Елена Булучевская - Мир меняющие. Книга 1. Том 1 [СИ]

Мир меняющие. Книга 1. Том 1 [СИ] 825K, 298 с.   (скачать) - Елена Булучевская

Е. П. Булучевская
МИР МЕНЯЮЩИЕ. КНИГА 1
Том 1


Пролог

В момент, когда сошлись и выстроились в прямую линию семь звезд, частицы космической пыли, копившейся с начала времен в дальних и близких галактиках, начали с невероятной скоростью слетаться в одну точку. Стягивались, сминаясь в плотный ком. Потом, нагревшись от ударов друг об друга, запылали невероятным жаром, спекающим частицы в ядро планеты, накручивая на нее слой за слоем все, что было рядом. Появилось, выпячиваясь из звездного света лицо Создателя, которое тут же начало распадаться на маски — то темные, то светлые. Через краткий — бесконечный миг появились Семь существ, ярких, как пламя, и светлых, как только что рожденный свет. Через миг появилось еще одно существо, безликое — мрачное, темное — сотканное из пустоты, которое усмехнулось отсутствием лица, уплотнилось, уменьшаясь и становясь все отчетливее. А потом — бабах — исчезло, оставив за собой лишь шлейф звука, шелестящего и затихающего в безмолвии готовящейся к рождению планеты — хррррон — прозвучало, как стон. Семеро светлых объединившись, начали какой-то странный танец, уплотняя, сминая, сжимая, раскатывая. Добавили немного того-сего, прочертили русла рек, углубили и уплотнили почву под моря-океаны, сюда вложили минералы, туда — спрятали металлы. Потом новый взрыв, еще яростнее предыдущих. И вот — родилась планета, названная Зорией, с семью лунами и с семью солнцами. Сначала она была ярко — алой, затем, остывая, стала сине-зеленой, щедрой и благодатной.

Светлая Семерка с доброй усмешкой смотрела на свое детище. В начале жизни на Зории было жарко и туманно, постоянно моросили дожди, несущие семена будущей жизни, дули горячие ветры, занося эти семена в глубины материков.

Странным был вид Зории в те времена — гигантские травы самых фантастических расцветок, среди которых бродили огромные неведомые твари, перекрикиваясь гортанными звуками. Другие зверюги нападали из зарослей и пожирали зазевавшихся, тех, кто пережевывал траву и листья. В воздухе парила живность всех форм и размеров, летали кровососы, размерами со скалу, нападавшие на все, что только появлялась в поле зрения. Грохотали почвотрясения, лили дожди, промывая овраги, разливали кипящую лаву извергающиеся вулканы. Среди равнин и гористых плато появлялись трещины, которые иногда заполнялись водой, а иногда уширялись и зарастали зеленью, становясь ущельями с круто вздымавшимися отвесными стенами. В ущельях этих творилось нечто и вовсе несообразное — жизнь там развивалась по-своему. Одна из таких трещин в теле Зории поражала своими размерами. Она образовалась среди плодороднейшей равнины, разделив ее.

Пересекавшая равнину небольшая речушка попала в западню, ее воды залили долину, стали падать в ущелье небольшими водопадами, скапливаясь на дне, разделились на мелкие ручьи и пропадали в рыхлых почвах, заболачивая их. Ущелье разрослось, его хотелось называть уже так: «Ущелье». Среди всей этого влажно — зеленого полумрака зародились странные существа. Там появились драконы — самых разных невообразимых форм. С крыльями, количеством бывало несоразмерным ни туловищам, ни головам. С многочисленными прожорливыми, иногда беззубыми ртами, изрыгающими огонь, воду, раскаленный металл, пар, воняющие премерзко; а иногда — с громадными клыками, не позволяющими смыкать плотно пасти, из которых капала ядовитая слюна, проедающая камни. Жизнь бурлила. Драконы начали активно бороться за свою жизнь и отвоевывали пространство, поедая своих собратьев, родителей, а порой и потомков. Было их там так много, что, казалось, ими кишмя кишело Ущелье. Драконы изводили друг друга в страшных битвах, морили голодом, не подпуская к пище, изгоняли к бесплодной стороне Ущелья, гадили в источники воды, из которых пили соперники. Сколько мгновений длилась эта бойня, для Богов — миг, для умирающих — вечность. И вот, остались: облачный, ледовый, черный, хромовый, зеленый, красный и серый. Этим тварям была дарована жизнь.

Долгие годы бродили семеро гигантских ящеров по Зории, пожирая все и вся, попадающее им на глаза, сотрясая почву своими шагами. Летая на неизмеримой высоте, паря возле пылающих солнц, затмевая порой их своими крыльями. Не могли даже раскаленные светила нанести этим тварям самый мало-мальский вред.

Странной Зория тогда была, а особенно странным было время. От заката семи лун до заката семи дневных светил иногда проходило более месяца. А иногда солнца, еще яростно пылающие жаром, вмиг оказывались за горами, и наступала темень, и все семь дневных светил прятались в этом кромешном мраке. Время подчинялось тому самому восьмому, исчезнувшему богу — своевольному и непостоянному, коварному, как и само время, ибо подкрадывалось исподтишка ко всему сущему. Звали его Хроном — он был страшен видом своим. Мрачный, черно — багровый, ужасающие глаза, горящие темным пламенем, всклоченная грива волос, худощав, но мускулист, кожа содрана с живого, обнажив плоть. Сущность его была под стать плоти. На вытянутой голове не было ушей, то есть, сначала они, конечно же, были — огромные, лопухастые, оттопыренные — позволяющие слышать малейший греховный шепот на Зории, чтобы успеть свершить свое черное хроносудие. Но провинился Хрон своими жуткими проделками, заставив гневаться даже уравновешенную Семерку, и уши ему попросту обрезали. Семерка была единогласна в том, что Хрон должен стать безухим. Даже помогающая в обретении и защите жизни Вита голосовала за наказание и заключение в хронилище — так высокомерный Хрон назвал свое обиталище, в котором происходили странные и страшные вещи, и куда ему было позволено забирать своих жертв, которые слишком грешны, чтобы слушать божественный шепот на зеленых лугах. Потом Хрон, криво усмехаясь, сообщил Семерке, что они забрали себе все, что хотели, и посему пришел его черед выбирать себе игрушки. И забрав власть над временем, забрал и власть над снами и грезами, над миражами, которые являются усталым путникам, изнемогающим от голода и жажды, болезни и войны тоже теперь начинались по его повелению.

На Зории пролетела череда сменяющих друг друга эпох. Там, где была вода, выпятились материки, на пески пустынь хлынули потоки влаги. Горы вырастали и разрушались. Все текло, все изменялось. Время иногда сходило с ума, не подчиняясь никаким божественным изменениям, не отвечая ни на какие посулы и обещания.

Лишь властелин его, Хрон смеялся, глядя божественной Семерке в лицо, утверждая, что время — такое и есть, что таким они, благословенные боги его создали. В ярости и от непривычного бессилия Боги прокляли любимцев Хрона — драконов, лишили тех надежды на возрождение и преображение, сделали бездушными и подлыми тварями, отняв даже те крохи благородства и разума, которые у них были. А Хрон продолжал смеяться, поднимая свою безухую косматую голову к семи пылающим солнцам.

На Зории наступила благостная тишь. Боги решили, что любимицу надо защитить от происков зла, от Хрона и его детищ. И если нельзя справиться было со временем, вышедшим из-под контроля, то можно было повлиять на ход событий.

Отправили на Зорию своих детей. Потомки — Прим, Аастр, Вита, Пастырь, Кам, Вес и младший сын Торг — благословенные дети Богов создали письмо и книгу Кодексов — что такое хорошо и что такое плохо, а что делать ни в коем случае нельзя. Каждой касте дан был свой Кодекс правил. Зорийские воплощения Великой Семерки стали великими мастерами: правитель, астроном, повитуха, пастырь, каменщик, весовщик, купец. Правитель Примом, основал Мир, сотворив порядок в стране, он владел тайными знаниями. Женой его стала Прима, самая прекрасная и мудрая женщина в Мире, появляющаяся из ниоткуда и исчезающая в никуда, при смене нового правителя. Кровь Примов передавалась не от предков к потомкам — она могла заявить о себе у родителей с другой кровью — в этом было и великое благо и великое проклятье Примов, ибо своих детей зачать они не могли — после появления первого царенка, но об этом чуть позже.

Астрономы, дети Аастра, обладали острейшим зрением и способностями ко всяким наукам. Мужчины этого клана могли иметь детей только с женщинами своего клана. Они изучали звезды; знали счет времени — даже в сезон дождей могли точно сказать, который час; умело мастерили всякие устройства — для слежения за временем и для наблюдения за светилами, да и к другим устройствам могли приложить руку, делая их совершеннее, а еще могли распознать кровь любого клана.

У всех астрономов были необычные глаза: жемчужно-серые с янтарно-желтым, словно бы пылающим зрачком, которыми могли видеть ночью и днем с одинаковой четкостью. Эти глаза могли, не мигая, смотреть на семь светил в зените без ущерба для зрения. Все астрономы были худощавы, в еде были совершенно неприхотливы; женщины их клана обладали особой привлекательностью, благородством черт и умением вести хозяйство. Повитухи — дочери Виты, великие врачевательницы, первыми встречали появляющихся на свет детей и закрывали глаза умирающим, мужчины становились лучшими охранниками — преданными и верными. Кровники Виты обладали потрясающим осязанием и врожденными знаниями об устройстве человеческого тела. Повитухой же могла быть только женщина, дочь богини Виты.

Пастыри — основатели домов, в которых страждущие духом могли возносить свои просьбы и моления. Пастыри заботились о духовном здоровье, обладали исключительным слухом и способностью находить источники воды. Отличались они смирением и спокойствием. Каменщики возводили города, безошибочно определяя место для строительства. За соблюдением законов божественных и мирских следили весовщики — обладатели особого зрения, позволяющего видеть кровь там, где она пролилась, как бы ее не смывали. Весовщики могли судить и миловать, казнить и пытать, хотя пытками редко занимались. Были они неподкупны и спокойны, щедры и великодушны. Самыми жизнелюбивыми и общительными были дети Торга — купцы, которые могли договориться хоть с кем, обладали исключительным глазомером, как и каменщики. Купцы были изобретательны и смелы, склонны к дальним странствиям и к изучению обычаев других народов.

Потом божественное умыло руки, сделав продолжение рода счастьем и мукой одновременно: нетерпеливым ожиданием рождения своих детей. При родах первой Примы была сама праматерь Вита. Впервые царёнок родился, как и положено, в срок у первых Примов. Страшно кричала от боли Прима, вцепившись в руки склонившегося над ней супруга, который мог лишь словами ободрения помочь жене.

Вскоре отчаянные крики сменились звонким плачем новорожденного. Счастливый отец потянулся за сыном, но остановился, с ужасом услышав из уст своего только что рожденного первенца странные речи — страшное предсказание всем живущим на Зории. Поначалу передавалось предсказание из уст в уста, а потом было записано и вырезано навеки вечные в потайном гроте Пещеры Ветров. Оно гласило: «Когда сойдутся в парадном шествии семь звезд, появятся семь бездушных зверей. Будут нести звери голод, холод, мрак и безнадежность. Появление тварей означит собой конец времен. Узревшие Драконов не выживут, ибо вид их есть само страшное искушение и проклятие. Когда семеро павших будут обращены, наступит царство темного властелина. Изменить предначертанное невозможно».

Пока младенец все это проговаривал, на стенах пещеры появлялись и пропадали картины странного и страшного для Зории грядущего. Лики хроновых отродий сменяли картины ужасающих катастроф. Когда младенец умолк, глубоко вздохнув, и заснул на руках у потрясенной матери, новоявленный отец хотел убить ребенка, чтобы хоть так оградить себя и близких от зловещего будущего. Но взмолилась юная мать и он не смог отказать. Примы ушли из Пещеры Ветров, шли долго. Семёрка пристально наблюдала за своими детьми — вновь уделяя все свое внимание. Вскоре достигли зорийские Прим и Прима с первенцем на руках горной долины, вольно раскинувшейся на семи холмах. Рядом синели воды чистейшего озера, впоследствии названного Великим Броном. Пришедшие с Примами мастера возвели столицу Мира — благословенную Блангорру.

…Ребенок вырос, и многое изменилось на Зории. От первенца Прима пошла династия великих правителей, кровь которых стала передаваться не от отца к сыну, царенок мог появиться в любом семействе. Прима воплотила в себе прекрасный символ матери всего народа, у которой не могло быть собственного дитя. Исчезала при смене правителя и возрождалась вновь, созданная новым Примом при помощи тайных знаний при передаче власти. Страшной стала ответственность повитух при появлении младенцев мужского роду. Если на седьмой минуте начинал младенец вещать проклятие — работа повитух не ограничивалась помощью роженицам, нужно было срочно докладывать рождение говорящего младенца куда следует, в пуп продевать кольцо — чтобы путаницы не случилось. За недонесение этого разговор короткий и наказанием могла быть только смерть, причем наказывала себя повитуха сама, лишая жизни своим ритуальным ножом. А царёнок, обязательно мальчик, после первого вздоха, после первого вскрика, еще не вкусив своей первой пищи, должен был сказать великое предсказание — всё целиком. Тогда он становился наследником. В остальном, царята были обыкновенными детьми, болели и умирали от неизведанных болезней так же, как и все дети. Но цепочка младенцев — предсказателей никогда не бывала прервана. Если умирал царенок на смену ему на рассвете следующего дня рождался другой, чтобы успеть возмужать до смерти правящего правителя. Сложная штука такое наследование, где кровь Прима себя проявит — не под силу это предсказать было ни повитухам, ни астрономам. Долгое время бились они изучая примову кровь, но ничего не получилось. Младенец говорил предсказание на седьмой минуте своего существования — не раньше и не позже. Повитухи при помощи в астрономов соорудили записывающую машинку, которыми со временем снабдили каждую повитуху. Приборчик тот выглядел черной коробкой, которая фиксировала звуки всего процесса родов. А потом, при помощи читающей коробки в Тайной канцелярии или в храме Виты позволял видеть и слышать все снова. Изменить в записях повитухи не могли ничего, коробочки эти не ломались никогда, изготавливались из темного металла, который бей — не бей, топи — не топи — оставались неизменными. К коробкам вскоре привыкли, и народ жить стал спокойнее, зная, что наследник — именно тот, избранный, и цепочка правителей по крови не будет прервана.

После возведения Блангорры Семёрка пожаловала своим детям пару белоснежных крылатых единорогов, которые через некоторое время породили целый табун. И лишь особым людям и в особых случаях даровали Примы крылатого скакуна. Воровство и убийство единорога каралось смертной казнью. Боги вскоре совсем отошли от дел и оставили Зорию своей судьбе на долгие века, не вмешиваясь и не пытаясь ничего изменить. Лишь изредка поглядывали на свое детище, потому как им было чем заняться и в других уголках вселенных. Поглядывали потому, что помнили о своем вечном враге — Хроне и его детях.

Постепенно разошлись миряне по своей части Зории — от одного берега океана до другого берега океана, который простирался вокруг всей Зории. Назвали все почвы захваченные государством «Мир». Так записали астрономы, которые вели записи об истории Мира. За океанами были другие миры — там обосновались кочевники, какие боги их зародили или откуда они появились — в Мире было неизвестно. Время, подвластное темнобородому так и не стояло на месте: где-то текло размеренно, как река, где-то спешило, как бешеный водопад, а где-то капало, как пересыхающий ручей. Смута была из-за этого великая. На Торговище получался сплошной стыд позор по этой причине — в одно время съезжались торговые люди со всей Зории, а мирские как попало прибывали. Или пастыри решат созвать собрание всех храмовников по поводу пресветлых праздников Светлой Семёрки — ан нет, никто сразу не соберется, все едут по своим хронометрам. Развал, скандалы, ссоры, войны случались из-за этого неравномерного времени. Пока мудрый Прим не издал указ — по всей границе, в назначенных местах установить часовые башни, поселить там племена астрономов, кои должны будут поверять время на хронометрах всем желающим, опять же следить за небесными светилами вдали от огней больших городов сподручнее. Приму вручили ключи от семи часовых башен, выстроенных первыми каменщиками. Звездочетам поручили секретную миссию: должны они следить за изменениями жизни семи звезд, которые, выстроившись в прямую линию, сигнализировали бы о скором свершении проклятья. Но впрочем, какая уж секретная — все, что касалось великого предсказания, сразу же становилось явным и известным всем кланам и их семействам.

По высочайшему указу все астрономы обязаны были переселиться в города, которые основать около часовых башен, и начался великий исход астрономов из городов и селений. Много было пролито слез при расставаниях с друзьями, много было сложностей, но постепенно все утряслось и забылось. Теперь уже казалось, что так всегда и было. Что жили астрономы всегда около часовых башен и всегда следили за временем, могли предсказать судьбу по звездам. Не предсказывали ее только себе. Никто и никогда, даже в шутку, даже в детстве, когда был щеглом бесштанным, не пытался предсказать себе судьбу.

На часовых башнях устанавливали металлические короны, усеянные зубцами, с наглухо впечатанными в них огромной величины каменьями. В центральный зубец размещали башенные часы. На них время никогда не сбивалось и всегда шло верно. Говорили, что «вот, если будет предсказание сбываться — надо бежать под сени этих башен. Короны — спасение от всех этих пророческих мертвяков и может она время остановить, а то и вспять повернуть». Говорили и подмигивали друг другу. И пойми этих мирян — когда врут, а когда нет. Но Мир — он ведь один, на треть Зории, все остальные — кочевые, почти дикие, а миряне друг друга с пол кивка понимали.


Глава 1
Астрономова печаль

В астрономовых поселениях кипела жизнь, сновал люд по своим делам. В самих башнях были обсерватории и мастерские астрономов. Они своих отпрысков ничему из ремесла не учили — в крови было все, сызмальства знали. Обучали лишь грамоте и счету, что в помощь основным умениям было, к охоте да рыбалке приобщали — в общем, чему всех ребятишек обучали. Девчонок еще домохозяйству обучали. Дочери астрономов росли на диво статными и красивыми, и все становились со временем отменнейшими хозяйками, женами и матерями. Говорили, что заиметь женой дочь астронома — к хорошей жизни, да только в иные сословия и племена не отдавали они дочерей своих. И пристрастились их воровать кочевники, потом продавали где-то за песками, купцы рассказывали о страшном невольничьем рынке в Крамбаре на Вороньем берегу, откуда никто не возвращался. Их дети, рождавшиеся полукровками, теряли обычно почти все свои навыки, только глаза оставались такими же жемчужно-серыми, с всполохами огня вместо зрачка, как у предков, и время чуяли, как дикие звери — воду. Потом случилось так, что постепенно поселения возле часовых башен начали приходить в упадок. Издавна было заведено распределение обязанностей между мужами и женами у астрономов.

Кто за небом следил, а кто вел хозяйство. И теперь, когда исчезли женщины, клан был обречен. Стояли вдоль границы заброшенные часовые башни, полузаросшие всякими ползучими растениями поселения постепенно заносило песком.

Астрономы-мужчины, оставшиеся без своих половинок, продолжали исполнять свои обязанности в разрушающихся городах, пока не отправлялись к праотцам. Скоро осталось лишь несколько действующих часовых башен.

Город Турск располагался на самом берегу пресноводного озера Мэйри, знаменитого на всю Зорию своими колоссальными запасами пресной воды. Места были живописнейшие, с одной стороны к Турску, подступал лес, почти целиком состоящий из кипарисов и сосенок, подлесок — сплошь ягодные кустарники. С другой стороны, открытой стороной поселение выходило на озеро, и вода иногда поднималась так высоко, что вплотную подступала к домам. В сезон дождей, когда бесновались бури и ураганы, становилось страшновато, что разъярившаяся стихия смоет даже самую память о городке. Но это же озеро поставляло рыбу и всяких гадов водных, как съедобных, так и не очень, которых там водилось тьма тьмущая. В сезон ветров прибивало к берегам всякие съедобные травы. В теплый сезон на закате семи солнц от красоты, окружающей Турск, щемило сердце. Мелкий песок, усыпавший берег, приобретал светло-желтый цвет, как у перезревших яблок, что во множестве зреют в садах. Тишина, едва слышно плещутся волны о берег, и вода, по которой словно растеклось алое золото, отражает небо, в этот момент приобретающее фантастический розово-золотой цвет. Прибрежные птицы, наоравшись за день, перелетают с места на место бесшумно, лишь иногда слышался посвист крыльев и, кажется, можно услышать шепот песчинок, по которым идешь и вокруг никого… Можно было вообразить себя Примом или Примой — первыми людьми на Зории, и придумывать названия всему, что видишь, словно впервые, именно ты.

Город обычно кишел людом — рыбаки, несущие добычу за день, издалека миряне ехали за предсказаниями, везли всякие часы на поверку, торговали снедью и вещами. Предлагали самые мыслимые и немыслимые вещи — на мену, на продажу, в подарок за хорошее предсказание. Сватались за подрастающих дочерей астрономов, получая неизменный отказ — ибо только астроном мог жениться на дочери астрономов. Порода не вырождалась — семей астрономов в Мире было великое множество. Девиц незаконных, тимантей лишь не было в этом поселении при башне. Каким-то образом прелюбодейки мешали работе астрономов, и посему не допускались они туда. Кому-нибудь если в городе приспичило их услугами попользоваться — в трех днях пути стоял отдельный фиолетово-розовый замок Багрод, в котором и проживали такие девицы. Туда обычно ездили или пешком ходили юнцы, приезжие, да отребье всякое. Астрономов не были среди посетителей этого замка — не слаживалось ничего там у них, да и не тянуло даже к продажной любви. Поэтому самыми верными мужьями в Мире и считались.

Сам замок при башне был тогда полон — астрономы, их жены, ребятишки, начиная от самого малого — лежащего в люльке и заканчивая юнцами с пробивающимся пушком вместо усов и бород, с неожиданно писклявыми голосами, переходящими в бас. Старейшины астрономы, старейшины матери. Прислуга, помогающая женщинам по дому и в садах, ухаживающая за окраинами башни, скотники, садовники, механики, ковали. Много было люда. Как добропорядочного, так и не очень. Случались и поджоги, драки да покражи, то скот падет, то человек пропадет. Весовщики следили за порядком и разбирали всякие тяжбы. Вес-праотец их был с повязкой на глазах, карающим мечом в одной руке и весами в другой, от которого и пошел потом род весовщиков. У них, как и у астрономов, тоже был особый дар — они могли видеть кровь, и если она высохла, даже если ее пытались смыть — в растворах, которые уже не были розовыми. И нюх был феноменальный.

Зрение и память тоже неплохими были, но использовались эти особенности для развития потрясающего обоняния — след весовщики чуяли на три дня пути. Боялись их и уважали. Их род был малочислен, ценились услуги дороже денег, неподкупным было все сословие весовщиков — будучи нанятыми для расследования шли до конца, не взирая ни на что. И, когда впервые пропала дочь клана астрономов, был страшный скандал и паника, и глава неподкупных отдал приказ — взяться за расследование пропажи. Ушло донесение во Дворец, были приняты меры. Через два дня исчезли все кочевники и всякая шушера из города, как будто их и не было вовсе.

Потом много лет было снова спокойствие и благодать, хотя пропавшую девицу так и не нашли. Но вот случилась засуха. Сезон дождей не наступил, после сезона ветров сразу наступило жара. Снова появились кочевники и стали табором возле башни. В этот раз они были невообразимо наглыми, шустрыми и воинственными. Отсутствие воды подкосило всех, за время своих скитаний выхудал весь табор. У младенцев, рожденных во время засухи, были тонюсенькие, почти прозрачные, ручки, вздутые животы и непомерно большие головы. Весь этот сброд выплеснулся на улицы и загалдел, зашумел. Забегали дочерна загорелые худющие ребятишки, выпрашивая милостыньку; важно вышагивали старейшины, раскуривая длинные тонкие трубки с неизвестными травами, благоухающими на всю улицу. За ними семенили многочисленные жены, укутанные в полосатые ткани, неся поклажу.

То благочиние и спокойствие, которые царили раньше, были разрушены суетливыми, завистливыми и драчливыми пришельцами, которые чуть что — хватались за ножи и сабли. Кочевники были вороваты, и много чужого добра оказалось в их кибитках. Долгие два месяца околачивался табор возле Турска. А когда рано поутру снялись они с долгой стоянки и откочевали на день пути, исчезло и самое дорогое, что было у астрономов — все женщины исчезли, даже только что рожденные. Куда они пропали — навеки осталось тайной. Не было следов на дорогах, все вещи остались на месте. В поселении остались только мужчины. Младенцы мужского полу без матерей начали заболевать и почти все ушли к Примам слушать звездный шепот. Горевали астрономы не один год — как птицы, которые только раз в жизни находят себе пару, так и они не смогли более жить без своей половинки, иссыхали от одиночества и тоже уходили к Божественным Примам. Так пришли в запустение поселения астрономов. Впрочем, после той великой засухи, мало, что осталось неизменным. Все ветшало, пустело, покрывалось паутиной. Во многих заброшенных селениях и городах теперь оглашали воздух криками лишь полчища черно-сизых воронов, дома затянули своими серыми сетями большие мохнатые пауки, которые пришли из пустыни во время засухи. Лишь кое-где виднелись обглоданные добела кости неосторожных путников, забредших в такие поселения. В тиши осыпающихся колодцев, в привязанных ведрах притаились паучихи, на стенках колодцев они прикрепляли свои гнезда с маленькими паучатами. Если попытаешься добыть себе воды — это будет твое последнее ведро в жизни, выпить которое ты уже не успеешь. Запустение воцарилось над приграничной частью Мира.

Мало осталось живых, да и те спешили жить, понимая, что скоро и этого не будет.

Но никаких признаков того, что предсказание начинает сбываться, не появлялось. Астрономы, кто еще был жив — не забывали про свои родовые обязанности, следили и жили ради этого. Теперь у них не было наследников по крови, которых не нужно было обучать великому искусству разговора со светилами, присылали из блангоррского Дворца свободнокровых отроков для обучения. Кто был смышлен для этой науки, а кто и не очень. Но уже и отроков присылалось все меньше и меньше. Часовые башни расползались, засыпались песком, зарастали плетущими растениям, уходили в вечность.

Аастр де Астр давно здесь жил — один из выживших астрономов. Здесь — это на краю Мира, в Турске, полузасыпанном серым песком. Он не смог бросить башню, свои часы, телескопы и уйти или исчезнуть, как случилось со многими из его племени. Жил один, хозяйничал, поверял большие часы и часами наблюдал в телескопы небесную жизнь, не желая увидеть там какие-то изменения. Иногда поверял время забредшим селянам и горожанам. Подношениями не гнушался — не выжил бы иначе. Иногда вспоминал, как тут было раньше. Он едва помнил свою мать, которая исчезла, как и многие другие, во времена великого горя астрономов.

Он как-то выжил и без матери. Был он сейчас жилист и высок, голову венчала шапка кудрей, таких же густых, как и в молодости, только совершенно побелевших. Жил он здесь сейчас совершенно одиноко. В домах был проведен водопровод, который продолжал действовать и тогда, когда стал разрушаться город. Сначала были еще какие-то люди, которые со временем уходили или умирали. Так Аастр и не заметил, как остался один. Он много времени проводил в лаборатории и в обсерватории, которые были его страстью. При малейшем изменении на небе — отправлял птичью депешу во Дворец Примов, неоднократно напоминая государю об отроке, которого еще должен успеть выучить. Да видимо все отроки больше хотели оставаться при дворе, чем ехать на край Мира, к полусумасшедшему астроному, учиться скучному искусству наблюдения. Время они не чувствовали, таскали с собой хронометры — величиной с хорошую луковицу, по ним и сверяли и поверяли при случае чужие часы. В общем, конечно же, мало кто из отроков подходил для учебы — слишком тупы, но все же лучше, чем никого — кровь угасала. Только вот никого и не было, никто не ехал. И старый Аастр тащил свою жизнь дальше, не позволяя себе задумываться о смерти. Он строго-настрого приказал себе жить и — жил.


Глава 2
Странствие пастыря Иезекиля

Дорога уже порядком утомила монаха. Припасы, взятые с собой из монастыря, были на исходе. Как назло не встречалось ни деревеньки какой, ни городка, где можно было к местным пастырям обратиться или милостыню попросить. Мельчайшая дорожная пыль стала такой мягкой и ласковой при свете лун. Отекшие пухлые ноги святого отца, не привыкшие к таким дальним пешим переходам, уже порядком притомились. Отец Иезекиль остановился, снял сандалии и потопал далее босиком. Прохлада ночной дороги мигом успокоила боль в ногах.

Дорога петляла и, внезапно монах вышел к развилке, остановился, почесал затылок, потом, недолго думая, свернул на левую тропинку. Почему на левую? Да Хрон, тьфу его, ее знает. Тропа спускалась все ниже и ниже. Свет лун уже стал рассеянным и тусклым. И вот — перед взглядом путника открылось ущелье, даже не так — открылось Ущелье. Дорожка свернула в расселину между каменистыми откосами и привела к каменистому дну. Свет лун не доставал дна, но в Ущелье не было темно, светились какие-то летающие жучки, пылали холодным светом упавшие и уже подгнивающие деревья. Было очень влажно. С тихим шелестом стекала кристально — прозрачная вода, кое-где разбиваясь о выступающие камни на мельчайшие водные пылинки и расцвечивая ночной полумрак радужными искрами. Отблески выходящих на поверхность драгоценных руд светили не хуже лун. Днем солнца отражались от всех поверхностей Ущелья. Зеленые плети неведомых растений вились по отвесным склонам, на них в ночи расцветали изумительной красоты цветы всяческих сумасшедших оттенков. Мелкие камушки иногда срывались с откосов и, шурша, скатывались на дно. В какофонии ночных звуков слышались крики, всхлипывания и посвист ночных птиц, томное стенание жаб и лягушек, капель, журчание и шепот воды, шорох камней и шелест ветвей. Мягкая пыль дороги вскоре сменилась утоптанной глинистой тропой, уверенно петлявшей между стволов. Такой тишины и красоты, пожалуй, ранее в жизни отца Иезекиля и не было.

В сезон ветров, ко всему добавлялось еще и их завывание. Прилетев в ущелье слабенькими вихорьками, ветры уходили в дальнейшее путешествие уже могучими, разрушительными. Но сейчас царило безветрие. И монаху повезло — иначе пребывание в Ущелье было бы еще более пугающим — из-за стенаний ветров.

Детство отца Иезекиля, тогда еще Варелы, прошло в городке Поветренный — на равнине, где всегда дули ветры, даже в теплый сезон. Отец ушел слушать шепот Великой семерки рано, когда Варелику было всего от горшка два вершка. А далее жизнь мальчика стала еще более приятственной — отец, суровый пастырь, иногда устраивал сыну недели и месяцы, когда нужно было молиться и поститься, теперь ушел и некому более ущемлять и заставлять. Ребенком Варела был нехуденьким, но в том далеком детстве его пухлость вызывала лишь неистовые приступы нежности у матушки и деревенской кормилицы, которые были без ума от своего ангелочка и поэтому пичкали его всякими вкусностями нещадно и беспрерывно. В подростковом возрасте за увеличивающуюся толщину жира, прожорливость и болтливость был неоднократно и пребольно бит, клички давались ему самые что ни на есть обидные.

Послушным был Варела мальчиком, да вот только мальчишки дворовые научили его рукоблудию, за которым однажды и застала его мать. Словно подхваченный порывом ветра вылетел пухлый отрок в любовно ухоженный дворик, за ним неслась разъяренная родительница с полотенцем в руках. Что она увидела и что поняла — неизвестно, только поросячий визг отрока, когда полотенце задевало пухлые окорока, был слышен на весь околоток. Мать гоняло свое неразумное чадо с криками: «Оторву я тебе этот мясистый твой отросток и свиньям скормлю!!» Поэтому и пришло время отправиться в монастырь к дядюшке, отцу Филомену — старшему брату матушки, который стал настоятелем. Жизнь в монастыре не очень-то отличалось от вольной жизни. Только молебны, посты и были чаще, в положенные Кодексом дни, а так — беспокоиться ни о чем не нужно, ни переживать о грядущем дне. Один только раз всплакнул монах, когда отец Филомен вызвал к себе и сообщил о смерти матушки и кормилицы. На деревню напал мор, и сожгли ее потом, даже могилок не осталось.

С тех пор прошло уже немало лет, маленький ангелочек вырос, но не вытянулся ввысь, а раздался вширь и, отрастив волосы на лице, потерял их на голове. Бочкообразное туловище окончательно заплыло жиром, короткие толстенькие ножки, пухлые коротенькие же ручки, глазки, выглядывавшие из некоего подобия пещер, созданных толстыми лоснящимися щеками, усы, прилепленные под коротким прямым носом, борода, частично скрывавшая немного женственный, пирожкообразный подбородок. Монах был говорлив, а в подпитие — красноречив до ужаса. Таков стал отец Иезекиль, любитель покушать, благочестивый и набожный. За набожность и благочестие — такое видимое, что не могло быть искренним — был отправлен отцом настоятелем с казной монастырской к Дворцу Государя, передать долю ордена господину Магистрату и бумаги вручить секретные, а другие, не менее важные и потайные забрать. Не каждого могут почтить таким высоким доверием, поэтому при выходе отец Иезекиль пыхтел и раздувался от гордости. Но путь был довольно далек и не очень-то легок, поэтому сейчас плелся монах по дну красивейшего ущелья, не зная, где находится, слушая урчание у себя в животе и кляня последними словами это важное поручение, которое лишало его самого приятственного времяпровождения — за монастырским столом. Немаленькое пузо монаха начало просить еды. Для мальчика Варелика самым страшным ощущением было чувство голода. А отец Иезекиль просто впадал в панику от голода — очень уж любил он покушать. Порылся у себя в суме, нашел корку, изрядно зачерствевшую, вгрызся в нее зубами. Сплюнул попавший на зубы песок, и побрел вглубь ущелья, откусывая кусочки черствого хлеба и бормоча себе что-то под нос.

Монах не знал, что это за Ущелье, в которое забрел. В книгах повитух и астрономов об этой гигантской расселине много писано, да вот мало кем читано. В деревеньках, окружавших Ущелье Водопадов, ходили про это проклятое место странные и противоречие слухи. Кто-то говорил, что водятся там драконы, за что, конечно, были осмеяны, драконов же не существует, даже дети знают об этом. Но кто-то видел взмахи огромных крыльев, кто-то слышал громоподобное рычание.

Временами попахивало серой, а уж влажность была окрест Ущелья — никто из хозяек не стирал белье, раскладывали возле домов на траве или развешивали на веревках на всю ночь и к утру все вещи, оставленные не под крышей, были мокрыми, как будто только что из воды вынутыми. И отстирывать ничего не приходилось. В выпавшей влаге было что-то, что отбеливало и отстирывало лучше всяких средств, не оставляя даже пятнышка грязи.

Пропадали путники, решившие выбрать левую дорожку и пройти через ущелье. Снаряжали несколько экспедиций вниз, в глубину ущелья, но было оно так велико, что вернулись через долгое время только двое. В живых остались полусумасшедший старик, который был сыном местной повитухи, не попавший в охранники, и восторженный юнец, что распространял слухи о Драконах, за это каждую весну был запираем в амбаре, служившем и тюрьмой и лечебницей для таких буйствующих субъектов. Доказательств никаких они с собой не принесли, рассказать что-то вразумительное и связное не смогли, поэтому — драконов нет. А орать и махать крыльями возле ущелья может кто угодно. В сезон дождей так и вообще померещиться может всякое. А если долго смотреть на туман, стелющийся над ущельем, так и спятить недолго. Один малец решил проверить: сидел весь день, пялясь в туман, а к закату и сиганул вниз.

Но, несмотря, ни на что, путники пропадали и не возвращались. Никто из жителей окрестных деревенек ни за какие деньги не соглашался спуститься вниз.

Сюда и забрел пастырь Иезекиль, да еще и на голодный желудок. Брести в этой мерцающей тишине становилось все труднее и труднее. Окружающий влажный туман стал густым, как студень и казалось, его можно было потрогать руками, а при желании даже съесть. Силы уже начали оставлять монаха. Поститься приходилось и раньше и подольше. А тут, как наказание какое-то — вот только спустился в ущелье и вот вам, кажется, что живот к спине прилип. Поэтому на ум приходило, что голод сей — хроново наваждение. Монах пробовал прогнать молитвой бурчание и урчание.

К рассвету благочестивые мысли иссякли, все молитвы были прочитаны и слова их не приходили более на ум. За время путешествия по ущелью червячок вырос в целого голодного змея, а выхода наверх все еще не было видно. Алкающий желудок начал заявлять о себе все громче и громче. Пухленькое брюшко монаха не хотело терпеть более и минуты — требовало еды, яств, кушаний, напитков и медов, категорически не хотело переваривать какие-то там крошки, листья и коренья, которыми пастырь пытался обмануть голод. Начала подступать тошнота, закружилась голова, походка стала неуверенной и шаткой, как будто монах не видел еды уже месяца три-четыре. Так, мучаясь от голода, пастырь снова добрел до развилки. Когда монах отправился в дорогу, никто не рассказывал, что в дороге встретится какое-то там ущелье, сказано было идти по Белому тракту и все. Шел себе, шел, а тут ущелье это, развилки какие-то, стоишь, думать приходится, чтобы выбрать. Отец Иезекиль задумался на некоторое время, и потом ноги снова сами повернули на ту, которая была левее. Промелькнула мыслишка гаденькая, про то, куда бы этот поход засунул отец-настоятель… Да, тьфу-тьфу, грех-то какой. Отец Иезекиль и не заметил, что начал болтать сам с собой.

Брел, брел, брел по мерцающему полумраку, мимо тлеющих от гниения упавших сверху стволов деревьев, мимо шепчущих что-то невнятное ручейков, каких-то огромных грибов, на которые падали сверху капельки влаги. Передернул святой отец плечиком, помянул снова добрым словом отца-настоятеля, Хрона помянул недобрым словом, да и побрел дальше. Пройдя еще немного, монах вдруг — о чудо! — почувствовал запах жарящегося мясца, такого, знаете ли, с приправками, лучком и перчиком, на вертеле. Сок еще капает в огонь, скворчит на угольях и разносится этот божественный запах жареного свежего мяса по округе. Проглотив слюну, путник ускорил шаг. Жадное брюхо радостно заурчало, приветствуя запахи и надеясь на трапезу. Вскоре святой отец увидел харчевню и тусклый свет в оконцах, затянутых прозрачными листами слюды. Услышал песни засидевшихся бражников, бряканье посуды, негромкий говор едоков. Подойдя ближе, монах увидел название «Приют…», а чей приют — не понятно. Второе слово в названии то ли засидели всякие насекомые, то ли замазали чем, в общем, был «Приют» и все. Робко зашел отец Иезекиль в широко распахнутые, несмотря на поздний час, двери. Картина, открывшаяся его взгляду, была более чем ободряющей. Монах воспрял духом — широкие, добела выскобленные столы, лавки, стоящие рядами, были не пусты, но и не переполнены. Дощатые стены, на которых развешаны сушащиеся связки всяких кореньев, венки из лука и чеснока, а в центре — огромный камин, в котором на вертеле медленно вращался источник запаха — огромный кабан, уже в меру подрумянившийся. Монах добрел до стойки, за которой апатичная пухлая подавальщица, и в молодости не отличавшаяся красой, медленно протирала какой-то серой тряпицей и без того мутные стаканы и глиняные кружки. За ее спиной стоял огромный буфет, заставленный бутылями и бутылками, а чуть дальше виднелась дверь, из которой выносили готовые кушанья. Святой отец состроил соответствующую мину и зачастил, заканючил:

— Доброго вечера и мир вам, честные люди. Подайте бедному монаху на пропитание, ибо шел я долго, не останавливаясь, но оголодал и не могу продолжить свой путь далее, не подкрепившись. Ты хозяюшка, угости бедного монашка хлебом, мясцом да винцом, большего я и не прошу. Подайте бедному монаху на пропитание, семеркой святой вас прошу. Да продлятся ваши дни до нужных вам размеров, да сбудутся чаяния ваши, да уснут враги ваши…

И такой скороговоркой затянул, затянул, запел, запел. Сначала наступила полная тишина. Слышно только было, что один из выпивох кружку с брагой от себя оторвал, да на стол не поставил, и медовый ручеек истекает на стол, а капли скапывают на дощатый пол. В ногах того столика валялся приблудный пес — худющий и страшный, как хроново отродье, он-то тишину и нарушил, начав смачно, с хрипом и чавканьем слизывать неожиданный дар с досок. А потом — дружный хохот бражников, сидящих за ближайшим столом. Подавальщица усмехнувшись, прищурила глаз:

— А нечто у тебя расплатиться нечем, что ты попрошайничаешь? Такое пузо, побираясь, не нажрешь же! Эвона за спиной у тебя мешок немаленький висит.

— Не подаем мы никому, монах, — за спиной подавальщицы, скрипя ржавыми петлями, открылась та самая дверца, и вышел оттуда мужик дюжий, видимо хозяин или повар главный.

— Неужто вы позволите пастырю душ ваших умереть от мук голода на вашем пороге, и не сжалитесь над Святым человеком, хоть корку хлеба?! Сжальтесь, и воздастся вам!!! — пустой желудок сделал монаха красноречивым и голос его возвысился над гулом гостей и песнями бражников. Первый раз в жизни отказано было ему в пище.

В монастыре специально учили, какие надо слова говорить и как их говорить, чтобы подали, да так, что и последнее отдавали. А тут — какие-то неучи и отказали.

— Монах, вали прочь, светает скоро уж на дворе, закрываемся мы. Нет для тебя тут ничего, — мужик устало отвернулся и скрылся за дверью.

Отец Иезекиль просил, канючил, умолял. Завсегдатаи равнодушно отвернулись и продолжили свои дела. Вот уж местный служка пошел задувать лампы. Выдержка изменила отцу Иезекилю, хотя и знал он, что если достаточно долгое время так стоять и подвывать — все равно кто-нибудь да смилуется, хоть кость подаст, хотя бы чтобы замолк он, а тут — глядишь, перед носом и двери закроют скоро. Вздохнул монах, достал свою суму из складок необъятной походной рясы, подошел снова к стойке:

— Голубушка, что у вас там, на кухне готовое есть, неси все, сил нет. Упаду у вас тут замертво, а вы меня потом на фарш для пирогов пустите? — пытался неуклюже пошутить монах и подмигнул.

До той поры равнодушная ко всему подавальщица встрепенулась, стукнула в дверь кухонную с криком:

— Эй, кухня, тащите все, тут их господин пастырь надумали покушать да расплачивается, как все честные люди.

Отец Иезекиль покраснел от удовольствия, пытался было возразить, но его к честному люду причислили, вот и промолчал, а потом случилась самая долгожданная за последнее время вещь. То, чего он хотел больше всего: в этот миг открылись, скрипя петлями, захватанные кухонные двери и оттуда на пустой стол понесли еду: пироги, мясо, рыбу, овощи какие-то, каравай хлеба, корчагу пива, бутыль с вином и еще что-то, тащили и ставили на добела выскобленную столешницу. У святого отца подкосились ноги, и он плюхнулся на стоящую скамью, ряса вздулась вокруг него, как пузырь, и опала, словно тоже в ожидании пищи.

Закрытие «Приюта» было отложено, оставшиеся непогашенными лампы, чадя, освещали своим неверным светом то, что попадало в их круг. Монах засучил рукава и сел за стол. Он ел-ел-ел-ел. Казалось, что никогда не насытится. Еще только едва пережевал только что откушенный кусок того самого кабанчика, уже берет рыбу, толкает в глотку ломоть хлеба, да макает его в густую подливу, что в толстостенной глиняной чашке, жует, чавкает, смачно прихлебывает все напитки, которые подливает сразу сделавшаяся участливой подавальщица. И вот уже знает монах, что ее Мария зовут, дочь Толяна, что из свободнокровых они с отцом. А она сидит и слушает монаха, подперев ручкой пухлую щечку, и светло-русый локон выбился из — под застиранного платка, и почему-то нравится он монаху. Обильная еда и питье сделали свое дело — пастырь заговорил и к ужасу своему понял, что остановиться не может. Он говорил и ел, пил и снова говорил. Разглагольствовал на все темы, что только приходили ему в голову. Пытался сконцентрироваться на тлеющем в очаге огне, да не получилось, плюнул и снова сел перекусить. Все вокруг стали милейшими людьми, он уже попел за одним столом, поспорил до хрипоты о великом предсказании за другим. Утомился преизрядно, набитое пузо радостно ворчало, переваривая все, что в него попадало. И тут увидел, что уже почти рассвело, а ноги не двигаются. Понемногу начало пустеть и в зале. Кто свалился под стол и уже давно сладко похрапывал, кто, пошатываясь, побрел прочь, укладываясь на лавках — кто на кулак, кто на снятую шапку. Отец же Иезекиль упасть и уснуть тут же не мог, так осквернить свой сан, что подумают!!! Пастырь, покачиваясь, держа в одной руке полупустой бутыль, в другой — надкушенную индюшачью ногу, решил поинтересоваться:

— Хозяюшка, а вот если человече какой устанет вот тут у вас с дороги, вы куда его деваете? — смачно икнул и рухнул локтями на стойку.

— Да вон, на сеновале, пойди и поспи, святой отец.

Монах повернул голову в указанном направлении, и, не разворачивая ее, чтобы не сбиться с курса, волоча отяжелевшее брюхо, стараясь вовремя переставлять ноги, чтобы все-таки не упасть прямо тут посреди зала, быстро-быстро потопал в сарай.

Там добрел лишь до самой близкой к двери охапки сена и рухнул, блаженно обняв бутыль и положив индейку под голову. Мария, дочь Толяна пренебрежительно хмыкнула, крикнула приборщиков, и начала собирать грязные тарелки со столов.

«Приют» закрылся. Светало. А отец Иезекиль спал, похрапывая, с нижней губы на бороду стекала капельками тоненькая струйка слюны. Иногда всхрапывал, пару раз перевернулся, ни на секунду не выпуская из рук свои ценные приобретения. Во сне ему снилось, что его путь окончен, что он уже пришел в великий город, отдал суму и теперь сидит на магистратовой кухне и дружок его, повар — не чета здешним кухарям, уставляет стол всякими изысканностями и вкусностями. Напитки подает благородные и ждет, когда монах откушает и похвалит мастерство его. И так было благостно сновидение это, что монах улыбался во весь рот, показывая ни разу в жизни нечищеные полустертые в многочисленных трапезах зубы, в которых застряли остатки ночной обильной трапезы. Голуби, облюбовавшие сеновал, с изумлением поглядывали на эту ворочающуюся и издававшую неведомые звуки серую кучу внизу. Один сизо-белый голубь, спланировал вниз, походил рядом, готовый взлететь при малейшем шорохе. Ничего интересного не оказалось и постепенно даже птицы потеряли интерес к своему громко храпящему соседу. Яркий солнечный свет начал тускнеть, а потом и вовсе пошел на убыль. Темнело, наступали сумерки. День был короток. Время исчезало, стекая песчинками в часах темнобородого. В сарай вошел приютский повар, потряс монаха за плечо, чтобы разбудить того. Для чего оказалось, нужно приложить было немалые усилия.

Пастырь нерадивый сел на кочку сена, которая вместе с индюшачьей ногой служила ему подушкой:

— Что, к заутрене пора? — забормотал он спросонья, — Сейчас, сейчас, батюшка, только подрясник одену.

Повар расхохотался:

— Отец, проснись уже!

Пастырь ругнулся, пригладил остатки волос на голове, вытащил из-под себя остатки индейки, облепленные сеном и потерявшие свой аппетитный вид, но все еще съедобные. Зевнул, помахал перед открытым ртом руками, отгоняя хроновых духов.

— Вставать пора, да? Надо подкрепиться, да, благословясь, двинуться в путь мой.

Повар усмехнулся:

— Ну и горазд же ты кушать, отче. Слышал я, что монахи прожорливы, но ты — великий едок, тебе в подметки даже и драконы не годятся.

При этих словах в животе что-то ворохнулось и недовольно заурчало.

— Превратно ты так обо мне по одной трапезе судишь, ну оголодал я с долгой дороги.

Сам посуди, какая еда в дороге, все на сухом пайке. Корочками сухими питался, да студеной водицей запивал.

— Монах, меня-то не жалости. Вон, Марии свои сказки рассказывай, она у нас жалостная. Ты у нас уже месяц живешь, отъедаешься. С бутылем не расстаешься.

Уйдешь на сеновал, продрыхнешь до заката и потом тащишь себя обратно, у тебя уже и стол постоянный есть. Ты вчера, видать, перебрал крепко, что запамятовал.

Даже если время изменилось, мы часы на поверку-то давненько уж не отдавали — все равно ты у нас долго квартируешь, все сроки прошли для твоего задания, все уши ты мне про него прожужжал — ущельские постояльцы давно знают: куда и зачем ты отправился и по чьей воле. Ты у нас припасов перевел, сколько до этого никто не едал. Так что, отец, не надо мне тут тень наводить.

Отец Иезекиль резко сел, колыхнулась в голове боль от перепитого вчерашнего.

— Что? Какой месяц? Ты с меня, однако, хочешь навар поиметь, вот и плетешь мне сам свою тень. Ты кому рассказываешь? Я сам тебе наговорить могу, — голос не слушался, срывался, то на хрип, то на писк, то вовсе бурчал басом.

Повар, при сумеречном свете выглядевший каким-то другим, веселым что ли, хмыкнул:

— Ну-ну, отче, не хочешь верить — не верь. Да видать, предупреждение тебе, что пить — есть хватит — раз память так потерялась. А навар — какой с тебя навар, ты ж расплатился сполна. Сегодня все, кончился твой кредит у нас. Пора тебе.

Монах нахмурился, молча встал, схватил свою суму, которая показалась почему-то очень легкой, а руки, взявшие ее, стали неловкими, пальцы отекли, смыкались на мешковине плохо, мешок выскальзывал. Оглядел себя, прежде лежавшая свободными складками походная ряса сидела теперь в обтяжку.

— Вы меня в рясе мыли, что ли? Она мне раньше была свободнее.

Снова хмыкнул кабатчик:

— Да спаси меня Святая Семерка, да на кой бы мы тебя мыли? Раздался ты батюшка, сладко ел да крепко пил, спал в свое удовольствие. Вот тебя и понесло вширь.

Больно нам надо, тебя мыть, ты за это и не платил.

И тут на отца Иезекиля обрушились смазанные воспоминания о многочисленных дверях «Приюта», в которые он входил. Бааа! Да это ж не много дверей было, а одна, в которую входил он неоднократно, изо дня в день. Время-то подвело его, получалось, вот так. А казна-то давно проедена получается. Брякнулся снова на кочку сена монах, вздрогнул:

— А про какое такое предупреждение ты мне сказал?

Передернуло снова монаха, вчерашний хмель выветрился. В животе вновь забурчало, хотелось справить нужду и пожрать. А в ответ — тишина, никто ничего не сказал. Покрутился монах по сараю — нет никого. Глаза выпучились, лоб взмок от непосильного умственного напряжения:

— Я сам с собой, что ли, разговаривал. Да нет же, был тут повар, я даже помню, как его зовут, ммм, — в нетерпении защелкал пальцами, пытаясь вспомнить имя повара, и чьим он был сыном.

«Тьфу, семь святых и Хрон безухий. Да и ладно, пойду и впрямь я, помолясь. Как пойду, куда пойду, если столько уже и времени прошло, и денег нет, идти-то куда?

Да и есть опять охота», — все, что съедено было и выпито, благополучно переварилось и просилось на свободу. Монах вышел из сарая, сел за него, покряхтел-покряхтел. Вздохнул с наслаждением, нашел подходящий листик, управился. Начал озираться вокруг, куда идти-то теперь. Бежать придется, а то за растрату, небось, по голове не погладят, хоть и отец-настоятель дядькой родным приходится, но строг с преступившими он. Голодать заставит, а то и прогонит, а то и уши обрежет, как убийце какому. И что прикажете делать тогда — идти работать, да уж, безухих-то никто не берет в работники… Да и не умел никаких работ выполнять отец Иезекиль. Мог молитвы читать, спать мог, попрошайничать — о, это в самом лучшем виде мог, кушать — чемпионом в поедании бараньих ног был как-никак, и пить в немерянных количествах мог. Озирался в поисках «Приюта» — глянь, а того тоже нет. И сарая, из которого только что выполз, нет. Снова подкосились ноги. Куда все подевалось? Куда ни глянь, ничего нет, к чему глаз уже привык. Сразу как-то потемнело, ближе подступили скалы, которых до этого вроде не было. А сейчас Ущелье стало словно сжиматься, и откуда-то сверху посыпались мелкие и холодные капли воды. Вроде и не лились, а висели в воздухе. Вмиг походная ряса, которая выдерживала ранее ливень, в которой можно было спать на песчаном бархане в сезон ветров, стала мокрой. Где-то, высоко над головой раздался скрежет, потом словно кто-то огромный и сильный разорвал кусок ткани. А потом загремело со всех сторон, загрохотало и засверкало одновременно. Если до сих пор водяная взвесь просто пропитывала все вокруг, то теперь она хлынула сплошным потоком — воистину вот как кадку с водой перевернули. На святом отце не было уже ни одной сухой нитки. Делать нечего, встал и побрел, попытавшись обнять себя руками, чтобы спастись от промозглой сырости и холода. Да руки уж очень коротки, не защитить висящий живот, заплывший рыхлым жирком. Скорчившись от холода, почему-то вспомнил о холодце, таком дрожащем и таком жирненьком, слегка приправленном наструганным хреном и острейшей горчичкой, который, казалось, только вчера вкушал в «Приюте». Живот вновь заворчал, напоминая о себе. Но теперь все было тщетно. Монах брел, скорчившись под ливнем, спрятав лицо под капюшоном, брел, пока не уперся в какую-то преграду. За сплошной стеной воды ничего не было видно. Только молнии били вокруг стеной, как будто ограждая что — то. Он себе так и представлял хронилища, где возопят грешники безухие. Отец Иезекиль поднял глаза, в потоках воды начали вырисовываться контуры чего-то, скалы какой, что ли, которая преграждала путь. Это нечто пугало своими размерами, казалось, что пустота с пристальным вниманием изучает его, не моргая. Потом из воды вырисовался четкий рисунок — пара глаз, что ли? Гигантских, в рост человеческий. Пастырь почувствовал, что нижняя челюсть лежит на третьем подбородке и мелко-мелко подрагивает от испуга. Начал вырисовываться весь силуэт. Стало страшно так, как до этого никогда не было.

Монах увидел, что он только сейчас заметил, что стоит он на самом краю водопада, обрушивающего вниз, в бездну, потоки воды. Ветви неизвестных раскидистых деревьев и дождь скрыли тропинку, которая привела сюда. Над водопадом клубился туман, нереально-невесомый и, в то же время, какой-то плотный, как кисель. Казалось, что по этому туману можно ходить. Бело-голубая мгла притягивала взгляд, заставляла неотрывно смотреть и смотреть на создаваемые фантастические образы, меняющие цвета и оттенки, усыпляющие и дурманящие.

Дождь облекал миражи в водянистую пленку, придавая им подобие формы. Порывы ветра пытались разорвать в клочья этот странный туман, который начал изменяться, складываться в какую-то фигуру. Сквозь моросящий дождь показались мерцающие, сияющие, огромные глаза, они были золотыми, с вертикальным зрачком, как у всяких ползучих гадов. Мелькали образы, перемешивались, как стеклышки в калейдоскопе, сложились, собрались воедино. На краю водопада под проливным дождем прямо перед монахом появился дракон. Вода, попадающая на его чешуйчатое тело, с шипением испарялась, усиливая плотность окружающего тумана. Дракон был великолепен и ужасен в своем величии. Золотые глаза, темная громада головы, увенчанная тремя отливающими белым металлом рогами, туловище, покрытое бело-голубыми сияющими чешуями, серо-сизые крылья, словно выкроенные из облаков.

Дракон выдохнул столб пахнущего серой пара и прогрохотал:

— Ну, здоров будь, отче!

С перепугу монаха трясло, как в лихорадке:

— Ве ве ве ве…

Набрал полную грудь воздуху, собрался в духом и, снова проблеял что-то невнятное, потом все-таки многолетняя выучка взяла свое. Нерадивый пастырь начал отмахиваться и вспоминать слова молитв, заученных в монастыре. Попытка вспомнить не очень удалась, поэтому монах, выпучивши глаза и набрав воздуха побольше, попытался закричать то единственное, что пришло в голову. Получился, невнятный шепот, но все же слова различить было можно:

— Изыди, Хрон, враг Семи и рода мирского и народов зорийских, — а дальше вновь — сплошное бормотание. Отец Иезекиль не смел поднять глаза и стоял, отмахиваясь ежеминутно и бормоча.

Дракон, явно веселясь, понаблюдал сию картину некоторое время, потом ему надоел этот концерт одного актера и он решил вступить сам:

— Я тут услышал какой-то гром, подумал, что в моем ущелье завелся еще дракон, полетел посмотреть — а тут эвона кто! Это ж монах, и преголодный, однако… Это твое пузо так слыхать?

У монаха перехватило горло, но ужас и страх не только не уняли его голод, а словно обострили его. Животный страх и голод владели душой отца Иезекиля поочередно.

Стоял он, смиренно опустив голову, а в глазах промелькнул огонь вожделения, в мыслях мелькало: «Вот бы драконова мясца отведать, и много-то его как! Да крыло вон оторвать и поджарить, хрустеть будет — оно удовольствие». Засвербило в желудке, пискнуло горло что-то невнятное, а потом в конец запутавшийся голодный монах закричал, перекрывая раскаты грома:

— Ты, животина мерзкая, пожрать сначала давай, а потом беседу беседуй!

Дракон опешил, а потом расхохотался так, что сорвались и покатились лежавшие неподалеку каменные глыбы, с неба вновь грохотнуло, и полыхнула молния невдалеке, усилился ливень:

— Монашек, да ты перещеголял даже наше племя! Уж на что мы покушать любим, но ты… С твоим аппетитом тебе бы не монахом быть смиренным, ну я не знаю даже кем… Драконом что ли… Посмотри, что ты жрал все это время! Это ты меня животиной мерзкой называешь? Смотри же, чем ты угощался в этом «Приюте»!

Святой отец повернулся посмотреть туда, куда мотнулось, указывая, кожистое крыло. От увиденной картины молния безумия начала вспыхивать в голове монаха, застучали в висках молоточки. Он увидел, что там, где недавно была харчевня «Приют», стояла теперь полуразрушенная хибарка из сгнивших досок. Болото, раскинувшееся возле хибарки, казалось бескрайним. Даже сквозь грохот грозы слышны были вопли неведомых тварей, ежеминутно попадавших в топи, в которых с мерным треском лопались черные пузыри с каким-то на редкость вонючим газом.

На берегу возле развалюхи росла травяная кочка, которая, видимо, и была святому отцу и столом, и стулом, и кроватью. Рядом с кочкой горкой высились головы болотных тварей и их кости. Туловищ и шкур не было. У монаха, наконец, наступило прозрение, его замутило. Но не вырвало, жадное пузо не отдавало ничего, что попадало туда. Никогда, даже в раннем детстве, не было ни поноса, ни рвоты.

Усваивалось все, и всегда хотелось еще и еще. А деньги, деньги канули в болотной жиже, вон видать последнюю денежку, которую в горячечном бреду закинул отец Иезекиль, видя себя премило болтающим с подавальщицей Марией.

— Ну, что, пузанчик, вкусно покушал? — Дракон издевательски подмигнул, потом прищурился:

— И куда только у людей все кровные печати, все заповеди из Кодексов всяких деваются, когда в темноте, да в неизвестном месте голодать приходится. Сразу все могут и шустрыми такими становятся, что и не остановишь их. Слушай, ты мне пожалуй, нравишься. Мне велено тебе передать одну мелочишку. Хочешь драконом быть? Бояться никого не надо и за казну, которую ты, при обжорстве твоем в болоте утопил, когда собирал свои кушанья, никто не накажет? Ты ж деньжищ таких в жизни не найдешь нигде, да и не выпросишь. Да и бумаги у тебя там были, за который сам ваш Магистр спросит. А отец-настоятель ох тебя и притянет к ответу…

И не посмотрит, что родич ты его. Посадит он тебя в монастырский острог, и будешь там на хлебе и воде сидеть веки — вечные. И молитвы долдонить с утра до ночи, а потом с ночи до утра. Ушей лишишься, потому-то все одно — к Хрону попадешь. А если сейчас, да по доброй воле — ты же в любимчики попадешь сразу. Хочешь?

Ноги отказались служить монаху, он с размаху брякнулся на мокрую траву, про отца-настоятеля он уже и думать забыл, а про казну и подавно. Схватился уже пастырь-отступник за голову, прикрывая уши давно нестриженными и немытыми реденькими волосиками, и взвыл дурным голосом, повизгивая от искушения и испуга:

— Не надо уши! Уши не трогай!

А дракон продолжал улещивать-уговаривать:

— А у нас тут красота — поститься больше не придется, грехи отмаливать не надо.

Грешить можешь — сколько хочешь! Хочешь девку уволоки, все скажут, что померещилось. Не верят же в нас. Нас, драконов нету. И хронилищ нету… Сейчас вот в столицу не идет никто и не с кем обменяться Магистру секретными документами…

Да, теперь, наверное, крепко Магистр подумает, отдавать или нет, сии бумаги некоторому монаху, который придет, опоздав изрядно и с пустой мошной.

Перекусить захочешь скоро, а вдруг как опять харчевня какая попадется, а расплатиться нечем? А если люди лихие попадутся? Казны-то ведь у тебя более нет, а? Работать-то умеешь? А то здешний люд очень уж денежку любит — диким продаст, а те тебя быстренько зажарят и схарчат за милу душу.

Дракон говорил и говорил, умерив свой грохочущий глас до слуха человеческого, рисуя согнувшемуся монаху нерадостные виды, если остаться пастырем и счастливое драконье будущее — это если согласие прямо сейчас дать. Отца Иезекиля уже давно трясло, как в лихорадке. Молитвы не шли на ум, возвращение пугало до дрожи и тошноты. Дракон вещал шепотом, перечисляя всяческие яства, перечитывая будто бы какую-то незримую кулинарную книгу, картины будущих пиршеств манили и влекли. В голове у Варелы, будем его, наверное, так теперь называть, ведь каста, Кодекс пастырей, печать крови — слетело, как шелуха, уступив место голоду и страху. Хотелось ему засунуть кулак в рот, завалиться под каким-нибудь кустом, тут прямо под ливнем и выть, выть, выть, выть от безысходности — не мог он решиться, страшно и голодно — голова не соображает.

А дракон вещал, улещивал, обещал что-то уж совсем сказочное — сколько уж времени прошло — лишь Хрон его знает. Ливень то переставал, то усиливался, всходили солнца, падала ночная темень — из глубин Ущелья в близлежайшие деревеньки долетали страшные стенания, грохот и шипение. Монах, голодавший все это время, начал понемногу смиряться с тем, что придется на что-то решаться. Жир, так любовно холимый и лелеемый, взращиваемый долгими годами, таял, тело питалось тем, что накопило. Но и этих запасов оставалось все меньше, а сжавшийся желудок жадно алкал пищи. Голова кружилась, шепот и соблазнительные речи дракона уже не казались такими невероятными и ужасными. А дракон шептал и шептал, расписывая какое-то исключительно вкусное яство: мясо, молодое желательно, вымочить в ущельском вине, но не более чем часа три, засыпать травами и запечь на углях; уже и запах даже чувствоваться начал. В голове Варелы появилось воображаемое блюдо с этим самым благоухающим мясцом и все сложилось, кто-то махнул рукой, отражение кивнуло само себе и радостно гаркнуло, не спросивши мнения у владельца этой головы:

— Да согласен я уже!

Дракон-палач, мгновенно умолкнув, прогрохотал:

— Ты согласен??? Ну, наконец-то, а то я уж уставать начал, да и проголодался, — подмигнул золотым глазом многозначительно.

Тут и гроза стихла, и по мановению драконова крыла вся поляна тотчас обросла столами, покрытыми белоснежными скатертями, а уж на скатертях тех — ух и наставлено… Варела зажмурился было, думая, что вот сейчас все и исчезнет, как морок. Приоткрыл сначала один, потом второй глаз — столы не исчезли.

Возрадовавшись, начал он перебегать от одного стола к другому, хватая самые лакомые кусочки, иногда оглядываясь на дракона, который уселся поудобнее, сложив крылья и умостив рогатую голову на когтистое подобие кулака — сам не ел, только угощал, хоть и говорил, что голоден. Сидел, скучая, и на метавшегося монаха смотрел, не говоря ни слова. Осмелев, Варела начал закусывать плотнее, яства были такого божественного вкуса, которого ни разу в жизни не приходилось вкушать. А разнообразие цветов, вкусов, сочетаний просто убивало наповал… Варела ел и ел, он не мог остановиться. Его опавшее было пузо вновь наполнилось и стало напоминать туго набитую подушку, а потом подушка плавно переросла в матрас. А еды было все еще много, нескончаемо много. Варела остановился, держа в одной руке полуобглоданную кость, а в другой — рыбку, запеченную чудным образом в свежих листьях какого-то ароматного растения. Постоял, отдышался, и с новыми силами принялся уничтожать съестное, присев между столами. Уже вздохнуть тяжко и больно, но он все ел и ел, все продолжал и продолжал. Пока, наконец, ноги не перестали его удерживать, и он тяжело плюхнулся на почву, сжимая в кулаке кусок сдобной булки и кровяной колбасы, весь перемазавшись в процессе поедания.

Живот распирало, дышать приходилось маленькими порциями. Влажный воздух с трудом проталкивался в сузившееся горло, оцарапанное кусками полупрожеванной пищи. Голова от нехватки воздуха уже начала кружиться. Но остановиться он не мог.

Кодекс пастыря, предостерегающий от чревоугодия, был забыт, кровь молчала. И бывший пастырь перестал сдерживаться и начал пихать себе в глотку все, что было в изобилии на столах.

Дракон сначала скучающе наблюдал за суетной этой беготней, но потом в его глазах появился интерес. Драконы азартны, и этому златоглазому перестало быть все равно, заинтересовался, чем же вся эта беготня и поедание закончится.

— Ну, ты, батенька, удивил! Ни разу не видал я, чтобы смертные столько сожрать могли, ты и по-драконьим меркам едок тот еще.

Человек, которого этим словом назвать уже было трудно — раздувшийся от еды, с лоснящимися щеками, едва моргающий глазами, тяжело вбирающий в себя воздух маленькими порциями, с недоумением воззрился на говорящего.

Дракон продолжил:

— Ну что ты на меня смотришь пуговками своими? Заплыли мозги жиром? Вот кабы ты перекусил культурненько, да беседу светскую поддержал, вот тогда ты и был бы герой. И драконом бы стал первостепенным. А ты своим обжорством сам же все себе и испортил. Вот за это, ты, батенька и поплатишься…Проверку — то ты как раз и прошел — на обжорство проверку. Ушки твои, жирненькие, сейчас обчикаем, они тебе более не нужны, другие — драконьи, может быть, вырастут. Не жаль мне того, сколько ты извел, а не положено так, чтобы жить ради того, чтобы жрать, как тварь последняя. Хотя, я, наверное, тварей этим обижу, если сравню тебя с ними. Понятно я изъясняюсь, батенька? Нет тебе ни покоя, ни прощения за твое чревоугодие.

И уставился, подлец, своими немигающими глазюками на ошалевшего Варелу, который так и замер, сидя на мягких своих телесах, со свистом втягивая воздух:

— Ты же меня сам потчевал?! — бывшему пастырю только и оставалось — пытаться выдержать этот взгляд, придавливающий и прожигающий насквозь.

Теперь, глядя в драконьи глазищи, начал Варела чувствовать, что смерть пришла.

Там, где были только что его родные, всю жизнь бывшие с ним, мяконькие тепленькие ушки, зияли кровавые дыры, из которых заструилась медленно стекающая алая жидкость. Почувствовал, как съеденное за всю жизнь выходит, выдавливается из увеличивающихся пор на коже, скапливается и окутывает его кости плотной, горячей массой. Почувствовал, как надуваются все его внутренности, как увеличивается голова, как становятся мягкими кости, раздувается изнутри кожа, растягивается во все стороны сразу с мучительной болью. Такая родная, своя, пусть и жиденькая, кровушка начала закипать, ее не хватало, и она бежала все быстрее и быстрее, вытекая оттуда, где раньше были уши.

— Человечек, мучаешься? — Дракон смотрел, любуясь, на казнимого. — Так на тебя сейчас приятно взглянуть, ты себе не представляешь. Проси теперь господина нашего, чтобы он принял твою клятву, повторяй за мной: «Жизнь за тебя, отец зла, жизнь мою за тебя!»

Взмолился бывший монах о милосердии, молил о быстрой смерти — равнодушный взгляд лишь в ответ, закричал тогда в последней надежде:

— Жизнь за тебя, отец зла, жизнь мою за тебя, темнобородый!

Изменения, происходившие с ним, стали необратимы и страшны. Надувание и увеличение достигло таких размеров, что кожа не выдержала и начала лопаться, то там, то сям, пропуская кровавые ручейки. Стремительно выросшие, причиняя тем самым адские боли, бедренные кости вылезли наружу и изумленно торчали в разные стороны, блистая неизведанной белизной. За бедренными костями начали с невообразимой скоростью оголяться и другие кости. Ослепительно мерцая белизной, скапывающая с них кровь еще дымилась и собиралась в лужицы, такие яркие на зеленой влажной травке. Полопавшаяся кожа с тихим шелестом упала на кровавые лужи и улеглась мягкими складками рядом со своим хозяином, который от невиданных мук мог только вращать выпученными до предела глазами. Он был в полном сознании, даже ужасная боль не затуманила разум ни на миг. Это был проклятый Хронов дар — чувствовать все до самого конца, до полного превращения.

То, что совсем недавно было монахом Иезекилем, начало растягиваться и увеличиваться. Вот оно начало покидать кости, лишь только на лице еще остались кожа и мышцы, которые постоянно подергивались судорогами боли, искажая до неузнаваемости. Отделившись от костей, алое с белоснежными жировыми прослойками, упало на кожу, покрывалом дымящимся окутав то, что недавно было пухлыми ногами. Трепещущий остов, скрепленный лишь сухожилиями, вдруг был неведомой силой поставлен на все четыре конечности и тоже начал расти.

