Сергей Трофимович Алексеев - Волчья хватка. Книга третья

Волчья хватка. Книга третья 1273K, 262 с. (Волчья хватка-3)   (скачать) - Сергей Трофимович Алексеев

Сергей Алексеев
Волчья хватка.
Книга третья


Глава 1

Ловчие иноки много ночей с табуном жили, спали с лошадьми, в бане не мылись, и так пропитались потом, что за версту разило. С сумерками ещё и навозом натирались, дабы окончательно отшибить запах человеческий, и всё одно волк людей вынюхивал. Порыщет около, попугает из призрачной белёсой тьмы, встревожит табун, вынудит сбиться в плотный круг, защищая молодняк. И так до восхода куражится, стервец, не даёт кормиться!

Сеголетков зверь не трогал, к жеребцам и близко не подходил, невзирая на их стать; норовил кобылиц отбить, угнать, причём молодых и справных. Ровно толк знал в лошадях, и не резал, не рвал мяса, крови не вкушал, чтоб насытить утробу, — будто для неких иных нужд похищал!

Было чему дивиться.

Сколько раз потом ходили следом, лес прочёсывали частым гребнем, выстроенным из послухов и черноризников. Ни кобылиц, ни следов пиршества, ни матёрого, ни логова! Будто из–под земли является разбойный зверь и туда же уходит вкупе с добычей. Пока стерегут, близко не подойдёт, круги нарезает поодаль, но стоит на ночь без караула оставить либо стража заснёт, тут непременно и выскочит, сатана. И опять за ночь одной–двух молодок недосчитаешься. Эдак–то весь монастырский табун изведёт!

Думали уж, блазнится пастухам и не волк это — радонежские разбойные люди шалят либо ордынцы, прибегая из своих баскачьих становищ. Хаживали к тем и другим, по уговору в полях и дворах всех коней озрели, на дальних и ближних торжищах приглядывались, на дорогах перехватывали — ни единой кобылки не сыскали. А у монастырских лошадей шеи, таврённые косым крестом, знака не вывести, да и породы не спрятать, всего–то две масти — гнедые да соловые.

Ровно в преисподнюю сводят коней!

Игумен Сергий уж самых дошлых ловцов посылал в надзор. Иноки засидки устраивали на подступах, живым поросёнком заманивали, на волчьей тропе даже ловчую яму копали, да всё ему нипочём. Будто потешается шалый зверь над божьими людьми! И вот тогда настоятель Троицкой пустыни отнял от важного ремесла на дору мужающего гоношу Кудреватого, велел пойти в ночное и низвести озорного конокрада. Невзирая на молодость, отрок не только в ратном деле преуспел; в ловчем промысле сведомым слыл, ибо с детства впитал отеческое ремесло. Добыть матёрого ему по нраву и славе бы пришлось.

— Добро, отче! — вдохновился и не сдержал хвастовства гоноша. — Тебе его как доставить? Шкуру или живого да сострунённого?

— Да хоть в шкуре, хоть без, — не внял бахвальству Сергий. — Токмо гляди, свою побереги. Для иного дела сгодится.

Кудреватый в Радонеж сбегал, там отыскал на хозяйских дворах матёрую суку в охоте, испросил милости:

— Не баловства ради, пользы для! Прости, Боже!

Поймал собаку, течкой сапоги намазал, после чего на палку их и через плечо, да в ночь, босым на монастырское пастбище. Стражников в обитель отослал, один с табуном остался и при себе только кнут о трёх колен, петли верёвочные да засапожник малый. Обулся, по–волчьи нарыскал окрест поля, заячью сметку сделал и у своего следа затаился. Дошлый сын ловчего ведал: гон у волков в феврале, однако зверь охочую суку в любое время не упустит, непременно нюхом возьмёт, настигнет и не побрезгует огулять.

До рассвета табун пасся преспокойно, а тут забрезжило, и кони запрядали ушами, заржали тревожно. Сбились в круг, жеребцы задом к супротивнику встали, дабы зверя отлягнуть, кобылицы с молодняком внутри сгрудились.

Знать, где–то поблизости конокрад, взял сучью течку и теперь тропит отрока.

Гоноша изготовился и видит: матёрый не польстился! Не по следу пошёл — поперёк его, и на махах да прямо в табун. Ни одним копытом не зацепило лешего, между ног сквозанул. Лошади порскнули в стороны, разорвали оборону, и волк прыжком к заранее высмотренной кобылице. Та со страху в самую гущу, крик, ор, переполох в конском племени! Иных не трогает, а её гоняет по кругу, ровно пастух, то ли забавляется и куражится так, то ли азартом себя распаляет. Отрок уж думал, сейчас зверь нарушит свой свычай, сделает хватку, вырвет клок из промежности, и рухнет раненая молодка. Но матёрый порезвился да заскочил ей на спину! В гриву клыками вцепился, и кобылица понесла серого наездника.

Сведомый волчатник на минуту оторопел от эдакой прыти, сразу и опамятоваться не смог, про осёдланного коня забыл, да отважный, с кнутом в середину табуна пешим ринулся.

— Выходи супротив! Силой померяемся!

И опоздал. В рассветном тумане лишь конский хвост мелькнул, распущенный по ветру, — верхом ускакал разбойный зверь.

Тут послышался отроку хохот. Громогласный, надменный, торжествующий, истинно человеческий! Ровно над ловцом потешался серый конокрад.

Гоноша, однако же, пришёл в себя, прыгнул в седло и на резвом жеребце ему вослед. И настиг скоро, среди поля. Покорившаяся волку кобылица шагом шла, всадник верхом сидел, как человек. И ещё лапами передними подбоченился! Кудреватого зазнобило от страха, но и здесь не сплоховал, налетел сбоку, изловчился и стебанул верхового зверюгу кнутом. Ударом валким, по месту уязвимому, убойному — в подбрюшье. Всякого серого от подобного щелчка в крючок загибает. Тут же раз, другой: не прохватывает, хоть бы дрогнул! Кобылица больше испугалась свистящего кнута и опять в галоп. Тогда отрок в третий раз достал, уже в отчаянии — вкось, по ушам. Рукой ощутил, как влипает в плоть туго, с гранью плетённый кнут. Шкура волчья полопалась, раскроилась на ремни, затрепетала на ветру, однако и капли крови не выступило.

Родитель отрока с одного удара засекал волка, уязвлённый зверь юлой вертелся потом на земле, норовя вырвать боль зубами. Голыми руками бери да сострунивай.

И всё же матёрый огрызнулся, с кобылицы нехотя соскочил, да не бросил добычу. Оказавшись позади, гнать стал, ровно пастуший пёс: только что не лает, молча скачет, серым сполохом стелясь по земле, лишь клочья шкуры трепещут. Отрок в азарте своего коня по брюху сомкнутой плетью вытянул, раззадорил на длинный мах, жеребец летит — по земле стелется, но всё одно не догнать. Не достать и кнутом, пустив его нахлыстом, — аршина не хватает!

Дьявол, не зверь!

К тому же кобылица то ли вперёд унеслась, то ли незаметно порскнула в сторону и пропала в белёсых дымчатых сумерках. А волку нет бы в лес и скрыться; крутит по полям да лугам, где чисто да просторно, по прямой идёт, словно дразнит! Однако гоноша не отстал от зверя, попробовал издали отстегнуть лапы разбойнику. На короткий миг настигал, выстреливал кнутом разящую, железом калёным жалящую петлю. И опять будто доставал! Но зверь и разу не припал, не замедлил бега.

Утренний туман обманчив, как призрак, лохматый воздух шаткий, лживый. Вот уж край поля лесной волной накатывает, где и вовсе не настигнуть волка. Отрок уж до крайности разогнал коня, лёг на его шею и взвил свистящий кнут. Но в тот же миг матёрый на полном скаку обернулся и ровно молнией ожёг раскосым взором!

Жеребчик споткнулся, припал на все четыре — всадника из седла будто ветром смело. Несколько саженей кувыркался, затем скользил по росистой траве, словно по водной глади. Когда вскочил на ноги, вновь услышал из тумана самодовольный, улетающий хохот.

А загнанный жеребец через голову опрокинулся и шею себе сломал, пока отрок бежал к нему — и дух из него вон!

Вернулся Кудреватый ни с чем, стыдобища, как опростоволосился. Но по уставу перед Сергием повинился, да и рассказал, как дело было. И про то, как хохот ему поблазнился, не утаил.

— Верно, не зверь — сила нечистая, — добавил смущённо. — Диавол в волчьем образе. Оглянулся, глазьями зелёными ожёг, конь у меня споткнулся на полном скаку!

Настоятель на сей раз внял, да только виду не подал. И ничего более с отроком обсуждать не стал, отправился в келью отшельника.

Искалеченному схимнику было на вид немного за полсотни лет от роду, но когда ещё в отрочестве будущий настоятель Троицкой пустыни встретил его в дубраве, Ослаб на вид таким же казался и называть себя велел старцем. Правда, тогда он был ещё не увеченный и ростом чуть ли не вдвое выше, в плечах сажень. Ослаб не просто коней любил, имел над ними власть беспредельную и чудотворную. Варфоломей, а Сергий в миру, когда–то такое имя носил, в отроческом возрасте отцовских лошадей искал. Все поля и леса прорыскал близ Радонежа–нет нигде. Думал уж, татары угнали, закручинился и домой пошёл, но богатырского вида старец этот на пути встретился. Ну и вы спросил об отроческом горе, а затем на холм указал:

—Вон твоя пропажа! Варфоломей глянул, и верно, отцовские кони пасутся! А мгновение назад ещё не было.

—Откуда же они взялись? — изумился. — Все окрестности обежал и озрел…

—Озрел, да не узрел…Гони лошадей домой и приходи завтра в дубраву. Очи открою и смотреть научу.

Так они и подружились. Это уж когда вдруг орядь старец ослабленным явился, иссох, извял, ссутулился и в чёрные одежды обрядился, будто бы схиму принял. И всюду ходил с посошками, на вид деревянными, лёгкими, чтоб равновесие держать. Но однажды игумен, желая помочь, хотел старцу посошки эти подать и едва от земли оторвал, настолько грузны оказались.

—Из чего же они выкованы, старче? — изумился.

—Из злата кованы, свинцом крыты.

—Зачем же эдакую тяжесть носить, коль сам немощен?

—Затем, чтоб по земле ходить, — как–то туманно отозвался Ослаб.

Отшельник ездить верхом не мог или не желал, но с некоторых пор в стойле, рядом с убогой избушкой, красного коня держали лично его обихаживал. Жеребец был велик статью, красив на загляденье, да нрава дикого, звериного, потому не объезженный. Старец когда–то укротил его, узду надел, поставил в стойло, от чужих глаз подальше, и сказал при этом:

—Кто выведет сего коня хоть задом, хоть передом, того и будет.

Келейку выстроили настолько тесную, что жеребцу никак не развернуться, пятиться же задом красный не мог, изъян у него таков обнаружился. Многие сметливые послухи, что с лошадьми управлялись, пробовали, да войти не могли, лягался зело.

Пришёл игумен к старцу и говорит:

—Волк повадился кобылиц красть. Не режет, не рвёт, ровно тать угоняет. И не сыщешь потом. Неведомо, как и сладить с лихоимцем.

Ослаб словно и не услышал, созерцая, как горит лучина на светце. Сергий подождал, зная его нрав, — ответа не дождался:

—Что посоветуешь, чудотворче?

—Сам искал? — не шелохнувшись, спросил старец. — Смотрел в поле?

—Сам не искал, — признался игумен. — И не смотрел, на послухов да араксов положился.

—А ведь я учил тебя, очи отворил… Все наши заблуждения от слепоты духовной. И опять умолк. Игумен ещё подождали добавил словами отрока:

—Похоже, не зверь это–сила нечистая. Оборотень. И словно пробудил отшельника.

—И суеверия от слепоты, — сурово отозвался он. — Нечистой силы на свете нет. Всякая сила на земле от Бога. И оборотней тоже нет, досужий вымысел… А вот конокрады сведомые бывают. Встречал в Дикополье таких. Нарядятся в волчью шкуру и промышляют. Отсюда ис казки про оборотней пошли.

—Да ведь, старче, худое утешение. Зверь ли он, человек ли — всяко разбойник! Задумчивый, немощный старец к посошкам своим было потянулся, встать хотел. Однако вдруг встрепенулся.

— А разбойный ли?.. Может, учёный? Или ражный?!

— Это какой — ражный? Пригожий, что ли?

— Такого пригожего не извести, покуда сам охоту не потеряет.

— Теперь и управы не сыскать?

— Искусить надобно, — поразмыслив, Ослаб кожаную котомку свою развязал. — Испытать. И след бы непременно живым взять. Давно ражных конокрадов не видывал. В этих краях так и вовсе их не бывало ещё… На–ка вот безделицу. Брось на волчьем следу.

И вынув тряпицу, развернул. Тут игумен засапожник узрел, старинный, с лезвием причудливым, как луна ущербная. И остёр — глазам смотреть больно, душа трепещет. А ещё диковинней рукоять! Вместо неё три кольца серебряных, искусно кованных, золотым узорочьем обвитых: просунуть пальцы, так и не поймёшь, то ли оружие в руке, то ли прикрасы. Да так ловко придумано и сделано! Сергий сам испытал засапожник в деснице и доволен остался: не снимая ножа, можно и меч держать, и копьё метнуть, и из лука стрелять ничуть не мешает!

— Кузнецам покажу! — восхитился. — Пусть откуют подобные! Да араксам раздам, нехай овладеют.

— Ты прежде зверя сего излови, — посоветовал старец. — Да поставь передо мной. И гляди, чтоб иноки не искалечили. Впрочем, коль в самом деле ражный, то ему ничем не навредишь…

Игумен вернулся в обитель, передал отроку наперстный нож, наказ старца, и что делать, научил. Да ещё спросил, приходилось ли ему или родителю слыхивать о ражных конокрадах, кто в шкуру волчью рядится.

Кудреватому было не до воспоминаний и рассуждений — ни быть ни жить ему стало, дай только оправдать отеческое учение ловчему ремеслу. Отрок лишь отрицательно головой помотал, прихватил с собой двух иноков с деревянными рогатками, сетями — и на пастбище. Там бросил засапожник на звериную тропу, сел в засаду, но разум сомнениями терзается. С какой стати матёрый на диковинный засапожник искусится? Коль зубаст и клыки опаснее ножика? Не человек же, чтоб с заманчивыми вещицами баловать.

Должно быть, чудит старец…

Сидят иноки, слушают ночь, зевота одолевает. Под утро притомились, задрёмывать стали, но тут кони встревожились, стряхнули морок. Ловцы сети распустили, рогатки изготовили и дышать не смеют. В сумерках серая тень мелькнула между кустов: безбоязненно идёт конокрад, только ноздрями воздух потягивает! Вроде бы учуять должен людей, ан нет! Встал перед ножиком и, словно перед соперником, задними лапами землю взгрёб, ощерился, заворчал. Прав был старец, искусился разбойник при виде наперстного засапожника! Что уж там зверю мерещится, не суть, главное, прежнюю осторожность и хитрость напрочь утратил!

Ближний инок чуть поспешил, метнул ловчую сеть, да мимо, на кустах завесил. Однако волк словно и не заметил, рычит и на ножик крысится, лапой схватить норовит. Другой помощник не растерялся, всё же накрыл сетью, а Кудреватый выскочил из укрытия и плетью ноги подсёк. Иноки дело знали, пришпилили зверя рогатками. Тот будто страх звериный потерял и, как человек, к засапожнику всё ещё тянется! То ли схватить хочет, то ли к себе подгрести да насадить на клыки, как на персты.

Ловцам и вовсе чудно стало до озноба колючего. Однако ремесло своё знали, отрок струну в пасть загнал и удавку на морду набросил. Подручные тем часом лапы скрутили, потом слегу вырубили, повесили, как всякую ловчую добычу вешают, да концы к двум осёдланным коням приторочили. Сами на лошадей да скорее на подворье, игумену улов явить. Впопыхах гоноша забыл наперстный нож с земли поднять, и уж далековато отъехали, прежде чем вспомнил.

— Скачите вперёд! — крикнул инокам. — Подниму засапожник и догоню!

Примчался к тропе, где зверя вязали, а там туман сгустился, в небо потянулся — к дождю. Да ещё по этому месту вспугнутый табун пролетел, сразу не отыскать ножа. Спешился, побродил кругами и чуть только ногой не наступил. Лошади его копытами в землю вбили. Достал, отчистил и себе за голенище — да опять в седло. Едет наугад, шерстистый туман в лицо бьёт или по низинам вскипает, словно молоко, пеной на бороде и космах виснет. Редкостная заволока тем утром случилась, и заплутать в поле недолго, однако жеребец чует коней впереди и сам несёт по следу. Да отчего–то всё фыркает и порскает в одну, другую сторону, словно седока норовит сбросить. Верно, от волчьего духа бесится.

Наконец молочную пелену вскинуло над землёй, померкла заря на востоке. Но зато открылся вид, и отрок позрел ловцов впереди. Считай, догнал, в десяти саженях передом скачут, коней с добычей подводными ведут. Кудреватый сдержал жеребца, чтоб не будить в нём лиха звериной вонью, и тут узрел: на слеге–то не волк висит — молодец сострунённый! Нагой совсем, в чём мать родила, и только космы на голове развеваются.

Оторопел на миг гоноша, проморгался — нет! Не зверь, человек, и весьма юный, телом невелик, сам словно из тумана соткан…

— Эй! — закричал братии, забыв имена. — А разбойный зверь–то где?! Куда дели?!

Те же неслись без оглядки, однако на голос завертели головами, сдержали коней. Кудреватый подъехал, глазам же всё ещё не верит, дотянулся и на ходу рукою молодца пощупал: тёплый, живой, под тонкой кожей сырые да мокрые жилы, ровно кремнёвые желваки ходят. И хоть бы шерстинка на теле! Если не считать густого юношеского пуха на лице.

Иноки вовсе встали и тоже таращатся на молодца, рты разинули.

— Где добыча? — всё ещё пытал их отрок, сам немало дивясь. — Проворонили волка, олухи!

Отроку дай только покуражиться над старшими, над иноками бывалыми, тем паче заслуженно, поделом.

Тут один из ловцов отшатнулся так, что и конь под ним попятился.

— Оборотень! С места не сойти — волкодлак!

Кудреватый склонился пониже над молодцем: в подбрюшье у него два багровых следа, третий затылок расчеркнул. Да и по лодыжкам попало, когда уже под сетью с лап валил…

— Не промахнулся! — заметил с дрожащей гордостью. — А как на рану крепок!

Ловцы дар речи утратили, стоят, глазами хлопают, оторопь берёт. Они вдвое старше были, поэтому Кудреватый от вида оборотня сник и теперь будто защиты у иноков просил:

— Что делать–то станем, братия? Слыхом слыхивал, видом не видывал…

— У нас оборотней конями рвут, — наконец–то подал голос один. — Сразу, как обернётся…

— В моей стороне — деревами, — настороженно отозвался другой. — Берёзы сгибают и к ногам вяжут. И чтоб до восхода поспеть…

А притороченный молодец ворохнулся, сам приподнял голову и замычал сквозь прикушенную струну. Взор ещё волчий, зелёный, да глаза уже кровью наливаются. Ловчий гоноша отвернулся, дабы чертовщиной не бередить душу.

— Нам–то как поступить?

Лукавые иноки лишь переглянулись, скуфейки на брови надвинули:

— Охота под твоим началом, тебе и рядить, отрок.

— Добро, свезём игумену! — решил Кудреватый. — Велел во всяком виде доставить, живого и не увеченного.

Оборотень попытался струну выплюнуть, но хитрая удавка лишь туже смыкала челюсти. На сей раз не мычал, зарычал по–волчьи, сказать что–то силился.

— Тогда едем скорей! — всполошились иноки. — Покуда солнце не встало!

До подворья полверсты оставалось, однако пока скакали, оборотень вязки на руках расслабил, на ногах ремни почти уж рассупонил, того и гляди вырвется. Сняли со слеги, затянули узлы потуже, поперёк седла положили, да ещё руки и ноги под конским брюхом сыромятиной стянули. Так и въехали на подворье. А пленник дошлый, стал ремень на запястья накручивать и тем самым настолько сдавил грудь лошади, что дыхание у неё перехватывает. Сам худ, но силища в руках явно не человеческая! Жеребец уж хрипел и качался, когда миновали ворота обители, бока ходят — роздыху нет. Ещё немного, и задавил бы коня на скаку!

Однако в монастырском остроге разбойник осмотрелся и присмирел вроде, особенно когда увидел игумена с братией, вышедших ловцов встречать. Размотал сыромятину с рук и обвис.

Кудреватый спешился — и к настоятелю, да с ходу ему выпалил, дескать, изловили волка, он же человечий образ принял — оборотень! Сила нечистая!

И тут пленник дубовую струну толщиной в вершок перекусил! Выплюнул и не волком зарычал — ругаться стал, голосом гоношистым, ломким, петушиным:

— Псы вы долгогривые, а не иноки! Зенки–то свои разуйте, кого споймали! Сами оборотни! С виду ангельского чина, а под рясами шкуры волчьи! Будто не знаю вашего нрава лукавого!

Сергий с лица сменился, подступил к дерзкому отроку — у того ещё пух на щеках, ровно у птенца неоперённого.

— А ещё что знаешь? — спросил, однако же, смиренно.

— Да всё про вас ведомо! Молельниками прикидываетесь, с крестами ходите! Аллилуйю поёте. На своих же тайных ристалищах мечами машетесь да ножами пыряетесь! И рычите по–звериному. Или кулачной силой меряетесь или, за кушаки схватившись, дерётесь заместо любви братской. Имя ваше известно: не монахи вы — араксами меж собой прозываетесь!

Послушал такое игумен и попытать вздумал конокрада, страху навести, дабы с испугу признался, кем заслан монастырские тайны выведывать.

— Порвите его конями, — велел он и отступил. — Больно уж глаз лихой и язык долгий.

Ловчие иноки сначала к ногам верёвки привязали, концы к сёдлам приторочили. И лишь потом связующие ремни пересекли и, сдёрнув конокрада на землю, натянули постромки. Рвать с ходу не стали, более приготовлениями пугали, выжидали милости игумена и всё назад озирались. Но конокрад, поверженный и распятый за ноги, дерзости своей не укротил, пощады не просил; напротив, ещё пуще взъярился, засветились волчьи глаза цепенящим зелёным огнём:

— Добро, а давай потягаемся! Рвите!

Выгнулся, ухватил лапищами своими ножные растяжки. Иноки, должно быть, не только сведомыми были в ловчем промысле, умели и казнить, как принято в степном Дикополье. Сдали назад, ослабили верёвки и, резко пришпорив коней, взяли с места в галоп, в разные стороны и на рывок. А конокрад вдруг выдохнул громко да в свою очередь дёрнул постромки на себя. Вроде и не шибко, словно балуя, однако оба коня рухнули набок, чудом не задавив седоков.

Тут и Сергий его хохот услышал. И будто взбеленился, возгневался:

— О пень рвите ирода!

Павшие лошади вскочили, ушибленные всадники, кряхтя, сёдла поправили, сели верхом и уж было повезли оборотня по двору галопом, пропуская между собой листвяжный высокий пень. Ещё бы миг, и впрямь порвали, но тут на пути возникла невысокая фигура старца в холщовом вольном подряснике, с двумя посошками. Шёл калеченный, едва полусогнутыми ногами перебирая и никак воли своей не выказывая. Однако кони разом осадили прыть, встали и словно в стену уперлись.

Конокраду три сажени оставалось до пня ехать.

Отшельник редко являлся из келейки своей, тем паче на глазах братии. Многие думали, увеченный старец и ходить–то не может; тут же явился на подворье, качается, но идёт — само по себе невидаль!

Встал возле оборотня, согнулся, опершись подмышками на посошки.

— Чей будешь, гоноша? — спросил шелестящим, ветреным голосом. — Из каких далей занесло?

Разбойник пыл свой дерзостный поубавил, взор яростный пригасил.

— Ничей! — огрызнулся с заглыхающим вызовом. — Сам по себе. Вольный!

Ослаб никаких чувств не выказал, будто ничего иного и не ждал.

— Верно, признал засапожник, — заключил. — Искусился…

Конокрад верёвки подтянул к себе, снял удавки с лодыжек и на ноги вскочил. Тут сначала Сергий, за ним и вся братия подтянулась. Стоят поодаль, стригут глазами, дабы не удумал какой пакости — стрекача дать или, хуже того, напасть. Кудреватый с кнутом на изготовку…

— Пускай одёжину дадут, срамоту прикрыть, — неожиданно молвил пленник, отводя взор.

— Дайте ему покров, — велел старец. — Коль волчий утратил.

На оборотня вместо одежды дерюжку накинули. Тот завернулся и лишь тогда прямо взглянул.

— Чего вам надобно от меня?

— Из каких мест к нам прибежал? — миролюбиво спросил Ослаб. — Не видывал ещё эдаких ражных в здешних краях. Ни старых, ни малых…

Покуда нагим стоял, вроде спеси поубавилось в молодце, а тут вновь приросло.

— Ты, старче, отпустил бы меня подобру, — сказал с угрозой. — Всё одно уйду!

— За шалости кто ответит? — вмешался Сергий. — Сколько уже кобылиц свёл? Без малого две дюжины угнал!

— Пускай твои пастыри не зевают! — огрызнулся конокрад. — И труса не празднуют. А то выйду на промысел, они в кусты. Мне и забавно!

— У меня конь застоялся в стойле, — вдруг сказал старец. — Промять бы его, да никто войти не может. Выведешь моего красного?

— А скажешь, откуда наперстный засапожник, выведу!

— Скажу, выводи.

Пришли они к келье отшельника, отрок в щёлку воротную поглядел на коня и говорит:

— Звероватый у тебя конь, старче. Не видал ещё таковых… Поди, лягается больно?

— Войди, так узнаешь.

— Тебе как его вывести? Задом или передом?

— Как хочешь.

Конокрад забормотал, загундосил некую припевку, крадучись, бочком проник в стойло и воротицу за собой притворил. Иноки вкупе с Сергием в догадках теряются: что старец замыслил? Постояли, послушали: оборотень что– то пошептал, конь копытами постучал, переступая, и вроде тихо. Ну и прильнули ко всем щелям. И тут вдруг передняя рубленая стенка стойла слегка пошатнулась и вылетела, ровно не бревенчатая была, а из соломы сложена. Глядь, отрок уже верхом сидит и босыми пятками пришпоривает:

— Н-но, красный! Эко застоялся!

И давай жеребца кругами окрест гонять, то вскачь поедет, то шагом или на дыбы поднимет и танцует, выхваляясь. Ослаб взирает молча, но игумену не понравилось, грозным голосом припугнуть вздумал:

— Признавайся, куда кобылиц свёл?

— Никуда и не водил, — по–ребячьи незамысловато оправдался разбойник, гарцуя на жеребце. — Порезвился да на поле оставил!

— Старче, врёт он! — возмутился Сергий. — Иноки окрестности изведали

— ничего не нашли!

Конокрад опять дерзить начал:

— Искали плохо. Они до сей поры в тумане и бродят… Слепошарые вы, душевидцы!

— Забавы ради кобылиц крал? — вмешался старец.

— Да ведь надобно, чтоб кровь разыгралась, конокрадство — это ведь тоже ловчий промысел! Тоскливо мне в ваших краях, одни леса кругом и монахи, не разгуляться. Да и народишко пугливый, как солевары в Дикополье. Я тут у вас затосковал, живу, ровно сей жеребчик застоялый…

Руки и ноги у Ослаба были изувечены, однако короткая и могучая шея выдавала былую мощь и удаль. Поэтому он и подавал знаки головой — кивнул в полуденную сторону:

— Знать, из Дикополья к нам явился?

Оборотень взвил коня на дыбки, наступая на отшельника.

— Из Дикополья!

— И что там ныне?

— Орда злобствует…

Старец не дрогнул, хотя копыта коня молотили воздух у самой головы.

— По какой надобности забрёл, гоноша?

Тот спешился и встал перед Ослабом, словно с повинной.

— Матушку ищу, — вдруг признался. — Бросила меня, сирым вырос, родительской опеки не изведал.

Насторожённые иноки всё ещё поломанное стойло рассматривали и диву давались. А тут как–то враз присмирели, непонимающе запереглядывались: дескать, о чём это толкует конокрад? И отчего суровый старец к нему так снисходителен? Кудреватый кнут сложил, за опояску сунул, хотя всё ещё бдел, перекрывая путь к лесу.

— В степи волчица вскормила? — продолжал участливо интересоваться Ослаб. — Вкупе со щенками своими?

— Отчего со щенками? — словно обиделся молодец. — По обычаю, кормилец и вскормил. И в род свой принял, потому стал как родитель. А у него жена была, тётка скверная, хуже всякой волчицы. Особенно как лукавые татарове хитростью батюшку заманили, споймали да руки–ноги отсекли…

— За конокрадство?

— Не солевары мы и не чумаки! У нас иного ремесла не бывало… И полно пытать! Я твоего коня промял, старче. Теперь скажи: откуда у иноков твоих наперстный засапожник? Где взяли?

Старец смерил его взглядом, от ответа уйти хотел.

— Мой засапожник.

— Не обманешь, старче! Не твой. Где добыл? У кого отнял?

— Дался тебе засапожник…

— Да мне этим ножиком пуп резали! — воскликнул конокрад и осёкся, отвернулся.

— Ужели помнишь, как резали? — осторожно спросил Ослаб.

— Помню…

— Материнское чрево помнишь?

— А то как же! — горделиво признался конокрад. — Глядишь сквозь её плоть, а мир розовый, влекомый. Солнце зримо, только как звезда светит. Далеко–далеко!.. Век бы жил в утробе, да срок настал, повитуха пришла. По обычаю, говорит, деву на жизнь повью, парнем пожертвую. Всё же слышу… А как я родился, надо мной сей ножик занесла и ждёт знака! Верно, зарезать хотела…

— Суровы у вас обычаи! — то ли осудил, то ли восхитился старец. — И что же не зарезала?

Конокрад самодовольно ухмыльнулся.

— Возопил я! Да так, что травы окрест поникли и повитуху ветром унесло. Матушка мне шёлковой нитью пуп перевязала и отсекла. Да ко своей груди приложила. Оставить себе хотела, спрятать где–нито. Так я ей по нраву пришёлся. Но по прошествии года опять повитуха явилась, забрала да снесла кормильцу.

Их неторопливый и странный разговор и вовсе ввёл иноков в заблуждение. Даже Сергий взирал вопросительно, а старец не спешил что–либо объяснять, с неожиданной теплотой взирая на разбойника.

— Кормилец такой же ражный был?

— Весь род его, и дед, и прадед… Нам и прозвище — Ражные.

— Знать, омуженская кровь не токмо в твоих жилах течёт, — заключил Ослаб. — Весь род Дивами повязан. Это добро!

— Беда, из роду я последний, — внезапно пожаловался пленник.

— А куда остальные подевались?

— Татарове одного по одному заманили. Да и вырезали. Супротив хитрости и раж не стоит.

— На чужбине от гибели скрываешься?

Конокрад глянул с недоумённым вызовом.

— Матушкин след ищу!.. А тут засапожник! Думаю, близко где обитает.

— Отчего же в Руси ищешь?

— А куда ей податься? Коль постарела? Все Дивы по старости на Русь идут, срок доживать. Сведущие люди говорили, да и сам чую… Ты, старче, укажи, где матушка моя. Или откуда ножик взялся. Да отпусти лучше.

— Возврати кобылиц и ступай, — вдруг позволил Ослаб. — И не озоруй более.

— Что их возвращать? Глаза пошире откройте: там же, на лугу, и пасутся.

Сергий встрепенулся, ошалело воззрился на старца, затем к уху склонился и зашептал громко:

— Нельзя отпускать! Много чего видел, слышал… Оборотню доверия нет. Сам говорит, от татар пришёл. Давай хоть на цепь посадим? Или в сруб?

И братия приглушённо загудела, выражая неудовольствие, хотя по– прежнему не понимала, о чём толк идёт. Старец и ухом не повёл.

— Иди, гоноша, — махнул бородой, как веником. — Не сыщешь матушку, так возвращайся. А сыщешь, так всё одно приходи. Она возле себя зрелого отрока держать не станет, прогонит с наказом.

Тому бы в сей миг стрекача дать, пока отпускают с миром, а конокрад и с места не сошёл.

— Про наперстный засапожник не скажешь?.. Мне бы только след взять. А чутьё уж приведёт…

Ослаб не дослушал, подманил бородой Кудреватого.

— Ножик верни.

Отрок ослушаться не посмел, однако недоумённо и нехотя вынул из–за голенища нож, подал старцу.

Тот опять бородой мотнул.

— Не мне — ему отдай.

— Да ты что, батюшка? — возмущённо и громко изумился Сергий. — Виданное ли дело? Мало, потакаешь разбойнику, коня своего дал. Ещё и нож давать!..

Конокрад выхватил засапожник у послуха, насадил на пальцы и сжал кулак. Лунообразное жало хищно блеснуло на солнце, вызывая скрытое восхищение в волчьем взоре. Ослаб это заметил, добавил с задумчивым удовлетворением:

— Владей, коль признал.

А тот готов был его к горлу приставить.

— Где добыл? Скажи, не буди лиха!

Отшельник и глазом не моргнул.

— Ты сперва испытай, вострый ли ножик. Не затупился ли с той поры, как пуп резали.

— Как испытать? — гоноша на засапожник воззрился, и вновь пробудилась хищная зелень в глазах.

— Сбрей волчью шерсть.

— Да нет на мне шерсти! Звериную шкуру на себя натягивал…

— Дикий пух с лица убери — борода начнёт расти.

Отрок лицо огладил, примерился и провёл лезвием по щеке. Молодая поросль наземь облетела. Подивился, оценил остроту, но поскрёбся неумело, на ощупь, потому кое–где клочки оставил.

— Говори, старче, откуда ножик?

— Сперва ты сказывай: как имя твоё? И кем был наречён?

Оборотень несколько смутился.

— Помню, матушка звала Ярмил, ещё во чреве… Так имя и приросло.

— Ярмил, говоришь? — старец помедлил, верно вспоминая что–то. — Ну, добро… А год от рождения какой?

— Не помню точно. Кормилец сказывал, семнадцатый пошёл, как меня принесли…

— Похоже, год прибавил… Ну да не важно. Отныне нарекаю тебя Пересветом.

— С какой бы стати? — Ражный встрепенулся. — Мне свычней Ярмил!

— Вырос ты из имени своего, ровно из детской рубашки. Всюду коротко… А новое даю на вырост.

Оборотень вдруг интерес потерял.

— Мне всё одно, хоть горшком назови… Матушка меня под иным именем помнит. Ты лучше мне ответь: откуда засапожник?

— В дар достался, — просто признался старец и переступил немощными ногами. — В утешение. Тебе наперстным засапожником пуп резали, а меня калечили… Ну, довольно, коня моего возьми себе, коль вывел, и поезжай.

— На что мне конь? Вот если бы крылья дал!..

— Покуда тебе и коня необъезженного хватит. Наших кобылиц отпусти и поезжай, куда хочешь.

Оборотень волчьим махом заскочил на красного жеребца, взвил его на дыбы и ускакал не дорогой — лесом, оставив на кустах дерюжку.

Сергий от негодования на минуту дара речи лишился.

— Не уразумел! — наконец–то признался звенящим голосом. — Ты почто, старче, отпустил вора? Он наши скитские ристалища прорыскал! Потешные бои зрел!.. Ежели выдаст?!

Ослаб помедлил, проговорил нехотя:

— Ражных проще отпускать, нежели неволить. Позрел, что со стойлом сотворил? Дурная сила, пустой ещё отрок…

Игумен не сдержал негодования:

— Сказывай толком, старче! Кто такие — ражные?

Старец вопроса не услышал, зато сказал с мечтательным сожалением:

— Эх, как сгодится ещё сей гоноша для воинства! Коль исполином возвратится. Ты позри в Книге Нечитаной, пророчество там есть. Кто огонь небесный принесёт.

— Позрю, старче… Да ныне об ином речь веду! Может, вернуть его? Обловить окрестности? Покуда не ускакал далеко?

— Даже и не пытайся. Нет у тебя араксов, которым поймать его по силам. Пешего едва изловили, а верхового и вовсе не достать.

— Конокрад про араксов всё изведал! Всю подноготную знает! А ежели он — лазутчик от татар? Или, хуже того, фрязины заслали?

Ослаб передвинул посошки, будто уйти собирался, однако мотнул бородой в сторону братии. Сергий знак понял.

— Ну что таращитесь? Ступайте по местам, на послушание! — прикрикнул и подтолкнул Кудреватого. — А ты поди посмотри, вернёт ли коней…

Иноки и послушники повалили гурьбой, унося с собой недоумение.

— В Засадном полку ему место, — заключил старец. — Да ныне рано ещё, не изготовился. Сам прибежит, когда ощутит силу исполинскую…

Игумен спросить что–то вознамерился, но вдруг прикрыл уста ладонью.

— Спрашивай, — позволил Ослаб. — Чего примолк?

— Да почудилось мне, — смутился тот. — Ты как–то по–отечески беседовал с конокрадом…

— Как же с отроками–то след беседовать? По–отечески и надобно…

Сергий к его уху склонился.

— Не прогневайся, старче… С добрым умыслом пытаю тебя. Уж не сродник ли тебе сей гоноша? Не кровными ли узами с ним повязан?

Старец ответить не успел, ибо в тот час же с вежевой рубленой башни послышался крик караульного:

— Пропавшие кобылицы бегут! Одна, другая!.. Матерь божья, откуда?!

Игумен сам взбежал на башню: из белёсой молочной пелены и впрямь показались пропавшие кони. Будто из иного мира являлись: вначале из туманной дымки ткались призрачные тени и лишь под лучами встающего солнца согревались и обретали естественную плоть…


Глава 2

Калик увязался за ними от кладбища, а чтоб не гнали, умышленно отставал шагов на полста, и когда Ражный останавливался, немедля шмыгал в кусты. Пришлось махнуть на него рукой и не обращать внимания.

— Вороны над рощеньем кружили, — вспомнила Дарья. — Могильный камень увезли… Всё очень плохо, Вячеслав. Разорили твою вотчину.

— Ничего, теперь мы всё поправим, — бодрился тот, однако испытывал сосущую пустоту в солнечном сплетении и противился желанию всё время озираться по сторонам.

Зима в родной стороне запаздывала, и если Вещерские леса тонули в снегах, то тут январь лишь чуть приморозил и припорошил землю, вода в открытой ещё реке с торосистыми заберегами отяжелела настолько, что замедлился или вовсе остановился её ток. В воздухе, в плоских росчерках графически отрисованных лесных окоёмов, во всём стылом пространстве ощущалось ожидание чего–то драматически обманчивого, призрачного, как мучительный, навязчивый сон.

На базе он снял котомку, повесил на воротный столб и встал, будто перед запретной зоной. Устроенный порядок пространства вотчины оказался разрушенным, чужие люди хозяйничали здесь, как им вздумается, причём бежали отсюда торопливо, оставив все двери нараспашку.

— Так и будем стоять? — поторопила Дарья.

Ражный взял её за руку и повлёк в гостиницу. Здесь тоже всюду бросались в глаза следы, оставленные незваными гостями: взломанные замки дверей, пакеты с мусором, грязные от обуви ковровые дорожки в коридорах. Кто–то вроде бы пытался навести порядок, возможно профессор, однако тут требовались генеральная уборка и ремонт.

— Восстановим, — сам себя попытался убедить Ражный. — Хорошо, не сожгли ничего!

В нетопленом просторном помещении было холодно и неуютно, даже в номере для вип–клиентов. Поэтому он привёл Дарью в зал трофеев, усадил в кресло, укрыл сорванной со стены медвежьей шкурой и растопил камин.

— Побудь пока здесь, — подкатил кресло к огню. — Я скоро. Только с боярином побеседую…

— Знаешь, я тебе так благодарна! — вдруг восхищённо призналась она, глядя на разгорающееся пламя. — Мне стало тепло! И вправду почувствовала: наконец–то я — дома! Душа согревается…

— Погоди, — вдохновился Ражный. — Спроважу Пересвета, вычищу баню от скверны… как у тебя вычистил, и поведу смывать дорожную пыль.

— Мне и так хорошо, — по–кошачьи жмурясь, проговорила волчица. — От тебя исходит обволакивающая шелковистая пелена радости и тепла.

— Если немного подождёшь, будет жарко, — пообещал он, прислушиваясь к шагам в коридоре. — Помнишь, как мы парились с тобой в Сиром урочище?

— Никогда не забуду…

Договорить ей не дал калик, нарисовавшийся в дверном сводчатом проёме. Прислонился к притолоке и чему–то хитровато улыбался, стервец.

Ражный и отгонять его не стал.

— Будешь подбрасывать дрова, — приказал он. — Чего встал? Принеси охапку! Да ольховые бери, царские.

— Вот сразу видно — вотчинник! — с сарказмом похвалил калик, шаркая грязными кирзовыми сапогами по ковровой дорожке. — Всё у него есть: звериные шкуры, камин и даже царские дрова…

Когда он удалился, Вячеслав склонился и целомудренно поцеловал Дарью в лоб.

— Можешь даже подремать… Я скоро!

— Наклонись, — попросила она. — И поцелуй меня.

Ражный узрел её желание. Целовать в губы невесту, в том числе избранную и названую, можно было лишь в момент завершения Пира Радости. Это был древнейший и мудрый обычай, миг воссоединения двух начал, мужского и женского, по преданию, исполина и поленицы, когда они сливались в одно целое. Это было таинством брачных уз, когда узы или уста впервые смыкались, раз и навсегда.

Он склонился и поцеловал, но коротко, мимолётно, ибо волчица сама высвободила отвердевшие губы.

И в тот же миг взвился нетопырём.

— Ну, всё, иди! — улыбаясь, толкнула в грудь. — Боярин ждать не любит.

Напоминание о боярине вмиг приземлило его.

— Он лишил моего отца судьбы аракса, — проговорил Ражный, ощущая земное притяжение. — Искалечил руку…

Голос Дарьи вдруг стал низким и каким–то властным, как и мгновение назад — уста.

— Забудь о мести. Помни, ты вернулся из Сирого не для того, чтобы посчитаться с Пересветом.

— Он не имел права перешагивать порог моего родового дома. Чтобы не искушать меня местью.

— Наверное, у боярина есть к тому причины, — жёстко произнесла волчица.

Ответить Ражный не успел: калик принёс охапку дров, с грохотом высыпал возле камина.

— Сейчас погреем невесту! Вотчинник, а топить камин не умеешь. Ну, кто же в клетку кладёт дрова? В пирамиду составлять надо. Вот так! Это же тебе не русская печь…

И голой рукой стал перестраивать в камине горящие поленья.

Не лицо Дарьи, а его рука в огне почему–то и запечатлелась в сознании, как последний штрих, яркое пятно полотна…

Дядька Воропай нарушил неписаный закон и переступил порог его родового дома. Да ещё вырядился в кожаное оплечье Пересвета! Правда, видно было, достал его вместе с рубахой из дорожной сумки совсем недавно, ибо алам сидел неказисто, не облегал плеч, слегка коробился от долгой лёжки в отцовском сундуке. Бойцовская рубаха вовсе оказалась мятой, и всё отдавало нафталином.

— Здрав будь, боярин, — сдержанно обронил Ражный и по–хозяйски сел на лавку у стола.

Пересвет, конечно, рисковал, явившись в вотчину, над которой сгустились опасные тучи пристального внимания властей, или, как ранее говорили, баскачьего призора. Однако сам факт, что дядька Воропай решился прийти сюда, тревожил и настораживал предчувствием чего–то важного и неотвратимого. Неужели калик не для красного словца болтнул про Пир Святой? Война, что ли, началась, пока в Вещерских лесах обретался? Да вроде бы на дорогах ни войсковых колонн, ни самолётов, ни бомбёжек…

— Доволен, вышел сухим из воды, — с недоброй насмешливостью проговорил боярин. — На кукушке прилетел из Сирого! С ярым сердцем…

— Это моя невеста, — отозвался Ражный. — Избранная и названая. Не я сочинял устав Сергиева воинства…

Пересвет задумчиво покачал головой.

— Да, писано мудро, всегда остаётся лазейка… У тебя была уже невеста, наречённая. Внучка Гайдамака. А ты обездолил деву!

— Я не любил Оксану.

— А свою избранную и названую любишь? Только не смей мне врать!

Ражный такого оборота и подобных вопросов не ожидал и на минуту ощутил себя нашкодившим отроком. Однако оправдываться не стал, и это подвигло боярина обратиться в ворчливого старика.

— Устав воинства мудрые старцы писали. Всё учли, всё предусмотрели… Только вот не думали они, что потомки Ражного станут не блюсти его суть, а вертеть им как вздумается! Для своей выгоды!

Последние слова будто плетью подстегнули Ражного.

— Я готов завершить Пир Радости с Дарьей!

— Без любви? — ястребом вцепился Пересвет. — В благодарность за то, что вытащила тебя из Сирого? Не позволила на ветер поставить? И теперь жертвуешь собой? Благородный Сергиев воин!.. А ты подумал о её чувствах?

Этот разговор стал уже напоминать Ражному поединок на ристалище. И соперник был заранее в выгодном положении, ибо вынуждал только защищаться, сам, по сути, оставаясь недосягаемым и неуязвимым!

Влекомый желанием вырваться из Сирого урочища, протестуя против разделения собственного «я» на многие десятки частей, он не избирал средств и приёмов, не задавал себе вопросов, насколько они праведны. В пылу борьбы за себя не видел ничего, кроме цели. И волчью хватку сделал, вырвал у судьбы клок шкуры, чтоб победить и уйти на волю…

Теперь Пересвет возил его мордой о ристалище…

— Ты даже не заметил, кого на самом деле любит твоя избранная и названая! Не задался вопросом, с какой стати бродяга Сыч ушёл из Дивьего урочища и забрёл в Сирое. На поединок его вызвал! Схватку учинил в священном месте. И возомнил себе, на турнире выиграл право взять кукушку! Отбил кровью и потом… И не почуял, рыцарь, как сам послужил разменной монетой. В чужих отношениях…

Он сделал паузу, будто торжествуя над сломленным противником, ждал сопротивления, благородно позволял вновь встать на ноги. Однако Ражный не знал, чем возразить, и оправдываться не захотел.

Боярин провоцировал его хоть на какие–нибудь действия.

— Нет, для Сыча не всё так худо обошлось. Ты вовремя ему атавизм вырвал. Аракс вроде в себя пришёл.

— Какой атавизм? — механически спросил Вячеслав.

— Титьку!.. И вместе с ней вырвал женское начало. Бродягу словно подменили!.. В Сергиевой обители некоторым инокам такие атавизмы ножом резали, без наркоза. Чтоб избавить от женственности… Слыхал, наверное, омуженкам с детства прижигали правую грудь. Чтоб возбудить мужественность. Араксам, наоборот, удаляли… В самом первом составе Засадного полка у половины их не было. Говорят, Ослаб лично отсекал, засапожником…

На том его лирическое отступление и закончилось. Сидел неподвижно, однако почудилось, заплясал вокруг, как кулачный боец.

— А тебе впору третью приживлять! Хоть бы капля женского, хоть бы намёк какой… Поэтому и любить не научился! Вылезла в тебе волчья порода. Отбился от стаи, в одиночку бредёшь, вотчинник… Так вот я волю Ослаба тебе привёз. Ты лишаешься вотчины, Ражный. Отныне и навсегда. Тем паче допустил её разор…

Вячеслав головой потряс, сгоняя цепенящее ощущение некой крайней несправедливости.

— Постой, дядька Воропай… Что–то я не понимаю. Сперва старец упёк меня в Сирое, мол, ярое сердце утратил. Теперь же, напротив, узрел излишества? Переборщил с мужеством, и это любить не позволяет?

— У аракса ярость ратная и любовная равновесны, — с давящей назидательностью проговорил Пересвет, чуть ли не в точности повторяя отцовские слова. — Ты не можешь любить Отечество своё, если не умеешь любить женщину. Не обучили тебя. Рвать шкуру с соперника наука хоть и родовая, да не хитрая. Любить научиться не просто… Отпраздновал Манораму с наречённой невестой, а что ей сказал?!

— Тогда я любил другую, — неожиданно для себя признался и почти повинился Ражный.

— Отрок! — зло восхитился боярин. — Несмышлёный послух! Одну, другую, третью… И давно счёт ведёшь?

— Она была первая!

— Да тебе подставили мирскую девку! Чтоб через неё войти в твою вотчину… А ты будто не узрел.

— Я любил Милю, — глухо подтвердил он, хотя чувствовал совершенную пустоту от упоминания её имени.

— В миру и живут помирскому праву выбора: любил, разлюбил…

— Так сложились обстоятельства, — совсем уж неуместно заключил Ражный.

Пересвет его не услышал.

— Наши предки утвердили праздник Манорамы, — произнёс с мечтательным вздохом. — Сколько смысла вложили, сколько мудрости… Нашли способ, как возбуждать стихию чувств! К одной–единственной, наречённой. И выбирал не ты сам — родители. Чтоб от брака дух воинский не расточался, напротив, укреплялся в потомстве. Иначе бы от Засадного полка давно одни воспоминания остались…

Вячеслав услышал приглушённый звук автомобильного мотора на дворе, но отметил это походя, между прочим, однако боярин замолк и насторожился.

— Сейчас посмотрю, — Ражный привстал, — кого принесло…

— Сиди! — отрезал Пересвет. — Это калик за мной машину пригнал… Сиди и слушай… Думаешь, у тебя одного были мирские увлечения? Мы же не давали обета безбрачия. Многие через это прошли. На то он и мир, чтоб своими радостями искушать… Думаешь, я не смотрел на сторону? У меня барышня одна была, комсомолка, между прочим. Юная ещё, звала с собой послевоенную разруху восстанавливать. Я только с фронта пришёл… А мне показали мою наречённую, Варвару!.. Цыплёнок щипаный, голенастая, худая, волосёнки жидкие. Уехал бы, да родитель не пустил. Вся родова сговорилась и давай мне в уши петь, как растёт и расцветает моя невеста. У меня перед глазами же недокормленный подросток военных лет. Не лежит душа…

Гул машины оборвался где–то возле «шайбы» — заглушили мотор.

— Я подобных сказок с детства наслушался, — сказал Ражный, намереваясь отвлечь боярина от воспоминаний. — От Елизаветы. И мне про Оксану пели… Ты лучше скажи: на сей раз мне куда собираться? Коль вотчины лишили? В вольное странствие?

— Не торопись, послушай, — как–то очень уж миролюбиво попросил дядька Воропай. — Скажу ещё… В другой раз явилась комсомолка, предложила целину поднимать. И уже повзрослела, в самом соку, манкая, глаза задорные, прижмёшь в углу, и задышала… Тут срок Манорамы подходит. Решил, исполню завет отцовский, поеду, но не догоню. Зато утешу сердце родительское. Потом махну в степи вольные. Ну и поехал за охочей кобылицей… А родитель не разгадал умысла, позволил самому жеребца подседлать. Ну я и выбрал самого ленивого, губа отвисла, спина прогнулась. И тут как понёс меня! Порол по

ушам, плеть измочалил, губы удилами до ушей порвал. Не удержал… Как увидел наречённую, вмиг и про комсомолку забыл. Вот где моя целина непаханая!.. Шесть лет жеребца докармливал, когда постарел. Не он бы, не видать мне Варвары. Всю жизнь бы локти кусал…

— Зря я не ушёл с Сычом, — вдруг пожалел Вячеслав. — Воевал бы с кем–нибудь, со зверями дрался. Интереснее…

— Ещё повоюешь, — встряхнулся боярин. — Война для аракса — дело святое, на то и держим Засадный полк.

И это его возвращение в реальность встряхнуло Ражного.

— Держите? — показал он клыки. — Меня законопатили в Сирое, урочище позорили тем временем. Ладно, за дело, — нет, вопрос другой. Что, нельзя было охрану поставить? Чтоб никто сунуться не посмел? Где старики– стражники? Иноки ваши где? На пенсии?

— За вотчину душа болит? — легкомысленно спросил Пересвет. — А ты теперь о ней не думай. Нет её больше. И возродится не скоро, лет через сорок…

— Когда уже засадников не станет…

— Сыча наслушался?

— Все араксы об этом говорят. Конец приходит воинству, выродилось. Оплечье с рубахой можешь в музей сдать.

— Погожу ещё, пригодится…

— На последний парад выйти?

— А хочешь, тебе отдам? — внезапно предложил боярин. — Обряжу и всему воинству объявлю.

Это уже прозвучало серьёзно, озабоченно, и вдруг тайная надежда кольнула в солнечное сплетение: неужто за этим явился? И калик говорил, поруку принёс…

— Даром отдаёшь? — умыльнулся Ражный. — Благодарствую! Себе оставь, на память.

— А если не даром?

— Тогда собирай Пир Боярский, — он постарался не выдавать чувств. — Приду в твоё урочище.

— Не терпится мне бока намять?.. Вот и месть в себе не изжил! — Пересвет встал, поправил алам и глянул в зеркало, висящее в простенке. — Во второй раз надеваю. Первый — когда с отцом твоим на ристалище сходились… Да и с тобой не прочь потягаться. Но ты ведь холостой ещё, как отрок! Разве что в потешном поединке схватиться…

— Довершить Пир Радости — одной ночи довольно.

— С кем? С кукушкой?

— С Дарьей из ловчего рода Матеры.

Пересвет помедлил, словно примеряясь к имени, произнёс:

— С Дарьей? Из ловчего рода… Ну что, слово аракса. Дай хоть взглянуть на неё. Кого ты своевольно избрал и невестой нарёк.

— Ладно, дядька Воропай, на смотрины имеешь право. — Ражный направился было к двери, однако голос боярина его остановил:

— Погоди, а что у тебя подпол открыт? Чуть не свалился…

Вячеслав вспомнил о похищенных из тайника свадебных причиндалах и замер.

— Любопытно, как ты станешь пировать, если твой дом разграбили? — без интереса спросил он. — Должно, все тайники вскрыли, наряды растащили…

И тем самым подтвердил догадку: боярину известно всё, что происходило на базе, пока он был в Сиром, в том числе и о чаше. Даже мысль промелькнула: уж не причастен ли он к разорению вотчины, прямо или косвенно? Чтоб лишить его судьбы вотчинника? Иначе с какой стати лукавит, скрывая злорадство за равнодушием?

Ражный вернулся, аккуратно опустил крышку люка.

— Впрочем, наряды — это лишь дань обычаю, — подыграл Пересвет. — Ты же с мирской девкой по уставу пировал, со светочем, а что вышло? Ничего, сбежала… Всё–таки любовь нас вяжет, а не обряд с венцом. Только диву даёшься, какие мудрые традиции заложил преподобный! Даже если весь Засадный полк погибнет и останется хотя бы один аракс… Нет, даже отрок гоношистого возраста, но с ярым сердцем. И всё возродится. Потому не запретил инокам брать мирских невест и уводить в скит. Только заповедал браки с ними творить по любви и согласию. Тогда дети вырастут араксами. Минет время, и из лесов вновь выйдет воинство…

Это прозвучало как намёк. Верно, отнимая вотчину, боярин уготовил ему судьбу отшельника.

— Да я и в скит готов удалиться, — независимо отозвался Вячеслав. — Привык уже в Сиром…

Боярин лишь усмехнулся:

— Ты–то готов… А твоя избранная и названая?

— Спроси её сам!

— Ладно, спрошу. Показывай!

Они вышли из дома, и тут Ражный обнаружил, что никакого автомобиля с каликом на территории базы нет. А точно слышал, тарахтел возле «шайбы»…

Из каминной трубы над гостиницей беззаботно курился столб жара, обращаясь в парное облако. Однако с предчувствием смутной тревоги Вячеслав взбежал на крыльцо, распахнул дверь и в тот же час ощутил пустоту: в гостинице не было ни одной живой души.

И всё же он заглянул в зал трофеев. В кресле, возле жаркого каминного зева, лежала лишь медвежья шкура, образуя нечто вроде пустого кокона, из которого только что вылупилась и улетела бабочка. Ражный сунул руку в мягкую полость: там ещё хранилось тепло…

В тот же миг он взвился нетопырём и узрел синий, как плащ Дарьи, сполох. Волчица спала в некоем белом, слабо озарённом и словно размытом пространстве, откинувшись в кресле, кажется автомобильном. На лице застыло сонное умиротворение, хотя пространство это тряслось и колебалось, но не потому, что было в его воображении; скорее машина мчалась по плохой, просёлочной дороге…

— Ну и где твоя невеста? — голос боярина вернул в реальность. — Из рода Матеры?

— Едет в машине, — сказал Ражный.

— В какой машине? — уже без лукавства, как–то растерянно спросил Пересвет.

— Не знаю. По плохой дороге…

Он выскочил на улицу, побежал к «шайбе» и там сразу же увидел на снегу следы разворота автомобиля, скорее всего, мощного джипа. И услышал голос, доносящийся словно из–под земли:

— Эй?.. Кто там?.. Вотчинник?..

Вячеслав огляделся и распахнул дверь ледника: на крюке для подвески звериных туш, как на дыбе, висел калик.

— Сними меня!.. Ну чего встал? Руки затекли, из плеч выламывает!

Спущенный на землю и освобождённый от верёвки, стягивающей руки, он встряхнулся и утёр окровавленный нос.

— Ну, гад он, а не аракс! Если б не взял хитростью, я бы его сделал! Он же, сволочь, на сирого руку поднял! Ничего святого!..

— Кто? — коротко спросил Ражный.

— Да этот, бродяга! Сыч! Хищное отродье…

— Дарью он увёз?

— А кто ещё?.. На руках отнёс, в машину посадил.

— Насильно?

— Ещё бы! Насильно… За шею его держалась, как утопающая! И ворковала что–то на ухо…

— Ну вот, — внезапно заключил боярин, образовавшийся в дверном проёме. — Вторая невеста сбежала… Не везёт тебе, отрок!

Вячеслав вышел из «шайбы», толкнув его плечом. Судя по следам, Сыч посадил волчицу в кабину, после чего руками откатил далеко за ворота и только там запустил двигатель. То есть действовал, как примитивный автоугонщик…

Первым желанием было догнать и отнять избранную и названую, однако на дворе за исключением колёсного трактора с плугом никакой техники не осталось. А Пересвет словно мысли его прочёл.

— Беги, догоняй, — ехидно посоветовал. — Обернись серым волком…

Однако Ражный в этот миг вспомнил первую погоню за ним — в Горном Бадахшане — и вдруг остро ощутил, что завершается некий круг его жизни, связанный с бродячим араксом Сычом. И все потуги заложить ещё один, догнать в очередной раз и теперь отнять невесту выглядят по–мальчишески глуповато.

В памяти возникла картинка — Дарья безмятежно спала, покачиваясь в автомобильном кресле…

— Я сейчас машину пригоню! — вызвался калик. — Поехали навалим Сычу, чтоб сирых не обижал! Оторвём ему последнюю титьку!

— Машину пригони, — велел боярин. — Выедем, пока светло. Засады на дороге…

— Все кукушки — стервы! — смело заключил тот. — Обычай добрый, да только чтоб из Сирого вырваться. Кто с ними счастье нашёл, слыхали?.. Кукушкам самое место в Сиром! В миру одно искушение.

Отмыл снегом кровь с лица и молча пошёл исполнять приказ. А Пересвет снял оплечье, аккуратно сложил его и вздохнул:

— Ладно, не печалься, воин полка Засадного. Любил бы Дарью, ни один сыч не унёс бы. Так что нечего делать тебе, отрок, на моём ристалище. Иная порука есть, ещё почешешь кулаки. Отправляйся в Дивье урочище, к вотчиннику Булыге.

Ражный даже сразу не сообразил, куда его отсылают, ибо название урочища было не на слуху, как и имя вотчинника: всё это относилось скорее к неким сказаниям и былям кормилицы Елизаветы.

— Куда? — переспросил он.

— В Дивье, на реку Аракс, — выразительно произнёс боярин и съязвил, поиграл в слова: — Не получилось с Дарьей, ступай в Дивье.

— Значит, в отстой меня, — ухмыльнулся Вячеслав. — Благодарствую, дядька Воропай.

— Не в отстой, а на постой!

— В приют для бродячих араксов? В бомжатник?

— В приют нашкодивших араксов, — терпеливо поправил тот. — Посидеть придётся года два–три. Если на тюремные нары не хочешь. От тебя всё равно не отстанут, коль раскрылся. Из Сирого урочища ушёл — получай Дивье. А вотчину твою миру отдать придётся. Пусть баскаки палец откусят, чем всей руки лишишься.

— Погибну там, дядька Воропай, — обречённо пожаловался Вячеслав. — Замолви слово перед Ослабом…

— А, вон как заговорил! — невесело засмеялся боярин. — Замолвил уже. Так что не погибнешь. Ступай и жди соперника.

Ражный внутренне встрепенулся, однако спросил сдержанно:

— Кто?

— Имени не знаю, сам объявится. И заветное слово скажет. Булыга тебе растолкует, что почём.

— Как–то не по уставу. Поруку несут с именем.

— Это воля старца, — казённо заявил Пересвет, однако добавил с нескрываемой завистью: — Все, кто из Сирого ушёл, тем устав не писан!

Однако быстро переборол негожее для аракса чувство, помолчал и не удержался, заворчал теперь назидательно:

— Сподобился ты ныне, Ражный, удостоился чести — уже Ослаб тебе поруки шлёт. Так что подавайся в горы… Теперь ты вольный воин, безвотчинный. На зиму всё равно куда–то прибиваться надо, поближе к теплу. В Дивьем благодать, я бывал. Там ещё, поди, только виноград давят, молодое вино ставят. А молодое и шипучее даже араксам позволительно… Дорогу сам найдёшь?

— Не знаю, поищу…

— Значит, сам не найдёшь! — определил Пересвет. — Будет потом отговорка, почему бродяжить пошёл. Ладно, тебя встретят. Смотри только, не приведи никого за собой… Деньги есть?

— Я из Сирого пришёл… Откуда?

Боярин с купеческим размахом достал из кармана пачку денег, однако отсчитал только половину.

— На, получай…

— Обойдусь…

— Бери! Обойдусь… — пихнул деньги за пазуху. — До Дивьего ещё добраться надо. Теперь ты на содержании. Не свои даю, не в долг — из полковой казны. Денежное довольствие положено. Даже рубаху казённую и портки выдадут, в вотчинной каптёрке…

Последние слова он произнёс с издёвкой, однако Ражный спрятал деньги и с тоской осмотрел своё хозяйство.

Вторую половину пачки боярин пересчитал, как бухгалтер, и тоже вручил:

— Это Булыге передашь. На содержание вотчины. Задолжал я, давно хотел вернуть…

— Кто–то даже деньги получает на содержание, — с запоздалой завистью проговорил Ражный. — А с меня всю выручку в казну драл.

— Теперь не с кого драть, — ухмыльнулся боярин. — Гуляй на казённый счёт, ветер в поле…

В это время во двор въехала машина, и боярин удалился в дом. Калик выскочил из кабины, огляделся и заговорил полушёпотом:

— Что Пересвет предложил? Поруку принёс?

Все калики, что часто исполняли поручения боярина, заражались от него начальственным тоном и чувством значимости — всё как в миру.

— Тебе–то зачем это, сирый? — скучно спросил Вячеслав.

— Если в Дивье посылает — соглашайся без трепета! Ты знаешь, какой там малинник бывает?

Ражный ощущал себя как первый раз на правиле, когда вроде бы испытываешь полёт, но тело разрывает на части и не паришь, а висишь, как распятый на дыбе.

— Слыхал, виноградник там, — невпопад отозвался он.

— Малинник! Хочешь, секрет открою?

— Валяй…

— У тебя в гостинице шкуру медвежью видел, — зашептал калик. — В которой кукушка сидела?..

— Ну…

— Подари! Тебе всё равно теперь, куда её денешь? Я бы на сиденье постелил. У меня спина болит, ещё в отрочестве на ристалище сорвал…

— Дарю…

Калик сбегал за шкурой, прихватив ещё медальон с оленьими рогами, но всю добычу спрятал в багажник машины.

— Почему урочище Дивьим называют, знаешь? — тоном наставника доверительно проговорил он.

Ражный лишь усмехнулся.

— Ладно, не старайся. Ты мне ничего не должен. Шкуру с рогами я тебе подарил.

— Погоди!.. Белые Дивы и до сих пор есть! В том районе живут. Только надо Дивью гору найти.

— Сказки всё это, сирый…

— Ты вотчинника Булыгу не знаешь. Так вот жена, говорят, у него из той породы!

— Говорят, в Москве кур доят…

— Сам её видел! — клятвенно заверил калик. — Такая красавица! Истинная богиня! Она точно из них. Булыга ей жилы на ногах подрезал, чтоб не удирала на реку в Купальскую ночь. Раз в год её тянет, и всё! Они же на Купалу все сумасшедшие делаются. Намаялся вотчинник, пока не укротил. Найдёшь там Диву, не медвежью — свою шкуру снимешь и мне подаришь. В благодарность. Они есть, Ражный! Только про Див говорить запрещено, чтоб араксы с ума не сходили. А то бы все отроки, как ты, побросали своих наречённых и пустились гору искать. Про них только опричники знают, и то не все.

Верно, сирый что–то ещё присмотрел в гостинице и теперь мыслил выпросить.

— А тебе откуда известно?

Калик огляделся.

— Разговор подслушал Ослаба с опричниками… Богини на свете существуют! И живут где–то там. Булыга про омуженок всё знает.

— Из гостиницы возьми, что захочешь, — позволил Ражный. — Там ещё чучела есть, а морду вепря видел?

— Да ничего мне не надо! — обиделся сирый. — Я тебе по доброте душевной!.. А ты!..

О Белых Дивах рассказывала сказки кормилица Елизавета, а потом Сыч в Сиром урочище, который будто бы отыскал их в Турции, жил у них долго, даже вроде гарем завёл. Долгими зимними вечерами слушать этого бродягу– сказочника было забавно. Среди араксов их чаще называли грубо — омуженки, и были они некими девами–воительницами. Донские вотчинники Булава и Некрас не сдержали ярого сердца, увидев, как царские рати ловят и избивают до смерти беглых крестьян. Вмешались в дела мирские, откололись от Сергиева воинства и, собрав свои полки из казаков и голытьбы, восстали против власти. После разгрома Некрас увёл остатки войска на Кубань и попытался сотворить свой полк по уставу Засадного. К нему и примкнули гонимые Белые Дивы, однако же сохраняя свои обычаи. То есть жили отдельно от мужчин, своей общиной, и лишь в Купальскую ночь встречались с ними, чтобы зачать детей. Причём рождённых девочек оставляли себе, а мальчиков отдавали отцам. После гибели Некраса его араксы погрузились в ладьи и уплыли за море, в Турцию, где омуженки вынуждены были оставить свои дерзкие, вольные нравы. На чужбине они уже не справляли праздника Купалы, султан не позволял никакой женской вольницы. И пришлось богиням выходить замуж за араксов Некраса, жить семьями и рожать детей без разбора. Однако, по уверению Сыча, некий омуженский род и здесь не примирился. Выйдя из–под власти бунтующих казаков и султана, воинственные девы ушли в горы и принялись за своё прежнее конокрадское да разбойничье ремесло…

Обида калика была искренней.

— Ладно, прости, — со вздохом повинился Ражный. — Сам подумай: откуда же им взяться, Белым Дивам?

— Да они же ведьмы! — вдохновился тот. — Их, как тараканов, дустом не выведешь! Уцелели! Говорят, и дух свой сохранили, Купалу празднуют. Ты поживи в Дивьем до лета, дождись и попытай счастья. А что? Ты теперь вольный Аракс. Все, кто в Дивьем бывал, все искали…

— И кто нашёл?

— Говорят, пока никто. А Сычу я не верю, врёт про свои турецкие похождения, чтоб цену набить. Он за своей Дарьей даже к тебе прибежал! Но ты ведь Ражный! Может, тебе повезёт?

В вольере вдруг разом заскулили собаки, вернув в суровую реальность. И засосало от тоски под ложечкой…

Сирый заметил его состояние и снова попытался вдохновить:

— В Дивьем ещё одна интересная штука имеется! Про смотрины невест слыхал?

— Ну…

— У Булыги там брачная контора! — зашептал на ухо. — Хрен бы с ними, с омуженками. В Дивьем и проводят эти смотрины! Девок бывает до дюжины. Невесты на выданье! Которые отроковицами не были обручены, всех потом туда. Обручённых, кого замуж не взяли — в Сирое, куковать. А кому женихов не хватило — всех к Булыге. И скажу тебе, Ражный, какие там красавицы бывают! Иные покраше Белых Див. Причём на выбор! Они же все из мира приходят, доступные, без заморочек… Так что не в ссылку, не в бомжатник отправляют — в клубничник! Я бы на твоём месте!..

Договорить он не успел — отскочил к машине, поскольку из дома вышел Пересвет, уже переодетый в кожаное пальто, с сумкой в руках.

