Игорь Семенов (2.) - Катавасия [СИ]

Катавасия [СИ] 1157K, 276 с.   (скачать) - Игорь Семенов (2.)


Семёнов Игорь
Катавасия




От автора

Дорогие читатели!

      Предлагаю на рассмотрение поклонников фэнтези свой первый роман. Первоначально задумываля мною он как небольшая по объёму повесть, но, как-то незаметно для меня самого, разросся в процессе написания до того, что вы сейчас держите перед собой. Считаю необходимым сделать небольшое предисловие.

      Почему "Катавасия" названа поэмой? Просто в тексте использовано очень болшое количество стихов и песен - от народных, до авторских, от авторов известных, до почти никому неведомых. Здесь и М.Волошин, и Г.Серебряков, и В. Егоров и многие-многие другие. Авторов некоторых строк я просто не знаю, каюсь. Кроме того, и собственно текст романа я старался максимально приблизить к эдакому большому стихотворению в прозе. Идеал оказался недостижимым, но кое-что, на мой взгляд, всё-таки получилось. Отсюда и большое количество так называемых лирических отступлений, размышлений вслух и тому подобного. Если они кому-то мешают, можно смело пропускать, на слежение за сюжетной линией это никак не повлияет.

      Вослед уже известным авторам - Нику Перумову и Станиславу Логинову должен сказать: мне тоже известно, когда впервые появились рифмованные песни, когда появлялись те или иные виды вооружения, когда впервые в нашей истории прозвучало понятие "казаки", где в реальности жили древние славяне, а где их никогда не было и многое, многое другое. Но при всём при том при создании книги я считал себя абсолютно свободным в этом отношении, выкрутившись из одобных анахронизмов простейшим способом. Во-первых: это всё-таки не история Земли, и даже не выдуманная мною её праистория (За исключением событий, описанных в прологе), это - параллельный мир, где и время и развитие человечества течет совершенно по другому. Тем более, что между мирами у меня происходит какой-никакой, а культурный обмен. По той же причине образы и распределение функций между богами и прочими мифическими созданиями не всегда соответствует общепринятым. Так, например, я позволил себе ввести берегинь-мужчин и некое "переселение душ" человеческих, в результате которого у меня берегини и появляются на свет. Тем паче, о берегинях современные сведения по славянской мифологии весьма скудны. Во-вторых: я устроил для себя неплохую лазейку в виде постоянно действующих ворот между мирами, откуда вместе с людьми могут проникать и идеи, и книги, и, конечно же, песни. Вообще в романе цитируется полностью или частично огромное множество песен и стихотворений: народных и написанных известными и не очень известными авторами, в том числе и вашим покорным слугой. Отчасти поэтому я и назвал свой роман поэмой. Но, кроме того, когда я писал, у меня постоянно возникало ощущение, что я пишу не прозу, а стихи. Надеюсь, что хотя бы иногда такое ощущение будет возникать и у вас.

      Несколько слов о "воинстве зла", так называемых ямурлаках. История их возникновения такова. Само по себе слово я самым наглым образом спёр то ли у Анджея Сапковского, то ли у Александра Бушкова. Признаюсь честно, но без раскаяния, уж больно понравилось. Правда, у них Ямурлак - относительно безобидное географическое понятие, рядовой топоним без привязки к нравственным характеристикам обитателей данной местности. Меня же привлекла схожесть слова с "волколаком". Известно, что волколак - это волк-оборотень, довольно-такизлобное существо, враждебное человеку. А так как в мифологии (и не только славян) обычный волк - довольно положительный герой (легенда о первом волке, укусившем за пятку самого Сатану мною не выдумана, а взята из серьёзной литературы), то напрашивался соответствующий вывод: волколак - это волк-отступник, переметнувшийся на сторону сил Зла. По аналогии с волколаком и обозвал бывших людей, людьми-оборотнями - ямурлаками. Первоначально хотел назвать по другому, но людолаки и человеколаки, на мой взгляд, звучали менее удобоваримо.

      Вообще же в романе я старался, как это ни парадоксально звучит для данного жанра, как можно меньше врать. То есть, описывая какое-то действие, обряд, первоначально пытался как можно больше узнать об этом, чтоб уж не совсем было стыдно перед историками. этнографами, археологами и просто мастерами своего дела. По той же причине, быть может даже совершенно излишне, старался не употреблять, особенно в написании диалогов, слов, заимствованных нами в других языках. Надеюсь, что при этом не перебрал с использованием слов устаревших и диалектных, забывая которые, мы, по моему мнению, изрядно огарбили себя и свою речь. Ведь красота - в многообразии мира, в том числе, и в языковом. Кроме сведений, признанных учеными, использовал я и книги, таковыми не считающиеся. Думаю, в сказочной фантастике это позволительно. Так, например, появилась цепочка слов: гусар - хузар - хазар - хозар - козар - козак - казак, что у меня значит одно и то же (не без влияния книги А. Бушкова "Россия, кторой не было"). Так заимствованы были мною понятия "пустенья" и "наката" из книги "Мир Тропы", так использовались тексты "Велесовой книги", многими учеными полагаемой подделкой под старину, и "Песен птицы Гамаюн" А.Асова. Героев своих я тоже почти не выдумывал, я просто брал тех, кого встречал когда-либо в своей жизни, и перебрасывал в созданный мною мир. Многим из тех, кто послужили прототипами, это известно, и они за это на меня не в претензии. Надеюсь, что и остальные, если книга попадет им в руки. тоже обижаться не будут. Исключение, пожалуй составят лишь те, кто явился духовными отцами героев отрицательных. Но тут уж я ничего поделать с собою не мог, поскольку выдумывать героя из головы оказался не способен. Изобилию же лиц и характеров я по большей части обязан службе в армии. Считаю, что с большим количеством лиц, характеров и судеб где-либо ещё познакомится невозможно. Как-никак, а я -создатель основного главного героя Вадима Двинцова, посему и отчество у Двинцова - Игоревич. Я далеко не всегда с ним согласен, но тут уж ничего не поделать, поскольку, появившись на свет, мои герои подчас живут и действуют независимо от меня. Мне же остается только фиксировать их мысли и поступки на бумаге и тихо ругаться или переживать.

      Желаю провести время за этой книгой с удовольствием.

      С уважением, Игорь Семёнов.


  КАТАВАСИЯ

      Катавасия - ирмосы (вступительные, оглавные стихи), которые поются обоими клиросами среди церкви, ими покрываются песни канона из утрени.В. Даль "Толковый словарь живого великорусского языка"

      Катавасия - многоголосье рассвета.И. Семёнов

      Посвящается моему деду - Семёнову Андрею Афанасьевичу, первому, кто познакомил меня с историей Руси, кто, читая по памяти стихотворения и баллады А. К. Толстого, Рылеева, Шевченко, Лермонтова, былины, знакомя меня с народными русскими и украинскими песнями, на всю дальнейшую жизнь привил любовь к родному языку, к родной истории. Размещение на Самиздате посвящая его столетию, которое буду отмечать 28 ноября 2010 года


     ПРОЛОГ

      Еле-еле заметно, между строгими елями вьется по земле лосиная стежка-тропинка, словно малым ручейком сбегает в овраг, и вот уже, набравшись сил, полозом упрямым поднимается все выше и выше в гору. Тропка - не зверь, ей-то невпример легче проскакивать под низкими ветками, корнями да выворотнями-валежинами, пробираться сквозь колючий шиповник. Чернолесье, словно Студеное море, что разлеглось далеко за полуночь, раскинулось вольно, и кажется забредшему зверю, что нет чаще ни конца, ни краю, что, проросши из малого семени, выстрелил лес стрелами вершин прямо в небесную твердь, и застряли они в своде, пробивши таки. И сердятся боги, и льют сверху, словно с заборола осажденного града на супостата, крутой кипяток. Да высоко больно, стынет вода в полете и падает на землю хорошо если теплой, чаще - холодной, а то и вовсе смерзается, укутывая гордую конду в искристый белый пух.

      Самого-то неба снизу и не увидеть, только свет пропускают ветви, да и то потому, что нужен он малым деткам лесным - сеянцам-подросткам, что, вытянувшись в свое время, окондовевши, встанут на смену своим родителям.

      Где-то в этом лесу скакали зайцы, мышковали лисы, рыскали лесные витязи - волки, жировал на малиннике медведь, ломили сквозь кусты вдоль болотин, густо посыпанных клюквой-жаровикой, кабаны-секачи, чутко сторожа свиней да непоседливых, порскающих в разные стороны поросят и подсвинков. Где-то в этом лесу, сыто жмурясь и мурлыча, лежит, умывается боровой красавец - черный лев и, рядом почти, не страшась сытого зверя, ходит благородный лось. Где-то в этом лесу воздух полон птичьих голосов, на разный лад вплетающих свои песни в вечное созвучие мира. Где-то рядом, но не здесь... Тишина стоит на горе-хребтине.

      Что это? Не по обычаю, не по уставу: стеной встали по всему хребту дубы-переростки. Да и дубов таких сроду не сыщешь: высоты сосновой иль кедровой, стволы - каждый и сорока человекам не обхватить! Стоят сплошняком, сплелись корнями да ветками, бочины друг дружке сминая так, что и мху меж ними жизни нет. И не пройти меж ними, не пролететь, да что там - и проползти-то не выйдет!

* * *

      Удивляя деревья, учуявшие давно забытый людской запах, по тропинке к дубовой заставе поднимаются двое. Парубок весен четырнадцати придерживает за пояс, подставив плечо под руку старика, похожего на высохшую сосну: прямого, тонкого, ростом выше парня на голову, с темным как древесная кора и таким же морщинистым лицом, обрамленным седыми волосами с бородой, достигавшими пояса. Только по-молодому светятся двумя кусочками летнего неба одинаковые с парнем глаза. Оба одеты похоже: крашеные луком конопялнные порты и белые крапивные рубахи до колена с вышитыми затейливо воротом, рукавами и подолом. На обоих крепкие сапоги турьей кожи с высокими вытяжными холявами. Юноша остановился, старик подошел к дубам на вытянутую руку, задрал голову, вытянув далеко жилистую шею, и крикнул пронзительно соколом-рарогом. И горы, столпившиеся внизу, поросшие остроголовым черно-зеленым лесом, отозвались многоголосо. Это эхо древлего Чернолесья. Эта чуткая земля - сердце Славии, страж ее души.

      Откликнувшись на зов, молча, без треска и шелеста, расступились под рукой старика могучие дубы, и открылось за ними чистое тихое озеро. Тишина. Звонкая, прозрачная тишина. Не плеснет хвостом по поверху рыба, пуская вержу, ни волны, ни рябинки на спокойной глади озера. Пахнет могучей силой, свежестью и вечностью.

* * *

      Сначала Жданко увидел Ее в воде, в которой отражалась Она во весь свой рост и во всю мощь. Парень поднял взгляд выше: в середине озера, вся до пояса скрытая ледяными покрывалами, с мятежной, озабоченной головой, окруженная рассеянными, мучительными туманами и несказанно прекрасная. Такой Она и отражалась в тихом, вечном озере.

      Жданко, себя не помня, побежал к берегу, на бегу поймал Её взгляд - глаза в глаза! И, словно зеленовато-голубое пламя в снегах, вспыхнуло доверху небо.

      Вот Она - Зоряница - чистая душа Славии!...

* * *

      - ... Ну, вот и оклемался, слава Роду, - услышал Жданко над собой успокаивающий голос Ведимира, - ты сядь, да глаза-то открой, будет жмуриться-то! На-ка, водицы испей. Водичка добрая, святая водичка, я ее со Светлояр-озера набрал.

      Парень открыл глаза, сел, огляделся, обнаружив себя наверху, в проходе меж расступившихся дубов-сторожей. "И как только дед меня смог протащить в гору столько?" Все, что помнил: что успел добежать к самой воде Светлояра, что смотрел в глаза Зорянице, а затем все вдруг вспыхнуло лазурным пламенем. Лица Ее Жданко вспомнить не мог, осталась только память о чем-то невыносимо прекрасном, добром и грозном и, пожалуй, печальном. Голова все еще кружилась.

      Пересилив слабость и страх нового беспамятства, Жданко глянул на озеро. Там никого не было видно, только тихо светилась гладкая, словно бы застывшая поверхность Светлояра, убаюканного ласково склонившимися над ним ивами. Да вода у берегов потемнела, наливаясь суровым стальным отливом, хотя на небе по-прежнему не было ни единого облачка.

      Парубок взял у Ведимира берестяную баклажку, жадно припал губами, удивляясь про себя, как сильно вдруг пересохло в горле, сделал первый глоток и... разочарованно оглянулся на старика:

      - Дед, ты почто всего глоток набрал?

      - Сколь надо было - столь и взято было, сколь сдюжимо - столь и дадено, - кустистые, густые брови Ведимира сошлись на переносице, искривленной незапамятной давности шрамом, - А боле, Жданко, человеку Светлояровой воды не вынести, разве что в вирий враз, к богам пировать. Так то тебе рано, да и не затем вел тебя сюда, чтобы Моряне подарки делать.

      Старик поднялся с колен, опираясь на резной дубовый посох, оправил обереги на шее, отряхнул от приставшей сухой листвы колени.

      - Пойдем, Ждан, полдела сделали, пора и завершить, что затеяно.

      - Да ты мне до сей поры толком и не сказал, для чего пошли, что делать будем. Иду как слепой в потемках - не разумея ничего, вот только писаной торбы на шею не хватает, - шагая за Ведимиром на еще нетвердых ногах, бормотал Жданко.

* * *

      Они вернулись к концу лосиной ("Лосиной ли?" - пронеслась у Ждана думка) тропки, присели на валежину. Поймав выжидающий вопросительный взгляд парубка, Ведимир усмехнулся:

      - Ну, слушай, паря, смекай, что к чему. Смотреть мало - видеть надо, а се - с годами приходит, да и то - не ко всякому. Иным мир наш становится, беда по земле ползет. Навь пробуждается, злое людям во сне нашептывает, на кривду толкает. Правду люди забывать стали, не Явью живя, Яши-Змея дети со внуками из пекла наружу лезут, уж не рабов себе сыскали - волею своею на службу им идут. Вий Змиуланыч, Баба-Яга Виевна, змея Пераскея да Кащей Трипетович по земле гуляют. Ветры сорок дней по земле выли, раскололось Яйцо железное. Явлен из Яйца того Черный Ворон. Стал он над землею пролётывать, да крылом ее задевать. Где перышко Ворон выронит - встают там горы огненные, а пламя то - из самого пекла. Где Ворон землю задел крылом - там земля на ущелья потрескалась, там легли овраги глубокие, а коли где искупается Ворон тот - там ложатся болота зыбучие, смрадные, а из икры уж не рыба - упыри вылупляются. А за Вороном стаей черной с криком громким и жалобой горестной поднялись птицы, Навью рожденные: птица-лебедь Обида с печальным лицом, вослед ей Грифон и Могол - птицы злые, сильномогучие, а за ними - сладкоголосая птица Сирин, песни поет - одурманивает и манит услышавшего в царство смерти. Потемнело от тех птиц Солнце красное, воронье над лесами заграяло, закликали черные лебеди, а сычи да совы заухали. От тех песен стали люди братство свое забывать со зверем да птицей. Не только на охоте, еды ради убивши, прощенья не просят, но и забавы злой для стрелы да копья в зверя мечут, в пище нужды не имея. Язык общий забыли, старики только толком и помнят, как со зверем любым перемолвиться, а молодые: кто - через пень-колоду, а больше - так и вовсе никак. Да и сами в зверя перекидываться разучились, а кто может еще, так того бояться начинают, а в иных племенах - так и убить норовят. Да и из умеющих не всякий в зверином обличье себя помнит, иль, что ещё хуже - перекинувшись, назад в облик человеческий вернуться не может.

      Помню много я, сколь весен встретил, помню тех, кто Ведал по-настоящему. Нет ноне таких, да и из таких, как я - полузнаек, и то, я, наверное, из последних по земле хожу. Народ вот ведуном кличет, Настоящих-то не зная, не помня, а куда мне... Что знаю, то тебе хотел передать, обучить, наставить... Не вышло: открылось мне, что иной путь у тебя. Последнее испытание ты вынес и жив остался, значит - чист еще душой, слаб только. Воды ты Светлояровой со слезами Зоряницы испил - отныне в крови твоей струйка малая светлая побежала, ее и детям своим по капле передашь, и внукам, и правнукам. По-малу, да сохраним силу души славов, в крови людской упрячем до Времени. В ком загинет она, а в ком и останется. Зоряницы-то люди долго не увидят. И из Светлояра уж не пить никому. Закроем мы место святое и от зверя, и от человека, а, пуще того, от Нави заговором нерушимым. Придет Время - соберутся все капельки уцелевшие в одном. И, коли достанет сил у него из мира своего в иной перейти-перебраться, да Кривду сразить, то придет он, кровью своей отопрет запоры, выпустит на волю Зоряницу. Не я ее здесь запираю, сохраняю лишь, а выйти-то она давно уж не может, Навью плененная. Только Светлояр и берёг душу нашу, да и то поддаваться начал. Но отныне злу ходу к Светлояровым берегам не будет. Ну, а коли сбудется когда-нибудь то, что сказано мной, так тогда и возродиться земле Славенской краше прежнего.

      Жданко слушал, затаив дыхание, веря и не веря старику. Верить до конца не хотелось, но приходилось. Ведимир - слав, а слав лжи не скажет даже под страхом смерти. Но, может быть, старик ошибается, и не все так плохо, а, может, и вовсе все не так. Может, заговариваться стал ведун, разум терять на склоне жизни. Но из ума выживают лишь те, кто и прежде недалек был, да и то - годам к семистам. А Ведимир за спиной не больше шести сотен оставил. Хотя, кто его знает, разное о нем в племени говорили... Так ведь и про ветры, что сорок дён дули-веяли, отец рассказывал (Ростислав, отец Ждана, тогда сам еще только девятую весну разменял). И про упырей раньше слыхом не слыхали, осени три назад только впервые сталкиваться стали охотники с этой нечистью. Да и из Жданковых ровесников на десятой весне, как принимали в охотники, семеро не смогли в зверя перекинуться, а трое из сумевших так зверьми и остались: двое - волками, а один - медведем. Вьюн, приятель Жданков, и вовсе в волчьей шкуре память потерял, огня испугался, взвыл дико, оскалился, шерсть - дыбом, словам не внемля, на людей рычал злобно, затем махнул через городьбу и ушел в лес. Где-то он теперь, жив ли, приняли ли хоть в волчье племя родства не помнящего? Волки, они ведь тоже родом крепки. Страшнее нет ни зверю, ни человеку память о корнях своих потерять. А в иных деревнях и хуже, говорят: матерые охотники перекинуться не могут, или, перекинувшись, так навек зверем и остаются. Да что там далеко ходить, и сам Жданко на всеобщем языке объясниться с пятое на сороковое мог, да и то не с каждым зверем, не со всяким деревом, а травяной речи - так и вообще почти не разумел. Что уж там...

      Ведимир говорил непривычно, не как обычно - плавно, не спеша; речь его рвалась глухими раскатами грома, неслась, ломилась в голову ошалевшим весенним лосем, не разбирая дорог, оставляя глубокие, неизгладимые следы в памяти, пробиваясь до самых глубин ее, до того, что впитывалось еще в материнской утробе, до того, что в первые дни жизни было всосано с молоком.

      - А тебе, Жданко, ни счастья, ни славы обещать не могу, ни покоя, ни сытости, ни жизни долгой. Да и у всех уж она нынче короче станет, чем дальше, тем меньше срок жизни людской будет. Время настанет - и сотня весен - сроком немыслимым казаться будет человеку.

      Завтра с рассветом мир наш надвое поделится. В одной половинке - боги светлые да черные останутся, с ними - людская часть крохотная - те, кому вечный бой меж собой вести да ждать. Те это, кто волей своей сторону Кривды иль Правды взял, кто колебаний не знает, за свое стоя твердо. А в другой половинке люди о чудном только в сказках вспоминать станут, боги - и те их навещать недолго уж смогут, до поры лишь, пока миры эти вконец стеной неодолимой, невидимой не отгородятся, ворота до Времени зарастив. Разве что домовые, роту свою блюдя, при людях тех останутся. Да покойной жизни и в этом мире не знать никому. Песни черные Сириновы в кровь людскую проникли уже, Кривда с народами вместе множиться будет, а те, ни Рода, ни родства не помня, братства своего не ведая, биться друг с другом будут смертным боем, делить неделимое, обиды множа. Тяжкая доля твоя - с ними, память теряющими, к безверию и безбожью идущими, с ними такими тебе идти дале. Там род свой продолжать, честь храня свято, там потомкам твоим чрез колоды долгие зим память нести о святости братства, о тщете зла, о вере, надежде и любви истинных, ибо многое иное именами теми звать станут и именем тем недоброе творить, раз за разом от прожитого отрекаясь без разбора: что от злого, что от доброго. Только говоря: "В прошедшем - плохое лишь и не было ничего опричь", доброе отринут да грязью измажут, злое же, не заметив даже, за собой в грядущее протащат, да еще и за новое, за наилучшее выдавать станут.

      Горько, страшно звучали слова Ведимира. И горечь слов тех заставляла верить, нет, даже не верить - знать наперед - страшную судьбу мира.

      - А как вырастет в ком, малыми каплями сбежавшись от пращуров, капля Светлояровой крови, как наберет она настоящую силу в том человеке, память истинную в нем пробудив, так, коли выдержит он, не сойдя с ума, поток страшной правды, так на миг откроются врата невидимые, приняв человека того в мир иной, яростный, чудеса и Богов сохранивший в вечной битве добра и зла, кинув того человека нещадно на весы этой битвы, растерявшегося, в своем-то мире места и покоя себе не знавшего. И тут вновь выбирать ему, за чью победу в бой идти, ибо, Правды и добра желая даже, ошибиться может, за Кривду встав, Правдой её почтя. И стать ему последним воем последнего времени разделенных миров. И не будет ему легкой победы, ибо даже за Явь и Правду встав, проиграть может, дрогнув единожды. А коли сбудутся чаяния мои, коль переможет в страшной брани Правда Кривду, так в тот день перемоги сгинет навеки стена-граница, и вновь два мира в единое сольются. И объявятся тогда светлые Боги людям, вновь обретшим свою душу, отыскавшим путь к Зорянице. Но и по-иному стать может. И сгинет тогда в вечном плену соборная душа людская, всеми забытая; и, рознью человечьей начавшись, слившись на единый черный миг, взорвутся оба мира на части, и частицы эти, разлетаясь все дальше друг от друга, рваться будут все мельче и мельче, до бесконечности, одиноко летя в пустоту, погибая в безвременье.

      Так ли всё оно будет? Не знаю. Верю только, не могу не верить, что сгинет тьма в душах людских!

      Старик поднялся, медленно провел рукой по дубовому стволу:

      - Ты, Жданко, только дождись, как я заговор наложу. Я тут и отойду сразу. Тело огню предашь, душу выпустишь. Огонь - свет, а свет - свят! С пламенем душе тело покидать легче, веселее, чище. Стражем встанет здесь душа моя до срока кон-границу беречь да правнука твоего дожидаться. Он-то ведь, добрый да смелый, невежою да невеждою придет, словно бы дитя малое, вот и буду его учить. Ты и то вскоре многое забудешь: негоже в новом мире сокровенное ведать человеку, а ну как в Кривду пойдет, тогда, многое ведая, многое злое содеять сможет. Так пусть уж спрячется знание до поры. Всего не скрыть, отзвуки да отголоски останутся, да уменье малое, год от года слабея да то, что сызнова умом пытливым постигнут. Да еще искоркой малой свет в сердцах многих останется, души согревая, каплям Светлояровым в крови людской замерзать не давая, сберегая их. Жаль только, что и от Кривды останется немало и гадить оно будет ежеместно, души смущать да путать, да так, что и того, кто доброе малое что ведать будет, люди бояться станут. Вот так, Ждан, не ты один, а мир весь таким обернется.

      Ждану стало страшно: "Как невеждой жить стану, ни птицы, ни зверя речей не разумея, как это - Богов не слышать, не видеть даже, как с травой, с деревом не перемолвиться? Жить, словно камню безъязыкому, лежачему аль бродячему (есть и такие, неприкаянные, неиспомещенные). Да и то, старики рассказывали, что камни такими не от века были, а в наказанье стали: прогневали за что-то богов, не исполнив предназначенное. Давно ли и как точно там с камнями было, то уж и не помнится никем. Так и будем, словно камни, только что - ногатые да рукатые, и помнить иного не станем. Страшно..."

      Ведимир продолжал:

      - А теперь сказано мною все, что знать ты должен, а мне и за дело пора. Отойди в сторонку, живи и помни: Род свой продолжь крепким, жили чтоб лишь по чести да по совести. Помни!

* * *

      Они обнялись на прощанье. Молча, ведь все уже было сказано. Жданко по тропинке спустился к лесу шагов на двадцать и встал, прислонившись спиной к сосновой сушине.

      Ведимир остановился в воротах, означенных дубами, спиной - к парубку, лицом - к водам Светлояра, воздел высоко руки, сжимая в обеих посох, и заговорил нежданно громко, звонко. Слова его, казалось, по всей земле, по всему белому свету вторило, запинаясь от страшного понимания происходящего, эхо:

      Встану, поворотясь

      К миру задом, к свету передом,

      Из двери - в двери,

      Из ворот - в ворота,

      Утренними тропами,

      Огненными стопами,

      Во свято место,

      На бел-горюч камень.

      Оглянусь на все четыре стороны:

      На семь морей, на три океана,

      На семьдесят семь племен,

      На тридцать три царства,

      На весь белый свет.

      Прилети, Гамаюн, птица вещая,

      Через море раздольное, чрез горы высокие,

      Через темный лес, чрез чисто поле!

      Ты воспой, Гамаюн, птица вещая,

      На белой заре, на крутой горе,

      На ракитовом кусточке,

      На калиновом пруточке...

      Старик стоял, окутанный искристым, чуть красноватым сиянием. Зашумели, приклонились сторожевые дубы, взволновалась кругом трава. Неведомая сила вжала парня спиной в шершавый ствол. Воздух сгустился, дышать стало невыносимо тяжело.

      Ведимир продолжал все тверже и громче, рокотал над всею землею весенним громом:

      С четырех сторон,

      С четырех ветров,

      Дохни, Дух,

      Укрепи запор,

      Разорви мир.

      Не пламя шуршит,

      Не ветер гудит -

      Мир гудит,

      Плоть его дрожит,

      Белый свет надвое разрывается,

      Зоряница-душа от злого глаза укрывается

      За высокие горы,

      За Черный лес,

      За бел-горюч Алатырь камень.

      Укрывается-охраняется,

      Светлояром умывается.

      Через воду святую-светлую

      Во крови людской собирается -

      по малой кровинке-капельке,

      Ростит души чистые, светлые.

      Плотью, костью кровь одевается,

      Жилой плоть зашивается,

      Силой плоть собирается,

      Кровь на зов святой отзывается -

      Что утеряно - обретается.

      Встань, Земля, во урочный час,

      Оживи, соберись, срастись,

      На святую рать поднимись,

      Рать последнюю, многотрудную!

      Капля - к целому стремись,

      Царство - к царству, племя - к племени!

      Собирать-сковать крепко-накрепко,

      Туго-натуго, до скончанья дней!

      Будьте те слова мои крепки -

      Сольче соли, жгуче пламени,

      Вековечны да твердокаменны.

      Слова замкну, а ключом - кровь станет!

      Земля глубоко вздохнула, застонала тяжко, прогремел гром, Ведимир на миг исчез в столбе яркого света, и показалось Жданку, что увидел он, как из потаенного хранилища, что за кадыком на ведуновой шее, выпорхнула душа старика и, обратившись ясным соколом-рарогом, устремилась ввысь в потоках ослепительного света, связанная еще с телом тонкой, ворозистой паутинкой-нитью. А вот и пропало виденье, все враз стихло.

      В тот же миг исчезла хребтина, поросшая дубовой заставой, хранившей покой Зоряницы и святого Светлояр-озера. Перед глазами юноши стоял такой же, как и за спиной, ельник, и так же, как и позади Ждана, продолжала убегать вдаль звериная стежка, поперек которой на спине лежало долгое, спокойное тело Ведимира со сложенными за головой руками. Словно старик прилег отдохнуть, засмотрелся на вечернее ясное небо, да так и уснул. По щеке его уже деловито бежал муравей, хозяйственно волоча за собой хвоинку.

* * *

      Ждан набрал сушняка, устроил краду-тризну, уложив сверху неожиданно легкое тело Ведимира, обложил венками из лапника, перевитого берестой, посмотрел последний раз в лицо старика и, больше уже не глядя на него, торопливо застучал кремнем, выбивая огонь...

* * *

      Костер горел до самого рассвета. Затем Жданко сгреб пепел ближе, накрыл сверху камнем-столпом, навтыкал вокруг веточек, образуя ограду. Земля лесная - добрая, веточки приживутся, и, глядишь, через весну-две встанут вокруг столпа зеленым живым вором-оградою.

      Передохнув, Ждан, набрав ягод, папоротника-орляка да сочного хвоща, справил по Ведимиру страву-поминки. Оставаться дальше было незачем.

      По знакомой тропинке Жданко не спеша отправился вспять. Туда, где жили люди, его, Ждана, племя, пока ещё говорящее на одном езыке, пока почти единое. Мир разделился, боги ушли, Кривда проникала в души, но жизнь продолжалась, несмотря ни на что. И надо было жить, надо было продолжать род людской, чтобы, пройдя через многие и многие враны и колоды зим и весен, люди вновь смогли познать счастье общения со всем миром, познать святую Истину, вновь обрести свою соборную Душу.

      Чернолесье - лес с перобладанием елей. Краснолесье - с преобладанием сосен.

      Забороло (забрало) - крепостная стена

      Холявы - голенища сапог

      Вержа - концентрические круги на воде

      Рота - клятва в верности.

      Колода - 10000 лет.

      Вор - забор, ограда.


      Для текста заговора использовано стихотворение М.Волошина ( с небольшими изменениями)


  Часть первая. ИСХОД

Глава 1


      "Шестерка" бодро пылила по бетонке, состоянием своим наводившей на мысли о том, что археологи грядущего вряд ли что-либо от неё смогут обнаружить. Борисов (очередной клиент фирмы) полностью сосредоточился на объезде бесчисленных выбоин и потому к дорожному трёпу расположен не был. До Курицына было еще минут сорок езды, а то и больше, посему проблемы завода и перипетии склоки между крупными акционерами могли быть с чистой совестью запиханы Вадимом куда подальше. Тем более, что думать Двинцову хотелось о чем угодно, но только не о правовых казусах периода нарождающегося капитализма, порожденных отфонарёвой (для непосвящённого) "прихватизацией" промышленных предприятий. Дорога - это, пожалуй, было самое приятное в еженедельных поездках на завод. Можно было забыть обо всем, расслабиться, повитать в облаках. Можно, например, представить, что под деревьями, растущими по обеим сторонам дороги, ещё не ступала нога человека, и что вовсе это не жалкие клочки былого лесного величия Среднего Урала, а вовсе наоборот - первозданная, кондовая, бескрайняя мощь, набитая до отказа травами, птицей и зверем, из которых в реальности "иных уж нет, а те - далече" (Далече, в смысле, только по зоопаркам и остались). Хотя развал нашей могучей и вонючей (в смысле экологическом) промышленности, если покопаться, принес и приятное. Аборигены верно подметили: "Как Первоуральский "Хромпик" встал", так в Чусовой снова рыба завелась". Кажется, именно за такие мысли и кличут "экофашистами". Ну, и хрен с ними, экофашист, так экофашист, встречал и покруче народец, таких, что мечтали вообще все заводы и всю машинерию поднять на воздух к этакой матери с этикеткой "Восстановлению не подлежит". Осуществись когда-нибудь эти бредовые планы, Вадим, пожалуй, сильно и не переживал бы за заводы, автомобили и подобное им. Вопрос был только в том, что, в случае воплощения подобного акта в жизнь, вся пакость, участвующая в технологических цепочках, была бы разбросана опять-таки по нашей и без того изгаженной земле, гораздо сильнее продолжая гробить все живое в округе еще долгие-долгие годы.

      Дорога петляла по лесу в разные стороны: вправо-влево, вверх-вниз, напоминая трассу авторалли из компьютерной игрушки. Солнце лениво поднималось выше, уже выглядывая из-за верхушек деревьев. Сосен становилось все меньше, их потихоньку сменяли ели - верный признак того, что уже пересекли границу и въехали в Европу. Раньше, пока не увидел разницы, считал деление условным, надуманным учеными мужами для вящей важности. Оказалось - граница между частями света существует в реальности, вот она - зримая ясно, протянувшаяся нейтральной полосой смешанной природы на несколько километров.

      Туман уже почти осел, стелился лишь в придорожных канавах, да немного на низинных участках дороги грязными, густыми, вялыми клочьями.

      Впереди, на обочине дороги стояла Жар-Птица. Вадим оторопело выпялился в ветровое стекло. Мимо проезжали машины, на скорости щедро окатывая Птицу потоками грязной дождевой воды, окрашивая, превращая Птицу в нечто бесформенное, серо-бурое, по цвету уже почти неотличимое от придорожной щебенки. Жар-Птица стояла неподвижно, вытянув в сторону дороги свой длинный сложенный, слипшийся от грязи хвост, острый взгляд ее застыл, обращенный в сторону леса. Грязная, буро-серая, взъерошенная, она уже больше смахивала на обычный придорожный камень, ну, разве что, несколько более, чем положено камням, причудливой формы. Оставались только глаза - живые, безнадежные.

      Вадиму хотелось заорать дико, бессвязно, потребовать от Борисова немедленной остановки машины. Не решился, сработало предохранителем крепко вбитый с годами конформизм, боязнь, что попросту сочтут за психа. К тому же и сам не до конца поверил в увиденное (а как хотелось верить!), у самого-то заскакали мерзкие мыслишки в духе мультяшной Домомучительницы: "Я сошел с ума, я сошел с ума!... Какая досада..." Знал твердо только одно: если не почудилось, если не съехала внезапно крыша, то это могла быть только Жар-Птица, так как ничего с ней схожего более не знал. А спутать сказочное, ни на что из существующего в этой реальности и в этом мире не похожее, создание с банальными фазанами, павлинами, индюками и прочая мог только человек, вконец урбанизированный, полная жертва цивилизации. Есть такая порода, в наше время доминирущий вид "Homo Urbanus" - те, у кого в лесу начинает дико болеть голова от избытка свежего воздуха, кто живую птицу видел только "по ящику", кто даже самым благодатным летом, оказавшись без консервов в лесу, будет умирать с голоду, боясь перепутать землянику с волчьей ягодой и сыроежку с мухомором.

      Пока Двинцов тупо пытался осмыслить увиденное, машина проехала, оставив Птицу далеко позади, и они продолжали катить по давно привычному пути "В Европу", а, ежели проще - из Екатеринбурга в Курицыно. Оставалось прежнее: сидеть, не рыпаться и молча думать.

     * * *

      Работать с "Глобусом" Двинцов начал ещё в девяносто пятом году. Всё началось с большой драки между акционерами среднего по размерам, но не по значимости заводика, расположенного в глухом уголке области, по причине своей живописности, прочно облюбованном туристами всех мастей: пешими, конными, водниками. Вокруг Курицыно - посёлка городского типа, где располагался завод по производству лазеров (или, после приватизации, АО "Луч") натыкано было около пяти турбаз, в основном, они тянулись вдоль берега Бойцовки - речки достаточно ещё полноводной, в меру загаженной сбросами Староуральского химкомбината, богатой порогами и перекатами, давшими название реке.

      Впрочем, аборигены гордо называли Курицыно городом и гордились тем, что в былые времена (когда на месте "Луча" дымил казённый, откупленный у Демидовых заводик, ливший пушки для нужд государыни Екатерины Великой) жили они столь хорошо, что даже не пустили к себе мятежных пугачёвцев, отогнав бунташную ватагу "графа Панина" дружными залпами мушкетов инвалидной команды и свежевыпеченных пушек, с которыми ловко управлялись мастера, их изготовившие (сами крепостные, но, по причине сносного обращения, слыхом не слыхавшие о классовой солидарности). На увещевания пугачёвцев, призывы открыть ворота и немедленно покориться "государю анператору Петру Фёдоровичу" с обещаниями всевозможных вольностей, включая землю и старообрядческий крест, отвечали курицынцы просто: "Мы и без того неплохо кормимся, а в вере нашей (были заводчане сплошь почти староверы) нас и так никто не теснит. А государыней мы довольны, и ваш царь - вовсе не царь, а шиш, и вор, и шартацкий масленник!". И действительно, тогдашний управляющий заводом - немец Виллим Карлович Мессер - был человеком от религиозных споров далёким, лютеранином числился только официально, сам же почитывал на досуге, по примеру императрицы, Дидро с Вольтером да прочих Мирабо. И потому старообрядцев при нём никто не угнетал, отправлять обряды по-своему не мешал. Больше того, порой Мессер окорачивал пыл местного православного священника отца Михаила, периодически (чаще - с большого похмелья, и не от религиозного рвения, а больше от обиды, что его собственных прихожан - раз-два, и обчёлся) пытавшегося предать анафеме земляков, упорно не желавших сменить обряды. Благо, горе-реформаторская паранойя времён Петра Первого, давно канула в лету, и староверов уже никто в срубах не жёг (и сами они уж самосожжениями не занимались). Кстати, при известии о Пугачёве оба курицынских пастыря - и отец Михаил, и Сильвестр Васильев - проявили искреннее единодушие, заклеймив "вора и душегубца Емельку Пугачёва" в своих проповедях перед паствой и призвав народ на борьбу с разбойниками. Сам Мессер, к чести его, при вести о приближении бунтовщиков из посёлка не убежал, а, припомнив бурную армейскую молодость, проведённую под знамёнами Миниха, возглавил и организовал оборону по всем правилам тогдашнего военного искусства. Пушки, конечно, пугачёвцам были крайне нужны. Но народу у самозванного "графа" было маловато как для успешного штурма, так и, тем более, для ведения осадных действий. Более, чем трём десяткам "свежевыпеченных" курицынских "единорогов", недвусмысленно глядящих на мятежников с поселковых стен, "граф" противопоставить ничего существенного не мог. А "пятой колонны", к коей бунтовщики уже изрядно привыкли, в Курицыно не сыскалось. Потому, пошумев под стенами, окружавшими в те времена посёлок, постреляв для острастки, пугачёвцы, не солоно хлебавши, отправились восвояси.

      Позднее заводик изрядно захирел, занимались литьём печных заслонок и прочей мелочи вплоть до начала Великой Отечественной, давшей заводу и посёлку новую жизнь. В конце сорок первого года в Курицино было эвакуировано какое-то ленинградское предприятие. После спешной реконструкции цехов и установки оборудования уже через два с половиной месяца на заводе был налажен выпуск знаменитых "тридцатьчетвёрок". Ленинградцы выправили и демографическую ситуацию в Курицыне, к тому времени довольно печальную.

      Дело в том, что Советскую власть курицынцы принимать за свою не желали весьма долго. Завод - заводом, а жили-то они по-прежнему укладом полудеревенским, хозяйством пробавлялись почти натуральным (во всяком случае, в отношении продуктов питания), и очень даже неплохо. В Курицыно, например, в бедняках числился уже тот хозяин, который имел меньше пяти коров и трёх лошадей. Прочей же живности, вроде свиней да коз, и вовсе в расчёт не брали. В посёлке была своя маслобойка, сыроварня (причём, в собственности "опчества"), сыр с маслом и прочие продукты к немалой для себя выгоде отвозили в Екатеринбург, туда же везли на продажу хариусов, в изобилии водившихся в Бойцовке и её притоках. Кроме домашних продуктов, окрестные леса в изобилии снабжали курицынцев лосятиной с косулятиной, грибами да ягодами. Хватало и для себя, и на продажу. Столыпинские реформы Курицино как-то не затронули, "Не Расея, чего попусту баловать!" Так что из "опчества" никто не вышел, продолжали хозяйствовать своеобразным колхозом.

      Во время гражданской войны курицынцы, поначалу соблюдающие вооружённый нейтралитет, были изрядно разобижены продотрядовцами, гребущими всё подряд, да к тому же, по "расейским" меркам, всех поголовно курицынцев зачислившими в кулаки.

      Ладно бы только записали! Прижимистого уральского мужика хоть горшком назови, лишь бы без практических последствий. А тут: понаехали пришлые, по дворам шарят, глаза завидущие... Сунулись было искать по посёлку местный комбед, такового не обнаружили, чему сильно огорчились. Командир отряда, согнавши народ на митинг, объявил сдуру, что всех курицынцев по причине их безобразной зажиточности следует искоренить напрочь, поскольку в новой жизни таким места нет.

      Ну, и не стерпели мужики такого изгалятельства. Благо, бывших фронтовиков средь них имелось немало, больше половины с фронта вернулась с "Георгиями", двое даже успели заслужить полный бант, а один - Николай Каурин, на "действительную" призванный ещё до войны - так даже из "мослов" в поручики выбился. Каурин, собственно говоря, на родину вернулся ненадолго, отдыхая после очередного ранения. Да так и застрял по причине всем известных событий, в державе произошедших. Известие о Брестском мире выслушал скрипя зубами и после того даже капли уважения к новой власти не имел. Пил беспробудно после этого целых две недели, затем отошёл, отпарился в баньке и сел думать, как жить дальше и что теперь делать.

      Был Каурин человеком вспыльчивым, но воевать умел хорошо: на турецком фронте командовал ротой разведчиков-пластунов и аккуратно, без шума и пыли вырезать передовые охранения противника выучился прекрасно. Жениться до призыва на службу Николай не успел, жил с родителями. Когда продотрядовцы повели со двора скотину, оставив хозяевам единственную (из восьми) корову, Николай, стиснув зубы, промолчал, разумно решив, что лезть с голыми руками на штыки попросту бессмысленно, а вопить и ругаться - тем паче. Боле того: он даже сдержал старшего брата, что кинулся было к вилам. Выжидать своего времени война Николая выучила хорошо. Стерпел и то, что обозвали его золотопогонной сволочью (споротые было в феврале погоны Каурин, возвращаясь на Урал, вновь пришил, уж слишком дорого они ему достались, и "клюкву", полученную где-то за неделю до убийства Распутина, на эфес сабли снова старательно укрепил). На требование очкастого и чахоточного командира продотряда (судя по форменной тужурке, из телеграфистов) снять погоны резонно ответил, что погоны эти заслужил собственной кровью, пролитой там, где, случись телеграфисту оказаться, последний бы непременно в момент обделался. Чахоточный схватился было за револьвер, но удержали свои же (благо, и средь них фронтовики нашлись, народ понимающий): нечего, мол, с контуженным связываться. Тот кургузую свою пушку в кобуру спрятал, сквозь зубы пообещав Каурину комфортное место на свалке истории чуть позднее. К вечеру курицынцы уже готовы были устроить продотрядовцам немедленную расправу, наиболее активные пришли за советом и руководством к Каурину. Но Николай решительные и немедленные действия мужикам запретил, резонно рассудив, что курицынцам такое всенепременно выйдет боком.

      Ночевать в посёлке продотрядовцы побоялись и, рассчитывая к полуночи достичь Староуральска, вскоре после полудня отбыли. Составили обоз из пяти своих и трёх курицынских подвод, сгуртовали реквизированный скот и двинулись в путь. С последней подводы предупреждающе-зловеще подмигивал чёрным зрачком дульного среза обшарпанный "Льюис".

      Спустя четверть часа (благо, несложный план действий был выработан ещё в обед) вслед пошла погоня. Разделились. Одни, следуя параллельно дороге лесом, обогнали продотрядовский обоз, другие зашли с тыла и флангов. Оружия у мужиков было в достатке, стрелками все были тоже неплохими: и фронтовая выучка, да и откуда в охотничьих краях плохим стрелкам взяться? Был в наличии и "Максим", но, по здравому рассуждению, с собою пулемёт брать не стали, дабы в горячке боя не угробить собственную скотину, ради возвращения которой всё, в первую очередь, и затевалось.

      Исход боя был предопределён. Два десятка продорядчиков-горожан против тридцати хорошо вооружённых и прекрасно знающих местность курицынцев под командованием боевого офицера-разведчика серьёзного сопротивления оказать не могли и не успевали. Цели были разобраны заранее. Бойцов, сидевших за пулемётом, выбили в первую очередь, остальные своих товарищей пережили ненадолго, лишь некоторые успели сделать по одному ответному выстрелу. Лишь чахоточный телеграфист оказался достаточно шустрым, чтобы успеть юркнуть под телегу, откуда он начал пальбу из тупорылого "Бульдога", пуская пули в белый свет, как в копеечку. Патроны у него вскоре закончились, после чего горе-вояка был весьма невежливо извлечен из своего укрытия и надёжно связан. Потерь курицынцы не понесли, за исключением одного легкораненого, которому пуля навылет прошила мякоть плеча. После этого телеги развернули в противоположную сторону, дабы обнаружившие разгромленный продотряд решили, что всё случилось ещё на полпути к Курицино, трупы продотрядовцев сволокли в сторону и закопали. Наиболее ретивые да злые предлагали оставить чахоточного в лесу, предварительно раздев и привязав к дереву (пока комары не заедят). Каурин не разрешил. Во-первых, потому что опасался, что жертва будет кем-нибудь обнаружена ещё до того, как комары закончат своё дело, во-вторых, так как подобных "развлечений" Николай на дух не переносил и справедливо считал их несовместимыми с собственными понятиями об офицерской чести. Кончилось тем, что бедолагу-большевичка попросту прикололи штыком, затем закопали рядом с остальными. Вернулись в посёлок, где раздали всё реквизированное хозяевам.

      Дальше жить спокойно уже не получалось. "Опчество", собравшись поутру на сход, постановило: "Большаков с коммунистами - бить!" В отряд, командиром которого единодушно выбрали Каурина, записались практически все, способные держать в руках оружие. Николай, отобрав, в первую очередь, фронтовиков, дополнил отряд молодёжью и мужиками посмекалистее и посильнее, подчистил в посёлке все запасы оружия и боеприпасов (коих сыскалось немало), усадил всех на коней и приступил к активным партизанским действиям. В открытые бои старались не ввязываться, ограничивались налётами на продотряды и небольшие группки красноармейцев. Когда в здешние края пришли войска Колчака, Каурин собрался было отрядик свой (к тому времени увеличившийся до двух с половиною сотен) распускать по домам, а сам - податься на службу в армию, которую он считал кадровой. Не тут-то было! Во время прощальной пирушки пришло известие, что в Курицино нагрянули казачки, грабящие посёлок не хуже продотрядовцев, а то и почище, поскольку обосновались в посёлке, похоже, надолго, самогонку глушат по-чёрному, жрут в три горла и девок обижают. А тех мужиков, кто возмущаться пытался, упирая на заслуги кауринского отряда в деле борьбы с большевиками, попросту выпороли. Мужички того не стерпели, и казакам пришлось похуже чем продотрядовцам: некоторые, на которых бабы указали, как на особых злыдней, и мучились соответственно особо долго. И помешать тому Каурин уже не смог - свои бы тут же пристрелили. Война пошла по новой, только теперь с белыми. В таком виде кауринцы и встретили окончание военных действий на Урале. А поскольку в первоначальных своих подвигах засветиться не успели, то, соответственно, увенчаны были славой как геройские красные партизаны. Разговоров к тому времени на тему: принимать им Советскую власть или не принимать, уже быть не могло. Тем более, что продразвёрстку сменил продналог. Жители Курицино вернулись к прежним мирным занятиям, с настороженным восторгом прияли НЭП и, в общем-то, ничего не имели против колхозов, поскольку, по своему образу мышления, колхоза от имеющейся у них общины не отличали. Приехавшему в Курицыно уполномоченному из Свердловска заявили, что в колхоз записываются все поголовно. Тот вначале обрадовался, затем забеспокоился. Стал выяснять, что к чему и был огорошен свалившейся на него информацией. Во-первых, оказалось, что бедноты и неимущих в посёлке не имеется, наёмный труд никто тоже не использует (по причине многосемейности). А, во-вторых, занимаясь крестьянским хозяйством, некоторые, к тому же, являлись пролетариями, работая на заводе. Классифицировать по Марксу жителей Курицино уполномоченный не смог и потому распрощался в надежде во всём разобраться с помощью более компетентных и политически подкованных товарищей. Товарищи, наведя справки, схватились за головы: по всем признакам (кроме наёмного труда, напрочь отсутствующего) курицынцы являлись матерущими кулаками, включая тех, кто работал на заводе, поскольку их ближайшие родственники продолжали наживаться самым наглым образом. Да и в нескольких ближайших сёлах Курицино было охарактеризовано, как посёлок сплошь кулацкий, к тому же - староверский. Не спасала и слава красных партизан. Меры по ликвидации потенциального контрреволюционного гнезда были приняты немедленно. В результате девять десятых жителей посёлка отправились в ссылку на перевоспитание. Семья Николая Каурина не пострадала, поскольку глава семейства, отделившись от родителей, хозяйством не занимался вовсе, работал на заводе мастером литейного цеха, да запоем читал книжки. Большую чистку конца тридцатых годов Каурин со своим семейством пережил благополучно, поскольку в начальство не лез, ни в заводское, ни в партийное, довольствуясь, на правах красного партизанского командира, местами в президиумах по праздникам. А всё свободное время проводил в лесу на отцовской заимке, откуда и пропал в пятьдесят седьмом году бесследно.

      Потому потомство Николая Каурина к концу девяностых годов в Курицыно считалось старожилами. Демографическую ситуацию спасли эвакуированные ленинградцы, часть из которых так и осела на Урале. Завод после войны принялся за производство трансформаторов, сварочных аппаратов. При Хрущёве начали разрабатывать для нужд "оборонки" лазерные установки.

      Именно из-за обычных трансформаторов и "сварочников" завод и стал лакомым куском для многих предпринимателей. К несчастью для завода, при приватизации ему "сверху" определили быть акционерным обществом открытого типа. К началу первого этапа борьбы за власть наиболее крупные пакеты акций завода находились в руках нескольких небольших коммерческих предприятий и ряда предприимчивых граждан. Если точнее, то покупка пакетов была оформлена не на самих "активистов", а на их родственников и хороших знакомых.

     * * *

      Недели три назад Валера Каурин (внук знаменитого Николая Каурина и нынешний заместитель Борисова по кадрам и режиму) с наисерьезнейшим видом доказывал Вадиму реальность существования "ворот" в иные миры, приводил в пример птенца какого-то дурного птеродактиля, обнаруженного на одном из островков Арала и благополучно там же подохшего еще до момента своего обнаружения загулявшими рыбаками. "Ну, это ясно, подшофе ещё не то найти можно, - рассуждал Вадим, - но я-то трезв, а Валера - тот вообще с тех пор как года два назад зациклился на Кастанеде, спиртного в рот не берет. Хотя от Карлоса Кастанеды с его "Учением дона Хуана" крыша тоже съехать могёт, да ещё как, даже ихних кактусов жрать не надо, достаточно прочтения." Книговины эти Валера уже несколько месяцев настойчиво и регулярно навяливал Двинцову.

      Пришлось взять первый том, из любопытства с трудом и скрипом осилил чуть больше половины, книгу вернул, а Валере сбрехал, что других томов давать не надо, что, мол, сам вчерась возле УрГУ купил полный комплект. Покупать Кастаньеду ни полного, ни частичного, конечно же не собирался до морковкиного заговенья, но сказать правду не решился, расстраивать Каурина (а он бы искренне и надолго запереживал за Вадима, пребывающего во тьме невежества) не хотелось.

      Так что там еще Валера вещал про эти "ворота"? Да, что обязательнейшее условие для их появления (или открытия - как там правильней?) - это близость водоёма и лежащий туман. Валерий даже рассказывал, что такие "дверцы" нашёл где-то неподалеку от Курицыно, по дороге к своей заимке. (Есть у Каурина избенка в лесу, километрах в двадцати от поселка, там Валера и пропадает почти все свободное от работы и семьи время). Вадим тогда слушал Валерия хотя и внимательно, ритмично кивая головой, но не знал, как ему отнестись к услышанному. С одной стороны - во все эти "ворота" верить хотелось давно и со страшной силой. А с другой - знал в наиболее стойкой глубине рассудка, что "этого не может быть, потому что не может быть никогда, а если вдруг оказалось, что оно все-таки есть, смотри выше и делай выводы".

      И вот те: "Здравствуйте, я ваша тётя!". То есть, конечно, не тётя, а Жар-Птица! Стоит себе, зараза, на щебёнке, её всю грязью окатили до степени придорожного булыжника, а она и в ус, то есть - в клюв не дует. "Одно из двух - решал Вадим - либо я уже псих, либо эти чёртовы ворота в чёрт-знает-куда - самая что ни на есть суровая реальность. Ежели крыша элементарно поехала - это проще, хотя и чревато последствиями. А ежли..."

      Но Птица-то, леший её в бульон, стояла у дороги самая что ни на есть настоящая, во всей своей объективности, данной нам в ощущениях!

      На заводе почти сразу ломанулся в кабинет к Валере, но того на месте не оказалось - уехал по делам в Первоуральск. Работа шла своим нудным чередом, все как всегда: прочел пару жалоб от сокращаемых работников, познакомился с очередным исковым опусом прежнего Генерального, почесал языки с местными юристками (или юристихами?). Сходил в столовку, всякий раз приятно радующую ценами, объёмом порций и нетоксичностью предлагаемого ассортимента. После обеда заседали у Борисова, наполеонили "планов громадьё" по борьбе с акционерной оппозицией. Скука.

      Валерка подъехал к концу дня, поговорить толком не вышло, а рассказывать ему про Птицу что-то вообще расхотелось.

      Спросил только про "ворота", в ответ получил приглашение приехать к нему в "логово" на выходные, захватив с собой какого-то Дедкина, который, как сказал Валера, сам позвонит Вадиму на работу в пятницу и договорится о встрече на вокзале.

      В пятницу с утра был в суде. До рассмотрения иска, как всегда, так и не добрались. Судья Долгих, упорно оправдывая свою фамилию, старательно и с трудом поддерживая на лице мину офигенной усталости, в седьмой раз предложил сторонам выйти за дверь и договориться до мирового соглашения. Естественно, задверные переговоры, состоявшие из взаимных упреков, полных горькой жалости к себе, ничего не дали. Вернулись в кабинет. Долгих, выслушав рапорт о тщетности установления мира без его, Долгих, участия, огорченно сообщил, что время, отведенное сторонам на сегодня, истекло, что через пару минут он будет рассматривать другое дело и посему просит стороны прийти к нему через восемь месяцев. А раньше, мол, никак нельзя, все уже наперед расписано и занято иными гражданами, жаждущими обретения Великой Судебной Истины в первой (или кассационной) инстанции.

      Вадим вернулся в фирму. Ирина Грязнова - то ли секретарь, то ли референт, то ли исполнительный директор (должность её находилась в прямой зависимости от настроения директора - Андрея Нежина), сверкая глазками, как всегда, без пауз и переходов, вывалила информацию:

      - Тебе звонил Дедкин, просил не путать с Бабкиным и Репкиным, оставил телефон, позвони сразу, а то забудешь. А у тебя по Швыркову, как всегда, суд не состоялся, стороны не пришли, клиент помер, а ты в суд вообще не попал из-за землетрясения на Сортировке и набега динозавров на мирные трамваи!

      Вадим подтвердил, что все именно так и было, пояснив, что, как обычно, все это видел во сне и в данный момент спать продолжает, затем в воспитательных целях посадил Грязнову на шкаф, налил себе кофе и набрал номер Дедкина. Дедкин оказался заместителем директора одного из многочисленных охранных агентств, отозвался радостно, словно всю свою жизнь мечтал познакомиться с Двинцовым:

      - Да. Я. Завтра в восемь встречаемся у левого крыльца вокзала. Я - рыжий, лоб - лысый, усы, борода. Могу вызывать нехорошие ассоциации с вождем мирового пролетариата. Обязательно возьми с собой собаку. Лучше две.

      - Хорошо. Буду. С одним собаком. Второй слишком мал. Я - волосатый, темно-русый, борода, усы, - в том же стиле ответил Вадим.

      Настроение почему-то сразу улучшилось, даже вконец опостылевшая юриспруденция воспринималась легко, с чувством изрядной снисходительности. Положив трубку, рассказал Ирине внеочередную пару баек из нескончаемого цикла "Как я работал в милиции". Вообще, подобных историй, как правило, анекдотического характера, в памяти скопилось более чем достаточно даже для довольно толстой книженции в подобие Макбейновского "Полицейского участка номер восемьдесят семь", но в духе Аверченко.

      Настроение не снизилось даже с приходом парочки посетительниц, жаждущих халявной консультации (Родил недавно Нежин такой рекламный трюк с публикацией в газетах купонов на бесплатную консультацию, с расчетом, что из халявщиков половина пожелает подать иски и заключить платные договоры - не вышло, так как наш отечественный халявщик скорее повесится, чем заплатит). Желаемое "бесплатное" обе тётки, по причине хорошего настроения Двинцова, получили в полном объеме, к тому же обильно приправленное разнообразными остротами, и даже не заметили, бедолаги, что вышучивались, в первую очередь, они сами.

      Вадим даже остался после работы на традиционную пятничную пьянку, заключавшуюся в распитии двух бутылок "Мартини". Как обычно по пятницам, заявился "за женой" Димка Шпунько. Оправдывая внутрифирменную народную примету - "Шпунько пришёл - к пьянке", Ирина раскрутила Нежина на выпивку и лёгкую закусь, оперативно купленные в "Марии". Пили, хрустели фисташками, рассказывали анекдоты про "новых русских". Нежин травил юридические байки, доводя их своей бурной фантазией до полного и весёлого абсурда. Самое классное в Нежинских фантазиях было то, что слушать его опусы можно было часто. Об одном и том же он всякий раз рассказывал по-разному, круто меняя события, придумывая все более живописные эпизоды. От юридических баек Нежин напару с Двинцовым перешли к милицейским, затем - к армейским, из чего становилось ясно, что собирушка подходит к концу. Ирина с Лариской Шпунько выпросили под финиш у вахтеров магнитофон, устроили пятиминутные танцы, до пунцовой красноты - от макушки до пяток, смущая толстячка-курьера Олега эротическими улыбками. Стали расходиться. Большинство, кому было по пути, втиснулось в машину. Ирина требовала дать ей порулить, вызывая у Нежина тихую панику. Вадим молчал, мысленно уже находясь в лесу, в гостях у Каурина. В голове сами собою появлялись строки:

      Я вновь грущу по северным лесам,

      Пронизанным спокойным летним солнцем,

      По долговязым корабельным соснам

      И птичьим осторожным голосам.

      Там всё неброско. Всё - в полутонах,

      Исполненное тайного значенья...

      В то лето, не припомню и зачем я

      Туда уйду на медленных плотах.

      Наверное, за синей тишиной,

      Настоянной на травах и былинах,

      За горьковатым запахом калины,

      Заброшенной плашмя в реку луной...

      Сквозь северные русские леса,

      Сквозь дни и ночи поплыву неторопливо.

      И буду я тогда таким счастливым,

      В который раз поверив в чудеса...

      Homo Urbanus - человек городской

      Бойцы - пороги на реке.

      Шартацкий масленник (уральск. диалектн.) - грязный, неряшливый, опустившийся человек, ни к чему уже не пригодный.

      "Из мослов" - термин, бытовавший во время Первой Мировой войны, означающий офицеров, получивших звание в ходе боевых действий, без окончания специального учебного заведения (максимум - краткосрочные офицерские курсы для отличившихся рядовых и унтер-офицеров), вышедших из рядового состава.

      "Клюква" - обиходное название наградного темляка на сабле, означающего низшую, третью степень ордена Святой Анны.

      "Льюис" - станковый трёхлинейный (калибра 7,62 мм) пулемёт с дисковым магазином, бывший на вооружении в армиях Антанты.

      "Бульдог" - собирательное название короткоствольных револьверов, в царской России принятых на вооружение некоторых подразделений полиции, а также некоторое время разрешённый к приобретению гражданскими лицами.

      По всей вероятности, Каурину попалась на глаза статья "Тайна острова Барса-Кельмес", опубликованная в "Комсомолке" - ныне многим известная мистификация С.Лукьяненко.

      К сожалению, Вадим Двинцов не был знаком с творчеством Андрея Кивинова, подобный замысел удачно осуществившего.


Глава 2

      Наутро, прихватив рюкзак, гитару, а также Фому - дикую, но обаятельную помесь лайки и волка с замашками ньюфаундленда, Вадим отправился на вокзал. Фома всю дорогу, верный своим семилетним принципам, стоял, оперевшись передними лапами в заднее стекло трамвая и глядел в окно. По-иному путешествовать в общественном транспорте он не желал, а, в случае наличия рядом граждан, непонятно почему возмущенных его поведением, обаятельно им улыбался, чем, того не желая, приводил излишне нервных пассажиров в состояние молчаливого ужаса и страстного желания перебраться подальше. У людей нормальных, в первую очередь - детей, Фома (подпольная кличка - Крокодил, данная ему за манеру брести по воде с открытой пастью, притопив нижнюю челюсть) вызывал страстное желание его погладить, ничего против подобной фамильярности на грани амикошонства не имея.

      Дедкина опознал сразу. Описание совпадало с оригиналом: на ступеньках стоял высокий, стройный мужик лет сорока пяти, почему-то в костюме и при галстуке (вроде бы в лес собрался?), с высоким лбом, нагло въехавшим лысиной в волосы цвета сосновой смолы до самой макушки. Нехороших ассоциаций с вождем мирового пролетариата не вызывал. Лазурные глаза его светились неподдельным восторгом по отношению ко всему окружающему, что в наше время обычно встречается лишь у детей в возрасте до пяти лет. В момент встречи сей эмоциональный реликт на полном серьёзе вёл разговор с подвыпившим, изрядно потертым бомжем. Речь шла о высоких материях, смысле жизни всякого существа в целом и данного бомжа Васи - в частности.

      Последний стоял, подпирая спиной колонну, далеко отвесив челюсть, восторженными горящими глазами поедая Дедкина. Казалось: свистни Васе Дедкин, даже не обещая сделать "ловцом человеков", и двинется за Виктором новообращённый его апостол Вася и будет идти, идти, идти и слушать, и впитывать, и так до конца, до креста, до вечной разлуки, чтобы после идти дальше уже одному и говорить, рассказывать о встреченном когда-то человеке, создавая своё, маленькое евангелие. От таких мыслей попахивало кощунством, но, с другой стороны, Вадим ясно осознавал, что Дедкин и Христос, конечно же, величины весьма различные, а, потом, утверждают же восточные любомудры, что Учителем можно назвать каждого, встретившегося на пути. С этой точки зрения и бомж Вася являлся таким же Учителем для Дедкина.

      Фома сразу признал Дедкина "за своего", подойдя, ткнулся дерматиновым носом под руку, подбросив дедкинскую ладонь на свой лоб, как должное, получил порцию "чуха за ухом", удовлетворенно фыркнул и уселся рядом, брезгливо выбрав местечко, наименее заплёванное.

      Вася как-то сразу спустился с философских небес, угас, "высокий штиль" с него слинял, он пробормотал вялый комплимент псу и побрел продолжать нелегкую бомжевскую жизнь.

      Сказка для него кончилась. Двинцов, ранее неоднократно сталкиваясь с подобной братией, искренне считал их людьми, по большому счету, безобидными, просто по какому-то нелепому недоразумению, просчету в графике у высших сил, родившимися не в свое время. Дух бродяжничества сидел в немалой части человечества с той или иной степенью силы всегда, издревле толкая из родительского дома на путь бесконечных странствий без цели прибыли и наживы, движимых лишь одним только желанием узнать: а что же там - за лесом, за рекой, за морем, за горизонтом. И выходили на дорогу ватагами, ватажками и в одиночку бродяги перекати-поле, шли, безвестные для Истории, мужики-Васи, покоряя Урал, проникая в Сибирь, в Индию, в Америку и чёрт-ещё-знает-куда, дырявой своей обувкой и босыми пятками торя дорогу более расчётливым (а, значит - удачливым с точки зрения человечества) купцам, географам, послам, официально посланным дружинам и прочая, сами надолго нигде не задерживаясь, оставляя на своем пути поставленные острожки, зимовья и просто навесы с запасом дровец и соли для тех, кто придёт следом.

      Экспансия Руси и экспансионизм Европы - явления, в первую очередь, различные по своему духу, по отношению к местному населению, к "открываемым" землям (Хотя, хоть убей, не мог Двинцов согласиться с названием "Эпоха великих географических открытий"). Открывать можно места безлюдные, навроде Антарктики, а как можно назвать открытием элементарный набег на чужие земли, аборигенами вдоль и поперек исхоженные и изученные. Как оскорбились бы "цивилизаторы" тех времен, ежели бы, опережая конкисту, высадились на землю Испании воинственные ацтеки, сжигая христианские храмы, убивая и насилуя, вывозя ценности, силою приводя к вере в Пернатого Змея и при этом все это называя великим открытием Европы, даже не Европы, а того же, но по-иному уже называемого. В Испании хоть индейцев за людей почитали, а местную знать - за дворян, пуритане куда покруче "новые земли открывали", напочь уничтожая местное население вкупе с бизонами. Если бы ирокезы с н'де (что позднее апачами - то есть - мстителями назвали) додумались вовремя англичан и прочих протестантов нелюдями объявить, целее бы были, да и заслуживали те подобного прозвания в полной мере. С тем же успехом можно назвать и набеги гуннов и монголов, и походы Македонского открытием новых земель. Стоит только плясать от аналогии событий и прекратить считать Европу пупком Земли.) Испанцы, англичане и другие "немцы" - те шли искать новых земель для себя лично, для торговли, для добычи дешевых рабов, для прочей выгоды, подминая под себя покоренные народы, заставляя их менять веру, язык, забывать родные речь, обычаи и историю, вдалбливая мечом и крестом чувство превосходства белой расы и, добиваясь того внешне, получали в ответ тайные и явные ненависть и презрение. Даже нынче государственными и разговорными языками большинства жителей бывших колоний являются языки их былых захватчиков, а их родные - стерты были безвозвратно в памяти народа бездумными пришельцами, "цивилизаторами от Прокруста", обеднившими, ограбившими в результате Землю нашу на еще одно (и если бы только одно!) разнообразие в том, что гораздо выше, неизмеримо ценнее и цивилизации, и науки, и техники - разнообразие КУЛЬТУРЫ.

      Русь шла вперед, ширилась по-иному: миром, охотно и легко усваивая чужие наречия, незнакомые рукомесла, новые знания, щедро при том делясь своим умом с туземцами, не только не навязывая своей религии, но и, зачастую, принимая в свой пантеон местных божков (по принципу: "всё в запас сгодится", "дают - бери, бьют - беги!"), роднясь с местными народами, свадьбами, а не насилием создавая разнообразие человеческих типов, сводя с ума поколения будущих антропологов невозможностью точного определения, классификации своих будущих потомков.

      Это после князья, цари и прочие, власть имущие, поклоняясь загранице, слепо, без разбора, принимали чужие и чужеродные религию, обычаи и даже язык, презирая в дальнейшем всё отечественное, искренне уже не веря в свой народ, в собственных "Платонов и быстрых разумом Невтонов", доходя до холопства в своём низкопоклонстве перед всем иностранным, принимая последнего парикмахера "из-за бугра" лучше и почтительней, чем своего ученого, писателя, мастера-умельца. Тогда уже перенимали "сливки общества" (может быть, от слова "слив", то есть "отброс") и презрительное отношение к туземцу, обманывая его, задарма скупая добытое его трудом и сгоняя с его же земли, удивляясь затем вспыхивающим бунтам и жестоко их подавляя.

      Но это было после, да и приходили на новые земли великодержавные чинодралы разных рангов, родства не помнящие и родного языка не знающие не сразу. А первыми-то по прежнему шли всё те же беспокойные Васи, оставляя надолго по себе добрую память, создавая в глазах аборигенов образ русского народа, образ, который не могли вытравить веками после никакие чиновники, никакие купцы-обиралы, никакие правительства. Эти вот Васи, заброшенные шалой судьбиною в далёкие Тмутаракани планеты, без раздумья и сомнений, только лишь почувствовав справедливость творящегося, вставали в ратные ряды чужих народов, отдавая свою жизнь за чужую свободу, за покой чужих детей, тем самым создавая впервые вечный образ русского воина, да такой, что после шли эти народы добровольно (что бы не писали ныне некоторые "историки") под руку Руси, России, называя её народ старшим братом. В девятнадцатом веке, а, зачастую, и в двадцатом, Россию часто называли "Жандармом Европы", не желая видеть очевидного: русские чаще всего (а рядовые солдаты и офицеры - практически всегда!) шли в чужие страны ПОМОГАТЬ: бить захватчиков, драться за чужую свободу, помогать устанавливать лучшую жизнь, усмирять смуту (наверное, даже генетически помня ужасы своих смут и желая спасти, уберечь от них соседей). Русские, бедствуя сами, отдавали последнее и самою жизнь, не умея добиться порядка, справедливости, лучшей доли людской у себя дома, шли с открытой душой добывать всё это другим, справедливо тем гордясь. Нет, не "Жандармы Европы" шли воевать в Сербии, бились с османами на Шипке, гнали вспять по Европе полчища Гитлера и Наполеона, не "Жандармы Европы" грудью своей закрыли её, "цивилизованную" (Если инквизиция, несоблюдение элементарных правил гигиены, бескультурье за столом и поголовная, до королей, безграмотность есть первейшие признаки цивилизации!) от набегов монголо-татар. И даже не "Жандармы Европы" (я имею в виду и многих из тех, кто отдавал приказы!) входили в недавние времена в Прагу и Будапешт, в Афганистан, Анголу, Вьетнам и многие другие страны! Нет, не жандармы! Ибо искренне верили, что несут народам свободу и счастье, лучшую жизнь, что противостоят им горстки отщепенцев, а вовсе не Народ (А, может, так оно и было? Нам теперь уже, наверное, никогда не узнать правды).

