственная безопасность, ибо само пение приводило его в особое трепетное оцепенение, когда ничего, кроме высокого льющегося звука, в мире не существует.

Подвывая человеческой песне, он выкарабкался на полусгнившую моховую валежину и вознёсся бы ещё выше, если б смог и было куда. Вскинув голову, он пел, как мог, зато истово и самозабвенно, почему и не заметил, как на его голос вышел гололицый человек, осторожно подкрался и снял куртку. Но прежде чем набросить её на волчонка, стоял и слушал, будто не хотел портить песню. И едва звук угас, как сверху упало что-то плотное и тёмное, обволокло со всех сторон, парализовало всякое движение.

Запах случайного логова — ямы от подпола — знакомый с первого мгновения, как явился на свет, и нестерпимо мерзкий, охватил первенца ещё плотнее, чем брезент куртки, проник в ноздри, лёгкие, впитался в кровь и достал сердца. Он пытался отфыркнуть его, исторгнуть из своего существа, однако запах этот был подавляющим и вездесущим…


3

Интерес к этой охоте у Ражного пропал в первый же день, когда поляки сначала отказались от классических способов охоты на логове — окладом флажками и подманиванием волков на утренней и вечерней вабе, а потом заявили, что отстреливать хищников станут с вертолёта, на котором прилетели.

Зимой ещё куда ни шло, хотя Ражный как президент клуба был противником такой неспортивной охоты, а в начале лета, в зеленом лесу с воздуха и коня-то вряд ли увидишь. Но спорить с панами не стал, понимая, что те попросту не желают ломать ног по старым вырубам и чащобам, а хотят красиво и с ветерком полетать и пострелять.

Ну и на здоровье! Таковы и трофеи будут…

Можно сказать, полякам ещё повезло: стронутая с логова волчья семья не исчезла в зелёнке, а почему-то завертелась на территории брошенной деревни, не совсем заросшей и хорошо просматриваемой с вертолёта. Отстреляли двух переярков, ранили матёрого и, пожалуй, взяли бы волчицу с прибылыми, если уже разродилась, не провались один из панов в старый колодец. Поиск зверей пришлось прекратить и вернуться на базу, а надо было во что бы то ни стало добирать подстреленного волка, иначе начнёт мстить за разорение гнёзда и наделает беды.

Оставив гостей, Ражный вечером сходил на вабу, потрубил в ламповое стекло голосом волчицы, и матёрый отозвался почти мгновенно, причём в районе логова. Это вселило надежду: если за ночь не уйдут, то рано утром можно расставить стрелков по лазам и тропам и взять волков на вабу.

Возвращаясь в сумерках из леса, неподалёку от базы на старом просёлке он встретил человека в современных американских джинсах и белой рубахе навыпуск, перетянутой широким кожаным поясом с серебряными бляхами.

У Ражного тоже была такая рубаха и пояс, хранящиеся после смерти отца в его сундуке.

Это был соперник, давно ожидаемый и пришедший все-таки неожиданно…

— Здравствуй, Ражный, — сказал он и подал руку. — Я Колеватый.

— Здорово, Колеватый, — и сразу же отметил, что поединщик серьёзный, сильный и лишь немного обеспокоенный, отчего и пытается давить психологически с первого прикосновения к сопернику — чуть крепче, чем полагается, сжал руку.

— Когда и где? — спросил пришедший араке.

— В моей вотчине, — уклонился от прямого ответа Ражный. — Но сейчас связан гостями, поляки приехали на волчье логово. Завтра к вечеру уберутся. Встретимся здесь же и обговорим условия.

— Добро, — согласился тот. — Прими дар, вотчинник! Жеребчика тебе привёл!

За поворотом просёлка стоял новенький дизельный джип «нисан-тирана»…

Ражный внутренне собрался, будто в боевую стойку встал: судя по такому дару, схватка для Колеватого была решающей. И сразу же возникло много вопросов, а один будто спицей проколол сознание: почему Пересвет определил в противники опытному, не раз бывавшему на ристалищах поединщику его, ещё только затевающего Пир — первую в жизни схватку?

И ответ находился двоякий: или боярый муж считает, что коль Ражный — внук Ерофея, то способен одолеть Колеватого, или не забыл дерзости его и потешного поединка в Валдайском Урочище и теперь решил наказать, поставить на место.

Потом нашлось ещё одно предположение: калики говорили, будто Ослаб или его опричина пытаются взять в руки слишком самостоятельных вотчинников и давят на Пересвета, чтоб тот выставлял против пирующих хозяев Урочищ таких поединщиков, которые в два счета уложат молодого аракса. Да ещё на собственной земле…

Сам Ослаб был из вольных и, по словам сирых, не благоволил к вотчинникам…

От даров отказываться было не принято, впрочем, как и обсуждать достоинствами недостатки. Мало того, принимать их следовало без всякого выражения чувств, дабы соперник не мог понять, что он означает для вотчинника. А Колеватый незаметно и пристально, словно скальпелем, вскрывал глазами Ражного, намереваясь заглянуть внутрь…

— Благодарствую, — по обряду сказал Ражный и добавил от себя, прямо взглянув сопернику в глаза. — Отдарюсь после Поруки!

— Ты сначала получи эту Поруку! — усмехнулся тот. — А дар я приму!

До поединка вне ристалища им можно было прикасаться друг к другу, лишь здороваясь за руку, но Колеватый хотел было хлопнуть его по плечу — так, дружески, по обыкновенной в мирской жизни привычке — Ражный увернулся в последний миг. Мощная десница соперника похлопала воздух.

— Ну что? Расходимся, гость дорогой? — спросил Ражный, направляясь к джипу.

— Да рано ещё… Покажи Рощу. Если недалече… Колеватый хитрил или рассчитывал на простоту своего соперника: заранее показать дубовое Урочище — обеспечить ему половину победы. Он там дневать и ночевать будет, он там всю землю руками ощупает, сквозь пальцы пропустит, каждое дерево обнимет и обласкает…

— А ты не спеши. — Ражный валял дурака. — Я ещё там не прибрался. Провожу поляков, возьму грабельки, метёлку с совком, жёлуди смету, чтоб спину не давили…

Тот все понял, но никак не выразил своих чувств, лишь добро усмехнулся и пожал могучими плечами.

— Как хочешь, я во времени не ограничен. Ты вотчинник, а потому — как скажешь.

— Тогда завтра увидимся, — теперь Ражный подал ему руку. — Кстати, как с ночлегом?

— В город вернусь, в гостиницу, — просто ответил Колеватый. — Меня машина ждёт, тут недалеко, на дороге.

Вольный араке снял пояс, рубаху, спрятал все в сумку и переоделся в майку и джинсовую куртку.

— Ну, будь здоров! — махнул рукой и подался восвояси.

Ражный поднёс ламповое стекло к губам и провабил ему вслед матёрым зверем. Поединщик даже на мгновение не приостановил шага — не то что не обернулся; его невозмутимость и спокойствие говорили о главном — Колеватый был крепким на рану, как бронированный старый кабан…

Утром капризные поляки вообще отказались ходить по земле, кивая на своего товарища с порванными связками голеностопного сустава, и заявили, что охотиться станут только с вертолёта. И тогда Ражный решил подстраховаться, уйти к логову до рассвета и там взять волка на вабу, ну а с волчицей и прибылыми уж как получится. Так будет скорее и надёжнее, ибо поединщик ждёт, хотя и говорит, что во времени не ограничен. Кто его знает, вдруг примет отсрочки и оттяжки во времени за психологическое давление и сам начнёт давить.

А до поединка Ражному действительно нужно было «прибраться» — закончить все текущие дела, снять всякое стороннее давление в виде забот и хлопот и внутренне сосредоточиться только на предстоящем поединке. Так что он составил мысленный график, расставив свои дела в строгую очерёдность.

Первым пунктом значилось взять матёрого, вторым — освободиться от польских охотников и только третьим — наказать Кудеяра. Начало и конец у этого плана довольно легко соединялись, и, отправляясь на логово, он рассчитывал убить двух зайцев, прихватив с собой приблудного раба, тайно живущего на базе.

Однако расчёт не оправдался: волк не ответил на вабу, и когда Ражный уже решил, что матёрого в окрестностях логова нет, вдруг затянул прощальную песню, и этот звериный плач врезался в слух и сознание, как осколок стекла…

Сняв шкуру с мёртвой волчицы, Ражный вывернул её мездрой наружу, вырубил подходящую рогатину вместо пяла и натянул: когда ещё прилетят польские паны, неизвестно, и прилетят ли вообще, а в такую жару, скомканная в рюкзаке, она сопреет за несколько часов — соли с собой нет. Вообще-то весенняя, линялая волчица как мех никуда не годилась, разве что у порога постелить вместо половика, к тому же, дыра на боку расхвачена не по месту, по всей видимости, в драке. Поляки её не возьмут — слишком чванливы, чтобы брать чужой трофей. К тому же им волчонок нужен, не шкура, а для получения премии за отстрел волчицы достаточно было предъявить голову, лапы и шмат кожи с брюха, на котором видны оттянутые соски. Да, экземпляр попался редкий, невиданный — величиной с матёрого самца и весом под шестьдесят килограммов. Не вымя, так бы и сроду не подумать, что самка.

Витюля потом выделает и продаст иностранцам, придумав леденящую душу историю.

Ражный не надеялся отыскать волчат. Когда сведущий в биологии Кудеяр осматривал погибшую от раны самку, сразу же обнаружил, что нет кишечника. В брюхе остались желудок, печень и ещё не сократившаяся матка — все остальное вымотано и отрезано волчьими зубами, а не расклёвано вороньём, как думали вначале.

В желудке оказались непереваренный кусок мяса и два новорождённых детёныша: таким образом волчицы регулировали поголовье и оставляли жить самых сильных волчат и столько, сколько могли прокормить и вырастить. Конечно, сомнительно, что крупная, матёрая самка ощенилась только двумя, но будь ещё волчата — тут бы, у трупа вертелись, пока не сдохли и не стали бы добычей воронья. А судя по всему, волчица погибла пару часов назад. И все-таки для очистки совести Ражный заставил Кудеяра копать яму, чтобы не дать поживы воронью, а сам побрёл по ельникам, к логову.

Осторожно пробираясь сквозь завалы к ручью, он снова услышал волчий плач, и чтобы не сосредоточиваться на нем, чтобы заглушить его скорбящую мелодию, он замычал современный мотивчик, однако звериный голос все равно накладывался, звучал сильнее и явственней. Тогда он попробовал размышлять вслух относительно вчерашней вертолётной охоты на логове, ругал поляков, один из которых вывихнул ногу и порвал связки, провалившись в колодец.

Ражный часто разговаривал сам с собой, оставаясь один, потому что на людях больше молчал, и это помогало выстроить мысли, психологически уравновеситься; тут почему-то и такой способ не помогал. Прощальная песня матёрого, упущенного вчера так бездарно и глупо, оказывалась сверху и притягивала воображение. На какое-то время он забыл даже о поединщике и предстоящей схватке — первой в жизни схватке в дубовой роще! — к которой теперь следовало готовиться ежеминутно.

Он прислушался, стараясь определить, откуда же доносится волчий вой, и внезапно обнаружил, что в мире тихо, а звериный плач звучит в нем, запечатлённый слухом, как магнитофонной лентой.

Потом он услышал, как за спиной заволновалось вороньё, стерегущее свою долю, — значит, Кудеяр свалил тушу волчицы в яму. Он ненавидел этих птиц, вид и крик их вызывали омерзение и близкое, тайное ощущение смерти, сейчас ещё более усиленное волчьим голосом.

Пять лет назад прапорщик Ражный, боец спецназа погранвойск, сидел среди камней на таджикской границе с огромной раной — осколком мины вынесло два ребра в правом боку, подавал сигналы «сое» и боролся с птицами. В полусотне метров от него на жутком солнцепёке лежал срочник-погранец Анвар, которому досталось больше, и потому вороньё уже обрабатывало его кости. Это было жуткое зрелище: резиново-прочные, беспощадные голодные птицы падали на человеческое тело так густо, что вместо Анвара образовывался чёрный шевелящийся курган. Ражному чудилось, что это уже не вороны, не те, воспетые в воинских песнях птицы, а крупные насекомые, что-то вроде жучков-могильников, только крупнее в сотни раз. Он дважды засадил из подствольника по этому кургану и понял безнадёжность такого занятия. Вороньё взлетало, словно показывая результат своего труда, и снова облепляло труп, вернее, просвечивающуюся насквозь ребристую грудную клетку, так похожую на птичью…

Стрелять по ним прицельно он уже не мог, да и не отогнать их было пулями, потому бил по скопищам воронья из подствольного гранатомёта, однако выстрела хватало на три минуты, не больше. Птицы дожрали Анвара и теперь приговорили на съедение Ражного. Прапорщик понимал: стоит потерять сознание или кончатся гранаты — начнут расклевывать, не дожидаясь смерти. В полубреду он пытался контролировать время и, закрывая от слабости глаза, считал до семидесяти, после чего наугад наводил автомат на скопище и нажимал гашетку. За минуту забытья вороньё приближалось на расстояние вытянутой руки…

И ни разу не промазал. Такого обилия этих ангелов смерти, пожалуй, не было ни в одной точке земного шара. После каждой гранаты до десятка воронов превращалось в чёрные лохмотья, но на смену им прилетало ещё больше.

На этих птиц не охотились ни люди, ни звери, и сами они не расклевывали трупы павших своих сородичей.

Они были несъедобны и потому вечны.

Когда за раненым прапорщиком пришёл вертолёт, пилоты побоялись сажать машину в непосредственной близости: на каменном склоне валялось десятка три душманских трупов — это то, что они наколотили в паре с Анваром, и поднятая винтами чёрная туча в буквальном смысле закрыла небо.

Вороньё в тех краях размножалось и жирело от долгой войны…

Три эти птицы сидели сейчас на сухой ели низко от земли и внимательно наблюдали за движением человека, не забывая коситься под дерево. Чего-то ждали…

Ражный отвернул в сторону и пошёл прямо на сухую ёлку — вороны нехотя взлетели, закричали недовольно, заругались, что отнимают добычу.

Волчонок сидел на корневище и подпевал отцу. Он даже не дёрнулся, когда оказался в человеческих руках, ибо взят был за холку, как носила его мать.

— Вот ты где, брат… А от мамаши твоей одна шкура осталась…

Щенок открыл глаза, чем удивил человека.

— Интересно… Пуповина не отсохла, а смотришь. Щенок тихо заурчал. Ражный крепче взял за загривок и тут увидел тонкие молочные зубы в пасти зверёныша.

— И ещё с клыками… Да ты, брат, вундеркинд. Волчонок или властную руку почувствовал, или посчитал, что взят материнскими зубами — обвис, вытянув лапы. Взгляд щенка был уже осмысленным, реагировал на движение и предметы — знать, давно освоился с окружающим миром.

— Ладно… А где твои братья-сестры? Или всех мамаша подъела?

Вороны кружили над головой: их добыча сейчас была в руках человека. Ражный понаблюдал за их полётом, сунул в карман волчонка.

— Значит, подъела… Такая здоровая, а всего троих родила и только одного тебя оставила. Видно, не зря говорят: чем меньше рождаемость, тем выше организация и интеллект. Пошли, что ли?

Зверёныш чуть поволохался в кармане и затих. Кудеяр почти зарыл волчицу, однако, заметив хозяина, бросил лопату и сел. Ражный сдёрнул с него брезентовую куртку, завернул щенка и, завязав узлом, положил на колодину. Раб тут же оказался рядом, просунул руку в узелок, погладил волчонка, не вынимая.

— Какая мягкая шёрстка. Плюшевый… Вы что с ним станете делать, хозяин?

Ражный не удостоил его ответом, ибо сам не знал, что теперь делать с волчонком. Конечно, надо бы отдать полякам, да почему-то чувствовал нарастающий внутренний протест, в основном продиктованный обидой, что упустили они вчера матёрого и теперь добавили ему работы перед поединком.

Пользуясь молчанием, раб достал щенка, заглянул в пасть, осмотрел снаружи.

— Редкий случай, — заключил равнодушно. — Пуповина свежая, а глаза открылись… Как это понимать, президент?

И вдруг как-то странно пискнул, отшвырнул щенка и зажал основание большого пальца.

— Вот сука!.. И зубы есть! — Кудеяр тут же справился с собственным испугом, взял привычный саркастический тон. — Как считаете, волчата могут быть бешеными от рождения? Как люди, например?

Ражный не удостоил его ответом, сунул детёныша назад в куртку, застегнул «молнию», завязал в узел, после чего бросил лопатку.

— Трудись.

Кудеяр усмехнулся в бороду и промолчал, чётко зная черту в их отношениях, переступать которую не следует, ковырнул землю. Птицы, зревшие коварство, возмущённо сорвались со своих мест и с клёкотом возреяли над головами. Ражный подтянул к себе ружьё, но пожалел картечь — дробовых патронов в патронташе не оставалось…

Напарник насыпал зачем-то холмик над могилой и, как всякий раб, работающий из-под палки и по приказам, дело до конца не довёл.

— Утрамбуй землю и привали сверху камнями, — распорядился Ражный.

— А на хрен это надо? — утомлённый жарой и потому ленивый, спросил Кудеяр. — Экология, что ли? Да кто сюда придёт?..

Чтобы прекратить «разговорчики в строю», когда-то хватало одного взгляда; теперь невольник распоясался и будто бы не замечал, что хозяин тихо вскипает.

Ражный молча дал пинка в тощую задницу. Кудеяр зарылся головой в мелкий густой ельник, но тут же вскочил, поклонился.

— А, да!.. Прошу прощения, президент. Слушаюсь…

И опять же кое-как примял ногами холмик, поплёлся выковыривать камни из земли.

Кудеяр в последнее время начал смелеть, и, если пока ещё не нарушал условий договора, то в речи его Ражный все чаще слышал издевательский тон. Поставить на место его можно было в любой момент и за малейшее своеволие — бывший прапорщик знал много лекарств от наглости, однако оттягивал время, поджидая тот случай, когда невольник утратит бдительность, нарвётся окончательно и когда сделать это можно изящно, со вкусом, один раз и навсегда. Он ненавидел своего раба, презирал его прошлый и нынешний образ жизни, былую учёность, подвижный, с налётом ржавого цинизма, ум, поскольку все это являлось флёром, туманом, прикрывающим примитивную, трусливую натуру. С точки зрения Ражного, его было бессмысленно перевоспитывать либо прививать какие-то достойные человека, благородные качества. Он был раб от природы, ибо уважал только силу и перед ней преклонялся, даже если при том держал фигу в кармане. И как всякий раб, так или иначе получив власть, становился неумолимым и жестоким, но стоило ему почувствовать силу, как он мгновенно становился самим собой и готов был сапоги лизать.

И это неприятное общение с рабом неожиданно излечило: волчий плач забылся, плёнка стёрлась, не оставив даже воспоминания скорбной мелодии. Но теперь мысли занял Кудеяр, от которого перед поединком следовало избавиться, как от мерзкого раба, негодного человека и души, все-таки зависимой от воли Ражного.

Первая в жизни схватка в дубраве вполне могла оказаться и последней, то есть, окончиться славной, но смертью, и по древнему правилу он не мог оставить после себя хотя бы одну зависимую душу — жену, ребёнка, возлюбленную или пленника-раба, приведённого с чужбины. Поэтому до первого поединка Ражный не имел права жениться, заводить детей, хозяйство и рабов…

Кудеяр прибился на охотничью базу прошлой осенью, и Ражный до сих пор не знал его настоящего имени, что, впрочем, было не особенно интересно.

Однажды он приехал из города (провожал на поезд группу иностранцев) и увидел выбитые стекла и пострелянные стены, а сторож — сорокалетний мужик, бывший классный сварщик и Герой Соцтруда, а ныне тихий алкоголик Витюля, оказался в таком сильном возбуждении и страхе, что поначалу ничего не мог добиться от него и потому сам осмотрел базу: из кладовой и морозильной камеры исчезли продукты, палатка, меховой спальный мешок и совсем странно — икона Сергия Радонежского из зала трофеев. Сторож был хоть и храбр на словах, чуть выпив, стучал себя в грудь и Золотую Звезду показывал, однако на рожон не полез, и когда к охотничьей базе подрулила иномарка, а оттуда вышел бандит с автоматом, смекнул, что в открытом бою проиграет, потому взял свою одностволку и спрятался на чердаке, осторожно замкнув входную дверь на внутренний замок.

А бандит, видимо, знал, что хозяина нет, потому вёл себя дерзко и нагло — выломал окно, влез в дом и стал хозяйничать, выбрасывая на улицу и складывая в машину все, что понравилось. В последнюю очередь снял со стены икону, и, когда вылез с нею на улицу, сторож наконец пришёл в себя, прицелился и всадил ему заряд дроби в задницу. Разбойник сначала упал, заорал и пополз за машину. Витюля перезарядил ружьё и выстрелил по капоту иномарки, но бандит пришёл в себя и открыл ответный огонь — выбил окна, изрешетил железную крышу, после чего заполз в машину и поехал со двора. Сторож вдарил по нему ещё раз, выставил заднее стекло, но нападавший умчался по просёлку и на развилке повернул не к городу, а в обратную сторону — к брошенному лесоучастку — это было хорошо видно с чердака.

Герой Соцтруда побоялся спускаться вниз, а лишь принёс патронов с пулями и картечью, и засел у слухового окна.

— Кудеяр! — восклицал он, не в силах справиться с волнением. — Истинный Кудеяр! Средь бела дня на такое?!

Это происшествие показалось Ражному странным: грабить охотничью базу не имело смысла — денег нет, оружие вывезли и сдали в милицию на хранение, да и вообще ничего ценного: даже икона была новая, конца прошлого века. Судя по похищенным вещам, бандит жил не очень далеко и бедствовал в осеннем холодном лесу. Ущерб от нападения был не великий — в конце концов, и «Кудеяру» досталось: на земле, где стояла его машина, остались сгустки крови, битое стекло, и можно бы считать, что были с налётчиком в расчёте, но ещё тогда Ражный заподозрил — а не приглядывать ли за ним приставили этого человека?

Оставив все дела, он занялся поисками и через пару дней обнаружил старенькую, простреленную дробью «БМВ», замаскированную на зарастающей лесовозной дороге в двадцати километрах от базы, и сел в засаду.

Ещё через пару дней кончились продукты, да и похолодало, так что Ражный решил оставить Кудеяра до первого снежка, когда тот сам выберется из своего логова и наследит.

Первый снег выпал через неделю, и Ражный, прихватив с собой оруженосца Витюлю (носил карабин на случай встречи с крупным зверем), пару гончих, специально отправился в тот район потропить зайцев. И скоро гончаки вдруг залаяли на одном месте, будто по крупному зверю.

— Лось! Лося держат! — возликовал неунывающий Витюля.

Несведущего Героя пришлось урезонить, ибо вместо лося там мог быть тот самый Кудеяр с «Калашниковым»…

Так оно и оказалось. Только бандит не смог даже самостоятельно выползти из палатки, присыпанной снегом. Дробовой заряд попал ему в область анального отверстия, задница распухла, начиналось заражение крови, и Кудеяр валялся с высокой температурой и в полусознательном состоянии. Автомат у него был под рукой, и, несмотря на помрачение ума, он все-таки попытался поднять его с пола, но ничего больше сделать не успел. Ражный вышвырнул бандита из палатки на снег, придавил к земле стволом карабина.

И здесь от него дурно завоняло. Потом, когда выздоровел, Кудеяр признался, что не мог сходить в туалет уже неделю, и тут от страха у него началась медвежья болезнь, которая продолжалась потом всю дорогу, пока несли его до машины и пот ж ехали до базы. Несмотря на ранение, у бандита не пропал аппетит и он сожрал чуть ли не половину уворованных продуктов — четырнадцать литровых банок лосиной тушёнки! Даже с великого голода нормальному человеку столько не съесть, тем более когда случился запор.

На базе Витюля отмывал и лечил его больше месяца, геройски перенося отвращение, и когда Кудеяр встал на ноги, Ражный велел выдать ему солдатскую одежду, бывшую в клубе как охотничья спецовка для гостей, и отправить на все четыре стороны. И вот тогда налётчик в прямом смысле пал на колени.

— Не выгоняйте! — взмолился. — Мне некуда идти! Я вынужден прятаться! Если я появлюсь в городе — меня убьют! Буду служить вам! Все исполню, что прикажете!.. Позвольте остаться!

— Даю три минуты, — предупредил Ражный. — И чтоб духу твоего не было!

Налётчик пугливо открыл дверь задом, попросил из-за порога:

— Верните мне автомат…

Не хотелось марать рук об это существо, поэтому Ражный дал ему пинка и велел Герою вывезти Кудеяра за сто первый километр в прямом смысле, то есть за границу арендованных охотугодий. Верный слуга исполнил все, как полагается, но не прошло и недели, как егеря, объезжавшие на снегоходах лосей в семнадцатом квартале, засекли человеческие следы в кирзовых солдатских сапогах. Неизвестный выходил на просеку, зачем-то прошёл по ней взад-вперёд, после чего, неумело маскируя след, снова свернул вглубь квартала, где находился старый леспромхозовский вагончик с печью. И пёс бы с ним, да на выходные дни Ражный ожидал группу «новых русских» из области, и Кудеяр мог подшуметь лосей, стоящих на кормёжке в этом квартале. Поэтому, не раздумывая, велел осторожно пройти на лыжах к вагончику и взять, кто бы там ни оказался. Егерями у него работали местные мужики-охотники, леса знали отлично и к обеду следующего дня привезли в снегоходной нарте обмороженного, корсетного Кудеяра.

Гнать его с территории оказалось бесполезным, его в двери — он в окно, тем более одичавший лесной скиталец снова упал на колени.

— Служить буду! Как последняя сука!

Он был интеллигент и в лагерях не сидел, поэтому тюремные клятвы и замашки звучали у него выспренно. Не походил он ни на уголовника, ни на киллера, вынужденного скрываться от возмездия, ни на члена какой-нибудь бандитской группировки, которому братва отказала в покровительстве.

При всей своей рабской роли в охотничьем клубе, Герой Соцтруда Витюля вовсе не был рабом, а невероятно прилежным трудягой, выброшенным с круга жизни великими реформаторами. Он до сих пор оставался Почётным гражданином города Надыма, одна из улиц носила его имя; разве что надымчане не ведали, где теперь он и в каком состоянии, качая природный газ по трубопроводу, им сваренному. Витюля прекрасно осознавал своё положение, называл себя абортом реформы и все ещё желал быть кому-то нужным и полезным — не государству, так небольшому частному делу в виде клуба и охотничьей базы. Варить он больше не мог, поскольку от долговременных запоев тряслись руки…

— Ладно, — согласился тогда Ражный. — Служить так служить… Но запомни: малейшее неповиновение, и я тебе больше не хозяин.

Кудеяр готов был землю есть.

А Ражный присматривался к нему и искал подтверждение своим внезапным мыслям: впереди был первый поединок, и вполне возможно, что его будущий соперник, заранее зная, с кем придётся выйти на ристалище, подослал своего человечка, используя его вслепую.

Отец не раз предупреждал — за полгода до схватки никого больше к себе не подпускай, тем более перед Пиром. К нему самому не раз подкрадывались — то молодая женщина объявится, на которую сроду не подумаешь, то беспризорный мальчик, которого выгнать рука не поднимается. Для соперника все важно: как ты живёшь в мирской жизни, что ешь, сколько спишь и даже что видишь во сне.

И сколько бы он ни приглядывался к рабу, ничего не заподозрил и все-таки решил заранее освободиться от зависимой души: до поединка оставалось менее полугода, поскольку Ражный этой весной достиг совершеннолетия аракса — исполнилось ровно сорок.

Способ избавления от рабства он знал армейский, проверенный и жёсткий: прежде чем поднять человека, его следует унизить, дабы ощутил дно и опору под ногами. Иначе из трясины не выплыть…

Но оказалось, есть на свете люди настолько глубокие в своей низости, что могут и тебя увлечь на дно, незаметно погрузив в болотную зыбь. Самое удивительное, что Кудеяру нравился такой образ жизни и другого он не хотел, а выгнать его с базы оказалось невозможно. Он в буквальном смысле прилип, въелся, как ржавчина, и медленно грыз изнутри душу, изъедал и язвил её своими циничными, полускрытыми насмешками, и когда хозяин выходил из терпения и хватал палку, тотчас же покорно склонял перед ним спину.

Ражный терпел и ждал случая, когда можно хорошенько встряхнуть, жёстко наказать в последний раз отравляющего жизнь раба, и приезд поединщика подстегнул к скорому действию, да и случай представился удобный: охота с поляками, вертолёт, начальство из области — все к месту.

Едва Кудеяр забил камнями могилу волчицы и сел в тенёк покурить, за ельниками послышался стрекот вертолёта Ми-2, на котором вчера брали волчью семью у логова. С поляками, которых Ражный за иностранцев не считал, намаялся больше, чем с изнеженными американцами или привередливыми немцами. Им и вертолёт не помог — вывернулся и ушёл матёрый и волчица с прибылыми, выпустили по собственной вине: куда уж лучше, когда тебя наводят на зверя с воздуха, подходи и бей.

Панам бы покаяться или хотя бы вину свою признать и не предъявлять необоснованных претензий — в них заиграла шляхетская кровь, полезло дерьмо — мол, за увечье охотника, павшего в колодец, платить придётся клубу, еда на базе плохая, комары заедают, подушки комковатые, в спальне сквозняки и вообще охотничий клуб — надувательство русских проходимцев, и надо бы расторгнуть с ними контракт.

Президент клуба тихо скрипел зубами и с тоской, добрым словом поминал Тараса Бульбу и Ивана Сусанина.

Поздно вечером выяснилось, отчего недовольны паны и ради чего столько времени добивались этой охоты на логове: коммерсанты обещали преподнести польскому президенту волчонка.

И когда на подходе к логову услышал волчий плач, застрявший в ушах, понял, что волчица мертва и сейчас складывается самая неблагоприятная обстановка. Волк пришёл к погибшей возлюбленной, простился, а потом оплакал и ушёл на разбой…

Сейчас Ражный ничего особенного не чувствовал, ибо мысли по-прежнему были прикованы к поединщику. Он вспоминал его рукопожатие, взгляд, голос, процеживал в памяти короткий диалог, состоявшийся на дороге, и пытался угадать его характер, силу и качество эмоций, способности врождённые и приобретённые и из всего этого смоделировать, хотя бы общие приёмы борьбы. Ражный знал, что и Колеватый сейчас занимается тем же анализом и, пожалуй, волнуется больше, поскольку схватка предстоит в дубовой роще, насаженной далёкими предками и полностью обновлённой отцом, а дома и деревья помогают…

Эх, узнать бы о нем сейчас хоть что-нибудь — какого он рода, сколько раз выходил на ристалища, в каком периоде схватки рассчитывает на победу, а в каком может сделать ничью или вовсе уступить. Судя по телосложению, кулачник он сильный, и брататься во втором тайме с ним будет трудно. Так что придётся доводить его до третьей стадии — до сечи…

Что вольные, что вотчинные араксы никого к себе близко не подпускали, таили не только от мира свою вторую жизнь, но и перед своими были закрыты, так что или вычисляй, изучая характер и психологию, или все узнаешь уже на земляном ковре, в роще. Это народу на потеху они устраивали по праздникам игровые схватки, иногда зарабатывали деньги, подзуживая богатых купцов организовать бой с кем-либо, вынуждали делать большие ставки и потом делили выигрыш, собравшись на тайный сход, но ни один посторонний человек не знал и не мог узнать, где состоится истинный бой араксов — своеобразный чемпионат, покрытый таинством. Его место определял боярый муж Пересвет — не самый старый по возрасту и самый сильный поединщик. Обычно схватки проводились в дубовых и, реже, сосновых или иных рощах, скрытно от чужих и своих глаз. Они напоминали гладиаторские бои, разве что без публики, милующей или приговаривающей к смерти. В Урочищах засадники были сами себе судьями и сами решали вопросы жизни и смерти.

И доныне ничего не изменилось, хотя отец частенько говорил, что араксов сначала поубавилось в довоенное время, а потом резко прибавилось, и сейчас их больше, чем в благодатном прошлом веке, то есть тысяча с лишним, настоящий Засадный Полк. Сам Ражный-старший о себе рассказывать не любил и, как потом выяснилось, много скрывал даже от сына. Большую часть жизни прожил он в своей родной деревне, работал все больше в лесу — штатным охотником, егерем, лесником, одно время — механизатором, потом снова егерем. В сорок втором взяли в армию, но на фронт он не попал — отправили на морскую базу, где ремонтировались подводные лодки. Всю войну, а потом ещё шесть лет он выполнял одну и ту же операцию — вытаскивал из субмарин дизели, подлежащие ремонту, и затаскивал новые. С помощью специального коромысла, постромок и помочей в невероятной теснотище, где двоим уже не развернуться, брал один полуторатонный вес и, удерживая его впереди себя, нёс по лабиринтам и узким переходам. Иногда за сутки по две-три операции. Его держали на особом пайке, который, впрочем, был не так важен, хранили и берегли, исполняя все, даже самые неожиданные прихоти, и не спрашивали, зачем, например, ему нужна отдельная рубленая баня, всякий раз чистое, с иголочки, бельё, возможность на несколько часов оставаться в одиночестве и полная свобода действий.

Когда Ражному было десять лет, отец вдруг собрался и, оставив хозяйство, налегке, с сыном и второй своей женой Елизаветой, уехал на Валдай. А там поселил семью в настоящих хоромах на высоченном холме среди древней дубравы. Жить бы там и радоваться, но когда Вячеслава призвали в армию, вернулся назад…

Для Ражного не было тайной, чем всю жизнь занимался родитель, мало того, сам по наследству был посвящён в воины Засадного Полка — так между собой араксы называли Сергиево воинство, тот самый засадный полк, который под предводительством княжеского воеводы Боброка решил исход битвы на Куликовом поле.

Посвящён был в тринадцать, много чему научен и только не вышел ещё возрастом, не достиг сорока лет — совершеннолетия аракса или, как чаще говорили, сборных лет, чтобы бороться в рощах. До этого срока можно было заниматься чем угодно — заносить колокола на колокольни, жернова на мельницы или те же дизели в подлодки; позволялось бороться на праздниках, веселя публику, профессионально заниматься Спортом, всегда в особой чести считалось служить, защищая Отечество. Однако выходить на поединки в Урочищах и участвовать в Сборе воинства для Пира Святого уставом дозволялось лишь в зрелые годы.

Поскольку внешне засадники ничем особенным не выделялись, то их невероятная сила и выносливость почти всегда связывались в сознании мирских людей с колдовством, чародейством или некой чистой и нечистой силой, позволяющей совершать то, что не под силу обыкновенному человеку.

Отец успел вроде бы многое за свою жизнь, не раз становился героем на праздниках, заработал уважение земляков, слыл среди них как самый сильный и независимый, потому всю жизнь был чем-то вроде мирового судьи и даже последние годы занимался живописью, умудрившись умереть не как подобает араксу, в объятьях противника, а возле мольберта, так и не закончив автопортрета.

К старости ему не хватало света, поскольку он писал картины, и, дабы осветить жильё, вынес все капитальные и дощатые перегородки, прорезал дополнительно ещё шесть окон, и получилась одна огромная комната с видами на все четыре стороны. Лишь русская печь отгораживала часть помещения, делая невидимым один угол. Дом от этого быстро начал крениться вперёд, поползли не связанные внутренними стенами венцы, и по ночам находиться в нем было страшновато из-за непрекращающегося треска и скрипа. Местные охотники, иногда ночуя возле дома, опасались войти в него — говорили, будто Ражныя-старший оставил в нем колдовскую силу. Возможно, потому здесь все уцелело, сохранилось в неприкосновенности, ибо ходила молва — если что взять из жилища колдуна, станут преследовать несчастья.

Никто не тронул ни вещей, ни отцовских картин, и даже запас кистей, красок, льняного масла и растворителей остался цел, разве что ко времени возвращения наследника все покрылось толстым слоем пыли.

Восстанавливая родительский дом, Ражный выровнял и скрепил стены дополнительными балками и стяжками, но оставил все, как было при отце: здесь действительно стало много света и простора, отчего радовалась и никогда не томилась душа. Но летом становилось жарко, потому и приходилось закрывать оконные проёмы.

Портрет был необычный и по краскам, и по содержанию. Писал его отец без зеркала и фотографии — на память, а точнее, таким, какого видел или представлял себя самого, потому никакой внешней схожести не наблюдалось. На круглом метровом полотне в бело-сиренево-багряных несочетаемых тонах был изображён сивоусый строгий и властный старик с огромными, пристальными глазами, а в каждом его зрачке отражался другой, по замыслу, тихий, самоуглублённый и добрый. И вот как раз эти старички должны были походить на настоящего отца, но они никак не получались, ибо выписать их следовало слишком мелко, почти ювелирно, а у Ражного-старшего в последнем поединке была изувечена и сохла правая рука, отчего он больше не выходил на ристалища. К тому же, в доме не хватало света даже после того, как отец превратил его в фонарь.

Все-таки он вложил много в эту картину, сумел выразить и написать себя даже с рваными сухожилиями и сосудами в руке, и потому душа осталась живая и сейчас, незримая, присутствовала рядом.

Художественный дар у него открылся лет за восемь до смерти, после памятного, последнего поединка, на котором отец был побеждён араксом по имени Воропай. Но особенно он взялся за живопись, когда умерла его жена Елизавета. Говорит, не спал целый месяц и начались видения, которые ему потом захотелось воспроизвести на холсте: до того не то что кисти в руки не брал — представления не имел о технике живописи. Потому все картины не имели прямой связи с реальностью, но и не были абстрактными. Конечно, его работы профессиональный художник, привезённый Ражным-младшим, отнёс к чистой самодеятельности, примитивизму, ничего не имеющему общего с настоящим искусством, и тем самым разочаровал сына, но не отца. Отец же поухмылялся в сивые усы и принялся творить с ещё большим упорством.

Тогда-то и появилось полотно под названием «Братание». На нем вовсе не братались в прямом смысле, а боролись два аракса, переплетясь телами, руками и ногами так, что начинали свиваться, будто корни двух деревьев, а пальцы их вообще срослись. Динамика и экспрессия были правдивыми, живыми, испытанными много раз в «науке» — потешных поединках. Он несчитанное число раз схватывался с отцом на ристалище и помнил братание: действительно, было ощущение, словно связывается, срастается противоборствующая плоть помимо воли или вопреки ей, и вопрос уже стоит так: не уложить соперника — хотя бы расцепиться с ним, чтобы не превратиться в сиамских близнецов.

Отец знал, что и о чем писал на холсте.

Не испытав схватки в Урочище, нельзя было судить об этой живописи. Профессиональный художник был прав: творчество отца имело мало общего с искусством, поскольку на его картинах была зашифрована тончайшая, чувственная материя, переживаемая засад-никами.

О том, что Ражный-старший, начиная с пятидесятилетнего возраста, одиннадцать раз становился абсолютным победителем в схватках на земляных коврах и в последний раз уступил титул боярого мужа Пересвета всего-то лет за десять до кончины, его сын узнал, когда поехал на Валдай, за камнем на могилу. Уступил Воропаю, не выдержав с ним двухсуточной сечи: подвела правая рука, почти оторванная соперником…

И теперь было обиднее в тридевять, что при жизни отца ничего этого не знал, не мог оценить его как личность, по достоинству, и просто погордиться славой. Хотя бы тайно, перед самим собой, для собственного блага и куража, ибо он чувствовал, как гордость, родительская слава вливает в него мощный поток дополнительной силы и энергии.

Но в этом и крылись невероятная живучесть и великий внутренний смысл существования Засадного Полка — Сергиева воинства, где невозможно было что-то построить на отцовской или иной славе, и всякий раз каждому потомку, будь он вольный или вотчинный, приходилось начинать все сначала…

Между тем вертолёт с поляками лопотал над дальним горизонтом, висел в небе, как рок, но Кудеяр не ведал о том, полагая, что охота закончилась и они пошли в лес добирать подранков — это делалось после каждой облавы, поэтому чувствовал себя в полной безопасности. Насчёт хозяина он был уверен: этот самодостаточный болван никогда не выдаст приблудного постояльца, совесть не позволит…

Ражный не спеша достал кожаный ремешок, ударом ноги опрокинул Кудеяра и в несколько секунд стянул ему руки, пропустив между ними толстый осиновый ствол. Раб опомнился, когда стоял на коленях и обнимал дерево.

— Что? Зачем? Зачем это? — испуганно завращал глазами.

— Хочу освободить тебя, — спокойно вымолвил тот и достал нож.

— Не надо!.. Не делай этого! Ну в чем я провинился?!

— Не бойся, я только побрею. И сдам. Слышишь — за тобой летят.

Кудеяр послушал гул вертолёта, чуть расслабился.

— Вы не сдадите меня. Не сможете.

Без всякой суеты Ражный поправил на оселке лезвие ножа, подступил к Кудеяру и стал срезать бороду. Тот не противился, подставлял лицо и при этом все-таки пытался поймать взгляд.

— Я и сам хотел побриться… Но приятнее, когда тебя бреет сам президент. Только зачем это вам?

— Это не мне — тебе, — объяснил тот. — Чтобы твой нынешний образ соответствовал старым фотографиям.

— Все равно не сдадите, — уверенно произнёс невольник. — Или я ничего не понимаю в людях… Как вы считаете, я хороший психолог?

Ражный молча срезал крепкий и густой волос: диалог с рабом должен был вести приближающийся вертолёт. Тайного постояльца на базе и в охотугодьях никто, кроме Витюли и егерей, не видел, а Кудеяр больше всего боялся чужого глаза, точно зная, что свои дорожат работой в клубе и никогда не пойдут против воли президента, не выдадут.

Быстрее раба на гул вертолёта среагировал волчонок, упакованный в куртку, — заворочался и негромко заскулил. Ражный срезал бороду и принялся брить насухую. Волос трещал под лезвием, как проволока, у Кудеяра от боли наворачивались слезы, но он терпел и вострил ухо на хлопающий звук Ми-2.

— Вы не сдадите меня, — уже тоном внушения вымолвил он. — За укрывательство преступника вам полагается срок. Клуб развалится, базу растащат, охот-угодья отнимут. Вернётесь на пустое место.

Волчонок вдруг перестал скулить и начал грызть брезент, сердито урча. Вертолёт рыскал над старым вырубом в полукилометре и так низко, что ветерком нанесло запах сгоревшего керосина. Президент выбрил щеки, схватив раба за волосы, оттянул голову назад и скребанул по горлу.

— Пощади, — сломался Кудеяр и, опасно двигая головой, попытался поцеловать руку с ножом. — Я знаю, за что ты меня… Отрежь язык и пощади!

Ражный дёрнул его за шевелюру, задирая подбородок, но в Кудеяре уже проснулась дикая, неуправляемая сила страха — рванулся так, что в кулаке остался пучок волос.

— Сам откушу, смотри! — высунул язык и сжал зубы. По губам заструилась кровь.

Вертолёт заламывал круг, завалившись набок в противоположную от ельника сторону — иначе бы уже заметили людей на земле. С шумом и криком вскинулось вороньё, закружило над головами, приняв воющую машину за соперника.

Язык Кудеяр не откусил, а вдруг заскулил, задёргался и начал грызть дерево — по-бобриному, срывая осиновую кору по кругу.

Ражный сел и вонзил нож в землю. Внезапная и ясная мысль будто сковырнула коросту со старой раны: он сам, собственными руками делал раба из этого человека! Хотел взрастить благородство, чувство чести и презрение к смерти, дающее человеку волю, но армейский приём не годился. Унижение, как самое сильное средство, возбуждающее человеческое достоинство, здесь ничего не возбуждало, а, напротив, ещё глубже ввергало в трясину. Детонатор не срабатывал, не вышибал искру, не взрывал чувство протеста и сопротивления. По приказу Ражного, Витюля давал ему прокисшие щи — Кудеяр страдал от поноса и все равно ел, впрягал его в санки и возил на нем сено для своей козы — он не роптал. Ражный однажды сам подбросил в его схорон нож и оставил дверь незапертой — раб к нему не притронулся.

Его устраивало существующее низменное, скотское положение. Страх смерти оказывался сильнее, и под его натиском было все равно как жить — лишь бы жить.

Ражный рассёк ножом ремень на его руках, и Кудеяр, как спущенный с цепи пёс, тотчас же исчез в лесу.

На следующем развороте с вертолёта заметили президента и начальника охоты, да и он теперь не скрывался — вышел из-под защиты ельников, вынес и утвердил, как вымпел, распятую шкуру. И когда вернулся к могиле волчицы за её уцелевшим детёнышем, вдруг и его пожалел: зверю была уготована судьба невольника. Посадят в вольер, станут кормить и сделают раба — приручённого пса, который даст потомство…

Польский президент увлекался разведением элитных служебных собак, считался одним из лучших заводчиков немецких овчарок и мечтал улучшить и освежить их породу, заполучив чистокровного волка.

Зверёныш грыз брезент, мусолил и трепал его, однако жёсткая, плотная ткань не поддавалась, и когда Ражный развязал куртку, оказалось, что зубов у волчонка нет: молочные, неокрепшие, они были частью вырваны с корнем, частью обломаны. Из дёсен сочилась кровь…

Это стремление к свободе потрясло Ражного. Он держал волчонка за шиворот и зачарованно смотрел в младенческие звериные глаза. В них ещё не было ни злобы, ни врождённого волчьего страха перед человеком, однако нормальное для щенка и уже привычное положение, когда он подвешен за холку, обездвижило его и сделало покорным, как бы покорным воле матери.

Однако при этом широко расставленные уши были настороже и ловили гул вертолёта, заходящего на посадку в двухстах метрах от ельников.

Ражный хотел погладить, точнее, пригладить эти чуткие уши, но волчонок вдруг ловко, по-змеиному, ухватил палец и стал сосать.

Он был голоден, и оставить его на воле, без матери, значило обречь на смерть: несмотря на свои ранние способности, волчонок все равно бы не выжил. Был единственный компромисс — сейчас же, пока не пришли сюда польские паны, задавить щенка, тем самым избавив его от мучительной смерти на свободе и жизни в неволе. Потом, в присутствии поляков, «обнаружить» мёртвого волчонка и убить ещё одного зайца, мол, извиняйте, господа-паны, сами виноваты: нашли бы вчера волчицу с прибылым — взяли бы живого, а сегодня поздно.

Если погибает самка, погибает и новорождённое потомство…

Щенок по-младенчески чмокал мизинец, слегка покалывая его корнями обломанных зубов. Ражный отнял палец, нащупал трепещущее сердце зверёныша — оставалось на несколько секунд сжать пальцы. Он делал это много раз, когда додавливал пойманных в капканы куниц, раненых зайцев, уток и тех же волчат, взятых из логова.

Но вдруг случайно перехватил щенячий взгляд: в гнойных, недавно открывшихся глазах пока ещё ничего не было, кроме безграничного детского доверия.

Его мать-волчица без тени сомнения пожрала новорождённых щенков, даже не перекусив пуповин, ибо имела ярое, сильное сердце, повинующееся инстинкту. Спасти она могла лишь одного волчонка и выбрала первенца, самого крупного и сильного — остальные подлежали безжалостному уничтожению. И если бы из-за первенца появилась угроза её жизни, она бы придавила и его, дабы спасти материнское чрево, в благоприятных условиях способное дать не одно потомство.

Ражный с силой швырнул щенка под ель. Тот мявкнул и тут же вскочил на ноги.

— Иди отсюда! — пугая, потопал сапогами. — Уходи. Пусть тебя поляки ищут. Найдут — такая уж судьба, жить будешь… Ну, что встал? Брысь отсюда!

Волчонок будто внял человеческой речи, сунулся в лапник, выстилавший землю, запутался, потом прополз на животе и, выбравшись на кабанью тропу, неуклюже поковылял в ельник. Отпрянувшее было от вертолётных лопастей вороньё снова подтягивалось к логову, перелетая от сушины к сушине, но, увидев группу приближающихся людей с ружьями, осталось на почтительном расстоянии.

Ражный лежал на колодине, когда подошли паны в идиотских тирольских шляпах с перьями и плотных не по погоде охотничьих пиджаках (во всем стремились подражать немцам, западному, «цивилизованному» стилю). С ними оказался районный охотовед и незнакомый милицейский подполковник, которого вчера не было. Жара загнала комаров в траву, однако вся эта компания методично охлопывала себя берёзовыми ветками.

— Ну, и что тут у нас? — по-хозяйски спросил охотовед Баруздин, в присутствии иностранцев сохраняя официальный тон. — Вижу, волчицу отстреляли. А выводок?.. Вячеслав Сергеич?

Ражный снял сапог и неторопливо поскрёб в его носке — будто бы гвоздь мешал или залетевший камешек. Прилетевшие ждали, паря себя зелёными вениками по потным лицам. С Баруздиным у них были хорошие, почти дружеские отношения ещё с лесотехнического техникума — начинали бороться вместе, только Ражный тогда был вольником, а нынешний охотовед — дзюдоистом: иначе бы никогда не получить в аренду охотугодья…

— Где волчата, президент? — уже по-свойски спросил он, отделившись от компании.

— Пойдём, покажу, — буркнул он и, взяв за рукав, подвёл Баруздина к раскидистой ели, отвёл ногой ветку, под которой лежал вскрытый желудок.

Охотовед присел на корточки, пошевелил кончиком ножа содержимое. Панов тоже одолело любопытство, сгрудились за его спиной.

— Хочешь сказать, всех порешила? — Баруздин вытер нож о траву и убрал в ножны. — Такая лосиха… Не может быть. Как минимум пару оставила.

Президент мельком глянул в то место, где исчез волчонок.

— Думаю, всех… С логова подняли накануне щенения. Опросталась, когда гнали вертолётом. Сожрала приплод вместе с последом.

— Поверить и в это можно…

— Матёрый ушёл — беда будет, — после паузы сказал Ражный. — Придётся организовывать облаву, с тебя спросят.

— А я с тебя! — недовольно буркнул Баруздин.

Поляки слушали внимательно, переводя взгляды с одного на другого, а безучастный подполковник, махая веткой, бродил около волчьей могилы, трогал носком ботинка камни, разбросанную землю и ещё какие-то невидимые со стороны следы или предметы.

— Ладно, — примирительно добавил он, поразмыслив. — С матёрым потом разберёмся. Сейчас задача другая, нужен щенок. Вокруг логова хорошо смотрел?

— Можно ещё посмотреть, — согласился Ражный. — Если паны желают комаров покормить. В ельниках зажирают…

— А где ваш товарищ? — вдруг спросил подполковник, остановившись возле забытой на земле брезентовой куртки.

Президент мысленно ругнул себя и поединщика Колеватого, занимавшего мысли и чувства, но прикинулся лениво-спокойным.

— Какой товарищ?

— Не знаю, ваш товарищ, — милиционер поднял брезентуху — хорошо, обмусоленное волчонком место успело просохнуть на солнце. — Чья одёжка?

— Моя. — Ражный забрал у него куртку, засунул в свой рюкзак.

Куртка была действительно его, но когда-то отданная Кудеяру…

На этот короткий разговор никто не обратил внимания, поскольку Баруздин взял командование на себя и стал расставлять тараторящих по-польски панов для прочёсывания прилегающей к логову местности.

Наблюдательный подполковник на этом не успокоился, обмахиваясь веткой, приблизился к волчьей могиле, демонстративно глянул на десантные ботинки Ражного, затем себе под ноги.

Там на свежевзрытой земле остался след кирзового сапога Кудеяра…

Ражный ещё раз ругнулся про себя, но кто бы знал, что принесёт нелёгкая этого следопыта?.. Он закинул ружьё за спину, рявкнул, как и положено начальнику охоты:

— Здесь командую я! Оружие разрядить! Двигаемся на расстоянии видимости, цепью. Внимательно смотреть под елями и особенно в завалах валежника, как будто грибы ищете. Все, пошли!

Поляки и с ними охотовед медленно двинулись по ельнику в сторону логова, а подполковник все ещё стоял у могилы и, показалось, ехидно улыбался.

Или морщился от пота, бегущего из-под фасонистой фуражки.

— А вам что, особое приглашение? — грубо окликнул его Ражный, одновременно приближаясь. — Становитесь на левый фланг! Да смотрите, чтобы господа не заблудились! Тут черт ногу сломит! Потом их искать!..

Внезапный напор подействовал: милиционер отступил от могилы к левому флангу на несколько шагов, и этого было достаточно, чтобы протопать и уничтожить ботинками следы кирзачей.

Как будто ненароком, походя…

Однако краем глаза Ражный узрел, что умысел его не остался незамеченным. И мало того, милиционер красноречиво глянул в сторону осины с сорванной корой, у корня которой в траве можно было отыскать волос от сбритой бороды Кудеяра…


4

Волчонок ушёл от материнской могилы недалеко, метров на тридцать. И тут, на кабаньей лёжке под елью, наткнулся на засыхающий, ещё зимний помёт. Врождённый инстинкт маскировки запаха мгновенно проснулся и заставил его выкататься в дерьме, после чего он услышал голоса идущих от вертолёта людей. От них воняло отвратительным потом на сотни метров, и это пробуждало иной инстинкт — страх, но не трусливый, а, напротив, вызывающий злобу. Он не стал прятаться, ибо, слившись запахом со средой, был неуязвим для человеческого нюха, того не подозревая, что нюх этот совершенно немощный и к тому же, большинство охотников даже не знали, как пахнет волк. Он лёг тут же, возле кабаньего помёта, навострил уши и тихо, по малой толике потянул носом воздух, улавливая теперь не эти яркие и мерзкие запахи, а сквозь них нечто иное, тонкое — дух, исходящий от людей частыми упругими волнами, напоминающими ритмичные и не ощутимые внешне порывы ветра. В сочетании с голосами и шумом движения дух этот был страстным и агрессивным: за ним охотились, его выслеживали, искали, и по тому, как толчки незримых волн становились чаще и плотнее, по тому, как они будоражили собственный дух зверёныша, не ведая, каким образом, но безошибочно он определял направление движения каждого человека.

Однако не каждый из них был охотником. Идущий левее укрытия почти не проявлял агрессивности и чего-то боялся сам, поэтому его движения и шаги были робкими и неуверенными, а излучаемый дух не нёс в себе опасности. Тот же, что шёл справа, напротив, хоть и двигался крадучись, осторожно, но при этом напоминал бурю, катил впереди себя хлёсткие, как выстрелы, угрожающие волны. И запах от него был пронзительный, мускусный и отличимый от всех других. Охотники были ещё далеко, потому волчонок предусмотрительно перебрался под другую ель, поближе к тому, что шёл слева, и сделал это неосознанно, повинуясь пока ещё смутному внутреннему повелению. Люди наступали довольно плотно, присматривались, поднимали нижние еловые лапы, лежащие на земле, ковыряли ногами подозрительные кустики трав, лезли в завалы гниющих сучьев и лесного мусора; волчонок же неведомым чувством угадывал, что прятаться следует на открытом месте, за которое не зацепится человеческий глаз.

Воняющий как и все люди, но не опасный охотник прошёл в двух шагах от него и, медленно удалившись, скрылся за деревом. Как только ослабли и истончились агрессивные волны духа, унесённые вперёд, зверёныш понюхал ближайший к нему след и подался к другому, самому крайнему, источавшему уже знакомый, хотя такой же скверный запах. Человек, оставивший его, вообще не излучал охотничьей страсти и азарта, не угрожал ему — наоборот, волчонок чуял в нем защиту и помнил его руку на своей холке, такую же крепкую, властную и спасительную, как материнские челюсти. Встав на след, он, не скрываясь, поплёлся за этим человеком, опять же повинуясь туманному, повелительному предчувствию, что поступать надо именно так и не иначе.

Люди перекликались, как только теряли друг друга из виду, часто возникал переполох, останавливались Я один раз даже грохнули из ружья; волчонок по-прежнему тянулся позади них, боялся отстать или потерять спасительный след и все равно не поспевал. Далее начинались буреломники, перемежаемые боло-тинами, ельники становились гуще, темнее, так что и в солнечную погоду сюда проникали только отдельные лучи. Тучи комарья повисли за спиной каждого охотника, и чем глубже в лес они уходили, чем ближе было логово, тем слабее и слабее становился их злобный охотничий дух. В самом гиблом месте, среди осклизлых, гниющих завалов леса, под которым шумел почти невидимый ручей и где сквозь кроны уже не просматривалось небо, дух этот вообще испарился, и осталась лишь гадкая человеческая вонь. Люди постепенно сошлись в толпу и встали, озираясь по сторонам. Говорили шёпотом, и следом за взглядом, за движением каждой пары глаз двигалась пара стволов. Вдруг что-то ворохнулось в чащобе, треснуло, и тотчас почти залпом ударили выстрелы, раздались крики, громкий, сдавленный шёпот. Картечь долбила по еловым лапам, по ветровальным пням и просто по мшистой земле, изрезанной кабаньими и волчьими тропами. Пальба стояла несколько минут, пока не послышался знакомый голос:

— Было сказано — оружие разрядить и не стрелять!