— Признайся честно, боярин, — Вячеслав заступил ему путь. — Ты всё это устроил? С Дарьей и Сычом?

— Я? — искренне изумился тот. — Я мыслил с тобой на ристалище выйти. Даже вырядился по этому случаю. Одолел бы меня, отдал бы тебе боярство, глазом не моргнув. Но с отроком выходить устав претит.

— Тогда прости, дядька Воропай…

— Логово твоё под наблюдением, — уже на ходу сказал тот. — Уходи с оглядкой. Своим имуществом распоряжайся, как хочешь. Продай, подари, оно

уже воинству не принадлежит, списали… Только на ночь оставаться здесь не советую. Равно как и с баскачьим призором сражаться.


Глава 3

Митрополит Алексий нагрянул в листопад и внезапно, хотя на всех путях к обители тайные караулы стояли, надзирая за всяческими передвижениями. Верно, владыка знал об этом и поезд свой снарядил под обоз купеческий, шедший из Москвы в костромские земли с солониной и кожами. Шесть гружёных телег и крытые дрожки подвернули к монастырю будто бы на ночёвку: говорят, по дорогам опять шалили разбойные люди, было чего опасаться.

Алексий не явился сразу, а до поздних сумерек в крытой повозке своей сидел, видно исподволь наблюдая за жизнью обители. И свита его иноческая, переодетая в возниц и стражу, обихаживала коней да варила в котле полбу: день был пятничный, постный. Тем себя и выдала, ибо торговые ямские люди, будучи в пути, не блюли постов; напротив, предавались мясоеденью и винопитию на ночёвках. Особенно когда не чуяли хозяйского пригляда. Зная, что в монастырях варят хмельной мёд, готовы были на приступ острога пойти, чтоб добыть ведро–другое.

А эти смирные, как овцы в отаре при надзирающем и строгом пастухе.

Глазастый вежда с вежевой башни скоро нрав обозников высмотрел, вынюхал и донёс игумену. Тот не всполошился, велел в колокол ударить, по уставу, звал к вечерней молитве. Минуты не прошло, как всякое оружие в обители и скитских поселениях окрест исчезло, вместо доспехов на монахах и послушниках одни только серые подрясники остались. И ратный пыл в очах сменился на иноческую покорность: потянулись из скитов в обитель молельники, сутулые от поклонов, затворники, бледные и узкогрудые. Шепчут себе под нос тропари вместо боевых кликов.

Митрополит и колокола услышал, и замысловатое мельканье огней на вежевой башне узрел, поскольку, едва сбросив с плеч дорожный тулупчик, не увещевать принялся, скорее уличать и пытать с пристрастием. Не в уединении

— прямо на высокой рубленой паперти храма, благо что в обители было пустынно и лишь один юродивый сидел, слепой и глухой, ровно истукан каменный. Братия не скоро собиралась из отдалённых скитов. Иные скрыты были в лесах за версту и более.

— Кому знаки подавал? Почему в колокол бил? Своих разбойных людей упреждал?!

— К вечерней службе звонили, святейший, — покорно молвил Сергий. — Чтоб в скитах слышали. Они ведь там времени не знают…

— Отчего не по чину звонят?

— По уставу, святейший. Устав у нас таков…

— Подобным звоном знак подают!.. Не звон — потеха, игрище скоморошье!

— И тут твоя правда… Незрячих послухов у нас много. Для них и звоним, чтоб не напутали чего…

Митрополит обвял от негодования.

— Незрячих?!

— В последнее время много слепых прибивается, — смиренно и охотно объяснил Сергий. — Толпами идут. Вон, позри!

И кивнул на юродивого. Алексий посохом перед его носом помахал, в глаза заглянул — перламутровые бельма…

— Откуда же берутся?

— Одному Богу известно, — посетовал игумен. — И ладно бы трахома — иная хворь привязывается. Ты, святейший, всё ведаешь про глазные болезни.

Ханшу Тайдулу в Орде избавил от темноты. Да по Руси теперь зараза расползлась, спасу нет. Ладно, бельма растут, ато глаза вроде бы целы, но света не зрят. Особенно в осенних сумерках так и вовсе ничего не видят. Куриная слепота, что ли?..Вот и звоним эдак на вечернюю службу. Сойдутся всей час, так иных сам позришь.

Алексий выслушал замысловатую речь настоятеля и, похоже, не понял, хвалят его или скрытно надсмехаются. Поэтому проворчал неуверенно:

—Что–то не видел я на Москве толпы незрячих…

—Верно, чудотворче, и не увидишь. Они же к нам бредут. Мы всех принимаем… Алексий головой потряс, трижды перекрестился, словно сгоняя наваждение.

—А зачем светочами с башни махали?

—Так у меня глухих скитников довольно. Ушная хвороба ходит, ужель неслышал? Гной течёт, глохнут люди…

—На всё ответ припасён!.. Сколько ныне народу у тебя по скитам сидит? Настоятель непритворно вздохнул.

—Малое число, святейший, по иноку да по паре послушников в каждом.

Да и те тёмные или вовсе немтыри. Что–то не идут здоровые в обитель, как прежде. А несёт к нам весь сор мирской, человеческий… В распахнутые ворота и впрямь начали входить иноки и послухи — слепые, горбатые: иные на четвереньках ползут, иных трясучка бьёт. У многих лица старыми рубцами посечены, ровно у воинов бывалых, у иных рук не достаёт. Входят, кланяются Алексию и выстраиваются, будто на показ. А один, с батожком, взошёл на паперть и пал на колени перед митрополитом.

—Отче! Чудотворче! — возопил, однако же, точно обращаясь к святейшему. — Исцели! Во имяХристаиПресвятойБогородицы! Снимипелену с очей моих. Света не видывал! Приложи свои длани! Вместо зениц в глазах стояли одни яркие даже в сумерках белки. Ощупью потянулся к рукам Алексия, однако, не отыскав их, прильнул к ногам и стал целовать сапоги. Привыкший к подобным молитвам и стонам страждущих, митрополит отчего–то смутился, попятился, посохом оттолкнуть попытался незрячего. Но будто и сам слепой, тыкал мимо. Сергий на помощь пришёл, прикрикнул:

— Изыди! Ступай прочь! — и, взявши за шиворот, оттянул послуха. — Иди, покуда плетей не получил!

Слепой зарыдал как–то по–женски, пополз в темноту, забыв свой батог.

— Ох и излукавился же ты, игумен! — голос у стареющего митрополита от возмущения становился по–отрочески ломким. — Ты кого мне явил?!. Отребье, не народ! А где иноки, что на конях скачут да лихоимством промышляют? Или думаешь, не знаю ничего?

Сергий оставался непоколебимым.

— Они телом убогие, но духом сильны. На том и держится ныне Русь…

Митрополит огляделся и, кажется, высмотрел уединённое место — возле приземистого сарая с горой пиленых дров. Размашистой походкой ушёл, выбрал себе чурку потолще и сел, обвиснув на посохе, словно уставший рубщик.

— Всё крамолы творишь, игумен, — заговорил обидчиво. — Мало от тебя ереси, так ещё и ордынцев дразнишь своими лукавыми игрищами? Думаешь, не изведали они дел твоих тёмных? Или и татарам являешь сброд?.. Полагаешь, глупцы, не знают, какие послухи в потаённых скитах собираются? Ножи заместо крестов носят?.. Я столько сил положил, столько стараний, дабы примириться с Ордой! Ярлык получил и неприкасаемость храмов исхлопотал! Ох, навлечёшь ты беду, не миновать набега. Токмо уж не Москву станут жечь — святые обители рушить!

Настоятель заботливо укрыл его плечи дорожным тулупчиком, слушал и помалкивал, зная нрав Алексия: строг и крут он был лишь в пору, когда говорили с глазу на глаз. А при чужих ушах сора из избы не выносил, напротив, поддерживал всячески, тайно или явно способствовал и даже защищал. Слушал его игумен и про себя мыслил–не коритьи не сыскереси приехал чинить митрополит, как бывало прежде; что–то иное привело его в пустынь. Поэтому стоял и ждал, когда притомится от словес владыка всея Руси.

Тот и впрямь поносил Троицкую обитель недолго и как–то не очень старательно. В былые времена поболее выражал гнев и посохом замахивался.

Ныне же кружился около, словно учёный волк, даже единого коня угнать не мог, даже хватки сделать не захотел.

Настоятель стоял на страже и молчаливо оборонял свой табун.

—Заезжал ли к тебе великий князь Дмитрий? — как–то отвлечённо и вдруг спросил святейший, глядя на цепочку убогих, змеящуюся по ступеням высокой паперти.

—Летом бывал, — отозвался Сергий. — Ныне не до нас ему, сирых…

—А Митяй? — будто лук натянулся в очах митрополита. — Духовник княжеский?

Оба они наведывались в обитель, но тайно, и поэтому настоятель, ничуть не колеблясь, ответил:

—Столь важные особы нас не балуют… Только ты, святейший, и снисходишь.

И косым взором оценил своё коленопреклонение–митрополит вроде бы поверил. Впрочем, обольщаться не стоило: старый мудрый владыка умел скрывать свои чувства под любой личиной, которая в нужный час потребна была. Он сумел даже Орду нимало подивить чудотворством своим, помышляя о невозможном и тайном устремлении–сблизить ордынцев с верой христианской или вовсе окрестить хана и ханшу, дабы пересилить, перебороть супостата. Воля Алексия была понятной, Русь мыслил раскрепостить, вывести из–под татарского владычества, однако Сергий не имел с ним внутреннего согласия, ибо зрел иной путь, иные тешил мысли и посему укреплял свою обитель и иночество.

Настоятель Троицкой пустыни давно и непоколебимо убеждён был: два противоположных мира, как два поединщика на поле брани, не могли расцепить объятья и разойтись, не сразившись.

Митрополит же думал иначе и искал связующие кровеносные жилы с Востоком. Он ханшу Тайдулу излечил наложением рук с крестами наперсными и молитвой и, когда вдовствующая жена великого Узбека чудесным образом прозрела, прослыл чудотворцем, заложил Чудову обитель. А в дар получил землю в пределах кремлёвских — бывшие конюшни ордынские! Всё это Сергий считал оскорбительным для духа и нрава русского, в том числе и заложение монастыря, и лекарство митрополита, и даже дарованную землю в самом сердце стольного града. Сидючи в своём караван–сарае, раскосая баба управляла всей жизнью московской! Из князей–бояр, земель и княжеств свои узоры ткала, какие хотела, из чувств простого люда верви вила, дабы ими же спутать и укротить Русь…

Виданный ли позор?..

И смыть его возможно было лишь кровью, великой искупляющей жертвой возможно было одержать верх. Все иные пути вели к гибели. Восток, словно ползучий серый лишайник, всё плотнее затягивал краски духа земли Русской. И под этим покровом незримо разъедался и растворялся вольный образ славянский, взлелеянный предками. Погружённый в греческую сень нравов, привыкший служить византийскому патриарху, Алексий уже не внимал столь тонким, острым и яростным чувствам, которые испытывал всякий послух, пришедший в обитель Сергия.

Братия кое–как втянулась в тесноватый храм и началась служба, прежде чем митрополит стряхнул задумчивое оцепенение.

— Жалобы на тебя, игумен! — словно спохватившись, промолвил он уже без прежней суровости. — И дня нет, чтоб челобитную не подали. Ты почто опять велел братии дань сбирать с окрестных земель? Ровно баскаки, наскакивают иноки твои!.. Кто позволил тебе подати требовать? Воеводой себя возомнил? Князьком удельным?

Сергий и это выслушал с прежней иноческой невозмутимостью: нет, не судить приехал митрополит, что–то иное тревожило. Подати настоятель собирал давно, невзирая на запреты, и всех челобитчиков знал наперечёт. Не поехал бы Алексий в эдакую даль, чтоб обложенных данью крестьян освободить от тягла да игумена отругать.

— А я, святейший, тебе уподобился, — дерзко отозвался он. — Ты ведь тоже не государь, не великий князь. Но ныне властвуешь не токмо на духовном поприще. Не токмо святительскую славу себе снискал на Руси. Вот и шлют тебе челобитные, словно царю.

Алексий встрепенулся от его слов и, верно, ответить хотел резко, да в церкви грянул густой мужской хор. Всякий бы соборный столичный храм позавидовал столь могучим голосам и спевке. Сергий про себя ругнул братию: след ли силу пением показывать, коль собрались слепые да глухие? Ведь упреждал певчих, запрещал свои лужёные глотки выказывать!

Однако святейший вроде бы не заметил столь зримой разницы притворной убогости и непритворных голосов.

— Ещё сказывают, ты в некоем тайном скиту людишек пытаешь с пристрастием, — заявил он. — Которые к тебе в пустынь приходят.

— А разве ты еретиков не пытаешь на Чудовом подворье? — спросил настоятель и словно обезоружил Алексия.

— Тяжко мне сие ремесло…

— Будто мне в радость!

— И мирская власть мне в тягость, — пожаловался он. — Покуда Дмитрий Иванович молод, на себя бремя принял. А заместо благодарности от князя недовольство слышу.

— Тут твоя правда, святейший, — с готовностью поддакнул настоятель, ровно не вняв последним словам Алексия. — Ныне всюду так устроилось. Кто по собственной воле на себя бремя взял, тому и нести его.

Мудрёный смысл ответа митрополит не уловил, ибо довлели над ним совсем иные, потаённые мысли. Послушал хор и ещё больше ссутулился, словно ноша на плечи легла.

— Ты прости меня, брат Сергий, — снизошёл вдруг до имени. — Я к тебе ныне как к духовнику пожаловал. Некому стало горечь сердечную поведать. За утешением пришёл.

Настоятель помалкивал, перебирая чётки–листовки, ждал. Алексий помедлил, отпыхиваясь, — на одышку пробило.

— Позрел на твоих незрячих, ещё горше стало… Я ведь в Орде вовсе и не чудотворствовал. Ханша обманом заманила… Зрячей была, притворилась. Хан Джанибек заболел, но Тайдула вздумала сыновнюю болезнь утаить, дабы власти не потерять. Про себя сказала, мол, захворала, ослепла… Врачевал хана, да без толку. Не поднял молитвами… А ханша славу распустила про своё исцеление.

Пользуясь долгой паузой, Сергий чурку установил напротив Алексия и сел наконец–то, готовый исповедь выслушать. А тот будто бы горечь со своей души соскребал, откашливал мокроту, чтоб выплюнуть, сидел, обвисший на посохе, шамкал редкозубым ртом. Но не выплюнул, вдруг сглотнул вместе с одышкой, воздух носом потянул и отпрянул.

— Чем от тебя разит–то, игумен? Запах дурной…

— Да уж не благовониями мы тут пропахли, — подтвердил тот. — Не ладанным духом.

— А чем ещё?!

— Братия от восхода до заката с топорами не расстаётся. На службе кулаками крестится. Персты по чину не слагаются, заскорузли…

— С топорами? — отвлечённо и подозрительно спросил митрополит.

— Так ещё шестнадцать скитов рубим, четыре башни вежевых, что татарва спалила, и три часовенки. В баню ходить каждодневно устав не велит. Нечего баловать тело…

— Да ты же трапезничал с чесноком! — Алексий брезгливо отодвинулся.

— На дух не переношу!

— Ровно татарин стал, как из Орды возвратился…

— От инока должен исходить дух благостный — не мужицкий!

— Это не чеснок, святейший, — черемша, — признался игумен. — Весною собираем да мочим, словно капусту. Полезная снедь от заразных болезней. А всё целебное — горькое либо вонькое. Пчёлки эвон с конского пота и мочи соль собирают, а мёд сладкий делается.

Митрополит, возможно, мудрёным его речам внимал, да значения не придавал, отягощённый своим бременем мыслей. Вдруг руку свою протянул и спросил:

— Ты, брат, десницу мою пощупай. Тёплая ли? Живая?

Сергий митрополичью сухонькую руку своей хваткой пятернёй пожал, будто обвядшую срубленную ветвь.

— Вроде горячая… Знать, живой.

Алексий выдернул враз спёкшуюся в кость ладонь.

— А патриарх очи мне закрыл, в саван обрядил и отсоборовал! Да живого на погост!

Почти выкрикнул, отвернулся и стал слушать церковное пение.

— Киприана в митрополиты возвёл? — спросил игумен.

Алексий отшатнулся и перекрестился коротко.

— Тебе–то откуда ведомо? Сие покуда в тайне…

— Догадался, — обронил тот.

— Киприана! — Борода митрополита вспушилась от возмущения. — При мне живом на кафедру возвёл! Ныне Русью болгарин править станет! Сколько же заплатил патриарх Болгарский, Ефимий, дабы к нам посадить Киприана? И сколько сам Киприан?!

— Должно быть, много заплатил, — смиренно предположил игумен. — Сколько ныне дают за митрополичий сан?

Алексия затрясло.

— Одни говорят, три, другие — пять тысяч серебром!

— Добро патриарх взимает мзду. Да ты уймись, брат, я не стригольник.

— Токмо что не стригольник! А во всём ином — еретик!

Настоятель помедлил, дожидаясь, когда Алексий усмирит гнев праведный, пообещал серьёзно:

— Велю послухам келейку тебе срубить. Оставайся.

— В отшельники я не собираюсь! — почти мгновенно заявил митрополит, пристукнув посохом. — И Киприана ни в Киев, ни в Литву не пущу. А Москвы ему и вовсе не видать!

Теперь и Сергий ссутулился от бремени дум. С одной стороны властвовала Орда, ханы и ханши, помыкая волей и нравами русскими. С другой

— Вселенский патриарх Константинопольский, Филофей, без благого слова коего даже епископы не ставились. А вкупе с греками и болгары норовили править русской церковью.

И это тягло было ничуть не легче татарского. Рвали Русь с запада и востока, баловали ею, как собаки тряпицей…

— Что посоветуешь мне, игумен? — уняв неистовство, спросил Алексий.

— Говорят, у тебя мудрый старец завёлся? Может, его совета испросить?

— И без старца скажу, — отрезал Сергий. — Отдай бразды великому князю. Богу — богово, а кесарю — кесарево. Тебе надобно светлый храм воздвигать с алтарями, а не кремль белокаменный с грановитыми палатами.

Митрополит на прямоту обиделся.

— Поучи меня, игумен!

— Ты ведь совета спрашивал? Утешения ищешь?

— Больно молод и горяч князь, — молвил митрополит фразу, давно прирощенную к устам своим. — Пускай оперится вначале. От него и ныне неразумное своевольство идёт. Почто розмирился с Мамаем из–за Рязани? Лучше уж худой мир, нежели война добрая…

Настоятель лишь хмыкнул многозначительно, однако сказал определённо:

— Да ведь не молодости ты опасаешься, святейший. Приучился властвовать заместо князей. И выше их стоять. Вот и боишься свою волю утратить.

Алексий принял укор с достоинством, верно, слышал подобные речи давно, не только из уст Сергия. И ответ у него был припасён.

— Опасаюсь, князь Дмитрий ещё больше смуты посеет. Он ведь что замыслил? Митяя своей волей в митрополиты поставить! Без патриаршего слова. А Митяй того и ждёт, чтоб князь в полную силу вошёл. Спит и зрит себя владыкой!.. Я же ещё живой, чтоб на моё место сразу двух возвести!

Замысел княжеский настоятелю был известен, не раз с ним обсуждали, как вывести Русь из–под константинопольского владычества. И свою патриархию утвердить, дабы обрести волю духовную — действо крамольное, раскольничье, да ведь всё одно наступит час, когда и супротив этой силы придётся восстать. Тогда станет возможно собрать все земли в единый кулак и, учинив открытую битву с Ордой, сбросить власть её ханов. А митрополит Алексий хоть и соглашался с Троицким игуменом, однако противился подобным замыслам, полагая тихой сапой, исподволь, перетереть, перемолоть татарскую неволю, как река перетирает камни в песок. Потом и власть Константинополя низвести, утвердив своё патриаршество.

—Ну, тогда поступай, как знаешь, — Сергий встал. — Нечего мне более присоветовать. И утешить нечем. Митрополит к нему рукой потянулся.

—Годи, игумен. Не оставляй меня, сядь… Ни Киприана, ни Митяя не приму! Я бы тебя в митрополиты поставил. И перед Вселенским патриархом отстоял. Да ведь ты своей ересью всю церковь заполонишь. А повязанные с молодым князем, вы такого натворите!.. Что, не вижу, сколь народу в твоих скитах обретается? Не слышу, какими голосами твои убогонькие иноки псалмы распевают? Думаешь, не знаю, сколь раз к тебе князь с Митяем приезжали? Не знаю, сколько своих иноков давал, когда Боброк на Рязань ходил? Вон они, в храме стоят, саблями татарскими посечённые!..Всюду у тебя притворство. От меня таишься поболее, чем отордынцев. И сказать не можешь, что замыслил. Да ведь я всё одно дознаюсь.

—Дознаешься, так взыщешь, — без интереса отозвался Сергий. — Покуда не уличил в ереси, так не спросить тебе, не казнить.

—Мне доподлинно известно! — громким шёпотом и с оглядкой пробубнил Алексий. — Ты по своим скитам полк собираешь супротив Орды! И ученики твои подругим пустыням! Ты с князем и Митяем сговорился, тайных витязей в монастырях держишь. Коим храм Божий —бранное поле. Послухи у тебя и непослухи вовсе. Не молятся, токмо притворяются, а сам и ратному ремеслу обучаются. Под рясами не кроткие постники и молельники скрываются —людиразбойные, ушкуйники, душегубцы!.. Не ересь ли ты сеешь повсюду, научая послушников с отроческих лет не с крестом идти—с мечами да засапожниками?.. Дабы тебя в колодки забить и в Чудово узилище упрятать, мне и сего довольно!

— Упрячь, святейший, — согласился игумен. — Вот уж татарва возликует! Вот уж потешатся басурмане. Того и ждут, чтоб нас с тобой рассорить…

Митрополит обвял слегка, но тут же всколыхнулся.

— Старца–калеку пригрел! Откуда он пришёл? Какого толка есть?.. Молва говорит, чернокнижник, ересь разносит по землям. И веры не правоверной! Иные и вовсе судачат — волхвующий чародей!

— Сказывал тебе не раз, — устало молвил Сергий. — Схимник он, с малых лет мне ведом. Коней искал в поле, а он стоял в дубраве. И позвал меня…

— Да слышал я твой сказ, — перебил Алексий. — Какую тебе чёрную книгу сей старец принёс? По которой ты устав монастырский сложил? По которой и войско своё устраиваешь?..

— Нечитаная сия книга…

— То есть как нечитаная? Чужим языком писана? Или письменами неведомыми?

— Поди к старцу и спроси, — отбоярился игумен. — Коль соизволит, покажет книгу. Сам и позришь…

— Я с тебя спрошу! Ты настоятель! И спрос будет строгий.

Сергий словно и не услышал угрозы, ибо знал характер святейшего: разум у него душе противился, а душа — разуму. И оттого поделать что–либо со своевольным игуменом Троицкой обители он не мог и лишь грозить отваживался. К тому же патриарх Филофей назначением Киприана ещё более смуты внёс в положение митрополита.

Он и впрямь выметал своё негодование и сник.

— Велю постелить в келье своей, — пожалел его Сергий. — И камелёк истопить. Мне ныне всенощную стоять, по обету, а у нас тесновато. И палат митрополичьих не срубили…

Он должен был пойти за настоятелем в храм, дабы завершить начатую исповедь, коль духовником избрал. Много оставалось не сказанного у него за душой, сомнения терзали, однако Алексий и притворяться не стал.

— Не хлопочи, игумен, — промолвил устало. — Я свычный в шатре, со своей братией… Да и нет времени почивать. Ты лучше яви–ка мне старца своего. Позреть желаю, что за схимомонах к тебе прибился.

Сказал будто между прочим, надеясь встретить сопротивление и уж потом власть свою показать. Но Сергий и сам довольно овладел бойцовской наукой араксов и не уходил от удара супротивника. Напротив, будто подставлялся, предлагая места уязвимые. И эта была иная защита…

— Добро, — обронил он и повёл святейшего прочь с монастырского подворья.

Рубленая келейка Ослаба, наполовину вкопанная в землю, стояла на самом виду и вход имела со стороны леса, глядя единственным подслеповатым оконцем на дорогу. Отшельник сам выбрал место и ни за что не соглашался жить в монастырском остроге, с братией, дабы иметь полную волю от уставных правил. Входить к нему без зова позволялось лишь настоятелю да приходящему келейнику, коего отшельник сам себе избрал из числа братии. Если же старец хотел кого–то видеть сам, то с сумерками затепливал свечу — давал знак Сергию, и через него призывал к себе нужного инока либо послушника. Немудрёную пищу и воду ему приносил келейник из трапезной, оставляя у входа.

Гостей незваных в келейке ещё не бывало, в том числе и сановитых.

Невзирая на возраст, митрополит ещё был проворен, скор на ногу и весьма бодр, однако сразу же за воротами отчего–то отставать начал и подволакивать посох. А Ослаб, верно, почуял гостя, свечу затеплил — зазывал! Алексий же как увидел брезжущий свет в оконце кельи, так и вовсе перед ней остановился, мол, дух перевести. И в самом деле задышал часто, шумно, словно грудная жаба давила. Двое иноков из его свиты, ряженные под стражников купеческих, в тот час около очутились, вздумали под руки подхватить. Однако митрополит отмахнулся:

— Сам пойду!.. Откуда заходить? Двери где?

— От леса, святейший, от леса, — с готовностью подсказал Сергий. — Да голову–то наклоняй пониже. Старец убогий, согбенный, так по себе и вход заказал. Чтоб все другие входящие кланялись.

Митрополит посохом постучал и, не дожидаясь ответа, осенил себя крестом и шагнул в келейку отшельника. Едва дверь за ним затворилась, Сергий скорым шагом проследовал на подворье, велел закрыть ворота обители, а к себе знаком приманил инока юродивого, сидящего на паперти. У того заместо зениц толстые бельма — слепошарый, тёмный, как пень.

— Зри, Чудин, — шепнул на ходу. — Спрошу после.

— Добро, отче, — отозвался тот и скорчил гримасу страдальца, оставленного без молитвенного окормления.

На подворье оставалось несколько оглашённых да чуждых ещё послухов разного возраста, коим не позволялось переступать порога храма, вместо службы они исполняли свои трудовые уроки. Чуждыми в Троицкой называли тех, кто только прибился к монастырю по доброй воле и ожидал слова братии, допущения в круг послухов. Оглашёнными же кликали послушников, кто уже прошёл испытания всяческие, исполнил уроки и теперь ждал первого пострига в круг гоношей — учеников ремеслу араксов–защитников. Кто из них дрова рубил, кто бондарным и столярным промыслом занимался под навесом на хозяйственном дворе, однако же не забывая в нужный час креститься да поклоны бить с инструментом в руках. Каждый сам себе вечерю служил.

В заполненном под завязку храме ещё служба шла, хор вздымал кровлю, норовя сбросить её наземь вместе с куполами. Настоятель сам захлопнул церковные двери, на засов заложил. И тем самым словно загасил единоголосье хора.

Слепые вмиг прозрели, глухие чуткие уши навострили, убогие и калеки распрямились, в плечах раздались, у юродивых впалые груди развернулись. У иных и вовсе руки и ноги отросли.

— Как велено петь, когда гости на дворе? — сурово спросил Сергий. — Митрополита подивить вздумали?

— Прости, отче, — весело повинился инок–запевала. — Сами не заметили, как и распелись. Яко соловьи у гнёзд!..

— Позрите на рядом стоящего, — негромко призвал настоятель. — Нет ли оглашённых и чуждых в храме. За кого не будет поруки, в круг ко мне выводи.

Иноки и послушники беспорядочно завертели головами, всякий разглядывая соседа при тусклом освещении, — ровно волна пробежала по пшеничному полю. И когда трепетный ветерок этот улёгся и в круг никого не вывели, Сергий добавил силы голосу, чтоб крайние внимали:

— Слушай меня, братия. Худые вести получил. Вселенский патриарх вздумал церковь болгарину в духовное окормление отдать. Киприана митрополитом посадил. Должно быть, догадывается, какую силу собираем в пустынях. Сладить не может властью своей, так замыслил Москву от Киевской и Литовской Руси отбить окончательно. Великого князя один на один супротив Орды поставить. Не надобно державу делить, довольно и церкви, дабы разодрать Русь. Теперь след лазутчиков Киприановых ждать. Мало нам было татарских да митрополичьих…

В храме наступила полная тишина, вроде и дышать перестали, лишь свечи потрескивали, голуби в деревянных куполах крылами трепетали да коростели за узкими окнами скрипели назойливо и надсадно.

— Святейшему много чего ведомо стало, — продолжал настоятель. — Поручаемся друг за друга, а чуждые всё одно есть. Знать, вновь соглядатаи в обитель и скиты наши проникли, вострят глаза и уши. А посему ещё раз поручитесь!

Вновь закачалось, завертелось под вихрем пшеничное поле голов. И опять в круг никто вытолкнут не был.

— Ну, добро, — облегчённо вздохнул Сергий и удалился в алтарь.

Через несколько минут он вынес ветхую Книгу Нечитаную, полистал кожаные закладки у корешка и раскрыл в нужном месте, с начертанными знаками неведомого письма. Долго всматривался, шевеля губами и держа над свечой, затем бережно сомкнул корки и медные застёжки застегнул. И уже от себя говорить начал, ровно толмач, с иного языка перекладывал на понятный:

— Всем араксам мужалым… След взять с собою гоношей и послухов своих… К Кириллу и Ферапонту на Белозерье подаваться… А иным на Кержач, иным в Серпухов и Коломну… Сей же час окольными путями уходить… Лесами, помимо дорог, селений и посадов… В пустынях и скитах науки своей не выказывать… При чужих глазах и ушах речей о Засадном полку не вести… Знакомства между собою не выдавать… По укрытиям своим негласно сидеть… Покуда знака не подадут от меня… То есть от нашего старца. Знаком будут дубовые жёлуди с листьями…

И принялся перечислять поимённо, кому и в какую пустынь, в какой скит уходить да с кем из тамошних иноков дружбу вести, а кого опасаться и к себе близко не подпускать. Иноки и послушники вслед его слову разбирались по малым клиньям, косякам, словно птицы перед отлётом, и бесшумно исчезали за алтарными золотыми вратами. Скоро в храме остались только воистину убогие да юродивые.

Уже на рассвете Сергий вновь отщёлкнул застёжки, открыл иную закладку в Книге Нечитаной, вперился в единую строку, пошевелил губами, но вслух произнёс уже от себя:

— Отныне ни единого чуждого в скиты без моего поручительства не принимать. Всякого, кто прибьётся, ко мне на пытку провожать. Невзирая, какого звания и рода. Ступайте в скиты свои, а я молиться стану.

Через минуту Троицкая церковь и вовсе опустела. Настоятель дождался восхода, и, когда солнцем озарило суровое убранство храма, на противоположной бревенчатой стене возник некий светлый образ воина в крылатом шлеме и с крестообразным мечом в руках. Ему Сергий поклонился и помолился коротко, словно торг вёл:

— Храни защитников своих, араксов, Боже. А мы Русь сохраним.

И замер с опущенной, впервые покорно склонённой головой. Нерукотворный, ломкий образ качнулся, вздымая меч, лезвие коснулось темени Сергия.

— Вразуми, Господи! Прочёл в Книге Нечитаной пророчество. Писано, огонь небесный принесёт ни пеший, ни конный. И в ворота обители не постучит… Внять не могу!

Ещё через мгновение явление исчезло, растаяв в воздухе. Настоятель удручённо вздохнул, сам потушил недогоревшие свечи, распахнул окна, выпуская стылый смрад. Вышел в двери, оставив их открытыми настежь.

Потом и ворота обители растворил — заходи кому не лень и смотри!

Ряженого купеческого обоза уже не было, хотя ещё парили свежие кучи конского навоза у коновязи и в дорожных лывах не отстоялась вода, взмученная колёсами. Настоятель вернулся на подворье и позвал слепого юродивого с паперти к себе в келью.

— Ответствуй, Чудин, чего позрел?


Глава 4

Он не мог уйти, не попрощавшись с родовым гнездом, не одну сотню лет служившим надёжным пристанищем Ражных. Да и бросать нажитое десятками поколений было жаль, особенно дубраву, заново выращенную дедом и отцом по всем канонам рощенья священного леса, где каждое дерево стояло сообразно природным силам земли и приносило вотчиннику благо. По крайней мере, в это верили…

Некоторое время он стоял в отупении и смотрел на дорогу, по которой Сыч увёз избранную и названую и по которой уехал Пересвет. Нет, живые души ещё оставались рядом — собаки в вольере, скулящие от радости при виде недосягаемого вожака стаи, гончаки и лайки, засидевшиеся в этом сезоне. Бросить обустроенную базу можно было легко, да и пропасть ей не дадут: Баруздин спит и видит себя владельцем охотугодий Ражного и всего хозяйства. Он и службу свою чиновничью бросит ради этого. Но вот отдавать ему собак за здорово живёшь как–то несправедливо, неправильно.

Вячеслав открыл все двери вольеров, и оказалось, не к нему устремлялась вся свора. Кобели в тот же миг сгрудились вокруг рыжей Гейши, некогда вскормившей Молчуна, и принялись обнюхивать с тщанием, так знакомым всем собачникам: сука явно была в течке. В другой раз Вячеслав никогда бы не допустил подобного и запер гулящую с самолично выбранным гончим кобелем, но сейчас было всё равно, кто станет продолжателем рода. Уже через мгновение раздался угрожающий рык, и спустя секунду два особо азартных самца западносибирских лаек покатились клубком, намертво вцепившись друг в друга.

А виновница потасовки, Гейша, вдруг ринулась к реке, вылетела сквозь распахнутую калитку и в тот же час заголосила. Но не по зверю, лай был охранным, предупреждающим, и свора кобелей, забыв о соперничестве, немедля помчалась на подмогу. Ражный вспомнил совет боярина, однако таиться не стал, тем паче собаки в прибрежных кустах вдруг умолкли. И почти сразу в густом мелколесье замелькали два всадника, летевшие галопом: ездить так по шкуродёру могли только братья Трапезниковы. Через минуту они и в самом деле выскочили на открытое место, остановили коней и заозирались — кого–то искали! На обоих драные фуфайчонки поверх армейской формы, волчьи шапки, стволы ружей за спинами, а лица загорелые до черноты, словно только что с юга вернулись.

— Ну, здорово, орлы, — негромко окликнул Ражный.

Они мгновенно обернулись на голос.

— Дядя Слава?!

И как по команде спешились, бросили поводья, кинулись было к нему, но в последний миг сдержали подростковые чувства неким омужевшим достоинством.

— Здорово, дядь Слав! — произнесли, однако же, хором.

Тот усмехнулся, разглядывая братьев.

— Вы что, дезертиры?

— Никак нет, в отпуске! — доложил один.

И второй подтвердил:

— На побывку прибыли, по семейным обстоятельствам.

Он хотел спросить, что такое стряслось с их семьёй, и не успел.

— Дядя Слава, тебя ищут! — внезапно сообщил один и завертел глазами.

— Твою базу обложили!

— Нас сначала тоже повязали. Но мы отбрехались.

— Кто повязал? — спросил Ражный.

— Да гаишники на дороге! Пристали, сволочи, подраться пришлось.

— Но их семь рыл было, да ещё подмога пришла…

— Потом нас передали какому–то хмырю. Важный такой, но озабоченный.

— Начальник какого–то спецназа. У них тут целая операция!

— Про тебя пытал!

— Этот спецназ и сейчас по лесу рыщет, в чёрной форме, — подхватил другой. — Грибы собирают!

— Грибы? — изумился Вячеслав. — Какие же сейчас грибы?

— Трутовики с пней! Мы проследили: отрывают, ножами режут. Одни берут, другие бросают. Червивые, что ли?

— Дураки какие–то! Трутовики даже черви не едят!

— И менты переодетые! Человек десять! Явно тебя пасут.

— А на дороге и сейчас засады! С рациями! Мы радиообмен слышали.

— И ещё пятеро у нас в сенном сарае ночевали.

— У них аппаратура испортилась. Велено визуально отслеживать передвижение.

— Получили команду ночью взять объект!

— Объект — это ты, дядь Слав! — вдруг зловещим шёпотом сообщил один. — Кто же ещё?

— Мы так и узнали, что ты здесь!

— Уходить тебе надо!

Говорили охотно, весело и при этом всё время озирались, рыскали взглядами по просторам, всматривались во всякое движение — всё–таки искали кого–то!

— Вы что потеряли? — между прочим спросил Ражный.

— Мы? — братья переглянулись. — Да так, ничего…

— У нас лодку угнали, — признался один. — И тулуп из кладовой стащили. Ты, дядь Слав, никого не видел? На лодке и в тулупе? Никто не проплывал?

— Не видел… Пошли, парни, чаю попьём? Потолкуем…

— Какой чай, дядь Слав? — возмутились братья хором. — Смеркается! У них же приказ! Тебе драпать надо! Спецназ!

— Да они нас не найдут, пошли!

Братья переглянулись.

— Ты на своё волшебство надеешься? — недоверчиво спросил один. — Это зря, бойцы классные, скопом навалятся, колдовство не спасёт.

— Да мы и не верим теперь, — скромно признался второй. — Никакого волшебства на свете не бывает…

— Верно, — подтвердил Ражный. — До ночи время есть. Попьём чаю, разговор есть к вам. Угостил бы чем–нибудь крепким, да незваные гости всё выпили…

— А какой у тебя разговор?

— Деловой! Забирайте мою базу с угодьями. И собаками. Просто так, даром.

— Ты чего, дядя Слава? — испугался один. — Бесплатно, что ли?

— Ну символически, за рубль!

На миг у обоих загорелись глаза, но тут же и потухли.

— Зачем нам база, Максим? — спросил брат у брата, и Ражный постарался запомнить, который из них старший. — Мы же контракт подписали, аж на три года.

— Нам служба нравится, — сказал Максимилиан. — Сейчас на три, потом можно ещё на три. Служить в стране некому стало, молодняк в армию не хочет.

— Он в армию хочет, — поправил его старший. — Служить этому режиму не желает. Олигархи страной управляют, а чего их защищать? Такая позиция.

— А всё равно страну защищать надо, — обречённо подтвердил младший.

— Режим, он что, как чирей, пройдёт. А держава останется.

— Так не возьмёте базу? — разочарованно уточнил Вячеслав. — Может, подумаете?

— Не возьмём.

— Тут и думать нечего.

— Ты что, дядь Слав, уезжаешь насовсем?

— Уезжаю.

— И некому хозяйство передать?

— Некому, мужики. Чужим отдавать жалко. Так бы и собачек пристроил…

— Может, Баруздин возьмёт? — предположил Максим.

— Этот возьмёт! — брезгливо вымолвил Максимилиан. — И спасибо не скажет…

— Дядь Слав, скажи честно, ты что такого натворил? — шёпотом спросил старший. — За что тебя взять грозятся?

— Да вот тоже хотел Родину защищать, — многозначительно проговорил Ражный. — Не дают, земли лишают.

Братья обменялись взглядами — о чём–то посоветовались и остались довольны.

— И у нас к тебе разговор есть, — несколько торопливо заявил Максим.

— Серьёзный… Мы обрадовались, как узнали, что ты на базу вернулся.

— Мы тебя по следам вычислили!

— Ты пришёл с женщиной…

— И она обвела тебя вокруг всех засад. Интересно бы на неё взглянуть!..

— Короче, что за разговор, — оборвал Ражный.

— В общем, мы по порядку всё расскажем, а то не поймёшь.

— К нам в отряд одного молодого прислали, — сообщил младший. — На срочную призвали, но сразу же на контракт перевели. Подготовка у него — супер! По горам бегает, как барс. На скалы без верёвок лазает, даже по отрицательным уклонам.

— Мы ему кликуху дали — Моджахед.

— Хотя он русский и на таджика не похож. Только пуштунку носит.

— Ты в Горном Бадахшане служил? — вдруг спросил старший и прищурился пытливо.

— Служил, — осторожно признался Вячеслав.

— А жена была? Ну, или женщина?

Ражного словно волной горячей захлестнуло — учительница Марина! И как–то потеплело на душе: напрасно Пересвет дразнил его отроком. Как бы там ни было, а корень аракса дал побег! Пусть дикий, без отцовского окормления, но, судя по словам пограничников, волчьей крови вырос парень.

— Сергеем зовут? — сдержанно и утвердительно произнёс Вячеслав.

— Точно, Сергеем! — отчего–то восторженно сказали братья почти хором. — Только фамилия другая.

А потом уже поочерёдно спросили:

— Его мать как звали? Марина Ильинична?

— Это твой сын? Или самозванец?

— Мой сын…

— Да и на лицо вылитый ты, дядь Слав! Повадки волчьи!

— И знает, кто отец! Тебя назвал — мы аж сначала ошалели!..

— Так он с вами служит? — сдерживая радость, спросил Ражный.

Братья переглянулись.

— Служил…

— Погранец прирождённый! На запах след нарушителя брал, как зверь!..

У Вячеслава сердце ёкнуло.

— Где он сейчас?

Братья опять переглянулись, словно договариваясь, и старший успокоил:

— Живой он, дядь Слав. Только сбежал.

— Мы в секрете сидели сутки. Он ушёл втихушку, с оружием.

— То есть как ушёл?..

— Мы его спровоцировали, — признался Максим. — Случайно получилось, сами не ожидали.

— Про тебя рассказали. Что ты здесь живёшь, адрес сообщили.

— А он по тебе, наверное, затосковал. Молчаливый стал.

— Неделю помолчал и из секрета сорвался…

— Только мы сразу поняли: он к тебе навострился.

— Командир решил, его афганцы похитили. Мол, попытаются его через границу перетащить. И казнить!

— У него прошлое связано с наркотрафиком. Его и призвали, что Моджахед все тропы знал…

— Потому что хозяин продал Серёгу афганцам. Когда тому тринадцать лет было. Чтоб таскать героин через границу. Русским, мол, легче проходить. Вот командир и решил, похитили…

— Короче, рабство натуральное…

— Моджахед сначала из Афгана драпанул. Однажды послали с грузом, он и сбежал…

— Сам пришёл в отряд, — продолжал младший. — С грузом. И добровольно указал все проходы на границе. Парень призывного возраста. Проверили и призвали на срочную. Сейчас это просто делается, служить некому. Даже таджиков берут. Да он и сам просился! Служить хотел…

— А тут мы с братом про тебя рассказали. Вот и сбили с толку. Извини, дядь Слав… Не знали, что тебе самому надо в бега подаваться.

— Мы сразу поняли: он к тебе, дядь Слав, рванул. Потому что похитить его невозможно. Он живым в руки не дался бы!

— Заставу подняли, тропы перекрыли. Поисковые группы разослали…

— Только мы с Максом не в Афган, в тыл пошли. И нагнали!

— В Россию прорывался! — восхитился старший. — И с оружием. Повязать могли на первой же станции…

— Его повяжешь, как же! — заметил младший. — На станциях менты привыкли мелких жуликов ловить…

— Он и в самом деле к тебе пошёл, — доверительно и сдержанно сообщил Максим. — Хотел разыскать…

Заряженный, закомплексованный боярином на ревизию собственной жизни и отношения с женщинами, Ражный с какой–то тревогой вдруг подумал, что и Марину не любил. Не испытывал этого зовущего и мучительного чувства, какое было к Миле. Зато даже по прошествии лет всё ещё жила в нём обыкновенная, житейская жалость к несчастной молодой специалистке, хватившей лиха на чужбине. Однако же упрямым и болезненным отношением к чувству долга: звал ведь с собой — не поехала, дескать, отработаю три года там, где трудно…

— Про свою мать что–нибудь говорил?

Голоса братьев зазвучали как–то отдалённо, словно эхо, а в памяти всё ярче вставал образ юной учительницы из горного селения, одинокой и обездоленной, однако с комсомольским огнём во взоре…

— Сказал, в рабстве она. Русские школы закрыли, и даже язык никому не нужен…

— Везде по–своему лепечут…

— На ферме у богача какого–то местного батрачит, арыки прочищает. Там у них поливное земледелие… Батракам документов не выдают на руки, особенно русским, чтоб не сбегали. Богач этот и Моджахеда продал афганцам.

Ражный стряхнул воспоминания.

— Он сидит?

— Кто сидит? — хором спросили братья.

— Сергей.

— Зачем ему сидеть? Мы догнали его, поговорили и отпустили.

— Автомат только забрали и пуштунку. Проинструктировали, как вести себя. Моджахед в России никогда не бывал…

— Командиру доложили, мол, нашли только пустой автомат и пуштунку… Пусть думают, что захватили и в Афган увели.

— Выходит, он дезертировал? — спросил Ражный. — А вы его прикрыли?.. Ну что сказать? Молодцы!

— Мы добро помним, — заметил Максимилиан. — Зачем его садить?

Однако старший услышал совершенно иное и вызывающе возмутился:

— Он к тебе пошёл, дядь Слав! Служить Отечеству. Так что ему прощается.

— Сергей присягу принимал?

— Да сейчас не за присягу служат! — уже обозлённо закричал Максим. — Не по долгу — по совести!

— И он к отцу побежал! Не отсиживаться, а служить!

Ражный намёк услышал, но пропустил мимо ушей.

— Где служить?! Егерем на базе?

— Хотя бы егерем, — схитрил младший и посмотрел выжидательно.

— Давно это было? — Вячеслав отвернулся, чтоб не выдавать чувств.

Старший решил, гроза миновала, и заговорил с надеждой:

— А месяца три тому назад. Ещё до отпуска. Тут он должен быть. Ездим вот, ищем…

— След уже подсекли, — вступил младший. — Лодку и тулуп Моджахед спёр, больше некому.

— И может вляпаться! Засады кругом! Засекут на реке — труба…

— Если вниз пойдёт — труба. Вверх — искать не будут.

— Ты его возьмёшь к себе, дядь Слав? — с завистью спросил Максим.

— Куда? — возмутился Ражный. — Базы уже нет! Охотничьго клуба тоже…

— Как куда? В Засадный полк! — вдруг выдал Максимилиан и загадочно сощурился.

Ни Марина, ни тем паче Сергей ничего об араксах не знали и знать не могли…

— Это что за полк? — нарочито хмуро спросил Ражный.

— Не мудри, дядь Слав, — самоуверенно посоветовал старший. — Мы же за тобой давно наблюдаем, по повадкам тебя вычислили. Это пацанами считали тебя колдуном. А теперь точно знаем, ты до сих пор служишь.

— И не зря тебя сейчас обложили здесь, — заметил младший. — Ещё одно доказательство. Засадным полком власти заинтересовались…

— И ты умеешь запускать шаровые молнии!

Ражный зло усмехнулся.

— Салаги вы, фантазёры…

Братья взяли в оборот с двух сторон:

— И твой Серёга фантазёр? Ему мать рассказала! Про секретный Засадный полк.

— Дядь Слав, только не изворачивайся. Знаешь ведь, мы не выдадим. Твой родной сын уверен — ты служишь в секретном спецназе.

— И все твои предки служили! Шаровые молнии метали!

— Мы по телевизору передачу смотрели. Оказывается, человек может собирать в себя электричество. Как конденсатор!

— Не электричество, а энергию! А потом выстреливать разрядом!

— Мы тоже хотим служить, дядь Слав! — заявил Максим. — Ты же Серёгу возьмёшь? И нас бери! Мы бы в этот отпуск сроду не поехали. Если бы не узнали про Засадный полк.

— Между прочим, мы всё про него в книгах прочитали! — похвастался младший.

— Какой вам полк?! — взревел Ражный. — Вы дезертиры! И трусы! Все трое! Да я вас видеть не хочу! Пошли вон!

Младший вздрогнул и чуть отступил, но старший лишь набычился и засопел.

— Мы хотели это… Отечеству служить.

— А кому служили на границе? Не Отечеству?

Парни сникли, виновато взяли коней под уздцы, но уезжать не спешили

— чего–то ждали ещё. Ражный сдобрился.

— Мой совет… Отыщите Сергея, забирайте его и в часть. С повинной. Позорники…

— Неужели ты даже увидеть его не хочешь, дядь Слав? — с тоской спросил младший.

— Не хочу! Такой сын мне не нужен.

— Так ему и передать?

— Так и передать! Пока не искупит вину, видеть не желаю!

Братья сели на коней, тоскливо покружили на месте, словно выбирая направление.

— Обрадовать тебя хотели, — сказал Максим. — Думали, добрую весть принесли…

— И что, теперь никакой надежды? — безнадёжно спросил младший. — И нам не видать Засадного полка?

Ражный печально глянул на свой вотчинный дом.

— Был полк, да весь вышел…

— Как это — вышел? — встрепенулись братья. — Расформировали?

— Ну да. Меня самого уволили в запас…

— Как — уволили?..

— На дембель!

Они не поверили, соскочили с коней, и Ражный пожалел, что хоть и в шутку, косвенно, однако подтвердил существование полка.

— Не может быть! В Засадном дембеля нет! Моджахед сказал, пожизненная служба…

— Мы так верили, есть полк!..

— Который в самый нужный час ударит из засады!..

— Когда уже нет ни одного полка…

— Мы свой соберём! — вдруг задиристо заявил старший. — Созовём погранцов, десантуру!..

— Сначала научитесь служить, салаги! — обрезал Ражный. — Верой и правдой!.. Марш в часть!

Братья стояли и переглядывались, весь запас аргументов закончился, обрушились последние надежды, и верить в это было для парней невыносимо.

— Дядь Слав, не нам учить… — опомнился старший. — Если плотно обложили, просто так не оставят, закатают надолго. Так что времени у тебя до темноты.

— Лучше всего уходить по реке, — посоветовал младший. — Они реку только с берегов контролируют. У тебя же резиновая лодка есть?

— С ума сошёл — на резинке? — возразил Максим. — Шугу несёт и забереги как стекло…

— За меня не переживайте, — буркнул Ражный.

Наверное, он пограничникам в сорок один уже казался старым.

— Так ведь возраст не тот, — посожалел старший. — Чтоб бегать, как в семнадцать.

И сыновьей заботливостью подкупил.

— Возраст у меня отроческий, — про себя ухмыльнулся Ражный. — Потому что холостой до сих пор…У вас–то как с женитьбой?

— Да никак, — скупо за обоих ответил Максим. — Нам служить, как медным котелкам. Потом как–нибудь оженимся. Раньше дворяне сначала до сорока служили, а потом брали юных невест.

— Мы же не дворяне, — уныло поправил его Максимилиан.

— Что у вас с Милей?

Они ещё раз переглянулись — больная была тема.

— С ума сошла, — однако же сурово определил старший. — Трудная юность…

— Она же мужика зарезала. Когда пытался изнасиловать.

Говорили так, словно о чужом человеке, словно никогда не любили её: как–то уж очень скоро выветрился из Максов юношеский максимализм…

— Ладно, ищите своего дезертира — и в часть, — распорядился Вячеслав.

— Пока вас самих не повязали…

Парни отчего–то встревожились, поозирались, прислушиваясь, и старший пробросил:

— Родитель подсуетился…

Младший пояснил с сожалением:

— Бабки военкому отстегнул. Тот и продлил ещё на семь суток.

— Всё равно надо Моджахеда искать. Лодку угнал, тулуп спёр…

— А у меня там Ника тоскует, — тоскливо выдавил Максимилиан. — Красавица моя…

Ражный догадался, о ком речь, и всё равно поинтересовался:

— Ника, надеюсь, твоя девушка?

— Девушка, — с пограничным достоинством согласился его старший брат. — Чистокровная немка. Разве что собачьего рода.

— Зато честнее! — определил Максимилиан. — Миля вот, например, изменяла направо и налево. Мужики к ней не шли, так похищала первых встречных. Разохотилась, сука, круглый год кобелей ищет. А сама — про новое человечество!..

Вячеслав даже не ожидал своей собственной интуитивной реакции; не сильный удар в скулу, более напоминающий пощёчину, заставил кувыркаться парня по заснеженной траве. Старший тот час же отскочил и встал в стойку.

— Дядь Слав, ты чего?!

Младший умел держать удар и соображал быстро. Вскочил, отряхнулся и повинился:

— Не хотел, дядь Слав!.. Вырвалось! На душе всё равно свербит!..

— А у кого не свербит? — вдруг с вызовом спросил Максим. — Почему сразу драться?

— Ладно, и ты меня прости, — Ражный подал руку Максимилиану. — Случайно получилось. У меня тоже… свербит.

Тот принял извинения с холодным мужским достоинством, однако рука парня была по–юношески горячая.

— Странно, — проговорил он, ощупывая скулу. — Удара почти не было… А будто бревном шарахнуло!

— Научил бы так драться, дядь Слав? — безнадёжно попросил Максим.

— Ну, хотя бы пару приёмов показал? Это же тебя в Засадном полку тренировали?

Надежды у них не осталось, но вера ещё была.

— В погранвойсках, — буркнул Ражный.

— А сейчас бесплатно почти и не тренируют, — пожаловался младший.

— Хочешь научиться — инструкторам бабки давай…

Собаки, всё это время беззаботно кружащие возле Гейши, вдруг разом насторожились и, кажется, взлетели, словно стая птиц от выстрела. Через минуту их лай уже гулко звенел в голом зимнем лесу далеко вниз по реке.

— По человеку работают, — определил младший. — Это за тобой идут, дядь Слав!

— Всё, исчезли! — приказал тот.

Братья посоветовались взглядами, как–то послушно и молча забросили поводья на шеи коней, по–собачьи настороженно взирающих куда–то в лес. Прислушались, взлетели в сёдла и с места взяли в галоп, направляясь в противоположную, от Зелёного Берега сторону.

Собачья свора вдруг замолкла, стаей вернулась к базе и безмятежно разлеглась вокруг рыжей, вывалив языки: лайки и гончаки давно вылиняли, носили свежие тёплые зимние шубы и, кажется, страдали от столь раннего переодевания.

— А с вами что делать? — спросил Ражный. — Взять с собой не могу. Плодить бродячих псов тоже не хочу…

Псы отпыхивались, как летом, в жару. Вячеслав вернулся на базу, поднял опрокинутое ведро и ногой обстучал все бочки, стоящие за кочегаркой. Одну и вовсе перевернул, но нацедил бензину чуть больше стакана: горючее тоже разворовали, только в баке трактора ещё что–то оставалось. Он отвернул пробку, набрал полное ведро солярки и понёс сначала к отцовскому дому. Деловито и со знанием дела облил все четыре угла, плеснул в сени, однако на гостиницу не хватило, побрызгал лишь входную дверь и крыльцо. И когда снова пошёл к трактору, услышал лай собак, оставленных на берегу, причём злобный, угрожающий, словно по крупному зверю.

По густой, малоподвижной реке плыл дощаник. Одинокий гребец в ямщицком тулупе мощно и сильно бил вёслами, нарушая мутное стынущее зеркало воды, и довольно крупная волна шевелила тонкие забереги.

Подвывали и скрипели старые, разношенные уключины, и с пронзительным, гулким треском ломался лёд…


Глава 5

В келье настоятеля юродивый распрямился, гримасу страдания на лице разгладил и вытряхнул из глаз бельма — шлифованные перламутры малых речных раковин с крохотными отверстиями.

И открылись в его очах пронзительные голубые зеницы.

— Что высмотрел, Чудин?

— За одного ручаюсь, отче, — басом промолвил тот. — Плачут по нему берёзы…

— Кто?

— Послух Никитка, бондарь, пришедший с Ростова.

— Да неужто? — усомнился Сергий. — Самолично его принимал, год в чуждых жил, через послушание, правёж прошёл…

— И я давно за ним приглядывал, — согласился Чудин. — На ноготь себя не показывал. А тут весь вылез из змеиной шкуры!

— Что делал?

— Как ты с братией в храме затворился, он лапоточки скинул и пополз, ровно гадюка. По углу да на кровлю, а там к окну барабанному. Затаился и слушал. Знает, стервец, где голоса звучнее, — под сводом…

Настоятель сокрушённо вздохнул:

— Мне почудилось, голуби там, крылами трепещут…

— У сего голубя ни крыл, ни ног, а по стенам ходит. Гад ползучий, одно слово.

— Чей холоп, как думаешь? Кому служит?

— В скит его да на стряску — сам скажет, — посоветовал оживший и прозревший юродивый. — А так думаю, митрополичий. Верно, святейший знак дал слушать. Знать желает, что говорить станут в обители после его отъезда. Вот он и выказал себя.

— Добро, хоть не ордынский…

— Так и сущи меж двух огней…

— Да тут и третий распалили, скоро макушку запечёт… Ну, добро, Чудин,

— Сергий надел телогрейку поверх рясы. — Ступай на паперть и зри.

Доверенный инок оттянул веки, наслюнявил и ловко вставил бельма в глаза, взял палку, превратившись в юродивого.

— Третий огонь не худо! — выкрикнул соответственно образу своему. — Особенно на зиму глядючи… Ох, огни по святой Руси! Кругом огни!

По утрам на восходе и впрямь примораживало, так что хрустела под ногами заиндевелая трава. И глаз на минуту не сомкнув, Сергий отправился на хозяйственный двор, где уже вовсю трудились оставшиеся чуждые и оглашённые. Настоятелю кланялись, не выпуская инструмента, хотя по уставу этого и не требовалось — скорее уважение проявляли. Бондарь Никитка тоже вскочил, поклонился, взирая открыто и честно, без подобострастия. Он тем часом клёпку стругом строгал, зажав её между колен, и чувствовалось, не бывало у рук его подобного ремесла. Игумен понаблюдал за бондарем издали, а потом приблизился и сказал негромко:

— Пойдём–ка со мною, отрок…

Бондарь ничего не заподозрил, напротив, вроде бы обрадовался, верно думая, оглашать зовут, то есть приближать к братскому кругу. Время от времени Сергий так же всякого чуждого отзывал, кому срок трудового послушания к концу подходил. Отложил Никитка струг, передник снял, отряхнулся и пошёл за настоятелем. А тот вывел его за ворота и прямым ходом в лес направился, в скит, что был в полуверсте от пустыни. Пока шли, ростовский послух помалкивал, однако сам настороже был и любопытства своего никак не проявлял. Чуждые не ведали некоторых положений устава и, покуда не сняли с них этого клейма, знали одно — во всём повиноваться и не прекословить.

В ближнем скиту на цепи сидел одноглазый и глухонемой аракс Костырь, более напоминающий великого медведя, нежели человека. Мало того, что волосатый и бородатый, так бурая шерсть по всему телу и даже на толстых перстах растёт. Игумен велел спустить его с привязи, взял с собой, и далее пошли лесом. В другом скиту ещё одного такого же немтыря с цепи сняли, по прозвищу Кандыба. У этого оба глаза были на месте, но зато рот до ушей рваный и на одну ногу припадал. Никитка идёт вроде бы без волнения, только на звероватых спутников косится. Иные лазутчики, коих приходилось сопровождать на правёж, уже по дороге начинали труситься и заикаться, ибо отараксов этих, ровно дым, угроза исходит. Хоть их взлачёные ризы одень, всё одно сразу заметно–палачи, каты, для коих человека пытать–дело обыденное.

В третьем скиту старый слепой инок обитал, вроде надзирателя за строением рубленым и двором. Немтыри тут обрядились в кожаные передники, рукавицы, ровно к исполнению кузнечного ремесла изготовились. Один встал к горну и принялся мехом огонь вздувать, другой верёвки в кованые кольца продевать, что висели на матице потолка. Послух как глянул на их занятия, так догадался, что грозит ему, но лишь побледнел слегка и вроде бы мужеством исполнился на дыбе выстоять.

Сергий уже не раз пытал его и правил, только в храмовом приделе, по- отечески, без пристрастия. Здесь же сам последил за нарочито неторопливыми приготовлениями и спросил:

—Может, без стряски признаешься? Чей ты сын, кто послал в пустынь, что вызнать велел?

Глаза у послуха ровно оловянные сделались.

—Из простолюдинов я и по доброй воле пришёл из Ростова Великого, — твердеющими устами вымолвил скупо. — Мирская жизнь притомила…

—Запираться станешь, изувечат тебя каты, — с сожалением пообещал настоятель. — И всё одно вырвут правду. Не бывало, чтоб не вырывали. И я помочь ничем не смогу. Устав наш такой, искоренять двуличие. Подумай, ты ещё отроческого возраста. Не поздно и поправить жизнь, покаявшись. Нежели калекой доживать. Какого ты роду–племени? Кто велел в Троицкую обитель пойти? По какой надобности? Послух будто бы приуныл.

— Добро, отче, признаюсь, под чужой личиной к тебе явился. В самом деле я сын боярина Ноздри, именем Никита.

— Боярского сына в тебе за версту видать, — подтвердил настоятель. — А на что тебя родитель в монастырь спровадил?

— Сам себя я спровадил, — упрямо заявил послух, однако голосом дрогнувшим. — Невеста у меня была, Евдокия Стрешнева… Её отец за другого отдал.

Подобные слова настоятель не раз уже слышал: измышлённые причины скудны были, что у ордынских лазутчиков, что у митрополичьих людишек.

— А что ж ты на кровлю храма забирался да слушал?

— Из любопытства, — уже неуверенно пролепетал Никитка.

Настоятель устало махнул инокам:

— Вздымай его, Костырь…

Палачи умели по губам читать, взяли послуха под руки, с маху уронили на колени и связали за спиной локти. Тот противился изо всех сил, багровел, но вырваться из медвежьих лап катов не мог. Вздёрнули чуждого на дыбу, но и от боли не сломался тот. Лишь закряхтел и полез из него сокрытый гнев, а не правда.

— До смерти пытай, огнём пали, ирод! Не боюсь я тебя, игумен! Дай срок, сметут твою пустынь! Огнём пожгут логово! И всех иноков по деревам да воротам развешают!

— Гляди–ко, не ошибся Чудин, — сам себе сказал Сергий. — А у меня сомнение было…

— Коль разослал свою братию по другим монастырям да скитам, думаешь, не найдут? — между тем продолжал грозить лазутчик. — Не покарают?! Да каждый твой инок поимённо известен! Ты супротив кого исполчился, игумен?!

Тот помрачнел, однако даже увещевать пробовал:

— Я‑то знаю, супротив кого. А вот ты, человек веры православной, земли Русской, супротив своей матери пошёл. С ордынцами спутался. А изменник хуже супостата.

— Боярского рода я! — вдруг выкрикнул чуждый. — И с ордынцами не путался!

— Так бояре тебя заслали? — вцепился настоятель. — Мою обитель порушить?.. Давно я слышу про неких московских бояр, что супротив меня и монастырей моих восстают. А вот уж и лазутчиков засылают… Ведомо ли тебе, отрок, родитель твой Ноздря и сродники в сговор с Ордой вступили? И не желают теперь избавляться от власти ордынской. Тайно супротив князя Дмитрия идут и вредят ему. Сим вероломным боярам и так добро, от дани избавились, лукавые, в рабство татарам продались. Их холопами стали! След ли этим гордиться, отрок? Да и боярые ли они мужи, коль с супостатами в сговоре?

Примолк горделивый боярский сын, в гневе проговорившись, висел и лишь глазами вздутыми вращал.

— Хочешь жить, скажи, зачем послали, — предложил Сергий. — И бояр московских назови, кто обесчестился связью с врагом.

Чуждый воспрял, выдавил сквозь зубы:

— Не стану помогать тебе, игумен… Лучше смерть приму.

— Примешь, коль станешь упорствовать, — пообещал тот. — Жаль тебя, отрок, по недомыслию ты согласился татарам служить вкупе со сродниками и иными боярами. Они тебя в полымя заместо себя сунули. Я ведь всё одно дознаюсь про раскольных. Не ты скажешь, другие их подлые имена назовут. Костырь с Кандыбой подсобят небо до овчинки укоротить. Кривда супротив правды никогда не стояла.

Чуждый ещё колебался, из двух зол выбирал меньшее и по незрелости своей юной выбрать никак не мог. За шкуру свою опасался, ведал, что дело творит неправедное, мерзкое, но и помнил, должно быть, клятвы, данные своим сродникам. Тогда Сергий Кандыбе рукой махнул. Палач достал из огня калёный прут железный да легонько по рёбрам чуждого попежил. Встряхнулся лазутчик, и выбор сделал неожиданно скоро, вспотел разом, заблажил дурниной:

—Скажу!!. Пощади, отче!! Спусти на пол! Назову изменников! Его спустили с дыбы, холодной водой окатили. И тот, сломленный, боязливый, трепещущий, стал имена боярские выкликать, от древности и сановитости коих сжималась душа игумена.

Двуличие и предательство, ровно смрадный дым курились вокруг Великого князя Московского, и смрад сей выдавался за благовония, за мудрое руководительство в сношении с Ордой. Что не замыслит Дмитрий, дабы от тягла ордынского избавиться, в тот час становится известно хану. Ив тот же час следует упреждающий набег, после коего ещё много дней дымятся головни от городов, до чиста спалённых. И остаются многие сотни погубленных безвинно людей, страдают уведённые в татарский плен отроки, которых ворог ловит, ровно добычу лёгкую, дабы потом вскормить зверёнышей.

Не эти раскольные бояре, давно б с ордынской волей сладили… Настоятель для верности записал имена изменников, а лазутчика предупредил:

—Ежели с умыслом оговорил кого, в другой раз с дыбы мёртвого спустят. А покуда здесь на цепи посидишь. И немедля более, заражённый думами тяжкими и гневом праведным, последовал в обитель, разводя палачей по разным скитам и вновь сажая их на привязь. В монастыре игумен позвал гоношу–порученца, дал ему условный тревожный знак —свои чётки–листовки, отняв от них третью часть, велел скакать к князю Дмитрию, не жалея лошадей, дабы к концу дня тот извещён был. Однако грамоту с ним слать и сообщать имена изменников поопасался: неведомо, в чьи руки может попасть и письмо, да и сам гонец. Тот же умчался в Москву, а Сергий вошёл в алтарь, открыл потайную дверцу, за которой хранилась Книга Нечитаная, и её не обнаружил. Знать, старец приходил подземным ходом и унёс к себе в келейку.

Ходов из алтаря нарыли несколько, и все на случай внезапного нашествия недругов Троицкой обители, коих было довольно и ещё прибавлялось. Вот ужи раскольные московские бояре грозятся спалить пустынь, о чём проговорился в гневе лазутчик Никитка. Можно было незаметно покинуть подворье и храм, равно и проникнуть в них, минуя ворота и всякий чуждый призирающий глаз.

Дабы не привлекать к себе внимания, старец часто пользовался ходами, и не только тем, что связывал келью отшельника с храмом, но иногда незаметно уходил из пустыни по одной ему ведомой надобности и так же возвращался.

Всяческая пытка с пристрастием, особенно в скиту, вводила игумена в изнеможение и чувство, словно в чужой грязи, в нечистотах выкупался. Поэтому он сходил в натопленную чёрную баньку на хозяйственном дворе, попарился веником, омылся щёлокоми, прихватив с собой горящих угольев, удалился в свою келейку. Однако сил растопить камелёк уже не было, затворился и уснул сидя, привалившись к стене.

Да недолго почивал игумен, и часу не миновало, как в дверь постучали.

—Отче, в лесу оборотня поймали! Проснись, отче! К тебе рвётся— удержу не знает!

После бани настоятель озяб в нетопленой келье, вышел, подрагивая, на улице же первый снежок в купе с последней листвой закружило, ветер с полунощной стороны пронизывает насквозь. А молодец ражный под уздцы красного коня держит и стоит в одной рваной холстяной рубахе, на опояске кривой засапожник в ножнах, за спиной топор ледяным лезвием к телу льнёт. И как шапчонку снял, так от головы пар повалил–эдакий горячий. Да не только шапку перед игуменом сломал, на удивление и поклонился, строптивый!

— Не поймали меня, — сказал. — Сам приехал к заступнику своему, отшельнику вашему. Который коня необъезженного дал и Пересветом нарёк! Да вот не застал старца…

Караульные иноки и впрямь не держали его, напротив, опасливо сторонились, выставив медвежьи рогатины.

— На что тебе старец потребовался? — хмуро спросил Сергий, взирая на его босые ноги: снег под ступнями таял…

— Мать послала, — с неким неудовольствием молвил оборотень. — Велела ехать в вашу пустынь, иноческий сан принять. И служить по долгу и совести.

— Чуждых не принимаем ныне, — заявил настоятель. — Много вас иноческого сана домогается, но устав наш строгий. Ступай отсюда подобру– поздорову да более приходить не смей.

— А я не к тебе и пришёл, — вновь стал дерзить ражный. — Матушка к ослабленному старцу послала. У него и попрошусь!

— Нет старца, — скрывая неприятие своё, проговорил настоятель. — И в обитель послухов принимаю я, игумен, а не отшельник. Ежели охота не пропадёт, весной приходи.

Оборотень рассуждал с ярым достоинством:

— Стану я до весны ждать! Мне в сей час надобно матушкину волю исполнить, слово дал. Потом явится и спросит. Суровая да гневливая она у меня, по своему уставу живёт. Да и зимовать нам с красным конём негде. Так что принимай в своё войско!