Стремительно увеличивался ввысь и вширь, из глубины откуда-то выпластались чешуи, каждая размером со средних размеров валун, покрывая костяной остов. Боль начала изменять самую человеческую сущность, уничтожая мысли и чувства. Лицо уже стало спокойно, несмотря ни на что — пока еще лицо, но и оно переставало быть ликом человеческим, а становилось жуткой мордой из кошмарных снов. Руки с жутким скрежетом разломились вдоль, каждая — на две части. Из верхних частей выпростались перепончатые крылья, на нижних частях пальцы скрючились в изогнутые когти, отливающие металлическим блеском. Ноги же, наоборот, словно слились в одну, и стремительно удлинялись и утолщались, превращаясь в хвост, чудовищных размеров, покрытый чешуей. Страх смерти уходил так же стремительно, как свершалось превращение.

Дракон-палач как-то незаметно потерял свою величавость и блеск, и теперь от него поднимались тонкие струйки дыма. Вот дыма стало больше, да и гуще он стал — миг, и вспыхнул синим пламенем, а еще через миг не осталось даже кучки пепла. Палач исчез, словно его и не было никогда — участь Хроновых вестников предсказуема, они существуют, пока у хозяина есть в них надобность. К превращенному же снова пришел голод. Его новое громадное тело алкало пищи.

Душа монаха летела в хронилища, глухая ко всему, была она обречена ощущать постоянный жестокий голод, и не получать насыщения.

Дракон еще неумело управлялся со своим телом, взлететь удалось очень не скоро, а когтями он поцарапал себе глаз, да так, что шрам от этого долгое время безобразил веко. Содранную с века кожицу он сожрал, выскребая клыками из-под изогнутых когтей. Голод, такой, словно ему несколько веков, отправил на охоту своего нынешнего раба. Рядом с Ущельем нашлась яма, хорошая такая, глубокая, кишащая гадами ползучими, крысами всех расцветок и огромными, бородавчатыми жабами. Вся эта живность пищала, шипела, квакала на разные голоса так, что перекрывала даже шум водопада. Ехидный голос исчезнувшего палача звучал из ниоткуда, становясь все выше и тоньше:

— Да, братец, есть ты можешь теперь вдоволь, но пища твоя вот она, рядом, в яме ползает, шуршит, пищит и квакает. Это тебе сначала будет непривычно, а потом ничего, через пару сотен лун привыкнешь, и будешь наслаждаться хрустом перемалываемых еще теплых косточек жертвы, вкусом холодной змеиной крови, и будешь полировать чешую свою только что снятой шкуркой какой-нибудь незадачливой крыски. Ты только к рыцарям не лезь, они нынче бешеные стали, совсем не соображают. Так и хотят, чтобы ими пообедали. А после них изжога страшная. Будешь потом плеваться туманными столбами даже во сне. А так все тебе понравится. Жить можешь тут, возле воды, драться изредка придется. Ты порыкивай временами, для острастки, тут народец запуганный, они и лезть не будут. От девиц и от золотишка или каменьев каких — не отказывайся. Мало ли кто к тебе в Ущелья понаведается — так будет чем откупиться. Ты и человеком-то был трусливым, так и драконом таким же будешь. И это, забыл совсем, имечко тебе другое придется принять. А чтобы не позабыл, оно с твоим схожее — Вальтер ты, — голос стих до комариного писка и потом пропал вовсе.

Преобразившийся поднял рогатую голову и завыл, зарычал, выпустив из ноздрей плотную струю тумана, а из глотки — выдохнул иссиня-белое пламя. В этом полурыке-полувое было все: горечь, жалоба, голод, мольба. Взлетел рык, встал дракон на крыло, приподнялся, а потом резко упал оземь и затих. С неизбывной тоской почувствовал, что человеческие его воспоминания комкаются и уходят. От этого стало легче, боль и страх прошли, остался лишь голод. Повел рогатой головой по сторонам, принюхался, раздувая ноздри. Учуял, что народились у полосатой крысы в яме крысеныши. Склонился и зачерпнул пастью все, что попалось на клык.

Захрустел косточками, пробуя. Пережевал. Фыркнул. Подошел, переваливаясь, к яме поближе, опустил туда длинную шею и начал, причавкивая и похрустывая, жевать все, что было в ней и не успело сбежать… И вот свершилось — затихла человеческая память, став памятью драконьей, которая помнила только то, что помнили драконы, хроновы дети. Сожранное удачно упало в желудок.

Где-то высоко засияли солнца в омытом дождями небе, над ущельем раскинулись радуги, выгнув высокие многоцветные спины. Защебетали вновь невидимые птицы, застрекотали и зашептались насекомые, стали слышны звуки великого Ущелья Водопадов, снова живущего своей жизнью. Жители поселений, окружающих Ущелье, после этой страшной грозы услышали страшный рык и зашептались, что вот де, скоро конец всему настанет… Вспоминали великое предсказание и предания о проклятых драконах, пугали ими и Хроном детей на ночь, чтобы неповадно тем на подворье выходить.


Глава 3
Путь рыцаря

В ночной тишине мягко пылила дорога под копытами лошади, несущей всадника. Тихо было окрест, лишь только вдалеке вспыхивали зарницы, да ворчал потихоньку гром, где-то в той стороне Ущелья Водопадов — по картам судя. Голова всадника покачивалась в такт поступи лошади. Кажется, спит всадник и вроде даже слышно похрапывание. Ан нет, нет сна в его глазах, всадник едет в полных боевых доспехах, сняв только шлем. Доспехи отливают в звездном свете, мерцая то синим, то черным, и отблеск этот виден в прикрытых отекших глазах рыцаря, хотя в тени голова от капюшона синего плаща, мягкими складками лежащего на крупе коня. На плаще — герб, на поясе — двуручный меч, мягко позвякивают серебряные шпоры. Что занесло рыцаря на эту пустынную дорогу, по которой только убийцы, воры, незаконные девицы-тиманти, да всякое другое отребье уходит из городов, никто не знает, да и нам неведомо. Час ночной страшен, сейчас сильны древние проклятия, а в лунном свете оживают чудовища, над которыми смеются днем. Дневная жара сменилась ночной прохладой, тихо и сумрачно, звездный свет пронзает мягкую сумеречную синеву. Вскрикнет где спросонья птица какая, сверчки орут, надрываются, как в последний раз. Узкие зеленые плети свисают с деревьев на дорогу и будто глядят во все листья, и нет-нет щекотнут по щеке проезжающего.

Рыцарь выехал из тени деревьев, и видно стало, что под седлом у него не просто конь, а бесценное сокровище — белокрылый единорог, подаренный за какие-то особенные подвиги. Ибо купить или украсть единорога невозможно. Слишком страшны муки для вора, посягнувшего на божественный дар Примам.

Рыцарь был мирской и ехал из столицы Мира — Блангорры. Доспехи его еще покрыты пылью и кровью, вынесенными с ристалищ турнира. Турнира, который он должен был выиграть. Турнира, в котором ему уже не один год не было равных.

Пока не появился этот чужак.

Горькие мысли будоражили кровь, не давая сомкнуть глаз. Как они посмели, как допустили неизвестного рыцаря к турниру??? Явился весь в пыли и выкликнул его, именно его на поединок. Это его-то, рыцаря Райдера фон Изма, который слыл одним из лучших в клане пастырей! Да он был приближенным к самому Магистру! И, наконец, ему за подвиги ратные Прим пожаловал из своего табуна Белокрыла, и сама правительница вплела в гриву единорога золотые нити, и надела на рог его узду. Он был сильнейшим, любимейшим был. Это ему в прошлогоднем турнире пожаловала свой платок сама Прима. А этот, явился, рыцарь — без роду, без племени. Ни тебе пажей, ни оруженосцев… Да у него даже герба на плаще не было!!! Только потемневшие серебряные шпоры выдавали в неизвестном рыцаря. Да астрономы своим чутьем могли кровь его распознать, что пастырь это. Спрятался в доспехи, как улитка, поглядывает, знай себе. Трибуны заволновались, поползли шепотки. Народ любит таких выскочек, каждому кажется, что и он так сможет. Многие потом будут грезить, и видеть сны, как сами на ристалище стоят и ждут, молча, спокойно, только резвый конь нетерпеливо бьет копытом и роет песок, да позвякивают какие-то металлические части в упряжи. Фон Изм стоял и слышал, как по трибунам говорили, что он, наверное, струсил, коли молчит, боится проиграть неизвестному… А рыцарь разве может биться с неизвестным противником? А ну как за забралом свободнокровка окажется — и где после этого рыцарская честь? Да нет же, принудили, почти силком заставили.

На ристалище выехали Райдер фон Изм и неизвестный. Неудачи преследовали Райдера в этот день. Копье после первого же удара погнулось, а потом и древко сломалось. Меч, который не раз выручал его в сражениях, раскололся пополам после первого удара. Да что там говорить, у рыцаря самого руки не поднимались, бил вполсилы. «Колдовство, не иначе», — мелькало в мыслях, пока шел бой. Изменить ход боя он был не властен. И проиграл, и по правилам поединка пришлось отдавать награды, которые он заработал, участвуя во всех битвах и турнирах, на которые смог попасть. Да это было бы полбеды — быть побежденным в честном бою на турнире — не так уж и зазорно, да и наград не жаль — новые заработает или купит. Самое страшное случилось, когда трибуны, а вслед за ними Примы потребовали, чтобы неизвестный открыл лицо. Народ желал лицезреть, узнать имя нового победителя.

Победитель ненадолго задумался. Тишина стояла на ристалище такая, что слышался только шум хлопающих на ветру флагов, да ржанье жеребцов, еще охваченных пылом схватки. А потом неизвестный снял шлем. И рыцарь увидел безусое юное лицо, рыжие кудри — такие знакомые. И лицо, лицо своего младшего брата, которого он не видел уже лет 15.

Райдер был единственным ребенком в семье до того времени, пока ему не исполнилось 10. Отец, его Райдер фон Изм-старший, сын пастыря фон Изма, давно почившего, ушел в поход, возглавляемым великим Магистром. Фон Изм-старший служил небесным праотцам с мечом и щитом в руках. Поход продолжался долгие пять лет, в течение которых супруга рыцаря сама вела все хозяйство и воспитывала маленького Райдера. И вот отец вернулся аккурат ко дню рождения сына. Он был одним из немногих выживших в походе и был дружен с самим Магистром. Привез богатства всякие несметные и порой таинственные, кучу подарков. Десятый день рождения наследника отпраздновали, как положено — с фейерверками, различными яствами, потешными боями. Райдер-младший получил от отца редкой красоты меч, а от матушки — жеребчика, вороного, который обнадеживал вырасти в великолепного скакуна. А потом, через положенное на то время родился у Измов сын. Младший, Кеннет фон Изм. Райдер с замиранием сердца сидел в соседней с родительской спальней комнатушке, ожидая, что раздадутся сейчас слова великого предсказания, и новорожденного брата увезут и снова все станет, как раньше — вся любовь и все внимание будут для него, для Райдера. Подрастая, Кеннет вытеснил, сам того не замечая, Райдера из родительских сердец. Весь двор любил младшенького сильнее.

Он был умнее, красивее, а самое главное — гораздо добрее, чем старший брат. Еще ковыляя по садику на непослушных ножках, в белой рубашонке, в бесштанном детстве, с копной ярко-рыжих кудряшек маленький Кен был так хорош, что всякий, шедший мимо, останавливался полюбоваться и посюсюкать. Райдеру в то время уже шел 13-ый год, и его было решено отправить на обучение. Учителем должен был стать один из немногих друзей отца по Ордену, тот, что тоже благополучно вернулся из дальнего похода. Райдер со слезами умолял мать, валялся в ногах у отца, говорил, что он будет учиться у него, будет самым прилежным учеником и лучшим в Мире сыном. Но родители были непреклонны, ссылаясь на обычаи. И вот ранним утром, когда еще туман переливался жемчужно-серыми оттенками в лучах восходящего солнца, юный Райдер в сопровождении оруженосца, отправился в соседний замок на учебу.

Годы вдали от родительского дома тянулись медленно. Учебы было мало, приходилось быть больше слугой, чем учеником рыцаря. Три года был на побегушках у хозяина, потом был повышен до звания пажа у хозяйки. Жена хозяина замка, а по обычаю — дама сердца для всех учеников рыцаря, о которой ученики должны вздыхать и мечтать, посвящая ей стихи, песни и сонеты, оказалось капризной до одурения, ревнивой и непостоянной. Хотя хороша была она так же, как и взбалмошна. Рыцарь фон Маар души в супруге не чаял, смотрел на все ее похождения сквозь пальцы и убил бы любого, кто осмелился сказать что-либо дурное о своей прекрасной хозяйке.

Определили Райдера сначала изучать прекрасное к даме сердца. Звали ее Вита фон Маар, досточтимая супруга рыцаря. Ну, она и научила. Раздвигая ноги перед каждым, кто казался ей мало-мальски привлекателен или, наоборот, слишком уродлив, в общем, если свербело у дамы Виты — нужно было ее ублажить. А кто, фи, какой глупый вопрос. Иногда доставляли подарки — выпрошенные у мужа или шантажом вымогаемые у поклонников — тогда Витушка, как нежно звал ее любящий супруг, просто таяла, и в этот день звала всех душками, и бесконечно лобызала свою собачку. Собачонку эту она безмерно любила, холила и баловала, как родное дитя.

Родных же детей отсылала сразу после рождения к кормилице в призамковую деревушку, как того требовал обычай. Да и не любила она детей, ни своих, ни чужих.

Против природы не попрешь, рожать приходилось, новорожденные лишь на секунду вызывали у Виты брезгливое любопытство, потом она вручала младенцев служанкам и напрочь выкидывала даже мысли о них из своей прелестной головки.

Когда впервые дама фон Маар вызвала к себе новоиспеченного пажа, его снедало любопытство — слишком уж откровенные шепотки вызывала ее неутолимая похоть. Приказала раздеться, обошла кругом. Надо сказать, юный Райдер в свои 16 лет выглядел гораздо старше и крепче. Природа не обделила его ни статью, ни мужским естеством. Был он высок, крепок в кости, темноволос и кареглаз. Спина и грудь заросли сплошь мягким курчавым волосом. Дама Вита провела пальчиком по его груди и раскраснелась, задышала чаще. Она, как истинная дочь клана повитух, знала о мужчинах и женщинах все — с самого рождения. Сказала, чтобы он пришел после тушения огней. Он не осмелился противоречить, засмущался. Дама высокородна, хозяйка замка и такое сразу внимание к необученному пажу — желторотику. Хотя он и раньше слышал, как шепчутся товарищи по обучению о том, что она вытворяет в хозяйских покоях, особенно, когда хозяин уезжает.

Когда вошел он к ней ночью — юнец неразумный, обнаженных женщин видевший случайно да мельком. А тут — пухлая, полуобнаженная, спелая, как сочащийся нектаром плод — протяни руку и утонешь, хозяйка возлежала на мягких перинах ложа, поманила его пальчиком, благоухая сладкими духами. Райдер подошел, как заколдованный, от ароматов кружилась голова.

— Выпей, друг мой, кубок вина, — голос был под стать внешности, глубокий, бархатный, мягкий, влекущий, отчетливый. Паж протянул руку и взял мелко подрагивающей от возбуждения рукой предложенный кубок. Райдер от зрелища этого и от крепкого вина совсем было потерял голову. Пригубил и, как в омут — в объятия к ней. Лежа потом рядом, остывая от любовного пыла, юный паж поинтересовался:

— Вита, а как же теперь муж твой? Ты разведешься, и мы уедем?

В ответ дама Вита недоуменно уставилась на него своими влекущими глазами, потом хрипло расхохоталась, столкнула с ложа и прогнала. Она использовала его, как машину для ублажения своей похоти — и потом неоднократно. Как дубинку из дерева выточенную, с которой она не расставалась в любовных игрищах. Это потом он узнал, что в еду и питие подливали снадобье, воспламеняющее плоть, тем, кого она выбирала. Развратна была дама донельзя. Творила с ними такое, что до сих пор при воспоминаниях передергивало — поначалу было любопытно, но пресыщение наступало быстро. Дама Вита вызывала желание, но сразу после его удовлетворения становилась мерзкой и противной, что хотелось бежать и смыть ее поцелуи немедленно, будто бы они грязнее грязи и липким от ее любви становилось все тело.

Тепла в ней было, как в холодной слизи, растущей на стенках глубоких колодцев.

Райдер надоел ей через месяц. Сколько он видел потом других, выходящих из ее комнаты через потайную дверцу. И он никогда никому из последующих ее любимчиков не завидовал — после того взгляда, после первого раза, когда растоптала она юную любовь. Возненавидел ее всем пылом своего юного сердца. Но он уже достаточно повзрослел и твердо знал, что домой ему дороги нет, а наговорить на хозяйку — это подписать себе смертный приговор. Сакс фон Маар, муж ее, ныне отошедший от дел, но еще крепкий рыцарь, был всегда предан Магистру. Отсюда и крылось все его богатство и могущество. Молча побаивались его соседи и заискивали. А ну как узнает, о чем шепчутся по вечерам, да напишет письмецо Великому Магистру, а то по следу весовщиков направит — кто ныне без греха? Много было таких, за кем приходили, и потом никого из них и их семей никогда и нигде не видели.

Утро учеников начиналось с чистки конюшен, потом надо было накормить всех замковых лошадей, потом вымыть их и вычесать, принести воды на завтрашнюю помывку, потом заставлял господин фон Маар бегать с ведрами, полными песка, по двору — как он говорил, «дабы тренировать мысцы ваши». Потом немного фехтовали, причем, когда хозяин был в добром расположении, показывал иногда тайные приемы пастырей, которые знали только рыцари ордена. Потом изнурительная многочасовая джигитовка. А лошадок давали самых что ни на есть бешеных. За малейшую ошибку или провинность секли немилосердно. Весь день гоняли всех учеников по двору замка. Вечером будущие рыцари валились на соломенную подстилку без сил. А те, кем хозяйка не пресытилась, приходилось отбывать еще и постельную повинность у нее. Иногда двоим-троим одновременно.

Хозяин о ее пристрастиях знал, и смотрел на эти шалости сквозь пальцы. Только ученикам потом доставалось, муштровал их нещадно.

Фон Изм-младший получил свои серебряные шпоры, и обучение закончил после долгих восьми лет. Хозяин Замка решил устроить турнир, чтобы прославить свою супругу. Ну, то есть было так: дама Вита проснулась и сообщила своему супругу, что «было бы неплохо для упрочения славы об ее небесной и немеркнущей красоте на зависть соседкам, ну, в общем, дорогой, пусть мальчики с копьями и мечами по ристалищу нашему побегают, они такие миленькие во время турнира».

Понеслись курьеры по замкам, чтобы оповестить соседей и вызвать рыцарей на бой.

В столицу вызовы посылать не стали, только для местных, по-домашнему. Дама Вита решила, что для нее будет достаточно и титула «самой прекрасной дамы» без добавления покоренных ее красой областей. Юнца пажа, только недавно познакомившегося с брадобреем, никто в расчет не брал, ученики не участвовали в турнирах. Райдер был наказан, за то, что смотрел дерзостно. В наказание он должен был носить хозяйкину собачку — редкостную мерзость. Она была тупа донельзя, блохаста, и, нагревшись от тепла солнц и рук, воняла псиной гадостно.

Райдер, одурев в конец от учебы, втихомолку сунул монетку, одну из иногда присылаемых родителями ему лично, замковому писарю, и тот вписал его имя в списки. Когда начали разбивать бойцов на пары, были все очень удивлены, услыхав от герольда имя ученика, фон Изма в списке. Биться пришлось против рыцаря с окраины округа, покрытого шрамами, которому, при случае и проиграть было не зазорно. Но удача в тот день была на стороне молодости, поэтому Райдер бой выиграл, не получив ни единой царапины. Получил свои первые серебряные шпоры, меч, коня, доспехи и самое главное — обрел долгожданную свободу. Которой не преминул воспользоваться. В призамковой таверне повеселился на славу, ибо новоиспеченному рыцарю все отдавали бесплатно в течение целого месяца. Примета такая была у мирян — что все подаренное новоиспеченному рыцарю-пастырю счастье принесет и отведет любую беду. Все, что предлагалось — было от чистого сердца. Только вот на незаконных девиц, которые вились вокруг юного рыцаря в тот памятный день, не мог смотреть даже. Сразу из детства вспомнилось такое — был праздник Новолетья, и можно было сладкого есть, сколько влезет. Все дарили детям сладости, и каждому хотелось узнать — вкусный ли дар, приходилось пробовать, и к концу дня уже просто подташнивало и хотелось соленого чего-нибудь.

Прокутил недельку, вторую. Проснувшись как-то утром, полежал, подумал и, решив прославиться, направил путь свой в столицу. Испросив у фон Маара, в качестве последнего расчета, рекомендательное письмо Магистру — у отца просить гордость не позволяла, помнил до сих пор, как в ногах валялся, умолял не отсылать из дому, хотел быть его учеником. Собрал свои немудреные пожитки и двинулся в Блангорру.

Судьба подхватила его в свои заботливые руки и ласково несла вплоть до вчерашнего дня. Не было турнира, который он пропустил, если конечно, это был престижный турнир. И не было турнира, в котором он проиграл, или был ранен.

Участвовал во всех мало-мальски серьезных сражениях, дрался на бесчисленных дуэлях за свою Прекрасную Даму. Надо сказать, Дама теперь у него была такая, что и умереть за нее не жаль. Сама Прекрасная Прима почтила честью быть Дамой его сердца. Впрочем, как и у тысячи тысяч других вояк, с разрешения Прима, конечно.

Поговаривали, что платки, которые правительница раздает своим верным рыцарям, готовит целый цех прекрасных швеек. Впрочем, на красивую женщину во все времена возводилась напраслина, невзирая на ее положение. Может, и сама она их вышивала, надо же ей чем-то в Пресветлом Дворце заниматься. Жизнь была прекрасна. После разгрома табора кочевников, которые осмелились появиться на границе Мира, за смекалку и храбрость, проявленную при проведении операции, был отмечен Райдер особо. Почести и слава сыпались на рыцаря. Считал он себя баловнем судьбы, забыв напрочь об отчем доме и о семье своей. До сегодняшнего дня…

Этот хронов юнец, он-то знал, с кем будет биться, знал все его слабые места!

Это его лица не было видно, это его имени никто не знал. А потом, когда бой начался — почернели солнца, потемнело небо — казалось, все было против Райдера.

Кто обучил неизвестного рыцаря так владеть мечом и копьем? Казалось, скакун и всадник связаны незримой нитью. А меч? Где он взял свое оружие??? Доспехи его сияли на свету, будто был сделаны из драгоценного металла. Помнится, в семье фон Измов было много всякого оружия и доспехов развешано на стенах замка. Но маленькому Райдеру разрешалось только смотреть на это и, лишь когда перед отправкой снаряжали на учебу, вручен был ему меч, добытый отцом в походе. А тут — такое великолепие, конечно, для любимчика своего расстарались — все лучшее отдали!

И вот — победил неизвестный. Горечь поражения вошла в сердце Райдера и засела в нем ледяной иглой. И как был он побежден — выбит из седла, да при падении так треснулся головой, что искры из глаз посыпались, и на мгновение потемнело в глазах. И упал как-то неловко, как шут, трибуны просто взорвались смехом. А когда он очнулся — победитель уже шел вдоль трибун, под крики толпы нес поверженное знамя Райдера и его меч, вел его лошадь, сняв, наконец, шлем.

Рыжие кудри развевались на легком ветру — сезон ветров только начинался — напомнив детство — маленький Кеннет бродит возле замка и все, все без исключения смотрят и любуются только им. А поверженный рыцарь сидел на песке ристалища, и ярость загоралась в его глазах. Бешенство застилало ему глаза кровавой пеленой.

Встал, покачнувшись, ушел в свой шатер, где никого не было, ни одного слуги или пажа. Все ушли пялиться на нового победителя. С трудом содрал с себя доспехи, но тут полученная рана дала о себе знать, покачнулся и с размаху уселся на сундук, в котором хранились добытые во всех стычках награды. И тут услышал шелест откидываемого входного полотнища. Закричал нервно, что «непонятно, за что вам жалование платить и бить запретили даже, если вы шляетесь где — неизвестно, а ваш господин сидит раненый». И так довольно долго распалялся Райдер, пока не соизволил приоткрыть глаза. И увидел своего младшего брата, который смотрел на него и улыбался. Вскипел проигравший, хотел вскочить, да ноги не держали:

— Чего ты тут лыбишься стоишь, пришел забрать оставшееся? Да забирай, забирай, я себе еще выиграю, а тебе, небось, и участвовать-то в боях таких больше не придется! Вон единорог в стойле — его тоже забирай, тебе-то никогда не заслужить такого!

Кеннет уже не просто улыбался, он рассмеялся:

— Вот не думал, что ты меня так встретишь. Верил, что поможешь, посоветуешь, с рекомендациями поможешь или проводишь к Магистру. Матушка говорила, что ты у него в чести. Новости о доме хотел рассказать. Отец наш пропал, поехал к ущельским, да и не вернулся. У Магистра рыцарей просить хотел, чтобы поиск организовать, он же его должен помнить. Прости меня, брат, что подшутил так над тобой. К тебе же не пробиться иначе было, а я, если бы тебя сегодня не увидел, домой бы уже уехал, матушке пообещал. Она слегла после отцовского исчезновения и, наверное, не поднимается больше. Ждет нас с тобой, хочет попрощаться с обоими.

Давай ввечеру встретимся, когда уже солнца сядут, и не будет пекла такого, а? Я на Речном перекрестке шатер синий поставлю и буду тебя ждать. А если надумаешь, так оттуда вместе и в замок наш поедем.

Замолчал, постоял недолго, вглядываясь в лицо брата, но ответа так и не дождался.

На этом братья расстались, Кеннет ушел праздновать свою первую победу, а Райдер, в одиночестве остался смаковать горечь своего поражения.

Смеркалось. И вот, едет Райдер фон Изм, бывшая краса и гордость блангоррского рыцарства, сын пастыря, имя которого до сих пор упоминают, как справедливого, исключительно честного и доброго, по ночным тропам на своем верном единороге на ночное свидание с младшим братом. Ледяная заноза поражения уже прочно проросла в сердце и постепенно превращалась глыбу, замораживая чувства. Мысли не давали ни отдыху, ни покоя, казалось, что все вокруг кричит: «Ты проиграл! Ты проиграл!», — издевательски похихикивая. Лицо брата превращалось в гримасничающую маску, которая тоже кричала о проигрыше. Вокруг летало уже много таких кривляющихся масок-лиц — Примов, прекрасных и не очень дам, родителей, лица всей ненавистной семейки фон Мааров, всех остальных фонов и их прислуги, даже сам Магистр, он тоже кричал и смеялся.

Внезапно Белокрыл оступился — на тропинке темнела небольшая яма, рыцарь встрепенулся, открыл глаза, разогнав сонм видений. Брр, почудится же такое! Вот уже перекресток заветный и шатер синий неподалеку, рядом с рекой. Тут бы и обрадоваться Райдеру — скорой встрече с братом, новостям о родных и близких. Но сердце рыцаря наполнил взметнувшийся осадок, с самого дна — злоба, ярость, ненависть к родителям, променявших его, старшего, продолжателя рода на этого рыжего щенка, тоска, одиночество и зависть. Зависть к молодости, красоте, силе, доброте. Зависть к тому, кто любим, и умеет любить, кто добром воздает за добро.

Лютая, бешеная зависть. До скрипа зубовного, до помутнения рассудка, до желаний неуемных. И странно это, по мере приближения к шатру, все улеглось и сменилось странным чувством обреченности и предрешенности. Облегчения не наступило, стало лишь покойно, и бешеное буйство мыслей сменилось одной — убить.

Подъехав к коновязи, спешился, приказал Белокрылу ждать. Откинул входное полотнище и ступил вглубь шалаша — слуг нет, отосланы куда-то. Тю, а братец-то спит. Видно, что готовился к встрече, стол накрыл по-праздничному. Долго ждать пришлось, а сон разрешения не спрашивает, сморил молодца. Спит Кеннет, склонив рыжеволосую голову на руки, прямо тут за столом. Ярко золотятся кудри в свете факелов, рядом отблескивают чистым серебром столовые приборы. Тепло, уютно, по-домашнему. Как будто женская рука прибирала и накрывала, да только всегда славился младшенький своей любовью к уюту и порядку — в детстве Райдер даже дразнил его «манюнькой» за эту страсть.

Багровым огнем полыхнуло в голове, и теперь уже не было спасения, послушная року ладонь обхватила рукоять меча, замахнулась и все — юнец даже не успел проснуться. Голова, оставшись более без поддержки, упала на застеленный коврами пол и откатилась от стола, остановилась, глядя незрячими, закрытыми, а от этого еще более страшными глазами. Тело, помедлив немного, рухнуло со стула с негромким шорохом. Из перерубленных артерий хлынула алая кровь, окропив все вокруг и обрызгав ноги рыцаря.

В этот миг будто бы нечто громадное пронеслось над шатром, раздался грохот, потом скрежет — камни на берегу с хрустом распадались на части, словно на них попало нечто очень тяжелое. Наступила тишь, такая, что вздохнуть страшно.

Слышался хлюпающий звук вытекающей из тела крови — размеренный и затихающий. Райдер вытер меч о скатерть и вышел из шатра. Звук позвякивающих серебряных рыцарских шпор в наступившей тишине казался таким громким, словно мимо проходила, клацая доспехами, целая армия. Вышел и остолбенел. Ничто вокруг не напоминало того перекрестка речных дорог, где он недавно спешился. Все вокруг потемнело, заволоклось темно-синей мглой, а Белокрыл куда-то исчез.

Посвистел — не откликнулся, покричал — молчит, в мыслях своих отдал приказ появиться — нет ответа. Вокруг не было больше ничего — кроме тишины и синевы.

Оглянулся Райдер — а и шатер-то уже исчез. Послышалось тихое шипение, облако тьмы еще сильнее сгустилось, и раздались откуда-то сверху слова, с превеликим трудом исторгающиеся из громадной какой-то глотки, цепляясь за громадные клыки:

«Какой славный был бой… Один меч — одна голова… Все по-честному, всего поровну… Да и противник не очень-то сопротивлялся, наверное, жить не хотел».

Рыцарь-братоубийца, оглядываясь в приступе паники, видел лишь сгущающиеся тени, пляшущие вокруг — серые, жемчужные, черные. Но страха не было, как только сказано было первое слово — вернулось спокойствие и ощущение предрешенности.

Какой-то неясный силуэт начал проявляться среди этого серо-черно-белого шипения.

Открылись, закрылись и вновь открылись глаза — в человеческий рост, дымчато — серые, с вертикальными, как у змеи, зрачками, послышался все тот же шипящий звук и стал виден его источник — облако темного пара, как от кипящей воды, вырывающееся из ноздрей дракона. Слышал, слышал рыцарь об этих ящерах, но никогда и никого не встречал из тех, кто видел их воочию. И вот теперь — видит сам.

Дракон мягко прошипел, перебивая сам себя:

— Ну что, воин, сразился? Победил? А свидетелей не было? О! Как это не было. Я же твой свидетель. Убить меня сможешь? Что молчишь, перепугался? Весовщиков ждешь?

Рыцарь по-прежнему стоял, вцепившись в меч и не промолвив ни слова.

— ЭЭЭЭХ, люблю я вас, людишек, за чувства ваши добрые… Натворят делов и стоят столб столбом, слова не вытянешь. Рыцарь, я тя есть не буду, не боись. Ты ведь не молодеешь, жесток и невкусен ты, лучше уж девицу где-нибудь умыкну, вот тогда полакомлюсь. Хрон таких, как ты, ох, как любит. Поспешит тебя в свиту свою прибрать. Ему бы таких побольше хотелось встретить.

Рыцарь немного пришел в себя и подумал, что все-таки переутомился, переволновался, пьян, спит или еще что-то с головой приключилось. Эта мысль придала ему бодрости и смелости, он смог ответить:

— Да я не убивал его, зашел в шатер, а он уже мертвый и обезглавленный лежит.

Громовой хохот был ему ответом:

— Ну да, малой этот, сидел, понимаешь, сидел. А потом решил свой меч почистить или там поточить — во сне чего только не придумаешь. Ручка-то раз, возьми и сорвись, а мечик по шейке чирк — и все, конец мальчику, какое жестокое самоубийство, да? Или нет — он уже мертвый приехал, а? Не забывай, ты, я — СВИДЕТЕЛЬ, я же тебе сказал. Видел я, как ты тут мечиком чиркнул по шейке беззащитной. Сознавайся, что ты упираешься. Свинья не выдаст, дракон не съест. И весовщик не узнает.

— А какой мне толк в том, что я сознаюсь? Ты возьмешь и донесешь на меня. А так, без признания, кто тебе поверит, если я от трупа избавлюсь и кровь смою?!

Дракон смеялся так, что снова повалил темный дым, и вздыбились кожистые крылья.

— Да ты весельчак, банка консервная. Кто же в драконов верит, а, тем более, если дракон к весовщикам прилетит, мол, вот видел я, как пастырь один у речного перекрестка когой-то головы лишил? Ну, ты рыыцарь, голова — ведро садовое. Мы есть, да? Ты до этого же каждый день нас видел, на каждом углу — по дракону, точно.

Мы живем с вами по соседству, да? Это ты, наверное, все-таки с перепугу сморозил.

Я вот и думать уже начинаю, может ну тебя в лес, а, рыцарь? Живи ты со своей душонкой в разлад или в лад, мне-то, что до этого?! Я на тебя без слез и смеха смотреть-то не могу. А мне же прельщать тебя надо речами бредовыми да соблазнительными. А я, как только на тебя посмотрю, у меня в животе щекотно, как куча лягушек квакать начинает.

Райдер напрягся, он никогда и никому не позволял над собой смеяться, а тут ящерица-переросток нагло усмехается ему, гордости Мира, прямо в лицо!!! Дракон мгновенно уловил перемену в настроении рыцаря:

— Да, ладно, не пыхти от негодования, господин серебряные шпоры. Пошутил я. Не серчай, пока сердце у тебя есть — горячее и такое… МММ… живое, что ли. Даже не знаю, как сказать-то. Короче, ты человек неглупый, выдумывать мне лень, а обманывать тебя не хочется. Да и уговаривать времени у меня нет — хозяин велел побыстрее. Ибо ты горяч, можешь и меня того, извести совсем, — хохотнул, — В общем, рыцарь Райдер фон Изм-младший, ты виновен в лишении жизни безвинно убиенного и в бозе почившего Кеннета фон Изма, брата своего. И я не буду спрашивать тебя, что ты сотворил с братом своим. Я тебе говорю, что ты виновен, и виновен, безусловно. Судить тебя никто не будет, а казню тебя я. Сейчас. Можешь помолиться вашей святой семерке, попробовать позвать на помощь, ну или попробовать умолить меня, или еще вот — подкупить попробуй. Конечно, последнее совсем бесполезно, как и все остальное, но попытаться ты можешь, а я развлекусь — в хронилищах не всегда веселье.

Дурачился вовсю, наслаждаясь происходящим. Дракон распахнул крылья во всю ширь и хакнул темным облаком мерзкопахнущего дыма. Исчезла дурашливая издевка, и смех в рычании зверя пропал в никуда, как будто и не было вовсе.

— Вина твоя доказана и не может быть оправдана. И убийство брата твоего лишь доказательство твоей вины. А вина твоя — зависть. Зависть вела тебя всю твою жизнь, и она же не давала тебе покоя. Только для того, чтобы вызывать в ком-то другом зависть, и чтобы заглушить свою собственную, ты и свои подвиги совершал, прогневав жизнью своей святую семерку, которая отдала тебя во власть Хрона.

Прокляли они тебя. Пойдет душа твоя виновная навеки веков в хронилища. Давай-ка ушки твои подрежем, они проклятым ни к чему.

Остолбеневший рыцарь не мог двинуть даже пальцем, чтобы хотя бы выразить протест или защититься — куда там! Стоял, словно столб. Чирк, сверкнул в свете полыхнувшей молнии острый коготь, и оба уха упали на прибрежную гальку. От ярости, дрожащей в драконьем громыхающем гласе и полыхающей в глазах, от боли и унижения от процедуры лишения ушей, от ощущения горячей крови, стекающей на шею, у Райдера перехватило дыханье, побежали горячие мурашки слепящего гнева с ног на голову. Если были какие-то сомнения, то теперь они окончательно испарились. И снова почувствовалась горькая обреченность и странный покой.

Вроде ж сейчас убивать будут, а как-то уже и нестрашно, безразлично стало.

Рыцарь шагнул вперед и, подняв последний раз в мирской жизни натренированными за годы поединков руками свой меч, нацелил острие на шею дракона, где пластины чешуи были поменьше и казались не такими монолитно-сплавленными:

— Что ж, раз это смерть пришла, то я встречу ее достойно.

Дракон понимающе кивнул, и что-то вдруг изменилось в глазах, сверкнул огонь в них, появилась гордость за достойного противника. Или, может быть, понимание и сочувствие засветилось в них:

— А ты разве никогда не слышал легенду о том, что тот, кто осмелится убить дракона, должен занять его место? Что драконы вечны, бессмертны и неуязвимы? И прочая и прочая? Властелин теней велит передать тебе предложение, от которого ты не захочешь отказываться — он предлагает тебе стать драконом, одним из семерых, тогда в хронилища ты попадешь попозже, а то и не попадешь вовсе. Тебе лишь нужно сказать: «Жизнь отдам за тебя, повелитель зла! Мою жизнь за тебя!»

И еще вещал что-то, грохотал, рассказывал, да все слова проплывали мимо сознания рыцаря, которое уплывало в никуда, лишь изредка возвращаясь, чтобы зажечь голову унизительной болью от потери ушей. Лишь одно вцепилось в меркнущее сознание — он может стать драконом, бессмертным, вызывающим зависть своей силой и мощью.

Внезапно сильно похолодало, и рыцарь увидел нечто странное. Берега мелкой речушки, звуки которой вновь стали слышны, покрылись странной прозрачной и скользкой субстанцией, которая и издавала этот промозглый холод. Потом каждый камушек речной засверкал, как драгоценный и стал игольчато-кристальным, похожим на белого блестящего ежа. Дракон сделал шаг вперед и Райдер почувствовал, что неведомая сила подталкивает его, непослушные ноги понесли его поближе к воде. И вот уже ледяные иглы холода начинают покалывать его сердце.

— Жизнь отдам за тебя, повелитель зла! Мою жизнь за тебя, темнобородый, — сил хватило только прошептать.

Да, теперь он знает, как называется это холодное и блестящее — это лед, вот что это такое!!! Рыцарь отступает все ближе и ближе к воде под действием этих горящих глаз, меч, занесенный для удара, примерз к коже рук, и доставляет страшные мучения. И вот уже обе ноги ступают по мелководью, и кажется, что вот-вот и выберется он отсюда или проснется. Вернувшееся сознание шепчет: «Авось, все обойдется, речка-то мелкая, не будет же этот зверь топить меня в этакой луже, подумаешь — уши, в шлеме да под волосами и не видно. И я же согласился, согласился стать таким зверем, как он…» Но вот немеют ноги и холод, ледяной холод разливается по всему телу, сковывает, мысли замедляются и затихают. Леденеет и само сердце и больно. О боги, боги, как же это больно…

— Твое согласие услышано. Темнобородый ждет тебя!

Перед глазами пронеслась вся жизнь — все мгновения, всегда рядом был кто-то, у которого что-либо получалось лучше, сильнее, быстрее или принадлежало нечто лучшее, за что хотелось немедленно наказывать, забирая то, что вызывало такое непреодолимое желание. Если же не мог забрать желаемое, завидовал обладателю заветного до скрипа зубовного. Сознание еще жило в несчастном теле, скованном холодом. Все тело рыцаря покрылось ледяной блестящей игольчатой коркой. От усиливающегося холода лопнули серебряные шпоры, доспехи развалились на куски, упали блестящей кучей пыли. Примерзший к руке меч вспыхнул и, свернувшись в штопор, вонзился в лед, покрывший замерзшую речку. Рыцарь стал похож на скульптуру, что в изобилии расставлены в Блангорре — в садах Прима и на площадях столицы. Подул ветерок, и изваяние рассыпалась в прах. Дракон вздохнул, выпустил клубы дымного пламени из пасти. Потоптался, уселся поудобнее на берег, сложив скребущие по льду крылья и стал ждать.

Порывы ледяного ветра усилились. На всей Зории ветры затихли, дыхание всех плененных в хронилищах маленькими вихорьками собрано и отправлено темнобородым сюда. Вот взметнулся прах того, что было славным рыцарем совсем недавно, поднялся вверх, скрутился в тугую спираль. Потемнело, загрохотал гром и комья пушистого льда, нет, это, пожалуй, не было льдом. Клубы неизвестного вещества, такого же холодного, как лед, но пушистого и мягкого, начали сыпать из черных туч. Сыпавшееся вещество сплелось с прахом, ураганным ветром подняло ввысь дремавшего неподвижного дракона — он даже крылья не стал расправлять. На огромной высоте над скованной льдом рекой Детрой смешалось все: дракона-палача разметало на клочки, сплело воедино с прахом казненного и с кружащимися в бешеном танце белыми хлопьями.

Грохочущий ветер бросил жуткую смесь на лед Детры, и она обрела форму, став огромным белоснежным драконом, большим, чем дракон-палач. Белые клочья кожи свисали с его рогатой головы, а пасть, вместо дыма и пламени, извергала столб холода, обращавший все сущее в лед и то неведомое вещество, которое до сих пор сыпалось с небес над Речным перекрестком. Распластались гигантские крылья, иссиня-белые когти скребли речной лед в судороге превращения. Каждая чешуя, покрывающая туловище новоявленного дракона была пластиной тонкого нетающего, полупрозрачного темно-белого льда. Слияние разумов человека и дракона, так мало похожих друг на друга, заставляло мучиться, корежа увеличивающееся могучее туловище, заставляя нервно трепетать крылья, царапать когтистыми лапами, превращая обледеневшие берега в ледяную крошку — то, что осталось от покрова, сковавшего реку. Рыдания, которые начало было издать человеческое горло в момент смерти, вырывались уже из драконьей пасти. Рыдания перешли в оглушительный рык, и стихли. Человеческая сущность уступала место сущности зверя, и все прошлое тускнело в памяти, и лишь холод и голод остались. Остались навечно.

Холод поселился в жидкости, заменяющей кровь и навеки остужая ее. Прятавшийся до сего момента единорог появился из-за кустов, с развевающейся на скаку гривой, взревел дурным голосом. Голод так терзал внутренности, что дракон, увидев снежно-белого единорога, пару раз взмахнув крыльями, подлетел и сожрал того, кто верой и правдой служил ему, того, кто был больше, чем просто скакуном — другом был. Пролившаяся горячая алая кровь священного животного, вгрызаясь в гладкую прозрачность, прокладывая путь во все стороны, растеклась по поверхности льда, который намерзал вновь и вновь. Эти алые ручейки заставили дракона сначала поджать когтистые лапы, а потом взлететь и направиться в небо, навстречу восходящим солнцам. Вслед ему донеслись призрачные голоса: «Убийца, убийцаааааааааа, братобийцаааа, прервавший жизнь единорогааааааааааа, проклятый, проклятый, проклятый проклятыййййй навекии…»

Лед был раньше замечен только в диких мирах, теперь же и в Мире стал появляться, не каждый сезон, но был. А белое холодное сыпучее вещество, падающее из туч, назвали снегом. Хрон же нарек свое новое детище — ледового дракона — Айсом, повелев откликаться на это имя. Астрономы, наблюдавшие миг превращения со своих Часовых башен, долго протирали свои никогда не ошибающиеся глаза, увидев рассеивающуюся мглу, которая создала воющую белую воронку над Речным перекрестком. Краткие мгновения превращения казались бесконечными, ибо время опять засбоило. Вновь засмеялся Хрон в своих чертогах — хронилищах, и вздрогнула Зория от этого смеха — сотряслись почвы ее, подняв гигантские волны в озерах, морях и океанах.

После рассвета возле Речного перекрестка остались лишь мелкие лужицы холодной воды. Высушенная и скрючившаяся от лютого холода листва деревьев, шелестела, подсыхали кровавые следы, на съежившейся траве лежал витой рог единорога и темнел синий шатер. Стрекотание утренних насекомых и чириканье просыпающихся птиц приветствовало солнца, которые, не спеша, взбирались на небосклон. Над водой засновали гигантские речные мухи, заплескалась рыбка, выпрыгивая из воды, в надежде позавтракать, волны Детры смыли кровавые следы.

Синий шатер с первыми лучами светил завалился внутрь, скрывая произошедшее, а потом как-то быстро покрылся плесенью, пошел темными пятнами, сложился внутрь и истлел, не оставив следа. Щедрая зорийская почва затянула шрам, стыдливо пряча ночное происшествие. Лишь витой рог остался напоминанием о произошедшем. В полузаброшенном замке Измов смертельно больная хозяйка очнулась от тяжелой дремоты, полной мучительных видений, с ощущением непоправимой беды. Простонала: «Дети мои, дети мои», — и скончалась. У ледяного дракона Айса, направлявшегося к хронилищам, екнуло что-то под ребрами, и не осталось боле ничего, что связывало бывшего бравого рыцаря-пастыря Райдера фон Изма с Миром.


Глава 4
Лики Виты

Детство Виты прошло неподалеку от Витово-на-Детре в малом замке ее семьи, который и назвать-то замком было трудно. Мать была повитухой, знаменитой своими легкими руками, но вынуждена оставить клановый промысел после замужества, лишь изредка, в особенных случаях, одевала она теперь клановую одежду, брала ритуальные ножницы и отправлялась к роженицам или к больным.

Отец Виты был богатым свободнорожденным, которому посчастливилось взять в жену повитуху — желаннее их не было в Мире никого, даже исчезнувшие женщины астрономов не могли так сводить с ума мужчин. Но свободная кровь ударила урожденному Брассу в голову, после женитьбе на повитухе приобретшего право на приставку «де» к фамилии. Придумал он, что клановые знания супруга может употребить, и не во благо ему, прежде всего, и семье, хотя никаких предпосылок не было. Посему решил он, что ей следует сидеть дома и заниматься семьей. Ревность и зависть к способностям супруги заставляли выдумывать все более нелепые отговорки, забросив занятие, приносившее ему ранее немалые доходы — Толий Брасс сопровождал купеческие караваны в качестве охранника. А ныне — о каком сопровождении может быть речь — а ну жена в его отсутствие развлекаться будет на стороне? Вызовут ее к больному, якобы, а она к полюбовникам убежит? Де Брассы постепенно обнищали донельзя, был продан Большой Замок и все земельные наделы, окружавшие его. Толий и не пытался поправить положения, беспробудно пил, играл во все азартные игры, начал бегать к тимантям. Вернувшись домой после очередного кутежа, кичился, как богат он и как должны все ему быть благодарны, и как свободная кровь может преодолеть всякие клановые предрассудки, да ему и Хрон не брат, и все такое прочее. Вскоре матушке надоело постоянное «веселье» в жизни, и она свела с ней счеты: собрала в близлежащих окрестностях нужные травки, а потом, приготовив зелье, выпила, оставив семейство выживать, как получится, а сама отправилась на встречу со своей небесной повелительницей. Вся округа потом гудела сплетнями долгонько. Сердобольные соседки жалели ребятишек. Все дети были хороши, как картинки, пухленькие и беленькие, головы в светло-русых кудряшках. Маленькая Вита, которой тогда едва минуло 4 года, и которую назвали в честь клановой богини, была самой младшей в семье, пухленькой, хорошенькой и смешливой девчушкой. Она была всеобщей любимицей.

Даже отец любил свою дочурку в те времена, когда был трезв, и вспоминал о том, что у него есть дети. Но длились такие мгновения все меньше и бывали все реже, и вскоре допился он до того, что упал в реку и не смог выплыть. А еще поговаривали, что он у тимантей дурную болезнь подцепил и вылечиться не мог, вот и сам прыгнул в Детру. Виту отдали в монастырь к Святым сестрам для обучения манерам, да и девать-то ее больше было некуда. Во всем выводке де Брассов была только одна девочка. Братья разошлись по всему Миру в поисках заработка, и больше о них никто в этих местах и не слышал. Виту прочили в жены господину Саксу фон Маару, владевшему Замком неподалеку. Принадлежность к клану повитух давало ей право и в бедности надеяться на удачную партию. Да вот только господин Маар отправился в рыцарский поход, да и пропал где-то.

Девочка росла в серых монашеских одеяниях, в строгости, молитвах и постах воспитываясь. Она перестала быть смешливой, и детская пухлость исчезла от частого недоедания — для сироты нет лишнего куска даже и в монастыре. Не помня ни ласки материнских рук, ни отцовской любви, она стала ребенком Мира. По мнению Святых сестер, росла девочка послушная, скромная, умелая и обещала стать рачительной хозяйкой. Внешне Вита и была таковой. К 16 годам Вита была чудо, как хороша: белесые кудряшки потемнели, приобрели солнечно-золотой цвет и завились в локоны, монашеское одеяние не скрывало ее прекрасно развившуюся фигуру, жаждавшую осознания своей женской сущности. Глаза всегда опущены вниз, послушна, быстра, легкая рука — все, что она лечила, заживало без осложнений. Это — на виду, милая, скромная девушка с хорошей репутацией. Все родовые таланты были в ней обострены, особенно сексуальность, которая плескалась через край. Ей хватало ума не показывать, что она чувствует на самом деле и какова она. Мать — настоятельница иногда говаривала, что Вите бы надо быть немного порезвее и побойчее, и не казаться такой отрешенной, словно и не повитуха она вовсе. Вита порхала по монастырскому двору, стараясь быть любезной со всеми, не поднимая синих глаз от подола, скрывая за длинными ресницами яростный огонь желаний, пылавший в ней. Ночами вертелась Вита на грубых полотняных простынях, умоляя Хрона, чтобы позволил покинуть опостылевшую келью — на Семерку ей уже давно стало наплевать, особенно на Виту небесную, которая позволила ей, названной в честь небесной праматери, оказаться в таком месте. Все искусы и пороки Мира нашли приют в ее душе. Вита была умна не по годам, она знала, что деваться ей из монастыря некуда, а бродить и искать заработка, как ее братья ушли — благодарю покорно. И она ждала, ждала того самого Случая, который бывает один раз в жизни.

До монастыря начали доходить слухи, что г-н фон Маар вернулся-таки из своего похода в свой родовой замок с богатой добычей. И поскольку отец его умер, пока сын находился в отлучке, замку грозило запустение, и срочно нужно было жениться, дабы умелая рука хозяйки замка, поддерживала и приумножала богатства рода Мааров. Итак, свершилось, мольбы были услышаны. Прибыли гонцы, которым было велено забрать Виту де Брасс из монастыря. Вита, годами вживаясь в роль милой девочки, хотя и не помнила себя от счастья, не выдала себя ни малейшим жестом.

Она рыдала в келье настоятельницы вроде бы потому, что придется расставаться со всем и всеми, с кем прожиты эти долгие годы. А ночью, лежа в последний раз на своем жестком ложе, зная, что она одна и никто за ней теперь точно не наблюдает, она улыбалась так счастливо. Наутро скромница из скромниц Вита с подобающей скорбной миной, с припухшими зареванными глазами приняла благословение матушки и побрела к карете, едва передвигая ноги, которые словно не хотели уносить ее прочь из Монастыря. Едва сдерживаясь, чтобы не побежать со всех ног.

Щелкнул кнут возницы, и карета двинулась. Внутри она была обтянута мягкой алой тканью и вся заткана золотой нитью, изображая цветы вьюнка, родового символа рода фон Мааров. Сопровождали ее двое слуг будущего супруга, которых на первой ночевке она и соблазнила.

С тех пор немало воды утекло, Вита стала полноправной хозяйкой, муж не чаял в ней души, прощая все ее выходки и невинные, так сказать, шалости на стороне. Холеная, изысканная, прекрасно воспитанная дама Вита стала отъявленной тимантей, достойной быть в свите Хрона. Но об этом — тсс! — никто не знал, а посвященные молчали — кто из страха, кто из принуждения, за кем-то водились секреты и похуже. Истинный лик свой она могла приоткрывать только во время любовных игрищ с учениками мужа, которые уж точно никому не расскажут, потому как не поверят им, и будут они наказаны за напраслину, возводимую на высокочтимую даму. Вита жила в свое удовольствие. Лишь легкое облачко беспокойства возникало от задержки, которая случилась уже второй месяц подряд.

Вита поняла, что вновь беременна. Все ее ранее рожденные дети жили у многочисленных мамок в деревушке Кулаки, которая находилась во владениях фон Мааров. По истечению положенного срока дама Вита разрешилась от бремени, но жившая в замке повитуха объявила, что «ребеночек-то дефективный». Так она и сказала, да Вита и сама знала, что с этим ребенком не все в порядке. Вита щедро расплатилась с кровницей — все равно сама у себя роды не примешь, а тайну сохранять надо, мало ли что фон Маару взбредет. После ее ухода, Вита встала, не зовя служанок, достала кусок холста и перетянула натуго грудь. Ребенок был слабеньким, но уже начал попискивать, требуя пищи. Она взглянула мельком на него с брезгливым любопытством и взяла в руки колокольчик. Прибежала верная служанка, мамка Нитха, ей и был поручен этот пищащий комок мяса. Велено было подождать немного, если помрет и тогда думать не придется, что с этим младенцем делать. Если же выживет — отправить в Кулаки. Ребенок вроде был как ребенок, только личико такое сморщенное, и не похож был ни на Виту, ни на Сакса, ни на кого из ее многочисленных любовников, кого бы она прочила в отца. Ручки слабенькие, ножки — как плети растений. Вита приказала вымыть себя. Надо сказать, что рожала дама Вита до неприличия легко, говорили, что благородные дамы должны мучиться дольше. А она же производила на свет своих многочисленных отпрысков с завидной легкостью. После мытья велела запрягать и собралась ехать в гости в соседний замок с визитом. В последнее время общительной Вите приходилось довольствоваться лишь бестолковыми юнцами-учениками для общения и любовных игрищ. Супруг уехал в Блангорру к Магистру, а в связи с ее деликатным положением общаться с кем-либо, кто не принадлежал к семье, было нельзя, не принято выставлять напоказ. Наскучавшаяся по обществу Вита укатила в долгую поездку — благо после родов можно уже было.

А мамка Нитха принесла завернутого в лохмотья младенца на кухню, где его выкупали и накормили впервые в жизни. Кормилицей стала жена дворника, Ирайя, которая недавно пополнила наследником и без того немалое семейство дворников.

Ирайя тоже заметила, что ребеночек какой-то странный, но кормила, деваться-то некуда, приказано же было. Насытившийся младенец довольно зевнул и уснул. А они подумали и назвали его Абрахамом, в честь отца Нитхи, который был хорошим человеком, только помер давно. И так и прижилось мальчику имя. Вел себя тихохонько, словно знал, что незваный гость он здесь. Незваный и нелюбимый.

Сколько ждать дама Вита не уточнила, поэтому Нитха решила — пусть пока здесь поживет, а то в дороге помрет, грех такой на душу.

Нескоро вернулась дама Вита в замок. Пока все визиты нанесла, пока все сплетни переслушала да обсудила. Умело скрывала она свое истинное лицо, ни один из ее любовников не раскрывал тайны, какова же она на самом деле. Для соседей была дама Вита сама доброта и благожелательность, всегда готовая помочь и выслушать.

Девицы поверяли ей свои сердечные тайны, добропорядочные матроны делились с ней своими опасениями про тех самых девиц. И с помощью всех этих добрых людей дама Вита вертела округой, как хотела, наговаривая одним на других, совращая мужей и женихов, если знала, что сойдет с рук. Объехав всех, наконец, после года отсутствия соизволила дама Вита вернуться домой. К тому времени, рожденный ею мальчик уже подрос и начал ходить, смешно ковыляя по двору на пухлых ножках.

Разговаривать почему-то не мог или не хотел, молчал, разглядывая все вокруг удивленными глазами, странными какими-то, совсем не похожими на мирские. Он ходил следом за мамкой Нитхой, которая хотя и покрикивала на всех, но душа у нее была добрая, и она, исподтишка улыбаясь, смотрела, как ее питомец учится ходить.

Мальчик, завидев кормилицу свою, Ирайю, пытался бежать следом за ней, растопырив в разные стороны ручонки, чтобы обнять, если догонит. Был мальчик добрым и послушным, для полного счастья у него было два человечка, которые заботились о нем и любили его.

Дама Вита и забыла давно, что у нее родилось дитя, и поэтому очень поразилась, увидев какого-то странного ребенка, без дела шатающегося по двору. На этом счастливые дни для мальчика закончились. Вызвала к себе мамку Нитху, выспросила о мальце все, и отдала приказ отправить его в Кулаки. Мамка Нитха привязавшись к малышу больше, чем даже признавалась себе самой, в кои-то веки решила попросить милости и оставить мальчика при дворе. А в ответ получила лишь резкий окрик, госпожа уставилась на Нитху широко распахнутыми недоумевающими глазами:

— Ты пререкаться вздумала? Завтра же чтобы глаза мои его не видели!!! Пошла прочь, да распорядись, чтобы мне ванну приготовили, да ужин чтобы был горячим!

Совсем распустились тут без меня! Разгоню всех или выпорю!

Перепуганная мамка кубарем скатилась с винтовой лестницы. И долго еще вслед служанке неслись ругательства и угрозы. Взвинченная началом сезона дождей и уставшая после дороги, дама Вита долго еще не могла успокоиться, не признаваясь себе, что взгляд, которым одарил сын, почему-то напугал ее, и увидеть мальчика еще хотя бы раз было бы для нее страшной мукой.

Весь день мамка Нитха помнила о распоряжении госпожи, и к закату с тяжелым сердцем пошла искать возницу, который ездил из замка в деревню и обратно с разными поручениями. Знала она, что за мальчиком там никто не будет так ухаживать и заботиться, как это делала она, хотя и черкнула родственницам корявым почерком несколько слов. Потому что слишком он был необычен — странные глаза, глядящие в самое сердце, вечное молчание, собачья преданность тем, кого он искренне любил, привычка ходить следом — молча и бесшумно, без всякого злого умысла, но, все же пугая до икоты того, кого преследовал. Мамка да Ирайа — кормилица собрали скудное барахлишко мальчика, которому мать не потрудилась даже дать имя. Уже стемнело, обычно мальчик в это время спал давно в комнате Нитхи, а тут словно почувствовал скорую разлуку. Нитха, закончив все дневные дела, спустилась в свою комнатушку и увидела, как мальчик сидит на кровати, обняв исцарапанные коленки. А в глазенках — полно невыплаканных слез. Не выдержала тут Нитха, разревелась, сделавшись сразу доброй и шумной. Всю ночь просидели они, обнявшись, не сказав ни слова, в тишине и темноте. Нитха молила Великую Семерку, чтобы ее мальчика не обижал никто, испрашивала покоя для него. А как только рассвело, поднялась мамка, взяла малыша за доверчиво протянутую ручку и повела к возу. Усадила Абрашку поудобнее, рядом примостила узелок с вещами, в руки дала корзинку с еще теплыми лепешками и бутылем теплого молока. Наказав вознице приглядывать за малышом в дороге и пригрозив, если что вдруг случится с мальчиком, госпожа сдерет три шкуры. Приврав, конечно, немного, но возница знал, что в деревню ссылаются отпрыски госпожи и вдруг этот — особенный какой.

Щелкнул кнут, и медленно поплелись неспешные коняки. Мальчик сидел и махал ручкой одной из двух женщин, которые любили его в этом мире, которые, старались, чтобы ему было тепло, сытно и вкусно, и чтобы никто не мог причинить ему боль.

Воз удалялся и удалялся, скрывшись вскоре совсем из виду.

Дама Вита, оправившись от долгих и дальних дорог, пересидев дома сезон дождей, в который всем дамам не рекомендовали покидать кров, вновь заскучала.

Супруг все еще был в столице близ друга своего Магистра. Только при муже могла она, не напрягаясь особо, выбирать себе любовников — вот, казалось бы, парадокс!

Но, когда супруг был дома, к нему везли со всех окрестностей молоденьких мальчиков на обучение рыцарскому искусству. А среди них попадались такие ученики, что любо-дорого. Такие послушные, что лишний раз боялись даже вздохнуть в ее присутствии, пока не попадали в спальню. Многие, прошедшие «обучение» в ее объятиях, потом долгие годы не могли даже смотреть на женщин, ибо пресыщены становились за месяц всякими излишествами да игрищами.

Доставить госпоже Вите удовольствие — это небыстро и нелегко… А некоторые так во вкус входили, что потом от них избавляться тяжко было, преследовали, докучали.

И исчезали в неизвестность, дама Вита не любила таких свидетелей.

В захолустном замке царила скука, занять себя нечем. При дворе одни служанки остались, несколько стариков, совсем уж некультяпистые, которые еще ползали по двору, выполняя свои обязанности. Всех более-менее молодых слуг забрал фон Маар с собой в столицу. Поскучала-поскучала госпожа, велела готовить экипаж в дорогу: «Поеду-де на свидание к мужу, соскучилась уже, сил нет».

Долго ли, коротко ли ехали они, но вот подъехали к Речному перекрестку, что недалеко от Блангорры. Увидела дама Вита большой темно-синий походный шатер, суетню вокруг, холеных коней на привязи, затрепетала аж в ожидании встречи, заблестели глаза, стала улыбка кокетливо-наивной. Любила она рыцарей за их неутомимость, женщины в походах редко сопровождали, поэтому становились воины охочи до утех и быстро соглашались на любые развлечения. Выходили такие пойманные путешественники-рыцари от дамы Виты, пошатываясь и глупо улыбаясь через сутки, а то и через двое.

Где-то неподалеку погромыхивала гроза, пришедшая совсем не во время, сезон дождей миновал давно. Медленно подъехала госпожа фон Маар со своими сопровождающими к шатру, послала герольда возгласить о приезде благородной госпожи и ее свиты. Откинулся полог шатра и вышел на свет молодец. Ах, какой молодец! Красив, статен, молод — главное, молод, можно даже сказать юн. Рыжекудр, синеглаз, румянец во всю щеку. Вышел, ожег глазами, брызгами синими. Протянул мускулистую загорелую руку, помог выйти из экипажа и склонился в низком приветственном поклоне. Дааа, у Виты перехватило дыхание, до чего же хорош! И достойный противник — это вам не совращать недозрелых мужниных учеников, и не кокетничать с только что вернувшимися из похода жадными до утех вояками, с которыми никакой игры не выходило — сами тащили в койку без всяких предисловий. Этот же красив, явно умен, воспитан и точно не обделен женским вниманием. Дама, подрагивая от охватившего ее желания, покачивая бедрами, вплыла в шатер.

— Чем могу быть полезен? Встретить благородную прекрасную даму в таком захолустье — это такая редкость. Не разделите ли со мной трапезу? — голос бархатисто-низок, немного тягуча речь, но такой равнодушный тон, от которого у Виты все нутро встрепенулось.

— Не откажусь, проделали мы долгий путь. Я еду на встречу с любимым супругом, он сейчас при дворе Магистра советником. Вызвали уж много времени тому назад, истомилась по нему в тоске. Вот и решилась на столь дальний путь да с такой малой свитой, — Вита подпустила в голос меду и томности, а взгляд стал еще более чарующим.

Рыцарь и его спутница прошли к богато накрытому на две персоны столу.

«Ага, ждал кого-то, не иначе. Ну, вот и дождался. Такого экземплярчика в моей коллекции еще не бывало. Хорош, до чего же хорош», — благородная дама вся горела в ожидании долгожданного приключения и не сводила искрящихся глаз с рыцаря.

Да, посмотреть было на что, при ближнем рассмотрении и вовсе ослеплял: высок, узкобедр и широкоплеч, ярко-синие глаза, шапка непокорных рыжих кудрей. Даже неопытным глазам было видно, что и воин первостатейный, храбрец-удалец.

Смущала лишь какая-то похожесть с кем-то из знакомых, покопавшись в памяти, Вита так и не смогла вспомнить, кого этот юный рыцарь ей напоминает. На этом и выкинула из мыслей. Изголодавшись по любовным утехам, Вита решила, что он обязательно будет принадлежать ей еще до заката. Она уже представляла его обнаженным, а потом представила измотанным, с утомленно-блаженной улыбкой, влажной от любовных игр гладкой кожей. Просящий пощады, шепчущий нежности, а поутру согласившийся быть в ее свите и умоляющий сделать его своим рабом… после чего мужчины становились ей неинтересны. Рыцарь что-то спросил, а она сидела с затуманенными от страсти глазами. Рыцарь повторил.

И тут она очнулась:

— Ой, простите, вспоминала свое путешествие из монастыря в замок к будущему супругу. Я была так перепугана, не знала, что меня ждет в будущем, — и довольно правдоподобно залилась краской.

Обед прошел в мирной обстановке, дама Вита была в ударе, шутила, рассказывала об учениках мужа, была такой милой, что, если не влюбиться, то захотеть ее должен был любой. Но, как оказалось, юный Кеннет был устойчивым к такого рода воздействиям. И по окончанию обеда приказал слугам убрать все и поинтересовался, как скоро отправится дама в путь, обосновав свою торопливость занятостью и скорой, давно запланированной встречей с братом.

Дама Вита недоуменно подняла брови:

— А я думала, что мы продолжим путешествие с вами вместе, и уж было обрадовалась, что под защитой такого бравого рыцаря я могу ничего не бояться, — пыталась сыграть на благородстве юноши и их дурацком кодексе, чтобы выиграть еще немного времени. Она захватила с собой напиток, который подливала в пищу строптивым ученикам, превращая их в податливую глину, из которой она лепила вечных своих рабов, молящих о снисхождении к ним. И жалела уже, что не представилось возможности подмешать зелье во время обеда.

— Простите, благородная дама, как я уже упоминал — назначена здесь встреча моему брату, поэтому и не могу вас сопроводить в вашем путешествии. Дальнейший мой путь зависит от того, как закончится наше рандеву. И встреча эта должна пройти с глазу на глаз, потому что, боюсь, я сильно задел самолюбие своего брата и, возможно, он будет несколько резок, а мне бы не хотелось, чтобы вы слышали те слова, которые он может захотеть мне сказать. И поэтому, я могу лишь указать вам дорогу, по которой вы можете появиться в столице наиболее скоро, и ваш путь будет безопасен. Я очень прошу вас отправляться немедленно. Надеюсь на нашу встречу в более благоприятной обстановке, которая позволит нам продолжить наше столь приятное знакомство и насладиться общением.

Все, Вита поняла, что ее замысел раскусили, что не видать ей сегодня обнаженным этого молодца. Он попросту отсылает ее, что какая-то встреча с братом — а тут он правду говорит — важнее, чем она, чем ее нежный голос, гортанный смех, кокетливые жесты, влажный блеск в глазах и обещание всех мыслимых и немыслимых удовольствий. Ее — красавицу, которая лишь поманив пальчиком, могла уложить в свое ложе любого — лишь бы что-то мог, отправляли восвояси. Она холодно попрощалась, и величественно, как ей показалось, удалилась в свою карету.

Кеннет вышел на порог шатра и, улыбаясь, проводил даму в путь. Она, не промолвив ни слова, лишь холодно кивнув на прощание, отправилась в путь. Вскоре шум путешественников затих вдали, и рыцарь вернулся в свое временное жилище, где велел снова накрыть стол.

Синий шатер исчез из виду, а дама Вита молча сидела в карете, сжав кулаки так, что на ладонях вскоре выступили порезы от ногтей, и закапала кровь. Никто из ее спутников не осмелился сказать ни слова, зная бешеный нрав своей госпожи.

Камеристка забилась в уголок и сидела, затихнув, лишь внимательно следя глазами, полными слез. Она помнила, что когда-то был такой ученик, который не оказал, как говорила госпожа, ей должного уважения, потом камеристка не могла сесть целую неделю. Госпожа ее выпорола, потом призвала дворника и старшего грума, которые должны были овладеть служанкой на глазах у госпожи. Те с удовольствием приступили к делу, ибо девушка была молода и хороша собой. Дама следила за процессом сухими блестящими глазами, а потом когда ей показалось, что служанка начала входить во вкус, схватила ее за волосы и приказала убираться вон. Что случилось в спальне благородной дамы дальше, камеристка могла только предполагать. Видела лишь потом, что грума уносили на носилках, прикрыв ему лицо. Была она девочкой молоденькой и совсем неискушенной еще, приехав из Кулаков. Воспитывалась в страхе и покорности, и по приезду в замок, сразу попала в услужение к госпоже. Слуги тоже молчали, не осмеливаясь даже поднять взгляда на благородную даму. Гроза, сопровождавшая их почти весь путь, стала слышна уже сильнее. Подул сильный ветер, взлохмативший все деревья вокруг, вздыбил воду в реке, текущей рядом с дорогой. Ветер все усиливался, сильно похолодало. Странные изменения в погоде напугали всех, кроме дамы Виты, которая и не заметила их, погрузившись в свои думы, горя желанием отомстить. Как она не замечала тягостного молчания своего сопровождения. Возница вдруг страшно закричал, раздался сильных треск, затем треск падающих деревьев. Карета остановилась, слуги выскочили наружу, чтобы узнать, что случилось. Дорога была завалена сломанными деревьями, начинался ледяной дождь. Продолжать путь дальше было невозможно. Слуги пошли искать убежище, в котором можно было переждать так не во время начавшуюся грозу. Неподалеку виднелись полуразрушенные холмы, в которых была масса пещер, очень удобных для убежища. Судя по картам, там была и легендарная Пещера Ветров, которая всегда возбуждала любопытство.

Путешественники свернули туда, распаковавшись и обустроив временное жилище.

Нужно было лишь пригласить теперь госпожу. Но тут возникла заминка. Никто не хотел рисковать и попадаться первым под горячую руку. Все уже испытали на себе бешеный нрав благородной дамы. Бросили жребий, пришлось пажу идти к госпоже.

На удивление мгновенной вспышки не последовало, и они оба вошли в пещеру.

Дама прилегла на сооруженное для нее ложе и приказала налить вина. Выпив чашу, увидела жавшуюся в самый темный угол служанку. Тут что-то полыхнуло в глазах Виты:

— Иди сюда, что ты там прячешься. Натворила чего? Только виноватые чувствуют себя так, что глаза опускают и в углах таятся.