Другие же загомонили и осторожно двинулись к месту, куда стреляли, но там было пусто. В полном безветрии, царящем здесь, запах порохового дыма и пота смешался и медленно стал растекаться во все стороны.

Бросив поиски, люди вначале попятились, словно столкнулись с упругой, непроницаемой средой, и без всякой команды двинулись назад — шли торопливой, плотной гурьбой, жались друг к другу, и, окончательно утратившие агрессию, сами теперь боялись каждого треска, сами чувствовали себя чьей-то добычей; в них тоже пробуждался древний инстинкт маскировки запаха, и редко кому из охотников не хотелось лечь на звериную тропу и выкататься в кабаньем помёте…

Следы их скоро слились в один, и неопытный нюх волчонка не мог отделить одного от другого. Теперь он отстал от людей окончательно, поскольку, выбравшись из завалов и болотин в молодой ельник, они прибавили шагу и скоро ничего, кроме резко пахнущего следа, от них не осталось.

Выбившийся из сил, оголодавший зверёныш ещё некоторое время брёл по следу и готов был уже лечь и заскулить, однако заметил впереди предмет, от которого шерсть на загривке встала дыбом. Это была часть человека, брошенная на землю, — камуфлированная армейская кепка с эмблемой охотничьего клуба. Она источала отвратительный и одновременно притягательный запах, ибо он связывался с человеческой рукой, напоминающей материнские челюсти. Не смея приблизиться, волчонок обошёл её по кругу, сделал угрожающий скачок и заворчал; кепка не шелохнулась, не подала признаков агрессии — вероятно, была мёртвой. Вложенная с рождения интуиция подсказывала: все, что мертво, не несёт в себе опасности, а, напротив, может служить пищей, но сейчас он ощутил глубокое противоречие, поскольку от кепки исходил не только запах — пока ещё более смутная, неосознанная главная сила человека — сила покорения.

И волчонок уже испытал её однажды, когда очутился в его руках…

Сейчас эта сила была спасительной, и он ещё не понимал, что спасти она может лишь жизнь.

Так и не осмелившись тронуть кепку, он лежал возле неё и тихо скулил, будто оплакивал свою свободу — короткий и трагичный её миг, однако же навеки закреплённый в памяти.

Человек вернулся за своей утраченной частью спустя часа два и, увидев волчонка, разозлился.

— Ты что здесь делаешь? Пошёл вон! Волчонок лежал возле кепки, глядя печально и обречённо. Потом и человек стал смотреть так же, словно сам собирался в неволю.

— Ну что, брат, делать-то будем? — спросил он. — Навязался ты на мою голову… Отдать бы тебя полякам — за границу бы поехал и жил бы там припеваючи. У самого президента на псарне. Не слабо, да? А я вот вмешался в твою судьбу и подпортил будущее… Ну, что молчишь?

Зверёныш слушал клекочущую человеческую речь, навострив уши и склонив голову набок. Человек внушал страх и доверие, ибо в голосе его слышалось отеческое ворчание.

— Да ты, брат, молчун… А ведь голодный, и душа, поди, в пятках… Понимаешь, нечего делать тебе на псарне. Лучше уж с голодухи подохнуть, чем стали бы тебя панские псы гонять, как шелудивого, и за ляжки хватать. Натаскались бы они по тебе и возгордились, что волка могут брать. Но собаки — они и есть собаки, их доля-служить, а твоя совсем другая, волчья…

Человек надел на голову кепку, сидя на корточках, поманил рукой.

— Иди сюда… Нельзя мне брать на себя зависимую душу, тяжело будет, да что же с тобой делать?.. Давай, иди, ты же сделал выбор — жить хочешь. А если хочешь — сдавайся, иначе сдохнешь через день, и отлетит твоя волчья душа… Только не знаю, куда тебя деть? Была бы у меня жена — может, выкормила бы из соски. А жены у меня нет… Кто кормить станет? Это же сколько раз в день возиться придётся. Мне же некогда… Витюле поручить — тебя жалко, кого он выкормит? Превратишься в собаку, будешь служить, лаять научишься… В зоопарк на посмешище отдавать тоже нельзя, да и сдохнешь нынче там с голодухи. Вот, брат, как выходит: лучше зверем погибнуть, чем к человеку идти. Хреновый ты выбор сделал… Да ладно, что же теперь. Сделал — так сделал. Я тоже сделал. Полезай вот сюда.

Взяв щенка за шиворот, посадил в боковой карман и застегнул «молнию» так, чтобы осталась отверстие для воздуха.

Но это был уже иной воздух — неволя…

Сначала его посадили в «шайбу». Человек принёс обрывок невыделанной шкуры, бросил у стены и посадил волчонка.

— Посиди пока, — сказал он. — Найду молока с соской — покормлю. А нет — терпи…

Зверёныш побродил по шкуре, спустился на ледяной пол и скоро затрясся от холода. Сначала он заскулил, призывая на помощь, потом озлился и призывно завыл. Всякий волк немедленно бы откликнулся на этот голос, однако его услышали собаки в вольере, залаяли, поджав хвосты. И ещё на вой откликнулся человек — Витюля, который оказался неподалёку и пошёл взглянуть, что за звуки идут из мясного склада.

Замка на двери не было, один лишь засов, поэтому бывший сварщик откинул его и, оказавшись в «шайбе», сразу же увидел волчонка. О том, что поляки охотятся на логове и мечтают заполучить щенка, он знал, однако паны за два дня так его достали своими капризами и скупердяйством — всего-то одну стопку налили, да и то какой-то бурды, — что Герой решил наказать их. Тем временем охотники, поджидая транспорт, сидели в зале трофеев и хмуро пили халявную водку, выставленную в утешение московскими партнёрами. Витюля поймал волчонка, спрятал за пазуху и с оглядкой прошмыгнул в свою каморку при кочегарке.

— Не достанется же моя люлька проклятым ляхам! — твердил он словами Тараса Бульбы, хотя знал, что возвращать волчонка все равно придётся. Например, в тот момент, когда поляки будут уже в полном отчаянии: тогда с них можно сорвать литра три в качестве премии.

Устроив щенка в бельевом ящике старенького дивана, он отыскал вместо соски клизму, за неимением настоящего молока развёл водой сгущёнку и стал поить. Голодный волчонок жадно опустошил две груши и мгновенно уснул с раздувшимися боками. Герой завернул его в тряпки, сунул в диван и, довольный, отправился было в базовую гостиницу, чтобы посмотреть, как забегают паны, когда хватятся, но по дороге внезапно для себя решил, что не отдаст волчонка ни за водку, ни за деньги. У благодетеля Ражного, конечно, будут неприятности, но ничего, перетерпит. В конце концов, щенок мог сам убежать из «шайбы» по крысиным норам, которых было полно, как бы Витюля ни забивал камнями яму, откуда торчал толстый обесточенный кабель.

На удивление, поляки даже не заикнулись о волчонке, не подняли тревоги, полупьяные, благополучно погрузились в микроавтобус и, не прощаясь с президентом клуба, отбыли к московскому поезду. И только тогда Герой сообразил, что украл волчонка не у ляхов, а у Ражного.

Это подтвердилось спустя десять минут после отъезда гостей, когда Витюля делал уборку за ними. Президент вошёл в зал трофеев с бутылкой молока и натянутой на неё соской.

— Витюль, ты в «шайбу» не заходил? — спросил он насторожённо.

Ему бы сразу признаться, рассказать правду и покаяться, но Герой уже выпил полстакана, слив остатки из бутылок и рюмок, потому был храбр и свободен.

— Не заходил, — соврал он. — А что?

— Волчонок пропал, — грустно проговорил Раж-ный и сел в кресло. — Наверное, ушёл… Там, на вводе кабеля крысиные норы, а он такой шустрый был, сообразительный… Теперь подохнет, жалко.

Герой мыл посуду, столы, пылесосил пол, а президент все сидел и тосковал. Мало того, сходил в кладовую, принёс бутылку, взял чистую рюмку, однако пить не стал, будто вспомнив что-то. Но и трезвый, вдруг разозлился и орать стал:

— Сколько раз говорил — залей бетоном яму! Ещё зимой, когда крысы мясо побили! Говорил я тебе?!

Выпивший Герой становился гордым и независимым — ведь и алкоголиком стал лишь по этой причине.

— Я за одни харчи на тебя пахать не буду! — заявил он. — А то нашёл дурака! Я — Герой Социалистического Труда!

Снял фартук, швырнул его посередине зала и демонстративно ушёл.

В каморке у себя он сразу же завалился спать, напрочь забыв о волчонке, но под утро проснулся от громкого сердитого рыка. Щенка пронесло, и пить разбавленную сгущёнку он отказывался, выплёвывал пластмассовый наконечник груши и ещё норовил ухватить за руку. Витюля протрезвел и теперь чувствовал всю тяжесть вины и ответственности, а от воспоминания, как ушёл от Ражного, хлопнув дверью, вообще стало тоскливо. А тут ещё волчонок, немного поскулив, взвыл — то ли от голода, то ли от болей в животе и поноса. Завернув в тряпку, Герой понёс щенка назад, в мясной склад, замыслив подбросить его и тем самым восстановить прежние отношения, однако увидел возле дверей «шайбы» президента. Он сидел совершенно трезвый, потому что вообще не пил, даже при сильном расстройстве, и находился в каком-то возвышенном состоянии — будто стихи сочинял.

И в этом же состоянии поднялся и пошёл куда-то по старому просёлку за территорию базы.

Это ночное бдение говорило об одном: Ражный был в крайней степени возбуждения, что с ним случалось редко, а значит, можно было не надеяться на прощение. Конечно, причиной стал потерявшийся волчонок — другой просто не было: на неудачную охоту иностранцев он плевать хотел. Поэтому мысль отпустить украденного щенка на свободу Витюля Отмёл сразу же и бесповоротно; напротив, теперь придётся беречь и выхаживать его, чтобы потом, улучив момент (если только утром не вышвырнет с базы!), подбросить или «случайно» обнаружить.

Иначе снова придётся надевать Звезду, чёрные очки и — с протянутой рукой по электричкам.

— Помогите Герою Социалистического Труда! Я потерял зрение от электросварки, выжег глаза. Меня вышвырнули с работы! А гнусный воровской режим отнял квартиру!

На самом деле видел он хорошо и прекрасную квартиру в обкомовском доме потерял вследствие незаконных манипуляций мэра города, когда всех лишних и простых переселяли из центра на рабочие окраины, освобождая элитное жильё. Витюля почти не врал, и Ражный, однажды встретив его в электричке, поверил, пожалел и привёз сюда, на базу. Правда, никакой базы тогда ещё не существовало, а стоял полузавалившийся родительский дом, а кругом дичь, запустение и непуганые звери.

Волчонка пришлось снова засадить в диван и бежать на поиски козы, иначе молока не достать — ближайшая деревня в девятнадцати километрах. Козу Герой купил, чтобы лечиться от алкоголизма, посоветовал один «новый русский», бывший на охоте, но молоко почти не помогало, все равно мучила жажда, и потому животина гуляла в окрестностях сама по себе, и доили её все кому не лень. Витюля примерно знал, где она пасётся, и, прихватив верёвку, пошёл с надеждой привести её и привязать на базе, чтобы все время была под руками. Спускаясь в лощину за бывшей пилорамой, он издалека заметил дымок костра и насторожился: посторонних тут быть не могло, если только кто из егерей…

Возле тлеющих головнёй на земле спал Кудеяр, а чуть в стороне лежала полураспотрошенная и полусъеденная коза. Отсутствовали обе передних ноги с лопатками, грудина, и одна задняя ляжка жарилась над огнём, привязанная за копыто к жердине. Возле перемазанного сажей и жиром бандита валялись кости с остатками красноватого, недожаренного мяса; сам он, объевшийся, тяжело дышал и ворочался. Рогатая козья голова стояла у него в изголовье, насаженная на кол.

Витюля снял с костра обгорелую, истекающую жиром ляжку, взял, как дубину, и стал бить Кудеяра — в основном, по роже и пузу. От первого же удара тот взвыл, огненный жир попал в глаза; бандит орал, катался по земле, насмерть перепуганный и не понимающий, что с ним происходит. А Герой только входил в раж, чувствуя, как захлёстывает и окончательно слепит незнакомая, всевластная ярость. И когда ошеломлённый Кудеяр перестал кричать, превратился в тряпичную куклу и лишь вздрагивал от ударов, он понял, что сейчас забьёт свою жертву насмерть.

Но удержал себя, сел под дерево, не выпуская из рук козьего копыта и с удивлением прислушиваясь к собственному состоянию. Глазом же косил в сторону верёвки, с помощью которой собирался трелевать животину на базу, и думал при этом, мол, не плохо бы набросить удавку на шею бандита и подвесить его над головнями…

Устрашившись такой мысли, он пошёл на базу и по дороге, в сильном возбуждении, стал есть недожаренную, но обуглившуюся козью ляжку. Мясо оказалось несолёным, отвратительного вкуса да ещё и застревало в зубах. Тогда он отшвырнул его и бегом вернулся в каморку. Волчонок уже не скулил — орал благим матом и снова отказывался пить сгущёнку и, облившись ею с ног до головы, стал липким, каким-то обшарпанным и жалким.

Витюля был уже в полном отчаянии, усиленном похмельем — хоть самому в петлю полезай! — когда услышал за стеной лай гончака — месяц назад ощенившейся суки Гейши, которую, за неимением отдельного вольера, содержали в кочегарке. Это была материнская реакция на голодный крик щенка! Мысль показалась ему простой и оригинальной, не теряя времени, он схватил зверёныша и через внутренний тамбур (зимой Герой попутно отапливал базу) попал к собаке. Гейшу кормил и обслуживал один из егерей, знающий толк в гончаках, Витюлю к этому не допускали. Подросшие щенки резвились на полу, а их мать, едва почуяв волчий запах, поджала хвост и уползла в угол.

— Ладно тебе, дура, он ребёнок, — успокоил Герой и подсунул зверёныша под брюхо Гейши. — Слыхала же, орёт…

Она тряслась, обнюхивая липкого волчонка, однако не сопротивлялась, а он без всяких прелюдий вцепился в собачий сосок и зачмокал, поддавая мордой вымя. Витюля почти торжествовал, подстраховывая, чтобы сука случайно не прихватила подкидыша зубами. Один за одним он опустошил все шесть сосков, ещё раз прошёлся по этому кругу, дотягивая последние капли молока, и когда Герой лишь чуть ослабил свою руку на ошейнике, Гейша вдруг дотянулась до зверёныша и принялась вылизывать его с той же старательностью и полным отсутствием зла или брезгливости, будто своих щенков. Разве что подрагивала от страха, когда обнюхивала волчонка. Вычистила, выгладила все части тела, особенно тщательно подсохшую пуповину и задницу, — приняла!

Не успел Витюля ещё по достоинству понять и оце-нить, что произошло, как насытившийся мурлыкающий зверёныш внезапно изогнулся и благодарно лизнул собачью морду…

А его отец, бродячий волк-одиночка, оплакав погибнувшее семейство, вышел на разбойную дорогу.

Первый сигнал охотоведу пришёл в тот же день, после охоты на логове: из бывшего колхоза, а ныне захиревшего товарищества, расположенного в охот-угодьях клуба, по телефону сообщили, что средь бела дня матёрый волк выскочил на пастбище, где бродили без пастуха остатки дойного стада, и уложил трех коров и телку, а ещё нескольких покусал.

Зарезал по-бандитски, просто так, не съев и куска мяса. И людям ничего не досталось, поскольку скот пасся бесхозно, и когда нашли коровьи туши, они уже вздулись на жаре.

Баруздин знал, чья это работа и кто виновник, поэтому вечером помчался к Ражному.

— За скотинку-то заплатить придётся, Сергеич, — мягко сказал он. — Иначе товарищество по судам затаскает.

К тому времени Ражный уже разослал егерей по округе в погоне за матёрым. Двое из них были хорошими волчатниками, брали зверей на вабу, и была надежда, что волк откликнется: тоска по возлюбленной — она и у зверя тоска. Охотовед знал об этом и лишь потому не скандалил. Однако же спросил, пряча глаза:

— Сам-то что сидишь? Тебе сейчас дневать-ночевать надо в лесу.

— А вот сейчас и пойду. — Ражный взял ружьё, ламповое стекло и подался по просёлку, но не за матёрым, а на встречу со своим тайным гостем.

Колеватый уже поджидал его на вчерашнем месте и выглядел значительно увереннее — источал добродушие, радовался местной природе. Это было нормально, что приходящий вольный поединщик некоторое время вынужден был ждать, когда его соперник — араке, имеющий свою вотчину — дубовую рощу, где предстоит схватка, доделает свои текущие дела. Ему даже была на руку эта оттяжка: все-таки чужое место, чужие звезды над головой и незнакомый космос, и чтобы победить, ко всему этому не просто следует привыкнуть, а попробовать найти энергетические связи и подпитку. Грубо говоря, полежать на чужой земле, подышать воздухом и в небо насмотреться, как в глаза любимой.

По рассказам отца, случалось, что нагрянувший поединщик до месяца обживал пространство, ожидая, когда вотчинник освободится от дел земных. Но всякая отсрочка была не во благо хозяину: он вынужден был, постоянно встречаясь с соперником, объяснять причину отсрочки — каждое его слово проверялось.

И упаси Бог, почувствует малейшую фальшь! Тогда просто уедет победителем, не вступая в схватку, и будет прав.

Должно быть, Колеватый уже прослышал и об охоте на логове, и о вышедшем на дорогу мести волке, порезавшем колхозный скот, известие воспринял без лишних расспросов, однако сделал паузу и неожиданно попросил:

— Извини, Ражный, а ты не мог бы взять и меня? — кивнул на ружьё. — Никогда не был на волчьей охоте. Время есть, все равно болтаюсь…

Все выглядело весьма убедительно — тон, голос и глаза, но Ражный мгновенно раскусил замысел поединщика — хотел посмотреть на соперника в деле и просчитать его тактику в предстоящей схватке. Охота, как ничто иное, практически полностью выдаёт психофизический тип характера.

Ражный сделал из этого единственный вывод: Колеватый был опытным борцом, и будущий его поединок — даже не десятый. Дело в том, что ни явившийся на схватку странствующий вольный поединщик, ни вотчинник, в роще которого предполагался бой, не знали и знать не могли, сколько каждый из них провёл состязаний в дубравах и с каким результатом. Если, разумеется, араксы сами не выдавали каким-либо образом эту сокровенную тайну. Колеватый мог лишь догадываться, что Ражный готовится к своему первому поединку в дубраве, как сейчас Ражный угадывал в сопернике его опытность.

Впрочем, это мог быть всего лишь психологический приём давления — как бы ненароком, косвенно подтвердить предположения противника. Мол, гляди, я стреляный волк…

— Если сильно хочется, пожалуй, возьму, — подумав, согласился Ражный. — Матёрый коров порезал, так егерь засидку сделал, а ждать зверя некому. Желание есть — покарауль пару дней. Найдёшь выпас за деревней Стегаиха, там туши лежат, а лабаз увидишь.

И подал ружьё.

Это ему было не по нутру! Не такой охоты он ожидал, да назвался груздем — и отступать было нельзя. Колеватый взял ружьё, патронташ, глянул на часы.

— Так сейчас и отправляться?

— Давай!

Ражный не знал ни его профессии в миру, ни увлечений, однако посмотрев, как поединщик обходится с оружием, сразу же определил военного человека. И это было очень важно! Род занятий накладывает свои отпечатки, быт диктует бытие, а бытие определяет сознание, как учили в школе…

На месте разбоя, возле туш действительно сделали лабаз, но сидеть там было совершенно бесполезно: мстящий людям зверь никогда назад не вернётся, ибо это не добыча, не пища — жертва.

Разосланные по всем близлежащим деревням егеря сейчас больше напоминали сторожей скота, а не охотников и торчали там в надежде, что кто-нибудь из них окажется в нужный час и в нужном месте, однако это пальцем в небо. Как и следовало ожидать, матёрый был непредсказуем и в следующий раз, теперь уже вечером, залез в загон фермера, державшего на откорме бычков, — туда, где его не ждали: в сотне метров дачная деревня, народ ходит и ездит ежечасно, кругом поля и до леса добрых три версты. Ничего не удержало! Ворвался на глазах фермерской жены, рассыпавшей комбикорм в корыта, и та приняла его за овчарку Люту, прогнать попыталась, замахнулась ведром. Волк ощерился на неё, догнал и сходу вырвал у бычка промежность. Молодняк шарахнулся, разнёс изгородь, а он погнал его к лесу, вырывая куски у всех подряд. Пятеро сдохли сами, и двух порвал изрядно, так что прирезать пришлось. Выложил их в одну строчку, на расстоянии ста метров друг от друга — верный признак, что месть ещё не закончилась.

Фермер хохотал, бродя между телячьих туш с окровавленным ножом, радовался, что наконец-то вволю мяса поест и посылал жену жарить свеженинку.

Потом по-волчьи выл, поскольку бычки были его последней надеждой выкарабкаться из нищеты и долгов, чужих взял на откорм, осенью хозяину сдавать, по головам…

На сей раз Баруздин приехал сердитый, в дом не зашёл, вызвав Ражного на крыльцо. В прошлом он работал шофёром, возил районное начальство, устраивал для него охоту на кабанов и лосей и потому, когда власть сменилась, не пропал, оказался в охотоведах. Правда, компдексовал и страдал, что не имеет никакого образования, а ещё из-за своей лысины вполголовы носил прозвище — Кудрявый. И чтобы защититься, напускал на себя неприступность, говорил мало, многозначительно, смотрел хитровато, замкнуто и отличался несгибаемой принципиальностью. Когда-то к Ражному относились в районе как к герою, особенно после «горячих точек» и ранения и, если он приезжал в отпуск, устраивали с ним встречи в Доме культуры, местное руководство приглашало на пикники, охоты и рыбалки. Потом это помогло организовать охотничий клуб и взять в аренду угодья, но жить долго старым жиром не позволяло время и нравы.

Тем более, начала отрыгаться неудачная охота на логове: Баруздина трепали и за то, что поляки уехали недовольные, и за порезанный скот, и теперь он приехал трепать своего однокашника.

А ведь это он уламывал Ражного организовать для панов охоту и ещё намекал, дескать, за поставку клиентов с тебя причитается…

— Что делать-то будешь, Вячеслав Сергеевич? — спросил официально. — Две телеги на тебя в прокуратуру ушли. Или платишь за нанесённый хозяйствам ущерб и добиваешь волка, или…

Он не договорил. Да и так было понятно, что следует за вторым «или» — изъятие охотугодий.

— Извини, есть все основания, — добавил. — Нарушение договорных обязательств. Там определённо сказано: деятельность клуба не должна наносить ущерба сельскому хозяйству. Это же твой волк скотину режет? Твой. Знаешь, и мне наплевать на все твоё колдовство.

— Какое колдовство? — спросил Ражный, глянув на охотоведа в упор — тот все-таки отвернулся. — Опять за старое?

— Люди говорят… Твой папаша такие дела выделывал. Только я в это не верю, потому не боюсь. Со мной ты ничего не сделаешь.

— Тёмный ты человек, Гриша… Это не колдовство.

— Знаю, сейчас называют — феномен.

— Матёрого я возьму, — чтобы уйти от темы, заявил Ражный. — А платить не буду. Нечем. Да и инициатором охоты был не я, не моя это прихоть.

— И не моя! — поторопился отбояриться Кудрявый. — Думаешь, на меня не давили с этими поляками?.. А формально начальником охоты был ты, и вся вина за не правильную организацию на тебе. Так что смотри.

Сел в машину и укатил, не попрощавшись.

Это было серьёзное предупреждение, плотный захват в выгодной позиции, и теперь оставалось или махнуть рукой и ждать броска, или сопротивляться. Самый верный выход был единственный — добрать стреляного разбойника, но Баруздин отлично понимал, что сделать это практически невозможно, хотя Ражный считался единственным опытным волчатником в районе. Это не февраль, когда президент клуба организовывал для немцев показательные, королевские охоты на волков во время спаривания. Те уезжали с трофеями и вытаращенными глазами, откровенно полагая, что серые хищники в России — ручные, ибо в их представлении такой лёгкой добычи быть не может.

Никто из них даже не подозревал, сколько дней и сколько километров накручивал президент на снегоходе, прежде чем находил болото с тропами, набитыми волчьей парой. И как потом загонял зверей по глубокому снегу до изнеможения, чтобы придавить лыжей «Бурана» и ждать, когда подвезут в нарте немца. Немец становился на номер, а Ражный освобождал волка и гнал его чуть ли не хворостиной, чтобы добрёл на выстрел охотника.

Вся такая охота занимала три-четыре минуты…

Как все это делается, знал Баруздин и, будучи в хорошем расположении духа, откровенно восхищался упорством Ражного. И точно так же знал, что значит летом взять матёрого одиночку, вышедшего на дорогу мести.

Предсказать или угадать, где серый бандит появится в следующий раз, было невозможно, а ждать третьего и четвёртого нападения, чтобы вывести хоть какую-нибудь закономерность его передвижения, — слишком большая цена и огромная трата времени перед поединком, когда нужно сосредоточиться на себе самом и изучать соперника.

От зависимой души он освободился, разрешил все дела и заботы, которые бы сковывали собственную. И вот осталось одно, оказавшееся самым главным препятствие первой в жизни схватке в дубовой роще, и было оно хуже, дряннее, чем избавление от приблудного Кудеяра.

На ваб матёрый не откликался, свои марш-броски из конца в конец охотугодий совершал только ночью, отчего и разбойничал днём. И не оставлял следов ни на пыли и грязи дорог, ни на песочных высыпках — двигался исключительно по мелким ручьям, опасные участки переходил по ветровалу, избегал полей и других открытых мест.

Волка можно было взять, лишь самому обернувшись серым хищником. Конечно, не в прямом смысле обернуться — войти в состояние, когда полностью освобождены от всего земного чувства, способны подниматься над землёй и парить в полёте, очень схожем с полётом летучей мыши, а тело в тот миг по выносливости и крепости становится равным волчьему.

И повиснув у мстящего зверя на хвосте, догнать его, где бы он сейчас ни находился.

Но это значило — ослабить себя перед схваткой, израсходовать тот запас энергии, которого потом не хватит в поединке…

И все-таки он решился.

В тот же день после визита Кудрявого, Ражный спустился к реке неподалёку от базы, чтобы не отвлекали, развёл символический, почти бездымный костерок, лёг к нему ногами, а головой к воде и пролежал так часа два, заворожённо глядя на космы вихрящихся струй, отвлёкся, постепенно успокоился и, поддерживая в себе это умиротворённое, даже сонливое состояние, медленно собрался и на малой скорости порулил в дачную деревню.

Жена фермера стояла у магазина, ревела и торговала мясом, благо что покупателей летом было порядочно и цена совсем бросовая, хотя фермер успел перехватить ещё тёплым бычкам горло и спустить кровь. Сам же он сейчас валялся пьяным в кормушке, и оставленный в загоне молодняк ревел от голода.

Из дачников здесь был всего один знакомый — Прокофьев, приезжавший к нему на охоту, — интеллигентный обнищавший старик, родственник знаменитого композитора, запасающий себе и своему псу корм на зиму. Сам в основном питался овощами, однако огромная немецкая овчарка Люта не выдю-живала на морковке и картошке, требовала мяса, и старик занимался его заготовкой с началом охотничьего сезона на лосей. Он запрягал собаку в велосипед, если по чернотропу, или становился на лыжи, когда был снег, и ехал на буксире к Ражному на базу: эта зверюга отличалась хорошими ездовыми качествами, приученная с детства. Охотника из Прокофьева так до старости и не получилось, но он старательно отрабатывал свой кусок лосятины, а главное — требуху и головы от лосей, хватаясь за любое дело, вплоть до мытья полов в гостинице. Невероятно щепетильный, подарков он не принимал, и тем более, подачек, и тогда Ражный придумал форму, как помочь старику: после нападения Кудеяра брал Люту для охраны базы, когда уезжал надолго. Звонил через сельсовет старику, тот выводил овчарку со двора, спускал с поводка и говорил:

— Люта, иди служить.

Через час-полтора собака уже сидела возле крыльца дома Ражного и чуть ли не сама пристёгивалась к цепи. Возвратившись на базу после отлучки, Ражный привязывал ей на спину кус мороженого мяса и благодарил за службу.

Сейчас он заехал к Прокофьеву и попросил истопить нежаркую баню. Хозяин уже был наслышан о последних событиях и лишних вопросов не задавал, чутко уловив особое состояние покоя неожиданного гостя.

Ражный сам заварил щёлок на горячей золе, раскаливая в банной печи округлые камни, и после этого снял деревянное ложе с карабина, тщательно отмыл все металлические детали, собрал его и, не присоединяя приклада, зарядил. И эту железную клюку завернул в чистую тряпку. Потом стал мыться сам, без мыла, одним щёлоком, прислушиваясь к собственным чувствам. Перед выездом он ничего не ел и все-таки, повинуясь внутреннему позыву, промыл желудок, дважды выпив по трехлитровой банке речной воды. После бани переоделся в белое солдатское бельё, повязал голову куском чистой тряпки, на такую же тряпку, скрутив её верёвкой, повесил на пояс пустую солдатскую фляжку, а ноги оставил босыми.

— Вы как на смерть собрались, — невесело пошутил старик.

— На смерть — в белых тапочках, — проворчал он.

— Ну, ни пуха ни пера.

— К черту, — уходя в сумерки белым привидением, бросил Ражный.

Волчий след он взял с места, где пал последний подрезанный бычок. След был не реальный, относительный, ибо на стриженной скотом траве своих настоящих следов зверь не оставил. Стараясь не расплескать упокоенную и усмирённую душу, он лёг приблизительно на то место, куда матёрый отскочил, свалив телка на землю. Лёг сначала на живот, раскинув руки, затем перевернулся на спину, закрыл глаза и полностью расслабил все мышцы, будто отдыхал перед решающим поединком. Справиться с телом было легче всего — труднее освободить голову от всяческих мыслей, уловить момент — короткий, длящийся всего несколько секунд, когда не думается ни о чем и сознание становится отмытым и стерильным, как белый речной песок.

Лежал, слушал себя, как врач, прикладывая трубку к частям тела и внутренним органам. Что-то мешало, ритмично прокалывало сознание вместе с биением крови. Он мысленно и как бы со стороны ещё раз осмотрел себя и обнаружил причину назойливых сигналов — детородные органы. Вялой рукой поправил их положение, усмирил самую сильную часть существа.

И уловил момент полной прострации, когда подступала лёгкая, полупрозрачная дрёма. Был великий соблазн продлить мгновение, и у него это не раз получалось, но сейчас следовало вновь включить сознание единственной фразой-мыслью:

— Я — волк.

Но не удерживать её более в голове — загнать в позвоночник и отныне думать только им. Чувствовать позвоночником, видеть и слышать…

Это был древний способ внутреннего перевоплощения, незрячими, суеверными людьми называемый — оборотничество. Скудоумие, беспамятство и закономерный поэтому страх перед тем, что нельзя пощупать рукой или увидеть глазами, создали вокруг такого явления ореол колдовства, нечистых чар, и под мусором предрассудков позвоночный столб вместе с его мозгом превратился в бытовую конструкцию, костяную форму, позволяющую человеку лишь прямо ходить, носить голову и страдать от радикулита. Все остальное, считалось, от лукавого…

Если так, то все человечество произошло от лукавых: в далёком прошлом люди без всякого напряжения переходили в подобное состояние, ибо созданы были по образу и подобию Божьему и тогда ещё не только знали, но и чувствовали это.

Отец Ражного называл это состояние «волчья прыть», а парение чувств — «полётом нетопыря»: летучая мышь передвигалась в пространстве, находясь в особом поле восприятия мира, когда он весь состоит не из привычных вещей и предметов, а из полей, излучаемых живой и мёртвой материей. Все сущее на земле оставляло не только следы в виде отпечатков подошв, лап и копыт, не только обронённую шерстин-ку, перо или экскременты, но и другую их ипостась, чем-то напоминающую инверсионную дорожку, оставляемую самолётом в небе. И если там видимый след был результатом выброса тепла и газа в атмосферу — вещей зримых и понятных человеку, то здесь все связывалось с существованием невидимых и неощутимых, как радиация, энергий.

Утратив былые способности, приручённая собака, например, ещё могла ходить по следу запаха или по звуку и движению, сочетаемых с запахом, — так называемое верховое чутьё. Она ещё могла, живя рядом с человеком и постоянно находясь в его поле, ориентироваться на местности, зализать рану, отыскать необходимую лечебную траву, предчувствовать грозу, бурю, землетрясение, но человек уже не владел и этими способностями. Он был слеп и глух, а окружающий мир по этой причине казался ему злобным, непредсказуемым и опасным для жизни.

Так вот, абсолютным совершенством восприятия среды обитания был нетопырь, умеющий, как и миллионы лет назад, видеть и слышать излучаемые поля — тончайшие энергии, оставляемые в пространстве живой и неживой сущностью.

Подниматься в небо и парить чувствами было довольно легко — все зависело от чистоты выделяемых местностью энергий, и для взлёта иногда требовались считанные секунды. Вторым существом после нетопыря был волк, и чтобы выследить его, хватило бы и чуткости чувств летучей мыши, но чтобы настигнуть и победить, следовало самому перевоплотиться чувствами в серого зверя и обрести его прыть. А это как раз и требовало огромных физических усилий.

— Я — волк, — записал он мысленно на чистом листе сознания и тотчас ощутил, как от основания черепа до копчика потекла согревающая горошина, словно капля горячего пота. И привыкая к воле разбуженного позвоночного мозга, он пролежал ещё несколько минут и хотел было встать, но в это время проснувшийся и ещё пьяный фермер проявил бдительность, взял ружьё и приплёлся взглянуть, кто это там валяется на выпасе. Встал как вкопанный перед белым, распростёртым на земле человеком, захлопал ртом, выронил ружьё и замахал руками, не в силах двинуться с места. Было слышно, как лязгают зубы и дребезжит его душа, будто он вступает в ледяную воду.

— Иди спать, — приказал ему Ражный и медленно поднялся.

Фермер наконец заорал, попятился и уже через мгновение мчался прочь чуть ли не на четырех, поскольку то и дело запинался и хотел сохранить равновесие.

Должно быть, принял за приведение или напился до чёртиков…

За ним вился жёлтый дымок следа, полный смятения, паники и ужаса. Он чем-то напоминал пятно такого же тумана, оставшегося на месте, где волк повалил на землю бычка. Смертный страх имел одно и то же свойство и окраску, что у животного, что У человека. Но матёрый оставил совершенно иной след — след огненной ярости, и это свечение дымной Дорожкой уходило к лесу. Ражный поднял свёрток с карабином и пошёл рядом с ним, как по берегу ручья, не касаясь следа, будто опасался замочить ноги.

В этом состоянии его, как лунатика, нельзя было отвлекать и будить…

На опушке леса, в густых зарослях след немного позмеился и почти оборвался у большого пятна: волк залёг здесь, чтобы посмотреть на плоды своей мести. Отсюда хорошо были видны загон и выпас, где учинён разбой. Зверь торжествовал, взирая на человеческое горе, и дальше потрусил в полном удовлетворении от содеянного, поскольку цвет ярости после всяческой игры его оттенков медленно преобразовался в белую пунктирную строчку. Волк на некоторое время стал самим собой — гордым и благородным зверем.

До глубокой ночи Ражный бежал этим следом, по-волчьи перескакивая через ветровал, ручьи и мочажины. И если матёрый часто останавливался, выслушивая пространство впереди, или подолгу трусил лёгкой рысцой, то уподобившийся ему человек, напротив, прибавлял скорости в этих местах и таким образом сокращал расстояние. Пересекая малые речки и ручьи, он некоторое время бежал по воде, хватал её на бегу горстями, пил, хотя можно было бы набрать во фляжку, и, так и не утолив жажды, снова выскакивал на берег.

Перед рассветом, оставив позади километров тридцать, Ражный оказался на старом, безводном горельнике, затянутом молодым осинником. Здесь волк выкатался на зольной, перемешанной с углём, земле, похватал нижние листья медвежьей пучки, поскольку тоже страдал от жажды, и, углубившись в высокие травы, лёг на отдых.

Он в точности повторил все действия зверя, превратив свою несуразно белую одежду в пятнисто-серый с зеленоватым разливом камуфляж, однако на лёжке задержался лишь на мгновение, чтобы подсечь выходной след.

Теперь уже было ясно, что зверь идёт к Красному Берегу — бывшей деревне, где сейчас жил со своей семьёй горемычный мужик по фамилии Трапезников — всего в семи километрах от базы! Даже в голодовку никогда раньше волчья семья не трогала скот в близлежащих к логову хозяйствах, соблюдая жёсткий неписаный закон добрососедства. Получалось, что человек первым нарушил его и теперь пожинал плоды…

Несколько замкнутый, но с вечно блистающим взором, Трапезников поселился здесь одновременно с Ражным. Приехал он откуда-то из Сибири, где много лет работал штатным охотником, и в середине своей жизни захотелось ему покрестьянствовать в средней полосе России, пожить независимым от удачи промыслом, покормиться не ружьём и веслом, а трудами на земле. Он поклялся не брать больше в руки ни оружия, ни ловушек и после долгих мытарств получил ссуду и сорок гектаров запущенных сельхозугодий в глухом углу при абсолютном бездорожье. И бился на этой земле уже пять лет: первый год выращивал картофель, который оказался никому не нужным и замёрз в начале ноября, вывезенный в условленное с покупателем место, но так и не востребованный. Затем развёл коров и стал бить сливочное масло — экологически чистый продукт, который опять же топился от жары и портился, ибо рынок был завален французским и новозеландским аналогичным товаром.

Отчаявшись, на третий год забил свое стадо, продал мясо цыганам и взялся выращивать лук и чеснок — благо, что урожайность их в этих местах была потрясающей. Результат оказался таким же плачевным: продал лишь семьдесят килограммов, остальное замерзло и сгнило. И наконец плюнул на чисто крестьянский труд, заключил контракт с некой посреднической фирмой в Москве (соблазнил случайный знакомый) и занялся разведением лошадей, которых с детства любил и ставил по благородности и разуму на второе место после человека. Да не простых чистопородных, а исключительно пегих, поскольку фирма обязалась покупать у него весь приплод двухлетнего возраста и продавать в Европу, где была мода на таких лошадок.

Два года Трапезников пластался на покосах, овсяных полях и своей конеферме и с великими трудами произвёл и вырастил первую партию из пяти жеребят, для чего собрал со всей области всех пегих маток и отыскал двух жеребцов-производителей.

Волк теперь шёл по направлению на Зелёный Берег. Новоиспечённый конезаводчик действительно не брал в руки оружия, однако в нем, вероятно, остался сильный охотничий азарт, да и сыновья его. Максы, никаких клятв не давали и потому не гнушались зверовым промыслом, всюду ездили с ружьями, и теперь матёрый, подозревая их в разорении своего гнёзда, шёл мстить совершенно безвинным крестьянам.

У несчастного новопоселенца было шестеро детей, рождённых ещё в Сибири, в охотничьих зимовьях, вдалеке от школ и цивилизации, так что двое старших парней вообще не закончили ни одного класса и по этой причине даже в армию не призывались, а четверо младших с великим родительским напряжением учились в селе за тридцать километров.

И вряд ли упорный Трапезников выдержит на сей раз удар судьбы — несправедливую волчью месть…

От последней лёжки матёрый оставлял за собой красноватый, словно обагрённый кровью, мерцающий шлейф — вновь начинал яриться, и Ражный, рискуя утратить своё волчье, позвоночное зрение и потерять след, мчался уже со скоростью спринтера.

Сильнейшее физическое напряжение помогало находиться в «полёте нетопыря», но одновременно быстро растрачивалась своя собственная энергия. Тогда, в Таджикистане, лёжа с дырой в боку, Ражный вывел себя из болевого шока, остановил кровь и держал её, паря летучей мышью, в течение семи часов. Это был его личный рекорд. В вертолёте же он мгновенно потерял сознание и очнулся лишь в госпитале, когда готовили аппаратуру для переливания крови…

Зверь мог держаться в таком состоянии сутками и потому, даже смертельно раненный, не терял способности к сопротивлению, уходил на многие километры и, случалось, выживал. И человек, столкнувшись с подобным явлением, объяснял это большой физической силой, крепостью на рану, низким уровнем развития нервно-психической деятельности, дикостью или той же самой «нечистой силой»…

Сейчас Ражный бежал по незримому волчьему ходу восьмой час и чувствовал, как начинает слабеть это поле и яркий след, насыщенный энергией мести, превращается в пунктирную извилистую линию, будто разносимую ветром. Он понимал, что не успеет, если двигаться звериным путём, часто петляющим между болот или открытых мест, к тому же быстро светало, а на восходе солнца нетопырь слепнет и забивается на днёвку в укромное, тёмное место. Можно было забраться под осадистую ель и переждать восход, точнее, проспать его, что бы дало силы, но он боялся упустить время: волк проявлял крайнюю степень мужества и отваги, мстил открыто, делал набеги в светлое время суток, уподобляясь смертнику. Теперь Ражный не сомневался, что матёрый выбрал жертвой конеферму в Красном Береге — там, где его не ждут — и рискнул оторваться от следа, что позволяло бежать Напрямую, а по возможности упредить зверя.

Но прежде поискал место, покрутился, как это делают собаки и волки, прежде чем лечь, и опустился на землю, прижавшись позвоночником от копчика до шеи.

Выход из «полёта нетопыря», сопряжённого с волчьей прытью, был болезненным — тошнило, кружилась голова, учащённо билось сердце, и пережить все это на ходу было трудно, да и опасно.

Отец умер от инфаркта именно в такой миг, когда переходил в «нормальное» состояние. Ражный тогда ещё служил, приехал на похороны по телеграмме и опоздал на сутки, так что не сидел у постели умирающего, не получил наказов и распоряжений и в последний путь не проводил. Расстроенный и удручённый, он отправился на кладбище и по дороге встретил старуху, тогдашнюю соседку, которая и рассказала, как умирал отец. В больницу он ехать отказался, велел положить дома на голую лавку, разговаривал до самого последнего момента и даже письмо написал Вячеславу, будто знал, что тот не поспеет к похоронам, после чего закрыл веки, и в этот миг на глазах старухи лопнула точёная ножка старого стола, бывшего рядом с умирающим. Она испугалась, отпрянула, и в следующий момент у него над головой треснула и разошлась длинной широкой трещиной потолочная матица.

Дух его был крепок ещё, бился, а сердце не выдержало. Чтобы писать свои картины, он часто взлетал нетопырём и парил над миром, взирая на него одними сердечными чувствами. И улетал так далеко, что потом, очнувшись, камнем падал вниз и, толком не приземлившись, хватал кисти.

Бумага была испачкана масляными красками, так что кое-где остались отпечатки отцовых пальцев, и письмо было совсем коротким: «Жалко, не свиделись перед моей другой дорогой. Береги Ярое сердце. Я своё утратил, а когда — не увидел. Взлетай нетопырём, да не забывай приземляться. Но лучше рыскай серым волком. Схорони ногами на север, с Валдая привези камень, на котором я всегда грелся на солнце. И поставь на мою могилу. Остальное тебе все сказал, сынок».

Он прикладывал свои пальцы к отпечаткам отцовских и начинал чувствовать его, как живого. Судя по цвету краски, он писал свой автопортрет, над которым уже трудился года полтора, и Ражный потом нашёл на полотне свежие мазки: отец, пожалуй, в сотый раз переписывал свои глаза, соскребая ранее нанесённую краску. И сейчас не получалось, и умер он, скорее всего, от отчаяния, прямо у холста, натянутого на круглый подрамник.

Все картины у него были круглыми или овальными…

Вероятно, письмо прочитали и отца схоронили, как завещал, потому Ражный поехал на Валдай, где прошла вся его юность, но сам не смог отыскать тот камень. Все Урочище обошёл, возле дома, где жили, землю ковырять пробовал — нет! Но закрывал глаза и сразу же видел отца живым: вот он спускается с высоченного крытого крыльца, большой и сильный — ступени под ногами прогибаются и скрипят, идёт не спеша по тропинке, трогая руками деревья, и садится на камень.

Сначала Ражный проходил этот путь мысленно, затем насмелился, взошёл на чужое теперь крыльцо и только стал сходить, как за спиной суровый окрик:

— Эй, отрок! Что тебе нужно здесь?

Он обернулся, хотел ответить, но увидел, что вышедший из дома человек одет в отцовский кафтан и шапку — наряд, который с юности помнил, хотя видел в нем родителя очень редко. Потом, когда переехали в свою вотчину — Ражное Урочище, — все это куда-то пропало, да и вообще забылось со временем. И в отцовском сундуке их не оказалось, когда Вячеслав разбирал и рассматривал наследственные вещи…

— Скажи-ка лучше, дядя, ты что так вырядился? — усмехнулся Ражный вместо ответа. — Кино снимают, что ли?

— А тебе-то что за дело?

— Да есть дело… Одёжка на тебе — отца моего! Ты где это взял?

— Отца твоего? — недоверчиво хмыкнул дядя. — А кто твой отец?

— Сергей Ерофеевич Ражный.

Человек спустился пониже, встал вровень с ним, в лицо посмотрел. От кафтана и шапки остро несло нафталином — только что из сундука добыл…

— Теперь вижу… Ну, здравствуй, Сергиев воин, — оглядел дядя его камуфляж, орденские колодки на груди. — Здравствуй, араке.

— Здорово, коль не шутишь, — буркнул Ражный, вдруг ощутив смешаное чувство ревности, ностальгии и разочарования — в общем-то, беспричинного…

— Как тебя отец отвечать учил? — застрожился нынешний хозяин дома. — Или забыл все?

— Смотря кому отвечать… Откуда батин кафтан?

— На ристалище добыл! С Сергея Ерофеича снял. И шапку вот эту.

— Так ты ему руку изуродовал? Новый хозяин Валдайского Урочища посмурнел, посмотрел не виновато — с сожалением.

— Случается и такое, брат… И все равно, здравствуй, воин Полка Засадного.

— Богом хранимые… Рощеньями прирастаемые… Здравствуй, боярин.

— Поди, камень ищешь? — спросил тот. — Ну, пошли, покажу тебе камень.

Оказалось, он лежит много ближе от дома и совсем на другой, заросшей тропинке… И заметить его было не просто — врос в землю, замшел, да и вокруг все изменилось…

Ещё по дороге, когда вёз этот камень на подряженном грузовике, ощутил его тяжесть собственным хребтом, будто на себе тащил. Шофёр часто менял лопнувшие колёса и тихо матюгался, дескать, он что, свинцовый? Вроде бы и размерами невелик, а рессоры в обратную сторону гнутся.

Все стало ясно, когда в каком-то месте проезжали под низкими проводами ЛЭП: не от линии — с поверхности серого, мшистого камня собралась в пучок, а затем стрельнула вверх безмолвная электрическая искра, осветив дорогу и землю вокруг, как освещают её осенние хлебозоры.

Приземлившись, он ощутил, как устал за эту ночь, и все-таки двинулся к Красному Берегу лёгким, ритмичным бегом, строго выдерживая направление, даже если приходилось перебредать через многочисленные ленточные болота. Когда-то хозяйственный Трапезников не пожалел сил и обнёс всю свою землю косым жердяным пряслом, и сейчас труд его не пропал даром: кони паслись за изгородью.

Но она не спасла от хищника. Ражный опоздал на две-три минуты — из порванных лошадиных вен хлестала кровь, и один из четырех зарезанных жеребят ещё сучил в агонии мелочно-белыми копытами. Молодняк пасся отдельно от взрослых коней, и волк взял их поодиночке, отбивая каждого от табуна и укладывая так, что они образовали круг. Уйти удалось лишь одному, перескочившему прясло, и теперь белый, в красных пятнах двухлеток, вернувшись к изгороди, скакал вдоль неё и пронзительно кричал, выдавая своё присутствие.

Матёрый его слышал и вряд бы не искусился соблазном…

Ражный снял тряпку с карабина, загнал патрон в патронник и залёг у самого забора. Пегий жеребёнок-приманка не чуял ни человека, ни зверя и рвался в загон к своим погибшим собратьям. А волк затаился возле старого остожья, в полусотне метров и, что-то подозревая, вынюхивал и зондировал пространство. Ражный не видел его — уловил лишь короткое, как отблеск, движение, и адреналин сделал своё дело: матёрый засёк охотника и теперь искал подтверждение излучаемой им опасности. В тот же миг Ражный закрыл глаза, сосредоточил внутреннее зрение на картине агонирующего жеребёнка и перестал дышать. Через минуту зверь успокоился, вышел из-за своего укрытия, однако лёг и пополз к жеребёнку.

Стерня от скошенной травы почти не мешала, хорошо виделся широкий волчий лоб с прижатыми ушами, но за забором плясал и колготил обезумевший двухлеток, и стрелять сквозь его ноги следовало, как сквозь винт самолёта, к тому же карабин без приклада — оружие не совсем удобное для такой цели, а сменить позицию уже поздно.

Он выбрал момент, когда жеребёнок чуть привстал на задних копытах, и надавил спуск.

Зверь тоже ждал этого и чуть привстал, чтобы сделать прыжок на спину жертве, поэтому пуля пошла чуть ниже — не в лоб, а в грудь. Волка опрокинуло навзничь, пороховым зарядом опалило ноги жеребчику, и он в испуге, с места, перемахнул прясло, которое долго не мог одолеть. И чуть не наступил на Ражного; землёй из-под копыт ударило в затылок…

Смерть матёрого была почти мгновенной. Он успел лишь оскалиться, и этот оскал длился несколько секунд, после чего верхняя губа расправилась, и на звериной морде отпечатался покой, ибо Ражный в два прыжка оказался рядом, на ходу выхватил нож, коротким ударом проколол горло и подставил под струю солдатскую фляжку.

Волчья сила вытекла вместе с кровью…


5

Когда он торопливыми пальцами зажёг вторую спичку и поднял над головой, Молчуна уже не было над Милей, хотя его урчащий голос ещё звучал под потолком «шайбы».

А сама Миля медленно приподнималась, отталкиваясь слабыми руками от дощатого поддона, и потом, обернувшись на свет, прикрыла глаза ладонью. Из-за ярко горящей спички, она не могла видеть, кто стоит за спиной, да и вряд ли узнала Ражного в таком неверном свете, однако судорожно потянулась к нему, промолвила радостно:

— Это ты! Я знала, ты придёшь!.. Мне так зябко. О, как мне холодно!

Он отпрянул, чтобы не достала рукой, поскольку знал, что её притягивает, потушил спичку и, выйдя на улицу, плотно притворил дверь.

— Что?.. Что?! — Макс потянулся к нему руками. — Не хочешь? Не хочешь оживить её?..

Ражный хотел оттолкнуть его, но непроизвольно получился удар — младший кубарем укатился в темноту и где-то там затих. Из-за «шайбы» вышел волк, уставился на вожака, приложив уши.

— Зачем ты это сделал? Кто тебя просил зализывать ей душевные раны? Кто? Зачем ты вмешиваешься в человеческую жизнь?

Молчун заворчал угрожающе, присел на передние лапы, словно хотел прыгнуть на Ражного. Тот со всей силы ударил его пинком — волк отскочил, болезненно поджал живот.

— Я не задавил тебя щенком, — прорычал Ражный. — Задавлю сейчас…

В этот момент Макс очнулся, выполз из травы с разбитым лицом, сказал, всхлипывая:

— Убей меня, дядя Слава, — её оживи…

— Послушай меня, пацан… — Ражный опустился на землю, заговорил тихо и сдержанно. — Я могу её отогреть, могу. Но нельзя мне этого делать. Я воин, понимаешь? И если вложу огонь своей души в её душу, ничего хорошего не получится. Она станет… яростной, одержимой, станет другим человеком! Она — женщина, и ей нельзя жить с Ярым сердцем. Ты её разлюбишь! Ты возненавидишь её!

— Нет, никогда!.. Я клянусь!

— Это всего юношеские порывы.

— Ну что мне сделать, чтоб ты поверил?! Волк выполз из темноты и лёг рядом с Максом. Смотрели в четыре горящих глаза…

— Хорошо, — наконец согласился Ражный. — Я согрею её сердце… Но если ты когда-нибудь пожалеешь об этом… Убью вас обоих!

Он вошёл в «шайбу», запер дверь изнутри и зажёг спичку. Девушка лежала в прежнем положении, запрокинув голову, тело её подёргивалось в такт биению холодной крови. Ражный поднял Милю на руки, как ребёнка, сложил в комочек и стал дышать на неё, сначала медленно, с глубокими вдохами, каждый раз вытягивая тепло из своего позвоночника, затем быстрее и жарче, так что сохнущие волосы начали взлетать от потока воздуха и искриться. Это продолжалось несколько минут, и когда бесчувственное, безвольное тело начало слегка светиться и терять свою мёртвую тяжесть, он сделал ещё один вдох, из сердца, зажал Миле нос и, приложившись ко рту, бережно, словно драгоценную жидкость, влил воздух. Грудь её поднялась, взбугрилась, и когда Ражный отнял губы, она задышала сама.

Тогда он положил её на поддоны и отполз к стене, хватая ртом воздух, как загнанный конь. Ледяной пот стекал по лицу и спине, рубаха прилипла, точнее, примёрзла, и чтобы согреться, он зажёг спичку, удерживая её в ладонях.

Миля ещё не шевелилась, но дышала глубже и ровнее, как во сне, а контуры тела её охватывались золотистой, летучей пеленой.

— Подойди ко мне… — через некоторое время прошелестел слабый голос. — Кажется, ты горячий и светишься.

— Это горит спичка, — проговорил он сухо.

— Нет, я чувствую! В твоей руке холодный огонь… Тепло льётся от тебя, а я зябну…

— Тебе нужно двигаться — и согреешься. Пошевели руками.

Она медленно подняла дрожащие руки и тут же уронила их, потом нащупала пододеяльник, инстинктивно, как всякий мёрзнущий, натянула на себя, завернулась, знобко съёжилась. Спичка погасла…

— Все равно холодно… Почему я здесь? — спросила в темноте. — И что со мной было?

Всем воскресающим нельзя было говорить о смерти, дабы вновь не высвободить душу из остывшей плоти, и потому Ражный проговорил успокоительно:

— Случился обморок, по дороге…

— Вот как?.. Странно. Зачем же меня… завернули в простынь? И положили сюда? Здесь так холодно… Это что, холодильник?

— Нет, просто комната, неотапливаемая комната, — он все ещё не мог приблизиться к ней, поскольку сам был холоднее, а солнечная энергия костей источалась медленно и была не более, чем огонёк спички.

Вообще-то следовало бы немедленно вынести Милю отсюда, чтобы не заподозрила свою смерть.

— Здесь не живут… Здесь совсем не пахнет жилым! Напротив, чую дух мертвечины…

— Побудь ещё немного, — хотел утешить Ражный. — Придёт доктор, и мы пойдём, где тепло, где топится печь. Только лежи и не вставай. И все время двигай руками и ногами.

— Не обманывай меня, — перебила она уверенно. — Я вижу… Зачем тут крючья? И какие-то мешки…

Это кладовая!

Мрак в «шайбе» был полнейший, хоть фотоплёнку заряжай, и она не успела бы все увидеть, пока горела спичка.

Кажется, у неё открылось особое зрение…

— Меня положили в склад… потому что мёртвая? А иначе… почему не в постель?.. — она зашелестела тканью — оказалось, встала на ноги. — Вспомнила!.. Я умерла. Это случилось перед закатом солнца… Максы несли на носилках, я смотрела в небо… Потом перед глазами кто-то зажёг свет, очень яркий свет… И я ослепла.

— Ты просто лишилась памяти, потеряла сознание, — он прижался спиной к стене и осторожно двинулся к выходу. — Сюда положили, чтобы скорее пришла в себя… Не вставай, у тебя ещё не окрепли ноги…

— А что здесь делал волк?

— Какой волк, о чем ты?

— Надо мной стоял молодой волк и… вылизывал вот здесь, — она указала на солнечное сплетение. — А потом завыл…

Ражный оттянул запор и приоткрыл дверь: почудилось, с улицы влетел знойный, летний вихрь…

— Тебе приснилось…

— Нет, помню… Это не сон.

За спиной Ражного вспыхнул свет, и на пороге «шайбы» очутился младший Трапезников с фонариком. Полосатый луч, будто шлагбаум, опустился сверху вниз и упёрся в Милю, стоящую в пододеяльнике, как привидение. Она заслонилась рукой, и на несколько секунд повисла тишина.

— Живая! — страшные шёпотом проговорил.

Макс и заорал. — Она живая! Живая! Я знал, ты поднимешь!.. Ты сможешь!..

А сам попятился назад и через мгновение выскочил на улицу. Миля стояла, шатаясь, искала руками опору. Надо было бы подать ей руку, однако Ражный знал, что делать это сейчас опасно: мертвящий холод жжёт сильнее огня, и только от прикосновения к ней можно выжечь всю энергию, с такими трудами добытую.