Сергий внутренне насторожился, но виду не подал, мимоходом посоветовал:

— К своей матери зимовать поезжай, коль разыскал.

Ражный отступать не собирался:

— Разыскать–то разыскал, да не пристало мне с нею под единой кровлей жить. Обычай претит. У меня вон уж борода растёт! Через день засапожником бреюсь.

— Неведомы мне ваши волчьи обычаи! — возмутился уже игумен. — Ступай куда–нито. Хоть в лес под колоду.

Отрок знакомо захохотал:

— Да под колодой–то я без твоего совета перезимую! Перед матушкой след не опорочиться. Так что укажи, в какой келейке мне поселиться и куда коня поставить. Коль ты брать не желаешь араксом, старца дождусь. А он непременно возьмёт в своё воинство. Ибо сказывал, полезен буду. Имя новое дал!

На лазутчика он не походил, но кто знает, каких людишек спроворил себе Киприан в сговоре с патриархом Филофеем? Незамысловатые московские бояре–заговорщики под видом несчастного, обездоленного жениха, сына боярского заслали. А нрав нового митрополита незнаем, зато патриарший ведом: подобный молодец, коему даже сам Ослаб поверил, в лазутчики и годится. Такой всюду залезет, проникнет, просочится, поскольку разум остёр и за словом в карман не лезет.

Недурно бы и попытать его, покуда отшельника нет…

— Ну, коль старец сказывал, полезен будешь, заходи пока в мою конуру,

— позволил Сергий. — А коня пускай на конюшню отведут. Посидим, потолкуем, а там и место тебе сыщем.

— Давно бы так, — ухмыльнулся оборотень, не узрев подвоха. — А то сразу со двора гнать!

Потрепал красного по шее, что–то пробурчал ему в ухо, отдал повод послуху и первым в келью шагнул. Игумен дверь за ним захлопнул, иноки сначала колами её подпёрли, потом для надёжности ещё бревно принесли и придавили намертво. Прислушались, тихо сидит, не рвётся, не кричит.

Настоятель ещё и караул выставил, слушать велел–нечто подобное он со многими чуждыми проделывал. Для начала в затворе выдерживал несколько суток, а сам за поведением следил, что делать станет. Пытка такая хуже дыбы и палачей: когда человек взаперти надолго остаётся вне ведении о судьбе своей, сам себя истязать примется. И начинает источаться из его нутра всё скрытое, подлое и мерзкое, как гной из раны.

Затворил он ражного и захлопотами скоро забыл про него. След было готовиться к приезду великого князя. Уже на вечерней службе вспомнил, хотел поспрашивать караульного, каково там сидельцу, да вежда с вежевой башни сообщил, мол, Дмитрий с Митяем и малой свитой верхами едут, заполночь в монастырь прибудут, ибо скачут стремглав, получивши известие от гонца.

Князь чуял измену иных больших бояр, да только уличить лукавых не мог, так изворотливы были заговорщики. Тут же случай представился вывести их на чистую воду, вот и спешил не упустить.

Вместе с известием совсем не до чуждого оборотня стало, след было изготовиться к приёму гостей, в первую очередь с Ослабом посоветоваться. А у него, как назло, оконце тёмное, будто завешано чёрной тряпицей. Старец мог удалиться по делам своим тайным, в кои даже настоятеля не посвящал. Иногда исчезал надолго, бывало, помесяцу отсутствовал, бродя невесть где, но больше попросту ходил на прогулки, ночной лес слушать, птиц, когда пели, смотреть на ледоход, если весной. В предзимье же редко покидал жилище, поскольку зяб на холоде, цепенел и замирал, не в силах сдвинуться с места. Поэтому чаще сидел, склонившись над столом, читал тайные знаки в Книге Нечитаной и доступным письмом излагал.

Тревожить его в такие часы даже по важным делам никто несмел.

Игумен уповал на то, что Ослабвот–вот объявится, то и дело выглядывал за ворота и в хлопотах вовсе забыл про оборотня. Но заполночь, когда вежда сообщил о приближении князя со свитой, чуждый внезапно сам объявился, неким образом выйдя из узилища.

— Добро я выспался! — заявил он, возникнув за спиной. — Давай, игумен, или принимайся спрашивать меня и испытывать, коль есть нужда, или сразу приставляй к делу. Я хоть и новобранец, да зато так драться умею, твоим араксам не чета.

— Тебя кто выпустил из кельи? — Сергий своего изумления скрыть не мог.

— Сам вышел, — признался тот и носом потянул. — Недурно бы и потрапезничать. Слышу, варёным мясцом напахнуло, поросятинкой с хреном. На меня по ночам волчий жор нападает. Или утра ждать? Иноки сказывали, у вас едят по уставу. Я к сему не свычен, есть люблю, когда потребно чреву.

— А караульные где же?..

— Не знаю, отче, — легкомысленно отмахнулся чуждый. — Не видел. Должно, отлучились… Ну так дадут мне снеди какой или нет?

В монастыре только редкие послухи ко сну отошли, иноки не спали, к приезду великого князя готовились, баню топили, в поварне мирскую пищу варили, для чего поросёнка закололи. Чуждый опять носом потянул, верно, теперь унюхал банный запах и говорит:

— Ну, без еды до утра стерплю, надо к уставному житью привыкать. Вот в баньку бы пока сходил, попарился! Позволь, отче, как у вас там по уставу? А то я много дней лесами ехал, в холодных речках только умывался.

Настоятель же был настолько ошеломлён, что в первую минуту не нашёл, что и ответить оборотню. Вот–вот князь со свитой нагрянет, а тут чуждый на дворе! И что с ним делать, неведомо. Кое–как справился с замешательством, бросил сердито:

— Не для тебя топлено!

— Для кого же, — простодушно спрашивает тот, — коль не для братии? Не гостей ли ты ждёшь, игумен?

— Ступай–ка прочь! — прикрикнул Сергий. — Не до тебя ныне.

— Ага, всё–таки гости! — догадался чуждый. — Великий князь едет! Вот у него и попрошусь, раз ты не берёшь.

— В иночество путь через послушание! А ты чуждый, и даже не послушник!

— На что мне послушание? — изумился он. — Когда меня ослабленный старец сам позвал? Имя дал — Пересвет! Матушке поглянулось… И науке воинской мне учиться не надобно! Сам кого хочешь могу научить.

Будь араксы в обители, силой бы взяли своевольца, спутали да спрятали, но караульные, что сторожили ражного в келье, куда–то запропастились, остались лишь иноки–постники, молельники да убогие послухи, из скита же звать глухонемых некогда.

— Пожалуй, ступай в баню, — решил тогда Сергий, надеясь хоть так избавиться на время от дерзкого чуждого.

— Вели, отче, белья мне чистого выдать, — потребовал тот. — Твои иноки говорят, одёжа у вас из казны монастырской. И порты бы да охабень тёплый. Эвон зазимок землю белит. Только чёрной одежины вашей я носить не желаю. Мне к лицу будет бордовое или уж, на худой случай, черемное.

Настоятель уж и не знал, как отвязаться от чуждого, распорядился дать оборотню всё, что потребно, а сам едва разыскал караульных араксов. Могучие, обученные воинскому ремеслу иноки в панике бежали от избушки, где сидел взаперти оборотень, и ныне пребывали в состоянии некой зачарованности, бормотали о нечистой силе. Когда игумен сам глянул, что стало с кельей, то перекрестился непроизвольно: рубленая стена оказалась выдавлена изнутри, дубовая дверь вырвана вместе с косяками, а бревно в обхват, коим подпирали её, сломано напополам, и концы его в лучину расщеплены.

Верно старец говорил, лучше этих ражных на свободе держать…

Однако взирать на эдакое и давать волю сумятице было недосуг. Игумен велел караульным не запирать более чуждого, никак не неволить, дабы не разрушал строения монастырские. Однако же присматривать неотступно. Подождать, когда тот напарится в бане, накормить вдосталь и отвести в скит — подалее от монастыря, мол, так по уставу положено. И упаси Бог на глаза князю попадёт!

Едва спровадили чуждого, тут и великий князь Дмитрий пожаловал, со своим духовником Митяем да охраной из больших и малых бояр. Предупреждённый об измене, он не знал ещё имён предавших его, и тут настоятель как глянул на свиту княжескую, так сразу узрел Стрешнева, Тугоухова, Снытя, которые тайно с татарвой якшались, и ещё нескольких, кого под пыткой назвал Никитка Ноздря. Однако вида не подал, но они словно почуяли угрозу и от князя ни на шаг не отстают. Сергий уж и знаки ему делал, и попытался в храм зазвать, отделив от свиты, — не удавалось никак предупредить. Тогда, улучив минуту, шепнул Митяю, дескать, изменники рядом с князем обретаются, как бы чего дурного не сделали, коль прознают, что уличены сыном боярским. И перечислил, кого опасаться следует. А духовник по–своему мерекал, и говорит: мол, добро бы эти бояре сами себя выдали, дескать, на то и взяты с собой в Троицкую пустынь, чтоб их истинные лица тут открылись. Иначе быть бунту боярскому, поскольку они друг за друга стоят и без вины своих в обиду не дают. В общем, Дмитрий по молодости с огнём баловал, подвергая себя опасности, и потому игумен оставшимся на подворье араксам знак подал — с князя и свиты его глаз не спускать.

По обыкновению, высокого гостя следовало в баню с дороги вести, но там чуждый парился и всё никак напариться не мог: выл и орал от удовольствия так, что и у ворот слышно. Добро, что князь проголодался и желание изъявил прежде потрапезничать. А Сергий заметил, бояре–изменники всё возле князя увиваются, норовят поближе к нему оказаться. Может, оно так и надо по правилу, но велел на всякий случай лавки так расставить, чтоб Дмитрий только с духовником рядом оказался. И прислуживать согласно уставу назначил двух иноков–араксов, для которых и деревянная ложка–оружие, хотя с виду худосочные и сутулые молельники. И сразу заметил, не понраву это пришлось большим боярам, на игумена зыркают, однако терпят, зная, что в чужом монастыре свои уставы не показывают.

Только расселись, путный боярин Стрешнев и спрашивает:

—Скажи–ка, игумен, не прибегал ли к тебе Никитка, сын боярина Ноздри? Настоятель в тот же час смекнул, что Стрешнев вздумал проверить, известно ли ему что о лазутчике, а заодно и себя неким образом обелить.

—Неслыхивал про такого, — отозвался Сергий. — В нашу пустынь всякие людишки прибиваются, есть и дети боярские… А для меня они все— послухи, жаждущие служения Господу. Да у нас и не принято родовитостью кичиться.

—Ежели придёт, так приюти его, — попросил боярин. — Жаль бедолагу. Хотел к моей дочери Евдокии посвататься, а я её вон за Фрола Тугоухова отдал. А теперь пропал мой отпрыск, ни слуху ни духу. И вздохнул с родительским горем.

Сказано это было явно для ушей княжеских, а не игумновых. Однако Дмитрий будто бы и внимания не обратил, занятый снедью. На том застольная беседа и кончилась, трапезничали по–монастырски молча, не жадно, сосредоточенно, ровно в молитвы были погружены. Князь хоть изрядно протрясся верхом на лошади, но съел толику свининки с хреном, а более квас пил, как если бы его вселенская жажда обуяла. И чаши принимал только из рук иноков–вовремя подавали. Игумен тут окончательно убедился: ближние бояре догадались или прознали, для чего великий князь Московский отправился в Троицкую пустынь. Почуяли опасность разоблачения, но хитрые, вздумали себе на пользу всё обратить. Если Дмитрия погубить не в Москве, а на подворье монастыря, то вина за смерть князя всецело ложится на Сергия и его братию. И тогда будет у ближних бояр–изменников причина возмутить бояр и люд московский устроить обещанную расправу: обитель пожечь, иноков во главе с настоятелем на воротах да деревьях повесить.

До заутрени оставалось не так и много времени, когда Дмитрий встал и говорит:

—Вот теперь можно смыть пыль дорожную. Не что пристало в баню ходить голодным? Сказывают, умопомрачение может случиться. А потом и помолимся с усердием.

Тем самым и вовсе умиротворил свою настороженную свиту, но взволновал игумена. Дикий крик да вой чуждого вроде бы стихли, послать бы кого в баню, чтоб проверить, удалился ли оттуда оборотень, а под руками ни единого послуха! Опустел монастырь после митрополичьего гостевания, впору самом убежать и смотреть, однако князя не оставишь. Тот же вышел из трапезной, глянул на светлеющее небо и молвит:

—Поспешать надобно. Не тело баловать — на богомолье приехали!

И прямым ходом к бане. Свита, как и полагается, не отстаёт, иные дожевать за столом не поспели. Настоятель чуть вперёд забежал, чтоб разузнать, что да как, и глядь, а караульные араксы всё ещё возле бани службу несут.

—Где? — только и сумел спросить у них игумен.

—Напарился да на лавке заснул, — шепнул один. — Добудиться не могли.

Тут уж поздно было что–либо делать, а вынести из бани сонного вместе славкой иноки не догадались, так добро, хоть задвинули под полок, пока гости в предбаннике раздевались. Братская чёрная баня просторная, свечи от пара горят тускло, стены в копоти, вся надежда, князь впопыхах не заметит чуждого, а тот, утомлённый, не проснётся.

По правилам, парить великого князя полагалось только большим боярам, поэтому он с огнём продолжал баловать и смело вошёл с изменниками в парилку. Игумена ровно молнией пронзило, и про оборотня сначала забыл: погубят, уморят! В трапезной не удалось отравить, в бане на смерть запарят.

Добро, хоть Митяй неотвязно за князем ходит, и тут не отстал, а тоже разоболочился, перекрестился и в жаркую парилку, как в омут, нырнул.

Игумен же на улицу и к отдушине прильнул: парно, знойно, однако кое–что видать. Бояре князя на самый верхний, игуменский полок усадили, сами расселись внизу, по лавкам, греться да потеть. Стрешнев вместо банщика поддаёт на каменку, пар вениками разгоняет, Тугоухов шайку с щёлоком разводит да травяных пряностей подливает. Затем полумрак и вовсе стал мутный, непроглядный, ничего не увидеть, но слушать можно.

—Ты полегче поддавай, — послышался голос духовника, который рядом с князем на верхнем полке сидел. — Тут уж дышать нечем!

—А ты пониже спустись, — посоветовал боярин и отдушину заткнул. Далее голоса ровно через вату: бу–бу–бу, потом вроде бы веники захлопали. Игумен тут и вспомнил про чуждого: пробудят его от сна, так свидетель будет, как морили в бане великого князя Московского! Нет худа без добра: ежели что, покажет, кто в самом деле княжеской смерти желал.

Сергий прибежал с улицы, хотел к двери прильнуть да послушать, но тут в парилке истошно завопили, закричали, и непонять, то ли от удовольствия, то ли от мучений. Малые бояре в предбаннике сидят, переглядываются, а что делать, не знают. Одежду скинули, изготовились, но войти не решаются. И настоятелю заходить неловко, можно всё дело испортить, коли князь с духовником затеяли таким образом вывести изменников на чистую воду. Митяй уж всяко не позволит боярам воплотить свой замысел, даст знак, когда князю совсем невмоготу станет. Мужон бывалый, надёжный, не зря княжескую печать хранить дозволено. Разумом проницательный и не только духовный опыт имеет, но и житейского хлебнул изрядно. Позовёт, вот тогда и можно войти да повязать злодеев…

Меж тем вопли, зычное кряхтенье да шум веников усилились, должно, все враз стали париться. Сейчас жди, вылетят из знойного чрева на предутренний холодок, остывать, отпыхиваться да квас пить. Судя по звукам, всё миром обходилось, игумен уж думать стал, не вообразил ли он себе злодейство боярское, не пригрезилось ли ему, что князя в бане уморить хотят. И тут в парилке вдруг стихло всё разом, такое чувство, будто уши заложило. Минута прошла — ни звука не донеслось! Тогда игумен решился, потянул на себя дверь, заглянул в баню, а там тьма кромешная, все свечи позадувало и лишь парным жаром в лицо бьёт.

—Свету дайте! Малые бояре вкупе с араксами свечи похватали да в дверной проём посветили. И обомлели от зрелища. Потом уж, когда в себя пришли и обсуждать стали, кто что увидел в первый миг, иные утверждали, будто зрели они в парной дикого зверя— матёрого волка, который немо щерился и показывал клыки. Однако игумен всю картину сразу позрел: все большие бояре на верхнем полке сгрудились, ровно овцы, сидяти вениками заслоняются, а на нижней ступенистоит чуждый, и не клыки щерит, а держит в руке кривой блестящий засапожник. За его же спиной князь со своим духовником. Вроде живые, только Митяй на карачках стоит, однако оба по–волчьи гневливые, только что рыкане издают.

—Отвечайте! — говорит им Дмитрий. — Кто замыслил меня в бане уморить? Ты, Стрешнев? А тот встрахе косится наоборотня, от его ножа взора отвести не в силах, и блеет, ровно ягнёнок:

— Помилуй, княже, не я! Это всё Фрол Тугоухов затеял!

— Видит Бог, лжёт Стрешнев! — заблажил тот. — Наговаривает! Это всё они с Ноздрёй измыслили! И меня насильно уговорили!

И началось тут перепирательство несусветное между больших бояр: от словес принялись руками толкаться, дабы свергнуть с верхнего полка виноватого, чтоб ко княжеским ногам пал. Дмитрий же посмотрел на них брезгливо и пошёл вон из парной. За ним Митяй, ровно медведь, на четвереньках покосолапил, и последним — оборотень. Но прежде чем выйти, и в самом деле зарычал по–звериному, будто зубами клацнул и засапожником пригрозил.

Князь велел заложить банную дверь на засов и только тут похвалил игумена и поклонился ему.

— Благодарствую, отче Сергий, за ясновиденье и мудрость твою! Добро, что аракса своего спрятал под полок! Не он бы, так и в самом деле уморили. Митяю–то сразу дурно сделалось, он ведь на дух банного пару не переносит, так и свял. А инок твой как выскочил! И такого страху навёл на изменников рыком своим, что и пытать не пришлось. Пожалуй, возьму я его к себе, чтоб всегда рядом держать. Покуда измену не вытравлю, мне такой дошлый защитник нужен!

Игумен речью княжеской польщён был, однако хотел признаться, что это вовсе не аракс — всего лишь чуждый, новобранец, ещё днём прибившийся к монастырю. Но повертел головой, отыскивая ражного, а того и след простыл. Когда исчез, никто не заметил, не до него было. Сергий велел сыскать, покуда Дмитрий утирался полотенцем, квасом отпаивался да обряжался в одежды, однако иноки всё подворье обежали и чуждого не нашли.

— Как объявится, не отпускай от себя ни на шаг, — заторопился князь. — И лучше ко мне шли! Скажи, я одарю его и честь воздам. Путевым боярином кликну, коль пожелает.

— Добро, — согласился настоятель. — Но долг предупредить: сей гоноша строптив и волен поступать, как вздумается.

— Я волен поступать, как вздумается! — с достоинством поправил князь.

— Все иные люди под моей властью. А сейчас яви–ка мне лазутчика. Пускай он уличит изменников воочию, дабы потом среди бояр иных толков да пересудов не было, мол, бездоказательно обвинял и казнил. Они все заодно и друг за друга стоят горой.

Сергий в тот час послал иноков в пыточный скит, чтоб Никитку привели в монастырь, а сам ещё целый час пытался отыскать и вызнать, куда подевался оборотень. Один вежда с вежевой башни только и заметил, будто на рассвете некая тень мелькнула вдали над острогом — словно перепрыгнул кто. А человек или зверь, было не понять, поскольку иные араксы так прыгать выучились, что их ни один заплот или забор не держал. И всё равно решили, убежал чуждый из обители, хотя благосклонность самого великого князя открывала ему прямой путь в монастырское тайное воинство.

Никитка же после пытки в себя пришёл, пежины на рёбрах гусиным жиром смазал. Сидя в скиту на цепи, он не ведал, как князь с ближними боярами в бане парились и что изменники признались в заговоре. И почудилось послуху, положение не такое и худое, отбрехаться можно, де–мол, не стерпел боли на дыбе, вот и оговорил себя и честных бояр. О чём, не мудрствуя лукаво, и заявил, представ пред княжьи очи. Да ещё игумена уличил в неправедной жестокости и гонении послухов, прибившихся к монастырю в поисках избавления от мирских страстей и обретения духовного окормления.

— Ты же знаешь, князь, невеста у меня была, — жалобился лазутчик. — Младшая дочь Стрешнева, Евдокия. Всё сговорено промеж нас было, сватов в пору засылать. А Стрешнев прознал о сём и скороспешно выдал любу мою за Фрола Тугоухого!

Потому, мол, я на дыбе назвал этих бояр, а с ними и прочих, кто на свадебном пиру гулял, объявил раскольниками и изменниками. Дескать, дурного умысла не было у меня, за Евдокию вздумал отомстить по юной горячечности. А поскольку в обители я всего–то послух и пострига не принимал, то и Божьего суда нет надо мной. Ежели осудишь своим княжеским судом, то заслуживаю я снисхождения и пощады за юное неразумение и пыл сердечный.

Верно, Никитка на молодость князя полагался, на его прямодушность и явную неопытность в деле дознания, и просчитался. Настоятель в первый миг аж дар речи потерял от такого лукавства, однако князь ни единому слову боярского сына не поверил, выслушал жалобы и не удосужился даже вдругорядь вздёрнуть на дыбу послуха, услышать признания из его уст.

— Негоже чинить расправы и казни в обители, — посожалел он. — А посему отведите его подалее в лес, и на кол. Отца его сюда привести, пусть позрит. А потом и самого посадите рядом. И с кольев не снимать, покуда не сотлеют!

Палачи взяли его за шейную цепь и поволокли из предбанника прочь, только голова забрякала по порогам да ступеням.

— Пощади! — запоздало взвыл лазутчик. — Всё скажу! Имена изменников выкликну!..

Иноки ткнули его мордой в снег, а князь велел отворить двери парной и выпустить ближних бояр. Те едва на четвереньках выползли — так напарились. Повалились на землю и лежат, голёхонькие, стонут.

— Выкликай, — приказал Дмитрий.

Никитка и стал имена изменников называть. Лежащие большие бояре только вздрагивали, ровно под бичом, а малые, стоящие особняком, приседали, как если бы под колени их рубили. Но этот трепет рождался у них не из вины — из страха: вдруг ни с того ни с сего боярыч Ноздря кого из них выкликнет? Глухонемые встряхивали клятвопреступников, вязали конскими путами, вели к телегам и валили, словно кули с рожью. Всех больших из свиты погрузили, а Никитка всё ещё выкликал имена боярские, коих в обители не было. И отца своего, боярина Ноздрю, назвал в числе последних, кто пока что беззаботно пребывал в Москве и о княжеском дознании в Троицкой пустыни не ведал.

Последним завалили в телегу самого лазутчика, который молил не о пощаде и милости, напротив, просился хоть накол, но чтобы только умереть в безлюдье, тайно, подалее от глаз возлюбленной своей Евдокии Стрешневой.

Которую, как выяснилось, в замуж за Фрола и не отдавали вовсе, а только грозились отдать. Ещё и по той причине, чтоб Никитку всё время в узде держать, чтоб и думать не смел о вероломстве.

—На лобном месте казнить станем, — решил князь. — При стечении народа, чтоб иным неповадно было.

И тот же час стал собираться в обратную дорогу, даже не отстояв заутреню. Несмотря на поспешный отъезд и суету, про оборотня не забыл.

—Сего удалого аракса пришли мне, отче, — напомнил, уже будучи в седле. — Как ему имя?

—Пересвет! — с гордостью произнёс игумен. — Старцем наречён.

—Вот и пришли ко мне сего Пересвета, — велел князь и добавил мечтательно. — Вот ежели целый полк таких собрать, от Орды и её присных фрягов духа бы не осталось!

На восходе великий князь Московский отбыл в обратный путь, уже тихим ходом, с обозом, в виду малоснежности–тележным. Половина свиты скакала верхом, вторая половина, укрытая дерюгой, нещадно тряслась на грубых монастырских телегах, дребезжащих по мёрзлой земле. Едва звуки стихли и ударил колокол к утренней службе, на подворье вновь объявился оборотень.

Оказалось, он в стойле у своего коня на конюшне спал, забравшись в ясли, и теперь потягивался с зевотным разморённым подвывом.

— Не в трапезную ли звонят, отче? — спросил, появляясь невесть откуда на пути игумена. — Не к столу ли зовут? Оголодал я больно! Брюхо подвело, и полегчал так, вот–вот от земли оторвусь…


Глава 6

Лодка шла по тиховодью, избегая фарватера, и в некоторых местах с треском крушила забереги, срезала путь. Расстояние от поворота до причала базы гребец одолел за четверть часа, с каждым взмахом вёсел словно приближая мысль о встрече с сыном, которого Ражный никогда не видел.

И сейчас видеть не желал…

Гребец правил лодкой вслепую, не оборачиваясь, не выбирая направления, и в этом угадывалось полное отсутствие опыта. Да и само появление его на реке выглядело нелепо, поскольку перед запоздалым ледоставом, в шугу, никто и никогда не плавал, все лодки давно покоились на берегах. Этот явно был беглецом, и только крайняя нужда, возможно попытка спастись от смерти, усадила его за вёсла в такую гиблую пору.

Разбитый, изглоданный льдом форштевень старенькой, утлой посудины рыскал по воде, едва выдерживая удары заберегов. Случись пробоина или даже небольшая течь, не спастись в ледяной воде, не выплыть! Старый ямщицкий тулуп, высоко поднятый воротник скрывали отважного морехода целиком, даже руки спрятаны в рукавах вместе с рукоятями вёсел.

В последний миг Ражный подумал о степени опасности, которой подвергал себя дезертировавший сын, и вдруг ощутил толчок жалости к нему, неведомого отеческого чувства, когда родному дитю угрожает неминуемая гибель. Тем паче этот живой, плавающий тулуп не собирался причаливать, норовил уйти к противоположному берегу, укорачивая путь!

Вячеслав сбежал к реке и закричал непроизвольно чужим голосом рассерженного родителя:

— Причаливай! Греби сюда! Я кому сказал — причаливай!

И одновременно пришла мысль сесть в лодку вместе с сыном, но не бежать от облавы вверх по реке, а спасти его! Спасти от гибели и позора! Он даже охлопал карманы в поисках спичек. Поджечь базу минутное дело, солярка на холоде разгорается медленно, зато потом горит хорошо, жарко…

Неоконченная мысль осталась висеть в сознании, ибо гребец услышал. Вёсла на секунду зависли в воздухе, после чего лодка резко повернула к причалу. Протаранив тонкий ещё лёд, она всё же не пробилась к вмороженному бревенчатому настилу, зато теперь можно было достать нос и подтащить лодку. Ражный потянулся рукой, и тут послышался хриплый каркающий голос:

— Прыгай, скорее!

В лицо ударила и словно отбросила назад синеватая, как сумерки, липкая волна женской душной страсти. Он не узнал — угадал, кто сидит на вёслах, и ощутил, как тугая спираль прежних чувств на миг взбуравила и защемила сердце.

— Миля?..

В это время тулуп встал и развернулся.

— Ты же позвал меня… Ну, иди сюда! Садись в лодку!

Их разделяло расстояние в сажень и узкая полоса тонкого льда.

— Нет, — произнёс он, напрягая враз пересохшее горло. — Думал, это сын…

— Твой сын со мной! Все твои дети со мной!

— Как — с тобой?.. — мысль увязла, застряла намертво в голове, как лодка во льду.

Она подала мокрое, обледеневшее весло.

— Держись! И смело ступай на лёд. Я увезу тебя в рай. В мир радости и благодати. Туда, где будут гулять в саду все наши дети! Ты же хочешь увидеть своих детей? Своих сыновей?

Речь её была такой же липкой, обволакивающей, как послевкусие чувств, и, повинуясь ему, он сказал чужим, отстранённым голосом:

— Хочу.

— Вот, смотри, — Миля отвернула старый комкастый матрац, лежащий в корме лодки. — Любуйся! Они же красивые, правда? И все похожи на тебя! Семя чужое — гены твои.

На белой простыне лежали аккуратно завёрнутые в куски солдатского одеяла младенцы, и по тому, как Миля заботливо с ними обращалась, в первый миг показалось, настоящие, живые. И она заметила это, взяла одного, покачала, по–матерински любуясь, затем протянула Ражному.

— Возьми, подержи на руках! Это первенец! Твой сын!

Вячеслав стряхнул наваждение собственных ощущений и лишь тогда узрел, что в свёртке пусто, нет жизни, однако есть некое отражённое свечение, которое обычно исходит от ручного инструмента, любимых вещей, намоленных икон.

— Ты не хочешь даже взглянуть на своего ребёнка? — с ревнивым вызовом проговорила она. — На своего сына? Иди к нам в лодку!

В это время заскулила рыжая сука Гейша, и Ражный глянул вверх: все собаки сидели по береговой кромке и внимательно, молча наблюдали за людьми, словно зрители в театре.

— Как тебе помочь? — больше для себя спросил он. — Может, тебе поселиться на базе? Хочешь, перебирайся в отцовский дом. И живи!

Миля напряглась, спросила звенящим голосом:

— Зачем?..

И он пожалел, что предложил, ибо она могла истолковать это совсем иначе.

— Скоро зима… А дом тёплый, есть русская печь, много дров. Тебе было бы хорошо здесь, просторно с детьми…

— А ты будешь жить со мной?

— Нет, я уезжаю, надолго, навсегда…

— Почему тогда зовёшь в свой дом? — возмутилась она.

— Хотел чем–нибудь помочь…

— Ты можешь помочь!

— Скажи, чем?

Миля вдруг метнула ему свёрток, и Вячеслав инстинктивно поймал его.

— Оживи дитя! Гляди, он мёртвый! У нас с тобой мертворождённые дети! Оживи их!

В пелёнках оказалась деревянная кукла с почти стёртым лицом, нарисованным углём…

А она сгребла оставшиеся три свёртка и, словно поленья, неуклюже швырнула на причал.

— И этих тоже! Всех! Ты ведь знаешь, как это делается. Ты колдун!

Куклы раскатились по брёвнам, а одна упала на лёд. Ражный собрал их, сложил в ряд.

— Ты же понимаешь, это невозможно.

— Оживи! И тогда я приду сама в твой дом. Рожу тебе ещё сыновей и дочерей!

Безумие Мили становилось наказанием, возможно за то, что он нарушил запрет и когда–то оживил её. Душа вернулась в остывшее тело, и ей, душе, было там всегда холодно.

Иначе бы и поленья, завёрнутые в пелёнки, ожили сами…

Она села на вёсла.

— Срок тебе — до весны! — пригрозила. — Когда вскроется река, приеду!

И стала елозить вёслами по голому льду.

— Забери куклы, — попросил он.

Гейша опять заскулила, после чего сбежала на причал и тщательно обнюхала свёртки.

— Нет уж! — Миля сдёрнула весло с уключины и вытолкала лодку на чистую воду. — Теперь ты нянчись с ними! Я устала жить с мертвецами. Они же всё время плачут! Надоест слушать плач мертвецов — оживишь!

На середине она развернулась и поплыла назад, вниз по течению. Несмотря на свою вязкую зимнюю густость, река всё же текла, и довольно стремительно: лодка скоро вошла в поворот и исчезла в буранной дымке, вдруг накрывающей заходящее солнце.

Казалось, там, за поворотом, открывается иной мир, параллельный…

Собаки на берегу тоже провожали Милю, покуда чуткая Гейша не выскочила на берег и не подала голос. Вся свора ринулась в кусты, и гулкий лес опять наполнился лаем.

Однако даже этот сигнал тревоги не сразу вывел Ражного из состояния, сходного с нокдауном, когда удар соперника, словно тень, гасит реакцию на окружающую действительность. Он поднялся на берег и только тут вспомнил, что лишён вотчины, на него ведётся облава и до темноты надо что–то предпринимать с имуществом, собственностью, нажитой многими поколениями…

И исполнить поруку, уходить в Дивье рощенье, где его ждёт соперник.

Некоторое время собаки кого–то облаивали в кустах, однако потом разом смолкли и скоро одна по одной прибежали назад, и опять сцепились кобели. Верная примета — по берегу шёл кто–то свой, хорошо знакомый и, с собачьей точки зрения, совершенно безопасный для вожака стаи. Поэтому Ражный

продолжал стоять открыто, лишь отступив в сторону от калитки и готовый к самому неожиданному повороту.

Ладно, лишили вотчины, волю Ослаба можно было принять и исполнить, во имя неведомых ему целей повиноваться судьбе, дабы остаться в лоне воинства; но над его родным местом, над отеческой землёй, которая у араксов считалась храмом, беспощадно поглумились, изнахратили, осквернили, и за всё это душа требовала мести, жёсткой и неотвратимой. Он не мог уйти просто так, не поквитавшись, это всё равно что бежать с ристалища при виде грозного соперника, всё равно что оставить в беде близкого, родного человека, дабы спасти свою шкуру.

По древнему ещё уставу Сергиева воинства ему запрещалось напрямую вступать в единоборство с властью, с княжескими людьми, проще говоря, с миром, ибо всякий аракс — инок, монах, призванный и давший обет защищать этот мир независимо от того, нравится он тебе или нет, справедлив ли, разумен ли с твоей точки зрения или вовсе неприемлем. Ражный понимал, отчего преподобный заложил такой принцип в существование Засадного полка: мир на то и мир, что сохраняет за собой право заблуждаться, жить в потёмках, порой бесцельно, дурно, беспутно, то и дело меняя вкусы и пристрастия. Воинское иночество лишено этого напрочь. Засадный полк на то и засадный, что вынужден сидеть и ждать решающей минуты, никак не обнаруживая себя, не обращая внимания на то, что происходит в это время на поле брани.

Иногда ждать, скрипя зубами.

Но тут складывалась совершенно иная ситуация: над его родиной, над его храмом надругались, даже надгробие увезли с могилы отца, и спускать это было недостойно для аракса. И можно было бы оставить после себя гору трупов, однако убийство мирских людей так же было под запретом, как и их оживление. И следовало ещё придумать месть, причём такую, которая бы преследовала обидчиков всю жизнь, например обратить противника в паническое бегство,

опозорить, посеять вечный страх, чтоб его существование превратилось в ожидание наказания.

Ещё через пару минут в голых по–зимнему и светлых зарослях показался знакомый длиннополый дождевик и совсем уж яркая деталь — краснеющие в мутном закате, большие очки на белесом, аскетичном лице. Профессор шёл пешим, без велосипеда, и можно было лишь гадать, что занесло его на берег, в сторону, противоположную от дороги, по которой он уехал несколько часов назад. Самоуглублённый и чем–то сильно озабоченный старик даже не заметил Ражного, прошёл мимо, в калитку, и вздрогнул от окрика.

— Вячеслав Сергеевич? — шёпотом воскликнул он и заозирался. — Вам нужно бежать! Вас ищут! Хотят арестовать!

— Кто ищет? — невозмутимо спросил Вячеслав. — Милиция?

— В том–то и дело — нет! КГБ!.. То есть ФСК! Точнее, ФСБ или нечто подобное. В общем, ЧК, ГПУ!

— С какой стати?

Профессор сглотнул трепещущий страх.

— Сами судите, расскажу по порядку!.. Меня поймали на дороге, остановили люди в масках и униформе. С оружием!.. Велосипед отняли, очень грубо схватили и поволокли в лес. Там, в машине, сидел человек, в гражданском. Узнал его, мы и раньше встречались, я грибы собирал… На самом деле это полковник Савватеев. Точнее, теперь генерал. Но по повадкам совсем не тот, сильно переменился… Сначала дотошно расспрашивал, потом предложил мне организовать встречу. Чтобы я уговорил вас уделить ему полчаса времени. Чтобы вы не сопротивлялись, сказал, с благими намерениями, обоюдно полезными.

Ражный пожал плечами.

— Я готов. Где и когда?

— Ему нельзя верить! — задышал предчувствием ужаса профессор. — Обманет! Бегите, Вячеслав Сергеевич. Только не по дороге, там засада… Встречаться с этим генералом нельзя!

— Что он хочет конкретно?

— Будто бы разобраться, понять, что вы за человек. Говорит, не сделает ничего дурного, но я ему не верю.

— Почему?

— Генерал в глаза не смотрит, значит, лжёт. Хочет заманить на встречу и арестовать. Я знаю, почему они не смотрят в глаза, когда лгут. У них природа противится, всё–таки люди же…

— А где предлагает встретиться?

— В том–то и дело — на базе! Чтоб как в ловушке! — Старик задрал рукав дождевика, выцарапал часы из–под одежды. — Сорок минут осталось!.. Говорит, придёт один, без оружия, но это неправда!..

Он говорил, но сам часто косился вниз, на причал.

— Езжайте домой, — посоветовал Ражный. — Я разберусь тут сам.

— На чём ехать? Они велосипед забрали! Савватеев сказал, отдадут и отпустят, если устрою встречу. Беспредел!

Собаки вновь насторожились — в лесу кто–то был…

— Добро, я встречусь. Пойдите и скажите это генералу.

— Но вас схватят?!

— Посмотрим… Спешить надо, времени не осталось.

Профессор кинулся было в кусты, но вернулся.

— А это что… там? — и указал на причал.

— Там?.. Дети.

Он догадался, чьи это дети.

— Жалко её, — проговорил озабоченно. — Я несколько раз беседовал… Она не воспринимает реальности.

— Я тоже, — отозвался Ражный.

Старик не понял, но не стал вникать в суть.

— Жалко будет, если вас арестуют, — добавил с состраданием. — Получится, я предал, заманил в ловушку.

— Вы самый верный человек, — Вячеслав приобнял его. — И я вам благодарен… Ещё одна просьба — заберите собак себе.

— То есть как… заберите?

— Чтоб не превратились в бродячих. Гейша вон загуляла, пока не покроют, всю стаю водить будет.

— Всё–таки вы решили… сдаться властям?

— Пока ещё не решил. Но в любом случае собакам потребуется приют. И вожак стаи.

Он наконец–то уловил отзвук некой безысходности положения Ражного и отнёсся к этому, как родственник, услышавший смертельный диагноз близкого человека, — с сострадательным мужеством.

— Да, я позабочусь!.. Тем более привык к ним. А они ко мне… Могу и базу посторожить!

— Базу не нужно, она сгорит.

— Как сгорит?!

— Ярким пламенем…

Старик не понял, не укладывалось в сознании, зато вспомнил другое.

— Я и о Миле позабочусь! — спохватился он. — Если согласится, на зиму к себе возьму. Станем жить под одной крышей, так легче пережидать холод. У неё избушка приличная, тёплая, но ведь с ума сойдёт… Впрочем, сам боюсь сойти. От одиночества…

Старик скорбно склонил голову и зашуршал коробчатым, стылым дождевиком по кустарнику.

Люди, разорившие вотчину, были где–то недалеко, собаки чуяли некое движение в лесу и потому иногда прекращали словесный спор за суку, сторожили уши, причём в разные стороны. Свадьба свадьбой, а охранный долг никто не отменял. Скорее всего, базу обкладывали, брали в кольцо, дабы обеспечить безопасность встречи генерала. На подмогу противнику вдруг густо повалил снег, а ветер враз скрыл все звуки и признаки движения. Зима в родных краях запаздывала на месяц, и даже этому снегу было суждено растаять, ибо падал он хоть и сплошной стеной, однако влажноватый и на непромёрзшую землю.

Не было никакого желания возвращаться на территорию базы, в отнятый и облитый соляркой отцовский дом, который очужел, как только Пересвет зачитал приговор. Поэтому принимать гостей он решил на улице, и, чтобы не оставлять следов на свежем снегу, не стоять на ветру, Ражный спрятался за распахнутую калитку, как за щит. Если противник готовился к захвату и отвлекал внимание предстоящей встречей, то решительных действий следовало ждать в ближайшие двадцать минут. По крайней мере, загонщики выдвинутся на исходные рубежи и используют для этого метелистый снегопад, сбивший с толку даже чутких собак. Рыжая сука стала огрызаться на кобелей, выдавая своё нежелание, и потому вся свора тоже сгрудилась, прибилась к изгороди и выжидала, когда опадёт снежный заряд и вновь начнутся свадебные игры. Через минуту у забора вырос ушастый сугроб.

А ещё через двадцать снежный занавес так же внезапно опал, обнажив выбеленное и теперь опасное для противника пространство. Проступившее за лесом закатное солнце и вовсе усугубило его положение длинными тенями, выдающими всякое движение на земле, как на белом полотнище киноэкрана.

Однако все тени оставались фотографически неподвижными, покуда не истлело солнце.

Генерал появился ровно через сорок минут, причём из тех же кустов, в которых скрылся профессор. То есть кроме засад на дорогах они контролировали реку, предполагая, что это единственный путь, по которому можно выйти из окружения. Мужчина лет сорока пяти в камуфлированной, заимствованной на базе охотничьей куртке осторожно двигался по снегу, боясь начерпать в лёгкие летние туфли. Он не видел Ражного за калиткой, однако шёл конкретно к ней, и запорошённые, придремавшие собаки почуяли неприятеля поздно, разом выскочив навстречу, когда оставалось всего–то шагов десять. Окружили и забрехали сразу со всех сторон, намереваясь держать и крутить его на месте, как лося. Савватеев остановился, подняв руки, словно показывая безоружность и мирное расположение. За его спиной никто не маячил, сумрачный, подсвеченный розовым и запорошённый снегом прибрежный кустарник напоминал контрольно–следовую полосу.

Вячеслав затаился в своей засаде, генерал же тем временем, опасаясь собак, осторожно приблизился к калитке и заглянул на территорию базы.

— Ражный? — громко окликнул он. — Убери своих псов!

Гейша проскочила вперёд, встала на дороге и ощерилась, показывая, что дальше не пустит, а задние перекрыли путь к отступлению. По сути, собаки подставили гостя под выстрел вожака стаи и теперь ждали. Вячеслав скатал снежок и бросил его в генерала. Тот мгновенно обернулся, и рука скользнула под мышку: Савватеев пришёл на мирную встречу вооружённым.

— Что скажешь, мил–человек? — простецки спросил Ражный.

Их разделяло только дощатое полотно калитки, и такой близости генерал не ожидал, однако отступать было некуда.

Он и впрямь не смотрел в глаза, а целил прищуренным взором куда–то в лоб. При этом его слегка потряхивало от озноба, несмотря на тёплую куртку.

— Может, присядем? — предложил он. — Переобуться бы, я ноги промочил, хлюпает…

Это житейское начало диалога как–то враз сняло напряжение с обоих, в том числе и с собак, которые примолкли, но продолжали следить за гостем. Ражный молча сдёрнул калитку с петель, положил её на снег у береговой кромки, после чего по–варварски выломал несколько досок из забора, разбил их в щепки и развёл костёр. Савватеев наблюдал за ним молча и даже отстранённо, однако же спросил:

— Забора не жалко? На дрова?

— Гори всё ясным пламенем, — бесцветно отозвался Ражный. — Разувайся, сушись.

— У тебя кипятка случайно нет?

— Случайно нет…

Генерал достал из внутреннего кармана пакетик с порошком, высыпал в рот, зажевал снегом.

— А это что там, на причале? — тоном профессора спросил он, с вожделением ожидая, когда разгорится костёр.

Свёртки с куклами присыпало снегом, но только сверху, четыре уложенных в ряд сугробика…

— Дети, — серьёзно сказал Ражный. — Мертворождённые.

Генерал соображал мгновенно, отлично знал историю Мили, поэтому лишь печально покивал головой — пропускал неважные детали, готовился к разговору о главном. Сел, стащил промокшие насквозь и оттого расшлёпанные туфли, носки и протянул дряблые от сырости ноги к огню. Экипирован был явно не по сезону.

— В ружьё подняли, — объяснил просто, перехватив взгляд Ражного. — Из тёплого кабинета…

— Служба, — хмыкнул тот, — её тяготы и лишения…

Савватеев по–прежнему не углублялся в общие рассуждения.

— Моё руководство не знает о нашей встрече. Я делаю это по собственной инициативе. И с ведома моих… единомышленников. Поэтому не стану крутить вокруг да около. Власть в России под полным контролем Запада. Политическая, экономическая, всякая… В высших эшелонах явное или скрытое предательство интересов. Всюду правит мировая закулиса. Без согласования с ханами этой орды нынешние наши князья шагу не ступят…

— Политинформацию можно опустить, — однако же поторопил Ражный.

— Что тебе нужно на моей базе?

— На базе теперь ничего. Нужен ты. Твоё личное доверие. Доверительный контакт.

— А высшим эшелонам?

— Полная информация о вашем… воинском подразделении. Для чего и организована вся эта операция. Реформаторам неуютно держать у себя за спиной неуправляемую бесконтрольную силу. Они боятся всего, что им непонятно, неподвластно и не поддаётся реформации.

Он выдавал гостайны, пытался заполучить расположение собеседника.

— У тебя другие цели? — спросил Вячеслав.

— Прямо противоположные, — генерал отдёрнул ноги от разгоревшегося костра. — Найти контакт с вашим… воинством, рыцарским орденом. Кстати, у него есть имя? Вы же как–то называете между собой?

— Никак…

— Такого быть не может!

— Может.

Савватеев остался недоволен ответом, чуял недоверие собеседника, однако и это пропустил.

— Мы окрестили орден Коренной Россией. Нет, это не кодовое название операции. Так обозначено явление, с которым спецслужбы столкнулись вскоре после революции… В силовых структурах есть люди, которым небезразлична судьба Отечества. И национальных ценностей…Таких людей много. И, к сожалению, некоторые теряют надежду…

Ражный пожал плечами.

—Что–то не пойму, о чём ты говоришь…

—Вячеслав Сергеевич, я собрал достаточно информации о воинстве. Нет никакого смысла тупо отрицать явное. У меня есть предложение…

—Ладно, установите контакт, что дальше? Савватеев не любил, когда его перебивают, однако стерпел.

—При полном и взаимном доверии мы сможем переломить ситуацию. В пользу интересов России. И князей нынешних привести в чувство. Ражный посмотрел на его скорченную фигуру и только сейчас заметил, что генерала знобит не от волнения, скорее всего, от простуды.

—Я тебя первый раз вижу. О каком доверии речь?

—Придётся его устанавливать, — заявил он. — В том числе с руководством…Коренной России. Для чего я и здесь. Если сейчас ты говоришь

«да», мы расходимся. И встретимся уже на другом уровне. Чтобы обсудить конкретные совместные действия. Я сниму своих людей, оставлю в покое не только твою базу, но и Вещерский лес. Где, по выводам аналитиков, находится центр воинства, генштаб. Понимаешь, о чём говорю? В отчёте укажу причину свёртывания операции —отсутствие какой–бы то ни было реальной основы существования боевого ордена. Успокою реформаторов, мол, всё это миф, местный фольклор…

—Это и в самом деле миф, — подтвердил Ражный. — Ну кто поверит в некое воинство, орден? Вам что, казённых денег девать некуда? Фантазёры… Он был не пробиваем.

—Можно принять всё это за миф, за конспиралогические выдумки фантастов. И мы напрасно проедаем госбюджетные деньги…Впрочем, некоторые так и считают, я до недавнего времени был в их числе. Но застрелился мой предшественник, генерал Мерин. И оставил после себя любопытные документы. Не выдержал, а может, не сумел поверить в то, что увидел, прочёл. Или не захотел… Он знал больше меня, но отчаялся. Я попробую исправить дело…

Говорил с убеждением, однако что–то его смущало, не давало сосредоточиться, и явно не сырые ноги и ознобление. Он даже в лоб перестал смотреть, рыская взглядом в сторону реки, и вдруг вскочил.

—Нет, я так не могу! Мне кажется, они живые! Я греюсь, а они мёрзнут…

—Кто? — спросил Ражный.

—Куклы!

Сердобольный генерал запихал ноги в сырые туфли и побежал вниз по склону, к причалу. Собрал там свёртки, отряхнув от снега, принёс на берег и разложил рядом с собой, на полотно калитки.

—Тут известные тебе два хлопца на побывку приехали, братья Трапезниковы, — вдруг вспомнил он. — Прелюбопытную и неожиданную мысль вы сказали… Будто первый мужчина закладывает в женщину души всех будущих детей. Думаю, откуда солдатикам известны такие тонкости генетики?

Оказывается, это им Милитина Скоблина объяснила…Блаженная, мечтает создать новое человечество. А сама рожает деревянных кукол вместо детей. Ражный услышал намёк, но никак не среагировал. А генерал как–то сразу успокоился, забыл о свёртках и принялся вываливать всё, что добыл.

—Из материалов оперативного наблюдения и анализа исторических фактов известно: ваш орден создан или воссоздан во время монголо–татарского ига. Для борьбы за независимость Московского государства. Точно не знаю, каким образом, по чьей воле, однако подозреваю, причастен к этому великий князь Дмитрий Донской и Сергий Радонежский. На основе монастырского покаяния, строжайшей дисциплины и подбора кадров, в пустынях и скитах обучались бойцы высшего класса, средневековый спецназ. Орда не контролировала монастыри, чем и воспользовался преподобный…

Где–то во внутреннем кармане Савватеева тонко пиликнула радиостанция, выдавая с головой его «благие» намерения. Ражный лишь ухмыльнулся, а собеседник постарался исправить положение, достал рацию, пистолет и положил перед ним.

— Сам понимаешь, необходимые атрибуты во время операции…

— Понимаю, — отозвался Вячеслав.

— Всё это пришло мне в голову, когда я смотрел на картины поединка Пересвета и Челубея, — продолжал генерал, словно вместе с атрибутами избавился и от казённого тона. — Излюбленная тема живописцев многих веков. И когда узнал, что Челубей не миф — историческая фигура… да ещё и выпускник школы монастыря Шао—Линь! Всё встало на свои места. На Куликовом поле столкнулись два мировых единоборческих течения. Востока и… никому не ведомого, загадочного, русского. Когда на поле брани выходит коренная Россия, Засадный полк. О Шао—Лине мы знаем много, об этой школе почти ничего. Только разрозненные факты, догадки, суждения… Но она существовала и существует доныне. Мало того, совершенствуется. Сам видел воронки после огня небесного. Да и партнёры подтверждают связь со стихийными бедствиями на их континенте…

Он сделал паузу — будто бы боролся с насморком, на самом деле давал возможность собеседнику оценить и усвоить услышанное. Однако Ражный молчал, кружа над ним в полёте нетопыря: от Савватеева исходило вихристое зелёно–красное свечение — явный признак человека, склонного к непредсказуемому поведению. То есть от такого противника можно ожидать всё, что угодно…

— Есть ещё много загадок, которые следует изучить, понять, — продолжил он свои рассуждения. — Например, фигуры Пересвета и Осляби.

Откуда в христианском монастыре иноки с языческими именами? Иноки— воины, да ещё какие! Богатыри, способные потягаться с известной восточной школой. И не с Божьим словом вышел он на поле брани — с мечом и копьём… Историки и богословы всячески изворачиваются, но всё неубедительно. Возникает много вопросов, особенно когда начинаешь изучать тему. Нет, монахи принимали участие в защите монастырских стен, но не впрямую и без оружия. Камни подносили, ядра, смолу кипятили, раненых оттаскивали…

Кстати, наши заокеанские…партнёры давно уже занимаются воинским орденом. Правда, называют свою операцию «Аmbush regiment», что в переводе означает Засадный полк. Шила в мешке не утаишь. Большую часть материалов получили напрямую, думаю, от первых лиц государства. Вероятно, и обсуждают эту тему с глазу на глаз, на уровне щепетильных вопросов о ядерном разоружении. Конечно, ещё можно попарить мозги загадочностью русской души, сумбурностью истории. И президентам, и партнёрам…Однако в наше время информации и компьютерных технологий это уже не проходит.

Собаки теперь охраняли пространство, в котором происходила эта встреча, и по их поведению, как по книге, можно было прочесть всё, что происходило вокруг базы. Загонщики завершали обклад и готовились к загону…

Согревшийся возле костра генерал тем часом сморкался в платок, вытирал слёзы и излагал свои умозаключения:

—Ладно, Пересвет вышел на поединок, а что сделал Ослябя? Ему–то за какие заслуги воздали? А во всех источниках он статусом выше…Да и сам факт появления на Куликовом Засадного полка. Смерды, холопы, черносошенные крестьяне, короче, ополченцы от сохи…Пусть даже ушкуйники, разбойный люд, способный убивать из–за угла. Все они не обладают соответствующей психологией! А тут профессиональные, специально тренированные бойцы.

Представляю, что происходило, когда ударили из знаменитой дубравы! Не только ведь огнём небесным разили супостата–ножами резали, глаза в глаза.

Мечами–то было не помахать в толчее, да и молнией не ударить. В крови вражеской плавали. Никакая крестьянская психика не выдержит. Тем паче богобоязненная, иноческая. Это не смолу кипятить… А потом, полк, у которого не было воеводы, нонсенс для Средних веков. Все перечислены, а он сплошная загадка. Чей, из какой земли–княжества, воеводства? Казалось бы, гордиться надо богатырями, а про них почти ни звука. Смерть инока Пересвета геройская, а отчего он не прославлен святым? Не соответствовал каноническим требованиям? Но рисуют его монахом–черноризцем…

Он заметил самоустранённость собеседника, прервал монолог и спросил натянутым голосом:

—Ты меня слышишь, Ражный? Такое ощущение, в облаках витаешь. Или что–то замышляешь?

—Думаю, — отозвался тот. — Что мне делать с охотничьей базой. Хотел спалить, но жалко, столько труда вложено…

Вероятно, Савватеев посчитал это за аллегорию ил ижелание скрыть истинные чувства, переключитьв нимание, отвлечь.

—Во всём ещё нужно разобраться, — подытожил он. — Прорисовать детали, уточнить нюансы, но это уже ничего не меняет. Древние традиции… боевого ордена существуют, Ражный. Они прослеживаются в истории Смутного времени, войны с Наполеоном, Великой Отечественной…Видел документальные кадры. Организованная Коренная Россия, по тем временам обладающая сверхмощным оружием. И ладно оружие, область физическая.

Можно найти объяснения, НиколаТесла чем–то подобным занимался. Вдруг откуда ни возьмись, ни раньше ни позже появляются нужные Отечеству люди. Ослябя и Пересвет, гражданин Минин и князь Пожарский… Его раздумчивый пафос сбила радиостанция, точнее, обыденный голос, доложивший, что все группы на исходных. Савватеев демонстративно выключил её и ссожалением сказал:

— Извини, Ражный, я на службе.

— Понимаю, — бесцветно отозвался тот. — Да и я тоже…

Генерал вдохновился с генеральским пафосом:

— Тогда должен понимать, Отечество наше сейчас под игом! Незримым, не осязаемым, как ваш орден, но существующим реально. Пора выйти из дубравы и ударить, Ражный. Не знаю точно, какое ты место занимаешь в иерархической лестнице воинства. Полагаю, не последнее. Поэтому советую донести мою просьбу высшему руководству. С которым мы согласуем уже конкретные действия. Хотелось бы заполучить твоё доверие и согласие, в этом случае задача упрощается. Если я такового не получу, придётся исполнять это в добровольно–принудительном порядке. Разумеется, под моим контролем.

— Как ты себе это представляешь? — спросил Ражный.

— Задача непростая, — признался генерал. — Но ведь и наша служба не с голыми руками. Мы тоже кое–чему научились, освоили достижения в области химии, физики. К сожалению, наши опыты скромные, замыкаются только в способах воздействия на психику человека. Производить шаровые молнии, играть с огнём небесным не умеем.

— Пожалуй, базу я спалю, — решил Вячеслав. — Брось так, начнутся тяжбы, зло, месть. И всё равно в итоге сожгут. Лучше уж своими руками.

Савватеев на миг затаился, ровно болельщик в предвкушении гола.

— Любопытно увидеть, как это происходит на практике, — сказал просто, однако с внутренним трепетом.

Он рассчитывал увидеть явление огня небесного.

— Сейчас посмотришь…

Ражный прихватил две горящие головни и пошёл на территорию. Генерал ринулся было следом, но вспомнил, что босой, начал торопливо натягивать носки, опасался за здоровье. И пока возился, опоздал: отцовский дом охватило огнём до застрехи, с крыши начиналась капель и довольно споро разгоралось крытое крыльцо вместе с входной дверью гостиницы.

—От головёшек? — недоверчиво спросило н. — Так быстро?..

—Дизтопливом облил, — признался Вячеслав.

—Когда ты успел?!

—Дурное дело нехитрое… Генерал заметил пустое ведро между гостиницей и трактором, поднял, попробовал жидкость пальцами, понюхал.

—Нос заложило, ничего нечую…

—На анализ отправь, — хладнокровно ухмыльнулся Ражный.

—Что всё это значит?

—Пожар… Савватеев несколько растерялся.

—Не понял…Но зачем? Смысл?

—Чтоб никому нед осталось.

—Уничтожаешь следы? Улики? — насмешливо прогундосил в заложенный нос Савватеев. — Поздно, мы тут каждый сантиметр обследовали, изучили мельчайшие детали…

—Заметил…Даже могилу отца осквернили.

—Сам понимаешь, служба. Но все первичные материалы под моим личным контролем. Наверх уйдёт только дезинформация. Это при условии, если ты выведешь меня на контакт со своим руководством. В противном случае я буду вынужден применить спецсредства.

—Я тоже, — невнятно буркнул Ражный. — Отведи своихл юдей. Генерал услышал, насторожился.

—Ты что хочешь?..

—Даю три минуты. Действие ударной волны до двух километров. Но низкочастотной–до пяти. Тебе известно, что такое инфразвуковой вал?

— Нет! То есть да!.. Ты что имеешь в виду?

— Сейчас узнаешь.

В отцовском доме начали лопаться стёкла в окнах. Савватеев зачем–то отпрянул в сторону.

— Ражный, прекрати…

— И запомни: никакого взрыва не услышишь. Только негромкий хлопок. А потом вал, накатывает со скоростью звука.

— Не делай этого… Зачем?

— Время пошло.

— А ты?..

— Это мой долг. Кто не спрятался, я не виноват.

Не выпуская ведра, генерал выхватил радиостанцию, однако сигнала не подал, попытался переломить ситуацию — не любил проигрывать. Заговорил сбивчиво, с оглядкой, пытаясь понять, откуда ждать удара:

— Вячеслав Сергеевич!.. Это же безумие! Не усугубляй!.. Зачем это делать?!

— Людей спасай, — Ражный отнял у него ведро и метнул его в огонь. — И сам спасайся. Бегом!

Окрик и грохот жести привели в чувство.

— Внимание, «Сухой гром»! — передал он по рации. — Всем группам в укрытие! «Сухой гром»! Радиус опасного воздействия пять тысяч метров. Время три минуты!

— Две с половиной!

— Что?!

— Можешь остаться со мной, — позволил Ражный. — Если интересно. В эпицентре даже ничего не почуешь. У тебя же нет детей?

— У меня дочь! — Савватеев попятился. — Моя, родная!..

— А у меня есть сын…

— Не дури, Ражный! Ну, ты же не камикадзе!..

Видимо, люди генерала были совсем рядом с забором базы, и подобрались так незаметно, что не почуяли даже собаки, сбитые с толку свежевыпавшим снегом и гулящей сукой. По кустам и мелколесью началось незримое стремительное движение, и вся свора разом сорвалась на преследование.

Генерал выскочил за калитку и оттуда как–то нелепо, неуместно погрозил кулаком.

— Зря ты так!..

И через мгновение пропал из виду.

Ражный молча постоял у пылающего отцовского дома, после чего снял котомку с ворот, ту самую, с которой вернулся из Сирого урочища. Там лежало всё имущество бывшего вотчинника — заштопанная бойцовская рубаха, порты, рукавицы и пояс из толстой воловьей кожи. Пояс, добытый в турнирном поединке с тем, кто сейчас увёл у него избранную и названую…


Глава 7

Благосклонность великого князя и заслуги перед ним, а также покровительство Ослаба никакого действия не возымели. Игумен, следуя уставу, вздумал через правёж провести чуждого и силу испытать. Но тут вспомнил пророчество Книги Нечитаной, о коем часто думал, откровение, где говорилось, будто огонь небесный принесёт ни пеший, ни конный и в ворота не постучит. По всему выходило, по воздуху прилетит, чего быть не могло. Не ангел же небесный — человек земной. Всяко мыслил и подспудно ждал некоего посланца с огнём, и тут на заутрене словно озарило, когда глянул на ражного: ведь оборотень сей не ногами пришёл на подворье и не на коне верхом — на жерди принесли спутанного! Да и в ворота стучать ему не пришлось, как иным чуждым, привратники сами растворили…

Неужто конокрад и принесёт огонь небесный?!

Озарило, однако всё равно поблажки не сделал, велел заутреню отстоять со всей братией, а сам послал гонца в пыточный скит, за глухонемыми араксами. После службы чуждый нацелился было в трапезную с иноками и послухами, но игумен позвал его в крохотный храмовый придел, где обыкновенно иноки исповедывались и молились перед постригом. Придел этот среди послухов считался хуже пыточного скита, ибо здесь всякого приходящего в обитель без дыбы, калёного железа и плетей — одним только словом наизнанку выворачивали, всю мерзость выполаскивали и отстиранную сердцевину иным духом наполняли.

В Сергиеву пустынь всякий народ сходился, всякого принимали и не брезговали ни отъявленными душегубцами, ни ушкуйниками, ни разбойниками. И напротив, отгоняли богобоязненных, хилых и слабодушных от природы, мелких людишек, коих с охотой принимали во все другие монастыри. Потому митрополит и ворчал, сетовал и даже в ереси уличал Сергия за его устав, противоречащий учению святоотеческому. Оттого и убеждение у Алексия появилось, что собирает игумен в своих монастырях и скитах не рабов Божьих, не покорную, правоверную братию во Христе, а тайное войско. Неслыханное дело, чтоб настоятель монастыря по своей охоте рать собирал, словно князь удельный или воевода. Засланные лазутчики, коих своевольный игумен не выведал и на свою сторону не переманил, доносили, что творится в монастырях и скитах. Послушать, так хоть инквизицию вводи!

Ладно бы только ратному делу обучал, стерпеть можно, коль инок выходит на бранное поле с молитвой и именем Господним, дабы не мечом — его верховным промыслом супостата победить. Но игумен со учениками затеял в своих монастырях и скитах науку совершенно иную, непотребную и даже вредную правоверию христианскому. По наущению ослабленного старца– отшельника послухов собирали в ватагу и вначале на отхожий промысел посылали, по осени в окрестных богатых сёлах скот забивать. Прямо сказать, занятие недостойное для тех, кто вздумал жизнь свою посвятить служению монашескому. Кровь хоть и скотская, да ведь не всякий и мирской способен быку горло перехватить или ударить колычем кабана, причём в самое сердце попасть. Коль иной гоноша не обучится забойному делу или спасует перед ним, от дрожи телесной и душевной, вынуждая животину мучиться, тому и путь в обитель закрыт напрочь. А как только послух овладеет противным для пустынника ремеслом, игумен принуждал к новому уроку — ловчему, зверовому промыслу: на медведя выйти с рогатиной, на вепря с засапожным ножом, на волка с удавкой. Иные гоноши так разохотились забавой, что однажды пятилетнего косолапого живым поймали, сострунили и на потеху притащили на монастырское подворье — удаль свою показали. В одном из скитов на цепь посадили, будто силой мериться со зверем…

Это ли послушание и смирение гордыни?!

Но даже сей греховный промысел можно отмолить, искупить через покаяние. Когда же вместо псалмов и тропарей, вместо сладкозвучных песнопений всяческие вздорные словеса учат кричать, так или иначе поганых языческих богов призывать, волхвованием возбуждать дикие стихии огня, воды и ветра, тут уж и сыска можно не чинить, а за ересь подобную анафеме предавать.

По латинскому обряду и суду инквизиции пожгли бы еретиков на кострах вкупе с пустынями и скитами, дабы не множить скверну, не разносить чумную хворь.

Однако митрополит был вынужден мириться! Мало того, покрывать ересь, ибо поставлен был между двух огней: Вселенский патриарх норовит всецело завладеть душой Руси, Орда же — телом. Алексий не был жесткосердным и на костёр садить никого не собирался, но давно бы отлучил и проклял игумена вкупе с его братией и монастыри очистил бы огнём, благо, что деревянные. Да будучи при сане и мирской власти, понимал сполна, что нет более одухотворённой силы, способной противостоять этим огням. И возросший великий князь расправы над еретикам и не позволил бы, поскольку Сергий и тайное воинство его–единственная верная опора, когда среди князей удельных и в боярстве раскол и распри. Выбей её из под ног, исполни долг митрополичий, защити церковь от скверны, будет во благо и патриарху, и Орде, но всё во вред отчине своей. Не зря митрополит, по сути, правил государством при юном князе и мыслил ровно царь, совокупляя дух и плоть Руси. И потому оставалось Алексию лишь молиться, кривить душой, взваливая на неё все смертные грехи, и уповать на то, что Господу всё зримо.

Пусть и рассудит, где скверна, где правда…

ПодобнымотношениемкТроицкойпустыни митрополитснималсигуменаканоническиепуты, лишалобычныхуставных шор, по умолчаниюпозволивиметьмонастырюсвой, неписаный, никемнечитанныйзакон. Асогласноему, всякого чуждого Сергийсамолично подвергалдуховномуправежувприделехрамаивэтомпреуспел. Послушниковдля всехмонастырей, поставленныхученикамипоРуси, онпринималиправилсам, тоесть испытывал их дух и волю, послечегорассылал подругимпустыням.

Однако ражный оборотеньвворотаобителинестучал, непросилсяприютить–напротив, былпривезёнсострунённым, помимосвоей воли. Инеожиданно заполучилблагоеслово вкупесименемот старца–отшельникаидостойнуюпохвалуотсамого великогокнязя. В общем, как писанобыловНечитаной Книге. Ипроводитьегоиспытаннымпутёмпослушничествабыло

равнозначно, какеслибыучитьволкарезатьскот. Впорубылоисамомуучиться, когдапозрелнасвоюкелью, порушеннуючуждым.

Подобнойнечеловеческой силой обладали всеголишьдваглухонемыхаракса: КостырьдаКандыба, что обитали вразныхскитах. Обаоникогда–тослужилипалачамиприкняжескихдворах: одинвМоскве, другойво Владимире. ЕщёИванКрасныйзавёлправилодержатькатаминемтырей, дабы они с ума не

сошли от криков, воплей и страданий и чтоб тайн признаний, добытых подпытками, неразболтали. А как Владимир соединился с Москвой, так и палачи оказались в одном княжестве, и стало им тесно, принялись силой мериться.

Выйдут на лобное место и давай друг друга валтузить–народу по тысяче собиралось, чтоб поглазеть. Поначалу до первой крови дрались, однако так разохотились к поединкам, что удержу никакого не стало, схватывались, где придётся, бились, аж кости трещали, и всё не могли одолеть друг друга.

Однажды при юном ещё Дмитрии сошлись, желая удаль показать, дабы князь избрал победителя главным палачом. Часа три возились, оба в крови, у обоих уж рты порваны, волосья повыдерганы, все тела в синяках да ссадинах, но никто уступить не желает. И тут Кандыба Костыре глаз напрочь высадил!

Князь посмотрел на это безрадостно и обоих в Троицкую пустынь отправил, на послушание, покуда друг друга не убили. Палачи в монастыре сразу помирились, с ведома игумена и обучения ради, стал и с иными араксами бороться, чтоб выявить самого могучего.

Была у игумена заветная мечта–воспитать исполина в Засадном полку, способного выйти на поединок с супостатом перед битвой. Немного времени и минуло, как Костырь с Кандыбой всех иноков и послухов перебороли и опять между собой сошлись, теперь за право полкового богатыря–единоборца. Так пришлось их обоих в разные скиты развести и на цепях содержать, иначе бы до битвы с супостатом покалечились. И так уже один хромой, другой одноглазый.

Однажды ослабленный старец посмотрел на одного, на другого, только головой покачал и сказал:

—Не годны они для Святого Пира. Ни тот, ни другой. Святым Пиром у араксов назывался поединок перед битвой.

—Отчего же, старче? Силы они нечеловеческой! Нет более могучих богатырей на Руси.

— Всякий исполин несёт в груди ярое сердце и дух праведный, — стал наставлять отшельник. — А у этих холодные головни вместо сердец, смрад в душах от палаческого ремесла. Ищи, игумен, исполина. Того, кто огонь небесный принесёт, как в откровении писано. И победу в битве.

Подмывало игумена сразу же спросить, принёс ли ражный огонь небесный, коим возможно разить супостата, и не с его ли помощью он келью разнёс, однако чуждый не зря волчью шкуру натягивал — непрост был и своенравен, дабы впрямую отвечать.

— Ну а теперь сказывай: как матушку отыскал? — с отеческим участием спросил настоятель.

Чуждый испытывал голод зверский и потому вздумал поскорее избавиться от докучливых расспросов.

— Да дело–то нехитрое, коль засапожник отыскался. Ехал лесом да показывал вещицу.

— Кому показывал?

— Всем встречным–поперечным. Кто признает ножик Дивий… Отче, однако к трапезе зов был! Не пора ли и нам к столу?