      И позже, в наше уже время, шли вновь и вновь Васи на Севера, на Дальний Восток, на Целину, на БАМ, шли уже по комсомольским и прочим путёвкам, призывам партии и правительства, узаконенно утоляя свою жажду бродяжничества. Только, если в былые века остепенивались Васи с годами, оседая на новых землях прочно, семейно, своими руками отстроив своё жильё на полюбившемся месте, не спрашивая на то ничьего позволения, то при Советах редкий кто получал такую возможность не выбрать даже, не выстроить самостийно, а просто получить собственное нормальное жильё на склоне лет. Кроме разве что палатки, барака, загаженной аварийной общаги или, под финиш, дома престарелых с тюремным режимом и частым безнаказанным садизмом персонала. И спивались, подсознательно понимая, что общество уже много лет назад, выбирая желающих странствовать, заранее списывало их в отбросы, вовсе не собираясь отдавать долги. Кто - доживая недолгий век свой тихо и безропотно, а кто - в дикой неуправляемой злобе на всех и вся, пускаясь в драки и поножовщину, увеча друг друга за пустячное словцо, жестоко калеча подвернувшихся под дурную руку невиновных соседей и прохожих, воруя и пропивая краденое, входили в вечный круг "украл - выпил - в тюрьму - украл - выпил - в тюрьму..." Да так уже деформировались душою, что, иной жизни не желая, да и не умея жить по-иному, ждали после второй-третьей "ходки" очередной отправки в "зону", как избавленья от всех проблем. И опускались все ниже и ниже, вот и уже даже не опускались, а падали в бездну, отделяющую Человека от манекена, пустышки, бездну, как оказывалось, не такую уж и глубокую. И редко в ком ещё оставалась живой "искра Божия", а, если и тлела она пока, то под таким спудом, что узреть этот проблеск, не говоря уже о том, чтобы вытянуть его наружу, можно было только с превеликим трудом, чаще - непосильным для человека. А посильно ли для Бога? - О том, ты, Господи веси...

      Вадим за время работы в уголовном розыске насмотрелся этой братии достаточно. Симпатий никаких к ним не питал, но и ненависти, пожалуй, тоже не было. Было, возникавшее при контакте, стойкое ощущение брезгливости и, немного и изредка, жалости. Некоторые из них получали ярлык особо опасного рецидивиста, но чаще - не за тяжесть содеянного, а за количество совершенной мелочёвки. С введением нового УК (при всей его бесхарактерности, непродуманности и массе противоречий самому себе и другим законам) сей законодательный бред наконец-то был устранен. Что забавно: в советское время паспорта с собой почти всегда носили в основном лишь бомжи да неформальные деятели искусства, по одёжке своей зачастую на бичей смахивающие, и потому неоднократно задерживаемые ретивыми блюстителями из ППС (или - папуасами, по внутримилицейской терминологии).

      В нынешнее же время благодаря неустанным заботам "демократического" правительства (если,конечно, повальное воровство и отсутствие цензуры прессы - это и есть основополагающие признаки демократии? Кажется, подобный способ правления древние греки называли иначе - охлократия, власть охлоса - толпы), в бомжовую категорию, нежданно-негаданно для себя, выталкиваемые собственной страной в беспросветную люмпенскую маргинальность, стали скатываться всё новые и новые слои населения, духа бродяжничества и, тем паче, преступных наклонностей не имевшие ни на йоту: военные с семьями, сокращенные, полубездомные, доведенные до нищенства хроническими невыплатами, учёные и педагоги, заводчане и служители ветшающих музеев, инженеры и бывшие колхозники (язык не повернется назвать развал и нищету фермерством), озлобленные до истеричности пенсионеры, боящиеся помереть из-за отсутствия средств на собственные похороны, беженцы из разнообразных "горячих точек" и бывших республик бывшего СССР (впрочем, официально-стыдливо поименованные "вынужденными переселенцами"). Вот она - могучая когорта, в любой момент готовая пополнить славные ряды российского бомжатника или вспыхнуть в бессмысленном и жестоком русском бунте. Не все конечно, кто-то (и даже большинство) смог приспособиться, заняться торговлей с лотков и киосков, податься в "челноки", изменив делу, которому когда-то собирался отдать всю свою жизнь. Дай Бог, чтобы не случилось того, чтоб не засиделись у власти биороботы (и не важно - в парламентских ли креслах, в виде ли группировок разнообразной "братвы"), чтобы торговля и нищенство наряду со сферой обслуживания не стали почти единственными профессиями, существующими в нашей стране, чтобы правители-временщики и их близнецы-оппозиционеры не привели к бойне, сметающей всё и вся с лица земли.

      Может быть, когда-нибудь, в эру космических экспедиций, наступит эпоха экспансии в иные миры, на открываемые планеты. Тогда вновь эти вот Васи (бродяги по натуре, а не бомжи поневоле) найдут своё место в мире и пойдут, пойдут, первыми прокладывая трассы полетов по всей галактике, протаптывая своими беспокойными ногами первые людские тропы через чащи инопланетных лесов, первыми создавая в головах инопланетных аборигенов образ Землянина, и, скорее всего, неплохой образ. Может быть...

      Все эти мрачные размышления о духовной концепции российского бомжа, занявшие в письменном изложении столь много места, промелькнули в голове у Двинцова за какие-то мгновения.

      Привокзалка жила своей, особенной жизнью. Распевали мантры последователи Кришны с застывшими трансцендентальными физиономиями, неподалеку пели унылые гимны Марии Дэви Христос трое парней в белых балахонах, тут же стояла монашка с кружкой, собирая пожертвования на восстановление очередного храма. В толпе сновали цыганки-ловари, тормозя прохожих привычной рэпообразной дискжокеевской скороговоркой: "Постой-спросить-можно-дай-ребенку-на-пирожок-ждет-тебя-дорога-всё-скажу-счастье-у-тебя-будет..." Бойко работали киоски по продаже табачно-жвачного ассортимента. Между всем этим лавировали граждане, прибывшие или, наоборот, покидающие город. Напротив входа в здание вокзала потный толстячок в охрипший мегафон бубнил ласково, призывая совершить экскурсию по городу с посещением зоопарка и места расстрела царской семьи, считая, вероятно, эти два объекта наиболее притягательными для иногородних.

      Вадим успел перекинутся с Дедкиным парой-другой ничего не значащих, призванных убить время, фраз, когда, наконец, объявили посадку на нужную им электричку. Вслед за субботней толпой садоводов-дачников спустились в тоннель, пробрались на последний путь и втиснулись в битком набитый обшарпанный вагон, ухитрившись даже занять сидячие места, а Фома - так вообще, используя внушительность своей личности, привольно разлегся на полу, образуя вокруг свободное пространство. Виктор и Двинцов сидели напротив друг друга возле выхода из вагона. Рядом расположилась семья с пацаном лет восьми, тупо-сосредоточенно мусолившим плюшку необъятных размеров.


      Электричка тронулась с места, за разбитым грязным стеклом туманными фантомами замельтешили столбы и деревья, неотличимые по восприятию. Какое-то время ехали молча, думая ни о чём. Фома изучал плюшку, Виктор изучал мальчишку, затем выдал:

      - Терпеть не могу таких вот типов! Ну что, скажи на милость, может вырасти из этого существа? Видит ведь, что пёс смотрит, сам жрать не хочет, так отчего же не предложить? Нет, он давиться будет, выбросит, наконец, но делиться не будет и не только с собакой, а и с человеком - тем паче! Если до этого возраста не вышло из него человека, так до конца своих лет манекеном с глазами и потребностями останется.

      Вадим, пораженный внезапной сентенцией Дедкина, несколько растерялся. Мальчишка же, как и его родители, видимо привыкнув к подобным комплиментам, отреагировали только горделивыми гримасами, мол, знай наших! Увидев их реакцию на выпад Виктора, Двинцов, собиравшийся было вяло возразить, передумал.

      Дедкин достал из сумки пиво, протянул вскрытую бутылку "Патры" Вадиму, из второй неспешно начал прихлебывать сам.

      Бабуська справа, явно нацелившись на потенциальную стеклотару, залебезила неискренне:

      - Ох, какая у вас собачка красивая, пушистая! Молодой ещё, сразу видно...

      - Семь лет.

      - А какой породы?

      - Полуволк. Мать - лайка.

      Старушенция отодвинулась на всякий случай:

      - Умный, наверное.

      - Достаточно.

      - Во дворе живёт?

      - В квартире.

      - В квартире? Такой? Это же зверь!

      - Да получше некоторых будет: гадостей не говорит, не врёт, к деньгам равнодушен, глотку чужую что он за меня, что я за него порвём. А так - добрейшей души человеки, что он, что я.

      Бабка перевела разговор на практическую сторону вопроса:

      - Пушистый какой. Вяжете много?

      - Выбрасываем. Прясть некому.

      - Ой, жалко-то как, неж-то найти некого, к бабушкам на рынке-вон подойди, за милую душу и спрядут, и свяжут, и недорого возьмут.

      Вадим пообещал бабке, что так в будущем и сделает, и выскочил в тамбур покурить. Там, несмотря на запретительные таблички и угрозу штрафа, курило уже человек восемь. Следом вышел Дедкин. Оба вяло потрепались на тему принципов выбора щенка: мол, и шишка на затылке должна быть большая и острая (верный признак гениальности), и пищать щенок не должен, будучи за шкирку взятым, и доползти до вкусного должен первым из выводка. Покурив, сели на места, которые, благодаря Фоме, никто так и не занял. Дедкин потрогал фомовий затылок - шишкой своей он явно далеко зашкалил за все критерии возможного умственного развития не только собаки, но и человека.

      - Волчья кровь! - многозначительно скомплиментил Дедкин.

      Фома от похвалы не растёкся, однако решил, что, в качестве поощрения, пора заняться любимым дорожным делом: пролез к окну, бесцеремонно раздвинув бабку и отца малолетнего плюшкоеда, поставил передние лапы на подоконник и уставился на проползающие пейзажи мудрым взглядом анаконды. Стоять так он мог часами, полностью отрешаясь от окружающего.

      За разговором "обо всём и ни о чём" миновали Первоуральск. Почти все пассажиры к тому времени вышли, и в вагоне, кроме Вадима, Виктора и Фомы оставалось всего человек пять. Ехать было еще около часа. Вяло, временами оживляясь, беседовали обо всём подряд: оккультизме, уголовном розыске, обустройстве России, экологии, Агни-Йоге, астрологии, человеческой деструктивности, волках и собаках, Данииле Андрееве, котах, армии (как выяснилось, Дедкин в прошлом - военный лётчик), поэзии и многом, многом прочем.

      Наконец-то дотащились до станции. Вышли из вагона, Дедкин предложил пройти напрямик, через кладбище. Фома с явным видимым удовольствием разминался после двухчасовой неподвижности, бодро бежал впереди, периодически помечая новые территории, устанавливая над ними свой незыблемый протекторат.

      Кладбище проходили наискось. Могилы теснились, врастая друг в друга, на табличках, в основном мелькали, повторяясь, как это обычно и бывает в небольших посёлках и деревнях, три-четыре одинаковые фамилии, уже знакомые Двинцову по заводу. Дедкин философствовал:

      - Мы вот надписи читаем и всё, и ничего о человеке, здесь похороненном, сверх написанного, не узнаем, а Фоме и того не надо: я уверен, что он только взгляд кинет на могилу, и уже знает, кто в ней похоронен, каким человеком был. Есть у них способности, нам или неизвестные никогда, или утерянные безвозвратно нашими предками.

      Разговор скатился на генетическую память, на отличие интуитивных способностей животного и современного человека, как, к примеру, способности по наитию отличать ядовитое растение от безвредного, а то и лекарственного. Вадим припомнил историю про какого-то то ли туриста, то ли геолога, который, ухитрившись проплутать в лесу три года, спустя несколько месяцев своей вынужденной робинзонады вдруг научился чётко определять свойства любого встреченного растения, ориентироваться в сторонах света и прочее. Виктор для контраста пересказал статью из "Комсомолки" десяти-пятнадцатилетней давности о заблудившейся студентке, которую нашли на третий день "умирающей" с голоду, невзирая на то, что вокруг чуть ли не тоннами росли ягоды и грибы, съедобные травы, которые жрать, однако, она опасалась, считая за ядовитые, приученная к тому же не есть немытого. В результате оба признали современное человечество жертвами и рабами цивилизации, ехидно признав, что, "отруби" в Екатеринбурге на неделю электричество, водоснабжение, канализацию и газ, город просто-напросто утонет в дерьме и куче разнообразных эпидемий. В своей выживаемости оба были уверены при условии немедленного ухода "в леса подальше". Впрочем, никаких "фобий" по отношению к технике оба не испытывали, пользовались ею свободно, оправдывая себя, что, живя в технократическом обществе, "выть приходится по-волчьи", то есть - технократически, избегая этого лишь в часы независимости от остальной части человечества. В одиночку нырять "назад - к природе" оба не собирались, прекрасно понимая абсурдность такой идеи, особенно учитывая загаженность этой самой природы и нищету животного и растительного мира, не дающие практической возможности перехода к натуральному хозяйству.

      Шли уже по посёлку. Фома нагло шокировал местных псов тем, что демонстративно не замечал их старательное, до хрипа и пены, тявканье. Подходить ближе и лезть в драку они почему-то не решались. Зашли в магазин за продуктами, обнаружили торичеллиеву пустоту времён застоя. Разнообразием городских магазинов не пахло. На витринах сиротливо ютились рыбные консервы, кулинарный жир и крупы. Оно и понятно, какой тихий дурак повезёт сюда товары, если на заводе зарплату выдают раз в полгода перед собранием акционеров, а иных работодателей в посёлке нет вовсе. Вадим с Дедкиным дружно выматерились шёпотом по этому поводу, пожалев, что решили ничего не покупать в городе, дабы не везти лишний груз, глубоко вздыхая, набрали кильки и фрикаделек в томате, перловки и рису, загрузили в пустой рюкзак Двинцова, с отвращением думая о том, что питаться сей пакостью придется двое суток по причине собственной же глупости. Оставалось надеяться, что хлеб-то Каурин раздобудет. Добрались до Кауринской пятиэтажки, Дедкин поднялся за Валерой, Вадим с Фомой расположились у подъезда.

      Виктор вскоре вышел, сказал, что Каурин на заводе, хотя какого лешего он там делает в субботу, оставалось неясным.

      Минут через пять нарисовался и Валерий. Он скакал к дому своей птичьей, прыгающей походкой, широко размахивая руками, при виде ожидающих Двинцова и Дедкина расцвел широкой собачей улыбкой с лёгким наклоном головы вбок. Подошёл, с силой пожал руки, тоном, не признающим возражений, позвал в дом обедать, не дожидаясь ответа, понёсся по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки.

      Валерию стукнуло уже сорок пять. Когда-то закончил юридический, но затем подался в армию, где служил, мотаясь по всему свету от заварушки к заварушке, недавно ушел в отставку, после чего вернулся на родину, где и осел на заводе. Должностную инструкцию сочинял себе сам, посему полномочия свои по борьбе с расхитителями и прочими нарушителями расширил до пределов, какие только мог себе представить. Облекшись же властью, сразу повёл жестокую борьбу с несунами любых масштабов. Передвигаться медленно и разговаривать вполголоса Каурин не мог и не хотел. Небольшого роста, сухой и жилистый, с коротко стрижеными тёмно-русыми волосами, немного кривоватый в ногах, резкий в движениях, с тонким голосом, не выбирающий выражений (однако принципиально не признающий употребления матерщины), в первую же встречу, буквально протыкая собеседника насквозь своими пронзительными, глубоко посаженными карими глазами, он шокировал всех и вся. Дирекция была засыпана жалобами на Каурина. Представители оппозиционной группы акционеров заявляли даже, что Каурин, якобы, в канун очередного собрания акционеров встречал их на въезде в посёлок, вооруженный карабином с оптическим прицелом, на что Каурин резонно заявил, что, если бы он это делал, прицел на таком расстоянии был бы ему без надобности. Последнее время собрался было окончательно переселиться в лес, однако жена поставила условие: "Обеспечишь дочь квартирой, тогда и катись в свой лес." С последним (не с лесом, конечно же, а с приобретением жилья для дочери) было тяжеловато.

      На пороге квартиры Каурин остановился, пропуская Дедкина и Двинцова с Фомой. Пройдя в прихожую, Фома мгновенно развернулся носом к входящим Валере и Дедкину, тихо, но внушительно зарычал, предупреждающе демонстрируя свои восхитительно крупные (мечта любого специалиста по фильмам ужасов) белые зубы. Вадим бросил:

      - Фома, свои, впускай!

      Пёс сразу же равнодушно отвернулся от Каурина, высказывая живой и неподдельный интерес к запахам, несущимся из кухни.

      Разулись, прошли в комнату; Валерий не переставал восторженно выкрикивать:

      - Вот это собака! В собственную квартиру не впустил! А зубы, зубы какие! А лапы! Это же зверь! Машина! Что? Папаня волк? То-то! Это да! А кругом - разве ж это собаки! Это Полканы! Они ж, кроме как лаять, ничего больше не умеют, ничего не соображают, кроме как пожрать. Вот у меня тоже был! Дед - волк! И звался - Волк! С детьми - как кот ласковый, а попробуй кто тронь! Ого! И на охоте тоже - ого! Местные, сволочи, отравили. У деревенских же так, ещё с раскулачивания повелось: ежели у кого что лучше завелось, так обязательно надо угробить. А тут кержаки, они, брат, и так завистливые, им же чужое добро спать не даст. Здешние, представляешь, до сих пор гордятся, что единственные на Урале пугачёвцев послали подальше, им энтот бунт на хрен не нужен был, и так хорошо жили. Дед мой, так без конца этим хвастался. Я ж здешний, тут родился, тут вырос! Это потом по свету мотало. Скоро вообще в лес жить уйду! Мне вот жена говорит: "Дочке квартиру обеспечь, тогда и мотай в свой чёртов лес". Так и сделаю. Читать буду запоем, думать буду, может, и сам что напишу. Голова-то в лесу прочищается! А у тебя-то пёс как? Охотится?

      - Не знаю, не пробовал, зимой в лесу мышковал, так хорошо получалось, зайца как-то раз сцапал.

      Валера полез щупать Фомовий затылок.

      - Ого! Большая! Такой пёс! Хорошо! Щенки от него есть?

      - Были, живут где-то.

      - Ещё будут, мне скажи, одного обязательно возьму.

      Дедкин перебил:

      - Ты лучше скажи: как у тебя с винтовкой, какой акционеров пугал? Есть такая?

      Каурин расплылся, показав зубы, не многим мельче и белее, чем у Фомы:

      - Карабин есть, и прицел есть, и патроны - семь-шестьдесят-два, разрывные. Они, паразиты, что придумали (имелись в виду производители оружия): пули такие Конвенцией запрещены, а они эти патроны как охотничьи гонят. Да и карабин, вот посмотришь, "Драгуновка" - почти один к одному, только чуть потяжелее, я по справочникам сравнивал.

      Валера полез по стремянке к верхним полкам циклопического книжного стеллажа, сплошным кольцом расположенного по комнате (остальное - диван, журнальный столик и два кресла - ютились в центре), достал толстенный том "Стрелковое оружие", с грохотом спрыгнул на пол, мгновенно раскрыл книгу в нужном месте:

      - Вот, смотрите, ...

      Оружейные рассуждения Валеры прервала его жена - крупная, чуть полная женщина. Войдя в комнату, она тоном, не терпящим возражений, скомандовала:

      - Потом покажешь, давайте за стол, а то стынет всё, а вам ещё по лесу идти чёрт-те сколько.

      Каурин захлопнул книгу, заторопил:

      - Пошли-пошли, поедим и побежим сразу!

      Прошли на кухню. С удовольствием и плотно пообедали, запивая холодным домашним молоком. Выяснилось, что надо еще забежать к Валериным родителям (у них свой дом), переобуть Двинцова с Дедкиным в сапоги (иначе, мол, не пройти).

      Зашли, переобулись. Какой-то сосед на "Урале" с коляской взялся подкинуть до окраины посёлка. Ехали быстро, Фома какое-то время бежал сбоку, сердито лаял, затем запрыгнул на ходу в коляску и устроился на коленях у Вадима. У опушки леса остановились, мотоциклист уехал, пошли пешком. Дороги не было, шли или напрямик через лес, или, когда попадалась по пути, лосиной тропкой. Часа через три вышли на поляну, на которой стояла бревенчатая изба, дровяник, хлев, конюшня, вольера с пятком щенков и еще какой-то сарай. Возле дома было разбито несколько грядок, на бугре, чуть поодаль, паслась, флегматично отгоняя хвостом оводов, рыжая кобыла. Возле дома стояла железная печка с кипящим чайником, на бревне сидел патлатый-бородатый тощий мужик лет семидесяти. Увидев гостей, приподнялся, поздоровался, обнажив беззубые дёсны. Валерий ответил:

      - Здорово, Сана! А где Мишка?

      - По лесу шландает, как всегда. Курить принёс?

      - Принёс. Корову доил? Тащи молоко.

      - Дак это... Щенкам споил, у их жратва кончилась в обед. Тебя вот ждал.

      - Выпил что ли опять?

      - Да не... Если бы выпил, я б уже в посёлке гулял, да дня на три-четыре. А я здесь. Садитесь вот чай пить, токо вскипел.

      Пили чай с чагой и лиственной корой. Выяснилось, что Сана (не Саня, а именно Сана, то бишь - Александр) - ровесник Каурина, и они даже учились в одном классе. Только Сана после окончания института покатился по наклонной, спился, много раз сидел "у хозяина", в какой-то мере впал в детство, поседел, лишился всех до единого зубов. Валера его где-то нашёл, отмыл, перевёз подальше от соблазнов на заимку, где сделал из него кого-то вроде сторожа, псаря, конюха, огородника и дояра. Вёл с ним душеспасительные беседы, зачитывал вслух разную философию, поил им лично изобретёнными антиалкогольными травяными настоями и жестоко не давал водки. Временами Сана срывался, исчезал на несколько дней по домам поселковых алкоголиков, пропивая с ними Валериных кроликов. Каурин разыскивал его, тащил в лес, чистил и отпаивал травами, не переставая надеяться окончательно привести Сану в человеческий вид, или, по крайней мере, не допустить до новой отсидки. Хозяйством Сана занимался лениво, инструмент у него валился из рук, собаки и лошади порою покусывали, корова игнорировала.

      Попили чай. Дедкин остался курить, сидя на бревне, а Валерий позвал за собой Двинцова, и они пошли на противоположную от дома сторону поляны. Слева протекала небольшая, метров в восемь шириною, речушка, где, как сказал Каурин, чудом водятся хариусы, которых, однако, ловить нельзя, "а то за одно лето все переведутся". Валерий повернулся к лесу и закричал:

      - Мишка! Мишка!

      Вдали раздался чей-то хриплый рёв, тяжёлый топот и треск ветвей. "Медведя он, что ли держит", - подумал Вадим. На поляну прямиком через малинник вломился громадный буланый жеребец с хитрыми лиловыми глазами, с гривой, спиной и хвостом, густо облепленными репьями и хвоёй. Мишка остановился шагах в пяти от Каурина, выжидающе склонил голову набок. Валера шагнул к нему. Михаил скакнул вправо. Валерий - за ним. Мишка - влево. Каурин остановился. Оба довольно заржали, подошли друг к другу, потёрлись головами и пошли к дому, оба вкусно хрустя сухарями. Валера гордо обернулся:

      - Каков паразит, а! Его на конезаводе Факелом обзывали, а он ни гу-гу. Какой дурак на ненормальное имя отзываться станет? А "Мишку" он сам выбрал. Я кучу имён перебрал, так он только на "Мишку" и подошёл. Зверь! Весь день по лесу гуляет, ничего не боится. Если не звать, только к ночи придёт.

      Мишка, довольный похвалой его дикой сущности, вскинул голову, заплясал, хапнул нежно Валеру зубами за ворот куртки.

      Валера принёс из сарая седло с уздечкой. Узду Михаил дал надеть на себя спокойно, обнюхав мундштук, перед тем как взять в рот. Валера, поднявшись на цыпочки, закинул потник, водрузил сверху седло, стал затягивать подпругу. Мишка закатил глаза, застонал, надул что есть силы живот, умирающе захрипел и тяжело грохнулся на землю, издавая слабые стоны и судорожно подергивая ногами. Каурин, с трудом сдерживая смех, с напускной строгостью сказал:

      - Михаил, не верю.

      Конь тяжело вздохнул, легко вскочил на ноги, фыркнул, всем своим видом показывая: "Не получилось, ну и не надо, не больно-то и старался." Седловка была закончена без происшествий. Валера обернулся к Двинцову:

      - Садись, посмотришь мои владения. К "окошку" вечером свожу. Или лучше утром. Пока тумана нет, всё равно ничего не увидишь, даже и не почуешь.

      - А ты? Второе седло есть?

      - Я лучше пешком. Лошадей люблю, купил вот, а задница моя покуда с ними дружить упорно не желает. А по лесу-то я и пешком не то что не отстану, а и перегоню.

      Несколько часов бродили по лесу. Фома, поначалу приревновав Двинцова к коню, рычал, а, когда Вадим вскочил в седло, кинулся Мишке на горло, но был вовремя отброшен в сторону ногой. Скоро, однако, привык, мирно бежал впереди, временами оглядываясь, петлял по лесу, облаял глухаря, минуты две раздражённо рычал на найденного в кустах ежа. Валерий показывал птичьи гнезда, поляну с овсом, специально посеянным им для местного медведя ("Чтоб с голоду не сдох, сейчас в лесу жрать почти нечего, всё люди повывели"), болотину, старый лес, где чудом спаслись от человечества десятка два лиственниц неизвестного возраста, но потрясающих габаритов - метра четыре в диаметре. "Настоящая конда - пояснил Каурин, - Сейчас таких почти нет, одна менда, после пожара или вырубки такие не вырастают, только через два поколения естественного отмирания". Мишка шагал не спеша, на погонялки отзывался несколькими шагами лёгкой рыси, обиженно ёкая селезёнкой. Возле болота конь вдруг, плюя на узду и пятки, пущенные в ход Вадимом, свернул влево и понесся неожиданным диким галопом по тропинке вниз, легко перемахивая через валежины. Остановить Двинцов смог Михайлу только проскакав метров двести, прилипши телом к конской шее, чтобы не выбило из седла низко растущими ветками, да и то путём крепкого "шмяка" кулаком меж Мишкиных ушей. Матерясь, Вадим догнал смеющегося Каурина. Тот пояснил:

      - Это он здесь всегда так, тут угол к дому срезать можно, вот и дурит: авось, мол, согласятся.

      Мишка довольно скалился.

      Вернулись. Быстро темнело. Дедкин к тому времени наварил полный котел (сразу на два дня) каши с консервами, накрошил в миску редьки с подсолнечным маслом и зелёным луком. Не спеша поужинали. Валера, возясь со щенками, рассказывал про своего Волка. Мишка ещё засветло загнал кобылу Жульку спать.

      Дедкин попросил:

      - Вадим, возьми гитару, спой что-нибудь своё.

      - А что спеть-то?

      - Новое что-нибудь написал?... Или нет, пой что хочешь.

      Вадим принёс из дома гитару, устроился поудобнее, подкрутил колки.

      Ветер мартовский то ли плачет ли, свищет ли,

      По Руси бредут, по Руси бредут нищие,

      По родной земле длиной чередой беженцы.

      А кто-то в кабаках, на чужих слезах тешится.

      Выпей, да налей по одной ещё, да закусывай!

      Вилкой подцепляй душу ближнего. Вкусно ведь?

      Как же это так, словно вся страна в оккупации:

      Бродит по земле, от себя бежит нация!

      И визжит вовсю, давит на уши проповедь:

      "Доставай кошель, ведь ещё не всё пропили!"

      Без раскаянья, не от Каина ль родом вы?

      Кто же вами там, что же тут ещё не продано?

      Слабого втоптать в пыль вонючую - доблестно?

      Веселись, толпа, в пляске бесовской над пропастью,

      Убивай, да грабь, за тебя попы молятся -

      Как не порадеть, коли воздают сторицей!

      Двинцов на секунду стих, гитара зазвучала тише, сам с крика перешел на задыхающийся полушёпот:

      Ветер мартовский то ли плачет ли, свищет ли.

      По Руси бредут, по Руси бредут нищие,

      По родной стране, длинной чередой - беженцы...

      В никуда ведёт путь, проложенный нежитью.

      Затухая, звякнул минорно последний аккорд. За спиной у Дедкина послышались какие-то непонятные звуки. Виктор оглянулся: Сана сдавленно рыдал, меж пальцев дымилась, обжигая, забытая сигарета.

      - Сана! Ты чего?

      Сана поднял голову, судорожно сглотнул:

      - Что? Думаете, небось, блатная истерика, так? Мол, зеканам много не надо, чтоб расчувствоваться: хоть под такое, хоть под Шуфутинского. А я, хоть и сидел, но блатным себя никогда не считал, я - мужик! И ни под какую "Таганку" вовек слезы не пускал. А сейчас плачу. Потому что прошибло, потому что моё это тоже. Потому, что и мне, каким бы алкашом и полубичугой вы меня не считали... Да считаете, считаете!... Так вот, каким бы меня не считали, а и мне обидно. Обидно, что землю нашу испоганили, что лес на жвачку меняют, что дети, как в двадцатые годы, беспризорные ходят, хлеба выпрашивают. Обидно, что правители наши, всё почти угробив, у чужих дядь задницы лижут. И точно ведь на Руси почти одни нищие: только одни материально, а другие - душой обделённые, давно её на шмотки сменявшие, а у третьих - ни того, ни другого.

      Каурин перебил:

      - Ладно, Сана, успокойся, с тобой же никто не спорит. А песню ты, Вадим, действительно стоящую написал.

      Сана вскинулся:

      - Вот! Даже язык запохабили. Ты вон, хоть и консенсусов всяких не употребляешь, а всё же говоришь, как прихрамывая.

      - Это в чём же? - обиделся Валерий.

      - Как ты сказал? "Песня стоящая". А разве можно песни и стоимость рядом ставить?

      - Ну, это ты перегнул, - вмешался Виктор, - А как же тогда говорят "бесценный шедевр" или "ценный вклад в культуру"?

      - Это не я перегнул, это язык захромал, - не сдавался Сана, - Вот если бы я сказал так: "Вадим Игоревич, ваша песня приносит в российскую культуру значительную прибавочную стоимость", как бы вам это понравилось?

      - Ну, сравнил тоже! - рассмеялся Вадим.

      - Да нет, то же самое, только я совсем чуть-чуть язык видоизменил, так сказать - по-новорусски. Просто вы к одному уже привыкли, а ко второму - ещё нет. А если так же дальше пойдёт, лет через двадцать, а то и меньше, такое моё выражение уже спокойно воспринимать станут. Сами же знаете, что наш современный язык Пушкину, да что Пушкину - мужику тогдашнему чуть ли бы не матерным показался, ну, во всяком случае - грубым до невозможности. Они, тогда, конечно, тоже пересаливали: то с немецким, то с французским. Но кажется мне, что сейчас дело с английским круче зашло.

      - Это почему?

      - Потому что тогда эта дурь русофобская только узкий слой народа захватывала. Что дворян было по отношению к прочим? Пшик! А сейчас глядите: телевизоры, радио, газеты эту заразу в каждый дом тащат, - Сана перекривился, - "Учите английский за две недели методом Илоны Давыдовой!", тьфу! Это уже вообще для особо тупых и, притом, ленивых.

      Дедкин заспорил:

      - Так что по твоему, иностранные языки учить не надо?

      - Почему не надо? Надо, и не один, не два, а пять-шесть на каждого. Ты меня не перевирай! Вопрос: для чего учить и как? Для того, чтоб за границей или с приезжими иностранцами из элементарной вежливости на их родном языке говорить, для того, чтоб книги в подлиннике читать, через переводные наслоения автора не оценивая - для этого согласен. Но для этого язык действительно знать надо, а за две недели - не верю! Но ведь у нас-то языки учат не для того, чтоб Шекспира с Диккенсом в подлиннике читать, а потому что "модно". И совсем не культурой пахнет, когда внутри родной страны вывески по-ненашему малюют. Как там Петросян выступал: "Вся страна в шопах!" А они, своё отхохотавши над шуткой, с концерта придя, на своём занюханном магазинчике опять тупо "Шоп" пишут. Что, не так?

      Двинцов поддержал Сану, к ним присоединился Валерий. Наконец Дедкин, махнув рукой, заявил, что сдаётся на милость компании воинствующих славянофилов. Сана ещё какое-то время не мог успокоится, доказывал, что изначально вообще все языки были задуманы как средство поэтического общения, и что всё остальное огрубляяет, обедняяет язык, особенно технаризмы и язык официальных документов.

      Вадим поддержал, подхватил, привёл для сравнения, насколько красив, мелодичен и певуч украинский язык в песнях, настолько же отвратителен он в президентских указах и прочей политической белиберде. Сана сказал то же о польском языке, заодно высказав предположение об итальянской речи и заключив, что, вероятно, чем красивее и мелодичнее звучит язык в жизни и песнях, тем уродливее он в изложении бюрократов.

      После этого Двинцов спел ещё несколько своих песен, затем гитару попросил Сана, неожиданно для всех запел по-польски:

      Плыне Висла, плыне

      До можа по краине,

      А допуки плыне,

      Польска не загине...

      Голос у Саны неожиданно для Двинцова оказался красивым, неиспитым: сильный, глубокий баритон с небольшой, чуть заметной хрипотцой. Неожиданным было и восприятие польского в песне: рассеялось давнее представление, как о чём-то, напичканном шипящими.

      Допев, Сана передал гитару Дедкину. Каурин попросил:

      - Витя, давай такое, чтоб все подпели.

      Дедкин кивнул, начал:

      Ой, то не вечер, то не вечер,

      Мне малым-мало спалось.

      Мне малым-мало спалось,

      Ой, да во сне привиделось

      Песню подхватили остальные, слова лебедями расплывались над землёй, травой, поднимались к вершинам деревьев, переплетались, связывая незримо-ощутимо в единое поющих с окружающим миром:

      Мне во сне привиделось,

      Будто конь мой вороной

      Разыгрался, расплясался,

      Ой, да разрезвился под мной.

      Но подули ветры злые,

      Ой, да с восточной стороны

      И сорвали чёрну шапку,

      Ой, с моей буйной головы...

      Закончили, весьма довольные собою и несколько расчувствовавшиеся. Дедкин вновь попросил Двинцова спеть "что-нибудь своё". Вадим взял гитару, подкрутил струны тона на два повыше, начал тихонько:

      Отзвуки былого мира,

      Свист стрелы да звон меча,

      Буйный шум честного пира

      Оживают по ночам

      Снится древнее приволье.

      Сквозь беспамятство гляжу,

      Слышу: голос колокольный,

      Да призывно кони ржут.

      Русь великая, святая,

      Ты мне - мать, сестра, жена,

      Днём, тебя почти не зная,

      Постигаю снова в снах.

      Я рубился в диком поле

      В исковерканной броне,

      По моей рыдала доле

      Ярославна на стене.

      Провожали в чужедалье

      Песнь жрецов да звон церквей.

      Для меня в плену печально

      Пел по-русски соловей.

      Я сражён под Доростолом,

      Я на Калке был убит!

      В путь к Христовому престолу

      Дал коня мне Святовит.

      Сколько раз, изрублен в крошево,

      Падал наземь, неживой.

      Говоря: "Держись, хороший мой!",

      Русь склонялась надо мной.

      Поднимала над землёю,

      Убаюкав на груди.

      И дружина новых воев

      Поджидала впереди.

      Гитара зазвучала ещё тише, пальцы Двинцова едва-едва касались оплётки струн, мягко, по-шмелиному, гудели басы, им лёгким перезвоном отвечали нижние струны. Вадим вёл песню настолько высоко, насколько ему позволял его баритон:

      Пел Боян, звенели струны,

      В братины струился мёд...

      Память сердца - буквы ль, руны ль?

      Кто услышит, тот поймёт...

      Песня стихала, проигрыш, повторяясь рефреном, звучал всё тише и тише, словно удаляясь от слушателей, пока не стих окончательно, затерявшись где-то в верхушках деревьев.

      Вадим, на время звучания песни окончательно абстрагировавшийся от окружавшего мира, очнулся, посмотрел вокруг. Каурин закрыв глаза, отчего-то кусал себе губу, не замечая того. Дедкин глядел куда-то вдаль сквозь лес, сквозь небо, сквозь мир. Сана, отвернувшись, качал головой. Двинцов прервал недолгое молчание вопросом:

      - Ну как?

      - Хорошо, - отозвался Дедкин, - только, по-моему, всё же перебор небольшой.

      - Это в чём? - встрял Валерий.

      - С Русью. Как-то выспренне получилось. А зацикленным так и вообще национализм померещится.

      - Ну и хрен с ними, - обиделся Вадим, - Я в их галлюцинациях не виноват. Что в голову лезло, то и писал. Я, честно говоря, когда пишу, сам чаще всего не знаю, что в конце-концов получится, и чем всё закончится.

      Затем, как всегда, Каурин перевёл разговор на Кастанеду (Всем был бы хорош мужик, если б не это). Прослушав около часу, Виктор с Вадимом намекнули на то, что пора спать. Валера немного обиделся, но согласился. Заснул Двинцов быстро и глубоко. Снились какие-то мечи без рукоятей, эфесы без клинков, драки, коты, храм непонятной религии с облаками вместо крыши и прочий бред. Утром вскочил легко, растолкал Дедкина и Валеру.

      Пошли смотреть "окошко", или чёрт-знает-что в тумане.

      Прошли мимо бани, спустились с бугра в туман, к излучине Листвянки. Между двух берёз туман ощутимо сгущался и вытворял что-то непонятное: медленно, но весьма ощутимо для глаз передвигался по кругу, так что этот странный сгусток смотрелся со стороны подобно стоящему на ребре бублику, завихряясь турбулентными потоками, образуя в центре тёмное круглое отверстие диаметром около полутора метров. Вадиму стало немного не по себе. Каурин рассказывал:

      - Вот они, двери эти самые, и есть. Мне раз интересно стало, шагнул в дырку: речка та же самая, лес. Я больше шага не сделал, развернулся и назад, и не почувствовал ничего даже. Слышу: Сана орёт благим матом, меня зовёт. Что случилось? Выхожу к бане, смотрю: у дома Сана вопит перепуганный, с топором, и нет больше никого. Я его спрашиваю: что, мол, случилось. А он мне и заявляет, что меня чуть ли не сутки не было. Не поверил, радио включил, число-то и точно другое, чем на часах у меня. Была суббота, оказался в воскресенье. Куда сутки делись - убей, не пойму!

      Фома сунулся носом в туманный бублик, попятился назад, вздыбив шерсть на загривке, прижал уши, залаял.

      - Вот, и собака что-то чует, - заметил Виктор.

      Вадиму сильно хотелось плюнуть на всё, нырнуть в этот чёртов бублик, рукой махнув на этот дурацкий мир, в котором искать его особо никто и не будет. Почти уже решился, но не смог. Полезли в голову мысли, что всё это лажа, что Каурин просто из-за перепада давления провалялся сутки на берегу, потеряв сознание, а он, как дурак, сейчас вот прыгнет и шмякнется на какой-нибудь корень, всем на потеху. Да ладно, что на потеху, так ведь и сказка рассеется безвозвратно. А такой потери Вадим не хотел, не желал всеми фибрами своей души. В свои тридцать лет он всё ещё продолжал верить в чудо, в сказку, так, что, гуляя по лесу, порой даже не по лесу, а по истоптанному Шарташскому лесопарку, временами верил: вот-вот, за деревом - леший, избушка на курьих ножках, ну, хоть что-нибудь! Да и сам лес был сказкой, сказкой звуков, запахов, красок. Выросший в Казахстане, Вадим терпеть не мог однообразия и плоскости степи, в лес в детстве попадал редко, только на малую часть лета в пионерский лагерь в Боровом. А в степи, конечно же, ни для лешего, ни для прочих места не находилось даже при самой буйной фантазии.

      За спиной тихо, зло и потерянно пробормотал Валерий:

      - А, может, прыгнем? И катись оно всё... Хуже всё одно жить не будем, - Каурин резко перешёл на крик - Что мы тут-то забыли? Землю - угробили, леса - перевели, зверьё - перебили, перетравили! Люди?! Люди ли? Биороботы с глазами, а в глазах пустота, вакуум! Дети растут - больные, у большинства - психотклонения! А им через лет двадцать хозяевами быть, странами править. Угробят всё, что ещё цело останется! В противогазах ходить?! На таблетки работать?! На машины ваши поганые молиться, без компьютера посрать не сесть?! Не хочу! Молчите?!

      - А вдруг... там ещё хуже?.. Или тоже самое? Или... вообще камнями какими обратимся?.. Ещё страшнее, если там по-людски всё, а нас - не примут. Зачем мы им такие... душою порченные, у себя порядок навести не сумевшие? - прошептал справа Виктор.

      - Ты же лётчиком был! Ты небо видел, землю нашу сверху - какой её сделали! Я ведь шагал туда, я же назад вернулся, такой же! Это же не бегство, не дезертирство. Там же тоже Земля - наша, родная, другая только в чём-то. Мы, может, там только и поймём, что здесь делать надо, как жить надо по-настоящему! - в запале кричал Каурин.

      Двинцов и Дедкин молчали.

      - Эх, вы-ы-ы-ы!.. А-а-а-а..., - Валера потерянно махнул рукой, резко развернулся и быстро, не оглядываясь, зашагал к дому, ссутулившийся, маленький.

      За ним молча двинулись остальные. Проснувшись, перекликались птицы, туман рассеивался, оседая всё ниже и ниже, опадая росинками на траву.

      Вернулись. Молча, как на поминках, позавтракали. Валера пошёл доить корову. Вадим и Дедкин курили. Вышел из конюшни Мишка, неслышно подкрался сзади к Двинцову, балуясь, ухватил мягкими, бархатистыми губами за волосы, потянул осторожно, требуя ласки. Вадим механически гладил конскую шею, морду.

      На душе было хреново: "Ждал, ждал сказки всю жизнь, а появилась она - и угробил её вмиг." Ясно было одно, причём твёрдо: шанс был предоставлен и, скорее всего, единственный, а они его безвозвратно и глупо упустили.

      Валерий разлил молоко щенкам, накрошив в миски хлеба, и, уже успокоившийся, подошёл:

      - У меня тут дед пропал в пятьдесят седьмом. Дом-то старый, с "дореволюции" ещё стоит. Искали долго, не нашли. Решили: или волки задрали, или зеки беглые ухайдакали. А я вот сейчас вот думаю: ушёл он. ТУДА ушёл... Может, до сих пор жив ещё... А я всё равно уйду. Сегодня не вышло - вместе с вами хотел... Ладно... Один уйду, через год, десять - всё равно. Не мой это мир, не для него я родился. Мы, может, все из того вышли, да только позабыли о том, напрочь всё позабыли. Душа туда тянется, как к родному чему-то. Может, кровь кличет. А-а... Пошли, мужики, дрова поколем.

      Втроём быстро навалили изрядных размеров поленицу возле бани, сполоснулись в Листвянке. Вскоре стали собираться в дорогу. Возвращались будни, унылые реалистичностью своей.

      Ловари - одна из этнических групп цыган, отличающаяся внешним видом и рядом обычаев. Как раз именно их, пристающих к прохожим на улицах и площадях, мы чаще всего встречаем.

      СВД - снайперская винтовка системы Драгунова


  Глава 3

      Этим утром в понедельник, как обычно, Вадим проснулся от громкого "мыра" над ухом. Кошка по имени "Чижик", удобно устроившись на подушке над головой Двинцова, старательно, по всем правилам, массировала Вадимову голову, то поглаживая мягкими лапками, то почёсывая когтями кожу, то на мгновение запуская точечным уколом когти в голову и тут же втягивая их обратно, умиротворяюще при этом мурлыча. Слева, головой на подушке, вытянувшись вдоль дивана, смотрел на Двинцова, приоткрыв один глаз, Пух - помесь русского спаниеля и эрдельтерьера, маленькое, холерическое, абсолютно бесстрашное, но, тем не менее, очень разумное существо. Подошёл Фома, фыркнул, проворчал что-то вроде "Пора вставать, пошли на улицу!", в подкрепление своего ворчания шмякнул Вадима лапой по носу.

      Вадим встал с постели, согнал на пол Пуха, по давней дурацкой привычке пошёл натощак курить на кухню, затем отправился умываться. На часах было половина шестого. Галина ещё спала на кровати во второй комнате. Будить её в эти часы отважился бы только человек, желающий познакомиться с разъярённой пантерой и услышать вдобавок о себе много нового и не совсем лестного.

      На крыше холодильника, у самой кромке сидел таракан средних размеров. Он приседал, выпрямлялся, временами чуть-чуть пятился, затем вновь приближался к краю. При этом отчаянно пытался распустить свои крылья, явно пытаясь взлететь. И было ему, в общем-то наплевать на то, что крылья у его предков, в отличие от заокеанских собратьев, атрофировались ещё в незапамятные времена, чуть ли не при динозаврах. Ему хотелось лететь, и всё! Тараканьему Икару наплевать было даже на то, что подошёл злейший враг его - человек, склонился и смотрит, усмехаясь, наплевать на то, что его вот-вот могут раздавить. Мечта о полёте буквально застила глаза. Даже когда Вадим лениво махнул ладонью перед тараканьей мордой, реакции не последовало. Таракан упорно продолжал попытки распустить жёсткие надкрылья с перламутровым отливом, злился, психовал, подпрыгивал на месте. Вообще-то, данных насекомых Двинцов, мягко говоря, недолюбливал и уничтожал при каждом удобном случае, не считая регулярных химических атак, проводимых Галиной и жильцами соседних квартир. Тараканы затихали на какое-то время, затем разводились вновь, благо люмпенов-таракановодов в доме хватало. Но этого убивать как-то не хотелось, уж больно он был осмысленный, что ли. У него имелась Мечта. А после такого таракан уже просто насекомым не воспринимался. Потому Вадим, прикуривая, добродушно и вполне искренне буркнул: "Давай-давай, может, и полетишь," - и отошёл в сторону.

      Со времени странной поездки на кауринскую заимку прошло уже больше двух лет. Валера к тому времени с завода уволился, почти окончательно переселился в лес. Дедкин ушёл из агентства, какое-то время проработал в фирме у Борисова (которого с завода всё-таки "ушли", он, впрочем, быстро организовал своё производство, переманил туда инженеров и часть рабочих, клепал аналогичные аппараты и не бедствовал), некоторое время носился с идеей организации в Екатеринбурге собачьих бегов, затем вновь подался в сферу охранного бизнеса, изредка по выходным навещая Каурина. Сам Вадим, разбежавшись с Нежиным в разные стороны, успел попробовать свои силы в издательском деле. Правда Генеральный директор журнала оказалась алкоголиком, систематически уходящим в запой, причём в паре с редактором, снимая предварительно со счета деньги, полученные от рекламодателей. Выпустить успели только один номер отвратительного качества. Народ через пару месяцев разбежался. Коммерческий директор - Дима Носик вместе со своей женой Леной заупрямились, зациклившись на идее журнала, попытались сначала бороться с боссшей, потом, плюнув, зарегистрировали собственный журнал того же направления и потихоньку, перебиваясь с хлеба на воду, стали выползать на рынок, отбив у своего бывшего работодателя почти всех постоянных рекламодателей и партнеров. После ухода из журнала Вадим недолго просидел в одной из коммерческих фирм, переругался с руководством, поголовно, по мнению Двинцова, больным шпиономанией. И снова подался в уже привычную заводскую среду, устроившись на один изекатеринбуржских заводов начальником юридического отдела. Атмосфера на заводе была обычной для большинства бывших оборонщиков, пытающихся выплыть за счет кредитов, сдачи в аренду большинства своих помещений, выпуска товаров народного потребления (конверсия, однако!) и создания множества различных предприятий. Вся жизнь продолжалась по инерции. По инерции шла работа, по инерции - быт. Изредка и обоюдно скучно встречался с одногруппниками по институту. С Кауриным больше не виделся, в гости к нему не ездил, дабы не травить душу. Выпивка, причём в любой компании, давно уже не привлекала. Любовь, ярко вспыхнув на последнем курсе института, доведшая Двинцова до исступления, выплеснувшись несколькими десятками стихотворений, до обидного глупо сгорела, оставшись болезненной точкой в памяти. Временами вспоминались, как самые прекрасные мгновения жизни, и единственный набег в тихое кафе, и совместная поездка на неделю в Архангельск, и боль прощального вечера с надеждой, что расстаются не навсегда, и пребывание на грани помешательства вечером после отлета Лики, когда в каждой встречной женщине мерещилась она, и глупая по-детски обида на отсутствие ответов на письма, и последующее желание поскорее забыть, если не забыть, так сжечь за собой мосты, повлекшее идиотски поспешный брак, и полученное запоздалое нежное письмо, так и оставшееся без ответа, письмо, при взгляде на которое, кажется, что-то оборвалось в груди одновременно со страшной мыслью: "Поздно". В браке что есть силы пытался заставить себя полюбить жену, в огромнейшей мере того заслуживающую, обманывал самого себя. Она, по всей видимости, сразу почувствовала "что-то не то", поэтому и была категорически против брака с Вадимом с самого начала. И только феноменальное таранное упрямство Двинцова дотащило их с Галиной до дверей ЗАГСа. Семья, так толком и не сложившись, развалилась через полгода. Брак остался зарегистрированным, так как бумажка для обоих ровным счетом ничего не значила. Жить по инерции продолжали в одной квартире, превратив её в подобие общежития. Друг другу практически не мешали, оба пока и не помышляя о создании новых семей, поставив крест на такой возможности. Детей, к счастью, завести не успели, так что травмировать разрывом, кроме самих себя, было некого. Временами даже дружески общались, обсуждая интересные обоим темы. Заведённых животных считали общими. Оставшееся совместным хозяйство свелось к поочерёдному приготовлению полуфабрикатных ужинов с раздельным употреблением последних.

      Вадим наспех (накрапывал нудный дождь) выгулял своих "зверусов", переоделся и, как всегда не завтракая, поехал на работу, предварительно выбрав на стеллажах книгу для чтения в трамвае. По дороге, невзирая на ранний час, совершая набеги на трамвай через каждые четыре-пять остановок, свирепствовали "банды" контролёров, человек по пять каждая, вытягивая несчастных безбилетников на улицу. Свой проездной Вадим держал в руке, проверяли всякий раз, придирчиво рассматривая водяные знаки и каждую печать на билете. Недавно были пущены в обращение новые абонементы, по количеству степеней защиты далеко позади оставившие большинство разновидностей ценных бумаг и изрядную часть иностранной валюты.

      Появился на проходной около половины седьмого. Не заходя на завод, Вадим загрузился в машину, заказанную с пятницы, и отправился на "третье производство", расположенное у чёрта-на-куличках, где-то аж за Северотуринском. Точнее представить себе расположение филиала Двинцов не мог, ехал туда впервые. Цель "визита" в полузабытый всеми угол области (где когда-то выпускали разновсякие спутники-луноходы) была до зевоты скучной: обязательные ежемесячные юридические консультации для рабочих цеха.

      Заводская "Тойота", (приобретённая ещё после получения заводами разрешения тратить часть валютной выручки на собственные нужды) бодро скакала по дорожным ухабам. Водитель рассуждал о хреновом качестве российских автомашин, предавался ностальгическим воспоминаниям о славном прошлом завода, подчёркивая былое "московское снабжение" и астрономическое количество ежедневно вывозимой в аэропорт продукции, зло матерился на зарплату, задерживаемую по полгода и частично выдаваемую консервами, видиками и прочей фигнёй. Вадим читал книжку, слушал вполуха, временами вежливо поддакивая (не потому, что не сочувствовал, а просто за последние годы подобной информации уже переел до тошноты и на эмоции уже раскручивался слабо). Полускрытый туманом, майский, манящий зеленеющей свежей молодой листвой, лес за окном перемежался городками с обязательными для Урала заводскими трубами, деревеньками, уродливыми массивами садово-дачных участков, лысинами полей. По этой трассе населенных пунктов было раз-два - и обчёлся, шансы нарваться на "гаишников" соответственно были минимальными. Выйдя на гладкое (по российским меркам) полотно, Николай вскоре разогнал машину до ста тридцати. При таком раскладе доехать должны были часам к десяти. По радио станция передавала рекламно-концертный винегрет. Мяуканья однообразных певичек (разнящихся только именами) сменялось блатным завыванием эстрадных апологетов лагерной тематики, всё это творчество щедро сдабривалось плоскими комментариями дискжокеев с потугами на юмор и призывами купить очередной "Сникерс" с антипригарным покрытием, обеспечив себе тем самым постоянное ощущение сухости даже в критические дни.

      На заднем сиденье, всеми забытый, похрапывал в обнимку с портфелем начальник заводского ВОХРа - отставной майор Пал Саныч Мохрютин, по лицу его блуждала блаженная улыбка, вероятно снилась былая его служба в доблестном советском стройбате, которую Мохрютин искренне считал воинской. Пал Саныч ехал с делом архиважным - внезапной проверкой службы охраны и состояния табельных наганов. Попса, вопящая из динамиков, Мохрютинской сонной идиллии не тревожила. По боковому стеклу вверх упорно полз какой-то жучок. Проходил несколько сантиметров, срывался, снова карабкался, падал, страшно матерился по-жучиному, отдыхал, стоя на уплотнителе и снова лез по стеклу. Порода жука была, вероятно, "Жукус Сизифус". Вадим, посозерцав страдальца за неизвестные науке грехи минут пять, подвёл под жука клочок бумажки, подтащил к кромке приоткрытого для курения окна: "Лети!". Жук халяву гордо отверг, шмякнулся вниз и снова, пыхтя и отдуваясь (зато сам!) продолжил свой бесконечный подъём. Ехать, как сообщил Николай, оставалось еще минут десять-пятнадцать.

      Дорога шла по гребню: слева лес поднимался вверх, справа - отлого падал вниз, скрываемый туманом, которого на дороге уже не было. Впереди пылил и хрипел оранжевый "скотовоз" (или, по научному, автобус марки "ЛИАЗ"). Синишин, готовясь к обгону, прибавил газу, взял левее. Вдруг лицо Николая перекосилось, ругаясь, он нажал на педаль тормоза, одновременно дёргая рычаг скоростей. Вадим глянул вперёд: навстречу, из-за автобуса, показалась широкая морда БЕЛАЗа. Проехать между ним и автобусом было невозможно. Встречной машины на этом тихом участке Синишин явно не ожидал. Педаль тормоза буквально провалилась вниз под ногой Николая. Тормозить "скоростями" Синишин не успевал. Правее автобуса дороги не было, под резким углом вниз уходил склон, поросший деревьями, отделенный от дороги редкими перекошенными столбиками былого ограждения. Сворачивать туда было самоубийством чистой воды. От водительского вопля проснулся Мохрютин, поймал через лобовик испуганный взгляд БЕЛАЗиста, заорал: "Прыгайте!", метнувшись по салону к двери, цепляя дверную ручку, оттягивая дверь назад. Николай всё же БЕЛАЗу и автобусу предпочёл столкновение с деревьями, резко вывернул руль вправо. "Тойота" под углом вломилась в малинник, снесла пару мелких берёзок, приостановилась на мгновение, ткнувшись бампером в пенёк, и медленно стала переворачиваться через "голову". Вадим за всё это время успел только с неожиданным для себя спокойствием подумать: "Вот и всё." Его выбросило через открытую дверь, ударило больно обо что-то плечом, затем - головой. Дальше Двинцов падал уже будучи без сознания.

      Мохрютин успел выпрыгнуть из машины еще до кувырка, старательно накопленные жиры помогли самортизировать при падении, природная цепкость к жизни дала команду рукам вцепиться в куст в нужное время и в нужном месте. Так что отделался Пал Саныч испугом , вывихнутой правой ногой, да несколькими неглубокими царапинами. Николая перепуганный водитель БЕЛАЗа" нашёл в помятой "Тойоте" с переломом основания свода черепа, раздробленными от удара о баранку рёбрами, без сознания, но живого. Оклемался он после семи недель лежания в больнице без каких либо неприятных последствий для здоровья, отделавшись по суду "условным" наказанием.

      Двинцова искали долго. И БЕЛАЗист, и многочисленные пассажиры "скотовоза", и прибывшие вскоре "гаишники" вместе с бригадой "Скорой". Обнаружили в машине левый туфель, клок пиджака на кусте у самой дороги. В самом низу наткнулись на небольшое, но глубокое озерцо. Вызывали водолазов, два дня шарили по дну, но безрезультатно. Составили соответствующие акты и уехали.

      Спустя полгода, Кировским районным судом Екатеринбурга на основании статьи сорок пятой Гражданского Кодекса Российской Федерации гражданин Двинцов Вадим Игоревич, одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года рождения, не судимый, разведённый и прочая был официально объявлен умершим, как исчезнувший при обстоятельствах, дающих человечеству все основания исключить его из списков ныне живущих.

      На заводе вывесили плакат с фотографией в траурной рамке. Иных расходов Двинцов не принёс, так как хоронить было нечего. Фома с Пухом вечером в день исчезновения Вадима по странной случайности куда-то смотались и пропали. Расклеенные Галиной объявления о пропаже собак результатов не принесли. Узнав об исчезновении Двинцова, она минут с двадцать проплакала: всё-таки жили вместе несколько лет.

      Через три месяца после судебного решения об объявлении Вадима умершим Галина, совершенно неожиданно для себя влюбилась, вышла замуж, быстро забеременела, затем родила. В счастье новой семьи и заботах о сыне, она Двинцова вспоминала всё реже и реже, понимая, что вскоре забудет окончательно.

      Родители Вадима умерли ещё пару лет назад, в точности следуя своей мечте жить дружно и счастливо и умереть в один день. Правда сбыться их мечте совсем не по сказочному помог обкурившийся анаши придурок, средь бела дня высунувшийся в окошко и открывший стрельбу из автомата по окнам дома напротив.

      Одногруппники, во время очередной встречи выпускников, Двинцова вспоминали, помянули рюмкой водки под шашлыки.

      Вскоре о Двинцове забыли все.


Глава 4

      Над головой стучал дятел. Невдалеке цвирькала ещё какая-то пичужка. Вадим открыл глаза, попытался встать, невольно застонал от боли в левой, почему-то босой, ноге, от неожиданности снова упал. Голова гудела, кожу на лбу стянуло коркой уже запёкшейся крови. Двинцов осторожно ощупал голову, обнаружил здоровенную шишку на макушке, глубокую царапину на лбу. Проверил карманы: документы и бумажник оказались на месте. Отряхнул кое-как брюки, сняв пиджак, оказавшийся лопнувшим по шву на спине, заметил вырванный клок ткани под правым карманом. Хмыкнув вслух: "Бичуга полнейший!", присел на корточки, закатал штанину. Щиколотка немного опухла, но, судя по всему, переломов никаких не было, максимум - небольшое растяжение. В трех шагах ниже по склону Вадим обнаружил небольшое озерцо с чистой, ужасно холодной водой. Прохромал к берегу, круто обрывающемуся вглубь, умылся, попил. Мелькнула мысль: "Интересно, "гаишники" уже приехали?" Развернулся, заорал хрипло: "Э-ге-гей! Синишин! Пал Саныч!" Ответа не последовало. Милиция на всякие дикие вопли отвечать не обязана, у Синишина, скорее всего, сейчас достаточно проблем с протоколом ДТП (а что по вине Николая - то и ежу понятно). К тому же и Синишин, и Мохрютин могли отделаться гораздо хуже, чем Вадим, возможно, в это время обоих уже, завывая сиреной, волочет в реанимацию "Скорая".

      Вадим натянул пиджак и, морщась от боли в ноге, заковылял вверх, цепляясь за деревья, временами опускаясь на четвереньки.

      Поднялся. К своему удивлению, ни опрокинутой "Тойоты", ни дороги, ни даже следов падения машины не нашёл. Решил, что ошибочно чересчур забрал в сторону, прошёл метров двадцать влево, затем - в обратную сторону. Покричал. Безрезультатно.

      Ещё прошёл вперёд, удаляясь от склона. Дорога исчезла. "Чушь какая-то!" Еще покричал. Тишина. Только развопилась сердито истеричка-сорока, сорвалась с берёзы, громко хлопая крыльями, и улетела, ругаясь. Вадим сел на черничник, оторопело вслух рассуждая:

      - Так... Ну, допустим, башкой я шмякнулся сильнее, чем думаю, пролежал дольше, чем считаю. Все уже уехали. Логично... Однако неувязочка получается: во-первых - почему не искали меня, во-вторых - куда же и к какой такой чёртовой матери подевалась дорога? А если подевалась, то кто её спёр? Бред явный... Что ещё?... Представим, что я, опять-таки головушкой своей бедной въехал крепко в дерево, отрубился умом, а ноги работать продолжали по инерции. И я, ни хрена не соображая, этими самыми дурными ногами пробежал хрен-знает-куда и хрен-знает-сколько, пока не грохнулся (хорошо, хоть до воды не добёг, а так - был бы молодой, обаятельный утопленник). Ежели так, то далеко всё равно убежать не мог, так как левая нога на такие подвиги вряд ли была способна. Но, опять-таки, это если ногу повредил до того, а если - после?... Если после, то всё сходится, значица - так и запишем. Короче - сплошные потери памяти, чистая "Санта-Барбара" и господин Двинцов-Мейсон собственной персоной (тоже ведь - юрист). Не знаю, как там у них в Калифорнии, а в наших лесах заблудиться - весьма проблематично: не там, так здесь - то вырубка, то автотрасса, то ЛЭП, то железка, а то ещё какая-нибудь "ЗдесьбылВася" современной цивилизации. Следовательно: иди в любую сторону, куда-нибудь, да выйдешь. А где там у нас народу погуще? В обратную сторону, то есть - на юго-запад. Стороны света определять могём? Могём. Ну вот, и шагай, родной, любимый, вперёд - и с песней! Башмак бы ещё второй - совсем бы хорошо! Ну, это чтобы жисть мёдом не казалась.

      В периоды таких вот монологов с собой, а иногда и в разговорах с хорошими знакомыми, Двинцов сознательно вставлял разнообразные архаизмы, прошловековые местные диалектные словечки. Делал это он не из стремления пооригинальничать, а из желания украсить, как-то разнообразить скучный современный язык, тотально славянофильствуя, возможно, к тому же подсознательно подталкиваемый резким своим неприятием того обилия иностранных слов, в последнее время лавиной ринувшееся в лексикон россиян: всех этих "консенсусов", "консалтингов", "риэлтеров" и многая прочая.

      Вадим наконец-то снял с правой ноги мешающий туфель, срывая на нём злость, размахнулся и забросил подальше. Носки, погорячившись, тоже снял и выбросил. "Вот, теперь и поживём по Порфирию Иванову, поближе к землице." Нашарил в кармане складной ножик, почти полную пачку "Петра Первого", зажигалку (вот счастье-то для старого наркомана, что не выпали!), закурил с наслаждением. Достал кошелёк, пересчитал деньги. Оказалось в наличии сто двадцать пять тысяч с мелочью. Если что, на проезд должно хватить даже на "частнике". Лучше, конечно, выйти к автобусам, так как денег дома оставалось в обрез. Докурив, Двинцов поднял с земли палку и, опираясь на неё, побрёл было через лес. Уже через пяток шагов до него дошло, что с обувью он поспешил, босиком было, мягко говоря, некомфортно, тем паче, что никаких тропинок, более-менее свободных от колючек, веточек, шишек и прочих лесных радостей, как-то совсем не наблюдалось. Вернулся, бурча под нос матюги в собственный адрес, отыскал носки, башмак. И снова уселся подумать. Разнообразия обувных вариантов не было.Пораздумав маленько, решил всё-таки с туфлем-одиночкой расстаться, предварительно реквизировав шнурок. Кое-как вырезал из бересты жалкое подобие двух подошв, провертел в них дырки, пристроил половинку шнурка. Получившихся сланцеподобных монстров напялил поверх носков, оглядел скептически - недолго такое продержится. Но ничего лучше в голову пока не приходило. А идти всё равно было надо. Оставалось надеяться, что недолго.

      Идти было неудобно: во-первых - мешала больная нога, во-вторых - лес под ногами попался какой-то несовременный, усеянный корнями, сухими и полусгнившими ветками, деревья росли чересчур густо, меж ними не давали пройти кусты, продираться через которые приходилось буквально на каждом шагу. Для вящей пакости досаждали комары, подобно монгольской коннице, тучей, кружащиеся над Вадимом, налетавшие и тут же отскакивавшие обратно, лезшие в глаза, в ноздри, в рот, густо облепившие поцарапанный лоб. Двинцов сначала отмахивался, затем плюнул и прекратил. "Во, морда-то распухнет! На трассу выйду - водил пугать можно."

      Невзирая на все неудобства, на душе было хорошо, просто от того, что находился в лесу. Двицов вообще всегда чувствовал себя в лесу гораздо комфортнее, чем в городе. Даже не то слово, комфортнее, просто он всякий раз словно возвращался в давно забытый родной дом.

      Лес... Что может быть загадочнее. Что более подскажет воображению углубляющегося в родную, поросшую бытьём быль человеку? Красота леса бесконечно разнообразна в своём кажущемся однообразии. Она веет могучим дыханием жизни; она дышит ароматом чувственной свежести. Она зовёт за собой под таинственные своды тенистых деревьев. Она шепчет мягким пошептом трав, расстилает под ноги путнику пёстрые, медвяно-ароматные цветочные ковры, перекликается звонким щебетом птиц, аукается с возбужденной памятью гулкими голосами седой старины.

      Дремучий лес говорит даже своим безмолвием, своей неизреченной тишиной, своими тихими шумами. Он словно воскрешает в русской душе миросозерцание забытых дедов-прадедов, словно подает ей весть о том, что следят за каждым её вдохом-выдохом из бесконечности эти переселившиеся в область неведомого пращуры. Под сенью леса как будто пробуждается в этой душе вся былая-отжитая жизнь дышавших одним дыханьем с матерью-природой предков. Лесное молчание исполнено шорохов безвестных. Оно помогает хоть одним глазом заглянуть в великую книгу природы, наглухо закрытую для всех, не пытающихся припадать на грудь родной Матери-Земли. И вековечная печаль, и свет радостей, и грозные вспышки стародавних обид, и тайны - несказанные тайны - всё это слышится, внемлется сердцу в молчании родных лесов. Пробегает ветер по вершинам старых богатырей-сосен - скрипят-качаются лесные великаны, готовые в любой миг померяться силушкой с грозою-непогодой. Ратует с бурей дремучая лесная крепь, шумит многошумная, обступает захожего человека, перекликается с ним, перебегает ему дорогу, манит вещими голосами под свою сень, навевает на душу светлые думы о том, что он - этот человек - сын то же Матери-Земли, взрастившей на груди своей лес, зовущийся таинственным Садом Божьим. "Под тёмными лесами, под ходячими облаками, под частыми звёздами, под красным солнышком" - так определяли наши предки местоположение родной земли. "От моря и до моря, через леса дремучие, через степи раздольные, через горы толкучие" идут её рубежи.

      Отбрасывающие во все стороны от себя тень, лесные кущи веют на захожего путника чем-то несказанным. Под их навесами чувствуется общение с каким-то стоящим вне обычного течения времени и жизни миром. В лесу нет времени, которое и придумано-то человеком, лес не то что секундных или минутных стрелок часов не замечает, а и часовые для него - не указ, не мерило. И весь он тайна, весь этот мир загадка для непосвящённого в его "святая святых" человека. Ведь что ни дерево, что ни куст, ни травинка в лесу, то своя краса, своя особая жизнь. Не зря ведь в стародавние годы лес считался священным местом у всех славянских народов, да и не только у славянских. Быть может, и теперь в сокровенном уголке души человека, испытывающего благоговейное смещение при входе в лес, просыпается - еле внятным отголоском - пережиток верований пращуров, признававших лесные заповедные места своими храмами. Многим, вероятно, казалось в лесу, что вот-вот покажется из-за деревьев поляна со стоящей на ней дворцом-хатою на курьих ножках, где правит-проживает Лесной Хозяин, окруженный своим лесным народом: лешачихами, лешими да подлещуками, а вокруг виснет по зелеными ветвям шебутное русалочье племя.

      И рассылает Лесовик подвластных ему леших с подлещуками и лешачихами да русалками во все стороны леса темного для обережи его пределов да на пагубу человеку-хищнику, вторгающемуся с каждым годом всё смелее и бесцеремоннее в лесные владения-угодья с топором и ружьём. И отгоняют они из-под ружья зверя-птицу, "отводят глаза" охотнику и лесорубу, сбивают с тропы, заставляют и "в трёх соснах заблудиться", заводят робкого человека на такие заколдованные тропинки, по которым - сколько ни иди - всё к одному и тому же глухому месту выйдешь. Свист и хохот несётся по лесу - то перекличку ведут лесные жители. Если надо, то и сами они могут обернуться в подорожного человека (хоть бы и в лесника строгого да неподкупного!) и начнет водить-кружить неосторожного прохожего. А если русалкам поверит заблудившийся, да пойдет к ним на голос - поймают, насмерть защекочут, да и бросят под овраг где-нибудь. Оттого-то и старались раньше наши предки жить с Лесовиком и его лесным народом в добре да согласии, умилостивить приносом гостинца, почтить заговорным словом, да и не хитничать в лесу бездумно, подобно захватчику, гостем добрым быть. И тогда не только не враждует с человеком, а и всякое покровительство оказывает ему лесной хозяин, всякому зверю, всякой птице, каждому гаду, ползающему у древесных корней, указывающий своё место и свою пищу. "Грозен лесовик, да добр!" - говорили раньше в народе.

      Как бы хотелось во всё это верить!

      Убивая время, принялся распевать, перебрал штук восемь песенок и смолк, надоело. Наткнулся на родничок, остановился, попил воды, затем разулся, на несколько минут сунул в холодную воду ноги. Полегчало. Опухоль на ноге почти спала, зато саднили подошвы, исколотые, невзирая на "сланцы". Посидел, передохнул, двинулся дальше. Судя по солнцу, полдень оно явно уже проскочило, медленно клонилось к закату. Двинцов, боясь сбиться с выбранного направления, старался переть напрямик, обходя как можно меньше препятствий, периодически глядя на солнце и сверяясь по мху на стволах деревьев. Опыт блужданий по лесу был у Вадима достаточный для того, чтобы не начать ходить кругами. "Спасибо, в армии хорошо учили". Двинцов вспомнил армию, "учебку", контрольные выбросы в леса "на выживание", когда выйти к заданной точке надо было в срок, находясь во время пути на подножных кормах. Вообще, армию Вадим чаще всего вспоминал с удовольствием, неприятные стороны армейского быта забывались, отходили на второй план.