Камеристка подошла, робея, госпожа взяла ее руку и сунула себе между ног:

— Я думаю, что ты знаешь, что должна сделать. Мне должно быть так хорошо, чтобы вы все остались живы! И чтобы я смогла забыть того высокомерного юнца с перекрестка, — голос ее возвысился до крика.

— Все вы, а ну-ка, идите сюда. Я хочу, чтобы вы все ублажали меня, пока я этого хочу.

Жить хотелось всем. Поэтому пещера скоро наполнилась сладострастными вздохами и вскрикиванием. Дыхание госпожи становилось все учащеннее, и постанывала она уже почти беспрерывно. Вот ее тело напряглось, она вскрикнула и выгнулась дугой:

— Не останавливайтесь, хроновы дети, продолжайте, если хотите жить, — голос стал хрипловатым, как у горных кошек в период случки.

Один за другим обессилели слуги, а ей все было мало и мало. И вот уже все лежали возле ее ложа на каменном полу, вымотанные донельзя, телами дрожали, обливались потом, задыхаясь.

Разгоряченная, обнаженная, но все еще неудовлетворенная, она приподнялась, увидела окружающие ее тела. Что-то сверкнуло в ее сознании, и она поняла, что ей нужна их кровь, вся их кровь, для того, чтобы унять этот пожар, все еще полыхавший в ее чреслах. В ярости схватила нож и склянку с темной, отливающей багрянцем жидкостью с ядом, пошла босая, по устилавшим дно пещеры камням, не чувствуя боли от впивающихся в нежные ступни мелких острых камушков. Что там творилось далее — скрыла милосердная пещерная тьма. Слышны были стоны, вопли, крики, сменяющиеся предсмертными хрипами. Продолжалось все это некоторое время, потом послышалось женское учащенное дыхание, короткий вскрик, долгий стон удовлетворения и потом все стихло окончательно.

Полежав некоторое время, чтобы прочувствовать истому, которая теперь переполняла все ее существо, дама Вита встала, вытерла кровь с лица, привела одежду в порядок — в пещере, несмотря на пылающий костер, все-таки было прохладно, решила перекусить. Все эти любовные баталии так изматывают, потом голод наступает сразу. Пошла к костру, брезгливо приподнимая подол платья, когда приходилось переступать через трупы. Увидела, что вышколенные слуги, ныне покойные, были на высоте — стол накрыт и еще теплые блюда стоят на нем. Присела и среди всей этой бойни начала вкушать свой ужин. В наступившей тишине стало слышно, что бушует за пределами пещеры гроза, круша деревья, заливая водой окрестности. Раскаты грома, больше похожие на оглушительный рык неведомого зверя, сотрясали все вокруг. Внезапно вода и да вообще все жидкости в пещере стали похожи на что-то твердое и прозрачное. Кровь и вино в кубках стали кусками алого стекла. Дама Вита вспомнила, что эта штука называлась «лед» и была крайне редка в Мире, не стала даже задумываться над странностями нынешнего вечера, она уже успела и перекусить и утолить жажду. Зачем забивать свою голову какой-то непонятной дребеденью? Находиться в этой пещере ей наскучило, путь дальше продолжать было невозможно — надо возвращаться в замок, чтобы подобрать достойное сопровождение. Поэтому она взяла факел, зажженный заботливыми, теперь уже холодными руками, и решила пойти посмотреть, что там в пещере дальше. Наслышана была дама Вита о Пещере Ветров, а тут случай выпал побывать в ней, да еще и одной. Если вдруг найдется сокровище какое, то и делиться не надо ни с кем. Вот это было бы гораздо более интересно, чем какая-то странная гроза или там попытка похорон трупов слуг. Сами виноваты, не могли ей угодить — так и жить им незачем. А трупы — что ж их до хронова явления никто и не найдет, пусть лежат, кто найдет, тот пусть и хоронит. И весовщики, если нос свой сюда сунут — им Магистр быстренько его укоротит: однажды гостил великий пастырь в замке у Мааров, и дама смогла достойно развлечь высокого гостя.

Следующая пещера была немного ниже, чем та, в которой встретили свою последнюю в жизни грозу слуги Виты. Факел вызывал причудливую игру теней на стенах, которые были испещрены промоинами от потоков мерно стекающей воды и изукрашены известковыми наростами. В глубине наросты становились все иглистее и острее, а тени становились пугающе реальными и подвижными. Временами обзор закрывали клубы какого-то подпочвенного пара, вырывавшиеся из расщелин. Чем дальше вниз, тем больше становилось воды, которая снова стала жидкой, после того странного раската грома. Вода стекала под ногами и весело журчала в полумраке пещеры, сливаясь в небольшую речку, струи которой бежали рядом с песчаной тропкой, словно специально проложенной для босых ног. Прохлада мелкого речного песка успокаивала израненные ноги Виты, которая с удивлением обнаружила, что оставляет кровавые следы на тропинке. Но удивление длилось совсем недолго, пройдя еще немного вперед, Вита и думать забыла о таких мелочах. Путь вел все время вниз, и Вита уже было подумывала вернуться, как вдруг заметила впереди какой-то отблеск. Чуть дальше она увидела пещерное озеро, берегов которого в темноте не различить. Что-то противно хрустело под ногами, снова начав колоть босые ноги. Это нечто, при ближайшем рассмотрении оказавшееся костями, которых валялось много, очень много — полуистлевших и совсем свежих, неподалеку лежал неразложившийся труп какого-то купца. Мокрый такой труп, вонял нещадно. Вита постаралась обойти мерзкое тело подальше.

Берега подпочвенного озера усеивали странные камешки, вроде тех, в которые превращались недавно вода и вино, прозрачные и разноцветные. Отблескивали в тусклом свете факела. Вита подобрала несколько из них, подойдя поближе к воде.

Поднеся свет поближе к находке, дама осознала, что она стоит на несметных сокровищах. Под ногами лежали все сплошь драгоценные камни, а то, что высверкнуло во мраке пещеры — это было золото, из которого были созданы стены и куски которого, отколовшись, валялись рядом. Вита упала на колени и стала ползать вокруг, собирая кучу камней и, блаженно щурясь, сортировала их по цветам. Как настоящая повитуха, она-то уж знала цену таким камешкам, не хуже любого астронома, купца или весовщика. Подтащила поближе к себе все куски золота, которые видела и смогла сдвинуть с места, соорудила нечто вроде лежанки из золота, усыпанной камнями. Становилось все темнее и темнее, факел догорал. Вита огляделась, собрала какие-то щепки, тряпье и зажгла костерок, в который подбрасывала и подбрасывала хлам, который валялся вокруг. Разгоревшись, пламя осветило озеро. Вита, спустившись к воде поближе, освежила пылающее лицо.

Затем развернулась и вновь продолжила складывать и перекладывать алые, зеленые, золотистые, лиловые, ярко-синие, желтые, полосатые самоцветы. Казалось, кладовая эта бездонна. В мыслях замелькало, что надо будет заприметить место, да охрану прислать, да земли окрест выкупить — ох и завертелось все. И ведь знала, всегда знала, что будет она особенной, правительницей будет, что ей Прима, подумаешь, цаца какая, откуда появлявшаяся даже никто не знал — ловкий удар — и нет этой цацы! Убийц подослать можно и к обоим правителям, наследника, если объявится с проклятьем этим драконовым — убить тоже. Потом развернется она, кастырям сунуть по камешку, да и придумают какое-нибудь новое предсказание, что мол, вот Вита теперь будет править Миром, а потом и всю Зорию подмять можно. Будоражащие мысли мелькали, не успев иногда даже хоть как-то связно оформиться. Вита уже не складывала камни, а бездумно бегала по пещере, не в силах совладать с охватившим ее возбуждением. Собраться бы с духом уже, да бежать, бежать в замок и осуществлять планы свои дерзкие, да вдруг, поглядев вокруг на окружающее великолепие, поняла, что не может вот так бросить и уйти. Села на собранную кучу, потом прилегла на нее, полежала, стараясь успокоиться, и как-то незаметно уснула, треволнения и усталость прошедшего дня сделали свое дело. Костерок постепенно затухал, вековечная тишь и мрак снова обосновались на берегах подпочвенного озера.

Проснувшись, Вита сладко потянулась, нежась ото сна. Ощущение легкости и какого-то неизведанного удовлетворения не пропало, хотя все тело ломило от непривычного ложа. Она огляделась вокруг, было темно, лишь слышался легкий шорох волн о камни. Вита выругалась, вспомнив крепкие словечки, которыми сыпал ее свободнорожденный папаша, увидев, что костер давно погас. А потом еще и голод начал давать о себе знать. Она встала, осторожно спустилась со своего не очень удобного лежбища — не хватало еще повредить себе чего-нибудь перед такими великими свершениями. В глубине пещеры увидела какой-то свет, подумалось — а не выход ли это? Пошла потихоньку, держась за влажную, склизкую стену, но делать нечего в таком мраке, не ровен час и упасть можно, и пораниться — Вита отчетливо помнила о мертвяках, валявшихся тут повсюду. Фууу, ну и воняли же некоторые из них, как только уснуть ей удалось — на такой твердой постели, в холоде и вони. В окутавшей ее темноте дама Вита — краса и гордость всего округа, жестоко каравшая своих близких за малейшее нарушение приличий, могла, наконец, стать той, кем она была на самом деле. Она стала вульгарной, жадной до всего, похотливой, уже начавшей стареть, но твердо решившей в этом не сознаваться и готовая убить за напоминание о малейшей морщинке. Да, да и она не забыла того задаваку-рыцаря, который посмел ей отказать в том, чего она так хотела — всего-то в нескольких минутах утех — подумаешь, недотрога. Вита и про него не забудет, когда она станет Примой Мира — она прикажет его найти, и будет пытать сама, собственноручно, за что — уж найдется. Представить только — купать руки в его алой крови и слушать его крики — от этой сладкой мысли и подступившего неодолимого желания глаза Виты заблестели ярче разбросанных самоцветов. И вот кралась прекраснейшая нежнейшая дама Вита, которая по коврам-то ходила не иначе, как в меховых тапочках, во мраке, босая, с разодранными ступнями, перемазанная высохшей кровью убитых ею слуг, ломая ногти об скалу, пачкая руки об слизь, в обилии сочившуюся с камней. Источник света приближался мало-помалу, вожделение не отступало — перед глазами так и виделась отрезанная голова того рыцаря, на которую она будет любоваться, когда она будет шалить с какими-нибудь двумя-тремя дюжими безотказными жеребцами.

И вот уже вокруг стало совсем светло — но выхода так и не было. Свет стал даже слишком ярким, Вита заморгала, заслонив глаза рукой. Переход из тьмы на свет был слишком резок. А то, что она увидела, было слишком неправдоподобным.

Свет лился в дыру вверху пещеры. В водах озера плескался преогромный дракон, немузыкально мурлыкая какую-то песенку себе под нос. Ноги Вите отказали, и она со всего размаху села на камни. Обратив невольно внимание, что здесь лежали просто булыжники самоцветов — уже отшлифованные бриллианты, изумруды, рубины, еще какие-то, перемежаясь с золотыми самородками, величиной с голову взрослого мужчины. Дно озера, в пределах видимости, было устлано золотым песком. На берегу валялось видимо-невидимо драгоценных камней. Вита остолбенела и, вытаращив глаза, озиралась по сторонам. Дракон, вернее, как выяснилось, самка, наконец, соизволила прервать процедуру помывки и обратить внимание на пришедшую.

— О! Привет. А я тебя уж тут заждалась, и помыться решила, пока никто не тревожит.

А то ведь знаешь, как бывает. Только соберешься, а тут как тут — то рыцари, странствующие во имя кого-то, зарубить норовят, то кладоискатели с ломами да топориками шастают. Никакого ведь покою нет. А начнут на мои камушки покушаться — тут я прямо зверею, и начинаю крушить все и вся. Я думаю, что ты меня понимаешь?! Иногда от дракона какого прилетишь, так и помыться спокойно не дадут, так потом ходишь и думаешь, снесешься или нет. Ты же в курсе? Спинку не почешешь? Да, ладно не напрягайся, я твоих коготков и не почувствую.

С этими словами дракониха подплыла к утесу, торчавшему из воды неподалеку, целиком сложенному из сияющих аметистов, и с видимым наслаждением начала чесаться, словно невиданных размеров кот, прикрыв все свои десять пар глаз от наслаждения. И только тут Вита заметила, что у драконихи пять голов — все разного цвета — белая, черная, зеленая, синяя и красная; разговаривали все по очереди, только голос одинаковый, поэтому сразу и не дошло, что это разные глотки извергают фразы. Сияние, освещавшее эту часть пещеры, исходило от чешуи драконихи, переливавшейся всеми цветами радуги в солнечном свете. Оно освещало драгоценное великолепие, многократно увеличивалось в нем и дробилось, освещая стены золотой пещеры, в свою очередь отдававшими весь свой свет воде, которая тоже переливалась изумрудными и бирюзовыми бликами. Вита начала уже отходить от первоначального шока. Странная она была, мало, что ее могло удивить. Кроме, как оказалось, увиденного дракона. Дракониха поплавала еще некоторое время, резвясь в прохладных волнах. Потом выплыла на берег, с чешуи на камни скатывались, подобно жидкому золоту, капли воды.

— Ах, да, милочка, а не представилась, Таймант меня зовут, ага, та самая. Я, дочь Хрона, чьим именем клянутся тиманти вашего Мира, мои дочери. Велено мне передать, что тебя заждались в чертогах наших.

Вита остолбенела от происходящего. Ни в какие чертоги Хрона ей не хотелось, у нее свои планы, которые непременно нужно претворить в жизнь. Она закричала:

— Нет! — приподнялась на груде каменьев, на которую ее опустили непослушные ноги и, кашлянув, спросила. Громко и властно, гордясь своим самообладанием и выдержкой:

— Что тебе надо, дочь Хрона? В каких таких чертогах меня заждались? Ты что мелешь?!

Дракониха рассмеялась:

— Среди смертных мало бывает храбрецов, которые могут разговаривать внятно с детьми Хрона. Удивила ты меня. Мне от тебя лично ничего не нужно. Будь моя воля, я бы тебя схрубустела уже давно, как всех остальных кладоискателей, которые на мое хозяйство покушались, а косточки к вон тому купчишке, что еще мокренький, плюнула. Или траванула чем. Но велено мне передать, уж не знаю, за какие такие доблести или подвиги твои. В общем, девка, ты хоть и смертная, но пожалуй, храбрая.

Тут Тайамант вытянула свою переднюю лапу, любуясь игрой света на полированных изогнутых когтях, каждый размером с рослого человека:

— А молчишь-то почто теперь? Начала хорошо. Спрашивай, что хотела.

У Виты в голове случился такой кавардак, что спрашивать было нечем просто — все слова куда-то исчезли, словно не знала она их прежде. Потом откуда-то протянулась спасительная ниточка букв, нанизанных друг на друга в слова:

— Раздумываю я, что ты мне можешь предложить. Я — не твои сдохшие кладоискатели, я — дама Вита фон Маар, дочь клана повитух, прекрасная и могущественная супруга пастыря. Да стоит мне только приказать и тебя уже в живых не будет, и сокровища твои я вывезу отсюда, а ничего ты мне не сделаешь.

Потому как тебя саму в тот момент баграми чернь из твоего смердящего логова вытаскивать будет, а рыцари благородные на куски рубить своими разящими мечами. И рубить будут в мою, заметь, честь.

Произнося это, Вита начала верить в свои слова и страх отступал. Уже представлять даже начала, как вернется домой вся в богатстве и славе, заставляя вожделеть себя всех, кто только осмелиться поднять на нее взгляд — и стар и млад, и мужчин и женщин.

От этих слов у драконихи случился необузданный смех, до икоты, который чуть позже перешел в яростный вопль:

— Ты, козявка смертная, будешь мне угрожать?!!! Мне, дочери ХРОНА? Мне, хозяйке того, что ты даже и представить не можешь????!!! ТТЫЫЫ…

Тут громогласный рык перешел на шипение, выпустив струю какого-то зловонного тумана в воду — белесые подводные обитатели вод, в которые попала струя, немедленно всплыли кверху брюхом, дракониха с трудом обуздала свой гнев и, еще дрожа от злобы, пророкотала:

— Тебе предложено бессмертие и богатство. Ты согласна? Как вариант — я тебя убью.

И твой призрак будет вечным рабом господина моего Хрона, без прав и выбора.

Смерть твоя будет страшна и унизительна. Думай, только времени у тебя немного. В этой пещере время не чувствуется, его просто нет, но как только покидаешь здешнее мое, как ты говоришь, смердящее логово, смертный лет на 100 стареет, представь: вышла ты, покрылась морщинами и рассыпалась в прах. Причем только тот, кто посмел побывать здесь и покинуть по своей воле Пещеру Ветров.

Дама Вита представила себе долгие годы старения, а потом представила, что все случится в один миг — да уж, утащить отсюда даже малюсенький камушек не получится, вариантов маловато, оставалось, видимо, только одно — сказать «да», не раздумывая слишком долго. Надо вот только узнать, а взамен-то что отдаст, чтобы уж не прогадать, чтобы наверняка. А еще потребовать надо, чтобы вознаграждение ей было — смогла она покарать того рыцаря с Речного перекрестка, который с ней так пренебрежительно обошелся.

— И как я стану бессмертной и богатой? Как я получу свое бессмертие, богатство и славу?

Морды Тайамант скривились в подобии ухмылки:

— Быстро же ты очухалась. Вот если бы у меня была сестра, я бы, наверное, хотела, чтобы она походила на тебя, хоть и редкостная ты сука. Обычно смертные полдня слюнями брызжут, пытаясь мне доказать, что меня не существует, а потом еще полдня в ступоре стоят, поняв, с кем все-таки разговаривают. А потом уж по — разному, кто к повитухам бежит испуг отливать да головушку буйную лечить, кто с жизнью прощается сам и к Хрону уходит, без ушей, а вот таких, как ты, маловато было. Да без вопросов — ты станешь драконом. Вернее драконихой, почему-то при превращении пол предпочитаем не менять. Кому нужен такой дракон, который будет вечно путаться — то ли он — баба, то ли мужик. Я так понимаю, выбор у тебя небогатый. Ты же помирать не хочешь?! Я бы и не раздумывала вообще. Ты, в принципе, согласна?

Вита кивнула, все в ней всколыхнулось при мысли о сексе с драконами — натуру не победить. Да и пещерку, наверное, предоставят с драгоценностями, драконы же вроде сокровища охранять должны:

— Согласна я. Только надо рыцаря одного наказать.

Громоподобный хохот чуть не разрушил все вокруг. Вода в озерце пошла волнами, которые выплеснули к ногам Виты груды дохлых подпочвенно-подводных обитателей, подозрительно быстро начавших пованивать. Дама от резкого запаха сморщила носик:

— Ну, давай уже, что там, зелье надо пить или как у вас это делается?

— Да ты просто прелесть: хорошо, что из тебя повитухи не вышло, не хотела бы я у тебя рожать, равнодушная ты ко всему, что не касается лично тебя. Поигрались и будет. А рыцаря твоего уже наказали, братец у него был, он и наказал, так что и говорить не о чем.

Гадливенько хихикнула:

— Прислана я к тебе потому, что ты нарушила все заповеди своей небесной повелительницы и отступила от Кодекса Виты. Основным же твоим грехом признается твоя безудержная похоть, за которую отреклись от тебя небесные предки и отдали навеки с ушами отцу моему. Да, ты станешь драконихой — безо всякого зелья, сможешь бывать в своем нынешнем обличии, но превращение твое будет таким мучительным, но ты много раз подумаешь, перед этим. Даров не жди, проклята ты отныне, и казнь твоя наступит сейчас. Вина доказана.

Раздалось шипение, все вокруг начало заволакиваться клубами пара, запашок опять же серный появился, препротивный, надо сказать. Запылало, загорелось — даже камни, вода забурлила, вскипая. Сквозь шипение и потрескивание пламени раздался рык:

— Мы должны тебя сжечь. Хрон душонку твою мелкую забирает и делать с ней может все, что ему в головушку придет, только в которую и не знаем уж.

Дракониха подмигнула всеми пятью правыми глазами:

— Прощайся с ушками своими.

Растерявшаяся и онемевшая третий раз в жизни — первый был, когда родилась, второй — вот недавно, когда дракониху увидала, дама смогла только промямлить, мучительно вспомнив то, чему учили в монастыре, что нет сладостнее рассказов, что повествует на смертных полях Великая Семерка:

— А как же шепот Великой Семерки, который я бы слушала после смерти? Мне что, его не услышать?

— Нет, да и нужен он тебе, нашепчут бреда всякого, не возьмут они тебя к себе, шептать свои сказки. Порочна ты для них больно, они отреклись от тебя. Им нечего тебе дать, скука там для таких похотливых сучек, как ты. А вот Хрон — тот дааа, у того весело, тебе в самый раз будет. Мужиков у тебя будет всяких — не меряно, компания как раз по тебе, в хронилищах не держат всяких благолепных безгрешных почитателей Семерки, богатства и славы опять же-вдоволь. Хрон тебе такого нашепчет… А теперь, извини, подруга, все, наговорились. Пора нам.

Потеряв голову от прихлынувшего животного страха, Вита побежала со всех ног от проклятого озера, но цепкий коготь легко прервал ее путь, подцепив за лохмотья, которые недавно были роскошным платьем. Другой коготь легко отделил маленькие изящные ушки дамы, хлынула теплая кровь, багрово-черная в медленно тускневшем свете. Уши упали на золотящийся песок, тихонько звякнув серьгами в наступившей тишине.

Вот и пришло время казни — Вита почувствовала, что когти, сжав совсем легонько, поднесли ее вновь к озеру, омыли в закипающих водах подпочвенного озера и поставили на берег. Последним, что почувствовала дама Вита фон Маар, урожденная повитуха, был запах ее холеной белоснежной горящей кожи, паленых волос, услышала свой собственный крик, захлебывавшийся и клокочущий в груди, ощутила, как больно съеживаются ногти на пальцах, превращаясь в угольки…

Мгновенно высыхающие слезы на тлеющих от невыносимого жара щеках, чувствовала, как начали обезвоживаться, а потом гореть ее кости… Вита была в полном сознании до тех пор, пока не сгорело все тело. Осталась только голова, с опаленными волосами, бешено вращавшая глазами в окровавленных глазницах, в которой пульсировал, наливаясь алым светом, мозг — она и валялась на куче камней.

Сознание услужливо прокручивало только те моменты, когда она занималась сексом, получая наслаждение, напоминая всех ее любовников и любовниц, которых ее безудержное желание заставляло раз за разом, день за днем служить и удовлетворять ее изощренную похоть. Все гениталии, увиденные за жизнь, слились в один страшный, без малейшего намека на принадлежность к какому-либо полу, половой орган, который сейчас и накроет ее жизнь — всю без остатка. Мозг накалился и взорвался, от страшного жара испарившись сразу, опалив чудовищным жаром золотые самородки, лежавшие рядом и сплавив их в один. Только маленькая кучка белесого пепла осталась на взбудораженном песке, неподалеку от груды гниющей рыбы. Дракониха уже давно сидела, со скучающим видом разглядывая свои изогнутые когти и любуясь переливами света на них. Как вдруг Тайамант взревела:

— За что меня, отец? — вспыхнула таким же пламенем, отсветы которого только что сияли на ее когтях, и в миг, когда ее плоть горела, в ответ ей раздался отдаленный ехидный хохот и бестелесный голос прогремел:

— Поднадоела ты мне, дочка, кровь поменять хочется. Ты и постарела уже, а эта вон — кровь с молоком, или молоко с кровью — мне так больше нравится. А тебе пора, хронилища ждут тебя…

Раздался удар грома, и все стихло. Посвежело, налетел небольшой вихрь, неизвестно откуда в пещере взявшийся, смешал пепел дракона и казненной и затих. А на месте прошедшей казни возникло яйцо — самостоятельно перекатилось поближе к воде, остановилось среди кучки изумрудов и затихло до поры до времени.

Снаружи едва только сели солнца, отполыхали яростно закаты, прошел один день. А в Пещере Ветров уже давно истлели и развеялись кости убитых, сталактиты и сталагмиты нарастали и разрушались, изменяя и без того причудливое убранство.

Неосторожные посетители, осмелившиеся спуститься к озеру, привлеченные слухами о несметных сокровищах, оставляли свои кости среди останков других, таких же охотников, пытаясь выйти. Подпочвенное озеро пересохло, а потом вновь наполнилось из невидимого глазу источника. Все ценности, беспризорно валявшиеся теперь, переродились. Золотой песок спрессовался в небольшие самородки, драгоценные камни слились в каменюки невиданных размеров, унести под силу которые стало только лишь дюжим мужикам. Все текло тут, все изменялось. Будто бы уже и наступил конец света в отдельно взятой пещере, и наступило утро новой жизни. Пришло время, словно застучали молоточки внутри яйца, которое так и покоилось среди единой глыбы изумрудов, как в гигантском гнезде. С металлическим скрежетом треснула плотная скорлупа на драконьем яйце, начала ритмично приподниматься и опускаться оболочка, ставшая такой хрупкой.

Раздался писк, развалилась скорлупа на две половинки, и вылупился симпатичненький дракончик. Дракончик брезгливо отряхнул с лап осколки скорлупы, переступил с лапы на лапу, со скрежетом и треском расправил крылья, сладко зевнул и открыл глаза. Голова у дракона была одна, пара крыльев, изогнутые когти, жало на конце хвоста, на месте устрашающих рогов пока бугрились маленькие холмики — все, как положено. Чешуя светилась, мерцая, багрово-черным светом, нарушая мрак пещеры. Дракончик шагнул одной, потом другой лапой, так потихоньку, пробуя силы, подкрался к воде, которая отразила ящера, вымахавшего во взрослую особь. Потом вдруг все в пещере задрожало. Откуда-то сверху посыпались глыбы, песок. Вздыбившиеся волнами воды озера попеременно отражали то блистающего дракона, то ослепительно прекрасную нагую женщину. Образы менялись, растворяясь, друг в друге. Превращение было мучительно. Прошедшая сквозь пламя, чтобы возродиться в могучем теле, дама Вита, стала, как и было обещано, драконом. Возродившись, она, казалось, помолодела лет на 10, утратила свой жирок, приобретенный от невоздержания в еде и питье, разгладилась кожа, засияли новым светом глаза. Но, как только женщина начинала любоваться собой, тут же ее начинало корежить в судорогах. Пучило во все стороны, увеличивая тело в размерах, с невыносимой болью начинали пробиваться острые пластины чешуи сквозь гладкую кожу, кости крыльев прорывались, начинали трепетать, обрастая кожей, еще не полностью раскрывшись. Горело все тело от мучительного, невидимого глазу пламени. Самым страшным зрелищем было превращение хорошенькой женской головки в драконью. Медленно, с истошными криками, истекая кровью, дракон входил в человека, два существа становились одним — словно занимаясь самым странным видом секса. В одно из таких превращений непроросшие еще холмики рогов начали свой победный путь и просверлили три кровоточащих отверстия для себя в голове женщины. Когда превращение заканчивалось, наступало краткое затишье. Но как только ящер начинал пробовать свои силы — вновь съеживалась, разглаживалась чешуя, втягивались внутрь гигантского черепа рога, усыхая на глазах, уменьшалось все в размерах. Так же мучительно и стремительно. Не вынеся такой пытки, взмолилась дракониха, кому молиться не знала, да и не умела она и в смертной жизни мольбы возносить. Жизнь научила скрывать свои чувства, хитрить и улыбаться. Говоря, что веруешь и воистину преклоняешься, смеясь при этом потихоньку. Сколько святых отцов прошло через деву Виту фон Брасс. Не смогли противостоять ее молодости, красоте, кажущейся непорочности, веруя, что спасают заблудшую овечку для Великой Семерки… А Вита, с волчьим оскалом вспоминая все эти двери — кельи, исповедальни, прачечные, столовые, за которыми были все поочередно святые отцы, клялась, ненавидя их и себя, что однажды будет умываться их кровью. Но, как только видела того, кто хоть чем-то смог потревожить ее воображение, все начиналось сначала. Ее порочная натура не могла упустить ни единого случая, который тешил похотливое начало, составляющее истинную сущность Виты.

Откуда-то извне сами собой пришли на ум слова: «Господин мой Хрон темнобородый, отец мой! Не погуби дочь свою. Жизнь отдам за тебя, помоги мне».

В этот же момент наступила блаженная тишина, и прекратился скрежет стремительно растущих костей, звуки рвущейся кожи и капающей крови, полыхающей жаром преображения. Издалека послышался раскат грома такой силы, что содрогнулась почва, и от этого в успокоившемся было подпочвенном озере, вновь пошла гигантская волна, омывшая своды пещеры. Превращения прекратились, теперь на золоте и самоцветах стояла дракониха, переступая лапами и пытаясь раскрыть еще не совсем послушные крылья. В ее незамутненное человеческими чувствами сознание дракона пришло темное знание. Знание, которое копили все драконы за все свои жизни. Вспомнилось откуда-то, что зовут ее теперь тоже Тайамант, истинная дочь Хрона, покровительница незаконных девок, властительница похоти. Проклятием и наградой ее стало превращение в человеческий облик прекрасной женщины — не солгала таки палачиха-дракониха.

Превращение столь страшное по мукам своим, что все пытки мирские, да что там, пытки Хрона были детскими игрушками. После превращения не было передышек — на зверя обрушивались голод, жажда и похоть — затрачиваемая чудовищная энергия требовала возмещения. Пришедший в себя зверь — назвать это создание по-другому и не получится — женщина ли в образе дракона, дракон ли в образе женщины, это был зверь, жестокий, беспощадный убийца.

Свершилось. У ящера, с его жгуче-серным запахом, сиянием чешуи, громоподобным рыком, кожистыми крыльями, огромными глазами с вертикальным зрачком лишь взгляд остался, как у человека. Так раньше смотрела дама Вита фон Маар. С неукротимой жадностью и вожделением, со скрытой ненавистью к тому, что ей недоступно. Сгоревшая и восставшая, чтобы обитать в хронилищах, которых была она достойна. Единственная дочь Хрона, чистое зло во всех проявлениях, отрицающая все доброе и чистое, источающая злобу всеми чешуйками, каждым своим дыханием ненавидя все живое. До поры, до времени она оставалась в Пещере.

Горела лютой ненавистью и за малейший камушек из своей пещеры выжигала замки, деревни и города, в которых укрывались кладоискатели. И не было им ни поблажки, ни помилования. Более всего она теперь ненавидела рыцарей и астрономов. Почему рыцарей — сначала помнила, что за какой-то отказ, а потом подзабыла, а астрономов — просто так. Лютой ненавистью, до спазмов в вечно пересохшей глотке. И лишь иногда во мраке и тиши пещер, на грани сна и яви, вспоминался маленький мальчик какой-то, с немирским отрешенным взглядом, молча смотревший на нее с любовью, и его слезы, тихо стекающие по мягким детским щекам. Он вроде бы шевелил губами и пытался что-то сказать, но голос слишком тих, речь невнятна и не расслышать слов. После таких видений неусыпная злоба вскипала и звала убивать и насиловать…

Но это случится потом. Сейчас же дракониха была голодна, она выползла сквозь узкий лаз наружу, расправила крылья и полетела. Она была голодна и хотела.


Глава 5
Житие Магистра

Магистр проснулся в добром здравии и приподнятом настроении духа.

Предвкушая грядущий день, он вспомнил, что блангоррский палач обещал особенное зрелище. Правителю старались не доносить о таких вещах — об особых методах дознания, которые применялись к упорствующим субъектам, о казнях, тешащих жадную до зрелищ толпу, о казнях закрытых — которые тешили и горячили кровь Магистра. Впрочем, в толпе в основном были свободнорожденные и пришлые — миряне с печатью крови редко бывали — лишь, когда казнь была особо показательной, ну или мимо шли, да в толпу попали. Прекраснодушных Примов берегли от таких треволнений. Магистр знал, что непременно будут обвиняемые помилованы, что назначат доследование, в ходе которого неутомимые и вездесущие весовщики разроют какие-нибудь смягчающие обстоятельства. А вот кастырей, в ведении которых находится обвинение и помилование, в этом случае в расчет не брали. Магистр знал и это, поэтому до сведения Прима доводились лишь уже свершившиеся факты казней. С нынешним Маршаллом общий язык был найден давно. Катилось все по накатанной, без сучка и задоринки.

Магистр рывком поднял натренированное годами мускулистое тело, не сдавшееся в плен пролетевшим годам, поплескался в прохладной водичке, растерся жестким полотенцем докрасна. Накинул халат, повернулся к роскошному ложу, в ногах которого спала, едва слышно посапывая, грудастая блондинка.

— Пшла отсюда, — согнал ее с изножья кровати. Мягка, тепла, хороша, ночью что творила — огонь, да и только. Девка скатилась с ложа, торопливо прихватывая свои немудрящие одежки. Погрела косточки магистратовы, утолила его голод мужской, да и будет. Рассчитывать ей не на что было — знала, для чего ее отправили в покои господина. Ну да пусть радуется, на мягких перинах в тепле выспалась — не на досках спала в кухне или не в соломе во дворе, дрожа от холода. Да и ублажала кого — не пьяного свободнокровку-импотента же в подворотне… Неслышно появился брадобрей со своими принадлежностями, и громыхнул медным тазом, каким-то чудом удерживая еще и кувшин с горячей водой. Впрочем, последнее чудо, сразу объяснилось — кувшин нес мальчик-подмастерье. Магистр умостился в кресло для бритья и умывания, и предал свой лик в чуткие руки брадобрея. Ибо закон гласил, что «все поголовно мужчины, коим исполнилось 18 лет, обязаны брить свое лицо каждое солнечное утро». В сезон дождей этот закон не действовал. Дамы же в сезон дождей, прекрасные и не очень, принадлежавшие к кастам или свободнорожденные, сидели во дворцах, замках, домах, хижинах и не смели носу казать наружу, так как дожди несли неизлечимую хворь какую-то всему роду женскому. Клан повитух давно бился над этой проблемой, но пока безрезультатно. Нападала хворь такая: становились дамы раздражительными донельзя, отказывались выполнять свои супружеские обязанности, капризничали, жаловались на головную боль, а при попадании под дождь — все эти признаки усиливались. Капризы заканчивались истериками, головная боль словно разрывала головы на части. И дамы шли убивать.

Много лет прошло, пока тогдашний правитель, после очередного убийства не запретил всем дамам покидать жилища во время Сезона дождей. Сидящие дома не становились столь опасны, были просто капризны, необщительны и больны головой.

Излечение наступало, когда небо разъяснивалось, и наступало время следующего сезона. И оба полы были квиты — мужчинам приходилось каждый солнечный денек скрести лица, уничтожая поросль, а женщины сидели под запорами, не осмеливаясь высунуть носа за двери, когда начинались дожди, перевязывая голову и мучаясь от болей.

Побритый, умытый и освеженный Магистр почувствовал всю легкость своего бытия, прелесть этого утра. Подойдя к окну, потянулся с наслаждением. Время сегодня не прыгало и не изменяло Мир, как хотело. Рассвет наступил неспешно, дневные светила обагрили горизонт, постепенно занимая свои места на небосклоне, расцвечивая Зорию в яркие тона и сметая ночной мрак. Когда наступало такое солнечное безмятежное утро, возвращалось былое ощущение юности, гибкости, всемогущества и вседозволенности — словно Магистр становился Примом — тем самым перворожденным, которому дозволено все. После брадобрея в спальню пожаловал дворцовый портной и его подмастерья, одевшие Магистра в бесчисленные пышные, расшитые каменьями и драгоценными металлами одежды, в которые самостоятельно облачиться было совершенно невозможно. Вошел дворецкий — огласил, что завтрак подан. Магистр спустился в залу, накрытый стол поражал воображение изысканностью и тщательностью продуманной сервировки.

Свежесрезанные цветы в роскошных вазах источали нежный аромат. Манящие запахи плыли навстречу каждому, кто просто шел мимо трапезной. Вокруг стола уже сновали офицеры — повара в белоснежных кителях и колпаках, сержанты — поварята и всякая другая челядь, разносящая снедь и напитки. Вкусно откушал, запив завтрак немалым количеством вина, которое при малейшем нарушении технологии производства становилось уксусом или же приторным медом. Производилось в маленькой деревеньке Прогаль, стоящей на краю Ущелья Водопадов. Благодаря сырости, царящей там, местный виноград отличался особым вкусом, и вино получалось с таким тонким букетом, что приятно было пить его хоть на завтрак, да и в любое другое время тоже.

В это утро Магистру не к чему было придраться во время приема пищи. Все было идеально. Все утро было идеальным. Солнечный свет, струящийся в открытые окна, был идеального золотого цвета. Нигде не было ни пылинки. Никто из челяди не упал, не оступился и не споткнулся. Все блюда удались повару на славу.

Благодаря такому стечению обстоятельств Магистр находился в благодушном состоянии. Потом его сопроводили в опочивальню, где он вздремнул, чтобы получить бодрость духа. Потом, проснувшись, испил напитка заморского, «кафео» называющегося. Моду ввела на него сама Прима, купив у купцов, которые вернулись из диких земель весь груз этого самого кафео. Дворцовый законодатель мод объявил сей напиток открытием года, и велел подавать во всех дворцах и замках это чудесное зелье. По прошествии некоторого времени и вправду оказалось, что принимавшие чашечку другую синего варева, чувствовали, что сил и бодрости добавлялось, а астрономы, повитухи и кастыри, которым по долгу службы приходилось не спать по ночам, выявили, что выпитый на ночь проясняет ум. И еще кафео укрепляет чресла, о чем не всегда бывало известно законным дамам. Знали об этом все тиманти, подливая своим клиентам, да и сами употребляли и в немалых количествах для поддержания тонуса, так сказать, ну и работа-то, в основном, ночная.

…Теперь было время и для работы — выслушать сообщения пастырей из других городов, городишек, из всех монастырей, принять посетителей, прочитать присланную почту, похвалить кого, кого пожурить, а то и на каторгу, а то и на плаху, да и к палачу кого отправить. В приемной зале толпилась довольно много народу, и у всех были неотложные дела, и всем было срочно, а помощник, давний знакомец Сакс фон Маар, нашептывал свои советы в заросшее темным курчавым пухом ухо Магистра. Весь этот сумбур, непрерывное шуршание, шепот, бормотание начали понемногу затмевать радостно-солнечное утреннее ощущение. Все навязчивые звуки неожиданно приблизились и словно усилились. Возникшее отвращение ко всем этим кляузникам, жалобщикам, завистникам, ворам, тимантям, рыцарям, оспаривавшим наследство, и вся остальная братия, ожидавшая приема в зале, поднялось из глубин души и заполонило все. «На что я должен тратить свое драгоценное время», — подумалось Магистру. Внезапно всплыло то, что он пытался не вспоминать, запихнув в самый дальний уголок памяти.

Тогда было вокруг Мира еще много неизведанного. Молодой, статный и горделивый советник кастыря пастырей Блангорры — еще не Магистр — повел армию, состоящую из рыцарей на добычу своей доли богатства и славы в поход по Диким мирам. Велено было исследовать, составить подробные карты и открыть представительства Мира по всем странам, где проживают все эти так называемые дикие народы, которые могли быть встречены в пути, заключить договоры о взаимовыгодной торговле и всяких других государственных делах. Для поддержания связи со столицей при армии был отряд курьеров — голубятников. Если новость была обычной важности, отправляли голубя, если же требовала особого донесения, отправляли курьера. Все годы, которые продолжался поход, связь с Примом поддерживалась, и все приказания его выполнялись немедленно — по доставке, конечно. Мудро управлял юный кастырь блестящим войском, знал он явные и тайные помыслы, все страхи и вожделения своих подчиненных. Был одно время шепоток, что стакнулся советник с темнобородым. Поэтому никто уже тогда не смел смотреть в глаза юному советнику, которого тогда еще могли звать по имени, данному при рождении. Тогда еще его могли звать Торнвальд фон Реймер, но уже тогда он никого не прощал и ничего не забывал. Во время похода умело избавился от шептунов, заручился дружбой рыцаря фон Маара, поделив добытое в походах богатство, и получил рыцаря в вечные свои должники, чтобы предать не смог.

Закрепил свое могущество среди диких — договаривался вроде и от имени Примов, а так, что только ему подчинялись и несли богатство и славу, которое только он мог распределить по-своему. Армия не могла предать своего повелителя — он шел на шаг вперед, зная все обо всех и каждом.

А о предательстве сам мог молодой фон Реймер поведать многое, потому как науку эту он изучил назубок. Чтобы стать советником, отправил отца и мать на плаху по своему собственному навету, обвинив в убийстве, замарав кровью и подставив весовщикам так, что виновными оказались именно они. Отец был мирным пастырем, мать — дочерью рыцаря-пастыря. Судьба Торнвальда была бы предсказанной — пастырь, но без права наследования имущества семьи, пастырь, но без возможности стать Магистром, потому как был еще и старший брат, любимец отца. Удушив старшего брата, чтобы получить замок и родовое имя, которое не могло быть ему присвоено, покуда жив старший в роду, получил таким нехитрым образом возможность возвыситься до советника кастыря Блангорры, желая стать Магистром. Избавился совсем от прошлого, продав свою невесту в Дикие миры, потому как узнала она обо всем свершенном. Как пастырь, читал в душах, обращенных к нему в моменты молитвы без труда, используя потом тайносказанное без зазрения совести. Узнав о том, что вскоре отправляется поход к Диким, явился ко двору Примов, горя благородным негодованием и желанием отомстить за похищенную невесту и покарать виновных. Прим урезонил горящего праведным гневом юного пастыря, приказав не трогать без дополнительных указаний никого до тех пор, пока весовщики не расследуют. Но вот незадача — ни одного не оказалось в армии, да и членов других кланов тоже не было — только пастыри и свободнорожденные. Поэтому были вырезаны под корень во славу Великой Семерки и мирских Примов — как страшно кричал советник, отправляя верных своих воинов в атаку на беззащитные города и деревеньки. Все, что попадалось — залили водой или сожгли — как повезло, какой сезон был. Если, например, дождей — то смыты водой, а жители утоплены, не жалели никого — ни старого, ни малого — мол, разгул стихий был — и все шито-крыто; женщин убивали нещадно. Ибо фон Реймером сказано было, что продались дикие Хрону, и нет им пощады, а потом среди развалин забирали себе все, что могли унести. К концу похода среди воинов остались только верные кастырю, остальные погибали — иногда при странных обстоятельствах, были упокоены без долгих разбирательств, обоз удлинялся. Заматеревшие к тому времени фон Реймер и фон Маар были как заговоренные — их не брали ни стрелы, ни яд.

Сколько было покушений совершено — не счесть. Тех, кто был уличен в заговоре, никто никогда более не видел. Остальные молчали — хранили верность, почитая за честь служить столь могущественным господам. Потому что знали, что даже за малейший шепоток грядет неминуемая смерть. Вот и молчали. В положенный срок пожаловало блестящее войско, хотя и в изрядно потрепанных доспехах, как победители в Блангорру. Изможденные и измученные тяготами похода были суровы их лица. Скорбя о потерянных товарищах, приказали они создать памятник воину, покорявшему Дикие миры. Пахли вернувшиеся пастыри дымом и порохом. Потом советник фон Реймер стал Магистром и наместником Мира, а рыцарь фон Маар убыл в свою вотчину, где благополучно женился на девице де Брасс из соседнего благородного, но обнищавшего семейства. Говорят, что счастлив был в браке. Фон Реймер стал всемогущ, запретил упоминание своего имени простыми смертными, стремясь стать похожим на семерку божественных создателей, высочайшим своим повелением став «Магистром».

Магистр позволить мог себе все, что только хотелось. Все остальные рыцари, которые вернулись из похода, были вернее собак для наместника — ему стоило только кликнуть и они пошли бы за ним куда угодно. Челядь Магистра была подобрана таким образом, что только лучшие могли попасть туда. Самым искусным в Мире слыл его повар, ибо любил господин вкусно и затейливо покушать — лишь тот, кто готовил Примам, мог сравниться с ним. Девки, гревшие ему постель — были самыми красивыми, их порой хотели взять в законные дамы самые благородные люди Мира, но могли себе это позволить только после Магистра. Который любил шутить при такой процедуре, что «я благословить должен сей союз, плотью проверив, достойна ли эта девица украшать собой ваш род». Любил наместник свое право «первой ночи», которое ввел именно он. Монастыри присылали ему часть своей казны. Монахи боялись его, как огня, посему никогда не задерживали платежи. Даже его наперсник теперь под боком — скучно стало рыцарю де Брассу, оказавшемуся не у дел, в своей глубинке — вернулся на службу и теперь был доверенным советником. Итак, Магистр наслаждался жизнью и был счастлив? Да нет же! Те ночи, когда он был трезв и не услаждал свою плоть какой-нибудь девицей, были бессонны и мучительны. Ничего не радовало после таких ночей Магистра, казалось, что все — зря.

Терзался Магистр тем, что он не Прим. Почему, ну почему, кровь его не приняла кровь правителей, и не знал он при рождении слов предсказания?! Какой бы он был правитель! А Приму какую он мог бы создать для себя… Ну почему не ему принадлежали многочисленные стада примовских единорогов?! Вот Прим нынешний — молокосос, он больше ничего не может, кроме как сидеть, как истукан на троне, да примовский огненный венец носить, да какие-то таинства вершить.

Смог себе красавицу Приму создать, а более ничего чудесного от него Мир и не видел — воочию не видел. Вот то-то и оно! А ему, Магистру, перед которым трепетала половина Зории, кладовые которого полны золота, драгоценностей, редких металлов и других диковинок, приходилось прятать глаза, стараясь изо всех сил, чтобы Приму и в голову не пришло усомниться в верности главного пастыря страны. Под боком правителя можно было творить такие вещи — так близко никто и не будет подозревать, что кто-то может осмелиться преступить Кодексы, особенно кастырь — оплот и поддержка Мира и Прима. После бессонных ночей Магистра обычно начинались какие-нибудь изменения в Мире — то налог новый введут, то срок службы в армии удлинят, то еще что придумают — под предлогом, что для народа. В общем, тешил себя Магистр, чем мог. Но лишь только после какой-нибудь особо замысловатой казни или пыток изощренных становилось легче. Чужая кровь смывала тяжкие раздумья и уносила сетования на судьбу. Потом приходило горделивое осознание своего могущества…

Внезапно Магистр почувствовал, что советник стал излишне настойчив в шепоте своем. Встрепенулся кастырь, увидел багровое пятно в зале — друг-палач пришел, напомнить о своем обещании. Сегодня палач обещал особо изысканные пытки для заговорщиков, которые осмелились шепнуть крамольное нечто про Магистра, а там и про Прима недолго шептать начать. Да кто им позволил, трепать по углам пресветлое имя?! Вспомнить они, видите ли, решили, как звали Магистра в юности, да и заспорили о правильности имени, да громко заспорили, что донеслось до Магистра, который очень не любил, когда ему напоминали про те времена. Вроде говорили, что они в походе были в том самом, по Диким мирам который. Что воинами были, сражались с ним бок о бок. Ага, воинами — те, кто жив остался, предан до самой смерти, уж они не нашепчут. Уж кому — кому, как не ему об этом знать… Так что, если всякие свободнокровки начнут себя воинами мнить — это куда же Мир катится? Поэтому велел палачу приготовиться по-особому. Чтобы и на пользу дела, да и оттянуться хотелось. А тут эти кляузники, шептуны, грязные девки, орущие дети… Магистр встал, показывая, что прием окончен. Советник, пастырь-рыцарь де Брасс, тот час же начал собирать упавшие бумаги и разгонять народ, чтобы дали кастырю пройти:

— Все, все, завтра приходите, завтра. На сегодня приема нет. Расходитесь, господа хорошие, а то сейчас рыцарей созову, чтобы скорости добавить.

С недовольным гулом миряне разбредались из залы справедливости. Магистр прошел в свои покои, где его уже поджидал целый рой ухаживальщиков — любая благородная дама бы позавидовала тому, как трепещут над таким клиентом доблестные парикмахеры-массажисты-маникюрши. Все процедуры были длительными, но очень приятными. Магистр расслабился и отдал себя в чуткие руки ухаживальщиков. Теперь наступало личное его время, которое он проводил с немалой приятностью. После всех процедур ждал обильный обед, полуденный сон, а к вечеру зрелище — обещанная казнь с завораживающим театром пыток, а потом, коли желание будет, на ночь можно подстилку поискать — помягче, помоложе да покрасивее.

Обед оправдал ожидания, повар снова изощрился и устроил настоящий праздник вкуса и желудка. Все блюда были такими, такими… Что даже не расскажешь. Свежими, сочными, удивлявшими новизной и вкусом. Неожиданные сочетания, казалось бы, несочетаемого. Как мог этот красномордый, вечно недовольный, ворчащий свободнокровый мужик, родом откуда-то с приграничья ежедневно творить такую сказку?! Откуда он знал, как сделать вот это, чему даже еще и названия нет, что оно будет так сочиться мясным соком, и подчеркнуть вкус и аромат его, призван какой-то иноземный фрукт с нежной кислинкой? И вновь повидавший на своем веку Магистр мог признать, что удовлетворен и насытился.

Каждый раз давая себе слово, что, как только повар повторится — быть головушке его на плахе, ибо дар кулинарный такой не от семерки, а от Хрона. Но отказаться от таких яств сейчас, когда вроде и вина повара не доказана, нет уж, увольте… С трудом выбравшись из-за обеденного стола, препровожден был в апартаменты для полуденного сна. Появилась было девка какая-то, де Брасс выбирал, кого прислать, ибо бывало, шалил Магистр после обеда, да он сонно отмахнулся от нее — не до тебя сегодня. Уложен был на мягчайшие перины-подушки за легкий полог, спасавший от всяких кусачих насекомых, осмеливающихся тревожить сон, и провалился в сладкую дрему.

Проснувшись, освежился в купальне с теплой водой, бодрящей мятым запахом. Достопочтенный кастырь скушал на полдник чашечку десерта. А потом бодрой походкой отправился в пыточную, в которой мастер заплечных дел уже готовил свои пугающие инструменты для жертвы. Вскоре привели первого узника.

Совсем молодого еще юнца, который, тем не менее, обвинялся уже в подрыве государственных устоев. Пытался какую-то машину изобрести, которая якобы сама могла лопасти мельниц крутить и не только в сезон ветров, а и в сезон дождей, и свет давать, в прозрачную вазу спрятанный. Смешно. Будто бы в сезон дождей что — то работать может. Когда все тонет в потоках воды, стремящейся с неба, и все сидят по своим домам, и только мужской пол высовывает нос на улицу, да и то лишь в случае крайней необходимости. Узник пытался выглядеть бодрячком, да только заметно его потряхивало при взгляде на палача — предварительные пытки уже были произведены. Стены в каземате давно стали грязно-коричневого цвета, с веками въедавшимися потеками — крови, воды, рвоты и всякого такого, что может еще использоваться в тяжелом и неблагодарном ремесле выбивания правды. А запах, запах тоже соответствовал месту и времени — запах угасших надежд, замученных ожиданий, затхлости, пота, того самого тяжелого липкого пота, который выступает на всем теле, когда страшно до жути, до состояния такого, что вот-вот лопнет мочевой пузырь и по ногам потечет желтенькая водичка, вперемешку с коричневой вонючей жижей. Углы были затянуты пыльно-мохнатой паутиной, нараставшей там уже много времен, пауки, что сидели в центре, тоже такие, особенные — очень толстые, с детскую головку величиной, чем питались — понятно. Поговаривали, что они очень любят кровушку и мяско человеческое, которое, бывало, остается после того, как узник уже сознается или не может говорить, чтобы сознаться, и волокут его бессловесного на казнь, как якобы сознавшегося, потешить народ. У палача среди пауков любимцы были, он им даже имена давал.

Магистр войдя, основательно умостился в удобном кресле и трижды хлопнул в ладоши — что вы, мол, меня ждать заставляете. Палач надел свой знаменитый красный кожаный колпак с прорезями для глаз и начал деловито привязывать руки заключенного к деревянному креслу, потемневшему от времени и крови. Вошел писарь и устроился неподалеку в углу, чтобы вести протокол допроса и внести свою лепту, так сказать, в историю Мира. Все записи допросов покрывались специальным составом и хранились в монастырях неподалеку. Сегодня вечером должен был оттуда прибыть монах с магистратовой долей от казны монастырской, и он же уносил накопленные за неделю свитки с запечатленными допросами. Допрос вел Магистр, а правдивость ответов подкреплял своим мастерством палач. Пленник уже был готов, процедура добывания правды началась.

— Имя твое? Род занятий? К какой касте принадлежность?

— Святозар Сенкевич. Изобретатель я. Работал у Форстона на стройке.

Свободнокровые мы, из западного приграничья.

Магистр усмехнулся, не к месту вспомнилось, что и повар его знаменитый оттуда же. Писарь подобострастно хихикнул, палач хмыкнул. Магистр продолжил:

— Ныне все рядятся в изобретатели, на стройке-то ты кем был? Лишь бы не работать.

Вот раньше только за то, что ты пытаешься что-то изменить в уже давно проверенном и надежном, уши бы отрезали и сразу отправили ворон кормить. А мы тут еще на тебя время тратим, на таких, как ты, хроновых помощников. Вон палача потеть заставляешь, в колпаке ему, небось, жарко. А сейчас еще из тебя правду выбивать придется. А, Святозар Сенкевич? Как ты докатился до изобретательства?

Не было других занятий у тебя, что ли? Родители-то как тебе позволили учиться на такое? Это же еще недавно каралось…

— Я, господин Магистр, сам все выучил. Родителей не помню, сирота я. Вот и выучился. А с детства интересно мне было, как да что устроено. И в сезон дождей заняться было нечем, вот и сидел в кузне, выдумывал себе занятия. У нас в приграничье и вовсе скучно. Дед Пров-кузнец меня металлическому ремеслу учил, ну я и попутно все изучал, что попадалось. А потом попал на глаза к господину Форстону. Он ко мне сочувствие поимел, я ему устройства всякие творил — для подъема груза на высоту, для перемешивания всяких материалов, да много чего.

Память и зрение у меня хорошие, говорят, прабабушка какая-то из астрономов была, — пленник поднял на Магистра взгляд — глаза и вправду схожи с астрономовскими, — А палач пусть меня не пытает, вы ему скажите, — и ему хорошо, не потеть, а я и так все расскажу. Вели, Магистр, чтобы мои рисунки принесли или дали на чем рисовать.

Магистр от подобной речи сначала опешил, а потом хохотнул — утреннее солнечное настроение понемногу возвращалось — велел принести рисунки узника, чтобы не терять времени и успеть закончить все допросы до прибытия монаха-казначея. На сегодня надо было успеть дотемна, чтобы неделю закрыть вчистую, и отправить все свитки с монахом, а не тянуть до начала недели, не любил Магистр неоконченных дел. Поэтому сейчас и решил — остальные пусть до после выходных ждут, хотя и думали с палачом нечто этакое сотворить — какие-нибудь редкостные пытки учинить.

Принесли требуемое, рисунков оказалось не так уж и мало. Схемы какие-то непонятные. Развешали, где придется.

— Развяжите его, объясняй теперь, ради чего палачу следует от тебя отдохнуть?

Святозар, растирая затекшие руки, подошел к своим схемам и с благоговением начал:

— Позволь предоставить на твой суд, господин Магистр, ветряк моего изобретения, который во время ветров будет копить силу ветра в вот эту катушку, а потом, в другое время, сможет ее высвободить, и будет вращать крылья мельницы и зажжет эту запаянную вазу со стержнем внутри светом, не хуже солнечного. И да поможет мне Великая Семерка.

После этого вдохновленный вниманием Сенкевич достаточно долгое время вещал о своем изобретении, которое, как он сказал, «позволит превратить ночь в день, чтобы хроновы помощники не могли вредить никому из мирян». Бегал по камере, войдя в раж и пытаясь донести до слушателя всю полезность своей придумки. Но чем больше он распалялся, тем больше хмурился Магистр, представляя себя полную ломку всего, что так хорошо было устроено и так ладно работало в течение уже которого времени. Да и сам процесс общения с узником слишком затянулся.

Магистру начал надоедать торопливый рассказ смуглого человечка, быстро бегающего по каменному полу от рисунка к рисунку и еще не знающего, что он уже приговорен, его изобретение оказалось лишним в этом Мире. Потому что попал в «не тогда и не туда». В ненужное место и в неподходящее время. От наступившей скуки Магистр начал внимательно разглядывать узника, увидел реденькие темные волосики, немного торчащие уши, нос с горбинкой. Подумал, что в детстве мальчишку сверстники лупили, наверное, нещадно за умничанье. И не зря лупили, жалко, что не забили совсем. Тогда бы Магистру не пришлось сейчас выслушивать весь этот скучный бред. Понаблюдав еще немного за пауками в углах камеры, Магистр властно вскинул руку в останавливающем жесте:

— Довольно, Сенкевич. Мне понятно, что ты хотел сказать.

Странные серые глаза взглянули с последней надеждой на правителя, робко так, немного исподлобья:

— И каково будет твое решение, господин Магистр?

— Виновен. Ты виновен в подрыве устоев государства, в преступлении против высочайшей милости и правления государей наших Примов. Ты виновен и будешь казнен, каким способом — тебе будет известно позднее. Приговор окончательный и помилован ты не будешь. Смерть твоя послужит для устрашения всех инакомыслящих, и не обещаю тебе, что он будет легка. Говори, если тебе еще есть, что сказать. Последнее твое слово прозвучит сейчас. После никто уже не заговорит с тобой, как с человеком, будешь ты просто груда костей, облеченная в кожаный мешок и вращающая по недоразумению глазами. А уши, уши тебе обрежут, как преступнику, приспешнику Хрона, чтобы ты не смог услышать его приказы, когда попадешь в его Хронилища и не сможешь навредить Великой Семерке. Ибо великий грех это, особенно для свободнорожденного — пытаться изменить существующий порядок в Мире. Кто ты каков, чтобы изменить Мир?

Узник съежился еще больше, вконец напуганный сказанным — вроде бы сначала Магистр был благожелательным и слушал вполне спокойно. Внезапно выпрямился, словно вспомнив что-то, что еще позволит ему остаться-таки в списках живых, и, решившись отдать самое дорогое, что еще оставалось:

— Господин Магистр, я имею сказать еще вот что. Как-то мы ремонт в часовой башне здешней производили, и наткнулись в подвале на чертеж. Была эта схема где-то прежде глубоко зарыта, а в тот момент произошло, помните, повальное почвотрясение и всякий хлам был вынесен наверх? Так вот, там обнаружили мы странную схему, которая включала в себя все часовые башни Мира, якобы связанные между собой и с блангоррской башней.

Тут Святозар остановился, увидев, какое странное выражение приобрело лицо Магистра. Оно стало багрово-желтым, правитель, задыхаясь, схватился за грудь, пытаясь вздохнуть. Подбежали все, кто был в пыточной в тот момент, начали суетиться вокруг, предлагая кто что — пить, стул, открыть двери, кто-то, особо ретивый, предложил кровь пустить. Магистр замахал руками, из предложенного выбрал стул и воду, затем приказал всем удалиться из камеры, оставив его наедине с заключенным, объявив, что дело государственной важности. Как только подручные удалились, Магистр подошел к заключенному:

— Говори.

— Так вот, в схеме той была нарисована связь между всеми часовыми башнями и странное какое-то устройство, которое встроено в часы, а камни те, помните, которые на всех башнях есть, камни те, они там тоже не просто так. И там внизу, под наблюдательными площадками еще…

Тут Магистр сделал Сенкевичу знак замолчать, подошел к нему поближе, придвинув свое мясистое ухо, слегка поросшее седоватым пушком, и знаком предложил продолжить рассказ. Сенкевич зашептал нечто такое, что уже было известно Магистру, но изобретателю о том не было ведомо, было последней его надеждой, его выкупом, билетом в жизнь. Магистр выслушал, благосклонно покачивая головой.

Рассказ продолжался довольно долго. Затем, ни слова не произнеся, Магистр подошел к окованной металлом двери, резко распахнул ее, зычным криком созвав всех тех, кого перед этим выгнал из камеры. Когда все вернулись, приказал вырвать язык у пленника и обрезать уши.

В ужасе от услышанного, казнимый не мог и слова сказать. Из горла вырвалось только какое-то придушенное шипение, которое все же потом прорвалось в страстный крик невинно осужденного:

— ЗА ЧТО???? Магистр, вспомни Кодекс! Оставь мне жизнь!

Магистр, повернув к бывшему изобретателю бесстрастное лицо, сухим голосом возвестил:

— Ты виновен в подрыве устоев государства, в преступлении против высочайшей милости и правления государей наших Примов. Приговор окончательный и помилован ты не будешь. И не надо такое лицо мне показывать, я тебе и ранее приговор огласил, а ты, подлец, попытался мне предложить сделку! Мне, Магистру Мира, всаднику, владельцу единорога, рыцарю серебряные шпоры, трубадуру и кастырю? Молчишь?! Вот и молчи! — подошел к чертежам и сорвал их все, сворачивая небрежно.

И обратившись к палачу уже:

— Да, а язык ему сейчас же вырви. Чертежи все упаковать, не читая, не разглядывая, под страхом быть обвиненным в соучастии. Все мне принести! Недосчитаюсь, головы поснимаю, собственноручно, буду тупым ножом отпиливать!! — прогремел на всю пыточную и вышел, едва не прищемив секретаря, который, юркнув в приоткрытую дверь, поспешил семенящей походкой за Магистром.

Заскучавший было палач странно как-то засопел под своей маской, подошел к узнику, который отныне переставал быть в списке живых и лишался всех своих прав, которые прежде были у него. Взял Святозара за руку и повел к забрызганному багрово-коричневыми пятнами станку, на котором удалялись неугодным и болтливым их языки. Страшное мучение отразилось во взгляде Святозара, с потерей языка уходящего из мира живых, а с потерей ушей — и из мира мертвых. Будто бы и не существовал Святозар Сенкевич никогда, и не было такого. Имя его будет вымарано из всех регистрационных книг, а любого, кто будет замечен и обвинен в упоминании имени незадачливого изобретателя, лишат ушей.

Магистр шел по коридорам, улыбаясь каким-то своим мыслям, невпопад кивая бубнившему что-то секретарю, заложив себе в память закладочку — найти Крэйга Форстона, каменщика и притянуть к ответу. День, так светло начавшийся, не обманул ожиданий. Из прошлого вернулся к нему утерянный секрет, за который не жалко было не только этой чужой жизни, Были грешки и потяжелее. Магистр заплатил целой кастой астрономов, самых почитаемых после пастырей и Примов, людей за могущество и силу. Вспомнились и те, чьи жизни ушли в уплату темнобородому за могущество, богатство и славу. Пришли и непрошенной колючкой зацепились, застряли в памяти. Воспоминания, которые были из тех времен, когда его еще звали Торнвальдом фон Реймер, и именно они, эти воспоминания сегодня весь день портили настроение.

Было это очень-очень давно. На самом краю Мира, на границе с Дикими мирами, куда направлялось блестящее войско во главе с юным Торнвальдом, неподалеку от купеческого Торговища, раскинулся город Турск, омываемый чистейшими водами озера Мэйри. В этом городе и решено было устроить трехдневную передышку для блестящего воинства. Турск приятно поразил своей продуманностью, немыслимой чистотой, богатством горожан и множеством отрешенных от Мира астрономов. Астрономов, конечно же, все и ранее видели, но эти, турские, были какие-то совсем немыслимые. Их глаза, которые, казалось, смотрят сквозь вас, будто бы видят нечто, невиданное и невидимое ни для кого более. Эта отрешенность была чем-то сродни надменности, которую фон Реймер запомнил. Крепко запомнил, чтобы при случае поквитаться. Ибо нет никого в Мире могущественнее и величавее, чем он, юный советник блангоррского Магистра! А вот не склонивший голову перед величием войска, в лице которого сам Прим выступал в поход, да будет уничтожен.

…Город был славным. Розово-голубые рассветы, когда все семь светил начинали поочередно появляться над горизонтом, пурпурно-синие закаты, когда темнело медленно, и луны начинали свое неторопливое восхождение, провожая дневных собратьев, размеренно опускающихся за горизонт. Воинам повезло, и астрономы постарались, было тщательно просчитано время выступления в поход.

Поход длился все межсезонье и теплый сезон. Не пришлось сражаться с ветрами или шагать под проливными дождями. В Турске была тогда самая благодатная пора — рыбаки возвращались с богатым уловом, ветви деревьев ломились от плодов, а стада увеличивались с каждым месяцем и девушки хорошели с каждым рассветом. Да, вот девушки в Турске заслуживали песнопений, серенад, сражений, некоторые стоили целых городов. Про них можно было бесконечно разглагольствовать и писать стихи, песни, плясать вокруг них кругами всякие странные танцы. Дамы и девы в Блангорре тоже были неплохи, но горожанки Турска… Один взгляд — и ты пленен навеки. Особо хороши дочери астрономов — эти были просто небожительницами, за них можно было отдать полМира. Вольностей солдатских не было, особо страждущие заехать успели в Багрод — пригород, где обитали тиманти, и насладится прелестями тамошних девиц. Здесь же царили чистота и благолепие. Хотелось петь, слагать стихи, дарить цветы и вздыхать потихоньку, сидя под окном своей звезды и плакать от счастья, что довелось здесь побывать… В поход уже никому и не охота было. Зачем какое-то эфемерное богатство и слава, когда счастье — вот оно, рядом сидит или идет, мило улыбаясь. Смеется заливисто над твоими шутками, поднимает взгляд свой, озаряя весь день одним только присутствием. Торнвальд на первом же приеме в честь славного мирского войска был сражен неземной красотой дочери старшего астронома Селены Виктории де Аастр. Готов был бросить все, за нее не жалко было и весь Мир отдать. Свое время без остатка проводил рядом с астрономовыми башнями, чтобы хоть краем глаза увидеть свою прекрасную деву — впервые перестал думать о богатстве и славе, а захотелось иного. Селена же проплывала мимо, бросив равнодушный взгляд. Непривыкший к такому обращению юный рыцарь вскипал, уходил, клянясь про себя забросить это дурное занятие и призывая Хрона на астрономовы головы. А потом приходил снова. Иногда Селена насмешничала, спрашивая, а когда это рыцари воюют, или воюют только с девами?

Ох, и языкаста была она. Бритва просто, а не язык. Скажет, как отрежет. Но хороша, даже во снах не приснится такой красоты. Вся словно точеная — высокая пышная грудь, крепкие бедра, длинные ноги, белоснежная кожа без единого изъяна. А лицо — настолько прекрасных просто не бывает. Слегка худощавое, чуть скуластое, высокие дугами брови, проклятые астрономовы глаза с этим горящим зрачком, длинные черные волосы, обычно безжалостно стянутые в косу. Темно-розовые, чуть припухшие губы, которые, когда улыбались, открывали белоснежные, безупречные зубки — одно только ехидство ее улыбок могла свести с ума. Умна, прекрасна и обаятельна — просто безукоризненна была дева Селена де Аастр. Обаятельна, но не с Торнвальдом. И ум свой она при встречах с юным советником направляла лишь на подколки да насмешки. После очередной перепалки рыцарь ушел от башни, сжав кулаки так, что долгое время не сходили с ладоней полумесяцы от впившихся ногтей. Все их словесные пикировки, заканчивались полной победой Селены, которая, гордо подняв голову и торжествующе откинув за спину косу, уходила к себе.

Даже спина ее была полна презрения к жалкому рыцарю, который сидел, трепеща от нанесенного оскорбления. Любовь живет рядом с ненавистью. И просыпающаяся ненависть юного советника изменила судьбы многих… Ночь, наступившая после неудачного свидания, была долгой — вязкой и сине-зеленой, как полуразложившийся труп. Время вновь потеряло свою нить и нашло нечто, что заменило ее — тянущееся, ползучее. За эту проклятую ночь униженный рыцарь проживал снова и снова свою жизнь, сидя в палатке, которая больше похожа на переносной дворец, беседуя и поднимая в чью-то честь бокалы, говоря с невидимыми собеседниками. Ох, не видела Селена своего воздыхателя в этот час. Не знала она, с кем имеет дело.

Страшен он был. Озлобленный, всклоченный, донельзя пьяный советник являл собой почти точную копию хронова облика, с обожанием малюемого оголтелыми поклонниками темнобородого. Заглянувший было за приказаниями паж, вылетел как ветер, только увидев это чудное зрелище.

Первые лучи рассвета привели уже протрезвевшего Торнвальда к городскому кастырю-кровнику, где рыцарь предложил услуги своего войска для истребления хищников — любых, которые досаждали городу — одноногих, двуногих, многоногих, всяких. Объяснил тем, что время выхода в поход еще не настало, а солдаты и рыцари могут потерять хватку и расслабиться, привыкнув к мирной жизни. Недоуменно выслушал пастырь Турска это предложение, но вынужден был его отклонить — не было никаких хищников окрест, чтобы досаждали горожанам.

Когда прошли все мыслимые и немыслимые сроки, и нужно было выступать в поход, приснился фон Реймеру сон. Явился ему Хрон. Такое уже бывало и ранее.

Когда мешали всякие неугодные его планам. Мать, отец, брат, несчетное количество девок, косо посмотревших, да мало ли еще кто. Те, кто мешал, те, кто был неугоден.

Обида, недовольство, ненависть и зависть, всякий раз приводили Торнвальда к бутылке. А когда уже разум замутнялся от выпитого, те же чувства внушали одну мысль — он лучший, он избранный. Все остальные — быдло прыщавое, мешающее его подвигам на пути к божественной славе и невиданному богатству. Он — самый великий воин, и как смеют смерды и холопы становиться на его пути. Вот на этот раз, девица та, Селена, он же ей такое предлагал, что никто в Мире, да не то, что на всех бескрайних просторах Зории даже, не мог предложить. А она, глупая, негодная девка!!! Она посмела ему перечить. Она даже не слушала его, она лишь поднимала на смех, осмеивала каждое его слово!!! Будто бы мальчишка он безродный, а не блистательный рыцарь, самый лучший из всех, кто лишь существовал в этом Мире!

Она должна быть наказана, и так, как никто не бывал еще наказан. Ее вина безмерна была в глазах фон Реймера и посему, наказана будет даже кровь ее, должны все астрономы, все их хроново племя должны получить по заслугам. И Хроново появление гарантировало, что возмездие свершится. И нашептал ведь враг мирской, нашептал такого, что и в мыслях не могло у смертного появиться. Велено было вступить сначала в сговор с кочевниками, да и продать им всех женщин, которые из гордой породы астрономов, дочери того божественного звездочета, который был среди творцов сущего, а его мирские дети теперь призваны наблюдать и читать звездные знаки и стать вечными стражами Мира.