— Где же в лесах встречные да поперечные?

— Попадаются… Верно, поросятинка с хреном гостям досталась.

— Ты что же, засапожник показывал?!

— Показывал да глядел, как людей страх разбирает… Нам варево постное? Или в честь приезда князя скоромного перепадёт?

Игумен ровно и не слышал его, своё гнул:

— И как же матушку признал?

— Так все иные–то шарахались при виде ножика, — уже с удовольствием объяснил ражный. — И которые мужского, и которые женского полу. Верно, за разбойника принимали.

— Зачем же ты мужчинам засапожник показывал, — усмехнулся игумен,

— коль мать искал?

— Диву–то в старости не признать с виду, какого полу, — весело признался оборотень. — У иных и бороды растут, и усы! Взирать потешно. Да и голоса грубые. Это в юности они лепые и пригожие. А матушка как увидела меня на красном коне, да потом как позрела засапожник, так сразу признала, кто перед ней, за собой позвала…

— Так она у тебя омуженка?

— Белая Дива и рода древлевого, — горделиво заметил чуждый. — Старые обычаи блюдет. Потому и в Русь доживать пришла.

Настоятель знал, зачем омуженки в Русь являются и по лесам живут, однако спросил, словно несведущ был:

— Что это за обычаи — век на чужбине доживать?

Гоноша и глазом не моргнул.

— А Русь для них не чужбина вовсе. Сказывают, они с сих земель некогда вышли. Вот и тянет их обратно, как птиц перелётных.

— Что делают–то в старости? Волшебством да чародейством занимаются?

Ответ и вовсе был неожиданным:

— Бесовщиной, отче! Вот попы их и выкуривают, избушки огнём палят. А поймают, и самих на костёр сажают.

О женском племени омуженок Сергий многажды слышал от послухов, приходящих из земель полуденных, однако говорили о них, словно о былом, сказания всяческие волшебные сказывали, байки плели про то, как они чары напускают. Одни их поленицами называли, богатыршами, другие вовсе ведьмами звали, мол, на Лысой горе живут, шабаши мерзкие устраивают, в церковь не ходят, а поклоняются — грех и сказать! — уду! И эти уды каменные у них повсеместно стоят, и они своим идолищам требы воздают. Но будто в то же время мужской пол на дух не переносят, и поскольку весьма воинственны, то, встретив в поле мужчин, с ними сражаются и зачастую побеждают. Истинно поленицы!

От всех этих россказней казалось, Белых Див (так сами себя называли омуженки)давно на свете нет, хотя иные утверждали обратное, мол, в потаённых горных местах, куда лишь узкие тропы ведут, они ещё сущии уставов своих не меняют. Весь год с мужчинами воюют, но на Купалу юные их девы и молодые женщины сами прилетают в Дикополье. Одни говорят, на конях крылатых, другие–напомеле верхом: дескать, иным способом по ущельям да узким уступам ни пройти–ни проехать. Так вот, избирают себе женихов, лепых молодцев, заманивают, чарами завлекают, песнями сладкими, затем хватают, как добычу, и увозят, обыкновенно к устьям рек. Там у них уже всё для шабаша купальского готово. Еда обильная наготовлена, вино, пиво, мёди прочее питьё. Великие искусницы они трапезы устраивать, нигде подобных яств нет более. А вкусив хмельного, бесстыжие пляски устраивают нагишом, с огнями, вовлекая пленников. Те же при виде богатого угощения да красных дев всё на свете забывают, кресты снимают и грех творят. Без всякого стеснения друг у друга на глазах прелюбодействуют!

Гуляют так целый месяц, покуда все не забрюхатеют. А как забрюхатеют, так им женихи более не нужны становятся. Иные уверяли игумена, будто омуженки их ножами режут насмерть, иные утверждали, лишь уродуют, калечат и отпускают. Однако чаще, мол, развозят мужчин по своим сёлам, отпускают с миром, даже дары подносят, по обыкновению кривой острейший засапожник.

Кроме конокрадства и разбойного промысла, они ещё кузнечат славно, из болотного железа такие ножи, колычи и доспехи куют, что всякому князю за честь добыть себе их оружие и брони. Говорят, если отпустят омуженки мужей с дарами, то те чумные делаются и ещё долго бродят у рек, ищут возлюбленных, зовут и нет им более покоя. Но где же сыщешь, коли оставляют в Дикополье с мешком на голове, асами в сёдла—и к себе в горы, до следующего лета.

По прошествии срока опростаются, и если девица родилась, себе оставляют, парень, так держат, пока грудь сосет, затем ихние старухи младенцев отцам везут. А коль не сыщут родителя, то отдают в кормление первому встречному, кто возьмёт. Парням–то на Руси всегда рады, вот и берут. Мол, приёмыши ни к землепашеству, ни к прочим ремёслам и благим трудам не способны. Одни лихие конокрады, ловцы да кулачные забияки вырастают, дескать, норовом в матерей удаются, поскольку те занятиями подобными только и промышляют. В Дикополье табунов конских великое множество, впрочем, как и кочевых людишек, есть где разгуляться, есть с кем сразиться в чистом поле.

Всего такого игумен за многие годы наслушался вдосталь, однако не стал сразу ни хулить, ни хвалить Белых Див.

— Что же тебе у кормильца не пожилось? — спросил он ласково. — Зачем матушку искать отправился?

Оборотень вроде бы и про голод забыл.

— Обычай такой. Без её благословления никак нельзя дальше жить. Спросить надобно, куда свои молодецкие силы приложить. Как она скажет, такова и судьба. Коней воровать, так коней, зверей промышлять по степям и лесам, так зверей. На большие дороги и волоки купеческие караваны грабить, так и это сгодится. А моя матушка велела мне в твой монастырь подаваться. В твоё войско проситься, в Засадный полк.

— Она что же, про Троицкую обитель знает? — про себя подивился игумен. — И про полк?

— Да кто же про это не знает? — усмехнулся гоноша. — Широко слава разнеслась. Да и я ей порассказывал, как ты, отче, войско собираешь.

У Сергия от такого известия в ушах зазвенело: в пустынях изо всех сил стараются, чтоб в тайне держать правду об иноках, а некая старуха в лесной глухомани про Засадный полк ведает!

— И как же тебе у матери погостилось? — скрывая чувства свои, совсем уж по–свойски полюбопытствовал Сергий.

— Да ведь одну только ночь и переночевал, — пожаловался ражный. — У её огня погрелся да наставления послушал. Потом погнала… Но встретила добро. Хоть и скудно живёт в лесу, более грибами да ягодами питается, но меня попотчевала. Мясца не ест, ей нельзя, зато мне ярого петуха зарубила, со всякими кореньями, орехами да яйцами испекла! Сроду не едывал!..

Голодного оборотня всё на трапезу тянуло, потому Сергий вернул его к разговору о матушке:

— Чему наставляла–то у огня?

— Да всякому ремеслу, — уклонился тот. — В Божьем храме и сказывать– то грешно…

— Ты сказывай, — потрафил игумен. — В сём приделе всё позволительно.

Ражный ещё раз попытался увильнуть, и прежде вольный в суждениях, вдруг опять прикинулся богобоязненным:

— Сказывать особо нечего. Бесовщина, одно слово! Летать я учился…

— Неужто летать?! — делано изумился Сергий. — И каково?

— Не осилил науку, земля держит. Разве что мыслью только… — Он стряхнул разочарование, повеселел. — Ты, отче, определяй мне место в Засадном полку. Мне по нраву на поединок выйти с самым ярым супротивником. Ты ведь единоборца доброго искал?.. А ко князю в Москву лучше не отправляй, при нём служить не стану.

— Место я определю, — неуверенно пообещал игумен. — Но прежде хотел испытать силу твою.

— Да я могу показать. Что сотворить–то? — Он осмотрелся, выглянул в окошко. — Хочешь, вон тот дуб из земли вырву? С корнем? И за ворота выброшу?

Сергий вспомнил свою порушенную келью.

— Пускай растёт дуб. В жару под ним приятно отдыхать.

— Дурная ещё во мне сила, — пожаловался ражный. — Оттого и воспарить над землёй не могу. Так что станови меня в строй, и делу конец.

Игумен в окошко выглянул, а Костыря с Кандыбой уже из скитов привели и посадили на цепи под дубом, чтоб не достали друг друга и не сцепились.

— А способно ли тебе силой помериться с араксами, что под тем древом лежат?

Ражный прильнул к слюдяному глазку окна, и почудилось, некий сполох закружился над могучими палачами, дремлющими на мёрзлой земле.

— Великоваты араксы, — оценил. — Лихие больно и силы дикой, звериной… Потому и на цепях держат?

Оборотень ещё не возмужал телом, выглядел словно отрок и был, пожалуй, раза в два меньше супротив каждого аракса.

— Неужто устрашился, гоноша? — с усмешкой спросил Сергий. — А целишь в поединщики.

Но сам пожалел его — как бы не изувечили палачи…

— Страх–то есть, — признался тот. — Думают они как–то не по– человечески, будто картинки рисуют. Ничего не пойму… Немтыри, что ли?

— Глухие и немые от рождения.

— Пожалуй, с обоими враз не сладить. — Ражный стащил с себя новый охабень. — Это чтоб не порвали ненароком… Я ведь не исполин, чтоб с эдакими сходиться.

— А ты один на один выйди, — посоветовал игумен. — Сперва с хромым Кандыбой. Потом с одноглазым Костырем.

Оборотня словно ветром выдуло из придела, только дверь сбрякала. Глядь, он уже под дубом ходит и словно выбирает себе соперника. Араксы лежат и хоть бы кто внимания обратил на гоношу. А тот остановился над прикованным Кандыбой, погремел короткой цепью и вроде бы всего–то подёргал несильно–слюда изламывает, плоховато видно. Аракс отмахнулся от него, как от мухи назойливой, но вдруг потянулся и ражного заногу поймал.

Игумен взволновался: забава забавой, а может намять бока гоноше.

Оставил придел и бегом на улицу, но пока бежал, Кандыба уже на воле оказался! На шее лишь обрывок цепи болтается! Тут Сергий и вовсе встревожился. С ними с привязи одного палача, так он непременно с другим сцепится. А тот вперился взором звероватым в гоношу и хотел было смести с пути, чтоб до извечного своего супротивника добраться, но вдруг попятился и чуть только на ногах удержался. Игумен и заметить не успел, ударил его ражный или просто так толкнул. Глухонемой говорить не мог, но рычал знатно, ровно медведь раненый, аж эхо по лесу пошло и иноки из трапезной высовываться начали. Кандыба по–медвежьи присели прыгнул было на гоношу со сведёнными лапами–будто когтями разорвать изготовился. И опять отскочил, ровно ужаленный! Причём в суконном армяке возникла дыра, и сначала тело засветилось, потом и кровь брызнула…

Гоноша чуть отступил назад, верно хотел с разгона на калган взять соперника, дабы с ног сшибить, однако осторожность потеряли сам попал в лапы к прикованному Костырю. Палач обхватил его со спины и наудаву принял —давить стал сгибом локтя. Пыжится, пыхтит, единственный глаз кровью налился и вот–вот выкатится. Аражный тем часом не хрипит и будто ухмыляется! Будто не больноемуидышатьлегко! В этот миг раненый Кандыба сел на землю и застонал тяжело, иноки из трапезной к нему бросились. И зароптали, и закрестились:

—Оборотень! Клыками выхвачено!

—Силанечистая, братья…

—Ратуйте… Игумен отвлёкся, не узрел, что сотворилось, как вывернулся гоноша из медвежьих лап. Мало того, успел согнуть Костыря пополам и головою о дуб ударить. Может, не цепь, так палач бы сопротивлялся, а так стоит, как бык на привязи, и бугает — вроде отпустить просит. Ражный его отпустил, скомканную рубаху расправил и пошёл себе к храму. Братия глазам своим не поверила, замерла, скучившись поодаль.

— Ну, испытал мою силу? — как ни в чём не бывало спросил гоноша. — Давай, ставь в строй! Довольно уж править меня!

Сергий множество поединков позрел, в которых палачи княжеские всегда победителями выходили, и тут впервые сломались перед отроком пухобородым. Кое–как с мыслями собрался, пыльную оторопь стряхнул и в храм пошёл. Ражный за ним и, ровно отрок, канючит, однако не без бахвальства:

— Отче, ставь в строй. А коль ещё испытать вздумал, так указывай, с кем потягаться. Больно уж ясти хочется, отче…

Игумен его обратно в придел привёл и даже присесть велел, чего иным не позволял.

— Не спеши, гоноша… Лучше скажи, неужто способно человеку и летать научиться?

Ражный без стеснения уселся и на стенку отвалился — всё же притомился в поединках…

— А то как же? — разглагольствовать принялся. — Можно, да ведь непременно анафеме предадут, поносить начнут — сила бесовская. Только чуть оторвётся человек от земли, так уже говорят, с сатаною спутался. Ещё и спалить могут либо в воду бросить. Когда матушку искал, толпу народа на мосту встретил, а там девица с камнем на шее и поп. Топить привели, ведьма, кричат… Ну, показал я им ножик, разбежались, кто куда. В общем, отбил девицу, в лес уволок. Думал, она матушку мою знает или встречала где. Впрямь ведьма, подумал… Мол, за что тебя? А она плат себе соткала. Такой большой и лёгкий, что залезет на колокольню и с неё сигает, распустив по воздуху. И летит!… Еёи кликнули ведьмой, дескать, только нечисти летать положено, на метле ли берёзовой, на крыльях ли, в ступе…Человеку же богобоязненному велено по земле ходить, крыльев не делать, летучих платов не ткать. Вот потому и попали в татарскую неволю, что летать человеку запретили.

Настоятель почуял, за живое задел, и самому аж жарко сделалось. Однако виду не показал.

—И твоя матушка летает? — спросил между прочим.

—Ато как же! Только без помела… Он упорно не желал отвечать прямо и всерьёз, всё будто на потеху, и потому Сергий повернул на дорожку побочную, к кормильцу:

—А родитель у тебя в плену омуженском бывал?

—Бывал, и не раз, — чуждый ещё словоохотливее сделался. — К Белым Дивам сам в полон хаживал. Потому и меня принял, когда принесли младенцем.

Он скраюжил, на перепутье, так все, кто с гор спускался, ночевать подворачивали. Вот жена у него была сущая ведьма! Потому Бог и детей не дал.

—Тоже из омуженок?

—Где там!.. Из солеваров оказалась. Кормилец её в купе с кобылицей однажды украл, себе на горе. Всю жизнь грызла его, как собака кость. А он терпел, куда денешься? Обратно возврата нет, коль в церкви венчан…

—К омуженкам хотел возвратиться?

—Хотел, но кто же примет венчанного? Дивы, они только холостых умыкают. Да и несыскать ему стало. Зачарованный ходил по земле, а мыслью не витал более. Всё думал детей родных найти. У него, отче, одни девицы рождались. Так омуженки их себе оставляли.

—А как же кормилец твой прежде греховодил–то с ними? Как их отыскивал? Чуждый вовсе будто о еде забыл, даже мечтательно глаза закатил.

— У гоношей в нашем селе обычай и доныне сущ. Когда омуженки с гор спускаются, надо вовремя на их пути очутиться. Да ещё и нрав свой непокорный выказать, дабы горную красавицу привлечь. Они первых встречных не крадут, выбирают достойного. Многие и теперь рыщут по омуженским путям, ночами караулят. А мой кормилец по молодости приноровился у них лошадей угонять. Девы же глазастые, могут нетопырями в воздухе парить. Попробуй–ка своруй кобылицу, даже когда спит!

— Тоже летают?

— Сами–то они не летают, — объяснил чуждый. — Разве что в старости. Но мысль свою на волю отпускают, она и порхает в небе, ровно нетопырь. А мысль у них зрячая, всё сверху видит. Даже то, что простым глазом никогда не увидеть. Кто из гоношей в плену омуженском побывал, те все научены сему волшебству. Если под венец не ходить, всю жизнь мыслью зряч.

Игумен уже внутренне трепетал, предчувствуя услышать про огонь небесный.

— И сию науку в тайне содержат? — спросил осторожно.

— Почто в тайне?.. Да научить сему невозможно. Только Белые Дивы могут чарами своими околдовать. Или как меня — матушка родная, у огня своего грела да научала. Так и кормильца выучили. А он стал кобылиц красть у них. Высмотрит подходящую свысока, заодно и всадницу с гор. Которая тем часом где–нито под кустом почивает. Подкрадётся в волчьей шкуре и угонит. Девица всполошится, а лошадь–то умыкнули! Тут и начинается погоня, кто кого. Им же только дай в удали потягаться. Иные парни всю жизнь так и не женятся, холостякуют. После Белой Дивы им самая красная дева не в радость.

— Что же твой кормилец женился?

Ражный как–то досадливо покряхтел, ровно это его касалось.

— Да по ошибке… Однажды высмотрел девицу под липой, рядом лошадка паслась, красы редкостной. Выкрасть хотел кобылицу, а хозяйка пробудилась, вскочила верхом. Так и угнал с солеваркой. Солевары, это в Дикополье племя такое есть, народишко нелепый, прямо сказать, выгадливый, подлый… Ну и вцепилась в конокрада: женись, иначе укажу своим, кто коней ворует. А с конокрадами ведомо, что делают…

— Знать, матушка обучила тебя нетопырём летать, — утвердительно проговорил игумен. — Зрящую мысль на волю отпускать?

— Да ведь затем и искал, дабы судьбу обрести. А родительница у меня щедрая…

Сергий вновь ощутил жар, словно совсем близко к костру подошёл, или ветром огонь напахнуло — тот самый, небесный, прописанный в пророчестве Книги Нечитаной. Однако, будучи пытливым душевидцем, ничего о нём спрашивать не стал, а зашёл с иной стороны:

— Верно, мыслишь когда–нибудь в родные края податься? Да счастья своего попытать, как твой кормилец делал?

— Не когда–нибудь, а как срок придёт, — уверенно заявил чуждый. — Исполню материнский завет, приму иночество, послужу в Засадном полку, да и пойду искать. Мне ведь иная дева ни к чему. Так что приставляй меня к ратному делу! Испытания я твои прошёл. Вон араксы всё ещё под дубом корячатся, встать не могут.

Игумен вздумал в тот же час осадить бахвала:

— А ведомо ли тебе, послух, что, ступив в пределы обители и заполучив благословление и поруку братии, придётся тебе давать обет безбрачия?

— Так я жениться и не собираюсь, — попытался вывернуться оборотень.

— Один месяц с Белой Дивой у любовного костра затмит целую супружескую жизнь. Видел я кормильца, знаю, как в браке живут. Венец — это же цепь, на коей кобеля держат, а он оттого лишь злее делается. Но спусти, так шалавый…

— Ежели обет безбрачия, то и всяческие прелюбодеяния неприемлемы, — назидательно вымолвил игумен. — Всю силу плоти след переливать не в утехи с девицами либо женой — в доблесть воинскую.

— Эх, как татар побьём, так уйду я из твоего воинства, — заявил он сокрушённо. — И дня более не пробуду. Матушка велела служить, покуда Русь от супостата не избавим. Потом меня никакой обет не удержит. Я волю люблю.

— Нескорое это дело, гоноша, — осадил его Сергий. — Надобно такую силу поднять, с которой ворог не сладит. И Русь позрит да встрепенётся, веру обретёт. Сам видел, в боярстве раскол и предательство, иные удельные князья московскому не повинуются, смущённые Ордой да латинянами. Без Божьей помощи нам и войска не собрать, и не победить.

— На что же монахи у тебя? Молельники? — нашёлся ражный. — Напрасно хлеб едят? Пускай Богу молятся, просят, коль им оружия в руки брать непотребно. А Засадный полк пускай ратному делу учится.

— Скажи–ка мне, от кого ты про Засадный Полк слышал? — наконец–то спросил Сергий, давно держа в голове этот вопрос.

— Да я нетопырём–то покружил окрест твоего монастыря, прежде чем явиться, — признался он. — Да и над тобой полетал. Мысль, она ведь не только зряча, но и слух имеет. И всё тайное слышит. Вот ты, отче, всё горюешь, поединщика нет у тебя в полку. Некого вывести супротив ордынского богатыря. А ведь напрасно печалишься, теперь есть у тебя богатырь.

Игумен замер на миг и спросил осторожно:

— Ужель ты знаешь, о чём я думаю? В сей миг?

— Думаешь спросить про небесный огонь, — и глазом не моргнув заявил чуждый. — Но всё вертишь вокруг да около. Хитростью норовишь выведать, кто его принесёт. И по всему выходит, я должен.

Сергий справился с замешательством и с желанием перекреститься и почураться: речь оборотня звучала как наваждение, ибо разум противился. Быть

того не могло, чтоб чуждый отроческого возраста, случайно забредший в местные леса, конокрад рассуждал о святая святых, о таинстве великом из пророческой книги!

— Кто ты будешь, гоноша? — голос игумена дрогнул. — Не ангел же небесный, человек во плоти…

— Да ражный я, — просто отозвался тот. — Отшельник ваш сразу признал, потому новым именем нарёк. Красного коня дал и матушку искать отпустил.

— А как ты с араксами справился? Как побил и чем? Пламени я не позрел…

— Не было пламени…

— Ужель ты и впрямь должен принести огонь небесный? И в тебе сердце ярое?..

— Нет, отче, не чудотворец я и не Божий посланник. Но ражный воин, коего ты ищешь. Должно, ты в откровении прочёл про огонь небесный.

— В каком откровении? — насторожился игумен.

— Откуда мне знать, в каком? Но ты так думаешь отче. Так скажу прямо, не по силам мне управлять стихиями небесными. Со своими, с земными сладу нет. Летать вот не могу научиться, и всё тут.

Сергий и вовсе обескуражился.

— Да кто же ты? Оборотень? Коль клыками рвёшь?.. Ангел ли во плоти?.. Не знаю, что и думать. Откуда про откровение ведомо?

— Да от тебя ведомо! — засмеялся тот. — Ты ведь беспрестанно мысли сии треплешь в голове.

— А кто же тогда огонь принесёт? — совсем уж нелепо спросил игумен.

Гоноша легкомысленно плечами пожал.

— Никто не принесёт, и не жди, отче.

— Так ведь в пророчестве писано!

— Верно, писано. Только что его приносить? Когда он в каждом человеке от рождения, природой даден.

— Как это — в каждом? И во мне есть?

Гоноша воздел свой взор к потолку.

— Есть в тебе. Да яркий такой, аж слепит.

— В душе огонь, сие понимаю, — согласился игумен. — Да и то не во всякой. Иные вон словно мертвецы живут, холодные… Я ведь про небесный огонь толкую, божественный!

— Ведь и я тоже! — воскликнул ражный. — Иное дело, вызволить его из нутра своего доступно не всякому. Трудное это дело, огонь извлекать. А ещё труднее назад загонять. Матушка всю ночь учила да наставляла. С огнём я быстро управился, но не всякий раз удаётся даже мыслью взлететь. Сама–то небось ровно птица порхает, и без помела. А я и на вершок оторваться от земли не могу, обратно влечёт. Во сне соколом кружу, наяву только мыслью. И знаю отчего, что греха таить…

Сергий встрепенулся.

— Нет, лукавишь ты, гоноша. С помощью огня ты и араксов победил, и келью мою разрушил!

— Немтырей бить легко и разрушать дело нехитрое. Стоит в раж войти да ломать что ни попадя… Летать бы научиться! Вот где огонь божественный нужен!

Игумену опять горячо сделалось. Многие годы он, словно чётки кожаные, Засадный полк собирал по листику, нанизывая на нить монастырского устава. Отбирал самых отважных храбрецов, кто умел сражаться, не щадя живота своего и толк в воинском деле знал. Оттого и не смотрел на прошлое иноков, даже разбойный люд принимал, брал всякого, кто мог пополнить монастырскую боевую казну редкостным и превосходным видом борьбы. Кто мечом в совершенстве владел, кто булавой, колычем, наручами и засапожником, кто в кулачном бою преуспел–всякую науку делал достоянием каждого аракса. Ровно рачительный скопидом, собирал по зёрнышку, скапливал и совокуплял смелость и удаль, хитрость и умение, но всё одно чуял, недостаёт Засадному полку только мужества и сил человеческих, дабы наголову сокрушить татар. А удар по Орде следовало нанести такой сокрушительной мощи, чтоб земля содрогнулась под пятой супостата, чтоб небо с овчинку сделалось, чтоб время его власти на Руси остановилось и покатилось взакат.

Не обойтись было без Божьего благоволения, без огня небесного, без исполина…

Ожгло Сергия словом ражного, ощутил: вот чего не хватает!

—Погоди летать! — подавляя неуместный внутренний трепет, промолвил он. — Ты, гоноша, ещё полетишь. А сейчас научи витязей моих в раж входить да супротивника сокрушать. И сего будет довольно. Научи огонь вызволять, когда надобно! С меня и начни!

—Научить–то можно, да ведь опять скажут–сила нечистая…

—Нечистой силы не бывает, — повторил игумен слова Ослаба. — Всякая от Бога! Научи!

—Тебя, отче, научу, иных–нет.

—Отчего же так? Сам подумай: что станет на бранном поле, коль целый Засадный полк в богатырей обратится? Вот уж потрясём супостата!

—Потрясти–то потрясём, — согласился гоноша. — Такого страху наведём, на многие века в Русь дорогу забудет.

—Так что же держит тебя? Клятва? Заклятье чужое?

Гоноша ссутулился, уменьшился ростом, и показалось, отроческий пух на лице поседел и сам он сделался ровно старец.

—Всякая сила от Бога, это верно, — заговорил дребезжащим голосом. —

Да ведь предрассудки довлеют над разумом. Вон иноки твои, что сторожили меня в келье, чуть не примерли со страху. Да и сам ты, отче, напуган был. Я ведь только двери вышиб. И огня–то метнул щепоть малую. Ежели бы горсть бросил–маковки б с храма горохом посыпались. Уволь, отче, претит душе христианской вызволять из плоти своей дар природный. Но более него то ваона совладать с огнём. А он ведь ровно пожар степной: разойдётся под ветром–не остановишь. В раж войти легко, могу тебя научить. Да выходить из него трудно, понесёт, ровно конь без удил. Всякий богом себя возомнит, и даже иноческий постриг не удержит, устав же тем паче. Не будет супостата–поубивают друг друга, и станет эта сила бесовской. Ражным родиться след, отче, и жить занузданным всю жизнь. И добро бы летать научиться! Так что я один стану ражным служить.

Слушая его, игумен ровно в пучину погрузился, утратив ощущение места, в коем пребывал. И вынырнул с немым вопросом: где я? Такое бывало, когда он слушал ослабленного старца, если тот призывал к себе для наставлений.

Тут же огляделся: вроде в приделе исповедальном, а передним седобородый гоноша. И сразу не сказать, кто кого правит…

—Добро, — наконец–то вымолвил он. — И впрямь, надо ли вызволять огонь на Руси? Распрей и так череда…

—Вот и я говорю, — подхватил оборотень. — Приставляй меня к воинскому делу. Я твои хараксов куражу обучу, пускай мечами да наручами воюют. Позрел, как иноки ратятся на ристалищах в потешных сечах. Добрые витязи будут, ловкие и умелые. И силы в них довольно, даже с избытком. Но нет куража, ярого сердца нет. А надо, чтоб они не пылали страстным огнём на поле брани–светились отражённым огненным светом. Меня одного ражного на полк будетдовольно. Я и на поединок выйду перед битвой. Игумен окинул взором согбенную фигуру гоноши.

—Какой же из тебя поединщик? До богатыря тебе подрасти след, возмужать.

— Но я же победил твоих араксов? А других у тебя нет. Так что место поединщика в полку моё теперь.

— Да мал ты ещё, чтоб супротив Челубея выйти! — усомнился Сергий. — А от исхода этой схватки зависит битва грядущая. Надобно так сразить супостата, дабы полки вдохновились победой.

Бывший скорым на слово да посулы, ражный вдруг замолчал надолго, и Сергию показалось, будто над их головами и впрямь запорхал нетопырь. Иногда по вечерам они залетали в растворённые окна и крылами свечи тушили.

— Кто он такой, сей Челубей? — наконец–то спросил отрок. — Не слыхивал…

— В Орде богатырь есть с таким именем, — озабоченно признался игумен. — Мои лазутчики донесли, недавно из монастыря китайского возвратился, из Шао—Линя. Не готов ты ещё с богатырём силой помериться. Он двенадцать лет в учении был и овладел великими таинствами ремесла воинского. Теперь хвастает, непобедимый…

Едва ощутимый ветерок над головами унялся.

— Да хоть сейчас готов! — заявил гоноша. — Вот если бы ещё летать выучиться! Оторваться бы от земли хоть на единый миг… Но и так сего Челубея одолею, не сомневайся, отче. Мне бы только ещё Книгу Нечитаную открыть да прочесть, где смерть меня ждёт.

И уже в который раз устрашился от его слов игумен.

— Ты что же, ведаешь и о Книге Нечитаной?

— Ничего я не ведаю! Да и читать–то не научен. Матушка сказывала…

— А она откуда знает?

— Сего я и не спрашивал. Но коль такая книга есть, давай её. Прочту о судьбе своей, да и выйду на поединок!

Он опять заговорил так весело и беззаботно, словно, по гоношистому шальному возрасту своему, не ценил блага земной жизни. А Сергий вдруг почуял: пропадёт сей отрок. Сгинет, так и не достигнув мужалых лет! Итак стало жаль его, что горло стиснуло и слёзы навернулись. Не было у игумена своих детей, никогда не изведал и не вкусил он радости родительской. Тут словно безутешное горе отцовское на него сваливалось.

—Надобно со старцем посоветоваться, — вымолвил он наконец, желая оттянуть роковой час. — Ослаб тебе имя дал, знать, и судьба твоя в его воле.

—Добро! — легко согласился ражный. — Пойдём и спросим. Чую, ждёт меня старец. Только, чур, как скажет, тому и быть должно!

Оставив придел, они вышли с подворья монастырского, и тут Сергий узрел в окошке кельи свет—и впрямь ждал отшельник! А была тайная надежда, Ослаба не окажется в тот час или он видеть никого не пожелает. И не позволит совсем юному отроку выходить на поединок с Челубеем, не пожелает давать книгу откровений и отпускать Пересвета искать себе невесту среди Белых Див…

Старец поджидал в келье, но игумен вначале один к нему вошёл.

—Вернулся ражный отрок, наречённый тобой Пересветом, — тревожно проговорил с порога. — В поединщики желает, супротив Челубея выйти. Эко возомнило себе! И мало того, просит Книгу Нечитаную!

У ослабленного старца откуда и резвость взялась–вскочил, ровно и посошков своих никогда не знал.

—Ну–ка позови отрока! Ражный протиснулся в келью, поклонился Ослабу.

—Здрав будь, старче. Это тебе матушка моя поклон земной шлёт.

—Что ещё послала? — сдержанно спросил старец.

—А ещё меня прислала с наказом. Велела идти в монастырь, в Засадном полку служить. Сказала, повинуйся тому, кто дал тебе имя Пересвет и красного коня необъезженного. Но прежде пусть ещё даст Книгу Нечитаную.

—Готов ли ты прочесть, что тебя ждёт? Узнать день и час смерти своей?

— Любопытно мне, старче! От нетерпения горю!

Отшельник вынул из сундука заветную книгу, положил перед свечой на столе и поманил отрока.

— Подойди сюда, гоноша.

— Сей отрок и читать–то не приучен! — против своей воли встрял игумен.

— Сам сказал, грамоты не знает…

Старец книгу раскрыл.

— То, что ему на роду написано, прочтёт…

Ражный склонился над книгой и замер. Только глаза медленно двигались по строкам. А Сергий припал к уху Ослаба и зашептал:

— Великий князь велел в Москву отослать, как явится. Сказал, быть ему путным боярином при нём…

— Бояр и так довольно, — отозвался отшельник. — Его потомки ещё наслужатся князьям… Мне нужен Пересвет.

Отрок с недоумением от заветной книги отпрянул, что–то посчитал, загибая пальцы, плечами пожал.

— Старче, что же столь мало сроку отпущено? Чуть больше года!.. Может, неверно прочёл? Или напутал?

— Прочти ещё раз.

Ражный опять склонился, читал и так и эдак, вновь месяцы на пальцах посчитал.

— Всё верно, под листопад грядущего года мне и смерть придёт. Обидно, старче! Я ничего и не поспею! Хотел наказ матушки исполнить, за Русь постоять… Потом в Дикополье съездить, сыскать себе Белую Диву… Тут писано, на всё мне тринадцать месяцев! И невесту добыть, дитя родить, чтоб род не пресёкся… А я ещё не погулял, не выказал удали!

— Поспешай, Пересвет! — вдохновил Ослаб и закрыв книгу, спрятал в сундучок. — Дабы поспеть к началу битвы.

— Да уж недосуг мне тут с вами беседы вести! — подхватился ражный и бросился в двери. — Эх, крылья бы мне!…

И выпорхнул из кельи.

— А ежели не вернётся? — с тоской спросил Сергий. — Кто выйдет на поединок? Зря отпускаешь, старче! Сей ражный отрок истинный исполин, невзирая что молод!

В тот час за стенами кельи копыта простучали и как–то враз смолкли, словно всадник взлетел вкупе с лошадью.

Отшельник послушал и осел, словно вспомнив о слабости своей.

— Покуда не исполин ещё, — вымолвил с отческим вздохом. — Вот сыщет свою поленицу, совьёт полы, тогда исполнится. А ныне в нём всего лишь половина…


Глава 8

Молчун прямил пути свои, пробираясь из Вещерских лесов в родные края, и потому выскочил из–за реки и с маху чуть в воду не полетел с яра, ибо увидел пожар. И словно ослеплённый им, замер на мгновение, после чего вновь выскочил на берег и тёмным изваянием застыл в сумраке вечера. Полыхал дом вожака, гостиница и кочегарка, огонь перекидывался дальше, уже занимались вольеры, забор и длинная летняя беседка, где охотники пировали, обмывая трофеи. Выли собаки на берегу, треск пламени оглашал сумеречное зябнущее пространство, багровые отблески уже ложились на синеющий свежевыпавший снег, а жар, устремлённый прямо вверх, прожигал небо.

Волк вскинул морду и попробовал голос. Запалённое бегом дыхание срывалось, и начинала саднить рана на брюхе, некогда оставленная собственными клыками. Он прервал песню, заскулил, и вдруг из едва уловимого за расстоянием запаха дыма, гари и талого снега пробился отчётливый голос продления рода–ни с чем не сравнимый, манящий и неуместно будоражащий аромат сучьей течки. Пометавшись вдоль берега и отфыркивая великий соблазн, он решительно скользнул вниз по заснеженной песочной осыпи. На стрежевом месте за берег был неширокий и подмытый, а далее текла густая, подсвеченная пламенем вода, напоминающая горячую лаву. Здесь, у её зеркала, пахло только стынущей рекой напополам с прелью дерева и горьковатым живым ивняком, поэтому зрелище пожара затмило все иные чувства. Молчун отполз назад, разогнался и прыгнул с ледяного козырька. Раскалённая поверхность реки оказалась обманчивостудёной, однако он давно уже вылинял, обрёл плотный под пушеки досередины плыл, не испытывая холода. А далее начало до боли знобить лапы и особенно горячие подушечки пальцев, которые скоро омертвели и утратили чувствительность. И всё же он на одном дыхании одолел реку и принялся ломать тонкий заберег, ища опоры и совершенно не ощущая боли. И когда с трудом выпрыгнул на толстый лёд и отряхнул густую воду, то на снегу остались кровавые брызги.

Собаки наконец–то почуяли зверя, когда он оказался всего–то в трёх саженях: одни поджавши хвосты, в панике бросились прочь, другие ощерились и вздыбили шерсть на загривках. Однако Гейша, бывшая среди них, внезапно сделала высокий скачок вверх, словно пыталась заглянуть за горизонт, и с лаем бросилась навстречу зверю. Волк лёг передней на спину и обнажил брюхо с седой шерстью, покрывшей старый ноющий шрам.

Запах течки исходил от кормилицы, причём настолько яркий и густой, что вмиг взгорячели заледеневшие лапы…

Рыжая обнюхала его открытый живот, тщательно полизала резанные льдом передние лапы, потом взвизгнула и понеслась на берег, вовлекая в игру. Кобели немо ощерились, сбились в стаю, однако не посмели и с места сойти.

Волк вскочил, вынюхал след вожака стаи, ещё раз отряхнулся от хвоста до головы и, облегчённый, ринулся в пустой проём калитки. За ней след терялся, свежий снег стремительно таял от излучаемого жара, и двор был почти чёрный, мокрый, как весной, текли жидкие ручейки и распрямлялась прибитая трава.

Молчун покружился возле пылающих зданий, заглянул в пустую каменную «шайбу» и встал, осматривая пространство единственным глазом. Гейша пришла к нему сучьей, виляющей походкой и улеглась подле, улыбаясь влюблённо и похотливо. Волк на собачий выбор не искусился, словно не заметил кормилицу свою, а зачаровался огнём пылающего дома вожака стаи.

Тогда она дотянулась и ещё раз полизала кровоточащие лапы–зверь и этому не внял. Вдруг вскинул морду к небу, завыл трубно искорбно, подражая долгому крику человеческому. Сука вскочила, подвязалась платком длинных висячих ушей, но, одержимая зовом природы, не подхватила волчью песню.

Зато кобели за пылающим забором отозвались нестройным хором жалеек, будто подголоски тризного причета. И всему этому распеву вторил горловой, басистый гул пламени.

Только рыжая кормилица, волей судьбы угодившая со свадьбы на похороны, но влекомая силой плоти, вертелась возле самца и, как парящая весенняя нива, требовала семени. Скорбный этот хор разом оборвался, как только в рубленом доме с громовым раскатом рухнули потолки. Искристый столб взмыл в багровое небо и достал низких зимних туч, создавая ощущение, будто на землю упала звезда. Пламя выжгло пазы, каждое бревно теперь раскалилось, словно металл в горне, и пылающий сруб напоминал ритуальный костёр, на котором сжигают покойного. Каркасная гостиница горела совершенно иначе–быстро, нешумно и совсем не жарко. Так горит картонная коробка, долго сохраняя почерневшую прежнюю форму. Огонь скоро съел многослойный утеплитель, а что оказалось не по зубам, обрушилось вниз смрадными валами. Брусовой костяк здания обуглился и начал гаснуть, исторгая дым, тогда как простоявший более века бревенчатый дом лишь набрал самый высокий градус. Начало плавиться и растекаться стекло, коробиться железо, а от излучения на Молчуне высохла и затрещала зимняя шерсть.

В это время на территорию пылающей базы влетели два всадника с тремя седоками — неслись на пожар, но опоздали, тушить было нечего. Все трое спешились на скаку и встали посередине, прикрываясь руками от жара, однако кони почуяли волка, заплясали, затрубили, прижимаясь к людям.

— Огня боятся, — определил один и крикнул: — Стоять! Стоять, сказал!

— Зверя чуют, — второй стащил со спины ружьё. — Странно. Собаки молчат, а кони чуют…

Третий заворожённо смотрел на бушующее пламя.

— Это был отцовский дом? — спросил он.

— Был, да сплыл, — ответили ему братья. — Эх, немного опоздали…

— Он его шаровой молнией подпалил! — горделиво сообщил крикливый.

— Видали, как полыхает?!

— Вряд ли, — усомнился другой, тихий. — Когда он молнией бил, воронка оставалась. А тут кругом только снег растаял…

Молчун послушал их, отковылял за «шайбу» и лёг в её тень, теперь сам слизывая кровь с израненных лап. Сука не теряла надежды, последовала за ним. Кони и вовсе одурели, рвали поводья из рук.

— Поехали отсюда! — крикливый заскочил в седло. — Лошади бесятся!

Тот, что был с ружьём в руках, тоже сел верхом, но третий всё ещё пялился на пожар, прикрываясь рукой.

— Запрыгивай! — велели ему. — Чего встал?

Он словно и не услышал, вдруг натянул куртку на голову и бросился к пылающему дому.

— Моджахед! Серёга! — заорали ему. — Ты что?!

А тот достиг огненной стены, что–то схватил голой рукой и отпрянул назад. Куртка на голове вспыхнула и опала дымящимися лохмотьями.

В руке у него светился раскалённый самоковный гвоздь.

— На память, — сказал он, перекидывая добычу с ладони на ладонь. — Об отчем крове. Горячий…

— Ну ты даёшь! — восхищённо отозвались братья.

Красный гвоздь начал медленно буреть.

— Вы езжайте, — попросил парень, играя гвоздём. — Я побуду здесь ещё немного…

— А вот уж хрен тебе! — заявил крикливый. — Садись, поехали!

— Приду, честное слово! — клятвенно заверил тот. — Вдруг вернётся?

— Он не вернётся! Он ушёл насовсем!

— И сказал тебе вину искупить, — добавил тихий. — Так что поехали служить…

Парень содрал с себя остатки сгоревшей куртки, затушил тлеющие пятнышки на тельняшке и, не выпуская гвоздя из рук, запрыгнул коню на круп.

Лошади понесли их напрямую — в проран сгоревшего забора…

Молчун проводил их взглядом и встал. Притихшая было Гейша завертелась возле морды, вызывая на игру, однако, словно на клыки, наткнулась на его приглушённое рычание и отскочила.

За «шайбой», в месте уединённом, прикрытом от пожара и заснеженном, словно белая постель, волк наконец–то вновь уловил зовущий вкус жизни. Вскормленный собачьим молоком, впитавший вместе с ним преданное отношение к человеку и терпимое к псам, он, однако же, пренебрёг гулящей сукой. Ещё раз окрысился, утробно заворчал, отгоняя Гейшу, после чего потрусил к догорающему забору и воротам. Перепрыгнув через тлеющие головни, он миновал полосу слякотного снега и уставил нос в землю. Почти свежий след вожака стаи ровной строчкой тянул по белой дороге и скрывался за поворотом.

На этом повороте Молчун и обернулся, в последний раз глядя на догорающую вотчину. Дом развалился и лишь изредка выпускал протуберанцы пламени, дотлевал, высвечивая чёрный остов гостиницы и трактора среди почти ровного поля, где ещё недавно стояла база. Кормилица осталась на месте бывших ворот, опять подвязавшись платочком ушей, только сейчас по– старушечьи скорбным, и возле неё уже дрались кобели. Волк не пожалел ни о чём, ибо след вожака манил сильнее, заставляя трепетать вдруг ставшую бродячей душу. Вожак на этом месте тоже оглянулся и пошёл уже уверенней, крупным, напористым шагом, выбрасывая впереди себя снег с носков армейских ботинок.

Версты полторы он не сбавлял скорости, пока не начал часто останавливаться перед грязным логом и прислушиваться. А потом и вовсе свернул с дороги в лес, крадущимся волчьим шагом приблизился к краю лога и здесь постоял некоторое время. Ночной тягун навеял запах близкого присутствия людей, отчего Молчун прилёг и начал осторожно спускаться следом вожака в заросший мелким ельником, глубокий лог, где можно было спрятать всё, что угодно. Сначала на склоне ему попались несколько куч человеческого дерьма, укрытого снегом, — верно, люди здесь обитали не один день, скорее сидели в засаде и ждали добычу. Потом пустые бутылки из–под водки и воды, также выброшенные ещё до снегопада, и лишь на болотистом дне лога появились их первые свежие следы. Похоже, засада в срочном порядке и налегке бежала отсюда, оставив на месте тяжёлые бронежилеты, пластиковые коробки с сухпаем и сумки с аппаратурой. Цепочки следов то сбивались в тропу, то расходились, и тогда было видно, с какой скоростью могут бегать люди. Все часто падали, цепляясь за колодник и кочки, не разбирали пути и неслись прямо по воде с намокшим снегом. Молчун сопроводил их следы до угнетённого сосняка, где наткнулся на шипящий звук, исходящий из земли, сделал кружок и отыскал источник: на снегу валялась потерянная рация…

Он вернулся к месту засады, подхватил след вожака, пересёкший наискось лог, и скачками пошёл вверх. Вожак вернулся на дорогу и опять зашагал размашисто, без опаски, но через три поворота извилистого просёлка что–то насторожило его, вынудило затаиться на обочине под толстой лиственницей. И в тот же час донёсся запах стреляных гильз и едва уловимые следы автомобильного выхлопа. Однако вожак оставил укрытие и пошёл далее, прижимаясь к обочине, дабы не мелькать в дорожном просвете. Скорее всего, здесь была ещё одна засада, с меньшим количеством людей, которые и попытались остановить вожака. Он появился внезапно, и кто–то начал стрелять, скорее для острастки: пули исчиркали снег по бокам следа и оставили следы на деревьях много выше головы. Что произошло потом, тоже было понятно зверю, ибо два человека сидели пристёгнутыми, обнимая толстые сосны, а третий исчез вместе с вожаком и машиной. Далее дорогу прорезали только автомобильные покрышки…

Молчун прижал уши, приблизился к крайнему пленнику, и тот, верно озябший и заторможенный, вскочил, попытался спрятать нижнюю часть тела за дерево — не вышло. Забраться вверх тоже не удалось: наручники мешали.

— Волк! — закричал он и в тот же час стал уговаривать с гипнотическим тоном в голосе: — Не трогай, не приближайся, не смей. Проходи мимо. Я безоружен и безопасен…

Его товарищ, бывший в трёх саженях на другой обочине, тоже встал и молча, вмиг исчез за своим деревом — только голые руки в наручниках торчали, как семейка переросших опят. Волк отошёл от первого, обнюхал второго и отпрянул: от него понесло свежим дерьмом и мочой. Следы третьего тоже остались, похоже, вожак сначала катал его по снегу, затем посадил в машину. На дороге осталась его бронированная, воняющая потом сфера, подшлемник, патроны россыпью и в магазинах да обрывок чёрной кевларовой униформы. Молчун вынюхал след протекторов и дальше пошёл на махах, благо, что укрытый влажным снегом просёлок хорошо держал толчковые задние лапы.

Он бежал уже несколько суток подряд, пробираясь через леса, проскакивая открытые поля, луговины речки и железные дороги, за всё это время не съел ни куска мяса и пил только воду или хватал снег. Подобные странствия за последний год стали привычными для Молчуна, к тому же он легко проходил сквозь крупные посёлки и даже города, не опасаясь быть признанным за волка и ничуть не страшась людей. Даже позволял накормить себя или вовсе погладить. И напротив, огибал стороной мелкие, где народ был дошлый, наблюдательный, не принимал его за крупную бродячую собаку и мог встретить выстрелами. Старая рана, оставленная пулей гаишника, давно заросла, однако у волка остался особый нюх на милиционеров, особенно на дорогах. До сей поры он мстил искусно, даже изящно, ни разу не пролив и капли их крови, но ввергая в животный страх, который так или иначе сидел в каждом.

Как всякий странник, он путешествовал больше вдоль дорог, а то и по обочинам, и не мог пропустить мимо ни одного поста ГАИ. Мести и забавы ради зверь незаметно подкрадывался к будкам, высматривал жертву, после чего нападал всегда из–за укрытия, внезапно и спереди. Ударом передних лап валил наземь, крысился в лицо, затем рвал форму, ремни, иногда разоружал, унося с собой амуницию вместе с кобурой или жезл. И сразу стремительно исчезал, но недалеко: затаившись где–нибудь поблизости, вкушал плоды мести–суету, ор, стрельбу, в общем, сумасшествие на смерть перепуганных людей. Краденое оружие сначала пытался разгрызть, но поддавались лишь деревянные или пластмассовые жезлы, которые он уничтожал в прах, у пистолетов же только накладки на рукоятях–всё железное закапывал. Однажды воспользовался открытой патрульной машиной, забрался на заднее сиденье и там затаился. Едва гаишник сел за руль и тронулся, вырос за спиной и не сделал хватку, лишь обозначил её, будто бы схватив за горло. При этом не оставил даже царапин.

Милиционер вынес дверцу и набегу открыл не прицельный огонь по собственной машине. Когда кончились патроны, Молчун выбрался из кабины, спрятался в придорожной канаве. И оттуда уже увидел, как гаишники разоружили и скрутили своего товарища, после чего приехали врачи в белых халатах, натянули на несчастного смирительную рубашку и увезли.

Догнать вожака, уехавшего на отбитой машине, волку не удалось, и за полночь на окраине райцентра он нашёл в кустах аккуратно опрокинутый джип, к колесу которого был прикован наручником третий участник нападения. При виде волка он изловчился и заскочил на борт, но стать недосягаемым не сумел. Зверь встал на задние лапы и беззвучно ощерился ему в лицо–этого было достаточно, чтоб разум помутился от ужаса. По крайней мере, претерпевшие дикий страх люди навсегда оставят желание охотиться за вожаком стаи.

Человек, верно испытавший радость, что был отпущен живым, опять ощутил близость смерти и не струсил–тихо заплакал.

Молчун вновь подхватил след, теперь пеший и совсем свежий. Вожак шёл открыто, по улице, пользуясь ночью, и зверь не стал искать обходных путей: прорыскивать крупные посёлки безлюдной ночью было неопасно, только иные псы брехали да редкие встречные на всякий случай шарахались. Волк миновал райцентр и тут, на другом краю, где проходила автотрасса, потерял след: скорее всего, вожак остановил попутный транспорт. Человек бы посчитал, оборвалась связующая нить и остаётся лишь направление, в котором уехал преследуемый, да и то приблизительное, однако для зверя это значило лишь то, что настигнуть вожака по земному, источающему запах, горячему следу не удастся.

Начиналась не просто погоня, а привычная для волка охота, ибо все теплокровные твари, в том числе и люди, оставляли иной, холодный след в пространстве, и взять его мог только редкий человек. Даже не у всякой собаки сохранилась способность, называемая расплывчато и неопределённо: верховое чутьё–всё, что осталось в них от былой звериной породы. Человек вкладывал в это совершенно иной смысл, полагая, что охотничий пёс берёт запах, оставленный зверьком в воздухе либо на деревьях, если уходит по кронам. На самом деле теплокровные и живородящие источали в пространство незримый световой след, по образу и подобию напоминающий полярное сияние и воспринимаемый органом чувств, который человек ошибочно называл интуицией. Если небесный свет Севера возникал в стратосфере и был видим, то этот, напротив, притягивался к земле и со временем в ней исчезал. По своей исключительной индивидуальной неповторимости и таинству существования он походил на рисунок папиллярных узоров и держался в воздухе долго, не боялся дождей, ветров, снегопадов и прочего, что так быстро стирает след запаха.

Голод обострял верховое чутьё, однако до определённого уровня, поскольку усталость от многодневного, почти бессонного пути его притупляла.

Запас сил, накопленный ещё в Вещерских лесах, был на исходе, и требовались обильная пища и сон, хотя бы на сутки. Поиск вожака стаи теперь переходил на тонкий уровень, и догнать его было возможно лишь в том случае, если он где–то остановится на несколько суток.

Во всех странствиях по свету основной, ежедневной пищей Молчуна были легкодоступные зайцы, которых он прихватывал походя, подсекая свежий след. Он разрывал зверька на две–три части, проглатывал и бежал дальше. Такая легковесная еда была чем–то вроде куска хлеба, съеденного на ходу и только забивающего чувство голода, но не дающего силы. Однако в межсезонье, впору смутного состояния природы, большинство травоядных выжидали погоду и прятались на лёжках, в потаённых крепях и в еретьях. Рыскать и искать по кустам–шкуродёрам пустую пищу не было ни времени, ни охоты, а световых следов в атмосфере зайцы практически не оставляли из–за своей травоядности, впрочем, как и одинокие овцы. Только сбившись в стадо, они излучали жидкое кисельное марево, напоминающее то, что бывает на болотах в жаркую погоду.

Сейчас бы в пору был кабан–сеголеток, однако поблизости от большого посёлка таковых не существовало, всех давно выбили или распугали, и оставались только домашние, спрятанные в тёплых свинарниках.

По вросшей в кровь привычке самому не следить, особенно по свежему снегу, волк свернул с трассы на грязный, расхристанный просёлок, наезженный тракторами, и по нему вернулся в посёлок. Отыскивая пищу, он редко прибегал к верховому чутью, ибо в том нужды не было: в тех селениях, где была техника, непременно оставался и скот, исключение составляли только таёжные посёлки, где рубили лес. Колёсный трактор возил сено к небольшой частной ферме на краю райцентра и сам привёл к добыче. Почерневшие от дождя, не припорошённые снегом, рулоны были раскатаны по широкому двору от стен скотника до ворот, поэтому Молчун запрыгнул на крайний и, словно по кочкам, доскакал до длинного рубленого сарая. Тут полежал, принюхался и точно определил, где у хозяина что находится: свиней он не держал, зато в летнем, дощатом сарайчике было полно овец. Вероятно, люди успокоились, посчитав, что истребили всех волков в округе, особых преград на пути не ставили, и Молчун потрафлял их заблуждению. Ступая где по сену, где по навозу, чтоб не оставлять явных следов, он приблизился к сараю с подветренной стороны и оказался перед воротами, закрытыми на обыкновенный завёртыш. Молчун много раз крал домашний скот, однако никогда не врывался в хлева и стайки, не резал понапрасну животин. И в этот раз попросту выпустил их на волю и вернулся по рулонам на исходную позицию, к тракторной дороге. Для любого барана открытые ворота и возможность выйти из загородки равнозначна стремлению заключённого бежать из узилища при виде открытой двери. На улицу высыпали сначала молодые барашки, за ними потянулись старые, и потом гурьбой кинулись овцы. Через несколько минут вся отара паслась возле тюков с сеном.

Молчун выждал, когда некрупная овца отобьётся от стада, легко и бесшумно взял её за горло, взвалил на спину единым броском и спокойной рысью потрусил назад по грязной, жидкой дороге, скрывающей все следы. Добыча сучила ногами, хрипела, однако он не смыкал клыки, чтобы не оставлять крови на дороге. Овцы не испытывали чувства страха, а значит, и предчувствия смерти, поэтому трепыхались от неудобства — ехать с прикушенным горлом на волчьей спине.

Зверь выскочил на асфальт, покрытый снежной кашей, и поскакал в сторону, куда уехал вожак. Несмотря на глубокую ночь, по дороге шли машины, и он предусмотрительно сворачивал в канаву, чтобы не попадать под свет фар. Через несколько вёрст волк ушёл с трассы, только здесь прирезал овцу и, не опасаясь за следы свои, понёс в ближайший перелесок, хотя совсем рядом был значительный массив леса.

Выбрав сухое место под зарослями колючего боярышника с огрузшими от снега, ветвями, он сбросил наконец–то добычу, полежал немного и, невзирая на голод, стал есть неторопливо, не жадно, будто выказывая пренебрежение к пище. Всех травоядных он начинал с внутренностей, пожирал самые сладкие куски, ливер и жир, однако при этом не притрагиваясь к кишечнику и сердцу, коими брезговал даже в самую голодную пору. Затем выгрыз хрящеватую грудинку и лишь потом принялся за филейные части. Совсем уже лениво рвал крупные шматки, тщательно перекусывал, дробил мелкие кости и глотал, изредка прислушиваясь к шороху предутреннего ветра, прихватывающего ледком повсеместную слякоть. Съел более половины овцы, похватал замерзающего снега и уже ранним утром лёг рядом с пищей.

Молчун часто дневал вблизи напряжённых автотрасс, бывало, что даже в кромке, за полосой отчуждения: мерный гул проходящего транспорта был страннику вместо колыбельной и одновременно средством контроля пространства. Стоило машине остановиться поблизости или появиться любому иному звуку, не вписанному в музыку дороги, он мгновенно просыпался, оценивающе всматривался и вслушивался в происходящее. Иногда вскакивал, потягивался, встряхивался и вновь укладывался спать. На сей раз сон не был умиротворённым, утренний мороз превратил трассу в каток, автомобили ползли медленно, особенно грузовики, и до обеда, пока асфальт не посыпали песком и солью, волк вскидывал голову каждые полчаса. Потом лёд растаял, колёса зашуршали по сырому, скорость возросла, и соответственно изменился ритм сна.

В сумерках Молчун встал, поковырялся в остатках пищи, выгрыз только жир и несколько кусков мякоти, недоеденное оставил ворону, уже сидящему над головой. Отдохнувшие мышцы и чувство сытости требовали движения, и он потрусил полем вдоль дороги, ориентируясь по свету фар. Подмёрзший неглубокий снег, подровнявший землю, лишь добавлял скорости, на открытых местах он переходил на мах и к полуночи одолел вёрст сорок. Движение на трассе ослабло, и тогда волк выбрался на гладкую обочину, изредка увиливая от проскакивающих машин. Время от времени он останавливался и высматривал незримый след вожака. Подобных следов над дорогой витало десятки тысяч, иные яркие ещё, иные малозаметные, тающие, однако они не сбивали с толку и служили только искристым фоном, ибо след вожака был всегда довлеющим над другими, как Полярная звезда довлеет над всеми иными на ночном небосклоне. Он сверял свой маршрут по ней, как по компасу, и бежал дальше.

В город он пришёл на рассвете и безбоязненно потрусил улицей, по тротуару, где уже был народ. По утрам люди вообще не реагировали на него, даже как на бродячую собаку, поскольку хоть и проснулись, однако продолжали дремать на бегу и находились в относительной реальности из–за спящих чувств, которые пробуждались к обеду вместе с голодом. Поэтому он без приключений добрался до железнодорожного вокзала —именно сюда привёл след. Вожак не задержался нигде даже на четверть часа, и его целеустремлённость означала лишь одно: изготовился в дальнюю дорогу. Точно также он уходил в Вещерские леса, без сожаления и оглядки. Зеленоватый световой росчерк на перроне обрёл совершенно строгое направление и далее уже неподвижно висел над путями, превращаясь на горизонте в яркую лазерную точку.

Первый раз на волка обратили внимание, когда он спрыгнул на рельсы и потрусил по шпалам свободного от состава пути. Человек в оранжевом жилете отскочил в сторону, опешил на мгновение, а потом закричал по рации:

—На путях волк! Крупный волчара!.. Давай МЧС сюда!

Скорее всего, ему не поверили, потому как человек стал спорить, а Молчун тем временем взял в галоп и был уже на краю рельсового поля. Он не раз путешествовал по железным дорогам, самым надёжным волчьим ходам, где можно даже не отбегать в кромку леса, чтоб пропустить транспорт, достаточно было спрыгнуть с насыпи и трусить вдоль неё, пока мимо гремит состав. За городом, на переезде, его признали во второй раз: скучающая дежурная с метлой зевала у будки, верно, готовилась промести рельсы, когда сработает автоматика и закроют шлагбаум. Прервала зевоту, прикрыла ладошкой рот:

—Ой, кажется, волк настоящий!

И ничуть не испугалась, скорее, наоборот, стряхнула скуку. Молчун сбавил ход и сел: через переезд сплошным потоком катили машины.

—Ты с дороги–то уходи, — осторожно посоветовала женщина. — Задавят ненароком!

Он бы перескочил, но переезд был недавно отремонтирован, почти не гремел под колёсами, и автомобили не снижали скорости, на мгновение взламывая пунктирный след вожака.

—Нет, собака, — разочарованно определила женщина и замахнулась метлой. — Давай, давай отсюда! Раскатают, отскребай тебя потом!

Молчун терпеливо выждал, когда загорится красный свет, и потрусил через дорогу со скоростью гуляющей собаки.

— Волк! — однако же восхищённо признала женщина. — Ты погляди!..

И стала торопливо прометать рельсы. На железной дороге многие люди к волкам относились уважительно.

За городом след круто отклонился на юг сообразно с линией и потянул в даль, обрамлённую с обеих сторон почти сплошными рядами дачных посёлков. Молчун давно уже привык ходить путями вожака, однако в южном направлении он ехал впервые, и потому дорога была незнакомой. Когда закончились дачи и по–зимнему пустынные перроны электричек, волк впервые за этот день остановился, чтобы напиться воды из незамёрзшего ручья. И тут увидел нагоняющий грузовой состав, в основном с круглым лесом, притормозивший на повороте. Он никогда не ездил на транспорте, опасаясь замкнутого пространства, хотя случаев прокатиться на грузовике и даже в рейсовом автобусе было предостаточно. Но тут лес везли на открытых платформах, и он поддался соблазну, выскочил из–под мостика, настиг последний вагон и запрыгнул на узкую буферную площадку.

Место было вполне комфортное; если лежать вытянувшись, то и болтанка не страшна; однако лес перекрывал поле зрения, и след над дорогой исчез. Вожак мог выйти на любой станции, поехать в другом направлении, и было легко пропустить миг, когда зелёный маячок мелькнёт где–нибудь сбоку. Тем паче желудок ещё не перетёр пищу, смаривало в сон, а по–кошачьи заскочить на высокий штабель леса, да ещё на ходу, Молчун был не в состоянии — когти не выпускались, чтоб зацепиться за верхнюю кромку барьера. Тогда он поднялся на задние лапы, вытянулся во всю длину и стал, как альпинист, карабкаться по отвесной стенке, сложенной из торцов брёвен. Задний вагон мотало по сторонам, лапы срывались с уступов, и он в тот миг завидовал всей кошачьей породе, вспоминая, как загонял на деревья рысей — так, из шалости, ибо терпеть не мог их запаха. Несколько раз задние лапы срывались, и он чудом зависал на подушечках пальцев передних, наугад ища опоры и прижавшись к стене. К тому же слабо увязанная пачка леса при движении шевелилась и скрипела, засовывать лапы между баланов было опасно: вероятно, их загрузили недавно, и брёвна ещё не улеглись, не притёрлись друг к другу. И всё же пришлось добровольно нащупать и сунуть задние лапы в эти капканы, когда до верха оставалось совсем немного, поскольку в середине пачки не было выступов. Он надёжно опёрся, распрямился, достал наконец–то кромку штабеля и понял, что левая лапа застряла–некрепко, не то чтобы зажало, но высвобождаться следовало рывком или с усилием. На ходу, при такой болтанке, сделать это, не свалившись, оказалось невозможно: под передними лапами были свежие, осклизлые от наледи брёвна.

Мимо промелькнул один полустанок, потом второй, и люди, стоящие на перронах, могли увидеть распятого волка. Товарняк не останавливался и даже не сбавлял хода. На одном из подъёмов, когда состав всё–таки снизил скорость, Молчун попытался высвободиться и чуть только не рухнул вниз, спиной на рельсы, ибо при движении спрыгнуть обратно на буферную площадку не удалось бы, впрочем, как и по–кошачьи успеть перевернуться в воздухе. Он оставил попытки в надежде скорой остановки и ощутил, как сначала зажало в щели коготь пальца левой задней лапы. И всё равно его ещё можно было выдернуть без особого урона, однако скоро между лесин оказался и сам палец. А состав гремел и гремел, минуя разливы рельсовых полей станций, мало того, начали затекать и деревенеть лапы. Его тело было приспособлено к постоянному движению, к стремительному бегу, но недолгому и статичному напряжению сухожилий и мышц, исключая разве что челюсти. Несколько раз он вцеплялся ими в край торца балана, ослаблял лапы и всё ещё делал попытки высвободить зажатый палец. Сосновый лес был строевым, хотя и разнокалиберным, но перед мордой не оказалось ни единого тонкого бревна, которое можно было бы закусить пастью и тем самым надёжно вонзить клыки.

Нижние ещё пробивали кору и заболонь, впивались надёжно, однако верхние медленно скользили, лишь царапая спил твёрдой древесины.

Он не испытывал паники, беспокоило то, что, распятый на торцах штабеля, он не чуял следа вожака. Между тем уже стемнело, состав вышел из лесной зоны, вокруг дороги потянулись сумрачные заснеженные поля с перелесками, плоская равнина, на которой товарняк лишь прибавил хода. Палец закусило окончательно, и после короткого прострела он стал чужой, потерял всякую чувствительность–будто сработал некий механизм, природный наркоз, позволяющий зверю без болевого шока отгрызть лапу, попавшую в капкан. И тут состав наконец–то начал тормозить, на малой скорости прокрался через большую пассажирскую станцию и встал на товарной, причём на отшибе, близко от жилых деревянных домов. Сразу же по буксам застучали молотки, и волк, не дожидаясь, пока его обнаружат, отцепился от штабеля и под весом тела перевернулся вниз головой, опершись передними лапами о площадку.

Застрявший палец при этом безболезненно выкрутился из сустава, однако не из капкана и продолжал удерживать зверя. Изо всей силы он толкался свободной задней и обеими передними лапами, но ни высвободить, ни оторвать его не мог.

Стук молотков приблизился вплотную, люди шли с фонарями, другого освещения не было, поэтому зверя на площадке не заметили. Едва они удалились, как с тёмной улицы посёлка выехал тяжёлый грузовик, причём задом и без фар. Он сходу заехал на пути с низкой насыпью, сдал к самому вагону, и из кузова на буферную площадку полезли двое с железными крюками в руках. Один из них, ловкий и подвижный, сразу попытался забраться на штабель, в потёмках натолкнулся на Молчуна и отпрянул.

—Тут кто–то есть! — полушёпотом выдавил он. — Мохнатый…

Пошарил пространство крючком, при этом зацепив волка за брюхо. Тот зарычал, чем заставил обоих заскочить обратно в грузовик.

—Собаку привязали!

— А почему не лает?

— Хрен знает… Обрываемся!

— Погоди, посвечу…

Через секунду вспыхнул неяркий налобный фонарик. Ослеплённый волк угрожающе зарычал, однако не испугал воров.

— Если привязали, почему стоит на раскоряку? — мужественно рассудил один. — Это и не собака — волк! Давай забьём!

Поднял крюк, но сразу не ударил, примерившись бить сбоку.

— Если сорвётся? — трусливо предположил второй. — Ну–ка его…

— Хватай крюк, забьём! Иначе лесу не достать!..

— Ну, вы чего там вошкаетесь? — из кабины высунулся третий. — Давай скорее. Пока электровоз не перецепили!

Их торопливость и обманчивый свет спасли Молчуна. Первый удар был мимо, крюк просвистел над самой головой и по инерции громыхнул по высокому борту грузовика. И тогда второй, трусливый, ударил сверху вниз, подавшись вперёд. В последний миг волк увернулся, железный крюк скользнул по левой лопатке, и этого хватило, чтоб высвободить заднюю лапу. Всё произошло молниеносно, зверя, как из катапульты, бросило вперёд, и рука человека сама угодила в пасть, вместе с зажатым в ней крюком. Слабые кости захрустели, человек заорал, однако Молчун расцепил челюсти и, бросившись на задний борт грузовика, достал за ляжку второго. Одним коротким движением он вырвал клок одежды, шкуры и мышцы обидчика, брезгливо выметнув из пасти мерзкий кусок. И, сопровождаемый криком ужаса, спрыгнул на спасительную землю.

Дурной, дикий ор ещё долго слышался за спиной, пока волк не свернул с длинной деревенской улицы в переулок, оказавшийся тупиковым. Он с ходу перескочил один забор, второй и, только оказавшись на заснеженном огороде, ощутил боль в задней лапе. Поджав ее, Молчун одолел ещё несколько препятствий и наконец–то очутился в неубранном льняном поле. Коробочки со зрелым семенем издавали ритмический шорох при каждом прыжке, и это были единственные звуки после железнодорожного гула и грохота. Он сел в середине этой тишины и стал зализывать рану: палец на лапе был выдран с корнем, и в образовавшуюся дыру с обрывком сухожилия набилась грязь. Волк с хирургической тщательностью очистил рану, одновременно усмиряя боль, поджал лапу и, не задерживаясь более, помчался кружным путём к железной дороге.

Он вышел к насыпи уже далеко от пригорода и сразу же взял след вожака.

Мерцающая в ночи зеленоватая точка напоминала путеводную звезду и теперь пропадала на короткое время, когда в попутном или встречном направлении проносились составы. Скорость на трёх лапах заметно упала, однако он всё равно шёл махом, поскольку теперь не мог рысить. Время от времени, пропуская поезда, Молчун останавливался прямо на откосе и зализывал всё ещё кровоточащую рану. А под мостом через неширокую речку опустил её в ледяную воду, чтоб остудить горячее жжение, пришедшее на смену боли, и одновременно напился.

И всё равно к утру, будучи сытым, он начал уставать, поскольку удар по лопатке был хоть и вскользь, однако оставил кровоподтёк на мышце и саднящее жжение. Надо было отлежаться хотя бы сутки, чтобы подживить рану и восстановить силы, однако путеводная звезда над дорогой меркла, вожак передвигался со скоростью, пожалуй, в трижды большей, и след таял, как тает хвост кометы. После коротких передышек он вставал уже с трудом и не бежал — ковылял тяжело, приседая назад. Засветло он вышел в пристанционный посёлок, располагавшийся с обеих сторон железной дороги, и сразу попал под брех собак из–за изгородей и ворот. Хорошо, что повалил густой снег, скрасивший его выразительную серость: редкие прохожие не обращали внимания на одиноко бредущего, хромающего пса. Так он добрёл до пустынного перрона и лёг под единственную скамейку зализывать рану. Его волчья душа протестовала ещё раз попытать счастья и заскочить на какую–нибудь платформу проходящего грузового поезда. Он пропустил несколько составов, в том числе и пассажирских, прежде чем на перроне послышался некий ритмичный стук костыля. По неровным, вкривь и вкось уложенным плитам неуверенной походкой двигалась слепая женщина. Она прощупывала палкой дорогу и всё равно оступалась, поэтому двигалась медленно и зигзагами.