      Лес жил своей, неспешной, малозаметной для несвычного глаза, жизнью, на ковыляющего через бурелом Двинцова лесу было, вобщем-то, глубочайше наплевать. Путь Вадиму не спеша перешёл деловитый ёжик, на ветвях деревьев свиристели-разливались на разные лады птицы, радующиеся приближавшемуся лету. Временами на пути попадались египетские пирамиды муравейников, полных своей, инопланетянски непонятной жизнью.

      Внезапно, как показалось Двинцову, из под самых его ног, выскочил ошалевший от неожиданной встречи заяц, выскочил, и резво чесанул меж деревьев, высоко подбрасывая зад, украшенный линялой нашлёпкой хвоста. Вадим от неожиданности шарахнулся, разглядев косого, весело выругался.

      Двинцов шёл по лесу уже почти целый день. Никаких просек, дорог и прочих следов человеческой деятельности, как ни странно, не замечалось. Ни разу даже не наткнулся на кострища, окурки, консервные банки. Устал. Встреча с зайцем породила в желудке гастрономические ассоциации, вспыхнувшие с первобытной силой. Солнце уже зашло за деревья, стало ощутимо холодать. Жрать хотелось всё сильнее и сильнее. Ещё раза два-три натыкался на роднички, пил. Вода голода не перебивала. Пятки горели. Как всегда в лесу, смеркалось быстро. Двинцов прекрасно понимал, что, продолжи он тащиться по лесу ночью, шансов действительно заблудиться у него более чем предостаточно. Пора было подумать о ночлеге.

      Двинцов, не дожидаясь наступления темноты, выбрал подходящую для ночёвки просохшую полянку, натаскал кучу хвороста (благо, этого-то добра хватало в избытке), надрал бересты, развёл костёр. К разгоревшемуся как следует огню приволок здоровенную, метра четыре, валежину, благо, треснувшую вдоль почти до сердцевины, уложил комлем на горящий хворост. По всей длине бревна снизу подоткнул небольшие палки, чтобы не касалось земли. Теперь пламя начнёт потихоньку поедать полусырую древесину, подсушивая её по ходу. Спать можно будет лечь вдоль получившейся нодьи, тепла хватит. Останется только периодически передвигаться вдоль бревна за огнём, но за этим дело не станет, надвигающийся холод будет срабатывать почище всякого будильника. Диких зверей Вадим не опасался, справедливо полагая, что в наших лесах осталось их раз-два и обчёлся, а кто остался, тот, если не свихнулся окончательно, обходит, учуяв, страшное двуногое существо на пушечный выстрел. Тем паче, не зима.

      Прилёг было у костра на заготовленный для постели лапник с ворохом папоротника поверх, полежал минут пять, вскочил. Пока возился с костром, о голоде как-то позабыл, а сейчас он дал о себе знать с удесятерённой силой. Выругал мысленно себя за то, что не подумал засветло набрать чего-нибудь съедобного, отправился к краю поляны. Не ломая веток, нажевался молодых, кисловатых сосновых побегов, пощипал берёзовых листьев. В голову настойчиво лезла реклама "Сникерса": "Съел - и порядок!", донельзя хотелось мяса, почему-то именно с макаронами. Вернулся к костру, перетирая зубами кусок бересты. Массовые беспорядки в желудке временно прекратились, появилась надежда, что заснуть всё-таки сможет. Двинцов вытащил сигареты. Осталось пять штук. Выкурил одну. Лёг на импровизированную постель и заснул неожиданно быстро и глубоко.

      Часа через два на поляну к костру сторожко прижав уши, вышел старый седой одинокий волчара. Волк фыркнул, изгоняя из ноздрей неприятный запах дыма, учуял человека, подошел ближе, наклонился, обнюхал. Человек спал столь спокойно и нагло на чужой территории, что у старика даже дыхание поначалу зашлось от возмущения. Успокоившись, решил, что опасности спящее существо никакой не представляет, территорию в округе не метил. К тому же зверь был сыт, а от человека противно пахло табачным перегаром и копотью. На всякий случай волк поднял заднюю лапу, пустив на спящего струйку. "Чтобы знал!", удовлетворённо подумал старик, фыркнул ещё, и отправился искать место для ночлега. Кости ломило, видимо к дождю. Вадим ничего не почувствовал, только, не просыпаясь даже, вертелся шашлыком, подставляя теплу по очереди спину и грудь, временами на полуавтомате переползая червяком вдоль сгорающей нодьи.

      Снились ему огромные кастрюли пельменей с майонезом, уксусом, сметаной, кетчупом.


Глава 5

      Проснулся Вадим рано. Нодья, сделав своё тёплое дело, дотлевала. Было довольно холодно: конец мая, пора цветения черёмухи. Двинцов вспомнил анекдот: "Иностранец спрашивает: "А почему у вас так резко холодает в мае?" Ему отвечают: "Так черёмуха цветёт". А он недоумённо: "А зачем же вы её тогда выращиваете?" Веселее немного стало, теплее - ни капельки. Опять взбунтовался, дико заурчав, желудок, вцепившись мёртвой хваткой в позвоночник. Вздохнув, Вадим побрел искать завтрак. Снова нажевался еловых побегов, берёзовых листьев. Вспомнил, что китаёзы жрут папоротник, попробовал. Выплюнул тут же: по всей видимости, сорт оказался не тот. Из съедобных он знал только орляк, но здесь его не обнаружил. Набрёл, к своему удивлению заросли крапивы и молодых лопухов, хотя жильём поблизости не пахло. Это обнадёживало, что люди живут всё-таки где-то рядом. Застрогав подходящую корягу в форме лопатки, накопал лопушиных корней, сожрал. Сырую крапиву есть не стал, да и не хотелось лезть в колючки руками. Поискал глазами птичьи гнёзда, не нашёл, к тому же, к стыду своему, толком не помнил, есть ли уже в это время в гнёздах яйца. Морда после вчерашних комариных атак распухла, старался не расчёсывать. Во время блужданий преследовала какая-то вонь. С удивлением обнаружил, что несёт от него самого, точнее - от пиджака, причём мочой. "Это какая же собака дикая меня ночью пометила? Собственник хренов! Волк - тот вряд ли: и мало их, и не подойдёт он к человеку, к костру, да ещё и практически летом."

      Перед дорогой решил ещё немного погреться, накидал на тлеющие останки нодьи веток, раздул огонь. В том, что выберется к людям ещё до обеда, теперь Двинцов был уверен абсолютно. Слегка выругал себя за то, что, по всей видимости, пошёл изначально не в ту сторону. Возвращаться, однако, и начинать всё сначала, было бы, конечно, идиотизмом высшей степени. Закурил. Спохватился, что сигарет остаётся фиг да маленько, загасил "бычок", бережливо спрятал обратно в пачку. Решил считать шаги и курить по полсигареты только через каждые три тысячи шагов. Загасил, во избежание пожара, костёр, старательно затоптав каждый уголек (не босыми ногами, конечно, йог - что ли? тлеющие угли давил палкой).

      Определил приблизительно направление и зашагал, вслух (дабы развлечься и убить время) считая шаги:

      - Раз, два, три, четыре, пять... восемнадцать, ой, колется!... двадцать четыре... чёртова крапива!... пятьдесят шесть...

      На пятой сотне шагов, перелезая через валежины, сбился со счёта в первый раз, начал опять с четырехсот. На восьмой тысяче (по собственным подсчётам) упёрся в болотце, решил не тратить времени на обход, попёрся напрямик. Болото оказалось так себе, даже и не болото, а так - остатки от талого снега, прошёл по кочкам легко, провалившись в воду по колено всего один раз, да и то, оттого, что поскользнулся на корне. После болотца земля пошла вверх, шёл по сухому, ожидая вот-вот встречи с дорогой. Считать шаги бросил.

      Солнце над головой подходило к полудню. Двинцов, приканчивая остаток третьей сигареты, заметил впереди просвет между деревьями, там что-то двигалось. Хотел крикнуть, сдержался, чтобы не сочли за психа, если это люди, и не накостыляли по шее, если это что-то вроде кабана, или прочей сердитой живности. Тихонько вышел... и оторопело уставился на увиденное, дурацки открыв рот. На большой поляне паслись ЗУБРЫ! Две коровы и бородатый бык что-то щипали в траве, старательно пережёвывая. "Не может быть! Я же не в Белоруссии. Они же вымерли!" Успокоившись, вспомнил, что недавно читал в какой-то газете о программе расселения зубров по другим местам. Дальше стало не до рассуждений: корова поменьше повернула голову и заметила высунувшегося из-за рябины Двинцова, обиженно мукнула и поспешила за широкую спину вожака. (К счастью для Вадима, ветер дул от зубров на него, и раньше звери его не чуяли). Бычина просёк наглого чужака, рванул пару раз копытом дёрн, взревел хрипло, нагнул голову предупреждающе. Двинцову очень сильно захотелось влезть на дерево, а, ещё лучше - смотаться подальше. Бежать не стал, так как опасался хорошего тычка рогами в спину или пониже, поэтому выбрал первое.

      Вспрыснутого в кровь адреналинчику оказалось достаточно для оперативного подъёма на ближайшую берёзку, невзирая на пару-другую сломавшихся под ногами веток. Двинцов застыл на покачивающейся верхушке в позе шишкинского медведя, смотрел вниз и не очень терпеливо ждал, когда эти реликтовые коровы уберутся подальше. Бугай уходить не хотел, видать, что-то в его мозгах крепко заклинило. Он топтался тяжело вокруг берёзки, пробовал её на прочность сначала рогами, затем, поразмыслив, навалился боком. В дереве что-то жалобно затрещало. Двинцов ухватился покрепче за ствол всеми четырьмя конечностями, вспомнил безотказный пароль Маугли и жалобно вывалил на зубра: "Мы с тобой одной крови - ты и я!" Впечатления не произвёл, вероятно, обращаться к зверю надо было на каком-то ином языке: то ли санскрите (вот кришнаиту бы повезло!), то ли еще каком пранаречии. Берёза, угрожающе потрескивая, мерно раскачивалась, потихоньку увеличивая амплитуду. Вадим, вернувшись к более далёким предкам-обезьянам, стал прикидывать, на какое соседнее дерево он в состоянии, если что, перепрыгнуть. Соотнеся свои прыгательные способности с расстоянием до ближайшей сосны (как на зло, на высоте Двинцова - обезветвленной), был вынужден признать, что такие подвиги Геракла ему не под силу. Вспомнив, что дикие животные могут успокаиваться от размеренной тихой человеческой речи, стал уговаривать зацикленного бычару:

      - Слушай, ну что тебе от меня надо? Я - безвредный, понимаешь? Я вашего брата в жизни не трогал, чем хочешь поклянусь! Ну, чтоб мне вовек из этого леса не выбраться, если вру! Я это... вообще обещаю вегетарианцем стать. Ты вообще людям должен быть благодарен, что мы вас сохранили от вымирания, понимаешь? Ты память-то напряги, тебя-то, небось сюда тоже люди завезли. Люди! Не от святого же духа ты на Урале вылупился! Ну, помнишь: клетка, на поезде ехал, тебя кормили... Люди - хорошие, добрые. Слушай, друг, ступай от меня, а? Тебя вон подруги ждут, травка растёт свежая, вкусная. А я - невкусный, ты же людей не ешь, ну зачем я тебе? Ты только присмотрись - я же даже без оружия. Не, руки я тебе показать не могу, а то упаду, но у меня правда ничего нет, чес-слово! Уйди, а! - Вадим не выдержал, заорал - сгинь, корова проклятая! Уйди, а то спрыгну вот, в морду вцеплюсь!

      Если бык в какой-то момент и стал успокаиваться от Двинцовских речей (чего, впрочем Вадим не заметил), то от последних воплей бугаина буквально взорвался диким рёвом, с удесятерённой силой навалился на бедное деревце, начав к тому же подрываться под комель копытами. Обе коровы (вот сучки!), не обращая никакого внимания, словно их это и не касалось, мирно паслись на полянке, изредка и мельком посматривая на своего рогатого матадора. Только корриды никакой не получалось, так как жертва с дерева стряхиваться упорно не желала, а её угрозы вот-вот спрыгнуть и вцепиться в морду были лажей чистой воды.

      Вадим уже почти решился спрыгнуть вниз, и - будь что будет, как вдруг на левом краю поляны промелькнуло что-то тёмное, быстрое, подмяв под себя истошно ревущую корову. "Медведь!" - ахнул Двинцов. Но это был кто-то другой, непонятный, ранее Вадимом не виданный. Зубр при виде реальной опасности, мгновенно забыв про Двинцова, прохрипел коротко, в длинном прыжке ринулся через всю полянку, воткнувшись в зверя, сжимающего коровье горло. Вторая зубриха, оправившись от неожиданного нападения, уже молча, сосредоточенно, долбила рогами, била передними ногами извивающееся, рычащее тело. Бились страшно, молча. Летели клочки шерсти, топтались зубры. Разглядеть толком Двинцов ничего не мог. Наконец из свалки, свечой вверх взмыл окровавленный странный зверь, развернувшись в прыжке, кинул своё гибкое сильное тело на быка, скользнув зубами по загривку, упал, ухватившись за горло, стискивая всё сильнее зубы, страшными ударами задних лап, вспарывая бычье брюхо, выпуская наружу ало-сизым мокрым, жутким серпантином кишки. Колени быка подогнулись, он взревел прощально и тяжело грохнулся на землю. Хищник уже лежал молча, только судорожно, в агонии, шевелились лапы.

      Оставшаяся в живых корова, ударила рогами неудачливого любителя мяса, рискнувшего буром попереть на сразу троих зверюг, глубоко всадив в бок, приподняла над землей немного, мотая окровавленным грузом из стороны в сторону, с трудом освободила рога, подошла по очереди к павшим сородичам, обнюхала их с надеждой, замычала жалобным вдовьим плачем, и, пошатываясь устало, побрела прочь, не оглядываясь. В воздухе густо, тошнотворно пахло кровью, внутренностями, испражнениями погибших зверей.

      Двинцов еще некоторое время сидел на дереве, переваривая увиденное. Сполз вниз, подошёл к хищнику, только сейчас разглядев его по-настоящему, опешил ещё больше: на бурой от крови траве лежал явный представитель семейства кошачьих, крупный, ростом почти с хорошего лося, покрытый густой, длинной, чёрной, с коричневатым отливом, шерстью. Причём мех на голове и вокруг шеи был явно раза в три длиннее, чем на остальных местах. Больше всего зверюга смахивал на льва. Если бы не цвет, и не обилие шерсти на туловище и хвосте. Двинцов озадаченно потрогал жесткие, длиной с голень, толщиной с шестую струну гитары, чёрные усы покойника. Таких он не то что не видел ни в книжках, ни по телеку, ни про что подобное и не слыхивал даже. Пробормотал: "Ничего не понимаю..." Глотнул воздуха, пропитанного смрадом скотобойни, его вырвало долго, мучительно, до полной пустоты в желудке. Опустился на колени, судорожно глотал воздух, и снова задыхался в рвоте собственной желчью. Кой-как отполз в сторону, отдышался, вытерся пучками травы. Сел. В голове стало что-то вырисовываться, логичное, не очень научное и пугающее своей безальтернативностью.

      Привычно уже вслух беседовал сам с собой:

      - Это что же получается? Зубры эти... лев непонятный... чёрный, волосатый, огромный, в нём же три нормальных льва вместятся... Если это мутант какой, то почему на льва похож, а не на рысь? А если не мутант?... То где же я тогда, и как сюда попал? Допустим, что после аварии я всё-таки копыта откинул, а это так всё - посмертные галлюцинации... Не похоже, им обычно тоннели мерещатся... А если это уже тот свет, то какой-то он уж чересчур... материальный... и хищный. Дааа... Остаётся последнее: не знаю как, но я угораздился провалиться в мир иной, но не загробный. Параллельный, значит, мать его японскую. Ну что, Вадим Игоревич? Домечтался? Какого хрена, а? Знал бы, так хоть подготовился бы! Идиот! Полез бы тогда с Валерой, так и не один был бы, и при шмотках, и при оружии,... жратву бы взяли, лошадей, собак... Вот болван! Кретин! Допрыгался - жри теперь, собака дикая, вот тебе романтики полные штаны, приключения с продолжением! Это тебе не книжки читать. Вон у Андре Нортон всё по кайфу: ежели в другой мир, так только в такой доставят, какой ТЕБЕ лично более подходящ. А тут... тьфу! Как же, как на меня делали, прям с оркестром встретили: "Здравствуй, дорогой, родной, любимый! Тыщу лет тебя ждали, спаситель наш, надежда последняя! Вот те - меч-кладенец, вот те - закусь - леденец!" Раскатал губёнку! Встретили! Комарами, да сучками, да рогатыми б..., то есть - зверями. Сезон, и тот не тот: ни ягод, ни грибов; жуй, мол, травку, на здоровье, уважаемый пришелец, не обляпайся!

      От членораздельной речи Двинцов, раскаляясь, перешёл на бессвязный абсолютный мат, какого, наверное, в жизни не слышал ни один дореволюционный боцман. И правильно, что не слышал, поскольку ни один боцман в подобную лужу не садился. Матерился минут десять, выдохся, успокоился.

      Вадим резонно (а если и беспочвенно, то всё равно - верить хотелось) решил, что иной мир, или параллельный, или ещё какой, люди здесь всё равно жить должны, без этого добра нигде не обходится. Значит, планы не меняются: переть, по возможности не сворачивая, куда пёр, рано или поздно (землица-то и тут круглая!) на какой-нибудь народец наткнётся, а там уж - легче будет.

      Только что увиденное сражение и его результаты внесли свои коррективы. Во-первых, необходимо было хоть чем-нибудь вооружиться. Во-вторых, появилась возможность не только пожрать сытно, но и запастись в дорогу вяленым или копчёным мясом, даже если на заготовку придётся потратить день-другой.

      Всё равно спешить было уже особо некуда, а ближайшее селение или город могли находиться в месяцах ходьбы отсюда. Кроме того, из шкур можно было попытаться соорудить что-то похожее на обувь и тёплую одежду, а, может, и рюкзак.


      Вадим встал, побродив по окрестностям, отыскал среди останцев, на которых и росли деревья, несколько подходящих, на его взгляд, камней. Вернулся на поляну, согнал с тел пару ворон. Для начала суть поодаль развёл костёр. Разделся до трусов, чтобы не измазать в крови одежду, достал ножичек. Швейцарская псевдоармейская (а, скорее всего просто китайская) фигня на разделочный нож походила маловато, но другого ничего всё равно не было. На вонь, исходящую от туш, уже внимания не обращал, видимо притерпелся. Подобрался к коровьей шее, оттягивая полуоторванные львом клочки шкуры, чиркая ножом, понемногу снимал шкуру, освобождая мякоть. Долго не вытерпел, накромсал несколько кусков сочного, одуряющего мяса, нанизал на прутики, укрепил над углями, которые предварительно выгреб из костра. Ждал с минуту-две, не выдержал - сожрал, с наслаждением вонзая зубы в сырое почти мясо, брызгая в разные стороны одуряюще пахнущим соком. Окружающая вонь уже совершенно не ощущалась. Съел, хмыкнул довольно: "А чем я хуже пращуров?" Подошёл к зубру, благо стараниями льва брюшина уже была вскрыта, отыскал печень, ещё теплую, хапнул её, сырую, зубами. И, только когда понял, что уже сыт, стал спокойно свежевать туши, зарыл в угли несколько кусков. Двинцова охватила сытая усталость, лень. Действуя уже не только ножом, но заточенными о камни обломками костей, шкуру с быка к вечеру кое как содрал, расстелил её, набросав сверху тонких пластинок мяса для вяления или копчения, прикрыл сверху, чтоб не испортилось, крапивой, ещё раз подивившись присутствию спутницы человека. Костёр прогорел, трещали угли, шёл дымок, Двинцов набросал на угли сосновой хвои, шишек, чтобы было больше дыма, наделал рогаток, навтыкав в мягкую лесную землю, укрепил сверху палочки с нанизанным мясом (не поджарится, так закоптится). Ещё раз перекусил мясом, испечённым в углях, гурмански "присаливая" золой. Выломал подходящую засохшую на корню сосёнку ростом с себя, ободрал кору, ветки, слегка застрогал вершину, сунул в костёр, вновь разведённый в стороне, обжёг, снова застругал, снова обжёг. В конце-концов получил что-то, отдалённо напоминающее копьё, не особо надёжное, конечно, но сразу прибавившее Вадиму уверенности. Для пробы попытался воткнуть в коровью тушу. С третьей попытки шкуру пробил. Решил, что пойдёт, тем более, если зверь, нападая, сам насадит себя на "копьё" собственной массой. Ещё раз порадовался, что нож оказался прочнее, чем он ожидал, ещё б размером был побольше, совсем бы было хорошо.

      Только через пять дней Двинцов закончил свои походные приготовления: наготовил полупечёного, полукопчёного мяса, с помощью самодельных каменных горе-скребков, кое-каквычистил бычью и львиную шкуры от мездры, втёр в изнанку золу, решил, что этого для сохранения достаточно. С грехом пополам выкроил и сшил жилами и узкими ремешками подобиепоршней (сначала хотел по-монгольски натянуть на ноги "чулком" содранную кожу с зубриных ног, но не смог снять целиком, да и не знал, как это делается). Апофеозом творчества сталгрубый, но вместительный рюкзак, к которому Вадим присобачил собственный брючный ремень. Со львиной шкурой ничего не мудрил, решил просто укрываться ночами, а в дороге, в случае дождя, просто как-нибудь завязывать на плечах. Как ни странно, опасения Вадима по поводу хищников, долженствующих сбежаться на запах мяса и крови, не наблюдалось. Правда, ещё на второй день пришлось перебраться подальше от пованивающих туш. Вероятно, в округе больше никого не водилось, а безхозная теперь территория числилась за покойным ныне львом, и территория немаленькая, судя по габаритам и аппетитам хищника.

      Хорошо, хоть ночи стояли пока прохладные, да и дни большим теплом не баловали. Рано утром Двинцов собрался, вскинул на спину мешок, набитый мясом, с прикрепленной поверху львиной шкурой, взял своё "копьё". Бросив покидающий взгляд на поляну, с гордостью подумал: "Кажется, дичаю. Но ведь выжил же, чёрт возьми! Ничего, прорвёмся!" Улыбаясь, Двинцов сделал свой первый сознательный шаг на пути в Неизвестность.

* * *

      А где-то далеко, примерно в это же время, по лесу бежали две усталые собаки: крупный рыжеватый с темными подпалинами пёс, смахивающий на волка, и второй - небольшого роста, с волнистой чёрно-белой шерстью и длинными чёрными висячими ушами. Лапы были стёрты до крови, но звери бежали уже несколько дней, останавливаясь на короткие, как сон, ночёвки.

      Псы спустились в глубокий лесной овраг, на дне которого бежал неглубокий ручеёк, скрытый густыми клубами тумана. Оба, не останавливаясь, нырнули в просвет между серыми туманными загибулинами, выбежали из оврага, остановились на минуту, переводя дух, чуть не до земли вывалив языки, посмотрели друг на друга, и, бок о бок припустили дальше.

      В отличие от Двинцова, псы твёрдо знали, куда они бегут, и как скоро они настигнут того, кого ищут...


Глава 6

      Со времени встречи с зубрами и заготовительных хлопот прошло уже четыре дня. Двинцов продолжал двигаться на юго-запад, стараясь делать как можно меньше остановок. Ноги, поначалу гудевшие, отказывающиеся идти после каждой ночёвки, пообвыклись, мышцы окрепли, подтянулись.

      Мешок с мясом полегчал на четверть, как ни старался экономить. Вадим не раз пожалел, что не запасся зубриными жилами, решив тогда, что лук сделать всё равно не сумеет. Надо было хотя бы попробовать, ну, хоть не боевой, не охотничий, хотя бы какое-нибудь жалкое подобие, позволяющее с сотой попытки стрелой без наконечника подстрелить наглых пернатых, попадающихся по пути, непуганых, внимания на бредущего Двинцова практически не обращающих. Один вид тех же рябчиков вызывал обильное слюнотечение.

      Еще через сутки упёрся в реку. Путь пересекала, к глубочайшему разочарованию, не жалкая лесная речушка-воробью-по-колено, а широкая, километра в полтора, спокойная водная полоса со всеми, полагающимися солидной реке причиндалами: камышами, да рогозом, обляпавшими берег, парой лесистых островков посредине, плеском по поверхности рыбьих хвостов, снующими чайками.

      Не хватало одного, и очень для Вадима существенного: следов человека. Ни брёвен-топляков, ни ржавых железяк, ни автомобильных покрышек, ни нефтяных разводов на воде - ничего. До боли в глазах всматривался в противоположный берег: ни малейшего намёка на жильё не засёк. Лодок на реке и поставленных сетей тоже не заметил.

      Двинцов знал твёрдо - издревле люди селились по берегам рек, по рекам ходили в гости, торговать, что было гораздо удобнее пробивания дорог сквозь лесные дебри. Следовательно, в каком бы мире он ни очутился (люди-то повсюду одинаковые, если только, упаси Бог, нет каких-нибудь дурацких запретов на передвижение по воде) всё равно ближайшее поселение надо искать у воды. Форсировать реку возможности не было, принимая во внимание невеликие плавательные способности Двинцова, тем более - в холодной еще воде, плюс нежелание расставаться с пожитками. Плота никакого Вадим без инструментов соорудить не мог. Оставалось самое простое - двинуть вдоль берега в любую сторону, плюнув на выбранное когда-то направление, и шагать до тех пор, пока не выйдет хоть к какой-нибудь деревушке.

      Вадим решил остановиться у реки дня на два, попытаться наловить рыбы, да, в конце концов, просто передохнуть. Выбрал на прибрежной луговине местечко поудобнее, скинул с плеч "рюкзак", привычно уже натаскал сушняка, развёл костерок. Спустился к реке, надёргал рогоза. Нарвал черемши, обнаружение коей привело Двинцова в состояние почти неописуемой радости. Страстный любитель всего острого, Вадим все дни, прошедшие в блужданиях, страдал от отсутствия приправ не многим менее, чем от нехватки пищи, особенно после образования мясных запасов, по-совести признаться, уже начавших весьма неаппетитно припахивать. Оно и понятно, многого от копчёного мяса при отсутствии соли не потребуешь! За время пути можно, пожалуй, было разнообразить своё меню птичьими яйцами. Один раз даже, следя за трясогузкой, нашёл гнездо в дупле, забрался на дерево, но ограбить отчаянно-безысходно вопящую пичугу рука не поднялась, да и найденные пять белых, с серыми точками, яиц были уж слишком... гомеопатическими.

      Решил заняться рыбалкой. С трудом, почти уже доломанным ножичком, срезал подходящий ивовый прут. Лесу собрался свить из шерстинок, надерганных из львиной шкуры. Возился долго, "прядун" из Двинцова получался хреновейший, волосины в единую нитку свиваться упорно не желали. Потом вспомнил, что от кого-то слыхал, что прочной нитки из шерсти любых кошачьих всё равно не получить. Стал свивать львиные шерстинки с коровьими. После многочасового пыхтения соорудил толстую мохнатую нитку длиной сантиметров семьдесят, решил попробовать на разрыв: под руками горе-леска поползла с удивительной лёгкостью, распадаясь сразу в сотне мест. Пришлось начинать всё сначала. За этим занятием Двинцов и встретил закат. Оторвал глаза от упрямых шерстинок, взглянул на заходящее солнце и застыл, заворожённый красотою представившегося зрелища.

      Яркая, жёлтовато-красная монетка солнечного диска тихо опускалась вниз, к лесу на противоположном берегу реки. Облака внизу тянулись вдоль горизонта ровными, параллельными полосками, перекрывая собою светило в паре мест. Небо внизу было залито ярким оранжевым светом, проходили полосы красного, пурпурного, алого, карминного, нежно-лимонного, переходя одна в другую, смешиваясь с синькой облаков, прозрачно накладываясь на лазурь неба, окрашивая воду в причудливые тона всех разновидностей жёлтого, красного, зеленовато-серого, голубого, приобретая от воды неповторимый перламутровый отлив. Вода, отражая небесную игру красок, не копировала её бездумно, а, словно бы пропуская увиденное через свое, экспрессионистское воображение, смягчало краски до пастельных, дробила рябью волн на крапинки, перемежая густо с бликами волн, обогащая закатную палитру своими неповторимыми оттенками, кажется, не только отражая небо в себе, но и сама отражаясь в закатной выси. Даже лес, увлечённый общей для неба и воды игрой в художников, не вытерпев, включился в щедрое смешение красок и света, слившись почти с обступившими его стихиями, вобрав в себя и блики речной поверхности, и, притворяясь на несколько часов осенним, жёлтые, оранжевые, красные краски закатного небушка, соснами своими опровергая грубое клеймо "вечнозелёный", глупо приляпанное человечеством (как будто можно что-то в природе определить вот так - одним цветом), сам в то же время, щедро отдавая богатство своей сине-зелено-серо-коричневой палитры небу, солнцу, реке - всему белому свету.

      Всё вокруг слилось в единое празднество, вечерний хоровод чистых, нежных, и, в то же время, ярких красок, плывущий под неслышную музыку тёплого, лёгкого ветерка, нежный плеск водных струй, приглушённые предсонные птичьи голоса, шелест листьев на берёзах и осинах, шум мерно раскачивающихся сосен, лиственниц, елей - музыку, ласково баюкающую на ночь землю, успокаивающе провожая ко сну всякого зверя, птицу, всякую мелкую букашку и, в то же время, осторожно, по матерински: "Вставайте, родные, ваш час пришёл.", будящую к жизни живность, мирно просопевшую весь день по своим домам, норам, просто под листочками и травинками в ожидании бархатной, сбрызнуто щедро искрами звёзд, нежной и тягучей, короткой летней ночи.

      И казалось замершему Двинцову, что слушает он эту великую симфонию вместе со всем миром, со всем белым светом, может быть, впервые в жизни, без помех и чуждых звуков, присутствуя при величайшем концерте вселенной, слушает, внемлет с раскрытой настежь душой саму Музыку сотворения мира, которая, не встречая ни малейшего препятствия, втекает мерной струёй звуков и красок, подлинной цветомузыкой, сплетаясь с лёгкой увертюрой-ларго вечерних запахов, внутрь, сливаясь со слушателем своим в единое целое, творя его частью своей, возвращая слепоглухонемого ранее блудного сына своего в материнские, забытые, словно и не знаемые им никогда, объятия.

      Двинцов стоял, потрясённый увиденным, услышанным, почуянным, понятым, смотрел почти не мигая, дыша глубоко, словно бы очищаясь с каждым вздохом от всего лишнего, грязного, какофоничного мирозданию. Он даже не сразу заметил, что в музыку закатной природы, прорвавшуюся внутрь к нему, вплетаясь в неё звонкими хрустальными лентами, входят иные голоса, голоса, исходящие от кого-то, обладающего тем, что зовётся человеческой способностью к пению, если можно назвать исключительно человеческой присутствие в мелодии речи, отдельных слов. И голоса эти, молодые, сильные и звонко-нежные, звучали совсем поблизости, чуть правее Вадима. Слова песни сливались в единый поток, но это были именно Слова. Двинцов медленно, будто боясь спугнуть кого, повернул голову вправо. На берегу, всего шагах в десяти от него, сидели кружком семеро светловолосых стройных девушек, одетых в лёгкие платья из какой-то полупрозрачной в лучах заходящего солнца, материи. Волосы их, роскошными волнами, распущенные по плечам и спинам, каскадами чёрного, русого, золотого, каштанового падая на груди, украшены были венками из цветов мать-и-мачехи, водорослей, одуванчиков, ещё каких-то цветов и трав. Сидели вольно, кто - на камушке у самой воды, опустив босые ноги в воду, кто - прямо на траве, полуобернувшись к Двинцову и хитровато наблюдая за растерянным человеком, лукаво покусывая уголком рта зелёный стебелёк.

      - Господи, да откуда же они выпрыгнули? - неожиданно для себя громко сказал Двинцов, поднимаясь на ноги.

      - Эй, парень! Что глаза вытаращил, как на чудо какое дивное? Берегинь, что ль, ране не видывал? - весело смеясь крикнула крайняя, сверкая из под лохматой копны рыжих волос огромными изумрудно-зелёными, с жёлтыми искрами, до невозможности хулиганскими глазищами.

      - Не видел... - ошалев окончательно, чуть ли не по слогам, выдавил из себя Двинцов.

      Его ответ встретил бурный взрыв весёлого смеха, длившегося долго, звонкими раскатами, хохот девушек стихал было, но вот, не выдержав распирающих изнутри смешинок, фыркала одна-другая - и рассыпался горстью серебряных колокольчиков по берегу, по воде, смех, всё больше и больше набирая силу, присоединяя к себе новые голоса, и вновь на мгновенье стихая, чтобы тут же по-новому рассыпаться по траве.

      Двинцов, обхохатываемый со всех сторон (девушки уже стояли вокруг, обступив Вадима), стоял дурак-дураком, не в состоянии усвоить услышанное, сказанное нахальной девчонкой слишком весело, чтобы быть небылицей, розыгрышем. Берегини... Из прочитанных книжек Вадим помнил, что это были персонажи славянской мифологии, что жили они по берегам рек, озёр... или просто - по лесам? И вообще, кажется, были не человекообразными, а деревьями... А вот поточнее? - Этого ни один современный Двинцову историк или этнограф сказать не мог. То ли были они славянским вариантом русалок, кои путников в омуты завлекают, то ли, вовсе даже наоборот, помогающие людям, то ли ещё просто одна из разновидностей "малых народцев" (навроде западных эльфов, гномов или наших леших, домовых). "Интересно, а мужики у этих берегинь имеются? А если нет, они как вечно живут, или для размножения прохожих используют... Того и гляди, возьмут, да в воду утянут и к присяге приведут на верность с обязательным "Курсом молодого водяного". На всякий случай, если в воду потащат, приготовился отбиваться, но пока стоял внешне спокойно, не показывая виду.

      Девушки (или берегини?) отсмеялись, стояли, отдышивались. На вид им было от четырнадцати до двадцати-двадцати двух лет - не старше. Несмотря на подозрительное водяное происхождение, зелёных волос ни у кого не росло, вместо классических русалочьих рыбьих хвостов в наличии имелись абсолютно человеческие стройные (довольно привлекательные) босые (причём с царапинками, розовыми пупышками комариных укусов) ножки. Никакой униформы берегиням, по всей видимости, тоже не полагалось, платьица на них были разноцветные - и голубые, и белые, и светло-зелёные, и васильковые, и сиреневые, было даже одно светло-охряное (что уж совсем не вязалось в представлении Двинцова с водяной тематикой), покрой был тоже разный, схожий только летне-загорательной направленностью. Ткани покрывала вышивка, состоящая, в основном из цветочно-травяных узоров, но встречались и смешные фигурки человечков, и лошадки, и какие-то зверьки. Узор, в основном, группировался по краям одежды и на поясе. Словом, обычная пляжно-пикниковая девичья компания.

      Наблюдения Двинцова пискляво прервала всё та же маленькая (метр с кепкой) чуть полненькая, нахальная рыжая девица:

      - А ты-то сам кто такой, откуда взялся? И одет не по-людски, и вид - дикий. Что ты за чудо-юдо такое? Ни воин, ни охотник, на ногах - поршни страхилетные, одёжка драная, покрой чудный - ну, пугало пугалом!

      Вадим ничего в свою защиту и в оправдание своего экзотического гардероба сказать не успел, лихорадочно размышляя, как этой хамоватой пигалице объяснить своё появление и свою историю попонятнее. За него вступилась темноволосая голубоглазая смуглянка в белом с голубой вышивкой сарафане:

      - Погоди, Златка, дай человеку опомниться, да и кто же спрашивает, не накормив, в гости не зазвав, бани не справив? Пойдём с нами, добрый молодец. Отдохнёшь, пыль дорожную смоешь, стол накроем, а там и, с толком, не спеша, как Богами завещано, и поведаешь нам, кто таков, откуда и далеко ль путь свой держишь, дела пытаешь, аль от дела лытаешь.

      Глубокий грудной голос её звучал успокаивающе. Правда, от приглашения в гости, Двинцов оторопел, к нему мигом вернулись прежние подозрения в коварной русалочьей сущности:

      - В гости? Это куда ж? - под воду что ль? Неее...

      Ответ Двинцова вызвал у девушек новый приступ весёлого смеха. Рыжая, держась за живот обоими руками, в изнеможении опустилась на траву:

      - Ну, ты даёшь! Вот умора! Ты что, берегинь с албастами спутал? Мы ж потому и берегини, что у берега живём, да дурней стоеросовых, навроде тебя, от лиха бережём. Пошли-пошли, давай! А что в торбе? - Златка понюхала Двинцовский "рюкзак", скорчила смешную брезгливую мину - вот гадость-то! Выбрось! Выбрось сейчас же! - рыжая требовательно наступала на Вадима, повелительно-капризно топая ногой.

      - Оставь человека в покое, и мешок его не трожь. Его дело, что в запасах держать. Вот своё угощенье предложим, так может и по доброй воле свою тухлятину выбросит. - вмешалась в атаку Златки высокая блондинка в голубом платье.

      Вадим хотел возмутиться, но не успел. За него ответила смуглянка в белом:

      - Златка! Уймись, с каких это пор берегини блазни от человека отличить не смогут? Скажешь тоже.

      - А вдруг новое какое Навь подпихивает? Нееет, пусть докажет, пусть... - рыжая на секунду задумалась, смешно наморщив носик-кнопку - пусть песню сыграет!

      Недоверчивую скандалистку поддержали еще две берегини.

      - А чё петь-то мне? - спросил Вадим.

      - Что хочешь, то и пой, хоть козлом блей, коли песен не знаешь! - "укусила" Двинцова Златка.

      - Спой, парень, что к душе сейчас ближе, - мягко попросила высокая.

      - Сыграй для нас песню. Ну, вот чтоб ты для нас спел? - хором в два голоса прозвенели берегини-близняшки, синхронно тряхнув густыми светло-русыми кудряшками.

      Вадим мучительно перебирал в голове песни, ему известные. Как назло, ничего путного не вспоминалось, лезла попсовая чепуха, затем - "Охота на волков" (что к ситуации явно не подходило), какие-то разномастные обрывки народных песен про замерзающих и прочих уныло напевающих ямщиков (тоже - не то!).

      Наконец, собравшись духом (будь что будет!) завёл внезапно вспомнившуюся:

      Ночь едва опустилась -

      А уж сходит на нет.

      И опять над землёю

      Плывёт первосвет.

      Нет, пока не заря,

      Не алеет рассвет,

      Зыбкий миг голубой тишины -

      Первосвет.

      Пенным, бражным туманом

      Лес окрестный одет.

      Но вершины затеплил

      Первосвет. Первосвет.

      Будто в мире огромном

      Ни печалей, ни бед.

      Только плавно плывущий

      Над ним первосвет...

      Вадим пел сначала тихонько-неуверенно, почти декламировал, на втором куплете приободрился, окреп голосом, повёл мотив чётче, закончил песню, даже забыв про полное отсутствие аккомпанемента. Обнаружил, что пел с закрытыми глазами.

      Открыл. Девушки молчали. Спросил неуверенно:

      - Ну... как? За человека признаёте?

      Златка цепко схватила Двинцова за руку своей миниатюрной лапкой, поволокла за собой:

      - Признаём-признаём... за пугало поющее!

      Обстановка разрядилась. Дружной толпой направились вдоль берега, перебрасываясь шутками по поводу Двинцовского внешнего вида, Вадим весело парировал, отвечал тем же. Смеркалось. На берегу остался, никому не нужный мешок с зубрятиной (по-совести признаться, давно уже начавшей портиться).


Глава 7

      Вадим шёл по траве вдоль берега, окружённый весело галдящими девчатами (ну, никак язык не поворачивался назвать их, таких вот обыкновенных, берегинями), обнаружил, что до сих пор держит в руке "копьё", хотел было выбросить, но передумал: кто его знает, куда и к кому заведут эти внешне воздушные создания?

      Шедшие впереди девушки уже нырнули меж двух высоченных пихт и скрылись за густыми пушистыми лапами. Двинцов притормозил было, но Златка, шепнув удивлённо-сердито: "Ну, чё встал пнём, пройти не даёшь!", властно потянула за руку, увлекая за собой.

      Некоторое время шли зелёным пихтовым коридором, небо над головами было плотно закрыто лапами на высоте вытянутой руки. Проход был не широкий, метра полтора, на земле, словно совсем равнодушная к топтанию по ней, росла яркая травка. Солнечные закатные лучи необычный хвойный потолок как-то ухитрялся пропускать настолько полно, что по траве вслед за берегинями двигались идеально чётко очерченные плотные тени, при полном отсутствии теней от деревьев. Кое-где по стенам, не перекрывая пути, серебрилась изящным кружевом паутина. Ноздри приятно ласкал запах хвои с примешивающейся лёгкой отдушкой речной свежести.

      Свернули вправо, посолонь, взору Двинцова открылась большая, почти идеально круглая поляна, сплошняком огороженная такими же, как в "коридоре" гигантскими пихтами. Кое-где в "стенах" виднелись, светлея (а не темнея, как ни странно) проходы и окна, обрамлённые весёлым живым багетом из каких-то вьющихся цветов. По центру поляны аккуратно расположились причудливо изогнутые у комля берёзы, образуя собственными стволами удобные креслица, устланные мхом. Удобные, судя по той свободной позе, в коей расположился в одном из "кресел" небольшого роста, седенький с короткой опрятной бородкой и длинными седыми усами, спускавшимися до середины груди, старичок, старательно шлифовавший суконкой кусок речного янтаря.

      Рыжая, завидев деда, выпустила Вадимову руку, запрыгала к деду, радостно и громко пища:

      - Дедуня! Глянь-ка, какого мы приблуду отыскали на Днери! Грязный, одет не по-нашему, ест только тухлятину и говор больно чудной: всё вроде понятно, а сложено не так. Он, дед-Сём, топиться хотел, чес-слово! Ди-и-и-кий - ужас прям! Наверное, с гор спустился! - Златка застыла с открытым ртом, поражённая собственным открытием - А, может, он Горыныч и есть? Ой, мамочки! Гей, народ, мы Горыныча живого привели, только маленького ещё!

      На треск нахальной берегини, отовсюду стали появляться люди: женщины, девчонки, всего пара мальчишек, трое мужиков. Народ осторожно окружал офигевавшего Двинцова, тихо меж собой переговариваясь, в руках у нескольких женщин очутилась развёрнутая рыбацкая сеть, мужики потянули из-за поясов топорики-ватры с длинными изузоренными ручками.

      Двинцов судорожно сжал обоими руками "копьё", выставил вперёд левую ногу, по-совиному крутил головой, ожидая нападения, прикинув про себя, что прорываться надо через мужиков, которые этого-то как раз и не ожидают. На женщин бежать, так, чего доброго, можно и в сети завянуть.

      Возникшую было в посёлке напряжёнку резко прервал старик:

      - Ти-и-ха! А ты, сорока, уймись! Сама приволокла, сама всех переполошила! Какой такой Горыныч? - Дед развернулся к остальным девушкам, приведшим Двинцова, - А вы чего умолкли, глаза выпучили? Проверяли? Блазни не учуяли? Песню играть заставили? Красава, ты старшая - держи ответ!

      Златка обиженно смолкла, часто-часто захлопала густыми длинными ресницами, готовая вот-вот "капнуть", по детски зашмыгала носом, отвернулась, ковыряя мураву замурзанной, измазанной зелёным травяным соком, ножкой. Смуглянка в голубом, уже раз вступавшаяся за Вадима, оказавшаяся Красавой, вышла вперёд:

      - Дедушка Семён, народ честной, вы уж простите Златку, она ведь поначалу ляпнет невесть что, а потом уж думает, да вы ж её знаете. Приблуду на берегу нашли, из лесу вышел. Из пожитков, кроме этих вот шкуры да палки, торба ещё была, а в ней - мясо тухлое, так он ту торбу, как с нами пошёл, так и бросил. Падлу ли есть привык, али так - припас пропал, то я не ведаю, не спрашивали ещё, только Навью кровь не учуяли. Песнь сыграл, хоть не по-нашему, и ране не слыханную, но молвь его корявую разобрать можно, на славенскую схожа, а в песне злого не было - за то душой своей вам ручаюсь. Имени-прозвища у него спросить позабыли, так то опять - Златка всех затараторила.

      - Златка, Златка! Чуть чё, так я виноватая, да?! - обиженно, со слезами в голосе выпискнула рыжая, - А он, может, покуда шли, мне только всё и рассказал... А я вот вам теперь ничего не скажу, сами выведывайте! Вот!

      Златка, всем своим видом изображая оскорблённую невинность, развернулась и, сопровождаемая дружным добрым смехом оттаявшей толпы, направилась к одной из "дверей".

      Сеть исчезла из виду также незаметно, как и появилась, топорики перекочевали за спины, смотрели уже просто с любопытством. Семён обратился к Двинцову:

      - Ну, рассказывать что за овощ ты такой, после станешь, пока одно лишь спрошу, что в брашно приемлешь? Чем угощать тебя с дороги прикажешь?

      - Да всё, что дадите, то и есть буду, - Вадим спохватился, - Только тухлятины я не ем, вы не думайте! Просто я мясо плохо прокоптил, да и без соли... Вот.

      Дед хохотнул:

      - Ну вот, чуток со Златкой поболтал, а уж от неё и нахватался! "Вот," - передразнил Двинцова, окончательно смутив его. Семён продолжал:

      - Как звать-то тебя, величать будем?

      - Вадим я, Двинцов.

      - Ишь ты, с прозвищем, с Двины что ль? А по батюшке как?

      - Игоревич. Только я не с Двины, может кто из предков оттуда был.

      - Смотри-ка! Долгонько у вас прозвища держатся. А ты, значит, Игоревич будешь, с "вичем", а не Игорев сын, княжич, что ль?

      - Да нет, у нас все так, с "вичем".

      - Чудной народ, однако. Ну, ин ладно. Всё одно, слав. Роду-племени-то славенского, так ведь?

      - Славянин.

      - Вот, ёлки зелёные, и племя переиначили! Далеко, видать, от корней забрались.

      Вадим ответить не успел, старик продолжил:

      - Довольно-довольно, что на пустой живот языки чесать, не по обычаю так-то. Ступай, вот Здравко тебя в баньку сведёт, а там, перекусив малость, и спрошать будем, каков ты гусь, да с какой кашей тебя в печь подавать.

      С этими словами дед подозвал широкоплечего парня лет двадцати пяти, указав рукой на Двинцова:

      - Веди давай, Малуша уж истопила, да лопоть чистую на него возьми, а то верно Златка трещала: пугало-пугалом. А ты, Вадим, шкуру свою здесь оставь, я её Дубку отдам, нехай отквасит, пока не пропала, а то жаль будет, корзно-то богатое выйдет.

      Вадим было двинулся вслед за Здравко, как Семён вновь окликнул его:

      - Погодь, паря, ты скажи, неж-то зверюгу на этот дрючок взял и без царапины остался? - дед указал на валявшееся на траве Вадимово "копьё".

      - Да нет, за меня зубр постарался, они друг дружку ухайдакали, а я попользовался.

      - А-а-а-а... Ну ладно... Ступай-ступай, после всё расскажешь... Да! тебя тут с ночи двое дожидаются, говорят - друзьяки.

      - Кто такие? Не может быть! У меня знакомых-то здесь быть не может, не то, что - товарищей.

      - Товарищей точно не может, товара ты с ними не возил, а друзья вот ждут, все жданки проели. Иди, мойся, не ломай голову, узришь - узнаешь!

      Они ушли, старик сидел, сгорбившись, всё так же полируя янтарь, задумчиво-разочарованно бормоча:

      - Дааа... Не тот,... и этот - не тот... Пришлец, не от мира сего, а всё ж - не тот... случайный...

* * *

      Двинцов, ведомый Здравком, пройдя в одну из пихтовых "дверей", таким же "коридором" выбрался на небольшую луговину, плавно спускавшуюся к берегу реки, которую (Вадим запомнил) Златка обозвала Днерью. Подумал: "Интересно, если в этом мире география с нашим одинаковая, то к какой же я реке выбрался? Перебрав в голове известные реки более-менее солидных размеров, решил: или это - Чусовая, или даже уже - Кама. Последнее - менее вероятно, но вполне возможно." Шагах в десяти от берега стояла бревенчатая приземистая банька, из волокового окошка струился слабый дымок.

      Зашли в предбанник, вкусно пахло хвоёй, смолой, квасом, ещё чем-то. Здравко, раздеваясь, кивнул на лавку:

      - Вон - тебе чистое лежит, после бани наденешь. Рваньё своё тут брось, на ветошь сгодится. Пошли, что ли? Шапку-то надень - голову спечёшь!

      Нахлобучили на головы валяные шерстяные колпачки. Нырнули под низкую притолоку в парилку, треть которой занимала печка-каменка, стены под потолком опоясывала полка-воронец, служащая своеобразным дымоходом. Потолок лакировано сверкал золотом выступившей на досках от жара смолы, янтарными каплями, собравшейся на стыках. На полках лежали распаренные уже веники: от берёзовых, до пихтовых - на гурмана банного дела. На полу стояли липовые шайки с холодной водой. На лавке вдоль стены - шесть кадочек с крышками и затейливо расписанный ковшик-уточка.

      Здравко потянулся к ковшу, спросил Вадима:

      - Чем пар гнать будем? Есть сыть медовая, пиво, квасы: можжевеловый, берёзовый, хлебный, есть взвар травяной.

      Вадим восхитился разнообразием:

      - Ух ты! А давай-ка всё по очереди испробуем!

      - А сдюжишь? - с явным сомнением спросил парень.

      - Давай-давай! Там видно будет. Начинай с пива.

      - Лезь на полок, греться будем, - Здравко черпнул из кадушки пива, хлестнул на камни, - Ииий-эх! Пошёл, родимый! Ещё мальца!... Добро!

      Шмякнулся на полок рядышком с Двинцовым. Пар густым туманом расползся вокруг, наполняя восторженные лёгкие неповторимым ароматом кипящего пивного солода. На телах выступил пот: сначала выползал наружу редкими робкими капельками, затем - всё чаще и чаще, пока, наконец не хлынул сплошным потоком. Здравко еще пару раз плеснул пива, пока Двинцов не взмолился о пощаде. Хозяин сидел на полке, словно совсем не чуя жара, важно читал лекции о банной процедуре:

      - Баня, она и тело чистит, и душу распаривает, мягчит. В один пар - и заходить не стоит. По-настоящему радость да пользу получить - в семеро паров окунуться, чтобы семь потов сошло. Ты примечай: с нас вот пока первый пот идет, туго, медленно продирается. И грязный он, и мутный, серый такой. Се, брат, - не от телесной грязи серость, то - внутренняя грязь выходит серая. Ты примечай-примечай! (Вадим старательно изучал собственный выпот, пытаясь запомнить для последующего сравнения и цвет и форму) В ваших-то краях бани есть, нет ли? Есть, говоришь? А как паритесь? ... Как придётся? А на кой оно, такое мытьё наспех да с чем попало, эдак и в речке сполоснуться можно! Во - чудилы неумные! ... Бывает же... Теперича лягай - я тебя веничками обихожу: поначалу пихтовым, чтоб шкура отмякла, после - и берёзой можно. Ты, друже, у меня родишься заново! А после ты меня прожаришь... Вот так... так... полегонечку... по спине... по пяткам... руку вытянь... перевертайся... Добре пошло... парку поддам... Уух! Уши в трубку сворачиваются!... Будя! Твой черёд - хватай веник! Да не тот, свежий бери!... Ух! Ох!... Плесни малость!... Гони-гони жар на меня... А-а-а-а! Сваришь, змей!... Уффф! Будет, пошли кваску хлебнём, охолонем!

      Оба, отдуваясь, вылили на себя по шайке ледяной воды, вернулись в предбанник, пунцово-красные, довольные. Двинцов жадно припал к сулее с квасом, Здравко остановил:

      - Погодь, не напузыривайся, сухоту сбей в горле и довольно пока.

      Сидели на лавках молча, блаженно закрыв глаза. Здравко вскочил:

      - Пошли, Вадим, второй пот вытягивать! Я из тебя человека сделаю! Ты у меня после баньки двух кабанчиков разом слупишь, да еще потребуешь! А то - мяса на тебе, как на комаре! Оно верно, коль у вас там париться по-настоящему не умеют, так какие ж вы едоки!

      Прошли в парилку. Начали всё по-новой. Двинцов прислушался: в дальнем углу парилки явно был кто-то ещё. Там слышалось шуршанье, тихое покряхтыванье, затем плеснула вода. Вадим спросил шёпотом:

      - А кто это там?

      Здравко буднично махнул рукой:

      - Да это ж банник! Это люди ему пар да веник с водой, да и покушать оставляют, а с нами он и вместе попариться может. Нам вот и ночью париться дозволяет, а людям - ни-ни. Может и варом ошпарить, и напугать. Или просто, если молодой ещё, всю одёжку узлами позатягивает, распутывай потом! Правда, на глаза и нам не показывается. Чудной народец: живут в одиночку, даже друг дружку не жалуют. А без них никак. Он и баньку обходит, чтоб пожару не было, и при родах поможет. Рожать-то ведь в баню идут. Да и нечисть всякую чует издали, когда и оборонить может, ежели по силам ему. Так-то вот. А в твоём мире и они повывелись? Худо так-то, мир пустее.

      Ещё и ещё раз, до седьмого обещанного пота. Менялись веники, плескали на каменку то одним, то другим ароматным квасом, медовухой. Пущеный впоследки можжевеловый квас, обдал самое душу вольным лесным ароматом, впитываясь в кровь, родня с лесом, сочетая в себе паровой жар и хвойно-мятную прохладцу. Седьмой пот, как и сулил Здравко, вышел из Двинцова легко, обильно, чистый, как утренняя роса. К удивлению своему, Вадим всю банную эпопею выдержал, не поплохело. Под конец вспенили тела, натёршись пахучей травой-мыльником, ополоснулись водицей.

      Вышли из парилки уже с рассветом. Двинцов подлинно ощущал себя иным человеком, только что родившимся. Вывалились на луг, бегом, восторженно рыча, бухнулись в реку, ушли под воду, вынырнули, сплавали туда-сюда немного, вернулись в баньку, вволю напились квасу. Двинцов налегал на берёзовый с можжевеловым. Хорошо, Здравко вовремя напомнил о существовании пива. Вот это было ПИВО! Всё, ранее пробованное и выпитое Двинцовым, в сравнении оказалось жалким подобием, включая даже предпочитаемые тёмные сорта. Вхолостую не пили, закусывали неторопливо сначала холодным мясом, копчёной рыбкой, затем, как угадав время, вошла женщина, назвавшаяся Малушей, поставила корытце с запечёными на угольях карасями. Вадим было смутился своей наготы, но вспомнил, что ранее на Руси в бани даже ходили сообща, стало быть, и тут так принято. Карасиков смели мигом. Малуша (опять вовремя, как только угадывает?) втащила огромное блюдо с жареным с хреном кабанчиком. Умяли, смачно разгрызая косточки и хрящики. Когда появилась каша с мёдом и яблоками, Двинцов понял, что больше в него, хоть ты тресни, не влезет, но глаза-то по-прежнему жадно озирали стол, на котором как раз в этот миг возникли блины, плошки с льняным и конопляным маслом, миска с икрой, ещё какие-то плюшки-вытребеньки. Соблазна вынесть не смог, мысленно обзывая себя свиньёй, кинулся на блины, намазывая икрой, макая в зеленоватое лучистое масло. Наконец, предел наступил даже для глаз. Сидели, утомлённо откинувшись спинами к стене, разговаривали. Вадим спросил:

      - Здравко, слышь, а берегини эти,... Ты-то как к ним попал? Давно живёшь?

      - Сам из них буду. Что рот открыл, аль у вас в берегини только жёнки подаются? Тяжко тогда им... Чтооо? Совсем нет? А как же вы? Вот, бедолаги-то, а коли помрёт кто, куда он?

      Выяснилось, что берегини живут совсем, как люди, немного лишь подольше, и семьи у них людские, и дети, как везде рождаются. Здравко рассказывал:

      - Только, чтобы зачала берегиня дитя, надо, чтобы в людских селениях кто-нибудь перед смертью сам выбрал, что душа его после кончины тела, в берегиню воплотится. И это только те, кто от старости век свой кончают. Остальным два пути - либо к Змею в пекло, либо в вирий к светлым богам. А старики - те еще могут домовыми остаться, к своим поближе, да и кусочки повкуснее от детей-внуков достаются. Потому и детей сейчас мало, Златка вон как родилась одна, так после неё десять лет никто не рождался, вот и избаловали её все, единственную-то. Мужиков-то, кто доживает, под старость всё больше в домовые тянет, спокойнее оно. Да тут еще ратиться стали чаще, в боях много гибнет: с полудня да с восхода - кочевники пробираются, на полуночь - дикие люди озлели, охотников славенских губить начали. Ямурлаки ещё, нечисть всякая головы подымать начали. Того хуже: свои же, славенского корня племена друг с дружкой сварятся, да меж своими-то ещё злее бьются за пустяк всякий: за ловли рыбные, за угодья лесные, за земли пахотные, народ воеводы да князья друг у дружки переманивают, а то и просто - силой угоняют. Но то больше не у нас, на закате. В здешних местах поспокойнее народ, посовестливее. Вот такие, брат, дела. А у вас как, не воюют?

      Двинцов ответил, что чего-чего, а войн и у них хватает.

      Здравко вздохнул:

      - Значит, повсюду таково... А жаль! Я вот, только когда у берегинь родился, только и понял, что ни к чему всё это, не с тем бьёмся, а Навьё кругом ходит, науськивает, раздору радуется.

      - А навьи - это разве не предки?

      - То навьи, а то Навьё! Да и навьи разные бывают, добрые-то к живым не ходят.

      - Так ты что ж, кем раньше был - помнишь?

      - А то как же! Племя моё было - вятичи, что на закат отсель. Сам - охотничал, борти держал, пчёл обихаживал. И повоевать довелось... Слава Богам, родной, славенской крови не пролил ни разу, правда... вот только с козарами - биться раз пришлось, они тогда князя своего нам посадить хотели. Тоже - не дело, миром надо бы, а как? Степняков кочевых гоняли от градов. Да там тож, если разобраться, злобы настоящей не было: то ратимся, а то - роднимся, сватами и звали. С ямурлаками тож ратились, с упырями, но то - нелюди, дело иное.

      Оделись, Двинцов рассматривал выданную обнову: белая, навыпуск рубашка, вышитая на груди, обшлагах и понизу красными земляничинами и зелёной листвой, зелёные штаны, мягкие сапоги на небольшом каблучке, витой кожаный ремешок. Пошли на поляну, где ждал дед Семён. По дороге Здравко рассказывал:

      - Ты сразу-то не уходи, погости малость. У нас вот праздник завтра: У Светланки сынок первый шаг по Земле ступит. Останься, посмотришь.

      Вадим собрался расспросить, в чём заключается празднование, ступил на поляну и... замер, забыв закрыть рот, приготовленный было для вопроса. Дыхание перехватило.

      Семён, посмеиваясь в длинные, запорожские усы, стоял поодаль. А навстречу..., в лучах рассветного солнца, захлёбываясь в радостном лае, отбрасывая далеко когтями пучки травы, неслись бок-о-бок... Фома и Пух!

      Кинулись на грудь, сбили с ног, облизывали, покусывали, гавкая, весело рыча и по-щенячьи повизгивая, со скоростью пропеллеров мотались в стороны счастливые хвосты. Двинцов, задыхаясь от волнения, неожиданности, радости, собачьих "поцелуев", валялся на спине, обнимал псов, восклицал:

      - Хлопцы!... Фома! Пух!... Как же это вы?... Откуда?... Как нашли?... Ой!... Хлопцы!... Да мы ж теперь!... Да мы!... Горы свернём!... Ух!... Пустите! Хватит!...

      Поднялись наконец, пошли рядышком (Двинцов - посредине), радостно ловя взгляды друг друга.

      Вадим подошёл к Семёну:

      - Ну, дедушка, вот обрадовал! И молчал! Это ж мои хлопцы, мои псины родные! Да я ж с ними,... да мы ж теперь, вместе-то, такого шороху наведём, вся нечисть чесаться будет! Ты только пальцем укажи, куда идти и кому там глотки рвать, а мы уж управимся! Да мы втроём горы свернём! Я ж с ними..., они ж мне как братья!


Глава 8

      Семён рассказал Двинцову, что псы прибежали прямо в посёлок берегинь (который правильно назывался - весь) ещё прошлым вечером.

      - Голодные были, грязные, лапы чуть не до кости стёрли. Сколь дён без передыху, без еды бежали. Накормили, перевязали, вычесали. Стали расспрашивать, сказали, что человека ищут, правда так тебя описали, что и не узнал бы ни в жизнь. То ли ты так изменился, то ли псы тебя подзабыть успели...

      - Постой, дедушка! Как это: сказали, описали? Ты что - речь их понимаешь?

      - А то как! Это из людей мало кто помнит-разумеет, а нам положено всякую молвь знать, окромя родной, да всеобщей. Вот дружки-то твои, что странно, не люди, а всеобщего языка не знают, и как только с тобой они разговаривают? Псу ведь людской речи не осилить, понимать - поймёт, а вымолвить - язык не так устроен.

      - Так и живём: я - говорю, они - слушают.

      - Тяжко так-то..., - Семён вздохнул, - Ну, то - не беда, возжелаешь, так и выучишься.

      - Смогу ли?

      - С охотой и не то сможешь, охота, она - пуще неволи. Да и у себя там, небось, захотел бы, так и постиг бы. Запрета на то и у вас быть не должно.

      - Так я, ведь, не сказал ещё, откуда я взялся. Я, дедушка, как начну рассказывать, так вы, наверное, и не поверите. Я ведь...

      Старик перебил:

      - Да знаю, знаю. Не от мира сего ты, с Земли Отрубной, Богами оставленной, явился. И что живёте там невеждами - и про то ведаю. Как к нам пробрался, да почему вратами пропущен был, то - иной вопрос, да и не с тебя спрашивать, и не мне вопрошать. Да ладно, вечор погутарим, там видно будет, что с тобой делать, далеко ль тебя отсылать. Коли пропущен был, так не даром, знать - нужен ты для чего-то.

      - А у вас остаться нельзя? Я бы...

      - Ишь чего! - рявкнул дед, - Тоже, удумал! Аль тебе Здравко не поведал, отколь берегини берутся? Покуда жизни своей не скончал, до того срока - и думать о нас не смей! Да и после, коли и выберешь, так не мужем к нам явишься - младенем голопузым. Ежли, конечно, до старости жив останешься... Время-то нынче - смутное.

      Двинцов смущённо переминался с ноги на ногу, стоя перед Семёном, как невыучивший урок школяр перед грозным экзаменатором. Старик продолжал уже спокойно:

      - Мы ведь путника толечко на три денька приютить можем. Задержись кто доле - Чернобоговым слугам путь откроется. Следы твои в место заповедное, обратных следов не чуя, светоммутным в ночи нальются, защитою от сторожевых наговоров для нави станут. По твоим следам и проберётся злое в нашу весь. Народ мы непростой, да ведь и у нас дети малые есть, беззащитные. Да и только в своём дому берегиню жизни так лишить можно, что самое душу пленив в рабство вековечное. В миру-то нам никакое людское оружье на страшно, а от нави смерть приняв, души свободные, чистые в вирий возлетают, откуда роду своему, людству всему помогать мочны. Не смерти страшимся. Нет! Кто раз до старости дожил, единожды с телом расставшись, для того смерть принять - как одёжку старую сбросить. Паче рабства души, навью на потеху, нет горше доли, нет и страшнее. И до срока уходить не хотелось бы, потому как малыми станицами да заставами по миру стоя, многое доброе сделать способны, многим помочь-выручить.

      - Да я же не знал, не хотел я...

      - Будет! Спать ступай. Вон глаза кровью налил, что ворона белая. И так - всю ночь в бане прошалберничали... Да шуткую я, шуткую. Тебя, Вадим, от грязи телесной да душевной за меньшее время и не отмыть было б. Здравко!

      - Чего? - откликнулся доселе молчавший парень.

      - К себе сведи, нехай до вечера дрыхнет. Гляди только, до зорьки спать не давай - головой маяться будет, а ему вечером разговор серьёзный предстоит.

      Здравко кивнул головой, позвал за собой Двинцова:

      - Пошли, друг сердечный, таракан запечный, дневать станешь.

      Оба, в сопровождении собак, нырнули в один из проходов, оказавшись на очередной полянке. Вадим остановился, с большим интересом рассматривая жилище Здравко.

      Нечто подобное, но гораздо более скромное по размерам, Вадим встречал под Архангельском. Бревенчатое сооружение раскинулось широко. "Фасад" (если позволительно было его так назвать, а иных определений Двинцов не знал) протянулся метров на пятьдесят, поднявшись в высоту на два этажа, с третьим, несколько меньшей площади. Кроме обычной двери, в стене имелось ещё двое двустворчатых ворот. Причём, если одни ворота были обыкновенные, то вторые оказались прямо над ними на уровне второго этажа, соединённые с широкими плахами двора широким (явно в расчёте на телегу) бревенчатым въездом, огороженным перилами с изящными резными балясинами. Окна дома по большей части располагались наверху, сверкая на солнце листьями слюды. Венчала всё высокая, крутая двускатная гонтовая крыша, по обе стороны украшенная резными конскими головами. Под стрехой крыши виднелись прорубленные волоковые оконца для выхода дыма. Наличники дверей и окон были любовно увиты деревянным кружевом. В простенках развешаны странные деревянные колёса с четырьмя спицами, загнутыми дугой по часовой стрелке. Двинцов вспомнил, что деревянные медальоны с таким же изображением он встречал на шеях каждой берегини.

      В проёме верхних, отворённых настежь воротец, показалась женщина с короткими вилами-бянками в руках. Здравко повернулся к гостю:

      - Не спознал? Жена моя, Малуша, в бане ж виделись. Подымайся на поверх, в горнице ляжешь.

      Поднимаясь по широкому въезду, Вадим обратил внимание, что поперечные брёвна настила чередуются: целое - половинка, целое - половинка, образуя ступени. Спросил:

      - А для чего это?

      - Въезд-то? А как иначе коню с телегой иль санями наверх пройти?

      - Чего им наверху делать?

      - Как чего? Сено возить. Не самому же на сеновал таскать. А так: завёз, вывалил, да и сбрасывай вниз животине на корм понемногу.

      Зашли внутрь. Площадка сеновала огромным балконом нависала над стойлами. Двинцов подошёл к краю, глянул вниз: в просторных чистых стойлах сонно жевали губами две бурые коровы, обладавшие, впрочем, рогами, слишком грозными для привычных домашних "бурёнок". Ближе к выходу в станках стояли кони: высокий мохнатый чёрный жеребец, белая кобыла, в живот которой тыкался носом смешной, голенастый, вороной вабик с белой отметиной на лбу. Где-то в дальнем углу, скрытые от Вадима сеновалом, похрюкивали кабанчики.

      На самом сеновале было почти пусто, только у стены ютилась небольшая охапка прошлогодней травы. Здравко обратился к жене:

      - Принимай гостя, солнышко. Ты ему в горнице постели, а я пока живность на выпас выгоню. С этими словами он по приставной лесенке сбежал вниз, потянул наружу тяжёлую половинку ворот.

      Двинцов, вслед за хозяйкой, пройдя через что-то вроде столярной мастерской, попал в небольшую (но не по советским меркам конца двадцатого столетия) комнатку. Стены её изнутри были обшиты тёсом, половые плахи выскоблены до белизны, блестели разводами древесных узоров, искусно подобранных в единый рисунок. По стенам развешаны пучки разных трав, чуть выше, под воронцом, укреплены заготовки стрел и копейных ратовищ. Малуша споро застелила шкурой широкую лавку под окном, покрыла белой льняной простынёю, бросила в изголовье подушку, положила сверху груботканое одеяло. Пригласила Вадима ложиться и упорхнула. Двинцов только при виде ожидающей постели понял, насколько жутко хочет спать, и что давным-давно (на деле же - всего несколько дней) не видел настоящей постели. С немалым усилием заставил себя раздеться, лёг, укрылся, блаженно вытянулся. Засыпая, слышал, как за стенкой негромко напевала, стуча кроснами, Малуша:

      Засвичу свичу

      Проти сонечка.

      Тихо йду,

      А вода по каминю,

      А вода по билому,

      Ище тихше.

      Засвичу свичу

      Проти мисяця.

      Тихо йду,

      А вода по каминю,

      А вода по билому,

      Ище тихше.

      Не горить свича

      Проти сонечка.

      Тихо йду,

      А вода по каминю,

      А вода по билому,

      Ище тихше.

      Не горить свича

      Проти мисяця.

      Тихо йду...

      За окном, органично вплетаясь в мелодию, гуркотали голуби. Малушина песня, при всей своей немудрёности, отсутствии рифмы, обладая напевностью благодаря лишь повторам и голосовым модуляциям, умиротворяла, баюкала. Вадим, успев удивиться сходством языка песни и украинской речи (откуда она здесь?), провалился в бархатный, глубокий сон, в ласке которого всякие сновидения были бы попросту излишни.

      Спустя некоторое время в горницу, крадучись, пробрались двое хозяйских ребятишек. Старший, шестилетний Первушка, одной рукой приживал к груди здоровенного серого кота (который, волочась по полу хвостом, висел тряпкой, ничего, кажется, против такого обращения не имея), второй рукой - тянул за собой сестричку-погодку Скворушку. Оба - крепенькие, в отца, белоголовые, одеты в одинаковые белые с вышивкой рубашонки до колен. Дети прошлёпали босыми пяточками к спящему гостю, остановились, рассматривая. Девчушка, вглядываясь в лицо Двинцова, прошептала:

      - И совсем он не страшный, а ты сказывал: "Горыныч, Горыныч!" И совсем не Горыныч, а вовсе - человек. Только - худой и зуба нету... Братка, а чего это он обеззубел, не старый ведь, и не как ты, а? Чего, а?