Влюблённый, но дикий по природе младший Трапезников интуитивно почувствовал это и бежал от страха.

Миля неуверенно шагнула вперёд, попыталась дотянуться до крюков, на которые вешали туши битых зверей, но промахнулась, потеряла едва появившееся равновесие и плашмя упала на бетон. Боли она не ощутила — не ойкнула, не застонала, поскольку тело ещё оставалось бесчувственным, лишь протянула руку к Ражному.

— Помоги мне встать…

Макс орал на улице, как ошпаренный, бессвязно, на одной ноте; ему в унисон орали гончаки в вольере и Люта на цепи.

Ражный тяжело вздохнул и все-таки подхватил Милю на руки, хотел уложить на поддон, однако ощутил слабое сопротивление ледяного тела.

— Согрей меня… Вынеси на улицу. Хочу к огню… Я мёрзну!

— Погоди немного, — сквозь стиснутые, сведённые ледяной судорогой зубы процедил он. — Ещё рано под звезды, душа вылетит. Ты снова умрёшь…

Она поняла, сразу же смирилась, намертво обхватила шею, хотя говорила слабо и казалась немощной.

— Тогда подержи на руках… От тебя идёт тепло. Состояние Правила было близко; ещё бы неделю тренировок на станке, и Ражный смог бы взлетать над землёй без помощи верёвок и противовесов. И сейчас, накануне решающего, второго поединка, да ещё не в своей вотчине, где проходил первый, а на чужбине, вот так, бездарно отдавать почти достигнутую подъёмную силу, высокую, космическую энергию было преступно и бессмысленно.

Тем более, перевоплощать её в тепло, дабы согреть мёртвое тело.

Но и у костра, у самого живого огня Милю было не согреть, не разбудить жизнь в остывшем теле, куда волк загнал почти освободившуюся душу. И она, эта душа, чувствуя живительную силу, тянулась к ней, заставляла стучать ледяное сердце, двигаться омертвевшие мышцы.

Она будила, давала ток ещё теплеющей крови в жилах…

— Я согреваюсь… Я согреваюсь, — бормотала воскресающая.

Энергия Правила уносилась в трубу, как радужная пыльца, созревшая и теперь сорванная с цветов сильным ветром. Однако он чувствовал, как горячеет её сердце и потеплевшая кровь медленно оживляет плоть.

И это чувство неожиданным образом замещало утрату силы, казалось восхитительным, так что он держал сжавшееся в эмбрион тельце на руках и, пользуясь темнотой, улыбался.

Он действительно однажды отогрел замёрзшего скворца и подарил девочке с редким именем — Фелиция…

Тем часом на улице в собачий лай вмешались голоса людей; чудилось, к «шайбе» бежит огромная, взбешённая толпа. Миля услышала, встрепенулась по-птичьи.

— Что это?.. Я слышу голос! Знакомый голос!

— Это твой возлюбленный Макс…

— Нет! Это… врач! — она прижалась ещё плотнее, и отогретые руки похолодели. — Не отдавай меня! Не хочу!..

Доктор ворвался первым, захлопнул за собой дверь, поискал запор — за ним кто-то гнался. Он ещё был пьян, однако то, что увидел в «шайбе», мгновенно его протрезвило.

— Положите труп на место! — луч света запрыгал по Ражному и Миле. — Я должен осмотреть!

— Она жива, — сказал тот и, отобрав фонарь, осветил Милю на своих руках. — Смотри.

Она спрятала лицо за его голову, зашептала:

— Я вижу, он некрофил. Он любит мертвецов… В этот момент влетели оба Макса, запыхавшиеся, перепуганные и агрессивные. Словно забыв о Миле, о случившемся чуде, они с ходу набросились на доктора, сшибли его с ног, вернее, уронили, поскольку от переполнявших чувств напрочь забыли, как следует драться. (А ведь учил!) Один из братьев — в темноте не понять, кто — навалился сверху и не бил а мял врача, тогда как другой, согнувшись, ловил момент, чтобы схватить его за голову. Глянув на эту бестолковщину, Ражный оставил включённый фонарь на поддоне, осторожно отворил дверь и вышел на улицу.

— Куда ты несёшь меня? — спросила Миля.

— На реку, — прошептал он.

Вопросов она больше не задавала, сидела на руках, как пойманная птица, поблёскивая в темноте белками огромных глаз или вовсе их закрывая. И лишь когда он забрёл в воду и обмокнул её с головой, затрепетала, цепляясь за одежду, хватая ртом воздух.

— Зачем?.. Я боюсь! Зачем?!

— Хочу смыть смертный пот, — погружая её вновь, объяснил он.

Потом он уложил её на отмель, нарвал пучок застаревшей осоки и тщательно вымыл с головы до ног. Теперь Миля зябла иначе, как живой человек — покрывалась гусиной кожей, дрожала и стучала зубами. После купания Ражный снял с себя куртку, завернул в неё девушку и понёс домой.

— Вот теперь я ожила, — проговорила она сонным голосом. — Слышу, как стучит сердце… И есть хочу.

Дома он растёр Милю полотенцем и подал свой недавно постиранный камуфляж и свитер.

— Одевайся… Другого ничего в этом доме нет. Женская одежда была и хранилась она в сундуке кормилицы Елизаветы — второй жены отца, однако имела ритуальное назначение и не годилась для обыденной носки…

* * *

Пока Миля обряжалась в охотничий костюм, Ражный достал бочонок с хмельным мёдом, отлил немного в бронзовый кубок, разбавил водой и подогрел над керосиновой лампой. Миля не знала, что в этом кубке, и не попробовала на вкус — выпила залпом.

— Стало совсем хорошо… Я пойду. Уже светает…

— Может, останешься? — безнадёжно спросил. — на один день, чтобы окрепнуть…

— Нет-нет! — воскликнула она. — Я отогрелась и окрепла! Чувствую себя великолепно. Правда!

— Я провожу за ворота, — он сдёрнул с вешалки дождевик, набросил на её плечи и стал рыться в обувном ящике.

— Босой мне лучше, — предупредила она.

— Как хочешь…

Ражный вывел Милю за калитку, подождал, когда её спина перестанет мелькать среди деревьев, собрал с земли пригоршню мокрых жёлтых листьев и растёр, умыл ими лицо. Он чувствовал себя опустошённым, и единственным желанием было прежде всего залечь —. на трое суток и выспаться. Однако времени до поединка оставалось так мало, что позволить себе такую роскошь, значит, проиграть схватку — самую главную, вторую, ибо победа в ней определила бы всю его судьбу.

Но и вздыматься на тренажёре в таком состоянии было смерти подобно…

Он пошёл на могилу отца и сел на камень. Зубы стучали.

— Прости, батя… Я сердце остудил, мёрзну. Дай согреться.

Энергия, когда-то накопленная отцом и заложенная в камень, была живая, живительная, и не существовало ни позволения, ни запрета ею пользоваться. Каждый наследующий её сам решал этот вопрос, однако чем больше вытягивали её живые, тем быстрее камень уходил в землю и придавливал родительский прах…

Отцовская кладовая казалась неисчерпаемой, и надгробие стояло на земле так же, как было поставлено в год его смерти. Ражный обнял камень, постоял пару минут и с трудом оторвался: намагниченные волосы стояли дыбом, покалывало кончики пальцев на руках и ногах, во рту стало кисло, и накопилась слюна.

— Спасибо, отец…

Вернувшись с могилы, он обнаружил какое-то неясное движение и шум на территории базы. Гончаки в вольере теперь лаяли беспрестанно и уже осатанели от злости, а Люта по-прежнему молчала и даже не брякала цепью. Спустя минуту Ражный увидел, как из «шайбы» один за другим появились братья Трапезниковы и, озираясь, сначала бросились к воротам, но передумали, повернули к реке, где на берегу паслись их кони. Через калитку не пошли — подбежали к сетчатому забору, намереваясь перемахнуть, однако Ражный окликнул их.

Братья по-воровски замерли, застигнутые внезапным голосом, после чего на негнущихся, деревянных ногах двинулись к нему.

— В чем дело? — спросил он. — Где этот доктор? Максы словно по команде оглянулись на «шайбу» и повесили головы.

— Убили, — сказал старший. — Задавили…

— А не убивать было нельзя?

— Нельзя… Он не человек! Мы не человека убили.

— Легко вы судите, судьи!.. Образ был человечий. А вы убили и бежать?.. Даже не спросили, что с вашей возлюбленной?

Младшего словно током пробило, он открыл рот, однако старший пихнул его в спину.

— Значит, все-таки человека, дядя Слава?

— Как же вы думали?.. Подобия Божьего в нем нет, но образ ещё остался… Ныне большая часть человечества — образы.

— Эх! — простонал старший. — Жаль, мало пожили. А так было жить интересно!.. Теперь все.

— Что — все? — рыкнул Ражный.

— Так ведь как? Одно дело от призыва в армию скрываться, другое — нанесение — смерти, — с болью проговорил младший. — Если мы теперь убийцы?

— Это верно, — вдруг подтвердил Ражный. — Убийцы не достойны чувства любви…

— Дядя Слава, нам что теперь делать? — в голос спросили они.

— Вы бежать собирались? Бегите. Вы и так дезертиры…

— Это со страху, — признался старший. — Ведь знаем, нехорошо бежать…

— За что вы хоть убивали-то? Младший поднял голову, спросил с надеждой и оглядкой на брата:

— Миля у тебя, дядя Слава? Она спит?

— Она ушла, — бросил Ражный. — Так за что, знаете?

— Как ушла? Куда? — вразнобой закричали они. — Зачем ты отпустил?

— Я предупреждал: она встанет яростным и одержимым человеком.

— Но она погибнет! Она же погибнет одна! — в их голосах вновь послышалась агрессия.

— Она теперь не нуждается в вашей помощи, — холодно отозвался он. — И в моей тоже…

Пометавшись на месте, младший Макс рванул к берегу, сдёрнул с забора промокшее седло, а старший угрожающе надвигался.

— В какую сторону ушла? Говори, дядя Слава! Куда?..

Ражный молча прошёл мимо него, толкнув на ходу плечом, направился к «шайбе». Макс отпрянул, вдруг погрозил кулаком:

— Ну, если с ней что-нибудь случится!..

И побежал следом за младшим.

Доктор уже выполз на улицу и сидел рядом с молчаливой и робкой Лютой, привалившись к стене. На бордовом разбитом лице запеклась чёрная кровь, горло было синее, перечёркнутое рубцом от верёвки. Он кашлял и зло сплёвывал, сверкая глазами.

— Повесить хотели, сволочи! — погрозил куском верёвки с петлёй на конце. — На крюк вздёрнули!..

— Это за что они тебя так?

— Не знаю! Они же дикие! Они просто звери!

— Вот так, ни за что, ни про что напали и вздёрнули на крюк?

— У них спросите! — огрызнулся он. — Вам они скажут!.. Дезертиры проклятые! Вы знали, что они скрываются от военкомата?

— Ходить можешь? — спокойно поинтересовался Ражный.

— Могу, а что?!

— Уходи.

— Куда?! Никуда я не уйду! Пока не разберусь с твоим… с вашим этим гнездом убийц и вешателей! — он встал на ноги. — Где эти дикари? Я вас спрашиваю?!

— Тебе лучше уйти, — посоветовал хозяин. — Не искушай судьбу. Видишь, повезло, верёвка оторвалась.

— Не оторвалась! Я сам снялся!

— Разве это возможно? — засомневался Ражный, рассматривая удавленника.

Тот глянул подозрительно и ответил не сразу.

— Дыхательная гимнастика… Почему вы так смотрите? Вы с ними заодно, да? А может, это вы приказали вздёрнуть меня?

Он заметно прихрамывал на левую ногу, и сквозь изодранные, пыльные брюки выше колена проглядывал толстый слой бинта, которого вечером ещё не было. Доктор перехватил его взгляд и прикрыл рукой прореху.

— Что там у тебя? А ну, покажи!

— Какое ваше дело? — без прежнего вызова пробурчал он. — Ладно, я уйду. Только вещи возьму в гостинице…

— Если я спрашиваю — нужно отвечать. Доктор сверкнул глазами.

— Меня укусила собака!

— Какая? — Ражный показал на Люту. — Вот эта?

— Нет, какая-то бродячая… У вас тут не база, а черт-те что!

— Это волк. Тебя укусил волк.

— Волк?! Мне показалось, собака…

— В темноте можно перепутать… — внезапным движением Ражный выдернул верёвку из руки доктора, поиграл ею, как кнутом, пуская в воздухе кольца. — А скажи-ка мне, врачеватель, по какой нужде ты попёрся на улицу среди ночи? Если с красной икры пронесло, то туалет в номере…

— Просто вышел подышать свежим воздухом, — насторожённо проговорил он. — Стою, а тут вылетает… Думал, собака…

— Мне нужно говорить правду, — предупредил Ражный. — Я не люблю лжи.

— Слушайте, вы! По какому праву устраиваете допрос?! Меня чуть не повесили ваши… ваши эти ковбои! А вы ещё!..

Очередное верёвочное кольцо на мгновение повисло над головой доктора и опустилось на шею. Ражный поймал свободный конец и слегка натянул.

— Не надо врать, парень. Что ты делал возле «шайбы»?

— Возле какой шайбы? — засипел тот, вращая глазами и цепляясь за верёвку.

— Дыхательная гимнастика на сей раз не спасёт.

— Отпустите!.. Скажу, я скажу… Ражный отпустил один конец петли, и верёвка будто бы сама собой взлетела и снова зависла над головой.

— Ну, я слушаю…

— Хотел взглянуть на неё… На эту девушку. Она была так прекрасна…

— Ты любишь мертвецов? Доктор скосил глаза на верёвку.

— Это болезнь, я знаю… И ничего не могу поделать. Из-за неё пошёл учиться в медицинский, — он багровел и задыхался, будто его душили. — Студентом работал ночным сторожем в морге… От неё не избавиться… У меня никогда не было девственницы… Я хотел вылечиться! Хотел! Несколько раз спал с живыми женщинами, даже пытался жениться, но ничего не получилось…

Верёвка выписала круг над головой и, вытянувшись в струну, легла на землю.

— Добро, избавлю тебя от этой болезни. Доктор закрыл горло руками, попятился к стене.

— Только не убивайте! Не надо!..

— Не бойся, жить будешь. Повернись ко мне спиной!

— Спиной?! Зачем?!

— Спокойно. Не дёргайся, — Ражный поставил его лицом к стене «шайбы». — Это совсем не больно.

И легонько ударил в поясничную часть позвоночника. Доктор втянул голову в плечи, ожидая действия более сильного или страшного, однако Ражный ухватил его за мочку уха и развернул к себе.

— Все, курс лечения закончен.

— То есть как — все?..

— Больше не будешь любить ни мёртвых, ни живых. Женщин для тебя не существует, — он направился к своему дому. — Забирай вещи и уходи. Сейчас же.

— Хорошо, я уйду, — чему-то обрадовался доктор. — Но мне не верится… Это что, на уровне психотренинга? Внушения?..

— Я сказал — уходи! Или одной встречи с волком тебе мало?

Он послушно затрусил к гостинице, то и дело оглядываясь и прибавляя шагу, пока не сорвался в спринтерский бег. Однако едва Ражный зашёл в дом, как доктор поскрёбся в двери.

— Наверное, ты не понял? Или что-то забыл? — он уже плохо сдерживал эмоции, и это было признаком крайней ослабленности.

— Забыл! Я забыл спросить! — громким, дрожащим шёпотом заговорил доктор. — Самое главное!.. Как это вам удалось?! Если я сам… зафиксировал смерть? Она скончалась на моих глазах! Я наблюдал остановку сердца, дыхания… Этого не может быть!

— Иди отсюда, — закрыв глаза, попросил Ражный.

— Нет, послушайте! Она не Лазарь, а вы не Христос!..

— Молчун?! — крикнул он, наливаясь нетерпимостью. — Проводи гостя…

Из травы встал волк. Выглядел он не лучше своего вожака, однако сделал угрожающий скачок вперёд и немо ощерил клыки. Ражный захлопнул дверь и, не дойдя до постели, повалился на пол. Перед своим первым поединком, который произошёл чуть более года назад, он находился точно в таком же состоянии, и это уже было неким роковым повторением…

А спустя дней десять после этих событий на охотничью базу пришёл инок — глубокий старик с аккуратной стриженой бородкой и в очках, чем-то напоминающий Калинина времён войны, однако взгляд молодой и озорной не по возрасту. За спиной был рюкзачок с пожитками, в руках корзина и палка — этакий городской грибник. Служивая, строгая овчарка Люта, не одному гостю штаны спустившая, затрепетала перед незнакомцем, как, бывало, перед волком, и только Руки не лизала.

И если бы не условленное приветствие, никогда бы не признать в нем воина Полка Засадного. Инок назвался Радимом и поднёс Ражному в дар красную Рубаху из крепчайшего трехслойного холста с кожаным аламом — оторочкой выреза.

Дар этот был своеобразным видом на жительство, выданным духовным предводителем Сергиева Воинства. Иными словами. Ослаб прислал стареющего Радима доживать свой век в вотчине Ражного на полном его попечении. Это считалось почётной обязанностью — заботиться о немощных иноках, тем более, Ражное Урочище долгое время стояло в запустении и тут давно никто из старцев не жил. У некоторых вотчиников их собиралось до десятка, и они никогда не были в тягость, ибо не просто сидели на шее хозяина Урочища, не доскребали остатки своих лет — обогащали, насыщали его своим опытом, мудростью и воинским духом. Ражный иноку обрадовался, посчитал его появление доброй приметой — оживало Урочище! — и поселил его в келье своего дома, лет пятнадцать пустовавшей.

Радим был из вольных араксов, никогда не жил в вотчинах и ко всему проявлял искреннее любопытство. Он долго бродил по дому, разглядывая убранство, на повети знающей толк рукой ощупал противовесы, точно установив количество песка в мешках, а значит и уровень достигнутого состояния Правила, затем с пристальным интересом разглядывал оцовские полотна, и чего бы ни касался рукой, все его восхищало и радовало.

— Добро, — приговаривал он. — Добро… А когда пошёл осматривать владения и увидел Молчуна, безбоязненно приблизился к нему, присел и, посмотрев в волчьи глаза, покорил окончательно.

— Ведь это же не зверь, вотчинник! Разве что образ животный… Не встречал я подобных хищников. Но толк в них знаю.

Он не объяснил, откуда и какой именно знает толк в волках, и, словно доктор, поочерёдно оттянул веки, внимательно изучил глаза — и Молчун позволил сделать это с собой! — после чего хлопнул по холке.

— Ну, гуляй, брат…

Вечером, за праздничным столом в честь нового насельника Урочища, инок выпил кубок хмельного мёда — им позволялись и более крепкие напитки — и как бы подвёл итог своих впечатлений.

— Добро у тебя все тут, Сергиев воин, добро. Одна беда — хозяйки нет.

— Не успел завести, — признался Ражный. — Год как на Свадебном Пиру пировал…

— А пора бы! Эх, знаешь, как лепо, когда рядом жена молодая! Все боярин мой, боярин мой — зовёт и в глаза глядит… Обручён хоть, нет? — Есть у меня суженая…

— И что же ты холостякуешь, воин?

— Условие там стоит — не перешагнуть…

— Ну уж!

— Перед попечителем суженой на колени встать надобно и руки просить.

— А встать не можешь?

— Не хочу. И никто не поставит.

— Ладно ты сказал, добро, — похвалил инок. — Не пристало засаднику на коленях стоять… Взял бы мирскую девицу. Ужель не найти? В наше время брали, молодили кровь…

Ражный в тот же миг вспомнил воскрешённую Милю, печально улыбнулся и ушёл от прямого ответа.

— И с мирскими не просто, инок… Да и как Ослаб посмотрит на такой брак?

— Перед Ослабом можно и слово замолвить, — сказал Радим так, словно предлагал свои услуги. — Коль за этим стало — поправимое дело.

Смутная, почти нереальная надежда затрепетала крыльями в сердце: а почему бы нет? Почему не послать этого инока с челобитной к старцу? Ведь от него пришёл, от него красную рубаху принёс, значит, имеет доступ и попросить может о милости…

А тот заметил этот тайный трепет, взбодрил ещё больше.

— Показал бы мирскую девственницу? Что прятать-то… Порадует глаз и душу — сам пойду к Ослабу, без твоего ведома.

Стареющим араксам, как и всяким старикам, нравилось устраивать жизнь молодых, обручать с невестами, сватать, а то и самим привозить девиц на выданье из старообрядческих родов. И Ражный тотчас ни на минуту не усомнился в искренности нового насельника.

— Показал бы, — признался он. — Да нет её здесь. Может, больше и не придёт…

— Где же она?

— В лесу живёт, от людей ушла.

— Добро, поищу, — согласился инок. — Пойду завтра в лес. Урочище твоё погляжу, заодно и девицу посмотрю. Я ведь в вашей вотчине когда-то Свадебный Пир пировал…

И словно гусляр, до глубокой ночи завёл сказ-воспоминание о своей молодости.

Наутро же он взял корзинку, палку и отправился в лес.

До поединка оставались считанные дни, и ему бы с правила не спускаться, как советовал калик, но Раж-ный целый день слышал в сердце это короткое, лёгкое трепетание крыльев — так бьёт ими оперившийся птенец, когда просит корма у матери. Он таил надежду, что новый насельник вернётся из лесу с Милей, приведёт и вручит. И скажет что-нибудь подобное:

— Вот тебе, боярин, боярыня! А я пошёл к старцу духовному за благим словом. Он мне не откажет.

Дело в том, что некоторые араксы, не дожидаясь совершеннолетия, заводили в миру семьи, рожали по несколько детей и таким образом лишали себя возможности соединиться с обручённой невестой и продлить воинский род. Они потом локти кусали, посылали иноков к Ослабу или кидались в ноги сами, но тот, говорят, чаще всего скалой стоял, соблюдая неписаные законы Сергиева воинства, и шёл навстречу в исключительных случаях, когда, например, араке брал мирскую жену порочной или вовсе с детьми и имел от неё потомство — / позволял жениться на суженой, дабы не прервать род; или, напротив, если своевольник женился по большой любви и на девственнице, а детей воспитывал в духе Воинства — благословлял такой брак.

Радим вернулся в сумерках с полной корзиной поздних опят, выглядел утомлённым, выпил меду, сказал своё «добро» и пошёл в келью. Задавать вопросы инокам было не принято, да и так становилось ясно, что надежды не оправдались. Ражный собрал, скрутил себя в тугой свиток и, навёрстывая упущенное, поднялся на правиле.

Новый насельник Урочища не зря завёл разговор о женитьбе. Совершеннолетнему араксу жена нужна была не только для продолжения рода, не для развлечения, утешения плоти или оплакивания, коль мужа принесут не живого с ристалища или поля брани. И тем более не для хозяйства и домашнего очага.

В браке крылась иная, почти забытая в мирской жизни суть, имеющая символическое значение — соединения двух начал, совокупления мужской и женской природы. Ни одно из них, будучи раздельными, не могло развиваться и двигаться дальше, и слово «холостой» в этом плане очень точно сохранило первоначальный смысл — пустой.

И можно было действительно не сходить с правила, но так и не выправить плоть, ибо в определённый момент будет недостаточно энергии, получаемой извне, из пространства и от солнца, чтобы взлететь над землёй без помощи противовесов. А эту малую, но важную толику её могла дать араксу лишь женщина.

Лишь в соединении двух Пиров — Свадебного, когда он праздновал земное, воинское начало, и Пира Радости, на котором он посредством природной женской стихии обретал вертикальные, космические связи, наступало истинное совершеннолетие.

И это было не блажью старца Ослаба, не пережитком тупых, диких и древних воззрений, доставшихся Сергиевому Воинству, — блюсти чистоту родов и скрупулёзно подбирать невест молодым араксам; всякая случайность и неразборчивость чаще всего приводила к обратному результату. Вместо совокупления двух начал происходило обоюдное разрушение, а то и вовсе уничтожение друг друга.

Вероятно, Радим не хотел мешать вотчиннику и вошёл на поветь, когда Ражный спустился на землю и лежал, раскинувшись звездой, чтобы сбросить остатки энергии состояния Правила, — заземлялся. В руке инока была трепещущая свеча, которую он установил на пол, и сел рядом, обозначая тем самым, что будет долгий разговор.

— Добро, — проронил он удовлетворённо. — Пахнет озоном… Заходят ли к тебе калики перехожие?

— Бывают, — сдержанно сказал Ражный, не ожидая такого вопроса. — Недавно приходил один…

— Должно быть знаешь, Сбор ожидается…

— Нет, о Сборе ничего не сказал, — он сел, так и не заземлившись окончательно. — От тебя впервые слышу!

Сбор Засадного Полка, или, как ещё его называли, Пир Святой, считался событием великим и довольно редким и происходил он в тот час, когда над Отечеством нависала смертельная угроза. По бывшим окраинам России давно курились сторожевыми дымами войны, однако не такие, чтобы поднимать Сергиево Воинство.

— Посмотрел я твою вотчину — все добро устроено, будет куда собраться вольным араксам… Одна беда — людно у тебя тут, оглашённые по лесам бродят, и слышал я, в прошлом году обложили тебя крепко.

— Снял я осаду. — Ражный вспомнил «Горгону», однако понять, чего хочет инок, вначале так и не мог. — И воздал всем сполна…

— Видел, видел я воронку, — покряхтел Радим. — Люди говорят, метеорит упал, небесное тело. Воздал, нечего сказать… Зачем же местных привадил? На конях скачут по дубраве…

— Так ведь мир вокруг нас — не пустое пространство.

Только сейчас Ражный даже не глазом — ухом услышал, что не простой это инок, пришедший доживать в его вотчину, а скорее всего опричник, перст Ослаба. Так называли особо доверенных араксов и иноков духовного предводителя — людей, тайно существующих внутри Засадного Полка. Они выполняли поручения, относящиеся не только к безопасности Сергиева Воинства, но и связывали старца с миром.

И явился он не насельником — инспектировать Урочище перед Сбором…

Их никогда никто не видел, ибо приходили они под самыми разными личинами, и отец много говорить не любил, тем паче о тайной внутренней жизни Воинства, поэтому Ражный выстраивал лишь предположение. Так же точно никто толком не знал, сколько доверенных араксов и иноков держит под своей рукой духовный водитель. Из преданий было известно — числом ие менее сорока: кормилица Елизавета говорила-де, мол, едет Ослаб, а опричь него сороковина черноризных витязей, или называла его «сорокопалым», ибо каждый опричник был ему словно палец на деснице. Видимо, потому их часто называли просто перстами.

— Тебе не чудотворством бы заниматься, — вдруг проворчал Радим, встал и, оставив свечу на полу, подался к выходу. — О вотчине порадеть накануне Пира Святого… Да о сердце своём. Нечего тебе на правиле править, разве что плоть мучить… Пришёл в твоё Урочище, как в обитель, а тут по мирскому уставу живут. Пойду иное место искать…

Пока Ражный убирал верёвки правила, инока след простыл: ушёл, невзирая на ночь, и только овчарка Люта тоскливо выла ему вослед…

В начале октября сорок первого года наружная охрана загородной резиденции Сталина заметила подозрительного человека, пробирающегося вдоль дачной ограды крадущейся, осторожной походкой. Прежде чем взять, за ним последили около получаса, пока он не дошёл до КПП и здесь, видя, что возле шлагбаума никого нет, ступил на охраняемую территорию.

Задержанным оказался глубокий старик, к тому же с заболеванием опорно-двигательной системы, отчего и казалось, что крадётся. При нем практически ничего не обнаружили, кроме иконы, завёрнутой в холстину. Немощный этот человек своё появление возле резиденции объяснил тем, что хочет передать эту икону Верховному Главнокомандующему. В начале войны ходоков и делегатов к Сталину было достаточно, кто и с чем только не шёл, поэтому совершенно безобидный старец даже у самых бдительных офицеров охраны не вызвал подозрений. Его продержали в караульном помещении до вечера, после чего достаточно мягко пожурили и отправили восвояси, вернув икону.

На следующий день утром он явился опять и заявил, что будет ходить до тех пор, пока не вручит икону или не будет точно уверен, что её передали Верховному. На сей раз старца задержали по причине отсутствия документов, доску «с красочным изображением неустановленного лица», как было сказано в протоколе, изъяли вместе с холстиной и тщательно исследовали. Ни отравляющих веществ, ни заложенного в икону взрывного устройства не обнаружили и через несколько дней больного старика вытолкнули на улицу, но уже без предмета культа, поскольку эксперты НКВД исщепали его на лучину, изучая внутренности.

Спустя пару суток этот дряхлый и неуёмный старик вновь притащился к КПП, и уже с другой, точно такой же иконой. Офицеры выдворили религиозного фанатика за пределы прилегающей к забору охраняемой территории и на какое-то время в суматохе суровых осенних дней сорок первого о нем забыли. А он дождался, когда из ворот резиденции выедет кортеж с Верховным, и, неизвестно каким образом пробравшись через оцепление, обязательное при выезде, внезапно оказался на обочине стоящим в полный рост с поднятой в руках иконой. Шедшая впереди машина личной охраны обязана была таранить его и освободить путь, но отчего-то не сделала этого, и солдаты оцепления, заметив старика на дороге, не стреляли, хотя могли бы.

Верховный приказал остановиться, приподнял шторку на окне автомобиля, долго смотрел на старца, после чего велел адъютанту взять икону и принести ему. Слуга выскочил, выхватил образ у старца из рук и вернулся.

— Ступай, князь! — услышал вождь голос с улицы. — Сергиево воинство с тобой!

Через несколько секунд машина понеслась вперёд, старца в мгновение ока схватили, но этот зачумлённый мракобесием человек не то что не сопротивлялся — был счастлив и искренне чему-то радовался.

А Верховный всю дорогу не выпускал икону из рук, сам внёс её в Кремль и поставил в углу комнаты отдыха, накрыв холстиной. Имеющий духовное образование, в юности писавший стихи, он отчётливо понимал, что образ Сергия Радонежского в буквальном смысле явился ему, что это Промысел Божий, однако изверившийся, погруженный в пучину материалистических представлений и более того в реальность невиданной войны и смертельной угрозы — враг уже готовился применять артиллерию для обстрела Москвы, он не в силах был растолковать этого знака, а обратиться за помощью было не к кому, да и опасно: несмотря на прежнюю его силу, в первые месяцы войны ближнее окружение молча и тщательно отслеживало его шаги, не пропускало ни одной, даже самой незначительной детали в поведении. Они боялись Верховного, помня его кнут, гуляющий по склонённым спинам, однако теперь этот страх был сравним с шакальим выжидательным страхом, когда мелкие и хищные эти твари незримо и неотступно преследовали утомлённого, раненого льва.

Создавая обновлённую, вычищенную от масонских влияний и бундовского, иудейского воззрения на мир партию, он не заметил, как личными, национальными качествами внёс в неё не русский, а восточный характер и в результате окружил себя магнетизмом вероломства. Он почувствовал это лишь в начале войны, в пору крупнейших поражений; почувствовал и, потрясённый, обратился к народу, как подобает не партийному вождю, а священнику:

— Братья и сестры!

В тот же день, как ему попала в руки икона, после совещания Ставки, Верховный удалился в комнату отдыха, поставил образ преподобного Сергия перед собой и долго блуждал в своём собственном сознании, как в искривлённом пространстве. Он так и не растолковал знака, но ещё более уверился, что это Явление, и с тех пор, как всякий материалист, стал выискивать в сообщениях и сводках его доказательства.

И буквально через сутки, когда ему зачитывали сводку с фронтов обороны Москвы, слух зацепился за факт, на минуту заставивший его оцепенеть. Нераскуренная трубка потухла…

На Западном фронте, пересекая линию обороны Можайск — Дорохове, потерпели катастрофу и упали на нашей территории четыре вражеских ночных тяжёлых бомбардировщика, летевшие бомбить столицу.

Накануне он своей властью, повинуясь некоему сиюминутному порыву, отстранил маршала Будённого от командования Резервным фронтом, объединил его в один Западный и назначил командующим генерала армии Жукова…

— Вы сказали — катастрофу? — запоздало — адъютант читал уже о потерях наших войск за сутки — спросил Верховный.

Опытный, знающий нрав хозяина слуга сориентировался мгновенно.

— Так точно, товарищ Сталин, катастрофу. Ввиду метеоусловий фронтовая истребительная авиация не взлетала, противовоздушная оборона в этом районе малоэффективна из-за большой высоты полёта…

— А кто установил, что была катастрофа?

— Это соображения начальника штаба триста двенадцатой стрелковой дивизии майора Хитрова. Им подписано донесение.

— Пришлите мне этого начальника штаба, — выслушав доклад, попросил Верховный. — Сегодня к пятнадцати часам и с материалами по обстоятельствам катастрофы фашистских стервятников.

Даже искушённый адъютант не ожидал такого оборота.

— Триста двенадцатая дивизия под Можайском, беспрерывные бои… Чтобы отыскать майора, потребуются сутки, не меньше. Быстрее будет, если к месту падения самолётов выслать специальную команду НКВД…

— Хорошо, — согласился Верховный. — Я жду товарища Хитрова к шестнадцати часам.

Адъютант все понял и удалился.

Пока он рвал постромки, исполняя практически невыполнимое задание, Верховный между делом задавал один и тот же вопрос всем, кто в тот день оказывался перед хозяйскими очами.

— А скажите мне, товарищ (имярек), отчего терпят катастрофу и падают вражеские самолёты?

Зам наркома обороны Мехдис, вероятно, уже читал сводку и знал об упавших бомбардировщиках, поэтому ответил с присущей ему осторожностью, одновременно буравя красноглазым взглядом хозяина и стараясь угадать по его реакции, в цвет ли он говорит.

— Предстоит выяснить… погодные условия, мощный грозовой фронт в верхних слоях атмосферы… а возможно, столкновение в условиях плохой видимости… я уже распорядился проверить информацию и доложить…

Верховный умел делать лицо непроницаемым и оставил Мехлиса в заблуждении относительно своего мнения.

Ворошилов сказал с безапелляционной убедительностью героя гражданской войны и яркого представителя пролетариата:

— По моему мнению, товарищ Сталин, налицо пробуждение сознания рабочего класса Германии. Восемнадцатый год не прошёл даром для немцев, и сейчас трудовые люди увидели звериный оскал фашизма. Я не исключаю, что в недрах Рейха сохранилось и действует подполье, имеющее прямое отношение к бомбардировочной авиации. По всем признакам это диверсия.

— Хочешь Сказать, вредительство, товарищ Ворошилов?

Маршал слегка смутился, ибо это слово в отрицательном понятии относилось лишь к внутренним врагам и совсем нелепо было называть так немецких патриотов, рискующих своими жизнями.

— Вредительство в нашу пользу, — нашёлся он после некоторой заминки.

Побывавший у Верховного в тот день конструктор авиационных двигателей Исаев, как специалист, заявил, что подобная катастрофа — результат эффекта резонанса, возникшего в определённой аэродинамической среде, сходный с явлением, когда от движения строевым шагом может обрушиться мост.

— А нельзя ли, товарищ Исаев, сделать прибор или машину, которая бы… искусственно создавала такой резонанс? — спросил хозяин.

Идея вождя показалась тому гениальной, и он пообещал непременно поработать в этом направлении.

И лишь один старый начальник Генштаба Шапошников, последний царский генерал в Красной Армии, спрошенный, как и все, мимоходом, так же мимоходом ответил:

— Да ведь и им должно быть наказание Божье. Не все нам…

Начальник штаба триста двенадцатой дивизии явился в кремлёвский кабинет вождя с опозданием в четверть часа. Наверняка исполнительные слуги переодевали его, когда везли с аэродрома в автомобиле, где майор не мог выпрямиться, чтобы проверить длину новенькой офицерской формы, а когда вывели на улицу — было поздно: брюки оказались настолько Длинными, что бутылки галифе висели у сапожных голенищ, а китель на майоре более напоминал демисезонное пальто.

Однако при этом майор не был смешон или напуган. Он отрапортовал, как положено, после чего сдёрнул с головы маловатую фуражку и встал по Стойке «вольно».

— Товарищ Хитров… Вы по-прежнему утверждаете, что самолёты немецко-фашистских агрессоров потерпели катастрофу над линией фронта?

— Так точно, товарищ Сталин, — показалось, даже плечами подёрнул. — Есть фотографии обломков, свидетельства очевидцев — местных жителей и солдат сапёрной роты.

На сей раз Верховный не таил внутренних чувств, и все было написано на его лице.

— Я первый раз с начала войны слышу, чтобы самолёты противника падали по причине катастрофы, а не от огня наших зенитных батарей или храбрых и умелых действий лётчиков-истребителей, — внушительно выговорил вождь, медленно надвигаясь на майора. — Подумайте, товарищ Хитров. Каждый сбитый самолёт… и особенно ночной бомбардировщик, на подходах к столице нашей Родины — победа для нас и поражение для врага.

— Товарищ Сталин, я сам был очевидцем, — без всякой паузы, обязательной в диалоге с хозяином, начал майор. — Находился неподалёку от села Семеновское, увидел в небе четыре вспышки — одну за другой, и через несколько секунд грохот разрывов. Была низкая облачность, но вспышки были настолько яркие…

— Это могли быть разрывы зенитных снарядов, — перебил Верховный.

— В районе Семеновского всего одно зенитное орудие. И оно не вело огня…

— Вы это точно знаете?

— Я проверял, товарищ Сталин. А потом, в боях с первых дней и на зенитную иллюминацию насмотрелся.

Верховный не стал набивать трубку, закурил папиросу и протянул коробку майору.

— Закуривайте, товарищ Хитров. И садитесь. Тот взял папиросу, сел на ближайший к нему стул и прикурил от своей спички. Вождь отошёл к окну и-встал к нему спиной, глядя на серую, октябрьскую Москву. Когда папироса дотлела, он медленно вернулся к столу и, бросая окурок в пепельницу; отметил, что там уже лежит один, погашенный майором.

Обычно те редкие гости, кто получал от хозяина папиросу, стремились незаметно спрятать её в карман или фуражку, чтобы потом показать своим близким или друзьям…

— А также, товарищ Хитров, — продолжая начатый и прерванный монолог, заговорил Верховный. — Я первый раз с начала войны слышу правду. Недавно фашистский стервятник зацепился за трубу завода «Серп и Молот» и разбился — зенитчики приписали себе в заслугу. Потом ночной бомбардировщик наткнулся на высоковольтную опору и упал в реку — мои соколы включили в свою сводку, противовоздушная оборона в свою… Я слушаю их и молчу, товарищ Хитров. Молчу и подписываю указы о награждении отличившихся… Я слушаю, какие потери понёс противник, складываю их в уме и тоже молчу, хотя, по моим подсчётам, мы уже истребили немецко-фашистское полчище. Если ложь на благо боевого духа Красной Армии, я буду молчать, товарищ Хитров. Я допускаю святую ложь, но для меня лично сейчас нужна правда. И больше скажу — истина. Мне товарищ Шапошников сегодня сказал — будет и фашистам наказание Божье. Как вы считаете, товарищ Хитров, есть ли… основания предполагать, что катастрофы случаются… по причинам, от человека не зависящим? Как это написано в религиозной литературе? Не небесным ли огнём сбиты были эти ночные стервятники?

— Я кадровый военный, товарищ Сталин, — теперь майору самому потребовалась пауза. — Человек не религиозный… Но могу утверждать как очевидец. Только не небесным огнём пожгло эти самолёты, а земным.

Верховный приблизился к нему, знаком показал, чтобы майор не вставал, после чего придвинул к нему стул и сел.

— Что значит — земным?

— С земли полетели четыре красных точки, из ближнего леса на холме, — с прежней непосредственностью объяснил Хитров. — Я находился неподалёку и отлично видел. И не только я — фельдшер эвакопункта Морозова… Красные шарики поднялись над лесом, покружились и пропали за тучами. А через несколько секунд мы увидели вспышки, и потом на землю посыпались горящие обломки… Я проверил, товарищ Сталин. На этом холме всего два отделения сапёров, и больше никого.

— Что там делают сапёры?

— Одни роют капониры, другие месят бетон лопатами. Они тоже видели…

Верховный взял со стола трубку и принялся ломать папиросы. Майор тем временем достал кисет с табаком и газету, сложенную во много раз, так чтобы отрывать листочки для самокруток.

Офицеры перешли на солдатскую махорку, и это было совсем плохо, хуже, чем самая неприятная сводка с фронта…

— У меня к вам просьба, товарищ Хитров, — спустя несколько минут сказал Верховный. — Подберите в своей дивизии несколько таких же наблюдательных и… правдивых офицеров. Займитесь самым тщательным анализом и изучением всех подобных катастроф. Я распоряжусь, чтобы вам предоставляли секретные сводки и донесения. И обеспечили авиатранспортом для вылета на места происшествий.

Майор затушил самокрутку величиной в полпальца и встал.

— Я готов, товарищ Сталин… Разрешите идти?

— Результаты докладывать мне лично. Только мне и только лично, товарищ Хитров.

После этой продолжительной беседы Верховный ушёл в комнату отдыха, открыл икону Преподобного и долго смотрел на седобородого старца. Не было позывов молиться, к тому же в последний раз он делал это, когда бежал из Туруханской ссылки и чуть не погиб в волнах Енисея. Однако и без молитвенных слов почувствовал утешение и непривычное для последних месяцев спокойствие. Уезжая на дачу, он завернул образ в холстинку и взял с собой и на том участке дороги, где встретил человека с иконой, велел остановиться, вышел из машины и прошёлся по обочине. К ночи пошёл снег, было темно, студено и сыро. И пусто, если не считать затаившихся в лесу солдат оцепления. Он предполагал, что слуги на всякий случай схватили старца, и через адъютанта поинтересовался его судьбой.

Наутро тот доложил, что задержанный без документов человек в настоящее время находится в ведении НКВД, содержится в отдельной камере, на все вопросы пока отвечать отказывается, и следователи полагают, что он принадлежит к религиозным фанатикам.

Майор Хитров оказался не только наблюдательным, правдивым офицером, но ещё и расторопным, поскольку через несколько дней Берия как бы ненароком спросил:

— Коба, зачем тебе инквизиция? Каких еретиков ищет майор из триста двенадцатой дивизии, если в твоих руках мой аппарат со СМЕРШем в придачу? Зачем он ищет приписки потерь противника?.. Ах, Коба, у тебя и так скоро голова треснет!

Хозяин был спокоен и непроницаем.

— У ваших людей, товарищ Берия, находится один человек. Очень старый и больной человек. Задержала моя охрана…

— Есть такой, — чуя настроение, с готовностью подтвердил тот.

— Знаю, что есть… Так пусть у него ничего не спрашивают. И пусть пока посидит.

Тон хозяина был для него красноречив и понятен, как слабый, но все-таки львиный рык.

Первый доклад «инквизитора», как мысленно, с лёгкой руки Берии, называл Верховный группу Хитрова, состоялся через восемь дней и если не потряс, то привёл вождя в молчаливый внутренний шок. Начиная с девятого октября — со дня, как ему явилась икона преподобного Сергия Радонежского, по всему Западному фронту было установлено семнадцать авиакатастроф, произошедших с самолётами противника, и пять ещё оставались под вопросом, требовали дополнительного изучения. Кроме того, по крайней мере десять случаев внезапной гибели бомбардировщиков прямым или косвенным путём подтверждали данные разведки и радиоперехват. Для сравнения майор исследовал материалы и сводки по Ленинградскому фронту и обнаружил лишь единственную катастрофу «Юнкерса», который уходил от зенитного огня с рискованными для такого типа машин элементами высшего пилотажа, потерял управление, врубился в Синявские болота, развалился на три части и даже не загорелся.

До девятого октября, как ни старался Хитров, ни единого подобного случая не нашёл… Майор несколько помялся и добавил:

— Есть масса устных свидетельств:.. когда бойцы и командиры встречали в подмосковных лесах вблизи линии фронта, а чаще на нейтралке, каких-то людей со странным поведением.

— В чем это выражается, товарищ Хитров?

— Два дня назад ночью артиллерийская разведка тридцать третьей армии искала цели, ходила в тыл противника в районе города Боровска, — заговорил он, оставаясь удивительно спокойным и невозмутимым, словно рассказывал о безделице. — На нейтральной полосе, в густом старом ельнике заметили большой костёр, подумали, что немцы — их передовая в двухстах метрах, за дорожным полотном… Подползли, а у огня сидят старики. Двенадцать человек…

— Старики? — непроизвольно вырвалось у Верховного, чего он раньше себе не позволял.

— Ну да, разведчики говорят, не совсем старые, но уже не призывного возраста, лет по пятьдесят-шестьдесят. Одеты тепло, в овчинные ямщицкие тулупы с большими воротниками, хотя и не мороз ещё, но все без шапок, головы с проседью… И безоружные: у одного-двух только топоры за поясами… Сидят тесно, плечом к плечу вокруг огня и держат друг друга за руки. И молчат, в огонь смотрят. Разведчики к ним вплотную подобрались, за спинами стоят, а они сидят и не шелохнутся, как статуи. Заглянули через их плечи, а огонь горит на голой земле — ни дров, ни углей… Ладно бы одному кому почудилось, а то пять человек видели и с ними офицер — лейтенант. И говорят, почему-то страшно стало, отошли в сторону, потом вообще решили уйти. Подползли к дороге, за которой у немцев передовая, стали вести наблюдение за передвижениями, и тут началось…

— Что… началось, товарищ Хитров? — поторопил Верховный, чего тоже раньше не делал.

— Оказалось, за дорогой в лесу стояли замаскированные танки противника, двадцать четыре единицы, — как ни в чем не бывало продолжал майор. — В них начал рваться боезапас. Оторванные башни летели до дороги, так что разведчикам пришлось отойти в лес. Немцы засуетились, забегали — наша артиллерия молчит, а танки рвутся… Несколько машин успели выгнать из леса на дорогу, но и их разнесло вдребезги… Разведчики под шумок ещё и «языка» прихватили, раненого танкиста, и побежали назад. И на том же самом месте снова встречают этих стариков в тулупах. Только уже огонь настоящий, и сидят они вольно, греются… Подошли — они расступились, место дали, один говорит, грейтесь, а остальные молчат. Наши разведчики тоже молчат, стоят, греются, и тут один из стариков заметил, что «язык» ранен, спрашивает, мол, тяжело, поди, тащить на себе… Подошёл к немцу, легонько стукнул по ране и достал осколок… Осколочное ранение было… Теперь, говорит, и сам дойдёт. Когда немца привели в расположение дивизиона, у него рана уже почти зарубцевалась…

Не подавая виду, но внутренне ошеломлённый, Верховный приказал немедленно отправляться на фронт в расположение тридцать третьей армии, взять этих разведчиков и попытаться пройти с ними тем же путём, если позволит сегодняшняя боевая обстановка, снять на плёнку взорвавшиеся танки, а лейтенанта, бывшего в разведке и видевшего этих странных стариков в лесу, включить в свою группу.


6

Дедовскую вотчину, наследную рощу Ражное Урочище, выпилили почти подчистую перед войной, когда по округе начали открываться лесоучастки. Она не значилась ни на одной карте, была известна лишь редким местным жителям, кто любил лесные глубины и часто в них забирался, а официально на земле, где стояла мощная трехсотлетняя дубрава, числился старый заболоченный осинник. Когда же приехали таксаторы леса и пошли нарезать деляны для вальщиков, рощу обнаружили, внесли поправки на картах и выпластали чуть ли не в первую очередь для районного промкомбината, столярный цех которого выпускал тяжеленные, грубоватые стулья и столы для заседаний в стиле советского модерна. Тогда ещё живший на свете дед Ражного, Ерофей, в миру известный правдивец, пришёл к местному начальству и уговаривать не рубить лес в Урочище не стал, ибо бесполезно тратить слова не любил, но предупредил, мол, смотрите, товарищи, не будет добра советской власти от дубовой древесины и мебели, а беды она принесёт немало.

За авторитет среди населения, за кулацкий характер, а более всего из-за жены его — красивой, царственной и обворожительной Екатерины — деда пытались несколько раз отправить в лагеря. Пока очередной следователь таскал и допрашивал самого — все обходилось, и он всякий раз с блеском выворачивался из-под любого обвинения и оставался неуязвимым, но когда вызывали его жену, тут все и начиналось. Деда арестовывали, а следователь начинал откровенно ухаживать за Екатериной. Так повторялось пять раз и совершенно с одинаковым исходом: Ерофея выпускали, иногда по причинам странным и непривычным — то следователь вдруг запьёт, оправдает деда, а сам потом или застрелится, или будто бы случайно вывалится из кошевы и замёрзнет на дороге зимой, или утонет в реке. А то, бывало, сверху придёт указ отпустить без объяснения каких-либо причин.

Так что любовью начальства он обласкан не был, но и трогать его материалисты до мозга костей опасались из-за славы, которая вилась за Ражными с давних времён — колдовства. Если было засушливое лето, во все времена к ним приходили, чаще всего украдкой, и просили дождя.

— Добро, идите, — выслушав, отвечал старший в этом роду. — Да поторопитесь, у вас все окна и двери нараспашку, а сейчас гроза будет.

И верно, не успевали просители добежать до своей деревни, а в небе уже висит чёрная туча, ветер завивает дорожную пыль, куры бегут прятаться, муравьи суетятся. Ещё мгновение, и ливень как из ведра — откуда что и взялось! Точно так же просили снега, если земля оставалась голой до декабря и вымерзали посевы, бывало, просили мороза, чтобы сковало реку, по которой гоняли ямщину — основной вид дохода в прошлые времена; просили тепла, урожая, здоровья, детей и получали, однако все равно в миру за спиной шептали:

— Колдуны! Истинные колдуны!..

На то он и есть мир…

И вот когда Ерофей пришёл и предупредил по поводу мебели, люди в галифе и скрипучих сапогах завели на него очередное дело и начали подводить под статью. А поскольку это ещё никому не удавалось, то материал собирали тайно, по крупице и скоро выяснилось, что дед говорил правду. Колдовским ли образом или ещё каким вражеским, но будто в воду смотрел! Только за один год стульями из дубовой древесины, изготовленной в промкомбинате, было убито по всей стране девять человек и около двадцати получили увечья. За столами же по самым разным причинам погибло около полутора десятков начальников самых разных рангов. Это не считая того, что ещё столько же сошли с ума, причём все душевно заболевшие чиновники отличались невероятной буйностью, крайней и внезапной агрессией, и, случалось, сами убивали посетителей стульями.

Никто бы о таких фактах никогда не узнал, поскольку подобной статистики не вели, если бы не попался дотошный следователь, решивший развенчать авторитетного Ерофея Ражного и показать народу, чего стоит его колдовская сила и мракобесие. Но развенчался сам и сначала пришёл к нему уже почти безумный, упрашивая открыть секреты колдовства или передать их для борьбы с врагами советской власти, затем принародно пытался убить деда, стрелял почти в упор, да промахнулся и ранил двух ни в чем не повинных людей.

Когда же милиционеры скручивали его, он только молился Богу и слал анафему чародею.

Деда ещё потаскали немного и отпустили, теперь уже насовсем: никто больше не хотел заниматься его делом, а жены Екатерины боялись как огня. В сорок первом году, когда сына Сергея призвали на фронт, исчез куда-то и сам Ерофей. На войну взять не могли — за восемьдесят лет было, в трудармию тоже, и тогда неведомо откуда и как побежал слушок, будто Ражный-старший подался в какой-то монастырь, замаливать прежние грехи. Вернулся он в сорок третьем совершенно другим человеком — будто прежний огонь из него вылетел. Ходил с палочкой, тихий, слабый, опустошённый и, если шли к нему с просьбами, всем отказывал.

— Не могу я, — говорил. — Силы нет. Потерпите, вот отдохну лет двадцать, может, и помогу.

Поэтому Ражное Урочище восстанавливал отец в пятидесятых годах, когда вернулся с войны и пошёл работать в лесничество. После порубки на месте рощи остался редкий, убогий самосев, да и то объеденный лосями, кустообразный и убогий, ибо освобождённое от дубов место тотчас же затянул осинник и за пятнадцать лет вымахал высоко и густо, как стена. Отцу пришлось начинать все сначала: постепенно вырубать горькую осину и взращивать новый лес. Неподалёку от Урочища он сделал скрытый от посторонних глаз дубовый питомник, где проращивал жёлуди, откуда-то лично им привезённые, после чего нёс на себе и рассаживал трехлетние саженцы с ему одному понятной закономерностью, огораживая их остро заточенными кольями от лосей.

Он спешил, потому что в год, когда посадил последнее дерево, у Сергея Ражного родился сын Вячеслав.

Восстанавливал питомник по своей воле и тайно от своего лесного начальства, в свободное время, и никто так и не узнал, какими чарами и колдовством снова возникла роща.

За сорок лет дубы в Урочище выросли толщиной в обхват одной руки, но ухоженные, поднялись стройными и высокими, с правильными и хорошо развитыми кронами и уже давно обсыпали землю дождём желудей. Размерами роща была не велика — чуть больше трех гектаров, и имела правильную, округлую форму. Ражный приходил в свою вотчину редко и в основном по нужде: в летнюю пору в дубраву лезли кабаны и подрывали деревья, так что приходилось и в самом деле сметать жёлуди с ристалища, где земля была слишком мягкая и слабозадернованная, а в зимнюю бескормицу устраивать отвлекающие кормушки и вывозить туда мёрзлую картошку.

По смерти отца Ражный стал хозяином Урочища, и охотничья база, клуб, аренда угодий, суета и маета с иностранными охотниками, своими отдыхающими, егерями и просто несчастными типа Героя Соцтруда — все было ради этой рощи. Надо было как-то оправдывать перед миром своё присутствие в глухих, малолюдных местах…

Он пришёл сюда в тот же день, как выследил и отстрелил матёрого волка, за бессонные сутки проделав путь в шестьдесят километров: сразу же с охоты в Красном Береге побежал на место встречи с поедин-щиком — поджимало условленное время — и как хозяин назначил время поединка и указал наконец-то месторасположение Урочища. После этого вернулся назад, снял шкуру с волка и двинул в рощу напрямую, по лесам и болотам, мимо дорог и брошенных деревень. Состояние «полёта нетопыря», наследственный приём, так необходимый в поединка и составляющий родовую тайну, выхолостил его, и он рассчитывал хотя бы частично восстановить силу и энергию в наследной дубраве, иначе не одолеть противника.

Начало поединка он назначил через сутки, то есть послезавтра на восходе солнца. Хватило бы времени и на отдых, и на то, чтобы подготовить ристалище — срубить траву, вымести метлой поляну в центре рощи и взрыхлить её верхний слой, как контрольно-следовую полосу на границе. Однако первое, что он заметил, перешагнув «порог» Урочища, — знак на Поклонном дубе, оставленный вольным поединщиком, — железный кованый гвоздь, вбитый по шляпку. Коле-ватый не скрывал теперь своего происхождения и рода, впрочем, здесь, в роще, уже было бесполезно и бессмысленно что-либо таить от соперника, тем паче, возле Поклонного дуба. Гвоздь этот был документом, более красноречивым, чем любая грамота: противником Ражного оказался араке из рода кузнецов, в схватках отличающихся огненной яростью, сильнейшим кулачным ударом и клещевым мёртвым захватом.

Стало ясно, что Колеватый времени зря не терял и в городской гостинице не жил, да и на лабазе не сидел возле порезанных волком коров; он рыскал по лесам и искал рощу, дабы освоить ристалище, ощутить энергию пространства и сориентироваться в его магнитных свойствах. Правилами это не запрещалось, Другое дело, не все засадники решались на поиски места схватки, ибо чаще всего это грозило физической усталостью и напрасной потерей времени, особенно если рощи были сосновыми — там, где по климатическому поясу не росли дубы. Потому хозяин, принимающий соперника, старался не слишком-то оттягивать срок схватки и не давать ему возможности до поединка освоиться в дубраве.

Колеватый рискнул — очень хотел победы! — и нашёл Урочище. И вбил свой знак в Поклонный дуб.

А заодно засадил гвоздь в сознание…

Ражный коснулся рукой этой визитной карточки и ощутил тепло, исходящее от шляпки гвоздя, словно его недавно вынули из горна. Предки Колеватого не единожды вступали в поединки в этой роще, правда, ещё старой: когда начали распиливать дубовые бревна в промкомбинате, угробили не одно полотно на пилораме. В кряжах, на разной глубине, давно вросшие и почти слившиеся с древесиной, попались несколько таких гвоздей. А также лезвий старинных засапожных ножей, стальных скребков, копейных навершений, сошников, литых и кованых медных блях — короче, множество металлических предметов, веками скоплённых дубравой и никак не объяснимых с точки зрения пром-комбинатовских и прочих начальников.

И не один пилорамщик пошёл по статье за вредительство…

Он прекрасно понимал, что хотел сказать своим знаком Колеватый, и старался не сосредоточивать на этом внимания, но заноза прочно сидела в уставшем сознании. Следовало бы отыскать место, лечь и прежде всего выспаться, благо что начало смеркаться, но вместо этого Ражный отправился к ристалищу и по дороге на свежеразрытой кабанами земле увидел отпечаток подошвы кроссовки: гость бродил здесь всюду, осваивая пространство. А опытному поединщику, бывавшему на земляных коврах в таких вот рощах, совсем не трудно разобраться и в характере наследного владельца дубравы, хотя одна не походила на другую и каждая построена по родовой индивидуальности.