Через несколько минут слепая нащупала посошком скамейку, поставила тяжёлую сумку и со вздохом села.

От неё исходила волна печали, связанная с какой–то болезнью, вероятно тяжёлой: такой зыбкий свет обычно исходит от обречённых либо умирающих. Молчун выполз из укрытия, подковылял к женщине и лёг возле ног.

—Собачка, — вяло проговорила она и, сняв перчатку, погладила. — Одноглазая…

Молчун позволил ей приласкать себя, однако никаких чувств не выразил

—не умел ни улыбаться, ни вилять хвостом. Только расслабился, развалив сторожкие уши по сторонам.

—Хозяина потерял, — голос её уже звучал отстранённо, как из другого мира. — Почему–то раньше тебя не встречала. Я здесь всех знаю… От поезда отстал? Волк посмотрел ей в блуждающие, блеклые глаза: молодая ещё, притягательная, но утончённая красота, словно прошлогодняя шерсть, утратила исконный цвет, излиняла, обвисла клочками–будто умирать собралась.

—А ты ведь не собака, — определила. — Ты очень умный пёс. И взгляд человеческий. Тебе куда нужно? Я еду к морю, а ты? Ей просто хотелось с кем–нибудь поговорить, чтобы не думать о болезни, которая, словно дым в морозную пору, стояла кучевым столбом.

Бывало, что от восторга, ещё в щенячестве, волк лизал руки вожаку стаи, но больше никогда и никому. Тут же, повинуясь некому отчуждённому желанию, сдержанно коснулся языком её открытой ладони и положил голову на передние лапы.

— Что это значит? — спросила она, и на бледном лице появилось что–то вроде изумлённой улыбки. — Ты кто?.. Ангел?

Молчун лишь покосился на неё: взор у женщины был мёртв, мир в глазах уже не мог отразиться, словно в зеркале, покрытом чёрной занавесью.

Женщина отчего–то не посмела больше прикасаться к нему, гладить, ласкать, либо как–то иначе выражать свои чувства и надела перчатку.

— Нет, ты не ангел… Ты похож на волка, только одинокого. И ошейника на тебе никогда не было…

В это время на путях показался пассажирский, замедляющий ход. Объявлений по радио не было, однако же поезд остановился, и к нему, оравой грабителей, бросились люди с пакетами, кастрюлями и корзинами, внезапно появившись, словно из–под земли. Женщина сделала несколько шагов к вагону и вдруг вернулась.

— Поехали со мной? Будешь моим поводырём?.. Думай скорее, стоянка — одна минута.

Возле вагонов и в тамбурах шла стремительная торговля, что–то перепихивали из рук в руки и кричали, не понимая друг друга.

Волк встал под её руку, а слепая на ощупь отстегнула длинный ремень с сумки и замкнула его на шее.

— Так надо. Иначе не пустят.

Волк сунулся к вагонным ступеням перед женщиной и был бы наверняка остановлен проводницей.

— Куда?.. — успела спросить она и тут узрела слепую. — Всё равно справку!..

В это время кто–то рядом выронил бутылку с пивом, проводницу окатило брызгами и битым стеклом. На асфальте вздулась шапка пены и началась такая же пенная перепалка, кто разбил и кому платить. Зверь протиснулся возле ног спорящих и оказался в тамбуре, после чего захромал по плацкартному вагону. Женщина шла следом и считала своим костыликом купе.

— Нам сюда, — сказала она и нащупала свободную нижнюю полку. — Спрячься на всякий случай…

Молчун, не раздумывая, заполз в нишу под полкой. Весь он не уместился, мешали сумки, однако попутчица села к столику и прикрыла его подолом длинного платья. Поезд в тот же час тронулся, и под полом знакомо застучали колёса.

Женщина расстелила постель и легла, умышленно спустив край простыни до самого пола. Их головы оказались совсем рядом, мало того, слепая попутчица как бы невзначай свесила руку и принялась ласково трепать волчий загривок.

— Все ездят к морю летом, а мне можно только зимой, — обречённо проговорила она. — Не купаться и не загорать. Только дышать воздухом. В морском воздухе есть йод… Ты не спишь?

Таясь, она заглянула вниз, и Молчун увидел в её оживающих глазах отражённую путеводную звезду…


Глава 9

Накануне вечером монастырский вежда получил знак из потаённого скитского поселения на Кончуре, значения коего не ведал: светочем три великих креста выписали, а потом круг очертили. И так повторяли несколько раз, ровно кричали и дозваться хотели. Вежда не знал, что ответить, вот и прибежал к игумену за толкованием да советом. А тот и сам был в неведении, к чему эти кресты, и потому поспешил к отшельнику. Послушав его, Ослаб велел передать, мол, весть принята и более светоч на башне не возжигать.

Ещё с осени старец ждал этого знака, смысл которого знал один: из Константинополя вернулся Северьян, в иночестве Григорий, посланный в Кафу несколько лет назад. Судьба его была причудлива, цветиста, однако в зрелые лета мир притомил скитальца, и, прослыша о Троицкой пустыни, он разыскал её среди лесов, дабы обрести покой.

Родом Северьян был из городецких купцов и в молодости по делам торговым очутился в Кафе, у генуэзцев, где подрядился возить товар ко фрягам, в Геную, поскольку с отрочества плавал по Волге, морем Хвалынским в Персию и мореходство знал. Покуда доставлял меха, пеньку, канаты, смолу живичную да скипидар, и в ус не дул, товару своего прибавлял к хозяйскому и торговал с выгодой. Поскольку же ватага корабельная была из разных стран, речью овладел и фряжской, и греческой, и даже абиссинскую понимал. Платья носил заморские, ибо любил рядиться искусно, прозывался на манер соответствующий, и так бы вскорости забыл, откуда родом, какового племени и как настоящее имя, если б однажды на его корабль фряжский хозяин не погрузил рабов до полусотни, вкупе с иным товаром. Ордынский хан ходил набегом в область Оки, зорил гостей по Волге и привёл полон великий, который продал в Кафу. А среди рабов оказался сродный брат и племянница Северьяна, которых он признал!

Что делать? Не своими же руками сродников в рабство продавать? Уговорился с невольниками, снял с них цепи, а на свою разномастную ватагу надел. Приплыли к необитаемому берегу в проливе, высадили пленников, а сами разбойничать пошли в моря, ибо не зрели тогда иного пути. И множество фряжских и прочих торговых судов пограбили и пожгли, особенно тех, что рабов перевозили латинянам, много крови пролили. Не вынесли такого бывшие невольники, домой стали проситься, ибо у многих уже на корабле семьи образовались и чада малые появились.

Отпустил свою пиратскую ватагу Северьян и вздумал грехи искупать. Поселился у фрягов на берегу моря, вспомнив, что правоверный, перекрестился в латинскую веру и так поначалу пристрастился к божескому служению, что священником стал, скрыв своё прошлое. А известно: кто двуликой жизнью живёт в храме, тот особенно прилежен и одержим в молитвенных трудах, да только латиняне о том не ведали и, видя прилежание в вере, послали Северьяна в Геную, суды чинить над еретиками.

Поглядел городецкий купеческий сын, как людей на кострах жгут да в реках топят, — даже у бывшего пирата жила не стерпела, бежал он на попутном корабле обратно в Кафу. Хотел на Оку перебраться, к сродному брату, чтоб век скоротать, однако по пути услышал про Троицкую обитель, где всех бывалых людей, готовых отчине своей послужить, принимают. Тут Северьян вспомнил имя своё исконное и ещё то, что Отечеству за всю жизнь и дня не служил. Расспросил, как найти заветную пустынь, пришёл да в ворота постучал. Игумен сначала его в келейке своей пытал долгими беседами, потом в храмовом приделе правил, но до пытошного скита и дыбы не дошло — отправил на правёж к ослабленному старцу, что жил отшельником в келейке.

Поскольку ещё послухом Северьян изведал о воинстве иноческом, то вспомнил ремесло пиратское и, невзирая на мужалый возраст, попросился в ратники, мол, знакомо мне оружье огнестрельное, пищали и мортиры, кои на Руси в диковину, а я бы мог всю братию обучить. Чем не огонь небесный? Однако Ослаб иной урок задал, вернуться в Кафу в образе латинянского священника и там вызнать, какую подмогу готовят генуэзцы ордынским ханам и темнику Мамаю. Северьяну не хотелось возвращаться к прежней жизни, тем паче в Кафу, но коль уж вызвался служить отчине, то и противиться не стал.

Без малого два года он подвизался при княжеском дворе Кафы, за мудрость, проницательный ум и полезность свою сподобился заполучить доверие и много чего разузнать. Ослабу тогда и стало известно, что с помощью фрягов Мамай мыслил заполучить всю власть в Орде. А ещё в Кафе чуть ли не открыто обсуждали, с кем из московских бояр и удельных князей темник, правивший от имени хана, встречается, какие разговоры ведёт. И кто из них готов перейти на сторону Орды, выступить против великого князя, если тот вздумает сразиться с татарами. И от Северьяна же узнал, что рязанский князь Олег сговорился с литовским Ягайлой и теперь они вместе уговаривали Мамая поскорее двинуть войско в русские пределы, дабы молодой Дмитрий испугался, оставил стольный град и бежал в северные земли. Олег с Ягайлой тем часом войдут в Москву и Владимир, да и встретят ордынцев хлебом–солью, как дорогих гостей. Потом–де и ярлыки получат на княжение, поделив Русь между собой и давая Орде прежнюю дань, которую Дмитрий платить отказался. А выгода у Кафы одна, торговая: генуэзцы вновь получат невольников во множестве и по малым ценам, коих станут продавать по всему Средиземному морю. Оттуда же возить товар диковинный, сравнимый разве что с огнём небесным, который разит на сто шагов и более, — кулеврины, пищали и огненный припас к ним.

Многое из того, что ослабленный старец получал от своего лазутчика из Кафы, ни игумену, ни тем паче великому князю не сообщал, опасаясь, что тот по молодости лет своих и яростном сердце не сдюжит и, наспех собрав войско, пойдёт карать изменников. И по поводу тайных сношений латинян со Вселенским патриархом Филофеем умолчал, ибо сам был поражён подобным известием. Так–то они будто бы находились в постоянных распрях с римским папством, а на деле существовали мирно, особенно в делах торговых, и каждый радел за свою выгоду оттого, чтоб ордынское иго никогда не кончалось. А скрыл правду от великого князя Дмитрия, чтоб тот не впал в отчаяние, вообразив, что не Орда, а Запад и Восток, тайно сговорившись, подобно вурдалакам, пьют кровь из покорённой Руси.

Меж тем Северьян так пришёлся к кафскому двору, что вскоре был отправлен к Филофею тайным послом при патриархе. И ещё три долгих года прожил в Константинополе, время от времени посылая нарочными вести Ослабу. Получая их, отшельник всё более убеждался, что вывести из неволи отчину возможно, лишь имея могучий Засадный полк. И собрав его однажды, нельзя распускать во все времена, ибо Орда бессмертна, как бы в последствии ни прозывалась, в какие бы цвета одеяний ни рядилась, какие бы слова ни начертала на своих хоругвях. Покуда сущи араксы, готовые выйти на поединок с супостатом, до той поры и будет суща Русь.

Знаки, полученные веждой, означали, что Северьян наконец–то вернулся из–за моря и ныне пребывает в потаённом скиту, дабы никто из чуждых и послухов обители не лицезрел его.

Старец мыслил отправиться к нему на утро, по сумеркам, однако на исходе морозной январской ночи в Троицкую пустынь прискакал княжий доверенный, Строган. Ехали верхами, скоро и налегке, с подводными, при путном боярине всего лишь трое подручных, все заколели и поморозились изрядно. Снегом оттёрлись на подворье, а как в тёплую келью ввалились, так у всех лица красными пятнами пошли. Добро, в валяной обуви были, иначе бы вовсе без ног явились, известно, как леденеет ступня в стремени, и не почуешь, как заживо отомрёт.

Прежде чем о нужде пытать, в такую дорогу пославшей, настоятель позволил гостям отогреться, сам гусиным жиром морозные ожоги смазал и горячим хмельным мёдом напоил. И так было ясно, великий князь Строгана погнал не меды пить, с тайной просьбой отправил. Иначе бы вежды светочами вести передали, ибо старец Ослаб велел игумену новые вежи поставить на всём пути от Москвы до монастыря. Ордынцы ведали, для чего Русь высокие башни по лесам рубит, баскачьи призоры время от времени выискивали и жгли. А вежд, коль ловили со светочами, сначала пытали, дабы вызнать знаки, и, не добившись, полумёртвых свергали вниз. Чтоб самим не рыскать по тёмным хвойным дебрям, награду объявили: всякому, кто вежу сыщет и укажет, коня давали. И ведь находились продажные души, указывали, и не раз игумен посылал к ним своих иноков, но не для того, чтоб покарать измести; мыслил вывести скверну, дабы неповадно было даже думать о пособничестве ордынцам.

Изверился, избаловался народ под игом, отпустил поводья судьбы своей, и волочёт его сей мерин, куда ему вздумается. Давно ли готов был жизнь отдать за землю Русскую и нрав отеческий! Давно ли насмерть стояли псковитяне, к примеру ведомые князем Александром по прозвищу Невский, в великие крепости одевая земли свои, чтоб защититься от ливонцев? Ныне же литовские князья и сами псковитяне качаются, ровно быльник под ветром: то с Москвой заодно, то супротив неё. Где ныне вольный и своенравный дух славянских племён, коль иноземцам позволили панствовать на Западе, насаждая чуждые обычаи и веру, а Восток урвать и насиловать с восточной стороны?

Подобные мысли терзали троицкого отшельника долгие годы, и в последние особенно, после известий от Северьяна. Покуда Ослаб вкупе с игуменом в великой тайне пестовали и ровно молитву вытруживали Засадный полк, собранное с удельных княжеств войско не силу и отвагу себе добывало в сражениях с ордынцами, часто неумело противостоять хотя бы на равных. А случись одолеть татар в некой малой и потешной схватке, в пирах да бахвальстве утопало. Прошедшим летом за незаслуженную гордыню и поплатились сполна: знали, что пришедший с Яика царевич Арапша собрал довольно войска, мысля пойти с востока к Москве. Будто перед Мамаем похвалялся, что одним летом возьмёт и пограбит Нижний с Рязанью, погрозит стольному граду и назад вернётся. Мамай ему позволил Русь попытать: каков бы нибыл исход набега, всяк на пользу. Побьют царевича–ума прибавят, дабы впредь не кичился, а коли он побьёт–понудит князя Московского спешить и земли подчинять себе, рыская с дружинами по своей отчине и творя раздоры.

И вроде бы многие князья, бояре воеводы всерьёз восприняли угрозы, совокупили силы и навстречу выступили, дабы не пустить в нижегородские пределы. Но, беспечные, встали станом на Пьяне–реке, даже караулов не назначая, разъездов не посылая в степь, доспехов и оружия не вынимая из обозов! И развлекались тем, что пировали всласть да ловлей промышляли, ибо за Пьяною рекой довольно дичи всяческой. Арапша ордынский, о коем прежде не слыхали, сам с виду хлипкий, кривоногий — соплёй перешибёшь, так сокрушил хмельное растелешённое войско, что и бежать никому не позволил. Кто в реке не сгинул, был истреблён татарами. По отворённому пути ордынцы ринулись на Нижний и, разграбив его, отправились за Суру, потом взяли Рязань, откуда князь бежал.

В общем, погуляли всласть и удалились. И ладно бы перед ордынцами не выстояли по недомыслию да ложному величию; перед мордвою преклонились!

Позрев, как избивают войско Москвы и Суздаля, князьки мордовские собрали свою ватагу и пограбили всё, что от татар осталось. Подобного позора ещё не испытывала Русь. Правда, вежды весть принесли, будто князья опамятовались и зимней стужей пошли на Волгу, сполна наказали мордву, да всё одно остались с набитой мордой.

А лазутчики Ослаба доносили: темник Мамай взирает на потуги Дмитрия Московского, на хлопоты его по собиранию земель, козни строит, тайно сносясь с удельными князьями, и мысль тешит единую: дабы не сплотилась Русь, не совокупила все силы, ежегодно совершать набеги на Москву. Де–мол, я не Арапша, чтоб бить бахвалов растелешённых далеко от стольного града, мне любо сойтись с достойным супротивником в Москве, суть с князем, и не покорить — унизить его, вынудить к побегу, надолго отбив охоту потягаться силой.

Ослаб же мыслил навязать темнику битву, коей ещё не ведала Русь, да и сама Орда, пожалуй, со времён Батыя.

Троицкий старец, схимомонахом будучи — не воеводой, не удельным князем, знал: вот–вот настанет час, когда подобное свершится. И потому, презрев каноны, определённые Вселенским патриархом, свой устав спроворил по Книге Нечитаной и ему следовал. Не дожидаясь вестей от княжеских лазутчиков, всюду своих засылал, подбирая из числа монастырских послухов и братии. Иные настолько искусны были лицедействовать, как Северьян, что служили и при хане, и при Мамае, и при том же Арапше.

Зимою Ослаб и узнал про замыслы в Орде. Неслыханный успех царевича на Пьяне–реке раззадорил ханского воеводу, темника Мамая, вздумалось ему наперекор мудрых намерений своих потешить самолюбие. И вот теперь он лета ждал, дабы не только спалить Нижний Новгород, а и Москву взять, до которой Арапша не дотянулся. Князья Олег Рязанский и Ягайло подзуживали темника, мол, свои уделы сдадим и вид сделаем, будто против встали, сами же пропустим твоё войско — ступай на стольный град! Получив такую весть, ослабленный старец не стал ничего таить, через игумена отправил посыльного к Дмитрию. И тот внял Ослабу, прислал доверенного Строгана.

Вкусившие медов товарищи его спать повалились, а путный боярин крепился, выказывая мужество и волю исполнить долг. На колени пал перед настоятелем.

— Отче, князь велел челом тебе бить. Не я, недостойный Радька Строган, стою коленопреклонённый, — сам великий князь. Не я с мольбой взываю к тебе, игумен: дай Засадный полк! Не сдюжит княжеское войско перед Мамаем. До сей поры среди бояр и воевод раздор великий. Тайно уличают друг друга в измене и двуличии. Крест друг перед другом целуют и клянутся, а отай доносы шлют. А коли так, не быть единству и храбрости на ратном поле. Надобна подмога! Доколе же полку твоему сидеть в засаде? Великий князь считает, час пробил!

Игумен призадумался, ибо по уставу не вправе был распоряжаться судьбой араксов и самому решать, когда полк выйдет из засады на Пир Святой. А посему велел обождать и призвал ослабленного старца. Тот выслушал мольбы доверенного и, не раздумывая, сказал, как отрубил:

— Не дам полка.

Строган при виде таинственного Ослаба поначалу оробел слегка, верно мысля позреть владыку властного, однако же, увидев убогого немощного старца, осмелел.

— Но князь Дмитрий сам бы прискакал просить, да занемог! Ходил мордву учить и простудился зело. Пластом лежит!

— Не дам, — повторил старец. — Засадников не дам, но отряжу малую ватагу отроков. Пускай поучат витязей бывалых и горделивых, как след отчину любить и с супостатом биться. А князю так скажи: намерения Мамая на Москву сходить не более чем ордынская потеха. Царьки между собою спор ведут и тешатся, играя. Нам след к битве великой изготовиться, которая случится не летом будущим, но токмо через год. Наш час ещё грядёт.

Верно, доверенный боярин настропалён был без Засадного не возвращаться.

— Весть из Орды была, от верных людей князевых. Мамай к набегу готовится изрядно. Может случиться так, полк твой к битве не поспеет, а супротив Мамая один не выстоит.

Ослаб оставался непреклонным.

— Великой битве быть через лето, под листопад. Не под Москвой — на поле Куликовом, близ Дона и реки Непрядвы.

— Откуда сие ведомо? — изумился Строган. — Как можно всё изведать, что мыслит супостат? Тем паче знать, где битве быть?

— Князю известно, что и откуда, — уклонился старец. — И ещё передай: пускай не в Москве сидит, идёт встречь темнику, к Рязани. Путь у него один, не разминётесь.

Путный боярин вскочил, лицо взялось коростой свежей, и тут она полопалась, кровь засочилась.

— Да ведь опасно оставлять Москву!

— Москве осады не сдержать.

— Но князь хлопочет! Зимою долбят рвы, на стенах камень запасают, смолу. В амбары хлеб свозят, прочие припасы…

— Это добро, — прервал его Ослаб. — Однако же Москва не выстоит…

— Помилуй, старче… Я краем уха слышал, тебе известно много, чему должно случиться. Будто у тебя некая книга есть, по коей ты гадаешь… Но можно ль полагаться на гадания?

Речь боярина стала путаной, сон порошил глаза и разум, ровно песок.

— Не спи, Строган! — прикрикнул бывший тут настоятель. — Тебе ответ держать перед князем!

Тот встрепенулся.

— Прости, игумен! И ты, старче, прости… Сон туманит разум. Сомнениями князь терзается. После поражения на Пьяне важно верх взять над силою ордынской! Надобно сокрушить супостата, дабы дух поднять! А ну как ошибка в твоём писании, старче?! И битве роковой быть не через лето, а ныне, под стенами стольного града?

Ослаб обвис на посохе и сам словно в дрёму впал.

— Ордынцев не след пускать к Москве, — промолвил он наконец. — В князьях и боярстве брожение, раскол, инакомыслие. Явных изменников возвели на плаху, да тайные остались. А они опаснее втройне! Они целуют крест, держа засапожник наготове. К тому же народ изверился московский. Притомился взирать на кривду и не внимает правде. Непременно сыщутся те, кто ворота отопрёт. И впустит супостата, даже без выгоды себе–чтоб князю навредить. Так и скажи ему. Ну уж как князь поступит, ответ ему держать. Не перед Богом, перед всеми коленами, кои родятся вольными, да вырастут под игом. А посему Засадный полк стану беречь как зеницу ока. Таким будет моё слово.

Строганпоник, верно готовый живота не щадить во имя отчины и великого князя. Да вот несу мел исполнить его волю. А Ослаб тем часом достал мешочек с желудями и дубовой ветвью. Отсчитал ровно дюжину, добавил столько же листьев, всё прилежно завернул в тряпицу и путному боярину подал.

—Возьми вот…Пусть князь пошлёт на Киржач. Тебя или ещё кого…Там, в пустыни, есть отрок по прозвищу Кудреватый. Ему вручить след сей знак.

—Отрок? — всполошился боярин. — Тот самый, ражный? Коего князь себе приглядел?

—Нет, Строган, это другой отрок, — осадил старец. — Получив от меня сию посылку, Кудреватый под Рязань придёт, с товарищами. В известный ему срок. Искать его не следует, сам княжье войско найдёт. И в битву вступит, коль будет нужда. А нет, так не объявится. Пускай воеводы сами научаются бить супостата, пускай не уповают на засадников и Господа. Но ежели кто из моих витязей искалечен будет или погибнет, спрос будет с князя. Немой спрос— тех, кого недостанет на поле Куликовом в нужный час. Мёртвые там возопят, Не прядва вспять потечёт от крови, коль полк не выстоит из–за одного аракса… Путный боярин устрашился от слов старца, крестом осенил себя, как будто не с монахом черноризным беседу вёл, не со схимником–суть с чёртом. Однако же опомнился.

—Помилуй, старче! Отдай хотя бы отрока сего! Что князя уберёг от уморенья в бане! Глядишь, они утешится… Ослаб слов убедительных даже не искал.

— Коль Бог его попросит, и Богу не отдам.

Строган уже знал — старец не отступит, и взмолился:

— Так хоть яви его!

— Сей гоноша не красна дева, чтоб любоваться…

— Князь в дар меч послал ему! Велел вручить…

И из сумы дорожной извлёк булат с рукоятью золочёной и в ножнах, серебрённых узорочьем. Ослаб оружия даже не коснулся, но игумен взял меч, клинок на остриё проверил, взвесил в руке и положил на стол.

— Безделица ему сей княжий меч, — заключил старец. — Но так и быть, когда вернётся ражный, вручи ему, игумен.

— А разве его нет? — опешил боярин.

— Я отпустил гоношу, — признался старец. — Справить дела мирские, долги раздать и прочие потребы исполнить…

— Но было велено при себе держать! — путный боярин сел на лавку, ноги не держали. — Я слышал сам…

— Не всё творится по веленью князя, — промолвил Ослаб. — Есть промыслы иные, подвластные судьбе и никому более.

Боярин молод был и, как все отроки, мало вникал в дела духовные, да и не хотел вникать, ибо подавлен был строптивостью старца, не знал, как подступиться, робел, должно быть ведая отношение великого князя к отшельнику троицкому. Да и притомился от ночной дороги.

— Дмитрий Иванович непременно спросит, — пожаловался он, скрывая зевоту. — Что мне ответить, старче?

— То, что услышал…

Юность брала своё, усталость и долгий холод клонили Строгана в сон, глаза померкли, веки закрывались. Дрёма, как хмель, развязала язык и пробудила искренность.

— И что великий князь о нём хлопочет?.. Молится… Спас от изменников? Но кто б не спас! Мне б довелось, и я… Ладно будь муж именитый или уж сын… А то безродный гоноша, холоп…

И сломленно на лавку повалился, заснул с открытым ртом, ибо коросты на лице стянули кожу.

— Пусть отдохнёт боярин, — заключил старец и тяжело поднялся. — В Москву не отсылай, покуда не вернусь.

И вышел из келейки вон.

Игумен суму дорожную под голову Строгана подсунул, укрыл рядном, задул свечу и притворил за собою дверь.

Отдавши своего красного коня ражному отроку, Ослаб не признавал иных лошадей, поскольку верхом не ездил, и в скит идти вознамерился на снегоступах. Сергий взволновался.

— Провожатых пошлю с тобой! Снег убродный, мороз…

— Сам добреду, — жёстко отозвался старец. — А ты зри тут, чтоб за мной никто не увязался…

Северьян добирался до Троицкой пустыни окольными путями и ещё на купеческом судне, с коим прибыл в Киев, бороду отпустил, поскольку бритым был согласно латинянскому закону. Затем остриг то, что отросло, небрежными клочками, вместо одежд заморских обрядился в рваньё и, глаза закатив, прикинулся блаженным. Таким и на берег сошёл. Подобный сорный люд в ту пору мело по Руси, ровно опавшие листья, и потому скоро смешался с кабацкой голью, испытывая радость лишь оттого, что повсюду слышалась родная речь. Уставши от чужого платья и нравов душных, лицемерных, он словно погрузился в светлый и прохладный омут, ничуть не стесняясь наготы. Не таинства личины своей ради, не безопасности во имя, а из побуждений души, тоскующей по вольному житью, он сидел на папертях с протянутой рукой или слал проклятья, коль видел татарву баскачьей стражи. Или утешал народ, завёрнутый в тулупы, сам сидя босым нас негу, суля, дескать, терпите, люди, скоро лето. Итак, собирая подаянье ради Христа, где пешим, где на подводах за плату малую и даром, он кое–как пришёл в Коломну и там, показав свои чётки игумену, был принят с честью и доставлен в скит Троицкой обители.

Но даже здесь рванья не снял и долгих косм своих не расчесал— предстал перед Ослабом как есть.

—Мамай не желает великой битвы с Русью, — ещё на пороге огорошил он. — Ему сподручней набегами терзать, посылая своих воевод. Но кафские купцы его склоняют сойтись великими ратями. Подмогу сулят не токмо оружием, припасами, но и ратной силой. Из Генуи корабли плывут с наёмными полками, коим вперёд заплачено. В самой Кафе уж места нет, куда селить, так в посадах размещают или в горах станами стоят. У фрязинов выгоды довольно: вся дань, которую ханы ордынские получают с Руси, особливо рабов, мягкую рухлядь, мёд и воск–всё через Кафу везут морями далее, в Рим, к германцам, франкам, англосаксам и даже в Персию. Весь мир взимает дань! И уже свычен стал к сему: без рабов в нечистотах погрязнут, озябнут без мехов, без мёда жизнь горька, без света восковых свечей–мрак кромешный. Да всё им мало, жалобятся на дороговизну. И дабы снизить цены, всем миром толкают темника на битву великую. Мамай упорствует покуда. А фрязины в Кафе открыто говорят: московского князя Дмитрия в купе с войском, подвластными князьями и боярами — всех извести под корень. Вырвать, как сорняк. И ладно бы, коль фряги жаждали поражения да латиняне в купе с папой. Вселенскому патриарху правоверный великий князь ненавистен! В Константинополе ныне не императоры правят–басурмане. Там сын с отцом за престол дерутся, поддавшись их соблазнам. Филофей Киприана рукоположил в митрополиты, дабы тот власть отнял, рассорив Дмитрия с князьями. Но Филофей ныне в темнице обитает, свергли, а нынешний патриарх Макарий хоть и противник ему, да полномочия подтвердили толкает Киприана в Москву. Митрополит Алексий ныне не угоден, ибо не управился, хоть и за князя правил. Мало того, в сговор вступил с Дмитрием и попустительствует ему, позволяя игуменам творить свои еретические уставы. А посему грядущим летом умрёт скоропостижно.

Только сейчас Ослаб узрел, что перед ним не бравый морской разбойник, не оборотень, искусный в лицедействе, но старец, скорбящий и печальный.

—Ты это услышал сам, из уст Макария? — только испросил отшельник. Северьян бороду смёл в кулак.

—Патриарх и словом не обмолвился. Напротив, всячески хвалил Алексия. Де–мол, за Отечество ратует, блюдёт церковь. Сам же под твердил митрополичий сан Киприана!.. Не верю его словам! Не верю никому! Повсюду двуличие и ложь! Такие похвалы хуже судебного вердикта. Вроде бы оказывают честь и славят, а нож за спиной… Вернувшись в Кафу, я был тот час послан в Москву, к митрополиту. И яд мне даден был. Снявши с шеи наперстный крест латинянский на длинном гайтане, подал Ослабу. С обратной стороны креста была вделана малая ладанка с затвором. Старец хотел открыть, но Северьян упредил:

—Нет рожь, старче! Не касайся даже… Хотя я засмолил ладанку на всякий случай.

—Первосвятитель не принимает никого, — заметил Ослаб. —

Сказывают, болен. Ныне чурается даже епископов и своей прислуги. Должно быть, опасается Киприановых козней. Как же тебе велели войти к нему?

—Мне должно быть в одеждах пасторских, — объяснил лазутчик. — И изъясняться на фряжском, Алексий в нем лет речи. Сказать, из Кафы прибыл, потайному поручению. Чтоб говорить с глазу на глаз. Дескать, Мамай ныне не мира ищет, а великой битвы. Алексий снизойдёт, услыша такие речи. А далее поспорить с ним о вере, об обрядах храмовых… Митрополиту по нраву тягаться словесами… Да незаметно всыпать яд в питьё. Крест невзначай оставить и самому уйти, будто бы рассорившись. Но прежде убедиться, что испил из чаши.

Пагубу яд приносит не в тот же час, немного погодя. Мне к тому времени уж быть далече…Позрев на мёртвого владыку, прислуга завопит: митрополит отравлен латинянином! А с нею вместе и вся Русь всколыхнётся. Тогда Дмитрий и признает Киприана, ибо устрашится Рима, не посмеет с ним вздорить. Да и побоится оставить храмы правоверные без митрополичьего надзора и покровительства патриарха. А погрязнув в церковных сварах, оставит все потуги соединить земли Русские. Тем часом дело довершит Мамай. Пройдёт всю Русь, Батыю уподобившись. Сим подвигом и завлекают темника. Ещё сулятханство, как токмо свергнут Магомета–хана. Ему сидеть на престоле остались дни считаные. Орда правит Русью, ярлыки даёт на княжение, а Ордою—Кафа. А Кафа Римом управляема.

—Суровы замыслы, — вздохнул ослабленный старец. — В сём лукавстве не сразу и поймёшь, что сотворить след, дабы их разрушить. Ты сам–то, Северьян, как мыслишь? Лазутчик поёрзал.

—Покуда брёл блаженным по городам и весям, довольно было дум. Итак, и эдак взирал…Но только одна мысль достойна. Не знаю, примешь ли?

—Так излагай!

—С лукавыми след поступать лукаво. Нам надобно во всём потакать Кафе. А вкупе с ней и Риму, и Константинополю. Вершить токмо те дела, кои они хотят. Дабы понудить самого Мамая к великой битве. Коль фряги уговорами его склоняют да посулами, нам должно обиду нанести смертельную. Чтоб не по наущению фряжскому, но по своей воле и охоте все силы собрал в единое воинство вкупе с наёмной иноземной. Чтоб сам просил подмоги, в том числе и у русских князей–изменников. Тогда во мраке хитростей и лукавства всё высветлится. Мы позрим воочию друзей своих и врагов. И станем биться не с Мамаем. Не с Ордой, которая сама забава в чужих руках, — с гордыней всего мира.

— Искус велик, — послушав, заключил старец. — Пожалуй, верно мыслишь…

Северьян вдруг обвял, и взор его погас.

— Токмо сомнение есть… Понудивши Мамая ополчиться, не сотворим ли горя? Покуда был блажен, чудился здравый смысл… А ныне в скиту поколебался… Что, если, растравив степного зверя, с ним не сладим? Совокупивши многие народы, племена и наших изменников, Орда воспрянет, кровь оживится. Сдюжим ли супротив силы мира? Избавимся ли от неволи татарской?

— Супостата мы одолеем, — уверенно промолвил Ослаб. — Да векового ига не исторгнем. Третье поколение выросло в неволе. Она же хворь злобная, чуме подобна, летит по ветру. И ныне исходит не от татар, фрягов или прочих недругов — от нас самих. Разит не тело, прежде всего разум. Только невольники, ровно несмышлёные чада, теряют голову от малых побед, похваляются и в итоге терпят поражение. А потом плачут, проклиная судьбу. Вольные люди торжествуют молча и скорбно, ибо страдают от пролитой крови, своей и вражьей. Великое сражение станет началом исцеления. И три грядущих поколения родятся и возмужают, его памятуя. Только гордость за предков своих способна вытравить сию болезнь. А излечившись, станут вопрошать, рассуждать и спорить: мол, нужна ли была битва? Что принесла она, коли и победив супостата на ратном поле, мы продолжаем давать дань? И ярлыки просить на княжение?.. Исцелённые скоро забывают о своих болячках.

Северьян ещё пуще ссутулился, поник, однако же взор свой истомлённый уставил на старца.

— Неужто для укрепления духа надобно ослабить тело? — вдруг спросил он. — Я слышал, ты, старче, сам себе подрезал сухие жилы, дабы стать немощным.

— Всё лжёт молва. — На посох опираясь, отшельник кое–как поднялся. — Игумен пришлёт тебе одежды, припасы на дорогу…

— Постой, старче! — всколыхнулся лазутчик. — Не поспел сказать тебе того, с чем шёл!.. Просить хотел, сними с меня урок! Я не достоин исполнять его, тем паче носить сан иноческий…

— Сказывай, да поскорее. В обратный путь пора…

— Я разуверился, старче, — вдруг признался Северьян. — Искал утешения во Христе и храме. Был и правоверным, и латинянином. Пасторский сан обрёл, потом постриг принял от игумена… А ныне всё отверг! Душа моя сотлела в прах. Нет веры в мире, а знать, и Бога нет. Что патриарх Вселенский, что папа римский сущи не дух пестовать, а властвовать и суды чинить. Стада пасти не со крестом, с бичом, ибо люди для них — скот. Да будь Господь над нами, позволил бы он торговать людьми, како товаром бросовым? Допустил бы костры, на коих еретиков палят? По всему миру, отче, жареной человечиной пахнет… Теперь казни меня. Или укрепи, коли тебе способно.

И голову склонил перед отшельником. Наряд блаженного был ему впору, шея истончилась, обвисли плечи, и грудь провалилась. А помнится, богатырь был, палицей играл, ровно былинкой.

— Подобных речей я слышал довольно, — молвил Ослаб. — Извериться не мудрено, особенно когда приближен к тем, кто правит миром. Они сами богам уподобились… Ты, Северьян, отдохни здесь день–другой. С братией побеседуй, что живёт в скиту, уйми мирские страсти. Пожелаешь, я ещё приду, смятение утешить. Мнится тебе, Бога нет над нами, — молись тому, что зришь каждый день на небе. Дух переведи и возвращайся урок свой исполнять.

— Уволь, старче! — Северьян отпрянул. — Ни к фрягам, ни в Константинополь более не пойду. Отпусти на волю! По нраву мне странствовать…

Отшельник посохом пристукнул.

— А кому Русь стеречь? Да если б я отпускал всех, кто разуверился и впал в отчаяние, не было бы ныне Засадного полка. Вдвоём с игуменом остались бы!.. У тебя ныне новая вера и служение — во благо Отечества своего! Вот твой Бог и храм. Князья, властители, владыки — все не вечны и срок имеют свой. Даже кумиры, боги, от имени коих они правят. Наступят времена, Христа и Богородицу отвергнут, храмы порушат, монастыри превратят в узилища. Но Русь будет жива лишь потому, что живы будут араксы! Мужи, предки которых приняли на себя родовой иноческий сан защитников. В потомках будут живы те, кто дерзнёт схватиться в поединке с вражьей силой и победить. Сгинет татарская Орда, придёт иная. Русь на путях стоит, на тропах, соединяющих земное и небесное. И до скончания времён ей здесь стоять. Знать, орд и нашествий не избежать… Блаженных в нашей отчине довольно — разумных недостаёт всегда. Лохмотья свои скинь и собирайся в путь!

И крест подал с ядом.

Северьян отшатнулся.

— Ты хочешь, чтобы я… Пошёл в Москву? К митрополиту?.. Нет, старче, избавь от такой участи. Бог всё же есть, коль немощь суща, дабы укреплять сильных…

— Ты пойдёшь ко фрягам. Туда прибежит Мамай, разбитый на Непрядве.

— К митрополиту подошлют другого, — уверенно промолвил Северьян.

— С ножом ли, с ядом… Киприан ныне требует Русь под свой покров. От Алексия не отступят. Он сделался иным после бесед с тобою, старче. Должно быть, просветлился. И узрел, как Русью помыкают, словно дворовой девкой. И теперь сам сказал: великой битве быть.

— Откуда ты узнал?

— Из уст патриарха Макария.

— К митрополиту игумен поедет, — пообещал старец. — Он не позволит и волосу с головы упасть. — Вновь подал зелье. — Возьми, наступит час, тебе сгодится это в Кафе.

— Мне привычней топор абордажный. На худой случай ятаган иль нож… А зелья не подсыпать даже супостату. Претит душе… Но всё–таки возьму.

И ровно верижную цепь, надел на шею латинянский крест…


Глава 10

Ражный вышел из поезда поздним вечером на станции южного города, который обычно виделся в ореоле жаркого лета, моря, пляжей и отдыха. Однако в этом благодатном краю угодил под снежный заряд, точно такой же, как в сожжённой теперь вотчине. Зима пришла одновременно что на севере, что на юге — в январе, разрушив все прежние представления о месте и времени. Ни на перроне, ни у вокзала никто не встречал, хотя Вячеслав ещё около часа бродил по малолюдной привокзальной площади, пока не заметил милицейского внимания. Как всякий бездомный бродяга, он теперь никуда не спешил, ничем, кроме памяти, не был отягощён, поэтому, невзирая на погоду, отправился к морю, посмотреть.

Вода оказалась ещё холоднее и гуще, чем в родной реке, волны не накатывали, а тяжело выплёскивались, надолго прилипая к береговой отмели. И воздух был морской — солёный и густой, как вода, хотя ветер дул из стерильных по–зимнему степей, что долго мелькали за окнами поезда, и не имел ни цвета, ни запаха. Похоже, виноград тут давно убрали, и молодое вино выпили: по–южному чернявые, неведомой национальности мужики в оранжевых жилетах пили водку возле железной бочки с костром. Такого же вида женщины, но совершенно трезвые и деловитые, ходили с длинными шестами и сбивали нависший снег с пальмовых листьев. Вероятно, здесь ещё недавно было тепло, беззаботно и весело, но угасло летнее солнце, растаяли летучие радости, и люди, покидающие этот берег, испытывали тоску до слёз.

Сейчас она сквозила и источалась отовсюду, щипала глаза и губы, как тяжёлый солёный воздух, и её уже было не сбить с пальм, как сбивали снег.

В общем, можно не задерживаться у остывшего моря на промозглом берегу и самому отправляться в горы на поиски Дивьего урочища: если бы кто встречал, подошёл или знак подал ещё на вокзале. Однако вотчина Булыги была местом закрытым, труднодоступным, не хуже, чем Вещерские леса. Существовал единственный ориентир–речка Дивья, бегущая где–то в отрогах Великого Хребта, да и то название это считалось современным, отмеченным только на новых картах. Инородцы называли её Аркус, что было ближе к истине, ибо древнее название звучало как Аракс.

И отсюда происходило название бойцов–поединщиков Засадного полка— араксы, то есть защитники, однако мало кто задумывался над происхождением этого слова, тем более не связывал его с урочищем и рекой, расположенной слишком уж далеко от гнезда Сергиева воинства, Троицкой обители. Хотя кормилица Елизавета, знающая многие сказания и легенды, говорила, что первыми насельниками монастыря стали некие два брата–близнеца с одним именем Аракси были они переселенцами. Но отец говорил, что братья пришли позже, и не в пустынь преподобного, а поселились рядом, срубив себе скит, который потом таки назывался—Араксов скит. Откуда они в самом деле появились, оставалось лишь догадываться, но, судя по созвучию имён, скорее всего, с реки Дивьей.

В Сиром урочище Ражный слышал ещё одну историю: будто привела отроков мать по имени Дива или Дева. Все втроём они бежали то ли из татарского плена, то ли просто от погони и по пути много раз сражались с ордынской конницей, шедшей по пятам. Причём будучи пешими, женщина и два её малолетних отрока отчаянно схватывались с конными и побеждали одними только засапожниками: подныривали под брюхо коней, резали им сухожилия, а когда всадник свергался, то сам попадал на нож. И так перебили они большую часть конницы, сами оставаясь неуязвимыми. Когда же оказались в густых лесах, то ордынцы бросили коней и догоняли пешими, однако беглецы вступили в поединок и всех оставшихся перебили. Всё это произошло будто бы на глазах у молодого ещё Сергия близ Троицкой пустыни, который был изумлён отвагой и храбростью женщины с отроками–близнецами.

Но в этой последней схватке Дива была тяжело ранена и, умирая, велела сыновьям отомстить ордынцам, как только возмужают. Будто бы Сергий позвал их в монастырь, однако братья сначала не пошли, по своему обычаю предали тело матери огню, построили скит, стали совершенствовать своё ратное мастерство и озоровать. Время от времени они уходили из радонежских лесов и вдвоём нападали на становища баскачьих призоров близ Москвы или Владимира. Скоро ордынцы выследили, откуда приходят братья, пришли искать на речку Кончуру, и тогда игумен спрятал их у себя в монастыре. Татары не посмели войти в обитель, опасаясь гнева чужих богов, сожгли скит и ушли ни с чем, а Сергий уговорил близнецов принять постриг, нарёк иными именами, однако их по–прежнему звали Араксами.

И так же стали именовать всех иноков, которых они обучали невиданному прежде ратному ремеслу — с ножами выходить против конницы.

Дивью речку часто путали с большим Араксом, что был в Армении, и даже всезнающие калики, блуждая в поисках, иногда оказывались в Нагорном Карабахе или вовсе в Иране, на сопредельной территории. Столь замысловатое расположение урочища и путей к нему соответствовали основному назначению: сходились в поединках тут редко, и не всякий аракс мог похвастаться, что бывал даже на Дивьем ристалище. Но кто боролся на этом земляном ковре, к тому относились уважительно, и независимо, победил или бит был: вотчина Булыги считалась местом, где очень легко и надёжно можно спрятаться от княжеского гнева, от преследования баскачьим призором, то есть от властей.

Иногда повздорившие с миром поединщики оставались там до конца дней своих, однако ссыльными себя не чувствовали, хотя были оторваны от жизни Засадного полка. Долетала молва, что в недоступной вотчине Булыги, вдали от Ослаба, Пересвета и всего мира, вообще жизнь вольготная, однако некоторые её чурались и предпочитали убраться в Сирое, чем в Дивье, дескать, тоска там смертная и никакого там дива сроду не бывало, одни абреки по горам скачут да скот воруют.

И, пожалуй, были правы, если судить по зимнему морскому побережью. А к откровению калика по поводу малинника, брачной конторы, куда собирают невест на выданье, Ражный отнёсся скептически: сирый за медвежью шкуру мог наговорить и не такого…

Он вернулся с пляжа в город и забрёл на полупустынный рынок, заваленный фруктами и тряпками, которых никто не покупал. Ражного то и дело окликали, узнавая в нём отдыхающего и предлагая снять то квартиру или комнату, то абхазские мандарины, только что сорванные с ветки. Он попутно съел несколько штук, выпил стакан молодого кислого вина и хотел сделать то, зачем сюда зашёл, — купить тёплую куртку и зимние сапоги.

И услышал за спиной дребезжащий, низкий голос:

—Эй, попробуй моего, сладкого. Первый стакан даром.

Вячеслав оглянулся, уловив последнее слово, однако мужчин за прилавками не было, с бочонками и банками сидели старухи. А в голове вдруг высветились слова Пересвета, с чего–то вдруг напомнившего, что в этих краях ещё собирают виноград и уже готово молодое вино, которое и араксам не возбраняется…

—Даром чирей не садится, — пробурчал он, замедляя шаг.

И это был не пароль, не условная фраза–таковых в Сергиевом воинстве не существовало, если не считать приветствия, иначе узнавали друг друга. Но тут и узнавать было некого: женщин–каликов тоже не существовало, и уж тем паче араксов.

Носатая, с редкими длинными волосьями на подбородке, старуха торговала мёдом. Однако подмигнула ему, блеснув вставными челюстями, достала настоящий бурдюк из–под прилавка и ловко налила полный гранёный стакан.

—Сегодня именины у меня, — сообщила и кокетливо поправила вязаный берет.

—Ну, за твоё здоровье, именинница!

Ражный залпом хватил молодого, чуть терпкого и без градусов согревающего вина, чем–то напоминающего хмельной монастырский мёд, который в напитке явно присутствовал.

—Благодарствую! — сказал проникновенно, как жаждущий. — Словно Христос в лапоточках прошёл по душе… И сколько же тебе минуло?

—У женщин возраста не спрашивают, — сердито отозвалась она, однако щедро наполнила стакан снова. — Ладно, пей даром. Назад легче тащить. А было ей далеко за восемьдесят, эдакий горный несгибаемый сморчок, долгожительница но по виду, вовсе не дочь гор, скорее славянка–рязанское произношение выдавало.

Под носом ещё и усики оказались, тоже редкие и обвислые.

—Ну, за твою щедрость, сударыня! — с удовольствием провозгласил Вячеслав, ощущая, как вместе с вином в него вливается радость жизни— впервые как сошёл с поезда.

— Смотри не окосей, — предупредила именинница. — Мне, конечно, не жалко, да и мужчина ты здоровый, крепкий. Но к нашему вину непривычный.

— У нас такого нет, — он выпил третий стакан. — У нас меды варят хмельные.

— Да где же это нынче варят? Трепло…

— В монастырях, — намекнул Ражный. — В некоторых…

— К нам–то чего не в сезон? — спросила старуха.

— Приехал вот горным воздухом подышать, — ещё раз намекнул он. — Доктора прописали…

А сам подумал: если предложит квартиру и стол, значит, интуиция подвела, бабке и впрямь вина не жалко, дороже здоровье — тащить на себе ведёрный бурдюк да, пожалуй, два пуда мёду в банках.

— Ну, дыши, — позволила она. — Правда, зимой у нас воздух тяжёлый, особенно в горах. Кислороду не хватает, растения под снегом, не выделяют.

Усатая торговка оказалась ещё и образованной.

— В горах живёшь? — между делом спросил он.

— В городах что виноград, что мёд пустые, декоративные, — со знанием дела проговорила старуха. — Всё настоящее только на южных склонах, да и то не везде.

— Ты прямо агроном! А по речке Дивьей хороший растёт?

Это был прямой вопрос, однако же заданный наугад. Поэтому и ответ последовал соответствующий:

— Где это?

— Сам не знаю. Слышал, там вино делают — со стакана валит.

— Со стакана валит чача, — заметила она, щедро натачивая вино. — Это ты про самогонщиков, а мы делаем вино. Старинным способом. Чачей у нас только покойников обмывают.

— Ни разу не видел, как делают вино, — признался Ражный.

— Ничего, увидишь, — старуха со стуком выставила очередной стакан. — Какие твои годы… Пей!

— Ну, долголетия тебе, от всей души! — он выпил и полез за деньгами.

— Квартиру ищешь? — вопрос прозвучал между прочим, но с явным, обнадёживающим намёком.

— Ищу, да не здесь, — осторожно отозвался Ражный. — В горах хочу пожить…

Торговка отвела его руку с деньгами.

— Товар поможешь донести! Домой поеду. Торговля сегодня не идёт. Всё даром раздаю.

— Такой товар донести — с удовольствием!

Он закинул на плечо два связанных между собой бурдюка, взял тяжёлую сумку с мёдом. Старуха копошилась под прилавком.

— Тут ещё газ у меня. Зараз унесёшь?

— Унесу.

Она с трудом выкорчевала столитровый газовый баллон.

— Силёнок хватит?

Вячеслав склонился и взял баллон под мышку. Старуха это оценила.

— На стоянке синий «Опель», — вдруг сказала она. — С мятой мордой. Неси и жди меня, догоню.

Это полное доверие обескуражило и вдохновило. Ражный вышел с крытого рынка, пересёк пустую площадь и отыскал нужную машину на стоянке. В кабине никого не было, подёргал дверцы — заперто. Кажется, боярин подрядил в сопровождающие не калика, не отрока на худой случай, а эту именинницу, и чем дольше она не появлялась, тем больше росла уверенность. Ждать пришлось четверть часа, старуха приковыляла трусцой — ещё и хромая оказалась, открыла багажник.

— Загружай, — шепнула с оглядкой. — А сам иди по улице до второго перекрёстка. Там подхвачу.

Вячеслав лишь сокрушённо вздохнул в ответ на её конспирацию, загрузил товар, газовый баллон, раскланялся и пошёл.

Устав для араксов Дивьего урочища был не писан, самодеятельность отдавала средневековьем, особенно после технических средств слежки за его бывшей вотчиной. Он ждал встречающих на вокзале и пляже, где на всякий случай уходил от взоров камер и прятал лицо, благо погода позволяла. А тут, на рынке, где бродил открыто и где видеоглаз было ещё больше, ему устроили встречу. Спустившись с гор, бабка, вероятно, даже не подозревала об их существовании, винопитие могли срисовать во всех ракурсах…

Об этом он и сказал, едва очутившись в кабине битого «Опеля».

— Пуганая ворона и куста боится, — самоуверенно ответила старуха. — Что, баскаки задницу припекли?

— Два пассажирских поменял, пока добрался, — облегчённо признался Вячеслав. — Последний раз в Ростове перескочил на попутный грузовой…

Кажется, она никуда ехать не собиралась, развалившись на сиденье.

— Третий день на базаре торчу, — проворчала. — Важная птица летит, как генерала её встречай…

— От слежки избавлялся. И всё равно чувство, по пятам идут…

— Здесь ничего не бойся, — заверила она. — А где у тебя вещи? На вокзале?

— Всё с собой, — он приподнял котомку. — Много ли надо вольному засаднику? Рубаха да порты…

— И то правда… Ну, куда поедем, отдыхающий? Сразу в мой санаторий?

От её слов всплеснувшаяся было волна жизни сразу опала и померкла.

— А можно и сразу к Белым Дивам, — мрачно пошутил он.

— Ишь, чего захотел! Ты что, отрок, всё ещё в сказки веришь?

— Тогда какие ещё варианты?

Старуха оценивающе его осмотрела, облокотившись на руль.

— У тебя вариантов нет, Сергиев воин. А я вот думаю: одного тебя везти, как барина, или рабочих ещё прихватить.

— Как хочешь…

— Ладно, за работягами потом съезжу, — решила она. — Виноград киснет, давить некому…

— Тогда поехали на твой курорт!

Она услышала сарказм и обидчиво заворчала:

— Все вы так… Сначала ерепенитесь, потом палкой не выгонишь. Говорят, Ражный, Ражный, богатырь, жених завидный. Думала, эдакий красавец явится. А ты с виду так, не очень–то и ражный. Перепуганный какой–то, встрёпанный…

Он опять вспомнил калика и секрет, купленный за медвежью шкуру. Подмывало съязвить старухе и напрямую спросить по поводу брачной конторы в урочище. Судя по независимым рассуждениям, скорее всего, она была женой аракса, возможно, опричного. Видно, вотчина Булыги совсем захирела, коли вместо калика или отрока бабку послали встречать, усатую и бородатую. Однако при всей своей дерзости и ворчливом характере к себе она располагала, возможно, неким скрытым материнским сопереживанием.

— Я вотчину потерял, — признался он. — Из Сирого ушёл, а своего урочища лишился.

— Да слыхали… Ну, из Сирого ты на кукушке прилетел, сокол. И даже хвост не пощипали. Напротив, Сычу крылья подрезал. А он — птенец нашего гнезда, не одну зиму зимовал. И гляди ты, добился–таки любви своей наречённой!

Несмотря на отдалённость и кажущееся запустение Дивьего урочища, здесь знали всё, что происходит в Засадном полку. Даже такие тонкие подробности, кто и чью любовь завоевал.

На откровенность Ражного больше не тянуло, кроме того, приметная машина стояла почти на повороте, мешала проезду и привлекала внимание, что старуху вообще не волновало.

— Может, поедем? — предложил он.

Старуха наконец–то запустила мотор, сдёрнула с головы берет, распустив седые свалянные лохмы, и превратилась в Бабу–ягу, как на картинках рисуют.

— И кто меня тронет? — усмехнулась она. — Не трусись, Ражный. Пока со мной, ты в полной безопасности. Я им всем глаза отведу. Можешь расслабиться, кошмар закончился.

Зубы у неё наверняка были фарфоровые, и голливудская улыбка не то чтобы разрушала зловещий образ — скорее делала его в какие–то мгновения хищным. И машину по горной дороге вела соответственно: невзирая на гололёд, не сбавляла скорости, чудом вписываясь в повороты. При этом бормотала что– то или даже напевала и косилась на пассажира, словно испытывала его нервы. Только свежевыпавший снег в горах слегка пригасил её прыть, на подъёмах не хватало мощности двигателя.

За первым перевалом вместе с дворцами и хижинами, разбросанными по склонам, кончился и асфальт, пожалуй, час дорога кружила по лесистой долине, изрезанной речкой с мостами, и снова потянула вверх. После второго перевала навстречу ещё попадались редкие машины, трактора и были наезженные по снегу колеи, однако после третьего началась целина. По крайней мере, после недавнего снегопада здесь никто не ездил, и казалось, машина идёт просто по горным лабиринтам, даже без просёлка, вычерчивая фарами замысловатые круги. Ни указателей, ни верстовых столбов — некое вырванное из реальности пространство, а сама несущаяся в нём машина скорее напоминает ступу, и у Бабы–яги вместо помела–баранка.

И всю эту дорогу вспоминался Горный Бадахшан, где он впервые встретился с бродячим араксом, и вот опять горы, только в роли бесприютного беглеца теперь сам. И надо же, будто снова идёт по его следу: оказывается, Сычи в Дивьем зимовал!

—Приехали! — сообщила наконец–то старуха, и Ражный очнулся от полудрёмы.

«Опель»стоял на сухой, без снега, земле, фары выхватывали из тьмы не по–зимнему зелёную долину с виноградными шпалерами и множеством ульев, расставленных по склону. Эдакий оазис среди смутно белеющих заснеженных гор.

—Ладно, утром осмотришься, — поторопила старуха. — Притомилась я…Забирай товар, пошли.

Машина осталась в проёме распахнутых настежь ржавых ворот, от которых в разные стороны расходился невысокий каменный дувал. Сразу за изгородью, словно зуб, торчал могучий скальный останц, и к нему было прилеплено что–то вроде ласточкиного гнезда–деревянный терем, поставленный на разлапистый, крепостного вида высокий первый этаж из дикого камня. Старуха отомкнула окованную дверь, и стало ясно: в доме никого нет…

—Это и есть дивная вотчина? — спросил на пороге Ражный.

—Чего в ней теперь дивного? — сердито поправила старуха. — Видишь, пусто ныне. Одна живу… Вячеслав мысленно ухмыльнулся сам себе, вспомнив обещанную каликом брачную контору.

—Где же Булыга?

—Я Булыга. Не признал?

— Аракс Булыга? Вотчинник?

— Тебе что же, боярин ничего не сказал? — Она запустила электростанцию в углу стылого каменного притвора. — Я и есть вотчинник Булыга. Точнее, вотчинница. Проходи, сейчас лампы накалятся, светло будет…

— Довоевался Засадный полк, — опять ухмыльнулся Ражный. — Вот уже и вотчинницы появились. Скоро на ристалище воительницы выйдут!

— Откуда ты знаешь, может, и выйдут, — насмешливо заворчала она и отворила ещё одну дверь, из–за которой дохнуло теплом. — В Засадном полку всякое бывало. Заходи давай! Квартирант…

Вячеслав всё ещё стоял за порогом. На короткий миг он без всякого напряжения взмыл нетопырём: над головой Булыги витал синий, с переливами, яркий свет. Невзирая на мужской голос, грубое, с бородкой и усами, лицо, перед ним была несомненно женщина.

— Ага, затрепыхался, Ражный! — старуха взглянула на потолок. — Птахом надо мной закружил, глазам не веришь!.. Уймись, жена я, женского полу, можешь даже пощупать. И притом вотчинного сословия.

Он лишь руками развёл.

— Не полк стал — сумасшедший дом…

Булыга надменно рассмеялась.

— Это разве ещё сумасшедший?.. Вот когда в замуж меня возьмёшь, будет полный дурдом! Тебе, поди, какой–нибудь калик нашептал, у меня тут брачная контора? Базар невест? Чем не подхожу? Нетопырём покружил, всю меня посмотрел. Неужто не нравлюсь? Бороду сбрею, начепурюсь — чем не Дива? А что? Женишься — мою вотчину получишь. Раз по любви у тебя не выходит, женись по расчёту!

Вроде бы угасшее за дорогу чувство мести к Пересвету вновь поднялось мутной волной — боярин сдал его Булыге с потрохами. И теперь с такой язвительной старухой здесь волком завоешь…

Тем паче эта Баба–яга, кажется, мысли читала.

— Не смей мстить Воропаю. — Согнутый крючком нос её слегка распрямился. — Сам виноват… На меня тоже не сердись, отрок. На самом деле я вдова Булыги. Считай, хозяйка рощенья, аракс в юбке.

Если она и была когда–то Белой Дивой, то лет триста назад. От россказней калика про жену–омуженку Булыги правдивой оказалась только хромота вдовы…

— Четвёртый год пошёл, как за вотчиной призираю, — пожаловалась она.

— Сына жду. А его нет! Внука присылал, но сам не идёт. Мир прельстил, чемпионские титулы собирает, мусор и гордыню мирскую… Ты моего сына знаешь?

— Не знаю, — он наконец–то примирительно перешагнул порог.

Изнутри нижний каменный этаж напоминал двухъярусную крепостную башню с окнами–бойницами, только посередине стояла огромная русская печь, от которой явно излучалось тепло. На антресолях второго яруса виднелись сплошные деревянные нары возле глухой стены и несколько дверей отдельных комнат: что–то вроде казармы, где можно разместить взвод, однако сейчас совершенно пустой и пыльной. Видно, народу на постое здесь перебывало множество, посудник возле печи ломится от количества мисок, на стенах вместительные жаровни, сковородки и тазы.

Старуха перехватила его взгляд.

— Летом туристов пускаю на постой, — призналась. — Горный приют организовала. А что делать? Вотчину содержать надо, а боярин всю выручку в полковую казну забирает. И положенные на содержание деньги не шлёт. Начну требовать, так грозится сорокой в Сирое отправить. Мол, там вдовам место. А в Дивье посадят стариков на караул, и всё пропадёт…

Ражный вспомнил наказ Пересвета, достал деньги и передал Булыге.

— Вот, боярин прислал…

— В кои–то веки! — облегчённо проворчала вдова, пересчитывая бумажки. — Нынче вон виноград уродился, а вино давить некому. В чанах так и киснет. Не могу же сама, нога болит. Теперь денег прислали, так людей найму. У меня ведь ещё пасека в полсотни колодок!..

Отдельная крутая лестница вела на самый верх, в деревянный терем.

— В бане парить стану завтра, — пообещала вдова. — И кормить тоже. Сейчас поздно, да и баллон надо переставлять. У меня газ кончился… Поднимайся в булыгинскую светлицу, там постелено. И шевелись, станция сама выключится. В потёмках шарить придётся.

Сбросила с себя верхнюю одежду и, охая, кряхтя, полезла на печь.

Хоть бы чаем напоила!

По скрипучей лестнице Ражный поднялся наверх и оказался в средневековых, почти боярских апартаментах. Он повесил котомку с имуществом на крюк вешалки у входа и, не снимая куртки, пошёл осматривать чужое жилище. Перегородок не было, потолки поддерживали толстенные витые колонны, однако ложе вовсе не царское — аскетичное, принадлежащее араксу: шкура снежного барса и толстое суконное одеяло. Боевые атрибуты покойного вотчинника, символы побед на ристалище — пояса побеждённых соперников — были развешаны в изголовье. Лампочки погасли, но когда он разделся и лёг, ощутил под головой свёрнутую жёсткую кошму и неожиданный обволакивающий запах лаванды. Вотчинник Булыга, вероятно, был гурманом, ценителем тонких ароматов и набил подушку цветами, а не осокой или полынью, чтоб блохи не заводились и бодрилось дыхание. Возможно, и ристалище ими засеивал, искренне веруя, что покров на земле способствует победе.

Впервые за много дней он лежал не на вагонной шаткой полке, не на трясучем сиденье машины — на домашней незыблемой кровати, возможно потому долго не мог уснуть. Ко всему прочему мешали чужие запахи жилья, осознание своей бродячей доли и неустроенности. А ещё недавно, пробираясь в Ражное урочище из Сирого, он с основательностью вотчинника мечтал, как привезёт Дарью в свой дом, поправит осиротевшее хозяйство и начнёт принимать вольных поединщиков на своём родовом ристалище. Теперь был сам настолько вольным, что становилось неуютно и тоскливо, как всякому лесному жителю, вдруг оказавшемуся в бескрайней, незнакомой степи.

Несмотря на громкое название–светлица, ночного света сквозь маленькие окошки проникало совсем мало, тем паче в виноградной долине не было снега. В плотном мраке не различались даже крупные предметы, колонны, например, или толстая печная труба, от которой источалось приятное тепло.

Поэтому он не увидел, а ощутил некое движение, в друг возникшее в пространстве терема. От глухой стены, примыкающей к скале, отделилось нечто лёгкое и плотное, как сгусток темноты, и бесшумно двинулось в сторону ложа.

Сначала показалось, он задремал с открытыми глазами и этот призрак ему грезится, однако в следующий миг Ражный явственно услышал летучий и ритмичный шелест. Так шелестят босые ноги об пол, если человек крадётся на цыпочках. Старуха подняться не могла, лестница так скрипела–мёртвого поднимешь. Да и что ей бродить по ночам? Квартиранта пугать?

Состояние было расслабленное и полусонное, дабы сосредоточить волю и воспарить летучей мышью, растрясать это блаженство не хотелось, и он умиротворил себя мыслью неожиданно поэтической: так могло подкрадываться только одиночество…

И тут же надменно усмехнулся над собой, как над поверженным противником. Бездомность и бродяжничество вселяли неведомое прежде и вредное поединщику, желание испытывать свои чувства, прислушиваться к их состоянию. Эдакое интеллигентское самокопание, тогда как сбитому с ног араксу следует мгновенно вскочить, утереть собственную кровь и, исполнившись яростью, броситься в бой. И пусть супостат жалеет потом, что пробудил ретивое сердце, и пусть потом его кровь, впитавшись в тело победителя, поднимет ратный дух. А не жжёт муками чувств и раскаяния, не распаляет воображения, не заливает ясный взор позорной для воина, неврастенической пеленой, требующей услуг психолога и длительной реабилитации.

Однако ночные приключения в чужом доме на этом не закончились. Едва он задремал, как явственно почуял невероятное: кто–то парил над ним нетопырём! Привыкший сам взирать на других сверху, он никогда не испытывал этого проникающего, душного и давящего чувства. И летучая эта тварь была куда проворнее и опаснее крылатой мышки! Она скорее напоминала ночную бесшумную сову с мягчайшим оперением, но впереди себя несла могучие, цепкие лапы с когтями, способными пробить толстую бычью шкуру или даже кость.

Он физически ощутил сочетание этой нежной мягкости и грозящей неотвратимой жёсткости, лежал словно под угрожающим многотонным грузом, готовым вот–вот обрушиться. Всё внимание теперь приковывалось к полёту этой безмолвной птицы, вызывая чувство крайней опасности, беспокойства.

Ражного кто–то рассматривал, кружа над ним и словно наслаждаясь тем, что владеет способностью парить и вызывать в сильном мужчине эти самые панические чувства. И чем дольше длилось кружение, тем сильнее сковывались сухие и мокрые жилы: вот почему так не любили соперники, когда он сам взмывал всего–то нетопырём!

Вячеслав приподнялся, совершенно не понимая, как следует защищаться, и глухо спросил темноту:

—Ты кто?

А в голове сначала пронеслась шальная мысль, что это дух покойного вотчинника Булыги, которую он тут же и отверг, ибо всё–таки не страдал неврастенией, чтобы в такое поверить. Потом подумал о его вдове, и это показалось правдоподобным. Но чтобы воспарить сильным ночным хищником и давить с такой мощью, надо находиться в непосредственной близости, в нескольких шагах или вообще рядом, но старуха по лестнице не поднималась. В любом случае тот, кто сейчас витал над головой, был, несомненно, женщиной, ибо только в ней могло существовать это невероятное сочетание мягкости и жёсткости, способности рожать и убивать. И если он сам мысленно взмывал над соперником лишь для того, чтобы увидеть уязвимые места либо взять незримый след, то эта женщина попросту находилась в состоянии Правила! И витала в воздухе не мыслью–сама парила под тёмным потолком!

У Ражного начало срываться дыхание, как бывает от сверх напряжения, вдруг заныла старая рана в боку и та незначительная, оставленная медной пуговицей. В глазах поплыли красные круги, при этом лицо раздавливало, как от перегрузки на боевом истребителе. И ещё было чувство, будто ему повязали тонкую, но суровую нить, стягивающую голову по бровным дугам и ушам.

Но в следующий миг всё прекратилось, словно незримый могучий соперник выпустил его из объятий. Вячеслав раздышался, словно на ристалище, получив в кулачном зачине удар под дых, и в тот же миг услышал удаляющийся шорох босых ступней. Потом что–то негромко хлопнуло, будто притянутая вакуумом крышка, и всё стихло.

Он запоздало вскочил, ошарил руками пространство вокруг ложа, пошёл по светлице, натыкаясь на колонны и стены. В глазах всё ещё рябило, и даже окон было не различить. Он понимал, искать кого–либо уже бессмысленно, и всё равно некоторое время бродил, как обиженный слепой, потом ещё долго стоял у лестничного проёма. Старуха похрапывала на печи, постукивали старомодные ходики, и более ни звука.

Сон отлетел на прочь, и чем больше Ражный прокручивал в памяти всё произошедшее, тем отчётливее осознавал: порхающая сова или, скорее, женщина–аракс в состоянии Правила была реальностью, а не плодом воображения. То есть в доме вотчинника появлялся ещё кто–то, и не призрак, а человек, владеющий способностью летать и видеть невидимое.

И это обстоятельство его не расстроило, а, напротив, подогрело некое злое и мстительное любопытство. Под утро, когда сумятица в голове улеглась, Ражный всё–таки заснули, проснувшись уже засветло, будто продолжил прерванный ход мыслей, только уже осветлённых сном.

Конечно же, вдова живёт здесь не одна! Когда вчера вошли в этот причудливый дом, русская печь была протоплена, иначе бы затрое суток, что старуха ждала его, торгуя на рынке, всяко бы остыла. Да и каменный этаж выхолодило бы напрочь за такое время. И этот «истопник» наведался к нему в светлицу, дабы взглянуть на гостя и попытать его уязвимые места.

Прежде чем спуститься вниз, Ражный прошёл по покоям вотчинника и посмотрел в окна: кроме затянутых лесом склонов гор, виноградника да ульев, никаких признаков близкого села, жилья и соседей. Разве что приземистый каменный сарай, врезанный в склон, да у самой речки торчит крыша, судя по размерам, банная, и дымок из–под застрехи курится: верно, вдова и впрямь вздумала его попарить.