      - Тихо, ты! - пришепётывая в собственную дырку от выпавшего зуба, выдохнул Первушка, - он, может, там, у шебя, камень грыж, вот и шломал жуб.

      - Ка-амень? Зачем?

      - Горынычи, они вше камни едят, вот и худые потому, - авторитетно разъяснил мальчонка, - А ты жамолчь. Я вот ему Пепу принёш, шны добрые набаивать.

      С теми словами Первой осторожно водрузил кота на грудь Двинцову, пригладил пушистого увальня. Котище устроился поудобнее, замурчал. Дети дружно зашептали наговор-баюкалку, какую частенько певала самим мать:

      Ой, кот-воркот

      Ходит-бродит по горе,

      Носит сон в рукаве,

      Чужим людям продае,

      А нашому - так дае.

      Иди, коте, к нам до хати,

      Надо гостя колихати...

      С чувством исполненного хозяйского долга дети удалились... Пепа, мурлыча, старательно расчёсывал когтями Двинцовскую бороду. Солнечные лучи, проходя в окно сквозь слюдяную вагалицу, забавлялись, окрашивая лицо спящего человека радужными полосками.

      Утихомирившиеся, вдосталь наевшиеся псы сопели во дворе, изредка во сне подрагивая перевязанными лапами, словно бы всё еще продолжали поиск друга.

* * *

      Малуша разбудила Двинцова, когда солнце уже начало клониться к закату, провела во двор к кринице, полила из ковшика. Умывшись, Вадим окончательно проснулся. Спросил у Малуши:

      - Хозяюшка, ты скажи, что за песню пела, когда я засыпал, откуда она, вы вроде иначе говорите?

      - А, так я ж нездешняя, из поляничей, там и берегиней возродилась. Наша застава на Роси была. Только князь поляничский, Ростислав, берегинь навьими подсылами объявил, гнать приказал. Тогда и разбрелись по разным рекам. Я ещё девчонкой была, семи вёсен, тогда мать со мною на Днерь и подалась. Отец-то раньше погиб, ушёл с Мстиславом (это Ростиславов батька был) Кощея воевать, да назад никто из дружины не воротился, ни люди, ни наши... А про песню, так то ж с тех мест, там говор чуточки другой, да всё ж понятно для всякого розмовляют.

      Двинцов только сейчас приметил характерное для юга мягкое "Г" и некоторую, ни с чем не сравнимую украинскую певучесть в Малушиных речах. Попросил спеть ещё что-нибудь. Малуша согласилась. К удивлению своему, услышал с детства знакомое начало:

      Ой, на гори тай женцы жнуть,

      Ой, на гори тай женцы жнуть,

      А по-пид горою, яром-долыною

      Козаки йдуть.

      Гей, долыною, гей!...

      В дальнейшем слова не совпадали, но Двинцову для обалдения и начала песни было достаточно. "Из какой же древности дошла до Украины эта "Дума", чтобы существовать и в этом мире? Что когда-то наши миры были единым целым, в том я уже не сомневаюсь. Вопрос только в том, когда и почему они разбежались, и в том, почему за всё это время население одной половинки достигло огромных достижений в науке, технике, а вторая - мирно покоится на уровне раннего средневековья, или того, что наши горе-историки сдуру кличут "Древней Русью", потому лишь, что воистину Древней Руси не знают." Вслух спросил:

      - Малуша, а казаки, они кто у вас?

      Женщина улыбнулась белозубо:

      - От, чудной! То же, кто и у вас: козаки - те кто по рубежу на заставах стоят, кон земли славенской боронят. Кто ж ещё-то?

      С лесных пастбищ прибрели коровы, следом за ними вернулись домой и кони. Подошедший вскоре Здравко развёл животных по стойлам, затем долго, с удовольствием умывался. Малуша, выглянув в оконце, позвала за стол. Двинцов удивился:

      - А что рано так?

      Здравко фыркнул:

      - После заката паужинать едино только упыри садятся. Не знал?

      - Нет... Слушай, а вот Семён говорил, что вы со зверями можете разговаривать. Это как: со всякими? А люди простые тоже так могут?

      - Да нет, общую речь и у нас забывать стали. И зверь не всякий помнит, да и мы не вякого понять можем. Когда как. А люди? Пса там иль коня, корову ещё почти каждый разумеет, коли и не на их мове, так хоть на общей. Из лесного зверя ещё волка понять можно, медведя тож, рысь или льва чёрного - не всякий. А вот рыбы да гада какого ползучего уж и из берегинь никто не уразумеет, не поймёт. Водяные ещё могут, так им как без того.

      - А как же вы их тогда есть можете?

      - Кого?

      - Да всех их. Вон у вас и коровы, и кабанчики, и охота ещё...

      - Ой, и дурный ж ты, вот дурный! - Малуша рассмеялась, затем серьёзно объяснила, - Кто ж это корову есть будет? Не водилось у людей того! Она ж молоком поит-кормит, как мать родная. У кого ж на вторую мать рука подыметься? Разве нечисть какая! А кабанчики, так с ними в лес хорошо ходить. Берёшь на повод - и по грибы. Грузди чуют - ни единого не пропустят. Шуткую я. Слыхала, правда, что в каких-то краях и в самом деле так делается. Этих, что у нас увидал, Здравко в лесу малыми нашёл. Мать у них кто-то убил. Подрастут ещё немножко, и на волю выпустим. А дикого кабана - того да, бьют, коль уж Родом людям да прочим назначено мясное есть. Только ведь это не так, не баловство какое, у зверя да птицы убитых всяк охотник прощи спрошает. Потом, у нас, у берегинь то есть, ведь строже правила. Людям, к примеру, тех же кабанчиков и на мясо держать можно, и курей выкармливают. Корову никто и средь людей на мясо не пустит, а вот бычка - люди могут.

      По двору шмыгнули дети, подскочили к "журавлю", плюхнули в рожицы воды из бадейки, помчались в дом. Вадим проводил их взглядом, поймал нечаянную мысль, спросил хозяина:

      - Здравко, ты тут говорил, что помнишь, кем раньше был?

      - Ну.

      - А они что - тоже помнят?

      - Дети-то? Пока - нет. Вспомнят всё, как в возраст войдут, а то, с прошлой-то памятью, какая бы им младость была? ... Не чада бы бегали - старички маленькие.

      - А-а-а-а... Оно, конечно, - протянул Двинцов.

      Зашли в дом, сели за длинный широкий стол. За печкой, в "бабьем куту" ещё возилась Малуша. Вынесла горшок с горячим, соблазнительно исходящим травяными ароматами, крапивным борщом, большую деревянную миску с янтарными ломтями печёной стерляди. Разложила каждому по луковке - для прикуски, раздала деревянные расписные ложки и деревянные же, причудливо резаные, двузубые вилки-бенечки. Подала мужу ржаной буханец, нож. Здравко резал толстыми ломтями, раздавал каждому. Затем хозяин встал, за ним поднялись и остальные. Здравко отломил хлебную корочку, плеснул на неё из ложки борща, приложил сверху кусочек рыбы и луковое пёрышко, бросил в печь на уголья:

      - Славься, не гасни, очаг дома сего, славьтесь вовек предки-пращуры! Ныне, и присно, и во веки!

      Приготовил вторую порцию, кинул в растворённое окно, подбросив высоко вверх:

      - Славьтесь, светлые Боги! Славься Мать-сыра-Земля! Славно будь племя людское! Славься мир весь! Ныне, и присно, и во веки!

      Третий кусочек хлеба с рыбой Здравко уже не забросил, а встав, аккуратно положил под лавку в дальнем углу:

      - И ты, дедушка-хозяин, славен будь, ешь-пей сытно, дом стереги, горе отводи, детушек малых блюди, да нам в помощь будь! Живи с нами вовеки!

      В уголке кто-то тихонько зашуршал, Двинцов мог поклясться, что слышит чьё-то тихое чавканье. По смыслу хозяйского обращения догадывался, что речь идёт о домовом, но, несмотря на то, что странного и чудесного навиделся уже, окончательно ещё поверить во всё не мог. Хотя ведь, вот они - берегини, за столом рядом едят! Да уж больно на людей схожи...

      Ели молча, не спеша, по очереди черпая из горшка ложками, похрустывая луком, поддевали на вилки рыбу. Закончили. Из-за стола поднялись дружно. Здравко позвал:

      - Пойдём, Вадим, на поляну, скоро народ соберётся, тебя слушать станем.

* * *

      Дед Семён, как и не уходил никуда, всё так же сидел на берёзовом "кресле", только вместо янтаря выстругивал из липовой баклуши ложку. Долгий летний день подходил к концу, солнце спряталось уже за вершинами деревьев. Смеркалось. На поляне собрались берегини, расселись кто где. Семён подошёл к припасённой куче хвороста, высек огонь. Костёр, тихонько потрескивая, разгорался, бросая отблески на ожидавшие Двинцовской исповеди лица. Нагретый воздух над костром колыхался, подрагивал, колебля и видимое сквозь него. Здесь были и немногочисленные дети, сидели притихшими мышатами.

      Старик подошёл к Двинцову, положил ему руку на плечо:

      - Приступай, не бойся.

      Вадим начал свой рассказ, сначала робея от внимательных, выжидающих взглядов множества слушателей, потом как-то перестал обращать на них внимание. Слушали долго, не перебивая.

      - ... Так я и вышел к реке, к Днери, то есть, хотел вдоль по берегу дальше идти, да тут меня ваши девчата встретили. Ну... а дальше - и сами знаете, - закончил повествование о своих приключениях Двинцов.

      Некоторое время сидели молча. Двинцов поглаживал лежащих в ногах, нос-к-носу, собак, ждал реакции, вопросов.

      Поднявшись на ноги, заговорил Ратибор:

      - Что ж, откуда и как к нам попал - то ясно. Не ты, Вадим, первый, не ты и последним станешь. И до тебя пришлецы появлялись, правда к нам на заставу ты первый вышел. А вот кто ты таков - того мы пока не узнали. Как рос, чему учился, кто родители твои были, кого в мире своём оставил - о том речь держи.

      Его поддержал Дубок:

      - Поведай ещё, как, Богов не зная, память о них храните, как заветы Отца нашего, Рода единого исполняете. Кого из младших Богов помните?

      Семён попросил:

      - Начинай с мира вашего: каков он с виду, какие народы живут, во что веруют, как управляются. Кой-чего и мы сами ведаем, а всё ж хотелось от тебя услыхать, как ты разумеешь, во что сам веруешь.

      Двинцов, как сумел, рассказал о своём мире, о разнообразии государств и народов, существующих и известных древних. Попытался обрисовать политическое устройство разных стран, географию своего мира, по памяти начертив на бересте карту обоих полушарий. Слушали внимательно, особо не удивляясь. Перешёл к религиям, пытаясь подать в хронологическом порядке, начиная с древних, насколько сам помнил. Особо остановился на славянской мифологии, добросовестно перечислив Перуна, Хорса, Ярилу, Дажьбога, Святовита, Ладу, Лелю, Живу, Велеса, Стрибога, Сварога, упомянул о поныне существующих поверьях о леших, домовых, русалках. Закончил христианством, о котором рассказал более подробно, практически пересказав "Новый Завет", упомянув о множестве сект и их непримиримом отношении друг к другу, честно признавшись, что, кроме особенностей проведения обрядовых церемоний, лично не видит в конфессиях никакой разницы.

      Ратибор раздражённо перебил:

      - Погоди чуток! Ты-то сам какого ученья держишься?

      - Крещёный в православии, христианин.

      - А знак, что последователи Христа на себе носят, у тебя есть?

      - Вот он, - Вадим, вынув из-за ворота, показал крестик.

      Ратибор, хмурясь, продолжал допрос:

      - Ты тут говорил, что христиане верят, что Бог един. Так? А коли так, то почто сами же младших Богов признают: святых, ангелов, архангелов? Почему им молятся? Имяны не суть! Почему сыном божьим одного Христа признали? А остальные люди как? Пасынки что ль? Христос - он выше уже, Бог! Главная молитва есть? Молвь!

      Двинцов начал:

      - Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя твое,...

      Выслушав до конца, Ратибор, раздражённо жестикулируя, продолжил критику:

      - Вот видишь: "ОТЧЕ НАШ!". А почто тогда сами себя в рабы возвели? Не может быть у доброго да светлого рабов. Рабов Навь ищет, Чернобог рабством жив. И нет в том разницы: силою ли в рабство забрали, сам ли человек за блага какие в рабы продался - всё то от Врага! Сам сказал, за язык не тянули, что жрецы ваши Врага князем не только лишь тьмы назвали, "Князем мира сего" признают. Видано ль? - САМИ Врага над собой княжить призвали! Сами! Христа за сына Божия признали, и то хорошо. Только он ли учил рабами себя признавать, он ли говорил, что молиться можно по-вашему: "Дай! Дай то, дай другое, третье!" Нет этого в твоей молитве, что от Христа пошла. Так откуда же иные молитвы, на попрошайство толкающие? Не от врага ли? Чтоб отвыкли люди сами нужного добиваться, а ждали безропотно: авось подадут! Да и Христа ли вы чтите? Он смерть страшную за вас принял, смертию своей вознадеявшись хотя бы Человеков, воистину Сынов Божьих сотворить. А вы?! Не ему поклоняетесь - орудию, на котором умучили Спасителя вашего - кресту кровавому! Стыд! А коли бы топором его рубили - топору бы кланялись, благ себе выпрашивая? Иль склянице с ядом? И по славенской вере сын Божий Дажьбог Морёной распят был, только на скале. Так нам что, пред камнем на колени пасть, да лоб разбивать в поклонах? Говорил ты, были у Христа ученики, писали после, что поняли, что запомнили. А женщину кто в нечеловека превратил? Кто сказал, что ей и волос своих открыть нельзя, что красота её - от Врага? Христос? Иль кто из тех, кто за ним ходил? Нет! Павел жён унижал! Кто он? Бродник безродный, ум потерявший, сам из гонителей Христовых вышедший! Враг - врагом остаётся, пусть и другом прикинется. Змею хитрую, Смока ядовитого в Павле приняли. Да мало, что приняли, - в главу поставили, его ученье выше Учителевых слов поставили! Кто же вы после этого, чьи вы слуги, чью волю несёте? Можно и змею подколодную лебедем называть, только поубавится ли оттого названия нового у неё яду смертного в зубах? Говорите: "Господи, помилуй!". Кого миловать просите? Пред кем на коленях стоите? Кому на радость женщину - мать сущего всего низводите? Кто сказал, что злое творить можно и прощён будешь, лишь потому, что жрецу втайне о зле содеянном поведал? Ой, ли? Нет! Коли бы преступник при всём народе, на вече, иль по миру ходя, в кастях своих сознавался, да у всего мира прощенья просил - дал бы я такому веру в сожалении его. А тайное... Жрец, волхв ли - не Бог! Не может он за всех прощать. Да, согласен, прощенье - дело великое, высоко душу простившего вознести может. Но дело то - каждого!

      Вадим стоял растерянный, ощущая себя на скамье подсудимых, не знал даже, что и ответить. Ратибор продолжал:

      - Конечно, от раздела миров наших многие зимы пролетели, не счесть. И деяния Богов, здесь оставшихся, в памяти людской не могут вечно храниться. Но уж коли слал Род к вам сыновей своих лучших, как там ты их называл? (Двинцов напомнил) Сынов своих: Христа твоего, а, может и иных - то не мне судить, так и помнили бы их, ими сказанное не коверкая Врагу на радость! Им бы поклонялись, коль уж не кланяться не можете. Им! А не тому, чем казнили их. Ставили бы в капища свои да погосты изваяние Христа, а не креста изображение, коль уж надобен вам для души невежественной образ зримый. Храм ведь истинный не в стенах, не в творениях рук людских, храм Бога истинный в душе у каждого должен быть. О конце света баите? Будет вам и конец света, вашими же руками сотворённый. Коли уж прокормить себя не можете, земли-матушки не изгаживая, рек-озёр не грязня, воздуха отравой не полня, так нужны ли вы Земле, ни её, ни себя не щадящие, родства с миром не помнящие, одним днём живущие? Нет! И даже коль сами себя не потравите, не сожжете, Земля от вас избавится. Как и зверь любой, блохой укушенный, терпит её до поры, но, стоит умножиться ей, расплодится, находит зверь средство верное и губит разом мерзость кусающую. И даже вмешательства Божьего не понадобится, природа сама всё сделает.

      Вот и вопрошаю я тебя, человече: с чем ты в наш мир пришёл, что в душе своей несёшь? Битва и здесь идёт, долгая, страшная. Так чью ты руку возьмёшь в брани этой, от начала времён длящейся? Рода ли? Мало веры в том у меня, порченый ты. Да и кто знать может, какую гадость с собой ты пронёс, что из знаний твоих, что из умений горе людям нести может? На бой вызвать не могу тебя, коли уж гостем к нам проник. Но говорю при всех тебе: ежели решит народ, и не здесь, а в миру, по делам твоим, что опасен ты - искать тебя буду, и бою со мной не миновать тебе. В жизни прежней дружины кривичские водил, и ныне рука слабей не стала. Паче роту дал, жизнь новую в берегинях выбирая, что биться буду с отродьем Чернобоговым, нападения не ожидая, сам ворога сыскивая, и уж не за племя одно - за весь белый свет в бою стоя! Помни то!

      Совсем уже стемнело, языки костра плескали всполохами в лицо бывшего воеводы, и казалось, что не костёр, а сам он пылает посреди поляны.

      Двинцов попытался было оправдываться, но, перебив его, за гостя вступилась Красава:

      - Уймись, воин! Да, порченый, да - невежею пришёл. Одначе - не ворога в нём зреть надобно, а дитё малое, неразумное! Учить его надо. На то и берегини мы, чтоб от порчи чёрной пришлеца сберечь.

      - Да я и не говорил, что мол, касть он. Но остеречь лишь желал. А учить? Времени на то нет у нас. Дале - жизнь научит. А выбрать, за кого в битву идти, всё одно - сам должен будет, - твёрдо, без капли смущения, без единой нотки оправдания в голосе, выговорил Ратибор.

      Вадим взорвался:

      - Умные, да? Знаете всё! Загодя меня в служки гадские записали? Учить поздно! Да, леший с вами, обойдусь как-нибудь! Без вас выучусь. За тупицу-то не держите. Злое от доброго и без вас отличить мог. А в богословие ваше дурацкое и не влазил никогда, да и рабом себя ничьим никогда не числил!

      Дубок примиряюще молвил:

      - Успокойся, друже! Никто покуда тебя во вражий стан не записывал. Но и своим признать, обижайся, нет ли, не можем пока. Верить хочу тебе, тем более, что вижу: о мире своём без утайки рассказывал. А, про боговщину говоря, сам ошибся, коли ни малым словом о своём ко всему отношении не обмолвился.

      Откуда-то слева прозвенел девичий голосок:

      - А он, может, и не думал о том ни разу. Рассказывал ведь, что в державе вовсе безбожной рос. Пусть даже и сняли запреты на веру, так на то, чтоб люди душою к Богу пришли, не годы - сотни лет нужны. Какой же тут спрос с него?

      Семён подытожил:

      - Любава верно сказала, одначе спрос всегда есть, а с него, раз уж в наш мир попал, и тем паче. Скидок на душу его незрелую здесь никто давать не будет. О том тебе, Вадим, свет-Игоревич, помнить должно неусыпно. На том всё, спрос твой покончен. О мире твоём горьком, как ты его видишь, мы многое поведали. А о нашем - сам всё узришь, всё руками потрогаешь. Нет у нас хитроумий железных, зато нет и рек отравленных, нет повозок самокатных да самолётных, но нет и облак ядовитых. А войны всякой ты и у нас навидишься: и святой, и безумной, и бессмысленной. И любая она - страшная, слёзы да горе несущая. Да то ты и у себя знал. Многое ты про мир наш мальцом в сказках читал. Нынче сказки те за правду почитать станешь. Чудес на твой век хватит. Книги и здесь есть. Вот черты да резы наши постигнешь, так книгу открыв, в такой чудный мир окунёшься, что нищим доселе сознавать себя начнёшь. Много у нас искусников словесных было. А я ваших бы прочёл, да где их взять? Нет, чтобы с собой какую книговину протащил! Жаль.

      Где-то рядом с Ратибором, из темноты пропищала Златка:

      - А распятье-то снимешь с шеи?

      - Ну уж нет! Покуда сам во всём не разберусь, носить буду. Он мне не мешает. А то у нас там доснимались уже один раз!

      Вмешался Здравко:

      - Да будет вам! И так человека закусали всего. Он вам что, за весь свой мир ответчик? Не гоже так. Да и поздно уже. Давайте лучше перед сном песен сыграем, пусть души на сон грядущий словом светлым умоются.

      Его поддержали с разных концов поляны. Только послышался недоумённый женский голос:

      - А с Вадимом что решать станем?

      - А что там решать, Светланка? Порешили уж всё: покуда внуком Сварожьим числить. И пусть принимают его за безвинного, покуда иное доказано не будет. Так той доли пожелаем гостю нашему не искать, - отозвался Дубок.

      - Так и порешим! - заключил Семён, - а ты, Купава, заводи песню.

      В ночной тишине, словно из самого воздуха, под аккомпанемент потрескивающих в костре веток, родился и поплыл, поднимаясь всё выше и выше, до самих звёзд, сильное, не требующее никаких усилителей и микрофонов, сопрано Купавы:

      На Ярилу, на Купалу

      По реке плывут венки,

      Нынче вышло их немало

      Из-под девичьей руки.

      Девки водят хороводы,

      На полянах жгут костры.

      Ветер вольный по-над бродом

      Повенчал с туманом дым.

      От реки пьянящий запах

      Будоражит в жилах кровь.

      То - смеяться, а то - плакать

      Заставляет нас любовь.

      Песню подхватил, понёс дальше и дальше стройный многоголосый хор, переплетаясь голосами, переливаясь, словно красками, нотами. И ширилась песня, росла, впитываясь в окружающий лес, вбирая в себя все его звуки и запахи.

      Ой, Ладо, диди-ладо,

      Ой, Ладо Лель-люли!

      Ладо-Лада, Диди-Ладо,

      Ой, Лада, Лель-люли!

      Двинцов слушал немудрёные слова лесной баллады, купаясь в красоте тихой ночи, спокойных ароматах трав и хвои с примесью дымка, в звучании древней мелодии. Сюжет песни был прост: Расстроенная воеводская дочка встречала "молодого, красивого лешака", который, как выяснилось и выловил себе злополучный венок, который вернул расстроенной девице, попутно признаваясь ей в любви, ни на что при том не претендуя. Ну, и как положено в сказках со счастливым концом, Леся, в свою очередь в этого лешего втюривается и быстренько выскакивает за него замуж. Папаня было противится, но упрямство в дочурке от него же по наследству и перешло, потому воевода в конце-концов смиряется с фактом. Ну, а далее, почти к у Высоцкого "В жёлтой жаркой Африке". Пример легкомысленной парочки оказывается заразным, и вскорости неподалёку русалка прихватывает для себя витязя. Жирафов, правда, не присутствует, а свершившиеся интернародные браки всеми бурно приветствуются.

      За первой песней последовала вторая, третья. Пару песен вела Малуша, в который раз покоряя Двинцова певучестью поляничского наречия (которое, впрочем, в уме Двинцов продолжал машинально называть украинским). Песни стихли, начали расходиться по домам. Вадим вновь отправился на ночлег к Здравко.

      Лёг на постель, попытался быстро обдумать религиозные аспекты вечерней дискуссии, но сон оказался сильнее, так что уснул почти сразу.

* * *

      Утром Двинцова разбудил Здравко. Умылись, позавтракали. Малуша заставила детей переодеться в чистое. Все вместе отправились на поляну праздновать первые самостоятельные шаги Ратмира - сына Дубка и Светланки.

      Народ уже собрался под берёзами. На вчерашнем кострище приготовлена была куча свежего хвороста (живое дерево, как объяснил Здравко жечь грешно, на то хворост да сухостой есть). Каждый захватывал с собой охапку сушняка, которую, приходя, клал в общую кучу. Дед Семён, дождавшись общего сбора, встал на колени, воткнул в сухую деревяшку палочку, верх которой защемил тетивой небольшого лучка, принялся быстро водить лучком вперёд-назад, пока из-под палки не показался сизоватый слабый дымок. Дубок подошёл к старику, опустился рядом, начал прикармливать зарождающийся огонь мелкими щепочками, сухой древесной трухой до тех пор, пока, окрепнув, весело не заплясали по хворосту рыжие, прозрачные на свету язычки новорожденного огня. Вадим шёпотом спросил Здравко:

      - Слышь, а почему не кремнём?

      - Для праздника живой огонь нужен, добытый так, как пращуры добывали.

      - А-а-а-а, понял, - Двинцов притих, обратившись в воплощённые зрение и слух.

      Тем временем Дубок отошёл от костра, вернулся уже с женой. Светланка, серьёзная и счастливая, держала на руках сына. Семён подошёл к семейству, надел каждому на голову венки, сплетённые из пушистых соцветий рябины, приготовленные заранее. Взял у Светланки улыбающегося Ратмира, обошёл с ним на руках костёр семь раз, громко призывая в свидетели его чистоты пред священным пламенем людей, птиц, зверей, травы, деревья, Богов и самого Рода. Затем снова передал ребёнка родителям. Вытащил к костру из-под берёзы долблёную липовую купель, первым плеснул в неё из ковша воды. За ним подходили все по очереди, лили понемногу воду. Малуша толкнула Вадима под руку, молча передала и ему ковшик с водой. Двинцов последовал общему примеру. К купели сбежались дети, набросали в холодную ключевую воду цветочных лепестков. Ратибор и Здравко взяли корытце по разные стороны, трижды пронесли над огнём. Старик снова забрал Ратмира у родителей, склонился с ним над купелью, опустив ножки младенца к поверхности воды. Светланка и Дубок встали по бокам, каждый стал, что-то шёпотом приговаривая омывать водицей ноги ребёнка: Дубок - правую, Светланка - левую. Плескали воду каждый по семь раз.

      Семён выпрямился, поднял Ратмира на вытянутых вверх руках, прогремел торжественно:

      - Видит мир, чистыми ногами и с чистой душой ступает впервые сей человек, имя которому - Ратмир, на Мать-сыру-Землю! И пусть столь же чистым, срок свой прожив, покинет он её, вознесшись душою в светлый вирий!

      Старик опустил малыша на траву, придержал на миг за плечи, легонько толкнул в спину. Ратмир постоял немного, покачиваясь, взмахнув ручкой, сделал свой первый шаг. За ним - второй, третий. Радостно-удивлённо засмеялся, крикнул: "Мама!", попытался бежать и, не удержавшись, шмякнулся заднюшкой на траву, собрался было зареветь, но оглядевшись, увидев вокруг родные смеющиеся лица, засмеялся тоже, встал на четвереньки, с третьей попытки выпрямился, гордо оглядывая сородичей.

      Здравко и Ратибор вытащили на поляну, поставив перед Ратмиром небольшую деревянную лесенку, сделанную по типу крылечка, со ступеньками в одну сторону. Ступеней Вадим насчитал семь. Семён рассыпал по каждой ржаные зёрна, выкрашенные в разные цвета: белый, зелёный, синий, красный, жёлтый, голубой, оранжевый - по одному цвету на каждую ступеньку.

      Родители, подойдя к сыну, взяли малыша за руки, подвели к лесенке. Ратмир, понуждаемый отцом, неуверенно поставил ногу на нижнюю ступеньку. Семён провозгласил:

      - Да обретёт Ратмир доброту души истинную!

      Люди отозвались единым хором:

      - Слава!

      Ступня ребёнка опустилась на вторую ступень.

      - Да обретёт он смелость нерушимую!

      - Слава!

      - Да пребудет в нем вовеки стремленье к познанию!

      - Слава!

      - Да взрастёт в нём сила могучая!

      - Слава!

      - Да сопутствуют ему друзья верные!

      - Слава!

      - Да пронесёт он с честью имя своё по жизни, на радость родителям, на страх ворогам, на гордость потомкам его!

      - Слава!

      - Да станет он верной защитою всякому в беде пребывающему! Да не щадит он себя в битве со злом!

      - Слава!

      Ратмир, поддерживаемый родителями, поднялся наверх лесенки. Семён поднял над мальчиком жбан с чистой водою, окатил его хрустальным потоком:

      - Да будет бытие его к радости всего сущего, Родом сотворённого!

      - Слава! - в последний раз отозвалось по поляне.


      Выкатили поближе бочонки с пивом, нанесли закусок, завели хоровод. Весело звенели песни. Двинцов пил, ел, веселился со всеми, пытался подпевать, неумело вступал в пляску.

      День миновал свою середину. К Двинцову подошёл Семён, напомнил, что пора прощаться. Настроение сразу испортилось. Уходить не хотелось. Принесли туго набитый мешок-заплечник.

      Вадим в расстройстве даже не поинтересовался, что ему уложили. Дубок принёс плащ, тонко выделанный из львиной шкуры (и как успели только!). Ратибор и Здравко обрядили Вадима в тонкую ажурную кольчугу, тугой перчаткой облегшую тело поверх дарёного же поддоспешника из толстой кожи (которые, впрочем, Вадим, примерив, стащил, аккуратно свернув - не грести же в этом!), вручили шишак с навеской-бармицей, боевые шипастые перчатки, нож, меч длиной в полтора локтя. Ратибор спросил необидно:

      - Управишься с мечом?

      - Фехтованием когда-то занимался, так дело схожее, приноровлюсь как-нибудь.

      - Ч-е-е-м?

      - Бой на шпагах. Ну, это вроде меча, только тонкие и лёгкие.

      - Ну ладно, авось, управишься. Эх, времени нет, а то б я из тебя воина за седьмицу сделал! Теперь не я - жизнь делать станет. Ну, прощай, зла не держи, пойду я, ждать не буду.

      Пожали руки, расстались. Ратибор, уходя, обернулся:

      - Вадим! Ты помни нас, может и встретимся где. Смотри только: с нечистью поведёшься - из-под земли достану, из пекла выну и ноги поотрываю!

      Провожали Вадима дед Семён, Здравко с Малушей, вездесущая Златка. Вышли на берег Днери. Здравко откуда-то из камышей вытянул лодку-однодревку, пару вёсел, побросал в неё Двинцовские пожитки.

      Семён по-стариковски многословно инструктировал:

      - Коня не даём, и мало их у нас, и не с твоим уменьем по лесам шастать, да и водою к людям выйдешь скорее. Греби вниз по течению, а устанешь, так река сама понесёт. На ночь только приставай, лодку на берег вытягивай, чтоб не унесло. Как ночевать станешь, хлебца маленько в воду брось, водяного задобрить, скажи громко: "Принимайте гостя! Тогда и ложись смело, тронуть не должны. А наткнёшся на кого, не теряйся, главное - не беги, спины не открывай, авось и отобьёшься. К заболоченным местам не вставай, на упырей нарваться можно. Дён через пять, если от зари и до зорьки плыть станешь, на град выйдешь, Зовётся Ростиславлем. Люди там нашего языка живут. Пристанешь, обживёшься, там и смекнёшь, как дальше жить будешь. Ты, главное, грамоте выучись. Это ж тебя каждая ворона засмеёт, неграмотного. Не бывало ещё такого, чтоб кто из славов читать-писать не мог. Крест свой носи, пока не разобрался, только лишним людям не показывай: не каждый поймёт правильно, того гляди, за чернушника примут, доказывай потом. Ну всё, бывай, сынок!

      Напоследок все обнялись, прощаясь. Златка подошла последней, протянула резной оберег на кожаном шнурке: солнечное колесо Рода с лучами-спицами, загнутыми посолонь:

      - На вот, мой надень. Коли не веришь пока, так на память о нас носи. Под рубаху-то не прячь, вот так, теперь правильно. Весточки о себе передавай, коли по пути берегинь встретишь.

      Златка вдруг хлюпнула носом, приподнявшись на цыпочки, чмокнула Двинцова в щёку, отошла.

      Вадим запрыгнул в лодку, взялся за вёсла. Следом забрались Пух с Фомой, расселись. Здравко, зайдя в воду, с силой толкнул лодку. Помахали друг другу руками. Вскоре лодка скрылась за прибрежными камышами, Двинцов выгребал на стремнину.

      Провожающие еще некоторое время стояли на берегу. Семён вздохнул:

      - Пропадёт парень!

      - Авось сдюжит! - возразил Здравко.

      - Каркаете, каркаете, ничо с ним не сделается! - запальчиво, со слезой в голосе возразила Златка.

      С ней быстро согласились, развернулись, и пошли по домам. С вечера была очередь Здравко заступать в дозор, обходить берег Днери. Семён погрузился в предстоящие заботы по подготовке Златки к принятию памяти о прошлом её существовании. "Как она, непоседа такая впечатлительная, прошлый груз тяжкий примет? Ох, нелегко успокоить будет!" - думал старик.


Глава 9

      Во дворе загорланил петух. Берёзка, поморщившись, перевернулась на левый бок, натянув покрывало на голову. Просыпаться не хотелось, тем более, что ей только что снилась милая бабушка Соболиха.

      Во сне всё шло по-прежнему: бабушка (по годам-то она Берёзке и в прабабки годилась - целых пятьдесят вёсен минуло!), моложавая, стройная, никто и тридцати не давал, весело напевая, перебирала разложенные на столе пучки сушеных трав, попутно рассказывая внучке:

      - Всякую траву в свой срок брать надо, чтоб она силу настоящую имела, да на всякую траву да всякий раз слова особые говорить-приговаривать надобно: одни поёшь, когда траву берёшь, другие говоришь, как варить станешь, а уж когда кого пользовать начнёшь - тут и третьи слова пришёптывать будешь. Тогда-то и толк будет, и прок, и людям в радость. И ещё: каждая трава, каждое деревце свой нрав имеют, а пращуры их - судьбу свою особую. Вот ёлка, к примеру: и красива навроде, а зайди в ельник - и на душе смурно станет, и бежать оттуда хочется. Злое это дерево. Потому и не ставят дома из елового бревна, и щепки в доме еловой быть не должно: не будет тогда в доме ни счастья, ни здоровья. И про осину всё это тоже сказать можно. Однако то, да не совсем. Палки осиновой нечисть боится, а на которых из них осина и погибельно действует. А коли осина на перепутье трёх дорог выросла да и засохла - злее дерева не сыщешь. Под таким и заночевать - упаси боги. Одной щепицей с такого дерева , меж брёвен воткнув, стену разворотить можно. А вот кора ольховая почему багряна? Позавидовал когда-то Чернобог Роду, сам творцом живого стать решил. Вылепил он из глины волка, пострашней сделать старался. Да только оживить не смог, нет у него силы, как и не было никогда. Род, врагу на посрамление, душу живую в волка вдохнул. Бросился волк тогда на Чернобога. Испугался тот, к ольхе спасаться побежал, приняла она его к себе, влез враг уж было, да изловчился волк, хватил зубами за ногу, да и откусил врагу пятку. Пролилась кровь вражья на ольховую кору, с той поры ольха и багряна, а волк - из первых Чернобоговых супротивников. И псы наши, от волка-прародителя род свой ведущие - тоже. Кровь вражью раз на зуб попробовав, издали ныне нечисть чуют. И до нынешней поры - где осины стоит, там и нечисть вьётся. Потому в грозу и нельзя под осину вставать - боги, врага видя, молнии туда мечут. Однако же и от осины толк быть может. Лучше нет, как нечисть на осиновых дровах сжечь! Слыхала я даже от старых людей, что Бабу-Ягу пересилить можно, только осиновыми корнями придавив. Ну, внученька, это более богатырям знать надобно. А вот это ты запомни: змею убитую - на осине весит надо, иначе оживёт она и человека укусит. Тоже, если и укусила кого змея, так, кровь из ранки отсосав, молви затем заговор над осиновой корой, а потом той корой место укушенное и потри. А буде кто болеет тяжко и давно, так посади его на осиновый пень и пусть сам он скажет: "Осина, осина, прими мою трясину, дай мне леготу!". Дитя малое не спит - опять из осины зыбку сделать (толечко в избу не вносить), да положить младенца на малое время... А то ещё липа - навроде и доброе дерево, оно ведь человека и обует, а то и - оденет. А сруби её - отомстит: обязательно тот человек в лесу заплутает! Да и любая трава, не то - дерево - живые, и боль чуют, и ласку. Потому, срывая траву, поклонись ей низенько, да попроси прощенья, да расскажи о нужде своей, объясни, что не пустой забавы ради губишь, а миру на пользу. И поймет тогда трава тебя, и простит, и, пред смертью своей, силой могучей из земли сырой нальётся, чтоб долю свою, Родом, заповеданную, по полной исполнить. А лучше, так положи пред тем у травки той или дерева кусочек хлебушка, чтоб выбежала древесная душа полакомиться, да и отлетела без мук и боли... А жаер возьми - травка простая, болотная. Кинь корешок её в мису с водой нездоровой, и вычистит жаер водицу...

      Много чего интересного рассказывала бабушка внучке-сиротке. А сколько слышала сама Березка, когда Соболиха пользовала от хворей весян, советовала, как лучше выбрать доброе место для избы, на что потребить тот или иной камень. Всего и не вспомнить Березке теперь, а напомнить уж некому.

      По щеке девочки прокатилась слезинка. Жизнь её нынешняя никак не походила ни на сон, ни на ту жизнь, что была прежде. Бабку Соболиху снесли на погребальный костёр ещё три седьмицы назад. А вчера, прибывший в сопровождении дружинников на полюдье княжий тиун передал Берёзке весточку от тётки. Тётка Алёна, ранее в жизни племянницы не видевшая, поскольку после замужества в родную весь, на Ревун, не наведывалась, прознав о смерти Соболихи, зазывала Березку к себе, обещая заботиться и суля (вот уж что совсем не радовало!) через год подыскать в мужья хорошего человека с достатком. Алёна приходилась двоюродной сестрою отцу Берёзки.

      В веси, стоящей на Ревуне (возле небольшого порога Каменки) Соболиха с внучкой другой родни не имели. Когда-то богатый людьми, Ревун ныне насчитывал всего десяток дворов. Причиной тому послужил десятилетней давности набег харгов - полудикого народа, живущего в лесах где-то на полуночь от славенских земель. Имя их племени окрестные славы давно уж переиначили на "харюков", уж больно мрачными были нравы лесного племени, ну, и хари соответствующие. Бедно вооруженные, железа не знающие, харги взяли числом, своих жизней не жалеючи. В ту ночь и лишилась Берёзка и родителей, и годовалого братца. И никто тогда, да и ныне не мог сказать: для чего нужен был харгам этот бессмысленный набег, ибо ни брали они себе ни скарба, ни железных орудий, ни скота. А споров у славов-рипеичей с северными соседями никогда не было ни о ловах, ни о лесных угодьях.

      Бабушка умерла как-то странно: принесла из леса кустик какой-то диковинной, ранее ей не виданной травки, вечером долго его рассматривала, хмурилась, ворчала шёпотом, долго вертела в руках перед лучиной, собралась было прибрать до утра, внезапно уколола палец о махонький, почто незаметный шип, ойкнула и забыла. А наутро она, в жизни ничем не хворавшая, отчего-то не смогла подняться с лавки, потеряла дар речи, только смотрела тревожно на внучку, напрягала безуспешно голосовые связки, пытаясь о чем-то предупредить. К полудню душа её уже была далеко-далеко. А странный кустик вдруг стал испускать невыносимое зловоние, а после, будучи со всеми предосторожностями брошенным в огонь, долго и упорно не желал гореть.

      Прослышав про странную смерть травницы, приезжал из города ведун. Долго выспрашивал девчонку, пытался выудить из оглушенной горем Берёзки описание зловредной травы, так ничего и не добился, махнул рукой и укатил назад.

      Первое время после смерти бабушки Берёзка пыталась хоть как-то заменить Соболиху односельчанам. Пробовала лечить занедуживших, растерянно тыкалась глазами по развешанным травам, опасаясь ошибок, и оттого путаясь ещё больше. Люди, первое время приходившие по старой памяти за помощью и советом, вскоре заходить перестали. Разве что заносили, то один то другой - кто рыбы, кто битой дичи и, смущённо отводя глаза, объясняли, что у них-де все живы-здоровы, что травки, что давала даве, помогли, да так хорошо, что больше и не надо. Сама же Берёзка точно знала, что, после того как она по ошибке дала кузнецу Вологуду вместо отвара от ломоты в спине настой калган-корня (закрепило бедолагу дня на четыре, так ведь и сунула-то кузнецу калган по рассеянности, а вовсе не по незнанию!), все, кто брал у неё снадобья, втихушку их повыбрасывали, а сами, под тем или иным благовидным предлогом, ездили в город к тамошним ведунам.

      Сбор полюдья на Ревуне не занял и четверти дня. Вместе с княжьим обозом в город на торг ехали и несколько семейств из ближних и дальних весей.

      Собираться Берёзке было недолго. Свернула в один узелок одежду, в другой - травы, в назначении и названии которых не сомневалась, поклонилась на прощанье родному дому, выставила у дверей веник (знак того, что хозяев нет дома), присела на телегу, на которой злополучный Вологуд вез в город все свое семейство и, закрыв глаза, чтобы не разреветься, с трудом дождалась момента, когда, наконец, телега тронулась с места.

      Обоз тащился медленно, лениво. Солнце встало почти над самыми головами. Кузнецовы детишки весело стрекотали, обсуждая обещанные отцом подарки. Шестеро из сопровождавшего обоз десятка ратников сняли брони, уложив на телеги, затем спешились. Десятник Вяз Рыжак сам кольчуги сбрасывать не стал, подумал было заставить остальных надеть брони, но, так и не раскрыв рта, махнул на это рукой, не видя в том страшного. Кто-то присел на телегу, кто - шёл рядом, ведя коня в поводу.

      Тиун Книва было прикрикнул на расслабившихся воев:

      - Не рано ль успокоились?

      -А чё там? - лениво отозвался один из ратников - дома уж почти!

      - Книве всё разбойники мерещатся, как запрошлым летом у него пьяного гаманок упёрли, так до сих пор не угомонится - съязвил, развалившись на возу, молодой гридень, которого, кажется звали Лютиком.

      -Какие тута враги, откуда им взяться, - поддержал его ещё один дружинник - немолодой уже, широколицый, с густой каштановой бородой.

      Книва, не встретив поддержки Рыжака, а, значит, почти что успокоенный равнодушием десятника, вяло пытался возразить:

      - Хоть бы ты, Прастен, молчал.

      -А чего молчать, и так скучно? - удивился Прастен, - А ну вас всех! Разомнусь-ка я лучше.

      Прастен хлебнул квасу из висевшей у него на поясе плоской кожаной баклажки, потянулся, зевнул. Не спеша забрался на коня, всмотрелся вдаль.

      - О-о-ох, далече ещё! - Прастен повернул голову влево, что-то заметил среди деревьев, - Это что ещё? - вдруг резко переменился в лице, хапнул рукой оголовок меча - Стой! К бо...

      Докричать он не успел. Пущенный из-за ближайшего куста сильной рукой дрот влетел в горло воина. Одновременно обоз был осыпан ещё примерно двумя десятками дротиков. Один воткнулся в поклажу рядом с Берёзкой, пригвоздив понёву к борту телеги. Девочка, выйдя из оцепенения, вскинула голову: Уже не прячась, с двух сторон к обозу неслись невиданные раньше всадники. На щите каждого была намалевана жуткая харя. Нападавшие кричали, подвывали, визжали. Конь Лютика, испугавшись, рванул к лесу, унося на себе все вооружение гридня. В голове обоза кто-то закричал:

      - Ямурлаки!

      Берёзка видела, как подскакавший к их телеге ямурлак, весело-жутко хохоча, развалил мечом на две половины среднего Вологудова сына - Исперика, как, продолжая хохотать, спрыгнул с лошади прямо на телегу, хватая за волосы кузнецову жену,запрокидывая все дальше и дальше её голову назад, медленно-медленно провел широким ножом по горлу женщины, ещё не чувствуя на плечах груза навалившегося Вологуда. И не успел почувствовать - Широкое копьё ещё одного ямурлака пронзило насквозь и кузнеца, и его жертву.

      Лютик ошалело рванул оглоблю, выдернул, разрывая упряжь, огляделся вокруг, цапнул с ближайшего воза перепуганного, белого, как мел мальчонку, бросил его на спину освободившегося жеребца, заорал, выкатив глаза:

      - В город! В город гони! - хлестнул напоследок коня каким-то обрывком, вскочил на воз рядом с пожилым рыжим дружинником и неистовой завертел оглоблей, выбив из седел сразу двоих.

      Кто и как убил Книву, Берёзка не видела, просто рядом с ней, забившейся между телегой и свалившимся кулем, из которого ровной струйкой вытекала рожь, вдруг упала, удивленно хлопая глазами, голова тиуна, залив кровью понёву. Девочка механически оттолкнула голову подальше, попыталась сильнее сжаться в комок.

      Где-то рядом кто-то завопил:

      - Не-е-ет! Детей - нельзя! Не дам детей! Так! Получите все! Я больше не ямурлак! Не-е-ет!

      Мешок, прикрывавший девочку, отлетел в сторону, за косу ухватилась рука в кольчужной перчатке, потянула. Вдруг стало невыносимо больно, свет в глазах взорвался красным и всё померкло. Где-то далеко-далеко кричал ребёнок: "Мама! Мамочка! Бо-ольно!"

     * * *

      В темноте, сначала издалека, а затем - всё ближе и ближе, пробивался чей-то голос, звуки стали чётче:

      - Живи! Да живи же ты!

      Тьма в глазах вновь сменилась багрянцем, затем вспыхнула ослепительно белым.

      Берёзка почувствовала, что её кто-то сильно трясёт за плечи, и что лежит она на чём-то ужасно твердом и неудобном. "Где я? Где ямурлаки? Где я?" Вот нависло чьё-то лицо, как в тумане, мельтешит перед глазами всклокоченная борода, ноздри уловили запах лука. "Ты кто?" - кажется, последнее она произнесла вслух? Кто-то берёт на руки, куда-то несёт. "Куда?"


Глава 10

      В первых числах августа, несколько офонарев от производственных проблем, Дедкин решил дать себе разгрузку. Созвонился с Кауриным, к счастью оказавшимся дома, и внаглую напросился к нему в лес на ближайшие выходные. Тоска необъяснимого свойства, мучавшая Виктора вот уже около месяца, голодно требовала Чего-нибудь. Что из себя может представлять это самое Что-нибудь, Дедкин, как ни ломал себе голову по ночам, придумать не мог. Вообще, работа, представлявшаяся ещё не так давно чуть ли не смыслом жизни, как-то незаметно превратилась в жутковатое подобие вампира, без остатка высасывая всё: силы, эмоции, свободное время, лишая неслужебного общения, книг, размышлений о чём-то кроме. Не сдавался, пытаясь читать и мыслить по ночам, взбадривая мозги лошадиными дозами кофе, который, правда, в последнее время, начал оказывать на Виктора воздействие, в корне противоположное ожидаемому, то есть ещё более клонить в сон. Оставалось надеяться, что поездка к Каурину позволит встряхнуться хотя бы в малой степени.

      Валера встретил Дедкина прямо на станции, с рюкзаком за плечами, карабином в чехле. На поясе висел охотничий нож. Предложил:

      - Пошли сразу ко мне, чего ты в квартире не видел.

      Виктор поспешно согласился, подозревая, что перед тем у Валеры состоялся какой-то весьма неприятный разговор с женой, расспрашивать не стал, это было бы не по-мужски.

      По дороге Каурин рассказывал исключительно о своих лесных новшествах. Устроил на берегу Листвянки простенькую кузницу, обложась разнообразной литературой - от технологической до исторических романов, пытался "собственным путём" постигнуть секреты булата и дамасской стали. Загадочно улыбаясь, намекал, что кой-каких результатов добился, мол, придёшь - увидишь.

      Проходя мимо завода, Дедкин поинтересовался, как там идёт работа. Валера ответил кратко:

      - Сдох завод. Раздербанили. Не работа - агония.

      Миновали поля, пошли лесом. Каурин вспомнил про Двинцова, спросил: не встречались ли после. Дедкин рассказал, что встречался случайно с Нежиным, от него узнал обстоятельства гибели Двинцова, упомянул, что тела так и не нашли, скорее всего, затянуло под какую-нибудь корягу на дне, и будет там лежать, пока раки не объедят. Каурин помянул покойника краткой эпитафией:

      - Жаль, конечно, мужик неплохой был. А с другой стороны, нечего ему здесь было делать, неприкаянным ходил. Дурак только, что тогда со мной в "окно" не подался. Звал ведь. Для него-то уж точно, хуже бы не было. Разве что: прожил бы немного меньше, так в том невелика разница.

      Помолчали. Валерий спохватился:

      - Да, а собаки-то как! У него ж два пса осталось. Адрес знаешь? Заеду - заберу себе. Куда им с бабой оставаться, испортит только.

      - Да заходил я! Думаешь, ты один такой умный на свете?

      - Себе взял? Ну, паразит, чего ж без них приехал? - перебил Валера.

      - Да, погоди ты! Дослушал бы сначала. Нету их!

      - Как нету? Продала? Выгнала?

      - Сами ушли. В тот же вечер и ушли оба. Галина, ну жена двинцовская, говорила, что искала долго, и объявления расклеивала, всё без толку.

      - Знаю, как искала, разве ж бабы могут что по-нормальному. Сгубили псов! Жалко. Ну, да ладно, ты-то как?

      Виктор принялся рассказывать о своей жизни, удивляясь, сколь серо всё получалось в собственном же изложении.

      Каурин ехидно спросил:

      - Ну и как: доволен? А то что-то не замечаю. Вижу ведь - тоска задавила, оттого и ко мне в гости подался. Ну, погостишь сутки-двое, а дальше как? Всё то же, пока не сдохнешь. Конечно, на похоронах коллеги будут речи красивые говорить: мол, помер в рабочем кресле, горя, так сказать, работой. И будешь ты в гробу лежать, счастливый такой, умилённый от уважения к себе. Только после-то всё равно спросят тебя: "А каким хреном ты, мил человек Дедкин, в жизни своей занимался? Кому от твоей работы лучше стало? И карманы чьи-то, иль вклады банковские во внимание принимать не станут, не те показатели.

      - Да ну тебя!

      - Что, заело? Думаешь, спросить будет некому? Найдутся спрашивальщики. И обзывай их, как хочешь: хоть святым Петром с ключами в рай, хоть мостиком через бездну, хоть самим судом страшным. Уж что-нибудь, да по твою душу найдётся.

      - Пугаешь, что ли? Проповедник хренов! Ну и подавался бы в попы, раз уж талант такой проснулся! Или вообще: организуй свою секту, какое-нибудь "Братство Страшного Суда", или ещё круче: "Всадники апокалипсиса", пошей себе белый балахон, увешайся крестами да иконами, и давай, бери флаг в руки и возглавляй колонну! Проповедуй, вещай, авось не посадят. Что уж мне одному мозги вкручивать? Небось, на Сане уж натренировался. А я уж как-нибудь попросту. Совесть у меня чиста, пакостить ни кому не пакостил, не воровал, не грабил. А если на этом твоём суде типы вроде тебя заседают, так, будь уверен: отвечу, как следует, только уши повянут!

      Валерий обиделся, вырвался вперёд, шагал, похлёстывая сломанным прутком голенища сапог. Минут через двадцать остановился, обернулся, улыбаясь, сказал:

      - Да ладно! Нашёл тоже - "АУМ СЕНРИКЁ". Игнатия Лойолу какого-то вообразил. Так я всё - сам запутался, на себя злюсь, а тебе - рикошетом влетело, - протянул руку, - Мир?

      - Мир, собака дикая! - заулыбался, протягивая ладонь, Дедкин.

      Вскоре добрались до кауринских "владений". Всё оставалось по-прежнему. Так же на чурбачке сидел беззубый Сана, потягивал крепчайший чай вприкуску с "Беломориной". Подскочили две чёрные крупные суки, ткнулись в руку Валерию мордами, ревниво отпихивая друг дружку, улыбались по-волчьи простодушно. Каурин потрепал ласково обоих за ушами, стараясь наделить лаской в одинаковой степени, сказал гордо:

      - Щенков помнишь? Выросли вот. Знакомься: эта - Нюшка, она вся чёрная, а эта - Лерка, у ней, видишь, галстук белый. Памятка о Волке моём. В него уродились: красавицы, умницы. Сёстры родные, а такие разные: Нюшка проще и врать не умеет, а Лерка - та хитрющая, как сто китайцев и покрасоваться любит. Нюшка в лесу работает: сразу нос в землю - и пошла. А Лерке сначала пококетничать надо, вышагивает на виду, как фотомодель на подиуме, оглядывается без конца. И так, покуда кикиморой не назовёшь. Тут уж обижается страшно и доказывать начинает, какая она умелая. Вот тогда она и Нюшку за пояс заткнёт, лишь бы доказать, что она - лучшая. Главное - вовремя "кикимору" назад взять, а то неделями дуться будет. Фомудвинцовского бы к ним - мы б такую породу завели!

      Виктор спросил:

      - Лошадей-то держишь ещё?

      - А как же! Это же друзья! Корову вот продал, не вытягиваю я на прокорм. Зато охламонам своим овса купил, комбикорма.

      - Хариусы-то развелись? А то, может, порыбачим маленько?

      - Куда там! Речушка-то маленькая, им тут в большом количестве и не прокормиться. Да тут, я ж рассказывал, мишка неподалёку живёт, ему рыба нужнее. Это я могу в магазине купить, а ему откуда ещё брать? Башка у него большая, фосфору для неё много требуется. А без фосфора: ну на кой чёрт мне тупой медведь в соседях! А рыбалит он классно! Сам один раз подсмотрел.

      Подошёл Сана, продемонстрировал в улыбке беззубые дёсны:

      - Жрать-то будете? Я грибов набрал, жарёха с картошкой готова, чай горячий. Виктор Палыч, ты, случаем, пивка не привёз? А то этот змей навроде Горбачёва стал, даже пива не даёт.

      - Сам ты змей... беззубый только! Виктор, я ж его знаю, он с пива начнёт, а потом на водку потянет. Он и так уж тут примайстрячивался: я за лето три самогонных аппарата сломал. Он, того и гляди, мухоморы жрать начнёт от тоски по водке.

      - Нужны они мне, я что - хант какой? - обиженно пробормотал Александр. Газеты вон мне возишь, а сам, небось, в них и не заглядываешь. А я вот тебе сейчас покажу статейку, там академик один очень даже хорошо доказывает, что от пива - одна польза, оно из организма шлаки выводит, и на нервы успокаивающе действует, и витаминов в нём - полный набор. А у меня, может, витаминов нехватка с детства. Вон, гляди, Лерка кивает, собаки, они, лучше нас знают, что вредно, а что - наоборот.

      - Ну-ну, только на Лерку и ссылаться. Вы ж с ней - два чуня пара, хитрей себя быть хотите, а врать убедительно так и не научились. Да, чёрт с тобой, - Валера махнул рукой, - мёртвого забодаешь! Виктор, пиво привёз?

      - Полная сумка тагильского, его вроде пока не бодяжат.

      - Доставай, сейчас под грибки и раздавим.

      Расселись вокруг стола, центр которого, красуясь, заняла громадная (такие раньше назывались "артельными") сковорода, доверху полная горяченными жареными опятами с картошкой, обильно посыпанными сверху красным перцем, лучком и какими-то травами. Сумку с пивом поставили в ногах, доставая каждый по очереди по одной, с наслаждением заливая жгучую жарёху бархатистой пеной. Сана с набитым ртом ухитрялся рассказывать об очередных фортелях, выкинутых конями и собаками в отсутствие Валеры. По его выходило так, что Мишка, якобы сговорился-таки с Леркой и Нюшкой, в результате мохнатые пройды уволокли и спрятали под фундамент бани Мишкину уздечку, потащили было и седло, но были застуканы в момент совершения преступления. Слушали, фыркая, под конец громко заржали. Виктор подавился, Александр старательно шмякнул кулаком меж лопаток, так, что застрявший в горле кусок хлеба вылетел изо рта, пронёсся возле Валериного уха и упал в трёх шагах позади. В ответ из лесу раздалось ржание не менее громкое.

      - Лёгок на помине, - откликнулся Сана.

      К столу выбежал Мишка, обежал вокруг, шало кося глазами, тяпнул на ходу зубами за плечо Каурина, свистнул со стола полбулки хлеба, отскочил в сторону, слопал. Подошёл снова, вытанцовывая (куда там цирковым), широко улыбаясь, нагнул голову, потёрся по-кошачьи. Прижались с Валерой счастливыми мордами друг к другу, посопели. В это время показалась и Мишкина супруга - Жулька, шла не спеша, чуть потряхивая головой, сгоняя мух. Остановилась в шаге от стола, уставилась выжидающе. Каурин отрезал ломоть, посолил, протянул кобыле, отпихнув сунувшегося было к хлебу Мишку:

      - Сам дурак, что спёр без соли, завидуй теперь. Вежливых, брат Мишка, повсюду вкуснее угощают.

      Жулька съела хлеб, аккуратно подобрала с ладони крошки, самодовольно глянула на обиженного Мишку и, грациозно помахивая хвостом, отправилась на поляну. Мишка посмотрел ей вслед, резко развернулся к столу, слямзил ещё ломоть, и, взбрыкивая, погнал за женой, вызвав тем самым ещё один приступ хохота у сидящих за столом.

      Ели-пили не спеша, часам к шести прикончили только чуть больше половины пива. Сделали перерыв. Каурин провёл Виктора в избушку, похвастался книжными новоприобретениями, сказал, что собирается перетащить большую часть своей библиотеки сюда. Александр, убирая с топчана газеты, ткнулся взглядом в заголовок, забурчал:

      - Вон, опять деньги с народа сшибают: всё церковь в городе строить собираются.

      - Это которую на месте расстрела царской семьи? - откликнулся Дедкин.

      - Её самую. Делать людям больше нечего. Как с ума все посходили. В Москве Христа Спасителя заново отгрохали. А зачем всё это, лучше бы деньги на благотворительность пустили, на школы, на больницы. Молиться и в лесу можно. Или бы попов толком обучать начали, а то - стыд один, говорить толком не могут, как дерьма в рот набрали.

      Виктор возразил:

      - Так ведь тоже - дело нужное. Духовность-то поднимать надо. Ты, Александр, что-то недодумываешь.

      Сана упёрся:

      - Ты меня за тупицу не держи. Я ведь тоже не все мозги пропил, и по зонам последнего ума не растерял. Кой-что помню, соображалка покуда работает. Я, вон Валерка подтвердит, между прочим, школу с золотой медалью закончил, да в Бауманку поступил. Это потом покатился, так всё одно думать не отвык. Да и на зоне я, брат, таких философов встречал: издательства по ним плачут. Духовность не от количества церквей зависит. Да и совесть у попов должна быть: кругом детей лечить не на что, людям зарплату по полгода не дают. А благотворительность для церкви как раз первеющим делом должна быть. А то какой-то пир во время чумы получается: в стране - нищета, а церкви как поганки растут. Я вот - в Бога верю, а всё одно - не нравится мне это. Поначалу было тоже - радовался, а сейчас кажется - не ко времени такие стройки. Вон - первые христиане, те соборов не строили, где попало собирались, без украшательств обходились, денег за обряды не брали, и ничего - святых-то в те времена поболе воспитывали. А ныне - что-то про святых и не слышно.

      Дедкин спорил:

      - Так ведь народ добровольно деньги сдаёт, никто ж не принуждает.

      - Олухи, вот и сдают, а кто побогаче - так тем просто покрасоваться надо, веру в моду превратили. Телевизор смотрел: на праздники президенты, министры в храмах толкутся, перед камерами рисуются, вот, мол, мы какие, высокодуховные. А сами толком креститься не умеют. Им просто надо, чтобы народ побыстрее забыл, кем они раньше были, как они в один день из партийных в демократов перекрашивались, лишь бы у кормушки остаться. Или те же "новые русские". Я вот недавно в город ездил, зашёл в Ивановскую, как раз воскресенье было. Подъезжают на "Мерседесах", идут, охрана всех расталкивает. В церкви поп перед ними чуть ли не на цыпочках порхает, как же: жертвуют-то богато! На исповедь приезжали, видать, грехов накопилось, надо бы на всякий случай и душу облегчить. Тоже, вроде как взятку дать. Назад выходят гордые, охранники милостыню пачками сотенных раздают, не распечатывая.Там побирушки, которые сидят - та же мафия. Они побогаче нас с тобой будут. Да я после одного такого визита церковь бы заново освящать стал, чтоб деньгами не пахло!

      Сану неожиданно для Виктора поддержал Валера:

      - Не, тут Сана прав! Виктор, ты смотри: вот взять тот же Храм Христа Спасителя. Ну, снесли его, дело, конечно подлое сделали. Только что именно в том храме ценного было. До него на том же месте, насколько я знаю, церквей пять сменилось, подревнее, а, может, и поценнее. Росписи там были, художниками великими сделанные, то жалко. Так их ведь не восстановить. Нет уж давно тех живописцев. А теперь, что ни рисуй, всё одно - грубая подделка будет. Я так считаю, архитектор Тон, мастер, конечно хороший был для типовухи, но искры божьей в нём не было. Те бы деньги, что на храм этот собрали, так уж бы лучше, если про сохранение культуры говорить, пустили на сбережение того, что, разрушаясь, стоит.

      Дедкин сказал примирительно:

      - Да, ладно вам, и так уж убедили. Всё равно это не нам решать.

      Александр отозвался:

      - Поумнел, и слава Богу! Ты вот к нам почаще наведывайся, так совсем умным станешь, глядишь, и в президенты тебя выдвинем. А что? Ты вон сейчас, можно сказать, бизнесмен, разбогатеешь, прославишься, журналёров наймём, рекламу забабахаем. Валерку вон в министры обороны возьмёшь, меня - на культуру посадишь. Дадим звону!

      Каурин засмеялся:

      - Я уж лучше МВД командовать, или Генеральным прокурором. А пока мы люди маленькие, пошли-ка в баньку, мозги отпарим.

      Затопили баню. Дедкин собрался было таскать воду вёдрами, Валера остановил:

      - Так-то долго провозимся. У нас вон - насос на берегу стоит.

      - Какой насос без электричества? Вы что, мужики, с пива окосели?

      Сана заржал:

      - Во, чудо конца двадцатого столетия. Насосы и без энергии работали, мог бы и помнить.

      На берегу Листвянки стоял старый ручной насос, опустив хобот в реку. Толстый брезентовый шланг тянулся к бане. Каурин ткнул пальцем в табличку на корпусе:

      - Смотри: "Акцiонерное товарищество "Шмидтъ и К". Санктъ-Петербургъ. 1908 годъ". Умели делать!

      Взялись за ручки, быстро накачали бак, наполнили бочку холодной водой.

      Отпарились уже затемно. Сидели на берегу, потягивая пиво, беседовали о разном. Валерий задумчиво проговорил:

      - Виктор, я снова про Двинцова вспомнил. Ты, говоришь, что тела так и не нашли?

      - Ну.

      - И собаки в тот же вечер сбежали?

      - Так, а что?

      - А в какое время он пропал?

      - В конце мая, я ж говорил.

      - Да я не о том! Утром, днём, вечером?

      - Утром, они на машине в сторону Северотуринска ехали.

      - И, говоришь, внизу озеро было?

      - Ну, было. Небольшое, правда.

      - Ага, небольшое... А труп всё равно найти не смогли...,

      Каурин, резко вскочив, неожиданно завопил:

      - Так он же ушёл!

      - Куда ушёл?

      - Ну, не ушёл, провалился! Короче - в параллельный мир! Он же в "окно" вляпался! Такое же, как здесь. Вы смотрите, всё же сходится: и тела нет, и утром дело было, значит, и туман стоял! И собаки, голову даю на отсечение, за ним отправились, они в этом деле больше нашего понимают, они его уход почуять должны были. Точно! Так оно всё и было! Ну, дурак, вот же дурак! Я ж тогда вам предлагал! Ушли бы вместе, ружья бы взяли, припасы, коней, собак. Тогда бы точно не пропали. А он, дурень, как туда вывалился? Ни снасти, ни оружия, ни одежды подходящей. Коли и выжил, так, небось, помаяться пришлось! Ну, дурень!

      Дедкин и Сана смотрели на Валеру, растерянно разинув рты, туго переваривая услышанное. Наконец, Александр смог из себя выдавить:

      - Это что же получается? Если все эти "воротца" в один и тот же мир ведут, то нам его и найти можно. Так? Так! Потом: помнишь, ты уже раз туда шагал, был минуту, а я тебя больше суток искал. Так? Так! И что выходит? То, что здесь он три месяца назад пропал, а там, может, и дня не прошло! Так что, что бы там его не встретило, он может и жив ещё. Вот что получается!

      Валера грохнул Александра по плечу, от возбуждения подпрыгнув на месте:

      - Сана! Ты ж гений! Эйнштейн! Время - относительно! Всё, вы как хотите, а я туда собрался. Мне здесь делать больше нечего. Если ещё и с Вадимом там свижусь, совсем хорошо будет. Где он прошёл, мы знаем, если оттуда отправляться, можно по следу найти. Короче: я собираюсь. Вот только документы разные оформлю, одежду подберу, патронов докуплю. Жене ещё что-нибудь придумаю, чтоб не искала. А там - устанавливаю точно, где Двинцов провалился, еду туда и прохожу в "ворота". Сана, хозяйство тебе оставляю, справишься, не спейся только. Деньги есть немного, в "баксы" переведу, тебе надолго хватит, если не пропьёшь. Ну-у-у, всё! Виктор, пойдёшь со мной? Не знаешь пока? Ну, думай-думай. Неделя в запасе есть. В следующую пятницу созваниваемся, говоришь мне "Да" или "Нет", а там - либо я один, либо вместе нырнём, и - поминай как звали!

      Дедкин вспомнил о кузнице, попросил показать. Каурин, казалось, забыв про иные миры, резко "переключился", Сана тоже оживился. Вдвоём потащили Виктора в кузницу.

      Кузницей оказался кое-как сбитый сарай у реки, чуть подальше бани. Впрочем, внутри находилось всё к делу подходящее: две наковальни, три кувалды разных размеров и веса, несколько мелких молотков, мехи, горн, клещи, мешки с углём, разнообразный слесарный инструмент. Возле наковален стояли две бочки с водой, кадка с подсолнечным маслом. В углу валялась груда разнообразных железок, стоял большой деревянный ларь. Валера подошёл к нему, откинул крышку, стал доставать какие-то продолговатые предметы, завёрнутые в тряпки, передавал Сане. Развели для освещения огонь в горне, Сана притащил керосиновый фонарь. Оба стали выкладывать перед Дедкиным результаты своего труда. Из-под тряпок показались четыре широких меча, один двуручный, с десяток длинных ножей.

      - Вот! Всё перепробовали: и проволоку разных сортов свивали и проковывали, и железо на болоте закапывали, чтобы ржа всю ерунду выела. Закаливали и в масле, и в воде, всё перепробовали. Сколько мы с Саной поначалу перепортили - не счесть! Ты смотри:

      Каурин взял меч, по клинку которого разбегались волнистые узоры, другой рукой, нагнувшись, вытащил из груды металлолома обрезок трубы, положил на наковальню. Размахнулся, рубанул по трубе. Кусок со звоном распался на две половины. Виктор поднял одну, рассматривая: срез был ровный, без следов облома. Осмотрел клинок: зазубрин не было. По очереди опробовали остальные клинки. Мечи рубили железо исправно, ножи легко справлялись с толстыми гвоздями. Александр гордо гудел:

      - Не Дамаск, конечно, и не булат, однако, простое железо берёт. Вот только гнутся плохо, в кольцо не свернуть, хорошо хоть, что не ломкие. Поначалу-то как стекляшки лопались, только брызги летели. А ножны я один делал, Валерке это скучным показалось.

      Дедкин искренне хвалил, попросил один нож на память, подобрали покрасивее.

      Каурин самодовольно ощерился:

      - Это что, мы вот ещё выколотку стали пробовать, вот сейчас покажу.

      Снова полез в ларь, извлёк оттуда шлем с забралом. Убор оказался бронзовым, склёпанным из двух половин, соединённых накладным гребнем из толстой меди. Внутрь был вставлен шапочкой кусок войлока, с краёв свисали подбородочные ремни, в застёгнутом положении скрываемые забралом. Виктор примерил, удивился, насколько меняется восприятие окружающего при взгляде через прорези забрала. Всё становилось чётче, очерчивалось как в прицеле. Снял, с сожалением вернул.

      Валера рассказывал:

      - Я тут Сане на растопку приволок старые "Юные техники", а он в одном способ выколотки откопал. На железе пока не получилось, целое полушарие тоже не вышло. Вот и склепали из двух половин. Мечом, правда, не били, и так ясно, что не выдержит, а губить жаль. Однако, думаю, скользящий удар всё равно отвести должен. Я вот уйду, а ты, Сана, продолжай, может всё-таки откроешь секрет булата. Мне-то уж ни к чему.

      Возбуждённые, легли спать, долго ворочались, каждый в отдельности обдумывая неожиданно свалившуюся информацию, наконец, заснули.

* * *

      Проснувшись, намеренно избегали разговоров, касающихся Валериного решения. Дедкин с Кауриным спустились к реке, молча умывались, временами косясь на туманные завихрения, кружившиеся чуть ниже по течению. За спинами раздался топот.

      Оглянулись и замерли, ничего не понимая. Верхом на взволнованно пляшущей Жульке, над ними возвышался Александр. За спиной висел карабин, к седлу был приторочен рюкзак с привязанным сверху одеялом. На поясе висел меч - результат одного из совместных с Валерой кузнечных экспериментов. Глаза всадника лихорадочно сверкали. Валера медленно выпрямился:

      - Сашка,.. ты чего?