Двигаясь так от дерева к дереву и придирчиво осматривая землю, словно увлечённый грибник, он внезапно наткнулся на чёткие отпечатки конских копыт — две некованых лошади пронеслись лёгким галопом, разрезав Урочище чуть ли не надвое. Следы были совсем свежие и насторожили Ражного: раскатывать здесь на конях могли только сыновья Трапезникова. Причём проскакали в одну сторону, обратного следа нет, и кто их знает, когда поедут назад и каким путём? И вообще, почему их понесло в этот край?..

Этих парней бы в гвардию, в кремлёвскую охрану или роту почётного караула, а братьев даже в стройбат не взяли. Они же рвались в армию всеми правдами и не правдами, каждый раз при встрече молчаливыми вопросительными взглядами напоминая Ражному об обещании раздобыть пару настоящих школьных свидетельств о неполном среднем образовании. Ни сами бы они, ни отец их сроду бы не попросили о такой услуге; Ражный вызвался помочь по своей охоте, когда увидел этих молодцев, вскормленных на воле и в трудах праведных, да ещё и убедил, мол-де, в такой нечестности нет ничего зазорного и дурного, ибо добывание свидетельств не им принесёт благо, но Родине. К тому же, братья умели читать, писать и считать, так что совсем безграмотными их назвать нельзя. Да ещё черт дёрнул за язык, рассказал о пограничной службе, о своей особой бригаде спецназа, куда подбирали людей с волчьим чутьём и способностями ходить по следу нарушителей — у этих природных охотников и следопытов огонь загорелся в глазах. А когда больше для собственной забавы начал учить их рукопашному бою и вольной борьбе, они увлеклись армейской службой и приезжали на базу чуть ли не каждый день.

После того как Ражный взял матёрого, все-таки выбрал время, съездил в райцентр и купил у директора вечерней школы два свидетельства о неполном среднем образовании. Думал хоть как-то утешить бедолаг хуторян, а может, и обрадовать, но братья на заветные документы даже не взглянули.

— Это нехорошо, дядя Слава. Мы же не учились, — сказал старший Макс. — А если спросят? Ну, что-нибудь по алгебре или физике? Вот будет стыда…

— Тогда сидите в своём Красном Береге! И никакой вам армии! — рассердился он.

Смущённые и растерянные, они позвали отца, и тот, со знанием дела осмотрев свидетельства, отдал назад.

— Не задаром же взял? Нынче за это деньги платят. У нас с тобой рассчитаться нечем, так что забирай.

Ражный плюнул на это дело, вернулся обратно в район и передал документы военкому, чтобы вложили в личные дела призывников. Военком побоялся сразу же призвать парней, мол, случись проверка — и раскроется, что свидетельства купленные, посоветовал обождать ещё годик и поклялся на следующую осень непременно забрать Трапезниковых в армию. И когда призвал, те не явились на сборный пункт, и розыски их ничего не дали.

Великовозрастные неучи, выросшие в тайге, не знающие, что такое радио и телевизор, не имеющие представления о цивилизации, отличались потрясающим благородным воспитанием. Ражный считал, что таких людей давно уже на свете нет, а в будущем и быть не может, но когда в первый раз столкнулся с образом мыслей и поведения братьев Трапезниковых, долго не мог сообразить, как к ним относиться. Однажды после охоты с группой бельгийцев из загона прорвались сквозь номера и ушли неуязвимыми четыре лося, и лишь один бык оказался пораненным, но добивать его уже не оставалось времени. Скисшие иностранцы готовились к отъезду без трофеев и с солидным штрафом. Наутро им заказали машину, а среди ночи к базе, запряжённые в волокушу, вышли тогда ещё семнадцатилетние сыновья Трапезникова. За шесть часов они умудрились прийти к месту загонной охоты — а это километров десять от Красного Берега, — вытропить подранка, добрать его, в темноте, но аккуратно, без единого пореза снять шкуру, выпотрошить лося и притащить на волокуше вместе с рогатой головой и копытами на базу за двенадцать километров. Не то что платы за такую услугу — они и чаю не попили, тотчас встали на лыжи и как ни в чем не бывало ушли к себе на хутор.

И им было все равно, кто охотился и кому предназначен трофей; они знали древнее как мир таёжное правило — раненный кем бы то ни было зверь непременно должен быть дострелен и безвозмездно отдан охотнику.

Президент клуба давно бы разогнал всех егерей и взял вместо пяти двоих — братьев, однако они совершенно не годились для такой работы, ибо не умели прислуживать и прогибаться, а егерский труд по большей части в этом и заключался. Скоробогатые отечественные или состоятельные заморские клиенты отличались удивительной привередливостью, прежде всего требовали высокий сервис и, имея охотничий характер, по праву сильного любили подчинять себе, а подчинив, унижать.

Когда у старшего Трапезникова начался конезаводской период, его сыновья перестали ходить пешими и теперь не вылезали из сёдел, научившись скакать по густым лесам, буреломникам и завалеженным вырубкам. Выносливые и мобильные, они теперь знали все, что творится вокруг на добрых сорок вёрст, неведомым образом поспевая всюду и особенно там, где стреляют. После волчьего набега и гибели четырех товарных голов пегашей им бы вместе со своим родителем горе горевать, а они ничуть не изменили своего образа жизни. И продолжали жить, как будто ничего не случилось! Единственные, кто не грозил подать в суд и никому даже не пожаловался, были Трапезниковы, и только поэтому Ражный решил в первую очередь им возместить ущерб, но не деньгами — заказанными в Вологодскую область пегими матками. Яростные, непокорные хуторяне и от этого отказывались, просили только шкуру разбойного волка, для дела, не каждому понятного: чтобы, глядя на неё, наполняться ещё большим упорством.

Знали, что просили…

Наследный владелец рощи был обязан обеспечить полную негласность поединка: ни одна живая душа не могла видеть, что происходит в дубраве, иначе результаты схватки признавались ложными, засадники на пятилетний срок лишались права борьбы и начинали все сначала. Хозяин Урочища был обязан сначала дезавуировать событие, гарантированно убедить самого подозрительного очевидца — оглашённого — например, в том, что он видел просто пьяную драку или разборки «крутых», после этого на его рощу накладывалось табу сроком в десять лет, а сам он лишался права состязаний и попадал под личный надзор старца Ослаба и его опричных людей. В особых случаях вотчинник мог предстать перед его судом, по приговору лишиться рощи и до смертного часа своего уйти из мира в калики перехожие — своеобразный монастырь, где нельзя было быть одним целым, где личность и воля делились в равных долях на количество душ, в нем проживающих.

Было где-то на свете Сирое Урочище, и там сейчас находились три десятка вольных поединщиков и один вотчинник — калик верижный, носящий на себе цепи денно и нощно. Опальные араксы не просто жили — существовали общинно, то есть никто из них не мог быть отдельной самостоятельной личностью: одно «я» как бы раскладывалось на количество насельников. И это было самым тяжким приговором суда Ослаба. Чем больше было наказанных засадников в общине, тем мельче становился каждый её член и тем страшнее приговор. Прибыло их в Сиром Урочище за это время или убыло, но делить себя с этой братией по крайней мере на тридцать частей, да ещё не испытав ни одной схватки, Ражный не собирался.

Он прошёл конским следом через всю дубраву, спустился в лог к пересыхающему ручью и понял, что молодцы с Красного Берега не на прогулку выехали — кого-то искали, проверяя места, где можно укрыться. Судя по направлению, ехали они в сторону давно заброшенного смолзавода, причём на ночь глядя, и вряд ли станут возвращаться той же прямицей, через леса; скорее, поскачут старой дорогой — более длинной, но безопасной в темноте.

И все-таки Ражный подстраховался, сделал затвор на пути конников, чтоб не возвращались своим следом, благо что свежая волчья шкура была с собой. Ставил он звериные меты по рубежам своей вотчины и жалел парней: понесут лошади густым лесом — глаза выстегнет седокам, или вовсе поломаются, выбитые из сёдел…

Несведущие братья Трапезниковы проскакали ристалищем по незнанию и недомыслию, а Колеватый наследил умышленно. Ходил чистыми от травы местами по самой поляне, и мягкий грунт легко продавливался под статридцатикилограммовой тушей. Это уже был явный вызов и даже пренебрежение к вотчиннику: ступать по ристалищу до начала схватки не позволялось правилами, за исключением случаев, когда Ослабом назначался Судный Пир. Ражный мог бы сейчас по одной этой причине засчитать себе победу, даже не начав поединка, а с Колеватым можно было и не встречаться, выдернуть из тела Поклонного дуба гвоздь и бросить на след поединщика, презревшего обычаи.

И тот оспорить не сможет своего поражения, ибо за двойную ложь ему светит Сирое Урочище. Поднимет свой родовой знак и тихо, молча уйдёт, словно и не бывало никогда. Уйдёт и унесёт с собой Поруку-весть, где, когда и с кем состоится следующий поединок. Согласно исконному правилу, вотчинник этого никогда не знал и знать не мог, покуда не одолеет на ристалище своего противника — пришедшего вольного поединщика. А уложив на спину, подаст ему руку, чтобы помочь встать на ноги. И вот в момент, когда побеждённый примет эту помощь, он должен отдать полную Поруку. Но если гость победит, то сам пойдёт на новое ристалище, а вотчиннику будет пустая Порука — кто и когда к нему придёт.

Первая лестница вела вверх, вторая — вниз…

Поэтому Ражный скрутил, сдавил себя и вытерпел. Не гоже было без схватки, не испытав вкуса борьбы в первом поединке, силы своей не ведая, забирать победу. Стиснув зубы, он принёс отцовский инструмент, хранящийся поблизости от рощи, в дуплистой колодине, разгрёб, растёр и заровнял следы Колевато-го, а вместе с ними и конские.

Он не участвовал в настоящих поединках, кроме потешных, учебных, однако несколько раз видел ристалища на Валдае и в Ражном Урочище сразу же после схватки: накренённые к земле молодые дубы, сбитые лохмотья коры и древесины на ближних к поляне деревьях, кругом свежие сучья, зелёная листва и взрытая на полуметровую глубину земля, будто стадо секачей кормилось или ураган промчался. Он не знал исхода борьбы, не видел, да и не мог видеть участников, однако хорошо представлял, что здесь происходило, ибо не только следы на земле — и в самой Роще, в воздухе и пространстве ещё кипела Яростная, пузырящаяся энергия поединка. Если отец сам не участвовал в состязании, то как хозяин Урочища приходил сюда уже после схватки, чтобы в буквальном смысле замести следы, и брал с собой Вячеслава.

Но когда боролся здесь сам, все оставалось в тайне даже от сына.

До глубокой ночи Ражный рыхлил ристалище, выскребая, выбирая из него камешки, лесной сор, жёлуди и старые корневища. Готовил круглый, упругий борцовский ковёр, площадью в тридцать шесть квадратных сажен. С момента, как он дотронулся до этой земли, пошёл особый отсчёт времени: теперь он всецело принадлежал поединку, не мог ни на минуту оторваться, уйти куда-то и был готов в любой миг отвести какую-либо угрозу схватке, не допустить срыва, устранить из Урочища кого бы то ни было. Вероятно, кому-то и когда-то удавалось все-таки тайком, издалека подсмотреть за предками Ражного, среди ночи в глухом лесу возделывающими пашню. И ничего, кроме недоумения и страха, эта потаённая работа не вызывала, отсюда и брала начало колдовская слава…

А что ещё мог подумать оглашённый — несведущий и любопытный человек?

После смерти отца в роще не было состязаний, поскольку Вячеслав не вступил в совершеннолетие, а значит, и в права наследства вотчины. Ристалище, как всякая отдохнувшая земля, могло быть особенно плодоносным, и на это обстоятельство более всего полагался Ражный, и сейчас, обласкивая свою ниву, он, как дерево, тянул из неё силу и сок энергии. Но этого было слишком мало, чтобы восстановиться после охоты на матёрого; обычно вотчинники, возделывая борцовский круг, получали от него некий десерт, после того, как основательно насытились, добавляли последние штрихи упорства и воли: земля впитывала и хранила силу, оставленную здесь поединщиками…

Он же был голоден и страдал от волчьего аппетита…

Перед рассветом, не завершив своего земледельческого труда как бы хотелось, как учил отец, он установил столб солнечных часов и почувствовал, что может внезапно сломаться и заснуть прямо на ристалище, и тогда бы земля отняла даже то, что дала. Убрав инструмент, Ражный взял волчью шкуру и ушёл под дуб Сновидений. Если Колеватый раскрыл тайну деревьев Урочища, то непременно хоть пару часов, но поспал здесь и видел вещий сон, растолковав который можно узнать исход поединка. В это верил каждый засадник, а хозяин Урочища норовил хоть на часик вздремнуть под вещим древом…

Прежде чем лечь самому, вотчинник обследовал всю северную сторону подножия дуба, в основном наощупь, но явных следов поединщика не обнаружил, поскольку земля оказалась выкатанной кабанами, устроившими тут лёжку.

Может, во сне увидел себя победителем и потому презрел законы, протопал по ристалищу? Или вообще не искал этого места, будучи уверенным в своих силах?

Так и не разобравшись, он расстелил шкуру мездрой кверху, затем достал фляжку с волчьей кровью, разделся и стал натираться.

Когда его предки ходили на поединки по чужим вотчинным рощам, то вбивали в Поклонный дуб медвежьи клыки.

Ражный вёл свой род от охотников.

Наливая кровь в ладонь, он старался не обронить ни одной капли и так же бережно втирал её в плечи, руки, грудь, ноги, оставляя чистыми лицо, голову, пятна в области сердца, солнечного сплетения и зарубцевавшейся раны на боку, где отсутствовали ребра. Серая в предутренних сумерках жидкость впитывалась почти сразу, и вместе с ней входила в его тело тончайшая сакральная энергия, существующая только в крови и нигде больше. Она несла в себе огромную по объёму информацию, в том числе способную изменять генетический код. Человеческая и звериная кровь были несовместимы, и потому организм забирал из неё лишь то, чего недоставало — волчью ярость выносливость и отвагу, — но во время переливания от человека человеку происходили непредсказуемые, стихийные изменения, и потому, когда в полевом госпитале Ражн ому попытались влить консервированную кровь, неведомо у кого взятую, он встал с койки и ушёл в свою бригаду.

Натеревшись, он лёг на шкуру, прижал к ней позвоночник, нашёл место у бёдер, чтобы положить на мездру ладони, сделал глубокий вздох и мгновенно уснул.

Через три недели ему уже не хватало молока Гейши; волчонок сосал один за четверых, вскоре отлучив родных щенят от материнских сосцов, поскольку рос быстрее, чем её дети. Точнее сказать, отлучили вдвоём с человеком, с которым свела его судьба, поскольку догадливый и сообразительный, он приносил зверёныша в кочегарку ко времени, когда вымя наливалось молоком. Родные полуторамесячные щенки уже лакали коровье молоко, ели творог, отварное мясо и бульон, однако же тянулись к вымени, а оно всегда было пустым. И гончая уже привыкла к чужаку, приноровилась к устрашающему запаху и, чувствуя в зверёныше природную, ярко отличимую от своих щенят силу жизни и мощь рода, с удовольствием питала его своим молоком, словно отдавая дань далёкому прошлому, своему изначальному корню, дикой, но прекрасной стихии. Скрытая до поры до времени страсть и стремление омолодить, взбодрить собачью кровь помимо воли возбудили в ней материнскую любовь к зверёнышу; и это чувство потрясающим образом уживалось с чувством иным — извечным страхом и ненавистью.

Самоуверенный и спесивый человек наивно полагал, что нет ничего в мире основательнее и вернее, чем собачья преданность; он с гордостью принимал эти знаки, когда пёс лизал ему руки, исполнял команды и был готов повиноваться. И невдомёк ему было, какие природные силы таятся в приручённом ласковом существе. Впрочем, и сами собаки того не ведали, и когда блуждающие токи, вызванные средой, достигали от рода заложенные, но спящие инстинкты, происходил взрыв, от которого сотрясались все приобретённые за тысячелетия жизни с человеком привычки и обычаи.

Гейша кормила волчонка, и чем он больше высасывал из неё жизненного сока в виде молока, тем с большей страстью она вылизывала его, подчиняясь зову смутного чувства. Человеку, наблюдавшему сие действо, казалось, что происходит это от материнского желания вычистить, обеззаразить детёныша, обласкать его, возможно, утешить боли в животе, случающиеся от щенячьей жадности.

Собака же интуитивно совершала ритуал, говоря человеческим языком, производила коррекцию своей генетической природы, вбирала в себя волчий энергетический потенциал, который всасывался в её существо через самый нежный орган — язык.

Сытого волчонка тянуло на игры и ласки, и это особенно нравилось человеку, которого зверёныш просто терпел, как человек терпит временное неудобство, но вынужден жить, поскольку ничего больше не остаётся делать. Он считал вожаком стаи того, кто спас его, и ни время, ни обстоятельства не могли поколебать его приверженности. А этот кормящий человек по недоразумению считал, что он — хозяин, всесильный господин, перед которым трепещет и пресмыкается настоящий волк — виляет хвостом, лижет руки и от грозного окрика забивается в угол и трясётся, поджавши тот же самый хвост. Человеку было приятно повелевать зверем, и часто без всякой на то причины он проявлял власть, сердился, топал ногами или вообще пинал, таким образом заставляя уступать дорогу в тесной каморке. Когда же находился в добром расположении духа, то принимался натаскивать, как собаку, — приказывал исполнять команды и нарочито строжился. Зверёныш терпеливо все это сносил, ибо от природы имел представление о стае и иерархии, существующее В нем на уровне волчьего закона. Кроме вожака, были и другие волки, ниже рангом, однако имеющие власть над ним, пока он ребёнок. И они обладали правом давать пищу и лишать её, оставлять в стае либо изгонять, казнить и миловать. И потому ничего не было зазорного, противоречащего волчьему естеству в том, что он покорялся старшему и сильному, доставлял приятные минуты самоутверждения. Тем более, зверёныш был сбит с толку образом человека, исполнявшего роль не только кормильца, но и таинственного существа, излучающего страх, поскольку смириться и привыкнуть к его пугающему, ненавистному запаху он не мог ни при каких обстоятельствах.

Волчью душу раздирало противоречие, в общем-то, естественное для его возраста и разрешимое со временем, когда окрепнут мышцы и воля и когда он сойдётся с этим диктатором в поединке.

Через месяц волчонок вытянулся, догнал и почти вдвое обогнал собачьих щенков и стал тиранить их, загоняя в угол, чтобы одному и безраздельно владеть источником живительной силы. У Гейши тогда начал резко портиться характер. Портиться с точки зрения человека: в повадках все чаще обнаруживалось презрение или нелюбовь к людям, она с угрожающим ворчанием отгоняла от себя родных детей и крысилась, отнимая у них пищу, а в полнолуние неожиданно завыла, не давая спать всем обитателям охотничьей базы. И наконец, она восстала против зверёныша, однажды трепанув его жёстко и определённо, когда, принесённый в кочегарку, он сунулся к сосцам. Для него это было сигналом взросления, и волчонок прочитал его, но человеку такой поворот не понравился. Он пристегнул Гейшу на поводок, подтянул накоротко к трубе и снова подпустил зверёныша.

— Жри давай, стервец!

Волчонок тогда ещё не понимал человеческую речь, но точно определял по интонации, что от него хотят, однако язык собаки, вернее, её зубы, оказались красноречивее. Он тотчас же отпрянул от вскормившей его суки и, подойдя к её миске, стал нюхать пищу. Варёная крупа с мясными отходами ему не понравилась; он отфыркал запах и покосолапил к двери.

Человек тоже начинал кое-что понимать в поведении зверёныша и расстроился.

— И чем же тебя кормить теперь?

Дело в том, что молока Гейши не хватало давно, и человек пробовал прикармливать волчонка отварным мясом, бульоном и творогом — пищей, которую с удовольствием пожирали гончие щенки. Этот же отказывался наотрез от всякой вареной пищи, а от сырого мяса начинался неудержимый понос, от которого спасало лишь собачье молоко. С горем пополам зверёныш вылизывал сырые яйца, однако кур на базе не держали, и появлялись они здесь от случая к случаю. Увлёкшийся было кормлением и воспитанием волчонка человек снова пришёл в отчаяние, по-, скольку места в диване уже не хватало, держать его приходилось под столом в каморке, приколотив к ножкам доски, и оголодавший зверёныш мог своим урчанием и скулением привлечь внимание. Правда, он в какой-то степени осознавал своё тайное житьё у человека и, когда был сыт, отличался молчаливым характером, доставшимся от природы, особенно если за стеной, в кочегарке, появлялся егерь-собачник. Но от нехватки пищи волчонок терял бдительность, и человек спасался тем, что завешивал матрацами логово под столом. В этом случае лишённый воздуха и света зверёныш урчал, блажил и грыз доски без перерыва, однако, кроме Гейши, никто его не слышал. А та начинала беситься от звериных мук и когда в порыве неясной для человека ярости укусила хозяина, её перевели в общий вольер к гончакам.

Уже на второй день голодовки волчонок прогрыз дыру — обломанные когда-то молочные зубы отросли, но были искривлёнными, сильнее, чем обычно, загнутыми внутрь пасти, отчего иногда вцепившись в матрац, он сам не мог долго отцепиться, пока не привык. Выбравшись из логова в отсутствие своего кормильца, он устроил разгром в каморке: испортил продукты, какие были, изорвал постель и перебил всю посуду, обрушив со стены шкафчик. Единственный выходной костюм со Звездой Героя на лацкане тоже оказался на полу кое-где изжёванным и порванным, но самое главное, в клочья порвал кипу благодарностей и Почётных грамот, сохраняемых человеком со старанием и любовью. Он искал пищу, пробуя на зуб все подряд, и вовсе не хотел делать зла, однако человек расценил все по-своему — порол его верёвкой до тех пор, пока зверёныш от отчаяния не набросился на него и подросшими клыками не распорол бьющую руку, узрев в ней противника.

Кровь хлынула ручьём, кормилец испугался и убежал.

А волчонок полизал эту кровь и успокоился. Он не чувствовал вины и потому невозмутимо бродил по разгромленной каморке, продолжая вынюхивать съестное. И обиды не затаил, ибо, по его разумению, отплатил за боль и несправедливую трёпку. Отплатил не человеку — его наказующей руке и, если ожидал вражды, то именно с ней, как с отдельным существом, подобным кормящей собаке. Надо сказать, существом, никак не связанным с человеком, пока не воспринимаемым, как его продолжение, нелогичным и вздорным: то ласкающим, словно материнский язык, то сердитым и злым без всякой на то причины.

К человеческой руке нельзя было привыкнуть из-за непредсказуемого поведения.

Однако с рукой что-то произошло: вместо мщения она наконец-то принесла съедобную пищу — кусок плесневелого сыра. Волчонок в одну минуту сожрал его, а человек обрадовался, убежал и через некоторое время принёс ещё. Новой порции опять не хватило, и тогда он притащил целый свёрток приятной, позеленевшей и мягкой пищи, отдалённо напоминающей материнское молоко. Однако укус и видимый звериный аппетит заметно добавили ума руке дающей, и наутро она бросила целую рыбину, пахнущую гнилью. Волчонок сожрал её и до обеда спал как убитый, однако во второй половине дня вновь начал скулить. Тогда человек бросил ему кусок твёрдой, воняющей едким дымом колбасы. Он лишь понюхал, фыркнул и отошёл в сторону.

— Ну, не знаю! — рассердился кормилец и сам съел колбасу. — Капризничаешь, как иностранец! Дерьмо какое-то жрёшь, а от салями нос воротишь! Все, сил моих больше нет. Иди-ка ты в лес!

В тот день на базе никого не было — хозяин уехал в город встречать гостей: летом здесь не охотились, но рыбачили на реке и отдыхали на природе важные или состоятельные люди, не желающие «засвечиваться» в местах обжитых, многолюдных и официальных. Поэтому выпал случай, когда можно было безбоязненно избавиться от звереющего волчонка.

Кормилец посадил его в рюкзак, унёс на километр в лес и отпустил.

Впервые после заточения зверёныш оказался на воле. Запахи и простор на какое-то время ошеломили его и повергли в страх. Он долго бродил по земле, забыв о человеке, принюхивался, пробовал есть мох, древесную кору и траву, пока не уловил приятный гнилостный запах. Через несколько минут волчонок оказался возле базы, в помойной яме, и это было закономерно, ибо после неволи абсолютная свобода всегда приводит в подобные места. Здесь оказалось вдоволь нужной ему сейчас, полезной и сытной пищи — попадались даже куски протухшего мяса и целые испорченные рыбины. Нажравшись от пуза и вымазавшись в грязи, волчонок прибежал к своему логову — каморке — и зарычал, чтобы впустили. Обнаружив его человек хотел было вновь отнести зверёныша в лес, однако уже было поздно: на территорию базы въезжали машины…

Первый поединок араксы называли между собой Свадьбой, или Пиром Свадебным, где, как говорили в старину, и гостей напоишь, и сам напьёшься. Но хозяину-вотчиннику не пристало на земле валяться, а след гостя дорогого потчевать, и так, чтобы в лёжку лёг.

Если уж доведётся испить чашу, то собственной крови…

Перед Пиром своим Ражный заснул на утренней, а проснулся на вечерней заре со свирепой головной болью и острым приступом тревоги. Он ни разу в жизни не пробовал алкоголя, знал похмелье только по страданиям сослуживцев в бригаде, клиентов-охотников и собственных егерей на базе и теперь думал, что все они испытывают примерно такие же ощущения. Он понимал, отчего все это происходит: перебрал вчера с накачкой боевого духа и энергетической устойчивости: работа с землёй на ристалище и волчья кровь — слишком сильные средства. Сейчас происходило нечто вроде наркотической ломки, на которую Ражный насмотрелся в Таджикистане. Чтобы излечиться от вчерашней передозировки, сегодня требуется вдвое увеличить эту самую накачку, но борцовский ковёр почти готов, а фляжка пуста…

Матёрый потерял так много крови от многочисленных ран, что натекло всего около стакана — за счёт чего жил, непонятно.

А главное, под дубом Сновидений ничего не приснилось, и только неясная, но сильная тревога росла и закручивалась в спираль, как солнечный протуберанец. Отчего болит голова, было ясно — нельзя спать на закате; чем же навеяно это неожиданное чувство, заставляющее по-звериному выслушивать пространство и лежать, затаившись, почти не дыша? Что это? Впечатление от забытого вещего сна? Предчувствие будущего?..

В Урочище было тихо, безветренно, косой меркнущий свет пробивался сквозь листву, и длинные тени лежали на багровеющей земле. Хоть бы птица крикнула, стукнул дятел или треснул сучок — глухая тишина, и колокольным набатом гремит пульсирующая кровь у барабанных перепонок, размешанная пополам с болью.

Прошло четверть часа, прежде чем Ражный уловил, как к ритму собственного сердца примешивается иной, чужеродный стук, плывущий низко над землёй, будто придавленный заходящим солнцем. Ухо ещё не слышало его, но обострённые болью чувства принимали малейшие колебательные движения в атмосфере, и далёкий звук приносился в рощу потоками света гаснущего дня. И это был не мираж, не галлюцинация: ещё через четверть часа со стороны лога донёсся отчётливый перестук копыт.

Где-то целые сутки носило братьев Трапезниковых по лесам, и вот выбрали же время возвращения! Скакали при свете, потому и прямили дорогу, думая попасть домой к сумеркам. Нет, не зря Ражный сделал затвор! Вот он, опасный момент, когда по Урочищу за несколько часов до поединка рыщут оглашённые, когда без малого готов борцовский круг, и если вотчинный назначил срок, всякий его срыв — это победа вольного поединщика. Приди он в рощу пораньше, услышь стук копыт в пределах Урочища, а хуже того, увидь всадников, может ещё раз протопать по взборонённому ристалищу, воткнуть в землю свой родовой знак и спокойно удалиться, поскольку знает, где, когда и с кем следующий поединок.

И Ражный ни за что в жизни не решится оспорить такую победу в Судном Урочище, ибо мгновенно окажется в Сиром…

Он лежал, по-прежнему не двигаясь, считал время и расстояние, когда эти необразованные и невероятно смышлёные парни нарвутся на волчий затвор. И чем ближе становился ритмичный бег лошадей, тем выше частота биения собственного сердца и сильнее головная ноющая боль, порождённая заходящим солнцем. Двести, сто, полсотни метров… Вдруг тревожно заржали кони — верно, вскинулись на дыбы, затанцевали от страха, усиленного памятью недавней волчьей расправы и следом послышался крик, мат, гиканье и ещё что-то нечленораздельное: должно быть, понесли!

Эх, только бы хребты остались целы, а руки и ноги срастутся, и вырванные сухими сучьями клочья кожи затянутся новой!..

Но что это?! Мат становился жёстче, решительней, словно в атаку пошли братья, и показалось, уже слышны удары плетей по конским бокам. Да! Они пороли лошадей, болью подавляя ужас животных, и гнали вперёд — в ту сторону, куда противилась ступать порода травоядных. Пороли, наливаясь яростью. И ею заглушали собственный страх!

Их не держал затвор…

Всадники сломили коней, и те, как люди, которые в крайнем отчаянии бросаются на амбразуры или таранят самолёты противника, понеслись по дубраве, издавая тягучие, знобящие стоны, тоже чем-то похожие на мат.

Ражный сжался в комок, будто перед прыжком с парашютом, сосредоточил себя на приближающихся звуках, внутренне готовясь проделать то же, что сейчас совершали несведущие и бесстрашные братья. Они мчались тем же размашистым галопом, и в какой-то момент Ражный ощутил толкаемый ими поток мощной, борцовской энергии. Не ведая того, они вбирали в себя сакральную силу Урочища и готовы были к поединку. Пусть со зверем, но к поединку!

Он подпустил их метров на тридцать, медленно отделился от земли и пошёл мелким, плывущим шагом. Первыми его увидели, а точнее, почуяли лошади — взрыли копытами землю на скаку, взвились на дыбы, словно натолкнувшись на незримую стену и чуть ли не сбрасывая седоков. И затем Ражного узрели братья.

— Дядя Слава?! — машинально определил или спросил один из них, и это был единственный членораздельный возглас.

Далее раздался лишь кричащий страх.

В руках парней, будто у завзятых ковбоев, торчали двустволки, но о них вмиг было забыто. Взращённые в дикой природе, они воспринимали её цельность и гармонию, и все, что выбивалось из этого ряда, становилось непостижимым для их сознания. Перед ними стоял оборотень, но ещё до конца не перевоплотившийся, похожий на волка, ибо присохшая шкура не осталась на земле — потащилась на плечах человека…

Разум отказывался верить тому, что видели глаза.

Теперь не нужно было понуждать, пороть коней, поскольку чувства животных и людей слились воедино. Теперь они в самом деле могли переломать хребты, да говорят, в такой час полного безумства всякое живое существо хранит Господь…

Спустя несколько минут над Урочищем вновь повисла полная тишина. Такое скорое избавление от свидетелей могло бы порадовать — больше в дубраву носа не сунут! — однако Ражный слишком хорошо знал братьев Трапезниковых. Через некоторое время этот страх пройдёт, и на смену ему появится любопытство: кто увидел мир цельным от рождения, тот не долго празднует труса. Они не поверят в оборотничество. Иначе разрушится и превратится в хаос их мировосприятие.

Потом вотчиннику придётся отводить пристальный интерес несведущих к его владениям, а сейчас ему было недосуг. Ражный сел под дерево, прижавшись к нему позвоночником, и не почувствовал тока энергии. Или все заглушала стучащая боль…

До поединка оставалось не более трех часов, и то, надо полагать, Колеватый придёт чуть раньше, чтобы со стороны понаблюдать за соперником, понять его предсхваточный дух и окончательно определиться в тактике.

Он выдрался из присохшей к телу шкуры, оделся и побрёл в лог, к ручью, в буквальном смысле держась за деревья. Там он ополоснулся, вместо мыла используя болотный хвощ, почувствовал облегчение, но не настолько, чтобы сей же час идти к Поклонному дубу и на правах хозяина встречать вольного поединщика.

И все-таки он рискнул: лёг головой к воде и долго смотрел на её бег. Стояла жара, давно не было дождей, и ручей пересыхал, питаясь лишь подземными источниками, потому не бурлил, как в половодье, не ворочал камни, а катился тихо и сонно — сейчас требовалась совершенно иная энергия! Не по звериному следу идти, не петли его распутывать — драться!

Ражный промыл совершенно пустой желудок более для того, чтобы соблюсти ритуал, и поднялся из лога в дубраву. Боевая одежда лежала в рюкзаке, ношеная, стираная и штопаная: на первый поединок по обыкновению сын выходил в отцовской рубахе и портках и только пояс надевал свой, изготовленный каликами перехожими в Сиром Урочище и принесённый ко дню появления на свет. Младенца повивали этим поясом сразу же, как только отрезали пуповину.

Будут победы на ристалищах — новых рубах калики нанесут столько, что и внукам будет в чем выйти в рощу…

Он разложил одежду на траве, после чего извлёк из рюкзака икону Покровителя Засадного Полка — Сергия Радонежского и поставил в развилку дуба Почитания. Ему не нужно было ни молиться, ни просить о чем-либо; важнее для всякого поединщика, и особенно для того, кто выходил на ристалище впервые, считалось символическое присутствие Святого в момент приготовлений. В некоторых родах с иконой Преподобного шли до самого ристалища, дабы уберечься от дурного глаза, но большинство араксов смеялись над подобным обычаем и выходили на поединок со светочем — очистительным огнём, зажжённым в чаше, подвешенной на цепях к треноге. И если не угасал этот огонь до конца состязания, то становился или факелом победы, или огнём позора.

Обрядившись в рубаху с отцовского плеча, Ражный сделал ещё одну попытку подняться над землёй, внутренне перевоплотившись в нетопыря. Он лёг на живот, раскинул руки, затем перевернулся на спину и, закрыв глаза, стал ловить мгновение, когда просветлеет и полностью очистится сознание, когда мир раскрасится пёстрыми следами и пятнами неуловимых красок и энергий и ему останется лишь парить средь них, как птице в облаках.

Но прежний полет был слишком долог, и теперь не хватало сил совладать с собой — мал размах крыльев, чтобы создать подъёмную силу, и слишком велик груз мыслей перед первым поединком…

А тут ещё на нижний сук древа Жизни тяжко опустился ворон — вечный спутник всех ристалищ, склонил голову и воззрился на распластанного человека чёрным выпуклым оком…

Был Колеватый из рода кузнецов, но сам, пожалуй, никогда у горна не стоял и молоток в руки брал, когда обживал в новом гарнизоне старую казённую квартиру. Отовсюду выпирала у него военная кость: не сучил кулаками напрасно, берег силы, держал резерв, не размениваясь на ощутимые, но не вальные удары. Ждал, выгадывал, искал, где оборона неэшелонированная, где можно проткнуть фронт, и если находил слабое место — бил кулаком, словно молотом, показывая, откуда корень идёт. И двигался по ристалищу легко, несмотря на вес, позицию выбирал от солнца, чтоб слепило противника, и если Ражный вышибал его с восточной стороны, норовил ложными выпадами и пропусками ударов выманить к западу и снова занять выгодное место.

Расчётлив был поединщик, умен и учен, после первых минут боя ясно стало — походил он по рощам и ещё походит. По крайней мере, рубаха на нем не отцовская, а своя, уже стиранная и штопанная — знать, не раз приносила счастье.

Первый раунд схватки — кулачный зачин, начали, как полагается, с первым лучом солнца, когда тень от столба часов тронула по касательной земляной ковёр. Долго топтались по кругу, прощупывая друг друга, каждый искал допустимую дистанцию сближения, дабы проверить, на сколько можно подпускать к себе противника, испытывали реакцию, отрабатывали и проверяли тактику, ранее принятую. В последний миг перед поединком, уже возле Поклонного дуба, поджидая Колеватого, Ражный забыл о вороне, поскольку услышал другую птицу — кукушку. И чистый, звонкий голос её в утренней дубраве наконец-то ослабил земное тяготение, высветлил сознание; он не взлетел нетопырём, однако в поединок вступил легко и азартно, чем несколько и обескуражил соперника.

Уже привыкнув защищать локтевым сгибом свой бок без рёбер (там образовался провал, и хоть специальными упражнениями удалось нарастить мышцы, попади туда кулак — печень вдребезги), он пропустил, сильнейший удар под горло: словно торцом бревна попало, и обычно от такого на ногах не стоят. Вотчинник Ражный устоял — земля родная помогла, качнула в обратную сторону, не дала упасть. А Колеватый уверен был — сшиб противника! И даже не отскочил назад после выпада — напротив, вперёд потянулся, как бы склоняясь над лежащим, и тотчас же получил встречный, почти в то же место, и следом добавочный, левой рукой в плечо. Спасло поединщика умение двигаться, не перебирая ногами, мгновенно переливать центр тяжести; его лишь развернуло, да большая голова мотнулась вперёд — расслабил шею. Или это у него — слабое место?..

После такого обмена Колеватый зауважал хозяина, сменил тактику, стал подставлять ему солнце в глаза и щупать уязвимое место. Знал бы он, в каком боку нет рёбер — давно бы, как ворон, расклевал печёнку даже несильными ударами, но прикрывала пробойное место отцовская рубаха да чуть-чуть, лишь краем, собственный повивальный пояс.

Кулачный бой — не бокс, где соперники молотят друг друга, укладываясь в трехминутный раунд. Здесь никто не задыхался от суетливых движений и спринтерского напряжения; рефери не контролировали каждый удар, не растаскивали, не считали секунды над поверженным бойцом, не разводили по углам и не махали полотенцами.

Поединок в роще проходил без судей, свидетелей и публики; араксы не искали тут денег и славы, а потому бились по правде. Кулачный зачин считался более игрой, нежели решительным боем, своеобразной разминкой, показом удали, демонстрацией силы, разведкой боем. И потому редко когда приносил победу, да и где там уложить противника, если оба ещё полны мощи, упорства и воли? А если случалось такое, поединщик долго пользовался своим успехом как психологическим давлением перед другими схватками: несмотря на правила, распускал молву. Отец говорил, бывало, при зачине соперники шутили, обсуждали последние новости и чуть ли не о погоде толковали. В роду Ражных не существовало какого-то особого, наследственного удара или приёма в кулачном бою; зато был способ уходить, ослаблять или держать удар, когда не уйти. Для этого требовалось пристально следить за противоборцем, все время считывать информацию с его лица, глаз и особенно — с области солнечного сплетения, ловить испускаемую им энергию.

Это значит, в течение всего поединка время от времени входить в состояние «полёта нетопыря»…

Голос кукушки оторвал его от земли на пару минут, не больше.

И лучше бы не отрывал: Ражный увидел соперника в ином свете, но успел лишь на миг устрашиться. Пожалуй, Колеватый имел право вести себя вызывающе при внешней покладистости. Не туманные сгустки, не лёгкие мазки оставлял он в воздухе — потоки сиреневого оттенка, буровато-багровые столбы физической энергии и яркие, лохматые протуберанцы ярости.

Из-за пёстрой окраски отец называл таких араксов бойцовыми петухами.

Мгновенный полет напугал и помог одновременно: Ражный окончательно определился с тактикой поединка — вести его с упорством и все нарастающим азартом, чтобы в последнем, третьем, периоде поединка — сече, довести себя до точки кипения. Главное — выдержать и сохранить силы в кулачном зачине, выстоять против кузнечных молотов.

Пропущенный удар подогрел вотчинника, может быть, чуть больше, чем надо, и после ответного, потоптавшись медведем, он стал теснить Колеватого к краю ристалища, совершая зигзагообразные движения рыщущего волка. Поединщик был вынужден все время менять стойку, лавируя и защищаясь от обманных атак, и как только приблизилась граница земляного ковра, понял замысел Ражного, не захотел быть выбитым из борцовского круга.

И получилось, хозяин рощи сам задал слишком усиленный темп в зачине. Колеватый крикнул неожиданно высоким, звенящим голосом и будто лезвием резанул барабанные перепонки. И тотчас же прыгнул в сторону, увернулся от встречного удара — кулак лишь скользнул по мощному, непробойному животу — и сам достал Ражного сильным боковым ударом, по счастью, с левой стороны. Хозяин поединка успел лишь ослабить его, мгновенно качнуться влево и, чтобы не рухнуть набок, пошёл колесом через руки, оказавшись далеко от соперника. Сиюминутное прикосновение ладонями к земле слегка разрядило азарт, Ражный стал крутить соперника у середины круга, как волк крутит лося, загнав в чащобу. Но если зверь жаждал крови, то вотчинник тянул время, дабы завершить кулачный зачин.

Колеватый и это понял, согласился и охотно завертелся в предлагаемом ритме, поглядывая на солнечные часы — укороченную тень, ползущую к центру ристалища: когда нет явного преимущества, засадники всегда экономили силы для второго периода — братания — и иногда попросту валяли дурака на ристалище, поджидая, когда солнечные часы пробьют полдень, и между делом утрамбовывая землю для следующего этапа. Но сохраняя уровень разогрева и азарта, они обменивались не вальными, однако ощутимыми ударами, поигрывали мускулами, шутливо угрожали друг другу выпадами, ложными натисками, а Колеватый вдруг откровенно начал кичиться своим непробойным дыхом — бугристым, железным животом, умышленно пропуская удары, дескать, на, потрепи свои новые рукавицы, поломай пальцы, побей козонки…

И к концу этой игры внезапно стал серьёзен, резко изменил тактику, откинул баловство — наконец-то узрел локтевой сгиб Ражного, почти все время висящий напротив правого уязвимого бока.

А вотчинник все время подставлял ему левый и крутил поединщика в ту же сторону. Проверяя своё открытие и, как на секундомер, поглядывая на солнечную стрелку часов, он провёл несколько атак, заставляя вотчинника раскрыть больное место, и получил подтверждение.

Он не мог знать, что там скрыто под рубахой, однако теперь нацелился именно туда и начал работать правой рукой, как отбойным молотком, уже невзирая на собственную оборону. Привыкший к своей ране, всегда помнящий о ней, Ражный изобрёл собственный способ её защиты: неожиданный, стремительный оборот на триста шестьдесят градусов через левое плечо и одновременный слепой удар противнику в ухо. Свалить не свалишь, однако эффект внезапности делает своё дело — ломает тактику противника. Дважды он крутанул такого волчка, дважды наугад попал по голове Колеватого, сбил его напор, но переориентироваться, найти противоядие у него не хватило времени.

Тень от столба перечеркнула центр ристалища…

Братание начиналось без всякой передышки, и если ранее противники ощущали друг друга лишь в короткий миг ударов, то теперь, скинув рукавицы, обнявшись по-братски правыми руками, левыми взялись за пояса друг друга.

И сразу задышали друг другу в лицо. От поединщика шёл военный дух, разве что не солдатский, а штабной, канцелярский, писарский — знакомый до боли и всегда вызывающий неприятие, ибо нет важнее в армии начальника, чем писарь. А когда им начали ставить компьютеры вместо чернильниц, ручек и пишущих машинок, вообще стало не подойти, особенно если ты всего-навсего прапорщик.

Второй раунд также был известен простонародью и чем-то отдалённо напоминал схватку на кушаках — весьма популярную на Руси и требующую большой силы и выносливости. Разве что братание проводилось многократно жёстче, яростней и заключалось не в том, кто кого перетянет и бросит с крюка или с холки, через бедро; второй период как бы вбирал в себя и элементы первого — зачина, когда противники расцеплялись, борьба не прекращалась ни на мгновение, переходила в короткий кулачный бой, пока единоборцы вновь не бросались в братские объятья.

Вот тут уж рыли землю босыми ногами, вспарывая ристалище, словно сошниками!

И эту часть поединка Ражный проводил в темпе нарастающего азарта, но раскрытый, выдавший уязвимое место, вынужден был постоянно удерживать соперника, не давать ему возможности отцепиться и перейти в кулачный. Пояса араксов, изготовленные каликами в Сиром Урочище, были шириной в ладонь и толщиной до полутора сантиметров — использовались кабаний панцирь или воловья кожа с хребтовой части, на которой обычно вешали колокола. Вдобавок ко всему иногда пояс обтягивался специальной тончайшей кольчугой и обязательно вчеканенными медными бляхами — своеобразными клеймами, как на житийных иконах, где изображались ключевые моменты бытия рода аракса.

Братание было выигрышным периодом, и здесь Ражные владели своим почерком, комплексом приёмов один из которых вотчинник сейчас и выбрал: захватив пояс и шею Колеватого, сдавил, стиснул, будто засупоненными клешнями хомута, немного обвис на нем и поставил в положение, когда соперник все время находится в напряжении, по сути, удерживая на своих железных мышцах живота груз весом больше центнера. Он точно определил характер поединщика — бойцовый петух, привыкший к наскокам, молниеносным ударам и свободе передвижения. И теперь обвил, сковал его и, таская по ристалищу, в буквальном смысле пахал его ногами утоптанный в зачине круг.

В братании, как в танце, важно было водить партнёра и не ходить у него на поводу. И каким бы он крепким ни был, пока тень от столба солнечных часов не укажет время сечи, можно умучить его, несколько раз перепахав политую потом борцовскую ниву и в третий раунд вступить с большим преимуществом.

Существовали не только наследственные тайны приёмов боя, но и секреты Урочищ, тщательно хранимые вотчинниками, и первые практически всегда зависели и диктовались вторыми. Все тайное давно бы стало явным, коли попало на глаза или в руки сведущему, но в том-то и Дело, что все находилось в тесной взаимосвязи. Например, иные вотчинники утрамбовывали борцовский круг, иные выращивали на нем траву особого сорта, на которой без специальных навыков и устоять трудно, а иные поверх земли в ночь перед поединком плели из лозы циновку и после схватки сжигали, что оставалось, чтобы замести следы. Вольные засадники потому и назывались вольными, что не имели своих вотчин, не занимались пестованием рощ и ристалищ и обязаны были принимать бой на том покрытии, которое предложено хозяином Урочища. Ражный возделывал ристалище в мягкую пашню — хоть репу сей — только потому, что знал родовой приём умучивания соперника тем, что тот не мог как следует упереться ногами и превращался в соху. Но для того чтобы использовать такую технику, был ещё один наследуемый секрет — мёртвая хватка левой руки, стискивающей пояс противника. Он же в свою очередь вязалась со следующим таинством — особыми способами тренировки кисти, специальными упражнениями, придуманными не одним поколением вотчинников Ражных. А ещё развитие тягловых, «конских» мышц спины и ног, против которых не мог устоять даже каменной твёрдости пресс.

И родова — генетика тут играла не последнюю роль…

Колеватый никогда не боролся в Ражном Урочище, не знал, что его ожидает, потому и бросился искать дубраву, а найдя её, определил, где ристалище, но не мог понять, каковым оно будет в день поединка (тут и занятость матёрым помогла), поскольку борцовский ковёр восемь лет стоял в запустении. И сейчас, когда его превратили в соху, он на какое-то время потерял всякую инициативу и волокся за вотчинником, буквально как мешок.

Воспользовавшись этим, Ражный пошёл на обострение, резко поменял направление тяги и провёл удачный бросок, не выпуская пояса. Колеватый рубанулся лицом в землю, но его потрясающее умение мгновенно перемещать центр тяжести — будто мощная внутренняя пружина распрямилась — вмиг поставило на ноги, и даже коленями земли не коснулся! Однако шея сама попала в хомут, и вотчинник повёл голову поединщика к бедру, проверяя, здесь ли слабое место. И сразу же ощутил мощное сопротивление! Мало того, Колеватый выпустил пояс Ражного и перехватил ногу под колено.

Такой поворот был неожиданным — видимо, обиделся, что и рожей попахал ристалище, взорвался и перешёл в новое качество, как графит переходит в алмаз при высокой температуре и давлении, — в состояние Правила. Но если им сейчас водила обида, оставалось только жалеть, что не воспарил летучей мышью; иначе бы в тот же миг увидел все прорехи в его поле! Когда араке на ристалище предавался не мастерству, а этому чувству, то и Правило не спасало от уязвимости.

Обида, по сути, открывала его, и оставалось увидеть ослабленное Место и нанести удар…

Как всякий петух, Колеватый рвался к свободным движениям и, захватив ногу, наконец-то упёрся, чуть ли не по колено уйдя в землю, и теперь выбирал момент для более плотного захвата и броска. Чтобы не дать ему сгруппироваться, Ражный ещё крепче стиснул пояс, сдавил шею сгибом руки и, сам распахивая ристалище, медленно потянул пленённую ногу назад. Соперник чуть приспустил захват и вдруг начал каменеть, наливаться твёрдостью и будто увеличиваться в размерах. Он пытался освободить свой пояс, дабы получить желанный простор для движения, хотя бы небольшой — этакий люфт для броска. Тогда вотчинник свёл пальцы левой руки, скрутил толстую полосу воловьей кожи в трубку, обманчиво прослабил ногу и в следующий миг рванул пояс на себя, рассчитывая выпрямить Колеватого и таким образом высвободиться из захвата.

И тут произошло неожиданное: пояс лопнул, и концы его выскользнули из сжатого кулака.

Освобождённый поединщик немедленно выпустил ногу и вырвался на свободу. Воловий ремень спал с него, отлетев в сторону. Да, хоть и пахло от него штабным писарем, но он был человеком военным — сразу перешёл в наступательный кулачный бой, норовя пробить уязвимую сторону. А Ражный, прикрывая рану, пошёл на сближение, подныривал под его удары, метался по сторонам, с глухой защитой бросался в лоб. Колеватый же познал, в чем силён соперник, не подпускал ближе чем на расстояние вытянутой руки и тем самым стал выматывать силы и более давить психологически, ибо-полностью сосредоточился на его правом боку. И все-таки вотчинник дважды сближался с ним, захватывал шею, но удержать поединщика на короткой было не за что. Машинально он хватал его за рубаху, однако после несильного рывка в кулаке оказывался клок тряпки.

Он ещё чувствовал в себе силу и упорство продолжать второй тур братания до конца, пока теневая стрелка солнечных часов не покажет условленное время. Он не собирался уступать и снижать планку азарта и одновременно ощущал, как теряет инициативу, отдаёт её свободному, безременному Колеватому, а при братании не принято тянуть время — напротив, следует зарабатывать очки, ковать победу в третьем периоде.

Отец предупреждал: как побратался, так и посечешься…

Ражный знал, как можно взять поединщика и без пояса, смирить его и держать сколько угодно; и левая рука, наученная этому приёму с юности, с трудом выстаивала против искушения, поскольку ещё не пришло время сечи, а в братании эта хватка была запрещённой.

Колеватый все больше увеличивал напор, отрабатывал упущенное в начале раунда и опять сменил тактику — сам лез в руки, сам толкал шею в клещевину локтевого сгиба, зная её толщину и крепость, давал выдрать пару клочков из рубахи и, будто смеясь, выворачивался. Левое ухо у него уже было надорвано, по горлу и груди сбегали капли крови и больше его раззадоривали. Он пропустил несколько прямых ударов по корпусу и один в челюсть, заставивший его отскочить, чтобы не упасть, однако Ражный не прочитал замысла соперника, на секунду утратил бдительность, сделал мощный рывок на сближение, попытку встать в позицию братания с захватом ноги и открыл правый бок…

Если бы поединщик ударил прямым — доломал бы остатки рёбер и размозжил печень. Но удар пришёлся боковой, из неудобного положения, хотя и этого хватило, чтобы сбить с ног. Ражный упал на бок, в первое мгновение не ощутив боли. Мгновенно вскочил на четвереньки, но распрямиться уже не успел: Колеватый навалился сверху и замкнул руки под животом.

Вотчинник понял, что теперь ему уже не вывернуться из такой позиции до конца братания; поединщик не выпустит ни за что и постарается усугубить его положение, все ниже придавливая к земле, до тех пор пока не уложит на живот или не захватит голову бёдрами. Он выбрал второе, хотя и не надеялся полностью блокировать Ражного. Дабы не попасть в этот капкан, Ражный вынужден был все время пятиться назад, и получалось — Колеватый катается на нем по ристалищу и будет кататься до тех пор, пока не умучает и не услышит слова, дающего право на победу.

Или пока стрелка солнечных часов не коснётся времени начала сечи…

Чаще всего в поединках так и случалось. И не было позорным, видя преимущество соперника и исход схватки ещё в братании, сказать слово:

— Довольно.

Теперь вотчинник возил на себе поединщика и пахал коленями землю. Он уже чувствовал, что сечи ему не выдержать, и все-таки молчал, а грузный Колеватый все ниже придавливал к земле, бло-кируя движение. Ражный рассчитывал время и силы, чтобы до конца братания не лечь на живот, иначе заключительный этап схватки начнётся из этого положения и ему нельзя будет снова встать на ноги перед сечей.

Он не мог видеть солнечных часов и ориентировался только по Колеватому, по его реакции на время. Перед окончанием второго раунда он непременно попробует сделать прорыв и уложить соперника на живот — жалко станет результатов братания! До полной победы, правда, ему придётся ещё потрудиться, перевернуть и уложить вотчинника на лопатки, а сделать это не так-то просто на рыхлой земле, и у него нет опыта борьбы на таком ристалище.

Похоже, и Колеватый уже притомился, ибо последовал не рывок, не взрыв энергии, а попытка придавить Ражного своим медвежьим весом — он и заворчал по-звериному, распрямляя соперника. Возился целую минуту, давил качками, словно толстое дерево ломал, но лишь вдавливал свои колени и колени вотчинника в землю.

И вдруг медленно расцепил руки и встал.

Только в этот миг Ражный понял, что довёл все-таки поединок до сечи и теперь она состоится и все как бы начнётся сначала: заключительный раунд схватки больше всего напоминал современные бои без правил, хотя одно было — не бить лежачего.

Но укатал его Колеватый, и сил, казалось, было лишь для того, чтобы встать на ноги…

Он встал…

Солнце клонилось к закату, и длинная тень от столба пала ему на лицо. Поединщик стоял напротив, в сажени от него, опустив чёрные от земли, перевитые жилами руки. Никаких передышек не допускалось и между этими периодами, но они требовались обоим, хотя бы секундные.

Ражный неслышно перевёл дух, не спеша расстегнул кованые пряжки на поясе, снял и отбросил его в сторону, за пределы ристалища; он мог это делать, если соперник остался без ремня…

Колеватый, кажется, был благодарен за такую отсрочку — пять секунд и то время. Глянул из-под низких, выпуклых бровей, развернул корпус вправо и слегка присел на полусогнутых ногах — готов был к сече.

Ражный не торопился, нащупал руками разрез отцовской рубахи на груди и внезапным рывком разорвал её до низа, медленно снял, утёр лицо, плечи и послал вслед за поясом.

Поединщик замер, потом выпрямился, опустил руки.

— Ты что, Ражный? — спросил хрипло. Вотчинник сделал шаг в сторону, выйдя из-под солнечной стрелки часов, встал левым боком к Колева-тому, однако ударной поднял правую руку. Левая тем временем слегка пошевеливалась возле бедра, расслабленная, даже вялая, как примученный зверёк.

Поединщик наконец увидел толстый, уродливый рубец по дну мягкого, но бугристого от мышц провала на правом боку, как раз против печени.

— Я не хочу тебя убивать! — громче сказал он и машинально сделал короткий шаг назад — будто ногами переступил.

Вступать в сечу обнажённым до пояса значило биться насмерть.

Ражный крутанулся волчком влево, нанёс скользящий удар по горлу и в тот же миг вправо, будто реверс передёрнул, однако лишь коснулся соперника левой рукой. Колеватый встал в защитную стойку и уже крикнул:

— Ты что, псих, Ражный?!

Казалось, рука вотчинника едва достала выпирающую сквозь рубаху огромную грудную мышцу соперника; отвлекающая правая просвистела возле челюсти, но раздался треск, будто сорвали горсть травы. Поединщик мягко отскочил и вместо того, чтобы пойти в ответную атаку, схватился рукой за грудь, и лицо его вытянулось. Тем временем Ражный, даже не прикрывая локтем ребра, сделал ещё один выпад, боксёрский, и будто шлёпнул по боку Колеватого. Тот шарахнулся от этого шлёпка, будто ломом получил, и снова послышался треск срываемой травы.

Поединщик чуть присел, согнулся вперёд — не стойку принял, от боли зашёлся, а вотчинник с ловкостью балерины сделал ещё один волчок и на сей раз приложил ладонь к пояснице противника.

И не медля, и так уже согнутого и шокированного, с разбега взял на калган, поскольку иначе было не свалить с ног этого аракса…

Буквально три минуты назад уверенный в себе и в победе Колеватый откинулся и упал навзничь, припечатавшись к вспаханной земле.


7

Ражный постоял над ним, после чего, не склоняясь, подал руку.