Нашептанное было успешно претворено в жизнь. Советник и его ближайший друг и сподвижник, удачно провернув дельце, потом на обратной дороге также удачно избавились от неугодных свидетелей. Советник было подумывал и дружка своего закадычного пристроить к Хрону в чертоги, да откупился тот дарами несчетными, пообещав еще больше и выполняя все время свои обещания с довесками — большими и большими. Показывая, что помнит о великой оказанной милости. Отдав даже свою лелеемую супругу в игрушки. Воспоминания, воспоминания… Что толку от них тому, кто прошел пол Зории, кому некого бояться.

Тому, у чьих ног лежит практически все. Кто почти стал божеством еще при жизни.

Только ночи, когда вдруг случаются одинокими — тогда только безжалостная память начинает покусывать и напоминать, где, когда, кого и за что. Вот и сегодня бестолковый и суетливый этот изобретатель напомнил о делах минувших уж давно и скрытых под пылью прошедших лет.

Вечерело уж. Очнувшийся от дум Магистр велел готовить ужин, омовения и вечерний прием. В рабочем кабинете, в котором решались судьбы Мира, сквозь открытые окна пробивались мягко золотящиеся лучи опускавшихся на ночь солнц — все семь божественных светил: Прим, Астр, Вита, Пастырь, Кам, Вес и Торг.

Магистр откинулся от стола, сгрудив в кучу бумаги, вершившие судьбы. Подошел к окну, потянулся. Взглянул еще раз на сияющие лики готовящихся ко сну божеств и вздрогнул. Померещилось, что затянуло все кровавой какой-то паутиной. Потряс седеющими кудрями, развеяв морок, зажмурился. Открыв глаза, обнаружил, что все по-прежнему, по-обычному. И нет причин вторгаться божественному в дела мирские. Вот только в левую лопатку вошла игла боли и не хочет никак отпускать.

Ну да ладно, подумалось, если не пройдет — вызову попозже лекаря, пусть лечит.

Ужин был любимой трапезой Магистра, обычно проходившей в небольшой зале, с зажженными светильниками, источающими мягкий свет и приятный аромат.

Прием пищи обслуживался дворцовой гвардией, попасть в которую было очень трудно, почти невероятно. Все гвардейцы отбирались самим Магистром, должны были иметь определенные физические параметры, идеальное здоровье, уметь молчать и иметь рекомендации от глав всех верховных каст — кастырей. Повар, как всегда к ужину подавал свои особо изысканные и любимые Магистром блюда.

Неопробованные блюда на ужин не подавались — тут и речи не могло быть о каких — то экспериментах. Только все проверенное и самое лучшее. Придя на ужин, Магистр поинтересовался, не прибыл ли монах с казной, получив отрицательный ответ, призадумался — обычно опозданий не было, поставил себе на заметку быть построже с пастырями, дабы тех в пот прошибло, и не вздумали зажимать долю мирскую от божественных поборов. От мирян собрано и мирянам же пусть и будет возвращено, ну или одному мирянину, особо нуждающемуся. Ему, Магистру. А то ведь, Прим далеко, а пастырь пастырей — Магистр, вот он рядышком… Подмигнув сам себе, кастырь прошел к своему месту, расположился поудобнее и велел, чтоб подавали. В тщательно отрепетированной процедуре подачи пищи не было места суетливым или непродуманным движениям. Все было идеально спланировано и напоминало красивый, яркий и замысловатый танец, да что там — спектакль или балет со многими участниками. Эффект получался потрясающий — вроде бы и не мешал никто и перерывов не было — стоило Магистру поднять руку, в ней в этот же миг оказывалось требуемое и никогда не было промашек и промедлений. Получив немало удовольствий от трапезы, Магистр приказал подать десерт в опочивальню после омовений. А пока пожаловал вновь в кабинет, разбирать дела личные и выслушать несколько просителей, которых рекомендовали верховные кастыри.

Среди последних оказалось несколько девиц — как приятной внешности, так и не очень. Одна девица до дрожи в коленях напомнила ту, давнишнюю его возлюбленную, дочь астрономовскую, Селену. Все девицы пришли просить о первой ночи, потому как замуж собирались, и требовалось им заключение об их невинности. Что ж, любимая магистрова обязанность — он и выбрал на эту ночь ту девицу, такую похожую. Быстренько разобравшись с остальными текущими делами, правитель отбыл на омовения.

Общение с банщиком-философом еще больше укрепило магистрово настроение, сделав его почти радужным, ожидающим какого-то чуда. Путешествие после влажно-пряно-жгучей ванны, взбодрившей после долгого дня, по прохладным галереям дворца было особенно приятным. Мягко светившие закаты за окнами, не были яростно пылающими, предрекающими смену сезона, и не были пугающе фиолетовыми — это когда время смещалось, и солнца попросту сваливались за горизонт, не успев подплыть к нему. На ходу, сделав несколько указаний насчет завтрашнего дня едва поспевавшему советнику — ибо Магистр до сих пор ходил широкими, вроде бы неспешными шагами человека, привычного к дальним переходам. Советник смешно подпрыгивал рядом, пытаясь еще и записать все сказанное, чтобы не забыть нечаянно какую-нибудь вроде и мелочь, но голова-то одна. И вот опочивальня. На сервировочном столике благоухает какой-то особой смесью ароматов десерт, охраняемый дюжим гвардейцем. После серии отравлений, унесших много кастырей, в том числе и несколько верховных, было строжайше приказано ввести охрану для пищи власть предержащих чиновников. Кое-кто, конечно, от таких перемещений в мир иной только выиграл, поговаривали даже, кто выиграл. Но потихоньку так, шепотом, и только самым верным друзьям. А теперь вместо официантов несут блюда рослые гвардейцы, и охраняют, стоя навытяжку рядом, пока не будет съедено желаемое количество яства.

Окно было приоткрыто, и вечерний ветерок мягко колыхал багровые шторы, неподалеку на полурасправленной постели под багрово-черным балдахином сидела выбранная на ночь девушка, которая была так похожа на ту, незабываемую. Сидела, понурившись, сгорбив плечи и свесив плети белоснежных рук между колен — в розоватых кружевах. Разрушив своей позой свою похожесть мгновенно, став не более чем девкой, еще одной из череды более или менее знатных, пришедших за подтверждением целомудрия, теряя его при этой процедуре целиком. Гордая Селена никогда не позволяла своей спине быть согнутой. Ее взгляд прожигал насквозь, и он не мог ее даже представить сломленной. А эта — только пришла и уже все, ручки — ножки поникли, взгляд, как у дохлой рыбы, тьфу, да и только. Вот поэтому Магистр предпочитал иметь дело с тимантями, те хоть знают, на что идут и отрабатывают свои кровные по-честному. Вот как он эту девицу проверять будет? Руками что ли?

Охохоханьки. Решил, что сначала отведает десерт, который так нахваливал повар, а потом подумает, что делать с девицей. Сел в кресло, офицер бесшумно подкатил сервировочный столик и, в продолжение того балета, который был за ужином, с такой же отрепетированной грацией сервировал стол для десерта. Открыл стеклянную крышку с тарелочки:

— Мммм, судя по запаху, тут что-то этакое! — пробормотал себе под нос Магистр. Посидел, вдыхая чудный запах, который был таким, таким, даже не подберешь подходящее сравнение. Отрезал тоненький, сочащийся кусочек и, заранее смакуя взрывающийся букет вкуса на языке, поднес ко рту. Потом прожевал это нечто, с непередаваемым вкусом и ароматом. Десерты повар на ужин всегда готовил разные, не повторяясь уже около 10 лет. И всегда казалось, что ничего более вкусного быть не может. Но чудо повторялось из вечера в вечер. И тут Магистр услышал из глубины алькова слабый голосок:

— А можно мне кусочек?

«Оооо», — подумалось Магистру, — «оно умеет разговаривать, а не только пришло ноги раздвинуть, чтобы замуж выйти, жить со своим муженьком долго и счастливо, и нарожать на славу Прима и всех его кастырей кучу потомков — таких же бессловесных девок или пушечное мясо, во славу его, Магистра». Изобразил улыбку и, повернувшись к кровати:

— Иди сюда, дитя мое, конечно же, я поделюсь с тобой этим кусочком. Никто тебя здесь не обидит, — подошел к девице, которая внимания разрумянилась, заблестели глазки, и вроде оживилась маленько. Хотя сходства с рыбой так и не утратила.

Бездонные голубые глаза (у той были серо-зеленые с этими их астрономовыми странными зрачками), округлый ротик с мягкими нежно-розовыми губками (у той были слегка припухшие, словно от поцелуев и темно-розовые) приоткрылся и жаждал испробовать неведомое блюдо. Магистр еще подразнил девицу, потом откромсал неровный кусок от лакомства и протянул ей. Она взяла своей нежно — белой ручкой позлащенную вилку с нанизанным угощением, откусила маленький, совсем малюсенький кусочек и едва не потеряла сознание от избытка чувств.

Магистр подождал, пока она доела, а потом без долгих вступлений грубо, по — солдафонски подмял ее под себя. Она даже не пыталась сопротивляться, только ойкнула потихоньку, а потом лежала и покорно выполняла все, что он ей говорил, не сводя рыбьих своих глазок с его лица, боясь пропустить хотя бы словечко. И только, когда простыня под ними окрасилась в красный, и пресыщенное, усталое тело Магистра откатилось от девицы, она тихонько вздохнула с видимым облегчением.

Магистр позвонил горничным, которые выдворили надоевшую уже гостью с желанным трофеем — окровавленной простыней — гарантом бывшей чистоты и невинности. Билетом в замужество. Горничные быстренько навели порядок, пока Магистр подкрепился вечерней порцией вина, щедро сдобренного пряностями.

Соизволил сообщить, что более ничего не надо и отпустил всех до дальнейших распоряжений. Наступила благостная тишина. Магистр поудобнее устроился в кресле, выпил еще вина. Прислушался — в спальне царила полная тишина. Если за ее пределами что-то происходило, то пастырю не было этого слышно. Лишь из открытого окна доносился отдаленный шум затихающего города, все благопристойные обитатели которого завершали свои дневные дела, дабы почить в спокойствии. Ночные же обитатели редко поднимали шум и гам, предпочитая вершить свои дела в тишине и темноте. Магистр допил вино, поставил опустевший кубок на столик, и расслабленно откинулся на спинку кресла. Тишина и вино потихоньку убаюкали его, уведя вновь в страну грез и ночных кошмаров. Сон, пришедший на смену дреме, сначала был светел и благостен — снились прекрасные восходы и закаты, поля с колышущимися вызревшими колосьями, виноградные лозы, отягощенные тяжелыми гроздьями в тех самых знаменитых виноградниках при Ущелье Водопадов, радуги, раскидывающиеся над тем самым Ущельем. Вся красота Мира, сменяя картину за картиной, предстала перед внутренним оком.

Потом свет и покой сновидений начала заволакивать багрово-черная дымка.

Становясь все страшнее и страшнее, превращаясь в багровую воронку, которая постепенно чернела и засасывала всю Зорию в свою безмерную пустоту. И истошно орущий Магистр в одеянии Прима и на троне в Пресветлом дворце летел с распяленным в беззвучном крике ртом в эту пустоту, из которой раздавался жуткий смех. Магистр вздрогнул и очнулся, обливаясь слезами и дрожа, как в приступе пустынной лихорадки. Схватил колокольчик и затрезвонил, вызывая слуг, которые появились мгновенно. Велел принести вина. Принесенный кубок выхлебнул в один глоток, после третьего руки перестали трястись, и пугающая воронка отступила, перестала страшить. Ужасающий багровый свет отпустил, перестал вспыхивать под веками, как только Магистр пытался закрыть глаза. Вздохнув с облегчением, опустился на свежезастеленное ложе. Взмахом руки отпустил всех, кто сбежался на зов. Попытался заснуть, уже удобно улегся, но внезапно почувствовал чье-то чужое присутствие в комнате. Глаза открывать не хотелось — страшно. Благоухание цветов и благовоний сменило зловоние, появившееся одновременно с ощущением чьего-то присутствия, перемешанное с запахом свежести, таким, как после грозы, бывает.

Стало очень жарко, и вновь вернулся багровый отсвет, проникающий сквозь накрепко закрытые веки. Глубокий, надтреснутый, и такой низкий голос, что иногда переходил в хрип, вонзился в уши:

— Магистр, вставай, не время сейчас тебе передо мной гримасничать. Я не верю, что ты спишь, а ты знаешь, что я здесь. Я к тебе сам пришел. Обычно мои подручные общаются с такими, как ты, но мимо тебя я пройти не могу. Ты же мой ближайший друг и сподвижник, можно сказать. Сколько мы люду угробили твоей гордыне в угоду… Не счесть. Одна каста астрономов с их так талантливо переломанными жизнями чего стоит. Ты не мелочишься, как многие, и не суетишься, что «воооот убивааать надо». Понял, кто тебе мешает, решился, послушал меня, распорядился и вот вам результат. Нужен ты мне стал так, что хоть плачь. Ну, я и заплакал и пришел тебя к себе на службу звать. Заметь, такую честь никому еще не оказывал, сам я к тебе пришел!

Во время всей этой странной речи Магистр открыл глаза, воссел на ложе, придав лицу самое благородное и невинное выражение. Зрелище, конечно, было не для слабонервных: в его любимом кресле восседал Хрон, собственной персоной, в багрово-черной мантии, с алыми отсветами в глазах, перебрасывающий из руки в руку, жонглируя, шаровые молнии. Сине-серое лицо, цветом напоминающее лица утопленников или удавленников, серо-желтые свалявшиеся космы волос, торчащие в разные стороны, костлявые руки, пальцы с загибающимися вверх длинными ногтями, ступни ног — странные, лишенные пальцев. Магистр и вправду был любимцем Хрона — грешен, причем грешен с фантастическим размахом. Мало у кого еще за всю историю Мира, да, что там Мира, Зории, была такая неудержимая фантазия и неуемная гордыня. Но сегодня все счета должны быть закрыты и все обещания выполнены. Хрон поерзал немного в кресле, устраиваясь, вытянул жилистую шею, с выступающим далеко вперед углом кадыка:

— Друг мой, я пришел известить тебя, что ты теперь мой. Полностью. И твое мирское воплощение тоже мое. Будешь ты в нем находиться, пока мне будет угодно и выгодно. Твоя гордыня у меня начала вызывать зависть. А зависть-то — грех великий, как вещает ваша любимая Семерка! А я же не могу грешить! — расхохотался темнобородый.

Магистр, не проронивший до этого ни словечка, приподнял кустистые седые брови, желая что-то возразить. Но гость не дал и рта открыть, замахав руками:

— Знаю, да знаю, все, что ты мне можешь возразить и что предложить. Не первый день мы с тобой знакомы, — тут черное веко опустилось и поднялось, Хрон шутил, он подмигнул. От этого подмигивания мурашки пробежались от макушки до пяток. — Ты пока останешься на своем посту — тут ты мне полезнее, а вот чуть позже, пригодишься в другом месте. И не благодари, я знал, что тебе понравится. Ибо чую я, недолго Зории вашей осталось, таких как ты, стало много, а она детка хрупкая, не выдержит вас, пожалуй.

Протянул руку за кубком, не глядя. Магистр вскочил, путаясь в полах ночной сорочки, налил вина из оставленного слугами кувшина, подал гостю. Хрон отведал из кубка, смакуя:

— Недурно, недурно ты устроился. Но, увы. Твое время истекло. Для начала мы будем тебя казнить, ушки твои — теперь мои, — схватил Магистра за руку и…

И тут же оказался Магистр в рубище преступника на площади, в руках у палача. Тот самый друг-палач, который вчера так раболепно склонялся и угодливо улыбался сквозь вырезы алой маски. А сейчас, подручные держат связанного узника, начиная сдирать с него жалкое рубище, что надето на изуродованное пытками тело.

Разноголосая толпа вопит, пищит, орет, кто во что горазд:

— Не тяни, палач! Пусти родимому кровушку!! Так его! Убей! Убей! Убей!

Мальчишки, шныряющие в толпе, свистят и подвывают от возбуждения, кидая в осужденного камни. Бывший Магистр пытается что-то прохрипеть сорванным от боли голосом — все тело болит, саднит спина, руки, кажется, переломаны. Когда успели — вот же секунду назад с Хроном беседу вел. А тут — сиренево-багровый рассвет, все небо затянуто мрачными тучами, порывы ветра сносят птиц в вышине и бросают их на шпиль храма, возле которого разжигают костры, как следует по обычаю — когда казнь идет. Поднятая ветром темно-красная пыль, зависая в воздухе, создает какой-то странный эффект нереальности происходящего. И сезон не тот!

Сезон ветров уже был! Но вот орудия казни готовы. Палач, все в том же алом капюшоне, заляпанном багровыми пятнами, разминает пальцы перед началом своей работы. Подходит к узнику, просит у того прощения, как заведено у всех палачей, чтобы не взять на себя грехи казнимого. Потом делает знак подручным, которые привязывают узника, все еще не верящего, к колесу со специальными желобками.

Колесо от многочисленного применения все покрыто ржаво-черными пятнами. Тучи все теснее закрывают последний в жизни казнимого рассвет. Вот уже узник на колесе, палач берет тяжелую металлическую палицу — поговаривают, что она отлита из того же металла, что и часы на астрономовых Башнях — и хронилища гостеприимно распахивают свои врата перед умирающим в страшных муках.

Кипящая, горячая боль вспыхивает в каждой переломанной конечности. С приглушенным хэканьем палач замахивается и бьет палицей по костям, таким хрупким. Все тело пылает, и нет спасения от этого пламени. Весь переломанный, залитый слезами, рвотой, кровью, воняющий собственными испражнениями, узник еще жив. Палач проверяет веревки, крепко ли привязаны, и поворачивает колесо так, что умирающий не видит ничего, кроме темнеющего неба и понимает, что даже последний рассвет увидеть не удастся. Крупные холодные капли падают на окровавленное тело. Толпа орет:

— Смерть ему! Уши обрежь! — в едином порыве, даже холодный дождь не может охладить их пыл и лишить зрелища. Казнимый в последней полубессознательной попытке шепчет что-то окровавленными губами, шамкая навеки беззубым теперь ртом. Палач подходит послушать и начинает оглушительно хохотать в ответ.

Подручные, с затаенным интересом разглядывая своего начальника, спросить побаиваются. А палач с усмешкой кричит на всю площадь:

— Он говорит, что он — Магистр!

Толпа подхватывает смех, вся площадь корчится от такой смешной шутки. Бывший Магистр, а теперь вновь мужчина по имени Торнвальд, уже перестает ощущать что — либо. Он смеется, смеется вместе со всеми страшным хриплым смехом. От этого жуткого зрелища смех застывает в горле зрителей, они начинают пятиться и показывать отвращающие знаки, перешептываясь, что в него вселился Хрон.

Кровавые слезы выступили из испещренных красными прожилками глаз, все больше и больше выпучивающихся из глазниц. Палач, легонько взмахнув остро наточенным ножом, лишил казнимого ушей, подручные в тот же момент упрятали их в специальную шкатулку. Невидимый для всех Хрон вытащил уши на ладонь, бормоча под нос, что-де, вот вам они за ненадобностью, а мне нужнее. Кровь из образовавшихся ран закапала на помост. Лицо побагровело. Переломанные конечности судорожно задвигались, потоками на эшафот хлынула кровь.

Умирающий побледнел, словно вытекающая кровь уносила все краски, и начал раздуваться, увеличиваться в размерах. Колесо, к которому был привязан узник, хрустнуло и сломалось под телом, которое двигалось судорожно в агонии.

Изогнутые под странными углами конечности выплясывали с бешеной скоростью.

Онемевшая толпа притихла, но не расходилась, жадные до зрелищ свободнорожденные горожане боялись вздохнуть, чтобы не пропустить ни единого движения. Придумывая, как и кому будут завтра рассказывать о дивном диве, приключившемся на казни. Страшный вопль раздался с эшафота, тело продолжало расти, становясь кроваво-черным. Кожа лопалась и слезала кусками, оставляя видимыми истерзанную плоть и выпиравшие кости, которые увеличивались и в длину и в ширину. Ничего человеческого уже не было в том, что увеличивалось и росло там, посредине площади. Палач и подручные давно в страхе разбежались.

Взметнулись над обломками колеса огромные кожистые крылья, поднялась голова с парой громадных глаз, вертикальные зрачки которых со злобной усмешкой оглядели стоявший неподалеку люд. Кто-то икнул в наступившей тишине, громыхнул раскат далекого грома, полыхнули зарницы по всему горизонту. Гигантский черный дракон проломил деревянный настил эшафота и как-то по-птичьи перебирал когтистыми лапами, пытаясь выбраться из этой ловушки. Взмахнул крыльями, поднялся в воздух, рыкнул для острастки. Подействовало моментально — странно всхлипнув, толпа начала разбегаться. Кто куда, в разные стороны, топча, ломая друг другу ноги.

Дюжие мужики, рыдая, бежали к храму, не замечая препятствий. Один из бежавших, судя по виду, грузчик, на бегу ударился головой об столб, и в ужасе не мог сообразить, что надо бы обогнуть его, а так и продолжал биться, пока не разбил себе голову и не упал замертво. Храмовые пастыри выглянули было посмотреть, и тут же начали закрывать свои резные врата, дабы уберечься от скверны, которая царила на площади. Лишь пастырь-настоятель смог остановить панику среди монахов, приказав «открыть врата и держать таковыми до поры, пока последний страждущий не войдет в них, и только тогда закрыть накрепко». Велел также всем монахам пройти в молельню и вознести Семерке вопль о помощи и прощении грешников.

Люди, набившиеся в храм, дрожали, рыдали от пережитого. Монахи, как могли, успокаивали нежданных гостей. Тем временем, за пределами храма происходили странные и страшные вещи. Оставшийся на опустевшей площади жуткий ящер, взмахнул кожистыми крыльями и, выдохнув зловонное облако, набрал высоту, выбираясь из-под обломков строений, который задевал при полете. Прильнувшие к окнам любопытные, наблюдавшие за происходящим, погибли в страшных муках от смрадного дыхания и пламени, исторгнутого мощной глоткой. Площадь была разрушена, дома горели, камень, которым были замощены площадь и близлежащие улочки, расплавился от немыслимого жара и стал вязким. Парящий черный ящер облетел Храм, пытаясь разрушить и его, но, видимо, запасы пламени в превращенном теле невелики, и поэтому он, мотнув недовольно пятирогой головой, ударом хвоста накренил символ Семерки, бывший на вершине Храма, и полетел прочь. Выискивая голодными глазами, чем бы поживиться.

В ту же секунду Магистр очнулся в своей спальне, сидя среди скомканных простыней, залитых потом, схватился за уши. Очнулся со сдавленным криком, огляделся, хотел крикнуть, чтобы принесли еще вина. Но сдержался и снова чуть не завопил, как девка от ужаса. Комната по-прежнему была озарена багрово-черным пламенем, исходящим от Хрона. Властитель зла усмехнулся:

— Теперь ты можешь предложить мне в дар свою жизнь. Сам скажешь или повторять за мной будешь?

Магистр ошарашено воззрился на темнобородого.

А что ты думал, так все тебе задарма будет, как и раньше? Повторяй, ну: «Жизнь отдам».

— Жизнь отдам за тебя, жизнь за тебя, господин, — слова застревали в глотке, но пришлось говорить.

— Пока мне так удобнее, ты останешься на своем посту, и ни одна живая душа не прознает про твою истинную сущность. До поры до времени. Истинный пастырь мирских душ, — глумливо хохотнул, — Теперь прощай.

И исчез, оставив за собой лишь едва ощущаемый запах раскаленного металла и сырого мяса. Шепотом донеслись до Магистра слова: «Превращение твое всегда будет мучительным, произойдет оно, если назовут тебя твоим тайным именем — Киар. Я называю тебя так ныне и навеки по праву властелина. Береги имя свое в тайне — оно хранит теперь твой истинный облик. И берегись, в ночь полных лун, не позволяй смотреть на себя ни в какую отражающую поверхность, и сам не смотри — пуглив род людской».

Изможденный правитель увидел второй раз за ночь, как светлеет небо, но на этот раз рассвет был розовым, светлым и неторопливым. И надежда на то, что все обойдется, что ВСЕ боги милостивы к нему — даже Хрон, вспыхнула в сердце, и заставила встать и начать свой день, как и много других до этого.


Глава 6
Каменщик

Когда в семьях рождался мальчик, родители в первые часы жизни младенца чувствовали себя неуютно. Ибо могла печать крови примовской проявиться в любом уголке Мира и закинуть невинного младенца в Пресветлый дворец. А родителям оставалось лишь слабое утешение, что отныне их отпрыск становится всемогущим под семью солнцами. Семерка больше детьми не благословляла, лишь на старости лет получали родители небольшую денежку от правителей, за принесение жертвы на «алтарь Отечества». Кхм. Слабое утешение для матерей, рыдающих в подушку, у которых горела, каменея, наливающаяся ненужным молоком грудь. Не достойны они вскармливать будущего Прима. Матерям этим потом долго слышался плач отнятого во благо всех младенца. Нигде, ни в законах, ни в Кодексах не записано было, как поступать с теми, у кого родился сын, правитель по крови. Вот так и забывали про них. Отцы и матери седели, слабели, старели, ненужные никому. Без поддержки, любви и помощи от своих наследников, потому как после царенка, дети в этих семьях рождались редко. Прима-кровь несла за собой проклятие — дальнейшее бесплодие для своих родителей. Такие вот дела…

Счастливой была семья Ирании и Алекса Периханов. Женились по любви, без принуждения. Поселились в Щедрино. В положенный срок Ирания забеременела. Счастливы были оба. Через семь месяцев родила благополучно мальчика, со страхом ожидали мать и свежеиспеченный отец — что скажет слова предсказания и все, был мальчик и нету. Но младенец лишь попискивал, требуя молока. Вздохнули родители, да и вновь жизнь их покатилась своим чередом.

Мальчонка родился прехорошенький, назвали его Джурием. Отец Алекс был каменщиком, зарабатывал прилично, его строения отличались изяществом и, в тоже время, добротностью и основательностью. Семью обеспечивал пусть не так, как всякие кастыри, но все же в достатке. Через какое-то время родилась у четы еще и дочурка, назвали которую Аньяной. Росли детки, подрастали. Обычные детки, слава богам. Обучили всему, что сами знали, потом к учителям ходили — грамоте учились. Подросшего Джурия отправили в Зордань — мастерство отцово изучать, совершенствуя врожденные умения. Мать Ирания писала красиво, ее часто ко всяким ученым мужам приглашали — труды их записывать для будущих поколений, она Аньяну учила искусству писания. От сына приходили весточки, частенько учителя жаловались, что мастер бы вырос хороший, только невнимателен и разболтан, больше любит болтаться по улицам да языком чесать, чем постигать и изучать. А Аньянка все бы красовалась перед зеркалом, наряжалась в материны платья. Иногда высказывала такое, что родители просто диву давались — откуда берет такое? Вот как-то заявила, что стала бы она, наверное, когда вырастет незаконной дамой, в тиманти пойдет — им-де ничего такого тяжелого делать не надо, учиться не надо, работать не надо. Сиди, наряжайся, да свиданий жди. А потом за свидания, не напрягаясь, еще и денежки получай. Так и выросли детки.

Сын вернулся с учебы, вроде бы неплохо обучился, нашел работу — дома изнутри украшать, где лепнину, где стены тканями дорогими обтянуть, ну да много всяких премудростей — женился на дочери осевших в городе кочевников, Малине. Аньяна вроде тоже, замуж вышла, да только к весовщикам не пошла, без записи жила.

Матери с отцом сказала, что потом как-нибудь. Затем выгнала сожителя — поперек сказал, в сезон-то дождей! — нашла другого, третьего. И на пятом-десятом только «как-нибудь» случилось, пошла она к весовщикам, записали семью в реестры.

У Джурия с Малиной-кочевницей родилась дочь. Назвали ее Лореной. Жили, поживали. Джурий работал, где мог. Мог и хижину подлатать, а мог и дворец изукрасить. Иногда прикладываясь к бутылочке — то на радостях, то с устатку.

Лорена росла, жила молодая семья в отдельном доме. Малине по молодости и неопытности не хватало на жизнь, хотелось всего и сразу, она вечерами попиливала муженька, что зарабатывать тот должен больше. Что такая, как она, а тем более их дочь, должны иметь все самое роскошное. Что, мол, не смотри, что кочевниками были, предки от богов происходили… Джурий послушно устраивался на другую работу — где обещали платить больше. Вечерами, приходя домой, искренне радовался, домашнему уюту, тому, который смогла создать дочь кочевников — жена — красавица и дочь здоровенькая. Жена Малина в те времена была красива — от кочевых предков ей достались черные глазищи и иссиня-черные косы, высокая, пышная, широкая в кости. Потом Джурию предложили работу, на которую надо уезжать на целую неделю. Малина сначала устроила скандал, как они одни будут жить, да каждый обидеть сможет, ни вдова, ни мужняя жена, да как же так. Но, узнав, сколько будет получать муженек, тут же примолкла. А, увидев, что он уже и аванс принес — совсем расцвела. Собрала ему с собой еды, одежду. Ранним утром, как только первое солнце вставать начало, проводила благоверного. Домой пришла и спать завалилась. С тех пор и начались нелады в семье Периханов-младших.

Соседки — кумушки хорошо хоть подкармливали девчонку, а то бы совсем исхудала.

Малина только глазки открывала, наряжалась, дочку закрывала на замок и мчалась в район, где тиманти живут. Там весь день и проводила. А потом являлась домой, где Лоренка сидела, запертая, голодная и зареванная весь день. Да еще и, так сказать, Малинка порой «работу на дом» приводила. Догадывалась хоть дочку к соседям увести, заявив, что работать всю ночь будет и выспаться девочке не даст.

Сердобольные соседки, видя малышку в таком состоянии, догадывались, какая работа предстоит непутевой мамаше, скрепя сердце, соглашались. Иногда к бабке Ирании приходили, жаловались, та прибегала и забирала внучку к себе, пытаясь пробиться в дом к сыну и усовестить сноху. Да где уж там! Дым валил коромыслом.

И пьяные «сотрудники» Малины, взашей вытолкавши бабушку Иранию, в честь такой победы бежали снова за шкаликами и продолжали свой праздник жизни.

Так продолжалось довольно-таки долгое время. Пока, наконец, Джурий не приехал раньше, чем обещал. Приехал радостный, с подарками для жены и дочери.

Зашел в дом и остолбенел. Грязь, пыль, окурки, объедки. Обычно Малина успевала навести дома порядок, и на жалобы соседей и свекрови отмахивалась, говоря, что «они это из зависти». А теперь крыть было нечем. Из комнаты раздавались недвусмысленные вздохи и стоны. На кухне, возле полупотухшей печи ползала чумазая Лоренка, которую в этот раз не удалось сбыть ни к соседям, ни к бабке. На замурзанных щечках слезы промыли дорожки. Ползала и заглядывала в пустые бутылки. Ребенок хотел пить, а воды найти не мог. Все высыпалось из рук Джурия и что-то надломилось у него в голове. Взял Лоренку на руки, унес к соседке, которая лишь понимающе покачала головой. Вернулся, выгнал из их супружеской постели пьяную Малину, похихикивающую, нисколько не смущенную произошедшим, и двух ее любовников, которые слабо отбивались, зная, что закон не на их стороне. Их застукали за прелюбодейством не в том месте и не в то время. И дама не имела ни какого отношения к тимантям. Без лицензии на занятия прелюбодеяниями. Потом некстати вернувшийся муж повыкидывал мусор из дома, попытался прибраться. Да плюнул. Дочку спешно отнес к бабке, которая охала и ахала так, что впору бежать.

Вот он и сбежал, вернулся в опустевший дом, огляделся по сторонам — все напоминало теперь о том, что у него теперь нет жены, нет постоянства, нет уюта и того тепла, которое бывает только там, где живет счастливая семья. Достал из сумы бутыль вина, которое вез, чтобы попробовать с женой. Поговаривали, что это то самое вино из виноградников при Ущелье Водопадов. Джурий взял стакан, откупорил бутыль и сел за стол, налил, выпил, пытаясь забыть о случившемся. И успешно забыл.

…Через три дня обеспокоенная соседка заглянула к нему — дверь была настежь открыта. В комнатах гулял ветер, а полупьяный опухший хозяин спал за столом, на котором валялись бутыли, бутылки, пузыри, шкалики, окурки и объедки.

Малина наводила порядок хотя бы к приезду благоверного, а благоверному стараться было не для кого. Возмущенная соседка привела бабку Иранию и деда Алекса, полюбоваться на свое чадо. Пораженные предки долго стонали над предательством Малины и над запоем сына. Но уже ничего поправить не могли. Сыну так понравилось состояние, в котором он блаженно проплавал несколько дней, что теперь при любом удобном и неудобном случае хватался за бутылку и напивался до сияния в голове.

Время шло своим чередом. Лоренка росла, находясь попеременно то у матери, то у отца, то у бабки с дедом, к которым уже тогда вернулась Аньяна, ушедшая от очередного муженька, оказавшегося совершенно никчемным. Попивал, побивал свою строптивую женку. Джурий продал свой домишко, раздал долги, да переселился к родителям. Пить стал чаще, друзья, которые раньше, в общем-то, уважали, теперь звали с собой только для смеха — как шута. Бабка Ирания, видя сына в таком непотребном виде, все время переживала, что-де вот мы, когда растили детей, старались, чтобы в доме никаких даже сборищ таких не было, чтобы ничем спиртным даже и не пахло.

Время шло, меняясь, укорачивая дни смертных и удлиняя жизни богов. То тянулось, растягивая закаты чуть ли не в месяцы, то бежало единорожьим галопом, то скорчивалось до зернышка. И вот, однажды, Джурий, который теперь не утруждал себя регистрацией своих семей у весовщиков, и жил с кем хотел и как хотел, оказался по кастовым делам в столице, и столкнулся с дочерью астрономов. Он много про них слышал, но видел лишь пару раз, не более, и то издалека. И то, когда был еще ребенком. А эта, вот диво-дивное — выступала по городу, как истинная дочь звездочетов. Потом он узнал, что она приехала по какому-то поручению своего отца-астронома в Блангорру. Джур знал, что не жалуют астрономы мужчин других кланов. Но поделать ничего с собой не мог — потянуло, как на веревке.

Встрепенулся, отряхнулся, и случилось. Прошло совсем немного времени, как он женился. Астрономову дочь звали Лентина. Она была красива, домовита, умна и своевольна. На запреты предков ей было наплевать. Она решила, что и веселый каменщик может стать достойным супругом. А еще она решила, что быть замужем за последовательным, надежным астрономом — скука скучная. В общем, она захотела замуж на каменщика, и — она получила желаемое. Был к тому времени Джурий лысоват, поджар, работал там, где платили, ел, что подавали, подслеповат уже стал так, что приходилось носить очки — странную конструкцию, которую сначала Магистр запретил, пока кастыри не возмутились, так как среди всех мирян было очень много слабовидящих. Одного у Джурия не отнять было никогда — говорлив. Знал массу смешных историй и среди друзей славился, как мастер убалтывания, особенно по части дам — как законных, так и не очень. Лентине было с ним весело, а не так, как дома — звезды, предначертания всякие, хлопоты по дому, многочисленные родичи и тому подобное. Хлопочи да заботься целыми днями…

Вернулись в Щедрино, неподалеку от родителей Джурия сняли домик — на время, потом решив купить дом побольше. Лентина порхала по небольшому домику, создавая уют и комфорт. Потом узнала, что в тяжести она. Обрадовалась несказанно.

С первой дочкой, Лореной, она уже познакомилась и искренне привязалась к девочке. Лентина предполагала, что надо бы забрать девочку в семью, чтобы воспитывалась с родным отцом, а не перебивалась где-то у чужих людей, якобы с матерью. Но отец не спешил с решением, говоря, что Малинку жалко, она же потом совсем собьется с истинного пути. Будто бы дочь ее на этом пути могла удержать.

Ага, ага, вот сказки-то. Лентина, несмотря на юный возраст, была умной женщиной, в жилах ее текла настоящая астрономовская кровь и терпением запаслась на всю жизнь. На супруга не давила, полагая, что мужик же он, решит все сам. А мужик, расслабившись и обрадовавшись появившемуся вновь семейному быту, все чаще прикладывался к бутылочке, пытался и жену пристрастить, да не тут-то было, астрономовы дочери пили, не пьянея. Редчайшее качество в Мире, где женщины пили только слабоградусные настойки и наливки, а вина разбавляли, чтобы вести себя адекватно. А этим дочерям звездочетов хоть бы что, могли на спор любого мужика под стол уложить и никогда не болели с похмелья. За что их за глаза, как только не честили, особенно проспорившие. Так вот, помаленьку — потихоньку, особенно за время беременности Лентине стало ясно, что не того она выбрала себе в попутчики. Надеялась лишь на то, что рожденный ребенок все изменит. Джурий знал, что родители Лентину не бросят и всегда помогут — голодать и бедствовать не придется. Посылки-то из Турска еженедельно с оказией передавались. Ребенок родился, но ничего не изменилось. Даже наоборот, стало хуже. Мальчик родился слабеньким, вяленьким, божественного предсказания не произнес — то хорошо.

Мало того, принимавшая роды повитуха его объявила ущербным, сказали, что он-де и развиваться будет медленно, и говорить, наверное, не сможет — в общем, обрисовали светлую перспективку: «Ребенок ваш, как растеньице будет какое — вот как клумба у тебя, Лентинка, под окошком — поливать будешь, удобрять-кормить будешь, а толку не будет, до усов надо ему сопли вытирать. И внуков не ждите».

Лентина выплакала все глаза, но от мальчика не отказалась — уперлась. А муженек не смог к мальчику привыкнуть, стал в открытую попивать, работу искать даже видимость забросил. А, выпив, причитал, что «…я им гордиться хотел, думал, что вместе на работу ходить будем. Гусей ловить научить хотел… А на старости бы отцу за пивком-винишком бегал… А этот, ну что он сможет…»

Мальчика назвали Кир, он рос-подрастал, переболев всякими детскими недугами, пополз, а потом и пошел, начал лепетать, познавая окружающее по — своему. Особое видение мира проявилось тогда, когда Киру попался в руки карандаш. Мальчик начал рисовать, и рисовать так, что те, кто видел рисунки, могли только восторженно крутить головой. Лентина не сомневалась, что у мальчика рано или поздно обнаружится какой-нибудь талант — единственный в Мире потомок кланов астрономов и каменщиков обречен вырасти особенным. Да, конечно, он был иным, чем все остальные дети, как и предрекала повитуха, но теперь мальчик становился особенным иным. Листики с его рисунками Лентина хранила, складывая вместе, мечтая подкопить денег, чтобы нанять учителя, который смог бы огранить талант маленького художника. Засыпал с карандашом в руках. Мать в нем не чаяла души. Растила, холила и нежила, как могла. Отрывая от себя куски сна, души.

Недоедая и недопивая. Джурий, увидев рисунки сына в первый раз, выпил на радостях и начал учить мальчика рисовать, вырывая карандаш и бормоча: «А вот смотри, как надо, а так ты только бумагу переводишь». Кир, поначалу обрадовавшийся тому, что папочка решил с ним поиграть, недоуменно смотрел некоторое время на возню отца с карандашом и бумагой, потом отвернулся, сильно втянув воздух носом, и с тех пор, если и рисовал, то втихую — так, что никто не видел и не знал об этом, даже мать.

Долгие четыре года терпела Лентина мужнины пьяные сопли и постоянное безденежье, долгие эти годы мыла-убирала-варила, стирала, кормила, не жалуясь, молча. Лишь иногда, среди глубокой тьмы ночной, стиснув зубы, роняла горючие слезы, стиснув зубы, чтобы не разбудить мерно похрапывающего супруга, от которого несло перегаром. Время растянулось, дни казались бесконечными, восходы-закаты случались редко и полыхали яростно, страшной, хроновой красотой освещая города Мира. Однажды чаша терпения Лентины переполнилась — пришлось выйти на работу, соседка помогла, подсказала, что в прачечной нужна гладильщица, деньги хоть и небольшие, но все ж хоть какая-то копейка. Как-то по случаю днем забежала домой. Глянь, а ребенок один сидит посредине комнаты, штанишки мокрые, икает, голодный, глазенки зареванные и напуганные. А папаши нет.

Захолонуло сердце, схватила сына — а ну как что случилось с мужем, кинулась во двор у соседей спросить. Не пришлось, сидит неподалеку, разглагольствует, как ни в чем не бывало, во дворе с мужиками покуривает, беседы беседует, анекдоты им травит. Ни слова не сказала и тогда Лентина. Молча сгребла вещички, свои да ребенкины. Собиралась, не слушая бормочущего какие-то оправдания теперь уже бывшего мужа: «Мол, ты не понимаешь ничего своим мелочным и склочным бабским умишком. Я работу искал, договаривался уже про зарплату, а тут ты подскочила, напугала глазищами своими всех, как я с такой женой могу работу найти? А? Бьюсь с вами, бьюсь, стараюсь, пытаюсь, а ты ничем мои старания не оцениваешь…» Развернулась Лентина молча, влепила ему от всей души пощечину, зажегшую алый отсвет на небритой щеке. Оторопевший Джурий остался посреди опустевшей комнаты, потирая щеку, яростно скрипевшую под рукой недельной щетиной.

С мальчиком на руках сходила в прачечную, сказала, что работать здесь больше не сможет по семейным обстоятельствам, получила расчет. Пробегав светлое время дня, все свои городские дела устроила, продала кое-какие безделушки, которые хранила на такой вот черный день. Кир, переодетый, накормленный и довольный, то ковылял рядом, то ехал на ее руках. Уже ближе к закату договорилась с возницей, что выдвигался в Блангорру, откуда можно добраться до самого края Мира, а то и за край. Со следующим рассветом, полыхавшим в полнеба и вспыхивающим еще ярче с каждым восходящим солнцем, они уже катили в наемной колымаге с двумя скромными узелками в руках. Счастливый Кир ехал у матери на коленях. Счастливый оттого, что он едет — неважно куда — главное, со своим самым любимым человечком, с мамой. Счастливый в своем сладком неведении того, что произошло, того, что он — не такой, как все дети, что — иной. Направлялись они теперь туда, откуда так стремилась сбежать Лентина, где ей было прежде так тягостно, пусто и тесно. А вот теперь, развевая прах сгоревших мечтаний, с маленьким сынишкой, решила вернуться в Турск, домой. На сердце было муторно, скорбно. Но где-то в самой глубине души зарождалась новая надежда на счастье, которое ждет где-то, может быть за этим поворотом, а может за другим, чуть подальше…

В это время, потрясенный Джурий в искреннем недоумении все еще бродил по опустевшему дому, посидел, покурил — благо никто над душой не стоял, и не бурчал: «…не кури дома, ребенок же здесь, и пахнет табачищем твоим, все занавески провоняли…». Собрался и пошел снова к той теплой компашке, которая всегда собиралась в тени деревьев, возле деревянного столика и соображала, чем бы таким заняться. Его встретили радушно, похлопывали сочувственно по спине: «Что, мегера твоя, взбучку устроила? Вот бабы, подумаешь, малец один остался. Взрослый уже, нечего с ним возиться. Вот делов-то! Орала, небось? Не может мужик уже и во двор выйти. Смотри-ка, она же тебе и курить в доме запрещала, да? Вот же стерва… А еще говорят, что эти астрономовы девки в замужестве хороши, и тут врут! Ну, ты ей показал, кто в доме хозяин?»

После такого дружеского участия Джурий воспрял духом:

— А то, катится теперь она к своему папаше, да и пусть валит, а то смотрите-ка!

Вкалываешь на них, понимаешь, а они не ценят. Вот пусть теперь, поищет куда приткнуться, пусть на кулак сопли одна мотает, поймет, чего лишилась. Кому она теперь нужна с мальцом! Все ей на блюдечке же подавал. Цаца какая! Пойдем, мужики, начало моей свободы отмечать!

Теплая компашка быстро скинулась по денежке, сгоняли в лавку гонцы, накупили снеди-пойла. Привели незаконных девок — ииии, веселье! Пока не кончились припасы. Пока взбешенные соседи не привели бабку Иранию полюбоваться на сыночка. Отец к тому времени уже умер — болел тяжело, но сгорел быстро. Мать поохала, поахала, повозмущалась вероломством бывшей снохи

«…доверила ей самое дорогое, что было, сына своего, а она вот так, неблагодарная, сбежала. Бросила мужа! Вот тебе и астрономова дочь, благородная кровь. Получила, что хотела и сбежала…» Матери — они ведь всегда матери, и никогда не будут порочить свое дитя. Всегда пожалеют, даже если дитя — полнейший мерзавец, и самый в Мире бесполезный человечишко. Домишко, в котором прожил свою недолгую семейную жизнь Джурий с семьей, отмыли и вернули хозяевам. В голову как-то и не пришло, что надо бы найти беглянку, бывшей супружнице выслать хоть денег, для мальчонки, на прокорм. Сама ушла, вот пусть теперь, как хочет, так и выкручивается. Вернулся Джурий под маменькину крышу, где в это время сестрица уже жила-поживала, с новым мужем. Дела у Джурия вроде бы пошли на лад, жениться еще раз он поостерегся, так ходил к одной, желание потешить. А вот к весовщикам регистрироваться — «…увольте, не могу же я сердце на части рвать. Я их так любил, а они со мной все время поступают, как с последней сволочью. Детей и тех забирают, будто бы я о них позаботиться не могу. Всегда пытаюсь, пытаюсь, а моих попыток никто не оценивает. Все в дом нес, старался, да кто их, этих дурных баб понять сможет».

Прошел год, такой же тягучий, как и предыдущие. Джурий помаленьку работал, помаленьку пил, помаленьку с бабами развлекался. Стройки-то всегда были, есть и будут. Посему и каменщики никогда без дела не останутся. Да вот тоска начала забирать Джурия в плен, жизнь стала казаться пустой и никчемной. Долгими вечерами, когда уже выпито все, уже и курево не лезет, еда не впрок, а и бабенка рядом посапывает, насытившись всем, что он мог предложить. Соседская, неприхотливая, вечно в засаленном халате забегавшая то за куревом, то опохмелиться, то соли просила, то кусок еще какой. Когда Джурий вернулся домой, так она и вовсе повадилась — иногда неделями жила, неплохая так-то она, только вот мылась крайне редко. А Джурий, приученный Лентиной к чистоте, иногда и смотреть не мог на чумазое и благоухающее всеми ароматами естества тело своей нынешней сожительницы.

Вспоминалось все, что было раньше, и тоска накатывала, что потерял где-то он что-то важное и нужное. Становилось все тоскливее и не радовало уже ничего.

Выпитое не шло впрок. С выпивки падал теперь он и засыпал, проснувшись, помнил лишь последнюю рюмку перед сном, и снова такой же день и такой же вечер. А наутро трещит голова и противной кажется папироса, первая, закуриваемая утром.

Пристрастился было к кафэо, да дороговат напиточек, не по его средствам.

Встряхнулся, встрепенулся, а через неделю снова затосковал — заныл. Выпив, сидел, нахохлившись над стаканом, роясь в воспоминаниях, пытаясь что-то найти и подливая в стакан еще и еще. Скоро стали мерещиться всякие картинки непонятные.

Выгнал соседку, прибив напоследок, чтобы неповадно было ходить больше к ним.

Мать и вовсе забеспокоилась, приводила и бабок-колдушек, и к повитухам водила, да все без толку. Уныние и тоска, грусть и пепел, жить не хотелось. На работу уже и не ходил — лень было, чекушку всегда мог занять булочник, который подторговывал из-под полы выпивкой. А рассчитывалась мать — хлеб-то все равно покупала, и чтобы не было стыдно перед людьми за сына, отдавала его долги, стоило только кому-то напомнить о них.

Однажды бабка Ирания, прибежав домой, начала тормошить сына: договорилась, что он приедет соорудить строение в деревушке неподалеку, Буровники называлась. Наготовила ему снеди в дорогу, вечером не дала даже к бутылочке приложиться и почти всю ночь сидела, охраняя храпящего на все лады сына, переживая, что вот заснет она, а он — шасть и выпьет. А вся надежда сейчас на Буровники эти. Видела ведь, что гнетет его что-то, боялась, что Лентинка своей древней астрономовской наукой приворожила чадо. Сидела и разглядывала, каков же он стал. Вот, вроде бы недавно бегал хорошенький, густоволосый, смешливый мальчонка по дому, а тут похрапывает стареющий мужик с лысиной во весь лоб, от которого разит потом, куревом и застарелым перегаром, зубы стали редкие, почерневшие. И смеющийся мальчишечий голосок давно сменился густым басом, остроглазые детские глазенки спрятались за очками. За остроту зрения в детстве Джурия астрономенком дразнили. Да он и гордился этим. Мог высоко в небе птицу парящую разглядеть. Потом еще эту Лентину встретил, как же клан астрономов, благородных кровей, мечта всех мужчин Мира. Вот напасть же и встретил, которую, похоже, до сих пор забыть не может. А теперь, что у него есть — ничегошеньки, подрастерял все. Ни семьи, ни детей, ни занятия такого, чтобы и работать, и гордиться, и оплата достойная. Очень теперь надеялась бабка Ирания на ту работу, которую она ему подыскала, посоветовавшись с сердобольной соседкой, тетке которой и надо было строение поставить в Буровниках. А там и девки есть — кровь с молоком, родители строгие, глядишь, и охомутает какая его. И будет в деревне на свежем воздухе, подальше от дружков своих непутевых жить-поживать, а потом обживется — так может, и мать заберет к себе, а то все больше и чаще чувствовала себя лишней в своем собственном доме. Аньяна с мужем хозяйничали так, как им заблагорассудится. Вроде бы и впереди только все к лучшему, а сердцу материнскому неспокойно как-то, чует оно — разлуку или еще что. Ноет и ноет, спать не дает, заставляя сидеть рядом и слушать, как похрапывает кровинушка, дыша табачным перегаром. Задумалась, да смахнула слезинку — вот ведь, вырос Джурушка, да дружки непутевые утянули за собой, и девки ему не те попадались.

Дружки сманили на дорожку неторную, дорожку неудачников да выпивох. А девки — одна походяка незаконная, кочевница — одно слово, другая — слишком хороша, слишком, видите ли, благородна — вот и стал он тем, кем стал, испортили сына. Да, какая же мать своего отпрыска обвинить сможет… Вот и бабка Ирания такая же, как все матери, во все времена — самого Джурия обвинить могла лишь в мягкотелости, уступчивости да слабохарактерности. Что не мог послать всех к Хрону, когда нужно было послать. Вот так и просидела она, до самого рассвета, который сегодня случился внезапно. РРРаз — и все, солнца уже сияют вовсю, и светло уже. Все и вся шумит, проснувшись, и пора будить чадо великовозрастное.

— Джурик, пора тебе. Вставай, — бабка Ирания легонько потрясла сына за плечо, густо заросшее седоватыми, курчавыми волосами.

Джурий открыл глаза, не мутные, как обычно по утрам, из-за обильных вчерашних возлияний. Потянулся, рывком поднялся.

— Пора, значит пора. Готовь завтрак, я умываться, — вскочил и вышел в маленький дворик.

Ирания, грузная, лицо отекло, набрякли веки от бессонной ночи, засуетилась, засновала, собирая снедь к столу. Хоть и небогато жили, но не впроголодь. Кусок в доме был всегда, а иногда и сладких кусков хватало, за что и молила Семерку постоянно. В соседней комнате послышалась возня — там просыпалась Аньяна.

Хотела брата в дорогу проводить. Вышла одна, муженек заспался, видать, или выйти не пожелал — с братом жены он сначала вроде подружился, да потом по пустячному вопросу сцепились по пьяному делу, на этом и кончилась дружба вся. Аньяна затянула пояс на легкомысленном полупрозрачном халатике, мать покосилась молча.

Не по средствам живет доченька, но сказать что-нибудь побоялась. Не захотела портить утро сквалыжной ссорой. Джурий вошел, вытирая после умывания лицо, нацепил очки, подмигнул матери и сестре:

— Ну, что, тетки мои, вот схожу на заработки, а потом заживем безбедно. Будете спать по утрам, а как проснетесь, вам какая-нибудь астрономша будет подавать в постель кафео. Да будете покрикивать, что, мол, кафэо нынче так плохо заварен! А вы ее и за покупками и на уборку, и пусть вместо вас работает по дому.

Мать поморщилась:

— Сынок, нам астрономш хватит теперь надолго. Мы ее работать заставить, конечно же, сможем, а ну как она нас отравить захочет? Или будет нам в еду плевать? Мы уж лучше сами, вот сходишь на заработки, вернешься, да и будем потихонечку поживать.

Про свои планы оженить отпрыска на деревенской бабе она умолчала, опасаясь непредсказуемой сыновней реакции — мог пошутить и с улыбкой уйти, а мог взбелениться, наплевать на работу и пойти снова с дружками засесть в кабаке.

Позавтракали почти в полной тишине, слышался только уличный шум, похрапывание Аньяниного мужа за стенкой, да стук ложек по тарелкам. Говорить никому не хотелось. После шутки про домработницу-астрономшу все вспомнили Лентину, и настроение начало портиться. Утро уже не казалось таким солнечным и светлым. Молча прибрали со стола. Джурий пошел, переоделся в дорожное, взял суму, еще раз выслушал материн наказ, где и кого в Буровниках искать, помолчал, сидя рядом с сестрой:

— Все, тетки мои, пора мне. А то идти далековато. И провожать не ходите, там ворота городские пока откроют, а потом еще и обратно топать. Так что увидимся вскоре, недельки две меня не будет. До свиданьица.

Откланялся, чмокнул обеих в щечки и ушел, аккуратно прикрыв двери. Бабка Ирания подумала, что вот трезвый же человек какой — вежливый да ласковый.

Только Джурий ушел, с грохотом открылась дверь маленькой спаленки, в которой спала бабка и тут же на топчанчике ютилась Лоренка, ставшая к тому времени почти взрослой и поэтому живущей там, где ей хотелось. А сейчас ей хотелось жить с отцом и бабкой — накормят, оденут, работать не заставляют. Когда отец жил с теткой Лентиной, Лорене нравилось бывать у них, представляя, что это ее настоящая семья.

Придумывала, что там ползает ее настоящий братик, что вечером придет с работы уставший трезвый отец, и сядут они все вместе ужинать, а потом с настоящей мамой Лентиной приберут все после ужина и поиграют все вместе перед сном. Сон будет легок и приятен. И после таких размышлений Лорене сильно приходилось сжимать зубы, чтобы не заплакать. Потому как все, о чем она мечтала, сбыться не могло, папа с Лентиной разругались, и она ушла, забрав Кира. Теперь можно было об этом забыть и вовсе. И бабушка потом долго плакала.

— Баба, ну почему ты меня не разбудила, я хотела папу проводить!!! Бабаааа, ну что ты… — глаза Лорены подозрительно покраснели.

Ирания вздохнула:

— Лапушка, будила я тебя, да ведь ты спишь, хоть караул кричи, ты и носом не дернешь.

Лорена выскочила во дворик:

— Папка!

Джурий обернулся и увидел свою дочь — почти взрослую, стройную, с темными материными глазами, густой темной гривой волос, которая еще не была причесана и торчала в разные стороны. Лорена подбежала к нему, прижалась, спрятав лицо на груди:

— Папка, ну что же ты меня не разбудил! Так и ушел же, а я …

Тут долго сдерживаемые слезы прорвались и проложили дорожки по розовым девичьим щекам:

— Папка, ты быстрее возвращайся, я скучать буду! — сунула ему в руки какую-то вещицу и убежала, закрывая лицо руками.

Вещица оказалась оберегом от дорожных напастей, сплетенным неуклюже и, похоже, впервые. Но, сделанным со всей любовью, которую могла вложить от маленького своего сердечка девочка Лорена.

Джурий вышел за ворота, прикрыл рассохшуюся дверь и пошел по выложенному серым камнем проулку к городским воротам. Ворота уже начали открывать, противно поскрипывал несмазанный механизм, в полуотворенные створки просачивались людишки из предместий, какой-то рыцарь на вороном единороге, растолкав всех, промчался мимо. Пока только впускали, а выходить еще рано. Джурий присел неподалеку от ворот, закурил, сидел, покуривая и глазея по сторонам. Вдруг услышал откуда-то сверху:

— Эй, Джурка, ты что ль? — поднял глаза на городскую стену и увидал отцовского знакомца, — Поднимайся к нам, сюда.

Из-за зубцов сторожевой стены выглянуло еще несколько охранников, приветливо помахав. Джур выбросил дотлевший окурок и пошел к лестнице, ведущей на сторожевую башню. Башня та, конечно ж, в подметки не шла башням астрономов, но все-таки внушала уважение своей основательностью, замшелой древностью.

Казалось, что еще Кам носил камни, чтобы сложить ее такую — широкую, приземистую и надежную. Шероховатые серые камни были притерты друг к другу так, что слились в единый массив, равномерно покрытый красновато-серым мхом.

Поднявшись на самый верх, Джур попал прямо к застолью — тот самый отцовский знакомец праздновал день своего рождения и созывал всех, кого только мог увидеть с высоты башни. Праздник длился уже не первый день, но еды и пития хватало.

Джур вспомнил, что звался этот охранник дядей Сергом, теперь, наверное, просто Сергом, к клану никакому не принадлежал, свободнокровый был.

— Привет, дядь Серг или теперь Серг? С днем рождения тебя! Многих солнц тебе здравствовать и многие луны увидать! Многих женок приветствовать и болезней миновать! — с такими словами уселся незадачливый путешественник за пиршественный стол, к слову сказать, на стол мало походивший. Питье в огромных бутылях, закуска в корзинках, окурки везде — все стояло прямо на каменном полу.

Неподалеку спали в обнимку два упившихся охранника, которые не выдержали прелестей долгосрочного праздника. Осоловевшие взгляды еще бодрствующих сотрапезников, полулежавших рядом с корзинами и бутылями — чувствовалось, что праздник удался и не хватает еще только кого-нибудь пока трезвого, чтобы расшевелить народ для продолжения или отправить по домам. Сами-то решиться на что-то — уже не могли, силенок не хватало.

Джурий посмотрел в кубок, увидел, что там плавают дохлые мошки, прилетевшие на запах, да и затонувшие, захлебнувшись. Золотистое вино тянуло к себе, пахло так божественно, никакой мусор не мог испортить цвета и несказанного вкуса напитка. Взгляд радовался, обоняние, почувствовав запах прекрасного вина, праздновало самый великий праздник, во рту прибавилось слюны, которую Джур нервно сглотнул, протянув кубок для традиционной здравицы. Со всех сторон раздались глухие постукивания кубков о камни, нетрезвые сотрапезники махали не в такт и проливали питье на мгновенно впитывающие плиты, требуя тоста. В памяти Джура пронеслось лицо отца, подбрасывающего его к потолку, руки матери, нежно будящей поутру, сестра, которая еще маленькая и просит рассказать страшное что — нибудь, лица брошенных жен, лицо Лоренки и, уже начавшее стираться из памяти, лицо сынишки. Пронеслись и пропали, исчезли, будто их и не было вовсе. Осталось только вот это: ощущение прохладного металла кубка в руках, вид желанной жидкости, сладковато-терпкий запах, от жажды обладания которым просто сводит скулы. А потом начало приходить ощущение потери и, странное дело, покоя.

Абсолютного покоя. Необратимость не пугала. Время стало тягучим, позволив увидеть и услышать, как рушится невидимый хрустальный замок, в котором жили надежды и мечты всего семейства Периханов. Джурий поднял кубок и медленно, прочувствовав каждый глоточек, каждую капельку, выпил. Вино сразу попало в мозг, а потом уже мягко обволокло желудок. Забылись обещания о последнем стакане, забылось все, что хотел сделать. Движения стали развязно-замедленными, ноги и руки перестали быть послушными, язык начал нести всякий вздор, смешной для окружающих. Те из собутыльников, кто еще хоть как-то соображал, теперь всхлипывал от смеха, сотрясаясь от каждой фразы. Один кубок подействовал так убийственно, как раньше подкашивала целая бутыль:

— Эй, Серг, где ты взял это пойло? Ик… Оно у тебя с чем-то намешано, да? Ик… Я вот слышал, что повитухи что-то такое убойное в зелье добавляют, что роженицы не очень мучались, а вот я же сейчас не рожаю! Нее, ты меня, наверное, с кем-то попутал…

Спьяну Джурий стал подозрительным, начал присматриваться к каждому, кто был еще в его поле зрения. Все собутыльники странным образом то пропадали, то снова появлялись. Вот Серг появился, притворяется гад, сочувственно щурит глаза, а в глазах-то лед:

— Эк тебя, развезло-то! Не умеет нынешняя молодежь пить! Какого-то, говорит мы, говорит, зелья ему подмешали! Вот убогонький-то! Мы бы зелье лучше на себя истратили, бестолочь, ты Джурка, — погладил Джурия по лысеющей голове, — Сиди уж тут, очухивайся. Пойдем-ка, братцы, там нас тиманти заждались.

Братцы промычали что-то нестройно, часть из них давно дремала на солнцепеке, а другая часть, собравшись все-таки с силами, вышла под палящие лучи солнц и поплелась за Сергом, который уверенно шел впереди, равновесие удерживая тем, что очень вовремя переставлял ноги.

А Джурий, после слов, сказанных ему Сергом, прочувствованно расслабился, пустил слезу: «Вот ведь, бывают люди же, а! Человечище! Настоящий мужик!». Потом, добравшись до небольшого островка тени, сник, улегшись на спину, достал папироску и блаженно задымил, глядя в безоблачное небо: «Вот это жизнь! А то — ноют и ноют — работай им и работай, выдумали! Даже отдохнуть не дают!

Привязались, а я вот не пойду никуда, буду себе тут лежать, и ничего они со мной не сделают, не найдут…». Джур попытался хитро прищуриться, и погрозить незримым собеседникам пальцем, да так и уплыл в сон, обессилено выронив на прогретый башенный камень едва тлеющий окурок…

Проснулся, когда уже начало темнеть, день, очевидно, был сегодня обычный — не тянулся. Солнца садились, медленно скрываясь за горизонт. В темнеющем небе, на смену уходящей сияющей семерке дневных светил, стали появляться семь призрачно-блеклых, в пугающих алых ореолах, лун. Башня, днем казавшаяся серо — белой под раскаленными лучами, теперь приобрела алый оттенок и пугала своей похожестью с огромной, застывшей каплей крови. Компания, к которой присоединился в предвкушении праздника поутру, к ночи куда-то разбрелась. Джур уселся, потирая спину и щеку, которые от непосредственной близости жесткой подушки, выложенной шершавым камнем, теперь стали такими же шершавыми и жутко ныли от этого долговременного соседства. Потянулся, с хрустом распрямляя кости. Жутко хотелось помочиться. Закурил и пошел искать спуск, придумывая оправдания, чтобы вернуться домой, переночевать в теплой и мягкой кровати. А может быть и оправдываться не придется, на улицах в это время много бабенок одиноких шастает, которые к весовщикам не ходки, а мужика хочется. Вот наряжаются и идут гулять в этот сумрачный час. Может быть какую-никакую и встретит, которая накормит, приласкает, да и домой не отправит тащиться.

Совершенно не хочется выслушивать причитания матери, смотреть на погрустневшее дочерино личико. А ночью слышать скрип кровати в сестриной комнате. При долгом воздержании, да еще с похмелья, когда организм мучительно борется за выживание и готов накинуться на любую особу женского пола, страшную, старую, больную — любую, лишь бы был шанс продолжить род, а то вдруг что-нибудь откажет и похмельный индивидуум помрет — этот скрип действовал на нервы. Становилось мучительно больно и хотелось завыть, или встать и разнести весь заснувший дом вдребезги. Или убежать куда…

Джур нашел в углу башенной площадки узкую винтовую лестницу — совсем не ту, по которой поднимался, ну, да и ладно, чем богаты, тем и рады. Примостился, спустил штаны и аж застонал от облегчения — пока спал, накопилось столько жидкости, что почки ныли. Осторожно спустился, покачиваясь, временами задевая за шершавые стены то спиной, то головой. Шипел от боли и старался дальше спускаться ровнее. Начала подкатывать жуткая головная боль, затряслись руки, после выкуренной папироски во рту появилось стойкое ощущение, что там кто-то заночевал, нашел нужник, да там и умер, после справленной неспешно большой нужды. Под конец лестницы дыхание начало вырываться с какими-то хрипами и всхлипами, как после долгой пробежки. Противный, липкий и холодный пот, от которого при ночной прохладе стала бить крупная дрожь, выступил на всем теле.

Настроеньице, и так паршивенькое, стало еще более ухудшаться. Думалось: «Вот друзья, так друзья, уснул, а они куда-то сбежали. А я-то им всю душу, можно сказать, открыл… Меня спящего бросили, а сами где-нибудь теперь посиживают у огонька, да похмеляются». К матери идти расхотелось. Отойдя от сторожевой башни, свернул в какой-то первый попавшийся проулок и побрел.

Дневной город затихал, готовясь к ночному отдыху. На смену ему открывал свои бельмастые глаза город ночной, готовясь убивать, пить, воровать, развратничать и сеять раздор среди тех, кому не спится в эти темные часы, время, навсегда отданное темнобородому. Алчущие до ласк любительницы уже разошлись по домам.

Им на смену вышли профессионалки. Размалевавшись яркими светящимися красками, незаконные дамы, которые называли себя жрицами Таймант — любимой, если темнобородый может любить, и единственной дочери Хрона, а народ переделал их в тимантей. Стены домов пестрили, подсвеченные прислонившимися к ним тимантями, которые вышли на работу. В проулках, скрываясь, прошмыгивали другие темные личности. Сам промысел, да и существование их не требовало броской внешности, им совсем не хотелось привлекать внимание, поэтому быстренько передвигались темные личности по улочкам, скрываясь в тени. Семь лун уже ярко освещали каждую улочку, каждая былинка в ночном свете становилась словно отлитой из красноватого металла. Багрово-черные тени от каждого, появляющегося на ночных улицах, ложились веером вокруг ног, превращая идущего в диковинного паука, вроде тех, которые водятся в Диких мирах. На ярмарочные дни, особенно в Торговище, съезжалось множество цирков со всей Зории. Только цирки диких были для мирян интереснее — незнакомые твари, дрессированные дикими племенами, которых и самих не мешало бы приобщить к культуре. Страшновато смотреть на артистов было, но на диковины валил народ, восхищались — в толпе ротозеев прижимали, так, что ребра трещали. Были случаи, что и рожали тут же в толпе, зазевавшись.

Паукообразная тень преследовала каждого, кто появлялся после заката.

Только ночные жители, привыкнув, не обращали на своего безмолвного преследователя никакого внимания. Джур же, хотя и бывало, приходилось по ночам ходить по кабакам, да бабенок цеплять, но бывало-то все это в компашках тесных, хоть и смелых одной на всех пьяной храбростью, никак не мог привыкнуть к тени, таскающейся за ногами. Тогда он был не один, и то было страшновато. Сейчас же багрово-черный город, живущий непонятной жизнью, с криками, обрывающимися протяжным стоном — убивали частенько, или со сладострастными всхлипываниями, несущимися из темных углов — работали жрицы Тайаманты, и вовсе стал чужим.

Дневной город, закрывая солнечные глаза, надевал пугающую маску — сам Хрон со своими подручными выходил на улицы обделывать свои темные делишки.

Джур брел мимо работающих тимантей, мимо жертв и убийц, мимо воров и обчищенных ими, мимо каких-то непонятных личностей, закинувших головы и высасывающих досуха бутыли с пойлом, мимо толп, курящих дурные цветы, стоя прямо на улицах, мимо детей, с порочными чумазыми личиками, продающих своих младших братьев и сестер, мимо матерей, родивших своих младенцев непонятно от кого и теперь торгующих своим молоком, которое, надо сказать, стоило дороже, чем кафэо. Ходило поверье, что молоко матерей возвращает мужскую силу, и многие из сладострастных старичков хотели бы им воспользоваться. Мелькнуло вроде как лицо тиманти, очень похожее на Малинку. Мелькнуло и пропало. Возле высохшего фонтана сидел пьяный клоун, которого при свете дня всегда приглашали на детские праздники все мало-мальски состоятельные горожане. Клоуну было плохо, он был одинок и от своего ночного одиночества почти сошел с ума, хотя, под клоунской маской это было совсем не заметно. И совершенно не мешало развлекать детвору.

Лишь в ясные лунные ночи, пылающие багрово-черным светом, его пугало собственное безумие. Он садился, где приходилось, и вел длинные беседы с самим собой, вопрошая себя и забывая вопросы до того, как сам же их и произнесет. Джур подсел рядом — хоть кто-то рядом. Оглянулся и увидел, что в фонтане, в полувысохшей лужице мрачно-багровой жидкости на дне, что-то или кто-то копошится, а клоун повернулся к нему и бормочет под нос какую-то несуразицу, вскочил и пошел быстрым шагом. Сворачивая в следующий проулок, оглянулся и увидел, что из фонтана выползает нечто. Тень у фонтана была, и фонтан был, а клоун тени не отбрасывал. Джур приостановился, вглядываясь, и подумывая, какую скверную шутку играет с ним выпитое днем крепкое пойло. Но сознание с кристальной ясностью и удивительной сообразительностью быстренько опровергло такую спасительную догадку. Из фонтана выбрались ноги — суставчатые, черные и страшные, выползли и отправились за ним, остатки волос встали редкими сорняками на голой клумбе буйной головушки, очки запотели — ядовито-едкий, вонючий пот выступил из каждой поры, сердце билось где-то возле горла, стремясь навсегда покинуть свое привычное место обитания. Вот и настал самый страшный миг: тень от ползущих с тихим шуршанием ног уже в трех шагах, в двух, вот уже совсем рядом. Ноги его налились леденящей неподъемной тяжестью, ни сдвинуться, ни убежать, даже упасть и отползти — не получится, нет сил… Джур замер — ноги прошелестели мимо, за ними тянулся маслянистый след. Не думая о последствиях, Джур наклонился и зачем-то провел трясущейся пятерней по медленно высыхающему следу. Поднес руку к лицу — багрово-темная слизь окутывала каждый кусочек кожи, а потом как-то странно исчезала, словно впитывалась — бесследно и, судя по всему, безвредно. «Фуууух», — выдохнул он, — «Вот мерзость-то по улицам шляется».