      Александр по-лошадиному мотнул всклокоченной башкой, весело, хрипло заорал, не в состоянии в такой момент говорить нормально:

      - Всё, Валерка! Баста! Ты тут готовься, собирайся, завещания пиши, а я тебя там встречу! Мне тута прощаться не с кем. А ты думал, я дураком буду, один здесь останусь? Дудки! Пропади оно всё пропадом! Жульку забираю и карабин, ты на свои деньги себе новый купишь. Взял бы Мишку, да двум разгильдяям вместе никак нельзя. Ну, с дороги! Я, может, только там человеком стану!

      Буквально отшвырнул в сторону конским боком оторопевшего одноклассника, рванул вниз, к туману. У самой кромки осадил кобылу, обернулся, заорал:

      - До встречи!

      Лошадь, пришпоренная каблуками, рванула намётом, оба скрылись в туманном окошке, только мгновение ещё слышался топот и плеск воды под копытами. Следом, вынырнув откуда-то, чёрной молнией, унеслась Лерка, за ней, заполошно-сердито лая - Нюшка.

      Секунду молчали, глядя вслед. Валерий заорал:

      - К чёрту! Я что, рыжий?

      Рванул к дому, что-то лихорадочно кидал в рюкзак. Виктор успел заметить какие-то консервы, несколько книг, судя по обложкам, Кастанеду Валерий бросать не собирался. Быстро оседлал Мишку, привязал сзади пожитки, ружьё, распихивал по карманам патроны. Нырнул в кузницу, выбежал оттуда с двуручником за спиной, шлемом на голове, наспех затягивая ремень под подбородком. Привесил на пояс второй меч, два ножа. Замер, рванул к избе, выбежал с сапогами, наскоро переобулся, отбросив кроссовки. Взял коня в повод, подбежали к Дедкину:

      - Ну?

      - Чего?

      - Идёшь с нами?

      - Сейчас? Так?

      - А как? Надевай!

      Каурин бесцеремонно, не дожидаясь ответа, навесил на Виктора меч, громадный нож. Рванул за рукав:

      - Что встал? Садись на коня мне за спину! Быстрее, быстрее! Все уже ушли, одни мы остались!

      Дедкин, растерявшись, толком не соображая, что делает, кто это такие, которые "уже все ушли", безропотно вскочил на круп, обхватил Валерия за пояс. Каурин заорал тонко:

      - Пошёл!

      Шмякнул Мишку ладонью по шее, ударил ногами по бокам. Конь вскинул голову вверх, заржал что-то вроде: "С психами свяжешься, сам психом станешь!", присел слегка за задние ноги, оттолкнулся и влетел в туман, разбрызгивая воду. В глазах у всех на мгновение потемнело, промелькнули зеленоватые искры, заставив зажмуриться. Глаза открыли, почувствовав, как с кем-то столкнулись. Услышали рядом хриплый бас Александра:

      - Эй, вы, шустрые, как электровеники, с ног сшибёте. Лихо вы: я даже осмотреться не успел.

      Все трое оглянулись назад: речка текла, тумана над ней уже почти уже не было. Сползли с коней, оглядываясь по сторонам. Медленно пошли вперёд. Жизнь кончилась. Жизнь только начиналась.

* * *

      А в это время, где-то далеко, просыпался в гостях у берегинь Двинцов, в ожидании праздника наряжали сына Дубок и Светланка.


Глава 11

      Медленно шли по лесу, коней вели в поводу. Собаки бежали впереди, петляли меж деревьев, временами возвращаясь к людям. Носы их почти не отрывались от земли, впитывая, обрабатывая с бешеной скоростью обилие неожиданно свалившейся информации, шквала запахов. Через полчаса вышли к тропинке. Дедкин вслух высказал надежду:

      - Люди где-то рядом.

      Валерий оборвал:

      - Какие люди! Оглядись - тропка-то звериная!

      Виктор, вдруг вспомнив, спросил:

      - Валера, а как с кроликами? Они ж там сдохнут.

      Валерий отмахнулся:

      Ничего с ними не сделается! Жена должна сегодня подойти, она разберется, я ей записку оставил.

      - Когда успел написать-то?

      - А чего там писать? "Ушел навсегда. Делай что хочешь. Я." И всё.

      Каурин шёл, восторженно оглядываясь по сторонам, запоминая, впитывая. Тонкие ноздри его по-звериному раздувались, глаза блестели. Тыкал в деревья пальцами, восторгался вполголоса:

      - Мужики! Вы только посмотрите! Вот это сосны! Каждое - обхвата три-четыре. Это же конда. Тут же ни один паразит не ходил, никаких вырубок сроду не было. Поклясться готов: сруби такое, так чёрта с два разожжешь, древесина-то - раз в десять плотнее обычной. Вот это лес! Сказка! А запахи, запахи какие кругом! Вы гляньте: вся дорожка лосиными орешками усыпана. Сколько же здесь зверья. Да-а-а! не знаю, что там дальше встретим, а что с голоду не помрём, так это точно! Полчаса не пройдёт, как я вам обед добуду!

      Валерий снял с плеча ружьё, набил трубчатый магазин патронами, комментировал:

      - Нам ведь сейчас крупного зверя не надо. А птицу боровую я и без карабина добуду. Дробь - "четвёрка", в самый раз будет на глухаря.

      Глухарь оказался лёгок на помине: вспугнутый Леркой откуда-то из куста, выпорхнул прямо на тропинку, шарахнулся в сторону, опомнился, взлетел на сосну, устроился на ветке, откуда смотрел спокойно-издевательски левым глазом на выходящую из себя собаку.

      - Непуганый! Ей-богу, ружья не видел! - выдохнул Александр, - Валерка! Давай его! Не спеши, не улетит.

      Каурин прицелился, потянул пальцем спуск, замер. Выстрела не последовало. Сана зашептал:

      - Ты чо? Заснул?

      - Осечка... Щас я, - Каурин дёрнул затвор, перезарядил, прицелился, надавил спуск. Тишина. Психанул, шмякнул ружьё на землю, обернулся:

      - Сана, давай карабин. Ружьё потом посмотрим.

      Вырвал из рук, проверил магазин, дослал патрон, приложился. Тихо. Свирепея, дёргал затвором, патроны обиженно звякая, вылетали по дуге вправо, прикладывался, почти уже не целясь, пока магазин не опустел. Карабин не выстрелил ни разу. Александр нашарил в траве патроны, пересчитал. Все - до единого. Осмотрел капсюли, присвистнул удивлённо, подозвал остальных. Подошли, нагнулись. Виктор присвистнул:

      - Ничего не понимаю!

      Все без исключения капсюли были пробиты бойком. Выворотили пару пуль. Порох оказался на месте. Валера высыпал кучкой на приклад, поднёс спичку. Порох вспыхнул, как и положено. Распотрошил еще один патрон, не высыпая пороха, ткнул горящей спичкой. Безрезультатно. Будучи высыпанным из гильзы, порох исправно горел. Проверили, уже заранее зная результат, двенадцатый калибр - то же самое. Сана выругался.

      Каурин подошёл к лошадям, снял рюкзаки, принялся вытряхивать на землю патроны. Виктор тронул за плечо:

      - Валер, ты чего?

      - А вы не поняли? Соображалки не хватило? Мужики, да это же другой мир, он СОВСЕМ ДРУГОЙ! Совсем! Да поймите же. Хрена лысого нам тут, а не дичи. Может, камнем еще подшибить сможем, или если из лука. А огнестрельное здесь не работает, и взрывчатка, скорее всего не работает! Так что и ружья, и патроны можно выбрасывать, чего лишний груз таскать.

      - Да-а-а... уж, - хором вздохнули Виктор и Сана.

      По настоянию Каурина (чтобы здешние земли чужими железками не поганить) ружья и патроны закопали в землю, отрыв яму глубиной на три штыка. Сверху аккуратно прикрыли дёрном.

      Александр бормотал, засовывая лопатку в чехол:

      - Нехай теперь лежат, ржавеют... У... зараза! Виктор!

      - Чего?

      - Вас в авиации не учили, случаем, луки делать?

      - Гикнулся, да?

      - А арбалеты?

      - Да пошёл ты!

      Александр загоготал:

      - А ты ругайся, ругайся. Тут вот ружья не фунциклируют, так?

      - Ну, так.

      - Значит, земля здешняя пакостей не принимает, так?

      - Ну, так. Ты к чему это всё?

      - А к тому! Ты только подумай, какое наказание тебя за матюги ждать может? Эт тебе не там, эт тебе здесь! Тута, может, за кажный матюг как раз то место отказывает, какое в матюге помянул. Так что жди, Виктор Палыч, изменений в организме!

      - Да пошёл...

      - Куда? говори-говори, что замолк?

      - Сам знаешь!... В дыру носом за медным купоросом! Ну, ты, Саня и ехидна! Валер! Ты зачем змею пригревал?

      - А кто его знал, что оно такое! Сана! Чего-то ты не такой!

      - Какой - нетакой?

      - Чувство юмора прорезалось! Я от тебя последнюю шутку в первом классе слышал.

      - Дык, копил, однако, начальник!

      Расхохотались. Напряжение спало. Cразу пробудился аппетит. Виктор предложил найти ближайший ручей, там остановиться и перекусить.

      Еще часа через полтора вышли даже не к ручью - к небольшой речушке. Привязали коней, спустились к воде с обрыва, умылись. Александр перепрыгнул на камень метрах в трёх от берега, вглядывался в воду. Вернулся, восхищённо округляя глаза, почему-то шёпотом сообщил:

      - Там рыбы - страсть! Ходят: крупные, жирные. Половим на ужин?

      - Чем ловить-то?

      - Вы - руками, а я бредешок припас! Идёт?

      - Тащи.

      Александр поднялся к лошадям. Каурин удивлялся:

      - Слышь, Виктор, Сану-то как кто подменил: шутит, подкалывает, сам что-то делать предлагает, сети запас. Он же киселём престарелым уж чёрт-те сколько лет ходил! Воздух на него, что ли здешний так действует. Даже ходить стал, не сутулясь по-зековски.

      - Человеком себя почуял, вот и переменился. Валера, мы ведь теперь тоже, почитай с нуля жизнь начинаем. Кстати, ты хоть фамилию его подскажи, а то всё: "Сана, Сана". Неудобно теперь как-то.

      - Фамилия? Ты уж тогда и отчество спрашивай. Если он только новых себе не заведёт, в честь новой жизни. Марцинковский он, Александр Станиславович. Прадед у него из ссыльных поляков был, так в наших краях и осели. Сашка, ещё когда не спился, всё хвастался, я, мол, из гоноровых шляхтичей, всё собирался, как Бауманку закончит, в Польшу жить переехать, даже язык выучил: "гжебы, пшепрашем пана...".

      С обрыва шумно скатился Александр, волоча свёрнутый бредень:

      - Чего стоим, разделись быстренько, взялись за концы и вперёд с песней!

      Зашли в воду, растянули сеть, начали забредать. Виктор почувствовал, как правого колена коснулось на миг что-то скользкое, холодное, большое. Дно было каменистое, ноги скользили. Бредень, то ли полнясь рыбой, то ли просто намокая, тянул руки. Вдруг сеть рвануло резко из рук. Каурин упал, выскочил из воды, отплёвываясь:

      - Довольно, что-нибудь да поймали, пошли к берегу, а то и эти сбегут. По-моему, нам кто-то сеть порвал.

      Вытащили на сушу бредень, стали разбирать улов. Обнаружили штук пять крупных окуней, стерлядь с полметра, пару хариусов, двух подлещиков. С Валериной стороны увидели дыру, в которую мог свободно пролезть любой из них. Предположили, что это была крупная рыба, щука или стерлядь. Добычу прямо в сети выволокли наверх. Всё, кроме стерляди, отдали собакам.

      Марцинковский предложил запечь рыбину в глине, сам вызвался готовить (на глазах человек меняется!). Александр вычистил стерлядку, нашпиговал чесноком, натёр густо перцем, посолил, выложил изнутри листьями малины, перемешав их с мелко рубленым картофелем (вот запасся человек!), зашил фаршированное брюхо толстыми нитками, обернул вокруг сначала крапивными листьями, потом, сверху - лопухами, затем густо обмазал своё кулинарное чудо-сооружение глиной. Вымыл руки, обтёр о Дедкинскую спину, спросил ехидно:

      - Ну что, если я еще и костёр готовить буду, то ем только я один. Понюхать, так и быть, дам.

      - Ну, Сана, совсем озверел!

      Перешучиваясь, набрали сухих веток, развели костёр. Расседлали коней, пустили пастись. Сходили, искупались. Александр отгрёб часть углей в сторонку, закопал в них глиняный кокон с рыбиной, над костром, подбавив веток, пристроил на рогатках котелок с водой. Когда вскипело, набросал в воду разных травок, рубленой чаги, накрыл чай крышкой.

      Каурин расстелил на траве полотенце, порезал хлеб, повернулся к Марцинковскому:

      - Господин шеф-повар, не пора доставать?

      - А что? Готовность по-китайски определяешь?

      - Это как?

      - Не знаешь? Собрались фермеры со всего мира на совещание, стали обсуждать, у кого за какой срок картошка вызревает. Ну, значит, немцы докладывают: "У нас, мол - за три месяца.", русские - "У нас - за два с половиной". А китайцы: "Наса за тли дня готово!" Все: "Как так за три дня? Что за сорт такой?" Китаёза и говорит: "В понедельник посадили, в среду - выкопали, уж кусать шибко хочется!". Ладно, я завсегда убогих жалел, а то оба на слюньки изойдёте.

      Змей Сана разгрёб уголья, выкатил рыбину, покрытую слоем затвердевшей глины, облил холодной водой, зашипело. Расколол кокон надвое палкой, выпустив наружу запах печёной рыбы, трав, специй, способный пробудить аппетит даже у только что поевшего римского патриция. Облизываясь и, чуть ли действительно не исходя на слюни, расселись вокруг, приготовили ножи. Александр опять удивил, достав три ложки.

      - Сань, Александр Станиславович, откуда такая роскошь в трёх экземплярах? Ты ж в путь один собирался.

      - Так я ж знал, что не останетесь, вдогонку броситесь. А раз спешить будете, так с собой ничего и не возьмёте. Удивляюсь, как только головы не забыли.

      - Зато оружие взяли!

      - Во-во! Взяли, чтобы в землю закопать.

      Перешучиваясь, черпали ложками начинку, пропитавшуюся рыбьим соком, затем принялись за стерлядь. Перца Марцинковский явно не пожалел, во рту горело. К счастью, три железных кружки, у Александра тоже отыскались. Запивали лесным чаем.

      Закончили ужинать. Каурин педантично закопал кости в землю.

      Лежали на траве, закинув руки за головы, рассматривали плывущие по небу облачка. Дедкин вдруг вскочил, затыкал рукой в небо:

      - Смотрите! Что это там?

      - Ого!

      - Мама родная! Летит!

      Разинув рты, все трое уставились в небо. На фоне розовато-оранжевых облачков, почти задевая деревья, растущие на противоположном берегу, летели двое. Летели безо всяких приспособлений, просто так. Точнее, летел один, а второй, пассивно болтался ниже, уцепившись руками за длиннющую бородищу первого. Попадая в лучи закатного солнца, пускала оранжевые блики кольчуга, тоненькой спичкой виднелся меч. Сам "летун" был одет в какой-то тёмный балахон. Странная парочка по воздуху перелетела через реку, стало слышно, как оба жутко ругаются. Бородатый попытался лягнуть своего пассажира, тот увернулся, с ноги летуна слетел валенок, упал возле Дедкина. Тот подобрал, рассмотрел: валенок, как валенок, серый, подшитый снизу кожей. Заорал вверх:

      - Эй, обувку потерял!

      Схлопотал в ответ:

      - Засунь её себе в задницу!

      Обиделся, запустил валенком, недокинул.

      Второй наклонил голову:

      - Гей, калики! До Киева далече?

      Каурин обиделся:

      - Сам ты калека! Как до Парижа раком, до твоего Киева!

      - Какого Парижа?

      - Где дурни вроде тебя живут!

      - Не, я тутошний!

      - Оно и видно! Ты чего на стариках раскатываешь?

      - Вырюгу споймал, он у меня в корчме кошель слямзил, а куда дел - не говорит. Третий день летаем.

      - Спускай к нам, вместе разберёмся!

      - Не могу!

      - Тогда летай! Эй, тебя, случайно не Русланом зовут?

      - Откуда узнали? Меня Базлаем кличут, а маманька и впрямь Русланом зовёт. В Синегорье будете, захаживайте! В самом Славгороде живу! Бывайте! Авось, ещё свидимся!

      Старикашка прошипел что-то злобно, плюнул вниз, рванул, набирая высоту, вскоре скрылся за лесом.

      Стояли, переваривали. Каурин протянул:

      - Да-а... Вот тебе и Руслан без Людмилы... в комплекте с Черномором в валенках. Осталось говорящую голову встретить.

      - Мужики, у нас тут ещё лошади с собаками не заговорили?

      - Наверное, уже могут, только скрывают, - задумчиво размышлял вслух Дедкин.

      Марцинковский, роясь в своих пожитках, рассуждал:

      - А чего? Привыкать будем. Может, ещё и сами полетаем. Ты, Виктор, лётчик, чего парню не подсказал, как на посадку заходят. Они, видишь, по неумению уже одно шасси потеряли.

      - А ты чего делаешь?

      - Спать ложусь. Вы уж извиняйте, только спальник я один взял. А вы уж так - по Кастанеде, как истинные индейские войны - на травке поспите. А мне нельзя, я человек простой, незакалённый, здоровье подорванное. Спокойной ночи!

      Александр залез в спальный мешок, застегнулся изнутри, повернулся набок, высунул наружу нос:

      - Костерок-то поддерживайте, а то замёрзнете!

      Валерий задумчиво посмотрел на довольного до тошноты Сану:

      - Вить, может мы его, как Гвидона, в речку плавать пустим вместе с мешком? Места тут сказочные, поплавает-поплавает, да и свою царевну-лебедь встретит, князем станет.

      - А не потонет?

      - А такое разве тонет?

      Александр подал голос:

      - Зверюги! Браконьеры! Меня топить нельзя, я в Красной Книге! Посадют!

      - Это в какой Красной Книге? В кулинарной что ли?

      - Господи! Я ещё и с каннибалами связался. Вот где людей по-настоящему узнаёшь!

      - Эт что! Мы вот ещё ночью в вампиров перекинемся. Ох, кровушки-то пососём!

      Виктор оборвал:

      - Хватит, расшутились! Нечего нечисть поминать, не в том мире живём.

      - А ты думаешь, тут такие есть?

      - Тут всё может быть, ещё и с добавкой.

      Притихли. Быстро темнело. Марцинковский быстро вырубился, захрапел. Дедкин с Валерием натаскали побольше сушняка, договорились об очерёдности дежурства. Каурин нарвал травы, соорудил постель, лёг спать, тоже быстро заснул. Виктор сел спиной к костру, чтоб не слепило. Рядом положил топор, меч, ножи. Внизу мерно плескала в берег вода. Потрескивали в костре ветки. Где-то в лесу ухнул филин. Снова всё стихло.

      Неудержимо клонило в сон, глаза слипались.


Глава 12

      Проснулся Виктор от резкого толчка в бок и хриплого баска:

      - Стражник! Не спи, замёрзнешь!

      Мысленно себя костеря, протёр глаза, поднял голову и обмер. Перед ним, слегка покачиваясь, возвышался здоровенный, за два метра ростом, мужик лет пятидесяти: голова - с пивной котёл, заросший до невозможности, с пышной всклокоченной бородой, в которой запутались какие-то травинки, босой, в мятых грубых портках, на бычьей шее, подвешенная на гайтане, болтались раковины беззубок. За странным широким поясом, покрытом блестящими серебристо-чёрными разводами, торчал широкий тесак. В левой руке мужик держал что-то среднее между рогатиной и гарпуном. Изо рта ночного посетителя явственно несло пивным перегаром.

      Дедкин встал, уважительно покосился на кулак гостя, тот был размером с Викторову голову, никак не меньше. Мужик некоторое время разглядывал Дедкина, затем непонимающе выдавил:

      - Ты хто?

      - Так я это... Так мы, значит, ночуем здесь.

      Мужик повёл носом:

      - Рыбу жрали! Та-а-ак...

      Прошёл к костру, подбросил охапку хвороста, сел. Виктор, рассмотрев при свете, удивлённо вытаращил глаза: волосы ночного визитёра были желтовато-зелёные, с застрявшими в них водорослями. "Утопленник!" - ахнул про себя Дедкин, приготовился к жестокому сопротивлению, оглянулся на спящих приятелей. Мужик наклонился к Дедкину, похлопал по плечу:

      - Не боись! У меня не проснутся... Ик!... Ни люди... Ик!... Ни псы, ни кони... Ик! - Эт хто ж так меня вспоминает? Не знаешь? И я вот не ведаю. Так ты хто?

      - Виктор я... Дедкин...

      - Ага, а чё не бабкин? Гы-ы... Шутю я. Значица, рыбу жрали. Стерлядку ухомякали, как пить дать! Ышшо... Ик!... собак окунями кормили. Ну, то ладно, зверю - завсегда халява. А разрешения кто спрашивать будет? Меня кто спросил?

      - Вы это... рыбнадзор? - облегчённо вздохнул Виктор, всё-таки служба привычная, даже в своей зеленоватой нетрезвости.

      - Ик!... Угу, энтот самый - дозор за рыбой.

      - Так мы ж не знали, что тут разрешение нужно, мы не здешние.

      - Гы-ы! Чё ты мне в уши заливаешь? И где ты такое видывал, чтоб у нас позволенья не спрошась, рыбу ловить можно было бы? Шутник! И вобче: даже коли хто устава не ведал, то его это от наказанья не избавляет! Слыхал про такое?

      - Слыхал, - понуро вздохнул Дедкин.

      - Вот то-то! А коли одно ведаешь, то и другое ведомо быть должно. Вдобавок сам меня узнал, ишо рыбным дозором обозвал. Было?

      - Было. Только мы ж не знали, что вы здесь есть. Мы думали, тут никого...

      - Ага! Значица, коль хозяина нет, так твори чо хошь? Ломай, гадь всяко, рыбу всю сожри, воду - выпей!

      - Так мы ж немного.

      - Один немного, второй чуток - была река, станет - лужа. Платить хто будет за потраву? Иль мне в уплату тебя на корм рыбам зашвырнуть?

      - Мы заплатили бы... только у нас денег ваших нет.

      - Чего нет?

      - Ну монет, грошей, гривен, чем тут у вас платят.

      - А на кой они мне! Разве - из вежества. Не, я тебя точно в воду сволоку. В омуте посидишь, авось - поумнеешь, и друзьякам своим накажешь... Ик!... Тьфу, зараза! Эт хто ж меня так костерит?... Ты не знаешь? А... откуда тебе!

      Рыбинспектор помолчал, почесал волосатую грудь, что-то обдумывая. Внезапно предложил:

      - Пива будешь?

      Дедкин от неожиданности не понял:

      - Чего-о-о?

      - Пива! - рявкнул в самое ухо мужик, - от, глухая тетеря! Мне про пиво шепотом против ветра скажи, и то услышу... Ты чо? - рыбинспектор подозрительно уставился на Виктора - ПИВА НЕ ЛЮБИШЬ?

      - Люблю-люблю! Я просто не ожидал, что вы мне пива предложите. А так очень даже люблю!

      Мужик оглянулся на реку, повернулся к Виктору:

      - Хто это "Вы"? Я покуда один тебя угощаю. Ты, часом, не с большого бодуна? Ты ответь, скоко меня перед тобой щас стоит? Один? Верно! А щас глянь: скоко перстов кажу?

      - Да два, два! Не двоится у меня. Просто у нас, когда к кому уважительно обращаются, то на "вы" зовут.

      - Гыыы! Во - дурни. Эт какое ж тут уважение, коль ты говоришь, а мне с твоих обращений ктой-то за спиной чудится. Не-е-е... Ты уж так давай, по-нашему. Добро?

      - Угу. А вас, то есть тебя как звать?

      - Карпом, ещё Голованом кличут. Батяня имечком удружил, малькам на смех. В реке карпов сроду не водилось. Дразнятся за спиной: "Мол, один карп на всю Каменку!" Так что ты лучше Голованом зови... Ик!

      - А по отчеству?

      - Ик! Откель у водяных отчества? Не князья, чай, не бояре, не люди, вопчем! Батю Пенником звали.

      - Во... водяных?

      - А чего? Я ж сразу сказал: хозяин речной здешний. Чем слухал: ухом, чи брюхом? Сам же рыбным дозорным обозвал. Чо замер? Щас пива принесу.

      Водяной скрылся за кромкой обрыва, внизу громко плюхнуло. Минут через пять Голован выбрался к костру, неся на спине трёхведёрный бочонок. Поставил, отдуваясь на траву, разогнулся натужно, держась руками за спину:

      - Фу-у-у! Старею, спину ломит. К дождичку, видать. Мне, Виктор, вчерась седьмую сотню перевалило. Так вот... Со вчерашнего и похмеляюсь. Посуд есть?

      - Сейчас.

      Дедкин нашарил в мешке две кружки, одну подал водяному. Тот повертел в руках, рассматривая:

      - Хм! Маловаты будут. Ну, да ладно, чо с вас взять. Я гляжу, кучеряво живёте, железо на чарки переводите. Нет, чтоб из дерева, иль из серебра, ну, золотые там ещё куда ни шло, если тяжесть не мешает. Аль у вас не воюют, не охотятся, что железа не жалеете?

      - И воюют, и охотятся, на всё хватает.

      - Вон оно как. Куркули-куркули. Добре, дороже плату возьму.

      - А чем платить-то?

      - Как чем? Благодарствием - раз! Хлеб есть?

      - Есть немного.

      - Тащи. Закусим. Вот корочку в воду кинешь - то вторая плата будет. А, коли рыбки к пивку хочется, так ещё кусок с тебя... Э, ты чего?

      Виктор вскочил, забросил далеко в воду два ломтя хлеба, обернулся недоумевая:

      - Как чего? Сам же сказал.

      - Во, чудило! Дослухать надо ж! И кто вас там вежеству учит. Ох, не я в ваших краях водяным хозяином, всех бы в омут перетаскал! Слова нужные кто за тебя говорить будет? Ёрш Ершович?

      - А какие?

      - Слухай и затверди, чудь болотная! Как к реке иль озеру придёшь, так хлеба брось да крикни: "Принимайте гостя!" Тогда и купайся-полоскайся, и рыбу лови на здоровье, никто не тронет, не обидит. Эт, благодари, что на меня с бодуна нарвался, я с похмелья незлой. А то б враз потопил. Как вас дома-то распустили, неуж-то в воду пущают?

      - Так я ж говорю: нет у нас там никаких водяных, ни русалок.

      - Нету? Погоди, что вы не с нашего миру, то я сразу понял - запах от вас особый, пакостью какой-то отдаёт, да тут ишо подсмотрел, как вы дым жрали. Что в Отрубной Земле Боги не бывают, про то тоже ведаю. Но чтоб без водяных, без леших!... Домовые-то хоть есть?

      - Кто говорит - есть, кто - нет. Бабушка в детстве рассказывала, что видела однажды, косу ей ночью заплетал.

      - Ух! Ну, хоть эти остались. А то как совсем без призору за вашим братом. Слышь, а за порядком на реках кто следит? Ну, чтоб рыбу сверх положенного не били, зверя водного на забижали зазря, помои чтоб в воду не плескали.

      - Люди и следят. Рыбнадзор. Им за это государство платит.

      - Люди! Да они разве ж могут как должно порядок блюсти. Поставь таких... Ну, может, из десятка один-другой порядочный сыщется, а остальные обязательно сами гадить начнут, ежли и не сразу, так погодя, на других глядя. Человека и подкупить можно, и убить, коли неподкупный окажется. Иль того проще: оболгать, ославить облыжно на весь свет. Нее... Человеку ни реки, ни озера, даже болота доверить на охрану нельзя. Эт всё одно, что медведю борти доверить сторожить. Борти, может и останутся, а вот медку в них уже не будет, будь это хоть самый честный-распречестный косолапый. Так вот..., - Карп встряхнулся - А ты чего притих, про пиво не вспоминаешь? Мои лета такие, чтоб языком чесать, если никто перебивать не станет.

      Водяной вытащил из днища тугую втулку, посмотрел с сомнением на кружки, покачал головой:

      - Нее, из таких пить - только маяться! Погодь, щас свои принесу! - Что-то про себя бурча скрылся внизу, зашлёпал по воде, плеснул, видимо нырнув.

      Дедкин сидел у костра, поражаясь себе: "Как это я с водяным беседую, и ничуть тому вроде не удивлён?"

      Под обрывом опять заплескала вода, наверх вскарабкался Голован, в одной руке тащил узелок, в котором брякало что-то металлическое, в другой - нёс здоровенного копчёного сома и связку вяленой мелочи. Вытряхнул из узла четыре чарки, литра по три каждая, тряпицу развернул, расстелил на траве, разложил по ней рыбу. Сома порезал, затем взял вяленого леща, стал ожесточённо колотить его об колено. Потянулся к бочонку, остановился, покосился на Дедкина:

      - А ты чего? Аль у вас с приятелями не делятся? Буди своих, на всех хватит!

      Виктор с трудом растолкал спящих товарищей, шёпотом пытался втолковать происходящее. Доходило туго, то есть - никак. Осталось последнее средство. Дедкин гаркнул:

      - Кто пива хочет?!

      Оба сели, протирая глаза. Александр уставился на Голована:

      - Пиво? Откуда тут пиво. Мужик этот принёс? Буду конечно! Валера, вставай, тут мужик какой-то пивом угощает!

      Водяной прогудел:

      - И рыбкой тоже. Только я не мужик, мужики - землю пашут. Я - водяной здешний, Карп, можно ещё Голованом звать. День рожденья праздновал, похмеляюсь вот. Одному-то скучно, а в наших - не лезет уже.

      Оба как-то сразу поверили в реальность совместного с водяным распития пива. Оживились, расселись, похватали лещей. Карп разлил по чаркам пиво, басил:

      - Эт не ваши напёрстки железные, хучь серебряные, зато повместительней будут. Хто ж пиво из малого посуда пьёт. Никакого ж смаку. Ну, будем знакомы! Как имяны-то?

      Представились. Карп поморщился:

      - Ох и имечки! Александр, Валерий. Говорите почти по-славенски, на морду - леший не разберёшь кто, а прозвища... Не то - еллинские, не то - этрусские. Они, конечно, тож славенского корня, да только за давностию времени да далекостию расстояния сами порой про то забывают, уже и говорят и пишут маленько по иному. Про еллинов, так и не все помнят почти, что их название не иначе как "славящие" переводится. А народ ваш как зовётся?

      - Славяне. Мы вот русские, а Сана - поляк, их ещё ляхами зовут.

      - Во, я ж говорил - эт-руски, по именам враз понял. А поляк, лях... не слыхивал про таких. Может, полянич?

      Марцинковский заметно обиделся, спросил Карпа:

      - А у вас какие племена славянские есть?

      Карп прикрыл глаза, вспоминая, посыпал горохом:

      - Богато разных: кривичи, лютичи, бодричи, дулебичи, вятичи, радимичи, россичи, русичи, борусичи, россавичи, поляничи, венетичи, древляничи, волыничи, серпичи, дряговичи, дунаичи, полабичи, двиничи, поморичи, варяжичи, рипеичи, венетичи, пореничи, роданичи, палёничи, словеничи, чековичи, руяничи, черногоричи, фракичи, македоничи, уличи, тиверичи, сиверичи, волгаричи, албаничи, висличи, сарматичи, скифичи, соколотичи, одричи, степичи, доничи, азовичи. Фууу, всё вроде, из к нам ближних больших племён, то есть. А так-то, почитай, на каждой речушке по-своему зовутся. Всякие, есть и дикие совсем, есть такие, что и закону своего. Так и нет иных ведь на свете: что человек, что слав - всё едино. Окромя их, к славенскому языку себя чудные народы числят: мы - водяные, берегини, лешие, домовые, прочие, которые на славенских землях живут. От, развелось, ажно в горле пересохло!

      Голован в подтверждение своих слов схватил бочонок, запрокинул над головой, подставив пенной струе огромный рот. Пиво вливалось в прорву, булькая всё глуше и глуше по мере поступления в желудок, блаженно затихая в конечном пункте. Наконец оторвался, виртуозно разлил другим, наполнил свою чарку. Отдуваясь, вытирая усы спросил:

      - Каково пиво? Доброе? То-то! Сам сидел, это вам не в корчме. Тут ячмень и то - зёрнышко к зёрнышку подбирал. А хмель какой! И своих травок добавил - подводных, донных.

      Марцинковский прервал хвалебную оду пиву:

      - Ты вот племена называл, а сам говорил, что поляков не знаешь. А, между прочим, начало вятичам положил лях Вятко... Не знаю, может у вас по-другому было, только я так не думаю.

      - Вятко говоришь? Лях? Ну, может так оно и было. Только где эти твои ляхи-поляки живут? По каким рекам грады ставят?

      - На Висле, на Одре.

      - Ааа! Одру у нас ещё Роданой да Эриданом зовут. Так бы и говорил: одричи, роданичи да висличи, может ещё - саматичи. Эт значит, у вас они в поляков смешались. "Ще Висла не сгинела!" - так что ль ваши кричат?

      - Эще Польска не сгинела! Ну, вобщем, вшистко едно - то же самое.

      - Одна малина-ягода! Всё едино: молвь славенская, только пшекаете. Ну, подставляй чарку, ещё пивка плесну. Ты пей, пока пена не села.

      Пили, заедали ароматной сомятиной, расспрашивали Карпа о местных порядках, рассказывали о себе. Водяной притащил ещё бочонок. Усидели к рассвету. Карп засобирался:

      - Ну, пора мне, и так от жинки влетит. Ух, стерва! А молодая была - ласковей не сыщешь. А нынче - чуть что, за скалку. А вам к городу подаваться надоть. Там, может, и про приятеля своего узнаете, коли жив ещё. А пока лягайте, проспитесь немного. Коней ваших тут никто не тронет, можно и не спутывать. Пойдёте берегом, как раз к Славгороду выйдите, там как раз моя Каменка в Днерь впадает. На Днери дядя мой стол держит - Ревун, я ему весточку передам, встретит, ежли что - поможет.

      Спохватился:

      - Ой, я ж вам ещё рыбки в дорогу копчёной, пивка. Потом ещё: вас трое, коня два. Непорядок! Дарить, так дарить! Ждите!

      Водяной исчез, словно растворившись в воздухе. Через секунду щёлкнуло, запахло озоном, нарисовался Карп, держащий в поводу навьюченную двумя мешками и бочонком мохнатую пегую кобылку и здоровенного, на голову выше Мишки, вороного жеребца с длиннющей гривой, хвостом, метущим землю.

      - Вот! От меня на память. Кобылку Брунькой звать, под припасы - в самый раз. А Лешака - Ляху дарю. Береги его, таких не купишь. Ты не обижайся, что Ляхом кличу, всё одно - твоё имя в наших краях не примут, ещё и похлеще назвать могут. Так что ты уж сразу Ляхом назовись. Как раз будет: Лях да Лешак! У нас доселе не было. Кто знает, может, от тебя и пойдёт новое племя славенского корня. Да, пивко-то у меня не простое было: от всей заразы, что в наш мир с собой притащили, отныне избавлены, да и ни одна здешняя болячка вам всем теперича не страшна, а у тебя, Ляше, дня через три и зубы по новой вырастут. Негоже в твои года стариком ходить, - водяной хитровато прижмурился, - А у кой-кого из вас и уменье интересное пробудится. Какое? Там сами увидите. Так-то лучше будет.

      Водяной сунул поводья в руки Марцинковскому, хлопнул каждого на прощанье по плечу. Затем развернулся к реке, крикнул громко: "Эх!", разбежавшись, сиганул в реку и ушёл под воду.


Глава 13


      Двинцов плыл по течению, гребя почти без перерывов. В первые полдня успел с непривычки порядочно намозолить ладони, так, что горели огнём, кожа вздулась пузырями, которые почти сразу же лопнули. Приткнувшись на ночлег к берегу, долго сидел у воды, опустив натруженные руки в холодную воду, успокаивая боль. Выволок лодку, разобрал пожитки. Снабдили его, как оказалось, более чем щедро. Кроме меча, ножа и доспехов, в лодке оказались два копьеца-дротика, здоровенная рогатина на двухметровом ратовище, арбалет-самострел с запасом болтов к нему (насчитал два свёртка по четыре десятка в каждом), небольшой топорик, кремень с кресалом и трутом, рыболовные крючки, грузила, моток жильной лесы, гусиные перья на поплавки. В корме был пристроен небольшой бочонок с пивом. В мешке отыскались, кроме ржаных сухарей, сала, копчёного мяса, соли ещё и лук, глечик с квашеной капустой, пять крупных редек, несколько морковинок, две репки, мешочки с домашней лапшой и гречкой, пучки каких-то трав. Отдельно в тряпицу был завёрнут продолговатый пирог с капустой, зелёным луком и рублеными яйцами. Нашёл также заботливо уложенную посуду: медный котелок, кружку, деревянную ложку, двузубую бенечку. Оказалась в мешке и смена белья, и лоскуты чистого полотна, и овчиная безрукавка мехом наружу. Словом - на все случаи жизни.

      Вскипятил в котелке воду, бросил завариваться сорванные тут же стебельки иван-чая. Следуя указаниям Семёна, задобрил сухарём местного водяного. Порезал сала, почистил луковку, неспешно жевал. Бросил копчёного мяса псам. Пух, кроме того, выцыганил луковицу. Усталость брала своё: так и не почаёвничав, уснул, завернувшись в плащ.

      Следующий день пути дался уже легче, мышцы сопротивлялись меньше, исполняя ставшую уже более привычной работу. День и последующая ночёвка прошли без приключений, в размеренный ритм путешествия по реке втянулся.

      Подходил к концу третий день плавания. Вадим покуда не встретил ни одного людского поселения, как ни всматривался в заросшие лесом берега. Выбрал место очередной ночёвки, устроил кострище. Решив разнообразить меню, соорудил удочку, накопал червей, пошарившись под камнями вдоль берега, набрал ручейников. Подогнал лодку к кромке камыша, причалил бечевой к камышиному пучку. Рыбачил недолго. Выудил пару сарожек, восемь окуней, одного подлещика, решил, что на ужин достаточно.

      Вернулся на берег, соорудил ушицу, с удовольствием похлебал. Солнце к тому времени село, ночь обещала быть тёплой, поэтому топлива на ночь Двинцов запасать не стал. Фома и Пух уже дрыхли без задних ног возле лодки. Спать устроился в лодке, подложив под голову мешок, вытянулся, глядя на загорающиеся на небосклоне звёзды. Под ногами звякнула кольчуга, которую скинул уже в первую остановку и больше не надевал (Уж слишком доброжелательным, после всего случившегося, казался этот мир). Какое-то время справа от Вадима робко, тихохонько распевались лягушки, вскоре смолкли. Где-то вдалеке гугукнула сова, в небе на фоне белого, в сизых пятнах, блина луны мелькнула, словно на картинке из детских сказок, тень летучей мыши. Накрапывал мелкий дождик.

      Вадим размышлял на тему своей поразительной везучести в этом мире. Везло крупно и постоянно. Повезло, что не потерял, вылетев из машины, зажигалку. Повезло, что не нарвался, шатаясь безоружным по лесу, на голодного хищника, на какое-нибудь злобное племя, на нечисть, которая, как оказалось, водится здесь. Повезло с дармовой зубрятиной. Повезло выбрести на берегинь. Повезло, что приняли за человека, а не за какую-нибудь нечисть, особенно принимая во внимание всё, что читал ранее про хроническую подозрительность народов, живущих в обстановке раннего средневековья. Повезло с тем, что берегини, прощаясь, одарили всем нужным и ненужным, указав к тому же верную дорогу, и, хоть вкратце, да ознакомили со здешними нравами и обычаями. Повезло, что мог понимать местные наречия. Короче - повезло кругом, при том, что ухитрялся получать блага, ничего практически взамен не отдавая, без затраты каких-либо усилий со своей стороны. Сплошные рояли в кустах, как в плохом романе. Вадим хмыкнул: "Эдак, пожалуй, совсем обленюсь! Нет, надо настраиваться на работу, в городе даром кормить никто не будет. Вот чем только заниматься? Наняться в дружину? Это если берут чужаков, если устроит примитивное владение оружием. Ведь, скорее всего, воинское искусство осваивать начинают чуть ли не с пелёнок, а скидок на возраст никто делать не будет. А владение приёмами боя, существующими в двадцатом столетии, тем паче - огнестрельным оружием, здесь никого не заинтересуют. Организовать что-нибудь вроде сыскного агентства? Сомнительное предприятие. Способы сыска преступников здесь, наверное, в корне другие, процессуальные нормы и оценка доказательств - тем паче. Штат осведомителей, при местном отношении к чести и своему слову, вряд ли организуешь. А для проведения Божьего Суда, то бишь - ордалий, сыщики не требуются. Освоить в местных условиях под спонсорством здешнего князя производство пороха, огнестрельного оружия? Проблематично: и знаний маловато, и неизвестно ещё, водится ли здесь селитра и как её при отыскании отличить, а собирать в выгребных ямах - занятие муторное и уж больно вонючею О других взрывчатых веществах и говорить не приходится, поскольку алюминия ему всяко не добыть, а универсальными познаниями героев "Таинственного острова" он не обладает. Остаётся, положась на знание рукопашного боя, устроится к кому-нибудь телохранителем или болтаться по дорогам, нанимаясь в охрану купеческих обозов и караванов... Если возьмут, конечно. Кто его знает: быть может, местные костоломы знают приёмчики и покруче, чем самбо и уж всяко действеннее, чем декоративные у-шу да прочие каратэ. Да-а-а... перспективочка. Кажется, халява, казавшаяся хронической, заканчивается.

      Повернувшись на бок, уже почти засыпал, как по траве зашлёпало что-то крупное. Шаги приближались. Собаки приучены были молчать до последнего, но Фома всё же предостерегающе тихонько заворчал. На всякий случай тихонько, стараясь не шуметь, вытянул из ножен меч, положил рядом. Подумав, подтянул самострел, нашарил связку, достал болт, зарядил. Шлепки уже раздавались совсем рядом, затихли, зато явственно доносилось чьё-то сопение. Двинцов, натянув на голову мохнатый плащ, осторожно высунулся из-за борта лодки, тут же нырнул обратно и замер. Замереть было от чего.

      Шагах в десяти от лодки, освещённые лунным светом, стояли на задних лапах три жутковато выглядевших голокожих, бородавчатых зеленоватых существа, о чём-то шёпотом переговариваясь. Представляли они из себя нечто среднее между здоровущими, выше среднего человека, жабами, вставшими на задние лапы, и обычными людьми. Лапы кончались пальцами с перепонками между ними, снабженными мощными когтями. Красновато светились маленькие злые глазки. Крупные саблевидные клыки верхней челюсти угрожающе свисали вниз, почти достигая оконечности скошенных назад подбородков. Одежды на них не было никакой, если не считать широких кушаков с заткнутыми за них ножами. За их спинами раздавались шаги, по всей видимости, в "гости" к Двинцову собиралась немалая компания.

      Двинцов вжался в днище, стараясь дышать потише. "Упыри!" - других вариантов не возникало. "Господи, как же это я нарвался? Забыл, идиот, проверить перед ночлегом, есть рядом болото, нет ли! Предупреждали же! А, может, не учуют?" Выпустил из судорожно сжавшихся пальцев меч, приготовил самострел, замер. Храбрецом себя Вадим не считал никогда и ни при каких обстоятельствах. Более того, считал себя отъявленным и закоренелым трусом. Боялся всегда дико, почему-то особенно страшился получить по морде. Даже если это была обычная драка в подростковой компании или короткая стычка с подвыпившим любителем приключений. Страх в любом случае оказывался сильнее Вадима. А уж если обстоятельства были хотя бы чуть-чуть серьёзнее, это было вообще непереносимо. Потому Двинцов всегда, как мог, старался избежать стычки. А если уж не выходило никак, мешал ли стыд перед товарищами, прохожими, или просто некуда было бежать, как вот сейчас, то страх полностью брал Вадима в свои руки. Сразу холодело внизу живота, и словно бы кто-то шептал в ухо: "Вот и конец твой пришёл". Выручало обычно то, что при этом, вероятно, и самому двинцовскому страху становилось от слов таких невыносимо жутко, осознавал он, скотина, что с концом Двинцова конец придет и ему самому, отчего и прятался двинцовский страх в самые отдалённые глубины хозяйского рассудка, не показываясь до конца заварушки. Поэтому на душе сразу становилось легко и спокойно, на то что, якобы "пришёл конец", становилось, вобщем-то, глубочайше наплевать, а тело уж, не смущаемое более никакими чувствами, кроме злости, в том числе и на самого себя, прекрасно управлялось с ситуацией на уровне навыков и рефлексов. И только тогда, когда всё уже благополучно оканчивалось, страх вновь вылазил наружу. И тут уж он вовсю, на полную катушку отыгрывался на хозяине за всё пережитое. Выражалось это в том, что Двинцова, одновременно с сознанием того, что "пронесло", начинало трясти, что продолжалось не менее минут пяти-десяти, в зависимости от количества принятого собственным страхом переживаний.

      Так случилось и в этот раз. Накатило резко, до похолодания в животе, растеклось ледяными струйками по всему телу, буравило разом со всех сторон голову.

      Двое чудищ настороженно осматривались, третий ковырялся в остатках Двинцовского ужина: поднял котелок с ухой, принюхался, проворчал что-то, отшвырнул в сторону. Нашёл у кострища топор, опробовал когтем заточку, ухватился умело, примерился, как сподручнее рубить. Удовлетворённо хмыкнул, сунул топорищем за пояс. Самый длинный из упырей, тупо хихикая, помочился в тлеющие уголья. Зашипело. Упырина потолще остальных развернулся в сторону лодки, уставился немигающе, широкие ноздри его ритмично раздувались. Ветерок до сей поры, к счастью для Вадима, дул в его сторону, донося тошнотворную волну тухлятины. Вадим с трудом сдерживал позывы к рвоте. Собаки, ожидая команды, затаились. Внезапно ветер резко сменил направление на почти противоположное. Толстый, видимо учуяв человека, предостерегающе поднял руку над головой, тихонько свистнул, подзывая. Подошли, о чём-то переговаривались, толстый тыкал когтем в сторону лодки.

      Терять больше было нечего. В голове прозвучало долгожданное: "Вот и всё!" Страх слинял в глубины подсознания, если ещё не глубже. Тело обрело спокойствие, Вадим, тщательно прицелившись, уже совершенно спокойно нажал на спуск. Тяжёлый стальной болт, кратко свистнув, прошил насквозь жирное брюхо и впился в запястье второго, пришпилив его левую руку к бедру. Вадим, успев уже сто раз пожалеть о сброшенной кольчуге, схватил меч, выскочил из лодки навстречу противнику, крича на ходу псам. Толстый катался по земле, визжа от страшной боли, раздирая когтями рану. Второй вскрикнув было от боли, здоровой рукой вырвал болт, метнул в Вадима, промахнулся, выхватил топор, оскалился и не спеша, приставными шагами, пригнувшись, приближался к Вадиму. Третий, хотя и вытянул нож, не двигался, выжидая, что-то кричал своим, видимо, командуя. Псы первых троих проигнорировали, проскочив мимо, резонно (с собачьей точки зрения) полагая, что с тремя противниками человек должен управиться самостоятельно. Вскоре Вадим услышал пронзительный визг, сопровождающийся гулким ударом о землю массивного тела. Псы дрались молча, верные своему принципу: только за горло! Сменить тактику не помогли и курсы защитно-караульной службы.

      Сошлись. Изучая противника медленно кружили. Двинцов перехватил меч обоими руками, выставил перед собой, ударить первым не решался. Упырь прыгнул влево, одновременно рубанул сверху вниз. Вадим шагнул назад, подставил клинок. Топор с шипением скользнул по мечу, отскочил от стальной крестовины. Двинцов попытался нанести колющий удар в живот, упырь отскочил, одновременно шарахнув обухом по мечу, пригибая к земле, тут же коротко ударил от левого плеча вправо, целясь в голову. Двинцов, понимая, что не успевает, дёрнул голову влево, уводя от удара, одновременно ткнул мечом в живот противника. Совсем уйти от удара не вышло, лезвие топора, скользнув, глубоко рассекло кожу над правой бровью. Упырю тоже досталось: кончик меча, чиркнув слегка по животу, впился во внутреннюю сторону бедра. От первых ран оба пришли в дикую ярость, почти не думая уже о защите, яростно и бестолочно рубили, нанося и получая множество мелких царапин. Упырь, взревев, занёс топор над головой. Вадим ударил навстречу, перехватывая. Клинок, снеся верхние фаланги, перерубил топорище. Обрубок выпал из покалеченной лапы. Двинцов взметнул меч для последнего удара, но в этот момент левую ногу рвануло назад, в икру, разрывая голенище, вонзились когти. Развернулся: толстый, схватив ногу обоими лапами, тянул к себе, отринув собственную боль, желая повалить, упасть сверху и, покуда не окоченел окончательно от потери крови, исторгающейся из пробитого кишечника, рвать, рвать клыками, когтями ненавистную человеческую плоть, из последних сил сжимая мертвеющие челюсти на горле своего убийцы. Зло ударил мечом, срубая запястья, рубанул по голове. Меч рассёк надвое череп, ушёл в почву, завяз. Вадим дёрнул, в этот миг сзади, хрипя, навалился первый упырь, обхватил лапами горло, запрокидывая назад. Двинцов выпустил меч, вильнул тазом влево, наотмашь врезал рукой в промежность чудища. Старый, как мир, приём сработал безотказно: упырь, взвыв от резкой боли, согнулся крючком, выпустив человека, прижав лапы к ушибленному месту.

      Вадим, памятуя о третьем противнике, не имея времени оглянуться, припустил к лодке, "ласточкой" нырнул внутрь, лихорадочно нашарил рогатину, выскочил наружу. Вовремя! Вытаращив налитые кровью глаза, яростно мыча, размахивая удерживаемым в раненой лапе мечом, на него бежал упырь, в трех шагах за ним поспевал второй, завладевший топором. Двинцов упёрся ногами, успел выставить рогатину. Обезумевший от боли и ярости враг не успел отклонится, по инерции, влекомый вперёд собственным немалым весом, напоролся на широкую, с ладонь насадку. Мечевидное обоюдоострое лезвие рогатины с тихим хрустом вошло в грудь гиганта. Тот, пошатнувшись, с поднятым для удара мечом, сделал ещё шаг вперёд, глубже насаживая себя на древко, навалился ещё, упёршись телом в стальную поперечину, попытался ударить, но меч выпал из уже неживой лапы, воткнувшись в землю между противниками. Из мёртвой пасти показалась густая чёрная струйка крови. Неожиданно спало напряжение, исчезла скованность, проснулись, долго лежащие без употребления в дальних чуланах памяти, необходимые навыки, древние инстинкты, превращая человека в боевую машину, смывая напрочь остатки цивилизованности. Вадим дёрнул назад, высвобождая оружие, прыгнул в сторону, ударом тупого конца ратовища, словно прикладом автомата, отбил топор. Выпад! Отбить удар! Отход! Укол! Есть! Острие, неожиданно легко разрезая мышцы, вонзилось в упыря чуть ниже правой ключицы. Топор ему уже не удержать! Ещё укол! Срезано ухо! Развернулся, бежит! Догнать! Добить! Всадить рогатину в мелькающую голую спину! Вот сюда - меж лопаток, где судорожно перекатываются под зеленоватой кожей острые позвонки, чувствуя приближающуюся гибель! Чёео-орт!

      Двинцов запнулся за какую-то корягу, полетел на землю, пропахав её остриём рогатины. Восстановил равновесие, сплюнул. Упырь, вопя благим матом, мчался, разбрызгивая ногами грязную жижу, меж поросших осокой и аиром кочек. Болото! Вадим оглянулся: увлекшись погоней за нечистью, он порядочно удалился от лодки, где оставались припасы и оружие, терять которые было бы самоубийством. Тем более что тварь вопила, явно подзывая на подмогу своих собратьев. Двинцов бежал, изредка оглядываясь, на бегу заметил четверых упырей, распластавшихся на земле с вырванными глотками, пропоротыми брюшинами. Псы догрызали пятого, скорчившегося, бессильно закрывавшего морду, тихо скулившего. Двинцов с ходу всадил твари в бок рогатину, выдернул, позвал собак, втроём рванули к лодке. Болото за спиной полнилось жуткими воплями, завываниями встревоженных тварей. Уже у самой лодки запнулся за труп толстого упыря, упал, измазавшись в чужой вонючей крови, вскочил. Торопясь, собрал вещи, побросал в лодку, столкнул в реку, бешено грёб, пока не вывел на середину. Затащил вёсла, бросив на дно. Только сейчас увидел себя, извозюканного грязью, своей и чужой кровью, в порванной одежде, с хлюпающим от кровоточащей лодыжки разодранным сапогом. В нос, спасительно до того отключившийся, ударила волна жуткого зловония, сворачивая в узел желудок. Усилием воли подавил позывы к тошноте. Справившись, долго, брезгливо, зло умывался, сбросил и выкинул в реку испоганенную рубаху. Затем тщательно чистил и вытирал оружие. Перезарядил самострел. Стянул сапог, вылил скопившуюся кровь, перевязываться не стал, так как кровотечение прекратилось само по себе.

      Осмотрел псов: на затылке у Пуха нашёл неглубокую рваную рану, Фома зализывал порез на бедре. Оба пса были изрядно перемазаны в вонючей упыриной кровище. Промыл, наспех перевязал. Приласкал обоих, поражаясь тому, что отделались сравнительно легко.

      Промыл водой каждую царапину во избежание заразы. Серьёзных повреждений не обнаружил. Вот тут и вернулся страх. Трясло сравнительно недолго, минуты три. Только тогда посмотрел на оставленный берег. Лодка отошла уже по неспешному течению метров на двести, от места ночной драки доносились злобные завывания упырей. Ярость вспыхнула вновь, в том числе и на собственную "трясучку". Собрался было вернуться, не приставая к берегу, расстреливать свору чудовищ. К счастью, вовремя опамятовался. Грести сил почти не было, но приставать к берегу до рассвета так и не решился. Отдался на волю реки, лишь изредка подправляя вёслами, чтобы не снесло к берегу. Восход солнца встретил окончательно измотанным. К берегу, выбрав место, пристал уже "на автопилоте". Выволок лодку, улёгся рядом на траву и тут же заснул. Осторожные псы спали по очереди, карауля сон друга.


Глава 14

      Выспавшись, друзья отправились в путь вдоль берега Каменки. Ехали неспешно, разговаривали, собаки бежали впереди, часто сбегая с тропинки, петляя по лесу. Брунька не без успеха пыталась флиртовать с Мишкой. Каурин с наслаждением ловил широко раздувающимися ноздрями воздух, восхищался:

      - Да! Вот тут воздух, так это воздух! Настоящий! Красота! Ни тебе промышленности, ни радиации, ни дождей кислотных! Вся земля - сплошной курорт!

      Ему вторил Марцинковский, счастливо скалясь беззубым ртом, временами проверяя пальцем во рту: не выросли ли уже новые зубы:

      - Благодать! Куда ни кинь - кругом халява! И помогут, и накормят. И дорогу укажут. И не только люди - даже водяной! А пиво какое варят! Пища богов! И никаких нитратов. Я вот что думаю: на хрена мы с собой все эти железяки волочём? Ну, мечи эти, шлем Валеркин. Не та эта земля, чтоб народ друг дружку уделывал. Вот увидите! Может зароем всё это хозяйство от греха подальше, как ружья закопали? А?

      Валерий оборвал благодушествующего Сану:

      - Ага! Давай, зарывай! Только своё, а наше - не трожь. А мы после с Виктором посмотрим, как одного тупого пацифиста бить начнут. Или, того пуще - зажаривать учнут. Раскатал губёнку: благодать, халява, кругом все хорошие. Мы покуда из местных одного Карпа встретили, а ты уж решил, что весь мир такой, что тебя на каждом углу пивом угощать начнут и коней дарить! Водяной не в счёт. Во-первых: не человек, а лесные жители всегда умнее, даже в нашем мире ни один зверь дурью не мается. А людей здешних ещё посмотреть надо. Тут, может, не успеют у тебя новые зубы вырасти, как их враз повышибают.

      - Это за что?! - возмутился Александр.

      - За красивые глазки! Для них мы - чужаки, явились хрен знает откуда, ищем хрен знает чего. Во вторых: ещё неизвестно, как тут на дружбу с водяными смотрят. Так что об этом лучше помалкивать. Одежду лучше тоже сменить при первом же случае, чтоб белыми воронами не смотреться. Я б даже коня твоего сменял, такие, может, только у водяных бывают.

      Марцинковский возмущённо перебил, зачастил, выпучив глаза:

      - Ты говори-говори, да не зарывайся! Коня не дам! Не тебе дарили, не тебе и решать! Раскаркался! Не нравится, чёрт с тобой, отдельно поеду, а ты тут играй в шпионов без меня.

      Дедкин, доселе молчавший, вмешался:

      - Да будет вам! Чего сцепились? Один дурень расслабился до беспредела, второй - напрягся! Чушь собачья! Решили б лучше, что дальше делать будем.

      - А чо? - отозвался Марцинковский, - Дело-то ясное! Сперва до города доберёмся, затем - Двинцова отыщем. А дальше - видно будет.

      Виктор возразил:

      - Ага! Во-первых: в городе нас на халяву кормить никто, скорее всего, не станет, да и за постой, наверняка, платить надо. Платить нам нечем. Можно, конечно, одну лошадь продать. Насколько нам этих денег хватит - опять неизвестно. В любом случае, этого надолго не хватит. Значит, надо как-то зарабатывать. Вопрос - как? Что мы такого делать умеем, что здесь спросом пользуется? На мой взгляд - ничего. Да и Вадима когда отыщем - неизвестно, да и отыщем ли вообще?

      Александр и Валерий поскучнели, задумались. Минут пять ехали молча. Каурин вскинул голову, довольно оскалился:

      - Придумал! Значит так: кузнечить я научился, могу подручным устроиться, лошадей там подковать, ещё чего попроще. Потом ещё: город же на реке, товары водой возят, значит - пристань есть. Так? Так! Значит, грузчиками всегда или почти всегда подхалтурить можно. Потом, как доберёмся. Осмотримся, ещё себе дел отыщем. Не могут же здесь всё знать, всё уметь. Мы ж, как-никак, из технократического века сбежали, малость знаем, немного умеем, что-то в школе проходили, чего-нибудь да придумаем, внедрим в здешнюю жизнь. На крайний случай, есть же у них какие-нибудь батраки сезонные: сено косить, за скотиной ухаживать, ещё чего-нибудь. Не пропадём!

      Приободрились, дружно закивали, соглашаясь. Марцинковский не удержался, съехидствовал:

      - Работу-то мы найдём, это так. Только я б тебя, Валера, на месте здешних кузнецов, не то что к наковальне или мехам, к кузнице бы не подпустил, чтоб железо зря не переводил. Разве что уголёк таскать... да и то с опаской.

      - Да пошёл ты!

      - Куда? К водяному лошадью работать! Ржать ты уже научился, копыта тебе спроворят, остальное - приложится.

      Перешучиваясь, не заметили, что тропинка изрядно убежала от реки, пробегая сквозь берёзовый перелесок. Встревожились было, затем решили, что так и надо, всё равно другой дороги нет, а по этой куда надо, туда и выедут. Впереди меж деревьев, метрах в двухстах от путников, замаячил просвет, не сговариваясь, прибавили было ходу. Каурин внезапно подозвал собак, нагнувшись, пристегнул к ошейникам поводки, привязав концы к седлу. Затем развернул коня, перегородив корпусом Мишки дорогу, цапнул за узду Лешака:

      - Куда разбежались? Дай-ка я проверю, что там. Собак придержите.

      Не дожидаясь ответа, Валера соскочил на землю, сунул повод в руку Александру и направился к концу тропки, не ступая по ней, а крадучись перетекая от дерева к дереву, вскоре скрывшись из виду. Отсутствовал минут десять, наконец показался на тропинке. Путники встревожено переглянулись: Валерий бежал так, словно за ним кто-то гнался, меч почему-то вытянул из ножен, держал в руке. Подбежал, глотая ртом воздух, свистящим шёпотом выдавил:

      - Ребята, там что-то не так! Обоз вроде грабят. Толком не разобрал, далеко. Пошли вместе посмотрим.

      Спешились. Молча, стараясь не шуметь, шикнув на псов, двинулись по дороге, прижимаясь к обочине. Стали слышны чьи-то крики, непонятный шум. Выбрались к опушке. Взгляду открылось поле, пересекая которое, извивалась дорога. По правую руку, внизу виднелась речка. Вдалеке разглядели остановившийся обоз, состоящий примерно из двух десятков телег, вокруг с гиканьем кружились всадники, размахивая оружием. Каурин обернулся:

      - Поможем? Точно ведь грабят!

      Дедкин было засомневался:

      - А кто его знает, кто там прав? Да и толку от нас...

      В это время над полем взвился вверх пронзительный детский крик:

      - Ой, мамочка! Маамааа! Бо-о-ольно!

      Александр вскочил в седло, заорал, кривя яростно губы:

      - Там детей убивают! Вперёд! - пришпорил Лешака, рванул к обозу, вытягивая меч.

      Каурин, вскочив в седло, ловил правой ногой стремя, не попадал, злился, завопил:

      - Бей гадов! Круши! Виктор, ори громче, пусть думают, что нас много! Лерка! Нюшка! Взять их!

      Дедкин нёсся по полю, обогнав Каурина, задрав вверх руку с мечом, орал, захлёбываясь "Ура!", удивляясь, что до сих пор ещё не слетел на землю, угодив конской ногой в какую-нибудь нору.

      Их заметили, от толпы отделились пятеро всадников, которые с визгом, размахивая мечами, тронули навстречу нежданным заступникам обречённого, с их точки зрения, обоза. Лешак вынес Марцинковского далеко вперёд, грудью сбил на землю переднего, втоптал копытами, дробя шипастыми подковами человечью и конскую плоть в единое красное месиво. Второй подскочил, заходя слева, вращая мечом. Александр выставил свой, отбил удар, второй, третий, чувствуя, как немеет рука. Громила орудовал трёхкилограммовым, не легче, дрыном, словно пёрышком, второй рукой, бросив поводья приученного жеребца, ловил за поясом ручку ножа, жался всё ближе и ближе, обдавая запахом чеснока, скалился, сверкая крупными зубами. Вдруг заорал дико, схватился за ногу, выронив нож, который вот-вот должен был утонуть в животе Саны. Лешак, вырвав зубами клок мяса из бедра человека, вцепился в шею его лошади, рванул, потянув вниз. Марцинковский, воспользовавшись, из последних сил выбросил руку в выпаде. Меч вошёл в громилу неожиданно легко. Противник откинулся назад, запоздало пытаясь уйти от удара, затем, уже неживой, стал клониться, немалым весом своим всё глубже насаживая себя на меч. Сана упёрся сапогом в тело, высвобождая оружие, удивляясь, что всё ещё жив, огляделся. Каурин, сатанея, частыми ударами, бестолочно рубил склонившегося на конскую шею, по всей видимости, уже мёртвого всадника, что-то кричал. Дедкин отмахивался от двоих, наседавших с разных сторон. От обоза к ним неслись ещё шестеро. "Это конец," - решил Александр, въехал каблуками в бока жеребца, направляя на одного из дедкинских противников, влетел с разгона в схватку, не рискуя рубить, всадил меч в спину одного, вытянул, чуть не прошляпив удар второго, к счастью принятый на меч Виктором. Лешак снова сбил на землю коня со всадником, зло заплясал на поверженных противниках. Развернулись к новой порции нападавших. Те, увидев что своим помогать уже незачем, так как некому, сбавили ход, о чём-то совещаясь. У обоза драка угасала, только на одном из возов безнадёжно отмахивались от четверых наседавших всадников, стоя спина к спине, двое: здоровенный светловолосый детина с оглоблей и низенький рыжий мужичок, периодически ошалело вращающий в воздухе двумя мечами.

      Дедкин с Саной завопили в два голоса, призывая Каурина. Тот наконец-то опомнился, на мгновенье замер, тупо разглядывая "творение" рук своих, напоминающее жертву прямого попадания снаряда Д-30. Затем, резко развернувшись, подскакал к друзьям, бледный, закусивший верхнюю губу, покрытую мелкими капельками пота, сжимая в руке обломок меча. Усмехнулся, бросая оружие на землю:

      - Сана, ты прав. Херовый из меня коваль, и в подмастерья не гожусь. А вы видели: это и не люди вовсе, там такие рыла!

      Марцинковский соскочил, подобрал чей-то клинок, протянул:

      - Держи, Валерка! - добавил, глядя на приближавшихся неспешным шагом всадников, - Ну, что, погуляли - и будя с нас! Баста, карапузики, кончилися танцы, и зубы отрастить не успел. Прощеваться будем или как?

      - На том свете сочтёмся - угольками, - прохрипел Дедкин, размазывая по лицу кровь.

      - Мужики! Может, к обозу прорвёмся? Там вон двое ещё живы, с ними и продержимся! - крикнул Каурин.

      - А что? Давай! - Сана мотнул всклокоченной головой, без раздумья посылая коня вперёд, заорал дико, понёс бессмыслицу,

      - Уууу, гады не нашего бога, руки из задницы растут, а туда же! Дорогу! Стопчу-у-у!

      Противники двинулись навстречу, набирая разгон, летели из-под тяжёлых копыт высоко отбрасываемые ошмётки раненой земли.

      Опережая Марцинковского, откуда-то слева вывернулась Нюшка, кинулась отважно на горло ближнего всадника, и отлетела в сторону, небрежной рукой рассечённая в полёте на два беспомощных комочка, не успев даже почувствовать боли в свой последний миг. Мстя за сестру, рычащей чёрной молнией мелькнула вдоль конского бока Лерка, распарывая брюхо двойным, волчьим ударом когтей и клыков. Выстрелили тормозным парашютом красно-сизые кишки, лошадь, подломив под себя передние ноги, тяжело грохнулась, подминая всадника, не успевшего высвободить ноги из стремян. Подскакавший Марцинковский, свесившись с седла, рубанул сверху упавшего, глубоко рассекая бритый череп. Выпрямился в седле, обернувшись назад. В тот же миг сверху упала тяжёлая сыромятная петля, соскользнула с плеч, затянулась, притягивая руки к телу. Аркан натянулся, Александра резко рвануло, вытаскивая из седла. Тяжело грохнулся на землю, дыхание перехватило, его проволокло за хохочущим всадником. Затем аркан ослаб. Марцинковский, взревел, попытался вскочить на ноги, но что-то тяжёлое обрушилось сзади на голову, взорвавшись в глазах красным, затем всё пропало.

      Александр уже не видел, как окружили Дедкина с Кауриным, как, сломав безрезультатно о вражий шлем меч, сиганул Валера в седло противника, стягивая на землю, упав сверху, тыча под рёбра нож, не соображая, что держит в руке одну только рукоять, чувствуя затягивающуюся уже на шее сыромятную петлю, как упал с разрубленным плечом с коня Дедкин, как зарубили Лерку, так и не разомкнувшую челюстей, сжатых на вражьем горле, как безуспешно ловили Лешака, пожертвовав ещё одним бандитом, оставшимся лежать с расколотым черепом. Как четверо оставшихся у возов, не понеся потерь, скрутили израненных защитников обоза.

      Лешак ускакал в сторону леса. Остальных лошадей переловили и быстро, умело стреножили. Мишка ухитрился вырваться в последний момент, порвав путлища, рванул за приятелем. Ловить не старались. Связанных пленников сволокли к обозу, бросили к скрученным защитникам. Светловолосый был без сознания, хрипел разрубленным лёгким, пуская разошедшейся грудиной и меж сжатых судорожно губ кровавые пузыри. Рыжий, со скрученными за спиной руками, мотал башкой, разглядывая раненную ногу, тихо ругался. Поднял голову на товарищей по несчастью:

      - Повязали? Видел. Добре бились. Злости много, а толку мало. Поучил бы, да хозяева не дают, гостям, мол отдыхать положено... до ужина, - рыжий кивнул головой на готовящих костёр бандитов.

      Дедкин удивился:

      - Думаешь, накормят? Они даже не перевязали!

      - А чего перевязывать. Всё одно кровь выпускать придётся, - хмыкнул рыжий, остановился, удивлённо посмотрел на Дедкина, обвёл глазами Каурина и Марцинковского, обратив внимание на непривычную одежду, - Вы чего, хлопцы, с Луны гикнулись? Ямурлаков не признали? Нами и поужинают. Ну, может всё не сожрут, мало их осталось. Остатки под сёдлами завялят, на дорогу. А ты думал - живым мясом погонят? Так средь нас своим ходом идти некому. Щас вот, дохляков своих по мешкам приберут да развешают на палках, там и за нас примутся, Эт, значица, у них заместо тризны, а нами, значица, страву устроят, своих поминать будут.

      Оставшиеся в живых восьмеро бандитов, или, как их обозвал рыжий, - ямурлаков, действительно разложили тела своих приятелей по мешкам, которые прикрутили к оглоблям, выдранным из возов, и теперь старательно вкапывали свободные концы шестов в землю.

      Каурин, вертя саднящей шеей, просипел:

      - А ты, парень, случаем, по головушке сегодня не исхлопатывал?

      - Я-то не получал, а ты - не знаю, рассмотреть не дали. А ты - зверюга, я погляжу. Того бедолагу, не на тельное кромсал? Про людоедов я ведаю, вон - копошатся. Но чтоб кто навьино отродье жрякал, первый раз слышу. Ихним мясом всякий зверь брезгует.

      - Да ну тебя! - обиделся Валера.

      - Ну-ну, больше не буду, а то и меня так... - рыжий улыбнулся, - давай хоть познакомимся. Меня Вязом кличут, а по прозвищу - Рыжак. Славгородского князя старшей дружины десятник буду. Эвон, - Вяз кивнул на светловолосого, - Лютик, младшей дружины отрок. С полюдья шли, по выселкам собирали. Да народ ещё с нами ехал в город за покупками... А вы откуда такие, как звать-величать? Лопоть на вас больно чудная. И по справе - ни ратаи, ни ратники, ни купцы, ни... калики. А то к утру в вирий попадём, как вас искать буду? Чай, дрались вместе, как за то небесного винца, да пива-медку не тяпнуть.