Дом был поставлен на узком горном мысу, с расчётом на уединённое существование среди не совсем уютного мира инородцев, до сих пор промышляющих воровством и разбоем. Стыла, от гор, его защищал высоченный, неприступный останец, а с трёх других сторон открывался вид на многие километры, так что подойти или подъехать незамеченным очень трудно.

Граница снега отбивалась по склонам гор на полкилометра выше, по чернолесью, а ниже, по буковым и каштановым лесам, он, видимо, таял и стекал ручьями в речушку, бегущую по узкому лесистому ущелью. Скорее всего, это и была Дивья река или, по–старому, Аракс. И впрямь, на первый взгляд эдакий райский уголок, где зима вряд ли бывает. Представительный, горделивый портал винного погреба у сарая до сих пор увит зелёным плющом, на винограднике свежая росная трава, кажется, даже пчёлы летают на утреннем солнцепёке.

Правда, дувал вокруг усадьбы, сложенный всухую, местами рассыпался, местами и вовсе превратился в бесформенные руины, особенно одна сторона, примыкающая к речке. И старинный каменный мостик на дороге заметно обветшал, сложенные из плитняка арочные быки были подточены высокой весенней водой и требовали срочного ремонта. Ражный поймал себя на мысли, что озирает окрестности хозяйским придирчивым взором: не так–то просто оказалось избавиться от вотчинных привычек…

И отсюда же, из терема, он высмотрел предполагаемое место ристалища. Ниже по склону, за виноградником и дымчатым каштановым перелеском, поднималась могучая, по–зимнему чёрная дубрава, обрезанная с одной стороны высокой речной излучиной.

О полёте совы над ложем в светлице Ражный и словом не обмолвился, однако за завтраком как бы невзначай спросил, есть ли здесь сотовая связь, и вдова вдруг всполошилась:

—Ты что, с телефоном приехал?! Мобильника у него давно не было—с тех пор, как отправился в Сирое, где связь с миром отсутствовала всяческая.

—Нет, вообще спрашиваю, — отозвался Вячеслав.

—Коль невмоготу станет позвонить, скажешь, — заявила вдова. — Тут в одном только месте берёт, на горе. Сам не вздумай звонить, найдут. Они по мобильнику быстро находят.

Не такая уж и замшелая оказалась вдова вотчинника, в средствах связи даже разбиралась. Он попытался завести житейский разговор с единственной целью —выяснить, живёт ли кто ещё в урочище и приходят ли гости.

—Тебе одной здесь нескучно? — спросил мимоходом. — По хозяйству кто–то помогает? И наткнулся на подозрительность.

— К чему это спрашиваешь?

— Ну кто–то вчера печь вытопил, — заметил он. — А сегодня гляжу, и баню. Ты же и на улицу ещё не выходила…

— Беда с этими вотчинниками, — уклонилась от ответа. — Вольный бы сроду не спросил… А что ещё заметил?

— Не заметил — почувствовал, — признался Вячеслав. — Кто–то ночью по светлице ходил. На цыпочках.

— И шаги слышал?

— Шорох и движение были. В какой–то миг словно ветром опахнуло. Кто– то был.

Но про полёт совы умолчал.

— Да, Сергиев воин, худы твои дела, — заключила вдова. — Это тебе блазнится. Тоскуешь ты сердечной тоской. Слыхала, у тебя Сыч избранную и названую невесту увёл из–под носа. По ней сохнешь–то? По Дарье?

— Она здесь ни при чём, — пробурчал он. — Я точно слышал и ощущал движение.

— Ничего, тоску полечу. Клин клином вышибают!

Самоуверенность старухи его раздражала.

— Кто всё–таки печи топит?

— Любовник! — ехидно усмехнулась она. — Абхаз один. С гор спускается, когда позову. Печь топит и меня греет. Такой расклад устраивает?

— Меня всякий устраивает. — Ражный встал из–за стола. — Благодарствую за хлеб–соль. Пойду места посмотрю…

— Далеко не уходи, — предупредила старуха. — Скоро баня будет готова. Бельё в сундуке заготовлено. Сундук в светлице. Свою одежду постирай, от неё пожарищем воняет. У меня служанок и прачек нет. Сходишь попаришься и дома сиди.

— Может, сразу меня под замок?

— Я на базар поеду, ты домовничать остаёшься, — серьёзно сообщила вдова. — Так что гуляй в пределах видимости, народ сейчас в горах всякий ползает. Случается, террористы набегают по незнанию, бандиты. Князья безмудрые муравейник расшевелили… Только смотри не обижай никого.

— Кого здесь можно обидеть? Пустыня кругом…

— Бандитов, например. Придут — не трогай, иначе потом греха не оберёшься. А сейчас помоги мёд загрузить.

И повела в хозяйственный каменный сарай, где стояло два огромных чана, доверху набитых гроздьями винограда.

— Вот, плесневеет уже, — опять заохала вдова. — Давить надо, а некому… Хорошо, оптового покупателя нашла на мёд.

Ражный вынес несколько фляг с мёдом, четыре поставил в багажник и две в салон. Тем часом вдова успела накормить кур в курятнике, пристроенном к сараю, и собрать яйца.

— Это тебе на пропитание! — крикнула, ковыляя к дому.

Она, видимо, утром всё–таки побрилась, а тут причепурилась перед автомобильным зеркалом, подкрасила губы и села за руль.

— Завтра вечером вернусь, — предупредила. — Дорога на перевалах тяжёлая, не чистят пока. Каждый день туда–сюда не наездишься… Электростанцию с потёмками заводи, бензин экономь.

И укатила по трясучей каменистой дороге…

Проводив её, Вячеслав спустился к рубленой бане, прилепленной на уступе возле самой речки, и впервые облегчённо вздохнул. В Дивьей вотчине всё–таки были маленькие радости: баня топилась по–чёрному и оказалась уютной, чистой, со свеже выскобленными полком, лавками, да ещё жаркой, совсем не угарной. Он запарил веник, поддал кипятка на раскалённую каменку, заткнул отдушину, чтобы прогрелись стены и пар выстоялся. Затем пошёл в дом искать бельё с казённой одеждой: почудилось, от своей и впрямь пахло пожарищем. Но оказавшись в каменном низу, не удержался и сначала обследовал жилище вдовы.

На первый взгляд секретов в нём не было–ни потайных дверей, ни чёрных ходов. На нижнем ярусе один только закуток возле печи, запертая на замок тёмная кладовая и даже люка нет в полу, а значит, и подпола. Зато на втором, антресольном, шесть крохотных каморок, обшитых вагонкой, аккуратных, аскетичных, с окнами–бойницами и деревянными кроватями. И все застелены, как в гостинице или казарме, одинаковым бельём. Видимо, для туристов или почётных постояльцев, а на остальном пространстве–дощатые нары. В терем вотчинника попасть можно было лишь по внутренней лестнице, хотя была ещё одна дверь, что вела на подвесное гульбище, выходящее на южную сторону. Глухая северная стена, вплотную примыкающая к каменному останцу, также не имела и намёков на потайной ход: плотная, рубленная из оструганных, покрасневших от времени бревён и напоминающая музей средневекового оружия. Похоже, вотчинник занимался коллекционированием, но собирал всё подряд, с единственной тематикой–воинской. Между копий, щитов, мечей и алебард висели патронные винтовки начала девятнадцатого века, сабли, ятаганы и пороховницы соседствовали с боевыми топорами, мушкетами и пищалями. Только кривые засапожные ножи и наручи, основное историческое оружие Засадного полка, занимали почётное место–на двух растянутых шкурах снежных барсов. Ражный на всякий случай оттянул их края: спрятать двери или даже малый люк под ними было невозможно.

Но ведь откуда–то явилась ночная тень, гуляющая по светлице на цыпочках? Кто–то давил его грозным совиным взором, угрожал когтями. Не призрак же усопшего вотчинника…

Сундуков в тереме оказалось два: один, окованный, громоздкий и тоже музейный, был заперт и покрыт рогожным ковриком, из замка скважины второго, поменьше и попроще, торчал старинный кованый ключ. К тому же стоило его отомкнуть, заиграла простенькая музыка, напоминающая бой часов, эдакая охранная сигнализация. Вдова и впрямь заранее позаботилась о постояльце, причём зная его вкусы, и приготовила солдатское бельё, просторную льняную рубаху, такие же брюки и зимнюю камуфлированную форму, увязанную в отдельный узел вместе с горными ботинками. Даже размер подходил!

Правда, мимолётная радость в тот же миг и угасла–вот она, казённая одежда, чужие стены, пространство, даже воздух, пропитанный запахом горной лаванды, неведомой в средней полосе России.

Удел без вотчинного аракса, за волю надо платить…

С этими мыслями он и спустился к бане и, чтобы отвязаться, поскорее выпарить из себя прошлое, сбросил одежду, словно змеиную кожу, рывком отворив дверь, влетел в сумрачное чрево. И первое, что ощутил, — отсутствие банного жара. Баня не настоялась, а выстудилась!

И ещё пронзительный запах лавандового масла…

Если в светлице он был едва уловимым, ненавязчивым, то здесь–густым и насыщенным. А точно помнил, ничего такого не почуял, когда в первый раз заходил, чтобы сдать на каменку и заткнуть продых. Пахло обыкновенно, как пахнет во всех банях по–чёрному, — чуть горьковатым зноем разогретых закопчённых стен. Ведь специально нюхал, проверяя на угарный газ!

Оконце было единственным, низким, поэтому свет тонул в чёрных смолистых стенах. Однако и в полусумраке сразу же увидел дубовые листья на полу и полке–кто–то уже попарился, и веник измочален так, что превратился в метлу. А в шайке, где был запарен, трава, цвет лаванды!

Нет, не зря Ослаб спровадил его в Сирое; Ражный и в самом деле утратил ярое сердце и стал чувствительным ко всему, мимо чего раньше проходил не задумываясь. И теперь ощущение чужого места наслоилось ещё и на чужой запах, который показался приторным, мерзким, ненавистным. Он выплеснул на улицу шайку с отваром, открыл нараспашку двери, отдушину и, голый, сел на деревянную ступень лестницы, ведущей к речке. Не для гостя вы топили баню! Всё равно уже не попариться–разве что помыться горячей водой…

Запах этих южных растений теперь напоминал одно–бездомность, неприкаянность. Он сидел, взирал на себя со стороны и презрительно усмехался, оправдывая решение Пересвета: с отроком и впрямь недостойно выходить на боярское ристалище. Ну, разве что сойтись в потешном поединке.

Даже умыкнувшего невесту Сыча понимал…

И неожиданно увидел на сухих ступенях мокрые следы, уводящие вниз: кто–то прошёл на цыпочках, отпечатались только узкие, явно женские пальчики! Лишь в одном месте–целая, изящная ступня малого размера. И ещё рядом со следами оказался дубовый лист, упавший с тела…

Ражный встал и тут же сел, вспомнив, что голый, а там, внизу, в глубоком, врезанном в камень русле, вдруг словно рыба плеснула, нарушив мерный шум речки. Вячеслав попытался сам взять след и, сначала расслабившись, отпустил на волю нетопыря. Однако послушная всегда и чуткая летучая мышь испуганно забилась где–то у затылка, не в силах оторваться. Пространство впереди оказалось непроглядным, серыми ещё разлинованным зигзагообразными сполохами–ни единого цветного знака! Причём сразу же заломило виски и вновь проявилась нить, стягивающая голову.

Такого ещё не бывало! Всякий человек или любое теплокровное существо непременно оставляло за собой шлейф, напоминающий тепловой инверсионный след, долгое время не таявший в воздухе. И по нему, как по компасу, можно бежать хоть сутками, ориентируясь по степени яркости и цветному наполнению. Подобным зрением обладали дети, но до той поры, пока не зарастёт родничок, волки и охотничьи собаки, произошедшие от волков, а так же лисы, шакалы, дикие коты и некоторые хищники кошачьей породы. Все те, кто способен был добывать пищу засадной ловлей или долгим преследованием добычи.

Тут же нетопырь словно был ослеплён яркими лучами солнца и завис вниз головой, вцепившись когтями в затылок. Ражный попытался отвлечься, по– волчьи встряхнулся всем телом, разгоняя кровь по телу, и снова мысленно отворил давно заросшее темя, как отворяют клетку с птицей.

На сей раз летучая мышь даже крылами не забила — так плотно было перекрыто пространство над головой. Он вспомнил полёт совы, давящие боли и удушье и не догадался, а почувствовал, что напрочь лишился своей коронной способности парить нетопырём и видеть мир в иной его ипостаси.

То, что не отняли в Сиром, что не поделили на число насельников печального урочища, в одну минуту изъяли в благодатном Дивьем, причём без всякой борьбы и условий.

Открытие было внезапным и ошеломляющим, как удар соперника, овладевшего верчением «волчка» в сече. Только безболезненным, если не считать мерный и тягучий звон в ушах. Ражный вскочил и побежал вниз, прыгая через ступеньку и наливаясь пружинистой, горячей силой.

Опоздал всего, может быть, на полминуты, как раз на то время, пока гадал, что же произошло: кто–то вышел из омутка на речке и, оставляя мокрые следы, ушёл по галечному откосу.

Он вернулся в проветренную и прохладную баню, и то ли уже принюхался, то ли запах лаванды впрямь улетучился. В любом случае уже не раздражал и не вызывал отвращения. Ражный всё же надеялся исторгнуть, выпарить из себя это незнакомое состояние, очиститься огнём и на всякий случай поддал на каменку целый ковш. Однако взметнулся лишь столб мокрого тумана. Утешаться оставалось единственным: по крайней мере, он теперь точно знал, что вчерашний призрак в покоях вотчинника не плод воображения и не дух Булыги, а имеет плоть, по крайней мере оставляет следы. И ещё владеет способностью подавлять летучую мысль, приземлять до степени перегрузки, когда не только витать в воздухе, но даже рукой–ногой трудно пошевелить.

Только если имеет плоть, то каким образом проникает в светлицу, на самый верх дома? Через крышу и чердак?..

Он посидел на полке, однако даже не вспотел, после чего вымылся, переоделся в чистое и пошёл в дом. Первым делом обследовал потолок светлицы, который удерживался крашеными чёрными балками и витыми колоннами. Дом вотчинник строил основательно, на века и без всяких излишеств. На чердак можно было попасть только с гульбища, куда выходила застеклённая дверь, сейчас наглухо закрытая и заклеенная бумагой. И всё же он ещё раз обошёл покои и даже половицы осмотрел, заглянул под ложе: по сути, замкнутое пространство, проникнуть в которое можно лишь по лестнице! И это обстоятельство ещё больше распалило любопытство, однако до ночи оставалось слишком много времени, чтобы сидеть и ждать явление призрака. Глаз зацепился за чёрную дубраву, и мысль в тот час же поглядеть Дивье ристалище пригасила все иные.

Он запер дом на ключ и отправился напрямую, через виноградник, на ходу машинально отщипывая мелкие, неснятые гроздья. Перезревшие ягоды таяли во рту и уже отдавали винным вкусом. Шёл с оглядкой, помня наставление вдовы, однако когда перескочил дувал и ступил в каштановый перелесок, потерял дом из виду.

Дубрава оказалась в перемешку с буковыми деревьями, под ногами шелестел толстый листвяной подстил, в кронах сидели молчаливые вороны, и ото всюду, как и во всех рощеньях, сквозило предощущение будущего поединка. Ражный довольно скоро отыскал Поклонный дуб, почему–то увешанный конскими подковами, коих не встречал нигде, и почти сразу наткнулся на ристалище, точнее, определил его по запаху.

Борцовский земляной ковёр был сплошь покрыт лавандой, высохшей на корню во время цветения и синей, как плащ девицы. Скорее всего, посеяли под осень, поэтому она лишь расцвела и вызреть не успела. Вдова и впрямь заботилась о своей дубраве как вотчинница, хотя, судя по всему, на ристалище давно не было схваток, по крайней мере в этом году. По лавандовому полю не ступала нога человека! Ражный с торжествующим удовольствием скинул ботинки, однако не хватило отваги и задора помять его ногами, пройти босым крест–накрест, использовать своё право «первой ночи».

За всю свою историю араксы открыли и сделали обычаем множество примет и поверий, а это знакомство, вернее даже совокупление с ристалищем, ценили особенно. Считалось, земля даёт силы и удачу тому поединщику, кто первым ступил на неё, поэтому все араксы отроческого возраста, получив поруку и прибыв к месту схватки, стремились отыскать дубраву с ристалищем и снять с него сливки земной силы.

Он потоптался на краю поля и, натягивая ботинки, вдруг ощутил спиной чей–то пристальный взгляд. И на мгновение замер, после чего сделал стремительный кувырок вперёд, эдакий боевой разворот, однако в дубраве никого не было и даже тень не мелькнула между чёрных стволов. Разве что одинокий ворон, безбоязненно сидя на голом нижнем суку, смотрел неподвижными круглыми пуговицами блестящих глаз. Но Ражный на сей раз чуял не птичий взор — человеческий, причём светлый, голубоглазый, и с этим же ощущением он возвращался назад, едва сдерживаясь, чтобы не оглянуться.

Отсутствовал он около часа, вернее, столько времени вотчина Булыги была вне пределов видимости. Перемахнув через оплывающий дувал, Вячеслав резко остановился и напрочь забыл о том, что чувствовал за спиной. Из печной трубы дома шёл дым! Второй, более густой, курился из другой, железной трубы над хозяйственным сараем…

Этот сарай был ближе к винограднику, поэтому он подкрался и сначала узрел, что куры в пристроенном сбоку деревянном курятнике жадно клюют только что насыпанное зерно. Никаких автоматических кормушек не было, впрочем, как и запасов корма где–то рядом. То есть кто–то пришёл и насыпал им пшеницы, причём несколько минут назад.

Ражный огляделся, прислушался и, на цыпочках подобравшись к двери сарая, резко её распахнул. Сначала в лицо дохнуло забраживающим виноградом и только потом донёсся запашок горелого тряпья. Большая варочная печь поддымливала сквозь неплотно лежащие кольца конфорок: труба требовала чистки.

Когда Вячеслав открыл топку, увидел свою одежду поверх разгоревшихся поленьев…


Глава 11

На сей раз ослабленный старец ничего не утаил от игумена, поведал о встрече с Северьяном и попросил немедля отправляться в Москву. Молва доносила вести, будто митрополит плох от ветхости тела и жив ещё лишь потому, что дух укрепил у Троицкого отшельника. И мыслит дожить до часа, когда начнётся великая битва, предсказанная ослабленным старцем, дескать, услышу, что сошлись рати Дмитрия и Мамая в указанном месте, и даже не стану дожидаться исхода битвы, лягу в гроб и отойду, поскольку ведать буду: победе быть. Великое сражение с Ордой — вот что избавит Русь от позора и унижения! А преставившись, представ пред Господом, молиться стану за воинство.

И обо всём этом он не шептал окружению, не говорил доверительно своим приближённым — кричал во весь голос с амвонов и папертей, словно юродивый. Добро, что старческий голос был слаб, московский люд не внимал и зрел лишь воинственный его образ с поднятой десницей, недоумевая: мол, что же случилось с митрополитом, обыкновенно мудрым и миролюбивым? То ли проклятья кому шлёт, то ли к чему–то призывает. И спрашивали вразнобой:

— Что сказывает митрополит?

— О чём толкует святейший?

И в недоумении вертели головами.

Но те, кто рядом с ним стоял, всё слышали. Иные радовались столь ярким переменам, иные ужасались его пророчествам, и молва о просветлении митрополита широко растеклась не только по Руси, но и выплеснулась за её пределы.

Алексий стал неугоден и патриарху, и Орде, и уж тем паче Риму и Кафе. А когда супротив одного владыки поднялся весь христианский мир, вкупе с супостатом, который вот уже без малого полтораста лет терзал и грабил Русь, уберечь его от тайной расправы было мудрено. При митрополите существовал ближний круг иерархов, схимников, рясофорной охраны, да и обитал он в Чудовом подворье, в московском белокаменном кремле, что выстроил своими стараниями. Но у Киприана было слишком много серебра и злата, дабы надеяться на неподкупность стражи. Невзирая на потуги великого князя очистить стольный град от тлена измены, её мертвящий дух сквозил отовсюду. В Руси стало привычным вероломство удельных князей, ищущих выгоды от земель соседей, однако и митрополиты, им уподобившись, делили между собою власть и доходы с митрополий. А под ними епископы, взирая на владык, приноровились стяжать блага в чужих епархиях и спорили друг с другом. Алексий, будучи судьёй церковным, вдоволь испил зловонной мерзости из этой чаши распрей и ведал лучше иных, что означает существовать в неволе и безверии, ею порождённой. Поэтому, став немощен телом, допускал к себе лишь инокинь из Алексеевской обители, пищу и питьё принимал только из их рук, и то прежде просил сестёр вкусить и испить.

Игумен редко покидал обитель, но тут собрался в одночасье и поехал в Москву, с собою взяв несколько иноков из числа араксов. Поехал он не в крытом санном возке и не в медвежьей полости—в розвальнях простых, в овчинном тулупе, на охапке сена, да ещё сам в руки вожжи взял. После отъезда путного боярина морозы спали, запуржило, перемело дорогу, однако скоро встречный обоз довольно промял её, набились колеи, и потому катили с попутным ветерком.

В Братовщину прибыли затемно, однако ночевать не стали, в свой скит завернули на Склабе, там поменяли лошадей и далее поехали. Разбойных людей не опасались, ибошалившие по дороге шайки даже ночью, впотьмах, троицких иноков и их коней чуяли нюхом и бежали прочь. А жёны разбойных, качая в колыбелях своих чад, стращали, мол, не будешь спать, поедет мимо черноризник, тебя заберёт, тятьку твоего и деда своими кулачищами побьёт.

Иное дело баскачьи призоры, стоявшие на всех дорогах. Ордынцы в сёлах и городах редко показывались, раз–два в год лишь наезжали за данью либо недоимками прошлых лет. Если дома сидеть, то вроде бы и не досаждают особо, но всякое передвижение под надзором держалось строго. Сами будучи вольными, татары знали, как смирить и обезволить Русь, показывая, чья власть довлеет на просторах. Довольно было перекрыть пути, поставить всюду свои заслоны и всякому проезжему и прохожему спрос учинять, дорожную грамоту требовать либо малый откуп за проезд. Вроде бы дело пустяшное, но каково унижение! Каково глумление, коль урезать жажду движения, стреножить, окалечить весь народ!

На московской дороге бывало по три баскачьих призора, причём два из них не озоровали, но всякий обоз останавливали, вызнавали, кто едет, куда и по какой нужде, досматривали, что за товар везут, чаще выпрашивали некие безделицы, а то и покупали за грош. А третий непременно лихоимствовал, что по нраву придётся, силой отнимали даже коней. И все они любопытствовали, коль попадались подводы с железным кованым товаром. Если узрят доспех, кольчуги, мечи, топоры, навершия копий, стрелы и прочее оружие, тут уж всё переберут, пересчитают, но не отнимут–себе отметку сделают и отпустят. Так оружейные кузнецы и бронники, давно изведав их свычай, баскачьи призоры либо стороною объезжали, либо прятали в возы с сеном, коих шло по дорогам многие сотни, либо пускались на иные хитрости.

Ордынцы чуяли приближение грозного часа, считали силу русскую. И верно, чутьём ли, животным нюхом или молвой насытясь, слухами напитавшись, не трогая духовных лиц согласно ярлыку митрополита, следили за их передвижением, как за оружием. Поэтому игумен с братией, скорбя и негодуя, переоделись в охабни, порты да валяные пимыи, дабы баскачий нюх отбить, улавливающий ладан, вкусили мочёной черемши сполна. Дыхнёшь разок, татарин с ног валится и отползает.

—Кабахетлек! — кричит. — Пычраклык! Бук! Бук! То есть будто мерзость, грязь, хотя от самого разит, хоть нос зажимай.

Бани не ведают, всю зиму спят, не раздеваясь, в своих юртах, да ещё салом мажутся от холода. Вот так друг друга уже полтораста лет на нюх не переносили и свыкнуться не могли. Но опять же какой призор встретится на дороге: баскаков часто меняли, чтоб не якшались с проезжими, дружбы не заводили. Иные попадутся таковы, лишь только по одежде и узришь ордынцев. Налицо вроде русины, и бородаты, и взоры светлые, да говорят чудно, однако же имена и повадки татарские. Кто побывал в Алтын Орде и Мамаевом стане на Днепре, кому доводилось ездить в Сарай на Волге, сказывали, народ Улуса Джучи разноплеменный, сшит, ровно лоскутное одеяло, и до великой замятни вера у всех была разная. Кто каменным болванам поклонялся, кто огню, кто солнцу, и все друг друга терпели. Но когда хан Узбек принял магометанство, так и начались распри да междоусобья — замятня, одним словом.

Митрополит Алексий у татар бывал подолгу, потому и ратовал за мир с Ордой. Дескать, она сама, подобно гаду ползучему, укусит себя за хвост и сгинет от собственного яда. Мол, из–за Камня идёт на Мамая хан Тохтамыш, поставленный Тимуром, и уже многие области за Волгой повоевал и покорил. Дай срок, схватится с темником и победит его. А победивши, возомнит о себе и восстанет супротив своего покровителя восточного, и в великих битвах между собой они покалечат или вовсе убьют друг друга, а Русь таким образом освободится от неволи.

Пожалуй, Алексий так бы и жил в заблуждениях, теша себя и паству обманчивой надеждой, коль не насмелился приехать к ослабленному старцу– схимнику и ночь с ним скоротать в его келейке. Наутро не пожелал даже проститься с игуменом, покинул Троицкую пустынь и словом не обмолвился, о чём беседовали с отшельником. Но Сергий ведал о причине столь скорых перемен митрополичьих, ибо когда–то сам был просветлён Ослабом. Повоевав Мамая, позрев на слабую Русь, хан Тохтамыш, потомок Чингисхана, и вовсе её подомнёт под себя, как медведь неловкого охотника. И данью таковой обложит, что последнюю рубаху придётся снять и в Орду снести. Питали одного змея, станем питать иного, многоглавого. А потому не след ждать, когда гад пожрёт себя, а вызвать его на великую битву. Мамай угоден Кафе, Риму и всему миру той стороны, где западает солнце, ибо вся его добыча — суть, товар, кровь, питающая плоть ненасытную. Запад страшится Тохтамыша и будет уповать на то, что Русь опять встанет заслоном от грозного Востока. Но победа над Мамаевой Ордой остепенит обе стороны света, понудит их признать равной себе.

Нет, битв в будущем не избежать ни с Западом, ни с Востоком, ибо Русь на путях стоит, на тропах между земным и небесным, а потому ей без Засадного полка не обойтись.

Верно, Алексий внял голосу старца–отшельника, возвратившись в Москву, долго размышлял, укрепился духом и вот уж стал кричать с амвонов и папертей. Но ослабленный не по доброй воле, а от старости изветшавший, не способен уже был перелить силу тела в мощь гласа своего и услышан был разве что супостатом…

Так и ехал игумен, в ночной дороге перебирая мысли о том, что уже было и чему быть должно.

На Яузе, уже в рассветный час, когда улеглась метель, дорогу заслонили татары. Двое остались у костра, разложенного прямо на санном следу, а четверо вскочили на коней и выехали чуть вперёд, поджидая обоз с иноками в розвальнях. Не лисьи шапки бы, не камчи в руках да не сальные лица, и впрямь не признать за ордынцев. Бывалый инок, ехавший в одних санях с игуменом, шепнуть успел:

— Кыргызы не спустят. Да и мы не лыком шиты…

И знак подал иным араксам, бич распустив справа от санного следа.

Баскаки оказались двуязычными: с проезжими говорили речью чудной и схожей, как говорят в беломорских землях. Между собой горготали, ровно грачи весенние, — чтоб скрыть, о чём судачат, полагая, что их языку не внемлют. Алексий называл таких кыргызами, татары кликали — аккуз, за светлые, то есть голубые глаза, а сами они именовали себя чудью. И было у них ещё одно прозвание, ветхое — хунны, коими и прежде их на Руси знали, ибо у самой чуди суще было предание, как без малого тысячу лет назад под водительством царя Аттилы они уже приходили в эти земли, изведали их вдоль и поперёк, но никогда не воевали. Де–мол, прежние князья всюду пропускали и помнили, что они одного, скифского, рода братья. Пропускали, позволяя жить своими станами и городами в Дикополье, близ тёплых морей. И приходили они воевать Византию, Рим, италийцев и прочие страны Запада, которые впоследствии долго держали под данью. После того ветхого нашествия многие хунны так и остались жить в Руси, и иные княжеские и боярские роды берут начало от их родов. А простолюдье так и вовсе смешалось, никто не разберёт.

Сказания чудинов вдохновляли митрополита, взращивали в нём надежду на мирное сожительство с Ордой, дескать, подобное уже случалось и ныне произойдёт по–старому, дай только срок. Так мыслил митрополит, хотя сам зрел: нынешние татары не воевали стран Середины Земли и не держали их подданью, а, напротив, вошли в торговое сношение, заключали мир и заводилидружбу, приэтомтерзаяРусь. А кыргызы и вовсе свирепствовали, когда взимали дань или призирали дороги. Бывало, раскосые ордынцы, знающие два– трислова, при виде порожнего обоза даже не останавливали и давали дорогу, съезжая на обочину. Дотошные чудины непропускали ни одной подводы, всякую досмотрят, сено поворошат, да ещё и расспросят, имена запишут, благо, что толмач им не потребен и грамоту знают все как один.

Верно, память утратили, забыли о братстве, впрочем, и на Руси о них забыли, взирая как на супостата…

Чудины подняли камчи и указали на обочину, предлагая съехать с дороги в глубокий снег. Так они делали, чтоб никто без их воли ускакать не смел.

Увязшего по брюхо коня сразу в галоп не поднимешь. Игумен свернул скрепя сердце, за ними остальные трое саней. Баскаки рыться в сенной подстилке не соизволили, велели тулупы скинуть. Иноки повиновались, чудины же их осмотрели придирчиво и вознамерились было спрос учинить, но, скидывая тулуп, один из иноков набросил его на спину взопревшей лошади и незаметно под её хвост сунул шарик восковой, внутри которого был скипидар закатан. Мороженый воск согрелся, лопнул, и кобылица взыграла, поджавши хвост. То надыбы взовьётся и ржёт громогласно, то из оглобель выпрыгивает–столб снега взметнулся, запорошил баскаков. А следом за этой кобылицей зауросили и иные, в том числе и под разъездом кыргызов. Взбесились кони, и даже те, кому в подхвостье не пихали воска, ибо у лошадей был свой язык и нравы! Они друг от друга заражались чувствами и сопереживали.

Кыргызы едва в сёдлах своих держались поначалу, но от дикой резвости нет человечьей силы и ловкости: один по одному все очутились в снегу, а лошади в безумстве заметались, роняя белую пену. Белоглазые кочевники хоть и покорились хану Узбеку, приняли магометанство, однако суеверные были и во всём зрели знаки. Для чудинов же конь — Божий дар, по коню гадают и урожай, и кто родится у жены, и когда умрёшь. Если же вот так все лошади взыграли знать, богов прогневали!

Кыргызы же, должно, только утренний намаз совершили, а им на чужих глазах не след творить поганые деяния да жертвы старым богам воздавать, вот и замахали камчами, закричали:

— Дорога твоя, урус! Гони коней!

Иноки того и ждали, кобылице, что со скипидаром была, под хвост сунули ком снега, тулупы похватали, в сани — да галопом. Уехали подалее, за Яузу, остановили коней и уж потешились над чудинами до слёз. И верно, тоже насмешкой прогневили богов…

Когда прибыли под белокаменные стены, весь посад скорбел, и молва бежала вкупе со снежной пылью:

— Осиротел! Митрополит преставился!..

И уже били в колокола, извещая о смерти Алексия и призывая в храмы.

Не веселились бы, не катались бы по дороге, падая со смеху, поспели бы ещё, живым застали. Только что отошёл, и тело не остыло. Сёстры хлопотали рядом, поправляли одеянье, руки, власы зачёсывали: Алексий пожелал обрядиться в последний путь, причастился и сам лёг в домовину. Мол, враги кругом, поднимут мёртвое тело, да и бросят наземь, будто уронили ненароком, а сами–чтоб надругаться. Всё предусмотрел, прозорливый! Дескать, не позволю тайным супостатам такую честь, пусть ведают: он вовсе не инок, не первосвященник земли Русской и не святитель. Он воин, павший на поле брани.

И ещё что–то сказывал, но будто уж в бреду. Всё поминал имя Троицкого игумена, некоего старца, и Засадный полк. А когда приходил в себя, чуть приподнимался и вопрошал:

—Приехал ли преподобный? Сёстры терялись в догадках, о ком он говорит, и отвечали, глупые, мол, нет, не приехал. Ибо в тот час никто не приезжал, а кого он кличет преподобным, не изведали.

Он же опять очнётся и вопрошает. И лишь однажды произнёс имя — преподобный Сергий, игумен. Мол, отныне так след величать его. Инокини согласно кивали, митрополит вновь впадал в беспамятство и вторил, дескать, я воин полка Засадного и созванием этим уйду.

Уж и дыхания не было, сердце молчало, Алексий же твердил слова свои, и только по движению уст можно было понять, что сказано в последний миг.

Всё это Сергию донесли инокини, бывшие при митрополите, причём излагали шёпотом и называли преподобным, однако игумен каждой поднёс крест к устам.

—Отныне ты, Христова невеста, принимаешь обет молчания до самой смерти. Приложись и поклянись.

Сёстры падали на колени, крест целовали и клялись, в тот же миг замолкая и оставаясь в неведении: за что же им наказание такое? И ведь даже с сёстрами не обсудить, как умирал митрополит, обидно…

Когда к усопшему в Чудов пришёл великий князь, всё было кончено.

Никто так и не изведал о последней воле митрополита, но инокини, должно быть, пустили уже слух–ненароком, по доброте душевной, — Алексий умереть не может, всё ждёт преподобного Сергия. Весть донеслась до слуха княжеского, и он, скорбный, таки обратился к нему–преподобный, мол, осиротели мы. Игумен ничего не сказал, но вновь призвал к себе сестёр и молвил гневно:

—Успели распустить языки поганые! Не стерпелось вам!.. Немедля же ступайте в Белозерье, к Ферапонту! Мой инок вас доставит и передаст. И упаси вас Бог обмолвиться кто вы и откуда! Лучше языки себе откусите!

Павшие ниц сёстры и в самом деле принялись кусать языки, обливаясь кровью, да инок не позволил, засунул кляпы в уста, взял всех четверых за одеянья и отнёс в сани, ровно снопы обмолоченные.

А великий князь и впрямь после смерти митрополита ощутил сиротство, хотя при его жизни и спорил с ними ссорился, когда тот встревал во власть мирскую. Тем паче рукоположённый ещё Филофеем, Киприан услышал колокольный звон и вознамерился немедля прийти из Литвы и покорить Москву, взять митрополию в свои руки. И патриарх его торопил вкупе с болгарским митрополитом, дескать, час пробил, ступай к стольному граду и бери на приступ.

—Тебя, князь, сейчас будут втягивать в церковную смуту, — предупредил его Сергий. — Дабы отвлечь от власти и дела, которое ты замыслил. Тебя вовлекут в борьбу, а ты встань выше.

—Киприана в Москву не пущу! — заявил Дмитрий. — И Константинополю не повинюсь. Нам след посадить своего патриарха. Но коль сейчас воевать с греками не время, митрополитом посажу Митяя. Иначе мне руки свяжут. Ты, отче, подсоби мне утвердить духовника, тебя епископы послушают. Никого более не хочу держать за своей спиной.

—След поступить мудрее, — посоветовал игумен. — Давай посадим Дионисия Суздальского. Его Макарий знает и даст добро. А сей епископ дошлый, много чего изведал, но молчать умеет. Таки избавишься от Киприана.

— Дионисий весьма охоч до власти, — воспротивился князь. — И целит он не в митрополиты, в духовники мои. Ему по нраву не митрополия, но надо мной владычество. Сему епископу только палец дай… А мне нужен владыка послушный. Тот, что не распри церковные чинить начнёт — за Русь молиться. Я бы тебя посадил на митрополию, отче, или вовсе в патриархи. Но твоё дело ныне важнее.

Князь и в скорби не загасил своей ярости.

— Не время ныне вступать в спор с Константинополем, — попробовал усмирить его Сергий. — Лучше бы потакать, чтоб подозрений не было. Весь мир встревожился, чуют, великой битве быть, коль даже почивший Алексий о том возвещал. Если епископы изберут Митяя, Макарий воспротивится.

Дмитрий лишь усмехнулся, подавляя гнев.

— А я куплю для него сан митрополита. Литва вкупе с Киевом деньги собрали, чтоб Киприана посадить в Москву. Сказывают, златом и серебром пять тысяч. Патриарх теперь ждёт, сколько я дам, зная, кого желаю зреть митрополитом. Сидит и ждёт, считает барыши. За деньги Макарий и бабу несмыслёную на митрополию посадит. Всё покупается и продаётся, отче, было бы предложение и спрос. Ты лучше меня ведаешь, что есть симония. За сан попа и дьякона и то след заплатить епископу! Псковских и новгородских стригольников еретиками кличут, а в чём суть ереси? В том, что мзду отвергают за право служить в храме?.. Не мы с тобой утвердили сие торжище, но коль оно есть, придётся нам повиноваться его уставу. Дабы не выдать своих замыслов. Только с Митяем я не серебро и злато пошлю, а чистые хартии. Сколько попросит патриарх, столько духовник мой и впишет. Только так возможно перекупить товар на сём базаре…

Великий князь переборол, перелил гнев из сердца в разум, затворив его зубовным скрежетом. И попросил уже смиренно:

— Ты, отче, покуда не оставляй меня одного. Духовника пошлю в Константинополь, а за спиною никого… Мне след собирать войско и скоро выступать в поход. Ты же не дал свой полк, токмо частицу малую, да и то с наказом. И ражного гоношу Пересвета не дал. Скупой ты, рачительный, да старец–отшельник убедил меня… Мамай набег готовит на стольный град, и вот опасаюсь, опять пойдёт не сам, а Бегича пошлёт. А так мыслилось с темником сразиться!.. Теперь мурзу придётся бить так, чтоб и Мамаю стало больно.

До начала лета игумен со своими иноками оставался в Москве, теперь оберегая князя, дабы перед битвой не уязвили его в спину. Черноризные араксы следовали за ним всюду, ровно тени, оттеснив бояр и слух породив, мол, великий князь стал набожным изрядно. Верно, успение митрополита так повлияло. Митяй был срочно пострижен в монахи, возведён в сан архимандрита с именем Михаил и вскоре избран епископами митрополитом. Однако Дионисий Суздальский, не приемлющий княжеского хранителя печати и духовника, втайне зрящий себя в этом сане, был возмущён самоуправством великого князя. Сначала уличал его во вмешательстве в дела церковные, повсюду обличал, и, расхрабрившись от собственной дерзости, вздумал ехать к патриарху Макарию с челобитной, ибо давно был с ним знаком. Князь не позволял втягивать себя в битву за власть духовную и спорить с епископом не стал, а попросту велел схватить его и посадить в темницу, дабы усмирился. Тот же, оказавшись в юзилище, взмолился к Сергию, чтоб замолвил слово перед Дмитрием, поклявшись, что и шагу не ступит из Москвы.

Игумен поручился, однако, едва очутившись на воле, Дионисий будто бы в Суздаль отправился, а сам же тайно покинул стольный град и сквозь Орду, не скрывая уже образа своего, поехал к морю, чтоб плыть в Константинополь. А прежде туда же со свитой верных сподвижников был отправлен духовник Митяй, ставший теперь наречённым митрополитом. За благоволением патриарха ехал, как князья ездили в Орду за ярлыком. Однако не с дарами и не с казной, но только с долговой распиской великого князя. Дмитрий, как и обещал, послал с ним чистые грамоты, куда след было вписать назначенный патриархом выкуп за тот самый ярлык.

Но был ещё один, тайно жаждущий сана первосвятителя, переяславский архимандрит Пимен, коего посадили на корабль вкупе с Митяем, дабы сопровождать его. Всем иерархам, ищущим власти, доступность её была так близка и прелестна, что затмевала всё — честь, достоинство, веру и разум, ибо сулила доходы, коих не сыскать в скудеющих приходах и пустынях. Сговорившись, сподвижники уморили Митяя в корабельной бане, вписали в княжеские грамоты Пимена, мол, Дмитрий желает его зреть митрополитом, однако, не имея в подкрепление ни золота, ни серебра, призадумались, зная нрав Макария: а ежели не рукоположит Пимена без выкупа? Вот будет маята! Как потом возвратиться и предстать перед князем? Всех закуёт в железа и бросит в юзилища! Но генуэзцы оказались тут как тут, они щедро ссудили архимандриту деньги, мол, как обретёшь сан митрополита, так и вернёшь потом.

С тем самозваное посольство и явилось к патриарху.

Тот получил генуэзское золото, означил, сколь следует записать в хартии, дабы ещё и с князя взять мзду, и рукоположил архимандрита в первосвятители. Поскольку же Дионисий Суздальский опоздал, однако в Константинополе имел много знакомств, обладал доверием и прибыл не пустым — с казной, то поселился на патриаршем дворе, боясь скорой расправы, коль вернётся в Русь.

И так опять стало сразу два митрополита Киевских и всея Руси. Был бы и третий, коль его бы не сгубили на корабле. Да и четвёртый был бы, коль пожелал, — епископ Суздальский, Дионисий. Но тот оказался смыслёным, предугадал грядущую свару, и рукоположения не искал себе, желая со стороны позреть, что приключится, когда Пимен и Киприан явятся в Москву.

Великому же князю и горевать по своему уморённому духовнику недосуг было: разбив Мамаево войско на Воже, он пробудил в темнике злобу, не знаемую прежде, и теперь след было готовиться к великой битве, которая стала неизбежна.

Церковная смута, обильно посеянная патриархами, всходов не дала. Едва придя в Коломну, новопоставленный митрополит Киевский и всея Руси Пимен, сгубивший Митяя, купивший сан, да ещё и обманом, был в долгах перед генуэццами и ко всему прочему по велению Дмитрия схвачен и посажен в юзилище на Чухломе. Однако более опасался сейчас не расправы князя, а фрягов, которые не свычны прощать долги, а сидение лишь усугубляет, ибо деньги взяты в рост значительный. А фряги на то и фряги, что везде найдут, от них и в Чухломе, в темнице княжеской, не спрятаться.

Позрев, что соперник в затворе пребывает, тогда наконец–то отважился и другой первосвятитель занять своё давно выкупленное место в Москве. Киприан явился с многочисленной свитой и обозом добра митрополичьего — злачёными ризами, убранством для покоев, дорогими причиндалами для службы и прочим скарбом. Мыслил уж в Чудовом поселиться, однако тоже был взят на подъезде к стольному граду и посажен в холодный каменный низ монастырский, где беспощадно зяб, клянчил шубу из своего обоза и ябеды писал то игумену Сергию, то патриарху.

Видя, что великий князь Московский не искусился церковными распрями, в них не погряз, после победы на Воже готовится к битве и ничему иному не внемлет, Константинополь всполошился. Сначала патриарх Макарий, затем и его преемник Нил требовали отпустить Киприана и поставить Пимена. Дмитрий вроде бы послушался, болгарина освободил. Тот же в страхе бежал из Москвы и даже обоз свой бросил, впоследствии пустив молву, будто князь его пограбил. И прибежав в Малую Русь, то бишь в Киев, оттуда предал анафеме московского князя, то есть отлучил от церкви и проклял. Однако и этим не пронял: Дмитрий как ни в чём не бывало ездил по удельным княжествам и войско собирал, а второй митрополит, Пимен, томился в Чухломе, отбиваясь от посыльных фрягов и считая, насколько каждый день его долг растёт.

Итак получилось, что более года, в канун Мамаева побоища и после него, русская митрополия была вдовствующей, имея двух митрополитов! Ею не управлял никто, никто не мешал, и этого было довольно, чтоб свершить великую битву.

Руси немного и надо, чтобы победить. Всего–то не управлять ею, а бросить вожжи.

Однако мир встрепенулся и затаился в предчувствии грядущей бури.

Отверженный церковью и проклятый великий князь вышел из всяческого повиновения! Подобной вольности никто не ожидал.

Но до срока великой битвы ещё было время, Мамай испытывал горячку после поражения на Воже. Его самый лучший воевода, мурза Бегич, отправленный пожечь и позорить Москву, дошёл лишь до брода через реку и здесь внезапно натолкнулся на выстроенную к битве рать Дмитрия. Она стояла на холме, открыто, ровно зазывая, и было опасно переправляться на глазах руси —осыплют стрелами и дротиками, а потом искрестят мечами что останется. Мурза остановил своё войско на противоположном берегу и так стоял долго, пока русь не покинула холм и не скрылась. Бегичу бы узреть, что его заманивают на другой берег, готовят ловушку, однако он самонадеянно погнал своих воинов через брод и удачно, без потерь, одолел реку. На другой стороне Вожи конница татарская сходу ударила по руси, вклинилась в ряды довольно — мурзе уже грезилась победа! Покуда пешие воины отбивались от конных татар, из ниоткуда–из трав степных, из воздуха, а то прямо из земли–являлись некие стремительные люди–тени в чёрном. Они подныривали под лошадей, или вовсе, ровно шары, катались между конских ног и резали им сухожилия. Когда же всадник выпадал из седла или спешивался, мгновенно сам угадывал на нож либо сражён был шипами наручей. И тщетно конники махали саблями и били копьями, пытаясь сразить ползучих, призрачных людей, незащищённых ни кольчугами, ни бронью. Клинки рубили траву, копья втыкались в землю, а лошади тем часом падали с криком, словно подрубленные, роняя всадников.

Треть конницы едва спаслась, отступив к реке, и тут русы ударили сами, прижав татар к воде. Мурза Бегич пожалел, что обманулся и переправился через Вожу, полагая, что русы испугались и битвы не желают. Сам слетел с коня и был сражён наповал не пикой, не копьём или ножом–ударом кулака, так что и череп развалился, ровно скорлупа.

Сражение длилось до вечера, вдохновлённая успехом русь уже резвилась, гоняя татар поберегу, ровно зайцев. Кто не попал под мечи и засапожники, тот скоро утоп в воде или сражён был стрелами на переправе. Остатки ордынского войска бежали прочь, бросив обозы, и только выпавший туман и ночь дозволили спастись малой части, дабы потом свидетельствовать, какой неслыханной, не знаемой силой Дмитрий побил конницу, которая считалась у татар непобедимой.

Мамай в россказни трусов не поверили тут же казнил спасшихся, дабы не разносили вредной молвы. Гнев его был так велик и неутешен, что он рвал волосы на своей голове, кусал руки и бил камчой всех приближённых мурзи князей. Потом отяжелел, огруз и, ставши ровно глыба, долго был неподвижен, ибо оцепенел от каменных дум. Тем часом Тохтамыш подпирал от Волги, и в Орде, подобно ветру в поле, слух шелестел, де–мол, бекляр–бек Мамай утратил непобедимый дух и более не способен править от малолетнего хана Мухаммеда. Русь выпустил из–под своей власти и ныне был бит московским князем, который и вовсе грозится не давать дани и смести татар.

С востока же идет родовитый хан, потомок Чингисхана…

Алтын Орда тосковала о былом величии. И Мамай обязан был утешить её победами великими, повторив поход Батыя, от имени предков коего правил. И только так возможно было остановить движение Тохтамыша.

Однако более всего поражение на Воже перепугало Кафу, а вкупе с ней и все страны Середины Земли, что пристрастились получать блага Востока. Вышедший из–под воли и духовного водительства московский князь нарушил привычный ход вещей и, ещё не сотворив битвы великой, возвысил Русь. Запад узрел, как из покорённых и смирённых её земель, увенчанных церквами правоверными, выламывается из недр и вырастает дикое древо, плоды коего вдосталь вкушала Византия, когда поганые князья прибивали свой щит на ворота Царьграда. Князей тех кое–как усмирили крестом и покаянием бесконечным, но вот допустили промах, а семя того древа живо. В мгновение ока проклюнулось и возросло!

Патриарх Макарий, сподвигнувший Киприана предать анафеме московского князя, дабы унизить и наказать его, пришёл в негодование, потом и в ужас, что сотворил. Отлучённый и проклятый согласно учению отцов церкви, Дмитрий ничуть не унизился, не стал слать слёзные грамоты о прощении; напротив, волю почуял! Желая исправить дело, патриарх велел Киприану немедля простить князя и снять проклятие, вернув Дмитрия в лоно церкви, однако строптивый болгарин обидчив был, требовал прежде возвратить ему будто бы отнятое добро. И в ответной грамоте перечислял, сколько и чего пограбил князь из его обоза, не забыв даже исподнее белье.

Оплошность Макария вышла ему боком, московского князя помянули ему, когда свергали с патриаршьего престола. Случилось то, чего опасались в Константинополе: Троицкий игумен Сергий, будучи в единомыслии с князем, стал вершить дела церковные, ибо почитаем был епископами. Даже Киприан примолк, отбоярившись от патриарха жалобой, и только расправа, учинённая над свергнутым Макарием, устрашила его. Анафему низвергли, однако же поспешно обелённый великий князь словно и незаметил благодеяния и не соизволил даже получить прощёной грамоты!

Теперь уже Нил, взошедший на патриарший престол, пытался вразумить непокорного Дмитрия, дабы тот принял митрополитом Пимена, и даже жертвовал Киприаном, обиженным и тайно жаждущим отмщения. Но князь не внимал, и тогда патриарх стал уговаривать Дионисия принять митрополию, мол, игумен Сергий к тебе добр и великодушно простит, коль ты вернёшься в Русь.

Всячески ублажал суздальского владыку, возвёл в сан архиепископа, фелонь пожаловал, однако некогда храбрый обличитель князя, в темнице посидев, и ярлыка не желал. К тому же, ведая, как Дмитрий любил духовника Митяя, ныне погубленного, опасался вновь угодить под горячую княжью руку и отправиться в Чухлому вслед за Пименом либо бежать в Литву, где обитал Киприан. А двум медведям в одной берлоге не улежать…

Однако же притом, владея умом проницательным и отличаясь мудромыслием, знал, как можно добиться прощения игумена Сергия и великого князя, — не мешать их замыслам, удалившись в Константинополь. Дионисий давно изведал, настоятель Троицкой пустыни и его ученики затеяли выпестовать в своих обителях иноческое войско, прежде невиданное, дабы потом вывести на поле брани и сокрушить татар. Изведал, но помалкивал, зная, когда полезно кричать, когда хранить молчание, а когда и вовсе отойти в сторону, давая иным дорогу.

Прозорливый игумен Сергий о всех свычаях Дионисия ведали потому назвал его преемником почившего Алексия, дабы в руках держать.

А великому князю перед битвой был никто не нужен, кроме печатника Митяя, коему он доверял всецело. Но даже сметливый епископ Суздальский не смог предугадать исхода его путешествия. Иначе бы не устремился к патриарху с жалобой. Узнав же о гибели наречённого митрополита, Дионисий ничуть не пожалел, что на время великого сражения уехал из Руси. Князьям после победы и пиров потребно утешение, однако же они находят его у тех, кто на пути не стоял, в дела мирские не встревали не мешал вершить великое. Глядишь, и Дмитрий, вкусивши крови сполна, опомнится и призовёт духовником…

Так мыслил он в ту пору, когда весь мир, напрягшись, ждал скорой битвы. И только Троицкий игумен да великий князь знали место, где она случится, и ведали день и роковой час. Потому загодя, ещё весной, как только спали реки, с многих земель Руси на поле Куликово, к берегам Непрядвы–реки потянулись рати с обозами.

И только Засадный полк шагал нестроевым порядком, а собирался по одному, по малой капле как собираются большие реки из скрытых в недрах родников…


Глава 12

Вдова приехала, как и обещала, поздно вечером, и Ражный, увидев из светлицы одинокие фары автомобиля, вышел встречать. Ещё днем он починил оторвавшуюся с петель створку ворот, поэтому пропустил машину во двор и закрыл их на засов. Старуха на его старания не обратила никакого внимания, проворно выскочила из кабины, ковыляя, обошла машину кругом, глянула на колёса и распахнула заднюю дверцу.

—Ну что, квартирант, принимай гостей! — объявила с ехидной торжественностью. — Работяг привезла. По–современному, гастарбайтеров! Однако из машины никто не появился, а свет в салоне не горел. Вотчинница сунулась в дверной проём:

—Вы что тут, заснули?.. Вылазьте, приехали!

В тёмной кабине началось какое–то движение, старуха отошла к Ражному и искоса на него уставилась, верно отслеживая реакцию. Скоро из машины выбралась девица в кожаном пальто и таких же брючках, за ней ещё две в лёгких одинаковых шубейках. Все сонные, стояли и озирались беспомощно, зябко ёжились после тёплой кабины.

—Как ты тут? — будто бы участливо поинтересовалась вдова. — Всё спокойно?

—Да, скучно здесь, — отозвался он безучастно.

—Неужели?.. В баньке попарился?

—Баня добрая…

—Ну, с лёгким паром!

—Благодарствую!

—Как тебе девы? — торопливым шёпотом спросила она. — Такие красавицы писаные! И юные!.. Это тебе лекарство, для лечения сердечной тоски. Привезла на работу, виноград будут давить.

Свет был только над крыльцом, поэтому он ни одну толком не рассмотрел, да и особенно не старался, сохраняя спокойствие. Девицы чувствовали скованность, как–то нерешительно достали вещи из багажника и опять по–сиротски встали возле машины.

—Айда в дом! — обиженно приказала вотчинница. — Что тут в темноте– то? Приглашай, отрок! Чего встал?

Электростанция давно уже тарахтела в тамбуре, поэтому старуха щедро включила все лампочки, и зал первого яруса осветился ярко и празднично.

Примученные дорогой работяги скромно замерли у порога с объёмистыми сумками в руках, несмело озирались, пожалуй кроме одной, смуглой, но с яркими голубыми глазами. Она с удовольствием стащила с себя кожаный плащ и сказала почти весело:

— Раздевайтесь, девочки! Только не совсем. Вдова обратилась в гостеприимную хозяйку, чего вовсе не наблюдалось, когда приехал Ражный. Она рассадила девушек за столом в рядок с одной стороны и принялась выставлять соленья–варенья, вяленину и копченину, пищу, обычную для вотчинников. Скромные гостьи не усидели, бросились ей помогать, раскладывали закуски в плошки и блюда. А смуглянка как–то уж очень привычно для городской особы взялась настрагивать высушенную в кость кабанятину: орудовала ножом, словно всю жизнь управлялась с деревянным вяленым мясом. За делом все они слегка расслабились, однако всё ещё прятали свои взоры, ни разу не взглянув в сторону безучастного Ражного.

Две светленькие девушки, одинаково гладко зачёсанные и неброско одетые, явно чтобы сгладить, пригасить природную красоту, скорее всего, были сёстрами. Кроме внешнего сходства и одежды, очень легко понимали друг друга, только были заторможенными, стеснённые непривычной обстановкой, и от этого скупыми в движениях. Третья же, смуглая и с пронзительно–голубым светом глаз, в облегающем замшевом костюмчике, держалась слегка на особицу, излишне много двигалась, словно демонстрируя гимнастическую гибкость женственной фигуры.

В последнюю очередь старуха выставила бутыль с молодым вином и торжественно вынула из шкафа настоящие серебряные кубки.

Похоже, молва среди поединщиков существовала не зря: брачной конторой вотчину Булыги назвать было трудно, однако девиц сюда привезли на смотрины, а не длят ого, чтобы давить виноград. Все три явно принадлежали к родам вольных араксов–узнаваемость крылась в особом воспитании: внешне вполне современные, окажись в толпе на улице, не отличишь, они при этом несли на себе печать целомудрия и неискушённости, тщательно скрываемых и заметных лишь опытному глазу. Они умели таить в себе бурю чувств, которая наверняка их одолевала; они были научены смотреть и видеть всё, не поднимая век, — особое, древнее искусство славянок.

И они же знали обычай Сергиева воинства: коль в отрочестве ещё небыли обручены, то непременно настанет день, когда их всех вместе или каждую в отдельности явят тому, кто станет суженым. Точнее, наоборот, покажут холостого вольного аракса, сорокалетнего отрока, сыгравшего Пир Свадебный, но по каким–либо причинам оставшегося без невесты. Выбор в таком случае совершает вовсе не он, поскольку смотрины обоюдные, скорее дева. Это в её власти бросить будто бы случайный манящий взор, от которого зажжётся огонь в яром сердце. Если же придётся не по нраву, то и глаз не поднимет, и это будет красноречивее всяких слов.

Судя по всему, сёстры в Дивье урочище приехали впервые и эти смотрины у них тоже первые, поскольку вотчинница даже имена перепутала, хотя сделать это было мудрено. Сестёр звали Арина и Ульяна, а смуглую именем редким и вычурным—Лела. И сразу стало ясно, что она тут не впервой, давно знакома с вотчинницей и что невесты на выданье знают друг друга, ибо они все дружно рассмеялись, таким образом впервые проявив искренние чувства.

Вдова ещё пыталась скрыть, зачем привезла девиц в урочище, и после знакомства, тут же, за столом, начала объяснять, как давят виноград и почему она не признаёт ни ручных прессов, ни тем паче каких–либо машин. Поэтому её вино раскупают чуть ли не в драку, а если его выдержать и каждый месяц, точно в полнолуние, закреплять каштановым горьковатым мёдом, то вообще вино превращается в напиток богов, редкостный по букету и вкусу. Мол, будь у вотчинницы желание и время, она бы давно уже участвовала во всевозможных выставках, в том числе и за границей, и побеждала бы в номинации традиционных и оригинальных вин, поскольку делает их, ничуть не отступая от древних технологий. Это во–первых; во–вторых, у неё только настоящие, местные сорта винограда, которые выращивали здесь горные скифы ещё задолго до нашей эры.

Девицы слушали её с интересом, не поднимая глаз и пряча голод, неохотное ли копченину из кабанятины и горного козла, надо сказать, и в самом деле очень вкусную и не жёсткую, во рту таяла. И всё зависело от нарезки— строго поперёк волокон. Вероятно, Булыга была из ловчего рода, и не только она; пожалуй, и девицы тоже, поскольку выявлялась их приверженность к дичи.

Многие араксы предпочитали её мясу домашний скот. Всякий зверь в природе потреблял в пищу лишь то, что было полезно, а не то, чем кормят. Ражный тоже молча ел козлятину, так как оба дня в Дивьем прожил на маринованных овощах и яичнице. Холодильника у вдовы не было из–за отсутствия электролинии, кладовая же, где хранились припасы, оказалась почему–то закрытой на тяжёлый навесной замок.

—А что у нас за столом мужчина молчит? — спохватилась вотчинница.

—Или оголодал тут в одиночестве?

—Жду паузы, — обронил Ражный.

—Какой паузы? — не поняла она.

—Чтоб слово вставить…

—А, ну вставляй! — позволила хозяйка и обидчиво добавила: — Вот ведь, болтливой обозвал. А я насиделась тут в одиночестве…

—Спросить хотел. — Вячеслав помедлил, прожёвывая. — Кто же у тебя добывает горных козлов?

—Сразу видно, из ловчего рода отрок! — горделиво промолвила старуха.

—Иной бы и не понял, что ест.

—В Горном Бадахшане охотился, — признался он. — Их там на каждой горке… Но кто тебе добычу приносит?

—Любовник, — усмехнулась она барственно. — Спускается с гор, приносит и бросает к моим ногам.

—Я так и подумал…

—А ты хочешь на охоту? Ружьё есть, дам.

—На охоту, пожалуй, схожу, — подумав, отозвался он, — места посмотрю, прогуляюсь по горам…

— Могу и винтовку дать, — услужливо предложила вдова. — Что на стене в светлице висит, всё стреляет. Сама проверяла. Даже мушкет.

Ражный промолчал, чувствуя, что смотрины становятся тягостными и для него, и для девиц, пожалуй, кроме Лелы, которая будто бы радовалась, что опять приехала давить виноград. Вдова занималась самодеятельностью и всё осовременила, превратила обряд в застольные посиделки.

По рассказам кормилицы Елизаветы, раньше происходило иначе. Будто бы после побоища Мамаева, где погибло две третьих Засадного полка и одна треть изранена, преподобный изъял из устава обет безбрачия. А Ослаб, не дожидаясь, когда подживут и затянутся раны, послал по городам и весям неких свах, трёх старух, дабы избрали и привели невест. Да не просто первых встречных — дочерей из воинственных семей, где отцы и деды состояли в дружинах княжеских, владели ратным ремеслом, участвовали не в братских междоусобицах, но в походах на татар и прочих супостатов, отличились храбростью или вовсе пали на бранных полях. И будто эти свахи привели в лесные скиты на Кончуру и другие пустыни красных дев, каждому араксу по невесте. У кормилицы всё заканчивалось как в сказке: поединщики переженились, нарожали детей, обучили их потом ратному делу — в общем, прожили в радости и счастье.

Отец же, будучи боярином, никогда преданий не вспоминал, но в последние годы жизни, стоя у мольберта, любил рассуждать о прошлом засадников. И однажды рассказал совсем другую историю. Будто свахи перестарались и привели в три раза больше дев, чем после битвы осталось поединщиков. Дескать, каждая думала, что послана сватать одна, поэтому избрала и привела невест по числу выживших. А когда оказалось их в три раза больше, что было делать? Отсылать назад — позор, девице только в омут головой; оставить при монастырях — значит обездолить, да и слишком велик искус у прочих пустынников, коль поблизости поселить целомудренных дев. А отдавать в жёны всякому по триневесты обычай не русский–ордынский, басурманский.

Будто впервые между ослабленным старцем и Сергием произошёл разлад на этой почве, преподобный долго не соглашался на столь чуждый нравам брак, де–мол, войдёт в обычай, потом будет не сладить с многожёнством. И уступил Ослабу лишь с тем условием, что подобное может свершаться только после таких великих сражений, как Мамаево побоище. Дабы восполнить потери Засадного полка в короткий срок и нарожать детей за тех, кто не вернулся с бранного поля. Мол, потому и до сих пор есть роды араксов, одинаково называемые тризными. Это потомки тех детей, что родились от двух других жён, взятых замуж вместо араксов, павших в битве и по кому справили тризну.

Дело в том, что иноки хоть много лет и жили по обету безбрачия, не видели женщин и так от этого настрадались, что вполне управились бы стремя, не оставили без внимания и ласк, однако искренние чувства всё же испытывали только к одной–такова уж была славянская природа.

Как уживались три жены, три русские женщины в скиту у одного аракса, предание умалчивало, впрочем, как и сам факт существования такого брака.

Однако отец обмолвился, дескать, поэтому не принято в Засадном полку справлять свадьбы с размахом; всё происходило тайно, и свадебный обряд совершался самим иноком. И дабы араксы никогда не вспоминали былое многожёнство, ещё при Сергии утвердился уставной обряд, когда молодых отроков обручали с девами, иногда младенческого возраста, для того чтобы по достижении ими совершенных лету строить праздник Манорамы. Но жизнь всегда шла поперёк всякого устава: то девиц рождалось больше, то араксов много погибало в битвах или между обручёнными происходил раздор. Скорее всего, потому и возник обычай смотра невест, когда отроку предъявляли трёх дев на обоюдный выбор, однако высмотреть он мог всего одну.

За столом Ражный никакого выбора не собирался делать, и, судя по поведению девиц, они тоже не спешили как–то проявлять внимание к жениху. Так что все ухищрения вдовы с застольем, вином из серебряных кубков и разговорами ни к чему не привели. К тому же Вячеслав не стал дожидаться окончания пиршества, молча поднялся и ступил на скрипучую лестницу.

— Завтра с утра виноград давить! — предупредила старуха. — Помогать будешь, мужские руки потребуются.

Он только согласно показал руки.

Застолье внизу продолжалось ещё около часа, но доносилось лишь бренчание посуды и приглушённый, неразборчивый шёпот: невесты что–то обсуждали с вдовой. Потом началась раздача рабочих нарядов, которые почему– то вызвали смех у девиц, уборка со стола и, наконец, каблучки застучали по лестнице на второй ярус.

Ещё прошлой ночью Ражный всё–таки отыскал потайную дверь в светлицу и оценил оригинальность вотчинника Булыги. Попробовал сдвинуть музейный сундук, и оказалось, он намертво прикручен к стене и полу, вроде бы от грабителей, если ворвутся в отсутствие хозяев. Две замочные скважины были, и после долгих розысков он даже ключ нашёл: сундук отпирался стволом старинного дорожного пистолета с невероятно большой и причудливой мушкой, которая и служила отмыкающим бородком. Однако замки оказались открытыми оба, а сундук был заперт изнутри! Тогда и пришла мысль лечь спать на него, что Вячеслав и сделал, перетащив постель на плоскую, решетчатую от оковки крышку, благо, что длина позволяла даже вытянуть ноги.

Во втором часу ночи он услышал в сундуке эдакий мышиный шорох, после чего внутри возникло некое движение и звук отпираемой задвижки. Он не стал ждать, когда отворят крышку, — откинул её сам, нырнул руками внутрь и пожалел, что выключил электростанцию, а фонарика в доме не нашёл. Схватить незваную гостью удалось, но только правой рукой и за какую–то тягучую одежду. Левая скользила, хотя он успел дважды сделать хватку, и потому вытащить добычу из сундука не успел. Встречный рывок был настолько мощным и стремительным, что в руке остался клок. Отбросив его в сторону, он сунулся внутрь и перехватил только крышку люка, которую с силой пытались закрыть. Однако Ражный оказался в выгодном положении, поскольку был сверху, упирался ногами и тянул на себя двумя руками. И всё равно пришлось напрячься, чтобы не дать затворить вход. Супротивник сдался, отпустил крышку, после чего послышался шорох, что–то глухо стукнуло, и наступила тишина.

Ражный выждал несколько минут, сбегал вниз и запустил электростанцию. Сундук был пустой и служил прикрытием потайного хода из светлицы. Люк оказался размером в половину дна, причём крышка толстая и обитая с обеих сторон войлоком. За ней был достаточно широкий лаз, уходящий под стену дома и дальше—в скалу. Оттуда дышало холодом подземелья.

Света не хватало, чтобы заглянуть вглубь, поэтому Вячеслав спустился головой вперёд и пополз наощупь по дощатой трубе. Через три метра руки наткнулись сначала на шероховатый камень, затем на массивную железную дверцу, запертую снаружи. Но и с этой стороны был засов! Могучий, кованый и открытый, смазанный маслом, затвор ходил по направляющим почти бесшумно. Возникло желание затворить его. Однако Ражный не стал запирать, оставляя возможность прийти ещё раз.

Он выбрался из подземелья, сел на край сундука и только сейчас увидел клок вырванной одежды. Гостья была обряжена в змеиную шкуру! По крайней мере, так показалось вначале: сверху мелко чешуйчатая, серо–синяя, со стальным отливом, как кольчуга, а изнутри почти белая и плотная. Однако при этом кожа была настолько эластичной, что тянулась во все стороны, словно резина. И только под лампочкой рассмотрели догадался —рыбья! Натуральная, с мягчайшей мездровой стороной, от какой–то очень крупной и редкостной рыбы. Возможно, белуги, но особой выделки, придающей мягкость и прочность одновременно.

И самое главное, клок этот выразительно пах лавандой. В руках Ражного оказалось свидетельство вполне плотского существования призрака. Вчера ночью по светлице ступала на цыпочках русалка в рыбьей чешуе! Она же парилась в бане, плескалась в речке, и она же летала совой! Причём эта ласковая на ощупь птица в самом деле оказалась невероятно мощной, как её хищные лапы, ибо не он сделал хватку и вырвал клок крепчайшей кожи; она сама вырывалась так, что оставила в руке часть своей одежды!

И хоть бы напряглась или обозначила рывок голосом, дыханием…

Вячеслав свернул добычу, спрятал в нагрудный карман, потом закрыл сундук на замки и выключил электростанцию. Он испытывал некое замешательство и одновременно торжество исполненной мести — за полёты совы у себя над головой, за запертого, связанного незримой нитью нетопыря под теменем. За спущенный банный жар и сожжённую в печи цивильную одежду! Мести, конечно, не равнозначной, мелкой, больше символической: вот если бы удалось выволочь эту русалку на свет, взглянуть на неё в живую и спросить, что нужно, чем не угодил, вот тогда была бы чистая победа.

Он снова лёг на сундук, некоторое время прислушивался, будучи уверенным, что русалка после такой встречи не захочет ещё раз клюнуть, пробраться в светлицу, и так незаметно уснул.