Ночь казалась бесконечной. Везде что-то шептало, шипело, шелестело, вскрикивало, испускало последний вопль, хлюпало, звенело и падало. Капала вода, капала кровь, медленно сочилось время, отмеряя темноту. Темнота забралась в души всех, кто очутился на улицах, кто оказался во власти Хрона и его детищ. Улицы, площади и переулки, улочки — кривые и не очень, арыки, наполненные багрово — черной маслянистой влагой. Влага, которая при свете дня обращалась безобидной, пусть и не очень чистой, водой. Каждый листик на деревьях и кустах шипел вслед проходящим мимо что-то, очень похожее на слова проклятий. «Страшшшшшно, страшшшшись, путниккккккккккххх, упадешшшшь и не встанешшшь». Джур, озираясь, брел все дальше и дальше, дневная обреченность и тоска вернулись, а потом к ним присоединились уныние и лень. Выбрался к рассохшейся деревянной лавке и присел. Идти куда-то и еще при этом что-то делать не хотелось. В голове закопошились мысли, одна из них потихоньку становилась самой громкой и постепенно заглушала все остальные. Хотелось сидеть тут веки вечные, уставшие ноги шептали то же самое, спекшийся от похмельной жажды рот вроде бы хотел пить, но его никто и не спрашивал. В организме что-то екало, укладывалось, жадно вдыхало и выдыхало. А глаза пытались закрыться, отдав при этом команду всему остальному телу: «Отбой!» Уселся поудобнее, поморгал, достал из кармана тряпицу не первой свежести, снял очки, протер, снова водрузил их на нос. Поморгал снова — о, теперь лучше, достал папироску — в кармане оказалась последняя, зараза, остальные раскрошились, пока спал на каменном полу сторожевой башни. Закурил, с наслаждением выпустив струю дыма в ночной воздух. Так и сидел в оцепенении, покуривал. Мысли медленно текли в привычном направлении: вот бы так сидеть и чтобы делать ничего не нужно. Хотелось, чтобы рассвет никогда не наступал, потому что с наступлением нового дня снова нужно было что-то решать, куда-то идти, делать что-то. Вспомнилось, как мать отправляла в эту деревеньку, к дракону на рога куда-то, а там опять придется кому-то строить. Вот ведь навязались на его головушку. Всем чего-то надо, всем чего-то должен… Не хотелось ничего ни для кого делать, хотелось просто быть и только для себя любимого. Поневоле позавидовал сиротам. Одному, конечно, трудно, да и впроголодь, бывает, живут. Зато никто не достает, не воспитывает и не напоминает, что-де «…ночей не спали, куска не доедали, все для тебя отдавали». Ну не отдавали бы, не просил же. Вот сейчас никто не тревожит, и сидеть бы так… Да вот только организм, зараза, он — штука такая, противная, он то одно захочет, то другого. Сейчас, например, охота было отлить, а потом бы хорошую кружку ледяного пивка, даже и компашку не надо было, так втроем, кружка, он и папироска. Смаковааал бы… Так явственно представил, что во рту даже привкус пива почувствовал. Тьфу, сплюнул тягуче, слюна даже повисла, пришлось пальцем сковырнуть, бросил дотлевшую почти до пальцев папиросу, да и прилег тут же — скамеечка оказалась на диво широка, и пустынно здесь, никого нет, кто во тьме бродит, промышляет. Сюда никто не заходил, хотя недалеко от большой площади вроде. Поерзал, потом вспомнил о неотложном деле — встал, отошел чуток от лавки, помочился, вздохнул облегченно, вернулся на полюбившееся место и улегся снова, подложив руки под голову. Лежал на спине и пытался размышлять, как бы от всего отделаться, чтобы никто и никогда… С этой мыслью и уснул.

Проснулся, как будто очнулся от обморока, словно толкнул кто. Вокруг — багровая тьма стала еще гуще, и клубящийся туман окутал все вокруг. Стало так тихо, что слышно было, как в ушах кровь шумит. И вдруг рядом шшшшух, а потом клац-клац-клац — кто-то металлическим чем-то по камням проулочным сначала быстро провел, а потом меедленно так, начал постукивать. Вроде и негромко, а противно как-то, и страшно. В тишине, одиночестве, спросонья и с похмелья такое услышать — врагу не пожелаешь — сердце зашлось аж, стучит часто-часто. Джур сначала напрягся, но не шевелился, в надежде, что стихнет все и можно снова спокойно уснуть. Но нет, металлические звуки то приближались, то отдалялись, пугая и напрягая до трясучей дрожи и опять заставляя потеть. Джур сел, вдавив ладони в уши, пытаясь заглушить это противное клацанье, но оно пробивалось и сквозь руки, просачивалось — и заставило-таки вскочить и бежать-бежать-бежать, сломя голову. Он несся из последних сил, чувствуя, как начинают огнем гореть легкие, за столько лет сожженные никотином и заполненные строительной пылью, как уже кружится голова, от изнеможения трясутся ноги, правую судорогой начинает сводить:

— АААААААААААААААААААААААА, — вот сейчас рухнет прямо здесь на камни, и будет только кричать. Задыхаясь, влетел он на чей-то двор, со страшным скрипом открыв калитку. Закрыл ее, навалился всем содрогающимся телом, пытаясь унять вырывающееся из-под ребер сердце и сдержать клокочущее дыхание.

Затаиться, спрятаться, чтобы никто не услышал, не увидел, не учуял — чтобы никто не нашел. Отдышался, перестала кружиться голова и вернулась способность видеть и соображать. Огляделся по сторонам — тююю — это ж двор родной, когда бежал, даже и не заметил, как сюда попал, ноги сами привели. Все страхи ночные вмиг улетучились, потеряв силу рядом с родительским домом. Уселся на прохладные камни, трясущимися руками достал рассыпавшийся по карману табак и бумажку от папиросы — скрутил самокрутку и с наслаждением помилованного задымил…

Наутро бабка Ирания пошла на двор и опешила, увидев сына, который уже давно должен был быть в далеких Буровниках. А он вот он лежит, скорчившись на продавленном диванчике возле сарая, и похрапывает мирно. Грязный, с пустыми руками, перегаром разит, что даже мухи не садятся. Подошла к непутевому отпрыску, толкнула его в бок легонько:

— Вставай, соня! Что это ты тут улегся? Иль случилось чего? Обокрали? Избили?

Джур открыл глаза, увидел одутловатое встревоженное лицо матери, заулыбался спросонья, казалось, что все случившееся прошлой ночью — лишь страшный сон.

Сел, протирая глаза, надел очки, зевнул:

— Мать, папироску бы. Спроси у аньянкиного-то, а? Да не случилось ничего, закрыты ворота были, я покантовался было рядом с ними, да не открывали, и стражников знакомых никого не увидел. Вот и вернулся, надо выждать случая подходящего.

С этими словами, встал, потянулся, побрел в дом:

— Мать, голодный я, да и помыться бы — пока возле ворот бродил — всю одежонку угробил.

Вышел, почесывая волосатую грудь, аньянин благоверный, буркнул под нос «удродобр», на просьбу о папироске, молча вынул из кармана требуемое и пошел во двор. После завтрака и баньки, спешно затопленной бабкой Иранией, сытый и довольный Джур растянулся на своей кровати, захрапел, воздавая должное подушке и мягкому матрасу. Подробностей никаких о своих ночных странствиях он рассказывать не стал, посчитав, что утреннего оправдания, которое он преподнес матери, более чем достаточно. Так и потянулись снова дни, одинаковые в своей неизменности. Днем Джур валялся дома, вечером шел к дружкам, иногда ходил к башенным воротам, возвращаясь, рассказывал матери очередную байку о том, что выйти в сторону Буровников невозможно — патрули-де не пускают. Лорена, оживившаяся с отцовским возвращением, глядя на него, сникла, поскучнела, а потом стала где-то пропадать целыми днями, отговариваясь, что у подружек была. Бабка Ирания, глядя на сына, так впустую растрачивающего отпущенные ему дни, загрустила, но ни о чем не спрашивала и более никаких попыток хоть как-то устроить его жизнь, не предпринимала. Вставала по утрам, по привычке готовила, убирала, стирала. Старческие хворобы разные навязались, все чаще и чаще молила она Великую Семерку, чтобы позволили уйти, соединиться с мужем и слушать шепот их на звездных полянах.

Джур, довольный такой жизнью, совсем обленился: не занимался ни дочерью, ни домом. Начал пить так, что его прежние загулы казались детскими шалостями. Тащил на пропой все, что было мало-мальски ценного в глазах ростовщиков, все, что можно было обменять на бутыль — другой. Утром, благоухая перегаром, вещал матери очередной план, как он попытается сегодня устроиться куда-нибудь и уж постарается для семьи. Какой он хороший, просто никто его не понимает, что в жизни ему не везет, что все против него, что он талант, а все ему просто завидуют. На эту тему он мог разглагольствовать часами, временами лишь замолкая, чтобы закурить очередную папиросу. Мать слушала его, тихо звеня спицами — покуда глаза видели, она вязала и вышивала заказчицам, которых присылали сердобольные соседки, иногда письма писала для тех, кто грамоте обучен не был. Аньяна с мужем утром вставали поздно, завтракали — столоваться они стали с возвращением Джура отдельно, в своей комнате, там у них и погребок был, где они свои припасы хранили, а потом собирались и уходили куда-то по своим делам.

Прошло полгода, бабка Ирания, верившая, что вот-вот все образуется само-собой, с неотвратимой ясностью поняла, что ничего не образуется, что все вот так и будет.

Всегда. Что сын никогда не станет добытчиком и помощником, что дочь так и будет чураться ее, шляясь днями, а иногда и ночами вместе со своим мужем. Что внучка где-то пропадает постоянно после неожиданного отцова возращения, того и гляди постучат весовщики, и обвинят ее в чем-нибудь или, что еще хуже, она сама не вернется однажды. Так, с каждым днем россказни Джурия про новую светлую жизнь теряли свою силу, и не верила бабка уже ни единому его слову, делая лишь вид, что слушает его, а по вечерам — что верит отговоркам о поисках работы и о том, что очередная пропавшая вещица просто завалилась куда-то. Дни шли за днями, неотличимые друг от друга.

Этот день тоже не отличался ничем от других. Утро было обычным, днем Джур лег вздремнуть. Проснулся от визгливого голоса соседки — он их обычно не запоминал, но вот эта была особенной. Это она пыталась отправить его из города в Буровники, якобы на подработку, а сама-то явно завидует матери, у самой детей нет, и не было, замуж ее никто не взял — хоть с регистрацией, хоть без, и по молодости, видать, не красавица была, а уж постарев, и вовсе страшилище стала. Но голос у нее — это отдельная песня, противный, всверливающийся в уши, как жук-точильщик, как скрип сухих веток друг о друга в сезон ветров. Сначала Джур перевернулся на другой бок, накрыв голову подушкой в тщетной надежде, что бабки насплетничаются, да и разойдутся. Да не тут-то было, в их беседу изредка вклинивался третий голос — незнакомый, низковатый и такой, основательный. По другому-то и назвать не назовешь. Поняв, что бабки собрались надолго и всерьез пообщаться, убрал подушку, начал прислушиваться. И буквально через несколько минут понял, что это и есть та самая тетка, к которой он должен был в Буровниках пожаловать на заработки. Вот попал, так попал, если она сюда добралась, то уж точно его вломит, что никаких патрулей за стеной нет, и что выезжать и выходить за ворота можно. Лежал, притворившись спящим. Но весь день-то не пролежишь, уже и живот урчать начинает, и помочиться бы не помешало. Заворочался, а мать тут как тут — вот же слух у старой, а иногда не доорешься, глухой прикидывается:

— Проснулся? Пойдем, я тебя с теткой Глафирой познакомлю, она нам родня оказывается.

С этими словами она вытащила Джура в кухню. Там за накрытым столом восседала соседка — дородная бабка Малаха — та самая, что страшнее дракона, и рядом сидела незнакомая женщина. Которая и была тетка Глафира.

— О! Пробудился, касатик, давай, давай собирайся, в путь-дорожку дальнюю. Давно я тебя поджидала-ждала. Все порушилось у нас, ждем тебя не дождемся, вся деревушка наша ждет, работы много, почитай в каждом дворе, каменщики наши куда-то поразъехались и некому строения возводить, — забасила тетка Глафира. — Мы там тебе уже и жилье приготовили, а ты все не идешь, и не идешь, — журчала она и не давала вставить даже словечка.

Тетки вытащили Джура на середину кухни, оглядели, потом отправили умываться.

Мать в след крикнула:

— Да не травись табачищем своим, поешь сначала.

Умытого и озадаченного Джура начали кормить, подкладывая наперебой в тарелку всяких кушаний, приговаривая. Бабка Малаха потянулась было за мутноватым бутылем, к которому они уже явно приложились. Мать, увидев бабкин жест, нахмурилась, отрицательно покачав головой. Малаха, округлив рот, вздумала было что-то сказать, но передумала, поняв, видать. Потом бабки болтали, перебивая друг друга, пытались запеть, перебивая друг друга. Джурий медленно ел, глядя на бабок — теток. Насытившись, собрался уже вставать и уходить, невмоготу стало быть здесь — в тесной кухоньке, пропахшей застарелым запахом прогорклого масла с этими тетками. Но не тут-то было — мать вцепилась в руку:

— Ты куда собрался?

— Курить пойду — сердито буркнул Джур.

Мать махнула рукой и погрозила пальцем:

— Смотри у меня, сейчас со двора никуда не уходи. Собираться надо.

Джур вышел в дворик, залитый яркими лучами солнц. Сел на выбеленную многими годами непогоды лавочку, достал папиросу, закурил. Блаженно выпустил струю дыма в воздух, благоухающий ароматом яблони, цветущей неподалеку в садике.

Мда, вот задачка-то. Не сидится же этим теткам — одной в своей хибарке, другой в своей деревне. Приперлась, рушится у них там все, а он-то что может сделать. Вот привязались. Только все налаживаться начало — мать не доставала, сестра с мужем и сами не работают, и его не трогают. Дочка вот, да и дочка к матери пока пожить выпросилась. А тут на тебе — ехать в эти их Буровники.… И ведь отказаться не получится — без него уже все решили. Мать вышла в дворик:

— Джур, где ты тут? Собираться пора. Пойдем, сынок, обещали же тетке Глафире и давно обещали. Она сейчас по своим делам сходит, а к вечеру выдвигаться надо будет, чтобы по самой жаре не ехать.

Спала жара после обеда и сборы были недолгими. Немного провизии, одежда, того — сего помаленьку — вот сума и наполнилась. Вскоре вернулась тетка Глафира, вся потная, мокрая, лицо красное в мелких бисеринках пота. Зашла в кухню и заполнила собой все кухонное пространство, громогласно вещая обо всем виденном за день. Потом всполошилась, что работника ее не собрали еще, громогласно пожелала, что неплохо бы чайку на дорожку испить. Мышкой сновала по маленькой кухоньке бабка Ирания, едва сдерживая слезы. Вроде бы уже и перегорело все, и сына уже собрала в дорогу, и налаживаться вроде жизнь начинает. Ан нет, опять ноет материнское сердечко. Ноет и ноет треклятое, как собака, бывало, возле мертвяков подвывает, так и оно — нудно и надсадно… Но вот уже и закончено — испит чай, присели на дорожку, все сказано, всем гостинцы собраны и упакованы, приветы переданы. Первой встала тетка Глафира:

— Пора уж, сиди — не сиди, никто, Джурка, за нас с тобой не уедет. Пойдем потихоньку. Там возле Башенных ворот телега ждет. Односельчанина встретила. А сейчас берем с тобой по сумочке и побрели потихоньку.

Джур послушно сгреб свою долю ноши и потащился следом, не оглянувшись на остающихся домочадцев. Тетка взяла и себе ношу немалую, но силищи у нее не менее чем у дюжего мужика. Перла, как телега груженая, обернулась к провожающим:

— Бывайте, — аккуратно прикрыла калитку и пошагала перед Джуром, уныло бредущим за ней.

Возле печально памятных Башенных ворот площадь была запружена телегами селян, отбывающих по холодку; горячие кони и единороги рыцарей — пастырей, отправляющихся со своими миссиями из города, всхрапывали, ожидая своей очереди; купеческие обозы поражали воображение многочисленными, тщательно продуманными приспособлениями — в дальнюю торговлю отправлялись.

В середине очереди стояла телега, нагруженная ящиками, сверточками, узелочками и тому подобной чепухой, к которой и направилась дородная матрона. Восседал на ней старичок-боровичок, весь заросший белыми волосами, которые торчали у него повсюду — из носа, из ушей, пальцы рук были так мохнаты, что, когда он ими шевелил, казалось, что какая-то белая волосатая гусеница ползет, извиваясь. Тетка Глафира, подошла к подводе и с размаху шлепнула старика по спине так, что у того чуть не треснула рубаха и без таких потрясений доживающая свои последние деньки:

— Эй, старый, здоров живешь! Ждешь кого? — тут она оглушительно расхохоталась, и Джур понял с какой-то омерзительной гадливостью, что престарелая тетка кокетничает с этим мохнатым старцем, годившимся лишь только ковриком работать, ну это по его, Джура, мнению. Дед подпрыгнул, не ожидая такого приветствия, потом, быстро очухался, поприветствовал попутчицу, ответив ей какой-то только им понятно пошлой тирадой. Легко загрузил их скарб на свободные местечки, с великим трудом нашедшиеся, посадил грузную тетку рядом с собой на козлы, отчего телега сразу накренилась и осела на один бок. Джур нашел себе свободный уголок среди ящиков, улегся на душистую подстилку, пахнущую сухими травами, ветром, солнцем и деревом, и телега покатила неспешно, миновав городские ворота.

Пока выехали за ворота, пока поднялись в горку, уж и сумерки подступать начали. Сегодня побаловал закат — солнца садились неторопливо, плавно гася свой жаркий свет. Темнота подступила потихоньку, словно подкрадываясь. Дневной свет сначала становился темно-желтым, словно переспевшая тыква, лопнувшая от своей спелости и бесстыдно оголившая семечки, потом в нем появились проблески позолоты, плавно занимающие все больше и больше места. Затем небо стало розоветь, синеть и наступили лиловые сумерки, похожие на застаревший синяк. В проплывающих мимо зарослях завели громкий ночной стрекот всякие букашки, выползли на ночную охоту гады, отсыпающиеся днем. Ночные птицы и летучие мыши полетели расчерчивать темнеющий небосвод своими крыльями. Стихал дневной шум, а ночной только набирал силу. Плавно поскрипывающие колеса телеги навевали дремоту. Тетка Глафира уже давно перебралась с козел на свободное местечко и похрапывала во всю мощь своих богатырских легких. Джурия потянуло в сон, тяжелой стала головушка и, пристроив в укромном уголке очки, он тоже засопел поначалу, а потом захрапел в унисон со спящей женщиной.

Проснулся он резко, как от толчка, вздрогнул — когда-то такое уже бывало.

Было уже совершенно темно, и лишь слышалась всякая ночная возня вокруг. Джур резко сел, не понимая, где он находится, и как тут очутился. Потряс головой — не болит, поискал вокруг себя очки — нету. Начал вспоминать — все ведь помнит, только как он тут один — одинешенек, оказался — не помнит. Вот незадача. И очков нет, а без них окружающий мир кажется сплошным размытым пятном. Ведь ехал себе спокойно в деревню эту треклятую, Хрон ее подери. Вот не судьба была туда попасть, нет же бабье это, втемяшилось им, что ему туда дорога. Вот что не сиделось им, а он теперь расхлебывай, заныл тихий голос в голове. Даже куда идти — не понятно. Темно, как у Хрона под бородой. И гадость всякая тут ползает, летает, стрекочет. Вот нападет на него ядовитость какая. И не спасет никто. Бормоча потихоньку, Джур отполз на ощупь с дороги, нашел мягкую траву, камушек какой — то, прислонился к нему, пошарил по карманам, нашел папироску, закурил. Потом еще раз ощупал почву вокруг себя, думая, что, может, во сне с телеги свалился, да отполз от нее. Покричал, теряя надежду на то, что кто-то отзовется. Вдруг вспомнил, как он уже пытался уехать в эти Буровники, и как не смог, и тот ужас ночной вспомнился ему так, как будто это все вчера было. Только вчера он видел этого спятившего клоуна, ноги без тела, клацанье металлическое это вспомнил, которое лишь послышавшись, нагнало столько ужаса, что и сейчас остатки волос восстали дыбом от памятного ужаса. Огляделся вокруг — не видно ни зги. Вот ведь вляпался опять. Посидел, задумавшись. Потом еще посидел и решил, что пока не рассветет — он с места не двинется. Отполз, вернувшись на мягкую травку, устроился поудобнее, начал было задремывать. Но тут вдруг в какофонию ночных звуков, которая стала привычной слуху, вклинилось что-то новое — похожее на топот маленьких ножек и шипение закипающего чайника. Потом все стихло. Джур начал вновь задремывать, но снова что-то зашипело и затопотало. И снова стихло. Так повторялось несколько мучительных раз, и, наконец, что-то зеленое и зловонное подползло так близко, что Джур смог разглядеть, что это. К его лицу приблизилась узкая морда с огромными змеиными глазами, с языком, нетерпеливо шипящим и вращающимся вокруг бородавчатого рыла. Воняло от этого существа немилосердно — серой, гарью, тухлятиной, еще какой-то гадостью — словно кусок мяса пролежал на солнцепеке дня три, а потом пришел и улегся рядом. Шипение и топотание внезапно отдалилось настолько, что перестало быть слышным. И вдруг Джур прозрел — весь окружающий сумрачно-зеленый ночной мир стал виден отчетливо, а не как сквозь толщу воды — как он видел без очков в течение уже долгих лет. Все словно приблизилось, линии стали отчетливыми, на деревьях, вместо зеленой пелены, появились отдельные листики, увидел, что камень, на который он оперся, стоит почти на самом краю студеной речки, которая журчала своими водами рядом. Тропинка, которую он так и не нашел — вот она, руку протяни и дотронуться можно. Вот она, колея от телеги, совсем свеженькая, поднимайся, беги по ней, нагоняй своих. Но, чудес бесплатных не бывает — что-то непонятное случилось с ногами, ни подняться нет сил, ни отодвинуться, да и желания никакого — пусть сами ищут, а то еще бегать за этими односельчанами придется. И вновь раздалось шипение и эта зеленая морда, да не одна, вот еще, и еще. Насчитал Джур возле себя семь зеленых противных морд — ха, ну куда уже без семи-то, которые сновали вокруг по длинной траектории — поэтому то появлялись, то исчезали. И вот все сбежались, выстроились возле этого самого прохладного полуразрушенного камня и принялись разглядывать то непонятное для них, что валялось у них под ногами. Джур резко поджал к себе колени, заметив неподдельный интерес вонючек к себе. Постояли немного, разглядывали, почирикали что-то на своем, птичьем языке, погалдели еще, поскрипели крыльями и коленками, потом защелкали клювами. И вновь стихло. Пропали, как и не бывало их тут. И вновь сбежались, наматывая и без того напряженные нервы на кулак. Теперь в речке выстроились. Вода в реке вздыбилась, закипая, а семь маленьких непонятных клювастых зверьков, очень похожих на драконов-недомерков — до колена ростом всего — сбились в верещащую кучку. Потом кучка начала плавиться. Неожиданно и странно. Воздух над ними задрожал, осветился зеленым пламенем, бьющим ввысь и сжигающим дотла ветви, неосторожно распластавшиеся над рекой. Дрожание раскаленного воздуха перешло в мерное гудение — и в пару испаряющейся воды появилось новое нечто — забил огромными крылами огромный ящер. Джур сидел с открытым ртом, из угла которого тонкой струйкой стекала слюна, которую он даже и не чувствовал, глаза выпучены от предельного изумления. Но это небывалое, что выходило из белесого горячего пара, струей такого же шипящего пламени растопило и превратило кучку прибрежной гальки в кусок черного блестящего стекла. Гроза всех пьяниц, которым жены и матери пугают своих половинок-чад, когда те приходят, изрядно приняв на грудь веселящей жидкости — его страшное величие — сам Зеленый змий, в натуральную величину. Слышал, слышал Джур, что бегают по лесам маленькие зеленый змии, и после того, как увидит их упившийся до бровей в дремучих чащах, так начинает его мучить каждое утро вечное похмелье. Тут тоже бегало маленьких семеро и отбегались, сгорели сами-то, небось, тоже хлещут винище, не чета нам, смертным, а теперь вот это — пожаловало, пугая до икоты.

Джур снова потряс головой, проверяя, не похмелье ли у него или может до сих пор еще какой алкоголь в крови бродит. Голова оказалась ясной, вернувшееся чудесным образом зрение не обманывало — Джур из всех сил ущипнул себя за ногу, взвыв от боли, не сон это, нет, увы, не сон. Оглянулся на речку, вновь мирно катившую прохладные воды мимо, равнодушно шелестели прибрежные кусты. Ночная темень перестала быть такой непроглядной, окружающее приобрело форму и цвет. Только вот ночные звуки стихли. Тишина воцарилась такая, что слышно, как стучит в ушах пульс, настойчивый и перепуганный — тук, тук, тук. Зеленый змий, покачиваясь от течения, стоял в воде, укладывая огромные кожистые крылья поудобнее. Повернул рогатую голову и нахамил:

— Че зыркаешь, не видал будто ни разу? В каждой твоей бутылке, на дне каждого стакана я тебя приветствовал. Только ты тогда-то важный был — где уж какую-то малюсенькую козявку разглядеть — мошкой меня считал, выплескивал и материл подавальщиц — чтобы в чистой посуде тебе несли. А, не помнишь? Ну да, ну да, а и пьян бывал, так и глох еще на оба уха — а я тебе шептал, остановиться предлагал. Ну да, ну да — где уж, нам. Не помнишь, чай, как музыкантов в кабаке уговаривал погромче валять? Эх, покочевряжился ты на своем веку… Пора и честь знать. Пора тебе, пьянь ты моя.

Джур сидел, до боли выпучив так некстати прозревшие глаза. Застрявшие в глотке слова пытались продраться сквозь пересохшие колодцы гланд, просочиться и быть услышанными. Эту зеленую летающую погань он бы предпочел видеть своими прежними подслеповатыми глазами, а лучше — и вовсе не видеть, согласен на Буровники, на Фиговники — на все, что угодно — только не быть здесь сейчас. В горле пискнуло, Джур почувствовал, что сидит в холодной луже, обмочившись от этого страшного напряжения и, словно прорвав плотину, слова полились потоком:

— Да за что же, за что же? Ничего не делал, не виноват я, ни один весовщик не придерется — крови не проливал, чужого не брал. Ну, слаб я, батенька, слаб, господин, да что же это грех — трудовому человеку пойти после тяжкого рабочего дня горло промочить?

— Ну да, ну да, скучал ты все, развлечься пытался, понимаааем. Выкинул, можно сказать, жизнь свою в яму, или вылил ее в стакан, чтоб повеселее, видать, было. За то, что был уныл, что смысла в своей жизни не нашел, приговариваешься к яме со змеями. Твою лень, безделье привлекли внимание моего господина. Он договорился про тебя с семеркой — им ты более не нужен. И уши твои им тоже ни к чему. Так что — вставай, время вышло.

— Не убивайте меня, какая такая яма, не пойду никуда, вот хоть ты со мной что сделай!!!

Прокричал все это, срываясь на визг, и замолк, осмыслив, что только ляпнул. Вот же надо было сказануть такое. Но глаз не опускал, сидел, также вытаращив глаза на дракона.

— Я бы рад тебя отпустить, но, не могу, никак не могу. Да и отпускать тебя мне не зачем. Кто ты мне, зачем ты мне, чтобы я тебя миловал. И не таких в оборот брали Зверь сел, на передние когтистые лапы умостил рогатую голову, прижмурил глазищи — ни дать, ни взять собака подле доброго хозяина — рожа довольнющая, хитрая, вот сейчас заулыбается во всю зубастую пасть, да только от улыбки той кровь застынет в жилах и уши сами отвалятся. Краток век человеческий и пути с драконьими дорожками обычно не пересекаются. Те, чьи пересеклись — они больше помалкивают о таких встречах — их либо в живых нет, либо они в таких местах, что завидуют мертвым. Дракон затаил дыхание, сделавшись похожим на одну из тех диковинных статуй, на дворцовой площади в Блангорре, которые установил один из Примов в честь победы Семерки над Хроном и изгнанием его тварей с лица Зории.

Потом — ррраз и вот он уже рядом, рассыпался на этих мелких зеленых дракончиков, мерзких, пищащих и поскрипывающих, перекрикивающихся на своем, только им понятном языке. Они бегали вокруг Джура, приближали острые морды к нему, пугали выпяченными языками, из пастей несло мертвечиной. Побегали, побегали, невидимыми сетями опутав, поволокли в яму, которая нашлась неподалеку. Кто-то из них отделил уши своими маленькими, остро отточенными коготками, под которыми темнела вековая грязь — багровая, жирная. Один из них схватил отрезанную плоть и проглотил в одно мгновение — одобрительно проскрипев что-то, мол, давай еще.

Добрались до темного провала, сбросили вниз — пахло там сыростью, тиной, могильным холодом. Корни рядом растущих деревьев, переплетаясь, не давали стенкам обрушить всю массу почвы вниз, держа ее крепко-крепко. Лишь сухие комья почвы выкрошились, потревоженные, и посыпались вниз, падая на голову, за шиворот, пачкая лицо, марая руки и обдавая сыро-почвенным запахом в тот момент, когда летел на дно. Джур упал и крепко зажмурился, стараясь плотно обнять голову скрещенными руками, зажимая кровоточащие остатки ушей, чтобы не слышать своего же вопля, мыча от невыносимой боли. Боль удерживала сознание на поверхности. И тут внезапно опять все прекратилось — исчезли дракончики, утихла боль — подступило чувство наступающего небытия, послышался шум реки, ночной гвалт лесных обитателей. Потом вернулась боль и эти мелкие, зеленые — они забегали вокруг, поцокивая, да посвистывая. Эти колебания от полной безнадеги к надежде в конец расшатали и без того не очень устойчивую психику Джура, и он просто-напросто вырубился.

Очнулся, когда уже начало светать. Лежал на дне, разглядывая переплетенье узловатых кореньев, и размышлял, как же он тут оказался. Все произошедшее ночью казалось мрачной сказкой, рассказанной все той же злосчастной теткой Глафирой в пути, под неспешный скрип колес. Сел, еще раз огляделся внимательно, вспомнил, как прозрел чудесным образом. И чудо это даже с рассветом не прекратилось.

Попытался выбраться из ямы, держась за переплетенье корней, но руки не желали такой шаткой опоры, корни соскальзывали и с сухим треском разрывались, не давая даже покрепче вцепиться в них. Скоро вся яма была полна серо-коричневой едкой пыли, забивающейся в нос, заставляющей чихать беспрерывно и лишающей дыхания. Повозился Джур с корнями еще, да потом плюнул и сел, обняв колени.

Весь только извозился в грязи, которая начала проступать на дне — речка рядом слышалась, неторопливо катя свои чуть всплескивающие воды мимо, лысина покрылась пылью, глаза припорошило ею же. Руки горели от напрасных усилий. Все зря. Самому не выбраться. Джур привстал, подпрыгнул и попытался кричать, сорванный за ночь голос не слушался, лишь хрипело обреченно горло. Никто не отзывался. В лесу, как царил гвалт всякой теперь дневной живности, так он и не прекращался. Неумолчный, безнадежный, равнодушный, притупляющий внимание своим однообразием. Не дождавшись ничьего отклика на свой многократный, пусть и не очень громкий зов, Джур и вовсе отчаялся. Случайно задел локтем место, где еще недавно были уши, а теперь коробились заскорузлой кровавой коркой раны, и взвыл от накатившей боли. Повалился на дно, плача и проклиная все и вся. Глаза опухли от слез, раны, пока их не задеваешь, перестали тревожить. Свет дневных светил пробился сквозь листву, извещая о наступлении полудня. Сел, вновь обхватив колени, и решил, что не сдвинется с места: он ранен, изнемог, голоден — пусть спасают, всегда же кто-то приходит на помощь.

Вскоре ему надоело впустую изучать переплетения и прорехи в корнях, и он занялся разглядыванием того кусочка неба, которое было видно со дна. Небо над ямой начало как-то странно темнеть, воздух там сгущался и зеленел, медленно начал прорисовываться мутный силуэт все той же рогатой головы. Джур застонал — он все еще надеялся, что случившееся ночью было мороком, даже, невзирая на отрезанные уши. Дракон показался во всем великолепии, возлежал, сложив зеленые чешуйчатые крылья, подперев морду передними когтистыми лапами — тот же, что был ночью.

Дракон моргнул, смежив ярко блеснувшие глазищи, зажмурился, как сытый котяра.

Потянулся, лениво расправляя и складывая крылья, поиграл изогнутыми когтями, каждое размером с взрослого мужчину. От этого нехитрого упражнения по лесу пронесся ветерок, встревоживший листву деревьев, вывернув ее наизнанку. Зевнул, клацнув выпирающими клыками, рыкнул, размял лапы, приподнял одну и пустил струю кипящей жидкости в сторону. Зелень, на которую струя эта попала, моментально съежилась и обуглилась, превратившись в черно-коричневые угольки.

Почва под сожженными кустами потемнела, став гладкой, и задымилась. Джур, сидевший зажмурив глаза, осмелился приоткрыть один и попал взглядом прямо в змеиный зрачок. Зверь, которому давно надоело наблюдать барахтанье человеческого червячка в яме, беззастенчиво разглядывал его, поворачивая голову то одним боком, то другим, как птица. Оценивал что-то. Джур открыл оба глаза, страх сменился безысходностью, в голове щелкнуло, накатило безразличие, все уже решено, изменить ничего не получится, как ни старайся. Дракон не выдержал первым:

— Что, молодец, страшно? А я думал, ты к утру выберешься, и я больше не увижу тебя.

Джур, сдерживая дрожь, прошептал неслышно — голос сорвал, потом откашлялся и уже громче:

— Да куда я выберусь… Теперь уже и не страшно, только вот не знаю, как вас звать величать.

— Вот что я в людишках не пойму, так это то, как вы очухиваетесь быстро. Только что ведь сидел, как лист на ветру трясся, а вот — на тебе. С драконом разговаривает и не моргнет даже. Хвалю, хвалю. Всегда, гад, ты обходителен был, наслышан я от хозяина, как ты себе девок приманивал, поучиться бы у тебя, да не досуг. Короче, у тебя два варианта — или сейчас сюда в яму попрыгают мелкие, те, которые ночью вокруг тебя круги нарезали, и языками дразнились, либо ты становишься Драконом, зелененьким, таким же, как я, ну или мной, там уж как Хрон положит. Ушей у тебя уже нет, к Семерке все равно теперь дороги нет. Будешь пьянь всякую пугать в лесах, распугивать. Только вот крепче крови и водицы — уж извини, ничего больше.

Ну, можешь иногда рыцарем закусить после пирушки — в кровушке достаточно будет у него, они же хлещут без меры. Мы, Драконы, как-то странно быстро пьянеем, зато, заметь — никакого похмелья. Встал потом, крылышки расправил и полетел восвояси.

Джур почесал остатки шевелюры:

— А зрение мне зачем вернули? Чтобы страшнее, что ли было? Только страшнее того, что твои гаденыши маленькие со мной ночью сделали, уже я ничего не узнаю. Не хочу я ничего решать сейчас, давай ты мне покажешь, что да как, расскажешь, тогда я подумаю. Так с налету, с панталыку — ничего не скажу я тебе. И ушей меня за что лишили — этак только преступников у нас метят.

Дракон оглушительно хохотнул:

— Вот весь ты в этом, все у тебя через заднее место получается, а по-нашему, через жопу ты все делаешь. Ну что вот тебе стоило сказать — да, согласен, или наоборот стойким оловянным солдатиком показать себя и отказаться от вечности. Небось, вспомнил Проклятье ваше? Мол, с чего это драконом становится — это же и Миру конец. Ну да, ну да. Крутишь все, крутишь, так и жил ты — сам ничего не делал, ничего не решал, только пытааался. Поэтому и бабье твое от тебя сбегало всегда. Где жены твои? А? Молчишь, голову повесил. Где дети? Все, кто тебя любил мало — мальски — все бежали от тебя, потому что ты — никто, червяк ты, который всю свою жизнь лишь пытался. Че ты пытался, че сумел? Сдохни, сдохни ты и только мать тебя вспомнит, да дочка твоя, которую воспитывать ты тоже лишь пытался. Без твоего согласия я тебя смогу сжечь, ушей тебя лишили правильно, некуда тебе теперь податься. О Мире и о Зории — не твоя забота беспокоиться, ты, если пытаться еще начнешь — помочь кому — только хуже станет.

Дракон развернул крылья, подцепил острым, отсвечивающим синевой, внушающим дикий ужас когтем за рубаху, приподнял узника, дохнул в яму, и зашипела она, и зашевелились в ней, извиваясь, скользкие, холодные тела, посверкивая в лучах солнц жемчужными брюшками, на миг появлявшимися, когда некоторые змейки пытались выбраться наружу.

— Прощай, червяк-человек. Хотя человек ты был и никакой — все больше червяк, все равно прощай.

И опустил, гадина летучая, Джура в кишащую змеями яму. Джур, вмиг провалившись по самое горло, почувствовал холодное прикосновение чешуи, покрытой слизью, сначала слабое, а потом и потуже и душевнее, объятия всех этих извивающихся тел, сплетающихся друг с другом. Солнца садились, последний день Джура оказался короток. Змейки пока только жались к теплому телу казнимого, но постепенно начинали находить для себя все более и более уютные места для квартирования. Одна, особо прыткая гадюка засунула свою узкую граненую головку туда, где раньше было ухо, обнаружила прекрасное место для ночлега, начала вкручиваться туда, согреваясь по ходу движения. Изо всех сил пытаясь не закричать — залезут же в отверстый рот — Джур откусил кончик языка и почувствовал, как рот заполняется теплой кровью — его кровью — с немыслимой быстротой. Руки и ноги оплетались сколькими узкими телами, стремящимися согреться, потом они начали мешать друг другу, начали покусывать, стягивая крепкие объятия. Глаза Джура выпучились до невозможности, дальше — только повиснуть на зрительных нервах от еще большей боли и большего страха.

Смеркалось, тускло-золотистый свет превращался в багрово-синий, мерцающий, как свежий кровоподтек. Дневные звуки затихали, а ночные твари только начинали запевать свои песни. Дракон прилег на краю ямы и любовался, как угасающий дневной свет осветил яму с обреченным. Закат был сегодня тихим и неспешным, в отличие от короткого минувшего дня, давая Джуру насладиться последними мгновениями выдавливаемой из него жизни. Ползучие убийцы пока лишь немного покусывали, обвивая и сжимая в тесных смертельных объятиях. Но вот, вместо солнц взошли ночные светила, проливая серебристо-мертвенный свет, и облекая каждую былинку светящимся коконом, превращая окружающее в призрачную зону забытья и смерти.

Полуослепший, полуоглохший, полузадушенный Джур попытался — снова попытался, нет, этот человек неисправим, он лишь попытался освободить руку — не удалось, и он покорно закрыл глаза, чтобы не видеть дальнейшего, только прошептал едва слышно, пришепетывая, сплевывая накопившуюся кровь на клубки тел:

— Согласен я…

Дракон встрепенулся:

— Я недослышу что-то, у меня тут птицы ночные рядом перекрикиваются, гвалтом своим все перекрывая. Я так понимаю, что ты согласен? Это я так, чтобы ты не напрягался лишний раз, не балаболил оттуда, а то вдруг тебе какая в рот заползет, а потом еще несколько — им-то тепло будет.

Снова протянул Дракон коготь и подцепил рубаху, которая уже к которой намертво прицепились мелкие и крупные извивающиеся тельца. Приподнял, поднес к мерцающим в наступающем мраке глазищам. Джур, судорожно сглотнув кровавую слюну, снова пошептал:

— Согласен я…

Дракон захохотал-загромыхал:

— Вот что мне в вас нравится, червяки вы этакие, это то, как вы барахтаетесь, пытаясь хоть на чуть продлить свою жизнишку, дышать, жрать, спариваться, испражнять съеденное — для чего? Вот ты же, ты — ничего от тебя толку и нет, тебе и жизнь же никогда мила не была? Что с тобой — зачем тебе вечность? Ты скучен.

Живешь, воздух только портишь. Семерка тебя осудила за уныние, тоску и лень твою, которыми ты бездарно растратил свою жизнь. Хрон теперь с тобой, твои уши он теперь держит в своей ладони. Тебе теперь лишь нужно сказать: «жизнь за тебя, господин мой, жизнь за тебя, темнобородый».

Джур косноязычно повторил за драконом сказанное.

— Согласен, говоришь?! ПУСТЬ ТЕПЕРЬ СВЕРШИТСЯ ТВОЕ ЖЕЛАНИЕ!

И отпустил, гад летучий, Джура снова в яму с сородичами своими мелкими. Ох, не так представлял себе Джур исполнение желания. Стало еще хуже. Полумрак подобрался совсем близко и закатившиеся солнца не грели почву, змеи и змейки становились вялыми, готовясь ко сну, когда превращаемый вернулся в яму. Почуяв тепло, ползучие гады начали сбиваться возле источника в сплошной клубок, места всем не хватало, они и начали сначала отталкивать, а потом и пожирать друг друга, заглатывая целиком, шипя и впрыскивая яд во все, что только на зуб попадалось.

Немало перепало и Джуру, он перестал чувствовать укусы, лишь покалывания ног, рук, туловища, подсказывали, что та или иная змея вымещает свою злобу. Из кучи склизких тел торчала голова, потом она скрылась среди бурлящих чешуйчатых лент.

В яме сильные поглощали слабых и мелких, пресмыкающихся становилось все меньше, выживали лишь самые крупные и злобные особи, забыв о тепле находящегося рядом тела. Скорость происходящего поражала — ползучие твари перемещались так быстро, что глазам было очень сложно уследить за ними. И вот Джур оказался один на один с огромной зеленовато-черной змеей. Экземплярчик был тот еще, на редкость злобный, сожранные собратья не утолили его ярость и голод. Обычная змея впала бы в кому на несколько месяцев, пытаясь переварить то количество пищи, которое было поглощено. Но не эта. И целого Мира, казалось, было бы недостаточно, чтобы накормить эту тварь. Бывший потомок славного клана каменщиков к этому моменту не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, даже головой дернуть не мог. Сил хватало только лежать, как колода и моргать. Вопль стал для него недоступной роскошью. Все тело занемело, пальцы рук тряслись в бессильной попытке хотя бы сжаться. Он не мог закрыть глаза, которые от нечеловеческого напряжения уже начали стекленеть и слезиться, и снова казалось, что мгла застилает их — скорее бы. Мерзко шипя, извиваясь и шурша по влажной почве, змея подползла поближе и начала открывать свою пасть, медленно, медленно. Открывала и наклонялась, одевая казнимого собой, как мантией. Поглощая еще живого и не потерявшего сознания от нестерпимого ужаса. Вот исчезли плечи. Вот уже и вся жертва поместилась в желудке. Змея улеглась и, судорожно сокращая мышцы, проталкивала свой ужин все дальше и дальше в себя. Наступившая ночь скрыла происходящее. В яме наступила тишина. Наблюдавший за казнью Дракон затих, укрылся крыльями и вроде как задремал, обратившись для какого-нибудь случайного наблюдателя в каменную глыбу. Запел ночную песню темный лес, из-за казни никчемного человечишки не поперхнулась ни одна рыба, ужинавшая летающей мошкарой, ни один хищник не отпустил, вздрогнув от ужаса произошедшего, свою уже смирившуюся со смертью жертву. Лишь в недалеком городишке закашлялась бабка Ирания, вспомнив к ночи о сыне, ушедшем на заработки. Вспомнила, утешила себя тем, что уже скоро вернется он, поворочалась еще немножко, да и уснула, похрапывая в тишине. Ночь царила над Миром.

…Насытившийся змей недолго пребывал в своем блаженном состоянии.

Проглоченный им каменщик лежал без движения, лишь в затухающем сознании мелькали образы с пугающей скоростью — все его попытки обустроить жизнь.

Вспоминалась ежедневная тоска о несбывшемся, небывалая скука, облегчить которую могла только выпивка. Что-то непонятное начало происходить с сильным мускулистым туловищем змея-победителя. Похожее недавно уже было — недавно, когда на стыке сезонов пришлось линять и сбрасывать старую, потускневшую шкуру, с трудом вылущивая себя из нее. Вот и сейчас стало как-то неуютно, мешало все. Казалось, что раздувается змей во все стороны. Появились какие-то мысли…

Мысли? Змея передернуло — чужое сознание управляло его холодной головой. Он стал ощущать себя чем-то длинным и скользким, посетовав на отсутствие подпорок внизу и хваталок вверху. Пришло воспоминание, как в сезон дождей лежала она, высунув плоскую голову под теплые щекочущие струйки влаги в норе, высиживая свой последний выводок. А теперь ощущала себя змеем. Странно все это. В середине змея продолжало что-то надуваться и округляться. Похожий на каменную глыбу Дракон пошевелился, сразу потеряв всякое сходство с чем ли то ни было, кроме того, кем он был — Палачом Хрона:

— О! Я вижу, процесс пошел, теперь уже и домой пора. Ты это, звать тебя будут потом Архобалом, ты отзывайся, а то вдруг запамятуешь. Все остальное тебе хозяин при встрече расскажет. Лететь тебе нужно будет туда, где будут ждать такие же, как ты — мимо Блангорры, мимо Пещеры Ветров, к замку Мааров. Найдешь, ты теперь своих чуять будешь.

Расправил кожистые крылья, потянулся, захрустев костями, тяжело подпрыгнул, маневрируя между деревьями, и улетел навстречу занявшим половину небосвода лунам.

В яме же начали твориться совсем невообразимые вещи. Змея расплющило в толстый диск, размером с башенные часы, растянув донельзя чешуйчатую кожу.

Толщина этого диска все уменьшалась, а сам он увеличивался и увеличивался, вот уже и в яме не осталось места, края выпластались на дорожку, постепенно заполняя собой окрестности. Один край тяжело плюхнулся в речушку, тут же затихшую, воды которой приобрели несносный запах — запах перегара, когда пьют уже дня три и на закуску только лук и чеснок, ну еще и цигарки, запах утренней похмельной тоски, когда все надоело и не хочется даже двинуть пальцем. Рыба в речке тут же всплыла пузом вверх. Пожухли прибрежные деревья, пожелтела вся окрестная трава.

Пронесся порыв ледяного ветра, прошелестел опадающей листвой и затих. Снова стихло все. Ночные обитатели притаились, почуяв неладное. В центр раздувшегося змея с неба ударила одна единственная молния, расплавившая, сплавившая змея и человека, вложившая в него все обещанное Хроном. Раздувшийся змей, претерпевая страшные муки, взбугриваясь и опадая, начал подниматься ввысь, вытягиваясь. Вот уже зазеленевшая голова приподнялась над лесом. Жидкость, бывшая в телах змея и проглоченного вскипала, перемешиваясь, превращаясь в драконью кровь. То, чему не было названия, становилось Драконом, один из тех, о ком гласило древнее пророчество. Человеческие желания дышать-есть-пить-размножаться заменились на нечто другое. Тоска и уныние, желание жить — испарялись. Все сильнее хотелось убивать. Убивать все, что есть в Мире, не разбирая. Проклюнувшиеся крылья просились в полет, размяться. Пустой желудок алкал пищи. Затуманенный превращением мозг стонал и клянчил то водки, то громко орал себе же в череп что — то об убийстве всего и всех, командуя, как на плацу. Превращенный вытянул рогатую голову к воде, уже вернувшей изначальный запах, повернулся, оглядев себя сначала одним глазом, потом другим. Одобрительно кашлянул, взмахнул крыльями, на окраинах затухающего человеческого сознания промелькнуло: «И зачем я раздумывал так долго, если бы сразу согласился, наверное, и ямы бы не было.

Драконом-то быть о-го-го как! Никому ничего не должен и никто мне не нужен…»

Мысль пискнула, затихая и исчезая бесследно. Новый Дракон, в своем новом обличии, побрел сквозь свой лес на охоту — еще не окрепшие крылья отказались нести зеленую тушу — желая подкрепиться и проверить владения. Часть исчезающего человеческого сознания напомнила, что где-то неподалеку должны быть тетка Глафира с односельчанином, которыми можно славно перекусить.


Глава 7
Искушение весовщика

В семье де Балиа испокон веков рождались только мальчики, которые несли и прославляли родовую фамилию и герб — весы, меч и повязку на глаза. Поэтому жен брали из любых кланов, да и свободнокровых не чурались. Мужчинам де Балиа печатью крови назначено стать измерителями чужих грехов — судьями мирскими.

Иногда матери, жены весовщиков, на сносях которые уже, видели страшные сны, как их новорожденные сыновья начинают говорить, говорить те самые слова Большого Проклятия, и их забирают во Дворец для взращивания престолонаследников. С криками просыпались тогда будущие матери и, обливаясь горькими слезами, дрожащими руками прикасались к округлым животам, чтобы удостовериться, что дети их — на месте и молчат пока. Велика честь быть матерью Прима, но и нет участи горше, чем не видеть, как растет чадо твое, рожденное в муках и слезах. Но в семьях де Балиа не было ни одного случая рождения Прима, Вес не отпускал своих детей, не отдавал их никому. Лишь мужчины рода де Балиа могли преследовать виновных годами, только весовщики находили след там, где никто более не смог, только весовщик мог быть и судьей и палачом, только весовщик способен видеть следы крови там, где она была пролита, как бы не пытались эти следы уничтожить.

Благословенную Блангорру судил ныне Скаррен де Балиа, младший отпрыск, вотчину свою ему оставил отец Кантор де Балиа, когда решил уйти на покой.

Старшие сыновья были разосланы по городам и весям Мира. Младшего же отец решил оставить при себе, и, будучи Маршаллом, повелел должность свою передать Скаррену, дабы наблюдать за ним. Но ключа не вручал — велел дождаться своей смерти, и лишь тогда передать ключ сыну, если не будет других, более достойных кандидатов. С детства был замечен Скаррен в излишней любви к монетам любого достоинства, и в чрезмерном стремлении скопить таковых монет как можно больше.

Тратить же их де Балиа-младший не любил. Любовь к деньгам для весовщика — это было так странно, что, когда отец заметил эту черту в сложном характере своего отпрыска, он решил всяческими путями воспрепятствовать развитию ее, и не отпускал сына далеко и надолго. Когда Скаррен оставался в своей комнате и доставал из тайника накопленные всякими правдами и неправдами сокровища, лицо его искажалось, становясь похожим на какую-то старую мерзкую рожу, отягощенную годами, грехами и неприличными болезнями. Глубокие морщины бороздили юное чело, оттягивали углы рта, который становился похожим в такие моменты на звериную пасть, глаза начинали гореть нехорошим огнем — словом, симпатичный юноша превращался в злобного карлика. Но, выходя из комнаты, Скаррен на людях становился совершенно бесстрастен, бескорыстен и неподкупен, каким и следовало быть любому из весовщиков. Лишь отец, который лишь в раннем детстве показывал какие-то чувства к своим сыновьям, по достижению ими отрочества, становился таким же отстраненным, как и в зале суда, заметил у своего младшего отпрыска странные отклонения. И то случайно. Кодексом Веса весовщикам и всем их семьям было запрещено принимать участие в каких-либо играх, спорах, пари и тому подобных развлечениях. А Скаррен умудрялся не то, что единожды поучаствовать — он постоянно ввязывался во всё, где можно только заработать. Мальчик, а позже юноша, становился яростным спорщиком и игроком, постепенно становясь завсегдатаем всех близлежащих игорных заведений, прикрываясь своей второй личиной — мол, был я там для того, чтобы предотвратить возможные преступления — и ведь никто не мог это утверждение опровергнуть.

Причем, как игрок и спорщик был он очень удачлив — ни единой монетки из его сбережений не было проиграно или проспорено. Скаррен предпочитал жить и столоваться у родителей — пока не стал судьей Блангорры и не смог поселиться во Дворце правосудия, по-прежнему не желая тратиться на проживание и питание. По этой же причине до сих пор он не нашел себе подругу, благоразумно объясняя окружающим свою неготовность к серьезным отношениям. А отец однажды сквозь неплотно закрытую дверь увидел истинную страсть и настоящее лицо своего сына и был напуган появившимся злобным хроновым детищем — в тот момент, когда он любовался своими сокровищами. Впервые кровь Веса засбоила и проявилась какой — то чудовищной смесью в наследнике. Когда пришло время держать экзамен на принадлежность к касте, Скаррен каким-то чудом сдал его, хотя из всех кастовых качеств он мог лишь видеть пролитую кровь, все остальные не проявились. Но что — то случилось, и экзамен был сдан. А где-то на окраине Вселенных, в темных залах хронилищ Хрон усмехнулся, а на небесных полянах вздрогнул Вес. Непогрешимая слава и незапятнанная честь многих поколений де Балиа сыграла свою роль, отец не смог найти причины и отказать и пришлось передать свою должность, но не ключ.

Ключ все еще хранился у него. Скаррен стал верховным судьей Блангорры, по сути, исполняя все обязанности Маршалла, но, не являясь таковым по названию. Скаррен до поры не подозревал о неусыпном надзоре своего отца, который умел находить слуг и приверженцев везде, даже в свите сына. Никто в Мире не знал о пагубной страсти будущего кастыря к монетам и поэтому сведения о новых ценах на судопроизводство и вынесение приговора были восприняты совершенно спокойно — лишь скупцы пошептались, что вот-де государство обеднело, даже теперь весовщикам доплачивать надо. Появилось множество мелких контор-посредников, которые обещали предоставить в самые кратчайшие сроки сбежавших виновных — привести их к полноправному судье — весовщику, от которого потом требовалось лишь, рассмотрев дело, вынести приговор. Заключались браки — записи делались самые, что ни на есть подлинные, только вот семей таких не существовало — ради выгоды, жилья, работы, да мало ли зачем нужны фиктивные браки. Да и всякие другие услуги — весовщику следовало только сделать коротенькую запись в книге своей и все, а полновесные кошели попадали в ящик «для пожертвований». Этим занялись свободнокровые, беря плату за посреднические услуги. Вскоре поползли слухи о том, что можно склонить чашу весов вины и отклонить карающий меч даже от виновного. Первый из помилованных убийц не вынес своего освобождения, и вскрыл себе вены, даже не дождавшись рассвета, сам отрезал себе уши, вручив себя в руки Хрона. Потому как миряне, в большинстве своем, народ, чтящий кодексы и совестливый. Попавшие в руки весовщиков чаще всего сознавались в содеянном без применения силы, и отбывали положенные наказания, чтобы потом начинать с чистого листа. Или быть казненными за то, что по мирским законам не могло остаться безнаказанным. Законы были достаточно мягки и разумны. Ныне же — получив незаслуженную свободу, преступившие закон растерялись — устои Мира поколеблены. Если весовщик оправдывает заведомо виновного, что будет дальше?

Грабители, тиманти, фальшивомонетчики и всякая другая шушера почувствовали безнаказанность и вовсе распоясались. Караваны купцов, ранее беспрепятственно путешествовавшие по всему Миру, теперь отправлялись в путь только в сопровождении сильнейшей охраны, и только из мужчин клана повитух, у которых в крови преданность. Свободнокровкам работы хватало — на подхвате у весовщиков.

Темнобородый все чаще усмехался, злорадно потирал руки, заслышав имя Скаррена де Балиа, судьи, продающего справедливость, и не за маленькие деньги — но к нему не вел ни один след и никто в Мире не мог предъявить ни малейшего обвинения. Правосудие теперь стало платным, в расчет брались только деньги — его не интересовало то, что можно за них купить. Все остальное доставалось бесплатно — девки, яства, драгоценности, лучшие палаты во Дворце правосудия, которое теперь окривело на один глаз с пришествием этого лжевесовщика. Подряхлевший отец старался пристально следить за своим непутевым чадом, но уже многие из наушников переметнулись на сторону богатства — где плавает такое количество грязные денег, каждый может сколотить и свое состояние. Бросали честную и праведную службу на благо мирян и шли богатеть в ряды послушников Скаррена.

Цены на услуги уже были твердо оговорены и занесены в тарифную сетку, висевшую теперь в каждой посреднической конторе. Новый знак правосудия — карающий меч вложен в ножны, дабы не поцарапать своих неверных служителей, повязки и весов нет и в помине — висел в каждой конторе. Старого де Балиа провести трудно, он до сих пор, не смотря на подкравшуюся старость, оставался одним из лучших, и, зная о темных делишках своего непутевого отпрыска, продолжал распутывать грязные делишки того, кто стал теперь неподсудным. Ибо судить главного судью — пусть даже он пока без ключа — Мира некому. Только Вес, спустившись в Мир, мог бы осуществить правосудие.

Прим, Аастр, Вита, Пастырь, Кам, Вес и Торг гневно хмурились. Святая Семерка вновь начала поворачивать лики свои к полузабытому детищу.

Заброшенные башни астрономов, исчезнувшие женщины, пропадающие люди возле Ущелья Водопадов, необъяснимый холод и превращение воды в глыбы холодного, прозрачного камня — льда, снова становящегося жидкостью, неподалеку от Речного перекрестка, убийство всеобщих любимцев — единорогов, грохот и волнения почвы возле Пещеры Ветров, нашествия голодающих кочевников, подозрительные темные крылья, замеченные то там, то сям. Изменилась Зория. И многое изменилось с тех пор, как поселились дети семерки на Зории…

В этот вечер Скаррен вознамерился провести в самом своем любимом месте во дворце — в кабинете, рядом с любовью и вожделением всей жизни. За портретом Прима была незаметная потайная дверца, ведущая в святая святых Скаррена — его кладовую. Там громоздились окованные сундуки с монетами всех стран и народов, которые только приходили за справедливостью во Дворец правосудия, а попадали к посредникам. Изменения в системе правосудия приносили неплохой доход. Большие части посреднических сумм тайными путями передавалась верховному судье. Ну да — почему Магистр может получать часть дохода монастырей, а чем весовщики хуже, просто никто раньше не мог насмелиться и придумать такую схему. Скаррен приходил в эту тесную душную комнату в редкие минуты отдыха, глядя на свои возлюбленные золотистые кружочки, чей вид так бодрил, призывая отдавать все время их вожделению и созерцанию, поглаживанию, пересчету и перекладыванию.

Вот и сегодня судья уже предвкушал приятное вечернее времяпровождение, как вдруг прибыл отцовский слуга с запиской, которая приглашала на ужин в отчий дом.

Кантор де Балиа, Маршалл до сих пор умел приказывать. Отказать было нельзя, де Балиа-младший сделал необходимые разъяснения по поводу вечерних разбирательств — ибо теперь Дворец правосудия не закрывался никогда. Суды шли и по ночам, чтобы не потерять ни крупицы стекающегося со всех стороны денежного потока. А еще Скаррен обдумывал, как бы провернуть такое дельце, и получить разрешение на открытие посреднических контор и в других городах, чтобы они подчинялись лишь ему. О братьях, которые вершили правосудие в этих городах, как — то не вспомнилось. Став верховным судьей, Скаррен смог покинуть отцовский дом, где он чувствовал себя не очень уютно со своими сокровищами. Там их и хранить было неудобно, все время приходилось опасаться отца. Вечерняя сегодняшняя трапеза с отцом — что могло быть скучнее, слушать нравоучения старика о нынешнем падении нравов, перемежающиеся вздохами и смущенным покашливанием матери, которая давно перевалила тот рубеж, за которым остается красота, обаяние и веселость нрава. Но идти надо, ибо его положение среди кастырей должно быть незыблемым, особенно сейчас, когда он хотел протолкнуть свои нововведения. Неуважение к обычаям предков могло привести к тому, что верховные кастыри усомнятся в правильности предлагаемых Скарреном изменений.

Поэтому пришлось собираться и ехать. Своего единорога и конюшни у Скаррена не было — среди бесплатных услуг для блангоррского весовщика этой не было, поэтому пришлось вызывать возницу, это уже можно было позволить и за счет Дворца правосудия. Не тащиться же пешком по запруженным всякими свободнокровками улочкам. Позволить приносить доход Скаррен мог им позволить, но вот общаться — фу, не дай Семерка. Ожидая карету, он выглянул в окно и увидел, что солнца уже начинают свои ежевечерние приготовления ко сну, становясь розовато-золотистыми, и готовятся спрятаться, оставив себе на смену ночные холодно-серебристые светила.

Судья отметил про себя, что в этот теплый сезон практически все закаты были теплыми, неторопливыми. Зория словно наслаждалась жизнью, желая прочувствовать каждый миг существования.

Карета уже стояла у ворот, лошадь нервно поцокивала подковой, застоявшись в ожидании. Скаррен вышел, на ходу отдавая последние распоряжения на сегодняшние слушания, уселся в карету и отбыл на ужин. Прибыв в родительский дом, де Балиа-младший поморщился, найдя все таким, как он и ожидал, только отец выглядел еще более дряхлым, а мать — более унылой, чем он помнил. В мрачной полупустой столовой был накрыт стол для семейного ужина. Мать, узнав о прибытии младшенького — матери, они всегда верны себе — провела на кухне немало времени, постаравшись наготовить всяческой вкуснятины. На столе благоухали специями его любимые рыбные крылья, разноцветьем блистали сладости, к которым он был неравнодушен с детства, даже драгоценный кафео, к которому пристрастился уже, будучи на посту судьи, отливал всеми оттенками синего в фамильных чашках.

Внесли горячее — Скаррен почувствовал аромат, который не спутаешь ни с каким другим — барашек, томленный в печи с мятой. Мать Кайла де Балиа, урожденная Форстон, из клана каменщиков, в молодости пристрастилась к готовке — баловала семью всякой вкуснятиной. Отец, как и положено весовщику, казался равнодушным к ее изыскам, но втайне гордился тем, что дочь каменщика смогла развить в себе способности, не присущие их касте. Каменщицы умели строить и оформлять, у них было потрясающее чувство меры и способность создания строений, которые бывали столь прекрасны, что от их вида захватывало дух. А Кайла еще и научилась превкусно готовить.

Каждая каста гордилась своими умениями, и в течение жизни старалась развивать их до сверхъестественных возможностей. Лишь Примам не было нужды стараться, ибо они уже рождались со всеми знаниями и умениями предков. После того, как повитуха принимала роды и оповещала о рождении царенка, верховные кастыри находили божественного наследника, его торжественно перевозили в Пресветлый Дворец, и более физические родители никогда с ним близко не встречались. Рос наследник под чутким надзором своего наставника Прима Пресветлого, а когда того призывала Великая Семерка, принц становился правителем. В тот же миг, как испускал свой последний вздох Прим, наследника запирали с телом покойного в тронном зале. Открывали лишь, когда наступал новый рассвет, славя Примов и всю Божественную Семерку — так предписывал Кодекс.

Юный Прим выходил из тронного зала после ночи проведенной с покойником, всегда с улыбкой, над челом его теперь реяла никогда не исчезающая эфемерная корона язычков оранжевого пламени, ладони становились гладкими, без единой линии, словно стертые. В эту ночь человек становился богом, но никому не был известен способ, и никто никогда за всю историю Мира не видел этого чуда передачи власти. На месте хладного тела усопшего владыки не оставалось ничего, кроме горстки пепла. В миг появления нового правителя, Прима, супруга почившего, исчезала в лучах восходящих солнц без единого слова протеста или сожаления, чтобы появиться из ниоткуда в момент, когда правящему Приму становилось необходимым ее присутствие. В божественном происхождении Примы не было никаких сомнений. Никто из живущих ныне во всей Зории не мог исчезнуть в лучах восходящих солнц, и никто не мог возродиться потом в ночь полных лун во всей красе в момент особой необходимости. Прим объявлял о возрождении своей Примы, рыцари начинали поклоняться новой Пресветлой Прекрасной Даме, не забывая восхвалять и ее божественных предков и прародительниц. Прима всегда была белокура и сероглаза, высока, стройна, длиннонога, молчалива, мудра — кладезь всяческих достоинств. Корона Примы была идентична короне ее супруга, с разницей лишь в цвете — она была из желтого пламени. Ее не затрагивало даже всеобщее женское заболевание в сезон дождей. Она всегда была приветлива и щедра. Многие мечтали хотя бы о взгляде Прекрасной Примы, но эта мечта была сродни любви к мерцающим в ночной тишине далеким ночным светилам — прекрасным и недосягаемым. Примы были верны друг другу в течение всей жизни, никто из них никогда не проявлял интереса к другим, как это свойственно иногда парам, много лет прожившим вместе. Их прекрасную любовь воспевали в романсах, сочиняли легенды и сказания. Лишь одного не могло случиться с правителями — у них физически не могло быть детей. Рассказывали быль такую, что первый Прим, когда принимал роды вместе с Витой небесной у своей первой Примы, был так впечатлен и напуган процессом, что следующий наследник родился в другой семье. А потом найден повитухой и передан своим духовным родителям для того, чтобы стать Пресветлым, кровь новорожденного становилась кровью Примов, навеки изменившись после произнесения слов Проклятья.

Эти мысли пронеслись в голове Скаррена в миг, когда он почувствовал аромат любимого бараньего жаркого. Странную цепочку умозаключений может навеять запах. Совсем не к месту вспомнилось о Примах, которых он видел, когда бывал на советах верховных кастырей в Пресветлом Дворце. Потом ярким пламенем вспыхнули перед внутренним взором обожаемые золотые монетки, которые томились в закрытых сундуках, тщетно ожидая его сегодняшнего посещения. В сознании Скаррена происходило что-то странное, казалось, что каждая его монетка жива и может чувствовать, говорить, мыслить. Казалось, что все они зовут его.

Золотая веревка, словно сотканная из монеток, сверкнула и вонзилась в его сердце, опутывая и стягивая все крепче. Оглянулся по сторонам — не заметил ли кто его задумчивости — вроде нет. Восседавший в молчании отец воздавал должное подаваемым блюдам. Скаррен уж начал было надеяться, что минует его строгая и пристрастная беседа, что старики просто соскучились, поэтому и позвали.

Настроение улучшилось, начал шутить, рассказывать всякие каверзные случаи из судебной практики, мать и приживалки сначала несмело, потом все смелее и откровеннее посмеивались над рассказываемыми историями. В пылу рассказа, размахивая для пущего эффекта руками, Скаррен повернулся к отцу, чтобы подчеркнуть суть повествования и осекся. В отцовском взгляде сквозило такое неприкрытое презрение, такая ненависть, что все оживление вмиг замерло — никогда за свою жизнь сын не видел, чтобы отец проявлял столько эмоций и таких эмоций.

Де Балиа-младший скомкал рассказ, кое-как смог закончить. Десерт подавали под едва слышное позвякивание столовых приборов. Дальнейший разговор не клеился.

Скаррен молился про себя Великой Семерке, чтобы мать не стала просить остаться на ночлег. Отказать ведь было нельзя. Вечно шушукающиеся приживалки разносили все случающееся в семьях весовщиков, как оплату за проживание и стол. То, что знали приживалки, потом знал весь Мир. Они были как насекомые, которые в любую щель могли пролезть и услышать, и донести потом до других. Кто вообще придумал, чтобы какие-то чужие тетки жили у весовщиков!

Наступил тот тяжкий неловкий момент, когда все попробовано, унесена грязная посуда, подали ликер и трубки. Отец и сын остались одни. Последней трапезную покинула мать, поклонившись своим мужчинам, ушла распоряжаться по дому. Скаррен вздохнул обреченно, подумав, ну хоть ночевать не попросила остаться. В полном молчании были раскурены трубки, опробован золотистый ликер, Скаррен с видом знатока покивал головой в знак одобрения, потом, насмелившись, решился:

— Отец, ты меня вызвал так спешно, что я уж подумал худое. Что-то случилось, я о чем-то должен знать?

Отец нахмурил кустистые брови, выдохнул дым, собираясь с духом:

— Слышал я, что повязка с глаз Веса упала, что меч его перевернут, а весы сломаны.

Говорят, что ты деньги за правосудие берешь, нарушая Кодекс? Что во Дворец правосудия теперь ползут те, свободнокровые, которые понаоткрывали этих, как, бишь, они их назвали — конторы? Это что за слово такое придумали?

Скаррен пожал плечами, подумав, вот старый дурак, не понимает, какая это прекрасная идея и сколько можно там собрать золотистых кружочков:

— Да, папа, верно, назвали «контора». Это посредники, которые выполняют грязную работу и принимают оплату от клиентов. Магистр может себя обеспечивать за счет своих храмов, ну и мы можем. Кто нам помешает? Мы сами себе можем зарабатывать на безбедное существование, не дожидаясь примовых подачек.

Еще больше нахмурился де Балиа-старший:

— А Прим знает? Что ты называешь «подачкой»? Честно заработанное? В прежние времена и за меньшие провинности уши обрезали, и отправляли к Хрону в игрушки.

Ты что, совсем спятил? Какое безбедное проживание? Никогда весовщики не брали денег за правосудие. И никогда не жили безбедно, мы не голодаем, но мы не копим деньги! А сейчас, что ни день, так наши шуршащие мадамы приносят с рынка новости, одна горше другой: Скаррен ввел оплату за такую-то вину, Скаррен повысил ставки. Скаррен то, Скаррен се. Уж и братья твои шлют гонцов с вопросами. Сынок, что же ты делаешь? Ты нарушил Кодекс Веса, или ты о нем и думать забыл? Наше богатство — это наша честность и непредвзятость! Праотец Вес горестно вопрошает во снах о моем нечестивом сыне и приказывает искоренить тебя, как сорную траву с поля. Отступись, закрой эти позорящие наше имя конторы.

Вернись к Кодексу!

Насколько Скаррен помнил, отец «шуршащими мадамами» называл приживалок.

Отец наклонился вперед, стоявший посреди стола канделябр подсветил лицо снизу, стал он невыразимо, пугающе страшен: темные тени под глазами залегли, от носа ко рту протянулись горестные складки, нос заострился.