      Дедкин назвался, представил товарищей, памятуя уроки водяного, не вдаваясь в подробности, рассказал, что явились, пройдя в ворота между мирами из "отрубного", что шли к Славгороду, пытаясь отыскать друга, попавшего в этот мир немногим ранее.

      Рыжак покачал головой:

      - Не знаю, отыскался б ваш друг, нет ли? Сам-то я пришлецов из отрубного мира не видывал. Дед мой про таких рассказывал: будто два брата проходили при нём. Так они вообще след-в-след чрез ворота шли, а разбросало так, что второй через двадцать годов объявился. Вот так-то. Это вам ещё подвезло, что в одно время выскочили. Видать, время у нас по-разному идёт, а как - не рассчитать.

      Десятник помолчал, рассматривая лежащих Марцинковского и Лютика, затем заговорил вновь:

      - Повезло ребятам, что Лютику моему, что Сане вашему: хоть не увидят, как нас да их эти нелюди жрать начнут, да как живьем шкуру сдирать станут, не почувствуют. Их вон даже связывать не стали.

      Александр неожиданно приоткрыл глаза, заворочался:

      - Это я там Саней был, а теперь - Лях! Лешак где?

      - В лес с Мишкой сбежали, - ответил Дедкин.

      - А мы как?

      - Хреново, - проворчал Каурин, - к ужину готовимся, в качестве жратвы для этих поганцев.

      Вяз шёпотом перебил:

      - Тихо! Ты, друже, Лях там ты иль Сана, коль уж очухался, так лежи покуда, не шевелись, чтоб вражины не приметили. Мы-то связанные, а тебя - не стали. Может, у нас что и получится. Валерий, ты к нему поближе, подкатись спиной, а ты его развязать попробуй.

      Дедкин оборвал:

      - Тихо! Опоздали уже! Вон, к нам идёт.

      К пленникам, лениво поигрывая плетью, направлялся кривоногий бритоголовый ямурлак, скаля выступающие наружу клыки. Остальные нелюди тем временем притащили от реки, плеща водой, здоровенный котёл, пристроили над огнём, расселись вокруг, оживлённо переговариваясь.

      Ямурлак подошёл, процедил сквозь зубы, коверкая слова:

      - Кто там самая хоробр будет. Воин, - он стукнул себя кулаком в грудь, - живой сердец есть будет! Твой жизнь, сила был, теперь - мой станет! Чулук умеет: я сердце есть буду, ты ещё живой смотреть станешь, кричать будешь. Хорошо! Там, - людоед махнул рукой на обоз, - дети был. Мясо нежный, сладкая. Однако воина есть надо сначала, силу брать!

      Нечисть склонилась над пленниками, выбирая жертву. Остановился было над Лютиком, сожалеюще пробормотал:

      - Совсем почти дохлый, смотреть не может. Плохо шибко! - выбрал Дедкина - Вот! Харош будешь!

      Ямурлак потянул из-за пояса нож, левой рукой разрывая на Викторе рубашку, примеряясь, как удобнее делать разрез. Дедкин подтянул колени к животу. Чулук забеспокоился:

      - Эй, зачем ногам сучишь? Дрыгат - не дрыгат, не живот ведь резать буду. Глупый совсем, да? Сердец в грудь живёт. Опусти ноги, ... А-а!

      Дедкин резко выпрямил ноги, нанося удар в живот ямурлака. Тот, согнувшись от неожиданной резкой боли, отлетел назад, упал. К нему бросился Марцинковский, обхватив шею руками, рванул в сторону. Послышался хруст, людоед обвис, закатив невидящие глаза. Александр вытянул из ножен Чулука меч, подхватил выпавший нож, метнулся к приятелям. Упав на колени, лихорадочно, часто оглядываясь, принялся пилить ремни, стягивающие руки Вяза. Тот сплюнул:

      - Не мне, дурак! Всё одно: на одной ноге не убечь. Лопоухого развязывай, - Рыжак кивнул на Каурина, - Да скорее, пока не смотрят!

      Марцинковский выматерился, бросился к Валерию, перерезал путы на руках, оглянулся: один из ямурлаков, всматриваясь, привстал у костра, что-то крикнул своим, побежал к пленникам. Александр бросил нож Каурину:

      - Ноги - сам! Потом остальных! И - к лесу!

      - Руки затекли, погоди!

      Сана махнул рукой, двинулся навстречу противнику, пытаясь выиграть время, необходимое для освобождения Каурина. Не оборачиваясь, бросил:

      - Быстрее! Я задержу!

      Встретил первого, уходя вправо от рубящего удара, сам ударил снизу вверх. Клинки с клацаньем столкнулись. Ямурлак попался здоровенный, на две головы выше Марцинковского. Тяжёлым клинком орудовал легко, кричал невнятно, брызгая вонючей слюной. Остальные семеро были уже рядом. Каурин заорал:

      - Сана! Не успеваю!

      - Беги один! - Марцинковский обречённо отбил очередной выпад громилы, - Врешь, падла! Меня "у хозяина" покрепче били!

      Неудачно парированный удар ямурлака плашмя пришёлся на правое плечо Александра. Тот выпустил меч, отброшенный силой удара, упал на колени, понимая, что не успевает, попытался перехватиться левой рукой. Противник широко размахнулся для последнего удара, намереваясь смахнуть голову человека, внезапно споткнулся, уронил руку с мечом, недоумевающе посмотрел себе на грудь, из середины которой проклюнулся окровавленный гранёный оголовок стрелы. Ямурлак тронул острие пальцем и тяжело, столбом, грохнулся ниц, подмяв под себя Марцинковского, вновь потерявшего сознание. Из спины людоеда торчало уже две стрелы с пёстрым оперением.

      Стреляли от реки. Ямурлаки, забыв о пленниках, метались по луговине, падали, пронизанные двумя-тремя стрелами каждый. Всё было закончено за несколько мгновений.

      Каурин, успевший освободить Вяза и Дедкина, подхватил на всякий случай чей-то меч, встал, прикрывая собой товарищей. Виктор с Рыжаком, бледные от потери крови, стояли, пошатываясь, поддерживая друг друга.

      От реки, поблескивая бронями, поднимались пятеро пеших. Трое держали наготове луки, направляясь к спасённым. Остальные двое с мечами разбрелись по лугу, временами склоняясь над трупами ямурлаков, отыскивая, нет ли среди них затаившихся живых.

      Вяз, рассмотрев подходивших, облегчённо выдохнул:

      - Слава Богам! Берегини! - и обессиленно опустился на траву.


Глава 15

      - Очнулся? - услышал над собой Марцинковский, - пей теперь. Голову-то приподними.

      Александр открыл глаза: над ним склонился кряжистый вислоусый мужик в воронёной кольчуге, настойчиво тычущий в губы баклажку с какой-то горечью. Часть жидкости пролилась, смочив губы, это было более чем достаточно, чтобы сжать рот покрепче и замотать головой. Мужик настойчиво ткнул горлышком в губы:

      - Жри давай! Не дитя. Сам знаешь, небось: горькое - лечит, сладкое - калечит. Получил по башке, так - лечись! Тебя как звать-то?

      - Лях. (Марцинковский твёрдо решил принять новое имя.)

      - Так вот, Ляше: почему кота по голове бить нельзя, знаешь?

      - Ну?

      - Гадить станет, где попало! Вот тебе и ну.

      - А я при чём?

      - При том! Чтоб в гостях по углам ненароком не наложил.

      - Понял.

      - Тогда пей. Меня Глуздом звать.

      Лях (начнём и мы называть его новым именем) присел, огляделся: он лежал на траве возле одного из возов. Какие-то мужики стаскивали трупы ямурлаков в свежевырытую яму. Неподалеку на заготовленную поленицу дров уложили тела погибших обозников, их оружие, вещи. Александр поискал взглядом товарищей: Лютик, по прежнему без сознания, разметался неподалеку, над ним склонились, что-то делая, переговариваясь между собой две девушки, непонятно откуда взявшиеся. Впрочем, обе были в бронях и при оружии. Остальные, белея свежими повязками, лежали поодаль, не двигаясь.

      - Что с ними?

      - Живы-живы, спят только, - успокоил Глузд, - берегинь благодари. Каб не они... Мы-то припоздали. Мальчонка охлюпкой в слободу пригнал, из тех что с обозом шли... Поспешали, а тут всё уж. Ни обозников, ни ямурлаков. Нелюдей-то берегини стрелами прикончили. Они и лечить взялись. Без них бы - не выжить твоим приятелям.

      - Берегини? А где они?

      - Да вон же! Две - с парнем возятся, остальные - с нашими тризну готовят.

      Мимо прошли двое дружинников, оживлённо беседуя:

      - Ох, и коней видел!

      - Где?

      - Да тут рядышком! Возле леса ходили. Один - вороной, здо-о-ровущий такой зверюга! Другой - буланый. Чуть поменьше будет, но тоже здоровый. Красавцы! Оба под сёдлами. Поймать хотел - не дались. Вороной меня ещё долбануть хотел, чудом увернулся. Я ему общим языком - не понял, чудило такое! Или просто не поверил.

      - Эт, небось, кого из тех, что с обозом шли. Теперь - бесхозные. А, может, и нелюдские кони-то! Раз уж всеобщей речи не знают!

      - Не-е-е, у ямурлаков конь мелкий, грязный, неухоженный, да и клыкастый к тому ж. Слышь, может, вместях сходим, изловим. Арканы возьмём...

      Лях, приподнялся, перебил говорившего:

      - Где кони? Ну!

      - Твои что ль? - повернул голову ближний - тощий, наголо бритый пожилой дружинник с серьгой в ухе, - А чем докажешь?

      - Да ладно тебе, Клёст! - вмешался второй - скуластый светловолосый парень - Когда слав лжу говорил!

      - А почём я знаю! - огрызнулся тощий, - У него вон и одежонка не нашенская, и руки синим изрисованы! Можа, какой нелюдь новой породы! А ты сразу - слав! Щас вот узнаем, откуль взялся такой красивый! Глузд! Ты бы с Птахом связал его пока, а я берегинь кликну, нехай проверят.

      Услышав разговор, одна из берегинь, отвлекшись от Лютика, поднялась, держа на отлёте выпачканные кровью руки:

      - Чего плести-то? Сами видели: бился он с нечистью, друзей защищая.

      Клёст не сдавался:

      - А сам кто такой? Не обман ли это? Вдруг, вас почуяв, разыграл всё, своего часу дожидаючись.

      Берегиня сдалась:

      - Ладно уж. Лечить мы тебя не лечили, на тяжёлых сил хватило б, - она вздохнула, - Очухался малость? Песни какие знаешь? Спеть сможешь?

      Марцинковский оторопело посмотрел на девушку:

      - Какие песни? Вы чего, с дерева упали? Не знаю я ваших песен! Нашли время!

      Лицо берегини изменилось, стало жёстким. Она потянула из ножен меч.

      - Вы чего! - Сана двинулся было в сторону.

      - Стоять! - в спину ему ткнулся клинок Глузда, - А я-то с ним по-людски! Ты, парень, или пой, если умеешь, или приколю на месте!

      - Да вы чего?! - заорал Марцинковский - за кого...

      - Если человек, так споёшь, - объяснила берегиня - нечисть, она песен не знает, музыки не ведает. Иль не знал?

      - Да не знаю я ваших заморочек дурацких! - взорвался Лях - Ну, ладно, затыкайте уши, петь буду. Сразу говорю: мне в детстве медведь на ухо наступил!

      Давление меча в спину несколько ослабло. Александр набрал воздуха и начал первое, что пришло в голову, наиболее подходящее, по его мнению к этому миру, оставшееся в памяти ещё со школьных лет:

      - Колокольчики мои,

      Цветики степные!

      Что глядите на меня,

      Тёмно-голубые,

      И о чём звените вы

      В день весёлый мая,

      Средь некошеной травы

      Головой качая?

      Конь несёт меня стрелой...

      Через пару куплетов Лях выдохся:

      - Всё, дальше не помню, хоть убивайте!

      Огляделся: лица берегинь и воинов потеплели, Клёст, улыбаясь, протягивал руку:

      - Давно бы так! Тебя Ляхом звать? Меня - Клестом кличут, знаешь уже. Чудак-человек, говорил: петь не можешь! А сам вон что выдал.

      Подошёл Птах:

      - Ты это, слова мне спиши. Песня хорошая, когда ещё новую услышу. Сам слагал?

      - Ты что? С детства помню.

      - А я вот пробую..., - Птах вздохнул, - пока не очень выходит.

      Клёст заржал, треснул парня по плечу:

      - Да будет тебе скромничать! - Клёст развернулся к Марцинковскому - Его песни и так уж весь Славгород поёт! А он всё: "плохо", да "не то", мол "пока ещё настоящую не сложил". А те какие? Самые что ни на есть настоящие! - убеждённо закончил он, обращаясь уже к Александру:

      - А ты, друже, говорил, что кони твои там ходят? Оба?

      - Вороной - мой, буланый - Валеркин - Лях указал на спящего Каурина, - Тут где-то ещё наши кони были.

      - Не журись! Отыщутся! Пока пошли тех ловить. Идти могёшь?

      - Потихоньку смогу. Я - в порядке, только голову малость кружит. - Александр повернулся к берегиням, - А парень этот как? Жить будет?

      - Будет, - ответила девушка, - полежать только придётся дня три. Мы ведь тоже не всесильные. Раны срастили, да телу всё одно окрепнуть надо, да и руды много потерял. Кровь-то только сама в теле накопиться может. А ты что, как звать его, не знаешь? Я думала: вы вместе с обозом шли.

      - Да нет. Мы тут случайно. Лесом ехали, увидали, что обоз грабят, ну и влезли... только бестолку.

      Берегиня всмотрелась в Марцинковского, изучая с головы до пят:

      - Постой-постой! Сколько вас было?

      - Трое. Вон - Виктор лежит, а тот - Валерий... Ну... с нами, значит ещё четыре лошади были, две собаки.

      - Лошади, собаки... Это что ещё такое?

      - Как что? Кругом лошадей полный луг, а она спрашивает! Вон ходят: с ногами, с копытами, с хвостами! Или это, по-твоему - жуки с пауками?

      Берегиня рассмеялась:

      - Вон оно что! Коней лошадями кликаешь. А собаками кого ж?

      Лях нахмурился:

      - Порубили гады наших собачек. Тут где-то лежат. Ну, мохнатые, зубастые, на волка схожи. Или, может, и волк у вас по-иному зовётся?

      - Да нет, так же. Уразумела я: про псов ты говорил. Смекнула я, откуда вы взялись. Из Отрубного мира прошли, так?

      - Угу.

      - Давно?

      - Второй день.

      - Зачем пошли? Кто путь указал? Случайно да нечаянно втроём да на конях, да с припасами не ходят.

      - Валерка подбил приятеля искать. Да и там, в нашем мире, не особо прижились. Ему, Валерке, то бишь, в башку втемяшилось, что Вадим, приятель его, то есть, в ваш мир провалился. Ну, вот и пошли.

      Внезапно заинтересовавшись, подошла вторая берегиня, пошатываясь от усталости, обратилась к подруге:

      - Яра, они, случаем, не про того парня, что к Семёновской заставе выбрел? Вчерась только сороки с весточкой прилетали.

      - Может, и про него, а может, и нет. Сама, Ольха, знаешь: тот мог и сто лет назад тому прибыть, а мог и не появиться ещё.

      Марцинковский оторопел:

      - Это как?

      - Так. Миры наши рядышком, а время в них по-разному течёт. Всякий раз по-иному. А вообще: странное что-то творится с границей. Нерушимой она творилась. Говорят, ранее никто сквозь неё проникнуть не мог. Только для единого человека дорога была позволена. А ныне: вы вон втроём прошли, друг ваш нечаянно проскочил. Про других слыхала. А есть ли средь вас тот человек, для кого единственного путь открыт был, не узнать. Ветшает кон, а не должен был бы. И чьими стараниями люди проходят, не знаю. Подумаю, так страшно становится. Не враг ли хлопочет? Чьей волею вы прошли? На чью мельницу воду лить станете? Чью руку примете?

      Лях возмутился:

      - Да ты что?! Сама же проверила! Песню петь заставили - спел. Какого вам ещё надо? Теперь опять в злодеи записываете.

      - Да не горячись ты! - перебила Ольха, - Никто тебя в навьины слуги не числит. Только, сам небось знаешь, и с благими намерениями человека можно хитростью во зло перевернуть. Это раньше в нашем мире просто было: эти - в Свете, те - во Тьме. Нынче же всё перепуталось. Было: чёрное да белое, стало: пёстрое да серое. Что далеко за примером ходить: ямурлаки от веку наивернейшими слугами Врагу считаются, а сегодня вон: воин раненый мне рассказал, что как наскочили на обоз нечистики, стали народ резать, так один ямурлак дитё выхватил, собой закрыл и со своими рубиться начал, пока не убили его. Вот и думай после этого.

      - Кто рассказал-то? - заинтересовался Глузд.

      - Рыжий вон тот, - указала на спящего Вяза берегиня.

      - Ладно, пошли, руки вымоем, - потянула подругу Яра.

      Девушки ушли к реке. Александр окликнул:

      - Эй! Погодите вы! Если этот, про которого вы говорили, и есть наш знакомый, то где его искать?

      Яра обернулась:

      - Ну, коли и гостил, так его там больше нет. Нам людей больше чем на три дня зазывать не положено. Куда теперь путь держит? - берегиня, задумавшись, смешно сморщила нос, - наверное его наши по речке к городу направили, больше некуда.

      - По какой речке? По этой? К Славгороду?

      - Да нет же. Семёнова застава отсюда далече. Они на Днери стоят, а это - Каменка. Он в аккурат к Ростиславлю выйдет. А от Ростиславля до Славгорода конного пути дня два будет, не меньше. Ничего. В город придёте, там путь покажут.

      К Марцинковскому подошёл Клёст, тронул сзади за плечо:

      - Ну что, коней твоих искать пойдём. Иль нет?

      - Иду- иду, - откликнулся Александр.

      Они, кликнув Птаха, отправились к опушке леса. Лях позвал лошадей. Неподалеку раздалось ответное ржание в два голоса, затрещали ветки, затопало. Навстречу выбежали Мишка с Лешаком, радостно закружили вокруг Марцинковского, ревниво-беззлобно отпихивая друг дружку. Александр ласкал коней, оглядывая со всех сторон. Обнаружил рваную рану на бедре у Мишки, к счастью - неглубокую. У Лешака вся грудь была покрыта коркой засохшей крови, что под ней творилось - было не разобрать. Лях повёл обоих к реке, взяв под уздцы. Хотел было передать Мишкин повод Клесту, но конь шарахнулся от воина, взбрыкнул, не доверяя, предупреждающе показал зубы. По дороге оба дружинника, восхищаясь животными, благоразумно старались близко не подходить. Лишь после купания в речке, успокоенные мерной речью друга, кони подпустили к себе чужих, даже позволили Клесту обработать раны, зашив наиболее глубокие. Тощий дружинник ловко орудовал загнутой иглой, приговаривая:

      - Ну вот, хлопцы, а вы боялись. Клёст в жизни ни одному зверю зла не чинил. И они меня понимают, хоть я ихней молви не ведаю. Хотел выучится, да не смог, не дано мне это. Скотины мясной - и то не держу, всё одно: резать - рука не поднимется, а кого на подмогу звать - совесть не позволяет. Так без мясного и живу. Соседи смеются, а мне что? И жинку по себе взял, и сыны мяса в рот не берут. А силы не убавляется. Меня и Клестом прозвали от этого, что говорю: в орехах, мол, пользы не менее, чем от мясного. Да так оно и есть. У меня жена-то, без всякой убоины так наготовит, за уши от стола не оттянешь. С той же лещиной да с грибками такой борщец сварганит - пальчики оближешь! Вот в город придём, так уж не откажите, наведайтесь. Не поверишь, небось: меня с малолетства ни одна тварь живая не трогает, даже комары не кусают. И лечить зверьё умею, батя научил. У меня, брат, самая безнадёжная скотина на ноги встаёт. Так-то!

      Хмурое обычно лицо дружинника при разговоре о животных оживилось, морщины разгладились, лицо словно бы осветилось изнутри. Клёст оживлёно продолжал:

      - Народ до чего дошёл: поговаривать кой-кто начал, что, мол, у животных и души-то нет никакой, и что, мол, зазря от пращуров повелось, что, пищи ради убивая, у всякого зверя прощенья просить надобно. Вот до чего дошли! Коли так далее пойдёт, так и про себя говорить начнут, что, нет мол, никакой души вовсе и у человека, одно, мол мясо да кости, а про берегинь скажут: мол, что они жизнь свою прежнюю помнят, так то всё - самообман. А я так думаю: Вражьи всё это касти! Он, змей подколодный такое нашёптывает, с пути сбивая. В лоб не выходит одолеть, так он так вот в души проползает. А с того и в Бога веру потерять недолго, а затем - душу саму. Только не выйдет ничего у них. Раз уж Род, всякое живое сотворяя, каплю крови своей в него влил, да дыханьем своим к жизни вызвал, так та частица Божьей крови не даст до бездушья дойти. А ты только посмотри: телом, обличьем мы все одинаковы, ну лицом там разнимся, да ростом, это разница малая. А нравом, думами своими, дарованиями - куда более различны. Один - холоден, спокоен, второй - огнём горит, только тронь его - вспыхнет, один строить горазд, другой - лечить иль песни слагать, как вон Птах, к примеру. Откуда это? С души! Не откуда боле! - Клёст на мгновенье задумался, - Только вот, ума не приложу, есть ли у нечисти души: у упырюг, ямурлаков разных. Ведь не Родом сотворены были. Одначе, мразь эту творя, Враг Богу уподобиться тщился, смедведить его хотел, - заметив недоумение на лице слушателя, Клёст пояснил: "Смедведить" говорю, слово-то сам придумал, подходящего не нашёл, потому как медведь, он зверюга умный. Да ленивый, своим умом жить не хочет, а, подсмотрев за человеком, так же сделать пытается. А выходит-то у него всё куце, смешно. Вот и получается, что "смедведить" - значит подражать неумело, курям на смех. Вот и получается тогда, что и у тварей Вражьих души имеются. Только - чёрные они да кривые. Я вот думаю: а нельзя ли те души выправить, к свету Божьему вывести?

      Незаметно для разглагольствующего воина, вокруг собрались слушатели. Глузд раздражённо перебил:

      - Ты, того, не слишком ли разошёлся? Удумал тоже: души, мол у нечисти есть! Да ещё и выправить их возмечтал!

      Клеста неожиданно горячо поддержала Ольха:

      - Можно! И я в то верю. И не только Божья то забота, но и наша не меньше. Тяжко, но можно. Не зря ведь сегодня рассказ услышали, как ямурлак за человечье дитя жизнь отдал, противу своей крови пойдя.

      Народ заинтересовался, начали выспрашивать. Берегиня отмахнулась:

      - Коротко - сказала, а длинно - пусть тот, кто видел, рассказывает. Вот проснётся воин, сам вам и опишет всё.

      Клёст оживился:

      - Вот! И ямурлак к Божьему свету душою прилепиться может! Слыхали! То-то!

      Марцинковский придерживая, подрагивающего от уколов иглы Мишку, поразился:

      - Да ты, брат, философ!

      - Кто-кто? - насторожился Клёст.

      - Ну это, мыслить, значит любишь, мудрствовать, - пояснил Александр, - да ты не сомневайся, я не в обиду тебе говорю, не ожидал только, что среди вояк таких встретить можно.

      - А-а, любомудр, значит, - Клёст, казалось, удовлетворился, но за него вдруг обиделся Глузд:

      - Ты, Ляше, зря это так. По-твоему, получается, коль бронь надел, да меч взял, так и голова не нужна, пускай, значит, конь думает, коль у него голова больше. А мы, значит, так: ни пришей, ни пристегни, к мечу лишняя вытребенька! Мол: "Равняйсь, смирно! Сапоги с вечера чистим, чтоб утром на свежую голову одеть, так? Иль что там ещё плетут: "Вы трое, оба ко мне!" Слыхивал! А я так скажу: мне безголовых воев не надобно. И воеводы такого не сыщешь, чтоб дурней в войско набирали. Обидно мне...

      Марцинковский смущённо перебил:

      - Так я ж не хотел обидеть. Я ж не говорил, что в войско одних дураков берут. Или что вообще дураков берут. Я только удивился, что у Клеста времени хватает на то, чтоб ещё о таких вещах думать да мечтать. Небось, без дела-то не сидите?

      - А то! - отозвался Клёст, - Только ежели только о ратном мыслить, так и точно дурнем станешь, убийцей безмозглым. Нет, душа иного требует. Я вот думаю, Птах вон - песни слагает, Глузд - игрушки детишкам режет, да мало ли кто ещё чем душу тешит. А война - она не для души работа, она по нужде великой.

      Обработку конских ран закончили. Тем временем трупы ямурлаков были свалены в глубокую яму, старательно забросаны землёй, а образовавшийся холм затоптали лошадьми. Берегини (С удивлением для себя Марцинковский узнал, что среди них есть и трое мужиков) посеяли над затоптанным местом семена разных трав, которые тут же пробились сквозь землю, буйно зазеленели. Тела погибших обозников ровным рядом сложили на невысокую, в половину человеческого роста, поленицу: сначала воины, рядом - женщины, трое детишек. Воины лежали в бронях, при оружии, женщинам положили шитьё, одели украшения, детям в руки дали игрушки. Александр подошёл поближе, всматриваясь в лица, пытаясь запомнить их, которых никогда не знал и уже никогда не узнает, на всю свою оставшуюся жизнь, запомнить и отомстить. Меж двух пацанов лет десяти-двенадцати лежала девочка: толстая русая коса, покоившаяся на груди, была покрыта бурыми пятнами, в руки, лежащие поверх платьица, были вложены резной деревянный гребень и веретено с мотком кудели. Девчонке было лет пятнадцать, она лежала, высоко запрокинув назад голову, открывая худенькую шейку, на которой навеки замерла тоненькая синеватая жилка. Марцинковскому вдруг показалось, что эта самая жилка на полудетской шее вдруг дрогнула слегка, прокачав сквозь себя капельку крови. Сана обернулся, заорал:

      - Эй, люди, кто-нибудь! Она ж живая ещё! Вы чего?! Помогите!

      Подбежали Клёст с Птахом, за ними подошли берегини - все пятеро. Один из них хмуро спросил:

      - Чего шум поднял? Что ещё приблазнилось?

      - Говорю вам: живая она, жилка на шее дрогнула! А вы хоронить собрались!

      Яра взобралась на поленицу, встала на колени, нагнув голову к груди девчушки, долго искала пульс, подносила к губам зеркальце. Выпрямилась, вздохнув:

      - Показалось тебе, перевела взгляд на мужика, который по-видимому был старшим средь берегинь:

      - Тур, может ты посмотришь?

      Тот молча влез, склонился, замер. Также молча спрыгнул, мотнув отрицающе головой, махнул рукой и пошёл в сторону.

      Яра вздохнула, беря за руку Марцинковского:

      - Не надо... Мы тоже... Сам знаешь, из мёртвых не возвращаются. Такое чудо разве что богам под силу.

      Александр неожиданно для себя взорвался:

      - Богам! Богам! А дети жить должны! Нельзя, чтоб их убивали! Чудо? Пусть чудо, пусть что угодно будет!

      В бешенстве заскочил на поленицу, схватил девчушку за плечи, тряхнул, исступлённо крича:

      - Живи! Да живи же ты!

      Опомнился, оглянулся, ловя осуждающие взгляды. Опустил осторожно, пригладив ладонями выбившуюся прядку волос. И вновь показалось, как на малый миг дрогнула синеватая ниточка-жилка, бегущая к ключице. Внезапно, неожиданно не только для других, для себя самого, по какому-то наитию, Александр опустил ладони на грудь девочки, чувствуя при этом, словно через него пропускаются миллиарды киловатт энергии: с болью, заставившей сжать рот, чтобы не закричать, с перехватом дыхания. Ни говорить, ни кричать он не мог, только повторял про себя: "Боги! Какие ни есть вы тут! Что же вы? Ну! Сволочи! Как вы это допускаете?! Исправьте хотя бы раз несправедливость вами допущенную!"

      Он не видел, как вокруг него вспыхнуло ослепительное белое пламя, укрыв от остальных, застывших оторопело, и его, и девочку. Как сбегаются к поленице люди и замирают. Свечение держалось несколько мгновений. Но это для всех, для Марцинковского же прошла вечность. И услышал он чей-то голос, глубокий, идущий, казалось, отовсюду: "Ты смог!" И погасло всё, оставив на прощанье в глазах Александра мельтешение тёмных пятен, как после электросварки. Зажмурив глаза, уловил единый вздох собравшихся вокруг, почувствовал, как дрогнуло под ладонью тельце, дрогнуло второй раз, и вот уже явственно, быстрее и чаще, застучало сердце. Открыл глаза, поймав в тот же миг пронзительный, удивлённый луч, устремившийся навстречу ему из огромных зелёных глазищ, опушённых густыми, длинными ресницами. Губы зашевелились, зашептали тихонько:

      - Где я? Ты кто?

      - Сейчас-сейчас! - Лях подхватил девочку на руки, спрыгнул.

      Его подхватили, приняли девочку. Молчавшая доселе толпа разразилась радостно-удивлённым гулом. Кто-то, пробившись, хлопал по плечу, кто-то пытался расспрашивать. Яра, бледная, глядя на Марцинковского расширившимися глазами, протянула тряпицу:

      - Утрись, губу вон прикусил.

      Машинально взял тряпку. Утёр кровь, уставился непонимающе, замер. Затем осторожно провёл пальцем по дёснам, ещё раз. Завопил:

      - У меня же зубы выросли!

      В ответ раздался дружный хохот. Клёст, треснув ещё раз по плечу, скалился:

      - Чудак-человек! У него человека к жизни вернуть вышло, а он - о зубах!

      - Я? - Смог?! - до Александра только сейчас дошло случившееся, - Стойте! Я сейчас! Я ещё!

      Оттолкнув кого-то, вновь прыгнул на погребальную поленицу, прижал к груди одного из мальчишек ладони, зажмурил глаза, взмолился: "Ну!" Плечи трясло от напряжения, тело свело приступом уже знакомой боли. На краткий миг сияние озарило его фигуру и погасло. Он всё ещё продолжал стоять на коленях у тела, вдавливая ладони в грудь, пошатываясь от накатившего приступа слабости. Птах, взобравшийся следом, потянул за плечо:

      - Пошли, Ляше! Лях! Очнись! Пойдём же! - силой стянул Марцинковского вниз.

      Тот сел на землю, закрыл лицо руками, зарыдал бессильно:

      - Ну почему? Ведь вышло же! Я сейчас... я ещё!

      Вскочил, шатаясь, рванулся было вновь. Его удержал Тур, обнял:

      - Уймись! Нельзя больше. И им не поможешь, и сам сгинешь.

      Александр поднял голову, спросил с надеждой:

      - А потом? Да-да, я вот передохну, и ещё. Вы только не хороните пока. Я знаю, я смогу. Вы увидите, Вы ж видели, да?

      К ним подошли остальные берегини, отвели Марцинковского в сторону, усадили на траву. Ольха терпеливо, словно малому ребёнку, принялась втолковывать:

      - Ты пойми: мы ранее про такое только слышали, давно уж не было. Дар тебе, конечно, Богами дан такой. Только часто его не применишь. И помочь не сможешь, и сам погибнешь раньше срока.

      - А когда можно будет? - перебил Александр.

      - Сорок дён надо, чтоб силы восстановились. Силу, конечно, Боги дают, человеку такое невмочь. Только, чрез себя её пропуская, сам обессиливаешь. Так что не надо, Ляше, не поможешь уже никому.

      - Не-е-ет! - Марцинковский вскочил, оттолкнув Тура, побежал к поленице, вскарабкался, бросился к мальчонке, прижал к груди ладони, задрал голову к небу, заорал дико, страшно:

      - Бо-о-ги! Мать вашу! Слышите?! Плевать я хотел на вас, коль вы, обнадёжа, тут же и забираете! Слышите меня?! Дали дар свой гадский, так пусть работает! Сейчас! Не через сорок дней, а сейчас надо! Не хотите?! Тогда я сам! Своей силой управлюсь! Срал я на ваши подарки! - Александр всё сильнее вдавливал ладони в тельце.

      Вскочившие следом Тур с Клестом не успели оттащить матерящегося Марцинковского, как были сброшены вниз ударной волной, сопровождавшей резкую световую вспышку. Марцинковский свалился на тело, застыл, продолжая давить на грудь мальчика.

      Опомнившиеся воины, проморгавшись от "зайчиков", мельтешивших в глазах, забрались наверх, потащили вниз Александра. При этом Клёст нечаянно наступил на мальчишечью ногу. Неожиданно тот вскрикнул:

      - Ой! Ногу больно!

      Клёст шарахнулся, оторопело уставившись на мальчонку. Тот сел, согнулся, потирая ушибленное место, непонимающе обвёл глазами поленицу, тела погибших, собравшийся внизу народ:

      - Где я? А ямурлаки ушли? Отбились, да? - уставился себе на живот - А как?... Я помню, меня в живот сулицей...

      Птах стащил пацана за руку с помоста:

      - Всё в порядке, успокойся, ямурлаков побили. Тебя как звать-то?

      - Снежко. А...

      Птах перебил, стараясь не давать мальчишке спрашивать:

      - По которой весне?

      - По десятой, - мальчишка торопливо спросил: А мама где, батя?...- запнулся, наткнувшись на молчание дружинника, - выдохнул, уже всё понимая: Ямурлаки?

      - Да, - прижав к себе Снежка, ответил Птах. Зачастил, пугаясь новых вопросов: Ты, младень, и сам уж... Богов благодари, да вон Ляха, - воин указал на лежащего Марцинковского, над которым склонились берегини - Он из мёртвых тебя вернул. Так-то вот... А сам вот...

      Тур обернулся:

      - Будет жить чудотворец ваш. Как жив остался - ума не приложу! Но жить будет. Упрямый, паразит, на упрямстве своём, небось и выжил.

      - А что с ним, как он? - спросил Птах.

      - В себя придёт и всего дел-то. Ладони только попалил. Ольха вон повозится, пальцы счесть не успеешь, как следа не останется. Мы, конечно, не чудотворцы какие, но кой-что всё же умеем.

      Марцинковский очнулся, сцапал за ворот Ольху:

      - Ну? Вышло?

      - Вышло. Жив парень... Ты чего? Стой!

      - Я щас второго!

      На Александре повисли трое. Какой-то воин вопил благим матом:

      - Да стой ты, конь лыковый! Сказано тебе: нельзя боле! Жить надоело?! Стой, дурень!

      Сзади подошла Ольха, мягко тронула за плечо:

      - Поздно уж, Ляшенько, поздно, золотко моё. Ты садись, водицы испей...

      - Как поздно? - Александр сел, тупо глядя перед собой, встряхивая волосами.

      - Ты пойми, даже б если и смог ты сейчас, то не этих уж. Там остальные так порублены, с кусочков ведь складывали. Такое - не срастить.

      Подошли наконец-то проснувшиеся Дедкин, Рыжак, Каурин, Лютик, ещё бледный от потери крови. Валерий размахивая руками восклицал:

      - Сана! Тут про тебя такое! Ты, говорят, из мёртвых воскрешаешь! Ты скажи... - встретив взгляд Марцинковского, Каурин осёкся, - Ты сам-то как?

      Александр махнул рукой:

      - Потом, Валерка, после поговорим. А я что? Я-то в норме. Зубы, вон, выросли, как водяной и обещал.

      Вяз подскочил к мальчику, обнял:

      - Снежко! Жив! А батю твоего, матушку... не сберёг я, прости уж. Жить теперь, племяш, у меня станешь. Воина из тебя делать буду. Хочешь?

      Снежко кивнул, с трудом сдерживая слёзы. Вяз обернулся к Марцинковскому:

      - Должник теперь я твой, до смертного часу должник. Это ж сестрицы моей младшей сынок, Милицы. Теперь сыном мне будет... А девчонка-то чьих будет? Не знаю её.

      - С нами ехала в город, тётка там у неё, - откликнулся Снежко, - она на Ревуне с бабкой жила. Бабку Соболиху, травницу, помнишь, небось? Родители-то давно погибли. Бабка вот померла недавно, она в город и поехала. Берёзкой зовут.

      - Вон оно что, - протянул Вяз, - ничего, коль тётку не сыщет, у нас жить будет.

      Тем временем над телами устроили из жарких берёзовых ветвей шалаш-домовину, навалили поверх него мелкого сушняка.

      Тур поторопил собравшихся, напомнив, что тризну нужно завершить до заката. Все собрались вокруг поленицы. Тур со словами "Прощайте, други!", эхом повторёнными всеми собравшимися, поднёс факел к тризне. Следом , ещё с трёх концов запалили другие. Смолистые брёвна занялись быстро, языки пламени поднялись, скрыв за

      собой погибших. Воины, прощаясь с товарищами, звенели меж собой мечами, нанося нешуточные удары, но при этом умудряясь избегать пролития братской крови. Пламя погребального костра, словно подчиняясь ритму, складывающемуся из звона мечей, пульсировало, поднимаясь всё выше и выше, вознося очищенные души погибших к горним высотам. И пировать павшим, сидя одесную самих Богов, тех, кто когда-то сами были людьми, доблестью своею, совестливостью и страданиями, доказавших право человечества зваться детьми Божьими, заслуживших звание Младших Богов. Перезвон оружия стихал постепенно, пары выходили из боя в строгой очерёдности - через одну, одновременно снижая темп. Наконец, всё стихло, мечи были возвращены в ножны, люди встали в плотный круг, плечо к плечу, к ним присоединились все, не принимавшие участия в поминальном бою. Пришельцы было замешкались, но Клёст сердито дёрнул Виктора за плечо:

      - В коло все! Что встали? Аль не люди?

      Друзья молча присоединились к остальным, сплелись руками, положив ладони на плечи стоящих рядом. Откуда-то появились гусли и что-то похожее на гитару, только с деками миндалевидной формы, пошли, передаваемые по кругу. И неслись песня за песней над землёй, пропитывая огонь, провожая чистые души.

      Первым пел Птах. Пристроив поудобнее гусли, парень слегка склонил голову вправо, словно различая в вечереющем небе отлетающие славенские души, словно прислушиваясь к их затихающим голосам, медленно перебирая струны, начал:

      Ой, на море да на синему

      Орёл с соколом купались,

      Орёл сокола пытал-вопрошал:

      "Был ты, сокол, по-над речкой,

      Не видал ли грозной сечи?"

      Сокол водит головою:

      "Там обоз орда брала,

      Порубила жён и воев,

      Кровью землю полила...

      А орлы-чернокрыльцы,

      Славенские дозорцы

      Налетают, подлетают,

      Душу слава доглядают.

      Там вой молодой

      Отца с мамой вспоминает,

      "Поможи мне, Мать-Сыра-Земля,

      На колени встати,

      Меч честной достати,

      Орлам-чернокрыльцам,

      Славенским дозорцам

      На память отдать.

      Чтоб летели к дому,

      Родителей встречали,

      Про битву гуркотали,

      Про долю их сына,

      Что лёг на чужбине...

      Сильный, молодой голос сплетался с перебором струн, то затихал, то возвышался, лился плавным легато, срывался в яростное стаккато, вновь лился плавно. Многие подпевали Птаху вполголоса, а кто и - одними губами, беззвучно. Гуслям вторила "гитара" в руках Ольхи, стоящей рядом.

      Песня закончилась. Инструменты пошли по кругу дальше. Песня шла за песней, какие-то из них пелись всеми, какие-то - в одиночку, вдвоём-втроём. Тур, закончив что-то яростное, чуть ли не в духе и стиле "Охоты на волков" Высоцкого, толкнул Дедкина локтем:

      - Петь будешь? Держи ситару.

      Виктор принял инструмент, осмотрел изучающе, провёл пальцами по струнам. Гитара как гитара, даже струн шесть и строй почти такой же, за исключением четвёртой и пятой струн. Подстроил, песня пришла сама собой. Слева, узнавая песню, тоненько подхватил Каурин:

      Над землёй бушуют травы,

      Облака плывут кудрявы,

      А одно, вон то, что справа -

      Это я, это я, это я,

      И мне не надо славы.

      Ничего уже не надо

      Мне и тем, плывущим рядом,

      Нам бы жить - и вся награда,

      Нам бы жить, нам бы жить, нам бы жить...

      Дедкин пел, прикрыв глаза, возникая в памяти, перед ним проносились лица товарищей, летящие МИГи, разрисованные опознавательными знаками чужих государств, кувыркающиеся, падающие на чужую землю... Зачем? Чей жирный зад прикрывали тогда? Правители и страны в памяти почти что перемешались. Слава богу, здесь он нашёл КОГО прикрывать, вступая в бой. И не под чужими знамёнами и значками, а за свою землю, за свой народ. Какой к чертям собачьим - параллельный мир! И пусть выглядело всё в этом мире совсем не так, как привык с детства, пускай бой, происходящий на земле, выглядел более страшным, чем тот, что приходилось наблюдать сверху, чем просто воздушная схватка, когда не видишь лица, и, тем паче глаз противника, а только бездушную машину, в которую стреляешь без колебаний, не думая, не вспоминая даже, что за железкой сидит такой же человек. Струны взорвались болью:

      ...Ах, зачем война бывает,

      Ах, зачем. Ах, зачем, ах, зачем,

      Зачем нас убивают?...

      "Валерке, небось, полегче, - вдруг подумал Дедкин, - Он такого в жизни уже насмотрелся. А с автоматом ли, с мечом, велика ли разница!". Оглянулся на Каурина, судя по лицу, Валерия обуревали похожие мысли. Обвёл взглядом вокруг, люди стояли молча, вспоминая, как видно, каждый о своём. Птах, подняв голову, шевелил губами, вероятно, пытаясь запомнить песню. Дедкин мотнул головой, стряхивая груз воспоминаний, закончил песню:

      Над землёй бушуют травы,

      Облака плывут, кудрявы,

      И одно, вон то, что справа -

      Это я, это я, это я,

      И мне не надо славы.

      Отзвучал последний аккорд, Виктор молча ткнул ситару Каурину, тот, мотнув головой, передал дальше, Марцинковскому. Тот взял, неуверенно тронул струны, вспоминая, тихонько начал:

      Чёрный ворон, чёрный во-о-рон,

      Что ты вьёшься над моею головой?

      Ты добычи не добьёшься,

      Чёрный во-о-о-рон, я не твой...

      Неожиданно для себя Александр услышал, как ему подпевает множество голосов, удивлённо огляделся: пели почти все. Тур аккомпанировал на гуслях, его хрипловатый бас, казалось, поддерживает более высокие голоса, не давая упасть. Марцинковский, опешив, чуть не сбился, но остальные, подхватив, понесли песню дальше, предоставив спасительную паузу. Александр закончил, отдал ситару Птаху, замкнув круг, спросил шёпотом:

      - А вы-то откуда её знаете?

      - Я б тебя то же самое спросил, - прошептал парень, - Видать, песня, ещё до раскола родилась, да сохраниться смогла. Чуточку только слова разнятся.

      Костёр догорел, люди, двигаясь по кругу, бросали на угли землю, кто - из шлемов и шапок, кто - горстями. К утру курган был насыпан в полтора человеческих роста. Ольха с Ярой, шепча наговоры, разбросали по рыхлой земле семена полевых трав. Всходы поднялись на глазах, зазеленели, распустили листики, выгнали вверх бутоны, вытянулись по пояс человеку, расцвели многоцветно, укрыв прах ласковым, баюкающе шелестящим под ветерком, разнотравным ковром.

      В лучах восходящего солнца справили страву. Благо, в разорённом ямурлаками обозе, снеди и напитков было вдосталь. Щедро окропили курган мёдом, пивом, разложили птицам снедь.

      Починили покорёженные телеги, погрузили, увязав, разбросанные узлы с мехами, запрягли. Возы вытянулись в нитку, окружённую воинами. Берегини, попрощавшись, ушли.

      Обоз тронулся. Дедкин, Каурин, Марцинковский, Птах, Вяз и Лютик ехали в арьергарде, прикрывая последний воз, которым уверенно правила чудом спасённая Берёзка. В седле у Вяза спереди пристроился Снежко. Парень вертелся, восторженно пожирая глазами Александра, дружинников, доспехи, оружие. Каурин отыскал свой двуручник, о котором в запале драки с ямурлаками, так и не вспомнил. Меч так и провисел за спиной, пока Валерия не сшибли и не обезоружили. Расставаться с произведением рук своих Валерий не пожелал, хотя Вяз предлагал подобрать получше. Дедкин и Марцинковский, впрочем, к обиде Каурина, от предложенного Вязом не отказались. Правда, старое своё оружие отыскали, сложили на телегу. Ехали не спеша, переговаривались.


Глава 16

      Солнце стояло высоко над головой. Псы старательно, в два языка, вылизывали двинцовскую физиономию. Вадим проснулся, ошалело повёл вокруг мутными спросонья глазами, абсолютно не соображая, где он находится. Тем паче, что снилась Двинцову прежняя его жизнь: он снова участвовал в каком-то идиотском судебном процессе, причём проигрывал, а судья злорадно заявлял, что, согласно последнему Указу Президента, взыскание, наложенное на ответчика, разделяет с последним его адвокат, причём солидарно и в равных долях. Постные рожи престарелых "народных" заседателей и секретаря постепенно зеленели и вытягивались в упыриные хари.


      Собачье терпение к тому времени окончательно иссякло, оба пса приступили к методам гораздо более жестким. Пух, с ворчанием, звучавшим в переводе на русский язык, как "Вставай, зараза, жрать охота!", заскрёб когтями плечо и грудь Вадима. Фома же просто ухватился зубами покрепче за лодыжку и потянул Двинцова к воде - освежиться. Пришлось встать, залезть в припасы, выделить хлопцам по сухарю и шматку сала, Пуху, кроме того, как любителю острого, вручил небольшую редьку. Сам, умывшись, развёл костёр, набрал в котелок воды, бросил туда лапши, настрогал морковки и копчёного мяса с салом. Когда сварилось, накрошил поверх лука. Похлебал горячего варева, задумался. Рука рефлексивно потянулась к карману, нащупала мятую пачку "Петра I" с единственной сигаретой внутри. Вытянул наружу, тупо уставился на содержимое своей ладони. По всей видимости, сигареты перекочевали в новые штаны, будучи заботливо переложенными Малушей. Собственно, происхождение сигарет было не важно. Но Вадим никак не мог сообразить, как это он, который получаса без курева выдержать не мог, прожил без этого "добра" несколько дней, даже не вспоминая о такой потребности. И при этом без всяких там абстиненций и прочих неприятностей.

      - Да-а-а... - протянул Двнцов, - здесь вам не тут, здесь вам - там. А там у нас что? Там у нас чудеса для некурящих, а на неведомых дорожках упырь гуляет в босоножках.

      Вытянул сигарету, бросив пачку в костёр, вертел в руках, вслух рассуждал:

      - Курить иль не курить? - вот в чём вопрос! С одной стороны - а почему бы и нет? Так сказать, символически, последний раз в жизни, тем более больше всё равно никто не даст. А последнюю сигарету даже перед казнью разрешали. К тому ж - чего добру зря пропадать?. . А с другой стороны - где гарантия, что я после ещё не захочу? Нет гарантии. И буду в результате, как самый распоследний идиотище, психовать, или, того хуже, возьмусь вертеть всякую гадость из окружающей растительности.

      Наконец - решился. Подпалил, затянулся глубоко, задымил, выдыхая. Особого кайфа не почувствовал, впрочем, как не чувствовал уже давно. Голова, как обычно после долгого перерыва в курении, слегка закружилась. Вадим немного посидел, пережёвывая почти забытые ощущения, пока не заметил, что больше половины сигареты уже истлело. Решил было "забычковать" про запас, да махнул в конце концов рукой - чего еще тянуть! В пару глубоких затяжек покончил с табачными запасами, фильтр бросил в костёр.

      Залез в лодку, добрался до пива, выдернул втулку, нацедил кружку, выпил залпом, как водку. Налил вторую, сел, взял сухарь, жевал не спеша. Вспомнил предостережение берегинь насчёт водяных, но не смог вспомнить, бросал ли угощение вечером. Отломил кусок, бросил в воду. Раздражение запоздало прорвалось, крикнул вслед упавшему в воду сухарю:

      - Жрите, паразиты хреновы! Как упыри лезут, так вас нет! Могли хотя бы предупредить!

      Не ожидая никакого ответа, Двинцов вернулся к костру, налил ежё пива. Разогнулся и... замер: в затылок треснуло чем-то мокрым, сочно чмякнув. Не оборачиваясь, хватил по волосам. К ладони пристал раскисший мякиш его же сухаря. Медленно обернулся и замер. По пояс в воде, почему-то в совершенно сухой одежде, стояла массивная бабища лет эдак пятидесяти в рогатой кике на голове. Собаки на неё почему-то никак не реагировали. Заметив, что жертва прямого попадания сухарём уставилась на неё, тётка сочным басом заорала:

      - Подавись ты своим сухарём, чудь бородатая! Глядите на него, басурмана! Он тут думает, что мы без его сухарей с голодухи сгинем! Ага! Как же! Прямо вся река кверху брюхами повсплывала! Вот, народец пошёл! Ни тебе ума-разума, ни вежества! Я вот тебя, паршивца, метлой под зад привечу! Хорош гусь! Родила такого маманя - не нарадовалась, семь вёрст бежала - не оглядывалась! Радуйся ещё, что можа мово рядом нету, он в верховьях родники чистит! Вот он бы тебе задал, он бы показал - где раки зимуют! Ишо упырями попрекает - морда твоя бесстыжая!... - тётка осеклась, резко переменилась в лице и продолжала уже тише, - Какие такие упыри? Ты чего городишь? Где на Днери пакость эту зрел? Давно ль? Чего брехать-то?

      Двинцов сбивчиво, путаясь под пристальным взглядом тётки, рассказал о случившемся. Та, выслушав, облегчённо вздохнула:

      - Тьфу ты! Чуть всю округу не взбулгачил. Ты, голова еловая, сам виноват. Коли у реки берег заболоченный, да дно там вязкое, так уж почти и не наши владения. Ты б, чудак-человек, ещё в самое едмище ночевать сунулся! В таком месте и кикиморы жить могут, да и, вроде как ты давеча, упыря повстречать можно запросто. Правда... только что-то много ты их встренул, коли не врёшь. Они постольку и не уживаются вместе. И ещё: ты точно вспомяни - заходили они за тобой в реку иль нет? А то, может, показалось с переляку?

      - Да ничего я не путал! Так всё было. За лодкой ещё гнались, выли чего-то по-своему, слышал, как вода плескала.

      Баба помрачнела, бормотала себе под нос:

      - Худо... Не было такого раньше, чтоб нечисть в проточную воду лезла и притом жива оставалась... не было... Да и много что-то их... Надоть вести слать... Тут ещё ямурлаков видели... Навья только не хватало... Ох, ты мне!...

      Замолчала, покосилась на Двинцова, осматривая с ног до головы, словно пронизывая насквозь рентгеновскими лучами из своих огромных, зелёно-голубых глаз. Поймала встречный взгляд Вадима, поморщилась:

      - Ну, чего вытаращился? Или русалок никогда не видывал?

      - Ру.. русалок? - Вадим оторопел.

      - Люди ещё албастами кличут! Ты рот-то прикрой, утица влетит!

      - Так если не видел никогда! А вы... А ты точно русалка?

      - Тебе что, хвост показать? - Тётка, скривившись сердито, дёрнулась в воде, из глубины выскочил массивный рыбий хвост, плюхнул по воде, обдав Двинцова целым ворохом брызг, - Была б помоложе, защекотала бы! Думаешь, убёг бы? Как же! Когда надо, так у нас заместо хвоста ноги вмиг получаются! - русалка на миг мечтательно зажмурилась, - Эх, видел бы ты меня молоденькой! Сам бы никуда не ушёл. Сидел бы век на бережку, да о любви своей страстной канючил! А теперь что!...- она вздохнула, - как-никак осьмерых родила да вырастила. Младшенький сын, правда, балбесом вышел: к людям ушёл. Славы воинской ему, недоделку возжелалось! Книжек ваших начитался, песен наслушался, вот головушка и помутилась! А кака там слава? Смертоубийство одно, кровь, грязь, голод да калеки несчастные. У князя Лебедия в Камь-городе сотником старшей дружины служит. Небось, никто из ваших и не ведает, что водяного он роду-племени. Хоть бы совесть поимел, к кому поближе подался, так нет. А я и сама сказала: коли уходишь от дел прадедовских, так ноги чтоб твоей на Днери не было! Коли встренешь где, его Буривоем кличут, так обскажи: мать, мол, твою видел, так передала она, чтоб носа к Днери не казал, чтоб позабыл навек, что Днерь наша в Камь-реку впадает, чтоб проведаться и не думал, что чужак он отныне безродный и ... и... Сам дальше поймёт, - сердито закончила русалка.

      Она ещё раз окинула взглядом Двинцова, повела носом:

      - Чудное что-то в тебе, чужое. От тебя вроде нечистью не пахнет. И псы с тобой, и оберег светлый на шее и вроде... у берегинь в гостях намедни побывал. Так что ль?

      - Угу.

      - Вроде ясно всё. А всё ж что-то не так в тебе. Слышь, молодец, тебя, часом в младенстве мамка головой об пол не роняла?

      - Да пошла ты! - обиделся Двинцов.

      - Ты полегче, я ж тебе в прапрабабки гожусь! Распосылался... Ладно, слушай сюда. Ты далече плыл-направлялся?

      - До города, что есть, до этого, как его, до Ростиславля.

      - Ага! Вот и дуй тудыть скорейше, да умным людям там и расскажи, что, мол, на Днери упыри болтаются, да текучей воды не боятся. Кому надо, я свистну, лодку твою подгонят. К берегу боле не приставай, чтоб плыл мне и день, и ночь. Пожрать - и всухомятку, без горячего перебьёшься, да водицей запьёшь, - тётка ехидно ухмыльнулась, - а прочую нужду с лодки справишь, ничего, трава на дне гуще вырастет! Не боярин покуда, чать - приспособишься!... Ну, чего замер, замёрз что ли? Спихивай свою душегубку на воду, да катись отсель! Недосуг мне тут с тобой, прощевай.

      Она с плеском ушла под воду. Двинцов уложил пожитки, усадил собак в носу лодки, спихнул судёнышко в воду, взялся было за вёсла. Неожиданно за кормой вынырнула всё та же тётка (Ну никак Двинцов не мог её даже мысленно назвать русалкой, будучи воспитанным на литературном образе стройной тургеневской девушки с рыбьим хвостом, или, на крайний случай, не менее стройной датской Русалочки). Отдуваясь, она (уже с ногами и в длинном сарафане) перевалила через борт. Тут же повернулась спиной, за веревку втащила из воды большую корзину, плетёную из камыша. Как и тёткина одежда, корзина чудесным образом, оказалась совершенно сухой, вплоть до чистого вышитого рушника, которым заботливо было прикрыто содержимое. Русалка повернулась к Двинцову:

      - Это подорожники вам: Там две щучки копчёные тебе, да псам твоим мелочь сырая. Я её крапивой переложила - не спортится. Ты б псов своих почаще слушал, целей бы был, поумней тебя-то будут! С голоду не помрёте. В баньку бы тебя сводить, да некогда. Поспешай только. Я-то и сама, кому надоть, весточку подам. А в городе будешь, про нашу встречу многого-то не болтай, не надо. Время нынче смутное, мутит кто-то воду средь людей,. Дурное на нас наговаривает. Поглядывать косо стали, уж и на ярмарку иной раз соберёшься было, да сто раз подумаешь, да так и передумаешь. Так-то вот... Ну, давай, человек, а то что-то долго мы прощаемся. Как кличут-то тебя, чудушко?

      - Вадим. Вы уж извините меня, что я обидел вначале.

      - Да что там! Я уж и забыла. Сама в запале ещё и не то сказать могу. Давай хоть познакомимся напоследки. Меня Купавой зовут. Русалка ловко соскользнула с кормы в воду, сильно толкнула лодку вперёд. Двинцов сделал уже пару гребков, как Купава вновь вынырнула у правого борта и, придерживаясь руками, неожиданно мягко, умоляюще, заговорила:

      - Слышь, Вадимушко, ты, может, случаем в Камь-городе будешь... или ещё где сынка моего встренешь... Буривоем кличут, сотник он... Так ты скажи ему: пусть, мол, на нас обиды не держит,... мол, благословляем мы с отцом его... Может, хоть выберет когда денёк, да нас попроведает. Скажи, скучают братья по нему, а особливо - сестрицы. Нянчил ведь он обоих... Пусть заглянет... И ещё передай, бережёт пусть себя... А коли жену из людей брать надумает, так в том тож передай ему моё с отцом родительское благословение, только чтоб внучат погостевать привозил, или пусть весточку даст, я сама нянькаться приеду... - Купава часто заморгала глазами, отвернувшись на миг, быстро, украдкой провела рукой под глазами, вновь оттолкнула от себя лодку, - Плыви, чего встал!

      Немного погодя она вновь вынырнула на том же месте, махнула рукой вслед удалявшейся лодке, закричала:

      - Про сына не забудь!... Буривоем звать!... Сотник он!...

      Вадим грёб старательно, лодка шла хорошо, благо, что плыть приходилось по течению. В какой-то момент он почувствовал, что днище словно бы приподнялось слегка над водой, скорость после того заметно увеличилась, да так, что вёсла пришлось вытащить - они только тормозили движение. Вадим сидел, стараясь не думать о том, КТО это там под водой тащит на себе лодку. Однодеревка неслась не хуже глиссера. Как-то еле-еле успел заметить промелькнувшую отмель со стоящим на четвереньках медведе. Тот как раз, с ловкостью гимнаста опираясь на передние лапы, выбросил из воды вверх задние с попавшейся рыбиной. Катапультированная добыча, сверкая, полетела на берег. Косолапый, завидев лодку, прервал свою рыбалку, обалдело смотрел вслед судёнышку, двигавшемуся с непостижимой для медвежьего ума скоростью. Затем (а ну его!) махнул лапой, бросился к добыче, уже почти скатившейся в воду и со смаком принялся за еду, начав, естественно, с самого вкусного - с головы.

      Наверное, можно было бы и завалиться на боковую. Но в сон что-то совершенно не тянуло. В отличие от Двинцова, псам было глубочайше наплевать на подобные переживательные сложности, и большую часть пути они продрыхли, компенсируя долгое бодрствование.

      На вторые сутки, ближе к полудню, скорость лодки резко упала, днище, освобождённое от неведомого "буксировщика", гулко плюхнуло о воду. Двинцов снова взялся за вёсла. В этом месте Днерь как раз делала крутой поворот влево, одновременно справа принимая в себя какую-то хиленькую речушку.

      За поворотом открывался живописнейший вид: на правом, крутом, как у всех российских рек, берегу, на холме высились клети градских стен, рубленные из толстенных брёвен, поднимались башни, крытые шатрами. Ниже, под стенами, вольготно раскинулись строения посада. Уже был слышен шум, разносящийся над водой из приближающегося города.

     * * *

      Двинцов потихоньку выгребал к пристани, выискивая глазами свободное место среди множества суденышек, пришвартованных к кольям причала. В одном ряду стояли и большие, двухмачтовые, двухпалубные лодьи да кочи, и сравнительно небольшие шитики, чайки, струги, и мелкие лодчонки: дощаники, однодеревки, вроде двинцовской. На воде покачивались стружки, мелкие щепки, являясь здесь, по всей видимости, единственными признаками цивилизации, точнее сказать, её отходов. Воздух пах рыбой, смолой, дёгтем. Выбрав место, причалил, привязал покрепче лодку, уложил вёсла. Собаки уже выскочили на плахи пристани, ждали Вадима, нетерпеливо помахивая хвостами. Двинцов увязал торбу потуже, нахлобучил шлем, обвешался, словно новогодняя ёлка, оружием (не в руках же всё это тащить). Затем передумал, спустился в лодку, позвал псов, и, облегчая себе ношу, скормил собакам остатки рыбьей мелочи, сам поел немного щуки. Попробовал снова: груз особо не убавился. Хотел было выбросить или оставить в лодке все свои съестные припасы, но побоялся, так как вовремя вспомнил, что попал в город, а это, как ни крути - культура и цивилизация, и, стало быть, бесплатно здесь кормить никого не станут, а возможность заработка в ближайшем обозримом будущем оставалась весьма и весьма проблематичной. Так что, глубоко вздохнув, пришлось вновь принять "позу верблюда." Рогатину пришлось нести в руке, меч непривычно путался в ногах, хлопал по бедру, колотился концом ножен по голенищу. С соседней лодки Вадима окликнул какой-то мужик:

      - Меч перевесь, чудило! Ноги все обобьёшь!

      - Чего? Куда перевесить?

      - Закудахтал! Куда положено - через плечо да за спину, не конный же - на поясе таскать, да и перевязь для пешего делана, да и длинноват меч-то, чтоб его так таскать. Мешается ведь, иль не чуешь?

      Двинцов смущённо поблагодарил, кое-как пристроил меч за спину, перевесил поудобнее чехол с самострелом и тул с болтами. Оглянувшись, решил спросить:

      - Не подскажешь, как к волхвам пройти?

      - Это к каким? Тут их в достатке.

      - Ну, к тем, кто помудрее будет.

      - А-а-а... Шагай прямо через посад, дорога одна. До Кромника дойдёшь, через ворота двигай к Детинцу, а там любого спрошай, укажут. Дело-то важное?

      - Важнее некуда.

      - Тогда сразу говори, что верховного волхва ищешь.

      - Понял, - Вадим потащился в указанном направлении, но мужик опять окликнул:

      - Гей, ты никак учиться пришёл?

      - Угу (В подробности перед мужиком вдаваться не хотелось).

      - А я сразу приметил! Ты не обижайся, уж больно у тебя для воина вид растяпистый! Хотя, по мне если, так в наше время кмети куда нужнее будут. Ну, да дело твоё. Бывай, может и свидимся. Меня Курбатом зовут, Курбат-кожемяка. Может, слыхал?

      - Да нет, не слышал. Издалека я. А меня Вадимом звать.

      - Вадим? Добро, как в слободе будешь, заходи в Камский конец, Усменная улица, особенно коли кожаной справы искать станешь.

      - Зайду! - пообещал Двинцов.

      - Да! У меня сын в дружине, Юрком звать. Ты, как встретишь, скажи ему, что батька, мол, вместе с ним в гости звал! - крикнул вслед Двинцову Курбат.

      Сопровождаемый собаками, настороженно жавшимися поближе, Вадим направился по дороге, ведущей к кремлю, или, как его назвал Курбат, Кромнику. Деревянная мостовая приятно пружинила под ногами. Впрочем, скорее всего, это только казалось Двинцову, ибо плахи поверх вкопанных свай были положены мостниками толстенные, способные многие годы выдерживать не только пешего, но и тяжело гружёные возы.

      Шагая, Вадим крутил головой по сторонам. По обе стороны дороги тянулись бревенчатые добротные, в два, а то и три-четыре этажа дома, перемежаемые частоколами оград с крепкими широкими воротами. Нижние этажи выходили на улицу глухими, без окон, зато выше виднелись окна, балкончики, щедро украшенные затейливой резьбой наличников. Деревянными кружевами спускались скаты крыш. Взлетали в небеса с коньков, оправдывая их название, резные чудо-кони.

      На площади у подножья градских стен шумел торг. По обе стороны дороги нескончаемыми рядами раскинулись возы, палатки, столы с разложенным, развешанным, расставленным товаром всех цветов, вкусов и запахов. Меж рядов ходили лоточники с пирогами, бочонками кваса, прочими закусками и напитками, утоляя жажду и голод, как торговцев, так и покупателей. Каждый почти старался расхвалить достоинства своего товар вслух, кто - просто выкрикивая название, кто - щедро украшая свои рекламные опусы шутками-прибаутками.Голоса сливались в невообразимый концерт:

      - А ну, налетай, пироги покупай: с салом, с маком, а даром - с таком!

      - Голодное брюхо ко всему глухо! Подходи, Стрибожьи внуки! Пряник съел - и нету скуки!

      - Рогатины амазульские, топоры сульские, брони ладожские, ножи сакские!

      - Травы целебные, овощи заморские!

      - Кому ёлку моху, чтоб жить в тепле неплохо!

      - Вот дёготь берёзовый! Хоть колёса мажь, хоть в кашу положь - до того жирный!

      - Для красавиц мониста самоцветные, кольца затейные!

      - Бери-набирай горшки-плошки, бабы-молодушки! Дёшево отдаю, об мужни головы бить не жалко...

      В крики торговцев вплетались песенки ярко разряженных скоморохов, сопровождаемые гудением рожков и сопелей, перебором гусель. Небольшая толпа, притихнув, окружила седовласого слепого кобзаря, исполнявшего думу о какой-то "Гомоловой рати".

      Впереди Двинцова двигалась группа всадников человек из семи-восьми в воронёных кольчугах. Хвосты их лошадей, независимо от масти, непонятно почему были сплошь ярко-рыжего, с красным отливом, цвета. Явно крашеные. Вадим, догнав их у ворот Кромника, успел рассмотреть, что все они были какого-то "арабского" типа: с резкими чертами лица, тонкими, крючковатыми носами, в большинстве своём - темноволосые. На поясах, помимо мечей, Двинцов приметил длинные кинжалы. Вадим почему-то мысленно обозвал всадников "персидским посольством". Стражи у градских ворот явно были в курсе дел, так как никаких вопросов делегации не задавалось. При виде бредущего в сопровождении собак Двинцова, один из стражников лениво буркнул:

      - Постоялый двор - в слободе, коли его ищешь, так назад и налево.

      Ответа он явно не ждал, поэтому Вадим молча прошёл в ворота. Без приключений добрался до Детинца - небольшой деревянной крепости с единственной надвратной башней, расположенного на вершине холма в центре города. Детинец от Кромника отличался также отсутствием рва, чуть большей высотой стен и более причудливой резьбой, украшавшей ворота. Впрочем, на этот раз стража Двинцова остановила, потребовав назвать себя, а также причины и цель визита. Вадим, не вдаваясь в подробности, назвался, пояснил, чуть покривив душой, что пришёл из дальней веси к верховному волхву, взыскуя истины и знаний. Стражник постарше посмотрел недоверчиво, однако терпеливо и, пожалуй даже, излишне подробно объяснил, как пройти к святилищу. Второй, лет двадцати, фыркнул:

      - Уразумел? Тогда шагай, "волхв"! - но тут же осёкся под строгим взглядом старшего.

      Верховного волхва в святилище не оказалось, один из жрецов пояснил, что тот только что ушёл в княжий терем по спешному делу.

      Двинцов подумал: "К князю, так к князю. Мне же лучше. Сразу всему здешнему начальству доложусь".

      У святилища Вадим задержался. До того в его представлениях капища славянских богов находились под открытым небом и представляли собою группу грубо вытесанных деревянных (в лучшем случае - каменных) статуй, огороженных частоколом. Ну, может быть ещё предполагал наличие плит-жертвенников и места для разведения огня. Здесь же глазам Вадима предстало совершенно иное.

      Это был ХРАМ! Настоящий, величественный храм! Ограды не было никакой и в помине. В сечении он, на первый взгляд, имел форму круга, метров шестидесяти в поперечнике. Вверх, на высоту около двух метров, поднимались стены, сложенные из массивных тёсаных блоков белого камня. Выше, немного меньше по диаметру, зато приблизительно на десятиметровую высоту, шли, чуть сужаясь примерно на половине высоты, бревенчатые венцы, сплетённые в сложный узор. На самом верху виднелось что-то вроде полусферического голубого купола. Входов было несколько. Приказав псам сидеть и ждать, Вадим из любопытства прошёл в ближайшие ворота. Выложенная отполированными белыми плитами дорожка поднималась от самого входа неспешной плавной дугой, не выводя на кольцевую площадку, опоясывающую стены собственно храма. С внешней стороны площадка была огорожена метровым каменным парапетом. Сам храм представлял их себя многогранную призму, на которую была поставлена вторая - чуть поменьше, на которой, вероятно и покоился купол, с площадки уже невидимый. Двери выходили из каждой грани-стены. Украшений никаких ни стены, ни дверные проёмы не имели. Не было даже дверных створок. Окон в стенах тоже не было. Двинцов с досадой подумал, что местные волхвы, вероятно, предпочитали совершать свои обряды в полумраке, при свете факелов или жертвенных костров. О том, кого там могли приносить в жертву, Вадим постарался не думать. Внутренне подготовившись к полумраку, Двинцов зашел внутрь и... невольно зажмурил глаза. Внутреннее пространство храма было буквально затоплено ярким светом. Он огляделся. В центре, двумя ровными, как в солдатском строю, шеренгами стояли лицом друг к другу статуи богов. Края шеренг смыкали трёхметровые дугообразные арки, украшенные резьбой. По углам, на вершинах арочных опор, ровно горели четыре факела. В центре прямоугольника, образованного рядами статуй и перекрытиями арок, находилось каменное, по колено, возвышение, из отверстия в середине которого вырывалось пламя. Пол везде был выстлан циклопическими плитами красного гранита, плотно подогнанными друг к другу. Имеющиеся факелы, однако, явно не были в состоянии обеспечить столь яркого освещения огромного пространства святилища. В поисках дополнительных источников света Двинцов задрал голову. Крыши, как таковой, не оказалось. Сквозь тоненькие ажурные фрагменты купола (столь тонкие, что они даже практически не давали теней) ярко синело небо, проплывали белесые пушинки облаков. На самом верху, в центре купола, было прикреплено рельефное сверкающее изображение сокола, изготовленное из чего-то вроде горного хрусталя. Поражённый, Вадим огляделся по сторонам. Закрывая стены на всю высоту, свисали белоснежные полотна, лишь по нижнему краю украшенные скромной вышивкой красного цвета. Больше в святилище ничего не было. Простота убранства сочеталась с невообразимым величием, величием, которое не подавляло, а напротив, поднимало дух человека, вошедшего в храм, к немыслимым высотам, делая чище и проще, смывая напрочь житейскую накипь. И чувствовалось: лишними и нелепыми были бы здесь и тусклое золото окладов и риз, и мельтешение свечей, и заученные раз и навсегда тексты молитв, тексты книг, при этом безразлично - звучи они на церковнославянском или на латыни, на санскрите или по-арабски. Здесь понимали без слов, не требуя даров и благовоний. Здесь Постигали ИСТИНУ. И не как посредники перед Богом-творцом, которым необходимо возносить молитвы, тем более не как пустые идолы-кумиры стояли здесь статуи младших богов - простые и строгие, а как напоминание людям, до каких высот они могут смогут они, люди, подняться, став воистину Детьми Божьими, вырастая из Божьих внуков и правнуков.