А она всё же вынырнула из своих подземелий, только уже с другой стороны, и отомстила с неожиданным коварством. Когда утром Ражный спустился вниз, чтобы сходить в туалет — всё благоустройство у вдовы состояло из деревянного сортира на улице, — входная дверь оказалась запертой снаружи. Причём так, будто её подпёрли чем–то тяжелым и незыблемым. Выбраться сквозь окно–бойницу нечего было и думать, тем паче ни одна рама никогда не вынималась. Выход на волю оставался один — через дверь на гульбище в светлице. Однако и её открыть удалось не сразу, самодельные затворы приржавели и поддались, когда он снял со стены боевой топор с клевцом на обушке. Этим клевцом и подцепил неуловимый пальцами шпингалет.

До земли было метров шесть, однако прыгать на камни с переполненным мочевым пузырем он не рискнул и, по–воровски озираясь, стал справлять нужду. И в тот же миг услышал смех, заливистый, ехидный, чем–то напоминающий смех вдовы, только юный. Русалка пряталась где–то у края виноградника, скорее всего, за пирамидой кольев, заготовленных для шпалер. Спрыгнув с гульбища, Ражный бросился к этому месту и никого не обнаружил, но когда оглянулся на дом, в первый момент слегка оторопел.

Входная дверь оказалась подпёртой угловатым, замшелым камнем весом эдак тонны в полторы, недавно вывернутым из земли и ещё не обсохшим.

Подобные глыбы лежали в основании уступов на винограднике, устроенных по южному склону, в фундаменте самого дома и за останцем. Ночью, когда русалка вырвалась в сундуке, оставив в руках клок своей рыбьей кожи, он хоть и отметил её силу, но как–то по достоинству не оценил. А сейчас узрел её явную демонстрацию, при чём Ражный был уверен, что за ним сейчас наблюдают и ждут действий. Медлить было нельзя, ибо он ощутил состояние некоего завязавшегося поединка, и следовало отвечать, особенно не раздумывая.

Он взбежал на крыльцо и тут ещё раз мысленно восхитился соперником: к таким камням приковывали в Сиром урочище буйных араксов, чтобы не сбежали. Конечно, впечатлить эту рыбину можно было единственным— поднять глыбу и пустить по воздуху куда подальше или, на худой случай, взвалить на плечи, отнести и положить там, где она век лежала. Судя последам, камень сюда прикатили из–за останца, на земле остались глубокие вмятины от его острых граней. Однако Ражный к таким подвигам не был готов, сходу войти в состояние Правила, да ещё в малознакомом месте, не получилось бы, поэтому он на миг затаил дыхание и доказал, что не зря носит своё прозвище, давно превратившееся в фамилию. Одним коротким рывком, будто походя, чуть приподнял глыбу и пустил её вниз по пологому склону гребня, на котором стоял дом. Краем глаза успел проследить, что камень протаранил хлипкий дувал и покатился к речке. Рывком открыл дверь, вошёл в дом и только здесь начал дышать.

Ждать ответного действия можно было в любую минуту, причём самого неожиданного —незримый соперник отличался изобретательностью и, похоже, только входил во вкус. Около часа Ражный на улице не появлялся, стараясь предугадать его следующий шаг, и когда вышел, увидел, что русалка приступила к своим прямым обязанностям: из железной трубы над сараем шёл дым.

За весь последующий день никак себя больше не проявила, и теперь, по приезде бригады невест и попутно мяльщиц винограда, стало понятно, зачем она уже несколько дней топит печь в сарае.

С приездом девиц первую ночь он проспал спокойно и проснулся от того, что на рассвете внизу началось активное шевеление. В сарае и бане уже топили, переодетые в длиннополые платья и армейский камуфляж невесты катали винные бочки из погреба в сарай, а вдова, похоже, готовила завтрак, поминутно выскакивая на улицу и отдавая распоряжения.

Ражный не стал мешать утренним хлопотам женщин и принялся рассматривать огнестрельное оружие, снимая его со стены. Мысль вотчинницы отпустить его на охоту показалась своевременной: сидеть в урочище и ждать, когда таинственный соперник в очередной раз проявит себя, значит всё время состязаться по его условиям. Пора было от обороны переходить к наступлению, объявить на него охоту. Заодно и посмотреть, может, в местных горах и впрямь водятся козлы.

Несмотря на хвастовство вдовы, выбор оружия был невелик, годилась разве что патронная длинноствольная винтовка, с которой воевали, пожалуй, ещё с французами. Да и то если есть к ней боеприпасы.

От мыслей об охоте отвлекла сначала ругань вотчинницы: невесты баловали и упустили одну бочку под откос, к тому же старую, дубовую и очень ценную. Двор вотчинной усадьбы не имел ни одной ровной площадки, и всё круглое каталось само собой. Бочка улетела куда–то к реке, и теперь неизвестно, разбилась о камни или уплыла. Ражный сходил вниз и принёс её, совершенно целую, заодно и глянул, куда сверглась глыба с крыльца: оказывается, почти перелетела речку и врезалась в галечный откос. От завтрака он отказался, поднялся в светлицу и снова взял винтовку, но скоро услышал, что баня вытопилась и пора идти. Вячеслав принял это на свой счёт, прихватил полотенце и стал спускаться по лестнице, однако был остановлен язвительным голосом вдовы:

— А ты–то куда?.. Впрочем, пойди, коли девки пустят! И по пути станцию заведи. А то у них темновато, не разглядишь прелестей…

Ражный запустил электростанцию и пошёл в сарай исполнять чисто мужскую бондарную обязанность — готовить бочки под вино, подбивать обручи, если иные рассохлись, или вовсе менять на другие.

Оказалось, баню истопили опять не для него. Когда невесты помылись и уже в белых холстяных сарафанах, скромных платочках явились в сарай, стало ясно, для чего требовалась стерильная чистота. По приставной лестнице девицы поднимались в чан, на его краю скидывали резиновые галоши, снимали матерчатые чуни и босыми ступали на закисающий виноград. В сарае без всякой экономии пылали электрические лампочки, и было натоплено не хуже, чем в бане, особенно под потолком, поэтому невесты скидывали бушлаты, оставаясь в одних сарафанчиках на голое тело, едва висящих на тонких бретельках. Однако бродили по чану с замиранием сердца и непроизвольным трепетом голосов, словно вступали в ледяную воду. Сёстры лишь слегка постанывали, сдерживая чувства, но смуглая Лела откровенно и даже с удовольствием повизгивала, молотя ногами переспелый, изливающийся соком виноград. Сразу видно, давильщица была с опытом.

—Смелей! — жизнерадостно и торжественно бодрила вотчинница. — И проворней! А то шкандыбаете, как хроменькие. Да подолы–то берегите! Замочишь подол–честь девичью потеряешь! Невесты о чём–то пошептались и зажали рты, сдерживая смех.

—Чего это вы развеселились? — насторожилась вдова. — Примета такая!

—Тётка Николая! — озаряя голубым пространство, заговорила самая смелая смуглянка. — А расскажи нам, как ты подол замочила?

Вячеслав наконец–то узнал, как зовут вотчинницу, и подивился переиначенному на монастырский лад мужскому имени.

—Если б только подол, — мечтательно и сдержанно проговорила та. — Меня Булыга по горло искупал… В другой разрасскажу. Топчите! Да волос не роняйте.

—А мы в платочках! — с серьёзным видом отпарировала Лела.

—У вас что, волосы только на головах растут? — спросила с намёком вдова, чем вызвала новый приступ веселья.

—А с меня пот капнул! — придуривалась смуглянка. — Вино испортится?

—От пота крепче будет, так что проливайте. Девичий пот, он что мирра, священный… И хватит языками чесать!

Ражный тем временем в другом углу возился с бочками. Дело оказалось нехитрым, за полчаса он подбил все обручи, один, ставший великоватым, заменил и уже поглядывал на дверь в предвкушении охоты, но вдова обнаружила брак. Её самая драгоценная бочка, что летала под откос, всё–таки ударилась где–то о камень, получила вмятину, и одна клёпка треснула поперёк.

Трещина была едва видима и вряд ли бы дала течь, но вотчинница велела аккуратно снять обручи, вынуть повреждённую и заменить, подобрав по размеру и изгибу точно такую же. Штабель старых, разобранных бочек лежал в углу, заботливо укрытый плёнкой.

Бондарничать ему ещё не приходилось, овладевал этим ремеслом по ходу дела и допустил ошибку: сняв верхние обручи, попробовал выбить лопнувшую клёпку, но та была заклинена нижними. Сбил один —не вытаскивается, немного ослабил второй и уже вытянул было злосчастную клёпку, как бочка внезапно рассыпалась и превратилась в кучу кривых досок.

—Ты что натворил, а? — как–то обрадованно возмутилась старуха. — У тебя откуда руки растут? Кто же так делает? Тоже мне, вотчинник…Вот теперь собирай. Да гляди клёпки не перепутай!

Спросить, как это делается, было нельзя! Это всё равно что выйти на ристалище и сразу сдаться сопернику, потому что не знаешь, как биться в кулачном зачине. Вячеслав разложил клёпки по одной вряд —хорошо, крышки не перепутались! — и принялся набирать их, фиксируя нижними верхним обручами. Вроде бы собрал на живую нитку, однако не заменил треснувшую, и когда пошёл подбирать подходящую из штабеля, бочка вновь сложилась в поленья для костра.

Тётка Николая это увидела и прихромала к нему в угол. Посмотрела, подняла одну тяжёлую клёпку, словно намереваясь стукнуть поголове.

—Ты что делаешь, отрок? — спросила с вызовом.

—Собираю бочку, — пробурчал Ражный.

—Ты мне вино портишь! — взвилась старуха. — Ты душу бочки в пыли возишь! Грязь заносишь. А нутро у бочки–это как матка, соображаешь? Там вино зачинается и вынашивается. И оттуда потом рождается. Ладно французы не понимают. Ты же не француз! Знаешь, что вино делает вином? Смотри сюда! Это называется винное семя, — и указала на широкую, пропитанную за многие годы вином тёмную полосу на ребре клёпки. — Сок забраживает от солнца. Это папино семя. А это–родовые материнские дрожжи. Им двести лет! Отсюда и сорт, и вкус, и букет. Что такое яйцеклетка, ты понимаешь? Поэтому моё вино не дурит голову! Моё вино веселит душу и проясняет разум!

После такой научной выволочки Ражный переложил все клёпки с каменного булыжного пола на верстак и даже внутренне развеселился от блестящей старухиной лекции по виноделию. Прочитанной, кстати, не только для него —девицы в чане восхищённо прислушивались.

Между тем они промесили верхний слой винограда и утопали уже до середины икр, приподнимая подолы до колена. Как–то незаметно первое смущение слетело, и они уже веселились, разгуливая по чану и изображая цапель или журавлей. Правда, ноги были розовыми от сока, как у гусынь. Ражный перебрал целую кучу клёпок от старых бочек, прежде чем нашёл подходящую, и вновь принялся за сборку. На сей раз он вставил вовнутрь железный обруч, чтоб удерживать клёпки, и почти собрал. И вдова отлично видела, как он исхитрился, но молчала, пока он не начал вставлять верхнюю крышку.

—Ты что, совсем бестолковый? — злорадно спросила она, косясь на невест, чтоб оценили её старания по унижению жениха. — Как обруч станешь доставать? Внутри оставишь? А что с вином будет, коль железо попадёт? Вынуть обруч из пузатой бочки, не разобрав её, оказалось не возможно, впрочем, как и согнуть его. Вячеслав встал возле, как витязь на распутье.

—Меньше надо на голые ножки таращиться, — заметила вотчинница и поковыляла к невестам. — А вы подолы–то выше задирайте, нечего в соке возить! Только сейчас до Ражного дошло, что всё это устроенный старухой спектакль, продуманный до мелочей и, скорее всего, много раз отыгранный. Весёлые невесты давят виноград, утопая уже по колено и показывая бёдра, так сказать, товар лицом, а жених возится с бочкой, которую наверняка просто так собрать невозможно, и значит, уйти из сарая. Вероятно, по обычаю отрока надо всячески унижать, выставлять глупцом, чтоб не возгордился, давать невыполнимые задания–вобщем, поступать, как в сказке поступают с Иванушкой–дураком.

Но это было лишь первое действие, второе началось, когда вотчинница принесла из бани два ведра горячей воды и расстелила возле чана белую холстину.

—Ну–ка, отрок, помоги девицам с небес спуститься, — певуче попросила она и добавила после паузы: — Они, лебёдушки непорочные, парами надышались, головы кружатся. Кружатся у вас головы, красавицы?

—Ой, и правда кружатся! — весело и почти хором ответили сёстры.

Голубоглазая смуглянка Лела молчала и стояла у самого края, удерживая подол сарафана и одновременно вместе с ним протягивая руки. Девицы и в самом деле были под хмельком, но каким–то лёгким, летучим, который не пьянит, а лишь раскрепощает разум.

Ражный невольно узрел сакральный треугольник и, подавляя в себе природный толчок крови, взял деву и плавно поставил на подстилку. Ладони её оказались нежными, трепетными, даже излишне мягкими для мускулистого тела. За ней снял Арину, которая вдруг бросила подол и с выдохом обняла его за шею, на мгновение прильнув всем телом. И шепнуть успела одними губами:

—Голова кружится…

Последней была самая младшая, Ульяна, более сдержанная, напряжённая, однако с прерывистым дыханием, словно опять вступала в холодный, топкий виноград.

—Мойте ноги и отдыхайте пока, — распорядилась вотчинница, накрывая скамейку белой холстиной.

— Если не мыть, — зачарованно проговорила Лела, делясь опытом, — у вас ногти слезут и кожа шелушится начнёт. И ещё смотрите, чтоб царапин не было. О гроздья очень легко поцарапаться.

— А ты, отрок, разливай сок по бочкам! — прикрикнула вдова. — Нечего пялиться. Голых ножек не видел, что ли?

Подала Вячеславу деревянное ведро и широкогорлую, деревянную же воронку с ситом.

У каждого чана в стенке было простейшее устройство с желобами и отверстиями, чтобы сок сливался сам по мере накопления. Из–под верхней затычки он даже капал и стекал, словно показывая короткий и естественный путь в бочку, однако по сценарию спектакля всё делать следовало вручную. Поэтому Ражный подкатил бочку, вставил воронку в отверстие и зачерпнул кроваво–красный и оттого показавшийся горячим сок. Уже забродивший, пенистый и рдеющий как угли под пузыристым пеплом.

Вдова последила за его движениями и добавила вожделенно, с ностальгией:

— А то девицам скоро по пояс будет!

Невесты непринуждённо рассмеялись, поливая водой ноги друг друга, всё превращая в забаву. Ражный черпал ведро за ведром, но с каждым разом сливать было труднее, шло много жмыха, который приходилось забрасывать обратно в чан. Девушки уже сушили ноги на широкой скамейке, опахивая себя подолами — старуха умышленно не дала им полотенец, а он наполнил лишь первую бочку.

— Почему у меня вино такое? — между делом разглагольствовала вдова, пристально наблюдая за Вячеславом. — Да я секрет знаю! Старый, древний: вино любит девичьи ножки и мужские руки. Только и всего. Французы интересовались технологией, ну я и выдала тайну. Чтоб их винную промышленность подтянуть. Не бесплатно, конечно. Они попробовали внедрить… Через месяц скисло в уксус! А от чего? Француженки давили, французы разливали… — Она склонилась к уху Ражного, но шёпот её слышен был, пожалуй, и на улице. — Давить виноград положено только невинным девам. Тогда и получается вино! А у них все оказались порочными! Точнее, порчеными. Чего же не скиснуть?.. У нас, конечно, тоже риск есть, потому ровно месяц лебедицы белые в моей вотчине будут жить.

От её заявления Вячеслав вновь ощутил, будто над головой кто–то парит, даже в висках заломило. И уже не от винных паров–от одной мысли, что весь месяц придётся жить в постоянном искушении.

—И чёрные лебёдушки тоже! — заметила смуглая Лела, подслушав старуху.

—И чёрные, — с удовольствием согласилась та. — Водоплавающие! Ражный, ты когда–нибудь держал в руках чёрную лебёдушку?

Сейчас, в первый день, уже трудно было бороться с собой, особенно после того, как спустил этих лебедиц с неба на землю. И вот уже тянет, манит к себе голубой взор Лелы. Да и она почуяла это, повыше приподнимает веки, да и сарафаном всё машет, словно крыльями, хотя ноги давно обсохли…

Он налил вторую бочку, после чего старуха измерила деревянной палкой глубину сока в чане и приставила лестницу.

—На взлёт, девушки!

Первой ринулась самая строгая и отстранённая из них, Ульяна, однако от напряжения или волнения оступилась, не попала ногой на ступеньку и чуть не сверзлась вместе с лестницей. Вдова успела подстраховать и окликнула Ражного:

—Помогай сажать! Ступеньки качаются!

Сама подсадила девицу и откинула лестницу в сторону: начиналось третье действие спектакля. Вячеслав хладнокровно взял на руки Арину и по сути забросил в чан, через мгновение туда же с визгом полетела и чёрная лебёдушка.

И ей это не понравилось, свет её взора в сарае погас. Ражный ушёл в свой угол и сел перед бочкой на верстаке, словно скульптор перед камнем.

—Трудись, отрок, и воздастся, — многозначительно заметила вдова. — Не надо бороться с собой. Тогда и с завязанными глазами соберёшь.

—Натопили —дышать нечем, — буркнул он. — Пойду на речку, искупаюсь.

И вышел на улицу. Ему и в самом деле было жарко, но больше от смотрин, организованных вотчинницей, которые всё более становились навязчивыми. Это был не хмель от паров бродящего винограда, скорее чародейство, заложенное в обряде, которому одинаково и непроизвольно повиновались невесты и жених. Наверное, в нём таился великий смысл: не оставить без супружеской пары ни одного отрока и отроковицу, дабы пополнялся числом Засадный полк. Иначе бы роды Сергиевых иноков–поединщиков давно выродились, растворившись в миру. А духовный предводитель воинства, как вечный строитель, обязан был наращивать всё новые и новые этажи, ибо прежние безвозвратно уходили в землю, оставляя о себе только предание и родовую нить памяти.

В битве араксам было выживать легче, поскольку они владели многими тайнами борьбы и дрались в любом состоянии. Даже мёртвый поединщик становился опасным для противника, если принимал смерть на бранном поле в состоянии Правила. Существовало убеждение, что душа инока не отлетала, как у простых смертных, устав мучиться в бренном теле; она ещё долго витала над павшим, высматривая противника или мародёра. Последний выхлоп её энергии становился для них смертельным, откуда ещё с древних времён появилось поверье–не приближаться к павшим воинам–скифам и не снимать с них доспехов, оружия, какими бы дорогими они ни были. Говорили, дескать, они и мёртвые вскакиваюти, увидев врага, режут или душат его до смерти. Обобрать сражённого скифа можно было лишь после того, как чёрные вороны выпьют глаза, либо, приблизившись, самому их выколоть.

В битве араксы выживали, в миру не выдерживали его натиска, и начиналось игристое, пенное брожение, как у перезревшего винограда.

Смысл в обрядах существовал, но сами они давно устарели, если он, обручённый, не воссоединился с Оксаной, хотя даже отпраздновал Манораму, если, выведенный из Сирого кукушкой, по уставу будто бы самой судьбой наделённый невестой, он остался отроком, которому нельзя выйти на боярское ристалище. Несмотря на поражение, Сыч нашёл способ, отбил избранную и названую, причём честно: пробудился от её любви, незваным явился в вотчину и выкрал Дарью. И она пошла с ним, ибо ощутила себя не чьим–то подарком судьбы, не кукующей птицей без своего гнезда–завоёванной в поединке.

Можно завоевать, проиграв схватку.

С этими мыслями он спустился к Араксу возле бани, по деревянным ступеням, разделся на ходу и прыгнул в омут. Ледяная вода ожгла тело и показалась горячей, как забраживающий виноградный сок. Речка была мелкой, всего по грудь, даже в подпруженном камнями омуте, однако казалась глубокой, ибо, нырнув, он погружался в непроглядный мрак, хотя солнце было в зимнем зените.

Холод снял колдовские чары обряда, вытряхнул всё лишнее, порождённое теплом, негой и хмелем. Только ощущение стягивающей шёлковой нити на голове исчезло, и всё равно когда он вышел на каменистый берег, не чувствовал своего тела, словно в состоянии Правила. Однако в тот же час приземлился, испытав тяжесть: его одежды на лестнице не было, в том числе и ботинок!

Мало того, что русалка спалила цивильную одежду, теперь утащила и казённую, армейский камуфляж, всё, вплоть до кальсон, поскольку купался он голым. Ражный расценил это как мстительную шутку, примерно такуюже, как с камнем, только на сей раз оказался в более глупом, непотребном состоянии. Он вовсе не опасался предстать перед ней в чём мать родила, но вот невесты в сарае приняли бы его за маньяка, о которых наслышались, живя в миру. В любом случае перед целомудренными девами он бы оказался смешными беззащитным, как перед рассыпавшейся бочкой.

—Выйди, покажись, — негромко позвал он. — Ты же сейчас видишь меня, русалка?

И осёкся, вспомнив, что вместе с одеждой пропало и материальное свидетельство существования призрака–клок рыбьей кожи. Получалось, говорил сам с собой…

—Ладно, сочтёмся, — пообещал Ражный и побежал по ступеням вверх.

В предбаннике он увидел три полотенца, развешанные на верёвке, наугад сорвал одно, обвязался и в обход, по склону гребня направился к дому. Хорошо, что в сарае не было окон, незамеченным проскользнул на крыльцо и только распахнул дверь, как нос к носу столкнулся с вотчинницей. Та отпрянула и будто бы с удивлённым возмущением спросила:

—Это что за явление Христа народу? Более всего не хотелось объясняться со старухой, но тут уже участи такой было не миновать.

—Дай какой–нибудь одежды, — сдержанно попросил он.

—А куда свою дел?

Она прекрасно знала о шутках своего «истопника», возможно, даже руководила его действиями и сейчас талантливо изображала недоумение. Наверняка ей уже было известно, что вольный аракс бродит голым по урочищу, потому и прибежала из сарая, оставив девиц в чане, чего не делала полдня.

—Не дашь, так пойду, — пригрозил он. — И устрою смотрины.

—Духу не хватит! Ражный повернулся, вышел на крыльцо и сбежал по ступеням. До сарая было шагов двадцать.

— Стой! — запоздало и приглушённо выкрикнула вдова. — С ума сошёл!.. Они же невинные… Иди сюда! На вас не напасёшься…

И отомкнула дверь кладовой. Сразу стало понятно, почему тут висел замок: в тесном и узком помещении, будто в армейской каптёрке, висел солдатский камуфляж — можно было одеть и экипировать взвод. А отдельно, на полках, хранился запас продуктов, тоже явно из армейских складов.

— Сам ищи, что подойдёт. — Вдова осталась за дверью, но продолжала считывать его мысли. — Всё у пограничников купила, за вино. Прапорщик один приносит. А что мне делать, если боярин денег не шлёт на содержание? Вас же кормить надо… Нет, в самом деле, ты куда одежду дел?

— Украли! — отозвался он с вызовом.

— Кто?..

— Это я у тебя хотел спросить!

Старуха помолчала, верно придумывая отговорку.

— Военную форму могли и бандиты стащить, — предположила. — Незаконные вооружённые формирования. Бывает, забредают зимой…

— В рыбьей коже? — ехидно спросил Ражный. — Или змеиной?

— Нет, они сухопутные, — серьёзно заметила вдова. — И больше головы бритые, но с бородами… Чего бродят? Чего добиваются?

Ражный стал выбирать всё, начиная с кальсон, и сразу же на себя натягивать. И оделся уже наполовину, когда вотчинница подала голос, только уже совсем другой, разочарованный, как у неудачливой свахи:

— Неужели никто не приглянулся? Не царапнул сердце?.. Лела вон как на тебя смотрит. Да и Арина… Ульяну и ту зацепил. Между прочим, сёстры мне родные племянницы!

Вячеслав вспомнил, как она перепутала их имена, усомнился про себя и вслух сказал:

— Что–то я не заметил…

— Как смотрят, не заметил?

— Ну да… Они и глаз не поднимают, скромные такие, стыдливые…

— Потому что слепой! Один знак, и любая твоя. Кстати, ты вон даже полотенце Лелы взял в бане! Судьба!..

— Она какого рода?

— Что тебе род? — голос старухи стал насторожённым. — Роды старики выбирают, когда малых отроковиц обручают. А любовь рода не ищет.

Она подождала ответа, однако Ражный молчал, перебирая куртки — то рукава коротки, то пуговицы не застёгиваются.

— Из рода Матеры Лела, — после паузы продолжала вдова. — Потому смугленькая, на персиянку похожа… Знаешь, откуда род произошёл?

— Знаю, — буркнул он и через некоторое время добавил: — Только не похожа. У девиц ловчего рода руки жёсткие, как у кузнецов.

— Гляжу, ты уже специалист по девичьим ручкам, — язвительно вымолвила вдова. — Ох, приглядись, Ражный! Жалеть станешь потом, в глазах стоять будет… Ты мне только знак подай, я племянниц быстро спроважу. Они ещё совсем юные, а Лелу пора выдавать. Третий раз приезжает виноград давить. Нет, что я говорю? Четвёртый! И вино не портится, а всё никак не выберет…

Он сел на пол и стал примерять новые, кургузые от долгой лёжки, отвердевшие ботинки. Вотчинница обидчиво вздохнула.

— Заметила я… Скоро девчонки скисли. Их же родители в строгости держат, хоть и в миру живут. А тут ражного жениха показали! Эдакий молодец!.. Тебе чего надо, сам хоть знаешь? Ковыряешься, как сытый кот после свадьбы. На себя–то посмотри!.. Изрядно потрёпанный, если не сказать драный. Тебе самых лучших невест привезли, между прочим! Лелу вон министр всего спорта который год обхаживает, высватать норовит! А она к тебе приехала…

Ражный обулся, хотя ботинки напоминали колодки, и взялся примерять бушлаты. Вероятно, прапорщик тащил со склада всё подряд или современные новобранцы были настолько тощими, что и форму на них шили, как на вьетнамцев. Зато в залежах откопал новенькую солдатскую шинель большого размера и без знаков различия, примерил — впору, и не стал снимать, так и вышел к старухе.

Та оглядела его с головы до ног, усмехнулась надменно:

— Воин! Казачина!.. Я поняла, тебе надо завоевать. Взять добычу! Ты пленниц любишь. Видно ловчий род… Ну что, завоёвывай, завоеватель! Плени, коль удастся… Но всё равно пошли вино делать. Без мужских рук нельзя. Хотя, впрочем, обходились! Видел жёлоб у чана? Чопик достанешь, и само в бочки льётся… Без ваших рук, бывает, даже добрей вино. И девицы бы подолов своих не задирали…

Вотчинница распахнула дверь, ступила за порог, но тут же с испугом заскочила назад. Крючковатый нос распрямился.

— Там кто–то лежит! На крыльце!

— Кто?..

— Не знаю, то ли собака большая, то ли волк!

Вячеслав отодвинул её в сторону и отворил дверь…

Молчун лежал на ступенях, зализывая стёртые об асфальт и камень лапы…


Глава 13

Норовистый, диковатый красный конь был редкой масти: сам цвета зоревого неба, а нечёсаные, неухоженные хвост и грива — золотистого, так что и ночью светились. Приметный этот жеребец пять лет в монастырском табуне особняком ходил, никого близко не подпускал, а попытки его поймать и объездить были тщетны. Многих лихих наездников и пастухов из числа послухов да иноков покусал, полягал задними, побил передними копытами, а одного сметливого аракса, сумевшего аркан набросить, волок за собой с версту, изувечив десницу. И утешился страдалец тем, что, пока тащился следом, выщипнул у него из хвоста горсть золотистого волоса да потом себе главотяжец сплёл.

А конь словно возгордился своей красотой да волей, скакал себе в удовольствие, любовался, какой он величественный и статный, гарцевал перед кобылицами. За это хотели его сначала в табуне на племя оставить, но случайно изъян усмотрели: красный вспять не ходил. Сухие жилы у всех четырёх ног его коротки были от природы, назад шагу не сделать. От того копыта узкие и скошенные назад, землю так бьют, что комья летят, словно он всё время в гору

стремится или взлететь намеревается. То есть даже и объездив, немного будет проку. Для верховой езды ещё ничего–для обоза вовсе негоден, не запрячь ни в телегу, ни в сани, ни под волокушу поставить. Что за обозный конь, коего не спятить? А лошадей в Троицкой пустыни и прочих монастырях разводили не для конного строя, ибо Засадному полку сражаться было след пешим, невзирая на супостата. Свои табуны держали, чтоб скоро ездить на Пир Святой, то есть доставить войско к полю брани. И потому оставляли только дойных кобылиц, дабы араксы в походе не рыскали по округам в поисках пропитания, не тащили с собой обозов с провиантом–всё мешает спешному и скрытному движению. Коль есть всегда с собой молоко, а всякий инок научен, как из него сыр сделать, не покидая седла, такому всаднику по плечу великие вёрсты бездорожьем, окольными путями. А потому добрых жеребцов оставляли на племя, остальных же меняли на молодых кобылиц либо гоняли на ярмарку в Радонеж или Москву.

Таковая участь и красного коня ожидала, да только не могли обуздать, чтоб свести на торжище. А переходивший сроки, необъезженный конь всё равно что дева–перестарок, которую вовремя замуж не выдали: с виду спела, хороша, да норовом строптива и годами не потребна. Проезжие купцы как увидят жеребца в табуне, так залюбуются, не ведая об изъяне, пристают к инокам, продайте либо в обмен отдайте, на любую кобылу. Те же отвечают: мол, возьмите, коль изловите. Бывало, целый день гоняются, пускаются на хитрости, заманивая в загон, покуда не узрят изъяна. А узрят, так сразу и интерес теряют.

Однажды ехал торговым путём богатый ордынец именем Хозя, увидел на поле красного коня, зацокал языком и тоже польстился на его стать, несмотря на то что хвост и грива не стрижены, не чёсаны, все в репьях. У татар лошади были мелкие, низкорослые, это чтоб легче зимой прокормить. Сподобил этот Хозя своих татар словить жеребца, те за свои арканы и давай его по полю гонять. Уж до того догоняли, что коней своих приморили, однако поменяли и снова за красным, крутят, гыркают по–своему, арканами машут, и так и эдак пытаются взять, всё одно уходит.

Уж и засады на него устраивали, и хитроумные силки из арканов по земле разбрасывали, чтоб ноги спутать, кобылицу в охоте впереди пускали, дабы завлечь в загон, ничего не помогло. А ежели ордынцу что на глаз легло и в голову втемяшилось, он уж ни за что не отступит. Хозя узрел такой позор, разозлился, камчой своих приближённых отхлестал и, не сдержавшись, сам бросился ловить.

И стали татары кружить красного коня, взявши в круг. Кружат, а сами всё тесней и тесней сбиваются, получилось, в плотное кольцо взяли, жеребцу деваться некуда, тоже вертится, но вырваться не может. Татары и вовсе сузили круг, и уж не арканами, а камчами пытаются шею захлестнуть на удавку. Красный же пятиться не мог, чтоб уклоняться, татары это заметили, но изъян будто бы им впору, мол, такого и надобно, всё ближе к его морде кружатся. И словили бы наверняка, но жеребец от отчаяния взвился на дыбы и пошёл вперёд на задних ногах, а передними бьёт, ровно аракс в кулачном зачине. Вот сам Хозя и подвернулся ему: голова, словно орех, только щёлкнула под копытом, да ещё несколько татар пострадало. Кого из седла вышиб и стоптал, кого в грудь побил чуть не до смерти. Ордынцы в страхе расступились, красный вырвался и помчался полем. Татары опомнились, похватали луки, осыпали его стрелами, и, пожалуй, до десятка их унёс жеребец в своём крупе.

Хози народня шибко переживала, но делать нечего и отомстить некому, сами сплоховали, ударили мордой в грязь.

—Шайтан! Шайтан! — покричали, подняли мертвеца, завернули в ткань и убрались восвояси.

А как ловили ордынцы красного жеребца, случайно увидел Ослаб, сам незримостоя под дубом. Когда татары уехали, отшельник поковылял в поле со своими посошками, и как уж он словил и смирил там непокорного коня, никто не позрел. Только глядят, ведёт его к своей келье, взявши за кудлатую, не знавшую ножниц чёлку. Привёл, узду надел, велел стойло прирубить узкое, чтоб коню не развернуться.

—Кто выведет коня, тому и достанется. Туда и поставил красного да сам принялся ухаживать за ним, чесать, чистить и кормить, но седла даже не показывал и не выводил, чтоб промять. И застоялся бы жеребец, если б ражный гоноша не пришёл.

С тех пор красный ордынского запаха и речи на дух не переносил; как только унюхает или услышит, в тот час так порскнет в сторону, что едва седока не стряхнёт. Уже и поводьев не слушает, норовит свернуть на окольный путь и, страхом исполнясь, несёт лесами да болотами–того и гляди из седла древом выбьет или потонет в хляби. Пересвет удила ему укоротил, жёсткими сделал, иной раз губы в кровь рвал, чтоб прямо ходить научился сквозь опасность и страх преодолел, — ни в какую! Таки мчал Пересвета по Руси, стороной объезжая заслоны баскачьего призора на великих и малых дорогах.

А как миновал леса да поехал полями, сквозь Орду, тут уж не обойти, не объехать, отовсюду веет татарами. То их становища, то кочевья, то разъезды, заметят издали чужого одинокого всадника, в тот час наперерез скачут и сразу спрос учиняют, дескать, куда едешь и по какой надобности. Ордынцам не скажешь, какая нужда гонит в Дикополье, так лучше и вовсе не сталкиваться и ответа не держать. Тут и взъерепенился красный конь, а поскольку отступать не умел, так и вперёд не идёт! Кружит на месте, и ни удила, ни плеть ему нипочём!

—Боишься, так я и пешим пойду! — сказал коню Пересвет. — А ты оставайся один. Мне такой конь не нужен, пусть татары тебя не поймают, так съедят!

Спешился, бросил поводья и идёт сам по себе. Красный потоптался на месте, поржал тоскливо и, видно, набрался храбрости–взвился на дыбы и поскакал следом, только запах отфыркивает. Догнал и рядом идёт, боком к ражному жмётся, озирается, а тот словно и не замечает, знай шагает и шагает мимо ордынских становищ. Пообвыкся немного жеребец, и, верно, стыдно ему стало за трусость свою. Однажды поутру Пересвет проснулся в чистом поле, а красный припал передним на все четыре, повинился, мол, садись в седло, повезу.

—Ладно, — говорит отрок. — Но таки знай: дрогнешь ещё перед татарином либо перед другой лихой опасностью–брошу и глазом не моргну.

Сел и далее верхом поехал. А жеребец приноровился сначала спасать своей резвостью. Не зря долго ждал седока и силы копил в стойле старца: поначалу позволит себя настигнуть, чтоб низкорослые татарские лошади в хвост задышали, увлечёт за собой, поманит, а потом так наддаст, что только земля летит из–под копыт и стрелы, пущенные во след, не поспевают.

—Вот уже и добро! — только и нахваливает Пересвет.

Чем глубже нёс он ражного отрока в Дикополье, тем плотнее были ордынские становища. И не только татарская речь слышалась ото всюду, но и литовская, чухонская, мордовская, прежде не знаемая фряжская—Орда силу великую собирала, дабы противостоять Руси. Всякого запаха да речи тут бояться, так уж лучше сразу лечь и умереть. Когда совсем густо встали юрты, шатры и степные вежи, Пересвет на день сам стал править в глубокие балки и ехал только по ночам, когда степь кострами переливалась, ровно звёздное небо.

Однако не раз сотворялся великий переполох, когда во тьме кромешной конь наезжал на спящих ордынцев. Словно грозовой ветер мчался по ночному Дикополью.

—Красный конь! — вопили. — Кызылелкы! Каваллороссо! А тот от запаха нестерпимого и чуждой речи уже не страх чуял, а удаль: вставал на дыбы, прорывался вперёд, опрокидывая всех, кто был на пути. Тесно стало в широкой степи —не разминуться с супостатом ни днём, ни ночью. Ехал так Пересвет до самого Дона, а как переправился на другой берег, сначала и не внял, что произошло с ордынцами. День скакал, другой–никого не встретил! Только брошенные становища с порушенными юртами, телегами да одичавший скот стадами бродит, спасаясь от волков. Что за невидаль?

Обыкновенно левый донской берег густо был заселён кочевыми татарскими племенами, тут же словно мор чумной прокатился. Но не видать ни мертвецов, ни костей, ни захоронений. И хоть бы душа живая, чтоб спросить!

Считай, до самого моря ехал Пересвет по брошенным кочевьям, покуда не встретил солеваров и чумаков с Дыи, у коих покойный кормилец соль брал.

Живут они уже не в своих мазаных хатах—в теремах, однако по–прежнему черпают рапу из колодцев, варят соль, чумаки развозят её по берегам морей и рек, как будто ничего не случилось. Мало того, бывшие вечно в лаптях да поршнях, в одежонке худой, тут разоделись в сукно да шелка, ходят и поскрипывают сапогами сафьяновыми.

—Где же татары? — спросил их Пересвет.

—А явились другие и прежних согнали, — отвечают солевары. — Прежние были нам в тягость, промыслы то отнимут, то отдадут. Даром соль забирали. Новые татары пришли хорошие, добрые, ничего не отнимают, за всё деньги платят. Теперь мы сами товар в Сарай возим и торгуем! И соли нынешним татарам много надобно! Великая сила из–за Волги идёт, а ведёт её хан Тохтамыш, подвластный самому Тимуру.

Белые Дивы жили в лесистых горах за землями солеваров, и вела туда тайная тропа, по которой спускались за солью. Помнится, кормилец, тоскуя по Дивам, частенько хаживал этим путём, дабы хоть издали на них полюбоваться.

Тогда Пересвет решился спросить про омуженок, приходят ли они сейчас за солью, однако вечно весёлые солевары и чумаки тут слегка огорчились, посмурнели. Они тоже водили дружбу с Белыми Дивами, однако на купальские празднества ходить не смели в виду своего мирного нрава: воинственным девам по душе были мужчины дерзкие и ярые. А теперь, выходило, никаковских нет в Дикополье, вот у них и появилась надежда.

—Сказывают, Тохтамышому женское племя полонил и с собою увёл. А которые спаслись, где–то в горных недрах обитают и на свет не показываются. Никто теперь по их тропам не ходит.

—Никому ещё не удавалось Белых Див полонить! — не поверил ражный.

—Они сами кого хочешь с боем возьмут и с собой уведут! А в полон и вовсе н есдаются!

—Да ведь из–за Волги сила идёт не знаемая! — устрашились солевары. —

Кто встанет на пути, всех сметают! В отловцы встали против, конокрады поднялись, и омуженки сними. Хан одолел тех, других и третьих!

—Ужели сами позрели, как полонили Белых Див?

—Глазами своими не видели. Молва такая по Дикополью идёт. Вот уже год миновал, как за солью никто из них не приходит. А столь долго без неё даже ведьмам не прожить. Знать, нет более их на Дивьей горе! Езжай да посмотри сам. Потом и нам скажешь! Поехал Пересвет на самый край Дикополья, под горы лесистые, где некогда был вскормлен и где народ жил отважный, ловлей да конокрадством промышляющий. И тут впервые позрел на забытые бранные поля, где звери да птицы уже трупы поглодали, а ветер и дождь кости выбелили. Кругом ни души, только одичавшие кони табунами бродят да дикие туры, коих развелось довольно и некому на них охотиться. Вместо селения между гор, вместо хором, похожих на малые крепости, поставленные в круг, лишь одно великое пепелище, травой зарастающее, ровно курган могильный. Видно, не солгали солевары, кто супротив Тохтамыша восстанет, всяк поражён будет. Должно быть, последняя схватка случилась уже в самом селении и жители сражались до последнего, чем разгневали супротивника так, что и победа стала ему не в радость. От того лютый ворог дома пожёг, что не горело, порушил, и теперь даже места не сыскать, где стоял кров кормильца.

Только зарастающая конная тропа осталась, что ко двору подводила всех прохожих–проезжих…

Походил вокруг Пересвет, покричал–никто не отозвался, спросить некого, ну и повернул коня в горы. Едет тропой, давно не езженной, дожди все следы замыли. Знать, солевары правду сказали, не спускаются теперь Белые Дивы даже за солью. Высоко поднялся, вот уже и леса не стало, один лишь камень, местами уже мхом порастающий. И всё одно, тропа ещё угадывалась, да и конь чуял путь, вёз его к скалам, называемым Каменными Удолищами, коим, по преданию, поклонялись омуженки. Отсюда и возникла молва, будто они уду молятся.

За этими скалами где–то и была не знаемая Дивья гора, а под нею— цветущая, благоухающая долина, откуда брала начало река Аракс.

До полудня Пересвет верхом ехал и ещё до вечера коня в поводу вёл, ибо тропа над пропастью истончилась, ровно обушок засапожника. Брёл красный следом и часто о скалу то боком шаркал, то одним стременем побрякивал, после чего мордой в спину толкал, дескать, тесно мне.

—Ничего, — утешал коня Пересвет. — За скалами дорога широкая пойдёт, хоть на махах иди! И только достиг Каменных Удолищ — вон уж и Дивья гора виднеется! — как и узрел, что далее пути нет. Кто–то обрушил крайнюю скалу и затворил ход так, что пешему вперёд не пройти и назад с конём не развернуться, слишком узок уступ, а ходить вспять красный не мог, изъян таков. Да и столь долго пятиться вслепую вряд ли каждый конь сумеет, непременно оступится.

Посмотрел Пересвет в пропасть, и видит, не один уже всадник сюда приезжал безвозвратно, внизу белеют конские и человеческие кости. Все вперемешку по камням разбросаны, и шакалы при виде очередного путника уже собрались в стаю, поживы ждут. Похоже, Дивы сами себя в горах законопатили, чтоб супостат не достал, да ещё и западню устроили: всяк, кто по уступу сюда придёт, в лучшем случае коня потеряет, а вместе с ним и свою голову.

Поглядел ражный издалека на Дивью гору, в очередной раз пожалел, что летать не выучился, и говорит коню:

— Нет нам пути вперёд, давай назад поворачивать.

Красный осмотрелся, заржал тревожно, встал свечой, попробовал сначала развернуться мордой к пропасти, да чуть не свергся вниз — репица хвоста помешала, в скалу упёрлась. Всего–то и вершка пространства недостаёт, чтоб оборот на задних ногах сделать. И так и эдак танцевал на уступе, но не прижимается хвост, привыкший летать по ветру. Вновь встал на четыре, дух перевёл, глаза заблистали. Посмотрел в бездну, от отчаяния взлягнул, передними копытами ударил по уступу, да не поддаётся камень, только искры высек.

Пересвет выхватил нож из–за голенища.

— Не повернёшь — хвост отрежу! — пригрозил. — По саму репицу отхвачу, коль носишь его только для красы!

Красный взвился на дыбы и на сей раз в оборот пошёл мордой к отвесной скале: осторожно копытами по камню перебирает, хвост распушил, будто крыло, и воздух исторг, дышать перестал. И всё равно грудь развернуться мешает, на толщину пальца не даёт! Чуть отклонись, утратит равновесие и рухнет спиною в пропасть. Покачался, полавировал, и опять уже на четырёх, фыркать начал, глаза кровью налились.

—Коль не можешь, сигай в пропасть, — сказал ему ражный. — Знать, туда тебе и дорога!

Тут как вздыбился жеребец да как закричит в небо—Каменные Удолища содрогнулись, где–то в горах глыбы сверзлись с вершин, осыпи с мест насиженных стронулись и загромыхали. Показалось, конь последовал совету, сиганул в бездну! Однако то ли хвост свой так распушил, то ли и впрямь на единый миг из конской спины выметнулись невесомые крыла, взбили воздух! И глядь, а конь уже задом стоит, хвостом своим вертит, хлещет себя по бокам, ровно мух отгоняя. Красный и сам не уразумел, как развернулся, потому копытами уступ взбил, косится в пропасть, назад озирается, на всадника.

—Вот теперь и ступай передом, — молвил Пересвет. — Не всё тебя под уздцы водить. Красный несколько померк, спину прогнул, ровно постарел водночасье, и побрёл по уступу. Вышли они на широкое место, где уж можно было верхом сесть, да и жеребец пришёл в себя, встряхнулся, словно после купания, стать свою расправил, копытами перестал по камням скрежетать–зацокал, ровно колокольцами. Однако и тут путь оказался затворённым: только сел в седло, смотрит, стоит на тропе ветхая старуха с клюкой, по всему видно, омуженка, на шее в ножнах украшенных кривой засапожник висит. И голос у неё как у дряхлой Дивы, не понять, мужской или женский:

—Позрелая, как ты из западни вырвался. Чую, родова у тебя ражная, нашего корня. Эвон как вынудил своего красного коня развернуться… Сказывай, каким я тебе и по какой надобности в мои горы заехал? Ражный тут ничего скрывать не стал, напротив, обрадовался такой встрече.

— Матушка звала меня Ярмилом, — признался. — А ныне ношу иное имя

— Пересвет. А заехал в горы невесту себе поискать, Белую Диву.

Старуха лишь разочарованно беззубым, проваленным ртом прошамкала:

— С виду ражный, а дурной!

— Да я не по своей воле, — признался он. — По принуждению! Мыслил– то в полку послужить, удаль свою показать, а уж потом и…

— Кто надоумил на зиму глядя невесту искать? — сурово вопросила старуха. — Когда Дивы мужского полу на дух не переносят?

— Так не стерпеть мне, покуда купальский праздник придёт!

— Вечно вам не стерпеть! Но делать нечего, придётся подождать, когда Дивы созреют. Поздно ты ныне явился!

Знал бы Пересвет, как омуженок в горах теперь сыскать, и разговаривать со старухой не стал бы. Но тут нужда заставила: путь–то к Дивьей горе закрыт, кругом скалы да ловушки расставлены.

— Вначале сказала бы мне, бабушка, ты–то кто есть?

— А я царица Белых Див!

— Тогда выслушай меня, царица, — ражный спешился. — В Нечитаной Книге прочёл, суждено мне на поединок выйти с ордынским богатырём. И не позднее грядущей осени, месяца листопада. А я поленицы своей не сыскал, чтоб исполином стать и Челубея этого победить.

— Вот и приходи, когда победишь! Может, на ратище ума наберёшься!

— Да не судьба мне живым выйти. Писано в книге, убитым быть. А я последний в роду. Надобно своё семя на земле оставить.

Старуха и шамкать перестала, ровно зубы отросли и вытолкнули из проваленного рта вполне ещё сочные уста.

— Кто книгу давал читать? — даже голос зазвучал по–женски.

— Да старец один, именем Ослаб.

— Это который при монастыре в Руси обитает?

— Так и есть, царица, ослабленный старец!

— А имя тебе — Пересвет?

Тут гоноша вдохновился, надежду почуял.

— Пересвет! Отшельником этим и наречён.

— Так бы сразу и сказал. — Царица вдруг подломилась и присела на камень. — Рано ты явился, гоноша.

— Ну вот, то рано, то поздно! — возмутился ражный. — Всё тебе к сроку надобно, а рок иначе судит!

— Рано оттого, что Белые Дивы в моих горах ещё не заневестились, — загоревала царица. — Самым старшим от роду дюжины лет не миновало, остальным и того меньше. Даже грудные младенцы есть, да грудь дать некому. А по нашим обычаям лишь на семнадцатом году девицы в поленицы выходят. Да и то не все, а только те, что в битве ворога одолеют. Иные мои отроковицы малые уже сходились в сечах с супостатом и довольно их перебили. Да вот беда, летами не вышли.

— Где же те, что вышли?

— А все на бранном поле сгинули! Все, как одна, полегли в битве с новыми татарами…

— Солевары мне сказали, иных полонили да в неволю увели! Да не верится мне, чтоб Белую Диву взять было можно помимо воли её.

— Добро, что не поверил солеварам… Да только двух моих Див всё же взяли в полон. Самых красных да гоношистых…

— Верно, худых дев ты вскормила, царица! Что же они себя жизни не лишили, дабы во вражеские руки не даваться?

— По моей воле, ражный, — горько призналась царица. — Я велела им в полон пойти.

— Зачем же?

Владычица Белых Див ещё пуще опечалилась.

— Хан Тохтамыш половину драгоценной добычи шлёт Тимуру. Мыслила, полениц моих поделит, одну наложницей хромцу отправит, другую себе оставит. А как искушённые прелестью Див станут домогаться соития, те обоих и зарежут. Чтоб отомстить за сестёр своих… Жалею теперь. Уж год миновал, а сей грозный хан и его хромой владыка всё ещё живы. Знать, напрасно отдала отроковиц на муки неволи… А может, в наложницы продали их, может, уж нет на свете девиц, ибо строптивы и насилия не потерпят. Сижу теперь и гадаю…

Пересвет подпруги подтянул и в седло вскочил.

— Где же этого Тохтамыша сыскать?

— Его искать себе на погибель. Как ты вызволишь моих сестёр? Коль сам отрок ещё?

— Как–нибудь вызволю!

— Дам тебе много злата и самоцветов, — подумав, вдруг решила царица.

— Конь у тебя добрый, увезёт. Ты выкупи Див полонённых. Тохтамыш и Тимур охочи до всяческих драгоценностей, увидят и не стерпят, хоть одну, да продадут. Вот и будет тебе поленица…

Ражный и не дослушал царицу.

— Не надо мне злата, и выкупать не стану! А Диву себе и так добуду!

— Ты бы не хорохорился, отрок! — прикрикнула старуха. — Прежде изведал бы силу Тохтамышеву. А сила его в злате! Искусить его надобно. Иначе будет тебе погибель, а не женитьба.

— Мне, царица, так и так погибель грозит, — признался Пересвет. — Не будучи исполином, мне побеждённым и убитым быть. Так в Нечитаной Книге сказано. А добуду себе поленицу свою, Челубея одолею. Тогда мне и побеждать в честь, и умирать во славу.

Царица отступила, озрела ражного и вдруг поклонилась ему в пояс и повинилась:

— Прости меня, старую, думала, ты отрок не смыслёный, а ты — гоноша ражный. Возвращайся к солеварам, а оттуда становись на чумацкий шлях и поезжай на Ра–реку, что ныне Волгой прозывают. Там ордынский город Сарай, который теперь под Тохтамышевой властью. В ханском дворце его логово. И Белых Див держал там же, в подземельях. Если куда не спровадил…

— Благодарствую, царица!

Пересвет взвил было коня, однако её жесткая рука вдруг осадила.

— Постой, отрок! Жеребец у тебя добрый, редкостной масти. Загляденье!.. Но сам ты неказист, и одёжка на тебе срамная. А от поршней да шапчонки скуфейчатой Русью за версту разит! Возьми вот узелок да обрядись. Новые татары прежним не чета, эти чтут богатство…

Ражный принял тряпичный узел, к седлу приторочил, но старуха не отпускала.

— Коль сыщешь моих дев, — промолвила она и вынула из ножен свой нож, — сначала подашь им сей знак!

— Зачем?

— Они хоть и красные на вид, да разные по нраву. Которой сердце отзовётся, ту и возьмёшь! Позрев мой знак, поленица строптивости лишится, с тобою пойдёт, куда пожелаешь. А то ведь они хоть и в полоне, да всё одно своенравны.

Пересвет взял засапожник, посмотрел со всех сторон — обыкновенный омуженский нож, кривой, как волчий клык…

— Да у меня такой же есть!

— Свой мне отдай, — велела царица. — А мой поленицам вручи!

Ражный обменялся засапожниками и медлить боле не стал, вздыбил красного коня и понёсся с горы вниз. А старуха спохватилась, закричала вослед:

— Только гляди, гоноша! Коль вызволишь себе деву, ни силой, ни хитростью её не бери! Только любовью, как в Купальскую ночь! Слышишь ли меня?.. Да тоже смотри не усни!.. Будучи с ней на ложе! А то сподобишься на поединок!.. Станешь исполином, как проснёшься!..

Хотела ещё что–то добавить, да от крика сорвала голос, заперхала, зашамкала, забрусила. И не сладив со старостью, вовсе махнула рукой, сдавленно прошептав себе под нос:

—Да уж бери как возьмётся…

А Пересвет ничего этого уже и не слышал, ибо ветер свистел в ушах да колокольцы копыт позванивали, высекая искры. Спустился он с гор, прискакал к солеварам. Те к нему пристают, цепляются за стремена, любопытные:

—Ну что? Сказывай, есть ли ещё омуженки в горах? Или татары всех ведьм победили?

—Есть! — на скаку кричал гоноша, отбиваясь от прытких плетью. — Так что собирайтесь на праздник Купалы! Дорогу дай!.. Белые Дивы вас прелестным колдовством потчевать будут! Досыта напоят!.. Прочь с пути! Солевары с Дыи изрядно плетей получили, но обрадовались.

—Знать, и нам будет праздник!..

Ражный встал на чумацкий шлях, развязал узел царицы омуженской, а там боярский кафтан красного сукна, шапка куньего меха и черевчатые сафьяновые сапоги. Обрядился, сунул нож за голенище и понёсся с холма да на холм, с каждой вершины озирая пустынное Дикополье. День так ехал, другой, пока не показались в степи сначала стада скота, затем бесчисленные табуны мелких лохматых лошадей, становища без шатров, но скрытыми телегами, составленными вкруг. Видел Пересвет пастухов на конях–по одеждам, так вроде и татары, да глаза не в раскос; наблюдал, как женщины кобылиц доят и переговариваются на речи акающей, певучей. А однажды не вытерпели даже коню прыти поубавил, дабы позреть, как эти люди, степь заполонившие, молятся и требы воздают не басурманскому богу–деревянному идолищу: некие гимны поют, голосят, ровно чудины, жрецы петухов рубят, огни воскуривают. Совсем близко подъехал, чуткий жеребец словно и не почуял иноземного запаха. Скакал между кочевий с утра до вечера, и хоть бы фыркнул раз либо уши приложил, дабы встать на дыбы и сбить с пути всякого, кто подвернулся ненароком.

И впрямь больно добрые и беззлобные были эти татары Тохтамышевы, иногда кричали вослед:

— Эй, чумак! Соль вези! Соли дай!

То есть за разряженного чумака принимали, может, оттого и добродушие проявляли.

Так отрок всю приволжскую степь проехал, и только близ Сарая стали попадаться сторожевые разъезды с желтолицыми раскосыми всадниками, но и они на ордынцев совсем не похожи ни нравом, ни видом. Одинокий всадник им был не опасен, потому не трогали, и если останавливали, то чаще чтоб на красного коня полюбоваться. Только тут ражный и догадался, что Тохтамышевы кочевники воевали с Ордой да местными племенами Дикополья, а руси ещё и не видывали, если не считать селения ловцов–конокрадов да мирных чернобородых солеваров.

Приехал Пересвет в Сарай, и здесь всё не свычно, будто не стольный град, а одно торжище повсюду на много вёрст вдоль Сигиля — так татары именовали Ахтубу. И кто что покупает и продаёт, сразу и не понять: тут тебе и овощи, и скот, и стареющие рабы, поржавевшее оружие, собранное на бранных полях, и ослы вперемешку с лошадями, и рыба с коврами заморскими. Всё подержанное, временем подпорченное, многими руками захватано, однако народ колготится, покупает, иногда в драку. Везде вонь мочи, тухлятины, лежалого старья, в которых растворяются все иные запахи, так что жеребец и внимать им уже перестал. Речь же так пестра, что неведомо, на каких языках и говорят, но друг друга понимают. Всё больше прежних ордынцев хулят, мол, торговать запрещали всяческой военной добычей, весь товар к фрягам в Кафу отсылали, и молиться новому богу Магомету заставляли несколько раз на дню, и строгие порядки блюли. При этом хвалят новых татар, которые всё позволяют продавать и покупать, а богам и вовсе можно не молиться, низа что спроса нет и ограничений не прописано. Только ездить по городу верхом не дают, хоть на коне, хоть на осле или верблюде, но стражники да ратники Тохтамышевы могут скакать, как и где им вздумается.

Ражный спешился, взял красного в повод и тут же смешался со снующим торгующим народом. Люди на красного коня засматривались, знакомо цокали, но никто даже и не спросил, продаётся ли он и в какую цену. Чем ближе он подходил гомонящими улочками к ханскому дворцу, тем богаче становился товар, вот уже и серебро появилось, оружие с бранных полей, но украшенное узорочьем, и золото из старых могил–курганов, и дорогие лошади с чеканенной сбруей. Тут и про коня спрашивать стали и даже торговаться пытались, по крупу да шее хлопали, однако жеребец зубы скалил и отгонял покупателей. А под самыми стенами детинца и вовсе лишь драгоценностями торговали, каменьями–самоцветами, рабынями и наложницами разноцветными, даже совсем чёрные попадались. Но все одинаково украшены богатыми ожерельями, подвесками да запястьями и одеты в шелка и паволоки тончайшие, сквозь которые гибкие тела трепещут. Богатые покупатели ходят, прицениваются, руками девиц щупают, а на другой товар лишь смотреть можно. И продавали все эти драгоценности не простые торговцы–люди самого Тохтамыша, в парчу да меха ряженные, и делали это не себе на потребу, а чтоб пополнить казну владыки Тимура.

Пересвет со своим красным конём да в боярском кафтане для торжища под стенами впору пришёлся. Правда, от блеска и пестроцветья красота жеребца слегка потускнела, хотя он ещё изредка скалился, если вольности позволяли, и тем самым словно показывал, что не продажен. А если кто спрашивал цену, ражный отвечал:

— Сам купил!

И так один раз детинец кругом обошёл, товары озирая, второй, прислушиваясь к разговорам. Много добра увидел, коим не прельстился, но из многоязыкой мутной речи всё же выловил несколько светлых струй: самого Тохтамыша во дворце за стенами не было! Будто тесня ордынцев с берегов Волги, он большую часть рати своей потерял и ныне уехал к владыке своему, хромому Тимуру, дабы испросить пополнения войска. Однако и другая молва витала окрест детинца: предводитель новых татар, отбросив ордынцев за Дон, воевать более с ними не намерен. Сказал, дескать, пускай теперь Мамай сойдётся с Русью, а я подожду, когда вечные супротивники друг друга обескровят, и только тогда пойду и довершу их сечу, покорив земли обоих.

Как бы там ни было, но Тохтамыш и впрямь отправился в Самарканд. А зная страсть эмира к драгоценностям, взял с собой великий караван с самой дорогой добычей. Всю же, что подешевле, выставил на торг, поручив своим темникам и визирям пополнять спешно казну. И потому Белые Дивы, будучи добычей редкостной, скорее всего, ныне шли с караваном в жаркие пески…

Дабы сомнения рассеять, ражный пошёл на третий круг и встал возле невольниц, коих продавали в наложницы. Товар был ходкий, дев раскупали охотно, особенно белых славянок, златокудрых персиянок и потехи ради — смуглых или вовсе чёрных, прежде не знаемых на волжских берегах. Узрев любопытство Пересвета, визирь окинул взором не его, а красного коня и, верно, оценил мошну хозяина.

— Доброго коня купил! Возьми и деву достойную!

На подобном наречии говорили во многих краях Дикополья, где кочевой народ был исстари двуязычен и когда–то прозывался половцами. Однако и новые татары владели им так, словно не были пришлыми из–за Камня, а кочевали по приволжским степям.

— Нет у тебя достойной! — отозвался ражный. — Я омуженку ищу.

— На что тебе ведьма? — изумился визирь и наконец–то взглянул на Пересвета. — Они с виду хороши, но злобны, не ласковы! Не позволяют даже прикоснуться. И кусаются, ровно львицы!

При этом вынул из рукава и показал замотанную руку. Ражный глянул и усмехнулся:

— А мне твои покорные и даром не нужны. Коль есть Белые Дивы — выводи!

Визирь заохал от горя, захлопал себя по ляжкам.

— Без малого год держал! Вот здесь сидели, две штуки, в клетках! Ещё три дня тому. Никто не брал!.. А ты бы сколько дал за пару? Коня бы дал?

— За пару бы и злата в придачу!

— Ай–ай–ай! Столько лет на базаре! — торговец безутешно по голове ударил. — Дурья башка! Ведь знаю, у каждого товара есть покупатель! Только дождаться надобно!.. Ох, сплоховал! Ведь в битве с омуженками свой тумен сгубил! А сколько потратил, дабы их раны залечить да золотые клетки выковать!.. Почти и даром отдал!..

— Кому?

— Хан взял, эмиру в Самарканд. А ещё и брать не хотел! Чёрных просил… Да я навялил, диковинные зверицы, мол! Пускай потешится. Что чёрные ему? А столь злобных сроду не видал…

Рука скользнула к сапогу, но Пересвет укротил её, к тому же визирь так досадовал, что слёз не удержал, а резать плачущего равно что ягнёнка. Да и конь уже толкал мордой в спину, дескать, три дня как караван ушёл, я в полдня догоню.

И ражный внял жеребцу: прямо у стен детинца вскочил в седло и пустил вскачь по торжищу, благо, что город был долгий, но узкий. А караванный путь ещё и затоптать не успели, ибо по обычаю ровно три дня никто не смел ступать на след, оставленный ханом. Земля была пропахана множеством верблюжьих копыт, и эта борозда тянулась из Сарая прямо в степь. Погоня было увязалась, но скоро выдохлась и затерялась где–то меж холмов. Караван хоть и был тяжело нагружен, однако шёл споро, лишь с краткими ночными привалами, оставляя меты кострищ. И по ним теперь Пересвет считал вёрсты и время, а день меж тем клонился к вечеру, пыльное солнце падало за Волгу, роняя мутную, долгую тень от одинокого всадника. Красный мчал, покуда видел путь, но и когда стемнело в одночасье, не встал, а лишь вынюхивал встречный ветер и ходу наддавал.

В тот предвечерний час хана Тохтамыша преследовал не только одинокий всадник. Десятки мелких волчьих стай, по–зимнему голодных, прельщённые сытным духом, трусили следом, в надежде поживиться отбросами. Мелкие степные волки повадками более напоминали шакалов, ибо редко сходились в единую стаю, дабы напасть на караван, отбить верблюда или лошадь. Они бежали молча, клубились ровно пыль невесомая и даже если учиняли распри между собой, то скалились немо, опасаясь рыком выдать себя. И отчаянно дрались, когда сведомые погонщики давали им дань–хромого верблюда, хворую лошадь или овцу, проткнув кровеносную жилу для волчьего куража.

Почуя след кровавый, рыжие хищники приходили в ярость, гоняя жертву по степи и отбивая её друг у друга. Вот уж потешались караванщики, взирая на забаву! Но тем, кто хаживал великим шёлковым путём, было известно, что сотворится, коль из полунощной снежной стороны занесёт стаю лесных волков или даже матёрого одиночку. Тут уж будет не до веселья и данью не откупишься. И потому всяк шедший путём караванным, в первую очередь верблюды и кони, чутко внимал голосам Дикополья.

Лишь в предрассветный час сначала нанесло дымком, и скоро на окоёме засветился круг гаснущих костров ночного становища. Послышался редкий крик верблюдов да ленивое щёлканье бичей–дремлющая стража отпугивала разрозненные хищные стаи. Тут Пересвет впервые воспарил нетопырём, озирая пространство, и подал волчий голос. Воющий шёпот прошелестел неслышно для человечьего уха, но вся иная живая тварь внимала, и разом вскинулись пасущиеся кони, верблюды сбились в стадо, пробуждая спящих погонщиков.

Пересвет подъехал ближе, спешился и, ослабив подпруги, пустил коня пастись.

— Далее я уж сам…

И вскинув голову, на сей раз завыл в полный матёрый голос.

На миг всё замерло, унялся даже ночной тягун, навевающий запахи. Но в следующее мгновение непроглядная степь встрепенулась и разом исполнилась волчьим пением. Немое рыжее племя, ровно от искры, полыхнуло таким многоголосьем, будто ковыль зажёгся по всей степи! Тут волки и вдохновились от собственного крика, а погонщики верблюдов всполошились, забегали, оживляя костры мелким хворостом и сухой травой, завертелась вихрем конная стража. Голодные степные звери, питавшиеся падалью, восстали от долгой дрёмы, возжаждали горячей молодящей крови и враз обрели отвагу.

В тот миг никто и не услышал, как средь всего этого рычанья, крика и гомона взмыл над степью незримый нетопырь да запорхал кругами, рассматривая становище. Две золочёные птичьи клетки с Дивами стояли вкупе с курганом вьюков, под охраной стражи, облачённой в кольчуги и латы. От обнажённых сабель исходил мертвящий бурый свет. Сморённые дорогой пленницы, с головы до ног затянутые в блестящую рыбью кожу, дремали, свернувшись, ровно змеи. Они давно уже свыклись с шумом, что царил окрест, и не внимали воплям, однако встрепенулись, когда бесшумные крыла опахнули им лица, и подняли головы. Встать в полный рост им не позволяли клетки…

Едва огонь пожрал топливо, ражный вновь кликнул волком, взбудораживая ночную степь, и опять вспыхнули костры, засветились пучки подожжённой травы, ибо в безлесной степи даже и головнёй было не отжечь, чтобы отбиваться от хищников. А волчий вой и рык уже взметнулись выше пламени и подступали всё ближе, заставляя погонщиков палить жалкие остатки хвороста.

Когда же топливо иссякло и навалилась тьма кромешная, Пересвет громогласно рыкнул, выдернул засапожник и серой ломкой тенью порскнул в середину стана. Лезвие царского ножа само искало уязвимые места и кромсало плоть, как если бы матёрый волк ворвался в гущу овечьего стада. Кому досталось в пах, кому подмышку или горло–никто не устоял перед клыком. Слепые сабли пластали ночную темень вкривь и вкось, разя своих же, — бурела ночь от крови…

А почуяв её запах, волки впадали в раж и рвали уже всё подряд — верблюдов, лошадей, людей. Покуда стража отбивалась от рассвирепевших стай, ражный проник в середину становища, выхватил обе клетки и так же незримо покинул караван. Пленницы слышали его голос, почуяли волчью прыть, признали за своего и присмирели, не издав ни звука. Но, оказавшись далеко в степи, в тот час же обрели голоса.

—Ты кто? — заверещали. — Откуда явился? И зачем похитил?

—Вот позрю на вас, тогда и скажу зачем, — устало молвил он и поставил клетки. — Покуда не рассвело, посплю. Пол дела сделано…

На землю повалился между ними да в тот же миг заснул. Див это возмутило и повергло в недоумение. Обе враз, будто тряпицы ветхие, они порвали свои медные, с позолотой, клетки и вышли на волю. Не зря омуженок называли ведьмами: имея кошачье око, мрак был нипочём. Озрели безмятежно спящего спасителя и, ровно змеи, свернулись, сели в изголовье.

—Ражный отрок, — заметила одна и обнажила голову, распустив длинные золотые волосы. — Должно быть, нашей крови…

—Не смей, сестра! — строго заметила другая. — Спрячь волосы! Сего он недостоин! Ну посмотри: тщедушный отрок, заместо бороды пух птичий… Да и ныне не праздник Купалы!

— А мне по нраву гоноша, — призналась златовласая. — Собой пригож и полон отваги. Я бы исполнила его, не дожидаясь праздника…

— Как он посмел заснуть? — зашипела её товарка. — Похитить двух Див и спать! Даже не искусился!..

В тот миг и разглядела нож на расслабленных перстах отрока, опасаясь пробудить, осторожно сняла его. И в тот час обе вскочили.

— Знак царицы! — воскликнула златовласая. — Зрю её промысел! Конец нашему позору и мукам, сестра! Сей гоноша нас вызволил… Чтоб взять одну из нас, которая по нраву! Он ждёт рассвета, чтобы сделать выбор…

Её суровая спутница насадила нож на персты свои.

— Знак можно толковать двояко. Настал час мести. Тохтамыш должен умереть. И он умрёт…

Златовласая склонилась и покрыла космами своими чело Пересвета.

— Зрю сон его! — зашептала страстно. — Рати стоят на поле… Гоноша на красном коне, с копьём!

— Будь женихом сей отрок, снились бы Дивы, — любуясь ножом, заметила товарка. — А ему битвы снятся!.. Исполни отрока, коль он по нраву. Но я исполню рок свой…

— Постой! — воскликнула шёпотом златовласая. — Как же ему избрать невесту, коли одна останусь?

В ответ из темноты лишь смех послышался:

— Выбор всегда за Дивой! Ну, мне пора, уже рассвет поднимается. Прощай, сестра…

И растворилась в сумраке утра.

Едва над степью восстала заря, Пересвет проснулся и узрел златовласую перед собой. Привстал и взора отвести не мог. Из зарева степного красный конь соткался и принялся толкать его в спину, мол, пора! А гоноша всё ещё зрел на Диву и оторваться не мог. Потом спохватился, вскочил и огляделся. На земле валялись две рваные клетки…

— Но где вторая Дива?

— Ушла исполнить свой рок, — смиренно молвила златовласая.

— А засапожник царицы?

— Унесла с собой. Ей без ножа нельзя…

Ражный обескуражился.

— Как же мне избирать, коль ты одна? И прекрасней на свете не бывает?..