— А вчера, сынок, я после ужина присел трубку выкурить, вот тут же в трапезной, глядь в угол, а там Хрон сидит, черный весь, свет багровый из его глаз льется. Сидит и скалит зубищи свои, и улыбается премерзко. А потом встал и обо всех твоих проделках мне начал рассказывать, долго шипел тут — думаешь, шпионил я за тобой, что все это знаю? Ты у него на кончике копья с детства сидишь. И показал твое отражение в своем зеркале, и знаешь, что я увидел??! Ты там без ушей!! И глаза лопнули, лопнули, ручьищем кровь по лицу струится! Вот я зачем тебя призвал: отрекись от своего греховного дела, покайся Приму, поговори с Магистром, он подскажет тебе, как грех такой снять. Ты же кровиночка наша… Мать пожалей! Хрон тебя уже в свои игрушки записал…

Скаррен передернул плечами:

— Паа, ты бы какой повитухе показался, что ли? Такие видения у тебя начались, что ты и меня напугал. Да только вранье это все. Магистр богаче меня, что он может мне посоветовать? Отдать все ему и в монастыре укрыться? Нужен я Хрону? Ему заняться более нечем, что ли? Я-то уж точно знаю, что у нас в Мире творится.

Каждый день я вижу и слышу: убивают, воруют, развращают, врут, жрут, прелюбодействуют. Я, отец! Я, верховный судья, Скаррен де Балиа! Никто не смеет мне указывать, кого казнить, кого миловать — даже ты, ты теперь не можешь — ты сам меня назначил! Отдай ключ, пока жив, с тебя и спросу не будет! Я кровью это знаю, это чувствую. А то, что правосудие стало платным — да неправда, мне просто дары несут в благодарность, подарок принять никто не может запретить. А сколько и за что — зачем народ мучаться будет, что преподнести, я о нем подумал и составил уж.

— А ты подумал, сколько после твоих судов грешников продолжает нарушать закон?

Сколько виновных ты отпустил? Кровь убитых тебе не снится? Не зовет за собой, в водице проточной не появляется? Была у нас семейная сказка о продажном весовщике, думал я, что байка это, ан нет. Все правдой оказалось, да еще и рядом со мной. Ты и есть тот продажный весовщик, о тебе и сложат потом этот страшный сказ. Какой тебе ключ, о чем ты? Впору ключ Приму вернуть, чтобы сам он преемника мне выбирал.

Старик рухнул в стоявшее рядом кресло, потом привстал, оперся трясущимися руками на спинку стула, уронил трубку на стол из ослабевших пальцев:

— Последний раз прошу тебя, сынок, одумайся. Не гневи богов, не зови нечисть поганую на Зорию! — голос сорвался на хрип.

Скаррен усмехнулся:

— Отец, да ты из ума выжил. Не зови меня больше по таким пустякам. Я выполняю свой долг так, как я его вижу. И ключом меня не пугай. Что-то мне подсказывает, что мне он достанется, как ты не сопротивляйся! А остальное — не твоя печаль.

Прощай.

И вышел из залы. Издалека донесся его веселый голос, на ходу попрощавшись с матерью, которая сердцем почуяв неладное, побежала в трапезную. Вмиг постаревший муж ее сидел, скорчившись в кресле, закрыв лицо руками, между добела стиснутых пальцев струились горькие слезы. Подбежала к нему, забыв про годы, отняла руки от лица и отшатнулась. Лицо исказилось в страшном безмолвном крике, черты смешались, рот расхлябился, зашедшись в беззвучном рыдании. Потом превозмогла себя, прижала к серой ткани передника, заляпанного кухонными пятнами, обтянувшего опавшую грудь, начала вытирать слезы и шептать, как детям шепчут, когда они страшное в темноте увидят:

— Тише, тише, родной мой. Все пройдет, все образуется. Все будет хорошо, сейчас я принесу тебе чайку травяного сладенького. Выпьешь, успокоишься. Он образумится, чуть позже, но обязательно тебя послушает. Тише, тссс.

Укачиваемый таким образом старик начал успокаиваться, уже не так страшна была гримаса, сводившая черты его. Перестал всхлипывать, только сидел, прижавшись к своей верной половинке. В тишине слышалось мерное потрескивание горящих свечей и далекая перебранка приживалок. В глазах старого весовщика застыли мрак и пустота. Прошло немало времени, совсем стемнело на улице, когда, наконец, старый судья решился что-то произнести.

В горле что-то скрипнуло, потом он прохрипел:

— Прокляты мы, мать.

На несмелые попытки возразить или поговорить, лишь махал рукой и как-то по — новому жалобно вскидывал брови. Потом согласился пройти в опочивальню, где сам разделся, лег. Попросил не гасить свет и посидеть с ним. Жена присела рядом на край кровати, взяла за руку, прежде такую сильную и могучую, а теперь ставшую жалкой, ссохнувшейся и морщинистой. Вскоре он задремал. Кайла тоже прилегла, не раздеваясь, рядом, и забылась в тягостной дремоте. Спала чутко, прислушиваясь к неровному дыханию супруга. Которому отдала сердце и душу, и все к этому прилагающееся.

Пастыри, весовщики и купцы могли выбирать себе в жены женщин других каст, Примы — сами создавали себе спутниц жизни. Повитухи — были сами себе хозяйки, хотели, выбирали супругов в своей касте, нет — жили с другими, астрономы могли быть достойными мужьями только для своих женщин, а вот женщины — астрономы, до своего исчезновения, могли составить достойную пару для любой крови. Родители иногда сопротивлялись внекастовым бракам, боясь, чтобы не ослабели врожденные навыки. Настойчивость молодых и право весовщика сделали свое дело, и стала девица-каменщица Форстон госпожой де Балиа. Никогда в жизни она не жалела о своем решении. Любила супруга своего до сих пор верной, преданной любовью. Всех детей, рожденных от него, просто обожала. Знала и тайну младшенького, но никогда и никому не рассказывала о своей семье. И вот сейчас, в дреме, перед внутренним оком проносилась вся жизнь, счастливые события и не очень. Частые отъезды, сплетни приживалок, наушничающих каждому, кто только согласится слушать, о многочисленных связях мужа с тимантями, чтоб их Хрон забрал — обычные лживые сплетни стареющих завистливых теток — болезни детей и счастливые праздники. Нечастые моменты, когда супруги оставались одни и радовались друг другу. Как в молодости засыпали, касаясь рук друг друга, как просыпались с улыбкой, глядя в любимые глаза, ни разу за ночь не отвернувшись.

Как прошептала «согласна» в верховном храме, в присутствии Примов и верховных кастырей. В самый темный час, который наступает перед рассветом, пробудилась от надсадного крика. Кантор де Балиа, Маршалл Мира, покидал ее, отбывая в мир иной под свои крики. Лицо вновь исказилось, как после беседы с сыном, его трясло, скрюченные пальцы одной руки хватали грудь с той стороны, где сердце, вторая отгоняла какое-то страшное видение. Глаза были закрыты, он вскочил, рванулся к окну, потом сел на кровати и снова закричал. Крик был надсадно-хриплый, сорванный, страшный. Напуганная до ужаса женщина, не в силах пошевелиться, стояла, прижавшись к двери шкафа. Внезапно муж, голова которого стала абсолютно белой, рухнул на постель, открыл глаза, в них полыхал багровый огонь. Незнакомый голос, исходивший из канторовского горла, повторил, как и после ужина, что прокляты они. Тело забилось в судорогах, брызжа слюной. Потом все затихло, резко запахло мочой, и умирающий вытянулся в струнку, успокоился. Пробормотал что-то непонятное о ключе. Открыл глаза, которые вновь стали обычного цвета: «Прощай, матушка!», — и с этими словами испустил дух.

За окнами занималась заря нового дня. Восходящие солнца открывали свои лики, начиная излучать радостно-розовый свет, пронизывая темную ткань штор, блики заиграли по комнате. А в спальне де Балиа Кайла сидела возле умершего, прижав голову покойника к себе, и потихоньку баюкала его. Слезы текли непрерывным потоком из ее покрасневших глаз. Фартук сбился набок; волосы, прежде уложенные в аккуратный узел, цвета перца с солью, в которых теперь стало гораздо больше соли, растрепались и висели унылыми прядями. Совсем рассвело, когда старшая приживалка тихонько поскреблась в спальню, чтобы получить указания о ведении хозяйства на сегодня. За дверью царила полнейшая тишина, раздавались лишь редкие всхлипывания, которые и смутили женщину, она толкнула дверь, потом распахнула ее, увидела печальную картину, ахнула, прижав руки ко рту, и убежала в кухню, чтобы оповестить о смерти, пришедшей в дом де Балиа.

Кайла дождалась, пока стихнут горестные вопли приживалок на кухне, и только потом встала, оторвавшись, наконец, от покойного, который уже начал остывать. Ее движения были неторопливы — спешить теперь стало некуда и не зачем.

Прошла на кухню, велела нагреть мыльню, вскипятить побольше воды. Села за стол и, тяжело уронив натруженные руки на колени, молча дожидалась, когда все будет готово. Приживалки жались по углам, шепотом шушукались о чем-то. Кайла внезапно встрепенулась и вспомнила о печальных обязанностях, которые нужно выполнять. Отправила гонца в Пресветлый дворец, сообщить о смерти Маршалла.

Старшая приживалка, испуганно приседая, скороговоркой пробормотала, что мыльня готова. Кайла вздохнула, собираясь с духом, велела принести стол и покойного для последнего омовения. Приживалки возмущенно-испуганно зашептались, но затихли, когда вдова подняла на них тяжелый взгляд отекших от слез глаз. И быстро-быстро семеня, убежали выполнять приказания.

Тело усопшего уже лежало на широком деревянном столе, когда Кайла вошла в жарко натопленную мыльню. Глаза ее вновь налились слезами, и она вновь позволила им сбежать по щекам. Нежными неторопливыми движениями совершила последнее омовение покойного, высушила еще недавно живую плоть мягкими полотенцами. Одела в парадные одежды клана, в те самые, в которых муж столько раз вершил правосудие. Вдова как раз заканчивала скорбный обряд, когда в дверь робко поскреблась приживалка — из дворца прибыл курьер с соболезнованиями правителей и подъехал катафалк, на котором умерший совершит последнее путешествие в храм пастырей для прощания с телом и кремации.

Вдова проводила покойного, которого переносили дюжие пастыри, до катафалка и вернулась в мыльню. Теперь предстояло позаботиться о себе, потому что более некому. Отныне никто не скажет, чтобы не сидела на холодном, чтобы отдохнула, и не изводила себя так, хозяйничая по дому, чтобы спала подольше.

Никто не улыбнется, когда она войдет, никто не прошепчет на ушко ласковые слова, которые знали только она и он. Глаза вновь закрыла пелена слез, но плакать сейчас было не время — надо успеть привести себя в порядок, чтобы попрощаться с супругом должным образом. Медленно вымылась, горячей водой смывая усталость бессонной ночи. Высушила волосы, спрятала их под низкий траурный убор. Надела парадные одежды своего клана, приглушив яркость красок черным плащом — он будет очень кстати ночью, когда будет происходить кремация. Теперь осталось лишь выполнить мужнин наказ. Прошла в спальню, отодвинула картину, что висела напротив осиротевшего ложа, открыла их секретный ящик, что прятался там, и извлекла ключ Маршаллов. Полюбовалась блестящим изделием, прикасаясь к гладкой поверхности. Ноги не держали, села на пол рядом, не решаясь прикоснуться к ложу, на котором так много лет она была счастлива. Долго сидела бездумно, крепко сжимая ключ в руках, пока не заныли пальцы, и в дверном проеме не показалась приживалка, пробормотавшая, что пора ехать. Кайла встала, убедилась, что с одеждой все в порядке, спрятала ключ в сумку и покинула спальню.

Новость застала Скаррена врасплох. Вечером, приехав с ужина, он, не переодеваясь, поспешил во Дворец правосудия, чтобы ни один золотой ручеек не потек мимо его кармана — за этими свободнокровками глаз да глаз нужен. Убийцы, воры, насильники, тиманти, аферисты всех мастей — их порочные лица к рассвету сливались в одно гримасничающее лицо, которое мельтешило перед ним. Конвой оставался за дверью. Лицо передавало обвинительные бумаги, потом выслушивало сказанное судьей, доставало из карманов необходимое количество мешочков с вожделенными золотистыми кругляшами, оставляло едва слышно звякнувшие монетки и уходило, облегченно вздохнув — а как же — теперь лицо это снова безгрешно и невинно. Под утро судья начал думать об отдыхе, что надо бы поспать хоть несколько часиков, привести себя в порядок от трудов праведных, переодеться, испить чашечку бодрящего кафео. Заглянул дворцовый страж, который просителей пропускает, господин судья иногда снисходил до общения с ним. Заглянул, а испитое лицо под форменной фуражкой такое постное, можно даже сказать — печальное, и какие-то знаки подает, мол, выйдите, господин мой. Скаррен возмутился, что он еще к какому-то охраннику выходить должен, и гаркнул на весь кабинет, чтобы тот зашел. Хотя во Дворце правосудия знали, что Тайная канцелярия пастырей, подчиняющаяся лишь Магистру, за всем следит и всех подслушивает, что под всеми кабинетами есть подвалы, в которых сидят слухачи, а порой и смотрят за всеми. И если вдруг новость крамольная, то не сносить охраннику головы, но только охраннику, ибо весовщики — народ неприкосновенный, и слухач остережется о весовщике что-то даже подумать плохого. Может только Прим Пресветлый вызвать к себе и поговорить. После таких разговоров никто не оставался прежним, да вот только не был Прим всеведущим — ибо хоть и сильна кровь небесная, но влита она в человеческие вены. Беседа с верховным Пастырем — Магистром тоже меняла людей навсегда, только по-иному. Общение с верховным правителем делало тех, кто удостоился, просветленными. Магистр же, несмотря ни на клан, ни на сан свой, сильно тяготел к Миру и, поэтому смущал своих собеседников, принуждая их к занятиям порой нечестивым — типа слежки за близкими, нарушения кодексов и тому подобному.

В общем, весовщик велел войти и спокойно рассказать, в чем, собственно, дело. Охранник вошел и, старательно отводя глаза в пол, не осмеливаясь смотреть в лицо судье, вспотел, глаза начали косить.

— Ваше высокородие, позвольте доложить! Тут прибегали эти, серые тетки которые, приживалицы ваши. Они говорят, что батюшка ваш преставился нынче ночью, на рассвете вроде — рассвет сегодня длинен был. Что матушка ваша не в себе от горя, сидит в комнатке, никого к покойному не подпускает. Я соболезнования свои приношу. Может, помощь нужна, так мы завсегда, если нужно…

Охранника звали Яков Куцуба, ему иногда перепадали мелкие подачки от господина верховного судьи, когда приносили уж совсем несуразицу, типа куска свежего, еще кровоточащего мяса, запыленную бутыль вина из Ущелья Водопадов, ну и тому подобное. И отказать просителю не откажешь, приходилось дары принимать.

Дарами этих псов — из охраны — иногда подкармливал, чтобы и впредь на своих не бросались. Скаррен смолоду был осторожен и запаслив — как на знакомцев нужных, так и на все остальное — то, что не портилось бы подольше. И Яков, за такую честь, всегда Скаррену первому нес все вести, приносимые к вратам. Весовщик, узнав печальную новость, как-то сгорбился, в голове забегали мысли нужные и ненужные.

Охранник, не смея больше тревожить, бочком проскользнул в дверь, потихоньку прикрыл ее за собой, подумав, что великий человек и горе свое величественно переживает. Не рыдает и не бьется в истерике, как простолюдины, в кабак не бежит горе залить, а сидит и мужественно скорбит. Почесал затылок, и пошел на свой пост — охранять дворцовые врата.

Скаррен вызвал секретаря, сообщил ему о смерти отца, велел испросить высочайшей милости — в таких случаях требовалось придерживаться протокола, нужен был визит к Приму. Аудиенция была ближе к полудню разрешена и назначена на первый день после кремации. Всех кастырей после смерти кремировали, прах хранился в их семейных усыпальницах на столичном кладбище Скорбящей Семерки. После смерти верховного кастыря, когда наследник заступал на освободившийся пост, ему в торжественной обстановке вручался ключ. Такой же, как те ключи, полный комплект которых хранился у Прима. После смерти кастырей из отдаленных городов их предполагаемые преемники привозили в столицу урну с прахом, и после принесения присяги, отбывали домой, став кастырем для своего города.

После немалой чашечки бодрящего кафео судья поспешил в свой кабинет. Во Дворце правосудия зашептались, что господин судья не жалеет себя, даже в столь скорбный день после напряженных ночных бдений оставаясь на посту. В плане визитов на сегодня были сплошь аферисты, которых сам Вес бы не отказался обчистить до нитки. Скаррен спешил. Если у Прима свои планы на должность Маршалла, и он припрятал в своем рукаве темного козыря — назначит братца какого из захолустья на пост, и прости-прощай, золотистый ручеек, вдруг отец успел изменить свою посмертную волю и про ключ доложился. Нет, конечно, без работы не оставят, не та фамилия, да и клан не позволит, но отправят в какой-нибудь Драконохвостск искать вымерших преступников и все. Поэтому вновь потянулись подозреваемые, замелькали перед глазами, покрасневшими от бессонной ночи, бумаги, зазвенели кошели с монетами. Подозреваемые выходили с оправдательными приговорами, надменно шествовали мимо охраны, шепча лишь про себя, что надо бы как-то не попадаться к этому столь требовательному судье вновь, а то так на него только работать и придется. Рядовые весовщики обязаны были такую шушеру всякую на контроле держать, и отлавливать периодически для наведения справедливости. Скаррен к закату утомился так, что даже неуемная жажда золота не смогла противостоять усталости, и, просмотрев список арестантов, не нашел ничего более интересного. Осталась всякая мелочь, с которой много не вытрясешь. Велел на всякий случай приговоры без него не выносить, производить лишь допросы и дознания, особо запирающихся пытать нещадно, чтобы и палач не зря свой хлеб ел.

Сообщил секретарю, который с сегодняшнего дня особо почтительно внимал распоряжениям будущего Маршалла, что поедет передохнуть, чтобы достойно перенести проводы отца. Секретарь, этакий безликий молодой человек с очень гибкой спиной — из свободнокровых, понимающе вздохнув, помог накинуть плащ и, раболепно согнувшись, проводил до ворот. Охрана торжественно отдала честь проходящему весовщику.

Оказавшись в своих покоях, Скаррен первым делом прошел в хранилище, освободил суму от накопившихся кошелей с монетами, высыпав на небольшой столик, одиноко притулившийся среди этого несметного нагромождения сундуков всех видов и размеров. Потом медленно с особым наслаждением развязывал кожаные шнурочки и выкладывал золотых пленниц столбиками. Вновь, как всегда, затряслись руки, дыхание стало учащенным, Скаррен почувствовал, как его возбужденный член уперся в крышку стола. Прижался посильнее, до боли, до золотистых кругов перед глазами. Очнулся. Успокоившись, усилием воли взяв себя в руки, аккуратно переложил монеты в рядом стоящий сундук, прошелся по кладовой, проверяя замки и, обессиленный, умиротворенный, вышел прочь, чтобы, наконец, принять ванну без спешки.

Ванну переполняла благоухающая пена, над ней мягко слоились паровые облака. Скаррен вошел, скинул одежду на пол, и с блаженным вздохом погрузился в теплую воду. Полежал, прикрыв глаза, потом позвонил, вызывал банщицу и приказал вымыть себя как можно тщательнее. Что и тотчас было исполнено.

Банщица, рослая краснолицая тетка, с крепкими ногами и руками, которые могут переломить целое полено, типа тех, что полыхали в камине, всегда боялась де Балиа до дрожи в коленях. Мыла его едва ощутимыми прикосновениями, осушила теплыми пушистыми полотенцами, проводила, поддерживая, на массажную кушетку, растерла с драгоценными маслами, накинула на его разгоряченное тело простыню и, пятясь, покинула комнату. Напряжение последних дней постепенно покинуло Скаррена, и он погрузился в дремоту. Продремав некоторое время, проснулся резко, как от толчка или внезапного звука. Рывком сел, накинул халат и только в этот момент заметил, что уже совсем стемнело. Закат случился сегодня быстрый, еще сияющие солнца свалились за горизонт, и наступила ночь. Молодой судья вспомнил, что нынче назначена кремация, подосадовал, что нынешняя ночь пропадет зря — только подношения подчиненных попадут в его сундуки, а сколько они себе утаят, не доищешься потом. Да и выспаться не удастся. Ну да ладно, все равно нужно присутствовать. Прошел в гардероб, велел подать траурный парадный костюм и вызвать карету. Подошел к зеркалу, чтобы проверить одеяние — хорошо ли сидит, все ли на месте. Поправляя траурный бант, наклонился к своему отражению поближе и вздрогнул, увидев вместо себя — высокого худощавого молодого человека с серо-пепельными гладко зачесанными назад волосами и серо-зелеными глазами, какую-то гнусную багрово-черную рогатую рожу. Рога такие витые, как однажды видел у барана в Буровниках, куда с отцом ездил. Отшатнулся в страхе, поморгал, протер в растерянности глаза. Снова взглянул в зеркало — да нет, все обычное, какие там рога, все это — морок, привиделось от усталости, от жаркой бани, да от ночей бессонных. Выругался на банщицу, что так жарко натопила — должен же кто-то быть виноватым, и поехал на похороны.

Кремация усопших блангоррских Маршаллов проходила в храмах пастырей, где были устроены специальные помещения для прощания с друзьями и родственниками. Затем проходила процедура самого огненного погребения. После этого прах в инкрустированной урне передавался преемнику — обычно приходившемуся ближайшим родственником, чаще всего сыном усопшего. На кремациях никогда не присутствовали Примы, но верховные кастыри и кто-нибудь из свиты Магистра, а иногда сам Магистр, обязаны проводить в последний путь.

Чтобы идентифицировать усопшего и подтвердить, безусловно, его смерть. По традиции кремация происходила ночью, чтобы не тревожить лишний раз дух умершего. Считалось, что духи бодрствуют днями и могут чувствовать, что происходит с еще не истлевшим телом. Лишь после сожжения или погребения тела духи становились равнодушными, и они не тревожили смертных, попадая либо на поля спокойствия Семерки, чтобы слушать их волшебные истории, либо за грехи прижизненные — без ушей прямиком к Хрону в игрушки. Но кастыри-то, особенно верховные, к Хрону еще ни разу не попадали.

Тело покойного возлежало на столе посреди ритуальной комнаты, почти полностью скрытое под белоснежными цветами подорожников, которые долгое время сохраняли свежесть и не давали телу быстро разлагаться. Лицо было спокойно, смерть еще не оставила своей печати на его челе — ни единого пятнышка разложения не обезобразило благородный лик. Ничего еще не изменилось, лишь шевелюра, до сих пор пышная, стала белоснежной, сливаясь с подорожниками.

Безутешная вдова, укутанная в черный шелковый плащ, из-под которого выглядывала клановая парадная одежда, сидела рядом в кресле, уже не имея сил рыдать, прикрывая иногда ладонью уставшие глаза, опухшие от слез. Сидела и безмолвно раскачивалась, словно от этого монотонного движения ей было легче не замечать потери. Иногда она отводила свой взгляд и, никого не узнавая, обводила потухшим невидящим взглядом притихшую толпу присутствующих. Когда вошел Скаррен, в ее глазах загорелся было огонек узнавания, но тут же подступили горючие слезы, обожгли покрасневшие веки, и вдова больше не отрывала взгляда от почившего мужа. Скаррен протиснулся через толпу провожающих к верховным кастырям, поклонился Магистру. Молодому судье показалось, что Магистр смотрит на него каким-то особенным взглядом, но потом пастыри объявили о начале поминальной службы и прощании с усопшим. В голос завопила вдова, осознавая, что пришел последний миг, когда она может видеть дорогое лицо, засморкались в толпе. Потом вдова внезапно замолчала. Подняла залитое слезами лицо, нашла взглядом младшего сына и, слегка покачиваясь, пошла к нему. Скаррен в свою очередь подошел попрощаться с отцом, наклонился, чтобы запечатлеть последний поцелуй на холодном лбу, и вздрогнул — ему показалось, что из закрытых навсегда глаз вытекла кровавая слезинка, взглянул снова — тьфу, померещится же. Снова недобрым словом вспомнил банщицу. Поцеловал морщинистый, пахнувший сладковато-горькими цветами подорожника, лоб, показал руки окружающим, что они пусты, склонился и принял от матери ключ, который теперь нужно было доставить Приму, поклонился и отошел, уступая место другим. Мать стояла рядом с телом, не обращая более ни на кого внимания. Да и на нее теперь мало кто обращал внимание, она уже сыграла свою роль.

Потом была долгая церемония кремации. Тело поместили в открытую печь.

Пропитанные специальным составом одежды запылали первыми, нагревая и воспламеняя усопшего. Вскоре загорелась подставка, потом и цветы. В прощальный зал не проникал отвратительный запах горения человеческого тела, продукты горения отводились при помощи системы воздухозамещения сразу высоко в небо, где и распылялись, не причиняя вреда. Иногда страдали птицы, летающие на высоте выброса — они, попадая в поток горячего воздуха, сгорали и падали потом серым пеплом на почву, прилегающую к Храму. Говорили тогда, что небеса плачут по ушедшим. Ближайшие родственники, друзья и верховные кастыри дожидались окончания кремации, чтобы удостовериться в событии и получить урну с прахом.

Скаррен повернулся к матери, склонился к ней, чтобы обнять и ободрить — с ужасом ощутил, что она, содрогнувшись, отшатнулась и посмотрела обвиняюще.

Скаррен немного отодвинулся, чтобы никто не заметил произошедшего. Кремация скоро окончилась, Пастырь блангоррского храма собственноручно вынес богато украшенную урну с еще теплым прахом и передал из рук в руки преемнику, Скаррену де Балиа. Мать вновь с тайной укоризной смотрела вслед своему младшему сыну, уносящему навсегда самое дорогое, что у нее было в жизни. Укоряя безмолвно за то, что ускорил смерть ее до сих пор любимого мужа. Но мать — всегда мать, поэтому кроме этого взгляда в спину, никаких действий не последовало.

Скаррен вышел из храма и вздохнул с облегчением. Запахи преследовали его — запах горячего воска, беснующегося в печи пламени, цветов подорожника, смешанный запах духов, пота, немытых тел — они, казалось, навсегда поселились в складках одежды и никогда не выветрятся. Подумалось о спрятанных в его кабинете сокровищах и сразу полегчало. Золотые кружочки, вечные друзья и подружки, которые никогда не предадут, никогда не покинут — они и пахнут по-особенному.

Вот ведь врут, когда говорят, что деньги не пахнут — Скаррен мог с полной уверенностью доказать обратное. Дождался выхода Магистра и, передав ему в полном молчании, ключ касты, в траурной карете, отбыл в сопровождении многочисленной гвардии во Дворец Примов. Перевозка праха Маршалла по ритуалу должна проходить в полнейшем молчании из уважения к умершему, поэтому ехали в тишине, лишь шум просыпающегося дневного города, проникающий сквозь наглухо закрытые окна кареты, сопровождал печальную поездку. Скаррен мечтал поскорее избавиться от своей скорбной ноши, постараться забыть произошедшие события.

Приближался рассвет. Все приобрело странный цвет — цвет пепла, все казалось серым. Сияние восходящих солнц потускнело, словно на их пути возникла громадная серая кисея. Весь город казался накрытым пеленой пепла. Вот показался Дворец Прима — неожиданно белоснежный, утопающий в зелени садов без всякой примеси серого. Магистр и будущий Маршалл, поднялись по многочисленным ступеням, ведущим к вратам. В этот момент, Магистр снова многозначительно и странно взглянув, откланялся — на этом его полномочия сопровождающего оканчивались. Он должен был проверить ключ — тот ли ключ, был ли поврежден, сверить отпечатки — и передать для процедуры очищения в Храм Небесного Пастыря — все это в течение того короткого времени, пока будет происходить церемония помещения праха в усыпальницу.

Скаррену предстояло выполнить свой последний сыновний долг и вручить урну для установления ее в родовой усыпальнице де Балиа, в которой их первый предок, Вес де Балиа, обрел покой. Рослый офицер гвардии, охраняющей кладбище Скорбящей Семерки, проводил молодого человека к нужному месту, отдал честь, бесшумно повернулся на каблуках и ушел. Возле входа в усыпальницу стояли Прим и Прима. Он — закутанный в черные одежды, без всяких знаков отличия правителя, лишь мудрые глаза, видящие то, что недоступно более никому, тот, чья кровь при рождении перестала быть кровью человека. Она — закутанная в алую одежду с капюшоном, в маске, закрывающей все лицо, вечная любящая и любимая бессмертная спутница мирского божества. Ничего, кроме красного — от предстоящего обряда погребения не должна отвлекать женская красота. Скаррен подошел к Приму, преклонил колено и, потупившись, произнес ритуальную фразу:

— Вручаю вам, господин мой, прах отца моего, да покоится он на божественных полях.

С этими же словами первые сыновья Веса де Балиа, Прокл и Перикл, вручали прах своего отца Приму, правящему тогда. После передачи праха Скаррен встал на оба колена и опустил глаза, Прим передал урну своей супруге, которая затянутыми в алый шелк руками заполнила содержимым пустую ячейку в стене памяти де Балиа.

Отныне никто не смел тревожить покой умершего. В усыпальницу заходили только служители храма, чтобы вознести молитву или мольбу, переданные родственниками, или, в момент получения нового праха — Примы и преемник умершего. После совершения обряда Прима удалялась в свои покои, в течение наступающего дня никто не должен ее видеть до самого заката, чтобы не повредить духу умершего и не потревожить его на пути к божественным полям. Она должна была молиться о том, чтобы пути его к полям отдохновения были легки, чтобы дух не заплутал на пути.

Приму и будущему Маршаллу предстоял день, насыщенный событиями.

Вручение ключа происходило в торжественной обстановке, хотя и обязывало к особой секретности. Владение ключом — это высочайшая честь для верховного кастыря. Скаррен, в парадном черно-красном одеянии своего клана — после погребения надо было еще улучить момент и сменить траурные одежды на торжественные клановые, шел по белоснежной ковровой дорожке мимо парадного караула, состоявшего из офицеров дворцовой гвардии, и улыбался про себя, закаменев лицом. Он не знал, да и не мог знать, что должен чувствовать истинный сын своего отца в такой знаменательный день — ибо любящим сыном никогда не был, должность свою переносил постольку, поскольку ничего более не знал и не умел, доход же эта должность приносила немалый. Никакой скорби об ушедшем отце не чувствовал, но лицо старался держать соответственно случаю. В мозгу играл радостный туш, красавицы махали прозрачными шарфиками и бросали под ноги цветы и деньги, деньги, деньги… Подойдя к Приму, ухитрился выжать скупую мужскую слезу, вещавшую, насколько горе его велико, но служение стране превыше всего, поэтому он сейчас здесь. Отрепетировано отдал честь государю, склонил колено, произнося торжественные слова присяги, принял белоснежную коробку с уже очищенным золотым ключом, прижал к сердцу. Коротко поблагодарил, прикоснулся ключом ко лбу, глазам, губам. Всеми пальцами сжал коронку ключа — оставляя свои отпечатки, по которым ключ отныне повиновался только ему и Приму.

Не поворачиваясь спиной, попятился к выходу. Принял благословение от верховных кастырей, терпеливо выслушал поздравления придворных.

Спустился по длинной лестнице, уселся в экипаж, приказав ехать к родительскому дому. Благословляя про себя так удачно сложившиеся обстоятельства — никто теперь не сможет обвинить в измене Кодексу Веса, не будет взывать к совести, верховные кастыри не смогут обвинить и в непочтительном отношении наследству предков, потому как он по праву наследования становился одним из них — непогрешимым и неприкасаемым. Никто не скажет тех страшных слов, что слышал Скаррен от отца накануне. К матери-то можно безбоязненно ездить, она, даже если и знает о чем-то — не перемолвится словечком даже с приживалкой, а можно и к себе переселить, под присмотром будет и позаботится о нем, так и скучать некогда, да болтать не станет. А обладание вожделенным ключом — золотым! — и вовсе казалось добрым знаком. Почти доехали до родительского дома, да вдруг вспомнился материн обвиняющий взгляд — даже и не скажет никому, а этот взгляд больнее ранит, чем любые слова. Всплыли в памяти дела срочные, что поджидают во Дворце правосудия, приказал поворачивать и следовать по новому маршруту. Не хотелось в такой момент заходить в притихший дом, где все подернуто серым пеплом печали. На кухне потихоньку шушукаются приживалки, вытирая замурзанными кулаками шмыгающие носы. В гостиной сидят братья — молча, переживая совместное горе. Мать закрылась в спальне возле навеки опустевшей кровати, не решаясь прикоснуться к тому месту, где недавно лежал он. Представил, как будет сложно выдерживать молчаливый укор братьев — всех, как на подбор, истинных весовщиков — спокойных, уравновешенных, молчаливых, следующих Кодексу Веса, некоторые в своих городах стали кастырями, некоторые до сих пор были обычными весовщиками, но все были истинными ищейками Прима. Братья знали про те нововведения, которым он, младший, не похожий на остальных, подверг столицу, пытаясь изменить святая святых — Кодекс Веса. Отец успел тут напортить, наговорить на него всякого. Скаррен решил под видом указа принудить братьев работать, как он, а потом втянулись и спасибо бы еще сказали — на благо всех же старается. Подумаешь, Кодекс Веса — неизменный во все времена.

Подумаешь, хотят быть более святыми, чем Вес. Фыркнул, дернул плечом и решил, что надо подумать о чем-то более приятном. Вспомнились золотые монетки — такие прекрасные, такие молчаливые, всегда смотрящие на него одинаково равнодушно, что делало их еще более привлекательными. После этих золотистых видений начало возвращаться теплое, радостное чувство, которое посетило в тот момент, когда Куцуба доложил о смерти отца.

Велел разворачивать экипаж и отправиться к Дворцу Правосудия. Ощущение безграничного счастья, эйфория переполняли его, перед глазами мелькали монеты. В этих золотых грезах, бережно прижимая коробку с ключом к груди, прошел в свои покои. Заперся в кабинете, отодвинул портрет Прима и зашел в свою любимую комнату. Достал ключ, открыл коробку, полюбовался на великолепие этого древнейшего талисмана, отлитого тогда, когда Блангорра была небольшим поселением, огороженным крепостной стеной, при правлении Прима III. Ключ вроде открывал все замковые врата. И, считалось, что ставший Маршаллом судья никогда не позволит воспользоваться ключом во вред городу и его жителям. Скаррен представил, какие возможности таил в себе этот ключик, сколько можно взять за тайный вход-выход из Блангорры, надо только решить, сколько, когда и с кого брать.

Придумать, как узнавать о нуждах тех, кто хочет покинуть или наоборот проникнуть в Блангорру. Как наконец-то сможет открыть свои Дворцы правосудия по всей стране, будет разъезжать, выносить приговоры. Он уже все продумал: в его отсутствие судьи в подчиненных городах будут обязаны обеспечить поимку, обвинение, дознание обвиняемых. А он же, Верховный Маршалл, по приезде на выездную коллегию будет судить скорым, строгим и справедливым судом, и вина будет пропорциональной подношению, которое попадет в руки судьи. В припадке безграничной радости открыл все сундуки, решив, что ключу надо познакомиться с подружками-монетками, чтобы в дальнейшем подчиняться Маршаллу Скаррену де Балиа беспрекословно, принося все больший и больший доход. Сел за стол, взял ключ и мечтательно затих, думая, что скоро надо будет как-то увеличивать сокровищницу.

Свет, струящийся сквозь окно, забранное широкопетлистой решеткой, посерел и начал меркнуть. Скаррен очнулся, тщательно все запер, ключ прицепил к надежной цепочке на шею, прошел в столовую и приказал подавать ужин. Слуга заспешил на кухню, осведомившись, что пожелает господин Маршалл откушать.

Присел к окну, ожидая пока принесут пищу и накроют. За окнами город никак не желал готовиться ко сну, и солнца висели еще высоко, хотя свет потускнел. За спиной зашуршали слуги, готовя стол для приема пищи. Скаррену захотелось рыбы в масле, которая так хорошо удавалась дворцовому повару. Содержание кухни и прислуги не стоило судье ни монетки — оплачивала казна. Принесли овощи, фрукты, какой-то салатик, затейливо украшенный зеленью, ликер в изящном графине, посверкивающем гранями в предвечернем свете. Запахло раскаленным маслом — внесли жаровню, в которую повар собирался опустить выпотрошенную рыбу, предварительно показав ее судье. Сегодня повару удалось приобрести особо редкую и вкусную рыбину — огромного осетра. Когда рыба оказывалась в шкворчащем и брызгающемся масле, к ней добавлялся особый лимонный соус, что придавало особый вкус и аромат блюду. Скаррен подошел к жаровне, заглянул в нее и замер, загипнотизированный видом темно-желтой жидкости, бурлящей золотыми пузырями, которые, быстро сменяя друг друга, всплывали на поверхность и лопались с негромким шипением. Повар, почтительно окликнув, позвал задумавшегося судью. Маршалл стоял в глубокой задумчивости, не отзывался и не реагировал на звуки. Повару пришлось непочтительно гаркнуть, так, как он орал на бестолковых поварят, которых присылали на обучение. Скаррен вздрогнул, очнулся, приказал рыбу унести и подать что-нибудь мясное. Не изменившись в лице, вышколенный повар велел унести шипящую на любого, кто приближался, жаровню, обратно, туда же последовала и рыба, и все, что требовалось для готовки блюда.

Внесли мясное жаркое с овощами, где аппетитные кусочки плавали в ароматнейшем соусе, щедро сдобренном благовонными травами, собранными по всему Миру.

Скаррен устроился за столом, взмахом руки отпустил прислуживающую ему челядь.

Оставшись в полном одиночестве, он снова посмотрел на еще теплую часть стола, где недавно стояла и шипела, жаровня, разбрызгивая посветлевшее от нагрева масло.

Вспомнилось, как всплывали, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее пузыри, как они шипели и лопались…

Яркий свет за окном совсем померк. Светила, непонятно какие, то ли дневные, то ли ночные, тусклые, цвета раскаленного масла, озаряли Блангорру тусклым светом. Скаррен отвернулся от окна, и хотел было приступить к трапезе, как вдруг увидел в гостевом кресле багрово-черный силуэт, со струящимися в разные стороны языками багрового пламени над головой. Силуэт прятался в полутьме, заставляя вглядываться, напрягая так и не отдохнувшие глаза. Скаррен, никогда не бывавший трусом, окликнул сидящего, надменно и громко:

— Эй, любезный, что это вы тут расселись? Не по чину вам здесь находиться! Вон, вон отсюда!!!

Сидящий рассмеялся клокочущим смехом, напоминающим недавнее шипение унесенной жаровни:

— Браво, мальчик мой! Я и не сомневался в тебе, но вот что ты меня выгнать захочешь — это номер! Хотел с твоим папашей поспорить, что ты ко мне сам придешь, да вот незадача — тот взял, да и помер. Вот ведь не повезло, да?! Хотя как посмотреть — ему не повезло, а вот тебе — тебе сегодня удача так и валит, да? А я ведь тебе всю жизнь помогал — помнишь, как ты экзамен на квалификацию прошел?

А? Это при твоем-то нюхе?! Ты же не различишь — краска, кровь или сок овощной пролит? Не различишь. А меня прогоняешь, своего благодетеля. «Вооон отсюда», сказал, так сказал. Ищейка Прима, тоже мне. Ключик-то целовал? А? Золотишком своим потом любовался, ты ж клялся, что будешь бескорыстен?

Только теперь до Скаррена дошло, кто это сидит — владыка зла, отец драконов, темнобородый господин хронилищ. Кровь отхлынула от лица, мгновенно ставшего бледно-серым, вспомнились слова отца о проклятии, о зловещих видениях. Впервые стало так страшно, до стука зубов, до тошноты. Мысли сковал животный страх, не подчиняющийся рассудку. Казалось бы, ну сидит мужик какой-то странный, упрекает, разглагольствует — ну, да и ладно, много таких видел Скаррен за годы судейства. Ну, пламя над ним проблескивает, ну рога — ха, рогатых-то мужиков за свой век Скаррен видел несметное количество. Некоторым даже помог обрести сие костяное украшение, если, конечно, тратиться не надо было — сами женки приходили и укладывались, чтобы вину снять, еще и приплачивали. Хотя пламя над головой — это сильно, но у Прима тоже такое есть, цвета только другого, ну и не так пугает. Этот же посетитель таил в себе нечто такое, что заставляло кровь холодеть в венах, сердце стучать учащенно, дыхание сбивалось. Желудок поднимался и опускался, волнообразным сокращением вызывая тошноту.

Скаррен затих в своем кресле, сжавшись в комок, в стремлении занимать как можно меньше места. Воздух стал казаться горячим и сухим, словно сюда проник ветер, кружащий над песками всех зорийских пустынь — Что затих? Страшно стало, узнал, стало быть. Не боись. С предложением я к тебе.

Заметила твои увлечения ваша любимая Семерка и указала своим грозным перстом, что-де негоже это, весовщик и так до денег жаден! И решили они, что ты им ни к чему и подарили мне тебя, как новую игрушку. Ты как-то неосмотрительно возле сундуков своих постоял слишком долго, а они, ты же знаешь, иногда к вам поворачиваются лицом. Праотец твой, Вес-батюшка, как увидел, что у тебя деньжищ столько, да потом увидал, что ты с Кодексом его делаешь, так возмущался, ты бы слышал. А я что, я себе смиренно стоял в сторонке, пока Прим-бог не сообщил мне, что мой ты теперь человечек — от пяток и до маковки твоей бестолковой. Хотя я их понять не могу, подумаешь, решил человечишко страсть свою потешить — накопить на старость немного, вот тоже мне грех нашли смертный и непростительный.

Чудовища они, божества ваши. Ну да, заболтался я с тобой. Надо мне тебя уже осудить и приговорить. А знаешь, я вроде как тоже лицо ответственное и подотчетное — с меня потом спрос будет. Можешь не благодарить. Вот ты, человече неблагодарный, даже не пригласишь трапезу с тобой разделить. Или напугался так, что кусок в горло не полезет? Понимаю, понимаю. Честь я тебе великую оказал — сам за тобой пришел и в облике тебе более-менее привычном, чтобы не напугать.

Своих никого не послал, а ты трусишь все равно. Страхом твоим воняет на всю комнату. Ты ж вроде смелый, вон, послать меня хотел. А как же, ты же со мной не каждый день видишься. Хм. Вот пообщаемся, поближе узнаем друг друга…

Трескотня визитера действовала странно, вроде бы журчащий голос должен успокоить, но нет, казалось, что даже воздух становился густым и тягучим, не давая вздохнуть. Внезапно, багровой молнией скользнув по комнате, Хрон оказался за креслом, в котором, скорчившись, сидел Скаррен. Обнял сначала за плечи, потом обжигающая ладонь скользнула по животу вниз, погладила сквозь ткань поникший член, отчего в комнате запахло паленой кожей и сожженной тряпкой.

— Не переживай, мы подружимся, ты же не веришь, что между мужчинами любви не бывает? Вот и я говорю, что сначала мы хорошенько познакомимся, — ладонь лишь слегка сжалась, причиняя обжигающую боль.

— Расслабься, а то мне тебя для превращения нужно казнить сейчас. А если жертва так напряжена, как вот ты, мало ли что. Не получу удовольствия от казни, придется повторять и повторять. Сегодня состоится казнь в городишке, где один из твоих братцев судит, он сразу же после прощания с твоим отцом отбыл. Сегодня там будут в маслице поджаривать одного типа безухого, который монеты твои любимые подделать пытался и пойман был не в первый раз. В предыдущие разы был наказан и отпущен, а вот нынче и партия монеток велика и попался снова — да и не к твоим подчиненным, а к братцу. Как ты рыбку хотел поджарить, так того бедолагу сегодня готовить будут. Вот ирония же судьбы — вместо него поджарят тебя, а он… ну мы его просто без ушей заберем, все равно мой клиент. Или хочешь, вас вдвоем поджарят — в компании-то веселее? Ну, надо так, чтобы тебя казнили, иначе сделка считается несостоявшейся, — продолжал уговаривать Хрон.

Скаррен хватал воздух открытым ртом и не мог ничего даже промычать, что-то случилось в этот момент с его голосовыми связками, спазм сжал их наглухо, и обычно такой красноречивый Верховный Маршалл молчал и лишь сипло дышал, хватая густой воздух.

— Молчишь? Ну да, ну да. Что тут скажешь, соглашаться же ты не станешь, да и не обрадуешься тут особо. Хотя ты бы мог порадоваться, что тебе без ушей где-нибудь в моих закромах валяться не придется — позабытым всеми грешником, ну или слушать бесконечные бредни ваших божков, восседая на пухлых облаках, поедая небесную их еду, по секрету скажу — гадость редкостная. Знаешь, какую ерунду они тебе нашепчут, а ты будешь внимать с блаженной миной. Ну, все, заболтался я, пошли. Будешь рядом со мной и имя твое — измененное, конечно, останется в веках, когда мы завоюем и изменим Мир. Тебе лишь надо сейчас сказать, что ты для меня не пожалеешь такой малости, как твоя жизнь.

Слова проговорились, словно губами словно чужими, голос хрипел, не слушаясь:

— Жизнь за тебя, повелитель, жизнь отдам.

В этот же миг оказались они, невидимый Скаррен в рубище смертника возле казнимого и невидимый Хрон, стоящий на помосте рядом с палачом. Скаррен вырывался, пытаясь кричать, но с ужасом почувствовал, что у него нет языка, чтобы просить милосердия, что уши отрублены, и кровь, которая запеклась там, где они были, стягивает кожу, заставляя дергать непроизвольно плечом — и никто его не слышит. В этом захолустном неопознанном городишке было тепло сегодня и все благоприятствовало казни особо злостного фальшивомонетчика, неоднократно уже судимого. Ныне чаша весов его преступлений переполнилась, и должен он понести справедливую кару. Палач пытал узника около недели, чтобы прочувствовал последний, что искупление наступило, что теперь муки будут преследовать его и после смерти. Посмертные муки страшили узника еще более чем мирские.

Оказавшись на помосте, смертник вдруг увидал за палачом багрово-черный силуэт.

В тот же момент бессмертная часть Скаррена была рывком выдернута и брошена в кладовые Хрона. Там она, эта часть, вечно будет, сидя на корточках в чане с кипящим маслом и держась за кровоточащие отверстия, оставшиеся от ушей, раскачиваться бесконечно, в компании таких же, как он, неудачников. Пытаясь вспомнить, кто он, где он, что с ним произошло, и, страдая безмерно от кипящего масла и от беспамятства. Пытаясь сплести из незримой нити свою реальность, в которой хоть что-то станет логичным и, силясь вспомнить потерянное.

На эшафоте в безухом теле оказался Верховный Маршалл весовщиков, Скаррен де Балиа, член Верховного совета кастырей. Подмены никто не заметил, смертник тот безымянный исчез, а Скаррену прошептал на ухо Хрон:

— Согласись, не мог же я официально тебя под обвинительный процесс подвести, судить-то тебя некому, ты же сам себя не осудишь, ведь так? Да и наша маленькая тайна вскроется — зачем нам это, а? Ты себя помиловал бы, сослал в свою кладовочку на вечное поселение, — багровое веко глумливо подмигнуло.

— Давай, теперь смелее. Скоро все закончится.

Скаррен стоял посреди эшафота, палач подтолкнул узника к шипящему, как та памятная жаровня, огромному котлу, наполненному почти доверху раскаленным маслом с пузырьками, торопливо сменяющими друг друга. Узнику развязали руки и ноги, подошедший местный пастырь отпустил ему грехи. Казнимого подцепили на проржавленный, покрытый темно-коричневыми пятнами металлический крюк, натянули веревку, которая была привязана к колесу и натягивалась сначала струной, а потом по мере опускания тела в котел, все больше и больше провисала. Подняли над котлом и, невзирая на отчаянное сопротивление узника, который становился лишь номером таким-то в реестре усопших, начали опускать смертника в котел.

Реестр по окончании года уничтожался, и никакой больше памяти о безухих казненных не оставалось. Зачем помнить о проклятых? Вот рывками начали опускать все ниже и ниже. Скаррен почувствовал сначала жар раскаленного масла, потом, содрогаясь, ощутил, как обжигающая жижа обволокла ступни, поднимаясь выше и выше. Безъязыкий рот открылся в беззвучном отчаянном крике, умоляя уже не о милосердии, просил только о быстрой смерти. Толпа, шумевшая и галдевшая до начала экзекуции, ахнула и, обратившись в единое целое, затаив дыхание, глазела на экзекуцию. У неопрятной няньки-приживалки с грудным ребенком, стоявшей рядом с эшафотом, из раскрытого рта от возбуждения и ужаса тянулась тонкая серебристая ниточка слюны, которую она периодически вытирала серым рукавом, потом, не контролируя себя, снова открывала рот, и опять все повторялось. Взгляды были прикованы к казнимому, извивающемуся всем телом, старающемуся взобраться вверх повыше на крюк, подтянув сожженные ступни. Руки, изуродованные при пытках, соскальзывали, не удерживая его, и осужденный обреченно повис на поясе, закрепленном посреди туловища. Лишь судороги иногда сводили окровавленное лицо. На руки, еще пока не касающиеся масла, попали раскаленные капли, вздувшиеся в тот же момент водянистыми волдырями, которые лопнули от нестерпимого жара, запекающего раны до новых пузырей, прорывающихся кровавыми каплями. Еще до того, как тело опустилось в котел до кистей, руки уже были оголены до кости ожогами и только тик, все еще сокращающий левую щеку, свидетельствовал о том, что узник все еще жив. В масле плавали отвалившиеся куски плоти, отслоившиеся от костей и побелевшие. Отвратительный, ни с чем не сравнимый запах вареного человеческого мяса, расплылся над всей площадью, перебивая все остальные запахи. В середине толпы какую-то молодку вырвало — если слаба животом, нечего остальным-то развлечение портить, ее и вытолкали с площади. В наступившей тишине было лишь слышно, как размеренно-хрипло каркают вороны, как где-то вдалеке плачет надрывно младенец, а кто-то шумно дышит с сиплым присвистом, да шипит раскаленное масло. Погруженный уже по грудь, узник широко открыл глаза, прикрытые опаленными веками, оглядел всех, кого мог увидеть, и в этот миг масло подобралось к сердцу, сварившемуся почти моментально. Палач шепотом просвещал своих подручных, что-де как-то быстро отмучался гад этот, вот раньше преступника так в чан опустят, подержат, да потом холодной водой в чувство приводят, а потом снова в котел — так и неповадно было монеты подделывать, а этот — за три часа помер всего. Голова узника дернулась резко и упала на грудь, задымились волосы, и узник полностью погрузился в кипящее масло. Караемый за чужие и свои грехи.

Сознание Скаррена, покинувшее смрадный котел, вернулось в тело его, сидевшее за столом, в ту же позу и в ту же секунду, когда покинуло его. Стрелки наручных часов, очень редкой роскошной вещицы, появившейся у судьи за необычайно мягкий приговор насильнику, словно прилипшие друг к другу, дрогнули и снова начали свой путь. Скаррен вздохнул, пытаясь выпрямиться и стряхнуть с себя наваждение, которое не желало исчезать, и с ужасом ощутил, как возвращается на тело плоть, как на руках и ногах исчезают волдыри и ожоги. А темнобородый все так и восседает в гостевом кресле, насмешливо поглядывая исподлобья:

— Что, подумал, что привиделось? Мол, морок опять случился? У нас с тобой еще не закончены дела. Сейчас наступит самое главное, я решил, что надо бы тебя предупредить, а то выкинешь какой фокус, лови тебя потом по всему Миру. Сейчас будет больно, очень больно — больнее, чем в чане с маслом было — потому что казнь ту люди придумали, а то, что сейчас случится — это мое. Остальное я тебе потом объясню, ну или сам поймешь, если не успею. Вперед, мой друг, если, конечно, ты позволишь себя так называть, да и не позволишь, все равно назову.

Скаррен только успел вздохнуть, как вновь оказался в том чане с кипящим маслом и снова почувствовал, что от костей отделяется сваренное добела мясо, и лопаются вскипающие в глазницах глаза… Снова повторяются мучения, потом ощущения сменились, боль начала проходить. Кипящее масло больше не причиняло вреда, сознание покинуло тело и взирало на происходящее откуда-то снаружи. Обнаженные кости приподнялись над металлическими краями, взявшись оголенными костяшками того, что недавно было пальцами. Белый череп пустыми глазницами озирался, оглядывая площадь. Клацнул челюстями. От этого страшного зрелища и звука толпа вмиг рассеялась, бросившись врассыпную. Скелет, содрогаясь и потрясая костями, все поднимался и поднимался, увеличиваясь в размерах. Челюсти удлинились, увеличился в размерах череп, и стали утолщаться кости, позвонки удлинялись, становясь все более массивными. С костяным стуком упал на доски помоста, прогибая их, хвост, выросший из крестца. Потом на глазах у остолбеневшего палача, который не успел удрать, на костях начало нарастать мясо, сочащееся кровью, которая переставала бежать, как только на корпусе появлялась шкура, с выпластывающимися ярко-алыми чешуями. Стойки, которые поддерживали помост для казни, много-много лет назад установленные истинными каменщиками, выдерживали массивные орудия пыток и казней, палача и подручных, судей, пастырей и осужденных, зашатались и рухнули, вздымая пыль. Палач, едва успел спрыгнуть и откатиться, чтобы его не прихлопнуло падающими досками. Котел упал на почву, разливая еще шипящее масло, выжигая жалкую поросль, что доживала последние деньки под ногами толпы. На месте рухнувшего эшафота теперь покачивался огромный дракон, превращение которого уже близилось к завершению.

Пошатнувшийся ящер, вкогтившись в почву, обрел равновесие. Превращение заканчивалось. С головой, уже даже отдаленно не напоминающей человеческую, происходили последние изменения. Разрывая кости черепа, выросли рога — два торчали прямо вверх и были чуть загнуты назад, а два — закручивались вниз и за уши, напоминая бараньи. Удивленно заморгали огромные глаза, зрачок сузился, ощутив на себе свет, ноздри, обтянутые темно-красной кожей, втянули воздух и выдохнули пламя, дотла спалившее упавший эшафот. Вопящий во все горло, навеки сумасшедший палач бежал прочь, его колпак дымился, попав под край огненной струи. Раскрылись кожистые алые крылья, взмах которых разрушил соломенные крыши близлежащих домов. Поднялась к темнеющему небу рогатая голова (или морда?), рыкнула, исторгла вверх столб пламени. В костре, пылающем рядом, котел, в котором был казнен Скаррен, расплавился и растекся металлическим блином, шипя и булькая.

Отряхиваясь, красный дракон сложил крылья, и пошел по главной улице городка, клацая багровыми когтями по мощеной улице. Каждый коготь был размером с рослого мужика, крылья и в сложенном виде впечатляли своими размерами.

Огромный, ярко-красный, огнедышащий, изумленно поводя змеиными очами по сторонам, шел диковинный ящер по вмиг опустевшему городку. Все население попряталось, кто где успел — многие добежали до храма, остальные схоронились в подвалах, теперь, затаившись, сидели, боясь вздохнуть лишний раз. Матери зажимали ладонями рты детям, чтобы никто не пискнул даже. Беспрепятственно проследовал зверь до самого храма, того, что находился неподалеку от эшафота.

Встал перед запертыми воротами, и уже было вознамерился спалить обиталище пастырей дотла, как вдруг врата открылись, и бесстрашный верховный пастырь вышел с посохом в руках. Вышел и начал молить небесную Семерку, во главе с Примом-небесным, чтобы уберегли вверенную паству от гибели неминуемой.

Дракон попятился, фыркнул в сторону дымом, развернулся и полетел куда-то, вроде в сторону Речного перекрестка. Но не имя Прима, и не мольбы Семерке напугала новоявленного дракона, из далеких далей услышал призыв своего хозяина.

И снова Скаррен очнулся в своем кресле. И вновь услышал низкий голос своего гостя:

— Ну вот, теперь ты полноправный член моей команды. Оставляю тебя пока тут, трудись и дальше, приумножая свои богатства. Во время полных лун не стой рядом с зеркалами, стеклами, металлом полированным — видно тебя будет, кто ты на самом деле есть. Потом, в назначенный час, придет к тебе мой посланец, назовет именем, на которое теперь ты будешь откликаться — с рождения хотел тебя я Фрамом назвать, папаше твоему нашептывал. Позовет тебя мой посланник, и вновь ты обретешь свое истинное обличье. Да, береги это имя в тайне — оно вызовет превращение, если узнает кто, и скажет вслух. А до тех пор Семерка о тебе забудет. Враги твои не смогут причинить вреда человеческому телу, в котором ты пока будешь находиться.

Прощай, можешь не благодарить меня…

И исчез, за ним, затихая, удалялся ехидный смех.

Скаррен, не двигаясь, просидел еще долго, часовая стрелка на его руке успела описать полный круг. Ему казалось, что прошла вечность с тех пор, как он вошел в столовую. Что город умер и только он один, сидящий в этой комнате за этим столом, жив, а все остальное — истлело и рассыпалось давно в прах. Потом вздрогнул, очнулся. Оглянулся — за окнами шумел вечерний город. Свет приобретал особую вечернюю мягкость, солнца, притушившие свой яркий дневной свет, готовились ко сну. Затихала дневная суета. В закрытые двери потихоньку постучали, судья, откашлявшись, велел войти. Принесли десерт, и повар был изрядно озадачен, увидев, что господин едва прикоснулся к еще дымящимся кушаньям. В замешательстве расставили принесенное на стол, и, поклонившись, попятились к выходу. Скаррен, усмехнулся, выпрямился и начал с аппетитом есть. Скоро нужно было идти на ночные слушания, а там где совсем рядом будут его дорогие монетки, и их в эту ночь станет больше. А то, что сказал багровый гость — так то еще бабушка на воде написала. Боль ушла вместе с темнобородым, словно ее и не бывало. О случившемся напоминало лишь тянущее ощущение там, где раньше были уши — теперь там зудели рубцы, прикрытые волосами. Непосвященному видно не было. Жизнь продолжалась, и она казалась Скаррену прекрасной и удивительной.

Сейчас Маршалл, закончив с основной трапезой, откушал десерт, выпил ликерчику, закурил и, окутанный облаками ароматного дыма, наслаждался жизнью.


Глава 8
Честной купец

Среди всех сословий каста купцов была самой многочисленной. Им с легкостью разрешались внекастовые браки. Врожденных умений у них было немного: были прирожденными переговорщиками — говорить начинали рано и чисто, обладали исключительной честностью, на глаз могли сказать, сколько монет в кучке или сколько по весу товару лежит. Это если товар весовой, в принципе, любой может наловчиться, а вот, если нужно сказать: сколько ягод в ведре лежит — тут только на купцов была надежда, ну или вручную пересчитать. А купец только глянет и на тебе — количество тютелька в тютельку. Купеческие дети смолоду подолгу учились, глазомер развивая до феноменальных способностей. Вот только врать не умели — правдивы были до невозможности. Существовали всякие заведения для обучения, начиная от того, где детей, которые только говорить учатся, собирали вместе и прививали им умения разные. Называли такие заведения садами. Забавно слушать было разговоры купеческих детей, которые не умели соврать даже ради развлечения. После садов отправлялись в школы: начальную, среднюю и высшую. В высшей школе сдавали будущие купцы экзамен на владение купеческими умениями, и им выдавали бумагу, которая подтверждала его знания, украшенную разными тиснениями и расшитую специальными знаками, которые подделать нельзя. С тех пор купец становился полноправным членом своей касты. Приобретал права и обязанности своих собратьев: мог в любом городе к любому купцу подойдя, получить любую сумму, которая на этот момент была в наличии. Получить безвозмездно. Но и должен был потом также ссужать любому купцу наличность.

Могли ездить за границы Мира ко всяким кочевым племенам и никто, включая Магистра и его Тайную канцелярию, не имел права дознания их, только, если сами пожелают доложить что-то о своих путешествиях. Были купцы смелыми, свободными, честными, легкими на подъем. Даже когда манил их барыш большой, могли отказаться от сделки, если возникали сомнения в честности сторон, ее обеспечивающих. Слово купца весило, как золото и порой заменяло его. Монеты изобрели они же, чтобы обеспечить свое слово, сначала они так и назывались «слово купца», да длинно все это показалось, так «монетами» и остались. Забавно получалось, Прим мог солгать ради блага Мира, а какой-то купчишка — нет. Даже ради спасения собственных ушей, даже ради спасения жизни. Когда какой-нибудь купец задерживался после заката на улицах, никому из ночных жителей не приходило и в голову ограбить торгового человека. Купцы не злоупотребляли своей неприкосновенностью, понимая, что рано или поздно кое-кто может и не сдержать своей страсти к незаконному обогащению за счет облегчения карманов других, более удачливых в коммерции. И старались сидеть дома, после наступления темноты, занимаясь другими делами, которые можно было творить, не покидая жилища.

В городе Юганске купеческая община была очень сильна. Город процветал благодаря тому, что в него свозились товары со всего Мира, да и из-за границы тоже привозилось немало. Редкие ткани, благовония со всей Зории, драгоценности; морские рыбы самых необычных цветов и форм, как вкуснейшие, так и только для гурманов; меха; металлы; тиманти разных цветов кожи, худые, пухленькие, толстые — всякие, торгующие своими прелестями; фрукты, овощи, инструменты, даже те редкие камни, которыми шли на украшение Часовых башен. Каждый год, в теплый сезон сюда съезжались на ежегодную ярмарку-продажу виноделы со всего Мира, и город начинал благоухать терпкими ароматами. Юганск всегда был городом торговым, поговаривали, что сам Торг здесь продал первый камень, которым Кам начал строительство первого дома в те далекие времена, когда боги еще жили на Зории и творили ежедневные чудеса, обустраивая свое детище.

Господин Зигурд Говарди был одним из самых достопочтенных купцов города, лишь волею судеб не попавший в кастыри, потому как с честью сданы были экзамены на квалификацию на всех уровнях. В молодости для Зигурда была лишь одна мечта — попасть в кастыри, потом как-то развеялось, некогда было. Лишь только иногда омрачалось его безоблачное существование — когда он выходил из себя. Гнев, охватывающий все его существо, был сродни природным катаклизмам, которые ничем не остановить. Словно камнепад, словно дождь, неотвратимо падающий с неба в мокрый сезон, словно ветер, налетающий на любого, кто неосторожно оказывался в его власти, в ту пору, когда наступало время дуть. Первый раз он почувствовал безудержную ярость еще в далекую пору детства, когда был в саду, а новый мальчик попытался заговорить с девочкой, которую маленький Зиги считал своей подружкой. Вскипевший гнев охватил маленького мальчика со всей силой, помутив разум, и вылился в драку, в которой у обоих участников были расквашены носы и набито по фингалу — у одного под правым, у другого под левым глазом. Прибежавшая на шум воспитательница развела драчунов по разным углам, запретив общаться с ними другим детям. Быстро найдя зачинщика потасовки, вечером поговорила с Говарди-старшим о привитии ребенку навыков общения с окружающими. Наказание для Зиги было ужесточено, ему запретили разговаривать, играть и садиться рядом с другими детьми на целую неделю. Это был единственный известный случай, когда слабость Зигурда была кем-то замечена. Потом он научился ее скрывать, успокаивал себя тем, что пересчитывал пальцы на руках до того, как ответить человеку, вызывающему негодование. Совет был замечательный, не учитывалось лишь одно — совладать с истинным гневом не было никакой возможности, при пересчете пальцев гнев лишь прятался. И приходилось выплескивать его потом, когда никто не видел. После сада Зигурд окончил все соответствующие для человека его касты заведения, получая везде лучшие знаки отличия. И никто не знал, что среди ночных жителей иногда происходили странные исчезновения. Безответные пьянчуги, состарившиеся тиманти, игроки, проигравшиеся в прах, все обитатели темных закоулков города, безработные свободнокровки, все они боялись ночной тени, которая появлялась и уносила с собой чью-то жизнь. Иногда тень прикидывалась клиентом или даже другом, уводила в безлюдное место и жертву, если потом находили, то только случайно. Все были изуродованы почти до неузнаваемости, забиты насмерть, в основном ногами.

Голыми ногами. Однажды был найден актер, местная достопримечательность, чьей игрой наслаждался весь культурный народ Юганск. Актер тот, Гиб Марсин, в погоне то ли за сильными ощущениями, то ли за удовольствиями оказался в Кривошейном переулке после заката и пропал. На утро его хватились — не пришел в театр, хотя он был изрядным шалопаем, но к своему ремеслу относился ответственно, и никогда не пропускал репетиции, а тут, на — тебе, как провалился. Призвали юганского весовщика Клауса де Балиа, который взял след, хотя крови пролито не было. Но, тем не менее, убитый был найден еще до того, как первое садящееся солнце коснулось пылающим багрянцем горизонта. Нашли — все кости переломаны, лицо изуродовано почти до неузнаваемости. Молодой человек превратился в мясной лист, который аккуратно сложили, и спрятали в укромном местечке, каких в Кривошейном переулке навалом. Били осторожно, не нарушив целостности кожи нигде, ни одного пореза, кровь вся осталась в теле и запеклась, превратившись в багрово-черные кровоподтеки по всей поверхности. Страшным убийством всеми любимого Марсина был шокирован весь город. Гиб никому не успел насолить всерьез, был для этого слишком молод. Похороны состоялись в тот же день за счет города. Ибо родственников, способных взвалить на себя это бремя, у Марсина не оказалось.

Хоронили в закрытом гробу, за которым шли кастыри, именитые горожане, следом брели, обливаясь горькими слезами первой утраты, кучки безнадежно влюбленных в покойного девиц. Похоронен был на кладбище Утраченной надежды неподалеку от Юганска. Могила была вся завалена цветами от безутешных поклонниц. На скромном надгробии написали что-то типа: «Всеми любимый, спи спокойно», и, утешившись, позабыли о происшедшем. Лишь де Балиа по долгу службы и праву крови помнил, и тянул ниточки, пытаясь добраться до убийцы до того, как тот решится на новое убийство.

Никто в городе не мог и заподозрить, что почетный купец первой гильдии, всеми уважаемый господин Зигурд Говарди, всегда такой спокойный, честный, обязательный и обстоятельный, способен босыми пятками забить человека насмерть. А Зигурд помнил ту ночь, когда ему пришлось пойти в Кривошейный переулок, потому как местные тиманти сделали ему особый заказ, который необходимо доставить именно в эту ночь — клиент какой-то особый их посетить должен, а ему как раз необходимы были заказанные товары. Что поделать: желание клиента закон, даже если клиент — тиманта. Зигурд нес тщательно запакованный мешок с заказом к месту встречи, улицы были знакомыми, и ничего не предвещало беды. Его волосы, курчавившиеся мелкими крутыми завитками, крупный нос, тонкие уши, немного больше среднестатистических и заостренные в области мочки, показывали всем встречным, что идет купец. Внешность, которую не скроешь. Да купцы и не пытались, зная, что их облик лучше всяких верительных грамот убедит кого угодно в принадлежности к достопочтенной касте. Поэтому когда тень, вставшая перед Зигурдом в особо темном месте, приказала выворачивать карманы, купец не моргнул и глазом, а напротив, предложил своему непрошеному собеседнику ретироваться подобру-поздорову. Тень вышла в свет фонаря и оказалась хохочущим актеришкой, которого Зигурд почему-то недолюбливал. Может быть, потому что тот мальчик, которого избил маленький Зиги в садике, вырос и стал актером, родители отпустили его и разрешили не становиться купцом, потому что не чувствовал он склонности к честному ремеслу торгового человека. Поэтому, узнав жалкого актеришку, который кривлялся на потеху публике каждый день, приравняв себя к продажным тимантям, увидев, как ухмыляется, словно от удачной шутки это смазливое личико, что-то перевернулось в душе Зигурда. Он махнул свободной рукой, вроде бы и ударил несильно, да только вот руки, долгими годами приученные к перетаскиванию различных грузов и к доставке покупок клиентам, не подчинялись более голове. Руки аккуратно положили мешок наземь. А упавший лежал на каменистой дорожке и учащенно дышал, пытаясь отползти. Купец склонился над поверженным, разглядывая. Актер, с неожиданной прытью попытался, вскочив на ноги, ударить нападавшего в нос, но промахнулся. Усугубив и ускорив предрешенную участь. Зигурд теперь уже не стеснялся. С оттяжкой размахнувшись, он осторожненько приложил свой колотушкообразный кулак к виску молодого человека, которого удар подкосил и заставил снова рухнуть с протяжным стоном.

Урча и ругаясь, купец оттащил свою жертву за волосы в более темное место, в другой руке он тащил свой груз, который еще надо успеть доставить. Положив Марсина, Зигурд расшнуровал ботинки, снял их, стянул носки, положив каждый в свой башмак. Поставил обувь возле мешка с грузом. Подошел к поверженному врагу и с наслаждением вдавил босой пяткой глаза внутрь черепа — так, чтобы они не лопнули, а только утонули в глазницах. Потом, притаптывая, медленно ломал бесчувственное тело, расщепляя каждую косточку, стараясь, чтобы не было крови. В молодости Зигурду довелось торговать мясом, опыта в расчленении, разделывании и тому подобном ему было не занимать. И не было пролито ни кровинки. Закончив, купец почувствовал, что тело уже малость поостыло. Но оставалось мягким, поэтому ему не составило труда упаковать полученное, и спрятать в укромном местечке. Багрово-черная тьма, застилавшая глаза с того момента, как он увидел, кто пытается подшутить над ним или, в самом деле, ограбить — неприкасаемого — начала медленно рассеиваться. Купец подхватил под мышку свой сверток и поспешил на место встречи с тимантями. Пришел минута в минуту, не заставляя себя ждать. Вручил требуемое, получил вознаграждение, отклонил предложение распутных девок присоединиться к их особому клиенту, говоря, что тот совсем даже будет не против, а, скорее всего, будет за, всеми своими членами. На отрицательный жест купца, пересчитывающего заработанное при тусклом свете фонаря, тиманти пьяно рассмеялись, велели не озадачиваться и не брать в голову. Одна из девок, что — то добавила тихо, так, что слышали только ее подруги, они прыснули и, покачиваясь, поцокали каблучками в темноту.