Побеждённый вскинул глаза и руки не принял, угнездился в земле, приняв полусидячее, удобное положение. Если только что-то было удобное для него в этот час…

Взгляд его снова остановился на шраме.

А зря он сидел на земле, лучше бы принял помощь и встал: ристалище как пересохшая пустынная почва тянуло в себя остатки энергии.

Почему-то не вставал, медлил, слегка ёрзал, терпя мучительную, обжигающую боль, охватившую сейчас все его тело. Так диктовали правила, или не хотел сразу сообщать место и время следующего поединка, не желал признавать себя побеждённым, манежил теперь уже бывшего соперника, давил на нервы, куражился…

Ражный покинул ристалище, углубился в дубраву и, прихватив волчью шкуру, пошёл назад. Улучив момент, Колеватый задрал на себе рубаху и что-то воровато рассматривал под ней, трогал пальцами и, захваченный врасплох, не стал скрывать своего интереса. Вотчинник же сделал вид, что ничего не заметил, поднял на ходу свой пояс и рубаху, сделал небольшой крюк и взял разорванный ремень поединщика.

Нет, он его не подрезал, как это делали иногда раксы: схалтурили калики перехожие, когда творили повиву для новорождённого Колеватого, вырезали на пояс кожу, посечённую свищами ещё при жизни вола, не рассмотрели, не заметили взрыхлённого, мягкого участка…

Тянуло рассмотреть бляхи-клейма, прочитать родословную, да уже ноги не держали: на секунду отвлёкся и чуть не выстелился на вспаханном ристалище…

Бросил пояс Колеватому, потом шкуру на землю, мездрой вниз, лёг и раскинулся на волчьей шерсти. Боковым зрением заметил, как поединщик сдёрнул рубаху и теперь откровенно рассматривал вздувшиеся огромными синими подушками грудь, бок и поясницу. Причём гематомы чуть ли не на глазах пухли ещё и сливались в одну, обезображивая мощный, классический торс.

А вёл он себя мужественно, ничего, кроме любопытства, к своим ранам не проявлял…

Через несколько минут разрыл землю, достал снизу прохладную и влажную, стал прикладывать к синякам.

— Не надо, не поможет, — глядя в сторону, проронил Ражный.

— Жжёт, — спокойно отозвался он. Вотчинник встал, поднял и отряхнул шкуру, бросил Колеватому.

— Завернись и лежи…

Сам же, не надевая рубахи, затянулся поясом по-боевому и пошёл в дубраву.

— Куда ты, Ражный?.. Погоди.

Он обернулся — поединщик подавал руку, просил помощи.

Конечно, символически, соблюдая обычай. Вотчинник вернулся, протянул левую ладонь. Прежде чем взять, Колеватый глянул на неё с нескрываемым интересом, однако ничего особенного не обнаружил. Размерами левая кисть была даже чуть меньше правой…

— Голованово Урочище, у Вятских Полян, — взял его руку. — Стерхов, из вольных… Вторая декада октября.

Бывший противник встал без напряжения, да зрачки выдали — расширились, очернили синие глаза. Сам поднял шкуру, посмотрел со всех сторон, затем взглянул на Ражного.

Тот кивнул.

Это был дар утешения…

— А поможет? — деловито спросил он.

— Размочи и мездрой к телу на ночь. Но сначала возьми иглу от шприца, да потолще… Спусти кровь из гематом, пока не свернулась.

Колеватый принял к сведенью, ещё раз глянул на зарубцевавшуюся рану на боку и что-то спросить хотел, однако обмотался, закутался в шкуру, будто озяб, и пошёл восвояси.

Ему было нестерпимо больно, и потому он спешил уйти подальше с глаз вотчинника, чтобы где-нибудь в укромном месте, в одиночестве покряхтеть, постонать или даже поплакать, если это поможет.

Но сойдя с ристалища возле крайнего дуба, он обернулся, натянул на лицо волчью морду и завыл.

— Прощай, Колеватый! — ответил Ражный. Он знал, что побеждённый в первом поединке араке уже больше никогда не встретится с ним в рощах, а так вряд ли сведёт судьба.

В ответ на прощание вольный поединщик заворчал волком, застонал:

— Позор мне… Позор на весь Засадный Полк.

— Не поминай лихом! — добавил хозяин Урочища.

Колеватый снял шкуру с лица и то ли пошутил, то ли пригрозил:

— Лучше не попадайся, прапорщик! С говном съем!

Отдохнуть в глухом углу на охотничьей базе и отметить пятилетний юбилей своего существования приехала московская охранная фирма «Горгона». На территорию базы въехала кавалькада из шести разноцветных иномарок, ярко-жёлтого микроавтобуса, и последним с какой-то скромной осторожностью вкатился огромный чёрный джип «Линкольн Навигатор» с Утемнёнными стёклами.

Случилось это спустя немногим больше месяца после поединка, когда Ражный ещё никого не принимал, отдыхал сам в своё удовольствие, разогнав егерей, наведался старый приятель, с которым когда-то боролись в одной клубной команде Ярославля, и уговорил принять его партнёров по бизнесу, в прошлом тоже спортсменов, людей достойных, нормальных и надёжных в том смысле, что не принесут особых хлопот и не кинут с оплатой.

Предложение это Ражному понравилось, сулило выгоды — дела земные следовало поправлять, иначе приличных людей сюда не заманишь, да и с долгами надо рассчитываться.

И при этом что-то все-таки смущало, то ли обещанные лёгкие деньги, то ли бегающие глаза приятеля, вдруг явившегося после двадцатилетней разлуки. Впрочем, он всегда был трусоват на ковре, и когда его брали на болевой приём, сильно потел, боялся смерти.

Да ведь столько времени минуло…

Неизвестно, как, что и кого охраняла эта «Горгона», да Ражному хватило трех минут общения, чтобы понять, кто такие. Десяток молодых, здоровых и упитанных парней явно делились на две категории: одна отличалась спортивностью и неплохой речью, другая, судя по жаргону, была, скорее всего, из бывших ментов, и вряд ли кто из них бывал на зоне, но все одинаково распускали пальцы веером.

Женская часть общества, приехавшая на микроавтобусе, оказалась числом больше мужской-девушек взяли с запасом и на удивление воспитанных, с хорошими манерами (как потом выяснилось, были они студентками филфака МГУ — этакий яростный стройотряд на летних каникулах). Возглавляла их командир — красивая и властная женщина лет тридцати, судя по тому, как ей все повиновались и называли Надеждой Львовной, преподаватель, а в свободное от учебного процесса время — содержательница фирмы «Досуг». Возле неё все время вертелась девица лет двадцати, с печально-ласковым взглядом, какой-то затаённой, скрываемой красотой, но в вульгарных эротических одеждах и с чёрной лентой на шее, туго сдавливающей горло, — то ли помощница, то ли комиссар стройотряда, которой позволялось называть командира Наденькой.

Так вот, бандерша отряда, едва освоившись в обстановке, подошла к Ражному, без всяких прелюдий указала на смуглую, итальянского вида филологиню и сказала:

— Это ваша девушка. За все платит хозяин. Но если она понравится кому-то из гостей, уступите и возьмёте вон ту, крашеную.

Такой откровенности он не ожидал, хотя в летний период народ приезжал богатый, без комплексов и с лёгкими нравами. В «джентльменский набор» для отдыха непременно входили девушки не слишком тяжёлого поведения, но чтобы вот так их раздавали, ещё не бывало.

Против откровенного цинизма действовал только цинизм.

— А я вас хочу, Надежда Львовна, — сказал он, будто бы задыхаясь от страсти. — У хозяина право первой ночи.

— Я занята, — сухо бросила она и как бы увернулась от взгляда — так обычно ведут себя официантки в ресторанах, подающие на стол пьяным и похотливым гостям.

— Хорошо, тогда вашу наперсницу. Мне её ошейник нравится.

На сей раз он не играл. Девица ему на самом деле понравилась, но так, как могут нравиться проститутки — с виду.

Бандерша смерила его строгим и презрительным взглядом, ответом не удостоила и, кажется, затаила тихую ненависть.

Несмотря на это, вначале все шло мирно и благопристойно, хотя гости пили всю дорогу и к базе подрулили на хорошем взводе. В том числе и начальник службы безопасности, приехавший один на джипе «Навигатор», и, верно, пивший всю дорогу за рулём в гордом одиночестве. Однако внутреннему распорядку они подчинились безропотно и с удовольствием: все приезжающие на охотничью базу проходили ритуал очищения — шли сначала в баню.

Исполнительный и трудолюбивый Витюля натопил так, что волосы трещали; мужчины бросились в парилку, как в рай земной, но девушек пришлось втаскивать, словно грешниц на сковородку в ад. Они визжали, даже царапались, чем ещё больше возбуждали аппетит, а с наперсницей бандерши даже стало худо, и её вывели в предбанник отдышаться. Бандерша, как и положено администратору, вначале самоустранилась, вероятно, выполняя определённые условия, тут же забегала, захлопотала, принесла нашатырь и потом увела пострадавшую на травку: охрана труда у студентов стояла на высоте.

После первого захода разгорячённые, взвинченные парни искупались в реке с барышнями, приняли пива и попытались втащить в парилку хозяина. Он сослался, что на работе, и это подействовало на отдыхающих — все понимали и особенно не напирали, поскольку ждали приезда шефа «Горгоны» — человека по фамилии Каймак. Официально он был крупным государственным чиновником (о чем упорно намекал ещё тот приятель, что организовал Ражному клиентуру), работал в Палате по правам человека и, как понял Ражный, являлся тайным покровителем и, по сути, полным хозяином охранного предприятия.

Разумеется, его приезд на юбилейное торжество должен был остаться в абсолютном секрете от кого бы то ни было, потому и выбрали отдалённую охотничью базу в глухих местах. Ражного сразу об этом предупредили, чтобы тот не ломал себе голову, с кем имеет дело, а также намекнули, что теперь он отвечает за утечку конфиденциальной информации: то есть повязали секретностью, как верёвкой.

Накануне, когда завозили продукты и кое-какое снаряжение для отдыха и развлечений, приехали два молчаливых человека — тогда совершенно трезвый и очень серьёзный начальник службы безопасности на своём «Навигаторе» и тихо улыбающийся молодой человек с радиоприборами. Они прошли всю базу, осмотрели визуально и с помощью электроники обследовали все помещения вплоть до туалетов и ближайшие деревья — искали подслушивающую аппаратуру и видеокамеры. К счастью, ничего не нашли, иначе бы контракт немедленно был разорван. Хорошие деньги зря никто не платит… Несмотря на вольность и отдых, в «Горгоне» соблюдались строгая иерархия и дисциплина, так что никакой особой самодеятельности не было, всеми процессами незаметно управлял один из парней — примерный ровесник, спортивный и отлично сложенный человек по фамилии Поджаров, финансовый директор фирмы. Сначала он не особенно-то выделялся из толпы хотя взгляд все время цеплялся именно за него, но точно так же, как цеплялся он за девицу с чёрным ошейником. Увидев, как Ражный легко отбился от гостей, попытавшихся сволочь его в баню, вдруг панибратски хлопнул его по шее и спросил, щуря лукавый глаз:

— Послушай, хозяин… А ты на коврах не бывал?

— В ранней юности, — бросил тот, чтобы отвязаться.

— Да? Это любопытно… Такое ощущение — не только в юности. А потягаться на травке слабо?

— На кушаках, что ли? — свалял ваньку Ражный.

— А ты не тот человек, за кого себя выдаёшь, — вдруг заметил финансист. — Ладно, все в порядке, хозяин!

И поднял руки.

Лысоватый, узколицый и остроносый Каймак, человек лет за пятьдесят, приехал под вечер в сопровождении личной охраны и со своими «самоварами» — двумя молодящимися особами возрастом за сорок, весьма вульгарными, потасканными и откровенно некрасивыми. Ну точно, будто на помойке нашёл или в бомжатнике напрокат взял! У одной не было передних зубов, а у второй росли жёсткие усы и кустики волос на бородавках, и если бы не полная и сильно провисшая грудь, её можно было принять за мужика.

В это время распаренные и утомлённые баней отдыхающие лежали на траве, завёрнутые в полотенца или вовсе телешом. При появлении шефа публика стала «держать носок», как при главнокомандующем, и мгновенно утратила инициативу.

Одна лишь бандерша оставалась независимой и полностью самостоятельной.

Тайный руководитель «Горгоны» вначале тоже подчинился правилам охотбазы, сходил со своими женщинами в баню, очистился там, и началось скучное застолье, посвящённое юбилею. Вспоминали, говорили речи, и его команда на какое-то время забыла о своих пальцах и даже барышнях. Каймак оказался кормильцем всей этой публики в прямом и переносном смысле, предлагал выпить, угощал, демократично подкладывал в тарелки своих подчинённых закуски, требовал то одного, то другого, но сам ничего не ел и лишь минералку потягивал. Егеря, на лето превращавшиеся в официантов, сбивались с ног, бегая от кладовых и холодильников, куда заранее были завезены продукты к праздничному столу.

Ражный по воле шефа охранной фирмы сидел рядом с ним, и его усатая спутница, для начала предложив выпить на пару, невзначай положила руку на колено, а потом под прикрытием стола забралась в джинсы. Ей жутко мешала «молния», однако рука оказалась по-змеиному холодная, гибкая — изогнулась и вползла. Спровоцировать на глупость бывшего спецназовца погранвойск таким образом не удалось: во-первых, он все время поглядывал на девицу с ошейником, во-вторых, был на работе и знал, за что трудится.

В третьих, опасался, как бы такое чучело ночью не приснилось.

Но главное, замечание финансиста относительно борцовских ковров не выходило из головы, и тот сам время от времени незаметно рассматривал Ражного, следил за передвижениями, словно искал минуты для разговора.

И тоже не пил, когда все остальные гости расслаблялись по полной программе.

Седовласому шефу настолько понравилось очищение в бане, что он, не доведя юбилейное торжество до логического завершения, вдруг изъявил желание попариться ещё раз, только сейчас всем вместе. Подвыпивший и ещё более яростный стройотряд МГУ бросился в пекло первым, на ходу срывая одёжку, и через несколько минут в парилке стало тесно. Ражный на сей раз уже не мог сослаться на служебные обязанности и оказался сначала в аду (банного жара он терпеть не мог после горячего Таджикистана), а потом в ледяной воде речного омута, где били подземные родники. Холод он любил больше и потому купался с удовольствием, пока наблюдающая со стороны за своими девочками Надежда Львовна не всполошилась и не закричала:

— Миля?! Миля?! Девочки, где Миля?! Мужчины! Ищите Милю!

Даже имя у наперсницы было особенным…

Об этом Ражный подумал уже под водой, проплывая у самого дна. И ещё в голову пришла банальная мысль — хорошо бы найти её и вытащить, был бы повод для знакомства…

Но повезло одному из охранников Каймака, который достал бесчувственную Милю, вынес на берег, и вокруг в тот же миг образовался круг из девушек. Бандерша ползала возле наперсницы на коленях, хлопала по щекам и перепуганно звала:

— Миля, Милечка, дорогая! Что с тобой?! Ражный ворвался в этот круг, оттолкнул Надежду Львовну, перевернул девицу на живот, переломил её через колено и вдруг понял, что Миля не тонула и воды не нахлебалась, а находится в нормальном состоянии и прикидывается утопленницей. Тогда и он прикинулся, уложил её на спину и стал делать искусственное дыхание рот в рот. После третьего вдоха девица «ожила», мгновенно села и оттолкнула «спасителя». Стройотряд вместе с командиром радостно загомонил, а Ражный взял Милю на руки, отнёс в охотничью гостиницу и уложил в постель, сначала под присмотром самой бандерши.

Когда же снова уселись за стол и Каймак не обнаружил Надежды Львовны, Ражный решил «услужить», вернулся в гостиницу и захватил там женщин врасплох: Миля отчего-то смеялась, а её подруга только что сделала себе укол в вену и не успела спрятать шприц — зажала его в руке. Он сделал вид, что ничего не заметил, сказал озабоченно:

— Вас просят к столу, Надежда Львовна. Девица уже лежала как умирающий лебедь.

— Да, я иду! — всполошилась бандерша. — Милечка, запрись изнутри. И лучше тебе поспать…

Но на улице неожиданно остановилась, заговорила беспокойно, с оглядкой, забыв прежние обиды на хозяина:

— Присмотрите за Милей, буквально глаз не спускайте. Важно, чтобы никто из гостей к ней не прикоснулся. За исключением шефа.

Оказывается, девицу берегли для Каймака! Который даже и не глянул в её сторону, занимаясь своими старыми, хоть и начищенными самоварами.

— Проституток я ещё не охранял, — на ходу сказал Ражный. — Мне что же, сидеть у её постели?

Надежда Львовна догнала, забежала вперёд.

— Она не проститутка!

— Да?! Это любопытно!

Она перебила резко:

— А если с ней что случится? Если и в самом деле утонет или того хуже — кто-нибудь изнасилует? Или вы нуждаетесь в антирекламе?

Ражный ничего ей не сказал, однако нашёл Витюлю и приказал не спускать с девицы глаз.

Через несколько минут к нему подсел финансист, незаметно, по-свойски толкнул в бок.

— Хочешь эту утопленницу? Ну, так пойди и оттрахай её, я разрешаю.

— Как можно? — стал валять дурака и одновременно насторожился Ражный. — Девицу берегут для Господина. А я тут шестёрка, слуга. Нет, не смею! Будет скандал…

— Ладно, не придуривайся, иди. Шеф сделал заказ и забыл про него. С ним бывает…

— А что ты такой добрый? — спросил он и посмотрел Поджарову в глаза. — Не уворачивайся, говори.

— Ты же на неё глаз положил, — все-таки увернулся тот. — А шеф — он же натуральный извращенец.

— Вот как?.. Не заметил.

— Ну ещё заметишь, — пообещал финансист и ушёл на своё место, недовольный тем, что не склеил дела.

Спустя четверть часа Ражный убедился, кто тут правит бал и кто всегда прав.

Скандал действительно начался, только не из-за девицы с ошейником: расслабленный, благостный после бани и купания Каймак что-то шепнул егерю Агошкову, по-ангельски висящему у него за правым плечом. Исполнительный, подобострастный официант куда-то умчался и скоро вернулся совершенно обескураженным и несчастным.

Ражный, неусыпно наблюдавший за тем, что творится вокруг шефа, мгновенно заметил это и насторожился, поскольку Каймак посерел и взгляд его сделался непроницаемо-угрюмым.

А следил за ним не один Ражный, ибо все застолье, исключая подавляющее большинство будущих филологинь, также помрачнело и погасило банный, здоровый румянец. Егерь — отважный, истинный охотник, однажды ножом дорезавший свирепого секача, стоял бледный и косил виноватый глаз в сторону президента клуба. Тем временем Каймак знаком приблизил к себе одного из телохранителей, шепнул что-то на ухо, и тот, сорвавшись с места, подбежал к машине, прыгнул на сиденье и умчался, разрывая колёсами мягкую, отдохнувшую от крестьянских трудов землю.

После парной и купания застолье поголовно сидело в полотенцах, и потому рука подружки шефа гуляла по ляжкам Ражного без всяких препятствий, однако не достигала никакого эффекта, шевелящиеся усики вызывали омерзение.

— Ты импотент? — спросила она откровенно.

— Да, — подтвердил Ражный и, скинув блудливую конечность усатой девицы, знаком подозвал к себе егеря.

— Что там стряслось?

— Из холодильника куда-то делся сыр… как его… рокфор, — промямлил Агошков. — Гнилой такой, зелёный…

— Наплевать, принеси нормального, свежего!

— А они хотят гнилого. Они без него ни жить, ни быть.

— Куда же он делся?

— Да не знаю! Меня не было, домой ездил…

— Сильно злой?

— Не то слово… Отправил мужика в город, за плесневелым.

И все-таки шеф «Горгоны» стерпел, сделал вид, что ничего не случилось, и через некоторое время возглавил торжество.

Ражный незаметно вышел из-за стола и отправился в гостиницу, где Герой дежурил возле утопленницы Мили. Когда завозили продукты, он разгружал и раскладывал их по холодильникам, а потом на целых девять часов оставался на базе один. Конечно, Витюля не гурман, чтоб воровать гнилой сыр, — скорее бы спиртное утащил, благо что клиенты прислали его несчитанно. Потому Ражный злости на него не держал, хотел лишь выяснить, куда мог подеваться треклятый рокфор.

Трудолюбивый Герой, присматривая за девицей, без работы не сидел, вставлял в окна марлевые рамки, чтобы не залетали комары.

— Слушай, Витюль, — миролюбиво начал Ражный. — У этих крутых в запасах сыр был, зелёный такой, с плесенью. В холодильнике лежал и куда-то исчез. Ты не видел?

Герой за все время жизни на базе в воровстве замечен не был и если брал водку, то только сливая опивки из рюмок.

— Видел, — неожиданно признался Герой. — Это рокфор, большой такой свёрток, примерно на килограмм.

— Ну и что? — слегка опешил президент.

— Я его съел. Извини, Вячеслав Сергеич, но у меня слабость…

— Какая слабость? Жрать гнилой сыр?

— Для тебя гнилой, а для меня самый цимус… Привык к нему на всяких приёмах, аля-фуршетах…

Его повышенная честность говорила лишь о том, что Витюля успел выпить, когда менял посуду на столе во время банного перерыва.

— Ты что, идиот? Ты понимаешь, как подставил меня?

— Понимаю… Не удержался, Сергеич… Как увидел — вспомнил молодость, ВДНХ, Георгиевский зал Кремля, свой звёздный час…

— Ну я тебе устрою звёздный час! — растерянно пригрозил Ражный и вернулся за стол.

Каймак вроде бы окончательно успокоился, начал снова улыбаться, шутить со своими страшными женщинами, хотя по-прежнему ничего не ел, и лишь застолье снова расслабилось, весело загудело, как он опять изменил курс юбилейного торжества.

— На рыбалку! — приказал шеф «Горгоны», и оставшийся телохранитель тут же принялся обряжать его в шорты и майку, прыскать аэрозолью от комаров и даже шнуровать кроссовки. Компания дружно вскочила и, словно боевой расчёт, взялась за дело: выгрузили из прицепов и спустили на реку два водных мотоцикла и небольшой катерок, достали удочки, спиннинги, сачки, какую-то мудрёную химическую наживку и через десять минут под вой моторов унеслись вверх и вниз по течению. На берегу остался лишь утомлённый гостями Ражный — командир стройотряда, опять же индивидуально был приглашён Каймаком на рыбалку и уплыл на катере.

И только президент облегчённо вздохнул, как из гостиничного корпуса явилась утопленница Миля. На сей раз в новом, очень скромном и элегантном наряде, однако с этой дурацкой лентой на горле.

— А где все? — с целомудренной наивностью спросила она, будто бы испуганно округляя глаза.

— Ловят рыбу, — буркнул он.

— И Наденька?

— Все.

— И я хочу! И мне нужно! Просто необходимо!

— Этого только не хватало…

Её капризный тон сменился на диктаторский.

— Я требую! Немедленно отвезите меня на рыбалку! Эй вы, слышите?!

Ражный подошёл к ней вплотную, брезгливо просунул палец под чёрную ленту и подтянул поближе к себе.

— Слушай, ты!.. Утопленница! Лезь в свою нору и сиди тихо. Чтоб я тебя больше не видел!

Наперсница бандерши сломалась мгновенно, оказавшись плаксивой, истеричной девицей.

— Прошу вас!.. Поймите! Я обязана… Умоляю! Иначе мне не заплатят!.. Ну, миленький, пожалуйста!

Ражный схватил её за руку, почти насильно привёл и вручил Витюле.

— Мне сегодня только трупов не хватало! Виноватый Герой боязливо взял плачущую за запястье и повёл назад в гостиницу.

Часа через полтора рыбаки начали возвращаться, и, надо сказать, с неожиданно богатым уловом. Местная рыба, не ведавшая заморских химических деликатесов, хватала наживку, как сумасшедшая: около двух вёдер крупных лещей, сорог и окуней торжественно вынесли с катера на берег. Каймак блаженствовал, вещал, закатывая глаза от удовольствия, — подчинённые слушали. А егеря тут же взялись чистить и потрошить рыбу, разводить костёр и готовить все причин-Далы для ухи.

Вероятно, бандерша на рыбалке пробилась поближе к Каймаку, напомнила ему о невостребованном заказе и, едва причалив к берегу, кинулась в гостиницу и скоро подвела и представила свою наперсницу шефу «Горгоны», хотя тот мог видеть её за столом сорок раз. Тогда Ражный и заподозрил, что на этом юбилейном отдыхе есть некое подводное течение и эта Надежда Львовна приехала со своим стройотрядом Не только для того, чтобы скрасить досуг, ублажить состоятельных мужчин; какие-то свои дела проделывала, интриги плела и весьма осторожно заманивала в сети влиятельного государственного служащего.

Так показалось вначале…

Вторым, а может, и главным интриганом тут был финансист. Чувствовалось, он стремится показать, что выше всех плотских утех и вынужден участвовать в скучных для него юбилейных мероприятиях; ни баня, ни пьянка, ни рыбалка ему не интересны, и толпу из сексуально озабоченных самцов и трудящихся самок он глубоко презирает.

А Каймака и вовсе ненавидит!

Поджаров слегка оживился, когда после рыбалки устроили соревнование по стрельбе из пистолетов и автомата «узи», принёс из машины своего «стечкина» и с удовольствием перемолотил все бутылки, развешанные по кустам. Шефа «Горгоны» это задело, поскольку ему хотелось ловить рыбы больше всех и стрелять лучше всех. Ему вложили в руку пистолет, навешали бутылок ещё больше, и Каймак открыл огонь. После впустую расстрелянной первой обоймы он закричал:

— Пистолет дерьмо! Дайте другой! Поджаров, дайте мне ваш пистолет!

Тот с удовольствием вручил ему «стечкина», но подложил свинью — поставил флажок на автоматический огонь, и Каймак, не проверив, ударил по мишеням длинной очередью. Естественно, не попал, однако на финансиста не обиделся, перевёл пистолет на одиночные выстрелы и оставшимися в обойме семью патронами расколотил две бутылки. Пока ему перезаряжали оружие, оглянулся на толпу и чуть ли не лекцию прочитал:

— Это очень тяжёлый пистолет, скажу я вам. И вообще, отечественное оружие — детище системы и для спортивных целей не годится. Оно предназначено только для убийства. Для убийства человека.

Затем подманил к себе Милю с ошейником, поставил её впереди себя, положил ствол на её плечо и с упора расстрелял все бутылки без единого промаха.

Публика радостно зааплодировала, а оглушённая, оглохшая девица, качаясь, пьяно убрела к кочегарке и там чуть ли не заползла в траву — её попросту контузило от выстрелов и теперь тошнило.

Бандерша тотчас же ускользнула следом, а Каймак вдруг заметил Ражного.

— А как у нас стреляют охотники? — спросил он, под одобрительный гул отдыхающих протягивая ему пистолет. — Или вы привыкли убивать зверей дробью?

— Охотники привыкли стрелять по живым целям, — уклонился Ражный. — И не только дробью. Но живых мишеней я пока не вижу.

Шеф «Горгоны» ничего слышать не хотел, сам пошёл развешивать бутылки.

— Вот сейчас и посмотрим! Сначала по мёртвым!.. Если что — организуем живых! — толкнул в бок одну из своих подружек, мол, вот она, мишень, и торжественно объявил. — Внимание, господа! На огневой рубеж выходит настоящий охотник!

Финансист мгновенно оказался рядом, зашептал:

— Принимай вызов, хозяин. Иначе шеф опозорит… Давай, давай, спецназ, покажи класс! Тебе же хочется его показать, я вижу…

Более всего Ражного насторожили не его провокаторские способности, а упоминание о спецназе: Поджаров ничего из его биографии не должен был и не мог знать. Впрочем, как и приятель, втравивший его в это дело.

— Я его сделаю, а он обидится и денег не заплатит, — свалял дурака Ражный.

— Деньги плачу я, — предупредил финансовый директор. — Давай!

Каймак со своими «живыми мишенями» развешал бутылки, вернулся сияющий, в предвкушении удовольствия взял со стола пистолет и снова протянул Ражному.

— Прошу вас! Как говорили в старину, к барьеру! До целей было метров двадцать, поэтому Ражный отошёл ещё на столько же, увлекая за собой болельщиков, и, когда остановился на новом рубеже, все затихли.

— Давай! — улучив мгновение и скрывая восхищение, ещё раз шепнул Поджаров.

Ражный выбрал позицию, поприцеливался в бутылки, затем несколько секунд смотрел в небо и, отвернувшись от мишеней, попросил:

— Завяжите мне глаза.

Кажется, публика не расслышала этого, но Каймак все понял.

— Если охотник не разобьёт ни одной бутылки, он уже победил! Завяжите ему глаза!

В толпе возник лёгкий шумок — искали, из чего сделать повязку, и тут смуглокожая филологиня, подаренная ему бандершей, сдёрнула с себя бюстгалтер, не спеша приблизилась и, жарко дыша в лицо, дразня грудью, стала так же медленно завязывать глаза.

— А если у меня затрясутся руки? — шёпотом спросил он.

— Такие руки не затрясутся, — одними губами вымолвила итальяночка.

На расстрел посуды ушло девять секунд — по одной на бутылку. Десятая осталась целой, поскольку висела донышком к фронту и Ражный срубил ветку над ней.

Он поставил пистолет на предохранитель и не успел сдёрнуть с глаз повязку, как оказался в объятьях Каймака…

Тогда у него и возникло подозрение, что этот важный и странный человек иной сексуальной ориентации — слишком уж жарко обнимал и норовил поцеловать в губы, так что можно было бы спутать со Смуглянкой. Ражный вывернулся из его рук, сдёрнул с глаз бюстгалтер и поднял его вверх. И лишь когда Каймак отступил, под недружелюбное молчание парней «Горгоны», кинулся обнимать и поздравлять Ражного яростный стройотряд. И десяток женских рук, губ не смогли стереть или хотя бы затушевать ощущение мерзости, оставленное этим защитником прав человека.

В последнюю очередь к Ражному подошёл финансист, хлопнул по плечу, но спросил опять шёпотом:

— Ну что, убедился?

Ражный в ответ сплюнул и отёр рукавом лицо.

Между тем этот поединок был почти мгновенно забыт, ибо Каймак нашёл новое развлечение — варить уху, и все теперь колготились возле костра. А Поджаров на правах уже своего, доверенного человека, почти не отходил от Ражного.

Шеф «Горгоны» не брезговал работой, возился с уловом, носил дрова, снимал накипь в огромном медном котле и сам добавлял специи. Он в самом деле был или извращенец, или циник, потому что указав, например, на котёл с ухой, сказал, что он похож на тюремную парашу, а потом стал рассказывать публике, какими бывают параши вообще и как на них неудобно сидеть.

Девица с чёрным ошейником прочихалась, прокашлялась, но оставшись глуховатой на одно ухо, была возвращена бандершей на место и теперь вертелась возле костра, что-то щебетала, а Каймак по-прежнему её игнорировал и лишь однажды, когда проверял уху на соль, поднёс деревянную ложку к её губам и попросил попробовать. Миля храбро приложилась к ложке, но опалила губы, прыснула на него ухой и, смущённая, убежала в гостиницу.

В тот же миг возле Каймака очутился старший егерь Карпенко, самый демократичный, коммуникабельный из егерей, да ещё и фельдшер по образованию, быстренько достал марлевые салфетки, бережно промокнул, отёр лицо шефу «Горгоны» и успокоил, что никакого ожога нет, даже первой степени. Так что вместо контакта получился казус, и Ражный в тот миг подумал, что Каймак сделал это с умыслом, поскольку ни свои самовары, ни заказная девица, ни вообще женщины ему были не нужны.

Подставляя своё обрызганное лицо Карпенко, он проводил взглядом девицу, презрительно сморщился и, зачерпнув новую порцию, дал своей усатой спутнице.

И у той все получилось с блеском.

Вообще его невозможно было представить на государственной службе, в каком-нибудь огромном кабинете, решающим дела «о защите прав человека». Или он был таким лишь на отдыхе, в обществе подвластной ему «Горгоны», где полностью расслаблялся и напрочь уходил от серьёзной своей должности?..

В это время вернулся посланный в командировку телохранитель и деловым тоном сообщил шефу, что на данный момент рокфора в областном центре нет — проверено на высшем уровне, и что послана специальная машина в столицу, которая вернётся завтра утром и доставит сыр прямо на базу.

Увлечённый процессом варки, тот выслушал кое-как и отмахнулся.

Но когда уха оказалась на свеженакрытых столах, расположенных тут же, у огня на берегу, Каймак демонстративно отодвинул тарелку и, поманив егеря Агошкова, шепнул что-то на ухо. Тот припустил со всех ног в столовую и через некоторое время вернулся с банкой маринованной селёдки и следом испуга на лице. Важный гость вдруг пристукнул вилкой, и банка, напоминавшая противотанковую мину, выпала из рук официанта.

— Но там больше никакой рыбы нет, — пролепетал Агошков — Все обыскал…

— Где мой омуль? — Каймак вскочил, обращаясь почему-то к бандерше. — Я вас спрашиваю! Где рыба?!

Та от испуга ничего не могла сказать, однако мило улыбалась. А шеф «Горгоны» наконец опомнился и обернулся к Ражному.

— Где мой байкальский омуль с душком?!

Застолье, ещё не успевшее хлебнуть и раздразнённое запахами, бережно положило ложки на стол. Защитник прав человека оказался далеко не мягким, растерянным интеллигентом, как показалось вначале, но мог внезапно превращаться в зверя, пугая окружающих рычанием.

Закреплённый обслуживать главных гостей егерь Агошков язык проглотил, таращил испуганные глаза и делал Ражному какие-то знаки.

Тот лично не проверял продукты, присланные «Горгоной», машину разгружал Витюля, и потому ответить ничего не мог.

— Я лично отправлял! Кстати, вместе с сыром рокфор! — встрял начальник службы безопасности.

— Сейчас посмотрю сам, — Ражный вылез из-за стола. — Если отправляли, значит, в холодильнике.

Омуля ни в одном из холодильников не оказалось. Ражный выматерился, постоял на кухне и хотел было сразу же идти к гурману Витюле, однако выглянув на улицу, увидел, что Каймак все ещё стоит и ждёт.

— Вашей рыбы действительно нет, — сдерживая гнев вымолвил он, в этот миг презирая себя. — Странно, но это так.

И только потом направился в гостиницу.

— Я голоден! Вам странно, а я голоден! — как-то слабо, подрубленно воскликнул Каймак. — И я не вижу здесь пищи, которую можно есть!

Хотелось обернуться и рявкнуть, мол, что же ты врёшь, подлец! Стол завален такой едой, что глаза разбегаются!.. Не рявкнул, а усмехнулся и напустил на себя суровый начальнический вид, поскольку его догнал Агошков.

— Сергеич, кто это такие? Что за люди? Ну, я не могу! На хрен, что хочешь делай со мной — вертеться возле этого… этой суки не буду!

Хладнокровный егерь, бывший спецназовец, воевавший в Афгане (за что и был принят на работу, выглядел смущённым и возмущённым одновременно.

— Будешь, — отрезал Ражный. — Иначе твои ребятишки с голоду подохнут.

Агошков успел наплодить после службы четверых детей…

— Понимаешь, Сергеич!.. Он сначала денег дал, чаевые, сто баксов. И я взял, дурак!.. А он сначала прижимался ко мне, будто невзначай, потом щупать стал… И ещё целоваться лезет!

— Я подумал, ты гнева его испугался… А ты ему просто понравился.

— Да мне на его гнев!.. Отпусти, Сергеич! Я с этими гнойными… Не доводи до греха!

— Ладно, скажи Карпенко, пусть подменит, — сдобрился Ражный и поднялся на крыльцо гостиницы.

Герой сидел в комнате, где на кровати, в эффектной позе лежала Миля с опалёнными губками — кажется, у них текла мирная, задушевная беседа.

— Рыбу тоже ты сожрал? — с ходу зарычал Ражный.

Девица, как чуткий приёмник, мгновенно уловила крайнюю степень гнева, вскочила и забилась в угол.

— Какую рыбу? — безвинно спросил Витюля.

— Байкальского омуля, с душком?!

— А это что, омуль был? — изумился тот. Президент наладил его крюком снизу и сразу же уложил на пол. Девица взвизгнула, съёжилась и стала маленькой — одни безумные от страха глаза светились из угла…

Герой хлестанулся затылком, но ориентации в пространстве не потерял.

— Каюсь, Сергеич, не удержался… Ну, люблю я все вонючее и гнилое! — на голубом глазу врал он, пытаясь встать. — Должно быть, в организме витаминов не хватает… Или бактерий.

— Лучше не вставай, лежи, — предупредил его Ражный. — Не доводи до греха…

И хлопнул дверью.

Застолья на берегу уже не было, гости стояли у воды, провожая глазами водный мотоцикл, уносящийся за речной поворот. Две подруги Каймака, оставшиеся на берегу, заламывали руки и выли, как над покойником. Красочная майка шефа «Горгоны» напоминала развевающийся английский штандарт.

Один из телохранителей запускал двигатель второго мотоцикла — что-то не ладилось…

«Панты» начались сразу же, едва Ражный приблизился к костру. Парни из «Горгоны» не могли простить его ловкости в стрельбе с завязанными глазами. Уехавший Каймак был лишь причиной для разборок. Правда, разборка предполагалась пока шутливой, с улыбочками, без злобы и без любви, а только для того, чтобы унизить хозяина, «опустить» его и себя показать, силой молодецкой померяться. Те, что походили на спортсменов, и те, что не избавились ещё от ментовских привычек, в прямом смысле распустили пальцы и пошли буром на хозяина.

— Ты, козёл! В натуре, за шефа ответишь! И за базар ответишь! Мы сейчас тебя сделаем! Пойдёшь в реку омулей ловить!

Поджаров и телохранители не участвовали в представлении, один из них завёл мотор и ринулся вдогонку за Каймаком, а финансовый директор стоял в сторонке и тоже улыбался, презрительно глядя на своих подчинённых.

Ражный опытным глазом сразу же выбрал начальника службы безопасности, судя по стойке и шипению, каратиста или кикбоксера — остальные были хоть и молоды, но сыроваты. Он прикрыл локтем рану на боку и встал расслабленно — боевая стойка, как порох в патроне, находилась сейчас внутри.

В последний миг пожалел, что отдых у богатой охранной фирмы не получился: на биотехнию хватило предоплаты, но после волчьего разбоя президенту клуба присудили возместить ущерб. И получался тришкин кафтан: не заплатить за порезанный скот — опишут базу. А если заплатить и не сделать подкормочные площадки, но главное, не закупить зёрна и картофеля для зимней подкормки диких животных — Баруздин вынесет постановление об изъятии угодий.

Контракт с «Горгоной» был спасением ситуации, и ублажи её — хватило бы на все.

Теперь у неё веская причина не платить. Так что вряд ли и финансист поможет…

Самым, пожалуй, серьёзным из гостей был Поджаров, типичный дзюдоист в полусреднем весе, заподозривший в Ражном борца, однако он по-прежнему взирал на происходящее со стороны. В отсутствие Каймака финансовый директор был за старшего и вёл себя чуть надменно, спокойно, тем самым подчёркивая положение и силу. Двух штангистов Ражный в расчёт не брал, ожирели и спины подорваны, боксёр слишком тяжёл, неповоротлив, да и выпил хорошо. Потому сначала надо вырубить каратиста…

— Не трогайте! Не приближайтесь к нему! Стоять, сказал! — внезапно прокричал финансовый директор и лишь потом добавил. — Что же вы на хозяина? Не стыдно? Случилось недоразумение, и что? Когда вы оставите эти свои привычки?

Дисциплина и подчинение в охранной фирме были на высоте, после нравоучений кто-то схватил пьяного каратиста за набедренную повязку, удержал от глупости.

Поджаров, ступая осторожно, приблизился к Ражному, с интересом глянул в лицо.

— Вот теперь я вспомнил тебя… По стойке узнал. Но фамилию забыл… Что в спецназе служил, он знал, а фамилию забыл…

— Моя фамилия Ражный, — представился он спокойно и между тем сохраняя внутреннюю стойку: ожидал подвоха и прикрывал левый бок.

— Ражный, Ражный… Не помню. За кого боролся?

— За кого боролся — на того и напоролся, — проворчал тот и пошёл к гостинице.

— Постой!.. Я откуда-то тебя знаю! Все знакомо!.. Давай поговорим?

Ражный не оглянулся, и Поджаров скоро отстал, затем вернулся к своим и, слышно, опять начал давать выволочку своим подчинённым.

А Ражный заглянул в номер, где сидели девица Миля и Витюля, с желанием немедленно изгнать Героя туда, откуда был взят на содержание — в пригородные электрички, однако никого там не застал. Ражный заглянул в столовую, на кухню и в зал трофеев, после чего вышел на крыльцо — капитанский мостик. Взгляд остановился на кочегарке: неужели этот идиот потащил филологиню к себе?..

Дверь в его каморку оказалась запертой изнутри, и оттуда же доносился то ли визг, то ли смех…

В другое время президент клуба только порадовался бы за Героя, была даже мысль из воспитательных соображений оженить его, если бросит пить, однако подопечный шарахался от женщин, сетуя, что рождённый пить любить не может. Сейчас наглое поведение Витюли, которому и так грехов не замолить, могло вызвать ещё один скандал — из-за девицы, сберегаемой для Каймака. Сыру гнилого не дали, тухлая рыба исчезла, если ещё барышню отнять, не то что денег получить с них — сожгут базу и уедут.

Выломать дверь было невозможно: после случая с налётом Кудеяра, Герой поставил кованые засовы и обил железом с двух сторон, поскольку часто оставался на базе один. Поэтому Ражный сходил за ключом, открыл кочегарку и, пройдя через тамбур, осторожно, на два пальца, приоткрыл внутреннюю дверь в каморку.

Утопленница Миля сидела с ногами на лежбище Витюли и, заливаясь безвинным детским смехом, играла с толстолапым, рослым, но худым и головастым волчонком. Сам же Герой стоял возле электроплитки, что-то жарил в большой сковороде, любовался игрой и, кажется, был, счастлив.

Когда из «шайбы» исчез волчонок, Ражному некогда было думать о нем, тем более искать: матёрый в то время резал скот, а поединщик ждал часа схватки. И несмотря на это, мысли все-таки не отрывались от зверёныша, продолжали жить под спудом; он жалел волчонка, был уверен, что тот обязательно погибнет, и незаметно переходил к предстоящему поединку, собственной судьбе и отрывался от земли.

И так всякий раз, как только в памяти вставал какой-нибудь эпизод из той неудачной охоты на логове. Он никак не мог понять до конца, что же произошло, точнее, не хотел или не готов был поверить в разум животного, которому всего лишь сутки от рождения.

Едва лишь приблизившись мыслью к этому, ему отчего-то становилось неприятно и знобко.

Прочёсывая ельники вокруг логова, Ражный умышленно бросил кепку на свой след, чтобы отпугнуть волчонка; он слишком хорошо знал повадки этого зверя и его врождённый страх перед человеком. Но щенок упрямо тащился за людьми и только чудом не попадал им на глаза. Такое поведение его можно было объяснить лишь тем, что он ещё не брал следа, не чуял тонких запахов, а от кепки должен был шарахнуться в сторону или спрятаться и сидеть, не дыша.

Волчонок же поступил против всякой логики — остался возле сильнейшего источника человеческого запаха и тем самым, по сути, сдался человеку. Но не для того, чтобы стать добычей — спасти жизнь, ибо осознал свою неминуемую гибель. И сдался не первому встречному, а сделал выбор, то есть предугадал, почувствовал или каким-то невероятным образом услышал, кто из людей, участвующих в облаве, не желает причинить ему зла.

Ражный слышал множество баек про то, как лисы, лоси, кабаны и даже медведи выходили к людям за помощью — снять капкан, освободить от петли, занозы или просто спасти от бескормицы, но относился к этому, как к байкам, которые можно послушать и забыть. Тут же поведение зверёныша не выходило из головы, и он все больше жалел пропавшего волчонка…

И уж никак не ожидал увидеть его живым, да ещё в неожиданном месте — в каморке у Витюли. Сейчас он больше напоминал овчаренка, играя с девицей по-собачьи, но случилось неожиданное — он узнал его!

Едва Ражный переступил порог — Герой с филологиней среагировать не успели, — как волчонок прыгнул к нему, встал на задние лапы и принялся с визгом, со звериной жадностью лизать руку, при этом по-шакальи вертя задницей. В нем не было ничего волчьего — дворняга, да и только — впрочем, Ражный никогда не держал этих зверей и видел их лишь в природе, где подобной собачьей мерзости они не допускали.

Витюля стоял ни жив ни мёртв, захваченный врасплох: президент никогда не заходил к своим работникам и не вникал в частную жизнь. Девица кожей ощутила назревающий конфликт, покрылась ознобом и, не сводя с вошедшего округлённых глаз, потянулась к зверёнышу, ласкающемуся к ногам Ражного.

— Это мой… Мой волчонок. Мне подарили… И этот скулящий от радости зверёк внезапно вздыбил шерсть на загривке, выгнулся и зарычал на девицу, показывая клыки, — на руку её, что несколько секунд назад ласкала и баловала его. Похоже, Герой уже знал характер волчонка, сделал движение, чтобы отстранить Милю, но было поздно: от короткого, молниеносного удара кровь брызнула фонтаном.

Тотчас зверёныш отскочил в сторону и теперь окрысился на Витюлю. Чуть запоздало Ражный схватил руку филологини, передавил возле локтя — вена у запястья оказалась расхвачена, как лезвием.

— Бинт давай! — прикрикнул он. — Живо! Герой вначале засуетился, потом обвял.

— Нету бинта…

— Рви простынь!

Таращась на рану, Миля рухнула на диван без сознания, губы её побелели, а глаза остались открытыми. Витюля нашёл белый вкладыш от спальника, трясущимися руками попытался разорвать и, когда не получилось, схватил нож.

Между тем волчонок стоял у железной печки и, выгнувшись по-кошачьи, все ещё урчал, только сейчас неизвестно на кого.

Ражный пинком забил его под печь.

— Паскуда! Ты почему укусил человека?!

Зверёныш умолк, выполз обратно, словно подставляясь под удар.

Ражный тем временем сделал жгут, перетянул руку предплечья, после чего забинтовал рану на запястье, похлопал девицу по щекам. Та наконец закрыла глаза, будто заснула, и лишь потом очнулась, пьяно осмотрелась.

— Что?.. Вы меня изнасиловали?..

— Укусили, — буркнул Ражный и пихнул Героя. — Вытри пол!

Витюля половой тряпки не нашёл, схватил свою майку и принялся оттирать кровь, поливая из ковшика. А Ражный взял волчонка за холку, поднял и посмотрел в глаза. Обвисший и покорный, он смотрел виновато и печально.

— Не смей кусать людей, понял? Никогда! Иначе я убью тебя. Лишу жизни. Я дал тебе жизнь, я и лишу.

Швырнул на пол. Волчонок поджал хвост, но не убежал, не спрятался, стоял с повинной головой.

— Сыр ему скормил?

— И рыбу — тоже, — раскололся Витюля. — Не жрал ничего… Сейчас жрёт все подряд. Я прочитал — бактерий в кишечнике не хватало…

— Что вы со мной сделали? — в ужасе спросила девица, рассматривая синеющую руку. — Зачем?.. Вы же не такие звери, как они?! Зачем?!

— Сергеич, прости! — спохватился Герой. — Я его не брал! Точнее, брал, но не у тебя! Думал, для поляков поймали. Ей-Богу, не знал!..

— Почему не сказал, когда поляки уехали?

— Виноват, Сергеич… Хотел себе оставить, воспитать…

— Зачем тебе волчонок?

Витюля кое-как замыл кровь, сунул в помойное ведро грязную майку. В это время девица сползла с дивана и бочком, страшась мужчин, подобралась к внутренней двери и исчезла в кочегарке.

— Глупость пришла в голову, — признался Герой. — Прости…

— Какая глупость?

— Думал вырастить волка. И ходить с ним, для самоутверждения.

— Для чего? — изумился Ражный.

— Хотел снова человеком себя почувствовать… Сильным человеком.

— Ну и что? Почувствовал?

— Не успел… Столько мороки было, то не жрёт, то поносит… — Витюля боязливо поднял глаза. — Теперь выгонишь, Вячеслав Сергеич?

— Я подумаю, — обронил президент. — Что, приятно быть сильным?

— Как же!.. Вот когда у меня был звёздный час!.. Теперь такая тоска… Не выгоняй, я отработаю, Сергеич, отслужу…

— Зачем же ты ей волчонка подарил?

— Больше нечего было, — признался Герой, чувствуя, что президент отходит от гнева. — А так захотелось что-нибудь подарить ей, дорогое, чтобы она себя почувствовала сильной личностью… Ты посмотри, какая она чудесная. Она не такая, не думай, хоть и приехала в компании… женщин древнейшей профессии. Даже если она и такая! Ну и что? Её, может, жизнь заставила? Я ведь тоже по электричкам… Экономические и социальные условия, волчьи законы капитализма… Если ты меня выгонишь, то, значит, и ты такой же.

— Ладно, потом разберёмся. А сейчас иди за этой… тварью! Не то ещё куда-нибудь залезет!

— Она не тварь! — вдруг осмелел Витюля. — Ты ничего не знаешь!

— Знаю… Её привезли сюда по личному заказу этого… Каймака. Чтоб ублажить…

— По заказу?! Кто сказал?

— Стерва эта, их сутенерша…

— Н-ну, падла!.. — Герой выскочил в тамбур, но Ражный остановил.

— Ты как его назвал?

— Кого?

— Зверя!

Тот посмотрел на волчонка, пожал плечами:

— Никак… А зачем? Он же не собака…

— Ну тогда все, беги, — он посадил безропотного зверёныша в рюкзак и понёс в «шайбу».

Прежде чем выпустить, осмотрел забитую камнем яму у стены: конечно, не дурно бы залить бетоном — крысы снова нарыли нор, поскольку летом в мясном складе хранился фураж для подкормочных площадок. Но сейчас некогда, в крысиный ход не протиснется, а своего до утра не пророет…

— Ты понял, что сказано? Не смей трогать человека! Никогда! — и ещё раз швырнул на пол.

Волчонок преклонил голову перед ним, поджал хвост. Ражный пошёл к двери, повесил рюкзак, хотел выйти, однако вернулся, сказал примирительно:

— Как назвать-то тебя?.. Чего молчишь? Волчонок вскинул голову, посмотрел ему в глаза. И взгляд был не звериный — человечий, от которого продирал озноб.

— Хорошо, молчи, — согласился он. — Тогда и имя тебе будет — Молчун.

Оставив свет, запер двери на замок.

Встревоженные гости колготились возле костра на берегу, забыв о стройотряде. Девушки сидели у воды, плели венки из кувшинок. Уродливые подруги Каймака купались в реке обнажёнными и бесполезно зазывали к себе парней, изображая в воде лесбиянскую любовь. Юбилейное празднество было окончательно испорчено, никто не пил, не ел, а на хозяина базы посмотрели, как на врага, и готовы были наброситься на сей раз без шуток.

— Завтра в полдень у шефа самолёт в Нью-Йорк, — заявил начальник службы безопасности. — Он не может опоздать. Врубился в ситуацию, или объяснить? Ты представляешь, что будет с тобой и твоим бизнесом, если он не сможет присутствовать на важной встрече в Штатах?

Поджаров в тот же миг оказался рядом, отмахнулся от начальника службы безопасности и повлёк Ражного в сторону.

— Все, я вспомнил тебя! — сказал таким тоном, будто приговор выносил. — Ты был в Гудауте на чемпионате! Это ты же тогда грузина сделал?! Как его фамилия была? На «или»…

— Я не был в Гудауте, — перебил его Ражный.

— Ну как же? С Кормалевым боролся в полуфинале!

— Кормалев был чистый самбист. И я с ним никогда не боролся.

— Слушай, не пойму, ты чего темнишь? Я же отлично помню!

— С кем-то спутал, — он высвободился, давно заметив, что старший егерь Карпенко делает ему знаки, зовёт к себе, не смея встрять в разговор. Ражный подошёл к егерю, и тот повлёк его подальше от гостей.

— Сергеич, ты Героя посылал куда-нибудь? — встревоженно спросил он.

— Посылал…

— С ружьём посылал?

— Нет, присмотреть за этой… сучкой, которая тонула…

— А он схватил ружьё, патроны и побежал вниз по реке. Рожа свирепая… Полчаса назад…

— Почему сразу не доложил?

— Да тебя этот… все за рукав таскает, — кивнул на фигуру Поджарова.

Оставив Карпенко, Ражный незаметно спустился под берег и стал отвязывать свою лодку.

— Эй, ты куда? — спохватился финансист. Уйти из-под его ока было невозможно и послать подальше — тоже, поскольку хотелось сначала выяснить, что стоит за пристальным интересом к нему.

— Скоро стемнеет, — президент запустил мотор. — Ему же завтра в Нью-Йорк…

— Я с тобой! — финансист вскочил в лодку. «Горгона» тоже что-то закричала, замахала руками, но Ражный выехал на плёс и помчался вниз. Река крутилась между холмов, выписывая большие меандры, размывала берега, и стройный сосновый лес рушился в воду, захламляя фарватер. Даже зная его, ездить на скоростной технике здесь было опасно, тем более в сумерках или ночью.

Случилось то, чего ожидал Ражный: телохранитель сидел на берегу мокрый сразу же за третьим поворотом, умудрившись наскочить на топляк ещё при свете. Увидев лодку, зачем-то начал палить из пистолета в воздух. Мотоцикл у него опрокинулся и уплыл, а сам он едва добрался до берега, поскольку был в кожаных брюках и такой же куртке. Каймака он так и не догнал, хотя все время видел впереди, пока тот не скрылся за поворотом.

Ражный уже едва скрывал тревогу: если его не подстрелит Герой — а берегом, срезая длинные речные меандры, он может и обогнать его, — то налетит вот так же на корягу, вышибет мозги или просто на дно уйдёт, раков кормить…

Подсадив телохранителя, поехали дальше. А Поджарову было на все наплевать, тем более на своего шефа. Перескочив к Ражному на корму и перекрикивая вой мотора, он спросил:

— Послушай, а ты Пашу Диева знаешь? Вольник из Мурманска?

— Знаю, — без интереса сказал Ражный, не желая продолжать эту тему.

— Ага, значит, ты был в Минске! На кубке, в восемьдесят седьмом! Вот откуда я тебя знаю!.. Но что я фамилию твою никак не вспомню? Ражный… Убей бог… — и видя, что разговаривать с ним не желают, презрительно махнул рукой. — Ну его на хрен, брось ты переживать! Успокойся, все нормально. Знаешь, откровенно сказать, капризы надоели! Если жрать, то подавай всякую падаль. Сам подумай, нормальные люди едят такую гниль?.. И баб своих привёз! Ты посмотри на них! В голодный год за мешок картошки бы не стал, а ему самое то… Или мужиков подавай.

— Мне наплевать на твоего шефа, — отозвался президент. — Но он мой гость, и я получил предоплату.

— Бизнес, конечно, святое дело, — согласился Поджаров. — Да мы русские люди или уже нет?

— Новые русские…

— Нет, это я к тому, что нечего выдрючиваться. На природе и в бане все равны. Не бойся, получишь расчёт, — как-то многозначительно пообещал Поджаров. — Моя гарантия. Я финансовый директор.

— Утешил…

В это время телохранитель, рыщущий взглядом по берегам, закричал, заблистал глазами, указывая рукой на берег. Там, у песчаной косы, на отмели, стоял водный мотоцикл.

Ражный заложил крутой вираж и причалил рядом, выключил двигатель. Японское чудо техники оказалось привязанным за специальный штырь, вонзённый в песок. Размазанные по сырой глине следы вели на берег — Каймак гулял где-то по суше.

Поджаров облегчённо вздохнул, однако с прежним воинственным видом сказал полушёпотом:

— Ну, что я говорил? Да с ним никогда ничего не случится!

В сумерках эхо было звучным и многократным из-за пересечённой местности. Что-то зашуршало в угнетённых, изуродованных ветром соснах, и телохранитель, легко выпрыгнув из лодки, понёсся в гору.

Ражный чуял, что поблизости никого нет, по крайней мере, на полкилометра в округе. Он не мог объяснить этой своей способности — чувствовать человеческое присутствие, но такая интуиция ещё ни разу не подводила.

— Ты ещё не устал от хлопотных гостей, Вячеслав Сергеевич? — вдруг спросил финансист.

Они не знакомились, хотя имя Поджаров мог узнать и от егерей, и это обращение ещё больще насторожило его: он был для финансового директора «Гор-гоны» если не слугой, то чем-то вроде официанта, которого величать не принято.

— Это мой бизнес, — сказал в сторону Ражный.

— Какой это, на хрен, бизнес?! — он натянуто засмеялся. — Вячеслав Ражный лесник! Бизнес нашёл — всякой шпане прислуживать!

— И шеф ваш — шпана?