      Размышления пораженного Двинцова прервали чьи-то тихие шаги. Вадим резко обернулся. Сзади подходил улыбающийся волхв лет тридцати, одетый в длинную, до колен, белую рубаху с вышивкой по вороту, обшлагам рукавов и подолу, такие же белые порты, заправленные в алые сапоги. От простого горожанина, каких немало встретилось Двинцову по пути, волхв отличался лишь тем, что на его груди, держась на тонкой стальной цепи, висел плоский серебряный диск размером с чайное блюдце с выбитым изображением летящего сокола поверх свастики с лучами, загнутыми посолонь. К удивлению Двинцова, рядом с волхвом чинно, с наисерьёзнейшими торжественными мордами вышагивали Фома и Пух. Жрец остановился возле Вадима, а собаки проследовали к центральному жертвеннику, положили на него свои морды и задумчиво замерли на несколько мгновений. Затем псы поднялись и вернулись, сев у Вадимовых ног. Волхв обратился к Двинцову:

      - Ты почто же так? Сам - в храм, а братьев своих у врат покинул. Лепо ли то?

      - Так я не знал, что им сюда можно, - смутился Двинцов.

      - Можно? Нужно! Иначе нельзя. Каждое творение Божье Творца своего постичь должно, помыслы свои и чаянья в порядок привесть. Оно конечно, не всякий зверь к храму прийти сможет, но на то и поставлены по лесам малые святилища. От века так заповедано.

      Двинцов окончательно почувствовал себя недоумком, дикарём-папуасом. Наскоро поблагодарив за науку жреца, он покинул храм. Уходил Вадим с ощущением, что наконец-то, впервые за всю свою жизнь, ПО-НАСТОЯЩЕМУ ПОБЫВАЛ ДОМА.

     * * *

      Дружинникам у входа в княжий терем пришлось минут пять втолковывать, зачем и к кому пришёл, вынужден был коротко рассказать. Те, уразумев, построжели, в покои пропустили, настояв, однако на сдаче им оружия, торбы и оставлении псов в сторонке у крыльца. Впрочем, предупредили, что князь с верховным волхвом заняты приёмом чужеземцев, посему попросили подождать окончания приёма сидя на лавке в палате. По внутренней лестнице (или - всходу, как выразился стражник) Двинцов поднялся на второй поверх (или третий этаж - как перевёл он сам себе). Секретарей и приёмных в этом мире пока что, слава Богам, не изобрели (Или - съехидствовал Вадим про себя, - нечисть здесь не в той силе, чтобы моглаподдодонить подобное новшество себе на вящую радость, а людям - на муки).

      В приёмной палате князя лавок вдоль стен оказалось предостаточно. Двинцов устроился поближе к выходу, осмотрелся, прислушался.

      Князь сидел у дальней стены палаты на невысоком резном стольце, склонив набок голову, внимательно слушал высокого худого иностранца с ястребиным носом, подпёртым короткими жёсткими тёмными усами. Остальные шестеро стояли рядом, время от времени кивая головами. Двинцов узнал "Персидское посольство", въехавшее в Детинец одновременно с ним. Высокий, резко жестикулируя, продолжал свой рассказ:

      - ... И тогда, узнав, что Чёрное войско пришло на наши земли, мы препоясались оружием, мы выкрасили хенной хвосты своих коней, и мы не стали ожидать врага за стенами своих крепостей. Нет, мы все, кто мог держать оружие, вышли навстречу Чёрному войску, так, как учат Светлые боги и наши пращуры. На клич Светлого князя племён картвели - Вахтанга собрались под его стяги многие народы и племена: привёл своих хайев старый князь Васпур, пришли адыги и шапсуги, пришли парсы и согдийцы, прискакали на битвы далёкие массагеты, пришли с князем Лечи его начхо и вайнеху, андийцы и лакцы, авары и цахуры, встали рядом с нами аланы и многие другие пришли. И сошли с небес младшие боги наши - тарамы и дзуары, людского прошлого не забывшие, и вновь облеклись плотью и препоясались мечами. Мы встали на перевале, собой преградили путь к нашим старикам, к нашим женщинам и детям. И бились мы в долине меж гор три дня и три ночи, и никто не мог одолеть. Но ударили в спину нам те, кто вчера звался друзьями и братьями нашими, кто, улыбаясь нам, уже готовил страшное предательство, продав свои души Чёрному богу, тайными ямурлаками оказавшись. И отошли мы, и не успели подобрать павших своих и дать им достойное мужей и воинов погребение в очищающем огне и не успели наши братья-волки исполнить волю всякого павшего на поле битвы воина - съесть своих павших братьев-людей. И горе великое было нам наутро, когда в первых рядах вражьих увидели мы павших недавно братьев и соратников своих. Злою силою оживлены их тела были. Ни чести, ни родства более не ведая, стали они навью бездушной. И вели их в бой демоны наших гор, подобные вашим упырям - уаиги и убуры, те, которые недавно ещё прятались в самые глубокие ущелья при одном звуке имён героев наших, наших нартов. Шли против нас лица знакомые, но только тела это были. Ибо души их отлетели уж к Богам на небеса, а тела, словно сосуды пустые, тьмою налились. Но горько было нам, даже зная это, оружие своё направлять на лица знакомые. И трудно, князь, убить такого навья, лишь голову ему срубить надо, да и то он, безглавый недолго идёт ещё и оружием своим вслепую машет. И больше их бы было, но, на счастье наше, не зарывали наши народы своих мёртвых в землю, не оставляли на вершинах деревьев, как народы иные. Только первой волной навьи шли. Следом накатились оборотни-волколаки - ямурлаки-отступники братьев наших волков. И волки им навстречу вышли, пастырем своим ведомые, светлым богом Тутыром и волком-прародителем - Уархатом. Последней стала для них эта охота, ибо лишь серебро на стрелы насадив, смогли мы с волколаками управиться. А Тутыр с Уархатом пали замертво, бессмертие своё утратив при виде гибели племени своего.

      Пока ещё спокойны мы были за семьи свои. Ибо верили: покуда живы мы - не пройдёт враг к тайным ущельям, где в крепостях и горных аулах спрятали мы своих жён и стариков, своих детей. Но не ведали мы того, что гниль чёрная и там затаилась, что ночами слуги Шайтановы будут семьи наши изводить. Так не стало почти на земле больше корня нашего. Пошли бродить по землям нашим чудища злые: Залзанагай - болезни и голод несла, Ал паб - людей с ума сводила, Кушкафтар - детей малых хитила да сжирала. И тем, что сгорали очаги и кровли наши, убиты были наши духи-дзуары, ибо жить они могли, покуда целы дома наши и селения, пока стояли стены крепостей наших. И когда увидели мы, как в муках великих тают, исчезая дзуары, поняли мы, что нет у нас больше семей и домов. И сами в бой пошли, и ещё один день бились, себя не щадя. И пали в тот день князья Лечи и Васпур, надвое был разорван уаигом старый Вахтанг. А многие из старших дружин их сами на мечи бросились, не вынесли того, что не смоги князей своих от гибели сохранить.

      Последней ночью в стан наш Кехай прокралась незримо. И не было уж с нами волков и псов, чтоб учуять её. Многим она шеи искривила, у многих память отняла, так что, проснувшись, не умели они ничего, беспомощными став, словно дети малые. И коней наших Кехай многих погубила, кроме тех из них, кто своё родство от матери Пахтат вёл. Стоптали они копытами чёрную Кехай. Но слишком многих мы к утру не досчитались.

      К рассвету собрались все, кто жив был, на совет. И решили, что сто из нас останутся на перевале в последнем бою прикрывая братьев своих, а оставшиеся, дабы не угасла под солнцем навеки кровь наших народов, уйдут в земли славов, передадут горькие знания свои славенским воям и в битве за чужие земли искупят свой позор. Позор вечный покуда нам, что не сберегли народов своих, пресекли корень свой. И живыми покуда по Матери-Земле ходим, чтоб смыть тот позор кровью не своей, а вражьей.

      Говоривший перевёл дух, затем продолжил:

      - Светлый князь Стемид Нравотыч! Нет больше аваров и алан-билонов. Сгинули навек массагеты и парсы. И других многих из полуденных славов не стало на Земле. Обеднел мир. Однако: вот вы, вот и мы, а значит живо ещё племя человеческое, жива кровь славенская. Едина кровь у нас, единым Богом мы созданы. Поздно поняли мы это, много кто из нас уж и славом-то себя числить перестал. А вам бы - не опоздать. А то пришли мы поначалу к князю Киевскому, прогнал он нас, мало в порубы не посадил, да не казнил. Оговорил нас подсылами Чернобоговыми. Не было в его речах Божьей правды! Князь! Отныне - славы мы. На то дозволения ни твоего, ни кого другого мы не просим. Иного прошу: дозволь в дружину твою встать, дозволь в первых рядах врага встретить, ставь нас с правой руки! Иль посылай в станицы козачьи, кон земли твоей беречь. И с тем согласны. Я - Сохраб, всё сказал. Ты своё слово молви, Светлый князь.

      Князь, широкоплечий, грузный мужчина лет сорока, во всё время речи Сохраба нервно трепал рукой свои длинные пшеничные усы, свисавшие по обеим сторонам чисто выбритого подбородка, терзал пальцами узорчатый подлокотник трона. В наступившей тишине Стемид прокашлялся, словно сгоняя вниз застрявший в горле ком, и медленно, отделяя слово от слова, произнёс:

      - Я слышал тебя, Сохраб, все мы тебя слышали. И ответ тебе не я один давать буду, вся земля наша ответ тебе даёт. Я лишь скажу: нет в вашем горе позора, нет стыда. Не казни себя, богатырь, не ищи скорой гибели. Смерть тебя сама сыщет. Горе твоё в крови чёрной вражьей топить станем. Войско я собираю. По всем князьям весть послана. Чаю, что многие явятся, знаю, однако, что не все придут, не всяк под мой стяг станет. Эх!... Да что об этом! Всяк ноне опасается, что иной Великим князем себя мнит. Бог-создатель один у нас, в том правда твоя, хоть и разно его зовём. Мы - Родом всемогущим, лютичи да поморичи - Святовитом, картвели - Гмери, а аланы - и вовсе - Хуцау, да и иные многие всяко, несть числа прозваниям. Но скажите мне, как с богами вашими младшими? Неужто позабыли они, что людьми когда-то были, неужто они роды и языки свои в беду великой покинули? Чую я - последние времена настают! Не народы меж собою нелепо за земли да угодья растятся, иные силы ныне сходятся! Негоже богам светлым в стороне стоять, коли с той стороны на бой вся нечисть выползает.

      Оттеснив в сторону Сохраба, вперёд выступил высокий стройный юноша с осиной талией, туго перетянутой узким наборным поясом. Тёмный пушок на верхней губе, явно отпущенный для солидности, только ещё больше подчёркивал его молодость. В палате весенним жаворонком зазвенел его голос, многоголосо отражаясь от развешанных вдоль стен доспехов.

      - Дай я отвечу тебе, князь Стемид! Я - последний князь аланов, коих в здешних краях чаще косогами кличет. Звать меня - Ацемаз, сын Сослана. Правду сказал нарт Сохраб: нет боле на земле племени алан-билонов! Так всё было. Весть горькую мы от хайев проведали. Говорили они, как нашли на них полчища несметные, чести-совести не знающие, как озёра великие хайские Ван да Се-ван кровью людской наполнились, как склоны Арарат-горы багряными стали, как после обуглились. Забыли мы вражды, споры да которы старые, как один на помощь вышли, да опоздали. Не стало к тому часу хайев, ни малого, ни старого. А князя их - Вартана Старого хоть и пощадила судьба в сечах, но сам он на меч бросился, не пережив гибели народа своего. А нам самим уж свою землю боронить пришлось. Изо всех щелей слуги Змеевы повылазили. Немало их оказалось. Те, кого братьями своими считали, в спину нам били. Князь светлый! Нет чести у слуг Тёмного! Помни то! Не щадят они ни детей малых, ни старцев слабых, ни женщин, матерей своих они не щадили, смерти страшной предавая. Нет отныне у них рода-племени! Нет у них родителей! Не женщиной они на свет рождены! Кинжалами, мечами КОЛОТЬ стали! Когда то было? И колют-то не раненые, здоровые, сил полные то себе дозволяют, справедливое оружие паскудя. Нет для оружия позора большего! Были они когда-то людьми - нет больше тех людей! Ямурлаками они стали, Бога отринув, Пако-ящеру чёрному души свои отдали.

      Ацемаз перевёл дух, продолжил запальчиво:

      - Но другое я хотел сказать, князь! Тех не страшусь я! Потому как враг - враг он и есть, тайный он ль, явный ль! Хуже я видел: тех, кто, считая, что в свете по жизни идёт, а на деле - тьме кромешной служит. Тех боюсь паче всего! Ибо не ведаю я, как с ними бороться. Разные они. Одни людям в помощи отказывают, на слабость и немощь свою сославшись: только, мол, сил и осталось, чтоб домы свои и домочадцы оборонить, коли враг приступит. Иные утеклецов обездомевших от себя гонят за то одно, что в обычаях рознь малая есть, и за то их прозванием Вражьих подсылов клеймят облыжно. За то нельзя на человека напраслину возводить! Обидишься ты, Стемид, но скажу тебе: дядя твой, Светлый князь поляничский Ростислав Мстиславич, мнится мне, токмо по названию "светлый". Ямурлаком тайным назвать его не посмею, однако же, недоброе он творит, даже если и не ведает о том. Сам суди: берегинь из земли своей изгнал, навьими подсылами их облыжно охаял. Гостей торговых обирает сверх меры, дедами установленной, половину всего товара себе в казну берёт. У рукомесленных людей своих тож половину забирает. Не по Покону он живёт, богами данному, не по Правде вашей, не по адатам нашим! Притом стены градские в небреженьи держит, а изветшали они сильно. Токмо детинец свой, почитай, по-новой отстроил, словно бы от народа своего хоронится за теми стенами. И с ротниками тож. Пограничным козакам по году корму не шлёт, брони новые не даёт, коней заводных дать жалкует. К молодшей дружине тоже самое. Одних лишь гридней старших добром привечает, холит. А ещё говорили в Киеве нам, что в прошлом годе шли по Днепру вниз с Ладоги ватажники - под Гнилым морем ямурлаков бить, так их Ростислав чрез земли свои пускать не велел, а пригрозил, что, коли не воротятся вспять, то лодьи их пожжёт, а ватажников стрелами бить прикажет. И притом бирючи его по всей Киевщине голосили, что ватажники те - ямурлаки тайные мол, и к своим якобы пробраться желали. Какие из людей и верили в то. Да и советники-бояре ближние у Ростислава ныне всё серые какие-то. Один Колун Гайлюк чего стоит. Недаром же его в народе не Гайлюком, а Гавнилюком кличут. Да ты, князь, верно, и без меня о многом ведаешь, что уж языком зазря воздух трясти. Скажи лучше: веришь ты нам, берёшь ли в дружину свою?

      В палате вдоль стен, где сидели бояре, волной прокатился ропот, то ли недовольный, толь означавший согласие. Князь поднял руку, сверкнув массивным стальным браслетом на предплечье. Шум стих. На несколько мгновений нависла тягостная, вязкая тишина. Стемид сглотнул, словно проталкивая поглубже образовавшийся в горле ком, встал:

      - Прав ты Ацемаз, во всем почти прав, и от той правды горько мне, тяжко на душе моей. Знаю я о дяде своём, и о делах его я знаю. Но не суди его прежде сроку. Ибо не всё ты ведаешь, а потому не спеши князя Ростислава чёрной краской мазать, не добавляй худого в этом мире, без того зла в достатке. Не ведаешь ты, как двадцать лет назад мой дед, а его отец - Великий князь Мстислав Пересветович рать собирал со всех земель славенских, как увёл ту рать великую Кощея воевать, с навью биться. И как сгинула та рать в едмищах полуночных безвестно. А Кощеевы навьи с упырями с той поры всю землю дреговичскую заняли, поморичей да полабичей потеснили сильно, под стенами Руян-острова что ни день толкутся. Не знаешь ты, Ацемаз Сосланыч, как Ростислав потом каждое лето с малой дружиной в те земли ходил, бил силу тёмную, да отца своего искал, верил, что в плену он Кощеевом. Не ведаешь ты, как шестнадцать лет назад привезли его полумёртвым в Киев, как год он без памяти пролежал, меж жизнью и смертию пребывая. Не ведаю я, да и никто того не ведает ныне, кроме Ростислава самого, что в том последнем его походе приключилось. Трое только кметей с ним воротилось, да ничего они людям не рассказывали. Нет их боле, все в ту же зиму погибли. Один - в полынью на Днепре попал и не выбрался. Другой - за обедом вина упился и заснул, а сон его вечным оказался. Третий, воевода Кудря - от гадюки, невесть кем в покои его подброшенной, смерть свою принял. Только что-то там у князя с берегинями неладно вышло. Потому как, только в себя пришёл да на ноги встал, приказал Ростислав гнать всех берегинь из земель своих. Тогда и Колун Гайлюк при дворе объявился. Кто таков - никто не знает. Чем он князю по душе пришёлся - никто не ведает. Ну, да с тем Гайлюком разобраться придёт время. Но дядю моего до того времени худым словом не трожь, не тебе и не мне его судить, то - Боги наши рассудят. И, покуда вече киевское иного князя не звало, иному князю не быть на столе. Довольно о том. А в войско своё вас всех беру. Земли, где селиться, укажу позже, отстроиться - люди помогут. А уж жён себе по душе - каждый сам сыщет. Негоже о мести одной думать-то. Жизнь, она дальше идёт, нас не спрашиваясь, и род людской угаснуть не должен. И дело у вас и самых важных - племена свои возродить, дабы не обедняла Мать-земля детьми своими. Подумайте о том. А ныне - не обессудьте: окончилась наша встреча, иные дела не терпят. На том и покончим.

      Кавказцы поклонились князю в пояс, Стемид ответил глубоким кивком. Бесшумно, по-кошачьи, ступая ногами в мягких сапожках, горцы удалились. Двинцов вышел из тени, несколько робея, прошёл к престолу, поклонился, попутно вспоминая вычитанные когда-то подходящие обращения к князьям:

      - Здрав будь, Светлый князь Стемид Нравотыч!

      - Кто таков будешь, с чем пришёл, откуда к нам пожаловал?

      - Звать - Вадимом, пришёл с Днери, а туда вышел из мира, который вы "отрубным" зовёте. А дело у меня к тебе и к верховному волхву. Прикажи, князь, послать за ним, дело спешное.

      - Здесь я, - от окна отошёл небольшого роста мужчина лет сорока, широкоплечий, почти квадратный, с высоким, с залысинами лбом, нависшим над пронзительными серыми глазами. На широком, изрядно потёртом поясе висел короткий широкий меч, одной рукой волхв бережно прижимал к боку массивную книгу. Род его деятельности выдавал только висевший на груди медальон. Волхв подошёл, встал обочь князя, представился коротко, отрывисто:

      - Отокар я. С чем пришёл, говори!

      Вадим наскоро, не вдаваясь в подробности, рассказал, как и почему попал в этот мир, о своей встрече с берегинями, плаваньи по реке, драке с упырями. О встрече с русалкой, по просьбе последней, решил покуда умолчать. Зато, памятуя об её указаниях, подробно рассказал про упырей, в частности, о том, что они в погоне за Двинцовым не побоялись залезть в проточную речную воду.

      По мере Вадимова рассказа лица князя и волхва строжели всё более и более. Дослушав до конца, Стемид спросил:

      - Сколько, говоришь, было их там?

      - Темно было, видно плохо, но десятка три - не меньше.

      - Точно? - перебил волхв, - Иль со страху привиделось?

      - Да ни черта там мне не привиделось! Что видел, то и говорю! А точно сказать не могу: и темно было, да и не до того мне было, чтобы упырей пересчитывать.

      Волхв с князем переглянулись. Стемид крикнул:

      - Стойгнев! Воевода, подь поближе!

      С лавки поднялся курчавый рыжеусый мужчина лет пятидесяти, высокий, сухой в кости, из-под гладкого, без единой морщины, лба на Двинцова настороженно смотрели глубоко посаженные умные карие глаза. Подошёл, поскрипывая высокими, до колен, шнурованными сапогами, остановился, сложив на груди длинные жилистые руки:

      - Вот он я.

      Всё слышал?

      - Да всё, всё.

      - Ну, и что скажешь?

      - Ему - верю. Разговоры с ним мне вести - то не моё дело. Моё дело - сторожу расставить почаще, да числом поболе. Да отряды из молодших ротников по весям да деревням поставить. Я воями займусь, а ты, княже, прикажи, чтоб на заставы стрел побольше завезли, да по выселкам да весям, чтоб пахотным оружье да справу всякую добрую раздали из твоей казны. К утру бы всё и разослать. Всё вроде... я это... пошёл я.

      - Ступай, бояр возьми - Гудима с Бером, пусть справу да обозы готовят, с дружинниками вместе и выедут.

      Стемид повернул голову к скамьям:

      - Вячко! Казну отворишь, отроков разошлёшь к кузнецам, бронникам, усмарям, чтоб всё скупали, да чтоб велели поспешать ремесленным, нынче справы доброй много снадобится, С иным каким делом - пусть отложат: серпы да вёдра погодить могут. И табуны чтоб готовили. Неуков объезжать, ковать, бою учить. В детинец да в град припас съестной свозить!

      С лавки суетливо вскочил кругленький, седой, как лунь, старичок, левой руки у него по локоть не было. Дед засеменил к выходу. Волхв крикнул ему в спину:

      - Вячко Збыславич! Вели ещё бирючам на торгу кричать, чтоб покойников своих, ни дня не выжидая, на костры сносили. Буде кто по древлему обычаю тела в землю класть станет, так у тех забирать и жечь. Нечего навьё плодить врагу на радость!

      Старичок обернулся на миг, тряхнул сердито реденькой бородкой, крикнул дребезжаще:

      - Вначале сопли подотри, Отокарко! Без тебя склизко! Учёного учить вздумал. Давно ль тебя, бесштанного, крапивой охаживал за пакости всякие? А то, смотри у меня, напомню!

      На скамьях весело грохнули. Отокар улыбнулся:

      - Не серчай, дедушко! Я ведь так, помочь тебе хотел, вдруг позабудешь чего.

      - А крапиву мою помнишь? - разошёлся дед.

      - Помню, помню, до сей поры почёсываюсь, коли вспомяну! - засмеялся Отокар.

      - То-то! А я поболе твоего в голове держу и не путаю! Ты, сынок, вёсен через пятьдесят мне такие подковырки отпускай, тогда, может, уже и не обижусь. А ныне - не моги!

      Старик развернулся и, гордо задрав подбородок, прошествовал в двери.

      Смех в палате быстро улёгся.

      Князь дружески ткнул локтем Отокара:

      - Слышь, волхв, а он что, правда крапивой тебя пользовал?

      - Было дело. Мы ж его мальцами дразнили: "На море то не качка, то поплыл боярин Вячко!" Ещё раз коню его к хвосту колючек навязали. Все-то убегли, а я, дурень, остался, шибко уж поглядеть хотелось. Ух, и выдрал же он меня! Он и тогда уж старый был.

      - А сколько ему? Всё спросить стесняюсь.

      - Сто тридцатую зиму проводил. Крепкий дед.

      - Да... Он ведь ещё у прадеда моего в дружинных ходил. Вроде и неудобно старого гонять, так ведь ему коли дела не дашь - месяц обижаться будет. Он себя до смертного часу нужным чувствовать хочет. Да и сделает всё получше других, всюду влезет, всё проверит. Ты не знаешь, куда он в посмертьи собрался: в домовые иль к берегиням?

      Отокар пожал плечами:

      - Не говорили о том. Мне мыслится, что домовым будет, больно уж хозяйствовать любит.

      - Как знать. Раньше, говорят, он добрым воеводою был. Так что может и к берегиням подастся. Одно точно: уж он-то смерть от старости примет, свой срок сполна прожив.

      - То так.

      Оба замолчали. Стемид повернул голову, только сейчас заметил Двинцова, по-прежнему стоящего рядом.

      - А тебе что ещё? Ступай, отдыхай, обустраивайся.

      - Так я вам больше не нужен?

      - Мне в княжестве каждый нужен, лишних людей в мире не бывает. Только вот сейчас в тебе надобности нет. Да и дело себе ты сыскать должен, и крышу над головой найти, - князь на миг задумался, затем спросил:

      - Делу ратному обучен ли, с мечом иль копьём совладаешь? Коли нет, так учить тебя поздновато будет. Иль может, рукомеслом каким владеешь? У себя-то чем промышлял?

      - Драться вроде могу немного, а хорошо иль плохо, то вам виднее будет. Я ведь не знаю ещё, как ваши люди оружием владеют. А у себя - преступников я ловил, уголовников всяких, злодеев разных... Ещё с деревом могу немного: сруб простой поставить, полки-скамейки всякие.

      - Это навроде как в городской страже служил? Поглядим-поглядим, чего ты стоишь. А коли и топор плотницкий держать в руке умеешь, то без дела верно не пропадёшь... Да! У вас там обычай есть воинским людям звания всякие давать независимо от того, с каким отрядом на деле управиться в бою сможешь. Ты-то кем был и скольких воинов под началом держал?

      - Ну, если по-вашему перевести, то вроде как сотником. Но это только по названию, на деле я больше чем тремя десятками не командовал. Да и то это когда я ещё в войсках служил, тогда я и по званию десятником был.

      - Ладно, спытаем, каков ты груздь в деле, тогда и кузов тебе подберём. Только на то, чтоб у меня десятником быть, ты сразу не рассчитывай.

      Отокар поинтересовался:

      - Грамоту знаешь какую-нибудь? Читать-писать обучен?

      - Там - знал, так ведь у вас тут по-другому пишут.

      - По другому-то-по-другому, да и вашим некоторым письменам кто желал, тот выучился. Книги-то ваши когда-никогда, да и к нам попадают. Ты-то что ж ни одной не захватил? Или книгочейством нисколько не болеешь?

      - Так ведь я сам не ждал, что к вам влечу. А так-то я книги люблю. И дома у меня много книг собрано было.

      - Тогда заходи ко мне, грамоту нашу я тебе покажу, книги дам. Да и поговорить с тобою хочется. Давненько я пришлецов из Отрубного мира не встречал. И тебе о нашем мире знать поболе не лишним будет. Назавтра после полудня и приходи, в храме Рода меня спросишь, тебе или мой дом укажут, или где брожу я, расскажут.

      - Приду, - пообещал Вадим.

      В разговор вмешался князь:

      - А с утра ко мне на двор приходи. Как два дважды колокол пробьет, так и приходи. Найди воеводу Стойгнева, ты его видел. Скажешь, что я велел тебя на ратное умение проверить, а, коли подойдёшь, так и в младшие гридни взять. Я его ещё сам предупрежу. Остановиться-то нашёл где?

      - Да нет пока, - Двинцов замялся, про себя он уже твёрдо решил переночевать в лодке, - Да и не один я, два пса со мной.

      - Ясно. Значит, платить в корчме тебе нечем. Так то - не беда. В гости пожаловали, так в гридницкой моей и заночуете. Там и накормят вас, не обессудь, что к столу не зову, хоть и не в обычае это. Сам не знаю, когда время поесть выберу.

      - А пустят меня с ними?

      - Как не пустить. Чай, не с упырями пришёл, с Божьими твореньями. А коли они и с упырями уж повоевать успели, так значит, тоже - кмети. Ступай пока, стражу у крыльца спросишь, они тебе гридницкую укажут.

      Двинцов, поблагодарив, вышел. Солнце, лениво, словно в парном молоке, плывя в прогретом голубом небе, понемногу клонилось к закату, до которого, впрочем, было ещё далеко. Получил назад своё оружие, нагрузился пожитками. Собаки терпеливо ждали, пристроившись в тени. Спросил, как пройти к гриднице, стражники удивлённо заявили, что для этого выходить из терема было незачем, и вообще, мол, делать там нынче нечего, так как князь занят и никакого пира с дружиною не предвидится. Оказалось, что перепутал названия: гридницы - палаты для княжьих пиров с дружиной, и гридницкой избы - дома, в котором проживали ратники младшей дружины. После этого стражники терпеливо и даже несколько занудливо, на уровне "для особо тупых" (видимо, за такого и принимая), объяснили, как пройти до гридницкой.

* * *

      При первом взгляде на гридницкую Вадим почувствовал, как на лице его против воли расползается довольная улыбка. Да и могло ли быть иначе при встрече с хорошо знакомой обстановкой и атмосферой?

      Вокруг буквально витал, пропитывая всё и вся, неистребимый, тысячелетиями не меняющийся дух казармы. И не важно при этом, стоят ли в её оружейных мечи или автоматы, кремнёвые ружья или даже какие-нибудь бластеры с деструкторами материи, бьют ли поблизости в нетерпеньи копытами боевые кони, или замерли стальными валунами танки или мигают бортовыми огнями межпланетные катера фантастического будущего. Во все века и у всех народов остаётся главное, присутствие чего мгновенно почует любой приблизившийся вояка, пусть даже чудом попавший в далёкую от него эпоху, абсолютно чужую во всём остальном: обычаях, законах, морали. И это главное иначе как "духом казармы" не назовёшь. И пусть, услыхав или прочитав такое, ухмыльнётся "догадливо" человек, не изведавший воинской службы в жизни своей, либо изведавший, но не понявший её душою: "Знаем, мол, мы этот ваш "дух": портянки несвежие да пот мужской, оружейная смазка, да хлорка из сортира!" Не говоря уже о том, что казарма, в коей можно учуять подобное, это уже не казарма, а приют для бомжей (и гнать тамошнего старшину в три шеи), человеку такому можно только посочувствовать, ибо объяснить ему уже невозможно, как не объяснить слепому от рождения понятия цвета, как не втолковать глухому музыки, не вбить в голову нежелающему учиться грамоте, что, окунувшись в книгу, можно путешествовать по всем измерениям вселенной, обретать новых знакомых и даже друзей, запросто беседовать и даже спорить с величайшими умами человечества. Дух казармы - это её философия и поэтика, это та дружба, которая может зародиться только в её стенах. Это сито, задерживающее в себе только способных слиться в единое целое, зовущееся армией. Слиться, при том сохраняя на все сто процентов собственную индивидуальность, оставаясь личностью, но личностью, умеющей чувствовать, что от него зависят судьбы других, тех, кто рядом. К сожалению, из владеющих искусством слова, очень немногие смогли в полной мере или близко к тому, перенести на бумагу, а затем, и к читателю, ощущение этого духа. До обидного мало их. Денис Давыдов и Роберт Хайнлайн, Валентин Пикуль и безымянный автор "Слова о полку Игореве"... А иначе, может быть, и не было бы у нас "дедовщины" и "уклонистов", не использовали бы армию в качестве игрушки политиканов, не бросали бы на верную гибель необученных мальчишек, отмывая их кровью чьи-то грязные деньги, не приходили бы к власти люди, трусливо предающие своё Отечество, за "тридцатьсеребреников" валютного кредита в считанные годы гробящие то, что веками любовно пестовал народ - вооружённые силы. Да, жить надо стараться в мире, да, армия требует огромных материальных средств. Никто, кроме сумасшедших, не спорит, что война - это кровь, грязь, горе, и военные знают это во много раз лучше других. Можно взахлёб плести, что стоит, мол, разоружиться, сократить или вовсе ликвидировать "скопища вооружённых дармоедов", как сразу же в стране станет больше продуктов, красивых тряпок, удобной бытовой техники, а в кармане "потребителя" по щучьему велению забренчат лишние деньги, которые он с удовольствием бросится тратить. Что ж? Сократили, развалили, посадили на голодный паёк. Магазины действительно заполнились товарами на любой вкус, но чьего производства? Заставлять "оборонку" делать кофемолки, перестраиваясь в кратчайшие сроки и без учёта специфики, то же самое, что дать печь пироги сапожнику. А товары-то идут из стран, в которых о подобной идиотской конверсии и не помышляют. И покуда в мире есть силы, не понимающие ничего, кроме силы, силы, которые раньше прикрывались лозунгом "борьбы с коммунизмом", а ныне откровенно тянущие лапы к чужим недрам, лесам, иным богатствам, силы, которые начали диктовать стране условия, как диктуют значительно более слабому, покуда жива поговорка "Горе побеждённым!", армия остаётся единственным аргументом, способным спорить с международным хамством., единственной силой, способной одёрнуть охочего до чужого добра хапугу. И недопустимо превращать народ в толпу "потребителей", непозволительно вынуждать большую часть населения заниматься торговлей, восторженно говоря при этом о развитии бизнеса. Нация, государство, этнос не могут существовать ни без производителей, ни без защитников. Да, военные годами, порою - десятилетиями вроде бы "даром" потребляют ресурсы государства, но они же в свой час отрабатывают свои долги перед народом, или, как сейчас модно говорить, перед налогоплательщиками. Они возвращают взятое сторицей, оплачивая по самой дорогой цене - ценою собственной жизни, телом своим закрывая страну, не разбирая при этом, кого спасают они: граждан ли, жуликов ли, дельцов или "потребителей", заявляющих, что им всё равно, под чьею властью существовать. Они, воины, поднимаются в эти мгновения на высшую высоту человеческую - высоту подвига, высоту самопожертвования. Да, можно сделать это и без многолетней подготовки, не посвящая этому жизни или даже двух-трёх лет срочной службы. Но не станет ли тогда напрасной неумелая жертва, ничего, кроме гибели жертвующего собой, не принесшая людям? Смысл воинского искусства - не "умереть за Родину", какой бы мужественной та смерть ни была, а победить, сознательно допуская возможность собственной гибели.

      Впрочем, вернёмся к Двинцову.

      Гридницкой оказалось довольно внушительное, п-образное в плане строение, срубленное в два этажа, с примыкающей к ней наблюдательной башней, возвышавшейся над всем городом. На плотно пригнанных плахах двора перед гридницкой усердно рубили друг дружку деревянными мечами молодые дружинники. Воины поопытнее в сторонке перезванивались боевым оружием. Меж ними вприпрыжку прохаживался, поправляя временами тренирующихся, пожилой, тщедушный на вид, воин в коричневой рубахе. Голова его была обрита, за исключением длиннющего оселедца, заправленного за левое ухо, в котором поблескивала массивная золотая серьга. Вдоль стены замерли с побагровевшими от напряжения лицами десятка два юношей, зажавших коленями довольно-таки крупные валуны. Из боковых дверей на Двинцова дохнуло одуряющим ароматом жареного мяса. Псы, учуяв то же самое, облизнулись и вопросительно-выжидающе уставились на Вадима: "Что, мол, друг, будут нас тут кормить или нет?"

      Двинцов пробрался к бритоголовому, поздоровался, назвался, объяснил, зачем пришёл. Воин, назвавшись сотником Рачем, попросил погодить, обернулся к дружинникам, по пространству двора задребезжал его воробьиный тенорок:

      - Учёбу отставь! Становись! - тут же, без малейшей паузы, - Разойдись! Медленно! Мухи осенние быстрей рухаются! Швидче давай! Чи вас во сне робили? Становись! Равняйсь! Струнко!

      Дружинники сбегались в строй, весело хохоча. Выровнялись. Рач, заложив руки за спину, потряхивая оселедцем, пробежался вдоль строя, всматриваясь в лица, высоко задирая тщательно выскобленный подбородок, украшенный длинными висячими усищами. Большинству воинов сотник приходился не выше середины груди. Чуть отбежал от строя, набрал в грудь побольше воздуха, закричал скороговоркой:

      - Лоботрясы-орясины-стоеросовые-чурки-безрукие-вот-я-вас-всех-из-дружины-повыгоняю-всё-одно-учить-без-толку-только-княжий-хлиб-зазря-переводиьть-уж-трескать-то-вы-можете-ажно-за-ушами-трещит! Орлы! Молодцы! Богатыри! С-такими-ни-один-бис-не-страшен! Гей! За службу усердную слава вам!

      - Слава! - загремел строй. Из глубины кто-то, явно пародируя сотника, выкрикнул пискляво:

      - Слава батьке Рачу! С ним и есть я не хочу!

      - Рассвистяи! Кто кричал?

      - Я! - раздвинув строй, вышел плечистый круглолицый парень лет шестнадцати, ростом около двух метров.

      - Ага! Опять Шостак! Виршами заговорил?

      - У сотника Рача учусь! - улыбаясь, выпалил Шостак.

      - Худо учишься! А покуда складней моего не сочинишь, принимай наказание: бежишь от меня пять кругов по двору. Коли догоню и все пять кругов поперед тебя бежать стану - под зад напинаю и стряпухам в помощь на три дня отдам, дрова рубить, птицу скубти, овощи чистить. А если не догоню - один день отоспаться дам. Готов?

      - А чего там готовиться?

      - Пошёл!

      Парень рванул с места. Бежал он легко, красиво, ритмично стучали по плахам сапоги. Выждав с полкруга, следом пустился сотник. Вадим удивлённо разинул рот: Рач словно даже и не бежал, а летел, низко стелясь над землёй, едва-едва касаясь её подошвами. Через считанные секунды он настиг Шостака, не сбавляя скорости, отвесил юноше полновесный пинок, другой, третий. Парень наддал, оторвался шага на два-три, но через секунду вновь схлопотал пинок. Рач, гикнув, оттолкнулся от земли, в высоком прыжке сиганул через бегущего Шостака, словно прыгая через неподвижно стоящий невысокий барьерчик, приземлился в двух шагах впереди и понёсся дальше. Шостак от неожиданности ойкнул, на миг сбил дыхание, затем вновь попытался прибавить ходу, однако догнать сотника так и не смог. Дружинники вслух считали пройденные Рачем круги, восторженно ухая. Добежав до конца, Рач вновь подпрыгнул, сделал в воздухе тройное сальто, развернулся в воздухе и приземлился лицом к подбегающему Шостаку, багровому от смущения:

      - Ну что? Слабенек оказался супротив меня! Вот и ступай, голубь, к стряпухам, они тебе кашки поддадут, может, и наберёшься силёнок.

      Окончательно смутившийся парень побрёл к дверям кухни, из которых, прыская в ладони, выглядывали две румяные девичьи физиономии.

      - Разойдись! - скомандовал Рач, ничуть не запыхавшийся. Дружинники гурьбой побежали к колодцу, поскидывали рубахи, принялись шумно, весело умываться, готовясь к ужину. Сотник обернулся к Двинцову:

      - Пойдём, место тебе укажу, торбу свою бросишь. Псы на ночь нехай спать под лавку лягают.

      Они зашли внутрь, по широкой, прошла б и телега, лестнице, поднялись на поверх, оказавшись в просторной горнице, уставленной аккуратно застеленными лавками. На вбитых в стену колышках было развешано оружие, доспехи. В дальнем от входа левом углу стояла вырезанная из потемневшего от времени соснового ствола статуя какого-то божества. Изображение было в полный рост, с резкими чертами лица. В руках статуи был пристроен настоящий меч, на голове был водружён стальной шлем-шишак с мелкокольчатой бармицей.

      - Перун? - кивнув на статую, спросил Вадим.

      - Это на закатных землях Перуном да Перкуном кличут. А у нас - пресветлым Сварогом зовётся, - строго поправил Рач, - самый наш воинский бог, слава ему вовеки.

      Рач провёл Двинцова к одной из лавок:

      - Вот тебе и место. Пожитки в ногах поставь, оружие да броню повесь. Шелом - на полку, - сотник указал на стену, - Расположился? Ну, пошли пыль сполоснём, да и за вечерю. А назавтра и в баньку сходишь. С утра спытаю, на что гож, сразу тебя гнать иль погодя трохи.

      Они спустились вниз, у колодца уже никого не было, умылись, затем прошли в просторную трапезную. За длинными массивными столами сидели дружинники. Две девушки и трое парней, в том числе и проштрафившийся Шостак, расставляли блюда с мясом, печёной рыбой, клали перед каждым широкие деревянные мисы с ржаной, на молоке кашей, разливали по чаркам ледяной духовитый квас. Возле некоторых дружинников чинно сидели, вывалив языки, крупные пушистые белые собаки. От одного из столов отошла пожилой седомордый пёс, приблизился к чужакам, обнюхал, запоминая новых членов стаи, неспешно вернулся на место. К удивлению Вадима, больше никто из псов понюхаться или, тем более, выяснить отношения с Пухом и Фомой не спешил. Рач, указав место Вадиму, сел во главе центрального стола, сразу же встал, следом поднялись остальные дружинники. Сотник поднял чарку:

      - Слава светлым богам! Пусть благословят они нашу пищу, а и мы, им благодарствуя, от Покона не отступим, чести своей вовек не уроним, рода славенского, пращуров своих не посрамим!

      Он плеснул квасом в пламя открытого очажка, полыхавшего у него за спиной, отломив, бросил туда же кусочек хлеба, после чего все сели и принялись за еду. Ели истово, не спеша, вполголоса переговариваясь с соседями. Собак кормили с рук, протягивая им взятые со стола кости со щедрыми шматками мяса и хлеб. Покончившие с едой ранее других откладывали ложки выемкой вниз, но из-за столов не вставали, в ожидании прихлёбывали квас. Дождавшись, когда с едой покончат все, Рач поднялся из-за стола, направился к выходу. Его примеру последовали остальные.

      Вскоре была дана команда на чистку оружия. Дружинники снимали со стен свои доспехи, брали мечи и топоры, выходили во двор. Из ларей, стоявших у стены доставалась ветошь, откуда-то принесли горшки с конопляным зелёным маслом. Каждый внимательно осматривал своё вооружение, начищал мелким песком, протирал масляной ветошью. По окончании десятники проверили качество чистки, кому-то указали на огрехи. Развесив всё по местам, дружинники укладывались спать. Рядом с Двинцовым расстилал постель Шостак. Вадим только сейчас заметил, что круглое добродушное лицо парня было густо усеяно крупными веснушками, которые ранее, вероятно, были скрыты покрасневшей от смущения кожей. Парень подмигнул Вадиму:

      - Как тебе? Видал где ещё такой приют для умалишённых? Больше ни у одного князя не сыщешь!

      Сказано это было с явной гордостью. Шостак, не дожидаясь ответа, спросил:

      - А ты как к нам: на ночь или в дружину нашу собрался?

      - Собрался. Если примут. Завтра воевода посмотрит на моё умение, да и решит: брать или нет.

      - У-у-у! А ты до этого у какого князя служил?

      - Ни у какого. Первый раз я.

      - Вот это да! - неизвестно чему восхитился парень, - А тебе по которой весне-то?

      - Двадцать девять.

      - Ну-у! Так ты старый уже! Тяжело тебе будет! - ужаснулся Шостак.

      - А тебе сколько?

      - В начале травня как раз полтора десятка минуло! - гордо ответил Шостак. Помолчал, добавил: Меня отец уже два лета как в ротники привёл. Он-то вначале хотел, чтоб я его ремеслом занялся, кожемякой стал. Да я к этому делу несподручным оказался: силы своей рассчитать не могу: мну кожи, а они под пальцами расползаются в клочки. Ну, он тогда и сказал, что я к рукомеслу не гож, а силу мою в ратном деле прикладывать лепее будет. Да я и сам на то благословения просить собирался. У бати и без меня помощников довольно: пятеро сынов ещё при доме осталось. Меня потому Шостаком и назвали. По нраву мне здесь всё. Я уж решил про себя: жениться я не стану вовсе: настоящему вою жена да дети только в обузу. Ты смотри: вёсен через пять я уж десятником стану! Попомни моё слово!

      Шостак помолчал немного, видимо ожидая от собеседника каких-либо комментариев. Не дождавшись, заговорил вновь:

      - Слышь, Вадим, а ты в настоящем бою, случаем не бывал? Ну, когда с обеих сторон и конные, и пешие, и бьются по-настоящему, до смерти.

      - Был, - нехотя признался Двинцов.

      - А как это? - сунулся ближе Шостак, - очень страшно?

      - Страшно, - сказал Вадим, вспоминая, - только всем по-разному: вначале ждёшь боя, да боишься, как себя покажешь, ждёшь-ждёшь, а всё одно - нежданно для тебя начинается. Тут кому вначале страшно, потом бояться некогда становиться, кругом всё мелькает, руки-ноги всё сами вспоминают, чему научиться смогли. А что убить могли, то мне в голову уже, когда всё закончилось, пришло, вот тогда особенно страшно стало, аж трясло всего.

      - Во! - обрадовался Шостак, - Это вроде как мы с чудским концом стенка на стенку сходились. У меня в первый раз также всё было, хоть мы-то, конечно, не до смерти бились, да и не калечили никого, - он вздохнул, - Не-е, наверное, всё ж в настоящем бою по-иному всё. А ты убивал кого-нибудь?

      - В бою - не знаю, у нас иначе всё. Стрелял, а я попадал, нет ли - не знаю. Я же из отрубного мира недавно пришёл. А у вас уже с упырями подраться пришлось, там - убивал. Да и то - от них вон (Вадим указал на лежащих собак) куда больше толку было. А я растерялся вначале, если уж правду говорить, я ведь этих упырей не только увидел впервые тогда, можно сказать, я раньше и не слыхал о них.

      Откуда-то справа на собеседников сердито шикнули:

      - Будет языки чесать-то. Спите, с утра Рач все соки выжмет, наизнанку вывернет и ещё раз выжмет. А тебя, Шостак, не забывай, раньше поднимут, на ранок воду таскать.

      - Ладно-ладно, спим уже, - примирительно отозвался Шостак, лёг, отвернулся и практически мгновенно провалился в сон.

      Вскоре его примеру последовал и Двинцов.

     * * *

      Поздно вечером в княжеской спальне за небольшим столиком, на котором в окружении двух забытых кубков стояла непочатая сулея с мёдом, сидели и тихо разговаривали двое: князь ростиславльский Стемид и волхв Отокар. Разговор затянулся изрядно. Князь несколько минут в мрачном молчании катал взад-вперёд по столу оловянную тарелку, свёрнутую сильной рукой в трубку. Затем снова заговорил:

      - Как ты мне ни объясняй, что ни говори, а обделил меня Род в сыне. Сам посуди: ничего ему не интересно, книг не читает, читать-писать коё-как выучился, и всё. Ратному делу неприлежен, ленив, солгать может: говорит, а сам в глаза смотреть избегает. А ведь нет других детей у меня. Может, зря я после смерти Милаоки вдругорядь не женился. Так ведь до сей поры её позабыть не могу, сколько уж лет прошло. Раньше всё себя винил, что смотреть не мог на Буйслава, сторонился его за то, что жена, его рожая, скончалась. А ныне вижу: не в том дело, что он нерадивым да нелюдимым вырос. И друзей-то нет у него. Ходил, правда, с одним он, да того я сам изгнал. Дурному он сына моего учил, я, хоть и не слыхал того, но чуял. Как такому княжество оставлять? А по Покону иначе нельзя. Говорится, что дурной законный князь лучше достойного да незаконного, ибо, раз такую замену произведи, так то соблазном для многих станет. Сочтёт кто себя более достойным и начнётся свара, так и до пролития крови дойти может. Ты вот говоришь, что сыну умных да честных советчиков подобрать надо. Думаешь, не пробовал я, не слышит он никого. А ведь двадцать пять зим ему минуло. Советовал ты женить его и что: сказать стыдно, не нашёл я девушки, которая пожелала бы с сыном моим судьбу свою связать. Ни на богатство, ни на звание княжеское не польстились. Так-то вот. Я, на стол сев, чужим в Ростиславль пришёл, сколько лет старался, чтоб признал меня город, чтобы княжество мне поверило. А он-то ведь и стараться не станет. И какие порядки наводить станет, случись что со мной, не ведаю я, не догадываюсь даже. Только страшно мне, Отокар. Страшно и на душе тяжко. Про сына родного такое говорю, а иное сказать хочу, да не могу. Как быть, волхв?

      Отокар глубоко вздохнул:

      - Не знаю, княже. Коли бы сам я при рождении его рядом не был, сказал бы тогда: подмёныш это упыриный. Так ведь не было того. Может, направится он ещё, молод ведь.

      Князь махнул рукой:

      - Ладно тебе! Сам тому ведь не веришь!

      Отокар продолжил:

      - Да и сам ты долго ещё прокняжишь. Вроде ж от дел уходить не собираешься, в калики перехожие не подаёшься, в пещеры не уходишь. Срок тебе долгий должен быть уготован... для князя, конечно. В твоём роду те, кто сам на столе княжеском не сидели да своей смертью помирали, меньше полутора сотен лет не жили. А для князя это верных шесть десятков лет, а то и все семь. А в бою? Ты воин умелый, тебя запросто не достанешь. Да и князь ты, не кметь простой. На рати твоё дело полки расставить, да в должный час ударить приказать в нужное место, тобою выбранное. Многие князья уж так воюют. А уж об Отрубном мире и говорить нечего: там не токмо правители, а воеводы да полковники давно позабыли, как самим биться.

      - Не бывать тому! - прервал Стемид резко, - Тем паче: Отрубная земля мне не в пример. Честь дороже жизни. Как смогу я других на смерть слать, сам в сторонке дожидаючись. Не-е-ет. А сына я на рать возьму, при себе его держать стану. Глядишь, человек в нём и пробудится.

      Скрипнула дверь, оба обернулись. Вошёл Вячко, заворчал:

      - И чего засиделись, словно девки перед свадьбой? Свечи только переводите. Один - князь, другой - волхв набольший, обоим с утра ясная голова потребуется, а того не думают. Утро-то, оно вечера мудренее. Ложись-ка спать, княже, да и ты ступай к себе, Отокар, а то скоро до первых петухов досидите. И так ночи пошли короткие, а вы их ещё укорачиваете.

      Стемид устало улыбнулся:

      - Вячко Збыславич, а ты-то сам чего не спишь? Нас что ль стережёшь? У тебя ведь тоже с утра дел много.

      - Стариковский сон короткий, мне много и не надо: уж и поспать успел, и подняться. А вы молодые, вам ране срока себя изнашивать не к чему. Спать, спать ступайте.

      Уступая стариковской настойчивости, к тому же чувствуя, что отдохнуть действительно необходимо, да и сам разговор давно уже зашёл в тупик, оба внешне нехотя, а внутренне с облегчением, отправились почивать.

      Правда, перед сном Отокар, сидя в горнице, не удержался, снял с полки толстую тетрадь и записал для памяти следующее:

      "Сего дня седьмого кресеня месяца, на второй день Русальной седмицы, лета от разделения мира осемнадцать тём четыре тысячи шестьсот сорок первого, а по исчислению славенских и иных племён Отрубного мира - в две тысячи пятьдесят третьем году от Рождества Христова, пришёл в град Ростиславль из Отрубной земли выходец Вадим прозванием Двинцов. Исход же его был в то же лето по нашему, а в лето тысяча девятьсот девяносто седьмое от Рождества Христова по Отрубному счислению.

      Каюсь, описание храма мною было слизано из собственного сна


Глава 17

      Ранним утром восьмого, следующего за Ярилиным дня или, проще говоря, тридцатого травня, по извилистой лесной дороге медленно ехал всадник на рослом, сером в яблоках, или,попросту говоря зелёном, жеребце. Конь мерно помахивал хвостом, отгоняя мошек, человек покачивался в седле, погружённый в раздумья. Всадник был немолод, сухощав, тёмноволос, привычной ощущалась на его плечах тяжесть доспехов и оружия. Из-за плеча выглядывала рукоять тяжёлого меча, поперёк седла свешивалось копьё с широким листообразным обоюдоострым наконечником, к седлу были приторочены мощный составной лук в кожаном налучье и вместительный берестяной тул, до отказа заполненный стрелами с разноцветными оголовками. Шлем с личиной-забралом висел на передней луке седла. Тёмно-русые волосы его были коротко - "ёжиком" острижены, лицо чисто выбрито.

      Всё реже и реже с каждым годом он вспоминал, что его, теперь уже бывшего сотника старшей дружины Киевского князя Ростислава Мстиславича - Сувора, звали когда-то по-другому: Кауриным Николаем Алексеевичем. По счислению этого мира с той поры, как он попал сюда, притянутый непонятной силою в туманное кольцо на берегу Листвянки, прошло уже сорок четыре года. Какой сейчас год шёл на оставленной им когда-то земле - он мог только гадать, точно сказать могли лишь немногие из ведунов-волхвов. Попав в этот мир семидесятидвухлетним, он попал и под его законы, согласно которым срок жизни человека значительно увеличивался, причём увеличивалась и продолжительность молодости, и пребывания в зрелом возрасте. Да и помолодел он за первые два года пребывания в этом мире порядочно - чувствовал себя не более чем пятидесятилетним. Честно говоря, он и в том мире в свои семьдесят с лишним развалиной себя не чувствовал, на болячки не жаловался за отсутствием таковых. Первая мировая вкупе с гражданской прошли для Николая Каурина, можно сказать, без единой царапины (то, что заросло со временем без последствий, было не в счёт), хоть от пуль за чужие спины сроду не прятался. Везло, наверное. А изрядному запасу здоровья, по всей видимости, был обязан родителям да дедам-прадедам, из коих меньше девяноста никто не жили, и до последних дней жизни своей ни крепости физической, ни рассудка не терявшим. В этом же мире и в его сто шестнадцать лет до дряхлости было ещё далеко. Может быть, причиной тому были вовсе не чудеса этого мира, а просто жизнь в нормальном, с не отравленной атмосферой, с незаражённой землёй, попросту говоря, в неизгаженном мире. Благодаря этому он смог начать жизнь с чистого листа. Вволю постранствовав по славенским землям, на голом упрямстве пробился в дружину Киевских князей, вышел в старшие дружинники, затем стал сначала десятником, затем сотником. Здесь он неожиданно для себя вновь обзавёлся семьёй, найдя в жене Беляне свою вторую, недостающую половину чуть ли не в буквальном смысле этого выражения. Беляна подарила ему пятерых сыновей-погодков, двух дочерей-близняшек. Дочерей выдал за хороших людей, женил сынов. Выросли внуки, появились правнуки. Глядя на них, иногда вспоминал единственного внука Валерку, оставленного в том мире. Жена (та, первая) померла рано, теперь даже не мог припомнить её лица. Сын отчего-то почти не вспоминался: вырос как-то незаметно, выучился вдалеке от дома, подолгу пропадал вместе с женой в долгих командировках на север. А вот Валерку до семи лет, можно сказать, растил сам, в одиночку. Таскал его в лес, на прадедовскую заимку, обучал охотничьим премудростям, учил читать и писать, рассказывал разные истории. Вспомнилось, как трёхлетний лопоухий Валера, слушая дедовы сказки, замирал, буквально не дыша, боясь пропустить хоть одно слово, застывал так, что порой Николай Алексеевич пугался, трогал пульс, угрожал прекратить сказку, если не будет дышать. Валерка обещал, но через две-три фразы вновь застывал, заперев дыхание. Сейчас Валерий, наверное, уже глубокий старик, если ещё не помер. Сколько раз он жалел, что не захватил внука с собой, порывался вернуться за ним. К сожалению, обратного пути не было ни для кого.

      Кроме воспоминаний, думать было много о чём. В этот раз ехал он домой, в свою усадьбу на Припяти, отъехав от двора киевского князя, кажется, навсегда. И объяснить себе, как и почему это случилось, он, с одной стороны, мог, с другой - мог не вполне, как и не вполне был уверен в неизбежности такого исхода своих отношений с князем и службой у него. Как ни крути, а без малого сорок четыре года было отдано ратному делу. Ходил в походы ещё под началом князя Мстислава Пересветовича, отца нынешнего Ростислава киевского, почти в каждой пре-войне участвовал. Пожалуй, только лишь в последнем, роковом походе Мстислава на Кощея быть не довелось. Ходил после мстить за князя с его сыном, всякий раз чудом оставаясь в живых, оставляя себе на память всё новые и новые рубцы на теле. Что приключилось с Ростиславом в последнем походе шестнадцать лет назад, Сувор не знал. Сам он до конца не дошёл, так как ещё на самом рубеже пристала к нему лихоманка-Трясовица, и его, беспамятного, горящего в жару, оставили в пограничной станице на попечение местного ведуна. Только через три недели, оклемавшись, узнал Сувор, что за неделю до того проезжали мимо к Киеву трое дружинников - все, кто смог выйти из этого похода живыми, что провезли они с собой на копьях беспамятного, полумёртвого князя. Поспешил ко двору. Князь не поднимался, в себя не приходил ещё год. За это время власть над княжеством как-то исподволь захватил княжий постельничий Гайлюк, человек до того незаметный, неслышный. Изменились со временем и повадки Гайлюка. Голос его стал громче, в речах появились, а затем и набрали силу властные нотки, сменив угодливое ко всем скороговорное дребезжание. Странно, но окружающие почему-то подчинялись его приказам, удивляясь себе. Подчинялся и Сувор, вечерами только, ложась спать, тяжело размышлял: почему он беспрекословно делал сегодня то или иное по распоряжению Гайлюка, хотя сам-то считает, что лучше было бы по-иному. А в тот момент считал, что правильнее Гайлюкова приказа быть не может. Такие размышления, как правило, заканчивались острой головной болью и острым желанием прекратить думать вообще. Когда князь выздоровел, ничего не изменилось. Ростислав, советуясь с ближними боярами, со старшей дружиной, всякий раз склонялся к мнению того же Гайлюка. Да и сам князь сильно переменился, стал подозрительнее, завёл себе отведывателя яда, словно кто-то мог таким образом покушаться на его жизнь в Киеве. О подобных вещах знали в основном из книг Отрубного мира, из рассказов пришлецов оттуда, подобных Сувору. Ещё когда князь лежал в беспамятстве, сотник пытался расспрашивать тех, кто вернулся с Ростиславом из последнего похода, но они упорно отмалчивались. Воевода Кудря так тот просто заявил, что, мол, князь встанет и, коли позволит, так тогда всем и расскажут. Впрочем, все они выздоровления князя так и не дождались, сгинув каждый напрасной и нелепой смертью. Тогда тому не очень и удивлялись, так как все трое безмерно потребляли хмельное, что, как известно, к добру не приводит.


      Особенно тяжело было, когда князь приказал изгнать из всех его земель берегинь, объявив их навьими подсылами, то бишь, шпионами. В такое Сувор, да и много кто иной, конечно же, не поверили. Но многие же стали рассуждать: "Мол, дыма без огня не бывает, а вдруг да князь что прознал в последнем походе..." Дело это было не только малоприятное, но и маловыполнимое. Человеческого оружия берегини не боялись, потому на угрозы выдворить их силой могли преспокойно наплевать. Да и где располагались их поселения из людей не знал никто. Оставалось только ездить по лесам да развешивать вдоль дорог грозные грамоты, в коих говорилось о том, что князь-де киевский повелевает берегиням земли его освободить и ходу в города и веси киевские берегиням отныне нет. Ослушникам грозили (ежели кого поймают) заключением в поруб без еды-питья и без срока. Как бы то ни было, но княжий приказ исполняли, в том числе, исполнял и Сувор, стараясь лишь не нанести изгоняемым берегиням лишней напрасной обиды, а то ведь бывало и по иному, когда попадались чересчур ретивые исполнители, особливо из новых, невесть откуда приближенных к Ростиславу людей, быстро получавших от князя и милости, и боярские звания. А таких близ Ростислава Мстиславича становилось всё больше и больше, и они постепенно вытесняли тех, кто был раньше. А новые княжьи приближённые начали хапать, особо не стесняясь, да и в самом Ростиславе неожиданно проснулась жадность. Поборы в княжью казну увеличивались с каждым годом. Однако на содержание дружин и пограничной стражи отпускалось им всё меньше и меньше. Народ нищал, кто-то перебирался в другие княжества, пустели веси, зарастали поля. Не зря же в народе прозвище Гайлюка за глаза стали обидно переиначивать на Гавнилюка. А Ростислав, словно не замечал, что его земли приходят в упадок. Заводились даже разговоры о том, что, мол, ратники зазря нахлебствуют, что, мол, и с ямурлаками миром можно договориться, и что упыри, навроде как тоже Родовы творенья, и что их по ошибке, если не по вражьему наущению, волхвы к Чернобоговым твореньям причисляют. Сам князь, правда, такого никогда не молвил. Зато Волку-Огненному-Змею, ратоборцу против зла древнему, времён ещё до раздела миров, въезд в княжество был заказан. А недавно ополчился Ростислав за что-то на бродячих калдераричей, коих Сувор привычно про себя кликал цыганами. Народ этот был славенского языка, отличался лишь тем, что постоянно нигде они не жили, бродили по свету в своих крытых повозках, останавливались в городах и весях ненадолго, занимались кузнечным делом, торговали своими поделками, подряжались строить терема да крепостные стены, да ещё разводили чудных коней серой в яблоках (или, как говорили в этом мире - зелёной) масти, за которых на ярмарках любой был готов отдать немалые богатства.Ремесловитостью своей да и обычаями они, конечно, выгодно отличались от цыган, знакомых Сувору по прежней, "отрубной" жизни, но на цыган всё же походили. Что странно: грехи им стали приписываться именно те, что всегда ползли за теми, настоящими цыганами. Стали говорить, что калдераричи, мол, и детей хитят, и коней уводят, и порчу какую-то наводят.

      Покуда калдераричей только изгоняли за пределы княжества, Сувор ещё терпел. Только отворачивался, стиснув губы, когда спрашивали они сотника, за что гонят их, за какие вины. Но вчера явился к нему Гайлюк и приказал Ростиславовым именем, что отныне всякого калдерарича, заметив в княжьих землях, будь то взрослый или дитя, нужно брать под стражу, везти к ближайшему городу или веси, где сжигать живьём прилюдно, а скарб его отбирать в княжью казну. А народу, мол, приказано объявлять, что за доношение о прячущемся калдерариче отдаваться будет такому доносителю десятая часть из всего добра, при пойманном калдерариче обнаруженная, а, коли такого добра не станет, то из княжьей казны награда будет в одну серебряную гривну за каждую голову. И когда усомнился вслух старый сотник в таком приказе, махнул Гайлюк молча рукой, и высунулись из-за его спины двое ратников (из новых, чести воинской не блюдущих) выставили на Сувора хищные листья рогатин и привели к Ростиславу, заслуг его не уважа, в чём был, в домашнем затрапезном, да босого. Мог, конечно, Сувор им и сопротивление оказать, хоть и безоружен был, да сам не схотел. Думал, предстанет пред князем, тут правда и выйдет, что не давал Ростислав такого наказа, что спутал Гавнилюк, или даже кривду вёл, княжьим именем прикрываючись. Не так вышло. В горе сказал Сувор князю слова обидные, много чего сказал-припомнил, не чая уж в живых остаться. Радовался в душе только, что месяц назад ещё, предчувствуя недоброе, семью свою отослал на Припять, где давно уже выстроил себе усадьбу на земле, князем жалованной. Сыны-то да внуки давно уж княжью службу покинули, хозяйством занялись, да и отца о том просили. Он всё отговаривался. Что греха таить, на многое глаза закрывал, поверить в то не желая.

      Обошлось, правда. Видать пока, и Гайлюк не мог совсем-то наплевать на то, что Сувор в княжестве, да и в других княжествах тож, воин известный, и что, казнив смертию сотника, можно за то многие неудобства потерпеть, ибо мало кто поверит, если Сувора тайным слугою Чернобоговым ославить. Потому только и приказал князь, чтоб отъезжал Сувор от двора скорейше навеки, ехал бы к себе, чад и домочадцев своих забирал и уходил чтоб прочь с земель великокняжеских безвозвратно. А киевский терем Суворов, отходит ныне боярину светлому Колуну Забержичу Гайлюку за службу его верную, беспорочную.

      Откуда-то из глубин память всплыло стихотворение, невесть когда читанное:

      Под бронёй с простым набором,

      Хлеба кус жуя,

      В жаркий полдень едет бором

      Дедушка Илья;

      Едет бором, только слышно,

      Как бряцает бронь,

      Топчет папоротник пышный

      Богатырский конь.

      И ворчит Илья сердито:

      "Ну, Владимир, что ж?

      Посмотрю я, без Ильи-то

      Как ты проживёшь?

      Двор мне, княже, твой не диво!

      Не пиров держусь!

      Я мужик неприхотливый,

      Был бы хлеба кус!

      Но обнёс меня ты чарой

      В очередь мою -

      Так шагай же, мой чубарый,

      Уноси Илью!

      Без меня других довольно:

      Сядут - полон стол!

      Только лакомы уж больно,

      Любят женский пол!...

      Через некоторое время Сувор поймал себя на том, что читает уже вслух, в полный голос, усмехнулся: "Ну вот, до мании величия дожился, уже с Ильёй Муромцем себя сравниваю!" Потом махнул рукой, с вызовом, уже сознательно вслух закончил:

      Душно в Киеве, что в скрине,

      Только киснет кровь!

      Государыне-пустыне

      Поклонюся вновь!

      Вновь изведаю я, старый,

      Волюшку мою -

      Ну же, ну, шагай, чубарый,

      Уноси Илью!

      Усмехнулся ещё, довольно потрепал конскую долгую гриву. Достал из торбы кусок хлеба, посыпал густо солью, разломил. Половинку протянул коню, за вторую принялся сам. Оба жевали на ходу, наслаждаясь едой и чистым, отдающим лесными цветами и сосновой живицей воздухом.

      Дорога весело петляла меж берёзок, сверкающих листвой, умытой недавним дождиком. За этим гаем вскоре должен был открыться берег Припяти, а там недалече оставалось и до Суворова хутора. Сирко, почуяв знакомые места, предвкушая уютное стойло да ясли, полные отборного овса, мечтательно заржал, мотнул головой, прибавил ходу.

      Сувор ненадолго тоже погрузился в мечты. Улыбаясь, представлял, как въедет во двор, как выйдет навстречу жена, беспокойной галдящей стайкой воробьиной облепят правнучата, гадая, каких таких киевских гостинцев привёз прадед. Немного обеспокоился, перебрал в голове подарки: вроде никого не позабыл. Снова погрузился в недалёкие мечты: "Интересно, внуков дома застану или нет? Промышляют, небось, день-то в самом разгаре. Младший внук - Сварно, тот-то дома наверняка. Или мастерит что-то, по дому ли, игрушки мудрёные ли для ребятни, или со своим любимцем возится - ручным волком Вулдаем, с коим чуть ли не спит в обнимку". Уж два десятка парню стукнуло, а всё жениться не собрался, огорчая мать. Когда спрашивали, отвечал шутливо, мол, не выросла ещё его наречённая. Хотя выучился от деда и отца оружием владеть отменно, хоть и назван он был в честь Сварога-воина, но тяги к службе ратной не чувствовал. Зато с животными общий язык находил быстро в самом буквальном смысле этого слова. Что крайне редко в нынешние времена, обнаружил Сварно в себе способности быстро, почти без натуги постигать звериные наречия, приводя порою в изумление многознающих волхвов. Правда, по той же причине, не поднималась его рука ни на какого зверя. Покон не запрещал бить зверя по нужде, устанавливая твёрдые правила: охотнику разрешалось бить только зверя-самца, как бы вступая в единоборство равных: охотник на охотника, воин на воина. Это касалось крупного зверя: лося, тура, кабана-секача. В некоторых, крайне редких случаях разрешалось ратоборствовать с волком, медведем, рысью и чёрным львом. Боровую, водяную да полевую птицу, мелкого пушного зверя бить разрешалось обоего пола, соблюдая лишь запрет охоты в сезоны брачевания да выращивания потомства, в остальные же сроки - испрашивая у битого зверя прощения и объясняя его душе, не отлетевшей ещё в небесные угодья, необходимость содеянного. Впрочем, никто и не пытался увлечь парня охотой. Вот руки у него были золотые: удавалось любое дело, хоть в кузнице, хоть в поле, сам, правда, предпочитая работу с деревом. Сейчас, почитай, весь хутор был изукрашен, изузорен деревянным кружевом, вышедшим из-под умелой руки Сварна. Любо-дорого было посмотреть! Взлетали ввысь с крыш разгорячённые, казавшиеся живыми, кони, высвечивая из-под кожи каждою жилочкой своей, грозно, приподняв шерсть на загривке, смотрел с тына на ближний лес кряжистый, хитроватый медведь, предостерегая лесное лихо: "Попадись только мне!" Привольно разлеглись у конюшни витязи-волки, да так, что если пристраивался подремать меж ними Вулдай, то и сам Сварно порою путал живого друга с деревянными изваяниями. Расцветали по стенам внутри и снаружи дивные, невиданные никем цветы, бродили диковинные звери, переплетаясь меж собою причудливо. И совсем уж отчудил Сварно, когда поставил за печью маленький, но совершенно настоящий теремок (аж на два поверха!) для домового. Думали, что обидится на такое маленький хозяин, ан нет! Полюбилось домовому новое жильё, да так, что первое время даже выходил оттуда неохотно и несколько подзапустил надзор за большим хозяйством, да так, что, тем пользуясь, чуть не вселился в дом новый, выделившийся от родителей на самостоятельное житьё, молодой домовой. С великим трудом выжил пришельца старый хозяин.

      Лесок кончался, впереди забрезжил просвет, слышен уж был плеск красавицы Припяти о берег. Сувор насторожился, сбросил сладкие думки. Конь, тоже чувствуя неладное, насторожил уши, тихохонько фыркнул, раздувал беспокойно нервные свои, чётко вырезанные, ноздри, ловя встревожившие его запахи. Немного погодя и сотник, вместо привычного, положенных приречных ароматов, уловил горелое дерево, к которому примешивалось ещё что-то смрадное, сладковато-тошнотворное. Беспокойство пересилило привычную для воина осторожность. Сувор взял коня в шенкеля, вылетел на бугор, меч уже покинул ножны, пробудившись, выжидающе блестел, опустившись вдоль правого бедра, наливая для тяжести удара кровью руку. Щит, словно сам собою, переместился из-за спины, прикрыв грудь. Сирко уже не прядал ушами, не осторожничал: скалил зубы зло, искал взглядом противника. Сотник глянул на соседний взлобок, где стоял хутор, замер на миг, уставившись слепыми, неверящими очами, бросил Сирка вперёд.