Говарди поспешил к себе домой. На первом этаже размещалась лавка, в подвале — склад, на втором этаже проживал он. Весь день толклись люди в доме купца, и лишь ночью бывало иногда одиноко. Купец был еще неженат, служа приманкой для свах, ищущих выгодную партию для местных невест. И все было ладно и хорошо. И ничего не замутняло более сознания, не плыла, покачиваясь, багрово-черная мгла перед глазами, заставляя бить и топтать, ломая, дробя и растирая. Сейчас можно было сложить заработанное в сундучок, закрыть двери и подняться к себе. А наутро все произошедшее показалось таким далеким, то ли прочитанным где-то, то ли услышанным — в общем, чем-то неважным. Жизнь потекла своим чередом. Сделка сменялась сделкой, как сезон — сезоном. Прибыль росла, дела расширялись. Зигурд подумывал об отправке каравана с товарами в приграничье — на Торговище, где проходила всемирная ярмарка, куда съезжались купцы со всей Зории. При хорошем раскладе, там можно было продать все подчистую. Самые смелые и богатые купцы отваживались доставить свой караван в Торговище. Короткая дорога через Блангорру ежегодно разрушалась почвотрясениями, после которых появлялись глубокие ущелья и овраги. Дорога в объезд проходила через безжалостные пески пустыни Крогли, кишащие бандами.

Зигурд снова начал подумывать выставить свою кандидатуру в кастыри. Но решил пока ограничиться караваном, а по возвращению уже либо задуматься женитьбе или о продвижении к власти. Собрать все нужные товары для Торговища было делом не одного даже месяца. Прошел теплый сезон, отгрохотали положенное время грозы и пролили весь свой запас дожди, потом яростные ветры выдули избыток влаги из плодородных земель Мира, наступил вновь теплый сезон.

Благостная смена сезонов побудила упавшие семена раскрыться и заполнить цветами Зорию, благоухающими так, что многочисленные бабочки терялись от подобного изобилия. Караван был готов к отправке, ждать приходилось только доставки красных одеял, которые так ценятся на всей Зории. Одеяла такого качества изготовляются домохозяйками деревни Прогаль вручную из пряжи горных козлов, водившихся только возле Ущелья Водопадов. Одеяла и по меркам Мира стоили немало. Собранную шерсть выстилали на краю Ущелья и оставляли на ночь под туманами. Туманы в тех местах были особенно едкими, пахли серой и выбеливали за ночь любую оставленную на улице вещь. Утром шерсть собирали, отправляли в чаны с приготовленной смесью из сока алкровов и местных лиан. Алкровы собирать надо осторожно, потому как поврежденный цветок начинал источать красную жидкость до той поры, пока все лепестки не обесцвечивались и не высыхали, сморщившись, при этом издавали такой премерзкий запах — давно умершего и медленно разлагающегося животного. А вот если целенькие — так они бодрячком долго могли без воды стоять. В смеси с соком ущельских лиан не издавали никакой вони, а просто окрашивали любую материю в ослепительно алый, исключительно стойкий цвет. Одеяла получались легкими, очень теплыми, не линяли, даже при стирке. Их передавали по наследству, матери из Прогали дарили своим дочерям в качестве приданного. Деревенька эта славилась своими одеялами и вином из винограда, собранного на местных виноградниках. Одеялами торговать было очень выгодно — весят мало, места занимают с коробочку и спрос на них везде — особенно среди кочевников из Диких земель.

Вот, наконец, наступил долгожданный день, когда и одеяла, и вина прибыли на склад Говарди. Прибывшие курьеры сообщили печальную новость, что дорога, ведущая к Торговищу через столицу, вконец разрушена, и надо ехать кружным путем. На северо-запад вместо запада. Нужно было выступать, дальнейшее промедление грозило опозданием к началу ярмарки, а это могло привести к тому, что потенциальные покупатели уже все растратят. Зигурд решил, из двух зол надо бы выбрать меньшее. Утром упакованный в удобные тюки груз занял свое место, и караван отправился в путь. Зигурд восседал на козлах вместе с кучером в головной подводе. Выглядел купец и его подручные более чем живописно — ожидался сезон ветров, который на пограничных почвах, был довольно суров. Холод и постоянно перемещающийся песок пустыни Крогли могли устрашить любого путника, но не купцов, которые путешествовали, невзирая на сезоны. Купцы же, укутавшись в теплые пончо, изготовленные из той же шерсти, что и ущельские одеяла, обматывали лицо клетчатым платком, облегчающим дыхание во время пыльных и песчаных бурь. На глаза напяливали очки, плотно прилегающие к коже, чтобы видеть во время любых природных катаклизмов, волосы прятали под кожаные косынки, на которые одевалась широкополая шляпа. Цвета подбирались неброские, чтобы не привлекать бандитов, которые нередки в пустынных краях. Встреча с ними никому не сулила ничего хорошего. После таких свиданий на раскаленном песке оставались лишь бездыханные трупы, которые со временем превращались в выбеленные песком и ветром кости, предостерегающие неразумных путников, пытающихся в одиночку или малыми группами добираться до границ Мира.

Периодически весовщики отлавливали банды и устраивали показательные казни, но природа человеческая падка до легкой наживы, а романтика бродячей, свободной от условностей жизни в городах часто привлекала беспутную свободнокровую молодежь, и поэтому искоренить совсем пустынные банды не удавалось.

Едва только забрезжил рассвет, и городские ворота открылись, караван Говарди тронулся. По бокам каравана, на отличнейших скакунах гарцевали наемники — свободнокровые граждане Мира, подрядившиеся охранять купца и его имущество. У свободнорожденных наемников был свой кодекс чести — они никогда не предавали нанимателя — был ли то честный купец или песчаный бандит, если ударили по рукам и договорились об оплате. Зигурд, заплативший кругленькую сумму за свою безопасность и, уже не в первый раз нанимавший именно эту команду, надеялся на благополучное окончание своего путешествия. Путь предстоял неблизкий. Ясный, розово-ванильный рассвет предвещал жаркий день. Купцу и его подручным пришлось снять с себя часть жаркой амуниции, они не хотели изойти на воду в своих теплых одеждах. Дорога проходила через русло давно пересохшей реки по живописнейшим местам Мира — вблизи Юганска простирались на многие километры хвойные леса. Ехать среди могучих деревьев по древним дорогам было одно удовольствие. Прим III был знаменит тем, что с помощью всего Мира проложил дороги почти по всему государству. К любому городу вела тщательно расчищенная дорога. При помощи какой-то магии, а, скорее всего, при помощи талантливых каменщиков, дороги покрыли каменными плитами, в меру шершавыми.

Пожелтевшие иглы, устилавшие камни дороги, подсохли и с тихим шелестом ломались под тяжелыми колесами нагруженных повозок, навевая дремоту. Возница начал поклевывать носом, когда Зигурд окликнул его, забрал хлыст и отправил спать в обоз. Пересекли речушку Хилую. Хилая, обогнув лес, становилась непролазным болотом. После переправы через реку Щедрую следовало пересечь ту самую пустыню Крогли, которая пугала своими бурями и пустынными бандами.

Поговаривали, что именно сейчас зверствует там банда Горяна Меченого. Меченый раньше служил вышибалой в кабаке в каком-то маленьком городишке вблизи Ущелья Водопадов, тогда звали его просто Горяном. Как-то на спор, изрядно подкрепившись знаменитым ущельским вином, пошел после заката туда, куда ходить не следовало. Как доказательство он собирался принести склянку с водой из Великого Водопада. Вернулся незадолго до рассвета, с полной склянкой воды, но волосы побелели от ночного тумана и от увиденного. Никому и никогда не рассказывал, что с ним произошло в Ущелье, только вскоре был пойман весовщиками и уличен в убийстве странствующего монаха, направляющегося к Магистру, обвинялся также в краже переносимого монахом груза и в каннибализме — потому как трупа монаха не нашлось. Был подвергнут страшным пыткам, которые обезобразили его лицо, которое и прежде не было отмечено печатью красоты, доброты и любви к ближнему. Потом сбежал, поговаривали, что кто-то помог ему — от весовщиков просто так не уйдешь, до самой смерти будешь ходить и оглядываться. Через некоторое время всплыл уже как Горян Меченый в и без того печально знаменитой пустыне Крогли, где возглавил банду такого же отребья, собранного в самых темных закоулках ближайших городов. Весовщики несколько раз устраивали облавы, но пустыня велика и беспощадна. Она не разбирает кто перед ней, слуга Кодекса Веса и блюститель Закона Семерки или бандит, который за золотую монетку готов перерезать глотку любому. Погибло в песчаных бурях и от укусов всяких ядовитых гадов несколько заслуженных весовщиков, поймали несколько бандитов, которых вскоре и вздернули, а потом появились новые, более важные дела и про пустынные банды пока забыли. Поэтому Горян властвовал тут практически безнаказанно, до новой облавы.

Каравану Зигурда после пересечения Крогли была дорога полегче — нужно лишь держаться русла давно пересохшей реки и следовать до города Турска-на — Мэйри. После исчезновения женщин астрономов городок захирел. Ходили слухи, что живые там еще есть и можно получить приют на время. А после Турска идти до границы, на которой само Торговище и находится — совсем рядом. Зигурд все тщательно просчитал, спланировал, переговорив с огромным количеством бывалых людей. Поначалу хотел идти через Прогаль, вблизи Ущелья, но странные слухи, привезенные из деревни вместе с одеялами и винами, перевесили чащу весов в пользу дороги через Крогли. Сейчас можно было расслабиться, дорога убаюкивала, до песков еще было идти и идти, болота удалось проскочить по краю. Окружающие пейзажи поражали своим великолепием, хвойные деревья сменила вереница лениво проплывающего редколесья и сказочной красоты лугов, усеянных сплошь и рядом ягодником с багровеющими там и сям ягодами, яркими цветами, над которыми вились и порхали разноцветные бабочки и маленькие птички. Высоко в небе парила какая-то хищная птица, едва заметно подрагивая крыльями. Неподалеку, с немыслимой высоты камнем вниз упал еще один пернатый хищник, заметивший в густой траве мелкую зверушку, неосторожно выбежавшую на участок луга с редкой травой. Все семь светил дарили благословенной почве свои теплые лучи, которые сейчас не обжигали. Все это еще впереди, когда будет заканчиваться теплый сезон, и свет станет яростно литься сплошным потоком, сжигая и испепеляя. Караван двигался дальше, негромко поскрипывало на какой-то повозке колесо, плохо смазанное нерадивым кучером, позвякивало висевшее на крюке во втором возке ведро, слышался негромкий храп спящих, которые будут дежурить ночью. Зигурд ехал, блаженствуя. Он любил такие длительные путешествия, в которых все было удобно, улажено и уложено, посчитано и договорено. Любил ехать, разглядывая окрестности. Не поддались всеобщей расслабленности только наемники, за что им и платили. Они ехали по бокам каравана, справа и слева по двое, впереди ехал их предводитель Малик Бургаш, сзади конвоировали два всадника. Спешить не было особой необходимости, и Зигурд приказал остановиться на ночлег в удобной лощине с протекающим неподалеку ручьем, как только первое светило коснулось своим пылающим краем горизонта, и свет стал меркнуть, обещая вечернюю прохладу.

Разбили лагерь, поставив удобные передвижные шатры, кучера распрягли лошадей, пустили их на выпас, повозки с грузом поставили в центре лагеря. Потянуло дымком — это кашевары запалили костры, готовя ужин. Наемники, спешившись, лошадей не распрягали, опасаясь нападения. Малик, подъехав к купцу, осведомился, когда будет продолжен путь и, узнав, что это случится вскоре после рассвета, отбыл к своим ребятам, чтобы распределить ночное дежурство. Вскоре после заката шум начал затихать. По периметру лагеря осталось гореть 4 костра, возле которых несли свою вахту наемники. Малик, чтобы не дать возникнуть малейшему ропоту, оставил себе самые тяжелые предрассветные часы, когда сонному мозгу чудится всякая дичь и чушь, пугающая до заикания. Назначил дежурных и отправился на боковую. Ночь текла мимо бесшумно, окрестности жили своей обыденной темной жизнью.

Караульные безмолвно несли свою вахту, возле каждого лежало оружие, у кого какое было. Во мраке были видны тлевшие огоньки курительных трубок. Среди ночи завопила какая-то птица, всполошив спящих и охраняющих их сон. Завопила страшно, так похоже на человеческий крик, который также внезапно стих, словно задушенный рукой палача. Постовые вскочили и ринулись выяснять причину переполоха, потом все снова стихло — те, кому было положено спать, вернулись к своим подушкам, а те, кому следовало бодрствовать, пошли к кострам.

Ближе к рассвету стало прохладно, и воздух попрозрачнел, начал светлеть, потревоженный невидимыми пока солнцами. Вскоре показались робкие лучи первого солнца, позолотившие вершины окружающих лагерь деревьев. Люди начали просыпаться. Лагерь забурлил. Не торопясь, сытно позавтракали, снялись и тронулись в путь, когда уже припекать начало. Наемники заняли свои привычные места, и путешествие продолжилось. За этой ночью следовало множество других, почти неотличимых друг от друга. Однажды напала какая-то оголтелая банда голодных юнцов, которые попытались захватить повозку, нагруженную съестными припасами. Наемники без труда отбили жалкую атаку, показав, что деньги, плаченные им, отрабатываются честно. Сам неробкого десятка, Говарди только начал вскипать праведным гневом, осознав, что его пытаются ограбить, вопреки всем законам Прима и Кодексу Торга. Как уже все было закончено — главаря и его прихвостней скрутили, и приволокли на суд к купцу. В дороге купец без весовщиков мог решить, что делать с покусившимися на его добро. Добыть провизию в этом заброшенном краю было трудно, городов и селений встречалось мало. Главарь, в рванье, худой, как щепка, и сейчас еще трепыхался, несмотря на то, что находился в крепких объятиях охранника. Зигурд, у которого глаза начала застилать та самая, знакомая багрово-черная пелена, положил свою крупную, заросшую черными волосами ладонь на всклокоченные, давно немытые космы главаря, рывком поднял голову так, чтобы видеть глаза пленника. Смуглое лицо, испещренное шрамами, было перечеркнуто черной лентой в районе глаз. Малик повязку сорвал и отшатнулся от неожиданности. У главаря были вырваны безжалостной рукой палача глаза — исключительная мера. Если не хватало самой малости для отрезания ушей, у осужденного страдали тогда глаза. Посмертно такого слепца Семерка могла простить и допустить на небесные поля. Гнев Говарди утих, словно залитые водой угли. Приказал накормить пойманных бандитов, слишком уж оборванных, слишком голодных для того, что бы представлять какую-нибудь для них более или менее серьезную опасность. И отпустить с миром. Малик было попытался возразить, но вовремя опомнился — хозяин платит, хозяин и прав. У главаря банды от такого решения судорожно дернулся кадык, словно пытался проглотить что-то. А потом он прошептал:

— Не езжай дальше, купец. Заклинаю Семеркой, не нужно тебе. Домой поворачивай, забудь о торговле. Ты ко мне с добром и я тем же отвечаю. Плохое в этих местах твориться начало. Люди говорят, что везде — возле Буровников, возле Ущелья Водопадов, на Речном перекрестке зверье появляется невиданное, путники пропадают. Астрономы тревожатся — звезды пляшут, время сдвигается, как попало.

Да ты слышал, наверное. Если им не веришь, мне поверь — я слеп, но не глух и не глуп. Отступись, домой отправляйся.

Зигурд усмехнулся, много таких предсказаний он за свою жизнь слышал, да не сбывались они. Только на свое чутье, на свою удачу он всегда надеялся. Сейчас никакой червяк сомнения не грыз, нигде ничего не свербело. Поэтому отмахнулся от бродяги, как от назойливой мухи. Вскоре тронулись далее.

И снова потянулись будни путешествия, почти не отличимые друг от друга.

Сменяли друг друга леса, луга, степи и началась пустыня. Злополучная пустыня Крогли оказалась не такой страшной, как ее описывали страдальцы, чудом выжившие в этих песках. Караван лишь раз попал в пыльную бурю, которая бушевала недолго и стихла к закату. Ночевали среди песков. Опускавшиеся за край бесконечного песка светила раскрасили небо красно-золотыми полосами, бросая на пустыню кровавый отблеск. Дни проходили за днями, ночь сменялись утром, и цель была уже совсем близка. Вскоре на рассвете увидели отблеск главного камня Часовой башни, повеял едва уловимый запах воды, который могут почувствовать только те, кто долгое время обходился минимумом воды и привык себя ограничивать. Через два дня пути появилась хранящая город Башня, на вершине которой темнел неясный силуэт — вероятнее всего, астроном, прильнувший к своему телескопу. Город даже на расстоянии производил впечатление заброшенности.

Впрочем, купца и его спутников не страшили лишние глаза и уши, которые могли повстречаться в этом городе, даже будь Турск таким, как и прежде. А один астроном — тем более, опасности особой не представляет. Все мечтали только о воде — вдоволь напиться, помыться. Где-то на окраине города должно быть озеро Мэйри, которое славилось на весь Мир своей кристально-чистой водой. Да и в заброшенных домах должны были сохраниться все системы водообеспечения. Города Мира построены на века, и даже в покинутых жителями домах все продолжало работать.

Городские ворота были прикрыты, но не заперты. Малик с двумя своими подручными проскользнул в приоткрытые двери, чтобы проверить, насколько безопасен этот с виду заброшенный город. Вскоре они вернулись, доложили, что все тихо, город безлюден. На вершине Часовой башни дежурит астроном. Открыли ворота, и весь караван въехал в полузаброшенный — один-то житель там точно был — город Турск. Добравшись до центральной площади, Зигурд велел разбить лагерь, объявил дневку и ночевку здесь. Сам с Маликом поспешил к Часовой башне, увидеться с одиноким астрономом, узнать, что нынче звезды сулят.

Астроном уже спешил путникам навстречу. Они встретились недалеко от лагеря. Купец и охранник не очень спешили — после стольких дней в пути, ноги, знаете ли, не очень-то подвижны, а астроном знал город, как свои телескопы, и прошел кратчайшей тропинкой. Путники переглянулись. Очень уж колоритен турский астроном — высокий, худой, как жердь, голова увенчана шапкой белоснежных кудрей, не потерявших с годами своей густоты. Идет очень быстро, походка странная, подпрыгивающая. Загорел почти дочерна, что вкупе с белоснежными волосами выглядит более чем странно. И на опаленном солнцем лице, изборожденном морщинами, сияют эти их астрономовские глазищи — жемчужно-серые, яркие, беспокойные, с пламенеющим зрачком, те самые, что могут смотреть на огонь, на светила в зените без какого-нибудь ущерба для своего владельца. Подошел, пожал протянутые руки осторожно, словно боясь, что собеседники исчезнут, как мираж. Говорил мало, в основном слушал, истосковавшись по людям и новостям. Показал, где лучше поселиться, какие дома почти в полной сохранности. Пригласил разделить его нехитрую трапезу. Зигурд и Малик переглянувшись, усмехнулись и пригласили в свою очередь нынешнего хозяина города на ужин. Путники радовались обилию пресной свежей воды, а астроном, которого, как он представился, звали Аастр де Астр из клана астрономов, как ребенок радовался кушаньям, которых он не видел очень давно. Ужин прошел оживленно, гостям было что порассказать, хозяин же говорил редко, тщательно взвешивая каждое слово, больше слушал. Аастр показал свое хозяйство, составил для всех желающих гороскоп, сверил все предложенные часы — и ни монетки не взял за это — зачем, говорит мне ваши кругляши, здесь их и девать некуда. Закатом любовались с Часовой башни. Полюбоваться было чем — вид открывался захватывающий. С той стороны, откуда они прибыли, до самого горизонта — пески, выкрашенные в яростный алый цвет полыхающим закатом. Огромный купол неба темнел над ними, и вокруг — серо-зеленая степь, пестреющая цветами — однодневками, дальше впереди — темные ряды Торговища, в которых уже там и сям начали мелькать огни — прибывшие караваны устраивались на ночлег. Цель их путешествия, место, куда съезжался всегда купеческий люд для торговли и обмена с обитателями Диких земель. Хотя жители приграничья и купцы, что путешествовали в Диких землях, поговаривали, что народ там живет вполне цивилизованный, а вовсе не дикий. А кочуют и города свои не строят, так то потому, что традиции свои блюдут.

Закат сегодня был плавным и долгим, радуя глаз переливчатой сменой красок.

Когда померк последний луч, путники отправились на ночлег, пожелав новому знакомому спокойной ночи. На всякий случай выставив охрану, расположились на своих местах. Стихло все. Только часовые вполголоса переговаривались, иногда трещал сучок в разожженных кострах и виднелся силуэт астронома на своем посту.

Он вел ночные наблюдения, потом разжег огонь. Что-то записал в толстенную книгу и тоже пошел спать.

Зигурду почему-то не спалось. Он вертелся с боку на бок в своем шатре, перебирая в уме недавние события. Нещадно болела голова, закладывало уши. Перед глазами вставала знакомая багрово-черная пелена, только непонятно было — сейчас-то с чего? Одно дело, когда в бою или как раньше, когда в переулочках безвестные трупы прятал. Решил, что это — от усталости да от дорожных впечатлений. Астроном вон этот, один чего стоит. Тощий, словно высохший от долгих одиноких лет в этих краях, беспорядочная копна белоснежных кудрей, которые годы не проредили, глаза странные, смотреть долго в них невозможно. Это как в полдень на светила посмотреть — можно, конечно, но только один раз, потом никогда больше ничего не увидишь. Теперь, даже закрыв глаза, мерещатся бело-золотые блики. Откинув полог шатра, чтобы прохладный ночной воздух освежил пылающее лицо, долго наблюдал за Аастром, пока тот не покинул башню. Это вызывало непонятное беспокойство, странное желание пойти и просто скинуть астронома с башни, чтобы избавиться от этого гнетущего ощущения, давящего на мозг. Зигурд поворочался еще немного, понял, что уснуть не удастся, закрыл полог, отбиваясь от налетевшей мошкары.

Встал, зажег свет, достал свою дорожную приходно-расходную книгу, толщиной с руку взрослого мужчины и начал выводить цифры надлежащими цветами — красным для расхода, синим для прихода и черным для списания — лучшее средство для успокоения и приведения мыслей в стройные ряды. Проверенное средство не подвело и в этот раз. Однообразие успокоило, головная боль утихла, глаза начали слипаться, купец вписал последнюю цифру синими чернилами в графу приходов и улегся на ложе.

Сон пришел к Зигурду сразу. Снилась здешняя Часовая башня, только была она сложена из черно-багрового камня и, казалось, что смотришь на нее сквозь пелену очень горячего воздуха. Часы показывали время, только стрелки шли назад, и все шло вспять — солнца выбирались из-за горизонта со стороны заката, дождь поднимался с почвы, старик становился ребенком и исчезал в чреве матери, бабочки становились коконами, деревья собирали листву на ветки. Потом появился из ниоткуда праотец Торг, уселся на зубец призрачной башни, грустно начал разглядывать Зигурда, который вскоре не выдержал укоряющего взгляда и беспокойно заерзав, спросил, в чем причина недовольства. Торг помолчал еще немного, вздохнул — тяжело наказывать любимое дитя, даже если оно и виновно.

Зачем спрашивает, итак же все знает… Зигурд повторил свой вопрос. Торг поболтал ногами с видимым удовольствием, потом сморщил нос печально и заговорил:

— Знаешь, существование в виде бесплотного божества все же лишает многих удовольствий. Вот так на башне посидеть и ногами поболтать в бездне над Зорией не удастся. Нужно творить доброе и вечное, успевая за вами смотреть, чтобы не натворили ничего дурного. Вот ты, например, хороший же ты мужик, и купец знатный, про твою честность много наслышаны. Но вот гневлив ты почему, мои дети никогда не страдали этим пороком? Хрон на тебя зарится, усмехается гаденько, когда вдруг о тебе речь заходит, будто знает что-то. Берегись купец, последнее тебе предупреждение. И делаю его тебе я, Торг, золотые ладони! Берегись, купец! Никого еще не смели мы предупреждать, но гибель любимой Зории страшит всех нас.

Остальные отцы и мать мирян не смогли пробраться к своим детям — темнобородый стережет зорко. А я смог — я же купец. Заклинаю тебя твоими же ушами, жизнью твоей и бессмертием, смири гордыню, не гневайся — никогда, смирись! Подумай об этом, а теперь — спи, дитя мое. Вознесусь сейчас я, пока не хватились.

Утром Зигурд проснулся освеженным, бодрым, внимательным ко всему.

Головной боли и вчерашней хандры не осталось и в помине. Хотелось сделать всех окружающих счастливыми, чтобы все улыбались. Встающие солнца казались такими незабываемо прекрасными. Часовая башня высилась неподалеку — совсем не такая как во сне. Не призрачная, а мощная, каждый камень плотно пригнан, часы ведут счет времени в нормальном направлении, камень над главными часами переливается мягкими лучами. Жизнь прекрасна и удивительна… Только вроде кто-то это уже говорил когда-то. Или потом скажет. В общем, Зигурд был вдохновенно счастлив.

После завтрака попрощались с астрономом, упаковались, собрались и отправились в конечный пункт назначения, к Торговищу. Раньше в Турске во времена проведения Ярмарки царило всеобщее оживление, но сейчас караваны следовали в объезд заброшенного города — на всякий случай, что тут делать, город-то пустой.

Торговля еще не началась. Пока только съезжались со всех земель участники ежегодного праздника Торга, который славил честную торговлю — отсюда уезжали довольными все — и продавцы, и покупатели. Здесь не было места ни обману, ни обвесу, ни плохому товару, ни плохому слову. Заключались сделки на долгие годы.

Караван Зигурда въехал в главные ворота, широко распахнутые навстречу подъезжающим гостям. Получив у распорядителя карточку с номером прилавка, купцы начинали распаковывать товары, перекладывая с места на место и укладывая их в наиболее выгодном свете, украшали витрины, устанавливали вывески со своими именами, готовили бумаги, которые скрепляли бы союзы торговых людей, обещая взаимовыгодное сотрудничество. Было шумно, светло, весело. Толкотня на каждом углу, но нигде не вспыхивали ссоры, все были исключительно вежливы и доброжелательны. Пока прибывали только купцы, чтобы успеть оформить витрины надлежащим образом. Покупатели начнут собираться дня через два, когда все будет готово. Потребители прибывали отовсюду, но большее число было из Диких земель.

Миряне в любое время могли приобретать товары, производимые их соотечественниками. А вот диких не очень-то пускали за пределы границ, да они и сами не рвались после того, как кочевников обвинили в похищении женщин клана астрономов. Весовщики охотились на подозреваемых только в пределах Мира, дела же диких племен их не касались — там все свое: законы, суды и охотники за головами. Исключение составляли дела государственной важности. На время ярмарки устанавливалось перемирие, нарушать которое никто не имел права, даже воры не могли работать свой промысел, и ни одна тиманта не имела права находиться здесь, разве только в качестве товара. Обрезание ушей, а потом мучительная смерть — вот что грозило любому нарушителю перемирия. Купец мог оставить свой товар без присмотра и пойти заниматься делами в другом конце Торговища с полной уверенностью, что найдет все на тех местах, на которых оставил. А если покупатель будет — так соседи продадут заинтересовавший товар и сдачу отсчитают. Подготовка уже подходила к концу, и красочные витрины ждали своих первых покупателей. Закатные лучи украшали прихотливыми переливами света бурлящее Торговище. Утром, с рассветом начнут прибывать первые клиенты, поэтому купцы спать ложились пораньше, чтобы быть свежими, отдохнувшими и готовыми к тяжелому трудовому дню, за который можно было продать столько, сколько в обычные дни в Мире наторговывали за полгода. Продавалось все привезенное, поэтому и ехали сюда на край Мира, невзирая на расстояния и опасности пути.

Зигурд, прибыв одним из первых, приготовил свои товары, затейливо разложив их по прилавку, оформил бумаги, что могли понадобиться, словом переделал уйму работы, которая впоследствии должна принести свои плоды. И сейчас готовился отдохнуть в уютном шатре, который его караванщики разбили рядом с павильоном. Подходя к шатру, он увидел неподалеку торговые ряды какого — то купца с запада, как поговаривали днем — из городишка Квартиты, небольшого, но богатого различными редкостями. Монастырь Пресвятого Прима находился там неподалеку, в нем досточтимые пастыри изготовляли всяческие предметы роскоши по заказу купеческой касты, за умеренную плату. Так вот, купчишка этот стащил идею оформления у него, Зигурда! Подсмотрел, гад такой, и свой товар также разложил, да еще и обрамил похожие товары теми самыми изделиями монахов, которые придали чужой витрине законченность и сдержанный шик. Говарди подошел поближе, чтобы удостовериться, что глаза не врут, что товар на самом деле лежит так же, как у него, и только дополнительное оформление может сбить с толку несведущих в раскладке. Да, да, да — все именно так и лежит: вон они, красные прогальские одеяла, вон там кафео, еще чуть дальше — различные сорта табака; вот же подлец, он даже не утрудился перетасовать табак как-то по-другому. В этот момент из-под прилавка вылез взлохмаченный купец:

— Что-то интересует, господин Говарди? Может поближе показать? — и гадливенько так улыбается, и глазом подмигивает.

Зигурд едва сдержался, знакомая багрово-черная пелена начала застилать глаза, но Торг вразумил и круто развернувшись, Говарди быстрым шагом удалился в свой шатер. Сдержался, но в душе гнев кипел и не находил выхода, и многократный пересчет пальцев на обеих руках не помогал. Насколько мог припомнить взбешенный Зигурд, звали этого купца то ли Рамон Элизонда, то ли Элизонда Рамон.

Западных купцов в купеческой касте недолюбливали. Хотя вроде ничего они такого не сделали открыто, так только по мелочи пакостили — то идею стащат, то клиента уведут. По крупному-то мошенничать — кровь не позволит. А этот Элизонда, он еще и препротивнейший типус внешне — глазки малюсенькие, как изюминки, выглядывают из-под низко растущих кустистых бровей, большие уши несуразно к голове приделаны, из ушей пучки волос торчат, маленькая головенка покрыта светлыми кудерышками, которые уже покидают неразумную, открывая плешь, пальцы на руках искривленные — в общем, противен до боли. А еще вот это его подмигивание постоянное, оно же кого угодно может с ума свести. Неприличное какое-то. Зигурд не мог никак остановиться и успокоиться, схватил со стола бутыль с вином, и прямо так — из горла, выбулькал немало, пока дыхания хватило. Потом брякнул на стол, отвернулся, буркнул, что ужинать не будет, отдыхать пойдет, развернулся и прошел в свой угол, отгороженный от всех ширмой, богато украшенной вышивками, изображающими историю доблестного купечества. Там Зигурд приготовился ко сну и улегся на ложе, но сон не шел, от сдерживаемого бешенства тряслись руки, и пересыхало во рту. Перед глазами мелькали то картины путешествия, то ненавистный Элизонда, то его собственная, опозоренная повторением витрина и всё покрывала багрово-черная кисея, не отступающая, становящаяся все ощутимее и ощутимее. Зигурд почувствовал давящую, вязкую тишину вокруг себя. Попутчики его как-то притихли, не вели задушевных разговоров, даже маликовские ребята молчали. Не слышно было и звуков ужина, словно все куда-то исчезли. Зигурду стало тревожно, он встал и вышел из-за ширмы, чтобы удостовериться в том, что они на месте. Только шагнул за ширму, как провалился в багровую тьму, в центре которой невесомо плавал трон, похожий на трон Прима, только багровый и увенчан короной из уродливых рогов, и восседал там Хрон. Забавно, подумалось купцу — Хрон на троне. Властитель зла был еще страшнее, чем его изображали. Языки пламени, сжигающие и иссушающие мозг, вились над темными, всклокоченными волосами, навеки спаленными яростными светилами, изломанные в деланном изумлении брови, багрово-черные зрачки, не прикрытые кожей мышцы, подчеркивающие пугающую худобу, и усмешка, такая же, как у Элизонды. И глазом, глазом также подмигивает, подлец! У Зигурда от гнева снова начал мутится разум, в миг забылось, что он висит над пламенеющей бездной и кто перед ним сидит. Хрон с той же гадливой усмешкой разглядывал купца, моргнул, прикрыв огонь своих глаз. Говарди, никогда не отличавшийся терпением, не трусивший перед лицом опасности, и сейчас не оробел, вскинул взгляд:

— Явился, так не молчи, не томи, зачем пришел?

Хрон хохотнул, как рыкнул, хриплым коротким смешком, вытянул худощавые ноги, густо поросшие темными волосами, долго и внимательно разглядывал пальцы с длинными кривыми желтоватыми ногтями, потом только ответил:

— Полюбоваться на тебя пришел, посмотреть, что честные купцы в бешенстве с людьми обычно творят. Ты-то обсчитываешь, да обвешиваешь, наверное, с твоим-то отношением к Кодексу. А уж лежалый товар подсунуть, за счастье вовсе? — и подмигнул снова, как Элизонда.

Зигурда затрясло от праведного гнева, где ж это видано! Его, купца по рождению и по крови смеет обвинять во лжи, повелитель лжи. Если сон это, проснуться бы.

Винища вон сколько хватанул, когда взбешенный зашел в шатер, вот оно с голодухи теперь такие страсти и творит с разумом. Никто и никогда не может обвинять купца в отступлении от Кодекса Торга, который краток и гласит: не обсчитай, не обвесь, не укради, не отрави, не солги, не завидуй, не откажи в кредите. Не было еще в истории Мира купцов, нарушивших эти семь заповедей. Хрон откровенно издевался, скаля острые треугольные белоснежные зубы, покусывая губы, все в мелких шрамах от этих укусов. Из прокушенных ранок на подбородок начала медленно стекать черная дымящаяся жидкость. Зигурд вздрогнул от увиденного, не настолько богата его фантазия, чтобы во сне показать то, что он не мог себе даже представить — эти белоснежные треугольные зубы тому доказательством. Хрон протянув руку, указал на показавшийся призрак Торга, переминающийся с ноги на ногу, как малое дитя, желающее справить нужду. Торг был бледен и грустен. Безмолвен и лишь укоризненно смотрел на своего кровника. Зигурда передернуло от этого зрелища, и он возразил, что никогда Кодекса не нарушал, поэтому, какие могут быть претензии у небесных отцов к нему, скромному жителю Мира, не понимает.

Хрон снова расхохотался:

— Зигурд, да ты просто душка! Ты знаешь, кроме Кооодекса вашего дурацкого, есть еще и такие поступки, которые совершать вам никогда нельзя? Ты разве не знал, что убивать грешно? А убивать так, как ты разделывался со своими жертвами — так вообще верх изощренности! Мои палачи — дети по сравнению с тобой. Уж я это на правах знатока тебе говорю. Человека забить босыми ногами и сплющить в мясной лист — талант, талант, — Хрон сложил ладони шалашиком и изобразил бурные аплодисменты, — а еще ты разве не знаешь, что Прим ваш, отец небесный который, гневаться запрещает? И что твое количество попыток осерчать уже почти подошло к концу? Тебя же твой предок предупреждал? Что, скажешь, не предупреждал он тебя, поосторожнее быть, а? «Заклинаю тебя твоими же ушами, жизнью твоей и бессмертием, смири гордыню, не гневайся», — ничего не напоминает, а? Вот вы, как дети малые, думаете за спиной Хрона и Прима поиграть в предупреждения, и я не замечу? Торг, ну ты-то ведь все-таки теперь божество… Господа, я последний раз вас обоих предупреждаю…

И тут все исчезло, Зигурд увидел, что сидит на своем ложе, которое еще не смято — не ложился, значит. И за ширмой слышно, как постукивают столовые приборы и негромко беседуют соседи. И лошадей слышно, и ветер потихоньку дует.

В общем, жизнь вокруг течет своим чередом. Привиделось, подумал купец, но сам себя прервал, вспомнив, как текла черная, дымящаяся кровь из маленьких ранок на губах Хрона, опустил глаза и увидел капли этой крови, испаряющиеся с дорожного ковра. Вздрогнул, но выйти не решился. Подождал, пока звуки ужинающих утихли, и народ разбрелся кто куда. Потом-таки прошел в общее помещение, сел за стол и перекусил тем, что оставалось. Насытившись и немного успокоившись, посидел, понурившись — в шатре остались только спящие, остальные ушли по своим делам, поговорить было не с кем. Поэтому снова отправился на боковую. В этот раз видений никаких не было, да и уснул сразу, не ворочаясь. Сны наутро вспомнить не мог, осталось только щемящее чувство тоски, возбуждение предыдущего дня уступило место унылому ощущению предопределенности, от которой никуда не уйти.

Утро открытия всемирной Ярмарки было поистине праздничным. Солнца, неторопливо взошедшие на небосклон, лили ласковый теплый свет на окрестности, подчеркивая пышное убранство Торговища. Купцы, принарядившиеся для такого случая, уже томились в ожидании первых покупателей. О том, что клиентура не замедлит появиться, свидетельствовали пыльные облака, приближавшиеся по всем дорогам. Вскоре за пылью стали видны и виновники маленьких пыльных бурь — со всех сторон появлялись охочие до покупок люди. Первый покупатель имел право на выбор любого подарка от любого купца, поэтому перед прибытием к Торговищу устраивались безудержные скачки за приз первому клиенту. А устраивались они так: съезжавшиеся со всех сторон Зории покупатели останавливались у городской черты — там, где собственно и начиналось Торговище. Знак об этом стоял на всех дорогах примерно на одинаковом расстоянии со всех сторон. С рассветом первого дня начала ярмарки все желающие участвовать в гонке наперегонки отправлялись к торговым рядам. Контроль над проведением гонок осуществляли устроители ярмарки. Для купца, чей товар выбран в подарок — это была наивысшая честь, безусловное предпочтение перед другими. В этом году первым прибыл обоз с дикарями, которые, впрочем, были достаточно цивилизованы и воспитаны, и мирской язык знали неплохо, получше многих местных. Жили не в Мире, поэтому и дикие — как их еще назвать. Владелец прибывшего каравана, одетый в одеяние из хорошо выделанных шкур, на бешеной скорости подлетев к воротам, резко притормозил, остановился и спешился, выкрикнув свое имя, которое устроителям нужно упомянуть будет в летописи очередной ярмарки. Звали его Бардем Кум. Потом с достоинством, неспешно, словно и не было этой дикой гонки, пошел по рядам, выбирая приглянувшийся товар. Заглянул и к Зигурду, скупив немало всего. Но, подойдя к Элизонде, который мыкался за прилавком, Бардем ахнул и набрал еще большую кучу. Потом, порыскав своими узко-разрезанными глазами по витрине, с восхищенным криком выхватил кубок. Кубок тот был выточен скромными монахами Пресвятого Прима из сапфиров, и так искусно сработан, словно из цельного камня, что ни единого шва, ни следов склейки не заметит и самое придирчивое око. Кум поднял руку с выбранным призом к небу и заорал: «Дар!». Элизонда бережно взял подарок, осторожно упаковал в ларец, и дрожащими руками, продолжая подмигивать, передал выбранное. Всё. Ярмарка началась, дар был выбран и принят.

Тотчас по рядам заспешили деловитые матроны со своими выводками, со всех сторон послышалось «мааам, ну купиии», строгие отцы семейств отрешенно бродили рядом, оживляясь при виде оружия, табака и других мужских радостей. То там, то сям слышался звон монет, шуршание укладываемого товара, радостный говор довольных приобретениями клиентов. Везде были улыбающиеся лица.

Зигурд улыбался тоже, улыбался так, что ему казалось — еще немного, и голова треснет по линии улыбки. Ярмарка стала ему не в радость, он так мечтал, что приз будет выбран из его товара, что именно его имя занесут в летопись, что он будет признан лучшим. Клокочущая ярость, не сравнимая ни с чем, что он чувствовал ранее, заливала разум. Поднимая колышущуюся багровую завесу перед глазами, отнимая рассудок. Зигурд шепнул помощнику, что плохо ему и ушел от греха подальше в шатер. Там попытался взять себя в руки, выпив воды, потом вина, потом быстро походив вокруг стола. Ничего не помогало, гнев не утихал, а напротив, разгорался еще более. Перед глазами стоял момент, когда дикарь кричит «Дар!», размахивая элизондовым синим кубком. В беготне и попытке успокоиться утекли дневные часы, его люди начали собираться, подсчитывая заработанное за день, вписывая в книги. Уставшие продавцы, устроившись после тяжкого трудового дня на ужин с хорошим бокалом вина, поздравляли друг друга с удачей и желали торговли до последней нитки. Зигурд натянуто улыбнулся входящим, собрал дневную выручку, сложив ее в окованный металлом сундук, проверил записи, выслушал новости и, молча отужинав, ушел к себе. Его собеседники, переглянувшись, непонимающе пожали плечами. Как можно быть в плохом настроении в такой прекрасный день. Пометавшись по своей походной спальне, Говарди понял, что уснуть ему сегодня не удастся, и решил выйти прогуляться. Вышел из шатра и тут же нос к носу столкнулся с подвыпившим Рамоном Элизондой. Остановились друг напротив друга — высокий, статный Зигурд — красивый, с буйными кудрями и плюгавый, низенький Рамон. Рамон, выпив на радостях — его имя будет в веках прославлено, как удачливого купца, вручившего дар, был блаженно весел. Он пришел, по-соседски посидеть с кровником, и отпраздновать такое значительное событие в жизни каждого из торгового люда. Выпив со своими, стал слюняв и сентиментален, лез ко всем с нежностями. Пришло в его нетрезвую головушку, что надо пойти и помириться с соседом.

Зигурд нервно дернул плечом, сопротивляться багровой пелене уже не было сил. Он подошел к своему более удачливому сопернику и, обхватив его голову сильными, привычными к тяжелым грузам, руками сдавил ее изо всех сил. Голова Рамона затрещала, глаза выкатились, и взгляд стал таким жалобно-непонимающим.

Но Зигурда теперь ничего не могло остановить, сдавливая голову, он словно танцевал странный танец, переминаясь с ноги на ногу, стягивая сапоги с ног, не отпуская свою безропотную, поникшую в страшном предчувствии, жертву. Опустил вниз незадачливого купца, тот упал на колени, шепотом моля отпустить, не причинять боли, но поздно. Уже и обувь сброшена, и крупные ноги Зигурда начали попирать мягкое, еще такое живое и горячее тело противника. Происходило это в тишине, разговаривали они шепотом, поэтому никто не всполошился, все были заняты своими ежевечерними делами, готовясь к отдыху. Зигурд переминался на поверженном теле, пока все косточки не стали раздробленными, мягкими — годы многократного повторения отточили умение. То, что еще недавно было удачливым Рамоном Элизонда из городка Квартиты, постепенно становилось плоским куском мяса. И снова Зигурд не пролил ни капли крови, не замарав своих ступней. Вот и закончилось, Говарди облегченно вздохнул, в голове пронеслось когда-то и где-то сказанное: «нет человека, нет проблемы», чувства его притупились — ощущал только облегчение и усталость. Потом услышал чье-то горькое рыдание и мерзкий смех, такое знакомое.

Полог его шатра откинулся и вышел Малик. Увидев, что сотворил купец на священной почве Торговища во время ярмарки, Малик содрогнулся. Долг любого — задержать преступившего закон, который никогда до этого не был нарушен. Но этот наемник, хоть и работал за деньги, к Зигурду относился лучше, чем просто к работодателю, поэтому подошел и шепнул ему:

— Беги, купец. Мой конь под седлом с краю на коновязи, его сам Хрон не догонит, бери его и беги.

Но было слишком поздно, всем срочно понадобилось выйти на воздух, и целая толпа купцов обступила убийцу и его жертву. Малик отступил в тень, и словно слился с ней, посверкивая глазами из мрака. Зигурда немедленно задержали, срочно вызвали главного устроителя Ярмарки, отправили гонца за ближайшим представителем рода де Балиа. Слух об убийстве распространялся со скоростью степного пожара, очевидцы шепнули своим, а уж потом пошло-поехало — к рассвету знали и покупатели о вечернем происшествии. Случившееся повергло в шок — в пыль втоптаны вековые традиции, в чем можно теперь черпать уверенность? Как жить дальше, шептались старики, приехавшие на эту ярмарку, может быть, последний раз в жизни… Среди покупателей прошел слушок, что теперь торгов не будет, и закроются купцы, не расторговавшись.

Всю ночь заседали устроители ярмарки и купцы. Последние, конечно, были за продолжение торговли, потому как средства затрачены немалые, и возвращаться обратно с полными руками товара, среди которого много скоропортящегося — совсем им не улыбалось. Устроители ратовали за закрытие опозоренного Торговища и перенесения его в другое, выбранное советом кастырей, место. На рассвете прибыл гонец, с трудом сползший с полузагнанной лошади и привезший известие от весовщика из Поветренного, в ведомость которого входят эти земли. Велено было: ярмарку продолжать, купца надежно охранять, не пуская к нему никого из верных преступнику людей, кормить, пока не применять никаких мер воздействия. Де Балиа спешил к месту преступления и обещал прибыть к обеду.

Брант де Балиа сдержал данное слово, прибыл ровно в полдень, и, невзирая на усталость после долгого и спешного пути, решил осмотреть место происшествия и допросить подозреваемого. Врожденный такт не позволял весовщикам до проведения дознания называть подозреваемых виновными. Придя на место преступления, он некоторое время стоял неподвижно, потом переходил с места на место, воссоздавая в уме картину произошедшего, уделив особое внимание присыпанному песком темному пятну. Склонился, взяв в горсть пригоршню песка, потемневшего от влаги — убитый перед смертью сильно вспотел и обмочился.

Принюхался, кивая головой. Сопровождающие его почтительно стояли неподалеку во время осмотра, не шелохнувшись. Спросил, успел ли подозреваемый спрятать труп, получив отрицательный ответ. Прошел к леднику, куда положили до прибытия весовщика то, что осталось от Рамона, тщательно осмотрел его, изумленно покачивая головой. Среди весовщиков давно уже ходили россказни об убийце, который не проливает крови. Незамедлительно и, более не задавая никаких вопросов, проследовал в шатер, в котором содержался Говарди.

Купец сидел, понурившись, за минувшую ночь он не сомкнул глаз, боясь того, что он может увидеть во сне. Хотя реальность и сон для него теперь слились в одно. Вид у него был самый неважнецкий — вокруг глаз залегли темные круги, руки дрожали, во рту пересохло. Когда вошел весовщик, Зигурд вскочил, пытаясь что-то сказать, но потом понял, что сказать-то нечего и, махнув рукой, снова уселся на свое место. Господин Брант представился, внимательно осмотрел заключенного, вышел наружу, приказал принести воду для мытья и что-нибудь перекусить. Войдя вновь в шатер, де Балиа спросил сухо у заключенного:

— Господин купец, надеюсь, не будет возражать против моего присутствия в шатре? Я недавно с дороги, не успел ни освежиться, ни подкрепить силы. Поэтому предлагаю совместить. Я полагаю, что вы голодны и предлагаю разделить со мной трапезу, во время которой мы и будем проводить дознание.

Говарди не думал, что беседа с весовщиком может улучшить аппетит, но деваться некуда, поэтому обреченно кивнул. В его положении не откажешься. Внесли требуемое, и де Балиа удалился первым, на правах гостя, за перегородку, откуда вскоре послышались плеск воды и удовлетворенное кряхтение. Затем умылся арестант, и освеженные, приступили к трапезе, которая проходила сначала в гробовом молчании, потому что беседовать на отвлеченные темы было как-то неловко, а допрос проводить во время трапезы не хотелось. Де Балиа выстраивал схему допроса, тщательно пережевывая пищу. А Зигурд ковырялся в поданной еде без особого аппетита, не отказываясь, зная, что следующего раза может и не быть.

Первый голод был утолен, и можно приступать.

Де Балиа вел допрос по полной форме, расспрашивая подробно обо всем, что помнил обвиняемый, записывая голоса в черную коробочку размером с кулачок ребенка, наподобие тех, что были у повитух. Коробки те изобретены тоже для фиксирования голосов и хранения информации до момента, перенесения ее на бумагу, которая потом покрывалась особым составом и хранилась во Дворце правосудия, в личной кладовой Маршалла. Бумага, после покрытия составом уже не могла быть изменена, сожжена или каким-либо другим образом уничтожена. Купец на задаваемые вопросы отвечал вдумчиво, тщательно вспоминая все детали.

Пришлось рассказать и о других убийствах, которые были совершены им раньше, но за отсутствием хотя бы капли пролитой крови, весовщики впервые за историю Мира не могли найти убийцу. С уважением отозвался о Клаусе де Балиа, который расследовал таинственные убийства в Юганске. После подробного рассказа о первом убийстве у де Балиа заблестели глаза, он понял, что его догадка верна, нашелся, наконец, таинственный «бескровный убийца», которого уже несколько десятилетий искали все весовщики. Что теперь ищейки Веса могут вздохнуть спокойно, хотя бы эти убийства прекратятся. Солгать Говарди не мог. Купец говорил и говорил, останавливаясь лишь для того, чтобы перевести дыхание, казалось, что бремя вины его, которое он нес всю жизнь, попадая на чаши Веса, становится легче. И теперь Зигурд становился свободен и снова невинен. Да, де Балиа чувствовал всей кожей, как страх, угрызения совести после вспышек гнева, боязнь своего темного «я» покидают купца. Допрос продолжался не один час. Все уже было съедено, приборы унесены и подано вино из ущельских виноградников, засахаренные фрукты и сладости. Весовщик устало сгорбился под тяжестью рассказанного. Теперь ему предстояло вынести приговор, что в таких случаях давалось очень нелегко. Нередко убийцы вызывали больше сочувствия, чем жертвы. Гневливый купец, безусловно, виновен в совершенных убийствах. И основная вина его — безудержный гнев, который вновь толкнет его на убийство рано или поздно. Но своей неподкупной честностью, своим бесхитростным рассказом без малейшей попытки обелить хоть как-то, взывая к жалости или упирая на свою несчастную судьбу, купец вызывал искреннее сочувствие и желание помочь. Говарди был достойным противником. И осуждать его было даже жаль. Но, несмотря на все, купец — убийца, и ему не место в Мире и не будет приюта на всей Зории. Поэтому, по окончании трапезы, весовщик молча встал, поклонился обвиняемому, забрал атрибуты своего ремесла и вышел из шатра, отправившись к устроителям ярмарки. Затем, заперевшись в выделенной комнате, и приказав не беспокоить, пока сам не выйдет, удалился для обдумывания приговора.

Де Балиа разложил в комнате на всех свободных поверхностях свои записи и рисунки, которые сделал во время допроса, и начал выстраивать цепочку, переходя от одного листа к другому. Включил запись из черной коробки, прослушал допрос еще раз. На ум лезла всякая гиль и чушь — вспомнил недавнюю смерть своего отца, Кантора де Балиа, Маршалла, скончавшегося недавно в Блангорре, темная роль, которую сыграл во всем произошедшем брат Скаррен, решивший так странно изменить существующую систему правосудия, что все весовщики Мира пребывали в недоумении. Усилием воли, вернув свои мысли на путь обдумывания приговора, Брант де Балиа, подумал, что все-таки справедливость должна торжествовать независимо от личных симпатий, независимо от социального положения обвиняемого: итак, по Кодексу Веса, по всем мирским законам, купец был виновен и подлежал казни. Жестокой казни — разрыванию на части. Живьем. Путем привязывания к пяти единорогам или, за отсутствием таковых, к пяти лошадям, достаточно сильным, чтобы казнь прошла без лишних мучений осужденного.

Вернувшись к действительности после тяжких раздумий, весовщик обнаружил, что закат уже наступил, и пламенели где-то вдали на горизонте семь алых полукружий уставших за день светил, и что вынесение решения можно отложить до утра.

Обрадовался, что может проявить хоть такую милость к обвиняемому, который вызвал сочувствие своей бесхитростностью. Выглянув в окно, крикнул охранника.

Когда тот поднялся по скрипучей лестнице, визгом каждой ступени протестующей против туши, закованной в металл доспехов, де Балиа велел сообщить устроителям, что решение вынесено и будет высказано поутру, на рассвете, для чего велено собрать всех участников ярмарки. Затем запер двери и прилег отдохнуть на кровать, пахнувшую горькими пустынными травами. Лег с мыслью, что уснуть не удастся, так хоть тело отдохнет — после бешеной скачки и многочасового дознания, и с этой мыслью провалился в глубокий сон. Всю ночь ему были всяческие видения: то почивший отец грозил узловатым пальцем, то ехидно улыбался брат-Маршалл, то убитый с немым укором во взгляде усаживался рядом и начинал подмигивать, под утро явился купец-убийца с алыми глазами, такими как у властелина хранилищ, изображенного сумасшедшим художником. Из глаз сочилась дымящаяся багровая кровь, которую тотчас слизывал длинным языком появившийся Хрон, по-хозяйски положивший руку на голову осужденных. Все персонажи сна молча смотрели на весовщика глазами, полными крови и реяли вокруг. Потом купец заговорил. Громкий голос Зигурда, рассказывающих о своих кровавых деяниях, кающийся, бил в уши, заглушая звук крови, стучащей в висках. Видения не были бы такими пугающими, если бы не страшный свет, на фоне которого все и происходило. Клубившиеся темные тучи застилали небо, а сквозь них пробивались кроваво-красные лучи светил — непонятно, то ли дневных, то ли ночных. Свет этот был настолько страшен, что вырвал спящего из сна с криком ужаса.

Брант сел на постели, озираясь и подрагивая от предутренней прохлады.

Холодный пот стекал по вискам — за все годы службы не было так страшно. Серые предрассветные тени уже вползали сквозь прикрытые тяжелыми портьерами окна, подчеркивая нереальность и словно являясь продолжением сна. Весовщик встал, выглянув в окно, увидал, что охранники сменились, но все также бодрствуют, приказал принести горячей воды и умывальные принадлежности. Взбодрившись после тяжелого сна, достал из своего дорожного сундука одежду, которую весовщики всегда возят с собой для оглашения приговоров — черные суконные штаны, темно-синий сюртук, черная рубашка и светло-синий галстук в форме петли.

Побрился начисто, сбрив все волосы с лица и головы — тоже древняя традиция, когда весовщикам приходилось быть и палачами, и, чтобы не погрязнуть в крови и испражнениях, при пытках и казнях рекомендовалось избавляться от волос начисто — это теперь палачами становятся те, кто чувствует к этому склонность. Оделся, оглядел себя с ног до головы, взял папку с допросными листами, сунул черную коробочку в карман. Коробка почему-то была горячей, словно работала и после того, как Брант уснул. Вздохнул, открыл двери, выходящие прямо на площадь, полную народа.

Миряне и кочевники, стояли бок о бок, шумели негромко, ожидая приговора неслыханному преступлению, свершившемуся вчера. Солнца начали свой подъем, подсвечивая красноватым светом край горизонта, освещая пески простирающейся рядом пустыни. Де Балиа спустился по лестнице, поскрипывающей при каждом его шаге, не глядя на толпу, потом поднялся на помост, велел привести обвиняемого.

Когда купец-убийца оказался на площади, поднялся невообразимый шум и гвалт.

Собравшиеся шумели, перекликаясь — как можно нарушить столь древний закон о неприкосновенности посетителей ярмарки, о неприкосновенности жизни вообще, оскорбляя и понося виновника этих событий. Весовщик поднял раскрытую руку, прося тишины и внимания. Он не стал зачитывать полностью всю процедуру допроса, тем более что имел на это право, ввиду беспрецедентности случившегося.

Сообщил затихшей толпе вину, кратко перечислил улики и доказательства, и, откашлявшись, внезапно севшим голосом огласил приговор:

— Задержанный господин Зигурд Говарди, ранее причисляемый к касте достопочтенных купцов, обвиняемый в умышленном нанесении смертельного вреда господину Рамону Элизонде, также принадлежащему к достопочтенным купцам, признается виновным после тщательного рассмотрения всех обстоятельств дела.

Обвиняемый чистосердечно признался в содеянном, но по Кодексу Веса, преступления, касающиеся лишения жизни, наказываются по древним законам.

Убийцы ни помилованию, ни смягчению участи не подлежат. Итак, Зигурд Говарди приговаривается к усекновению ушей и к растерзанию на части, путем привязывания к пяти лошадям, из-за отсутствия в данном месте должного количества единорогов.

Обвиняемый побледнел, но встретил приговор достойно, как и до этого держался на допросе. Лишь поймав взгляд де Балиа, неловко дернул щекой, сглотнул комок, застрявший в горле и снова замер в неподвижности. Его не приходилось удерживать охранникам, как многих казнимых до этого. Палач приготовил свои зловещие инструменты для совершения казни. Охранники привели лошадей, которые рвались с поводьев. К Зигурду подошел пастырь, спросил о последнем желании. О покаянии и отпущении грехов и речи быть не могло, потому что лишающийся жизни с усекновением ушей после казни принадлежал Хрону, а тот в смирении и покаянии не нуждался. Арестант пожелал, чтобы его людей беспрепятственно отпустили с земель Торга, разрешив продать все, что смогут. Затерявшийся в толпе Малик, сморгнул набежавшую слезу. Наемник, последний раз плакавший в далеком детстве, был растроган такой неожиданной заботой. По закону все имущество казненного, включая наторгованное, поступало в казну, если не будет особого распоряжения. Де Балиа объявил последнюю волю «особым распоряжением». Затем бывшим купцом занялся палач. Его имя вымарали из списков живущих в Мире. Казнимому быстро, одним легким движением остро наточенного ножа отрубили уши. Кровь хлынула на выбеленные солнцами доски помоста, на котором ранее оглашались имена лучших купцов. Палач решил не затягивать мучения смертника и, якобы неловким движением, задел артерию на шее. Бывший купец быстро терял кровь, а с ней и сознание. Он уже был в полубеспамятстве, когда его руки, ноги и голову привязывали к креплениям на упряжи лошадей, отчаянно сопротивляющихся, роняющих пену с взмыленных морд. Толпа уже не шумела. Несмотря на очевидную виновность, казнимый был кровником доброй половины присутствующих, и они не могли не сочувствовать собрату. Когда подручные палача отпустили рвущихся лошадей, все ахнули испуганно. Взбешенные животные понесли слаженно и в одну сторону, но потом, хрипя от страха, начали разбегаться. Крепления, на которых болталось тело, натянулись, как струны. Потом послышался едва различимый хруст, и от туловища начали отделяться конечности. Кровь хлынула из обнажившихся ран.

Вот уже четверка освободившихся лошадей, покрытые пеной, понеслась, высоко поднимая копыта. Изуродованное тело волочилось за тем скакуном, которому не посчастливилось больше всех — к нему привязали голову, которая крепко держалась на шее, он остановился, хрипя. Последовавший за казнимым палач, привел испуганную лошадь на площадь. Останки отвязали. В искалеченном теле еще теплилась жизнь, вытекая с последними каплями крови. Раны от оторванных конечностей забились песком и грязью. Де Балиа стремительно подошел к умирающему, присел рядом, положил истерзанную голову на колени. Бывший купец открыл мутные глаза, полные невыносимого страдания и прошептал: «Убей…»

Весовщик подал знак палачу, который незамедлительно довершил свою работу.

Собранные вместе части тела казненного сложили на помосте, приготовив останки к захоронению, которое выполнялось палачом в присутствии весовщика в одинокой могиле, с указанием лишь номера на посмертной табличке.

Наскоро собравшись и уложив в корзину расчлененный труп, палач, снявший свой багровый рабочий костюм и весовщик — все в том же сине-черном одеянии поспешили на поиски места последнего упокоения. Далеко уходить не стали, когда Торговище скрылось из виду, и во все стороны виден был только песок, нашли укромное местечко возле чахлых зарослей пустынных кустарников. Вырыл палач небольшую могилу. Останки сложили, положили каменный знак с номером дела, по которому вынесен смертельный вердикт, а потом также быстро забросали влажным песком. Посидели, молча, набираясь сил перед обратной дорогой.

Солнца поднялись в зенит и беспощадно жгли все окружающее, превращая воздух в зыбкое горячее марево. Весовщик и палач поочередно освежились из предусмотрительно захваченной фляжки, и уже было засобирались в обратную дорогу, как с закатной стороны показалась одинокая худощавая фигура. Горячий воздух сделал контуры идущего нечеткими, слабо различимыми даже тогда, когда расстояние между ними существенно уменьшилось. Казалось, что волосы путника пылают, а из глаз сочится кровь. Весовщик вздрогнул, вспомнив ночные видения.

Быстро приближающегося незнакомца окружала волна еще горячее, чем воздух, разлившийся по пустыне. Вскоре странник подошел к сидящим почти вплотную, и они увидели, как он странно бледен, темнобород, голова окутана дымно-пылающим ореолом, очень худ и обнажен. Да что там худ и наг, незнакомец был практически лишен кожи, кусками покрывающей лишь гениталии и часть лица. Глаза начисто лишены век, с навечно вытаращенными глазными яблоками, нос провален. Губы же напротив, словно бы принадлежали какому-то другому чувственно-сладострастному мужчине — малиновые, пухлые, чуть вывернутые наружу, слегка влажные, так и манящие прикоснуться к ним. Руки лишены кожи, а ногти длинные, холеные, ухоженные, только почему-то желтоватого цвета и выгнуты вверх. Подошел вплотную, молча протянул окровавленную ладонь, коснулся палача и тот попросту растаял, оставив после себя фляжку, и быстро впитываемую жадным песком лужицу влаги. Весовщик прожил немного дольше, простояв в безвольном оцепенении до той поры, пока пришедший не поднял останки казненного из могилы, и не сложил их на небольших расстояниях от тела. Де Балиа услышал, как, проделывая свою странную работу, незнакомец бормотал себе под нос. Напрягши слух, Брант разобрал, о чем шла речь. Говорил он, что вот-де не послушался купец, не пошел сразу, а теперь собирай его по частям, а ну как плохо получится и уйдет купец в вечность мало того, что без ушей, так и еще без каких-нибудь более важных частей. Уложив свою добычу, властелин зла обернулся и увидел лицо весовщика… Де Балиа не стало в тот же миг. Хрон снова принялся за прерванное занятие. Обошел несколько раз останки и позвал сиплым, надтреснутым голосом:

— Морган, Морган, вставай, друг мой, при мне можешь не валяться, как собака дохлая. Твое превращение должно быть завершено, мы с тобой должны успеть подружиться и пойти, обнявшись, как два вояки, после кружки пенной.

Изуродованные конечности зашевелились — каждая по отдельности, сползаясь к туловищу, зрелище было то еще. Хотя был в этом и какой-то извращенный комизм — ползущая по песку рука, которая передвигалась за счет того, что пальцы тащили ее за собой… После того, как конечности слились с туловищем, мертвая голова открыла помутневшие глаза, моргнув несколько раз. Затем казненный вздохнул, повел плечами, все части его остова с хрустом встали на место, поднялся, тяжело опираясь на непослушные ноги. Открыл веки, все еще покрытые смертной тенью, и до сих пор мертвыми глазами уставился на своего повелителя — отныне и во веки веков.

— Самое время тебе мне в верности поклясться. Повторяй за мной «Жизнь за тебя отдам, твое темное величество!»

Смиренно стоял бывший купец, слишком оглушенный последними событиями, случившимися так быстро, лишь таращил глаза на владыку зла. Хрон что-то говорил, говорил, говорил… Слова не пробивались сквозь пелену замутненного сознания, видно только было, как шевелятся пухлые губы говорившего. Хрон поднял руку, и Зигурда, который в этом Мире не мог быть Зигурдом, начала бить крупная дрожь. В голове словно что-то щелкнуло, прояснилось, слова стали слышны, и окружающая пустыня выглядела вновь такой же, как раньше. Губы умершего зашевелились, повторив едва разборчиво:

— Жизнь за тебя, твое темное величество.

Казненный услышал, как черный человек сказал медленно, повторив несколько раз, терпеливо и не повышая голоса — будто бы объясняет что-либо сложное малым детям:

— Вот умница. Мальчик мой, теперь тебя зовут Морган. Эти презренные людишки вычеркнули тебя из всех своих книжонок, словно тебя и не было. Всего-то за какого — то плюгавенького надоедливого купчишку! Вот мерзавцы, да?! Теперь ты мое дитя.

Посему я нарекаю тебя Морганом. Кто я, ты уже знаешь и почему я здесь, полагаю, объяснять не придется. Сейчас будет немного больно, придется потерпеть. Больнее, чем было, тебе уже не будет. Ну что тебе стоило, сказать ночью, что ты теперь со мной и послать своего этого Торга ко мне опять же. Уже все было бы позади. Ну да ладно, я сегодня добрый. Приступим.

С этими словами, Хрон потер ладони друг о друга, взмахнул ими, как музыкант.

Пробормотал себе под нос что-то, в пустынном сухом воздухе запахло серой и расплавленной смолой. Казненный, который стоял, понурившись, почувствовал вновь ту же нестерпимую боль, которую пережил недавно — в момент, когда несущиеся в разные стороны скакуны, разорвали его на части. Бывший купец закричал. Словно от крика, на месте оторванных — вновь — рук, выпластались, увеличиваясь, кожистые серые крылья, еще сложенные, но быстро набиравшие вес и размах, заставившие покачнуться своего нового обладателя. Потом кровоточащие — вновь — ноги, оделись в серую крупную чешую, стремительно увеличиваясь при этом вширь и ввысь, причиняя очередную нестерпимую боль от мгновенно растущих костей. Вскоре огромный ящер попирал песок, лишь венчала все это несуразно маленькая человеческая голова, вопящая во все горло. Крик внезапно стих — изменения начали происходить и с головой — там, где раньше были уши, вывалились два рога, еще один начал пробиваться из затылочной кости, глаза увеличивались и увеличивались в размерах, пока не стали соответствовать новому черепу, в котором им теперь суждено находиться.

На песке стоял новообращенный — гигантский серый дракон, со сложенными влажными крыльями, чешуей пока тусклой, измазанной слизью и кровью, которые в изобилии выделились при превращении. Хрон захохотал, громко и безудержно, запрокинув голову. Где-то вдалеке громыхнуло, и вспыхнули зарницы, черно-серые брюхатые тучи заволокли обычно безоблачное в этот сезон небо над песками. Ветер, поднявшийся при этом, свил из взметнувшегося песка громадную воронку. Дракон, у которого невыносимо зачесалось под крыльями, расправил их во всю ширь и взмахнул. После этого действия, такого символичного — для нелетающего человека — человеческие мысли покинули драконий череп и сущность купца, благословенного Торгом, сменилась сущностью зверя, отныне и во всем подчиняющегося своему новому властелину — Хрону. Черный безумец безудержно хохотал, вперив свои налитые багрово-черной кровью, полыхающие глаза в свое новое детище. Молнии раздавались ближе и ближе. Отсмеявшись, владыка зла, погрозил темнеющим небесам:

— Однако гневаются ваши благородные предки, увидели они нас. Пора нам покинуть этот чудесный уголок. Полетели.

С этими словами, он взвился в воздух, подзывая к себе жестами. Неуклюже подпрыгнув, дракон взмыл в небо, и вскоре лишь песок клубился под порывами ветра, да неглубокая яма напоминали о произошедшем.

А пролетавший над Торговищем Хрон крикнул, перекрывая шум ветра:

— Запомни, ты — Морган. Когда кто-то позовет тебя по имени этому, можешь ему верить, это будет мой посланец. А сейчас я тебя покидаю. Можешь лететь куда угодно и творить, что угодно твоей звериной душе, которой, кстати, у тебя, ммм, в общем-то, нет. Да и не зачем она тебе теперь. Убивай, насилуй, жги, грабь — все, что пожелаешь.

И пропал из вида. Дракон взмахнул серыми кожистыми крыльями и полетел прочь.

А в Турске этой ночью Аастр, наблюдая ночью за светилами, обнаружил пять незнакомых звезд, выстроившихся в одну линию.


Глава 9
Неисповедимые пути

Путь Лентины, ушедшей от ненавистного мужа, был нескор и неблизок. Турск, куда решила отправиться, остался единственным местом, где она могла на что-то надеяться. Приехав однажды в Блангорру, а потом, попав в Щедрин, Лентина получала от родственников скупые весточки и щедрые подарки. Когда пропали женщины астрономов, новости от родных перестали приходить совсем. Лентина напугалась и затаилась — не высовывалась, не бежала к весовщикам, требуя покарать виновных. Что она осталась в Мире — уже было чудом. Ее имя было переписано в перечень клана каменщиков, а из списков астрономов исчезло, видимо по случайной ошибке какого-го весовщика, ведущего записи членов каст. Замужество, окончившееся так прозаически, тем не менее, спасло Лентину от общей судьбы ее кровниц.

Возница попался неразговорчивый, сидел на козлах молча, задумавшись о чем-то своем, и общался с попутчиками лишь по делу. Сговорились, что довезет он их до Блангорры. А там, решила Лентина, придумаем что-нибудь. Кир, счастливый оттого, что мама так долго с ним, что они вместе едут куда-то, что не нужно было вздрагивать от неожиданных криков пьяного отца, подолгу спал, улыбаясь чему-то во сне и просыпаясь лишь для того, чтобы перекусить, чем придется. Потом с любопытством разглядывал окрестности и снова засыпал под мерный стук колес и ритмичное покачивание повозки. Долго ли коротко, но добрались путники до столицы без всяких происшествий. Лентина и Кир, забрав свои скудные пожитки, рассчитались с возницей, тут же неподалеку на торговой площади нашли недорогое жилище на время в обшарпанной гостинице, которая носила символичное название «Приют разбитых сердец».

Уже вечерело и уставшие за день светила готовились медленно спуститься за горизонт. Лентина и Кир хорошенько отмылись в умывальной рядом с комнатой. На удивление вода была горячей, чистой и ее было вдоволь. Поужинали остатками дорожной снеди. Кир улегся спать, вытянувшись на старенькой кровати, с продавленной сеткой и лохматым одеялом, у которой было лишь два преимущества по сравнению с повозкой — она была мягче и не двигалась. Лег и тут же уснул, как только его давно нестриженная головенка с еще влажными волосами коснулась некоего подобия подголовника, подложив под щеку ладошку и улыбаясь пришедшим снам. Лентина тихонько всплакнула, сидя рядом на полу и ожидая, пока мальчик уснет. Слезы были светлыми и легкими, слезы избавления от вечного ожидания, от вечной надежды, которая так и не оправдалась ни разу — желания быть слабой, любимой и чувствовать свою нужность. Горечь, с которой она покинула Щедрин, улеглась и постепенно грустные воспоминания сменялись — сначала дорожными впечатлениями, а теперь Лентина надеялась все-таки разыскать кого-нибудь из кровников, и хоть как-то по кусочкам наладить свою жизнь. Потом прилегла на диванчике, стоявшем неподалеку. Незаметно уснула и крепко проспала всю ночь.