— Ну, шеф с закидонами, но не шпана. А остальные — шушера! Одни панты! Они в спорте больше пивной кружки веса не брали!.. А ты — Ражный! Ладно, не буду темнить. Я тебя сразу же узнал. Вернее, можно сказать, по моей инициативе отмечаем юбилей на твоей базе. Это я вышел на твоего приятеля, заплатил ему бабки и заставил устроить отдых на базе.

С этого момента Ражный определил для себя, что вступил в поединок, и начавшаяся схватка потому вялая, что Поджаров не приступил к активным действиям, а пока прощупывает соперника, ищет уязвимые места и, возможно, ждёт подкрепления.

И вот уже пробует пойти на обострение…

— А что было сразу-то не сказать? Крутил, вертел…

— Подходы искал, — признался финансист. — Боялся отпугнуть повышенным интересом.

— Чем же я обязан за столь пристальное внимание?

Поджаров улыбнулся каким-то своим мыслям.

— Не ты обязан — мы тебе обязаны. Отдохнуть епархии у самого Ражного! Они же никто этого не осознают. Но зато я отлично представляю, с кем имею дело.

— Ну-ну, продолжай, — разрешил он. — А я тебя послушаю.

— Помню, у тебя привычка была перед схваткой руку в штаны пихать, яйца укладывать. Была?.. Мы ещё смеялись: ну все, Бирюк яйца уложил, сейчас противника уложит! А ты прилично боролся! Я только-только мастера выполнил, а ты…

— Почему — Бирюк? — спросил хмуро Ражный.

— Да это так тебя звали, за глаза, в кулуарах, среди молодняка, — в голосе его послышалась ностальгия. — Мы на видео снимали твои поединки, а потом на разборе полётов в замедлении крутили… Я все хотел понять, как ты делаешь захват девой. Вроде бы за кимоно, а получается со шкурой… Столько раз видел, а повторить не могу… Нет, объясни, как это делается? С захватом?

— Может, показать?

— Показывать не надо! — засмеялся Поджаров. — Я же все-таки финансовый директор!.. Или это твой секрет?

— Никакого секрета, — пожал плечами Ражный, отмахиваясь от комаров. — Волчья хватка.

— Я тренировался, не получается…

— Потому что был сытый. Всегда был сытый и не испытал волчьего голода.

— Не понял, ты о чем?

— О голоде. Голодный волк вырывает у бегущего лося куски мышц. Вместе со шкурой. Одним щипком. Он не давит его за горло, это враньё. Он вырывает промежность и неторопливо идёт следом. Добыча через километр ляжет от потерю крови…

— Но ведь надо ещё иметь руку, как волчья пасть. Желательно с клыками. Ну-ка, покажи руку?

— Ты же не цыганка, руку тебе показывать…

— Нет, точно Бирюк! Не зря прозвище дали… Слушай, Вячеслав, я вспомнил: у тебя ещё одна привычка была — лежать на земле после схватки. Говорят, даже на снегу лежал… А это зачем?

— Отдыхал.

— Ну, перестань! Я знаю, это ритуал какой-то. Но так никто ничего не понял. Болтали даже, будто ты какой-то свой допинг изобрёл, который медики не ловят. Было или нет?

— Ерунда…

— Зачем тогда отлёживался?

— Приземлялся, — честно сказал Ражный, однако собеседник не поверил, опять принял за отговорку.

— Нет, ты всегда был какой-то странный, с прибабахом. С чего вдруг на самом подъёме из спорта ушёл?.. Смотри, ушёл и ведь забыли сразу! Один я не забыл!.. А если бы остался? Да ты бы сейчас гремел!

Ражный молчал, поскольку не мог объяснить, почему и ради чего ушёл. Но Поджаров опять понял по-своему.

— Что ты в самом деле? Расслабься, отдохни, — дружески похлопал по плечу. — И не бери в голову проблемы эти! Сейчас приведут Каймака, никуда он не денется… Слушай, а ты сколько уже не борешься?

— Почему? Все время борюсь… В основном за место под солнцем.

— Зря бросил! Ты же ещё не в возрасте! Смотри, что сопливый молодняк делает? За кордон продаются на раз, такие бабки стригут! За кого только не борются! Тебе-то зачем бизнес? Да и что это за бизнес? Хочешь, помогу вернуться?

В лесу дважды хлопнули гулкие пистолетные выстрелы, через несколько секунд ещё один. Поджаров невозмутимо послушал эхо.

— Развлекаются ребята, — заключил он, хотя думал совершенно об ином и будто бы радовался, что все наконец-то ушли.

— Это что, входит в программу отдыха? — Ражный развёл дымокур от комаров.

— В программу празднования юбилея… В это время за поворотом завыл мощный мотор катера и через несколько минут он вылетел на плёс, несмотря на загрузку, едва касаясь воды и словно паря над ней. Поджаров помигал зажигалкой, но их и так заметили, подрулили к берегу.

Это прибыло подкрепление финансиста, точнее, обеспечение его поединка — своеобразные болельщики-квакеры, чтобы давить на Ражного психологически. Значит, настоящая схватка ещё только начинается…

Приехавшие кричали, что нужно немедленно организовать поиск Каймака, прочесать место, где стреляли и выловить стрелков. Они размахивали автоматами, явно задирали хозяина, и когда Поджаров попробовал их урезонить, чтоб не лезли в незнакомый лес ночью, то возмутились и на него.

— Ты что, не врубился? — распускал «панты» пьяный каратист, начальник службы безопасности, и косился на Ражного. — Тут банда работает! Каймака вынудили на ночную прогулку по реке, его просчитали. Заманили и наверняка грохнули! А на базе у машин все время срабатывает сигнализация! Ты что, не чуешь? Все это — явная операция! Против «Горгоны»! Нас сюда затащили, понял?

— Иди в задницу! — без всякого желания и азарта ругался на него Поджаров. — Ну что ты городишь? Ты хоть помнишь, где находишься?.. Поехали на базу!

— Кто начальник службы безопасности? Ты или я? — все больше расходился каратист, и возбуждённая толпа его поддерживала. — Сейчас я организовываю поиск! А потом и базу пощупаем, и хозяина! Проверим его связи!

Парням «Горгоны» очень уж хотелось проявить себя, пострелять — деятельные, энергичные и кичливые, они заскучали возле костра, и потому никто уже не хотел слушать, все рвались в бой. Кое-как рассыпавшись в нестройную цепь и предводимые каратистом, они пошли в глубь леса на пойменном берегу — куда уже бегал телохранитель. Раздухаренные служители «Горгоны», треща кустами и чертыхаясь, скрылись в мелколесье, и через несколько минут там застучали сначала одиночные выстрелы, затем и очереди из «узи» и АКСУ. Потом стрелять перестали, но зато стали перекликаться, и скоро все голоса собрались в одно место, и начался базар — галдели и матерились, как вспугнутые галки, и с этим галдежом, толпой вылезли из подлеска ещё более обозлённые, изъеденные гнусом и мокрые. И уже появились ропчущие.

— На хрен, поехали на базу! Там водяра и телки а тут комары и болото!

Каратист был непреклонен в яростном порыве найти Каймака, загнал всех на катер и повёз на другую сторону. Матерился и гнал парней, как старый фельдфебель, а они уже настрелялись и полезли на берег с молчаливой ненавистью. На сей раз ушли без выстрела — может, патроны кончились? — а скоро треск и голоса стихли.

Но по крайней мере один человек остался у реки — залёг в прибрежных кустах и затаился. Не предусмотрел лишь одного — тучу гнуса, обычно злого в прохладные вечерние часы…

Поджаров облегчённо вздохнул, подбросил в огонь сырой травы и уже без опаски пошёл в атаку.

— Лет пятнадцать назад я с одним япошкой боролся. Хоори — не слышал? Жёстко он работал, почти всю встречу очками меня давил. Ну сам знаешь, публика-то наша, трибуны орут и тоже на мозги давят… Оставалось двадцать две секунды, и вдруг он делает непоправимый промах, подставляется… В общем, провожу бросок, и чистая победа. Глазам своим не верю, но судья встречу остановил и поднял мою руку.

— Поздравляю, — буркнул Ражный. Поджаров не обратил внимания на его тон, продолжил задумчиво:

— Подставился мне, чтобы дружбу завязать. Я тогда ещё не врубился… И завязал! По-русски говорил лучше нас с тобой. В Москве подзаторчал будто бы по каким-то коммерческим делам на полтора месяца. И каждый день — кабаки с японской кухней, какие-то представительства, а там знакомства, сакэ до упаду, какие-то гостиничные номера, гейши… Короче, КГБ мне на хвост упало, с женой до развода, в клубе на меня коситься стали, а я никак не пойму, чего ему нужно? Напоит и спрашивает, гейш своих подошлёт — те в постели спрашивают, потом мужики с Лубянки в кабинетах пытают, про что базар был, так сказать. Мне же и ответить нечего — речь-то о спорте идёт, о тренерах, о борцовских традициях. Наша обычная болтовня, как в раздевалках… И наконец, Хоори раскололся, поведал, чего хочет.

Он сделал паузу, стараясь вызвать любопытствуюший вопрос, — не вызвал, но интереса к своему рассказу не потерял.

— Он проводил исследования древнекитайских источников, обошёл чуть ли не все монастыри Тибета, сделался ламой и нашёл то, что искал — самую древнюю и таинственную школу единоборств Мопатене. Этим стилем владеют единицы особо посвящённых монахов. После нескольких лет ученичества Хоори овладел Мопатене, однако его гуру открыл ему ещё одну тайну: глубинную суть тибетской школы этого вида борьбы можно познать… в России. И дали ему прочитать древний манускрипт, где к этому было прямое указание.

Поджаров говорил не спеша, размеренно, однако сильно волновался: волны, исходившие от него, даже пахли адреналином. Ражный чуть отвернулся, сел боком, чтобы этот ненавистный запах ночным тягуном относило в сторону.

Финансист боролся с собственными чувствами.

— У нас в России существует некая бойцовская традиция, эдакая древняя кузница богатырей, тайный орден борцов. И будто дожил он до наших дней, сохранился и существует благодаря русскому святому Сергию Радонежскому. Живут обыкновенно, с виду не выделяются физической мощью, а то и этого не заметно… Говорит, если за таким человеком несколько лет пристально наблюдать, можно уловить некоторые отклонения, странности. Например, необъяснимые отлучки раза два-три в год, несколько необычный образ жизни, страсть к одиночеству, поздняя женитьба, особое воспитание детей… Ну, там ещё много чего. И вот этот самурай решил, что я принадлежу к такому ордену. Или что-то о нем знаю. Я, честно сказать, впервые об этом от него услышал. Но чую, отказывать ему нельзя. Такие суммы стал предлагать — по тем временам оторопь брала. Весь вопрос стоял, куда такие деньги девать… — финансовый директор ностальгически вздохнул. — И давал, вроде бы дружески, на мелкие расходы… В общем, я стал темнить, будто бы проверять его, свёл с подставными и половину суммы взял… Потом меня взяли, шесть лет усиленного режима… Но не в этом дело. Япошка-то не зря искал этот орден и баксами раскидывался. Я в зоне потом все сопоставил и сам пришёл к выводу — не перевелись ещё богатыри на русских просторах. И знаешь, тебя не один раз вспомнил. А потом вообще занёс в реестр…

С другого берега прозвучал ещё один выстрел и, как показалось, из ружья. Через несколько секунд ему ответил пистолетный.

— Первый выстрел был ружейный? — как ни в чем не бывало спросил Ражный.

— Не расслышал…

— Будто из дробовика саданули…

— Блин, уезжаешь от Москвы на полтыщи вёрст с надеждой отдохнуть — и тут стреляют! Дурдом, а не страна!

— Какая уж есть…

— Пусть порезвятся, — вдруг разрешил Поджаров. — Это создаёт особый острый колорит, так сказать, музыкальное сопровождение к нашему разговору. Ну, Вячеслав Сергеевич, готов ты поделиться тайнами своего ордена? Только со мной темнить не нужно, я не японец, а свой, патриот и соотечественник. Кстати, все началось с твоей фамилии. Однажды вдруг подумал, что значит войти в раж? Это ведь способность входить в особое психическое состояние, верно? Но управляемое состояние, а не просто пьяный кураж или затмение рассудка…

— Они в темноте там друг друга не постреляют? — озабоченно спросил Ражный. — Или у них холостые?

— Не отвлекайся, Ражный, не уходи, это теперь не поможет.

— Предчувствие нехорошее, — откликнулся он. — Без трупов не обойдётся…

— Одним кретином больше, одним меньше… Ты слышишь, о чем я говорю? Не валяй дурака. Как говорят новые русские, будет базар или нет?

Пальба началась на обоих берегах одновременно, и выстрелы, умноженные эхом, напоминали уже фронтовую перестрелку. А через пару минут на берег выскочили двое конных с ружьями — необразованные сыновья горемыки Трапезникова…


8

Перед Вятскими Полянами, на границе с Татарией, его остановил на посту ГАИ мальчишеского вида скучающий инспектор, тщательно изучил документы, осмотрел машину со всех сторон, попросил открыть капот и, не найдя никаких нарушений, полез было в кабину проверить люфт руля. Действовал он смело, самоотверженно, потому что был под прикрытием: второй сотрудник — крупный парень в бронежилете — стоял в сторонке, чуть ли не уперев автоматный ствол в спину Ражного. Изрядно потоптанная на лесных дорогах «Нива» могла вызвать подозрения в технической неисправности, однако инспектор придирался слишком явно. Больше всего не хотелось, чтобы этот короткий лез в кабину, но он открыл дверцу, заскочил на сидение и тут только увидел Молчуна на полике рядом с пассажирским. Волк оказался так близко, и так хищно щерился, что этот малыш испугался и слишком поспешно выскочил из машины, чтобы скрыть испуг.

— Собака?!.. Почему нет намордник? А документа есть?

При этом его заметно передёрнуло от только что пережитой опасности, и заговорил он с сильным татарским акцентом.

К маленьким людям Ражный относился, как к детям, никогда с ними не спорил, снисходительно терпел их вздорное поведение и не обижался; иное дело, они автоматически относились к нему предвзято и уже не любили его только за то, что он был чуть ли не в два раза крупнее и выше. В армии его доставали малорослые командиры, на улицах и дорогах — коротенькие милиционеры…

— Это не собака, — сказал он. — И документов нет.

— Почему не собака? Я видел собака!

— Это волк, — определил второй, с автоматом, и, приблизившись, заглянул через стекло. — Точно! Настоящий волк… Где взял?

— В лесу поймал, — сознался Ражный, усаживаясь в кабину. — Командир, документы верни, и привет…

— Дикий хищник держать неволя и перевозить без клетка запрещено! — нашёлся короткий, неуклюже пихая водительские права в карман, а другой рукой доставая рацию. — Есть решение экологического комитета…

Маленькие человечки никогда не прощают испуга, если только они при власти, при исполнении служебных полномочий…

— Поймал? — восторженно засмеялся автоматчик. — Ну ты даёшь!.. А чего с ним ездишь?

— Надёжно, как с автоматом… Инспектор связался с кем-то по рации, докладывал про волка. Говорил не по-русски…

— Пожалуй, даже лучше, чем с автоматом! Ну ты же не такого поймал? Наверное, щенком был?

— Да, на логове взял…

— А волчица?..

— Сдохла волчица…

— Как сдохла? Убили?

— Нет, не стреляная была. Подралась с кем-то, кишки вымотала и сдохла… — разговор с этим парнем был почти дружеским, и Ражный воспользовался моментом. — Слушай, пусть вернёт документы — и я поеду?

Короткий тем временем получил инструкции и теперь вовсе стал неприступен.

— Придётся составить протокол, а хищника изъять, — заявил он. — Выйдите из машины.

Его напарник настолько увлёкся, что не расслышал приказа.

— А мы тоже ездим за волками. У нас тут степи, так больше обкладами охотятся. Нынче четырех в колке офлажили, нас на номера поставили — ни пошевелиться, ни покурить, а мороз!..

Инспектор рыкнул что-то по-татарски, и автоматчик свял, отошёл от машины.

— Погодите, мужики. — Ражный опустил стекло и вылез. — Это вполне мирный, одомашненный зверь, людей не трогает. Не понимаю, в чем проблема?

— Домашних волков не бывает, — хмуро и со знанием дела сказал автоматчик. — Волк — он и есть волк… Придётся изъять зверя.

Маленький человек в погонах сел в машину ГАИ, достал бланк протокола и поманил к себе. Мимо проехал тяжёлый грузовик и, пользуясь шумом, Ражный тихо сказал:

— Уходи, Молчун.

Волк словно ждал этой команды — тотчас выпрыгнул сквозь опущенное стекло, перескочил дорогу и лёгкой трусцой направился в степь мимо постовой будки. Первым опомнился коротенький инспектор — живчик, закричал что-то по-татарски напарнику, хотя все происходило у него на глазах. Тот развёл руками, но спохватился, вскинул автомат. Первая очередь была длинной и неприцельной, почти от живота — так стреляют по убегающему человеку. И вторая тоже впустую, поскольку автоматчик поспешил — слева по дороге приближался «МАЗ».

Инспектор вылетел из машины, на ходу доставая в общем-то бесполезный на таком расстоянии пистолет, заругался и выпалил трижды по убегающему зверю. Тогда его напарник пропустил грузовик, выбежал на асфальт и встал на колено.

— Да мат-ть-его!.. Достану!

И стал колотить прицельно, одиночными. Молчун пошёл скачками, ещё хорошо виднелась его спина в сухой осенней траве и не по-волчьи высоко вскинутая голова. Ражный механически считал выстрелы, и после седьмого зверь вдруг присел, потом сделал свечку и упал, скрывшись в траве.

— Есть! Попал! — в азарте крикнул автоматчик, не отрываясь от прицела.

И выдолбил в то место весь остаток магазина. А короткий уже приступил к Ражному:

— Зачем отпустил волка? Зачем отпустил волка?!

— Какого волка? — пожал тот плечами. — Не было волка, ты что, командир?

— Все, готов! — довольно сказал вернувшийся автоматчик, перезаряжая оружие. — Поеду привезу!

— Говорит, не было! — возмущённо заговорил инспектор. — Мы тут стоим дурак, да? Глаз нет? Отпустил дикий хищник! Стрелять пришлось!

— Я поехал! — сбрасывая бронежилет, крикнул напарник.

Он прыгнул в «УАЗ», смело съехал с дорожного откоса и погнал в степь волчьим ходом.

А короткий чуть успокоился, заговорил назидательно:

— Какой нехороший человек! Зачем говорить — не был волк? Когда кабина сидел и ворчал на меня?

— Это была собака! — засмеялся Ражный. — Овчарка, очень похожая на волка. А вы мою собаку подстрелили. Придётся отвечать, командир!

— Почему — собака?

— Сам подумай, ну откуда взяться дикому хищнику? И чтоб вот так сидел в машине? Кто этому поверит?

— Зачем сказал — волк?

— Пошутил! Мог сказать, заяц!

— Тебе шутка! Мне патрон отчитаться надо! Списать патрон! Начальник знает — был волк!

— А если он сейчас привезёт убитую собаку? — съехидничал Ражный. — И я предъявлю документы, что собака элитной породы, дорогая, и в суде выставлю счёт? В том числе и за моральный ущерб? Кто будет платить? Ты или начальник? Угадай с трех раз?

Короткий с надеждой посмотрел на «УАЗ», рыщущий по траве в трехстах метрах от дороги, подумал:

— Давай ждать. Привезёт — глядеть будем, кто платить… А кто административную комиссию пойдёт.

Автоматчик вернулся через десять минут ни с чем и в глубоком расстройстве.

— Я же попал! Видели, сразу лёг?.. Блин, на этом месте даже капли крови нет! Быть такого не может! Магазин высадил!.. Он что, уполз? Улетел? Растворился, сука?

— Ну и что делать станем, мужики? — спросил Ражный.

Они поговорили между собой на татарском.

— Кто сидел твоя машина — волк или собака? — уточнил короткий.

— В моей машине никто не сидел.

— А кого я стрелял? — несколько опешил стрелок.

— Не знаю. Ты разве стрелял? Я что-то стрельбы не слышал…

Гаишники ушли в будку, там посовещались ещё раз, после чего автоматчик вынес документы.

— Ладно, езжай… — оглянулся на будку, спросил тихо. — Слушай, не понял, кто был все-таки?

— Оборотень, шепнул ему на ухо Ражный. — Слыхал?

Автоматчик долго маячил в зеркале заднего обзора — то собирал гильзы с дороги, то подолгу смотрел ему вслед, наугад шаря руками по асфальту. Через полкилометра начался Вятскополянский район…

Молчун поджидал его, спрятавшись в пыльной траве дорожного откоса. Ражный сбавил скорость, не останавливаясь, открыл дверцу, и волк прыгнул в кабину прямо с обочины. Лёг на переднее сиденье, вывернулся и стал зализывать рану.

Пуля угодила ему под правую лопатку, но вдоль туловища — стреляли в угон — и вылетела из плеча. На первый взгляд, особого ущерба не принесла, боевая пуля проткнула, как шилом, ибо зверь довольно твёрдо ступал на лапу, однако когда Ражный остановился и осмотрел рану, выяснилось, что выстрелом раздробило ребро: едва он коснулся этого места, Молчун предупредительно прикусил руку.

— Я говорил тебе: жить с человеком можно собакам, а не волкам, — проворчал он. — Ты же зверь, объявленный вне закона. Видишь, я тебе не защитник, потому что у волков не бывает хозяина… Ладно, сам напросился, терпи. Ещё хорошо отделался. Теперь у нас, брат, и раны одинаковые. Это у тебя первые дырки в шкуре, но не последние…

В горячке он не чуял боли, но теперь обе раны горели огнём и заставляли зверя вертеться в узком пространстве между сиденьем и доской приборов, дотягиваясь то до одной, то до другой. Весь набор обезболивающих и дезинфицирующих средств был у него на языке; без всякого вмешательства он мог бы в течение нескольких дней справиться и с более тяжёлой раной, однако у Молчуна, стрелянного впервые, не хватало опыта. Он нормально доставал языком плечо, однако входное отверстие с большим трудом, поскольку вынужден был выворачивать голову назад и вниз или совать её под лапу. А лечить сейчас следовало именно входную рану, где остаётся вся зараза от пули и куда попадает шерсть.

По молодости переярок ещё не знал этого и вылизывал ту, что была больше, ближе и больнее. Занятый своими мыслями, Ражный вначале тоже не обратил на это внимания и хватился лишь через два часа, когда въехал в Вятские Поляны: волк часто задышал, хотя было не жарко, нос стал сухой и горячий.

Каждый араке, будь он вотчинным или вольным, приезжая на поединок в чужую вотчину, должен был прежде всего отыскать хозяина Урочища, засвидетельствовать своё появление и, если схватка была определена с кем-то третьим, получить от него подорожную — своеобразное разрешение на поединок и условленное место и час первой встречи с соперником.

Существующие обычаи засадников складывались во времена татаро-монгольского ига, при Сергии Радонежском, и соблюдались очень строгие и весьма насущные правила конспирации, сохранившиеся до сегодняшнего дня. Вместе с тем, было в этих обычаях и кое-что более древнее, архаичное, не связанное с христианством и теперь ставшее чистой символикой. Поклонение и приношение жертв деревьям Урочища было привычным и обыденным, но кроме того, например, приносить дары вотчиннику, на чьей земле произойдёт схватка. Каков дар, зависело от важности поединка: по обыкновению это был жеребёнок или ловчий сокол, но если для аракса борьба на земляном ковре была решающей, судьбоносной, значимость дара увеличивалась соразмерно и не имела привычного понятия цены. Победитель мог одарить самым дорогим — вторым или третьим по счёту сыном, отдав его вотчиннику на воспитание и обучение, если у того нет сыновей и некому наследовать Рощу, или дочь в жены, если хозяин Урочища недавно вступил в сборный возраст и холост.

Когда-то таким образом деду Ерофею привели жену — бабку Ражного, красавицу невиданную, из-за которой, собственно, и таскали деда, пытаясь засадить в лагерь.

Теперь не то что дочерей, но и жеребят, а тем более, ловчих птиц, не давали в дар, и приношение вотчиннику напоминало примитивную взятку, ибо из однолетнего жеребчика ещё нужно было вырастить коня, кормить его, ухаживать, обучать — одним словом, душу вкладывать. И с соколом не возьмёшь большую добычу, разве что утку или перепела…

Нынче считалось достойным даром, если вотчиннику пригоняли машину, как Колеватый…

Ражный вёз волка…

Хозяин Вятскополянского Урочища Николай Голован был сельским священником, и отыскать его оказалось совсем не трудно, как, впрочем, и саму Рощу. Дабы побороть «чародейские» обычаи, ещё при Алексее Михайловиче в дубраве поставили деревянный храм, а служить в нем поставили аракса, вотчинника Голована, таким образом примирив доселе непримиримое. Спустя шестьдесят лет воздвигли каменный, двухэтажный, с колокольней, видимой на много километров. И тут же, при храме, сделали приходское кладбище, так что жители из близлежащих деревень не одну сотню лет свозили сюда покойников и хоронили между огромных деревьев. Но с них каждый год слетало столько желудей и листвы, что могилы сами скоро оказывались похороненными и исчезали бесследно.

В последние лет десять сюда вообще не привозили мёртвых, поскольку дееспособное население прихода давно разъехалось, оставшиеся немощные старики доели последний колхозный комбикорм и поумирали, и дома в деревнях раскупили дачники. Храм долгое время служил складом фуража, потом вообще стоял в запустении, пока власти не дали команду на возрождение веры и церквей.

И потому как вотчинники Голованы издавна наследовали не только Урочище, но и сан приходского священника, то Николай в одиночку взялся восстанавливать храм, после чего, увидев его старания, подключились дачники — люди в основном интелллектуального труда, изголодавшиеся по вере. Так снова и возник приход, на самом деле существующий лишь в летний период, а все остальное время отец Николай служил в совершенно пустом, гулком храме.

По этой причине боярин Пересвет назначил поединок на начало октября, когда в Урочище на высоком холме нет ни единого постороннего человека и вотчинник-батюшка, молясь за своих прихожан, откочевавших большей частью на зимние квартиры в Москву, исполняет обязанности дачного сторожа.

Конечно, араксу Головану полезнее было бы пригнать в качестве дара джип-внедорожник: Ражный за последний десяток километров дважды засаживал «Ниву» так, что приходилось вытаскивать ручной лебёдкой. С началом дождей Урочище превращалось в остров.

Он привёз волка…

Каждый вотчинник стремился не выдавать месторасположение Рощи и, тем более, ристалища; тут же все было на виду, открыто, и в этом была сложность предстоящей схватки. Единоборцы могли спокойно разгуливать по Урочищу, воздавать жертвы деревьям, прикасаться руками к земляному ковру и получать от него силу, оставленную здесь араксами за многие сотни лет. И кроме того, некоторое время до начала поединка жить на этой территории и даже ежедневно и подолгу видеть своего противника.

Ражный приехал первым, на день раньше Скифа. И не было нужды демонстрировать вотчиннику опознавательные знаки — обряжаться в рубаху и надевать пояс. Голован издали заметил буксующую машину на склоне холма и пошёл навстречу, ещё и вытолкнуть помог из грязи.

— Здравствуй, Ражный, — сказал он, подавая руку сквозь опущенное стекло. — Добро пожаловать… Давай-ка, подсоблю.

На вид ему было лет семьдесят, но это только на вид — скорее всего, многим больше, однако вотчинный араке был в самом расцвете сил и буквально вкатил «Ниву» под прикрытие древней дубравы. Он не видел волка в машине — Молчун за последние часы ослаб и лежал на полу, не поднимая головы, и когда Ражный остановился и открыл дверцу, тяжело вышел и сразу же лёг на траву.

— Боже ты мой! — всплеснул ручищами отец Николай. — Да ведь ему же нездоровится!

— По дороге подстрелили, — объяснил Ражный. — Рана не опасная, выходится… Зато теперь не простой зверь — стреляный. Так что прими в дар, вотчинник.

Молчун вскинул голову — взгляд был печальный, но Ражный посчитал, что это от слабости и боли.

— Благодарствую, — скрывая радость, произнёс Голован и пощупал волчий нос. — Горячий… Ну, температуру мы сейчас снимем, и рану бы обработать… Ты сам или мне?

— Сам, — сказал он, и пока вотчинник ходил за питьём для волка, Ражный промыл мочой оба отверстия, и особенно входное, куда забило пулей шерсть. Молчун терпел и лишь прикусывал руку, когда она касалась пораненного ребра. Отец Николай принёс плошку с отваром, подставил к морде.

— Похлебай-ка, братец серый волк… Как ему имя?

— Молчун.

— Хорошее имя для такого существа, — одобрил он, глядя, как зверь лакает. — Хоть и не принято судить о даре, но это не просто дикий волк, Ражный. И душа у него не волчья…

— Тебе виднее, вотчинник, — уклонился тот, исподволь озирая Урочище: где-то здесь близко должен быть Поклонный дуб. — Говорю же, стреляный…

Двухэтажный, недавно отремонтированный дом Голована стоял поодаль от храма и был огорожен дощатым забором, а храм, закованный в железные леса, походил на птичью клетку. Крестов в Роще почти уже не было, маячило в просветах несколько за церковной оградой и возле неё, но зато чуть выше, пожалуй, на самом пике холма, на почётном месте, где наверняка когда-то было ристалище, вздымался высоченный железобетонный обелиск с красной звездой и бесконечными столбиками фамилий.

— Ты не оглядывайся, — заметил хозяин. — Сейчас вот пристрою зверя и все покажу… Ну, пошли со мной. Молчун?

Волк посмотрел в спину Ражному, почудилось, вздохнул тяжело и не сразу, но все-таки пошёл за новым вожаком.

Поклонный дуб оказался недалеко от храма, и заботливо посыпанная песком тропинка, ведущая от небольшой деревеньки у подножия холма, проходила мимо. Толстая боковая ветвь его, умышленно когда-то притянутая к земле, торчала, как приспущенный шлагбаум, и все проходящие кланялись тут непроизвольно.

Пока Голован устраивал волка, Ражный воздал дереву: отыскал подходящее место, проделал ножом отверстие и вбил волчий клык. Экскурсовод ему не требовался, поскольку Урочище было классическим и всякий вотчинник без труда бы определил, что есть что, к тому же сейчас он чувствовал потребность побыть одному и испытать энергию места.

Победа на Пиру была в какой-то степени обусловлена тем, что схватка происходила в родовой Роще, а дома и стены помогают. Не случайно поединки назначались в разных дубравах, стоящих друг от друга иногда за тысячи километров, и если вольные араксы изначально были готовы к схватке в любом месте, то вотчинникам приходилось нелегко отрываться от своего космоса и осваивать иной.

От Поклонного он сразу же направился к Древу Жизни и таким образом сбежал от хозяина, но не от волка, ибо не смог отделаться от чувства, что волк продолжает смотреть ему в спину, и это сильно мешало сейчас. Роща оказалась настолько древней и плотной, что через полсотни метров все постройки скрылись из виду, в том числе и колокольня. Он шёл, прикасаясь руками к деревьям, и одновременно хотел отключиться от реального мира и лишь приблизиться к состоянию «полёта нетопыря», однако воспарил почти мгновенно и увидел дубраву в пестроте цветов излучаемых энергий.

Он вышел к южной кромке Урочища, где дубрава постепенно переходила в смешаный лес, затем взял строго на север и, пересекая холм в этом направлении, вдруг обнаружил причину, увидел, чей взгляд преследует его и что мешает и будет мешать впоследствии.

Начинённая костями земля излучала энергию распада, и даже мощный слой свежих, нынешних желудей, успевших дать острые пики побегов, толстый покров сосредоточения жизненной силы не мог перекрыть источавшегося духа тлена.

Тогда он выбрал более «чистое» место, рядом с Древом Любви, лёг сначала на спину, прижал позвоночник и приземлился, выйдя из «полёта нетопыря». И тут же, перевернувшись лицом вниз, попытался уйти в другой полет — раскинулся звездой, как на Правиле, до твёрдости жёлудя напряг мышцы и замер.

На этот миг останавливалось время, и вместе с ним отлетало все, что тяготило его, притягивало к земле.

И все-таки он не смог оторваться от неё и воспарить; лишь приблизился к состоянию Правила, облегчил груз плоти настолько, что под ним распрямились примятые желудёвые ростки.

Земное притяжение здесь оказывалось сильнее…

После «полёта нетопыря» приходилось, наоборот, приземляться, но входить в это состояние было легче, ибо отрывались от земли и парили в воздухе одни лишь чувства и ощущения.

Араке не имел права надеяться на чудо, на везение и удачу; все достигалось невероятным трудом, упорством и высочайшей концентрацией воли. Даже ещё не взглянув на ристалище, Ражный понял, что это «не его» Урочище, что он ещё не созрел для поединка в таком месте, не довисел на Правиле, не огрубел до твёрдости подошв и его повышенная чувствительность пойдёт только во вред.

Здесь предстояло вступить в схватку со Скифом, биться в кулачном зачине, ломать его в братании и пахать ногами ристалище в сече, а не летать чувствами в радужном свечении многочисленных энергий…

К ристалищу он выбрел случайно — вдруг увидел перед собой ковёр, настоящий цветной ковёр: круглая поляна была засеяна густо цветущим портулаком. И это вовсе не значило, что вотчинник не подготовил ристалище, напротив, ухаживал за ним давно и старательно, а каким будет место схватки, единовластно определял хозяин Урочища.

Надо сказать, этот вотчинник отличался оригинальностью: бороться со Скифом придётся на клумбе…

Он встал на колени возле края цветника и потрогал руками цветы, стелющиеся стебли, нежные мясистые листья. Из зрелых коробочек просыпалось мелкое, напоминающее пистолетный порох семя.

— Красиво, правда? — спросил Голован, внезапно оказавшись за спиной. — Я недавно открыл эти цветы. Раньше сеял клевер. Обыкновенный белый клевер. А папаша мой любил кукушкины слёзки. Это из семейства ирисов…

Ражный представил себе, что здесь будет после поединка, посмотрел на ближние к ристалищу деревья с кривыми, когда-то побитыми, обезображенными стволами и встал.

— Не жалко?

— Что — не жалко?..

— Да цветы. Потопчем…

— Весной ещё насею! Пойдём? — хозяин кивнул куда-то в сторону. — На экскурсию.

— Я уже все посмотрел, — проронил он.

— Не все… Иди за мной!

Через несколько минут Голован привёл его к церковной изгороди и остановился возле единственной свежей могилы с угловатым камнем вместо креста. Вверху был высечен знак аракса — дубовая ветвь с тремя желудями, а ниже только фамилия «Стерхов»…

— Завещал здесь схоронить, — объяснил хозяин. Урочища. — Здесь он пировал и одержал победу. И схватки с тобой ждал, тешил надежды… Ты не радуйся, что тебе засчитали победу. Это всего лишь дань новым традициям.

— Я и не радуюсь, — буркнул Ражный: могила Стерхова тоже была засеяна портулаком, словно продолжение ристалища…

— Но ты бы уложил Стерхова, — вдруг сказал Голован. — Я старый араке и вижу. Тем паче, род твой знаю.

— Бабка надвое сказала…

— А Скифа берегись… Он сам кожу драть умеет. Пять лет назад схватились мы в Белореченском Урочище, и в сече заломал он меня, — отец Николай отвернулся, чтобы не показывать глаз. — Ей-богу, после этого в трех поединках наверху был, инока Сыромятова в зачине чуть жизни не лишил, еле живого с ристалища потом унёс и выходил… Но поражение от Скифа так и гложет мою душу до сей поры. Хотел уж челом бить боярому мужу, чтоб свёл нас во второй раз…

В батюшке бродил неуёмный и страстный дух — верный признак того, что бывал он не только на ристалищах, а на Святом Пиру попировал. Тем самым он чем-то напомнил Ражному деда Ерофея, и высказанная им сейчас боль поражения в поединке со Скифом внезапно всколыхнула давнее, полузабытое чувство мести, с которым он однажды отправлялся на Валдай.

— Добро, Голован. Если позволишь, на себя твою обиду возьму.

— А вот этого позволить не могу! — внезапно посуровел отец Николай. — Молод ещё, чтобы чужие страсти на себя возлагать. Со своими справься сначала… Да, кстати, помнишь, что ваш поединок — Тризный Пир?

— Калик говорил… И жаль, что Тризный.

— Ох, не шали, Ражный! — Голован погрозил пальцем. — Слышал я, как ты Колеватого одолел! Как рубаху снял… Не дело это, каждый раз выходить на ристалище, словно на поле брани. Презрение к смерти — это прекрасно, но прекраснее, когда есть любовь к жизни. Не след побоища устраивать в дубравах…

— Ты священник. Голован, тебе, конечно, проще разбираться в вопросах жизни и смерти. — Ражный вздохнул и посмотрел на могилу несостоявшегося соперника. — Но меня так отец учил, извини.

— Потому араксы из твоего рода и живут недолго, — заметил тот. — Ни один Ражный не перетянул за полтораста лет.

— Да нам и этого хватает…

— Ты весь в отца… Точнее будет, в деда. Даже обликом похожи. — Голован задумчиво усмехнулся, погладил бок. — Я с ним не схватывался, нет… Мы с Ерофеем на Святом Пиру пировали, под Можайском и на Бородинском поле танковые колонны жгли… Славно попировали, супостата так напотчевали и упоили, да ещё когда под Курском опохмелиться дали на старые дрожжи, более уж и чарки поднять не мог… Да… С батюшкой твоим мы после войны на ристалище сошлись… Боярый муж свёл, чтоб я с молодого дубка листья зеленые стряс. А он уж и тогда был ярый, хотя по возрасту Сбору не подлежал и потому на фронт ходил с мирскими… Я как схватился с ним в Муромском Урочище, так сразу понял: быть ему Пересветом… От твоего папаши память ношу. На, погляди!

И завернув рубаху, показал оторванную от рёбер и так и не приросшую кожу…

* * *

Следующим этапом работы Верховный уже наметил установление контакта со старцем, томящимся в застенках НКВД. Никого другого, кроме майора Хитрова, он бы не решился посылать к «фанатику», ибо чем глубже проникал вождь в ирреальное, метафизическое явление, тем более ощущал агрессивную активность среды и тем сильнее хотелось, чтобы о его тайне не знала ни одна живая душа.

Однако бывший выпускник духовной семинарии, несмотря на свои нынешние убеждения, слишком хорошо знал известную формулу — человек предполагает, а Бог располагает. Вызванного на совещание в Ставку Жукова Верховный попросил остаться и задал ему вопрос, который уже задавал многим членам Госкомитета Обороны:

— Как вы думаете, товарищ Жуков, по какой причине самолёты противника терпят катастрофы на вверенном вам фронте?

Командующий сразу понял серьёзность и сложность вопроса.

— Такие случаи имеют место, — признал он. — Полагаю, их уже около десятка.

— Если быть точным, их уже семнадцать, и пять требуют уточнения, — расхаживая по кабинету, сообщил Верховный. — Я не хочу укорить вас, товарищ Жуков, в том, что вы включаете их в сводки сбитых. Если эти стервятники упали на землю и не донесли свой смертельный груз до цели, значит, они… действительно сбиты. Меня интересует, кем сбиты, товарищ Жуков, с помощью каких вооружений и средств? Что вы можете сказать по этому вопросу?

Челюсть маршала ещё больше отяжелела и сильнее проступила ямка на подбородке — признак сильной и решительной натуры.

— По мне, товарищ Сталин, все равно, кто бьёт. Хоть черт, хоть дьявол, хоть Господь Бог. Чем больше их свалится, тем меньше могил рыть…

— А почему только на вверенном вам фронте воюют против немецко-фашистских оккупантов и черт, и дьявол, и Господь Бог? Кто придавал вам все эти ударные части, товарищ Жуков?

— Я бы тоже хотел знать… Но суеверный стал, спугнуть боюсь своим интересом.

— И правильно делаете, — одобрил Верховный. — А известно вам, что в районе Боровска в ночь на восемнадцатое октября произошёл… самопроизвольный взрыв боезапаса двадцати четырех танков противника, замаскированных в лесу?

— Известно, товарищ Сталин… Артиллеристы сутки после того разбирались, кто стрелял.

— Оказалось, никто не стрелял…

— Есть кое-что ещё, кроме Боровска…. Позавчера третья танковая группа Гота предприняла наступление силами до двух дивизий, — генерал небрежно ткнул указкой в карту. — В районе населённых пунктов Теряево и Суворове на этот случай была организована засада. Такие же танковые и огневые засады стояли у Васюково, Митяево, Ермолино… Немцы обошли их стороной и, по сути, прорвали фронт, открыли дорогу на Москву… Что стало с танковой колонной противника… это надо видеть, товарищ Сталин.

— Что с ней стало?

— Металлолом… Сырьё для мартенов.

Верховный отошёл к стене, затем к окну, чтобы не показать выражение лица, ибо на сей раз не владел собой.

— Какой род войск приписал себе уничтоженные танки немцев? Артиллерия? Или авиация? — через минуту совершенно спокойно спросил он.

— Никакой, товарищ Сталин. Ни у кого рука не поднялась. Бойцы говорят, ангелы небесные прилетали.

— Я обязан предупредить вас, товарищ Жуков. В будущем вы не имеете никакого права полагаться… на ангелов. На моих соколов возлагать надежды разрешаю; на ангелов — не разрешаю.

Маршал помолчал, все больше каменея лицом. — Не хотел докладывать… Но вынужден, — боевой и уже прославленный полководец отёр лицо платком, снимая напряжение. — Десятого октября находился в районе Бородино… Того самого Бородино. На дорогу вышел старик. Я приказал остановить машину и вышел…

— Зачем вы это сделали?

— Не знаю… Что-то потянуло к нему.

— Продолжайте.

— Старик назвал меня Егорием… И сказал, ступайте смело, Сергиево воинство с вами.

— И все?

— И все, товарищ Сталин.

— А он не давал тебе… икону?

— Нет, ничего не давал. Только рукой махнул в сторону фронта — иди, говорит… Сам остался стоять у дороги.

Верховный остановился спиной к генералу.

— Советую вам как старший товарищ, — наконец проговорил он. — Советую твёрдо стоять на земле… В делах духовных, товарищ Жуков, я разбираюсь лучше вас. Поезжайте на фронт.

Когда командующий притворил за собою дверь, Верховный потянулся к трубке внутреннего телефона, с намерением немедленно вызвать к себе «инквизитора», однако раздумал и, посидев молча некоторое время, ушёл в комнату отдыха. Трижды адъютант докладывал ему о назначенных приёмах, он никого не принял. Он не ломал папирос, чтобы набить трубку ими, — курил одну за одной, выбирая из коробки онемевшими пальцами.

В эти минуты он осознавал себя человеком, который, как всякий смертный, ходил под Богом. Но ещё дважды, словно проснувшись, тянул руку к телефону, но вместо трубки брал бутылку грузинского вина, наливал в бокал и пил крупными глотками.

Хмель его не брал вообще, однако чуть просветлялось сознание, где предупредительной надписью выступал некий высший приказ — не спешить, не опережать события и, как сказал суеверный товарищ Жуков, не спугнуть приданные небом ударные части.

…Вечером майор Хитров позвонил по спецсвязи и сообщил, что готов показать кино. Верховному не требовалось комментариев, он приказал адъютанту немедленно доставить в резиденцию начальника штаба триста двенадцатой дивизии.

Часовой фильм, снятый оператором из группы «инквизитора», мог потрясти всякого, кто стал бы смотреть его без определённой подготовки и знаний. Это была та самая танковая группа генерала Гота, прорвавшая эшелонированную оборону на Подольском направлении — возле Боровска. Хитров ничего снять не смог, ибо там уже хозяйничали фашисты.

На унылой осенней дороге и вдоль неё, в самом деле лежало сырьё для мартеновских печей, лишь отдалённо напоминая первоначальную форму того, чем был прежде этот металлолом. Кое-как узнавались практически вывернутые наизнанку и оплавленные танковые башни, сами корпуса, раскатанные, сплющенные в серые блины вместе с гусеницами, — и все это размётано, раскидано широкой лентой километра на три в длину и уже припорошено первым снегом. Было полное впечатление, что танковая группа Гота, численностью в девяносто машин, обойдя все засады, в глубине материка нарвалась на лобовой огонь главного калибра корабельной артиллерии. Или под точные попадания авиабомб, весом не менее тонны: иначе все увиденное объяснить было невозможно.

Последние кадры были сняты с самолёта и напоминали заключительные аккорды драматической и вдохновляющей симфонии.

Верховный смотрел этот фильм среди ночи и радовался, что в маленьком зальчике темно и его лица не видит даже майор Хитров — второй зритель, делающий по ходу показа краткие комментарии. Когда же закончился показ, вождь встал, протирая глаза, и проговорил спокойным, уважительным тоном:

— Товарищ Хитров, вы хорошо справились с заданием. Но у меня есть ещё одна просьба… Возьмите с собой того лейтенанта-разведчика из тридцать третьей…; И отправляйтесь в НКВД. Скажите, пусть передадут вам… почтённого старца, которого девятого числа задержала моя охрана. Принесите мои извинения… за то, что я не вышел из машины и не принял икону собственноручно. Побеседуйте с ним, у вас это получится, попытайтесь установить… дипломатические отношения и договориться о нашей встрече. Если не удастся найти контакта — ни на чем не настаивайте. А как поступить с этим старцем — полагаюсь на ваше решение. И приходите ко мне в любое время дня и ночи.

Потом вызвал адъютанта и вручил ему коробку с плёнкой.

— Сделайте две копии этого фильма, — распорядился он. — Одну без всякого промедления доставьте в разведку товарищу N с моей просьбой, чтобы его могли посмотреть в ставке фюрера. Товарищ N знает как это сделать. Второй экземпляр передайте в наркомат иностранных дел. Пусть они дипломатической почтой отправят американцам.

Верховный ждал посланника к старцу более суток. Прежде царственно нетерпимый и грозный к своим подчинённым, сейчас он проявлял невиданную выдержку и чувствовал необходимость этого, всякий раз останавливая себя, когда ощущал порыв немедля вызвать начальника штаба триста двенадцатой дивизии. Пока ждал, около десяти раз просмотрел плёнку, отснятую на месте катастрофы прорвавшей фронт танковой группы немецкого генерала Гота. И с каждым разом, вглядываясь в кадры не совсем качественной кинохроники, ещё глубже проникался мыслью, что он видит результат применения некоего нового, новейшего, сверхнового оружия и что, если он пока не владеет им, то может овладеть. В то время, как его противник ведёт секретные разработки по производству сложнейшего ядерного, у него в руках уже скоро может быть куда более безопасное, беззатратное и эффективное оружие, называющее себя Сергиево воинство.

Он не вдумывался в технологию этого оружия, не старался понять его природу и принцип действия, поскольку тогда следовало бы признать такое явление, как Божья кара или Огонь Небесный, коими в библейских преданиях поражался супостат. Он также не хотел сейчас вдаваться в идейно-теоретические и мировоззренческие подробности существа вопроса. Он видел, что ЭТО есть, имеет место быть и находится не в умозрительных научных изысканиях и предположениях, а уже воплощено в «металл», отлажено и действует не одну сотню или тысячу лет. И ЭТО выступает на его стороне без всяких союзнических договорённостей, по собственной воле, признавая его правое дело.

Он был правителем жёстким, даже жестоким. Однако сейчас, столкнувшись с явлением, которое как бы ни называлось, он сразу же и навсегда отказался от всяческих резких и категоричных ходов. То есть стал сам собой, а не тем, что изваяла из него рабская свита. ЭТО вообще не следовало брать в руки, порабощать, подчинять своей власти; с ЭТИМ полагалось обращаться так, как обращается с ядовитой гюрзой восточный факир, выманивая её из кувшина с помощью нехитрых звуков флейты. А ему тем временем зрители бросают монеты. Но если даже перестанут бросать и придётся страдать от голода, все равно ему и в голову не придёт выманить змею, отрубить ей голову, сварить и съесть. Потому что она живёт триста лет и может ещё послужить сыну и внуку — тем временам, когда вновь появятся зеваки и бросят свои деньги.

Майор пришёл в кремлёвский кабинет, откуда Верховный не уходил вот уже двое суток.

— Как зовут этого человека, товарищ Хитров? — был его первый вопрос.

— Он называет себя Ослабом, — устало проговорил майор и потёр глаза.

— Редкое и странное имя… Какой он национальности? По звучанию напоминает скандинавское…

— Нет, он русский… Правильно звучит — Ослаб, ослабленный человек.

— Вам не чинили препятствий работники НКВД?

— Не особенно… Вышла заминка, на кого записать старика. Он числился за СМЕРШем… Бумажная волокита… Обошлось, переписали, — майор откровенно и длинно зевнул, пристроил голову на мягкой спинке кресла.

А Верховный вдруг напрягся: этот не посвящённый в тонкости отношений двора и специально не предупреждённый майор мог допустить стратегическую ошибку. Действуя от его имени по особым полномочиям, мог потребовать выдачи задержанного лично для Сталина, записать на него и тем самым приковать внимание Берии и всей его своры.

— На кого же переписали, товарищ Хитров? — тихо спросил он.

— Теперь Ослаб числится за штабом триста двенадцатой стрелковой дивизии, — сонно отозвался майор. — Вернее, уже не числится. Я его тут же отпустил… И выписал справку…

— Отпустили?..

— Да, объяснил ему, что свободен, претензий нет… Выдал комплект офицерской формы, бывшей в употреблении, шинель, сапоги… Очень холодно, пошёл снег… И отпустил.

— Вы считаете, сделали правильно?

— Да, товарищ Сталин, — майор, кажется, засыпал. — Он никуда не ушёл, сказал, быть ему следует не близко от князя и не далеко…

— Как это понимать, товарищ Хитров? Майор приоткрыл глаза, встряхнул головой.

— Отвёз его за окраину Москвы по Можайскому шоссе и поселил в деревне Белая Вежа, у одинокой старушки.

— Правильно поступили… Кто выбирал место поселения?

— Он сам…

— Вам удалось выяснить, где он живёт… постоянно?

— Где-то на территории, оккупированной немцами…

Верховный подошёл к карте, отыскал Белую Вежу, прикинул расстояние до линии фронта и до Кремля — примерно одинаковое…

— Какое впечатление у вас сложилось об этом… человеке, товарищ Хитров? Не вызывает ли он подозрений… в религиозном фанатизме?

— Я фанатиков не видел, товарищ Сталин… Мне показалось, он вполне нормальный старик… — майор из последних сил боролся со сном. — Если не считать, что он связан… С катастрофами самолётов и танков. И этого не скрывал. Он точно определил, что я послан князем… То есть, вами, товарищ Сталин, как связист или посол… Он назвал меня опричником.

— Вас смущает это слово, товарищ Хитров?

— Смущает…

— И это хорошо. А вам не удалось выяснить, что представляет собой… Сергиево воинство? Что это? Группа… диверсантов, партизан, специально обученных воинов? Что?

Майор только развёл руками.

— Это не поддаётся ни выяснению, ни анализу, товарищ Сталин. Должно быть, мы с нашим сознанием не готовы воспринимать явления подобного рода…

— И это тоже правильно, — перебил его Верховный. — Россия — страна загадочная, не поддающаяся стандартной мысли и логике… И не нужно понимать. А намерено ли Сергиево воинство согласовывать свои действия с командованием Красной Армии?

— Я спросил об этом старца… Он сказал, что его воины действуют самостоятельно и наносят удары по своему усмотрению.

— Он сам непосредственно управляет… действиями своего отряда?

— Нет, в Засадном Полку есть полководец, и имя ему — Пересвет. А Ослаб… В общем, как я понял, в боевых условиях он устанавливает связь с князьями и… заботится, чтобы они не дрогнули, не усомнились в правом деле, не предали.

— Вы сумели договориться о нашей встрече? — задал Верховный самый важный вопрос, чувствуя, что майор сейчас сломается.

— Нет, товарищ Сталин… В последний раз он был на военном совете в Филях… Но Кутузов не поверил и сдал Москву французам. А мог бы не сдавать… Да, товарищ Сталин! Чуть не забыл. — Майор на миг встрепенулся. — Нынче будет очень холодная зима. Небывалый мороз в Подмосковье! Стужа лютая, как в шестьсот двенадцатом… И как в восемьсот двенадцатом… Потому они в тулупах ходят… Но Москву не надо ни сдавать, ни жечь. Нашим бойцам не тулупы — хотя бы полушубки…

Уснул он мгновенно и сразу же стал зябнуть. Верховный принёс свою шинель, укрыл майора и заходил по кабинету, стараясь ступать мягко и неслышно.

Вызванный к определённому часу и уставший от ожидания Всесоюзный староста осторожно приоткрыл дверь — хозяин поманил его рукой, приложил палец к губам. Седобородый старичок вошёл на цыпочках, спросил глазами:

— Кто это спит?

— Это спит наша победа, — шёпотом сказал Верховный.

Старый слуга понял это в правильном, символическом, смысле.

— Ожидается суровая зима, товарищ Калинин, — сказал Сталин. — Рекомендую Верховному Совету издать Указ… об обязательной и строжайшей сдаче государству всего овчинно-мехового сырья. Наказание за неисполнение… определите сами. Пусть по три шкуры с одной овцы дерут…

Спящий в кресле вздрогнул — Верховный оборвал себя на полуслове и указал Калинину на дверь.

Через двадцать минут майор проснулся.


9

Вновь оказавшись в «шайбе» и опять в полном одиночестве, зверёныш слез со шкуры и подался обследовать жилище. Его возбуждали не только острые, пищевые запахи порченого мяса и крови; он сразу же почуял то, что не чуял человек — тончайшая энергия, выделяемая остывающим мясом, остывающие жизни зверей не улетучивались в атмосферу в виде тепла, а, перевоплощённые в иное состояние, впитывались в стены, оставались там навсегда и будоражили сильнее, чем просто вонь тухлятины. Именно по этому признаку его взрослые сородичи точно определяли место прошлой чужой охоты: последний крик зайца, рёв лося, их гаснущая жизнь и тепло стынущей туши — ничто не пропадало бесследно, и живая материя в виде земли, трав, леса впитывала энергию мёртвой.

Потом на этом месте гуще и крепче росла трава, шире и прочнее были годовые кольца деревьев, а земля, впитавшая самую таинственную часть живой плоти — кровь, в этом месте ещё долго светилась зеленовато-сиреневым, напоминающим огонёк свечи сполохом.

«Шайба» оказалась в буквальном смысле насыщена духом чужой добычи и будила в волчонке дремавшие пока инстинкты. Он завыл не от голода — от внутренней потребности подать сигнал и известить сородичей о месте удачной охоты, и если бы они слышали, то непременно явились на зов. На сей раз его голос не достиг ни человеческих, ни собачьих ушей, поскольку на реке намного громче взвыли моторы и заглушили его. Тогда он замолк, подобрался к мешкам с фуражом и вдруг услышал тихий шорох. Ступая мягко, волчонок подкрался к источнику звука и увидел крысу, спускающую зерно. Инстинкт охоты заставил скрадывать добычу, чтобы потом взять её в одном прыжке, но крыса обнаружила это и не испугалась — напротив, заверещала, показывая пару длинных резцов, и сделала скачок в его сторону. И тот от неожиданности отступил, опешил и, склонив голову, стал смотреть на зверька, который как ни в чем не бывало вновь зашуршал зерном. Через минуту волчонок освоился, заскочил на мешки и угрожающе зарычал, что на крысу подействовало панически; она с визгом бросилась к яме и мгновенно включила другой инстинкт — бегство. В три прыжка он почти настиг её, но схватить не успел — крыса юркнула между камнями и исчезла.

Обескураженный неудачной охотой, он лёг возле ямы и стал ждать, но зверёк больше не появлялся. Лежать на ледяном бетоне было неуютно, да и ждать томительно, и волчонок спустился вниз, обнюхал крысиный ход: он шёл под стену, но в него и морда не пролезала. Тогда он попробовал расшевелить камни, и те вдруг с лёгкостью раздвинулись — земля под ними оказалась изъеденной норами, из которых тянуло свежим воздухом.

Его гнала не страсть к свободе, которой ещё и вкусить не успел, а скорее обыкновенное звериное любопытство и стремление к действию. Рыл он терпеливо, самозабвенно и, когда углубился под стену целиком и для выбрасываемой земли не хватало места, стал набивать её под себя и затем выталкивать, выползая назад. Сразу за стеной крысиные норы повернули резко вверх, и скоро волчонок пробился на волю, оказавшись под грудой старых досок.

На улице было уже сумеречно, прохладно — самое время для охоты и переходов. Он отряхнулся, отфыркался и, выслушав все звуки, осторожно двинулся к воротам, где стояли машины. Эти тёмные, громоздкие существа излучали агрессию, хотя выглядели вполне мирно и были неживыми; приблизившись к ним, он заворчал, поджимая хвост, однако никакой реакции не последовало. Тогда он обнюхал автомобиль со всех сторон — все запахи оказались мёртвыми, но при этом источаемая злобность высилась над ним высокими, красноватыми столбами и туманом растекалась по земле. Он не хотел раздразнивать и как-то пробуждать их к жизни, а тем более драться, и лишь из желания поиграть трепанул машину за брызговик.