      Хутора не было. Крепкий дубовый тын был широко взломан в нескольких местах, огромные колья откатились в стороны, изломанные, обгорелые, в потёках смолы. Было тихо, только слышен был со двора чей-то слабый стон. Сувор пустил коня внутрь, заставив себя сначала доехать до ворот, не желая пользоваться проломом. Дома не было... Ничего больше не было. Только одна неполная стена, да груда обугленных обломков, тлеющих местами. Рубленное из плотного, кондового дерева загоралось долго, неохотно, но вспыхнув раз, горело уже так, что погасить его было уже невозможно. Над разорённым хутором возвышался обгоревшая лесина с резным медведем. Посреди двора лежали, пронзённые стрелами, оба аиста, что каждую весну устраивали гнездо на крыше терема. Некому было больше заливать пожар, таская воду в длинных клювах. Уцелела баня, лишившись лишь части кровли, стояла сиротою, плаксиво скособочив повисшую на одной петле дверь. В проёме кто-то лежал. Сувор спешился, подбежал. В луже уже свернувшейся лилово-чёрной крови, сжав в руке обломок широкого ножа, которым обычно строгали щепу на растопку, лежал банник. Маленький, косматый, с перекошенным от последней боли лицом, надвое, от плеча до поясницы, разваленный чьим-то ударом. Жёлтые, с кошачьими зрачками глаза были широко распялены, глядели в потолок. Сувор никогда раньше не видел его так близко, банник сторонился людей, парился отдельно, после всех, а, коли кто забывал оставить ему пару, платил в другой раз, опрокидывая шайки, пряча веники. И вот, довелось. Опустив ладонь на узкое лицо, провёл вниз, закрывая глаза. Осторожно перенёс останки на полок, сложил рядом веник, шайку, охапку мыльника, положил на грудь нож, с трудом вынутый из окостеневшей руки. Сувор не знал, по каким обычаям погребали своих банники, да и погребали ли вообще. Но решил твёрдо: этого похоронит по воинским обрядам, он того заслужил, обороняя свой кров. И пусть погребальным костром-крадою станет ему банька, которую обихаживал долгие годы. Сувор шепнул, прощаясь:

      - Прощай, брат мой, у Рода все встретимся.

      Вышел во двор. Удивлённо подумал, что отчего-то не бросается искать своих домочадцев, не зовёт их, вдруг да убежавших в лес. В груди камнем-болью застыла чёрная пустота. Он просто ЗНАЛ, что искать было некого, все они остались здесь, под обломками и головёшками. Внезапно стон повторился. Сувор резко обернулся. Вначале было показалось, что это жалобно скрипит над развороченным срубом криницы обугленный "журавель". Нет, стон был слева, от сохранившейся почти полностью стены дома с примыкавшей к ней печью. Ошалело метнулся туда, пробираясь через обломки, рискуя в любой миг провалиться, угодив в ещё пышущие в глубине погибельным жаром уголья. Пробрался и замер.

      В бабьем куту, меж печью и стеною, точнее, на боковине самой печи, косым, "Андреевским" (как сказали бы в Отрубном мире) крестом был распят их домовой. Толстые штыри пронзили насквозь кости рук и ног, раны уже почти не кровоточили. Грудь была разрублена наискось, белели страшно концы рёбер, пузырилось розовым лёгкое, в глубине раны ещё дёргалось судорожно, неравномерно, сердце. Голова была прямо, притянутая к печи за длинные волосы. На Сувора в упор смотрели расширившимися зрачками глаза. Домовой не мог мигать, веки были срезаны, потёки запёкшейся крови избороздили лицо. Но он был ещё жив. Сотник попытался выдернуть штырь. Домовой прошептал, еле заметно шевеля треснувшими губами:

      - Оставь... Поздно... Пить...

      Сувор сам знал, что поздно, он отцепил от пояса баклажку, приставил ко рту умирающего. Тот сделал несколько глотков, откинул голову, натужно улыбаясь, заговорил чуть более внятно:

      - Квас... Подгадал для домового... С ним рождаемся, с ним и отходим... Теперь сказать успею... - Домовой усмехнулся, - Всё ж живучее домовым-то быть... Чурило я. Схитрил маленько. Я ведь твоей Беляне пращур... Вот и пристроился к вам... Да не сберёг. Там они все, под углями... Все там... почти... Ночью пришли, много... Ямурлаки, с ними упыри были, да навьев десятка два. Их человек вёл, ты запомни, боярин он, его Колуном звали... должен знать. Дворовик с Вулдаем сполох подняли, да поздно, упыри уж тын ломали... Кваску бы ещё, - Чурило хлебнул, продолжил путано, перескакивая с мысли на мысль, торопясь поспеть сообщить Сувору всё, что знал, - Вулдай того боярина достал, как Чернобога самого пращур его - за ногу. Хромым теперь будет. Ты помстись. Колун кричал, что это тебе памятка, чтоб чтил власть. Твои сами не схотели целыми даваться, рубились, сколь смогли, потом заперлись в горнице, она уж горела. Души их уж в вирии, а телам - навьями не бывать. Сварно только взяли, он прикрывать снаружи остался, многих из них посёк, одних упырей семерых к Ящеру отправил. Ноги ему подсекли, а потом в спину... Бросился я, да не совладал, секира подвела. Потом прибили тут вот, один у них кровь нашу общую со Сварном учуял. Вот и оставили глядеть, как из тела правнука моего навья делают. Очи б закрыл, да не мог, обо всём гады позаботились. Желал бы, да не закрыть. С собой они увели Сварна... Сувор, хоть и тело то лишь, да негоже, чтоб навью было. Ты иди вдогон, помстись, да Сварна забери, устрой на краду... А теперь сними меня, стену порушь, да уложи, жечь не надо, снизу само займётся. Не жди, скачи вдогон, а страву по всем после справишь. Князя ещё упреди, про боярина того ему...

      Сувор выдрал штыри, порушил остатки стены, уложил по бокам и поверх печи, осторожно поднял домового, пристроил поверх, замешкался. Чурило с усилием, мотнул головой:

      - Не стой, я слово знаю, само займётся, поспешай, Сувор, поспешай.

      - Прощай.

      - И ты прости, что не сберёг... Ещё Овинника с дворовиком схорони, их в криницу кинули... и конюшенник там же... Прощай!

      Стоило только Сувору выбраться к колодцу, как за спиной ярко вспыхнуло. Он оглянулся: над крадой домового летал огромный столб яркого пламени, мгновенно уничтожая дерево. Пока доставал из колодца изуродованные тела овинника, конюшенного и дворовика, сносил их в баню, пламя, выев всё дочиста, исчезло, оставив после себя только почерневший остов печи.

      Сувор решил, что крадою погибшим послужит баня. Уложил всех на полки, как мог, обустроил. Принёс для конюшенника заводную узду, положил к овиннику найденные вилы с лопатой, пристроил возле тела дворовика метлу, да воротные петли. Подумав, выворотил столб с резным медведем, отделил изваяние от основы, поставил в ногах дворовика. Заронил по углам чистый огонь, дождался, покуда разгорится пламя, вышел из бани, припёр дверцу. Внутри уже гудел огонь, поедая дерево.

      Постоял немного, вскочил в седло, пустил Сирка лёгкой рысью-грунью по кругу. Отыскал чуть заметный след-ископоть, пошёл в погоню, зная, что настигнет, что отомстит, что непременно заберёт тело внука, что не вернётся никогда уже на берег Припяти. По-другому и не могло быть.


Глава 18   

   Чуть более суток спустя Сувор нагнал ямурлачий отряд. Коней при них почти не было, все, кроме Гайлюка и одного из ямурлаков, видимо старшего, шли пешими. Они остановились на ночёвку на опушке липового перелеска. Рубили на костёр молодые деревья, не внимая жалобному плачу леса, доставали припасы, устанавливали палатки, водружали над кострами походные котлы, куда бросали какие-то отвратительно смердящие травы, варили зловонное зелье. Сторожи не ставили, видимо никого не опасались. Для Гайлюка установили небольшой шатёр из бурой просмоленной холстины. Сотник признал Колуна издалека: пристроившись у шатра, тот что-то доставал из походной торбы, смачно жевал, громко отрыгивая, запивал из баклажки, обливая усы. Упырей не оказалось вовсе, видимо, те ушли в свои болота сразу после нападения на Суворов хутор. Навьи держались отдельно. Ни в пище, ни в сне, ни в укрытии от непогоды они не нуждались. По команде старшего ямурлака молча легли на траву, вытянулись лицами вниз.

      Сувор пустил Сирка на полянку, наказав молчать и ждать команды, не сомневаясь в разумности и послушности старого боевого друга, с которым вот уже восемь лет не разлучались. Сам тишком пробрался к опушке, залёг в кустах малины. Темнело, повеяло прохладой. Комариная орда назойливо зудела в уши, пытаясь облепить сотника сплошным жалящим покровом. Впрочем, комары быстро забросили попытки добраться до человечьей крови через доспехи и толстую кожаную подкольчужницу, зато с удвоенной настойчивостью ринулись на лицо и руки, тыкались хоботками в пестрядь портков. Сувор не шевелился, не делал даже попытки согнать насекомых, зная чуткость ямурлаков, способных в малейшем шевелении заподозрить неладное, вкатив в такое место штук десять бронебойных стрел с узкими гранёными оголовками, прошибающими добрый доспех и тело под ним насквозь с двухсот шагов.

      Ямурлаки точно никого не опасались, не ждали в этих краях. Они даже расселись вечерять лицами к огню, чего опытный воин не сделает никогда, существуй хотя бы малейшая вероятность нападения. А уж в ратном опыте ямурлакам отказать было нельзя никак. Многие из них до страшного своего перерождения были воинами, а кто и не был, выучка средь них была жестокая, но действенная.

      Выучка ямурлаков сослужила свою службу Сувору и при подсчёте сил противника. Они рассаживались вкруг костров строго по десять, лишь у крайнего собралось всего четверо, включая старшего. Общим счётом оказалось их пять десятков и ещё четыре. Навьев насчитал всего пятерых, но внука средь них рассмотреть не сумел.

      Стрелы были приготовлены заранее. Слава Богам, имелся в запасе и десяток с серебряными широкими, как тополиный лист, оголовками. Приподнялся на колено, встал. Руки быстро делали привычное дело: петля кожаной непромокаемой тетивы падает на лук, усилие, и второй конец тоже наброшен, левая рука с луком выброшена вперёд, правая, поймав за оперение стрелу, бросает её на лук, ловит ушком тетиву, оттягивая к уху, острие ищет цель, пальцы разжимаются в нужный миг, стрела уходит из темноты к свету, нащупывая чью-то грудь у костра, тетива с силой, способной разрубить кость, щёлкает по браслету запястья, по левой рукавице, а правая рука уже бросает поверх новую стрелу, которая тут же мчится вдогон первой, ещё летящей.

      Кто это сказал, что стрелы свищут? Они бесшумны для того, чью погибель несут на своих оголовках, страшны тишиною для оказавшегося рядом с вдруг упавшим лицом в костёр соратником. Свистнувшей стрелы воины не боятся. Просвистела, значит, ушла, отныне безопасная для услышавшего. Потому и важно попасть в цель с первой стрелы, дабы не было врагу предупреждения свистящим промахом. А промахов у Сувора давно не бывало. На упрямстве своём он, пожилой уже человек, освоил ратное дело так, что за пояс мог ныне заткнуть многих из тех, кто оружие взял в руки в трёхлетнем возрасте. Сувор держал в воздухе одновременно семь стрел вместо пяти, положенных выученному дружиннику. Он не смотрел на тех, кого успел поцелить, в этом не было нужды. И не было на то времени. Увидел, что, послушные команде, вскочили с земли навьи, потянули кривые сабли, ринулись мерным полушагом-полубегом в его сторону. Метались ошалело ямурлаки. Что-то нелепое визжал, запутавшись в своём шатре Гавнилюк. Им нужно было пробежать всего-то шагов пятьдесят, но времени на эти пятьдесят шагов тоже не было. Выцелить с такого расстояния всех пятерых, утыкать каждого одной, а то и для верности - двумя стрелами с серебряными оголовками было несложно. Сувор бросил на тетиву первую... и замер, не доведя даже ушка стрелы до собственного виска. Он вдруг начал выискивать среди набегавшей нежити своего внука, попутно лихорадочно соображая, как отделить его от остальных, быть может связать, привезти в город. Быть может, волхвы да ведуны и смогут сделать что-нибудь. Да не видно лиц бегущих, слепят костры очи. Теперь сотник уже не успевал. А вслед навьям уже бежали, ругаясь чёрно, ямурлаки, успев похватать щиты. Шёл впереди их старший, вновь обретя власть, требуя громко взять дерзкого лучника живым, зная при этом, что приказ его уже будет исполнен.

      А старый сотник всё ещё не мог найти своего Сварна, не решаясь пустить стрелу, не замечая того, что враг всё ближе, что уже дрожит рука, держащая неподвижно стрелу, что ползут по щекам, застилая глаза, слёзы, которых давно уже у себя не помнил. Не замечал того, что уста его, словно бы сами по себе шепчут беспрерывно: "Сварно, Сварно, Сварно..."

      Где-то за спинами ямурлаков вдруг раздался тяжёлый, стелящийся над самой землёй, словно бы даже пригибая под собою травы, волчий вой. Особый, воинский клич стаи, оставившей сзади волчиц своих с малыми щенятами, вышедшей не на охоту, не на гулянье молодецкое - на смертный бой, в котором не дают пощады ни себе, ни врагу, не смотрят на свои раны, не считают чужих. Вскрикнул тонко человеческий голос и оборвался вмиг.

      И словно пробудил волчий клич старого Сувора. И не его одного пробудил. Грянули небеса грозно, полыхнуло в них. И словно пробудился один из навьев: волею богов светлых отпущена была душа юного Сварно с небесных полян на краткое время. И слетела она на землю, вернулась в тело своё, изгнав, вытеснив собою чужое, корни ещё пустить покуда не успевшее, как у иных навьев пустило. Восстал Сварно во всей силе и красе своей, закрылись раны его, загорелись ясные его глаза, вмиг разум обретя, забилось крепкое сердце, вновь в себе алую живую кровь рождая и по жилам опустошённым её гоня. Крикнул Сварно мощно, звонко:

      - Диду! Иду к тебе!

      И пошла гулять по вражьим шеям кривая сабля. В кои-то веки кривому довелось за Правду биться! Не свалить навья таким оружием, но замешкались они, и того уже достаточно было: вновь без промаха бил из лука Сувор. Сверкали во тьме малыми молниями серебряные оголовки тяжёлых стрел. Нет защиты от славенской стрелы, пущенной с близкого расстояния, пусть и не бронебойной, и не из доброй стали, а мягкого серебра, никчемного при других обстоятельствах. Да и не было никакой брони на тварях.

      А Сварно уже развернулся, с ямурлаками набежавшими бьётся. Мелькает сабля в сильной руке, чертит вязь на вражьих телах. Бросил уже лук свой старый Сувор, прорубается навстречу внуку, мелких ран не замечая, а больших ещё не имея. За ним конь его верный, Сирко пробивается, топчет вражью силу коваными копытами, грызёт крепкими зубами, шматками мясо вырывая. А за спинами ямурлачьими тоже бой идёт: братья-волки, витязи лесные, десяток числом, рвут вражью плоть, страшными челюстями своими враз бедро раскусывая, когтями кишки выпуская. Не смолкает в воздухе волчий клич. Ведёт их сам Волх Огненный Змей, оборотень великий, богатырь-заступник земель славенских. На этот раз в образе огненного волка он, человечий отринув. И леший здешний, пастырь-воевода волков тутошних тут же: белым волком обернувшись, бьётся.

      Вот и соединились дед со внуком, рядом уже рубятся, словно траву косить встали. И, словно укосами ровными, ложатся по обе стороны от них срезанной травой ямурлаки. Но и тем в умении ратном не отказать: собрались разом, ударили копьями. Удержала добрая кольчуга вражьи копья, не допустила их до тела хозяина своего, в какой раз уж Сувора выручив. А на Сварно и рубахи-то не было. Плоть круша, вошли в него острые копья: три спереди, да два со спины, дёрнули руки крепкие оскепища кверху, подняв парня над землёю. Жив он был покуда, хотел было рубить, да выпала уж сабля из быстро слабеющей руки, помутились уже глаза Сварна. Недолго вышло ему вновь обретённой жизнью радоваться. Крикнуть только успел:

      - Прощай, диду! - и вдругорядь уж отлетела на небеса чистая душа.

      Взревел Сувор страшно. Щит разбитый бросил, шишак сбили, ремень подбородный порвав, ухо левое срублено, кровь за ворот заливает, кольчугу уж не раз просекли, до мяса живого достав. Обоеручь бьётся: в правой - меч, берегинями кованый, не иззубренный ни разу, в левую - обломок рогатины подобрал, им рубится.

      Верно говорится: сила силу ломит. Но ещё вернее будет: правда силу ломит. Меньше и меньше вражьей силы становится. И вот уже один только ямурлак остался, что головой у них был. Ни единой царапины ещё не получил, хоть и за спины чужие не прятался в бою. Здоровенный, косая сажень в плечах, руки толстенные, длинные. Как и Сувор, обоеруко ратится. Ни спереди не взять его, ни сзади не достать. Сунулся волк-другой, да вмиг отлетели, чтоб не встать больше.

      Остановились все дух перевести, осмотреться. Ночь-то вся вышла. Солнышко светлое просыпается, вершины деревьев красит, вот-вот над землёй взойдёт. Зорька утренняя, видать уже по небу проскакал на борзом коне своём. Волков-то всего двое осталось, да Волх с ними, уж человечью личину принявши. Лешего, что в образе белого волка дрался, не видно вовсе, видно одолели его. А ямурлак зубы скалит, крепкие, белые, совсем человечьи:

      - Что, неужели сами Покон свой позабыли? На одного вчетвером собрались? Чем вы тогда от меня отличаетесь? А коли так, так может, вам сразу со мной пойти, наш хозяин своих слуг жалует, холит. А то и срубите меня сейчас, вам тогда единый только шаг к Властителю сделать останется.

      Что-то узнаваемое промелькнуло в глазах ямурлака. Да и говорил он по-славенски слишком правильно для их братии. Волх, не слушая речей противника, уже занёс над ним свою громадную секиру, двинулись было вперёд волки, обнажая окровавленные клыки, шагнул из-за спины Сувора Сирко, всё ещё тяжко водивший в стороны окровавленными боками. Насторожившийся Сувор успел перехватить руку Волха:

      - Стой! Враг дело говорит. Негоже так.

      Огненный Змей дёрнул рукой, высвобождая. Однако оружие опустил, спросил подозрительно:

      - А чего это ты, вражина, о чистоте душ наших печёшься? К чему предупреждаешь?

      Ямурлак усмехнулся:

      - Не признали, значит. Крепко, видать изменился. А ведь всего шестнадцать вёсен не видались. С тобой, Волх Дажьбожич, не раз за одним столом сиживали, да и ты, Сувор, что ж позапамятовал, под чьим началом многие годы хаживал. Не признали ещё? Горивой я... Верней, звался так когда-то, когда тысяцким у Ростислава был.

      Волх и Сувор ошарашено молчали, выискивая в ямурлаке знакомые черты лихого тысяцкого. Тот продолжал:

      - Мнили, что сгинул я тогда? Ан вот живой стою. Только ныне роту иному властителю дал. От клятвы воинской Ростиславу он нас всех тогда сам освободил. А уж от верности богам я и сам избавился вскоре. Да и вы бы то сделали, коли бы увидели да узнали то, что я видел. Ты, Волх, может и нет ещё, как-никак самого Дажьбога сын, бессмертный почти. А вот ты бы, Сувор, крепко призадумался. Сила теперь на Его стороне.

      Волх перебил:

      - Сила, говоришь? А Правда-то на чьей? Кривды руку взял! Почто? Опомнись! Вернись к свету, Правду божью вновь в сердце прими! Стань былым Горивоем! Первым к сердцу своему тебя прижму, обниму как брата. Не поздно то! Искупишь вины великие свои, а мы тебя не покинем. Очисти душу!

      Казалось уже и ему, и Сувору, что вот-вот Горивой рассмеётся как прежде, раскинет руки для братского объятия и шагнёт навстречу. Но бывший тысяцкий покачал головой:

      - Не бывать тому братству боле. Ушло время. Раз уже переметнулся, второго - не будет! Роту Чернобогу да Марёне даваючи, сам себе клятву давал, что второму перевёртышу не бывать боле. И слова того, себе данного, вовек не порушу, хоть и знаю, на что душу свою тем обрёк. Да и имя у меня ноне иное, да вам-то его знать без надобности.

      Сувор выкрикнул с надеждой:

      - Горивой! А почто тогда ты нас упреждал, чтоб чести своей не роняли, вчетвером на тебя нападая. Разве ж не надо тебе, чтоб ряды ваши множились? Надо, коли ты слуга господину твоему проклятому верный теперь! Почто тогда?

      - Потому что, сам в яму упав, многим внутри изменившись, одно старое в себе сохранил: судьбы подобной былым соратникам своим желать не могу и не буду. Но и на казнь вам даться, не противясь не могу, гордость моя воинская не даст. А потому, становись, Волх Дажьбожич предо мной, доставай честный меч, да верши Божий суд. Только и мне напоследок меч в руки дайте. Не гоже суд Божий с кривой саблей вести. Не нужна мне в том деле помощь Кривдина. Гордость меня ведёт, она и слова, для ямурлака невместные вызвала, она и речь родную свою славенскую не забывать да не коверкать мне помогает.

      Тот, кто был когда-то Горивоем, отбросил в стороны обе свои сабли, стоял, ожидая.

      Сувор вмешался:

      - Погоди! Горивой, ты скажи нам, что с Ростиславом тогда сделалось?

      - Нет, сотник. Не скажу того. В тайне то держать тоже клятву давал. Об одном прошу помнить: не страх за жизнь свою меня тогда переметнуться толкнул, другое причиной было. И помните: тайным ямурлаком не был я никогда, и когда ещё был с вами, то честно князю своему и богам светлым служил. И ещё: коли сможете, то после вспоминайте меня не ямурлаком нынешним, а Горивоем былым. А ямурлака такого вроде бы и не было. Обещать того не надо мне, а если сможете, то и сделайте. Дай мне свой меч, Сувор. Не бойся, правый меч в кривой руке долго не удержится.

      Сувор покачал головой:

      - Нет, Горивой! Это мой бой! Я с тобой на Божий суд встану, не Волх.

      Волх заспорил:

      - Куда тебе, сотник! Ранен ты!

      - Мой это бой, говорю! Его отряд семью мою погубил, они внука моего младшего Сварна навьем сделали, тело его спаскудив. Слава богам, вернули они душу в тело снова, нежить изгнав. Так твои, Горивой, ямурлаки, вдругорядь внука моего сгубили. Вон он лежит, копьями исковерканный.

      Горивой ахнул:

      - Так это твоих, значит, на хуторе!...

      - Моих! - оборвал Сувор, - Кончать давай. Дай ему меч, Волх Дажьбожич! Солнце встало, суд вершить можно уже.

      Огненный Змей молча протянул бывшему Горивою широкий меч с двумя долами на клинке.

      Тот принял оружие, чуть было не поцеловал яблоко-противовес по былой воинской привычке, опомнился, отведя от себя рукоять. Затем поклонился обоим, изготовился, улыбнулся:

      - Давай, Сувор, покажи чему без меня выучился!

      Оба скинули брони, кожаные подкольчужницы, рубахи. Сувор, достав меч, поцеловал честное оружие, давая ему слово в правоте своего дела. Волх объявил о начале Божьего суда. Противники сошлись.

      Ямурлак дрался красиво, умело, меч его мелькал, выписывая сверкающие петли, встречая меч Сувора повсюду, шутя отбивая самые смертоносные удары. Силы переполняли Горивоя. Сувор же, напротив, слабел с каждым ударом сердца, запекшаяся было кровь местами вновь отворилась, засочилась наружу, грозя хлынуть струями. Однако и Сувор и Волх видели, что ямурлак мог бы поразить противника уже несколько раз за прошедшие считанные мгновенья поединка, не делал этого. Вдруг Горивой крикнул:

      - Славно потешились! Что ждать, когда меч сам мою руку покинет, коли ведает он, что не желаю я губить друга былого! Благодарю тебя, славное оружие, да не узнаешь ты бесчестья на веку своём!

      С этими словами Горивой, отскочив на пару шагов от Сувора, с силой бросил меч вверх над собой, ринулся под падающее острие, изогнулся назад, подставив широкую грудь холодной стали. Меч вошёл точно в сердце, легко пронизал тело насквозь, погрузившись по самую крестовину.

      Горивой с усилием удержался на ногах, выпрямился. Изо рта вытекала густая тягучая струйка крови, но он по-прежнему улыбался. Сувор и Волх замерли в изумлении. А Горивой шагнул навстречу им, протягивая открытую ладонь:

      - Вот теперь и вправду свиделись! Славный у тебя меч, Дажьбожич! Вычистил он душу мою, спас. Прощайте, братья!...

      Он хотел ещё что-то вымолвить, но глаза уже заволокло предсмертным туманом. Горивой ещё успел пожать протянутую руку Сувора и, стискивая её, стал заваливаться на спину. Упал на траву, посмотрел на склонившихся над ним, прошептал:

      - Небо... опять голубое,... солнышко светит... Я - Горивой!... снова, я иду...

      Могучая грудь опустилась в последнем выдохе, лицо Горивоя застыло: спокойное, счастливое. Глаза отражали чистое небо, сливаясь с ним.

      Волх провёл по лицу погибшего ладонью, опуская веки:

      - Иди с миром, брат. Пусть боги примут твою беспокойную душу, пусть простят твои прегрешения.

      Вдвоём соорудили краду, перенесли на неё останки Горивоя, Сварно, павших волков. Белого волка нигде не было. Волх спохватился:

      - А где леший? Я его в самом начале потерял.

      Забеспокоился, вспоминая, Сувор:

      - А ты Гавнилюка не видал?

      - А он здесь был? С ними?

      - Неж-то утёк, гад подколодный!

      - Погоди, волков спрошу.

      Обернулись к волкам. Звери обессилено разлеглись, зализывали раны, на зов с трудом подняли головы.

      Во время молчаливого, точнее, неслышного человеческому уху, диалога, Сувор всматривался в крупного рыжеватого волка, корноухого, с рассечённым лбом. Ещё сомневаясь, спросил, как выдохнул:

      - Вулдай?

      Волк приподнял голову, слабо вильнул хвостом, заскулил.

      Сувор кинулся к Вулдаю, обнял за шею:

      - Осиротели мы с тобой, обездомели.

      Слёзы, долго сдерживаемые обоими, прорвались. Человек и зверь, оба покрытые ранами, оба корноухие, обнявшись, рыдали на влажной от росы траве.

      К ним подошёл Волх, сказал, хмурясь:

      - Гавнилюк-то, кажется, утёк. За ним вроде леший кинулся. Пошли, пошукаем, может, след сыщем.

      След отыскался вскоре. Шагах в восьмидесяти от опушки, лежало тело белого волка. За ним тянулся темно-синий кровавый след. По всей видимости, леший в горячке ещё пытался какое-то время преследовать беглеца. Меж лопаток его был глубоко всажен кривой нож-скрамасакс. Зубы сжимали клок узорчатой окровавленной ткани. Вдаль, по-над рекой, уходила глубокая ископоть, меж нею на траве изредка попадались небольшие кровавые пятна, размытые росой.

      - Ушёл, гад! - Сувор зло хлопнул рукой по бедру.

      Подняли погибшего лешего, отнесли на краду.

      Подожгли, постояли, прощаясь. Кой-как присыпали кострище с останками землёй.

      Волх обнял Сувора:

      - Бывай, брат! Пути наши покуда расходятся. Мне - на рать волчьи полки сбирать-скликать, тебе - куда сам надумаешь. Вулдай сказал, что с тобой пойдёт. Решил уже, что делать будешь?

      - Решил вроде. К Славгороду подамся. Я ведь из Отрубного мира вышел когда-то в тех местах. Там, где-нибудь рядом и поселюсь. Может, Славгородский князь Игорь Святославич к себе в дружину возьмёт. Одни мы с Вулдаем остались, да ещё оба корноухими враз стали. Куда ж теперь друг без друга. Ну, бывай тоже, не поминай лихом, может, и свидимся ещё. Да и с Гавнилюком свидеться надеюсь. Скорее бы та встреча!

      - А коли я его первым увижу, так уж не взыщи, тебя дожидаться не стану.

      - Не искать же меня. Всё одно - не человек, Бог суд над ним сотворит.

      Волх ударился о землю, обернувшись огненно-рыжим волком, кивнул на прощанье головой и, в сопровождении второго волка, неспешно потрусил в глубину леса.

      Сувор покопался в перемётных сумках, достал чистую рубаху, надрал на полосы. Промыв раны, перевязал себя и Вулдая, обработал раны Сирку. Осторожно, опасаясь причинить боль, взвалил волка поперёк седла, взобрался сам позади друга, тронул слегка каблуками. Конь шагом направился вниз вдоль речного берега. Ехать было далеко.


Глава 19

      - А откуда они берутся, ямурлаки эти? - спросил Дедкин, поравняв Мишку с жеребцом Вяза, - народ что ли такой? В каких землях живут?

      - Какой там народ! Такое разве людьми зваться может! Нечисть, она нечисть и есть. Одно только, что все они когда-то людьми были.

      - Людьми? - поразился Дедкин, - А после как?

      - А вот так. Тебе бы лучше о том у волхвов вопрошать. Ну, да, расскажу, как умею.

      Каурин с Ляхом подъехали поближе. Вяз начал свой рассказ:

      - Когда-то давно, ещё только-только мир надвое разделён был, или даже незадолго до того, появились среди людей такие, что, светлых богов отринув, Покон ими данный презрев, на службу Ящеру предались. Даже не слугами Ящеровыми, а рабами его себя кликать стали, в том и клятвы давая. И средь зверей подобные им появились. Из зверей-то какие всем племенем на службу врагу перешли, какие, подобно людям, надвое поделились. На что волки светлыми воителями рождены были, а и средь них порченные нашлись. Их волколаками звать стали. О том спорят много: кто говорит, что и не волки это вовсе, а всё те же люди, поскольку человечий облик принимать могут. Путаница большая пошла. Ведаете то, аль нет, но в стародавние времена всяк человек мог в зверя перекинуться, в медведя там или тура, а чаще - в волка. По-разному, конечно. Кто-то - во всякий миг, когда восхотел, а кто - в полнолуние лишь. Со временем терять стал род людской дар этот чудесный. В наше время уж редкий так может. А кто умеет, тот опасается. Потому как за волколака принять могут, доказывай после, что не так. Смекнули, что к чему? То-то вот. А людей простых, не оборотней, которые к Чернобогу перекинулись, тех как раз ямурлаками звать стали, ибо они право святое людьми зваться утратили. Средь них тоже разные бывают. Одни - те тайные ямурлаки. Они до поры со своим родом-племенем живут, речи правильные говорят, семьи заводят, детей растят. А жертвы страшные хозяину своему тайно приносят, да наушничают втихомолку, вести во вражий стан шлют, людей меж собою ссорят. Могут даже кого невиновного в пособничестве Ящеру обвинить облыжно. Им, ямурлакам-то, лжу сказать запросто можно. Правда, оболгать кого в открытую, прямо, не могут они. Потому как их тогда сразу на Божий суд выставят, тут уж и Правда наружу выйдет. А тишком, шепотком, да намёком, да так, чтоб не распознали, кто слух пустил. А если, допустим, подступит вражье войско к стенам градским, тут они должны тишком или сторожу сгубить, или, там, ворота отпереть.

      Но только такими они до поры бывают. Приходит срок, когда им из тайных в явные ямурлаки переходить надо. Как и почему то творится, мне не ведомо. Видать, нутро гнилое своё брать починает, наружу выказываясь. А какие - и сразу, Правде изменив, в явные ямурлаки уходят. Они, конечно, тоже с виду не враз меняются. Но от людей сразу уходят. Как они там живут, какие у них порядки-обычаи, не знаю я, да и вам узнавать не советую. Знаю лишь, что в пищу и человечину потребляют, и зверятину, для человека запретную. Со временем душа у них гнилью покрывается, чернеет. А позднее и тело меняться начинает. Перво-наперво, речь коверкается, потому как слово человечье, как и молвь звериная, они от Бога. Которые ещё могут через пень-колоду объясниться, а которые - слов двух в одно не свяжут совсем. Да, небось, сами слышали, как тот ямурлак говорил, что нас жрать собирался. А чтоб друг-дружку понимать, им Враг свою молвь дал, ту речь ни зверю честному, ни человеку, Покон блюдущему, ни в жизнь не осилить. Чуждое, так оно совсем чуждое. Иначе и не скажешь. После у них и вид меняется. Вместо лиц - рыла страшные вытягиваются, у кого - и рога отрастают, у кого - хвост появляется или копыта. Только и рога эти, и копыта с хвостами ни у одного зверя не встретишь, иные они по виду. Кожа может цвет сменить, позеленеть там или в багрец окраситься, ещё как-нибудь. Всё это вида мерзкого, злобного. Я так мыслю, что задумано Врагом было, что люди одного вида ямурлачьего устрашатся. Ан нет! Молвят же, что человек ко всякому привыкнуть может. И обвыклись. Смотреть-то на них всяко мерзко, да только страху того, какого ждали мало кто выказывает. Разве что попервой когда встретишься. Да и то, в бою, к примеру, рассматривать недосуг, там иное глазом ловишь. Дитя малое, конечно, испугается, так дитю рядом защита есть. Уразумели? Ну, а коли не уразумели, то вскоре этой касти вдосталь навидаетесь.

      Снежко обернулся к дядьке:

      - А я вот, когда они на обоз наскочили, так нисколечко не испугался, правда. Если бы у меня оружие какое было, так я бы им и бою дал!

      - Поспеешь ещё! На твой век ямурлаков достанет, - Вяз ласково потрепал мальчишечьи вихры.

      - Стрый! А ты теперь меня ратному делу учить станешь?

      - Назавтра же и учнём. Только чтоб не жаловаться. Тяжко ведь придётся.

      - Не-е! Я управлюсь! А в дружинники меня князь возьмёт?

      - Вот подрастёшь чуток, малость выучишься, так чего ж не взять. Князю нашему, Игорю Святославичу, добрые кмети всегда снадобятся. И времена такие грядут, что воинское дело в первейшие становится.

      Вмешался Каурин:

      - Слышь, Вяз, а нас-то князь в свою дружину примет?

      Вяз пожал плечами:

      - А кто его знает? Оно, конечно, вы и конными, и оружными пришли. Только ведь и возраст у вас не тот, чтоб новому делу учиться. Уменье-то у вас аховое. Ляху вон вовсе сначала мяса на кости поднарастить требуется. Да ты, Ляше, наверное, и сам не в ратники, а к волхвам, альбо к ведунам подашься. С твоим новым умением ты там боле сгодишься. Не думал о том?

      Лях засмеялся:

      - Волхва нашёл! Нет, Рыжак, моё дело теперь мразь эту истреблять, давить их, как крыс. Я, после того, что там увидел, по-другому уж и не смогу. Я спать спокойно не смогу, пока этот крысятник по земле ползает. И так полжизни зазря растратил, этих гадов и у нас хватало, мне их ещё там давить надо было. Ты мне лучше скажи вот что: ты говорил, что у ямурлаков тоже дети бывают. Так они как, с малолетства, с пелёнок, что ли такими становятся?

      - Вот тут ты ошибся. Во-первых, у тайного ямурлака в супругах и добрый человек может оказаться, на беду свою. И тяжко жить с ямурлаком под одной кровлей, один кусок хлеба делить, да не понимать при том, чем твоя половина вечно недовольна. Злое-то, оно, как ни прячь, наружу прорывается. Притом, когда тайный ямурлак раскрывается, к своим уходить собирается, то семейство своё он погубить обязан, а мужа, иль жену, или родителей да детей своих - так в первую очередь. Тут уж, кто спасётся, а кто и нет. Ямурлак ведь не на бой их вызывает, а, к примеру, пожар ночью заронит, или ещё что навроде того, чтоб не враз на него подумали, да погоню не снарядили. А дети, они у всех дети. С чернотою в сердце не рождаются, младенцы все чисты. Может, и бывает иначе, да только не слыхивал я о том. А ежели позже ямурлак чадо своё на кривую дорожку сбить сможет, так такое дитя и вправду быстрее взрослого видом коверкается. Может, потому и не рискуют они, ямурлаки-то, детей своих на кривду сбивать. Я тех из них, кто от людей таится, имею в виду. Те, что давно среди подобных себе живут, не в счёт, конечно же. Да что далеко ходить? Вон, Птах рядом едет, так его батя ямурлаком оказался. Птах, правда, уж в возраст вошёл, в дружину встал. А мать Птахову да трёх сестрёнок его младших тот гад ночью вместе с домом сжёг... Птах-то всюду теперь лезет, ищет змеево отродье, отцом когда-то звавшееся. Не попустят боги, верю, отыщет Птах того перевёртыша, после той находки самому Ящеру тошно станет. Так-то. А наше дело, друзей-приятелей да соратников его, Птаха в бою сберегать, потому как песни его дороже всякой мести. Песни такие души чистят и многих, может, от кривой дорожки спасли-отворотили.

      Некоторое время молчали. Дедкин искоса посматривал на Птаха, размышлял про себя:

      "Это ж какую такую силу в душе иметь надо, чтоб не ожесточиться, чтоб не бросить всего себя исключительно на удовлетворение жажды мести. И при том в боль свою не уйти, не грызть самого себя, что, мол, сам виновен, не сберёг близких, не угадал врага затаившегося. Притом тот враг многие годы отцом родным звался. Каков бы он не был, не могло того быть, чтоб не любил его сын родной, не бывает такого. И такого не бывает, чтоб родной отец первенца своего не любил, тем паче - сына. И, как знать, не всегда ж ямурлаком был отец его! Когда им стал, отчего, чем человека тьма подманила? Богатством ли, славой ли, или на гордости его сыграли? А, быть может, и на любови великой. И такое в нашей жизни бывает... Видел..."

      Вспомнив о недавней тризне, спросил:

      - Послушай, а вот погибших мы хоронили... Я раньше в книжках читал, что их сначала ближе к дому везли. А тут прямо на месте, где и погибли. Почему так?

      Вяз отозвался:

      - Почему, говоришь? Это верно, раньше старались до дому довезти, да прощались ещё три дня. Некоторые и вовсе своих покойников в землю укладывали, не сжигая. Положат на бок, колени подогнут, вроде как зародыш в матерной утробе. Ещё и глиной сухой красной посыплют. Это вместо крови родильной. Есть у нас такие, что верят, что всяк человек к новой жизни рождается. Хоть и говорят волхвы, что так только задолго до разделения миров было, а всё же придерживаются люди некоторые старых обычаев. Так и с теми, кто до дому везёт, а после через окно выносит, да на санях или на лодке до крады волочёт. Старое долго отходит. Только, сам посуди, душа-то у умёршего всё одно отлетает, а тело что есть? Мясо да кости, пожива для червя. Мёртвому-то уж всё равно. Верят многие, что костёр последний душу чистит святым пламенем, да тем самым ей, чистой, облегченной, скорее к Сварге, в вирий отлететь помогает. Может, так оно и есть, помру, так узнаю. Так стоит ли для того три дня выжидать, да близким своим в носы смердеть? Мыслю я, не стоит. Что касаемо, чтоб до дому везти, так ведь в жизни всяко бывает. А ежели человек жизнь свою в полугоде пути от дома скончал? Гость торговый, или воинский человек в дальнем походе. Тогда как? Тоже, что ль, до дому его? Не лепо то, да и не думаю, чтоб богам угодно было такое. Это первая причина. Ты вот скажешь, что тут-то до дому недалече было, могли, мол, и довезти. То так. Однако, слухи пошли недобрые. Поговаривают, что нечисть стала захоронки раскапывать, ну, где несожжёными тела зарыли. И, говорят, что с тех тел обрядом чёрным навьев делают. Слыхал про такую нежить? Так же, мол, и с теми, кто на поле после боя остался без погребения. А представь, что повезли мы те тела до города, а по пути нас ямурлачья орда перехватила бы, и не мы бы, а они нас осилили. Что бы было тогда? А было бы то, что из всех враз бы навьев понаделали. Могли бы так и нынче, но, так как мы с собой не везём никого, так и навьев бы у них уже меньше получилось. Сбирались мы везти павших до города, да берегини правое подсказали.

      Сквозь солнечные яркие лучи, не заслоняя их, ненадолго проморосил мелкий, "слепой" дождик, прибив дорожную пыль. Повеяло свежестью, ехать стало легче. В небе выгнулась радуга. Где-то в высоте восторженно заливался жаворонок.

      Дорога шла вдоль берега Каменки, от реки, согретой солнцем, доносился запах рыбы, водорослей. Иногда видно было, как плещет, играя рыба. На противоположном берегу припали к воде пугливые тонконогие олени. Старый матёрый бык стоял поодаль, настороженно следя за проезжавшими людьми, озирая окрестности.

      Чуть погодя добрались до места, где мелководную Каменку принимала в объятия глубокая, быстроструйная Днерь, сама от того раздаваясь вширь. Справа от дороги лес отодвинулся вдаль, его место заняли поля, покрытые ярко-зелёными всходами. У кромки леса кой-где видны были усадьбы огнищан. Впереди завиднелись градские стены. Кони, почуяв скорый отдых, прибавили шагу. Оживились и люди, заговорили разом.

      Город стоял, окружённый высоким, в три человеческих роста, земляным валом, поверх которого поднимались бревенчатые срубы, засыпанные внутри землёй и камнем, связанные друг с другом в единую стену. В верхних венцах имелись прорезанные бойницы для стрелков, сверху укрытые гонтовыми навесами. Кроме основной, чуть пониже, город опоясывал ещё один вал, высотою метра в два, венчавшийся плотным двухметровым же частоколом. С внутренней стороны частокола земля была присыпана повыше так, что верхушки кольев достигали стоявшему до середины груди. Дорога, проходила под частоколом, прорезая вал насквозь широкими, чтоб могли разъехаться два гружёных воза, воротами, над которыми находилась небольшая надвратная башенка, украшенная резаной из потемневшего дерева лосиной головой с гигантскими, шагов шесть в размахе, рогами. Тяжёлые, сбитые из толстых плах, створки ворот были распахнуты, стражи в них не стояло. Правда, на башенке поблескивали шишаки дозорных. Никаких строений между частоколом и основной стеной не было. Основная стена отстояла от частокола шагов на тридцать. Ворота в ней уже не проходили сквозь вал, а располагались в самой стене. Их окружали две башни, соединённые меж собою над воротами крытым переходом-мостиком. Судя по воротам, толщина стен, до середины обмазанных глиной, достигала около пятнадцати шагов.

      Проехали и эти ворота. Сразу за ними раскинулась мощёная булыжником площадь, торговая и вечевая одновременно. Торгующих было мало. Центр был свободен от возов с товарами, там, на высоком помосте, на столбе висело медное било, заменявшее вечевой колокол.

      Обоз на непродолжительное время остановился. Лютик сгонял вперёд, вернулся и сообщил, что Глузд уехал докладывать обо всём князю. Минут через пять тронулись с места, проезжали широкой немощёной улицей. Лишь по краям были настланы мостки для пешеходов. Глузд распоряжался возчиками, проезжаясь вдоль обоза. Остановился у последнего воза, окликнул:

      - Вяз! Обозники сами разберутся. Бери Лютика да пришлецов и дуй до князя. Ждёт вас, сам обо всём расспросить желает.

      - А ты?

      - А я что? Вы поболе моего видели. Я своё уж всё рассказал.

      Вяз отчего-то помрачнел, бросил в сторону:

      - Давай за мной! - ссадил на землю Снежка, - а ты с Берёзкой меня у княжьего терема дождитесь.

      Глузд вмешался:

      - Чего им зря пнями торчать? Я их к тебе до дому свезу, там и дождутся.

      - Добро, поезжайте.

      Обогнав возы, вскоре уж подъезжали к княжескому терему. У входа на ступеньках крыльца сидел сивоусый, узкогубый, востроносый, бритый наголо дружинник, бормоча под нос себе что-то, чистил концом ножа под ногтями. Поднял голову на подъехавших:

      - Вяз, шевели ногами, ждёт князь-то. Коней бросьте, я сам обихожу.

      Поднялись наверх, прошли в горницу. У стрельчатого окна, забранного разноцветными стёклами в свинцовых переплётах, спиной к вошедшим, за столом сидел курчавый светло-русыймужчина в белой рубахе, что-то писал. Заслышав шаги, не оборачиваясь, кинул глуховато:

      - Пришли. Чего встали, садись на лавки, сейчас я.

      Молча, робея от холодного приёма, расселись на лавки, стоявшие вдоль стен, укрытые полавочниками, по зелёной "земле" которых шли причудливые синие и алые "струи" и "речицы".

      Минут через пять князь обернулся к вошедшим, оказавшись, вопреки ожиданиям Дедкина, совсем ещё молодым мужчиной, не более тридцати лет от роду. Усмехнулся:

      - Ну вот, то я вас ждал, а после вы меня. Я вот думаю, может мне со всеми так: продержать час-другой, а после лишь к себе допустить. Может так к вежеству и приучу всех, а? Ладно! - оборвал князь сам себя, - Вяз! Почто ямурлаков прозевал, воев сгубил зазря, людей, что на твою оборону чаялись, на растерзание отдал? Почто брони поскидывали? Стар, что ли стал, или вовсе младенцем себя возомнил? Ответствуй! За дела свои, за жизни загубленные по твоему ротозейству, за добро пропавшее, за всё ответ держи. Ты после Книвы старшим был, не с Лютика ж мне спрашивать. Да и то: Книвино дело было дань полюдную собрать, а твоё: людям да добру защитой быть.

      Вяз приподнялся с лавки:

      - Игорь Святославич! Моя вина, не стал ротников заставлять брони вздеть. Пекло уж больно. Да и ехать уж недалеко было, кто ж думал, что они посмеют!

      Князь перебил:

      - А они посмели! А думать надо было! А что за вои, если от солнца раскисли. Знаю, что скажешь, не походом, мол, шли, сторожа пограничная, мол, на что тогда. Знаю! То - моя вина, я её не снимаю. Но и твоей никто снимать не станет. До завтра погляжу я, подумаю, можешь ли дальше десятником быть, нет ли. С утра и узнаешь про то. А теперь, как человек начальный, ответствуй, каково Лютик себя показал?

      - Бился, княже, он как и пристало ротнику. И силу свою показал, и выучку. Ослопом так их гвоздил, что любо-дорого! Ранен был тяжко, помирал совсем, да берегини поспели.

      - То-то, что ослопом, а оружие куда девал? - Игорь движением руки остановил десятника, - Пусть сам отвечает, не безъязыкий, чаю я.

      Лютик, уставившись в пол, заговорил:

      - Так я это... Жарко было, броню-то и скинул...

      - Оружие куда дел?

      - Так я... на коне вся справа осталось, а конь убёг, испугался конь-то.

      - Скинул, что ль тебя?

      - Да не-е, я на возу лежал, как ямурлаки эти наскочили.

      - На возу-у? - понижая голос, переспросил князь, - Это так-то ты службу свою нёс? Так-то обоз охранял? Так! Не бывать тебе боле в дружинниках. Уходи!

      - Как же я... Куда мне теперь? - растерялся парень.

      - Куда глаза глядят! К мамке под бок, на лавке будешь полёживать. От того хоть вреда никому не станет.

      - Погоди, княже, - вмешался Вяз, - Он ведь с моего ведома оплошал. Тогда и меня гони прочь.

      - Обоих и прогоню, - сумрачно пообещал Игорь Святославич, - сам напросился.

      - А это он ведь, Лютик то есть, мальчонку успел за помощью отправить. Коли б не он, так и вовсе худо было бы. Да вот ещё они, - Вяз указал на сидевших Дедкина, Ляха и Каурина, - пособили, да берегини подоспели.

      Князь возразил:

      - Они только тем лишь помогли, что вас, двоих дурней от смерти спасли, да чуть сами не сгинули.

      Вяз не сдавался:

      - А кто сыновца моего к жизни воротил, да девчонку ещё одну? Вот - Лях!

      - О том мне ведомо, да другой то разговор. Не про пришлецов речь, про тебя с Лютиком. За что держать мне вас в дружинниках?

      Лютик подал голос:

      - Так ведь мы, княже, отслужим, искупим вины свои.

      - А жизни людские тоже отслужите?! - рявкнул Игорь, - ступайте до гридницкой оба, там ждите. Наутро решу. Хотя... ты, Вяз, до дому иди, жена заждалась, утром придёшь.

      Оба ушли. Вяз перед уходом шепнул Дедкину:

      - На крыльце ждать буду, у меня заночуете.

      Князь обратился к оставшимся:

      - Ну, рассказывайте, кто таковы, как в наш мир попали, чем нынче жить думаете.

      Дополняя друг друга, изложили свою историю, не сговариваясь, попросились в дружину.

      Игорь усмехнулся:

      - Не успел одних лоботрясов прогнать, как новые в гридни просятся! Добро! Наутро тоже оставим. Спытаем вас, да и порешим разом всё, и с вами, и Вязом, и с Лютиком. А коли возьму, так под Вязовым началом и будете, пусть он сам с вами мучается, учит. У него остановились пока? Ну-ну... Ступайте.

      Переговариваясь, вышли во двор. Лях спросил:

      - Как думаете, возьмёт он нас?

      - А что ему, люди не нужны? - удивился Валерий.

      - Да как сказать, - отозвался Виктор, - он, может, и Вяза с Лютиком выгонит, а они всяко поумелее нас будут.

      - Не выгонит, - убеждённо заявил Каурин, - не то время, чтоб людьми разбрасываться! Чувствую я, что теперь драки одна за другой пойдут, каждый на счету будет. А опыт что? Опыт, он со временем приходит, наберёмся!

      Дедкин согласился:

      - Да. Чего-чего, а практики, похоже, у нас скоро много будет. Даже слишком.

      К ним подошёл Вяз:

      - Ну как? Что с вами порешил?

      - Да вроде в дружину берёт. Сказал, что наутро решит. А если возьмёт, то тебе под начало отдаст, - ответил Марцинковский.

      - Ну! Значит, прощает меня!

      Дедкин вмешался:

      - Про то он, конечно, ещё прямо не говорил, но, думаю, что простит.

      Вяз вздохнул:

      - Это как сказать! Ладно, пошли ко мне, пополуднуем, потом баньку истопим с дороги.

      Коней своих обнаружили у коновязи, с навешенными на морды торбами с овсом. Возле них вертелся всё тот же дружинник. Завидев Вяза с компанией, кинулся к ним:

      - Ну что? Больно ругался? А то Лютик вышел, ничего не сказал, кинулся только со всех ног в гридницкую. Только и заметил, что у парня глаза на мокром месте. Не прогнал князь?

      - Наутро решит, - ответил Вяз.

      - А-а-а. Слышь, ребята, а это чей конь, - гридень указал на Лешака.

      - Мой, - отозвался Марцинковский, - А что?

      - Ты слушай! Тебя как звать-величать?

      - Ляхом.

      - Меня Боричем кличут. Сменяй коня, а? Я тебе своего заводного дам. Красавец, силы неимоверной, к бою приучен. Твой-то чуть послабее будет, ты мне поверь. Мне просто масть его приглянулась. Ну что, - переспросил Борич, заискивающе глядя в глаза Марцинковскому, - сменяешь, а?

      - Не меняю, - сухо отрезал Лях, снимая с конской морды торбу.

      Ему почему-то сразу не понравился Борич: то ли своей навязчивостью и чрезмерной услужливостью, то ли наглой настойчивостью, с которой тот попытался совершить обмен. К тому же менять Лешака на кого-либо другого мог собраться распоследний псих. Конечно, судя по тому, что они успели узнать о нравах обитателей этого мира, Борич, скорее всего, добросовестно заблуждается, считая своего коня лучше. Не может же он врать! Эдак в каждом встречном тайного ямурлака подозревать начнёшь. И всё-таки этот Борич повадками своими крепко напоминал Марцинковскому лагерных стукачей, "ссучившихся" перед начальством и, в то же время, лакействующих перед воровскими авторитетами. А с подобной братией, числясь на зоне "мужиком", он предпочитал не общаться.

      - Не меняю. Друзей не меняют! - ещё раз повторил он.

      - Нет, так нет, - вздохнул огорчённо Борич, - Только чего обижаться-то. Я ведь добра хотел. Извиняйте, коли что не так.

      Лях смутился. Вдруг ассоциации его - бред сивой кобылы? А тут вот взял, ни с того, ни с сего обидел хорошего человека. Мало ли у кого рожа какая? Правда, Лешака он в любом случае бы не сменял. Надо было как-то замять неловкость. Марцинковский обратился к уже отходившему Боричу:

      - Слышь, Борич, ты сам меня извини. Ну что я так на тебя. Устал просто с дороги. Да и поблагодарить тебя забыли за то, что ты, пока мы у князя сидели, коней наших напоил, накормил.

      - Да ладно, все мы люди, всяко бывает, - улыбнулся Борич, - Сам, бывает тоже, накричу на кого зазря, а после жалею. Пустяки это. Свои же люди. Мне вот сейчас мысль одна пришла. Может, заглянем в корчму, пивка за знакомство попьём. Я б вас домой пригласил, да я в гридницкой живу, бессемейный я ныне.

      - А семья где? - спросил Каурин.

      - Уж три года, как ямурлаки сгубили. Они у меня к родне погостить собрались. Вот по дороге их и... А я не сберёг, с Волгарским князем на полюдье ходил, я тогда у него служил, мы в Китеже жили. А после не смог боле в пустом доме жить, от князя отъехал, да сюда вот и пристал.

      Всем стало неловко. Чтобы замять возникшее чувство неудобства, невзирая на протесты Вяза, на приглашение Борича согласились. Борич предложил пойти в корчму Тараса Берковича. Вяз согласился, заметив, что Беркович варит самое вкусное пиво во всём городе. Борич сбегал на конюшню, вернулся верхом на холёном флегматичном сером жеребце. Вместе поехали к корчме, которая располагалась на другом конце города, у Северских ворот. Как выяснилось по дороге, ворота, через которые они вошли в Славгород, назывались Рипейскими, кроме них, были ещё Камские и Китежские.

* * *

      Корчмою оказалось просторное строение, рубленное из лиственницы в два поверха. Наличники дверей и окон, ставни, причелины кровли, повалы, желоба и поддерживающие их "курицы" были богато изукрашены сквозной резьбой, расписаны в синий и красный цвета. Охлупень двускатной крыши по обеим сторонам венчали фигуры вздыбленных коней, вырезанных столь искусно, что даже смотрящему издали казалось, что видит он каждую жилку под конской кожей, каждый волосок в развевающихся гривах и хвостах. Середину охлупня украшал стамик в виде фигурки сокола, восседающего на невысоком столбике.

      Коней пристроили у длинной коновязи, вдоль которой тянулись долблёные ясли, наполненные свежей травой, перемешанной с овсом, тут же были расставлены корытца со свежей водой.

      Зайдя внутрь, Каурин был поражен, насколько обстановка не соответствовала его представлениям о подобных заведениях времен Киевской Руси. Дощатый пол был добела выскоблен, стены и потолок не несли и малейшего следа копоти. Оконные проёмы забраны деревянными переплётами с вставленной меж ними слюдяными пластинами-вагалицами, пропускавшими вполне достаточное количество света. Да и "подслеповатыми" такие окна было грех называть. От правой стены до середины протягивалась печь, вдоль стен стояли широкие лавки, крытые чистым бирюзовым рядном, вдоль лавок протянулись длинные узкие столы, укрытые расшитыми подскатерниками. Сразу за печью тянулась перегородка с широкой дверью, откуда доносились дразнящие воображение и желудок ароматы. Народу в этот час в корчме не было. Прошли вглубь, расселись. Борич подозвал хозяина, выглянувшего в этот момент из двери.Тот, невысокий плотный крепыш с коротко стриженой бородкой, одетый в лазоревую с вышивкой рубаху, подпоясанную узким пояском-тесьмой, короткие, чуть ниже колена красные порты, подошёл спокойно, мягко ступая ногами, обутыми в домашние мягкие туфли-поршни, перетянутые на щиколотке кожаным ремешком. Поздоровался с достоинством, поблагодарил за то, что зашли к нему, спросил, чего бы хотели поесть-попить. Борич, поблагодарив за внимание и радушие, ответил:

      - Ну, пива твоего, Тарас, грех было бы не попросить. А закусывать чем предложишь? Люди-то с дороги, сам понимаешь.

      Беркович расцвёл:

      - Пивка-то? Это можно. Свежего или держанного?

      - Давай держанного, пятимесячного.

      Хозяин развернулся, крикнул за перегородку:

      - Нечай! Тащи с дальней клети старого, нацеди четыре ендовы, да кружки не забудь.

      Услыхав в ответ гулкое "Угу!", снова обратился к посетителям:

      - Есть караси печёные в сметане, стерлядь с брусникой, грузди да рыжики соленые, икра битая всякая, капуста да яблоки мочёные, потом пирогов разных, каши крупенитчатой принесу с зайчатиной, уху лосиную, уху налимью чёрную, кабанчика верчёного, затем заедки всякие: редьку в патоке, ватрушки медовые. Годится, гости дорогие?

      - Годится! - улыбнулся Борич. Давай всего. Да! Меда своего потом подай, стоялого, кваску клюквенного.

      - Куда нам столько? - поразился Дедкин.

      - Да много и не будет, - возразил Борич, - всего-то по блюдцу на брата поставит.

      Дедкин успокоился, но ненадолго. Вскоре Беркович, предварительно накрыв стол поверх подскатерника белой скатертью с красной бахромой, принялся уставлять его разнообразными яствами. Блюдцами оказались огромные, глубокие оловянные тарелки, каждая размером с хороший поднос. Впрочем, блюда, оказались по размеру ещё больше. К тому времени Нечай, высокий круглолицый парень с курчавым льняным пушком на месте бороды и усов, расставил уже перед каждым высокие ендовы с пивом, деревянные кружки с затейливо резаными ручками, откидную покрышку каждой венчала фигурка умывающегося кота.

      Принялись за еду. Пиво оказалось превосходным: густое, тёмное, с мощным ароматом солода и хмеля, с обильной бархатистой пеной. Сами не заметили, как под такое пиво, ухомякали и карасиков, и стерлядку, и соленья. Их сменили пышущие жаром пироги и пирожки с разнообразной начинкой, порядочных размеров кабанчик, оказавшийся "верчёным" по той простой причине, что при приготовлении его вращали на вертеле. В глубоких мисах отливали янтарем уха лосинная с ухою налимьей, сдобренной гвоздикой и перцем. На блюдах, сверкая маслом, словно груды мелких драгоценных камней, рассыпались каши: крупенитчатая (оказавшаяся попросту гречневой) и пшеничная, обильно проложенные разварными волокнами зайчатины. Не забыли и про меды, и про квасы, щедро заливая съеденное, поражаясь возникшему аппетиту и проявившимся "поедательным" способностям. Первым капитулировал Дедкин: откинувшись от стола, тяжело отдуваясь, он простонал:

      - Всё, не могу больше. И как в вас только влазит?

      Марцинковский, с трудом ворочая набитым ртом, пытался что-то сказать, затем, махнув рукой, сначала проглотил, запил квасом, затем удивлённо выставился на Виктора:

      - Так вкусно ведь! И вообще, ты сам слышал, мне мяса на кости нарастить советовали.

      Дедкин обратился к Каурину:

      - Валер! А ты-то?

      Каурин пожал плечами, одновременно черпая ложкой рассыпчатую кашу:

      - А кто его знает! Видать, и после сорока пяти способности могут просыпаться. И вообще, сам знаешь, что резервы организма человека неограниченны и малоизученны.

      Дедкин сдался:

      - Во-во! Видать, все ваши скрытые таланты только в способности много жрать и заключались!

      В этот момент Нечай брякнул прямо перед носом Виктора очередным "блюдцем" с варёной в патоке редькой, Дедкин глянул и, к ужасу своему, почувствовал, что рот нагло наполняется слюной, а рука, не контролируемая разумом, уже ухватила ложку и тянется к еде. Вздохнув потерянно, Дедкин прекратил всяческое сопротивление и сдался на волю своих глаз, рук и желудка. Как ни странно, его организм тоже отыскал внутренние резервы для приёма в себя пищи.

      Опьянение, если и чувствовалось, то в очень небольшой степени. Алкоголь, содержавшийся в пиве и меду, как ни старался, не мог пробиться в кровь сквозь циклопические завалы, образованные в желудках кулинарными изощрениями Берковича. Максимум, на что его хватило: это создать в головах ощущение лёгкого веселья, расслабленности, для чего, собственно, он изначально и был предназначен.

      Занятые едой, все от души исполняли требования поговорки "Когда я ем, я глух и нем", то есть почти не разговаривали, лишь изредка перекидываясь меж собой маловразумительными довольными возгласами. Разговорились только когда перешли к заедкам, не спеша потягивая квас. Тогда же начало сказываться и выпитое.

      Охмелевший Борич, обняв Марцинковского, смущённо улыбаясь, оправдывался:

      - Ты думаешь, Ляше, наверное: вот, мол, Борич какой! Чего он, мол, перед всеми так старается? Отчего всем услужить готов? Ан, нет! Борич никогда угодником не был. Служить - служил! Сызмальства в ротниках хожу! И горд тем! А ныне - сломался я. Да, лишнее стараюсь, да, и заискиваю расположения чужого частенько! А почему? Кто-нибудь спросил меня, почему? Спросил? Нет! - Борич, свирепея, треснул кулаком по столу.

      Вяз попытался утихомирить захмелевшего дружинника:

      - Ты, Борич, того, потише. Негоже Божью-то ладонь кулаком бить.

      - Негоже? А жить так гоже? Боги-то, они меня поймут, поймут и простят. А люди? Люди как? Я ведь, как жену мою с детками ямурлаки сгубили, так с той поры места себе не нахожу. Я ж себя в виноватых держу, себе того простить не могу. Мог ведь уберечь, мог! Я на людей гляжу, а мнится мне, что каждый на меня пальцем тычет: "Вот он, мол, что родных своих на погибель кинул!"

      Вяз тронул плечо Борича:

      - Да полно тебе! Как ты мог, коли ты тогда как раз на полюдье ездил?

      - И что с того? Мог перед тем уговорить их, чтоб без меня не отправлялись? Мог! А вот не стал.

      - Полно, говорю! - Вяз повысил голос, - Наперёд никто не ведает. А помститься, так скоро за всех помстимся, и за твоих в том числе. Верю я, должны князья вскоре рать собрать, уж больно часто ямурлаки шастать почали.

      Борич угрюмо выдавил:

      - Да уж, помстимся! Только этим погубленных не оживить. А вот воды бы заветной достать, живой да мёртвой. Всё б за то отдал. Может, не поздно ещё для моих-то? А коли и поздно, так иным сгодится. Слыхал я намедни от знающего человека, что мёртвую воду раздобыть не так-то и тяжело. Говорил он, мол, нужно только на поле ночью подкараулить старого ворона с белой головой, да чтоб при нём воронёнок малый был. Так вот: схватить надо того воронёнка и держать, покуда старый ворон мёртвой воды в сулее не принесёт. А вот про то, как живой воды достать, про то мне ничего не сказано. Но я и это проведаю. Волхвы-то, небось, знают, да нам отчего-то не говорят. Ну да ничего, я покуда мёртвой воды раздобуду. А там, может, ворон и про то как живую достать, ведает. Найду.

      Вяз побледнел, привстал за столом, сграбастав ворот боричевой рубахи в кулак. Марцинковский с Дедкиным непонимающе уставились на десятника. Валерий сунулся было разнимать, но был осажен властным окриком Вяза:

      - Сиди! - Вяз обратился к Боричу, нависая над ним, - Ты что, с ума рехнулся? Ты покажь мне того гада подколодного, который тебе советы раздавал! Аль ты не ведаешь, что, коли мёртвого мёртвой же водой полить, так он враз навьем становится? Что душу светлую едино только боги в тело вернуть могут? Какую судьбу близким ты готовишь? Какие такие раны заживлять собирался, коли с той поры уж три года минуло? Кости голые с могилы доставать собрался? Не святотатство ли то? Ой, Борич, не по той дорожке идёшь! Горе тебе глаза застило. И добро бы только очи телесные, а то, похоже, что и духовные глаза твои заволокло. Смотри, Борич, прознаю, что ты мёртвой воды доискиваешься, срублю твою дурную голову не мешкая, пока в ямурлака чёрного не выродился. Остановись, покуда не поздно! Слышишь ты меня или нет уже?

      Борич молча мотал в стороны склонённой над столом головой, в блюдце с редькой часто падали тяжёлые слёзы. Наконец поднял голову, невидящие глаза были направлены куда-то сквозь Вяза, сквозь стену корчмы. Заговорил медленно, глухо, с трудом поворачивая отяжелевший язык:

      - В ямурлаки меня причислил, Рыжак? Что ж? Пусть бы и так! Ямурлаки, они тоже люди, и семьи свои имеют, и детей растят. Правда, покуда бил я их и ещё бить буду. Да и неизвестно ещё, кто из нас двоих наперёд к ямурлакам утекёт. А про навьев ты зря сказал. И ямурлаком бы был, а всё одно такой доли своим бы не пожелал. Ты ведь не ведаешь точно, может мёртвая вода-то, она и мясо назад на кости нарастить сможет, и кровь по жилам пустить? К тому ж я, покуда живой воды не раздобуду, мёртвой использовать не намерен вовсе. А про то, где живой воды отыскать, я всё равно доищусь. Должна она где-то быть, коли про неё слухи ходят.

      Вяз прервал, заговорил быстро, растерянно:

      - Да успокойся же ты, Борич! Никто тебя покуда в ямурлаках не держит. А про живую воду неужто ты не слыхал никогда, что потеряна она для людей навеки. Едино только в Светлояр-озере святом и осталась. Так того озера человеку вовек не сыскать, покуда мир вновь целым не станет. А что для того надобно, ты и сам ведаешь.

      Борич усмехнулся, голос его выправлялся, обретая силу и уверенность:

      - Верно, про то с малолетства слыхал: придёт, мол, человек с отрубного мира, у которого в крови капля воды Светлояровой собралась, откроется перед ним место потаённое, и соберутся тогда миры в одно целое, и сама Зоряница восстанет из плена. А так ли то? Может, ту басню пришлецы былые и сложили сами, чтоб их в нашем мире принимали получше, надеждой тщась. Может, и нет никакого Светлояра, и Зоряницы никакой нет и не было никогда? А ежели и есть в ком частица Светлоярова, так неужто в пришлецах из мира, в коем богов не видели и позабыли почти, в коем едино лишь убивать друг друга выучивались не в честном бою, а издалека, из мира, где Моряна со Змеем правят? Вяз! Да ты погляди на них! Вот они, пред тобою сидят! Эти что ль, надежда наша? Чем таким хороши они? Какую такую живую воду в них учуять можно? Где она там? Нету в них её - для того и волхвом быть не надо! Уж если и есть в ком частица Святого озера, так тот человек в нашем мире живёт, в нашем и родился. Да и к добру ль то единение миров? Чтоб вся гадость да касть их в наш мир пришла, чтоб и у нас воды да небеса изгадились, чтоб в каждой ягодке малой отрава пряталась, чтоб заместо честного слова горы слов писали? Про то нам всем ведомо, от волхвов наших мир ваш не укроется, да и сами вы того отрицать не посмеете.

      Борич встал, развернулся к пришельцам:

      - Что сами скажете? Какую такую святость в крови своей чуете? Годитесь ли в мира спасители, в Зоряницыны избавители? Молчите? То-то! Сами ведаете, что, кем бы вы там, у себя не были, здесь вы - никто, потому как многие, если не все, во всём вас превосходят. И по уменью воинскому или иному какому, и по чистоте, и по знанию заветов Божьих, и по заслугам своим в борьбе с тьмою. Едино лишь ямурлаки вас хуже. Вам теперь здесь жить, учиться у каждого придется. Не брезговать и мальца спрошать, и старца седого. Вёсен через десять из вас, может, что толковое и получится. Да при том нет и полной веры в то, что ни один из вас в Ящеровы слуги не переметнётся. И такое бывало, Рыжак соврать не даст. Хороши были ямурлаки, небось, у них тоже живой воды в крови поначалу найти тщились, а? Аль не прав я? Что смолкли? Вяз, иль я лжу где сказал, кривду ль где молвил?

      Вяз выдавил:

      - Да нет, Борич. Вроде и не было в словах твоих лжи. Правда, были средь пришлецов и такие, что к Врагу переходили. И мир их загажен, и слову честному веры мало средь них. Да и самого слова честного редко услыхать можно. А всё ж не то что-то сказал ты. Уразуметь не могу, тем паче - объяснить, но сердцем своим то - чую. Да и быль старая ложью быть не может, коль она сыздавна передавалась. Тогда вроде и вовсе ещё никто из Отрубного мира переходить не мог. Сам знаешь, не так давно началось это. Да ты, Борич, и сам то поймёшь, когда проспишься да хмель из тебя выйдет. Это просто на тебя что-то мёд сегодня плохо подействовал, не в ту жилу хмель прилил. - Вяз обернулся, - Да и вы на Борича обиды не держите, нам всем ведь ещё не раз в едином строю зло бить, да и за брашном не в последний раз сели.

      Борич огрызнулся было:

      - Какой к лешему хмель! От тех разговоров давно всё проветрилось, ни следа не осталось. Да и пили-то не много, - тут же Борич помягчел резко, улыбнулся добро, - Ин, ладно, будь по твоему. На том разойдёмся до утра. Гостям твоим ещё в баню поспеть надобно, а то негоже выйдет. А коли обидел кого