Наутро путники привели себя в порядок, позавтракали, чем пришлось, и отправились на поиски подходящего транспорта. Лентина нашла в торговых рядах небольшую, достаточно удобную бричку, которая могла служить приютом и ночлегом, и отлично подходила для дороги. Недолго думая, купила ее, обменяв на одну из оставшихся материных драгоценностей. Которых, к слову сказать, оставалось уже совсем немного. Но на дорогу хватить должно было. Следующая побрякушка — сверкающее многоцветьем кольцо — ушла в обмен на припасы и одежду в дорогу. Мальчик следовал за ней по пятам, не отставая ни на шаг. Время от времени подбегал, брал за руку и шел рядом, заглядывая в лицо, радуясь прогулке, и размахивал руками, пытался что-то рассказать. Какая-то чересчур внимательная повитуха, шедшая навстречу, остановилась как вкопанная, увидев их. Слишком уж они отличались от остальных, от вечно спешащих блангоррцев и гостей города.

Мать — стройная, грациозная, приковывающая взгляды, несмотря на старье, в которое одета, она все время старалась держать глаза опущенными, чтобы не быть замеченной. Кир невольно обращал на себя внимание. Смешение крови каст дало неожиданный результат. Глаза мальчика, потомка астрономов, были такими же зоркими, как у многих поколений его предков, лишь зрачки не похожи на пламя, были обычные, а все остальное — как у кровников. От каменщиков у мальчика был отменный глазомер и умение смешивать всякую пыль друг с другом, которая потом, при соединении с водой становилась прочной, как камень. Высокий для своего возраста, худенький, с вечной взлохмаченными, темными, как у матери, волосами, жемчужно-серыми глазами и искренней улыбкой, которую дарил каждому, кто заговаривал с ним. Когда отвечал на простые вопросы — кивал, на более сложные, если не мог ответить знаками — виновато разводил руками, показывая, что не может ничего сказать. Если Лентина оказывалась рядом, она спешно брала мальчика за руку, говорила, «он у нас не разговаривает», и быстро уходила — и от человека, останавливавшего Кира, и от разговора. Ей не хотелось видеть растерянность и жалость в чужих глазах, не хотелось выслушивать охи-вздохи. Этого через край хлебнула, когда в гости приходила мать Джура и его сестра с очередным ухажером.

Приходили обычно с подарками, которые редко бывали к месту. Играли недолго с тогда еще маленьким Киром, потом бабка Ирания садилась рядом и начинала свою песню — да как же так получилось, да как же он жить-то будет, да что же с ним дальше-то будет. Сначала Лентина пыталась объяснить, потом оправдывалась, потом молча слушала, потом начала огрызаться. И теперь в который раз порадовалась, что не пришлось выслушивать прощальные речи бывших родственников.

А теперь вот эта — повитуха, уж у нее-то должен быть какой-то такт, могла бы и мимо пройти, подумаешь — мальчик, который не похож на остальных. И не такие встречаются. Хотя в Мире дети обычно рождались здоровенькими, но Лентине от этого легче не становилось — ее-то ребенок не был таким, как все. Она очень любила мальчика и старалась, как могла, приспособить его к жизни, научить всему, что умела сама, но временами, когда она не могла втолковать ребенку элементарных вещей, у нее просто опускались руки. Повитуха остановилась, во всезнающих глазах таилась добрая улыбка, взяла мальчика за руку, и каково же было удивление Лентины, что Кир не засмущался, не начал вырывать руку и прятаться за нее, как это бывало ранее с незнакомыми людьми, а поднял глаза на женщину, которая в этот момент как раз задала вопрос:

— Доченька, какой малыш у тебя славный вырос! Вот, наконец, я вас и встретила…

И вроде бы ничего особенного не было в этой встреченной — те же серые балахонистые одежды, как у всех из их клана, волосы собраны так, что ни одной прядки не видно и упрятаны под серую же повязку, докрасна отмыты руки — повитуха, как и другие, которых достаточно много, спешащих в толпе. Но чем-то она подкупала, хотелось ей довериться и говорить, говорить с ней. Повитуха внимательно вглядывалась в Лентину, а потом с видимым облегчением вздохнула, наклонилась поближе:

— Пойдем-ка, девонька, разговор у меня к тебе. Пойдем в храм наш, там и поговорим.

Матушка твоя привет передавала — только тот привет уже и остыл давно. Не бойся меня. Матушка Вита завещала нам не вредить жизни ни в каком виде, и излечивать раны телесные и душевные, а твои раны я знаю, и помочь могу.

И так убедительно сказала, что Лентина, не долго думая, взяла Кира за руку, и они поспешили за повитухой, идущей ровным широким шагом.

Храм повитух в Блангорре был в одном квартале от Дворца правосудия, возвышался огромной бело-серой глыбой над лежащим внизу городом. Торговая площадь была рядом, поэтому путники довольно быстро добрались до цели.

Повитуха кивнула стоящим у ворот стражникам:

— Это со мной.

Повитуха провела их кратким путем, минуя палаты страждущих и тайные лаборатории, в которых изобретались всякие приспособления, лекарства, микстуры и припарки, облегчающие жизнь мирянам. Добравшись до небольшой комнаты, путники вошли, и врачевательница предложила им присесть на удобные стулья, покрытые серыми покрывалами. Позвонила в колокольчик, вошедшей послушнице велела принести перекусить и освежиться. Потом встала, подошла близко-близко, глазами впилась:

— Деточка, а ты знаешь, что пахнешь так же, как и твоя мать, Бэлла де Аастр. И ты почти совсем не изменилась, только ростом повыше стала.

Ошарашенная Лентина во все глаза воззрилась на повитуху, которая, сняв бесформенный темно-серый балахон для улицы, оказалась в светло-сером форменном платье с вышитым золотым шитьем ножом — знаком принадлежности к клану повитух и должности, занимаемой в иерархии. Знаки на одеждах указывали на то, что незнакомка, заговорившая с ними, занимает высокую должность в своем клане. Повитуха вздохнула:

— Страшные времена наступают, деточка, если уж мы с тобой так встретились. Я была подругой твоей матери до ее исчезновения. Я жила в Турске и врачевала в тамошней лечебнице. Там и с матерью твоей познакомилась, когда часы поверять ходила. Ты меня забыла, а я частенько гостила у вас и помогала твоей матери. Ты росла на моих глазах. Пока не пришла нужда отправить тебя в Блангорру. Где ты решила выйти замуж. Мать очень по тебе скучала и надеялась, что ты будешь счастлива в новом клане. Ты единственная из дочерей астрономов, кто с записью вышел замуж не за звездочета, но, я так понимаю, именно это тебя и спасло, и весовщики иногда ошибаются, как оказалось. Они тоже люди — если дело не касается крови. И, если мы с тобой здесь — ожидания твоей матушки не оправдались, счастья не было, ведь так? Но, благодаря тебе и твоему сыну, мы можем помочь мирянам, если не выжить, так хотя бы погибнуть с честью. Тебе не нравится, что я говорю какими-то загадками, и я сейчас попытаюсь все объяснить.

История эта длинная. Но у нас пока еще есть немного времени. Тянется эта история со времен первых Примов…

Наше вечное пугало, наше великое проклятие — оно начинает сбываться, и наше поколение может стать свидетелем гибели нашего Мира. Если только не найдется потомок астрономов, который приведет с собой семерых детей — от каждого клана по ребенку, которые смогут взять ключи верховных кастырей и запустить древний механизм, приносящий смерть тому, кто может уничтожить всю Зорию. Про эту часть предсказания мало кто знает. Чтобы оставалась хотя бы тайная надежда на спасение Мира, и знаем об этом только мы, посвященные — Примы и те дочери Виты, которые становятся верховными. Первые роды принимала сама Вита, лишь она и родители царенка слышали страшные слова, звучащие из горла новорожденного. Повитухи при посвящении в верховные кастыри узнавали эту тайну. Все мы не можем принести вред жизни, все мы не можем раскрыть тайны, поверенные нам — в том и клянемся, когда сдаем экзамены на подтверждение принадлежности к касте. Верховные кастыри повитух еще клянутся приложить все усилия, чтобы спасти жизнь на Зории.

Явившаяся в Турске праматерь Вита показала мне нашу встречу — и показала мне тебя и твоего мальчика. Я смогу научить тебя и рассказать, что можно сделать для спасения — если ты согласишься. Ведь ты — чистокровный потомок клана астрономов. Время поджимает. Из разных частей Мира приходят странные вести. И теперь остается спросить: готова ли ты дойти до края Мира, а может быть, и ступить за край, отдать всю себя ради спасения жизни? — повитуха слегка побледнела и тяжело перевела дыхание, ожидая ответа.

Ответ прозвучал моментально:

— Готова. Если мне не придется при этом жертвовать детьми.

Гладкое лицо повитухи аж сморщилось от удовольствия:

— Не ошиблась Вита. Тебя нельзя назвать ее дочерью, но племянницей ты точно приходишься. Повитухи клянутся никогда-никогда не вредить жизни. Сейчас мы можем немного передохнуть — пора возобновить знакомство и откушать, что нам тут принесли, а то сынок твой уже зевает от скуки — ему наши страхи неведомы. Потом мы с тобой продолжим беседу, а он пойдет играть с ребятишками. Кстати, я совсем забыла, за всеми этими переживаниями, что надо бы представиться. Никак в голове не укладывается, что ты меня не помнишь. Зовут меня мать Оливия Тереза Фармакопея, я верховный кастырь повитух Мира. Ты раньше звала меня — мать Оливия, так и зови, если хочешь. А ты — Лентина Милена, в девичестве де Аастр, дочь Бэллы и Космо из семьи Аастр де Астр, одна из выживших? Сын твой — Кир, сын Джурия-каменщика? Хотя твой ответ я знаю.

Лентина молча кивнула. Мать Оливия еще раз позвонила в колокольчик и распахнула двери прямо перед носом у опешившей послушницы, только что подошедшей с уставленным всяческими яствами и напитками разносом. Кир оживился при виде разнообразных лакомств, некоторые он ни разу не пробовал.

Послушница, быстро и ловко накрыв на стол, удалилась, пожелав приятной трапезы.

Кир с детской непосредственностью накинулся на предложенную ему пищу, Лентина ела с врожденной грацией и неторопливостью. Мать Оливия едва прикоснулась к своей порции, лишь только с жадностью выпила несколько чашек ароматного травяного чая. Окончив трапезу, покинули кабинет. Отвели Кира в детское отделение, где находились выздоравливающие дети после разных заболеваний. У мальчика глаза разбежались в разные стороны от изобилия игрушек.

К детям он подошел с опаской — один на один с ровесниками Кир оставался считанные разы, но вскоре освоился. Лентина и повитуха вышли в огромный ухоженный сад, прилежащий к храму. Мать Оливия сказала, что лишние уши им совершенно не нужны. Присели на резную скамью в беседке, которую окружали клумбы с низкорослыми благоухающими мелкими белыми цветами и пересекающиеся тропки, ведущие в разные уголки сада.

— Помнишь, как ты приехала в Щедрин? А куда ты ездила до Щедрина? И зачем ты там была?

Лентина, нахмурившись, попыталась вспомнить, но все воспоминания, что были до замужества, слились в огромное серое пятно. Мать Оливия внимательно всматривалась в ее лицо, потом пробормотала, что так ничего не получится.

— Ты должна мне поверить еще раз, запомни, я никогда не смогу причинить вреда ничему живому. Слышала ли ты об особом взгляде повитух, помогающем вспомнить или забыть что-либо, несущем облегчение?

Лентина кивнула.

— Однажды это к тебе уже применяли, с твоего согласия и согласия твоей матери.

Поэтому ты и не стремилась вернуться в Турск, и поэтому ты собралась туда только сейчас, когда тебе некуда идти. Я могу тебе рассказать то, чего ты не помнишь.

Лентина, сидевшая с бледным лицом и остановившимся взглядом, снова смогла лишь кивнуть. И мать Оливия начала говорить.

— Давно это случилось. Я была очень молода, в ту пору кастырем повитух служила мать Анна. Я проходила послушничество под ее опекой. Однажды она пришла ко мне встревоженная и рассказала, что к ней являлась небесная Мать Вита, повязанная фартуком, который весь залит кровью, и велела найти девицу Лентину из клана астрономов в городе Турске. В этом же городе родился и жил астроном — хранитель схем, которые бережно хранились со времен первых Примов и которые могли помочь в случае, если появятся признаки, что проклятию суждено сбыться.

Возникла необходимость схемы переправить в Блангорру к правящему Приму, дабы он смог воспользоваться ими или же уничтожить их, чтобы они не достались нашему общему врагу. Турск, находящийся на границе, особенно после похищения твоих кровниц, начал разрушаться, и, подверженный частым набегам кочевников, стал ненадежным хранилищем для всяких секретных материалов. Близость Торговища постоянно держала в напряжении — инородцы могли узнать о секретном оружии Мира и попытаться завладеть им, хотя для них эти схемы не имели бы никакой ценности. Но люди ведут себя очень неразумно, когда им в руки попадает чужое сокровище, то, чего ни у кого больше нет. Да что далеко ходить — твоя родня по мужу, уж на что люди хорошие были, и понимали, что хранить тебя надо, как зеницу ока, так нет же, понадеялись на своего недотепу сына, а потом и вовсе личные обиды заговорили громче голоса разума, особенно после смерти деда Алекса, и заставили их забыть все, что им было сказано про тебя — и вот вам результат. Ты здесь и я рассказываю, как спасать Мир. Конечно, не их вина, что предсказание было и что оно начинает сбываться. И вообще, не факт, что сбудется или что твоя информация так важна. Все знает только Семерка, а они не расскажут.

Являются иногда и направляют, куда им надо. Устали наши боги от нас, неразумных.

Ну да ладно, отвлеклась я на божественное, а нас ждут дела мирские.

Нужно было переправить те схемы в Блангорру, везти их могла только чистая душа, на тебя указала великая Вита, поэтому мне было велено собираться в путь.

Добраться до Турска, свести знакомство с твоей семьей, подготовить и отправить тебя в качестве курьера. Лучшей маскировкой была твоя обычность и твое незнание о том, что ты везешь что-то секретное — мало ли женщин клана астрономов путешествует налегке. Подготовка же заключалась в том, что ты выучивала схемы точка за точкой и должна была мочь их воспроизвести в случае утери или похищения. Ты сама — схема. Об этом знали только четверо: мать Анна, я, твоя матушка и богиня Вита. Я добралась до Турска без всяких происшествий, довольно быстро стала лучшей подругой твоей матери, это было нетрудно. Твоя матушка была умной и рассудительной женщиной, я посвятила ее в свое задание, и мы начали тебя готовить. Ты и девочкой росла умненькой, да и сейчас, как я вижу, не поглупела, схватывала все на лету. Подготовка закончилась раньше, чем я ожидала. Я успела привязаться к тебе и к твоим близким, которые приняли меня, как родную. Поэтому я, при последнем этапе подготовки внушила тебе, чтобы ты пришла ко мне, если случится что-то необычное — это я сделала сама, не предупреждая никого. С тобой должно было случиться то, что не укладывается в обычную жизнь, я чувствовала это. И этим «что-то» оказался твой муж. А как я радовалась, узнав, что ты вышла замуж на каменщика. Не обижайся, но твои кровники часто казались слишком эмоциональными, что ли. Мне казалось, что надежнее каменщика никого и быть не может. Только весовщик был бы лучше. Но тут я ошиблась. Так же как и твоя мать, которая решила никоим образом не вмешиваться в твою дальнейшую судьбу. Да впрочем, грех жаловаться, все получилось наилучшим образом — кроме твоей не очень счастливой семейной жизни. В общем, ты прибыла в Блангорру, явилась к Приму, который был предупрежден матерью Анной, отдала бумажные схемы и получила приказ все забыть — о доверенной тебе тайне. Что ты сделала так же хорошо, как и все, что ты делаешь. Вот такую-то тебя и встретил Джурий.

Ты вышла из Дворца Примов и шла по городу, с интересом разглядывая все вокруг — в Блангорре есть на что посмотреть. Ты и не знала, что делать далее. И судьба распорядилась так, как мы и не могли предполагать. Твое неожиданное замужество было на руку нашему плану. Тебя надлежало спрятать, а ты спряталась в другой клан сама. И потом, когда все женщины астрономов пропали, я готова была рвать на себе волосы от горя — пропала твоя мать, моя самая близкая подруга, лучше которой и не могло быть, а твоя судьба была неизвестна. После похищения твоих кровниц вскоре случилось почвотрясение и пропали схемы, которые ты привезла. Примы и я совсем было потеряли надежду. Очень нескоро я случайно нашла тебя. Щедринская повитуха, которая принимала у тебя роды, приехала в столицу и, при встрече поведала о рождении Кира и о тебе его матери — так похожей на девицу клана астрономов. Это была большая радость. Я начала следить за твоей жизнью через местных сестер. О, я молчала, боясь, что о тебе узнают те, кому не следует, и сердце мое обливалось кровью, когда твой муж показал свое истинное лицо. Ты переехала в очередной раз, и твой след снова был утерян. Как оказалось, к счастью для всех нас. А теперь твой сын вырос и стал таким чудесным мальчиком!

Это просто великолепно.

Озадаченная Лентина решилась прервать речь повитухи:

— А Кир-то чем может помочь? Он такой, ну, необычный мальчик… — смущенно замолкла.

Мать Оливия улыбнулась широкой улыбкой:

— Он — дитя крови двух великих кланов, в этом лишь его необычность! Ты же сама прекрасно знаешь, какой он одаренный мальчик. А то, что так непохож на других — ты сама слишком другая. Ха! Да и кто захочет сказать про себя — да, я самый обычный мирянин, серая масса? Все хотят быть необычными. Кому-то это удается, кому-то нет, а кто-то просто рождается необычным. Это и про тебя и про Кира. Ты же слышала о ключах кастырей?

Лентина кивнула. Матушка продолжала.

— Ты слышала опять же не все — ту байку, которую рассказывают непосвященным, чтобы не возникало лишних разговоров. Все знают, что ключей кастырей семь, и они передаются от одного верховного кастыря к другому при вступлении в должность.

После смерти хранителя ключ доставляется в Пресветлый Дворец претендентом на это место. Там проверяют подлинность и целостность ключа, освящают его. И Прим возвращает в торжественной обстановке новому верховному кастырю при посвящении — это все знают. А для чего эти ключи — уже позабыли, кто-то думает, что это ключи от городских ворот, кто говорит — для часовых башен. Ну да, как же!

Городов в Мире гораздо больше, чем семь, да и башен понатыкано много — в каждом более-менее крупном городе. Ну и пусть думают, решили кастыри и оказались совершенно правы. Ключи воспринимаются, как символ должности верховного кастыря Мира. Кроме кастырей и их наследников к ключам может безопасно прикасаться только Прим. И еще — вот об этом знают единицы — невинные дети, до 14 лет с печатью крови клана. Я так полагаю, твоему сыну где-то около 8–9?

— Девять ему.

Тут матушка хитро прищурилась:

— Так вот, твой сын наследник двух каст, астрономов и каменщиков, ему нет 14 лет, и он может дотронуться до ключей. Хотя только до двух — ключей астрономов и каменщиков. Так что надо будет где-то изыскивать еще пятерых подходящих детишек. Тебе нужно отправиться в Турск, где жив еще твой дядька Аастр, чтобы восстановить те самые схемы под его руководством. Он все еще ведет наблюдение за небом и должен передать послание, которое ты и привезешь, вместе со схемами.

Приедешь ко мне, мы вместе пойдем к Приму. Это просто счастье, что у тебя есть Кир, иначе с ключом пришлось бы отправляться верховному кастырю астрономов, а он слишком заметная фигура, и своим отсутствием в столице может привлечь ненужное внимание к нашим приготовлениям.

Еще хочу тебя предупредить. Твой родной город теперь совсем не такой, каким ты его помнишь — он почти разрушен и покинут. Я не могу сейчас провести тебя к Приму — пока не будет подтверждения от Аастра, мы не можем взять дубликаты ключей. Твое сообщение — это шифр к замку, которым заперты дубликаты. Когда придет время, тебе нужно будет сделать то, что ты должна сделать. Вот так то, доченька. А мы будем думать, где найти еще пятерых, а то и шестерых детей. Или Киру придется везти второй ключ — от башни каменщиков, а тебе ехать в Турск вновь, без сына.

Лентина молчала. В голове не укладывалось — как так, вчера только были с Киром никому не нужны, а тут на тебе! Спасители Мира. Есть над чем призадуматься.

Потом пришла какая-то упрямая решимость — ну и ладно, ну и все равно же в Турск попадем, а там — будь, что будет. Зато не придется больше жертвовать материными украшениями. Может быть. Ведь она как бы на государственной службе, в конце-то концов. Вот пусть и обеспечивают. О чем незамедлительно поведала своей собеседнице, без обиняков сообщив, что, конечно, осознает, что это такая честь и ответственность, но взваливать на себя это на голодный желудок и босиком как-то не очень хочется. На той бричке, которую она купила, без хороших лошадей далеко не доедешь. Мать Оливия слушала, озадаченно сдвинув брови, а потом просто зашлась от смеха, мгновенно помолодев:

— Дочка, конечно же, все будет. Обеспечат, как пожелаешь. Вот истинная ты дочь астрономов и своей матери — семья не должна голодать, практичность прежде всего. И ты права, дочь моя. Будет ли награда потом, когда все закончится, я не знаю.

Этого «потом» может и не оказаться. Если вдруг, что-то пойдет не так, тогда уж не серчай. И потом, если оно наступит, ни единорогов не проси, ни городов — весь Мир и так твоим будет по праву. Да ты и не будешь, это я так сболтнула, расслабилась в твоей компании.

Матушка встала, потянулась. Позвала за собой. Беседа изрядно затянулась, и уже вновь проголодались. Матушку Оливию ждали ее ежедневные обязанности, которые никто не мог отменить. Роженицы ждали, и их не волновал даже вероятный конец Мира, они хотели только одного — произвести своего младенца, который спешил появиться на свет. Облегченно вздохнуть, когда все будет позади и заняться своими обыденными материнскими делами.

Обед был сытным, хотя и недолгим. Кира уже покормили вместе с другими детьми, и он играл со своими новыми друзьями, поэтому собеседницы перекусили в общей столовой. Потом мать Оливия передала Лентину своей заместительнице и велела экипировать девушку для долгого путешествия всем необходимым. А потом наступил закат. Солнца просто упали за горизонт, и не было никаких сумерек, сразу стало темно, и лишь далекие звезды прокалывали черные небеса острыми лучами, обозревая ночную Зорию. Ночные светила не появлялись — было новолуние. Было уже поздно возвращаться в гостиницу, поэтому ночевать остались в Храме, для них нашлась свободная чистенькая палата с двумя кроватями, застеленными хрустящим белоснежным постельным бельем. Обилие новостей и событий прошедшего дня свалили с ног и мать и сына, и они мгновенно уснули, рухнув на пахнущие горными цветами и свежестью простыни.

Лентина проснулась задолго до рассвета, полежала, прислушиваясь к тихому сопению спящего Кира. Подумалось с усмешкой, что лежи — не лежи, спасать Мир, кроме нее некому. Поднялась, зажгла свечку и начала потихоньку собираться, бурча себе под нос, что всегда приходится спозаранку миры спасать, могли бы хоть до обеда отложить — за два-три часа не рухнет, поди. Когда начало светать, Лентина уже была готова и комната прибрана, оставалось только привести в порядок еще спящего Кира и его постель. Разбудила сына, собрала и его. Взяла мальчика за руку, оглядела свое временное пристанище — все ли в порядке — вздохнула и они покинули комнату. Найдя мать Оливию, Лентина сердечно поблагодарила за все, что она для них сделала. Кир забавно поклонился, по-своему приветствуя новую знакомую.

Повитуха с утра выглядела уставшей — ночью принимала особо тяжелые роды, отдохнуть почти совсем не пришлось, лицо стало такого же цвета, как и серая ткань формы. Прощание не затягивали, время было спешить и отбывающим и остающейся. Они обнялись со слезами на глазах. Мать Оливия сказала:

— Доченька, я отпускаю вас с тяжелым сердцем. Схемы, про которые мы говорили, ты постарайся вспомнить как можно тщательней, дядька твой должен тебе помочь, у него память отличнейшая, была, по крайней мере. Эх, ты не представляешь, как бы я хотела поехать с вами! Еще раз вдохнуть воздух Турска, искупаться в озере… Но каждому из нас Семерка начертала свой путь и не свернуть, не повернуть. Берегите друг друга. Кир, слушайся маму. Я не могу прощаться с вами дольше. Благословляю вас именем одной из семерых, сестры Виты и призываю вам легкие дороги.

Надеюсь, что мы еще увидимся.

Обняла обоих крепко, постояли немного, отвернулась и пошла, не оглядываясь.

Лишь плечи, покрытые серой тканью, чуть заметно подрагивали от сдерживаемых слез.

Путники влезли в повозку, подаренную кланом Повитух, и тронулись в путь.

Повозка была хорошенько загружена всем, что могло пригодиться в пути. Лентина скромничать не стала и брала все, что считала нужным для путешествия. Заехали в «Приют разбитых сердец», быстро забрали свои скромные пожитки и отправились.

Бричку, которую купили до этого, вернули хозяину, выкупив кольцо. У Кира, хорошо отдохнувшего за вчерашний день, пропали темные круги вокруг глаз, да и Лентина могла теперь немного расслабиться. Выехали за городские ворота безо всяких проволочек и покатили в сторону Турска. На ходу Лентина соорудила скромный завтрак, который они быстро прикончили. Их будущее, которое так пугало, сейчас отодвинулось на неопределенный срок, и перестало казаться таким страшным.

А тем временем в другой части Мира происходили странные вещи. В родовой замок де Мааров вернулась хозяйка, Вита де Маар. Но вернулась одна, без кареты и своей свиты. Объясняя, что в дороге на них напали разбойники и всех убили, а ей удалось убежать. Но выглядела при этом так, словно только что вышла из своей опочивальни — свежая, отдохнувшая и, как никогда, молодая и прекрасная. Да и откуда в центре Мира разбойники? Лишь одежда свидетельствовала о путешествии — платье порвано в клочья, ноги босы и изрезаны. Набежавшие к госпоже служанки были встречены благосклонно. Дама Вита закрылась с ними в своих покоях. Вышла через недолгое время, еще более прекрасная и посвежевшая. А служанки не вышли.

Так, через довольно непродолжительное время в замке де Мааров исчезли все обитатели, кроме госпожи, так и не попавшей в Блангорру к мужу. Умные да быстрые пошептавшись, сбежали, а остальные попросту исчезли в покоях благородной повитухи, в жизни не принявшей от роженицы ни одного ребенка.

Заканчивался сезон ветров, на смену ему собирался сезон дождей. Уже и темные тяжелые тучи собирались со всех сторон, окружая светлые островки неба и заслоняя светила. В одно темное утро, когда небо оказалось затянутым сизой пеленой, и кое-где уже начинали погромыхивать раскаты отдаленного грома, Вита проснулась с уверенностью, что она больше не одна в замке. Хотя несколько дней до этого приходилось самой спускаться и искать еду. Сколько дней — она не помнила, закаты и рассветы слились в одно сплошное пятно. Ее не удивляло внезапное запустение замка, хотя кто и куда исчез — она не знала, да и знать не хотела.

Болезненность превращений отмечала лишь ее дни и ночи. Иногда Вита просыпалась в человеческом обличье, а иногда открывала глаза, умостившись на камнях замковой площади, с трудом выпрастывая рогатую голову из-под крыла.

Сегодня она проснулась в постели — смятой, простыни давно уже потеряли белизну и свежесть. Выглянув в окно, увидала, что по внутреннему дворику, такому ухоженному прежде, а ныне начавшему зарастать сорными травами от бесхозности, разгуливает нечто громадное, похожее на косматое туманное облако с крыльями, ища поживы. Что-то шепнуло в уши, что зовут это нечто Вальтером. Вита, как была, обнаженная, спустилась по лестнице во двор. В последнее время она не утруждала себя такими условностями, как одежда и все такое прочее. Зачем? Холода и ветра она теперь не ощущала. То, что она ела раньше, потеряло всякий вкус и привлекательность — сейчас Вите всегда хотелось только одного — мяса, свежего, еще теплого, с которого медленно скапывает кровь. Голод утоляла всем, что попадалось — когда приходила пора перекусить, госпожа, если на тот момент у нее не было крыльев и рогатой головушки, накидывала на себя что-нибудь и шла на ближайшую дорогу. Там обязательно находила себе пропитание: крестьяне были глупы и до сих пор ездили по дороге, что проходила рядом с замком. В одинокой женской фигуре они не видели угрозы, останавливаясь на ее просьбы о помощи. Больше их никто не видел, лишь телега или повозка оставались на дороге, и обглоданные дочиста кости валялись неподалеку.

Явившегося незваного гостя дама совершенно не боялась, зная, что причинить ей вред он не посмеет. Спустилась и тихо сказала: «Вальтер». От неожиданности незваный гость подпрыгнул, что выглядело бы довольно комично, если бы не размеры его. Туманное облако уплотнилось, оказавшись неповоротливым и неуклюжим ящером. Серо-стального цвета, с волочащимися сложенными крыльями, небольшой, по сравнению с остальным туловищем, головой, увенчанной костяной короной, тройным подбородком, обтянутым мелкочешуйчатой шкурой, мощными челюстями, которые и сейчас что-то со смаком перемалывали. Из пасти свисал черный хвост немалых размеров, покрытый серо-черной шерстью. Ящер быстро дохрустел свою добычу и попытался рыкнуть на даму. Попытка эта привела к плачевному для гостя результату. Взъярившаяся Вита в мгновение ока, забыв о боли, скинула человеческую кожу. Теперь по дворику кружили уже два дракона. Таймант гневно рыкнула, в зародыше задавив попытку неподчинения:

— Вальтер, зверев сын, ты что, тварь мелкая, забываешься?

Испуганный облачный ящер моментально сник, поджал хвост и попытался забиться в угол, разрушив при этом часть наблюдательной башни, что оказалась на пути.

Теперь он уже не казался таким грозным и огромным. Дама Вита, снова принявшая человеческий облик и после превращения выглядевшая еще более прекрасной, расхохоталась:

— Так вот, значит, какие есть еще пожиратели Мира. Да уж, Хрон мне братца подослал… Давай-ка хвостиком помаши, расчистить тут надо, колонны снести, места маловато. Чую я, что скоро еще к нам гости пожалуют.

Вальтер, бывший ранее благочестивым пастырем отцом Иезекилем, со всех своих чешуйчатых лап кинулся исполнять приказание, за что вечером и был поощрен совместным ужином, состоявшим из семьи крестьян, неосторожно оставшихся на ночлег в поле. А после, вернувшись в замок, изголодавшаяся Вита-Тайамант совокупилась с Вальтером, вознаградив его за воздержание и послушание. Бывший пастырь Иезекиль до поступления в монастырь был девственником и ушел оттуда в свой последний поход таким же нетронутым, как и в детстве. Для дракона Вальтера сие действо было внове. В пик случки бьющиеся в оргазме драконы исторгли такой совместный рык, что во всем замке вылетели стекла, потрескались зеркала, а в центральном внутреннем дворе, мощенном шлифованным камнем, наискось легла широкая трещина. Вальтер, вкусивший наслаждение в когтях Тайамант, на веки — вечные стал ее рабом.

Проснувшись на заре следующего утра, Вита увидела, что у них снова гости. В дворике шипели и рычали друг на друга уже два дракона — Вальтер, пытавшийся защитить территорию, которую он считал своей, и еще один, ледовый, словно сотканный из мельчайших пластин прозрачного стекла, но отнюдь не казавшийся хрупким. Пришелец выглядел так, как и должен выглядеть грозный дракон: сложенные крылья волочились за ним на половину длины туловища, узкий хищный череп венчала прозрачная пятирогая корона, пасть, исторгала белые облака, которые замораживали все, на что попадали. Кроме тумана, замерзавшего и оставлявшего на морде длинные прозрачные висюльки — Вальтер оставался невредимым, но было издалека видно, что напуган до полусмерти, хотя еще хорохорится. Вита усмехнулась, да уж, бывает же ирония судьбы, Хрон, наверное, сильно нуждался в этом бывшем пастыре, если решил забрать уши этого обжоры. Вальтер вчера, во время совместной трапезы, успел поведать обрывки воспоминаний о своем человеческом существовании. А Вита-Тайамант, очень неглупое существо, сумела сложить все эти обрывки в связное повествование.

Итак, кружащиеся по двору драконы — собратья ее по разрушению, Тайамант знала, что будут еще, и их темный властелин явится в ближайшем будущем. А пока надо было разогнать двух разбушевавшихся драконов в разные углы, чтобы не обнаружили себя раньше времени, да замок не развалили окончательно, лишив их последнего убежища. Спустилась вниз вновь в виде Виты — превращение становилось привычным, даже муки, испытываемые при этом, стали приносить удовольствие, которое обе составляющие ее натуры ценили превыше всего. Вальтер уселся, пару раз взмахнув крыльями, на стене, уже зная вспыльчивый нрав хозяйки замка. Ледовый же продолжал хорохориться, порыкивая, испуская клубы пара, замерзавшего и падавшего в виде белоснежных хлопьев, таявших от соприкосновения с теплым камнем. В голове прошелестел гнусавый голос: «Это Айс, дочь моя. Еще прибудут вскоре Архобал и Морган. Помни их имена и только ты — истинная дочь моя, а они лишь в услужении…» Вита остановилась на последней ступеньке, прекрасная и обнаженная:

— Айс? Ты прибыл вовремя. Владыка о тебе предупреждал.

Покоренный названным именем дракон от изумления даже перестал пускать пар из пасти, да так и замер, что-то из его далекого человеческого прошлого шепнуло ему, что дама эта знакома ему, вон та родинка на левом бедре — аккурат посередине, в форме трилистника. Воспоминание проплыло, как опавший лист по воде и исчезло, нынешние звериные ощущения заслонили все, что прожито когда-то и казалось рассказанным кем-то посторонним.

— Братья мои, завтрак ждет нас, гуляя по полям и дорогам. Недостойные людишки шастают тут и там, загрязняя Мир, — последние слова уже пророкотала, превращаясь.

Тайамант взмахнула громадными крыльями, подсветив блистающую металлом чешую светом восходящих светил, взлетела, отбрасывая жуткую рогатую тень на крепостную стену. Поднялась повыше, оглянувшись, увидала, что за ней скользят еще две тени — туманная и прозрачно-льдистая.

Проалели закаты и восходы, окрестные деревеньки, кроме Кулаков, опустели — кто удрал, кто был съеден. По ближним дорогам уже никто не ездил и не ходил — никого не осталось. Каждый раз приходилось летать все дальше и дальше, чтобы накормить ненасытных ящеров, которых стало уже пятеро. Потому как Архобал и Морган явились тоже. Иногда приходилось довольствоваться каким-нибудь зверьем, пойманным неподалеку, они насыщали, но ненадолго. Лишь человеческая кровь и плоть давали чувство удовлетворения, лишь они были сладки для драконов.

Тайамант подпускала к себе того из драконов, кто приносил больше жратвы. Из всех собратьев лишь Айс не особо усердствовал — что-то его останавливало, мутило при приближении к драконихе. Остальные же, особенно Вальтер, старались изо всех сил завоевать благорасположение капризной Тайамант.

Однажды утром Вита почуяла запах приближающего обоза со стороны деревеньки, обойденной пока вниманием драконов. В Кулаках забеспокоились отсутствием вестей из замка, в котором работали, в основном, родичи кулаковских жителей. В этот раз обоз сопровождала сестра тетки Нитхи — тетка Марха, два возчика, они же грузчики, и подросший изрядно мальчик Абрашка — тот самый сын госпожи Виты. Мальчику исполнилось восемь лет. Молчаливый, потому как над его косноязычием до сих пор потешались все, кто плохо был с ним знаком, трудолюбивый, ласковый, сообразительный — таким мальчик стал, живя в деревушке. Помогал тетке Мархе и ее семье, платя добром за добро, любовью, отданной ему, за любовь. Возы ломились от провизии: везли всякое мясо, битую птицу, мешки с различной снедью. Ломовые лохматые лошадки ступали тяжело, везя в замок Мааров провиант. Беспорядок, царивший окрест замка, ввел в немалое изумление путников. По всей округе валялись брошенные телеги, повозки, несколько полуразбитых карет. Неубранные поля заросли сорной травой, воду каналов, прорытых вокруг крепостной стены, затянула ряска. Повсюду роились полчища мух. Подъемный мост, ведущий в замок, был опущен, несмотря на раннее время, на звеньях цепей, держащих его, нашла приют ржавчина. Запустение и режущая уши тишина царила вокруг. Насторожившийся Абрахам тихонько соскользнул с воза, прошмыгнул в караулку, которая находилась возле ворот, на въезде в замок, и решил затаиться. Сказать о своих подозрениях он не смог — побоялся, что засмеют, не поверят, да и не успел — слишком быстро все произошло.

Обоз проехал по мосту в странно затихший замок. Прибывших встретил захламленный двор и полное отсутствие жителей. Пока путники озирались, удивленно тараща по сторонам глаза, в небе скользнуло пять странных теней.

Подняв глаза к зубцам крепостной стены, люди увидели, как на них с любопытством таращатся пять огромных ящеров: один, словно сотканный из облака, второй — ледяная глыба, третий, чешуя которого отливала металлическим блеском, немного поменьше других; четвертый — грязно-болотного цвета и пятый — темно-серый.

Драконы сидели по всему периметру стены, и замок показался таким маленьким, словно птичья клетка, в которую поселили пятерых невиданных летунов. Драконья чешуя отливала всеми цветами, которые знали в Мире, блистая и отбрасывая солнечные зайчики на каменные стены. Воцарилась тишина, нарушаемая лишь шумным дыханием драконов. Затишье длилось несколько секунд, потом началась бойня. Крылатые убийцы спланировали на камни двора, полураскрыв крылья, и, в мгновение ока в дворике не осталось в живых никого, кроме спрятавшегося в караулке мальчика.

Абрахам сидел, сжавшись в маленький комочек, стараясь занимать как можно меньше места, чтобы не нашли, не учуяли, затаил дыхание. Потом все-таки начал дышать, короткими вздохами поглощая воздух — это можно не пить и не есть, а вот без воздуха долго не протянешь. Личико мгновенно заострилось от ужаса, побледнев, глаза ввалились, возле рта прорезалась морщинки. В темных волосах мальчика на глазах пробивались белые дорожки, прогоняя темноту и выбеливая всю голову. От всепоглощающего страха, впрочем, была явная польза — мальчик сидел бесшумно, учуять его в нынешнем зловонии было нереально. Да и сейчас драконам было не до него — расправившись с путниками, они принялись за обоз, распотрошив содержимое в мгновение ока. Мальчик сидел неподвижно, пока не стемнело. Драконы покинули замок, улетев куда-то по своим, драконьим делам.

Когда милосердная ночь накинула свое черное покрывало на замок, Абрахам, наконец, пришел в себя, потихоньку выбрался из своего убежища, крадучись, пробрался за замковые ворота и, уж потом припустил со всех ног. Неподалеку от замка мальчик исхитрился поймать небольшую лошадку, умудрившуюся уцелеть и перепуганную еще больше, чем он. Взгромоздился на нее, что без упряжи было очень непросто и получилось не с первой попытки, стукнул босыми ногами по отощавшим бокам и потрусил, куда глаза глядят. А глядели они в сторону Елянска, тетка Марха не раз рассказывала про тамошние чудеса, которые устраивают пастыри и про свою третью сестру — тетку Латху, что там проживала с семьей. Больше в Мире он никого не знал, и податься ему было некуда.

Долог и нелегок был путь, но мальчик с малых лет привык полагаться, в основном, на себя, поэтому не поддался унынию даже тогда, когда засосало под ложечкой от голода. Отъехав на приличное расстояние от пугающего замка, Абрахам спешился, отпустив успокоившегося конька попастись, нашел себе всякой съедобной травы, кореньев и ягод, рядом в ручье — прохладную чистую воду. Как истинный деревенский житель, мальчик мог сориентироваться и в поле и в лесу, найти пищу везде и, будучи неприхотливым в еде, он быстро насытился и решил передохнуть. Встать нужно было до рассвета, потому как что-то подсказывало ему, что в предрассветном полумраке его увидеть будет труднее. Мальчика не покидала твердая уверенность, что драконы не оставят его в покое и будут преследовать. Но сейчас силенок больше не осталось, поэтому он покрепче стреножил своего четвероногого новоприобретенного друга травяной веревкой, привязав его к колючим кустам рядом. Улегся, подложив исцарапанную руку под щечку, поплакал, загрустив и вспомнив сестер — Нитху и Марху. Поворочался, пытаясь согреться — становилось прохладно. Согреться не удалось, пришлось вставать, чтобы нарвать всяких листьев и травы, растущих неподалеку, зарылся и тогда только уснул, с мокрыми дорожками, промытыми слезами на чумазых щеках.

Абрахам проснулся, едва рассвело — словно кто в бок толкнул — открыл глаза.

Утро выдалось туманное и холодное, от привязанного конька осталась только веревка. Мальчик вскочил, не веря своим глазам, ощупал огрызок веревки: удрал, вот как есть удрал, безмозглый конь, тупая скотина. Посидел, горюя — было ясно — понятно, что пешком до города или даже до ближайшего поселка ногами не доберешься — заметят эти летучие бестии и всё, отходился. Придется затаиться среди зарослей. Да вот новая беда — холодать начинает, по ночам так и вовсе зуб на зуб не попадает, и костерок не запалишь — нечем: ни огнива, ни кресала, ни, тем более спичек, да и увидать, учуять могут. Решил пробраться обратно в загаженный замок, запрятаться там — под носом у себя в такой разрухе эти крылатые и не найдут поди. А там кто-нибудь, может быть, объявится — из людей, кто помочь сможет. Наелся снова корней, запил водичкой и пошел. В животе тревожно бурчало.

Вернулся в замок, осторожно, стараясь наступать на камни, забрался в кладовую, в которой оказалось еще достаточно еды и были пустые кувшины — нужду справить, если прижмет. Крадучись, замирая от каждого шороха, запасся водой из колодца и спрятался в самом темном углу кладовки.

В это время насытившиеся драконы вернулись в замок. Подлетая к замку, Тайамант сложила крылья перед воротами и стала Витой, увидев следы маленьких ног, четко отпечатавшиеся в придорожной пыли. Следы вели к дороге и уводили от моста. Вита-Тайамант своим новым, звериным чутьем почуяла опасность, исходящую от этих маленьких следов, приказав себе запомнить и отправить в погоню кого-нибудь из своих братьев по крови. Драконы устраивались на ночлег, спешки никакой не было, каждый уже припрятал свою долю награбленного за день в укромный уголок. Теперь ожидали вечера, когда Вита-Тайамант выбирала себе любовника на ночь — процесс этот стал естественным, как сон, как полет, теперь уже никто не рвался вперед, места не было ревности и страстям — было деловитое совокупление. Но сегодня она не торопилась с выбором, что-то подсказывало ей, что нынешняя ночь будет насыщена другими событиями. Возле донжона перерыкивались, ссорясь из-за удобного места для ночлега, гневливый Морган и завистливый Айс. Остальные разбрелись по крепостной стене, топтались, словно курицы. Вите стало смешно, до чего же эти грозные ящеры сейчас напоминали птичник, который до сих пор помнился. В детстве была обязанность у маленькой Виты собирать в птичнике яйца, за что не раз была поклевана сердитыми курами, лишавшимися своего потомства. Вита тогда возненавидела свою эту обязанность, как потом не любила обязанности вообще, предпочитая следовать только своим желаниям и капризам, частенько находили куриц со свернутыми головами, но никто и думать не мог, что маленькая хорошенькая Вита может выкрасть птицу и так с ней расправиться. А тут эти — грозные вояки, нагнавшие ужасу на всю округу, вот бы и им головы свернуть. Она стояла посреди захламленного двора — нагая, не чувствуя ночной прохлады, прекрасная, обновленная после превращения — и смеялась, запрокинув голову, хрустально-звенящим смехом, как не смеялась с юности. Потом резко оборвала смех, увидев уставившиеся на нее изумленные драконьи морды.

Утерла слезы, выступившие от смеха на глазах. Внимание привлекло темное нечто, затаившееся в самом темном углу — над воротами. Сгустки темного пламени всплеснулись над этой тенью, и резко запахло могильной гнилью. Какова бы ни была Вита при жизни, она никогда не была трусихой. Поэтому и сейчас, чувствуя лишь возбуждение от предстоящей встречи с чем-то необычайно интересным, она, указав на Моргана, послушно спланировавшего к ее ногам, поднялась на его широкой спине к этому темному углу На каменном выступе сидели два новоприбывших дракона — красный и черный, громоздившиеся сумрачными глыбами, между ними присел на корточках, свесив жилистые руки между голых — без единого кусочка кожи — серо-сизых колен их темный повелитель. Рот с острыми белоснежными зубами кривился в ехидной усмешке, из угла губ постоянно стекала струйка багрово-алой крови. Хрон доедал что-то еще шевелящееся, аппетитно похрустывая. Сопровождавшие его драконы сидели, почтительно замерев. Владыка мрака, вперив свой огненный взгляд на прибывших, улыбнулся хищно своей беспутной дочери. Кем была Тайамант изначально, когда Зория еще была юной? Никто этого не знал, темное знание затерялось с тех давних времен. Никто и никогда не возносил ей молитвы, не приносил жертв, кроме незаконных девок при торговле с клиентом. Мирские тиманти клялись своей владычицы, что покупатель их прелестей будет удовлетворен до дрожи в зубах. Клялись никогда не становиться матерями, отрекались быть дочерьми, женками и сестрами, когда посвящали себя похоти и низменным желаниям, сквозь стиснутые зубы шептали ее проклятое имя — при посвящении.

Какая она была — первая, настоящая дочь Хрона, чье имя проклято? Теперь Хрон видел свою потерянную дочь в новом облике, возрожденную и прекрасную — несмотря на то, какой она была в его воспоминаниях. И Хрон возжелал ее, накинулся, грубо облапив прекрасное тело, впился зубами в белоснежную грудь, оставляя кровоточащие следы. Вита глухо застонала, закрывая от удовольствия глаза. Боль, причиняемая ее нежной человеческой плоти, лишь придавала особую притягательность тому действу, что сейчас должно свершиться. Не тратя времени на условности и ласки, Хрон грубо овладел ею. Хрипло вскрикнула Тайамант от полученного удовлетворения, потревожив громким воплем стаи стервятников, нашедших себе ночлег неподалеку на полуразрушенных стенах. Взгромоздившиеся неподалеку драконы внимательно следили за парочкой. Боясь появившегося повелителя до помутнения в глазах. Морган сидел на каменном зубце стены, плотно сложив крылья, вперив остановившийся взгляд во что-то далекое. Окровавленная Вита покачнулась, и истерзанная окровавленная плоть ее стала покрываться чешуйчатой драконьей шкурой. Довольная случившимся дракониха рыкнула во всю пасть. Довольно потянулась, раскрывая и закрывая крылья. Хрон, оказавшийся внизу, пламенел глазами на помертвевших от внимания драконов:

— Дети мои! Я решил, что хватит нам с вами ютиться на задворках зорийцев. Для начала, пора исполнить то, чего боялись миряне всю свою историю. Подчиним Мир, потом вся Зория станет нашей! Мы больше не будем страшными сказочками, рассказанными на ночь, мы станем вселенским ужасом, имя которого боятся упоминать! Мы покорим и другие планетки! Киар, скажи, как приятно, властвовать и внушать страх?!

Один из появившихся вместе с Хроном драконов, тот, который встрепенулся, окликнутый, от неожиданности выпустил из пасти клуб ядовитого пара, расплавив ближайшие камни стены. Хрон пробормотал себе под нос, что с «этим» ему приходится работать, и что это — самый бесстрашный воин на планете, который покорил народы и привез кучу сокровищ, и который умеет использовать для своей пользы даже несчастную любовь.

— Итак, дети мои! Нам нужны дети, как это смешно ни звучит. Дети нам нужны не ваши собственные, а мирские. Зачем они нам нужны — это вы потом узнаете. Те же, кто и сейчас знает или подозревает, что знает, ради своего блага пусть помолчат себе в крылышко. Ибо в гневе я безобразен… Ну, вы сами знаете… В общем, сегодня ночью, крылья в когти, и полетели патрулировать окрестности. К рассвету принесете детишек, которых найдете неподалеку или далеко — это уже ваша проблема. Без добычи возвращаться не рекомендую. Вон, доченька моя сидит, улыбается во всю свою пасть — от нее добра вы можете не ждать, моя кровушка… Детей брать обоего пола, возраста не старше 14. Спрашивать при пленении о возрасте не рекомендую — они могут и тревогу поднять, будут старше или ненужными окажутся — косточки у деток мяяяконькие, схарчите за милую душу. Повторяю: закат, полетели, нашли ребенка, схватили по-тихому и прилетели обратно. А, еще, детки должны быть обязательно живыми. Мертвый ребенок добычей или едой не считается. Можете их на месте использовать. Кхм, в качестве, так сказать горючего. Засим откланиваюсь.

Мое почтение, детушки! Навещу вас на днях. Трепещите! Прибывшие со мной в вашей охоте участвовать не будут, у них пока другие задачи, еще в человеческом обличье их дни не сочтены. Со мной уйдут.

И исчез — он и его сопровождение.

Для драконьего выводка потянулись трудовые будни. Даже грузный Вальтер и трусливый Архобал, которого они все называли то Архом, то Балой, и те втянулись.

Летали наравне с Морганом, Айсом и Тайамант, и таскали детей, которых набралось уже около пятидесяти. Количество Хроном не было указано, поэтому и волокли, кто сколько придется. Однажды стащили спящего детеныша прямо под носом у мамаши-растеряши, прикорнувшей тут же рядом, на повозке. Направлялись они куда-то в сторону Турска, но в пути сморила их обоих дремота. Зоркая Тайамант, бесшумно спланировав, когтем зацепила мальчишку, как потом оказалось, лет десяти, рывком взбросила на спину, поиграла мышцами, удостоверившись, что ребенок плотно засел между чешуями, взмыла ввысь. Ребенок даже не проснулся, так было все это ловко и быстро проделано.

Детей держали вместе, в парадной зале замка, там, где в прежние времена проходили различные торжества. Вся детвора была напугана до полусмерти и сидела тихонечко, кто где смог найти себе место. Все вновь прибывшие дети, попадавшие к остальным, сначала рыдали, стучали в окованную металлом дверь, просились к мамке. Но быстро понимали, что от таких страшных зверюг мамку не получишь, замолкали. Оглядевшись, замечали таких же несчастных, сидевших на столах, стульях, подушках, с округлившимися от ужаса глазами. Мальчик в углу, лет пяти, в потрепанном сером костюмчике, беспрерывно икал. В зале остро пахло мочой, многие от запредельного ужаса не смогли совладать со своим мочевым пузырем.

Драконы за детьми ухаживать и не стремились. Выпускали ненадолго в кладовую, к колодцу и в затемненный уголок, во дворе, который стал отхожим местом и благоухал всеми запахами человеческого дерьма. Самые старшие несли еду и воду, малышня, которой, впрочем, было немного — человечка три-четыре, неслась бегом, стремясь достигнуть более-менее надежного убежища. Двери запирались до следующего дня. Кому приспичивало раньше, делали свои дела в укромных уголках парадной залы, которых оставалось все меньше и меньше. Еда и вода делилась поровну среди всех. Дележку производила девочка Мила, которая оказалась здесь самой старшей, ей было 14 лет, через два месяца исполнялось 15. Она была достаточно развита и, быстро разобравшись в произошедшем, поняла, что помощи ждать особо неоткуда. Девочка стала придумывать себе занятия, чтобы выжить самой и помочь в этом другим. К слову сказать, остальным детям повезло, что девочка была добросердечной, умненькой, обученной вести домашнее хозяйство.

Она распоряжалась, кому набирать воду и сколько, что можно есть, а что не стоит.

Хотя в опустевших кладовых замка уже и так почти ничего не было — что-то подъели, что-то испортилось. Дни проходили в унылом ожидании, а ночи в страхе — никто не знал, зачем их тут собрали, и что будут с ними делать дальше. Драконов боялись до дрожи в коленках. Каждый раз, когда раздавался скрежет отворяемой двери, воздух словно становился густым, вязким и нечем становилось дышать.

Дети перезнакомились друг с другом, узнали, кого и откуда принесли, поэтому появление чужака было обнаружено сразу. Однажды утром, когда все проснулись и занимались, кто чем придется, ожидая очередного дракона, который проведет их по ежедневному маршруту, неподалеку от Милы оказался новичок. Которого не привели драконы, он появился из ниоткуда. Он был странный такой. Лицо такое, ну, другое совсем. Разговаривал и то не как все они. Напряженная тишина упала в зале.

Мальчик попытался улыбнуться, попытался заговорить — не получилось. Да улыбка была необычная, кривая, лицо бледное, глаз дергается. Потом мальчик все-таки смог сказать, что его зовут Абраша, смешно картавя и пришепетывая. Мила первая смогла преодолеть страх и подошла поближе, стараясь все же не касаться новоприбывшего:

— Ты откуда взялся такой? Ты драконыш? Или как там у них детенышей называют?

Кто-то из столпившихся в кучу ребятишек выкрикнул:

— Да он дурак просто какой-то! Он говорить не умеет! Надо его убить!

Мила осмелела настолько, что взяла мальчика за руку и, пристально глядя ему в глаза, спросила:

— Ты — мальчик? Ты не дурак, ведь так?

И тут Абрахама, а это был он — затаившись в кладовке, ел, как попало, жил с оглядкой, дышать страшно; прорвало. Захлебываясь слезами, косноязычно, торопясь, чтобы не прервали, он начал говорить… Вчера вечером, когда их перед сном выводили за водой и едой, он проскользнул вместе со всеми сюда, а потом спрятался и уснул, успокоенный уже тем, что не один. После долгого бессвязного повествования Абрахаму полегчало, и он, успокоившись, начал говорить внятнее.

Рассказал, что слышал, как страшный дядька с горящей головой, который недавно на стене появлялся, велел зачем-то детей собирать в замке. А зачем — он не понял. Зато так он узнал, что в замке есть еще дети и куда их запирают, а дальше — дело простое. Абрахам подождал, пока драконы улетят на промысел, нашел запертую дверь, из-за которой слышались детские голоса. Попробовал отпереть — но замок тяжелый и большой, ключа нет, сломать его хрупкие детские ручонки не смогли.

Осталось только одно — попробовать пробраться, когда новеньких привезут или там еще по какой нужде двери отопрут. Страшно было, сидеть в темном закутке и ждать, ждать, чтобы попасть сюда. Зато Абрахам сообщил им новость, что сожрать драконы их пока не собираются, может быть, только тех, которым уже много лет. Мила послушала, послушала и велела оставаться Абраше здесь, с ними, а там видно будет.

В глазах у девочки заледенел страх — ее-то вполне могли скоро съесть, но она молчала, чтобы еще больше не перепугать остальных, если, конечно, такое возможно.

После полудня драконы притащили новую партию пойманных, которых бесцеремонно втолкнули в залу. Среди новеньких опять оказался странный мальчик.

Худенький, с раскосыми глазами, поблескивающими серым жемчугом астрономовой крови, молчаливый. Он старался держаться особняком, лишь, когда Мила поинтересовалась, кто он и откуда, показал клочок бумажки, на которой было написано, что зовут его Кир, что он не умеет говорить, что маму его зовут Лентина, из клана астрономов, а отец был из клана каменщиков. Мила удивленно уставилась на новоприбывшего — ведь все знают, что нет больше у астрономов детей, потому что и мам теперь нет. Но промолчала — она уже повидала много странного за свою коротенькую жизнь и давно научилась держать язык за зубами. Кир присел возле стены, выбрав более-менее свободное местечко, и разглядывал, пытаясь разобраться в обстановке. Он разглядел среди детей Абрахама, и перебрался к нему поближе, почувствовав такого же отверженного, как и он. Крепыши, разместившиеся кружком в относительно чистой части зала, зашушукались, оглядываясь на них.

Послышались глумливые смешки — дескать, уродцев нам на потеху везут, можно цирк устроить будет и не так скучно сидеть, да и сожрут их первыми — вытолкнем за двери, когда драконы придут, и все тут. Крепыши эти, до появления Милы, умудрились держать и без того запуганных детишек в страхе, отбирая наиболее ценные вещи, одежду и еду. Мила, оказавшись здесь, быстро навела порядок и расставила все и всех на свои места, и сейчас девочке оказалось достаточным лишь быстро зыркнуть в их сторону, как они тут же примолкли.

При отсутствии должного ухода дети очень скоро стали выглядеть, как уличные бродяжки. Оборванные, исхудавшие, у многих беспрестанно текли сопли, частые слезы из загноившихся глазенок промывали чистые следы на замурзанных мордашках, всклоченные головенки, сбитые колени — они походили друг на друга, как члены какого-то братства. Даже самые старшие и сильные — те же крепыши, что поначалу хорохорились — выглядели же, как все — вздрагивали при малейшем шуме, всхлипывали во сне, настороженные днем, похожие на маленьких зверенышей. И ждущие чего-то — какой-то определенности, пусть уже или начнут их съедать или кто-нибудь придет и спасет…

Тревожно побагровел быстрый закат, солнца просто упали за горизонт.

Лентина проснулась резко, как от удара. Села в повозке, потянулась, разминая захрустевшие косточки, почувствовала себя вполне отдохнувшей и готовой к новым свершениям. Только вот чего-то не хватало. Оглядела повозку — никого, заглянула под колеса — тоже пусто. Пригладила волосы, выбившиеся из туго заплетенной косы, и тут ее обдало жаром — Кир, вот кого не хватает! Когда она засыпала, он уже давно сопел рядом, и она крепко прижала его к себе, когда укладывалась вздремнуть с часок. Ничего себе вздремнула. Встала во весь рост, огляделась, покричала.

Мальчик никогда не уходил далеко без спроса. Тревога сжала сердце, подступили слезы, но жалеть себя было некогда. Встрепенулась, дернула поводья так резко, что возмущенная крепкая лошадка рванула изо всех сил, заставив повалиться на доски.

Лентина проехала назад до тех пор, пока не нашла то место, где она начала засыпать.

Это оказалось совсем рядом, лошадь, почуяв ослабевшие поводья, прошла еще немного и остановилась, прельстившись островками сочной травы. Уже стемнело, поиски ни к чему не привели — от крика охрипла, от беготни сбила ноги.

Отчаявшись, Лентина решила здесь переждать ночь, вдруг Кир отошел недалеко, заинтересовавшись чем-нибудь, хотя сама не верила в это — он никогда не уходил от нее, не позвав с собой. Разожгла небольшой костерок из валявшихся поблизости веток. Лошадку отправила попастись, стреножив покрепче. Истерика улеглась, уступая дорогу холодному разуму — чем всегда славились женщины клана астрономов. Перекусила тем, что попалось под руку, достала карты, разложила, сверилась со звездами, нашла место, где она сейчас находилась. Увидев, что совсем неподалеку расположен замок рыцаря фон Маара и несколько деревенек, решила, что с рассветом первым делом отправится туда. Не мог же девятилетний мальчишка исчезнуть бесследно. А раз видимых следов нет, значит надо искать тех, кто мог что — то видеть или знать. Приняв решение, Лентина села на еще теплую, медленно отдающую дневное тепло, почву рядом с повозкой, обхватила колени, прислонилась к колесу и погрузилась в чуткую полудрему, твердя про себя, что она готова спуститься к Хрону, убить, украсть, обмануть, но вернуть своего мальчика живым.

Утро показалось безрадостным, окружающая степь — серой. Со вчерашнего вечера ничего не изменилось, и Кир не вернулся. Пришло время отправляться в путь. Сборы долгого времени не заняли. Подбираясь все ближе к замку Мааров, удивилась крайнему запустению и безлюдью, хотя она о хозяевах не слышала, но это ничего не значило. В последнее время, да и раньше, Лентину мало заботили сплетни и слухи. Не было ни одного путника — ни конного, ни пешего, повсюду валялись разлагающиеся туши животных — и домашних, и диких. Подумала, а не напала ли какая болезнь на обитателей? Повсюду кружили разжиревшие стервятники, вонь стояла несусветная. Перевернутые обозы, какой-то явно домашний скарб. Чем ближе к замку, тем хуже. Лентине хватило ума и хитрости спрятать повозку неподалеку, крепко привязав лошадь к прибрежным кустам, так, чтобы та могла дотянуться и до еды и до воды. Уговаривая себя шепотом, что это — на всякий случай, вдруг животина проголодается, что сама она отлучится ненадолго, что в замке просто настолько нерадивый хозяин, ну или все-таки больны чем. Потихоньку подобралась к распахнутым на всю ширь воротам и зажала себе рот, чтобы не закричать от ужаса и отвращения.

Реальность оказалась гораздо страшнее всяких выдумок. В загаженном замке хозяйничали, шипя друг на друга, огромные крылатые ящеры. Лентина тихо прокралась за ворота, вздрагивая при каждом шорохе, спряталась в караулке. На пороге темной комнаты валялся маленький башмак. Брошенный или потерянный, потому что тонкие шнурки перетерлись и порвались. Сердце ударилось о ребра бешено и замерло, хотя Лентина отчетливо помнила, что на Кире были короткие мягкие сапожки — совсем без шнурков. Но один только вид маленького башмака заставил сердце скакнуть. Надежда — последнее прибежище потерявших все, появилась ниоткуда и разгорелась ярким пламенем, заставляя надеяться на чудо, которое привело-таки ее сюда, разрушая холодную отрешенность, поселившуюся в голове со вчерашнего вечера. Девушка затаилась, забившись в уголок, призывая все ту же холодность на помощь своему разуму, который хотел действовать, схватить первый подвернувшийся под руку меч, сук, лопату, да что придется, выскочить из убежища и с громкими воплями разгромить к драконову папеньке всю эту берлогу.

Блестя в темноте глазами и благодаря Семерку за то, что она — истинная дочь терпеливых астрономов, замечая каждую мелочь, Лентина просидела достаточно, чтобы насчитать пять драконов — прекрасных и ужасных в своем великолепии.

Один дракон, как она подметила на следующий день, был женского пола, появляющейся то в сверкающем чешуей драконьем обличье, то спускаясь во всем великолепии безупречного нагого тела. Остальные, как она поняла, превращаться в людей не могли, и всегда оставались драконами. Лентина назубок помнила Великое Проклятие и обрадовалась, что драконов не семь. Она понятия не имела, почему так, но это ее пока не интересовало и позволяло надеяться, что еще есть малюсенький шанс на спасение. К полудню следующего дня у Лентины, которая не покидала своего убежища и не сомкнула слезящихся глаз, голова трещала от напряжения, желудок сводило от голода, а от жажды давно пересохло в горле, задавила обеими руками рвущийся крик возмущения и негодования. Вернувшиеся откуда-то драконы притащили на своих спинах четверых ребятишек, возрастом как ее мальчик.

Дракониха, которая оставалась в замке, спустилась, пуская чешуей солнечных зайчиков, пересчитала детей, покивала рогатой головой, что-то прошипела. Потом маленьких пленников увели, Лентина приметила направление и решила дождаться ночи и посмотреть, куда ящеры девают детей. Хотя правда пугала — а если там только куча детских косточек, что тогда?

Ночь нынче наступала медленно, светила не спешили за горизонт, растягивая удовольствие от заката. Воздух постепенно темнел и становился прохладнее.

Лентина ждала. Из своих наблюдений она уже знала, что драконы по очереди покидают замок — летят за детьми или за пищей, два раза: после полудня и после заката. Иногда улетают все, ну, или почти все — по крайней мере, в дворике никого не остается. Ждать в этот раз пришлось совсем недолго — ящеры улетели на ночную охоту гораздо раньше и теперь уже вернулись, принеся с собой еще трех ребятишек, которых тут же во дворе и осматривали, решая, куда их — в зал к остальным или они годны только в качестве ужина. Потом вышла эта, нагая — видимо снова никуда не летала, и велела вывести всех узников и рассортировать их по кланам. Сказала, что приказано добычу больше не таскать и ждать в замке. Детей вывели, самые маленькие молча плакали, глаза остекленели от беспредельного ужаса, все чумазые, исхудавшие. Сердце Лентины разрывалось от боли при виде этого зрелища. Она едва сдерживалась, чтобы не выскочить из своего убежища. Маленькие, такие маленькие, особенно по сравнению с этими чешуйчатыми чудовищами. Лентина думала, что детей там гораздо меньше — ну 10, ну двадцать максимум. Даже 20 детей она смогла бы без труда уместить на своей повозке и увезти отсюда в безопасное место.

Но столько… Детей набралось уже около семидесяти, из них почти половина были свободной крови — не принадлежали ни к одной касте. Но драконы не спешили отпускать свободных. Пересчитали, просмотрели на принадлежность к касте и загнали обратно, велев старшим набрать воды и еды из пустых кладовых. Дети покорно пошли, попарно взявшись за руки и потихоньку всхлипывая. Оказавшись перед самой дверью один из мальчишек, идущих позади, отбросил руку своего напарника и рванул из всех сил к выходу. С болью и радостью Лентина узнала своего мальчика. Теперь она хотя бы знала, что он жив, и что еще можно побороться.

Зеленый дракон, ближе всех раскрылатившийся возле выхода, ленивым движением когтистой лапы перекрыл выход и рыкнул на беглеца, отчего мальчик упал, оцарапав коленки, ударившись о камни. Глаза его и без того огромные на бледном, без единой кровинки, лице, стали еще больше, он попятился, не поднимаясь. Быстро-быстро перебирая руками и ногами, на четвереньках догнал последних входящих в залу, поднялся, немного придя в себя, и быстро юркнул за дверь. Она с потаенной гордостью подумала, что только ее мальчик, никогда не терпевший ограничения свободы — даже в крепко завязанных пеленках находивший лазейки, и в считанные секунды избавлявшийся от ненавистных спутывающих тряпок, мог попытаться проверить — а нельзя ли удрать отсюда. Боль, пронзившая все ее существо еще тогда, когда детей вывели, стала почти нестерпимой, когда дверь закрылась с противным скрипом, и тяжелый брус закрыл ее наглухо. Лентина попятилась назад, не спуская глаз с драконов, причем этот зеленый, преградивший ее мальчику путь к свободе, почему-то показался до боли знакомым. Жаркие астрономовские глаза полыхнули огнем, сузились, она пообещала себе, что зеленый когда-нибудь поплатится. Лентина решила пока выбраться из замка и постараться что-то придумать для освобождения маленьких пленников. Ноги безошибочно находили дорогу — ни одна песчинка не скрипнула под босыми ступнями, не хрустнула веточка. Так она пятилась до спасительных кустов. Подступило противное ощущение, что она здесь не одна. В кустах кто-то был и внимательно следил за подступами к замку. Лентине ничего не оставалось, как медленно развернуться, встать лицом рядом со спасительной тенью и негромко поинтересоваться, кто там сидит и почему, постаравшись напустить на себя самый что ни на есть грозный вид.

Растительность зашуршала, и из самой ее глубины послышался сердитый шепот:

— Иди сюда быстро! С ума сошла, что ты выстроилась на всеобщем обозрении!

Шагай сюда. Я не кусаюсь, в отличие от тех, что в замке.

Лентина, осторожно отводя шипастые ветки от своей и без того уже потрепанной одежды, пробралась вглубь зарослей и тихо ойкнула от неожиданности. Там пряталась девушка из ее клана, посверкивая в темноте глазищами, выдающими кровь, несмотря ни на какую маскировку.

— Селена меня зовут, не ойкай, сиди тихо. Ты зачем тут шастаешь? Любопытно стало? Скажешь, зачем здесь или мне первой? — говорила на мирском языке с едва заметным акцентом, чуткое ухо Лентины не преминуло заметить это.

Лентина, еще не пришедшая в себя от неожиданности, сердито буркнула, что пришла сюда за своим мальчиком. Тут уж пришла очередь Селены удивляться:

— Ха! И я за мальчиком. Сына они у меня украли, я хочу пробраться и умыкнуть его отсюда. Мы из Диких земель сбежали, а отсюда я его тем более вытащу.

Лентина с удивление разглядывала кровницу — уже много лет она не видела женщин своего клана. Потом спохватилась, увидав, как собеседница дрожит от едва скрываемого нетерпения, и рассказала, что она увидала во внутреннем дворике замка. Что детей там много и надо всех освободить. А в голове крутилось, что слишком уж невероятное совпадение. Вроде же не осталось нигде женщин ее клана, только если где-нибудь спрятались. Как она вот пряталась — замужем за другой кровью. Селена даже выглядела как-то иначе — смуглая, волосы словно выгорели.

Лишь глаза выдают. Лентина предложила пробраться к повозке, так предусмотрительно спрятанной, подкрепиться и пообщаться. Лошадка со своим грузом и поклажей никуда не делась, а так и бродила, жуя сочные стебли. Девушки расположились неподалеку от речки, Селена тут же полезла в воду, купаться.

Выбравшись из реки, отжала воду из волос, оделась:

— Там, где мы жили в последнее время, люди моются песком. А вода — это такая редкость, что за ведро воды таких, как мы с тобой, можно купить штук пять. Даже если учитывать, что нас с тобой, возможно, двое всего на весь Мир осталось, а то и на всю Зорию. Мой сын воду увидал впервые в жизни дней пять назад, когда мы границу Мира пересекли и набрели на речушку. Он целый день хлюпался. Да и я теперь, как только воду вижу, так сразу лезу купаться, умыться или напиться, хоть как-то прикоснуться.

Лентина достала съестное, поделилась с собеседницей и, внезапно вспомнив, усмехнулась и протянула узкую ладошку:

— Мы же с тобой толком не познакомились. Лентина меня зовут, из клана астрономов. Одна из оставшихся в живых. Меня не нашли тогда, при похищении, я замуж вышла за каменщика и меня по ошибке в их клан переписали. А мальчика моего, который там, — она мотнула головой в сторону замка, — Кир зовут. Мы ехали, ехали, уснули, просыпаюсь, а нет его, вот сюда за помощью отправилась. А тут такое творится, что… Тебя как, говоришь, зовут? — она с интересом разглядывала свою новую спутницу. Лентина ощутила прикосновение прохладной шершавой ладошки:

— Я — Селен