Тотчас она ожила и панически заверещала, как недавно крыса, замигала гневными вспышками глаз. Волчонок в удивлении отскочил: голос машины и её страх были несообразными с агрессией, от неё исходившей, однако замешательство было мгновенным. В следующую секунду он снова вцепился в брызговик, уже влекомый собственной яростью и страстью — додавить противника. И было ему странно, что это огромное существо никак не сопротивляется и лишь продолжает испуганно верещать, но то же обстоятельство вселяло ещё большую дерзость и злобу. Он намертво закусил упругую, гибкую плоть и рвал её, мотая головой и упираясь лапами, и, одержимый борьбой, вовремя не заметил опасности. Машина вдруг замолчала, в последний раз мигнув глазами, волчонок разжал челюсти и только сейчас увидел тёмную фигуру пришедшего на помощь человека.

— Кто здесь? — спросил он.

Зверёныш услышал явную угрозу, мягко отскочил в траву, лёг и, спрятав голову в заросли кипрея, затаился. А человек прошёл вдоль машин, осмотрелся и скоро вернулся к костру, пылающему на берегу. Волчонок же осмелел, снова выскочил на стоянку и, пугая рыком, начал рвать автомобили — все подряд, испытывая удовлетворение от их многоголосого немощного визга и мигания. Только один — огромный, с блестящими чёрными стёклами, остался молчаливым, сколько бы он ни дёргал брызговики и ни хватал зубами за все, что умещалось в пасть. Он стоял как неприступная гора и испускал мощное зеленовато-сиреневое свечение, некую немую угрозу и более всего возбуждал зверёныша. Покидавшись на безмолвного противника, он принюхался и почувствовал, что внутри чёрной машины находятся возбуждённые автомобильным сигнальным визгом люди: из вентиляционных отверстий несло табаком и человеческим потом. Это насторожило волчонка, и он на всякий случай отскочил подальше.

И сейчас шум поднялся невообразимый, люди от костра побежали к машинам, заговорили густо, возмущённо, каким-то образом прерывая верещание машин. Они искали того, кто сотворил такой разбой, метались по сторонам и никого не находили. Наконец, автомобили утихомирились, кроме одного, который продолжал скулить жалобно и безутешно. И сами люди слегка успокоились, помочились возле машин, помечая свою территорию, и удалились.

Тем временем волчонок отсиживался в трех саженях от стоянки и с интересом наблюдал за переполохом. На расстоянии он их боялся и презирал одновременно; ничтожные и жалкие, они обладали силой, способной подавить его волю, и каждый из них мог стать вожаком. С точки зрения зверёныша, в этом и крылось человеческое превосходство, хотя на самом деле при всей своей излучаемой агрессивности, они так же, как машины, начинали испуганно верещать, если кого-нибудь из них внезапно трепануть за брызговик. Когда же люди ушли к реке, оставив его одного на стоянке, он уже с охотничьей страстью и знанием дела пополз к машинам, наблюдая за человеком. В серых сумерках человек видел не дальше трех метров и потому ходил на некотором расстоянии со стороны леса и ничего не слышал из-за пугливого стона сигнализации, а для волчонка наступило самое благодатное время: не слепило солнце, повысилась острота зрения, и слуху не мешали никакие громкие звуки. От человека исходило лохматое, жёлто-зеленоватое свечение, что выдавало его внутреннее состояние — агрессии и одновременной трусости. Он ожидал нападения из лесу, и потому зверёныш зашёл от охотничьей гостиницы и юркнул под крайнюю машину. В тот же миг она заголосила, и человек завертелся, заметался, ко всему прочему ещё и ослеплённый вспышками сигнальных фонарей; волчонок нырял под машины, рвал брызговики, испытывая искристое чувство победы и восторга.

И только чёрная громоздкая машина по-прежнему не отозвалась никаким звуком, зато дверца чуть приоткрылась, и оттуда высунулся характерно воняющий ружейный ствол. Сверкнуло совсем рядом, и вслед за тихим хлопком мягко чмокнула земля, принимая пулю. Зверёныш на мгновение вжался в траву, и тут от костра, стреляя на ходу, побежали люди, и этот, бывший на стоянке, тоже палил куда-то в лес. Однако ствол из-под носа волчонка убрался и дверца чёрной машины захлопнулась.

Вообще-то от треска выстрелов ничего опасного не было, поскольку людьми владел страх и желтовато-сиреневое излучение — признак сильнейшего волнения, нёсся над ними, как туча. И все-таки он уполз со стоянки в траву и там побежал неторопкой рысцой к «шайбе», а люди запустили моторы и погнали машины через цветочные клумбы к кромке берега, чтобы все время были рядом. На стоянке остались лишь одна небольшая, скулящая и несчастная, и та, огромная, молчаливая, тихо стреляющая, где прятались люди непривычного, странного поведения.

Ночь ещё только начиналась, а забава уже закончилась, и волчонок заскучал и тем же путём вернулся в «шайбу». Побродив по «шайбе», насыщенной запахами порченого мяса и духом чужой добычи, он почувствовал голод и беспокойство от яркого света. Слепые люди освещали пространство в тёмное время и от этого слепли ещё больше, поскольку в глазах происходили необратимые процессы, а зрение, как и чутьё, следовало постоянно развивать и совершенствовать только трудом. Он определил источник света — лампочку, покружился, задрав морду вверх, угрожающе порычал и сразу понял, что это никак не действует. Потом попробовал достать сияющий шарик в прыжке с места, и хотя взлетел чуть ли не на метр, однако зубы чакнули по воздуху. И с разбега получалось то же самое — не хватало совсем немного, двух-трех пядей, уже и свет был так близко, что слепил и обжигал морду.

Он взвыл от бессилия, заурчал, заскрёб бетон лапами и, разжигая себя яростью — брызжущей злой энергией, прыгнул ещё раз, но всего лишь коснулся носом лампочки и качнул её. Ослеплённый и отчаянный волчонок убрёл к мешкам, сунулся в них мордой и на минуту затих. Когда же световое пятно померкло в глазах и зрение восстановилось, он заскочил на мешки и оказался почти под потолком, однако отсюда до центра «шайбы», где висит сверкающий ненавистный шар, слишком далеко. Тогда он спустился, схватил крайний мешок и, упираясь, потащил его под лампочку. Овёс был прошлогодний, сухой и от этого довольно лёгкий, однако мощности лап ещё не хватало, и он двигал его рывками сантиметров по пятнадцать. Справившись с первым мешком, он схватил второй, приволок и, переводя дух, взглянул вверх — все равно не достать, а на третий уже и сил нет. Тогда он вспомнил крысу, спускающую зерно, разгрыз, растрепал плотную мешковину и, когда овёс вытек из дыры, легко взял оставшийся груз и дотащил без передышки.

Через час в центре «шайбы» выросла куча из двух десятков опустошённых наполовину мешков. И не переводя духа, разгорячённый работой, он заскочил наверх и прыгнул с места.

Человеческий свет оказался огненным и свирепым: не имея клыков, он трепанул так, что волчонок свалился на бетон бездыханным. Лампочка с громким хлопком взорвалась у него в пасти, осколки изранили десна и язык, поскольку неведомая сила свела, сомкнула челюсти, и больше минуты он корчился на полу и вместо желанной темноты стояло перед глазами ярко-красное, в чёрных зигзагах, пятно. И когда вздыбленная шерсть перестала искриться, обвяла и улеглась, пасть сама собой разжалась, и он сделал первый, конвульсивный, как в момент рождения, вздох.

А отдышавшись, чувствуя боль во всем теле, он отполз к стене, с трудом встал на ноги и исторг стеклянные осколки из пасти вместе с накопившейся кровью. Его качало, подгибались лапы, и красная муть стояла везде, куда бы он ни смотрел, однако не собственная слабость заботила сейчас, и даже не поражение в схватке со светом; он чуял, что в его существе от удара коварного и жестокого противника произошло какое-то возгорание и теперь голову обжигала саднящая, сладковатая боль. Зверёныш мучался и одновременно жаждал её, ибо вдруг начал понимать, что она обязательно пройдёт, как прошла та, родовая, и после испытанных страданий откроется мир, недоступный другим его сородичам.

Стоя на широко расставленных лапах, он гнул голову к полу, тяжело и редко дышал и словно погружался в красно-чёрную пучину, висящую перед взором. Цвет боли не изменялся, но на его фоне начала проноситься диковинная череда чувств, никак не связанных с образом жизни зверя, ибо он воспринимал мир, как ^еду обитания, и не более того: земля с лесами, полями и водоёмами существовала лишь для того, чтобы на ней жить, охотиться и воспроизводить потомство. Ни один волк не вглядывался в суть иной жизни, и ощущал её, лишь когда нарушалась целостность мира — не хватало корма, начинался мощный лесной или степной пожар или появлялся другой сильный хищник, непримиримый и вечный враг — человек, и борьба с ним грозила катастрофой.

Сейчас же, сквозь изматывающую боль он испытывал гнетущее состояние от замкнутого пространства, хотя ещё недавно спокойно сидел в тесном бельевом ящике дивана; или внезапно тяготился тем, чего так жаждал — кромешной тьмой вокруг, и невыносимо хотел света, пусть не яркого, призрачного, как лунный…

Повинуясь такому желанию, волчонок доковылял до ямы, откуда тянуло свежим воздухом, и вслепую выбрался на улицу. Сразу же легче задышалось, боль отступила, потускнел красный туман, и проявились очертания предметов. Все было знакомо, привычно: огороженная сетчатым забором база, дома, дорожки, сосны и берёзы, но это уже воспринималось иначе: все обрело самостоятельную форму и существовало отдельно друг от друга, являя собой законченность и целостность. Знакомый мир, словно электрическая лампочка, взорвался, разбился на тысячи мелких частиц, невероятно усложнился, но в своём многообразии стал прекрасен. И при этом все волчье осталось с ним…

Потрясённый и придавленный этим миром, он выслушал все звуки — от шороха мышей до ночных птиц и человеческих голосов, и вместо того, чтобы удалиться от последних, как сделал бы это раньше, потрусил к реке.

Люди сидели и лежали возле костра и ничего далее, чем он освещал, не видели, поэтому он смело подошёл к границе света и лёг. Было совсем тихо, если не считать треска дров, далёких сигнальных воплей машины и заунывного крика дергача на другой стороне, так что негромкие голоса доносились отчётливо, и если раньше волчонок слышал в человеческой речи только яркие интонации, то сейчас начал различать отдельные слова и оттенки чувств.

Над сидящими у огня по-прежнему довлел страх. Все — мужчины и женщины, собравшись в плотную стаю, жались к костру, хотя многие страдали от жара, дыма и острого, болезненного неприятия друг друга. Так бывает, когда звери бегут от пожара, когда, забывшись от ужаса, сбиваются в одну лавину лисы и зайцы, волки и козы. Только в мире людей все было наоборот: они тянулись к огню, тщательно прятали искреннее и естественное чувство страха и подчёркивали взаимообразную неприязнь. Не окажись рядом очистительного пламени, в котором сгорали всякие излучаемые энергии, над этой стаей стоял бы бурый столб ненависти. Люди тут были каждый сам по себе, но все совершенно беззащитны перед непривычно глухим местом, тёмной, беззвёздной ночью, перед открытым, незнакомым пространством, чужой средой обитания, которая воспринималась ими сейчас так же, как воспринимают её травоядные, оказавшись на территории хищника.

Вслушиваясь в завораживающую речь, волчонок одновременно всматривался в каждого из стаи и начинал отличать одного человека от другого, видеть их цельность и понимать, что руки — это не отдельные существа, живущие самостоятельно. Наверное, он бы познал многое из жизни людей в ту ночь, однако это пристальное наблюдение за их поведением было внезапно прервано далёким одиночным выстрелом. И тотчас все вскочили, завертели головами, а там, откуда прилетел звучный хлопок, застучало часто и гулко, словно на волчьей облаве. В мгновение ока мужчины бросились к машинам, достали оружие и заспешили к воде, на катер; женщины не захотели оставаться у костра и скрылись в гостинице. Не прошло и минуты, как волчонок остался на берегу один, сделав ещё одно, парадоксальное с точки зрения зверя, открытие…

Как только началась стрельба, у людей пропал страх.

Всадник взлетел на холм, ничуть не замедлив аллюра, помчался прямо в дубраву и ещё миг — был бы выбит из седла низкими толстыми сучьями, однако невероятным образом спешился на полном скаку, точнее, оставил коня, как пилот подбитую машину, и мягко приземлился перед вотчинником и Ражным, идущим чуть позади.

Изумил не этот головоломный прыжок, а возраст Скифа: было ему далеко за сотню лет, значит, и имя он носил не то, что дали родители при рождении, другое — Ослаб. Если совершеннолетие наступало в сорок, то пора зрелости в сто двадцать, и лишь в этом случае начиналась иная жизнь, почему старые засадники уже не именовались араксами, а получали чин инока. Для того чтобы не вызывать повышенного интереса окружающих и скрыть возраст, с благословления старейшины меняли имена, местожительство и являлись миру в другой ипостаси. Все: дети, друзья, знакомые, привычки и привязанности, имя и родовая фамилия — оставалось в прошлой жизни. Если араксов часто называли по имени-отчеству, то иноков звали коротко и просто, как этого — Скиф…

Молодые араксы вольны были избирать на вече из своих рядов главу братства поединщиков, первого из первых — Пересвета, боярого мужа; иноки обладали привилегией назначать судного боярина, духовного старейшину — Ослаба, избираемого, как патриарха, пожизненно.

Они были давно знакомы с вотчинником, но ни тот, ни другой не выдали своих чувств, раскланялись по обряду, пожали руки, после чего инок свистнул, и его буланый, золотистый от заходящего солнца конь тотчас же вылетел из дубравы и затанцевал подле хозяина.

— Прими в дар, вотчинник! — Скиф снял с шеи лошади повод и подал Головану. — Прости, немного передержал. Третий год пошёл жеребчику. Да ведь ждал, когда Пересвет сподобится да сыщет мне соперника. Все отбояривался, даже смеялся, мол, нет тебе равных среди всего Засадного Полка.

Говоря это, он даже не глянул в сторону Ражного. В его движениях, затаённой или невзрачной улыбке, повышенной возбудимости и многословии скрывались признаки старчества. И румянец на щеках тоже был не от здоровой молодой энергии. Инок хорохорился, пытался произвести впечатление на противника, и прыжок с лошади был исполнен только с этой целью.

Хозяин Урочища слушал, а сам не мог оторвать взгляда от танцующей перед ним лошади.

— Сколько мы не виделись, отец Николай? А поди, лет пять! Да… Кажется, в Белореченском Урочище встречались?

Упоминание об этом несколько сбило радость Голована. Он разнуздал коня, ослабил седельные подпруги.

— Пусть покормится… Травка ещё зелёная.

— Давненько не бывал в твоей вотчине, — балагурил Скиф. — Пожалуй, лет пятьдесят, а? Ты не помнишь точно? Когда я на твоей клумбе Весну уложил? До войны или после?.. Постой-ка, да в тридцать девятом! Я же в тот год женился во второй раз, да… А вот уж недавно одиннадцатую жену взял.

Несмотря на проступающее старчество, инок был здоров и, при невысоком росте, имел квадратную, чисто борцовскую фигуру на мощных, столбообразных, но невероятно подвижных ногах. Однако при этом Ражный почувствовал, что сила Скифа кроется в чем-то ином, неуловимом, ускользающем пока от сознания.

— Ты так и живёшь вдовцом? — продолжал он, тоже подтанцовывая от какого-то внутреннего нетерпения. — Да, я помню твою матушку, зашивала мне ухо. Весна же тогда мне чуть только ухо не оторвал!.. Прекрасная была женщина! Но ведь давно умерла, взял бы и женился?

— Нельзя мне во второй…

— Это почему ещё?

— Я священник, Скиф. Даже пословица есть-последняя у попа жена…

— Ах, ты!.. Из головы вылетело! Мне все кажется, холостые люди — несчастливые. Вот придёт зима, заметёт тебя тут с головой — до весны не выйдешь из логова. Тоскливо станет, поговорить не с кем. А с женой, скажу я тебе, особенно с молоденькой, так и хочется, чтоб все дороги перемело, реки разлились, мосты сгорели…

— Я одиночества не боюсь, — смиренно и стойко ответил вотчинник. — А говорю с Богом…

— Постой, постой! — внезапно спохватился инок, на сей раз уже откровенно играя склеротика. — Зачем я сюда приехал? Ты не помнишь ли. Голован?

Тот лишь ухмыльнулся в бороду, коротко глянув на Ражного, дескать, полюбуйся, каков хитрец! Не слушай, что он тут мелет, все пустое, все, чтоб молодую доверчивую душу заболтать, а тело потом положить на лопатки…

Наконец, Скиф «заметил» своего соперника, раскинул руки, будто обнять хотел.

— Здравствуй, Ражный! Здравствуй, аракс!.. Как ты на отца похож! Нет, вернее будет, на деда! — однако же по правилам только руку пожал, по-старчески слабо и долго. — И хорошо долго жить, и плохо. С Ерофеем бывал на ристалище, более суток возились, кое-как одолел. Теперь вот с его внуком судьба сводит… Да по правде сказать, и не судьба! Поединок с тобой мне ведь не по Поруке достался — Пересвет назначил. Полтора года дома сидел, в Урочищах не бывал, так Ослабу жаловаться пришлось. Так-то… А Поручный твой соперник вон под камнем лежит. Да… Может, сразу и начнём, благословясь? Что нам время-то терять? С вечерней зари и до утренней?

Отказываться от предложения соперника-инока было неловко, но в тот миг Ражный вспомнил слова отца, сказанные однажды походя и невесть по какому случаю: «Никогда не допускай двух вещей: не спи и не начинай никакого нового дела на закате. Наше время — восход».

— Я бы не прочь, Скиф. — отозвался Ражный будто бы нехотя. — Да ты на дарёном коне как ветер примчался, а я свой дар вотчиннику едва живой привёз. Боюсь, сейчас к ветеринару везти придётся.

— Начинайте, как принято, на утренней заре, — поддержал его вотчинник. — Успеете ещё намять бока друг другу…

Инок недоуменно взглянул на Голована — его советы не входили в расчёты старого поединщика, избравшего тактику мгновенного ошеломляющего натиска и жёсткого диктата. Он думал, что молодой араке сейчас хватит шапкой об землю и скажет — а давай! Тогда и вотчинник не удержит…

Но спросил совершенно о другом:

— Что это за дар такой, если на ладан дышит?

— Аракс мне волка подарил, — признался хозяин дубравы. — Но по пути сюда его подстрелили. В хлеву лежит…

— Волка? — инок глянул на своего противника с интересом и сразу переменился, вместо старчества выказывая жёсткость. — Редкостный дар… Я сам вотчинник, много всяких приношений видывал, но чтоб живого волка — даже не слыхал… А можно посмотреть, отец Николай?

Наверняка за свою жизнь он перевидал диких зверей, и его ребячье любопытство сейчас было по другой причине — хотел по дару, как по плодам, судить о древе…

— Почему бы и не посмотреть? — обрадовался Голован. — Ради Бога! Я даров не таю, у меня тут все открыто!

Молчуну действительно было худо, лежал пластом, не касаясь раны, дышал, как загнанный. При появлении Ражного чуть приподнял голову и заскулил едва слышно — никого больше не замечал.

— К тебе льнёт, — заметил инок. — Ещё не понял, что хозяин теперь другой…

— У волков нет хозяев, — Ражный пощупал нос зверя — на удивление холодный. — Они живут с человеком только при условии, если принимают его как вожака стаи.

Скиф прикинулся старчески рассеянным, покряхтел в ответ на информацию и сказал определённо:

— Да… Плохи дела. Придётся тебе, араке, ночку рядом с ним посидеть, пока кризис. Видишь, как тянется к тебе… Живая душа! Как ты считаешь, отец Николай, у зверей есть душа? Или нет?

— Господь вложит, так и в дереве душа будет, — уклонился от прямого ответа Голован, — А не вложит, так и в человеке её не будет… Ты иди отдыхать, Ражный, теперь ведь я вожак стаи…

С сумерками инок окатился ведром холодной воды, растёрся осокой и, обрядившись в штопаное холщовое рубище, расположился на голом полу в доме хозяина, подложив под голову скрученный в рулон широкий пояс поединщика. А Ражный взял у Голована кусок войлока, ушёл под дуб Сновидений и лёг там, укрывшись сухими листьями.

На заре он проснулся сам — накрапывал мелкий осенний дождик, небо затянуло, и лишь на востоке слабо пробивался дымчатый свет. Вид с холма открывался на несколько километров, и он знал, что огромное, сумеречное пространство сейчас пустынно, что нет на этих просторах ни одной живой души, однако то ли почудилось наяву, то ли это было продолжением сна или игрой воображения, но вместо лесов по обе стороны огромного поля он отчётливо увидел две стоящих друг против друга пеших рати: матово отсвечивали доспехи, поблёскивали навершия копий, и тяжело развевались на сыром ветру намокшие, огрузшие стяги.

Видение было настолько реальным, что он мог разглядывать детали одежд и вооружения близко стоящих воинов: у одного поверх кольчуги кожаное оплечье с бляшками, у другого — стальные наручи, у третьего за поясом шестопёр…

Пора было самому переодеваться в бойцовские одежды и выходить к ристалищу, а он стоял на опушке дубравы и смотрел на изготовившееся к битве воинство, пока серый рассвет не приподнял мглистое, дождевое небо и не осветил землю, обратив рати в леса с пиками елей и стягами ветвей плакучих берёз.

И все-таки к ристалищу он пришёл первым, и первым же коснулся его ладонями, стараясь не давить цветы. Нежный, чувствительный к погоде портулак не распускался и вряд ли теперь распустится: дождь усилился, и рубаха уже липла к плечам. Это считалось хорошей приметой — начинать схватку на влажной, окроплённой земле…

Она и завязалась в тот же миг, причём внезапно и сразу яростно. Скиф, будто свирепый секач, вылетел из дубравы и, не давая время на проверку и испытание соперника, навязал стремительный, боксёрский темп. Вероятно, старец долго разогревал себя перед этим и, набрав нужную температуру, как в паровозном котле, снялся с тормозов и вылетел на круг.

Надолго ли пару хватит?..

Боевая стойка у инока была странная, танцующая и открытая; он выкатывал грудь вперёд, при этом держа руки по сторонам и чуть назад, словно подставлялся, мол, на, бей, и одновременно с этим наступал, приплясывая широко расставленными ногами. Он то вызывал таким образом нападение, и Ражный проводил серию ударов, то наносил их сам, причём не сильные, молотящие — так, словно работал с оглядкой на судью, дескать, считай!

Боксёрский зачин не понравился Ражному, и он начал предлагать настоящий, кулачный, стал водить соперника по кругу, резко меняя направление. Скиф откликнулся своеобразно — заплясал, как медведь, закачался и, точно рассчитав момент, вдруг оказался с правого бока и нанёс короткий, сильный удар.

Ражный посчитал это за случайность: не мог он знать уязвимого места! Даже если встречался с Колеватьш, который видел провал напротив печени — ни один араке никогда не выдаст тайн своего бывшего соперника.

Спас от стариковского кулака неожиданный волчок — полный оборот через левое плечо и ответный удар наугад, пришедшийся вскользь по горлу. Инок не увернулся, отскочил и резко, гулко выдохнул, словно выплюнул из гортани боль, и тут же опять разразился дробью пустых, лишь щекочущих ударов. Рукавицы у него были старые, сшитые из кабаньего панциря, но обмятые в доброй сотне поединков и не наносили вреда, не драли кожу и не пускали хоть и малую, но кровь, которая действует психологически. Ражный уже стал думать, что Скиф, наверное, много лет занимался боксом и заразился его кроличьей торопливостью и бестолковщиной, но тут внезапно разгадал замысел этой казалось бы бесполезной молотьбы.

Он не давал войти в состояние «полёта нетопыря»! В Урочище, где Ражный весьма легко отрывался чувствами от земли и парил, с начала поединка он ни разу не мог глянуть на Скифа иным взором. Вчера он отвлекал бесконечной болтовнёй, сегодня — мельтешением кулаков перед носом. Вот об этой родовой, наследственной тайне Ражных он прекрасно знал, ибо когда-то боролся с дедом Ерофеем! И сейчас помнил об одном — не дать внуку воспользоваться шестым чувством и увидеть истинное состояние инока.

Он был опытный поединщик, но кулачник несильный — укладывал противника в третьей стадии, в сече, и хоть не принято верить каликам, но на сей раз не соврал сирый, когда рассказывал, как Скиф пахал Голованом ристалище в Белореченском Урочище. Да и сам отец Николай вчера это подтвердил и намекнул Ражному, чего следует опасаться, хотя как вотчинник не имел на то права. А значит, надо все время ломать его тактику, расстраивать замыслы, чтобы в зачине измотать максимально, выстоять в братании. Ну а в сече держись, инок! Если не знавал волчьей хватки — узнаешь!

Эх, если бы на несколько секунд взлететь и глянуть на него взором летучей мыши…

А инок, между тем плясал все азартнее и казалось, вот-вот вприсядку пустится. Защищаясь от его многочисленных мелких тычков, Ражный ещё раз сделал левый волчок, однако кулак, словно камень из пращи, просвистел над головой противника, но сразу же последовал очень опасный правый.

Скиф его не ожидал — не ушёл и, сам завертевшись от удара в висок, забурился лицом в клумбу. Однако, будто гимнаст, сделал воздушный кувырок и вновь был на ногах. Только желтоватые от седины волосы, охваченные кожаным главотяжцем, стали зелёными от цветочного ковра.

Противоядие он вырабатывал мгновенно, и теперь вертушки не годились. Отец всегда повторял, что в поединках с иноками нельзя более чем дважды повторять один и тот же приём, и то с разбежкой во времени. И бит будешь непременно, если не хватит багажа знаний, арсенала и хитрости.

Зелень на голове — пятно от ристалища, вдохновило Ражного. И хоть соперник в общей сложности лет двадцать провисел на Правиле и обладал способностью преодолевать земное тяготение, однако же коснулся её и покрасил соком свои седины. Машинально прикрывая правый бок, он поводил Скифа по кругу, будто цыган пляшущего медведя, резко покачался перед ним на расстоянии прямого удара, последил за глазами и только сейчас обнаружил, что противник находится в неком особом состоянии, которое вызывалось танцем.

Он включился в определённый ритм обязательных движений, выученных до последнего штриха, и нет ни одного случайного выпада или удара. Скорее всего, существовал какой-то рисунок этого танца, известный только ему, и пока он оставался тайной, нельзя было ни свалить его, ни нанести ощутимого, шокирующего удара. Все эти качания, подёргивания руками и ногами, притопывания и приседания чем-то отдалённо напоминали казачий спас, но лишь внешне, ибо движения повторялись в непредсказуемой последовательности. И плясал он самозабвенно, будто бы даже не заботясь о течении кулачного боя, всецело положившись только на технику, которая автоматически вывезет его из любого положения. Он пропустил удар в висок, однако при этом сработал защитный механизм — элемент танца, не позволивший ему упасть. А ведь казалось, сейчас обвалится мешком и хоть на мгновение, да ляжет на землю.

Он же лишь волосы вымарал…

В подтверждение своего открытия Ражный трижды попытался пробить его эту странную «открытую» защиту, и всякий раз кулак инока в кабаньей рукавице оказывался в нужном месте, или — лёгкий доворот тела, и удар улетал мимо.

Но поразительно! Отчего же дед Ерофей, сходившийся со Скифом на ристалище, ничего не сказал своему сыну о пляске? А тот в свою очередь ему, Вячеславу?!

Наверное, опыты соперника веселили старика, почудилось, он плясал и улыбался, как актёр на сцене. Выходило, не он его, а инок выматывает Ражного, вводит в замешательство, заставляя искать способы и приёмы противостоять столь редкому способу кулачного боя и не давая воспользоваться главным оружием — воспарить нетопырём и почувствовать энергетическую структуру противника.

Между тем, Скиф в очередной раз чуть изменил ритм, старчески попихал кулаками, словно притомившийся боксёр, и внезапно ещё раз пробил в правый бок. Тяжёлый, каменный кулак угодил в локтевой сгиб, так что удар был косвенным, опосредованным, но и этого хватило, чтобы печень словно ножом прокололо.

Он знал уязвимое место…

Боль наконец-то взорвала состояние пытливого, статичного замешательства. Вначале он ощутил прилив ярости, однако благоразумно ушёл в защиту и непроизвольно сам запрыгал по-боксерски. И на какое-то мгновение, совершенно случайно попал в ритм танца инока. Попытался считать, узнать, определить, что это за балет — ничего подобного! Вроде бы знакомо, нечто среднее между гопаком, русской пляской, однако тут и испанские мотивы, и восток, и Африка, и даже Кавказ!

Тем часом Скиф что-то почуял и пошёл в атаку. Дождь смыл зеленое пятно с волос, мокрая рубаха облепила его мощный торс, и сам он будто помолодел лет на полёта. Серии пустых молниеносных ударов изменились по темпу, и среди каждой теперь обязательно был один сильнейший, как бы отбивающий такт неизвестной музыки.

— Та-та, та-та, та-та, та! Та, та, та-та, та!

И по этим ударам, то и дело пропуская их, как по камертону, Ражный наконец попал в ритм и сам заплясал, практически точно копируя пляску инока. А тот ещё не узрел этого, увлечённый охотой за правым боком, и спохватился, когда сам получил ещё раз по горлу и следом справа — по челюсти.

Остальные части тела у Скифа попросту не пробивались и можно было стучать кулаками, как по бесчувственной груше. Он отпрянул, не прекращая танца, передёрнулся от внутренней судороги и снова выдохнул, выплюнул боль из себя. И будто лишь сейчас увидел пляшущего соперника, резко поменял ритм, стал злее, короче в движениях, однако Ражный, уже интуитивно угадывая рисунок танца, как песню подхватил, но пошёл дальше, добавил силы и азарта. Защита инока вдруг рассеялась как дым, осыпалась пылью на мятые цветы ристалища. Он был опасен ещё, ибо по-прежнему так и висел у правого бока, но теперь один за одним пропускал удары и все чаще хукал, исторгая боль.

Через полчаса такого боя, наконец-то боя на равных, инок должен был бы вымотаться, поскольку Ражный не давал ему опомниться и теперь полностью владел инициативой. Он ждал, когда старец сдёрнет рукавицы и бросит их под ноги противнику, тем самым признавая себя побеждённым в кулачном зачине (но не в поединке!), дабы сохранить силы для братания и сечи.

Время шло, удары Ражного становились точнее, и каждый почти был вальным, но Скиф стоял на ногах и более кульбитов не делал! Устоял даже после того как Ражный вплёл в «чужой» танец своё коленце — ещё раз повторил левого волчка и угодил иноку чуть ниже уха.

Вообще-то от такого попадания свалился бы всякий. Волчок был его собственным защитным изобретением, чтобы вывести уязвимое место из-под удара. И лишь впоследствии Ражный раскусил, что мгновенный сверхскоростной оборот с последующим, правда, слепым ударом (глаз не успевает отслеживать движение) может стать оружием нападения, ибо центробежная сила при этом вливается в кулак и удар получается хлёсткий, как щелчок пастушьего бича. И противник практически не видит этого вращения и не ведает, откуда сейчас прилетит.

Инок же устоял!

Он был насыщен какой-то особой, неиссякаемой энергией. Такую не получишь от самой изощрённой пищи. Она не даётся за счёт «чародейства» с землёй, деревьями, водой, огнём и звёздами, ибо получаемая от всего этого энергия — тонкая и относится к области чувственных, духовных. Её даже не обрести на Правиле: там достигается состояние, способное длиться считанные секунды, очень сходное по природе с оргазмом, и воспользоваться этим приёмом можно лишь в самой критической ситуации, о чем знают все засадники.

Состояние Правила или, как это называют индийские араксы, состояние Париништы, незаменимо, когда нужно дожать, додавить соперника, когда до победы остаётся так мало, а силы на исходе, особенно если схватка длится вторые или третьи сутки.

И это была ещё одна загадка Скифа — источник его силы и выдержки. Маленькие, пугливые люди назвали бы её сатанинской, но увы, в человеке все только от Бога и от самого человека, и если поискать, присмотреться, заглянуть вглубь, непременно найдётся природа такой силы и будет она обязательно божественной, коль скоро создан человек по образу и подобию. Иное дело, высвободить её, научиться пользоваться дано не каждому, поскольку эта сила и есть талант.

В ненастье солнечные часы не работали, и портулак, побитый, изжёванный ногами, так и не распустился в тот день, хотя дождь порой прекращался и холодный север приятно обдувал спины. У каждого аракса, тем более у иноков, были свои внутренние часы, отбивающие время с точностью до минуты, и оба они знали, что период кулачного зачина кончился, однако никто не решался сказать об этом. Ражный, словно каменотёс, стремился как можно больше отсечь от этой глыбы, чтоб потом, в братании, было полегче, и орудовал кулаками уже со вкусом, нанося выверенные, точечные удары. Случись такой бой на ринге, судья бы давно остановил поединок ввиду явного преимущества.

Скиф же молчал по той причине, что не хотел сдаваться, ибо сними он первым рукавицы, противник может посчитать себя победителем в зачине. По-прежнему танцуя по ристалищу, он то и дело менял ритмы, отчаянно защищался и показывал Ражному потрясающее умение держать удар и бросаться в атаки, на ходу выплёвывая боль. Поэтому, несмотря на преимущество, все-таки продолжался бой, а не избиение старика.

Между тем в очередной перерыв дождя вдруг сильно потемнело, и внезапно на дубраву обрушился снежный заряд. В мгновение ока цветной ковёр стал белым, и Ражный стал белым, словно вдруг выседел; только инок никак не изменился…

Снег унялся так же, как и начался, будто занавес подняли. И на несколько минут проглянувшее солнце наконец-то уронило тень от часового столба на ристалище.

Кулачный зачин съел чуть ли не половину времени братания!

Ражный сдёрнул рукавицы, поправил пояс, раздергал рубаху и уже был готов к следующему этапу, но увидел, точнее, почувствовал, что Скиф жаждет хотя бы минутной передышки. Он не спеша стянул размокшую сыромятину с рук, зачерпнул снега, умыл лицо, вроде бы благодушно воззрился на солнце, да сказал язвительно, будто боль отхаркивал:

— Неплохо пляшешь… А польку-бабочку умеешь?.. Ничего, добрый ученик, на ходу подмётки режешь… Только широко не шагай, штаны порвёшь.

Метнул снежок в Ражного, пригнулся, выставив руку стальным крюком, и пошёл брататься…

Внимание Ражного в тот миг отвлекло какое-то движение, выхваченное краем глаза в белой дубраве.

Он встал в стойку и все-таки на миг отвёл взгляд от соперника.

Из-за ближнего к ристалищу дуба с изуродованной кроной, сторожко вскинув уши, смотрел Молчун…

Спешившиеся братья Трапезниковы подошли, вежливо, с достоинством поздоровались, и Ражный по глазам их понял — хотят сказать что-то важное, но чужак мешает: Поджаров так и стриг глазами, ожидая подвоха. Пришлось отвести Максов подальше в сторону…

С тех пор, как навёл на них страху в Урочище, больше не видел. Сами ездить перестали, а наведаться в Зелёный Берег с пустыми руками неловко…

— Мы человека ищем, — сообщил старший. — Сегодня утром все на покосе были, Фелиция домовничала. Пришёл, забрал ружьё, еду и кое-какую одежду, Сестру сильно напугал.

— Два дня вокруг Красного Берега бродил, высматривал, — добавил младший. — Два дня по ночам собаки лаяли, мы думали, зверь ходит…

— Фелиция прибежала вся зарёванная… Настращал ещё девчонку!

— Мол, если скажешь своим — приду, возьму заложницей, и вы все на меня работать будете. Или опозорю — никто замуж не возьмёт.

Шестнадцатилетняя Фелиция в этом мужественном и несгибаемом семействе была самой странной, однако же и естественной; в ней ещё в раннем детстве проснулся необычный и необъяснимый талант. И если картины отца ещё можно было назвать самодеятельностью и при этом все-таки живописью, то творчеству двенадцатилетней девочки вообще не было названия.

Сначала она рисовала угольком на берёзах, потом цветными карандашами, а в последнее время — художественными мелками (отец из города привёз), но по-прежнему не на бумаге или картоне — только на белых от корня берёзах, которых вокруг Красного Берега были целые рощи. И только орнаменты.

Впервые увидев расписные деревья, Ражный ощутил знобящий холодок и сильное волнение, будто прикасался к чему-то неведомому и запредельному. Рисунки по бересте были настолько естественны и органичны, что чудилось, выросли вместе с деревом, проявились из его толщи, как внутренняя суть. Вначале ему и в голову не пришло отнести это к творению рук человеческих, и потому он содрал их с берёз, принёс бересту на базу и заключил в рамки. И только здесь, в новом, «оформленном» состоянии узрел природу росписи, отчего зазнобило ещё больше: растительные и животные орнаменты были потрясающей сложности, гармонии и красоты. Решётка Летнего сада — детские каракули по сравнению с этой удивительной вязью, но самое главное, Ражному показалось, что он «читает» эти орнаменты, и оттого буря стихийных, неосознанных чувств охватывает морозом по коже.

И долго бы не знал, кто их пишет, если бы однажды на базу не заехал старший Трапезников. Увидел художества в рамках, вскинул на президента клуба недовольный взгляд.

— Это ты зря сделал. Больше не сдирай берест. Но орнаменты смывал дождь, чем бы ни были нарисованы — углём, мелком и даже карандашами!

Тогда Ражный впервые и услышал о Фелиции, а спустя некоторое время увидел её — серенькую, невзрачную девочку-подростка, полную копию своей матери — тихой и вечно смущённой женщины.

— Она не испугалась и все рассказала, — продолжал старший Макс. — Мы сразу же поехали искать этого человека. Но видно, давно в лесу живёт, следы прячет…

— Мы его однажды видели. И сдаётся, не человек он — оборотень в волчьей шкуре.

— Да ладно тебе, молчи! — прервал старший. — Оборотней не бывает! Бандюга, да и все.

— Где же видели? — вступил Ражный, понимая, что речь пошла о нем.

— В дубраве и видели, возле лога… Знаете? — с интересом заговорил младший. — Ехали вечером со смол-завода, а он… В общем, лошадей напугал. На вас сильно походит, дядя Слава.

— На меня? Так, может, это я и был? — засмеялся.

— Нет, бандюга был, — встрял старший. — Волчью шкуру на себя надел, чтоб коней напугать. Ну, кони и понесли…

— А сейчас недавно стрелял, — поддержал брата младший. — Вы слышали стрельбу?

— Думаете, он стрелял? — засомневался Ражный.

— Он. Мы голос своего ружья знаем.

— Вроде бы стреляли из самозарядного карабина?

— Нет, из дробового, из нашего. В прошлом году отец купил фермерское ружьё «сайга», не для охоты — для самообороны, восьмизарядное, тридцать второго калибра.

— Я знаю этого человека, — уверенно заявил Ражный. — Год у меня на базе жил, от кого-то скрывался. Мы его звали Кудеяр.

Братья переглянулись, словно посоветовались, и старший сказал:

— Который у вас жил, знаем. С большой бородой. Сестра сказала, у этого борода совсем маленькая.

— Я его побрил, перед тем как отпустить, — признался он.

— Зря отпустили, пакостит, — чуть ли не в голос сказали братья.

— Что-то вас давно не видно было. — Ражный уводил разговор к встрече «оборотня» в дубраве, желая проверить, что ещё известно вездесущим наездникам.

— А вон Макс разбился, — младший кивнул на старшего. — В седле не удержался и ключицу сломал.

— Меня сучком сбило, когда лошади понесли, — оправдался тот. — Так бы я не упал… Но уже все! И спицу вынули!

Помахал рукой, продемонстрировал, подспудно доказывая, что здоров и годен для службы в армии: через полтора месяца начинался осенний призыв…

— Что же ты в седле сидеть не научился? Старший устыдился, покраснел и отвёл глаза.

— Не совсем ещё научился… Да ведь лошади понесли, бандюга напугал.

— Он там землю зачем-то вспахал, — добавил младший. — В дубраве.

— Землю вспахал я, — признался Ражный. — И овёс посеял, для кабанов.

Братья ещё раз переглянулись — что-то не вязалось в их выводах, а он вдруг жёстко и определённо решил во что бы то ни стало отправить парней в армию: слишком много стали видеть, и как следовало ожидать, их интерес притянулся к Урочищу и ещё долго будет подогревать воображение. А в армии за два года, если все не забудется, то останется в памяти как юношеские фантазии. Тем более, роща теперь «расконсервирована», и схватки будут довольно часто, может, до двух раз в году.

На ристалище он действительно посеял овёс, в ту же ночь после поединка — ещё отец так заметал следы…

— Дядя Слава, а почему раньше эту дубраву называли Ражное Урочище? — вдруг безвинно спросил младший.

— Ражный — значит, красивый, — пожал плечами он. — Только и всего. Красивое урочище…

— Значит, и твоя фамилия — Красивый? Юные краеведы искали какие-то доказательства, особенно старался более романтичный младший — это он опознал тогда его в роще…

На самом деле его фамилия происходила от способности входить в раж — в совокупленное состояние полёта нетопыря и волчьей прыти.

— Фамилий не выбирают, — озабоченно вздохнул Ражный. — Ребята, у меня один гость потерялся, из отдыхающих…

— Мы знаем. Встретится — выведем, — твёрдо обещал младший, а старший спросил шёпотом:

— С Кудеяром-то что делать? Уйдём в армию — будет тут пакостить… Может, вам вернуть?

— Верните мне, — согласился он. — Я его больше не отпущу. А увидите Героя — отберите у него ружьё.

Братья вытаращили глаза, зная, что Витюлю в лес палкой не выгнать, тем более с ружьём: за несколько лет жизни среди охотничьей братвы он кроме Кудеяра и малой птахи не подстрелил, а одностволку держал в каморке лишь для охраны и обороны базы.

— Мы его уже видели, — вдруг брякнул младший и посмотрел на старшего. — Полчаса назад. Ещё спросили, куда это он… А он говорит, Сергеич послал человека искать, гость потерялся…

— Ещё посмеялись, — добавил старший. — Герой говорит, этот гость жрёт гнилой сыр и тухлую рыбу. Так мы его отправили на волчью приваду. На лесовозном усу коровья туша лежит, вонища за километр…

— Я его никуда не посылал, признался Ражный. — Сам ушёл… Давайте за ним, ребята! В первую очередь!

Им не нужно было повторять дважды. Братья с места бросили коней в лёгкий галоп, смело спустились под крутой берег и, держа ружья над головами, поплыли на другую сторону рядом с конями. Ражный в тот миг ещё раз поклялся себе, что как только развяжется с «Горгоной», немедленно поедет и похлопочет перед военкомом.

Поджаров стриг теперь глазами ночные сумерки над рекой и слушал плеск воды; он чувствовал силу за этими парнями и опасался её.

Трапезниковы переплыли реку и ещё в воде оказались уже в сёдлах, так что на берег вылетели все тем же галопом и тут же пропали в подлеске.

— Кто эти люди? — насторожённо спросил Поджаров.

— Наши люди, — выразительно сказал Ражный, направляясь к лодке. — Поехали на базу!

— Ты не ответил, Вячеслав Сергеевич, — напомнил тот. — Мы никуда отсюда не поедем, пока я не услышу вразумительного ответа. Предлагаю тебе честное партнёрство или деловое сотрудничество — как хочешь. Я раскрыл тебя, Ражный. Не знаю ваших правил, но полагаю, тебя свои по головке не погладят за такой прокол. И я не отцеплюсь… Ты мне объясняешь, что такое голод! Да я вечно голоден! С самого рождения!.. Не буду рвать из тебя куски, ими не наешься — насмерть повисну, такой волчьей хваткой возьму и держать буду, пока не рухнешь. Пока не станешь моей добычей, весь целиком, с потрохами.

— В самом деле голодный… А твоя «свора» — он кивнул на другой берег, куда ушла «Горгона», — тоже вцепится? Вся сразу?

— Говорю же, это шушера! Они не при делах. Считай, это моё прикрытие.

— И Каймак?

— Когда-то мы вместе с ним начинали. Ещё в зоне; — финансовый директор почуял, что начинает продавливать соперника, и пошёл на откровенность. — К спорту он отношения не имел, но был генератором идей… Потом увлёкся… житейскими прелестями, как бывший политзаключённый, занялся правами человека. В общем, сам видишь, теперь полный идиот. Кто вкусил власти, тот ничего другого уже жрать не будет.

— Где же сейчас этот японец? — внезапно спросил Ражный.

Финансист пожал плечами.

— Исчез… Говорили, будто у нас в России и при странных обстоятельствах. Но дело не в нем, Вячеслав Сергеевич… Мы не уедем отсюда до тех пор, пока не сговоримся.

— Я думаю, зачем так много продуктов завезли? — усмехнулся он.

— Итак, ты — член тайного ордена? Или как это у вас называется?

— Добро, ну а если мы сговоримся… Что ты станешь делать? Что предлагает твой генератор идей?

— Он уже ничего не предлагает. И вообще, при делах в конечном итоге должны остаться мы с тобой, без третьего лица.

— А что хочешь ты?

Поджаров не спешил, вероятно, будучи уверенным, что додавливает соперника, и теперь опасался сделать ошибку.

— Ещё раз подчёркиваю: побуждения чисто патриотические, — уточнил он. — Понимаешь, меня всегда возмущало… Нет, точнее, бесило нашествие Востока. Имею в виду восточные единоборства. Создали моду, кич, и все ведь на пустом месте. У меня было время покопаться в этих вопросах… Все эти узкоглазые виды для легковесных, малорослых людей. Трудно представить себе, как Илья Муромец будет визжать, прыгать и бить пятками, когда у него есть руки… Да, у меня имеется сверхзадача. Я хочу внедрить и утвердить в мире русский… или правильнее, скифский стиль борьбы. Стиль для могучего, большого человека. Ты посмотри, как психология мелкого, маленького человека разъедает наше сознание? Мы и в жизни становимся каратистами, людьми с восточной психологией: нанести предательский, запрещённый удар, внезапно оказаться за его спиной, врезать по жизненно важным органам, сделать человека уродом, разорвать ему сердце или печень… Да ещё сожрать её, горячую и сырую! А где же благородство? Где бой за счёт силы духа и тела?..

Он вдруг замолчал, сам почуяв, что понесло в теорию и краснобайство; обстановка же требовала конкретики, но финансист понимал её по-своему.

Ражный и сам ненавидел маленьких людей. Он любил волков, хотя как охотник сражался и с ними. И внутренне противился таким поединкам, а более всего отношению к этому зверю в миру, особенно когда волка унижали до уровня дегенерата, одновременно поднимая травоядную тварь — зайца — на высоту благородства и справедливости.

Заячьего благородства и заячьей справедливости.

Но природа имела свои законы, несхожие с представлениями современного человечества, и продолжала по ним жить. И хитрому дрый заяц никогда не мог заменить волчьего явления силы, мужества и презрения к бренной, травоядной жизни. Лишь обнищавшие духом люди были способны из страха и собственной неполноценности возвысить трусость и примитивный разум.

— Мне хотелось бы работать с тобой вместе над этим проектом, так сказать, на условиях равноправия и осознания цели, — сделав паузу, продолжал финансовый директор. — Хочу, чтобы ты сотрудничал не потому, что я раскрыл тебя, припёр к стенке…

— А ты меня раскрыл?

Поджаров многозначительно усмехнулся, но сказал с ленцой:

— Могу рассказать все о твоей жизни. Допустим, за последние пять лет. По минутам расписать, где был, с кем встречался, о чем говорили. А твой поединок… Первый поединок, с генералом Колеватым, отснят на видеоплёнку. С начала и до конца.

И как доказательство, небрежно выдернул из бумажника два чётких снимка: на одном момент из кулачного зачина, на другом — поверженный в сече Колеватый…

— Любопытно, — внутренне холодея, промолвил Ражный. — Не знал…

— Что ты не знал? Что снимают?

— Нет… Что Колеватый — генерал.

— Служит начальником боевой подготовки военного округа.

— И должность хорошая…

— Это весьма дорогостоящий проект, — выждав примирительную паузу, продолжал финансист. — Но мы готовы вкладывать деньги. И они есть…

— Кто это — мы?

— Мы с Каймаком. Все окупится в течение нескольких лет и станет приносить… Сверхприбыль, это сказано мягко. Ты представляешь, какие возможности открываются, если сейчас, в век совершенно бесплатной рекламы, когда пропагандируется борьба, насилие, индивидуальность, суперменство… И вдруг выдать совершенно новый, неведомый стиль для европейского человека, для крупного, сильного человека?

— Это ясно, — прервал Ражный. — Давай дальше. Поджаров послушал тишину, бросил горсть сырой травы в дымокур.

— На основе… твоих знаний и твоей принадлежности к ордену мы создадим тайные школы, по всей стране. Это я беру на себя. Чтобы не выдавать природу знаний перед учениками, сошлёмся на какие-нибудь недавно найденные древнерусские рукописи, повяжем их условностями, клятвами, системой наказаний вплоть до смерти… Здесь тебе легче ориентироваться, так что это прикрытие возьмёшь на себя. К примеру, назовём наш стиль борьбы — «Русский Раж» или что-то в этом роде… И когда подготовим армию борцов, выпустим её на волю. Мы уделаем одновременно всех: Восток с его попрыгушками, американцев, у которых за душой ничего, если не считать Голливуд с его хренатенью. Но тайные нити знаний мы будем держать в своих руках. Без нашего ведома, без нашего наставника не должно возникнуть ни одной школы. Это тоже возьму на себя… Короче, я предлагаю создать Империю нового вида борьбы, с абсолютной монополией.

— Заманчивая идея, — задумчиво проговорил Ражный.

— А ты говоришь — у тебя бизнес!

— У меня есть время на размышления? Предложение, прямо скажем. Неожиданное…

— Хочешь проконсультироваться со своим орденом? Вот этого делать не нужно.

— Я хочу подумать над предложением.

— Сколько тебе потребуется? Сутки?

— Месяц.

— Слишком большая роскошь, — отрезал Поджаров. — Хватит суток. Впрочем, и несколько часов, чтобы переварить информацию. Итак, ответ завтра утром.

— Все это время твоя компания будет здесь… отдыхать? Со стрельбой и девочками?

— Если нужна тишина для раздумий, я увезу их, — пообещал он.

— И оставишь без надзора?

Финансист улыбнулся.

— Не оставлю… К слову, о девочках. Эту, с лентой на шее, между прочим, привезли для тебя, а не для шефа. Насколько мне известно, ты нынче вступил в совершеннолетие и теперь можешь жениться. Она же тебе понравилась, верно?

— Неплохая девочка…

— Да, Вячеслав Сергеевич! Сколько же тогда живут члены… вашего ордена, если только совершеннолетие наступает в сорок?

— Ну, лет сто пятьдесят — двести. Поэтому и для размышлений мне мало времени до утра.

— Придётся поторопиться. Я тоже хочу жить лет двести.

— А не надоест? — на той стороне застучали далёкие очереди, причём враз, густо и ошалело. Это уже не походило на программные пострелушки — на кого-то нарвались…

Финансист тоже послушал, но ничуть не встревожился.

— Первым твоим учеником буду я, — заявил он. — И завтра же приступим.

— Пусть так… Но сейчас больше об этом ни слова.

Нарваться служители «Горгоны» могли только на братьев Трапезниковых, и потому Ражный не ждал ответных ружейных выстрелов, их не могло и быть, хотя пальба длилась минуты четыре: Максы не стали бы отвечать на автоматный огонь, посчитав, что стреляет милиция, ибо в их сознании ещё не укладывалось, как это люди, не состоящие на службе Отечеству, могут иметь и спокойно разъезжать с боевым оружием. Скорее, тихо бы исчезли, растворились в ночном лесу, и никакой розыск их не обнаружит.

И это был не Кудеяр. Образованный и одичавший бандит, владея теперь полуавтоматическим дробовиком, непременно бы стал отстреливаться, ибо чем-то был похож на парней из «Горгоны».

— Поехали на базу! — вдруг предложил финансист. — Сейчас выпьем по рюмочке, возьмём по телочке, чтоб массаж сделали… Скоро три часа утра!

По пути на базу Ражному сквозь вой мотора снова послышалась стрельба. Он заглушил двигатель, несколько минут выслушивал молчаливый, предутренний лес, однако в пространстве назревающего света наконец-то установилась тишина.

На берегу у накрытых столов все ещё горел костёр и егеря-официанты, собравшись в кружок и, верно, отчаявшись уже попотчевать гостей, напотчевались сами и теперь делали вид, что трезвы и при исполнении. За их спинами, на стоянке, верещала автомобильная сигнализация и мигали подфарники; остальные машины чёрным строем стояли у кромки берега.

Финансовому директору вмиг стало не до выпивки и «телок».

— Моя сигналит! — всполошился и побежал он, на ходу отыскивая ключи.

Что-то важное у него было в машине, возможно, все своё носил с собой, и кассета с видеозаписью поединка с Колеватым находилась там же…

Подвыпивший старший егерь стоял перед президентом с видом трезвейшего человека.

— Где сейчас обитает Кудеяр, не знаешь? — спокойно спросил Ражный.

— По всем признакам, на старом смолзаводе, — уверенно заявил Карпенко. — По крайней мере, ночевал не раз в печах…

Брошенный смолзавод был далековато и от Красного Берега, и от места, где слышалась стрельба. И все равно надо было бы проверить…

— Возьми Агошкова, тот вроде ещё на ногах стоит, и галопом, — велел Ражный. — Пока идёте — протрезвитесь. Если Кудеяр там, вяжи его и ко мне. Да смотри, он вооружился…

— А если он…

— Только живым! И здоровым!

— Понял!

— И ещё… Встретится Герой, отберите у дурака ружьё.

Ражный открыл «шайбу» — полная темнота, а точно помнил, что оставлял свет. И выключатель был в рабочем состоянии…

— Молчун? Ты где? — он зажёг спичку и увидел волчонка, точнее, его глаза и ощутил озноб, как от рисунков Фелиции на берёзах.

— Что это с тобой? — спросил от порога. — И почему здесь не горит свет?

Молчун, как положено, молчал, смотрел, лёжа на шкуре и положив морду на вытянутые передние лапы, словно бы говоря при этом, дескать, извини, так получилось…

Под лампочкой лежала груда полурассыпанных мешков с фуражом. Он зажёг ещё одну спичку, подошёл и осмотрел лампочку — из патрона торчал стеклянный сердечник с остатками спирали, а чуть в стороне валялись осколки стекла, запачканные кровью.

— Зачем ты это сделал? — спросил Ражный и склонился к волчонку.

Тот приоткрыл пасть и издал короткий, гортанный звук, напоминающий скрип дерева в ветреную погоду, будто силился что-то сказать…

Спичка догорела, Ражный вышел назад спиной и запер двери.

И только вернулся к костру, где ожидал его финансист, как увидел Каймака, идущего странной, прыгающей походкой. Кажется, его ограбили, по крайней мере, раздели, ибо шёл он в плавках и больших калошах на босу ногу, однако при этом блаженная, благодушная улыбка блуждала на его лице, измазанном давлеными комарами.

— Полюбуйся на него! — зло проворчал финансист, тотчас же оказавшись рядом. — Компаньон… Мать его!.. Не голова бы, не, деньги и не зарубежные связи — ей-богу, утопил бы сам!


10

И у второго поединка неожиданно оказался свидетель!

Только если в первом оглашённый с видеокамерой снимал по-шпионски, затаясь где-то на дереве, то Молчун не таился, просто стоял и созерцал, как сражаются люди. Впрочем, и оглашённым он не был, поскольку вёл свой род от волков — вечных поединщиков в борьбе за жизнь.

Его звериный взор не мешал и не отвлекал — напротив, даже вдохновлял: хоть волк и принесён был в дар, но, преодолевая боль раны, сбежал от Голована и пришёл на ристалище сопереживать вожаку…

Чаще всего схватку созерцали только птицы — чёрные вороны, слетавшиеся в дубраву в ожидании поживы. И лишь единственный раз в три года совершалась Ярмарка — своеобразные олимпийские игры, когда сильнейший засадник, не знающий поражений, вызывал на поединок Пересвета на Боярское ристалище. Засвидетельствовать этот бой собирались многие араксы и все иноки без исключения. Зрители приходили к ристалищу заранее, искали потаённое место, обычно забирались в кроны дубов и, никак не выдавая себя, наблюдали за схваткой.

И ещё в одном случае — во время Судного Пира, если Ослаб приговаривал к поединку и объявлял его зримым…

Волк сейчас был благодарным зрителем…

Ещё только взявши друг друга в объятья, Ражный впервые почувствовал мощь плоти Скифа, тугое, напористое биение крови и тепло… нет, жар, исходящий от тела. Было полное ощущение, не человека обнял — коня! И не зря эту стадию поединка называли братанием: яростный, беспощадный противник в кулачном бою на самом деле вдруг стал близким и в какой-то степени родным, но так, как в детстве бывает родным отцовский конь, на спину которого ты вскочил и помчался без узды и седла, всем телом прильнув к существу более выносливому и сильному.