Конь и вовсе не позволил даже поразмышлять, вскинул голову в сторону встающего солнца и трубно заржал…


Глава 14

Появление Молчуна не просто встряхнуло и взбудоражило Ражного; вдруг наполнило существование в Дивьем урочище ощущением рокового предзнамения. Он почти физически ощутил, как замкнулся большой круг некой предварительной жизни, завершилась обязательная прелюдия перед грядущим будущим. И это будущее вот оно, рядом, и бег времени его уже пошёл или пойдёт, если не в считаные дни, то уж точно в месяцы, и именно здесь, в затерянном горном урочище. Волк словно точку поставил. Оставался единственный вопрос: с чего начнётся следующий круг?

И ответ пришёл сам собой: конечно же опять с поединка! Только не на вотчинном — на Дивьем ристалище.

Ражный сел на ступени крыльца рядом с отстранённым Молчуном, однако же не дотронулся до него, никак не выразил своих звенящих от напряжения чувств. Старуха наконец–то осмелилась и выглянула в дверь, слегка отворив её.

— Ручной, что ли? — спросила с отлетающим испугом.

— Мой брат, — сдержанно представил Ражный.

Вдова осторожно вышла из дому, обошла сторонкой и взглянула спереди.

— А что, похожи, — заключила. — Где он глаз–то потерял?

Вячеслав заметил седую шерсть, отросшую на шраме, затянувшем вспоротый живот Молчуна.

— Лишили его глаза…

— Боярин ничего не сказал, — вспомнила вотчинница. — Что ты с волком будешь.

— Откуда ему было знать? — усмехнулся Ражный. — Не всё делается по боярской воле…

— Он теперь что, так при тебе и будет? — отчего–то встревожилась старуха.

Молчун в её планы явно не входил и теперь создавал если не срыв спектаклей, то неожиданные трудности.

— Как захочет, он вольный…

— Девчонок как бы не напугал… Имя есть у него?

— Молчун… Только не отзовётся, если не захочет.

Подушечки лап у волка были словно рашпилем сточены, один палец с когтем и вовсе вырван, сукровица сочилась…

— Кстати, боярин сказал у тебя поруку спросить, — напомнил Ражный.

— Почему у меня? — возмутилась вдова. — Я что, калик, поруки разносить?

— У меня поединок назначен! Только с кем, когда, не знаю. Сказано, Булыга растолкует.

— Кто бы самой Булыге растолковал! — сердито выкрутилась старуха. — Прислали его на курорт, ещё и недоволен, подраться норовит. Барышень даже не замечает.

В этот миг он поймал себя за язык, чуть не заявив, что его интересует другая барышня, в одеждах из рыбьей шкуры и с узенькой, лёгкой ножкой. Которая сначала хищной ночной птицей над головой кружила, а теперь дерзко его задирает, ставя в глупое, дурацкое положение. Можно сказать, пионерские шутки устраивает, если бы не камень, коим была подпёрта дверь. И это уже не плод его тоскующего воображения — конкретный вызов.

Говорить подобного было ни в коем случае нельзя, очень уж смахивало на жалобу курортника, приехавшего отдохнуть, мол, проходимцы мешают.

— Барышень заметил, — выразительно произнёс он. — И они очень нравятся. Я их понимаю…

Волк вдруг сам положил голову на колени и посмотрел в лицо единственным глазом. Ражный снисходительно выпутал из загривка приставший репей.

— Что, братан, притомился от дорог?

— Волков ты понимаешь, — недовольно проговорила старуха. — Вставай, пошли вино разливать. В следующий раз одежду береги! Сам видал, больших размеров нету.

Вячеслав молча поднялся и пошёл в сарай — Молчун потрусил следом, сопроводил до дверей и лёг у порога. Всё оставшееся до вечера время Ражный откровенно рассматривал невест, даже заигрывал, снимая и подсаживая их в чан, предлагал ножки обмыть тёплой водой, однако на ухаживания девицы почему–то перестали отвечать вниманием, ходили смотреть сквозь щёлку в двери на живого волка и обсуждали его между собой.

А ночью, уже в третьем часу, дождавшись, когда перестанут шептаться в кельях на втором ярусе и каменный нижний этаж затихнет, открыл музейный сундук и со спичками полез смотреть потайной ход из светлицы. Прополз до железной двери, попробовал открыть руками, затем плечом — запор с той стороны держал намертво. Если эта русалка стащила сегодня одежду, значит, не сидит в подземелье, свободно разгуливает, где хочет, и у этого лаза есть выход на поверхность.

Он вернулся в светлицу, обрядился в шинель, взял ботинки и ступил на лестницу. Однако после третьей ступени сработала скрипучая сигнализация, старуха на печи проснулась и глухо спросила:

— Ты куда?

— Молчуна посмотрю, — отозвался он. — Фонарик есть?

Бдительная вотчинница решила устроить допрос:

— А чего смотреть?

— Скулит, — мгновенно соврал Ражный.

— Что–то я не слышала…

— Спала!

Старуха сделала паузу и наконец, зевая, сказала:

— Ладно, в машине возьми фонарик, в бардачке…

Волк никакой видимой радости не выказал, просто молча поплёлся за вожаком стаи, осторожно ступая на больные лапы.

Кроме фонарика в машине оказался ещё крупнокалиберный музейный револьвер, однако боевой, с полным барабаном патронов и ещё горсть лежала россыпью. Вдову голыми руками на дороге не возьмёшь, потому и не опасалась ездить ночью. Оружия Вячеслав не взял, сунул в карман шинели фонарь и пошёл сначала в обход останца. Днём он уже ходил за него, по плоскому гребню каменного развала, ничего с обратной стороны скалы не обнаружил, хотя уверенности прибавилось, что где–то есть замаскированный выход. Сейчас он надеялся на Молчуна: волк непременно должен его почуять и указать, где ходят люди. Кроме как тайно проникнуть в вотчинный дом, здесь нечего больше делать, кругом щебень и развалы замшелых глыб. Одну из них взяли и прикатили, чтобы подпереть дверь: Вячеслав даже место нашёл, где лежал камень. Представить себе, что предки Булыги пробили в крепчайшей породе лаз более длинный, уводящий в лес на склоне, было не возможно. И над этим–то, сквозь останец, трудилось, может, не одно поколение…

Молчун покрутился возле подошвы, наскоро обследовал камни, долго смотрел на угловатую чёрную вершину и вдруг заскочил на уступ, бывший в метре от развала. Там поднялся на задние лапы и потянул сяк не широкой щели между двумя каменными блоками. Подобных трещин на останце было десятки, но волк точно выбрал одну. Ражный встал рядом с ним, посветил фонарёми, нащупав опору, залез выше.

Это был выход, снаружи узкий, едва можно боком протиснуться, но за блоками он расширялся во все стороны настолько, что можно было свободно идти, пригибая голову.

Он дошёл до железной двери, запертой на засов, открыл её и дальше уже ползком добрался до обитого войлоком сундучного люка. Можно было войти в светлицу и лечь спать, но за скалой оставался Молчун и наверняка ждал его. Поэтому Ражный выбрался назад и обнаружил волка стоящим у ямы, где когда– то лежала глыба, подпиравшая дверь. Он что–то всё ещё вынюхивал, то и дело отфыркивая запах.

—Верно, Молчун! — подзадорил Ражный. — Ищи русалку! В рыбьей коже! Она была здесь.

И пожалел, что нет теперь этой кожи.

Волк повёл себя как–то странно, нюхал и вздыбливал шерсть на загривке.

После чего потерял интерес, отковылял в сторону и лёг —возможно от того, что саднили стёртые лапы.

—Ладно, попробуем взять свежий, — предложил Ражный и пошёл к бане, на лестницу, с которой днём исчезла одежда.

Правда, вечером старуха подтопила каменку и согрела воду, чтобы невесты могли помыться после трудового дня. Они помылись и, скорее всего, затоптали следы русалки, поскольку Леле вздумалось искупаться в ледяной воде, а сёстрам–посмотреть на это. Голубоглазая дева из рода Матеры хладнокровно скинула полотенце с плеч, нырнула в омуток и ещё поплавала там, что девицы с восторгом обсудили за столом. Намиг у Ражного закралось подозрение, что стянуть одежду могла и Лела, однако, позрев на невинную, скромную деву, он их отмёл.

Скорее всего, Молчун чуял, что хочет вожак, и девичьи следы проигнорировал, а поднырнул под перила и принялся опять тщательно вынюхивать землю возле лестницы, где лежала одежда. И с таким видом, словно чуял неведомого, незнакомого зверя или противника: шерсть угрожающе встала на загривке и более не опускалась.

—Давай искать, — предложил Вячеслав. Волк некоторое время втягивал носом ведомые ему одному ароматы, после чего неожиданно лёг и стал кататься на том месте, где, возможно, стояла русалка. Обычно собаки делали так, чтобы взять на себя характерный запах местности, вписаться в среду, использовать его как маскировочный, но для чего это нужно Молчуну, было непонятно. Покатавшись, он отпрянул в сторону, сделал круги всё–таки повёл вдоль речки, по высокой каменистой пойме, затянутой мелким кустарником. Узкая долина, зажатая горами, была тёмной, почти непроглядной, и только на границе снегов было светлее. Ражный шёл, изредка подсвечивая фонариком, и всё равно часто спотыкался. Так миновали полуразрушенную каменную изгородь, затем каштановый перелесок и очутились в тёмной дубраве, где вообще хоть глаз коли, даже мельтешащий впереди волк растворился во мраке. Вячеслав фонаря уже не выключал, пока зарощеньем чуть не посветлело.

Через полкилометра крутой береговой откос превратился в отвесную стенку, зато противоположный заманчиво расширился, на миг показалось, мелькнуло что–то рукотворное, вроде бы двускатная крыша строения. Он попробовал высветить противоположный берег, но луч рассеивался и тонул в темноте. Волк же подвёл его вплотную к воде и на минуту замер, вслушиваясь.

Русалка тут ушла на другую сторону, возможно, перебрела, поскольку вода была тихая, не шумела, хотя плёс шириной всего–то сажени в четыре…

Всё это должно было насторожить, но когда Молчун отважно ступил в воду, а Ражный, посветив, вроде бы дно увидел, то поднял полы шинели, как невесты в чане, и пошёл в след за ним. И вдруг рухнул с головой, машинально выпустив фонарик, — дна не было под ногами! Он едва вынырнул, поскольку намокшая шинель мгновенно отяжелела и теперь сковывала руки. Стараясь хотя бы удержаться на воде, Вячеслав заработал ногами и буквально через метр ощутил дно. Покатую, ещё влекущую в глубину, но твердь. Помогая себе руками, он вылез на более ровную площадку и встал–было уже по колено. То есть попросту угодил в скрытую водой трещину.

Он выбрался на берег и первым делом освободился от шинели.

Утонувший фонарик не погас–продолжал светить подводной, мутной звездой где–то ниже по течению. Молчун оказался рядом, почти сухой из–за густой зимней шерсти, сидел возле вожака невозмутимый, словно каменный, и во мраке чувств его было не разглядеть.

—Искупался, — признался ему Ражный. — Нюх потерял. И ослеп, можно сказать. Да и ты тоже хорош…

Он наступил ногой на полы шинели и, выкручивая, отжимал, пока сукно не затрещало. Ни о какой погоне не могло быть и речи, тем паче начало светать.

И получилось, что русалка, зная о будущем преследовании, умышленно подвела его к трещине и выкупала. Можно было считать, ещё один удар пропустил в этом поединке, причём по собственной глупости.

—Фонарик жалко! — громко сказал он в назревающее рассветом пространство. — Если достанешь–верни.

А сам положил на плечо скрученную шинель и пошёл к вотчине по другому, незнакомому берегу. То, что он принял за строение, оказалось нагромождением камней, сдёрнутых с осыпи, скорее всего, зимней лавиной. На шумном перекате, возле рощенья, он легко перешёл по камням на свою сторону и уже на подходе к дому вдруг заметил, как Молчун, шагающий впереди совсем не волчьей рысистой походкой, вдруг прилёг и вместе со вздыбленной шерстью вскинул уши, расползшиеся было по сторонам. Рассвело уже так, что различались ближние кусты, но дальше ещё стояли мельтешащие сумерки. Волк почуял движение, а может, и реальный запах человека и, повинуясь своей ловчей природе, стал подкрадываться почти ползком. И скоро исчез за кустами…

Ражный присел и остался на месте, готовый в любую минуту сорваться, как с низкого старта. Прошло минуты полторы, прежде чем в кустах послышались звуки борьбы и приглушённый, предупреждающий звериный рык.

По нему, как по сигналу, Вячеслав оказался рядом, в полной уверенности, что русалка у него в руках!..

Однако на земле, в каштановом перелеске, лежал распластанный и смиренный Молчуном человек совсем иной породы. Даже в сумерках было видно, волосатый, чёрный, с густой проседью мужик, одетый в ватную безрукавку и мягкие, кавказские сапоги. Бандитской бороды тоже не было, хотя шёл с оружием: рядом, на расстоянии вытянутой руки, валялся армейский карабин СКС.

Пленник не сопротивлялся, разумно осознавая степень опасности и ситуацию. Над ним нависал свирепый и могучий хищник с ощеренной пастью, готовый сделать смертельную хватку.

—Убери зверя, — хладнокровно попросил он чуть гортанным, выдающим горца голосом. Вячеслав сначала поднял карабин, затем сказал Молчуну, как говорят понятливому человеку:

—Оставь его… Волк и в самом деле отошёл и развалился на земле, с видом равнодушным и озабоченным лишь своими стёртыми лапами, дескать, дальше разбирайтесь сами.

— Ты кто? — спросил Ражный.

Старик осторожно сел, поднял с земли камилавку.

— Извек… Не трогай меня. Извека здесь знают, никто не трогает.

— Что ты ходишь по ночам?

— Оберегаю дом Николаи, помогаю… В горах много дурных людей бродит. Зимой пристанища ищут…

Кажется, вдова не шутила по поводу своего любовника–абхаза…

— Печи топишь?

— Нет… Я охотник. И присматриваю за домом вдовы.

— Сам где живёшь?

Старик посмотрел на заснеженный склон горы и осторожно указал рукой:

— Там когда–то стояла моя родовая башня. Здесь часто хожу. Скажи своему волку, чтоб не трогал меня.

Вячеслав чуял, как утренний студёный ветерок с гор насквозь пробивает мокрую одежду. Надо было идти сушиться, но в другой раз можно было и не сыскать Извека. Это лишь благодаря Молчуну любовник вотчинницы был пойман.

— Ты всех в округе знаешь?

— Я знаю, кого ты ищешь, — вдруг прямо заявил пленник. — Зачем тебе Белая Дива? У Николаи нынче три девушки давят виноград. Выбирай любую. Не связывайся с ведьмой.

Он был не только незримым стражником вотчины, но знал всё, что в ней происходит, и ещё советы давал!

— Она ведьма?

— Белые Дивы все ведьмы, — со знанием дела сказал старик. — Любят с огнём и водой баловать. Они приносят мужчинам только несчастья. Зачем ты привадил её, в спор вступил? Легче волка матёрого приручить, чем Диву. — При этом Извек покосился на Молчуна. — Посмотри на вдову и подумай. Про неё говорят, она сама из этой породы и в молодости была ведьмой. Потому и позволяет Диве приходить в дом, печи топить. Не одного мужчину эти красавицы с ума свели. Булыга от своей Николаи страдал всю жизнь…

— И тебя свела с ума Николая? — спросил Ражный. — По молодости лет?

— Меня миновала эта участь, — не сразу признался старик, что–то пытаясь утаить. — Я долго на чужбине жил, сюда в преклонных годах пришёл. Она уже постарела… Но люди в горах вдову до сих пор вспоминают недобрым словом. Озоровала, пока не встретился ей Булыга. Изловил где–то в горах, сухие жилы на ногах подрезал и принёс к себе в дом. Так жилы срослись, пришлось год на цепи держать, пока не смирила дикий нрав. И назвал её Николаей, мужским именем, как омуженку. Хочешь, так спроси вдову, почему хромает…

Вячеслав чуял холод, однако теперь уже было неясно от чего — северный ветер студил или слова Извека. Наброшенная на плечи сырая шинель не помогла…

— Что же ты дом её стережёшь? — уцепился он. — Добычу с охоты приносишь? Если она ведьма?

Старик поднял слезящиеся от старости глаза.

— Я Булыге жизнью обязан. Меня у врагов отбил, помог в родные места вернуться. Так бы и пропал в плену… Булыга был отважный воин. А тебя эта юная ведьма погубит. Если повадилась, не отступит, пока со свету не сживёт.

— Ты бы лучше место мне указал, где найти эту Диву, — стряхивая озноб, сказал Ражный. — Разобрались бы, кто кого.

— Белые Дивы живут там, — Извек указал куда–то вниз по реке. — За Каменным Идолом, на Дивьей горе, откуда начинается исток. Когда–то их было два, теперь остался один. Говорят, тропа есть, но сейчас не пройти. В далёкие времена в эти горы пытался проникнуть Тамерлан, чтоб отомстить ведьмам. Но они обрушили Каменного Идола и затворили путь. У нашего народа есть легенда: в юности Тимур был похищен омуженками и несколько месяцев томился в плену. Потом они отпустили его, но перерезали сухие жилы на ногах.

С тех пор и прозвалие го Хромцом…Сам на Дивьей горе не был, по слухам знаю. Только ведьмы по этой тропе не ходят–по воздуху летают.

Вячеслав подал руку старику и помог встать. После чего повесил ему на плечо карабин.

—Благодарю, Извек.

Волк на минуту замер, наблюдая одним глазом. Охотник подтянул сползшие голенища сапог и неслышно двинулся вдоль опушки каштанового перелеска, в сторону от вотчинного дома Булыги. Ражный заспешил своим путём, однако Молчун за спиной приглушённо зарычал.

Оказалось, Извек вернулся.

—Неходи туда, не ищи–пропадёшь, — заговорил он опасливо. — Если ещё головы не потерял, дождись тепла. В Купальский праздник сами спустятся.

Увидишь высокий огонь возле Каменного Идолища, смело ступай и бери, какая понравится. Они покорные становятся, словно овцы. Всякая Дива перед тобой танцевать будет, если пожелаешь, колени преклонит. Только на один месяц в

году они превращаются в девушек. Вот тогда их и брать нужно. Всё остальное время горные богини в руки мужские не даются. Поверье такое.

Ражный только махнул рукой и пошёл в сторону полуразрушенного дувала: над крышами вотчинных построек уже курились дымы…

Виноград давили ещё четыре дня, и вотчинница не позволяла вынимать затычки в желобах чанов, поэтому Ражный разливал сок по бочкам вручную, уже как завзятый винодел. После долгих стараний даже рассыпавшуюся бочку собрали намертво стянул обручами, так что и капли не пролилось, когда наполнил соком. И ещё новую лестницу сколотил, чтобы не искушаться и не сажать девиц то в чаны, то снимать обратно. Да и уже как–то свыкся с их полуоголённым присутствием, мимолётными и тускнеющими взглядами. Похоже, невесты тоже пригляделись, привыкли к нему и тот накал затаённого интереса, возникший в первый день, заметно упал, но только у сестёр.

У Лелы он стремительно нарастал.

Отпустив Извека, Ражный ничего вдове не рассказал и не объяснял, откуда вернулся мокрым с головы до ног. Впрочем, она сразу же сообразила, где всю ночь носило отрока, только выразительно ухмыльнулась и послала в баню прогреться, благо, невесты только что встали. Он медлить не стал, прихватил полотенце и всё равно разминулся с Белой Дивой всего, может быть, на несколько минут. В предбаннике, на скамейке, лежал утопленный фонарик, и не заметить его сразу было невозможно, поскольку он хоть и мутновато, но светил, как на дне речки, — подсели батарейки. Ражный даже на улицу не выходил, зная, что это уже бесполезно, сел, выключил свет и вновь ощутил щекотливый озноб, хотя в рубленом предбаннике было тепло.

Извеку и народной молве среди горцев можно было верить, Дива и впрямь летала по воздуху…

Он развесил одежду над каменкой, пропотел на полке, сполоснулся наскоро, но просохнуть успело лишь бельё, поэтому солдатский камуфляж досыхал на плечах, а шинель ещё сутки потом висела над печью в сарае.

Вотчинница виделась со своим «любовником» часто, по крайней мере, уже через сутки она выбрала момент, когда девчонки отправились на обязательное омовение перед работой, спросила прямо:

—Что тебе говорил Извек? Про меня? Ражный так же прямо и ответил:

— Ты из породы Белых Див. Одним словом, ведьма.

— Ну ладно, хоть так, — у нее, видно, от души отлегло. — Но ты не верь ему. Горцы любят сочинять небылицы. Такого наплетут!.. Это у них эпос называется. Скучно им в горах по одному сидеть, вот и тешатся. Извек тебе стихи не читал?

— Не читал.

— Ну, погоди ещё, не отвяжешься. Он же считает себя мудрецом, поэтом. Они здесь все поэты и мудрецы, только уши развесь!.. Вот что он сказал? На чужбине в плену был?

— Был…

— Да в тюрьме он сидел! Колхозный скот в Армении воровали и в Иран угоняли какими–то горными тропами. А там законы суровые, вот и угодил на двадцать лет. Весь эпос…

— Булыга его выручил?

— Ну, выручил. Он многих выручал, чтоб с горцами жить в мире. Они добро помнят…

— Что у тебя с ногой? — зашёл с другой стороны Ражный.

— Хромаю отчего? — усмехнулась вдова. — А он нагородил, мне Булыга сухожилия подрезал? Чтоб не убежала? Ну, сочинитель!.. На самом деле мы сено косили, вот брат мне косой ногу и подсёк. Я с отрочества хроменькая, думала, замуж не возьмут калеченую. Булыга увидел, как я виноград давлю, и такую взял. Хромота любви не помеха…

Вотчинница хотела ещё что–то рассказать, однако невесты, словно белые привидения, уже шествовали в сарай. Но даже и от услышанного Вячеслав поколебался в доверии к Извеку: в самом деле, его откровения скорее напоминали сказку, чем быль. Пожалуй, кроме одного, в чём он уже почти не сомневался, — Белая Дива существовала и могла летать по воздуху, ибо появлялась внезапно и так же исчезала.

Между тем Лела из рода Матеры ничуть Дивам не уступала во вездесущности и с каждым днём смелела, забывала о девичьих правилах приличия. Она уже откровенно взирала на жениха или, стараясь привлечь к себе внимание, громко смеялась, и, когда вдовы не было, танцевала по колено в забраживающем соке. Нечто среднее между индийскими телодвижениями и восточным танцем живота, при этом превращая подол русского сарафана в скромный платочек на голове. Будто бы для себя и для всеобщей забавы, от хмельного восторга радости жизни. Получалось потешно, девицы искренне смеялись, однако под желанием развеселить скрывалось ещё одно — увлечь жениха откровенной эротикой, ибо отвернуться и не смотреть на это, хотя бы краем глаза, было невозможно. Танцевальные представления продолжались время от времени весь день, тем паче вдова всё чаще уходила то готовить обед, то по каким–то иным, вдруг возникшим делам, позволяя Леле всласть подурачиться.

Однако ещё одно иезуитское старухино испытание проводилось ранним утром и поздним вечером. На вид оно происходило безвинно, по крайней мере, без вычурных полуобнажённых танцев, но Ражный вынужденно оказывался с Лелой один на один. Сёстрам тётка Николая этой важной процедуры не доверяла: до завтрака и после ужина, перед сном, надо было вдвоём пойти с ней в сарай на встряску — так назывался процесс оживления брожения. Из каждой бочки следовало вынуть пробку со шлангом водного затвора, забить настоящую, после чего несколько раз перевернуть с ног на голову, покатать, чтоб взмутить содержимое, затем опять привести в исходное состояние. И замереть на несколько минут, пока Лела, приникнув ухом, слушает голос брожения, а потом осторожно, как духи, нюхает запах, исходящий из водного затвора.

Что она там слышит и чувствует, было непонятно. Ражный сам несколько раз слушал и нюхал, стоял на коленях у бочки и ничего особенного не услышал и не учуял, кроме бульканья водного затвора да некоего лёгкого, ритмичного шума, не исключено, крови в ушах. Потому что в памяти возникала картина танцующей Лелы, красный шипящий сок, голубой свет её глаз, а в реальности она была рядом, доступная и притягательная. Иногда она полушёпотом, одними губами произносила влекущее, заманчивое слово:

—Созрела… И записывала номер. Потом такую бочку следовало аккуратно, на ободке, укатить, или лучше, подняв на руки, снести в холодный винный погреб, где вино уже дображивало окончательно. Нельзя было пропустить некоего критического мгновения, передержать сок в тепле и нарушить неведомый процесс созревания. Несколько раз он порывался спросить, как Лела это определяет, однако опасался, что разговор полушёпотом, да ещё лицом к лицу в полуосвещённом уединённом месте, может сорвать всякую защиту. Однажды она попыталась это сделать, приблизилась вплотную, поднесла себя так близко, что чуть–чуть только не началось пенное брожение. Точнее, ядерное горение, как между двумя критическими массами.

—Этот миг может почувствовать только женщина, — прошептала она слипающимися от сладости губами. — Миг созревания…

При этом была настолько манящей и притягательной, что мутилось сознание и в голове тлела единственная, но поглощающая разум мысль, что перед ним сейчас стоит сама Белая Дива. Только в ином образе.

—А ты откуда всё это знаешь? — с раздражённым вызовом спросил он, чтобы отогнать цепенящие разум чувства. — Ты что, винодел? Специалист?

—Не первый раз виноград давлю, — призналась Лела и положила ему пылающую ладонь на солнечное сплетение. Кажется, её обучали в семье не только девичьей скромности, но ещё и искусству обольщения, причём на тонком уровне. А может, и не обучали: из неё сама по себе, будто раскалённая лава, бесшумно изливалась сверкающая, огненная женская природа, густо замешенная на бабьей тоске грядущего одиночества. По крайней мере, так показалось ему в тот миг. Она словно звала, шептала, почти срываясь в крик, — посмотри, как я свежа, прекрасна и желанна! Я — богиня! Выбери меня, возьми меня! Я выбродила, созрела, наливай же полную чашу и пей!

И уже днём, в отсутствие вотчинницы, продолжала заманивать, обольщать, предъявляя веские аргументы в виде танцев. А ночью потом снилась танцующей. Ражный чуял, как его начинает притягивать неуправляемый гипнотический магнит, пустоты воображения навязчиво заполняются пузыристой, как забраживающее вино, влекущей, ведьминской энергией — иного слова не находилось, чтобы объяснить это состояние.

Подобные безобидные танцевальные концерты устраивались в те минуты, когда вдова удалялась из сарая. При ней Лела сдерживалась и продолжала играть скромную девицу на выданье, воспитанную в пуританском семействе, однако порода и ловчий нрав её чувствовались во всём. И этот почти нескрываемый охотничий азарт напоминал Ражному кукушку Дарью, заброшенную судьбой в Сирое урочище. Но сейчас и волчица меркла со своими житейскими хлопотами помочь бедствующему араксу спастись от холода и голода. К тому же стало понятно, почему «персиянка» совершенно не стесняется показывать себя во всей красе: выяснилось, что Лела тоже спортсменка, пловчиха, окончила спортфак и теперь на распутье. То ли продолжать тренировки и оставаться в команде, то ли оставить спорт и идти, например, в тренеры какого–нибудь бассейна. Вячеслав случайно услышал этот девичий тайный разговор, происходивший слишком явно, и, подавляя свои чувства сарказмом, предложил про себя третий вариант — или выйти замуж.

И ещё заметил, у невест произошёл некий сговор, то есть сёстры согласились с преимущественным правом старшей, которой уже перевалило далеко за двадцать. По крайней мере, они никак не мешали Леле выражать свои чувства и, кажется, даже подыгрывали, особенно Арина. После купания в Дивьей речке три ночи Ражный не делал вылазок, хотя тайный ход из покоев вотчинника был искушением, а Молчун теперь его охранял, забираясь через потаённый лаз в сундук.

На четвёртую терпения не хватило, да и работа в сарае подходила к концу, дожимали остатки винограда в чанах, и старуха наконец–то позволила вынуть чопики из отверстий, пустив жиденькую струйку по желобам. Если уйти заполночь, то к утренней встряске бочек можно поспеть, а за это время хотя бы разведать путь до Дивьей горы. Невесты в эту ночь долго не могли угомониться, обсуждали, что станет, если вино всё–таки скиснет. То есть если одна из девиц или даже все три окажутся не девственницами. Эта воображаемая невестами ситуация так развеселила их, пустила в такие невероятные фантазиии предположения, что они затихли только в третьем часу, несмотря на окрики вотчинницы и обещание, что сейчас Ражный к ним спустится с плёткой, завернёт подолы и отхлещет по задницам. Старухины угрозы получили обратное действие: видно, девушки сначала шёпотом обсуждали, каких станет наказывать жених, а потом четверть часа выплёскивали волны почти счастливого, восторженного смеха. Шкодная Лела, и вовсе не стесняясь, кричала шёпотом и стонала:

—Ну, приди с плетью и побей! Как я хочу, чтобы ты высек меня! За этим следовал взрыв смеха, в коем слышались истеричность и близкие слёзы. Но обошлось, невесты успокоились и затихли, по крайней мере, если кто– то из них заплакал, то уже в своей келейке и в подушку. Ражный открыл сундук, и Молчун мягко спрыгнул со своего места на войлочном люке. Выбравшись из каменной трубы на другой стороне останца, они пошли на сей раз вверх по реке, к неведомому скальному идолу, за которым была обещанная Извеком Дивья гора. Однако сразу за мостом волк почему–то встал и затаил дыхание, вслушиваясь в ночное, шумное от реки пространство. Через несколько минут он зафыркал, вынюхал след, затем, ступая по нему осторожно, привёл к воде. И здесь, видимо, потерял его.

—Пойдём, — предложил Вячеслав. — Посмотрим, есть ли тропа на Дивью гору.

Но Молчун развернулся и потрусил назад, к мосту. Там опять затаился и вдруг заскулил, обернувшись в сторону вотчинной усадьбы.

—Что там? — спросил Ражный. Волк потрусил к дому. И тут Вячеслав догадался: Белая Дива была там! Высмотрела, воспользовалась его отсутствием и явилась баловать с огнём — топить каменку в бане и печь в сарае! А Молчун её почуял…

Нескрываясь по дороге, он подошёл к воротам, однако волк уверенно потянул вдоль дувала, к останцу. Ражного озарило —Дива проникла в светлицу!..

Он прибежал к скале, сходу заскочил на уступ и протиснулся в узкую горловину входа. Молчун понимающе остался на улице. По вырубленному тоннелю шёл скорым шагом, но сразу за железной дверью двинулся крадучись, и прежде всего затворил её на засов. Дальше по деревянным трубами вовсе полз неслышно и, выбравшись в сундук, сначала прислушался, лишь потом поднял крышку. Пожалел, что ключ, дорожный пистоль, висит на стене: хорошо бы ещё закрыть на замки сам сундук, чтобы окончательно захлопнуть ловушку…

Ступать в деревянных от времени ботинках бесшумно оказалось не возможно, снимать же некогда. Поэтому он включил фонарик и осветил пространство покоев. И увидел на ложе, под одеялом, неподвижные очертания женского тела, укрытого с головой. Увидели сразу же не поверил собственной мысли: не могла Дива прийти в светлицу и просто так лечь в его постель! Нереально, невозможно ни при каких обстоятельствах…

Не выключая света, он приблизился на цыпочках и отвернул край одеяла: на леопардовой шкуре лежала смуглая, с бронзовым отливом летнего загара Лела. Даже обнажённая грудь была золотистой, словно два крупных, перезревших персика.

— Это я, — шёпотом сказала она. — Ты ждал другую? Но пришла я. Другая тебя не выбрала.

Ражный скинул шинель и сел на пол рядом с ложем, погасив фонарь. Её нежная на вид, узкая рука приподнялась, легла на голову, и он ощутил силу по– птичьи когтистых, проникающих в волосы пальцев.

— Ты мой. Я хочу тебя.

Он попытался высвободить голову, но рука уже намертво захватила добычу. И это уже была не Лела, не её нежная и трепетная ручка…

— Ступай к себе, — холодно отозвался он.

— Я знаю, ты ищешь Белую Диву, — вдруг произнесла Лела. — Поэтому уходишь по ночам… Но её нет! Это сказки, народные легенды, местный фольклор. Я слышу его уже несколько лет. Все ищут Див, но никто не встречал, не видел. Все ждут любви, а её нет! Не бывает. Обман, иллюзии, кажущаяся реальность… Есть эротическое притяжение полов, врождённое стремление к продлению рода. Совпадение желаний мужчины и женщины обладать друг другом. Есть просто секс! Я хочу тебя, а ты — меня. Есть желание наслаждаться близостью. И рожать детей. Больше ничего нет, Ражный!

— Уходи, — попросил он, ничего не объясняя.

Она медленно ослабила руку, и перестали потрескивать корни волос. Ещё через минуту тишины пальцы её стали ласковыми, щекочущими, но голос надломился.

— Больше не хочу приезжать каждый год и давить проклятый виноград. Ненавижу вино, вдову, смотрины, несчастных девиц. Презираю этот дом и горы… И очень хочу, чтобы вино у тётки превратилось в уксус. Давай его испортим с тобой, Ражный? Ты больше никогда меня не увидишь. Ничего не бойся, все спят. Я такие чары напустила…

Вячеслав уклонился от манящей руки.

— Спокойной ночи, — ушёл и лёг на музейный сундук, укрывшись шинелью.

Ещё целую долгую, звенящую минуту Лела была неподвижной, затем послышался шорох какой–то одежды, и показалось, в полном мраке, словно звёзды, засветились её голубые глаза.

— Благодарю тебя, — прошелестел её дрожащий шёпот. — За веру. Буду давить виноград. И слушать голос брожения…

Она ушла на цыпочках, как ходила по светлице Дива, и даже скрипучая лестница под её легкими, невесомыми ногами не скрипнула.

Утром Ражный вычесал из головы горсть вырванных с корнем волос. Нежная ручка Лелы умела превращаться в руку аракса, владеющего тайной волчьей хватки.

На встряску вина она не явилась, Вячеслав катал бочки, слушал и вдыхал ароматы в одиночку, вдруг уловив голос и запах зрелости. Вместе с окончанием бурного брожения заканчивалась и какофония звуков, хаос превращался в гармонию, в некую весёлую, бравурную, звонкую мелодию, напоминающую капель. При этом бочки начинали источать не угарный, затхлый воздух, а бодрящий, весенний, солнечный. Раздавленный, выжатый, превращённый в мутную массу виноград перевоплощался и обретал иную форму и содержание. И впрямь, происходило зачатие, словно в материнском чреве, когда из осклизлого сгустка зарождается новая живая материя и по прошествии срока непременно родится дитя.

Это простенькое открытие вдруг притянуло мысли и воображение настолько сильно, что он, словно акушер, переслушал все брюхатые бочки в сарае, потом в винном погребе и точно определил сроки брожения в каждой.

Причём оказалось, один и тот же сок, залитый в бочки в один и тот же день, бродит совершенно по–разному, а значит, другим будет и вино. То есть в самом деле вся суть крылась во вместилище, в сосуде, вынашивающем оплодотворённое семя!

Вдова застала его сидящим на ступеньках погреба. Волк лежал рядом и откровенно, по–человечески, дремал.

—Вы что тут, заснули? — проворчала грубовато. — Всю ночь колобродили, спать не давали, теперь на ходу дремлете… Иди затопи печь в сарае, выстыло… Привычных уже дымов не было ни у реки из бани, ни над сараем.

—Что же твоя истопница? — с намёком спросил Ражный. — Не пришла сегодня?

Всегда добрая и весёлая с утра, вдова на сей раз была чем–то раздосадована, и тут стало ясно, что недовольство её связано с Белой Дивой. Старуха вдруг пышкнула, словно рассерженный медведь, и по хромала в дом.

Заспанные и вялые невесты в это время выходили с полотенцами и рабочими сарафанами на обязательное омовение.

—Вот теперь и мойтесь в холодной бане! — однако же вслед им проворчала вотчинница, видно продолжая некие начатые с утра нравоучения. Едва Ражный растопил печь виноградным хворостом и вышел за дровами, как Молчун вдруг сорвался с места, серой молнией метнулся к реке и исчез. И только через минуту оттуда послышалось его приглушённое рычание, а затем истошный женский крик.

Первой мыслью было, волк напугал девушек: он как–то насторожённо относился к невестам, может, оттого, что, осмелев, они норовили его погладить, приласкать и даже накормить. А такой фамильярности малознакомых людей Молчун терпеть не мог. По–особому относился только к Леле: как–то навязчиво обнюхивал её ноги, после чего заслонял путь, смотрел на неё пристально, поджимал хвост и словно ждал чего–то.

Ражный понёсся к бане, и тут навстречу ему вылетели сёстры, насмерть перепуганные и совершенно голые.

—Она Лелу утопила!

—Кто?!

—Дива! Дива утопила! Говорить могла только Арина; Ульяна напоминала живую мраморную

статую. Ражный прыгнул с обрыва рядом с лестницей и тут увидел, как Молчун уже выволакивает Лелу из воды, ухватив за волосы. Она была жива, только нахлебалась и теперь приступами изрыгала воду. Вячеслав взял её на руки, перевернул вниз лицом и поджал ноги к животу. Пожалуй, спаслась она благодаря своему водоплавающему состоянию, на шее и плечах проступали синяки, вероятно, следы пальцев Белой Дивы.

Волк вертелся рядом, словно отслеживая действия вожака.

Чёрная лебедица хоть и хрипло, но раздышалась. Сознания она не теряла, даже голубой взор не погас. У топить мастера спорта по плаванию было не так– то просто, хотя Лела замёрзла, обессилела от борьбы и едва двигала руками.

Ражный завернул её в шинель и понёс по лестнице вверх. Сёстры пришли в себя, завизжали, заохали, прикрыли наготу сарафанами, но стояли босые, говорили теперь наперебой, даже Ульяна ожила.

—Лела пошла купаться! — с восхищённым страхом объясняла она. — А Дива как вынырнет перед ней!..

—Она за ноги Лелу схватила!

—В общем, схватила—и в воду!..

—И давай топить!

—Рыжая такая! Огненная!..

—Не рыжая, а чёрная! Брюнетка!

— Волк спас!..

— Прямо с берега на неё как прыгнул!

— Дива и убежала!..

— Да она нырнула!

— Нет, убежала!..

Ражный занёс Лелу в баню, ещё не выстывшую со вчерашнего вечера, и положил на полок. И там её начало колотить, скорее от холода и усталости, поскольку нервы у неё оказались спортивными, крепкими.

— Белые Дивы существуют, — вдруг удовлетворённо проговорила она. — Если веришь…

— А ты говорила, сказки, — Вячеслав закутал её в шинель. — Дыши чаще, сейчас согреешься.

— Надо проветрить лёгкие. — Лела задышала глубоко. — Чуть не погибла от ревности, Ражный… Ты умеешь возвращать жизнь? Умеешь?

Он вспомнил, как оживлял Милю, но помотал головой:

— Не умею.

— Значит, это твой волк… Где он?

— На улице…

— Он спас меня. Из воды вытащил и отогнал Диву… Что ты в ней нашёл?

— Да я её никогда и не видел. Но в руках держал, однажды, за шкуру…

— Всё равно… Утопила бы, да волк не дал!..

— Кто же на кого напал? — спросил он.

Лела загадочно улыбнулась.

— Знаю, ты ищешь богиню. Земные девы тебе не нужны…

Ему показалось, начался бред.

— Всё уже позади, — Вячеслав огладил волосы. — Ты в безопасности. А я всё равно её найду.

— Нет, Ражный, всё только начинается…

Лела вдруг перестала дрожать и дышать одновременно. Ражный склонился и увидел в сумерках затаённое голубое свечение звёзд.

— Чтобы завоевать богиню, — одними губами и как–то сонно пролепетала она, — надо победить её. Или себя… Скорее себя…


Глава 15

Лела уехала на следующий день, внезапно, даже не попрощавшись.

Сквозь сон Ражный услышал, как завелась машина во дворе, и вскочил, когда фары «Опеля» уже таранили утреннюю мглу на мосту через Дивью реку. В тот миг он ещё не знал и знать не мог, что вдова увозит «персиянку» из вотчины. Накануне об этом никто и словом не обмолвился, но словно прямой удар под дых получил — перехватило грудь и заныло в солнечном сплетении. В это время забухтела электростанция в притворе, потом хлопнула входная дверь и вспыхнул свет на первом этаже. С улицы вернулись лишь сёстры в накинутых на плечи бушлатах — ходили провожать подругу…

Ражный спустился по скрипучей лестнице и сел на последнюю ступень.

— Значит, так, — по–хозяйски сказала сестре Арина. — Ты иди баню топить и печь в сарае. А я завтрак готовлю.

Ульяна отчего–то светилась и, всегда медлительная, тут поспешно продела руки в рукава бушлата и убежала исполнять приказание. Ходики на стене постучали и остановились на шести часах утра — гирька достала пола…

— Лела уехала? — спросил Ражный, хотя мог и не спрашивать: её кожаного пальто на вешалке у входа не было…

— Проводили! — весело отозвалась Арина, поджигая газ на плите. — У неё соревнования на носу, подготовиться нужно. Тренер ждёт, бассейн, дорожки и всё прочее… Здесь же плавать невозможно, сам видел.

— А баня зачем? — совсем уж не к месту спросил он. — Виноград весь передавили…

Арина принялась бить яйца на сковородку.

— Тётка Николая велела чаны вымыть, начисто. И всё оборудование… Потом просушить, накрыть мешковиной. То есть поставить на консервацию. А ещё рабочую одежду перестирать. Забот невпроворот!

— А мне что делать? — про себя спросил Вячеслав, но получилось, вслух.

— Тебе только бочки катать, оживлять брожение! — засмеялась Арина. — Чисто мужское дело, возбуждать стихию. Ну и нам помогать, если захочешь… Позавтракаем и пойдём с тобой в погреб. А ещё тётка наказала всячески тебя ублажать! Кормить, поить… В бане парить!.. Так завидую. Ну что не родилась араксом?

Ражный молча встал и вышел на улицу. Свет фар давно уже затерялся между гор, однако он увидел свечение над дорогой: ярко–синий, как плащ Манорамы, призрачный след. И только тогда ощутил, что непроизвольно и легко воспарил нетопырём. Никто больше не довлел над ним, не подавлял, не загонял летучий взор с высоты под теменную кость. Но сейчас возвращение полной воли не радовало, поскольку, мысленно умчавшись по синему следу, он узрел Лелу в тесном пространстве машины, точнее, её графический, чёрно– белый образ.

И точно так же, как провожая Дарью с Сычом, ощутил желание немедленно бежать следом, однако на сей раз удержал внезапный волчий вой. В первый миг показалось, он непроизвольно вырвался из собственной глотки, но в синем сполохе следа обозначилось каменное изваяние Молчуна. Он сидел на дороге возле моста, вскинув морду к небу, и его низкий, пронизывающий пространство голос откликался близким эхом, отражённым от останца.

— Ко мне, Молчун! — крикнул и тут же пожалел об этом: зверь не повиновался собачьим командам.

Вячеслав послушал вой и пошёл к мосту. Волк поперхнулся и замолк, но остался сидеть с раскрытой пастью.

— Ты чего, брат? — спросил Ражный. — Понравилась девица?.. Ну хороша она, берёт за душу. Только мы–то с тобой стреляные волки. Зачем нам то, что само в руки идёт? Это уже было, а что вышло, знаешь… Я пойду искать Белую Диву. Они есть на свете, Молчун. Пойдёшь со мной?

Волк тихо заскулил, однако даже не шевельнулся. Пространство над горами оказалось лёгким, всепроникающим, и требовалось усилие, чтобы загнать нетопыря на место.

— Всё, пошли! — Вячеслав повернулся. — Хватит тоску нагонять, и так тошно. Мне надо к поединку готовиться. Богини без боя не сдаются! — Помедлил ещё и махнул рукой. — Как хочешь…

Возвращаясь, он увидел, что из всех труб уже курится дым, а на востоке розовеет холодная по местным меркам заря. Девицы были за столом, однако не ели, сидя перед нетронутой пищей в напряжении, будто Ражного ждали. Едва он сел, как волк снова завыл.

— Тоскует по Леле, — определила Арина, обращаясь к сестре. — Волк влюбился в девушку. Интересно, правда?

— Нет, сегодня просто полнолуние, — между делом проговорила та. — Волки всегда воют…

— Почему он сидит у моста, на дороге? По которой Лела уехала?..

— Вячеслав! — вдруг осмелев, окликнула Ульяна. — Ты знаешь, почему они воют? Ты же давно держишь волка?

— Я его не держу, — пробурчал Ражный. — Он сам по себе…

Похоже, Лела всё это время подавляла скромницу и теперь она окончательно раскрепостилась.

— Значит, с ним общаешься. И много чего знаешь о волках! Может зверь влюбиться в девушку?

— Может, — подумав, согласился он. — Молчун не зверь. Он человек в образе волка.

Арина просияла.

— Как интересно! А если оборотень? Такое возможно? Обернётся прекрасным юношей!..

— Помечтай, — обрезала её сестра, показывая совсем неожиданный характер. — Ударится о землю и предстанет принцем…

— А если она, Лела, оборотень?! Превратится в волчицу и убежит с Молчуном в горы!

Ульяна показывала зубки.

— Хватит тебе сказки придумывать!

После отъезда Лелы у сестёр назревал конфликт. Ражный есть не стал, выпил травяной чай, прихватил с вешалки шинель и ушёл на улицу. И только там ощутил, что от матёрого солдатского сукна, пролежавшего на складах лет тридцать, если не больше, ощутимо пахнет лавандой. А Лела пробыла в ней вчера всего–то полчаса…

Запах был манящим, будоражащим, как волчий вой…

Вячеслав спустился к мосту и встал перед Молчуном.

— Или ты замолчишь, или беги за ней!

Волк замолчал, встряхнулся, словно избавляясь от окаменелости, и лёг на дороге. В это время у ворот появилась Арина, призывно замахала рукой.

— Нам пора в погреб!

И голосок был манящий, как в первый день, когда она обняла за шею и сообщила, что у неё кружится голова.

Кажется, начинался новый этап искушений…

В винном погребе стояло нескончаемое бульканье водных затворов. Здесь дозревал почти весь урожай, и в сарае оставалась единственная бочка с забраживающим соком, отжатым из жмыха. По логике, с третьесортным материалом, но, по уверению вотчинницы, самым ценным, ибо шкурка винограда впитывает солнце, а семя — соки земли. Поэтому в старину скифы подавали такое вино только на свадебном пиру жениху и невесте, чтобы они, вкусив то и другое, не опьянели, но обрели плодородность.

Два часа кряду Ражный проторчал в погребе: катал и тряс бочки, вышибал пробки, добывал стеклянной трубкой вино и давал на пробу Арине. Она высасывала его, некоторое время держала на языке, шевеля губами, после чего сплёвывала в ведро, тщательно прополаскивала рот и саму трубку водой. И сначала как–то не обратил внимания на дегустаторские способности, поскольку был себе на уме и делал работу механически, не задумываясь. Но когда в очередной раз поднёс ей вино, заметил: Арина вкушает его как–то очень уж профессионально и делает ещё какие–то пометки в тетрадке — той самой, куда Лела записывала свои наблюдения.

— Ну а ты–то откуда всё это знаешь? — не удержался Ражный. — Если приехала сюда впервые?

Она дёрнула плечиками под широким бушлатом и обескуражила почти мгновенным ответом:

— Мы с Ульянкой учимся. Оканчиваем институт пищевых технологий.

Смысл сказанного доходил трудно, поэтому он переспросил:

— Где?..

Арина тоже не поняла его.

— В Нижнем Новгороде. У нас производственная практика…

После Сирого урочища, оказавшись сразу же в Дивьем, Вячеслав как–то очень уж скоро оторвался от существования всего остального мира, который воспринимался теперь как некий параллельный, предполагаемый и почти нереальный.

— Подумал, вы совсем случайные, — признался он. — То есть тётка пригласила племянниц, и съехались по случаю…

— В Дивьем урочище ничего случайного не бывает, — выразительно произнесла она. — Ни отроков, ни девиц, ни событий.

И в летучем её голосе зазвучала едва слышимая, звенящая медь. Правда, когда поднимались из погреба по бетонным ступеням, она пошатнулась и опёрлась на руку Ражного.

— Кажется, напробовалась, — проговорила знакомым влекущим шёпотом. — Хорошее будет вино. Голова закружилась… Надо на воздух.

Он взял под локотки, вывел и посадил на скамейку возле сарая. День был солнечным, тёплым. Пчёлы вышли на облёт, над пасекой висел рой, с гор бежали ручьи, и вода в речке прибывала на глазах.

Только волка у моста не было…

— Скорей бы весна, — мечтательно произнесла Арина, скрывая внутреннюю дрожь после холодного погреба.

— Баня, наверное, вытопилась. Иди грейся, — мимоходом проговорил Ражный, осматриваясь: Молчуна не было ни на дороге, ни во дворе…

— Ты что–то потерял? — участливо спросила Арина.

— Странно, волка нет.

— Вернётся…

— А где же Ульяна?

— В бане, наверное… Ты париться пойдёшь?

— Потом, — отмахнулся он. — Неужели следом ушёл?

— Кто?

— Молчун!

Арина помялась и вдруг впервые открыто посмотрела в глаза.

— Тётка Николая велела… В общем, всячески искушать тебя. Но это между нами!

— Каким образом? — смысл её слов дошёл не сразу.

— Ну, чтобы я начала в погребе… Когда пойдём вино встряхивать…

Увлечь тебя, научить дегустировать… Ну, из уст в уста, голубей поить. По сути, целоваться, чтоб соблазнить…

— Почему не исполнила волю тётки?

— Ты бы не очаровался мной. Тебе даже сейчас волк интересней…

— Постаралась бы, может, и очаровался…

— Ты воин, привык брать сам, — словами тётки объяснила Арина. — Но это не всё. Если сейчас пойдёшь в баню, там окажется Ульяна. Она неприступна… Тебе станет интересно, азартно. Сестра должна тебя парить, дразнить, как Лела. Но вести себя строго, чтоб ты привязался к ней. Запретный плод! Уходящая добыча…

— А если не привяжусь?

— Только не выдавай нас, ладно?

— Не выдам, продолжай.

— Если в бане не получится с Ульянкой… с нами в чан пойдёшь. Сразу с обеими. Мы станем мыть, а ты стенки и дно скоблить. Топором, до свежего дерева. И там… уже откровенно обольщать. А нам с сестрой… В общем, стыдно. Мы же не артистки…

Ражный на минуту и о волке забыл.

— Зачем вдове это нужно?

— Чтоб ты Белую Диву не искал, — не сразу призналась она. — Лела уехала, а ты от тоски наконец бы заметил нас. Тётка Николая сказала, клин клином вышибают. Ты ведь о Белой Диве думаешь? Даже сейчас… Потому что она напустила на тебя чары. Был бы в образе волка, завыл бы. Да ты и воешь, только про себя. Вот мы вместо Лелы и должны снять с тебя очарование. То есть разочаровать.

Ражный помотал головой.

— Постой, Арина… Ничего не понимаю. Вдова сама сватала мне Лелу! Теперь своих племянниц? Несуразица…

— Я тоже многого не понимаю. Но всё, что делается в Дивьем, не случайно. Всё имеет смысл и цель. А вот какую, никто не знает. Тебя так испытывают. И нас тоже…

— Целую операцию придумала, интриганка! — со злым восхищением произнёс Ражный. — Целомудренных девчонок втянула. Родных племянниц! Ну и ведьма же эта ваша тётка!..

Арина как–то отстранилась, замолчала, но потом вновь вскинула глаза.

— Она ведьма. И нам не тётка вовсе… Мы так условились, будто племянницы.

— Всё равно!…

— И это даже не она придумала… Точнее, не сама. Как нам поехать в урочище, к родителям привезли немощного старца. Всё время думала, он из сказок… Ослаб, ты же знаешь его? С посошком…

— Знаю, — ушам не поверил Ражный. — И что дальше?

— Долго с родителями беседовал… Потом нас с сестрой позвали. Ослаб и впрямь древний, слабенький на вид и добрый. Но взгляд у него… Орлиный! Когда смотришь в глаза, кажется исполином!

— Я видел, — поторопил Вячеслав. — И Ослаб велел вам искушать меня?!

— Нет, не так, — в голосе Арины зазвенела медь. — Он сначала притчу рассказал. Как в старину ковали меч–кладенец. Закаливали в огне, в воде… Но самое главное, не в железе дело. Меч приручали к владельцу, к его ладони. Как ты волка приручил… Потому и называется кладенец. Меч знал только одну руку! И если попадал в чужие, становился бесполезным или даже опасным… Засадный полк — это меч–кладенец. Может повиноваться только рукам владельца. И никогда не попадать в чужие…

— А кроме сказок, что ещё рассказывал?

Арина словно и не услышала его.

— У всякого аракса самое уязвимое место — любовь к женщине, чувства. Поэтому раньше они принимали обет безбрачия. Завладеть волей даже самого сильного мужчины можно через женщину. Через природное начало… Ослаб не заставлял искушать. Сказал, с нами будет ещё третья девушка, Лела. Мы раньше её не знали… И ещё попросил во всём повиноваться тётке Николае. Что бы она ни велела, всё исполнить. Даже если нам будет невыносимо трудно… Мы же дочери Засадного полка, нам рожать араксов…

— Откуда Лела вообще взялась?

— Не знаю… Мы с Ульянкой в машине уснули. Две ночи в поезде переживали… Просыпаемся — девица, ну и познакомились.

В этот миг Ражный ощутил чужие крылья над головой, заломило виски, а на темя словно чугунную плиту положили.

— С чего вдруг ты решила признаться? — скрывая состояние, спросил он.

Арина несколько сникла, потеряла прежнюю уверенность.

— Нам даже вдвоём ни за что не затмить Белую Диву. Это же смешно! Даже если голенькими в чане попами вертеть станем… Да и не хотим. Если ты Лелу из своей постели выгнал, нам делать нечего…

На другой стороне реки словно из воздуха проявился Извек с карабином на плече, несколько секунд смотрел из–под руки, затем так же и растворился. Охрана урочища не дремала…

Вячеслав по–волчьи встряхнулся, пытаясь сбросить давящее оцепенение.

— Ладно. А что тётке скажем?

— Тебя не спросит. А мы знаем, что сказать. Старались — не поддался, не удалось. Мы же и в самом деле не смогли бы тебя искусить? Ты бы не поддался соблазнам? Ты же влюбился в призрак, в богиню…

Ответить он не успел, от бани прибежала Ульяна — распаренная, розовая, в облипающем голое тело сарафане.

— Ну, вы что тут сидите? — непривычно весело закричала. — Баня готова! Все перестирала, а вас нет!..

— Я Ражному рассказала, — призналась ей Арина. — Можешь не заманивать…

Ту словно подстрелили на бегу, ноги подкосились. Но в следующую секунду она распрямилась.

— Кто тебя просил?! Ты предала всех! Меня, родителей, тётку Николаю! А самое главное!..

То ли заплакала, то ли застонала от неистовства и, круто развернувшись, умчалась к речке.

Арина лишь по–матерински вздохнула, глядя ей вслед:

— Она у нас такая… принципиальная. И очень хочет замуж, а ты ей понравился…

Совиные крылья трепетали над теменем так близко, что хотелось отмахнуться рукой. А переизбыток новостей и женских страстей только усугублял: показалось, на голову, как на бочку, надели железный обруч…

— Но это ещё не всё, — осторожно проговорила Арина. — Лелу никто не топил. В речке не было Дивы, мне кажется, их вообще не существует… Лела купалась одна. И всё разыграла.

— Зачем? — уже тупо спросил он.

— Известно! Чтоб ты её спас, взял на руки… Она очень искусная обольстительница.

— Что же вы кричали?!

— Да мы со страху не разобрались. Лела кричала, и мы… А потом сели вдвоём с сестрой и всё по полочкам разложили. Белой Дивы не было! Её никто не видел. Лела махала руками, ныряла, будто на дно тянут… Ты же видел, актриса, да ещё мастер спорта по плаванию. Мы с сестрой пришли к ней ночью и всё сказали. Вот она и сбежала…

Арина встала и завернулась в бушлат.

—Теперь–то всё? — спросил Ражный.

—Покада, — насторожённо вымолвила она. — Но всё равно придётся идти в баню, потом забираться в чан… Тётка Николая проверит. В это время он увидел волка, намахах идущего по склону вдоль речки, и облегчённо вздохнул. И в тот же миг ощутил, как вновь затрепыхались над головой нежные совиные крылья и беспощадные, неотвратимые когти впились в виски…

Молчун покрутился волчком возле ноги улёгся головой к вожаку.

Смотрел пристально, будто чего–то ожидая, с вываленного языка стекала нить слюны. Арина при появлении зверя в тот же час убежала в баню, поэтому они остались вдвоём. От запущенных в виски когтей сначала побежал щекочущий токи, когда опоясал голову, превратился сначала в нить, которая стала медленно сжиматься. Через минуту ощущение когтей исчезло, зато на голове остался стальной пружинистый главотяжец.

—Где был? — сдавленно спросил Ражный. — Я решил, ты следом побежал… Хотел сделать шаг в сторону, однако волк ухватил за полу шинели. Держал и пялил единственный глаз.

—Думаешь, к девицам пойду? Блюдёшь нравственность? Молчун вдруг потянул его в виноградник. Вячеслав пожал плечами.

—Пошли…Интересно, что ты хочешь? Среди шпалер волк выпустил шинель и потрусил впереди, то и дело озираясь, как бдительный конвоир. Они прошли сквозь полосу препятствий из кольев, проволоки и лозы, перескочили через дувал, потом миновали каштановый перелесок.

— Неужели на ристалище? — с надеждой спросил Ражный.

Однако Молчун провёл его через дубраву стороной и направился по русловому склону реки вдоль гор. Он уже не озирался, разве что изредка сбавлял рысь и скашивал уши назад, слушая шаги вожака. Этим же путём он уже вёл однажды, когда случилось ночное купание, и Вячеслав догадался.

— На Дивью гору? — спросил у волка.

Тот на бегу оглянулся и потянул к скалам, которые ночью показались неприступными без снаряжения. Вода в реке поднялась уже на метр, даже галечный откос затопило.

— Ты же знаешь, там брода нет.

Молчун, однако же, на другую сторону и не собирался, упорно вёл его к Каменному Идолу. Возле развалов покрутился и пропал за серыми глыбами. Тяжёлый, сдавливающий обруч так плотно сидел на голове, что казалось, перехватило сосуды и нижняя часть лица наливается кровью, отекает книзу, превращаясь в грушу. Стоило посмотреть вверх, как начинало ломить затылок, темнело в глазах, и никакие движения шеей, разминающие упражнения не снимали давящего ощущения. Поэтому Ражный всё время отставал, и тут, пока нагонял своего поводыря, волк оказался уже на скальном уступе, взбежав туда по камням, как по лестнице. Дальше начался подъём по крутой, почти отвесной стенке, но вполне проходимой без верёвок и страховки, если есть альпинистские навыки и нет обруча, насаженного до самых ушей. Чаще всего здесь поднимались горные козлы, поскольку везде был их помёт, но и людьми нахоженный, даже обустроенный. Кое–где виднелись следы расширения ступеней, высеченные карманы для захвата рукой, только подниматься приходилось зигзагами, наугад отыскивая точку опору. Зато Молчун всходил скачками, словно барс, и за четверть часа всё же вывел Ражного на гребень скалы.

У Дивьей горы вершина оказалась плоской, да и сама она высотой, недостающей границы снегов, поэтому и пряталась за скальным хребтом Каменного Идола, как полуразрушенный замок за стенами. Место было хоть и уединённое, замкнутое, но мрачноватое и уж никак не райское. А то, что это убежище омуженок, сомнений не было: до середины лесистых склонов гора оказалась сплошь покрыта руинами башен, неких малых строений, напоминающих сакли, и длинных, приземистых сараев. Из далека всё это походило на раскопанный медведями покинутый обитателями муравейник. От каменного гребня сразу же начиналась хорошо набитая горными козлами тропа, ведущая вниз, к подножию Дивьей, вдоль которого бежал узкий и блестящий на солнце ручей. На вершине скальной гряды обруч слегка растянулся, по крайней мере, перестал давить на глаза и бровные дуги, хотя задирать голову всё ещё было трудновато. И отсюда же, сверху, Ражный высмотрел ещё один ход к горе: вода пробила узкое горло в каменной стене и, судя по кипящему шуму, где–то невидимо вливалась в реку. То есть чтобы не карабкаться по скалам, можно преспокойно войти и выйти «мокрым»путём.

Волк привёл по тропе к ручью, перепрыгнул его и сразу потянул к мёртвым руинам. Если и жили здесь омуженки, то даже сразу не сказать, сколько лет назад, а селение их разрушило, скорее всего, землетрясение. Крепкие стены рухнули не от вражеского штурма, от каменных глыб, скатившихся с крутых склонов горы. Наверное, её вершину венчал скальный останец, который, развалившись, снёс прилепленные друг к другу строения и отдельно стоящие башни. Потом уже вырос лиственный лес, спрятал следы погрома, хотя и до сих пор в сараях и просто на склонах у ручья валяются почерневшие и замшелые конские кости. А если здесь было много лошадей, значит, когда–то существовала дорога или тропа. Сейчас же гора выглядела безжизненной, если не считать стайки козлов, вспугнутых Молчуном и стоящих, как мишени, на высоком уступе скалы. Значит, были не стреляные, охранник урочища Извек сюда и впрямь не заходил…

Ражный брёл за волком вдоль подножия, иногда заглядывая в развалины, уцелевшие хотя бы наполовину, где можно было если нежить, то спрятаться от дождя. Такие места были, но, судя по навозу, там прятались горные козлы и, как ни странно, — птицы. Он ещё из далека приметил снесённую наполовину башню с деревьями, а если они росли, значит, была какая–то кровля. И волк повернул к ней же, причём с предупреждающей оглядкой на вожака. Они поднялись по склону, и Молчун вдруг лёг неподалёку от руин, словно показывая тем самым, что задачу свою выполнил, привёл к логову Белой Дивы.

В это время Вячеслав уловил запах дыма, нанесённый ветерком, и тоже присел за камень. Видимые три стены башни входа не имели, кладка из дикого камня была искусной и казалась монолитной, с чётко очерченными углами. То есть проникнуть в неё можно было или от крутого склона горы, или через кровлю с угнетёнными, раскидистыми деревами. Таясь, Ражный понаблюдал несколько минут–никакого движения и дым слабый, как от угасающего костра.

Молчун остался в засаде, а он подобрался к стене, осторожно заглянул за угол: входа не было и в четвёртой стене. Эдакий домик без окон и дверей! Но явно жилой, поскольку дымок наносило с кровли. И ни лестницы, ни шеста, ни другого приспособления, чтобы подниматься на четырёх метровую высоту.

Неужто и в самом деле Белая Дива летала?.. Вячеслав обследовал стены, однако никаких следов не нашёл, — слишком уж неловко каждый раз карабкаться по едва выступающим камням, тем паче спускаться. Да никто и не ходил этим путём: по верхней кромке стены густо налеплены ласточкины гнёзда, и все целы…

Если бы не главотяжец, он бы не раздумывая рискнул подняться наверх, благо что в пограничном спецназе в лёгкую штурмовал и не такие стенки. Однако сейчас не мог проложить мысленный путь даже на метр выше своего роста — темнело в глазах. Ражный поднялся по склону выше останков башни и тут узрел ход на кровлю: в двух метрах от стены стоял раскидистый платан, и толстый его отросток зависал над самой башней. А это дерево никогда следов на себе не оставляло, всё время скидывая чешуйчатую кору…

Он забрался до нужного сучка и, перебирая его руками, мягко приземлился на зелёную площадку крыши. В одном углу торчала короткая жестяная труба, в другом — ничем не замаскированный лаз, прикрытый чёрной от старости, деревянной крышкой. Если из башни не было подземных ходов, то Белая Дива сидела сейчас в западне.

Ражный отодвинул люк на ширину ладони и вместе со струящимся теплом ощутил сильный, обволакивающий запах лаванды. И от него, как чёрт от ладана, шарахнулась в сторону навязчивая сова, парящая над теменем, и с осязаемым щелчком лопнул обруч на голове. Вместо давящей перегрузки в первый миг он испытал невесомость и взлетел над крышей. По крайней мере, оторвался от неё и парил секунду или даже больше. Ощущение полёта было настолько сильным и ярким, что от волны восторга перехватило дыхание. И это произошло без какой–либо подготовки и без Правила! От одного лишь аромата горного цветка!

Сила тяготения возвращалась медленно, однако ещё в течение нескольких секунд он готов был совершить холостой выхлоп энергии, в которую облёкся, словно в искристый, тугой кокон. Стоило только резко выкинуть руку, и он бы мгновенно стёк в ладонь, уплотнился бы до сверхтвёрдого сгустка и обратился в навершие разящего копья. В шаровую молнию!

И только когда он своей плотью ощутил твердь и притяжение, почувствовал, как эта незримая оболочка стекает в землю, оставляя только восторженное состояние духа.

Уже окончательно заземлившись, Ражный склонился и сказал в тёмное пространство:

— Теперь ты в моих руках, русалка!

Тепло и запах продолжали источаться из недр башни, но уже казались обыкновенными, земными, как из подушки на ложе вотчинника Булыги.

Он ожидал в ответ всё, что угодно, вплоть до того, что Белая Дива выпорхнет верхом на метле, но только не тишины. Однако прошла минута, а снизу не донеслось ни звука. Вячеслав откинул крышку и, стараясь не заслонять солнечного света, заглянул внутрь. Стены оказались побелёнными, и в косых, отражённых лучах видно было сразу всё пространство башни, напоминающее аскетичную монашескую келью. Тут и спрятаться негде! В углу камелёк с тлеющими углями, слева деревянный топчан, покрытый знакомой шкурой снежного барса, справа что–то вроде стола и сундука одновременно. И ещё высокая поленница дров, сложенных прямо под лазом…

Ражный спустился вниз и, гремя поленьями, сошёл на пол. Он не сомневался, что попал в логово Белой Дивы, и всё же машинально искал глазами доказательства этому. Вероятно, башня была её временным пристанищем, местом, где приходится ночевать или пережидать какой–то период, когда невозможно жить в вотчине Булыги. Например, в связи с появлением жениха и невест, приехавших на смотрины. Слишком уж убогая обстановка, если не считать постели из мягких, хорошо выделанных и почти невесомых шкур. Ни запасов одежды, ни продуктов, и из посуды медный чайник, котелок, пара фарфоровых тарелок и чайная чашка, всё точно такое же, как у вдовы на кухне. Вячеслав сел на топчан и случайно нащупал суконную подушку, набитую лавандой, — точно такую же, как в светлице.

И в то же мгновение понял, что вот уже неделя, как спит на ложе Белой Дивы! Не покойный вотчинник Булыга, а она жила в боярских хоромах, пока не появился Ражный. Причём самостоятельно и независимо от вдовы, ибо есть свой индивидуальный потаённый вход.

Наверное, Молчун, появившись здесь в первый раз, спугнул Диву, но, возможно, она покинула своё обиталище ещё позже, когда заметила, что волк ведёт за собой вожака. Камелёк был небольшой, и, чтобы спалить там в уголь охапку сухих дров, требовалось всего–то час или даже меньше — как раз то время, пока они шли от урочища до горы. Впрочем, не исключено, отпустив в полёт свою беспощадную сову, водрузив главотяжец, Дива следила за каждым его шагом и преспокойно ушла в самый последний момент, когда Ражный оказался поблизости от башни.

Размышляя так, Ражный всё ещё рыскал взглядом по логову, и тут глаз зацепился за что–то тёмное, лежащее за грубо сколоченным сундуком. Не вставая с топчана, он дотянулся и уже на ощупь понял — змеиная кожа! Точнее, рыбья русалочья одежда, сшитая как гидрокостюм, причём швами наружу. Ни застёжек, ни «молний», цельная, и натянуть её на себя можно было только через узкую горловину, точнее даже через капюшон. И при этом водолазная одёжина оказалась настолько маленькой, что поместиться в неё мог разве худосочный подросток. Или Дива выросла из костюмчика, или он был настолько эластичным, что подходил и взрослому человеку.

Но именно в нём являлась ночная гостья: на спине зияла дыра! С пришитой наполовину заплаткой! То есть Диву застали врасплох и за чисто женским занятием: штопала испорченную одежду, возвращая на место вырванный клок. Даже иголка болталась на проволочно–жёсткой нити.

Из белых, замшево мягких недр костюма пахло лавандой…

Он положил змеиную кожу на место и вдруг понял, что устраивать засаду в логове не имеет смысла. Дива ни за что не вернётся сюда, пока Ражный с волком здесь. В любой момент она спустит свою белую сову, набьёт обруч, и ей всё станет зримо. Найти временное пристанище ещё ничего не значило, так можно всю жизнь ходить по её следу и никогда не встретить…

Некая светлая м