Он знал, что это происходит за счёт взаимного обмена энергией при прямом контакте и ждал лишь момента, когда он начнётся. Скиф так и не дал возможности воспарить летучей мышью в течение всего зачина, и теперь, в братании, этого и не требовалось, поскольку Ражный «увидел» соперника телом.

И в первый миг был восхищён его силой, опять же как в детстве восхищаешься мощью коня. Тогда же у него мелькнула мысль об историчности этого поединка. Ражному невероятно повезло, и он сейчас борется с одним из сильнейших, если не самым сильным человеком планеты, и о схватке с ним будет что рассказать сыну и внукам.

Но подобные чувства мелькнули в сознании искрами, между прочим, ибо полыхал уже иной высокий огонь страсти, ни с чем не сравнимый и всепоглощающий. Скиф и в братании делал попытки танцевать, вернее, водить соперника, как кавалер водит барышню, — не зря намекал про польку-бабочку! Пояс у него был сделан тоже из кабаньего панциря, толстый и жёсткий, он едва захватывался рукой и почти не сгибался, чтоб сомкнуть пальцы. Снег на цветах хоть и стремительно таял, а все-таки сильно мешал, скользил под ногами, не давал упереться в землю, и пока Ражный осваивал особенности ристалища, инок потаскал его по центру круга. И наконец, утвердившись на земле, врыв её скрюченными пальцами ног, Ражный сделал попытку провести свой родовой приём — зажать шею противника и обвиснуть на нем, поджидая момента, когда уставший держать его вес соперник сделает ошибку и приблизит ногу для захвата. Короткими, молниеносными движениями он стиснул инока, вжал его лоб в своё плечо, но тут понял — замысел не удастся из-за роста Скифа! Он был ниже на голову, и чтобы повиснуть на его шее, нужно или встать почти на колени, или слишком далеко от противника упереться ногами, а он немедленно использует такое положение: опасно перемещать вперёд центр тяжести.

Инок активно сопротивлялся ему, но одновременно как бы наблюдал с интересом, словно сказать хотел:

— Ну-ка, ну-ка!.. Что это ты изобразить вздумал?

Его железный кулак, зажавший пояс Ражного, находился сейчас как раз напротив старой раны, хотя ему Удобнее бы было взяться за ремень ближе к позвоночнику. От такой близости руки противника к неприкрытому уязвимому месту на правом боку начинался не испытанный раньше болезненный озноб. И преодолевая его, Ражный резко повёл бедро вперёд, словно намеревался бросить с холки, и обманул Скифа; тот предусмотрительно шире расставил ноги и пополз рукой, жуя пальцами пояс, к спине.

Положение все равно оставалось опасным, больше потому, что фокусировало внимание и все время преследовала мысль-приказ — ни за что не выпускать инока из братских объятий, не давать ему переходить в кулачный бой, дабы не смог нанести удара в правый бок, а в момент расцепления у него будет такая возможность!

Он же пытался разъять руки и разбежаться на некоторое время: так обычно поступали засадники, как бы по взаимному согласию, чтобы размять затёкшие от напряжения мышцы и изменить положение, которое обоим уже поднадоело. Он предлагал это Ражному, делал движения-знаки, но тот лишь плотнее стискивал шею соперника, в то же время понимая, что долго так его не удержать, как не удержать уросливого, своевольного коня. Инок пока не принимал никаких определённых действий, кроме противления захвату или броску, изучал противника, отдавая ему инициативу, проверял, на что он способен. Всякий араке до Свадебного Пира имеет возможность бороться только с отцом, дедом или тем поединщиком, кому отдан в учение (спортивная борьба на коврах и рингах не в счёт, ибо имеет иную, искусственную природу и судится третьим лицом), и пока не выйдет на земляной ковёр с настоящим соперником, никогда до конца не отточит и не прочувствует того, чему его научили. Советы и наставления обычно помогают слабо, как любая теория, и реальный опыт приходит, когда молодой араке нахлещется мордой об лавку.

Ражный десятки раз в братании не укладывал, но передавливал отца, поскольку изучил его с детства, заранее знал даже намёк на последующее движение и отлично чувствовал энергию. Бывалые, опытные засадники не могли это проделывать с отцом, и многих он победил в братании, а сын мог! Скиф за свою жизнь боролся так много и с такими разными араксами, что наверняка знал весь основной набор способов поведения противника и его арсеналы. Но лишь основной набор, ибо каждый последующий соперник независимо от возраста и опыта непременно вносил свою индивидуальность, и она, помноженная на родовые традиции, могла выглядеть самостоятельно и оригинально.

Видимо, почерк Ражного казался иноку незнакомым, а чего бы иначе он битых два часа, тая свою лошадиную мощь, не предпринимал решительных ответных действий? Если не считать, что время от времени стремился расцепить объятья?

Или опыт кулачного зачина отрезвил, сделал осторожнее? Насторожило умение Ражного все схватывать на лету?

И только он так подумал, через несколько секунд Скиф начал клонить голову вниз, выворачивать её из объятий и постепенно переводить под нижнюю челюсть — рост ему позволял без напряжения прильнуть к груди. Остановить это оказалось невозможным, спина инока взбугрилась под мокрой рубахой, натянула холстинную ткань и вдруг от неё повалил пар. Ражный интуитивно сжал его пояс, наконец-то согнул в трубку и сцепил пальцы. Теперь тому было не вырваться, даже если шея полностью выскользнет из-под руки — останется на короткой привязи и не сможет нанести удара по правому боку.

Буквально через минуту рубаха на нем высохла. Скиф пока только разогревался, раскочегаривал свой неведомый внутренний энергетический котёл, и делал это довольно медленно и не в состоянии Правила. Правое плечо его стало подниматься вверх, и тут, расползаясь, затрещала крепкая холстина на спине, захваченная и прижатая к шее рукой Ражного. Ещё через минуту он поднял плечо так, как хотел, и в прорехе, перечеркнувшей наискось могучий позвоночный столб, показалась рубчатая, исполосованная глубокими шрамами кожа.

Он изготовился, принял нужное ему положение, и помешать этому было так же невозможно, как усмирить движение шатунов паровой машины. Под контролем Ражного остался лишь его пояс, насмерть замкнутый в кулак. Казалось, он готовится вырваться из объятий и с близкого расстояния нанести удар, возможно, головой в подбородок — предугадать его действия было нельзя: эта ложная открытость, как в кулачном зачине, сбивала с толку. Оставалось сковывать его движения и следить за развитием событий, дабы пресечь неожиданное.

Да видно, не затем он так долго жил и много боролся, чтобы вчерашний пирующий поединщик раскусил его замыслы!

Скиф не ударил и не вырывался — стал жать Ражного, сдавливать шею сгибом руки, а головой упирать в подбородок — так, словно хотел оторвать голову, отщелкнуть её, как отщёлкивают большим пальцем головку цветка. И все это постепенно, с нарастающим усилием, но ощутимо с каждой минутой.

Ражный знал подобный жим, правда, сейчас почти забытый, редко применяемый: именно от него и пошло название периода, и это о нем араксы говорили — примучить в братских объятиях. Основополагающий приём требовал невероятной выносливости и огромного запаса энергии, однако ещё во времена деда по этой причине им стали пренебрегать. Если в течение часа таким способом не задавить, не парализовать соперника, не довести его до состояния, когда он прохрипит слово «довольно» — у самого иссякнут силы и тогда вряд ли дотянешь до конца братания, не говоря о начале сечи.

Инок не выглядел рискующим игроком — ясно понимал, на что идёт.

Столь позднее «созревание» араксов, сорокалетний возраст, дающий право первого выхода в дубраву, был продиктован тем, что поединщик должен подготовиться ко всему, прежде чем ступить на ристалище. На всякий яд иметь противоядие либо умение мгновенно ориентироваться и вырабатывать его. Иначе зрелые, опытные араксы и тем более иноки давно бы передавили всех юнцов и на этом бы умерла древняя единоборческая традиция.

Выход из этой соковыжималки оставался один — расстроить замысел противника, предложить ему более лёгкий способ победы — ударить по уязвимому месту, что он хотел в зачине. Ражный начал ослаблять руку на поясе Скифа, провоцировать, чтоб выпустил из объятий, разменял их на быстрый и короткий тычок, но старому битому поединщику нужен был журавль в небе и плевать он хотел на синицу в руке! Не выпуская ремня, он передвинул руку за спину соперника, а правую начал медленно втискивать между головой и своим подбородком: чтобы выстоять максимально долго, следовало ослабить давление на горло, иначе этот блюминг через четверть часа перекроет дыхание. Большой палец нащупал глаз инока — крепкое, выпуклое яблоко под веком вздрогнуло. И будь это в сече, противник бы сейчас взвыл и мгновенно разжал руки, но подобные приёмы в братании не допускались. Скиф на миг насторожился и чуть ослабил давление, будто спросил: «Ты ничего не перепутал? Убери палец! Иначе отпущу и уйду с ристалища с победой».

Ражному хватило короткого ослабления, чтобы загнать два пальца к своему горлу — воздух в лёгкие пошёл живее, хотя для каждого поверхностного вдоха приходилось с силой давить на череп противника. Потом он почувствовал под удивительно тонкой кожей на голове толстый кровеносный сосуд, чуть продвинул пальцы ещё и передавил его.

— Сейчас у тебя начнёт неметь левая сторона лица, — словно бы предупредил он: язык движений и действий араксов был иногда выразительнее, чем речь.

— Ничего, я потерплю, — сохраняя полное спокойствие, ответил соперник.

Голова Ражного оказалось вздёрнутой вверх, шейные позвонки от перелома спасали многослойные перевитые мышцы, напряжённые до деревянной твёрдости. Он мог видеть только верхушки деревьев и небо: от недостатка кислорода в глазах темнело, и казалось, над Урочищем уже вечер. Нависший на ветвях снег постепенно растаял и весенней капелью опал на землю. Дважды вновь проглядывало мутное солнце и даже грело правый висок, подсушенная листва, сбитая ветром, летела теперь медленнее и доставала ристалища. К вечеру действительно потеплело и, наверное, на земле, пусть на недолгое время, все-таки расцвёл портулак…

Когда на самом деле стемнело, Скиф наконец прекратил усиливать давление и окаменевший, раскалённый замер, ожидая, когда скованный, обездвиженный противник произнесёт:

— Довольно.

Ражный молчал. Вести далее поединок не имело смысла и разумнее было бы сказать это слово, точнее, выдавить его из себя, поскольку язык от перенапряжения, кажется, давно рассосался и не существовал.

Но в роду Ражных никогда не говорили этого слова, и не ему начинать. Пока ещё можно стоять на ногах и дышать один раз в пять минут — надо стоять…

В любой момент инок мог воспользоваться состоянием Правила и в буквальном смысле задавить соперника; он не делал этого, ждал, когда Ражный заговорит.

С темнотой постепенно растащило тучи, и когда на небе заискрились звезды, двоящиеся то ли от утомлённого зрения и недостатка воздуха, то ли от слез, Ражный ощутил присутствие рядом третьего. А третий в поединках араксов был лишним. Даже хозяин Урочища не имел права приближаться к ристалищу, пока не закончится схватка.

Этот третий приближался бесшумно и незримо, однако его выдавало бордовое, с красными сполохами свечение: Ражный находился в состоянии «полёта нетопыря» с того момента, когда Скиф окончательно сковал его кандалами рук.

Теперь было время парить чувствами над землёй…

То, что это не человек, а зверь, он понял в тот миг, когда услышал с правой стороны тихий, злобный рык. Ражный не мог видеть волка, но слишком хорошо знал, что последует за этим: зверь распалял себя и готовился к прыжку.

— Не смей, — просипел он сквозь зубы. Скиф отреагировал мгновенно, сдавил головой горло и вообще перекрыл дыхание. Волчий хищный рык стал напоминать собственный голос Ражного. Должно быть, Молчун сейчас чуть присел на передних лапах, а задние напружинил, чтобы метнуть тело вперёд.

— Не подходи, не делай этого, — хотел сказать он, но получилось некое клокочущее бухтение.

И тут инок резко ослабил объятья, затем с трудом, будто цепи снимал, расцепил руки и отскочил на два шага.

— Ты сказал — довольно? — хрипло спросил он. Ражный вздохнул, голова закружилась от переизбытка кислорода.

— Я сказал — довольно, — подтвердил он, озираясь: Молчуна не было…

— Показалось, ослышался, — признался Скиф, едва владея речью.

— Я вроде тоже… Ослышался.

— Что — тоже? — выплёвывая слова, как боль, спросил тот. — Признаешь мою победу?

— Да, твоя взяла…

Скиф сразу же убрёл с ристалища и лёг на землю. А Ражный выдрал ноги, утонувшие в сырой земле, сделал несколько шагов вправо — туда, где стоял волк, — позвал хрипло, разминая деревянный язык:

— Молчун?.. Ты где? Зачем пришёл?

В ответ лишь шуршали незримые, падающие с деревьев листья…

Он склонился, ощупал землю — снег давно растаял, и следов на земле не оставалось…

По традиции побеждённый обязан был, передав Поруку, немедленно уйти с ристалища и не задерживаться в Урочище; оно сейчас всецело принадлежало победителю, и никто не должен видеть, как будет он торжествовать, радоваться, воздавать благодарение земляному ковру, деревьям, небу и солнцу. Искреннее проявление чувств аракса, а тем более старого инока — таинство, интимное действо, запретное для чужого глаза.

Ражный не сходил с ристалища, ожидая, когда Скиф отлежится и спросит Поруку, разве что обошёл его по кругу, вглядываясь в темноту — не сверкнёт ли в темноте волчий взгляд…

Прошло около получаса — инок лежал, раскинув руки и оставаясь неподвижным. Конечно, то, что он сделал в братании, то, что выдержал многочасовой блокирующий жим, вряд ли кто смог бы сделать. И его смертельная усталость естественна… Однако начало уже светать, а Скиф так и не встал хотя бы о Поруке спросить. Не сходя с ристалища, Ражный приблизился к нему и лишь сейчас заметил состояние инока: он тяжело ворочал головой, тихо мычал и скрипел зубами, что никак не вязалось с победителем.

— Скиф? — окликнул он. — Тебе плохо, Скиф? Тот перевернулся на живот, примолк, затаился, лишь руки медленно царапали, сжимая в кулаки подстилку из дубовых листьев. Он мог надорваться, мог от перенапряжения лопнуть лёгочный сосуд, могло открыться внутреннее кровотечение, но гордость победителя не позволяла обратиться за помощью к поверженному противнику…

Ражный подошёл вплотную, присел в изголовье.

— Что с тобой, Скиф?

Он перестал грабать пальцами землю, замер с полными кулаками и послышался негромкий, сдавленный смех.

Или плач?..

— Слышишь меня?.. Чем тебе помочь? Скиф поднял голову, затем кое-как поднял себя с земли.

— Чем ты поможешь? — спросил, всхлипывая-плакал! — Ну чем ты мне поможешь?!

Едва передвигая столбообразные ноги, отошёл к крайнему дубу, обнял его, постоял минуту и вдруг ударил по нему кулаками, сшибая кору, — забелели пятна обнажённой древесины.

— Все пропало! Все пропало.

— Ты же победил, Скиф…

— Победил?! — взревел он. — Я примучил тебя в братании! И то не уложил на лопатки!.. А должен был уложить в кулачном бою! Должен был!

— Разве это теперь важно, как победил?..

— Тебе не важно! Потому что ты ещё дубок зелёный! Для тебя только победа, и больше ничего! А с меня листья облетают! Мне важно! Почему я тебя не сделал в зачине?! Почему?!

Инок заскрипел зубами, в крайнем отчаянии помолотил воздух кулаками и, спохватившись, что не должен показывать своих чувств в присутствии молодого аракса, сел под дерево, помолчал, зажимая себя в кулак.

— Десять лет готовился к этому поединку, — справившись с собой, проговорил он печально. — Десять лет искал систему нападения и защиты, полмира объехал, всех самых старых иноков отыскал. Год в Индий прожил, переболел лихорадкой, потом год на Кавказе, два — в Иране. В мусульманство перешёл, обрезание сделал! Чтоб пустили хотя бы глянуть на их тайные камлания в пещерах… Три года по Карпатам ползал, у русинов жил, в гуцула превратился-и все впустую, да? Все напрасно?!

— Почему же напрасно. Скиф? — это было странно — утешать победителя. — Ты нашёл, что искал… Я ничего даже не слышал о таких… плясках. Танцевал, как Эсамбаев…

— Вот именно! Танцевал, а не дрался! И ты устоял! Против меня устоял!.. Все драному псу под хвост! Десять лет жизни! Что скажу Ослабу? А Пересвету?!

У него опять начиналась истерика, и дабы не показывать слабости свои, он побежал прочь, так и забыв спросить о Поруке. И хотя Ражный не получал её от калика, все равно Скиф должен был узнать, где и когда состоится его следующий поединок. Если же по какой-либо причине побеждённый не имеет Поруки, то победителю надлежит искать встречи с Пересветом.

Впрочем, у них с иноком могли быть свои специфические отношения, и он не нуждался в слове Ражного, зная наперёд, с кем и когда предстоит сойтись на ристалище…

Однако спустя минуты три, когда Ражный уже хотел уйти к дому вотчинника, Скиф вернулся. Не глядя на бывшего соперника, он забрёл на ристалище и стал собирать в букетик редкие, уцелевшие цветы — иные чуть ли не из земли выкапывал. К этому времени совсем рассвело, сквозь низкую облачность проступила заря, и только теперь открылась картина суточной схватки: вместо клумбы было месиво из вязкого суглинка и стеблей портулака.

Собрав горсть не распустившихся ещё цветов, он положил её на траву и стал тщательно оттирать босые ноги: среди араксов была примета, что если унесёшь с собой землю с ристалища, то следующего поединка может и не быть.

Потом вместо традиционного прощания вдруг спросил:

— Послушай, Ражный… мне почудилось, кто-то третий был? Когда ты сказал — довольно?

— Мне тоже, — обронил Ражный.

— Что — тоже?

— Кто-то третий подходил…

— Но ведь такого не может быть?.. Значит, почудилось. Ты же не станешь оспаривать победу?

— Не стану, Скиф…

Скиф пошёл, так и не попрощавшись, однако вспомнил про букет, ещё раз вернулся, поднял его с земли.

— У меня жена молодая, — объяснил он, по-прежнему не поднимая глаз. — Цветы любит…

* * *

В январе сорок пятого года Верховный готовился к Крымской конференции, как к генеральному сражению, понимая её значимость, ничуть не меньшую, чем, к примеру, переломная Курская битва.

Исход войны был предрешён. Красная Армия добивала фашистов далеко от Москвы, уже на чужой территории, и делала это с приобретённым за суровые годы изяществом и блеском военных операций, потрясая мир их классическими формами, почти сходу становящимися учебным пособием в военных академиях. Он принимал поздравления с очередными победами, выслушивал скупые или откровенные комплименты и все более проникался тревогой, почти такой же, как в сорок первом. Он отлично понимал, что с каждой победной военной операцией, с каждой европейской столицей, освобождённой советскими войсками, крепнет могущество его Империи и пропорционально прирастает количество враждебных ей государств, ибо его победы сеют не восхищение, а страх, пока затаённый, пока спрятанный под лукавые благодарные слова, послания, улыбки и рукопожатия. В тот период, когда небо над всем миром превратилось в овчинку, ему не простили, но временно забыли идеологию Империи, протянули союзнические руки и взирали с надеждой; теперь же, когда он переломил хребет монстру войны, сам постепенно становился монстром в глазах того же мира.

Верховный почувствовал это ещё на Тегеранской встрече…

* * *

За долгие годы своего властвования он сильно изменил, переработал и трансформировал первоначальные масонские идеи мировой революции, а вернувшись из Ирана, поставил последнюю точку, упразднив её штаб — Коминтерн. Он жёсткой рукой затыкал рты недовольным и визгливым теоретикам мирового господства пролетариата и, как в тридцать седьмом, нещадно бросал их в лагеря, и одновременно понимал, что это не совсем убедительный аргумент, не доказательство своей непричастности к корневой идеологии. На его ногах гирями висел природный порок — пугающий призрак коммунизма, и даже если бы он всецело от него отказался сейчас — все равно бы не убедил Запад в своей лояльности.

Над миром довлел извечный страх, уходящий корнями в глубокую историю, ещё в сармато-скифские времена, ибо война пробудила и всколыхнула всегда дремлющий страстный и высокий дух русского народа. Не освободителей видела Европа в тяжёлой поступи Красной Армии и даже не её цвет — высвобожденную энергию духа библейского народа севера Магога и князя их, Гога. Они помнили набеги неведомых (потому что не желали ведать) народов с Востока, помнили Атиллу с его воинством, щиты, приколоченные к воротам Царьграда; и уж совсем ярко стояли в сознании Суворов со своим войском, казаки на улицах Берлина и Парижа.

Страх тоже был библейский, наследственный, генетический и неисправимый. И по качествам своим он был не тем, что делает человека вялым, беспомощным, приводит его в шок; он вызывал иную реакцию — крайнюю агрессию, жажду выжить любым путём, замкнутость и вероломство. Идеологическое рабство, неволя, по соображениям религиозных или иных воззрений, в сравнении с ним была роскошью страдающего от внутренней силы и естественных заблуждений народа. Ничто так не унижало человека, как рабство, продиктованное извечным страхом, и потому народы-невольники всю свою историю сеяли страх, порабощая своих соплеменников и слабых соседей. И одновременно стремились к свободе, как к иному образу жизни, как к мечте, превращали её в культ, поклонялись тому, чего никогда невозможно достичь, испытывая страх.

Русь не ведала рабства по той причине, что не ведала страха.

Верховный это понимал точно так же, как и то, что сохранение мира и сожительство в нем возможно лишь в поддержании равновесия страха с умением и чувством баланса канатоходца.

Ибо нет ничего опаснее в мире насмерть перепуганного человека, владеющего кинжалом…

Другого пути не существовало, и это он тоже осознал ещё на Тегеранской встрече.

Тогда Рузвельт, опасаясь за свою жизнь в суровой и непонятной восточной стране, прикатил в его миссию на своей коляске под прикрытием русских войск, введённых в Иран с началом войны, и если отбросить весь словесный дипломатический сор, то выглядел перепуганным щенком, ищущим защиты у матёрого пса. После Сталинграда он ещё держался, ещё хорохорился, как болельщик на футбольном матче при равном счёте играющих команд. Однако Курская битва все поставила на свои места.

И там же, в Тегеране, Верховный ощутил первое дуновение холодной войны, поскольку разговор все чаще сводился не к тому, как общими силами добить ещё сильного противника, а как поделить мир после войны и каким этот мир будет. Запад уже чувствовал пробуждённый дух северного народа Магога и заботился о своём будущем.

Совместное проживание с Рузвельтом под одной крышей прояснило и отвеяло дипломатическую шелуху с многих искренних заблуждений Верховного. Тогда он считал себя мудрым и проницательным вождём и не ведал того, что все это тихой сапой навязано ему окружением, созданным своими руками. Перед отъездом в Иран Верховному шептали в уши, будто он чуть ли не кумир для президентов Англии и Америки, что они сейчас пойдут на все, что ни предложит Сталин.

А они не пошли, ибо не хотели выращивать монстра и стремились всячески истощить СССР, оттягивая открытие второго фронта и навязывая ему войну с Японией. Они ещё боялись Гитлера, но уже побаивались Сталина.

Поначалу он пытался разубедить Рузвельта, развеять его испуг перед могучей Россией, которая выйдет из войны. Он говорил открытым текстом, что разбуженная энергия народа уйдёт на восстановление разрушенного хозяйства, на восполнение населения и через двадцать-тридцать лет воинственный дух усмирится. Западу нечего бояться, и страх их происходит от невежества, упорного нежелания знать историю и характер русских людей — этих медведей, спящих в берлоге: если не трогать, не дразнить, не шуметь громко, они совершенно безопасны.

— Как вы можете судить об этом народе, если вы сам — не русский? — недоуменно спросил Рузвельт.

— Я — русский, — ответил на это Верховный с явным грузинским акцентом. — Русский — это даже не национальность, господин президент, это образ жизни.

Рузвельт понимал, что такое советский образ жизни, пронизанный марксистской ложной концепцией, и отказывался понимать то, что слышал.

— По крови и рождению я грузин, — толковал ему Сталин. — Но русским может стать человек… всякой национальности, и потому название всех наций в русском языке звучит как имя существительное. И только «русский» — прилагательное. Чтобы быть русским, надо жить в России, в совершенстве владеть её языком и культурой, а самое важное — иметь русский образ мышления. Война меня сделала русским. А на мой язык не смотрите, господин Рузвельт: у нас сколько областей, столько и говоров.

Переводчик старался изо всех сил, да, видно, не донёс существа — президент США ещё более запутывался и впадал в тихую панику.

Или не хотел вникать в подобные тонкости. И делал это напрасно, поскольку не знал характера Верховного, в котором ещё сохранились и угадывались восточные черты.

Только здесь, в неофициальных вечерних беседах с Рузвельтом стало известно, что тот не обратил внимания на плёнку, посланную в Америку ещё в сорок первом. Он посчитал её подделкой, снятой на свалке металлолома, свезённого с поля боя; он был уверен, что у русских нет и не может быть оружия, способного растирать в пыль танковые колонны, — это достигалось лишь при применении ядерного оружия, над которым тогда работали американцы. Рузвельт решил, что присланный фильм — хорошая мина Сталина при плохой игре, поскольку считал дни и ждал другую кинохронику — немцев, гуляющих по Красной площади.

Он был уверен, что так и будет, но получил из Москвы ещё одну ленту, снятую группой Хитрова во время Сталинградской битвы. Гудериан, шедший на выручку армии Паулюса, попал в вакуумную воронку или чёрную дыру, потеряв за несколько минут около сотни танков с бензозаправщиками, запасом боепитания и всем тыловым обеспечением. Подготовленный к удару бронированный кулак, способный, по оценке военных экспертов, протаранить любое кольцо окружения, натолкнулся на невидимую стену и сгорел за час до команды к началу действия. Присланные кадры на сей раз впечатляли, поскольку сосредоточенные в трех степных балках танки, вернее, то, что от них осталось, ещё дымились, и взрывались по неизвестной причине рассыпавшиеся из грузовиков снаряды.

Устроить подобную иллюминацию у Сталина не хватило бы ни сил, ни средств, да ещё камера будто специально вглядывалась в символику и маркировку остатков немецких машин. Тогда Рузвельт посчитал, что танки Гудериана напоролись на специальное минное поле, где вся земля в полосе движения бронетехники и тыла была нашпигована тротилом. Немцам просто не повезло…

И это было мнением не собственных экспертов; самая лучшая американская разведка в мире с великими трудностями добыла засекреченные немецкие материалы, касаемые поражения Рейха под Сталинградом.

В Тегеран Верховный привёз ленту, снятую после Курской битвы. И даже не напугать ею хотел — предупредить, что с народом Магог и его князем следует вести открытую игру и не стараться переиграть втёмную. И когда Верховный устроил индивидуальный показ фильма в своей миссии, реакция последовала совершенно неадекватная: Рузвельт обвинил его в жестокости и варварстве ведения войны.

Теперь же, собираясь на Ялтинскую конференцию, он готовился более тщательно и взвешенно. И к тому было много причин, а одна из них угнетала более всего: беловежский Старец, как Верховный давно называл про себя Ослаба, по-прежнему отказывался от встречи, и чувствовалось, как вместе с победным ходом войны все больше отдаляется. С этим можно было бы и примириться, помня вечность его существования и свою, хоть и верховную, но земную жизнь; можно было согласиться с самостоятельностью Засадного Полка, имея с ним связь в виде полномочного представителя теперь уже полковника Хитрова, всюду следующего тенью за Ослабом. Но в определённый момент, после Сталинградской битвы ему показалось, что найдено нужное звучание флейты, способное выманить змея из кувшина. Верховный в мягкой и ласковой форме передавал через посланника свои пожелания, и они в точности выполнялись. Он верил, что через какое-то время беловежский Старец привыкнет получать распоряжения и согласится на личную встречу.

А произошло обратное. После освобождения тезоимного города встала другая задача огромной важности — снять блокаду с Ленинграда города — колыбели революции. Полковник Хитров унёс соответствующее пожелание и скоро привёз довольно резкий и категоричный отказ.

— Сергиево воинство никогда не вступит в схватку с противником, чтобы освободить этот город, — передал ответ Ослаба полномочный представитель. — Царь Пётр построил его на проклятом месте, о чем был в своё время предупреждён, и Ленинград достоин, чтобы стереть его с лица земли, дабы оттуда не приходила более на Русь беда, хула и крамола.

На удивление, противореча себе, Верховный принял это как должное, ибо по глубокому внутреннему убеждению он ненавидел всякую революцию, в чем и состояло его внутреннее противоречие, и почему он с такой жестокостью загонял в землю старую революционную гвардию. Сын сапожника изначально тяготел к традиционализму и консерватизму и видел в революционном движении лишь инструмент для достижения власти. Будучи мальчиком, он услышал от своей прабабушки легенду, о том, что род Джугашвили ведёт своё начало от императора Александра Македонского. Великий Славянин, завоёвывая Кавказ, взял прародительницу рода в наложницы.

Иосиф презирал грузинских князьков и царьков, присваивающих себе такие титулы лишь по причине, что у них в отаре больше десяти овец. Он жаждал простора и власти, а Грузия ему была мала, как детская рубашка бурно растущему подростку. Рядом находилось единственное государство, достойное того, чтобы стать его вождём.

Он презирал всякую революцию, и одновременно, однажды повязавшись с ней, обязан был придерживаться её законов, дабы не оказаться жертвой своих подданных.

Великие противоречия раздирали его душу…

Согласившись мысленно с беловежским Старцем, Верховный затаил обиду, поскольку окружение, взирая на его победы, одновременно взирало и на блокированную колыбель революции, которую отчего-то он не мог освободить чуть ли не до конца войны.

Верховный чувствовал, что придёт час, когда беловежский Старец и вовсе исчезнет. Это стало особенно ясно после Курской битвы: полковник Хитров стал терять его из виду. Иногда Ослаб неожиданно пропадал на целый месяц, и группа Хитрова рыскала по нейтральной полосе чуть ли не по всему фронту, стараясь найти концы. А он опять внезапно появлялся в своей «резиденции», деревне Белая Вежа, и, разумеется, никак не объяснял причину своего отсутствия.

Интуитивно Верховный осознавал, что удержать или овладеть помощью Небесной никому ещё из смертных не удавалось, что благо, выпавшее ему, не зависит от его воли, и Засадный Полк — подразделение, никому не подчинённое, на то и существует, чтобы пробуждать страстный дух народа, который потом сам будет вершить все праведные, да и не праведные дела, а он как вождь обязан обуздать его и вогнать в русло, как вскинувшуюся половодьем весеннюю бурливую реку.

По возвращении из Тегерана его ждало неожиданное и настораживающее известие: беловежский Старец наконец-то решился встретиться с князем. Условия встречи были странными и тоже настораживали не менее, однако он согласился и отправился с полковником вдвоём, без охраны, если не считать шофёра.

Поехали они по старой тверской дороге, а февраль был ветреный, метельный, машина долго пробивалась через заносы и остановилась где-то в районе Солнечногорска. Дальше был лишь санный след — кто-то проехал на лошади, и кругом высокий, но обезображенный войной лес. Из снега торчали остовы сгоревших танков, автомобилей, разбитые и опрокинутые пушки, земля изрыта полузанесенными окопами и траншеями. Шли пешком по извилистому санному следу вглубь метельного леса, а зимний день между тем клонился к вечеру, и Верховный, давно не ходивший на такие расстояния, уставал и всю дорогу думал, что ещё придётся возвращаться назад. Потом неожиданно для себя обнаружил, что совершенно не ориентируется в лесу, а свежий санный след между тем очень быстро заметает позади, затягивает сугробами и создаётся впечатление отрезанности от мира. Через четверть часа пути по неведомым партизанским тропам он ощутил некое сопротивление пространства: сменившийся ветер дул в лицо, сыпал снегом так, что не открыть глаз, а Хитров, идущий впереди, все шагал и шагал, и широкая его спина в полушубке начинала раздражать Верховного.

— Уже скоро, — подбадривал полковник. — Теперь недалеко…

Верховный сначала стал жалеть, что отправился в такую дорогу в шинели и фуражке — нет бы взять у шофёра солдатский полушубок и меховую шапку, потом вообще пожалел, что решился идти пешком: можно было взять артиллерийский тягач или, на худой случай, запрячь в сани пару коней. И, наконец, не выдержал, однако спросил привычным, размеренным тоном:

— Товарищ Хитров, правильно ли мы идём?

— Правильно, товарищ Сталин, — подтвердил тот — Я здесь бывал не раз. Уже близко.

Потом Верховный потерял счёт времени и расстоянию и просто шёл, преодолевая сопротивление ветра.

Наконец тёмные ельники кончились и впереди показалась древняя, по-зимнему чёрная дубрава, где ветра совсем не было. И тут на санный след откуда-то выскочил всадник в длиннополом, заснеженном тулупе нараспашку, проскакал им навстречу и, остановившись, стал спешиваться. Слезал с лошади осторожно, вернее, сползал и когда встал на землю и взял коня в повод, пошёл медленно, на подогнутых ногах.

Верховный узнал Старца, поскольку помнил эту фигуру, стоящую у дороги с иконой, но более детально и чётко видел на плёнке, отснятой по его заданию скрытой камерой.

Некогда высокий и теперь согбенный, костистый старец глядел молодо и даже весело, на непокрытой голове, на седых прямых волосах настыл иней и сосульки.

— Здравствуй, князь, — просто сказал он и остановился.

— Здравствуйте… — вождь не знал, как его называть и ещё не знал, нужно ли подавать руку. Однако успокоился, вспомнив кавказский обычай, где поведение всегда диктует старший по возрасту.

— Я позвал тебя, князь, чтобы известить: Засадный Полк уходит, — старец покороче взял повод — конь вскидывал голову и фыркал. — Но теперь ты и сам одолеешь супостата.

Он ожидал что-то подобное, но не сейчас и не так сразу, ибо сам привык решать и говорить последнее слово. И пауза чуть затянулась, прежде чем Верховный нашёл, что ответить. Никакие привычные в таких случаях фразы и обороты не годились.

— С вами я почувствовал силу, — заговорил он неуклюже, но искренне. — С вами я понял, народ выдержит, победит. Мне тяжело расставаться с вашим воинством… Но я спокоен мыслью, что есть это воинство!

— Прощай, князь, — старец так и не подал руки, видимо, не принято было, и стал так же медленно забираться на коня.

И все-таки Верховный, как император, на службе у которого состоял неподвластный и потому будто наёмный полк, не мог отпустить его просто так.

— Скажите, чем я могу наградить Засадный Полк? Как выразить… свою искреннюю благодарность?

Старец забрался в седло, угнездился, раскинув полы тулупа.

— На Победном Пиру первым словом скажи славу русскому народу. Вот и вся награда, князь.

Развернул коня и поехал крупной, напористой рысью завивая, закручивая за собой белый снежный шлейф.

Всю обратную дорогу Верховный шёл, как во сне, не чувствуя ни метели, ни холода, ни времени, отмечая пространство лишь по тому, как глаз выхватывал из снежного марева высокие ели со срубленными вершинами, исковерканную военную технику, следы страшных, недавних боев.

Потом ему вообще стало казаться, что встреча со старцем и прощание ему приснились…

Возвратившись в Москву, три дня Верховный не допускал к себе никого и практически исчез из поля зрения своего окружения, как в начале войны. Он вспоминал сон и чувствовал одиночество. И одновременно разочарование и недовольство собой, прокручивая в памяти скомканный, нелепый момент прощания с беловежским Старцем. Задним умом он придумал, как следовало вести себя, что говорить, как стоять, отработал даже два варианта поведения: в одном представлял себя императором со всеми вытекающими, в другом — видел себя простым и благодарным человеком, преклонившим голову для благословления старца.

Надеяться теперь можно было лишь на себя и собственную волю. И политически правильно было отнести явление Сергиева воинства к области юношеских грёз и сновидений. На третий день, испытывая похмельное чувство, Верховный вернулся прежним Сталиным, однако увидел в яви атавизм, деталь сна — полковника Хитрова, ожидающего в приёмной. Несмотря на то, что там были генералы и наркомы, вождь пригласил его первым, как всегда, позволил сесть и подал коробку с папиросами, однако тот отказался от всего и остался стоять. Это вождю не понравилось, ибо так поступали его слуги.

— Товарищ Хитров… — несмотря на это, привычно начал Верховный, расхаживая. — Вы честно и… благородно исполнили свой долг. Какую бы вы хотели получить награду? И где хотели бы продолжить службу?

— В Троице-Сергиевой обители, — внезапно признался полковник. — Это для меня будет самая высокая награда.

Ему не надо было объяснять дважды или растолковывать то состояние, в котором находился Хитров. В своих трехдневных раздумьях вождю тоже приходила эта мысль…

— Я разрешаю вам… служить в монастыре, — после долгой паузы сказал Верховный. — Поезжайте в Троице-Сергиеву лавру. И служите. Насколько мне известно, там находятся мощи преподобного Сергия… И помолитесь за меня.

— Помолюсь, товарищ Сталин…

Проводив его. Верховный на несколько минут вновь погрузился в сон наяву, затем встряхнулся и вызвал из приёмной Всесоюзного старосту.

— Товарищ Калинин… Прошу вас издать Указ… о присвоении звания Героя Советского Союза… товарищу Хитрову. Посмертно.

— Посмертно? — невпопад спросил старый слуга. — Но я только сейчас видел его живым и радостным. Ещё спросил, как идёт жизнь, товарищ Победа…

Верховный оборвал эту речь своим взглядом.

— Полковник Хитров скоро умрёт. Калинин понял его не правильно, и потому у него вмиг запотели очки.

Сейчас, готовясь к встрече великой Тройки в Крыму, он отлично понимал, что предстоит неравный поединок одного против двух, и в результате столкновения ему обязательно навяжут условия, чтобы он после окончания войны с немцами сразу же начал кампанию против японцев на Дальнем Востоке. Навяжут участие в создании международных ми ротворческих организаций, дабы защититься ими от страха перед Россией, переделят и перекроят мир, чтоб сохранить своё влияние в Европе, обяжут помочь согнать палестинцев с их исконных земель и создать государство Израиль — будущий инструмент и своеобразный засадный полк в руках Запада.

В то время Верховный уже знал, что американцы закончили разработку атомной бомбы и изготовили несколько боевых образцов. Оружие возмездия, о котором мечтал и которое не успел доделать Гитлер, сейчас находилось в руках нового, свежего врага, на встречу с которым он собирался ехать в Крым.

Он даже знал, что Япония будет подвергнута ядерной бомбардировке с единственной целью — подавить свой всеобъемлющий страх. А пока, как доложила разведка, Рузвельт собирается продемонстрировать свой фильм, снятый на испытаниях атомной бомбы.

В день вылета на конференцию Верховный отправил свою свиту на аэродром, а сам с одним лишь телохранителем поехал в Загорск. У императоров была одна замечательная привилегия: их никто не смел спросить, что они делают в данную минуту, зачем и почему. Он оставил машину у монастырских ворот и в одиночку ступил на территорию лавры. За монастырской стеной тоже узнавалось время: на костылях, с палочками, с забинтованными головами по двору выхаживались раненые бойцы. Вождь был в привычной шинели без знаков различия и фуражке, но его никто не узнавал, поскольку никто не мог даже предположить, что сам товарищ Сталин может оказаться здесь.

Русобородого инока в рясе схимомонаха он встретил в галерее царских чертогов. Он не спросил его нынешнего имени и вообще ни о чем не поговорил, а просто снял фуражку, склонил голову и произнёс одну фразу:

— Благословите, отец святой.

Инок быстро и коротко перекрестил его, но руки на целование не подал, как это обычно делают, обронил сухими губами:

— Поезжай с Богом.

И ещё не утраченной поступью военного человека прошёл мимо, опахнув ветром от широкого одеяния…

На Крымской конференции все было так, как предполагал Верховный. Сражение, теперь уже с союзниками, началось сразу же, сначала в приватных беседах с Рузвельтом и Черчиллем, затем битва выплеснулась на обширное поле сражения. В нем уже видели победителя, хотя война ещё гремела в Европе, и пытались связать, сострунить, как волка, обездвижить всевозможными обязательствами, договорённостями и пактами, чтобы максимально обеспечить свою безопасность. Между делом, в передышке, Рузвельт показал кинохронику ядерных испытаний, и Верховный впервые в жизни увидел гриб атомного взрыва, раздавленную ударной волной бронетехнику, оплавленную землю и результаты воздействия проникающей радиации. Смотрел страшные кадры и не испытывал ничего, кроме любопытства и лёгкой зависти: киносъёмочная плёнка и монтаж были высочайшего качества. Фильм, который он привёз в Ялту, сильно уступал в этом отношении, к тому же был немой, и Верховный, прежде чем устроить показ, извинился за техническое несовершенство.

На экране, снятый скрытой камерой, сидел, ходил, щурился на солнце, трогал руками деревья и что-то говорил, тихо улыбаясь, немощный, согбенный старец.

— Что вы хотели нам показать, господин Сталин? — после демонстрации несколько разочарованно спросил Черчилль.

— Я показал вам Россию, — спокойно отозвался Верховный. — И хотел сказать, что её не надо бояться.

— Но кто этот больной старый человек? — премьер-министр тяжело задышал, что означало его неудовольствие.

Рузвельт осторожно молчал.

— Этот человек очень старый, но не больной, — пояснил через переводчика Верховный. — Напротив, абсолютно здоров и, как вы заметили, весел.

— Но почему он так медленно и болезненно двигается?

— Он сам себе подрезал сухожилия на руках и ногах, — Сталин старался говорить так, чтобы слова, переведённые на английский язык, не утратили смысла. — И если они срастаются и крепнут, старец подрезает их вновь, чтобы ослабить себя.

— Зачем нужен этот… странный, варварский обычай? — откровенно недоумевал английский премьер-министр, а Рузвельт тем временем молчал напряжённо и холодно.

Верховный любил говорить на ходу, потому встал и медленно, крадущейся походкой прошёл по ковру.

— Я согласен с вами, господин Черчилль… Обычай на первый взгляд странный, но, полагаю, вовсе не варварский, хотя… очень древний и относится к временам, когда славян именовали скифами. Демократически избранный духовным вождём воин таким образом лишал себя… возможности прибегать в судах и спорах к аргументу… оружия. — Сталин указал трубкой на экран. — Он не в силах поднять меч или ударить кинжалом. Только ослабленный физически человек достигает высого духовного совершенства. И тогда происходит… ядерный синтез: слабый становится самым сильным.

Ему показалось, что переводчик все-таки не донёс истинного смысла, поскольку премьер-министр все ещё выражал недоумение и требовал взглядом дополнительных пояснений.

— Все-таки, кто же этот человек? — нарушил молчание Рузвельт.

— Это Россия, — коротко обронил Верховный. На лице президента медленно вызрел испуг, прикрытый улыбкой полного непонимания.


11

Каймак не говорил — пел и готов был всех расцеловать.

— Я в полном восторге! Все замечательно! Я польщён вниманием, заботой, а главное — оригинальным сценарием отдыха и нашего юбилея! Нет, в самом деле, превосходно! Ни одна бы самая крутая, самая навороченная фирма досуга или туризма не смогла бы предложить ничего подобного!

Он действительно был счастлив и говорил от души, хотя сам не отличался оригинальностью выражений, но Ражный в первые мгновения не сориентировался и воспринимал все, как форму сарказма и язвительности.

Потом решил, что шеф «Горгоны» попросту сошёл сума…

— Принимай поздравления, Вячеслав! Шеф доволен! — скрывая неприязнь к Каймаку, сказал финансист.

— Мы стали пресно жить, господа! — вдохновенно продолжал тот, словно выступал перед аудиторией. — С утра и до вечера одно и то же — права человека, права человека… А мне захотелось стать рабом! Да, иормальным рабом, которого эксплуатируют и унижают. Разве никто из вас не испытывал такого желания?.. Оказывается, искренне радоваться способны только рабы… Должен признаться, господа, я занимаюсь делом отвратительным: человеку не нужны ни права, ни свобода. Странно слышать это от меня?.. Мы перестали чувствовать маленькие радости! Прошу вас задуматься над этим!.. Или кто-то готов оспорить?

Желающих оспорить, впрочем, как и сомневающихся, не нашлось. Поджаров сбегал в машину за пледом, завернул Каймака.

— Идрисович, укройтесь, на улице свежо!

Шеф принял это как должное и продолжал говорить за жизнь, совестил и себя, и всех окружающих, будто на смертном одре, отдавал наказы жить проще, скромнее, искать радости дома, а не ездить по всяким островам и берегам.

Его бы можно было принять за сумасшедшего, если бы Ражный вот уже в течение пяти лет не сталкивался с подобной публикой. Они приходили в истерический восторг от простых вещей, зазывали в гости, клялись в вечной дружбе, спрашивали, не нужна ли помощь, и когда таковая требовалась и Ражный наведывался к своим состоятельным знакомым в области или Москве, его попросту не пускала охрана. Но здесь они были искренни в своих порывах, чисты и лицемерны одновременно.

Каймак так и не сказал, где был все это время и кто ему устроил отдых.

Дамы шефа кинулись было к нему с радостными возгласами, но были отвергнуты, после чего Каймак велел трубить сбор. И тут выяснилось, что на базе, кроме спящих в гостинице филологинь, никого нет, все заняты поисками. Хозяин «Горгоны» оказался настолько благодушным, что ничуть не расстроился, сел в машину как был, в калошах, и приказал телохранителям трогать.

Он ломал все планы финансиста — того корёжило от негодования, но господин, вкусивший рабства, действительно получил удовольствие от пикника, ничего не хотел слушать и, отдохнувший, теперь весь принадлежал делам государственным, а не «Горгоне». И тем более не тайным замыслам финансового директора. Тот пытался остановить развал своего плана, выгнал из машины телохранителей и «самовары», несколько минут в чем-то убеждал Каймака, но в результате был выставлен на улицу с пачкой долларов в руке.

— Сегодня я должен быть в Нью-Йорке! — вслед ему крикнул шеф, и в голосе слышалось явное раздражение. — Вернусь только завтра. И сразу же приеду сюда.

Спутники его мгновенно оказались в машине, и она рванула с места в галоп. Поджаров сделал вид, будто ничего не случилось, отсчитал деньги и протянул Раж-ному.

— Это оплата по контракту. За чудесный отдых, лично от шефа. Он ещё вернётся. А мы продолжим… увеселительное мероприятие. Надеюсь, ты уже принял решение относительно нашего ночного разговора?

Но тут вдруг из гостиницы прибежала взволнованная бандерша и сообщила, что исчезла девушка — Миля и вот уже часа полтора как отсутствует и на территории базы её нет.

Все это она говорила финансисту, однако смотрела на Ражного.

— Я не обязан присматривать за твоими… девочками, — сердито ответил Поджаров. — Ищи!

Тогда Надежда Львовна приступила к Ражному.

— Её охранял ваш человек! Где он? Где Миля?

— Я её не брал, — язвительно сказал Ражный. Тут Поджаров стал отсчитывать ей деньги.

— В ваших услугах мы больше не нуждаемся. Всех девочек в микроавтобус и — до новых встреч.

Ему уже не требовалось прикрытие, видимо, он посчитал, что Ражный теперь в его руках и большое число людей на базе принесёт лишние хлопоты.

Бандерша деньги взяла, однако выполнять команду не ^спешила, заявив, что никуда не поедет, пока не найдётся злосчастная Миля.

— Пожалуй, я вздремну, — финансист, вероятно, решил перенести серьёзный разговор на более подходящее время. — Приедет эта шпана — толкни, я им мозги поправлю. И последи, чтобы девочки уехали в полном составе.

И чувствовал он себя уже распорядителем…

Поджаров спокойно удалился в гостиницу и завалился спать, а Ражный проверил каморку Героя, кочегарку, заглянул в егерский домик, где отдыхали притомившиеся официанты, и даже слазил в пустующее убежище Кудеяра — девица с ошейником будто сквозь землю провалилась. Тем временем стройотряд под предводительством командира безропотно рыскал по территории базы и её окрестностям, и уже раздавались голоса поискать Милю в реке.

А спустя четверть часа причалил катер. Вывалившая на берег толпа вернулась без потерь, но падала с ног. Даже начальник службы безопасности больше не дёргался и не провоцировал хозяина базы, а узнав, что Каймак нашёлся и отбыл в Москву, обрадовался, выпил водки и направился было в гостиницу к девочкам, но тут узнал, что они по приказу финансиста срочно уезжают. На его взгляд, это было несправедливо: получалось, что яростный стройотряд из МГУ привозили сюда зря: не то что зарплаты — питания и проезда не отработал. Он ворвался к финансисту, пробыл там минут пять, вышел подавленный и злой, после чего оторвал от стола голодных парней и погнал спать. Сам же сел в кабину «Навигатора» и спрятался за его тёмным стеклом.

Тем временем весь стройотряд уже был с вещами в микроавтобусе и дремал, ожидая команды к отправлению. Но бандерша все ещё бродила по территории и негромко окликала:

— Миля? Ты где, Миля?.. Все обошлось, мы едем. Слышишь? Все хорошо! И нам пора уезжать… Миля?..

Послушав этот одинокий и какой-то неожиданно печальный зов, Ражный вошёл в родительский дом, где ему всегда было хорошо, с удовольствием умылся под медным рукомойником, переоделся в спортивный костюм и лёг на диван, укрывшись полушубком. И уже начинал дремать, но вспомнил о волчонке…

Поворочавшись, он встал и пошёл на берег, где все ещё стояли накрытые столы. Там уже хозяйничали вороны, разгуливая между тарелок и рюмок. Спугнув птиц, он свалил в ведро нарезанную колбасу, ветчину, варёную, из ухи, рыбу и направился было к «шайбе», но тут появилась бандерша.

— Послушайте, вы! — она не скрывала презрения. — У вас потерялся человек! Я вас просила глаз не спускать! Я же вас просила и предупреждала! Почему ничего не предпринимаете?!

— Не у меня потерялась — у вас, — на ходу бросил Ражный.

— Но на вашей базе! Кругом лес! Это же не город, это очень опасное место! Я отвечаю за неё! В том числе и перед родителями!

— Ну и отвечайте.

Она поняла, что его таким образом не взять, на какое-то время замолчала, продолжая идти сзади. Ражный открыл «шайбу» — волчонок встречал, сидел возле дверей и был сдержан, как и в прошлый раз. Ни корыта, ни подходящей посудины в складе не нашлось, поэтому он вывалил пищу на бетон.

— Давай, брат, приступай…

Щенок потянул носом и не тронулся с места. Ражный приоткрыл дверь, чтоб стало светлее, и присел перед волчонком.

— Что? Стыдно?.. Ладно. Иди жри. Но больше так не делай.

Он на самом деле был голоден — слюна текла, как у собаки Павлова, когда косился на кучу сваленной колбасы. Но сидел и даже не принюхивался к пище.

— Ты что, не хочешь? Или не лезет?.. Извини, рокфора нет. И омуля с душком тоже. Ты ведь не такой извращенец, как некоторые…

Волк слушал человеческую речь, и Ражный не мог отделаться от чувства, что зверь все понимает…

В это время в дверном проёме возникла бандерша, заслонила свет, и волчонок вдруг заворчал, морща верхнюю губу и показывая клыки.

— Ой, что это? — спросила она. — Собака? Овчарка?

На самом деле ей было наплевать, кто это; она искала контакт с хозяином базы, начав понимать собственную беспомощность. Ражный ничего не сказал, заметив, как изменился взгляд щенка — теперь это был волчонок…

Девушка могла заблудиться, — обеспокоенно проговорила она уже без всякого гонора.

— Ну вот, ты опять ворчишь, — заметил Ражный. — Я что тебе говорил?

— Прошу вас, пошлите своих людей… Это не Москва. Миля может заблудиться. Она совсем неопытная. Она девушка.

— Понятно… Если в ошейнике, значит, девушка.

— Вам ничего непонятно! Она в самом деле девушка. Девственница.

Ражный обернулся к бандерше и не удержался от цинизма.

— Как это ей удаётся? В вашем заведении?

— Она не работала в «Досуге»… Мы её отыскали накануне поездки. Была заявка на девственницу.

— Она согласилась за деньги?..

— А вы привыкли брать бесплатно?

Поскольку он не ответил и остался серьёзным, она посмотрела более внимательно и даже заинтересованно.

— Хорошо, — вдруг заключила она, на что-то решившись. — Я расскажу, открою секрет… Милю привезли для вас.

Он закрыл дверь «шайбы» на замок и направился к своему дому — бандерша не отставала.

— Вам это не интересно?.. Почему ничего не спрашиваете? Вас это не волнует? Для вас привозят девушку… девственницу, а у вас не возникает вопросов!

— Я не заказывал!

Поджаров действительно не терял времени даром и поработал хорошо, довольно точно подобрал тип женщины, который нравился Ражному, кроме того, финансисту стало известно, что араке, достигший совершеннолетия, может жениться только на девственнице и от неё повести далее род свой. И если до сорокалетнего возраста он может сожительствовать с женщинами и разбрасывать семя, то потом за связи на стороне можно очень просто угодить в Сирое Урочище и до конца своих дней бродить по земле каликой перехожим.

Они с Надеждой Львовной продумали ход, как «завести» Ражного, то имитируя тепловой удар в парной, то утопление, то подсовывая Милю безразличному к девушкам Каймаку.

Древний и надёжный способ подобраться через женщину не сработал, и тогда Поджаров поднял забрало и пошёл в открытую.

С этой Милей что-то не предусмотрели, не рассчитали, что девица начнёт заниматься самодеятельностью и исчезнет.

Или побег девицы — продолжение их замыслов? Но не может быть, чтобы Поджаров посвящал в свои тайны какую-то бандершу. Скорее всего, уговорил её отыскать девственницу и провести интригу с этой Милей…

— Найдите её! — вдруг взмолилась она. — Я не могу вернуться одна!

— Почему одна? Полный микроавтобус девочек, — цинично заметил Ражный. — А Миля — естественные потери, как на войне. У вас очень опасный бизнес.

Ражный пошёл в свой дом, тем самым желая избавиться от неё, однако отбояриться от бандерши оказалось не так-то просто — потащилась за ним и чуть ли ногу в двери не вставила.

Положение спас Герой, внезапно вошедший без стука. Ружья при нем не было — или Трапезниковы отняли, или успел спрятать в каморке…

Бандерша кинулась к нему кошкой.

— Где Миля? Тебе поручили охранять!.. Где?

— Убежала… По старой дороге, — промямлил тот, озираясь.

По старой дороге ездили только зимой на снегоходах; через пять километров она упиралась в реку с давно разрушенным деревянным мостом…

— Как это — убежала? Почему не вернул?

— Пошли-ка выйдем, — Ражный потащил его на улицу, рассчитывая, что и бандерша пойдёт, но она осталась в доме.

На улице он припёр Героя к стене, и тот мгновенно почуял опасность.

— Не виноват! Ей-Богу! Ни в чем!..

— Ты куда ходил? — он несильно ударил поддых. — Ну? Слушаю!

— Не прикасайся ко мне, Сергеич! — вдруг сурово предупредил Витюля — Я девушку искал, Милю…

— С ружьём?! Я к тебе сейчас так прикоснусь — не встанешь.

Герой не скис и не ссутулился, как делал обычно, чтоб разжалобить, вскинул голову.

— Хотел убить этого кровопийцу!

— Какого? Что ты мелешь?

— Этого… Буржуя, шефа ихнего! Хотел совершить террористический акт.

— Перепил?

— Нет, Сергеич… Душа больше не терпит. Не могу я смотреть на них.

— Где ружьё?

— Трапезниковы ребята отобрали… Пусть вернут! Скажи им, Сергеич!

— Иди проспись, и поговорим…

— Я трезвый, чего мне спать? Пусть отдадут ружьё!

— Каймака не тронь, — запретил Ражный. — Не смей даже прикоснуться к нему. Это мой противник.

— А этого? Финансового директора?

— Поджаров тоже мой!

— Почему твой? Все твои противники! А где мои?.. Ты мне больше не приказывай, я вольный человек! Захочу и грохну! Хоть Каймака, хоть кого!

В нем проснулся ярый, бунтующий дух.

— Не уследил за девицей, террорист хренов! — попытался осадить его президент.

— А хочешь знать? Хочешь?.. Я сам отправил девушку в лес! Сам!.. Разве можно ей жить среди таких людей? Нет! Всем в леса! Всем нормальным людям надо уходить в леса от этой проклятой цивилизации! — глаза Героя непривычно засверкали. — Сергеич, ты-то должен понимать! Если такие ублю