Олег Николаевич Михайлов - Генерал Ермолов

Генерал Ермолов 2M, 385 с.   (скачать) - Олег Николаевич Михайлов

Генерал Ермолов

Энциклопедический словарь

Брокгауза и Ефрона.

С.-Пб, 1890–1907, т. 8


Ермолов Алексей Петрович — генерал от инфантерии (1772–1861); происходил из старинной, но небогатой дворянской фамилии Орловской губернии; ещё в малолетстве был записан в л. — гв. Преображенский полк. Полученное им домашнее воспитание Е. впоследствии дополнил большой начитанностью. Боевое поприще начал в артиллерии, под начальством Суворова. В 1798 г., в чине подполковника, внезапно подвергся опале, заключён был в крепость, а затем сослан на жительство в Костромскую губернию, где воспользовался свободным временем для основательного изучения латинского языка. С воцарением императора Александра I Е. был снова принят на службу и принимал деятельное участие в кампаниях 1805–07 гг. Будучи начальником штаба армии Барклая-де-Толли, особенно отличился в Бородинской битве, где вырвал из рук противников взятую уже ими батарею Раевского. В 1813 и 1814 гг. командовал разными отрядами. В 1817 г. Е. назначен главноуправляющим в Грузию и командиром отдельного кавказского корпуса. Представленный им Александру I план действий на Кавказе был одобрен, и с 1818 г. начинается ряд военных операций Е. в Чечне, Дагестане и на Кубани, сопровождавшихся постройкой новых крепостей (Грозная, Внезапная, Бурная) и наведших сильный страх на горцев. Он подавил беспокойства, возникшие в Имеретии, Гурии, Мингрелии, и присоединил к русским владениям Абхазию, ханства Карабагское и Ширванское. Гражданское управление краем обнаружило в Е. выдающиеся способности администратора и государственного человека: благосостояние края увеличилось поощрением торговли и промышленности; кавказская линия перенесена на более удобную и здоровую местность; организованы лечебные учреждения при местных минеральных водах; значительно улучшена Военно-Грузинская дорога; на службу за Кавказом привлечены люди даровитые и образованные. В 1826 г. совершился перелом в жизни и службе Е. Хотя он, озабоченный усилением персиян на наших границах, неоднократно и настоятельно требовал присылки на Кавказ новых войск, но его опасениям не давали веры, а потому, при внезапном вторжении полчищ Аббаса-Мирзы и вызванном им мятеже магометанского населения, малочисленные войска наши очутились в трудном положении и не могли действовать с желаемым успехом. Неудовлетворительные известия из Закавказья вызвали неудовольствие императора Николая против Е.; в Грузию, как бы в помощь Е., послан был генерал-адъютант Паскевич, которому поручено было лично от себя доносить обо всём императору. Это подало повод к неудовольствиям между обоими генералами, которых не мог прекратить и посланный для того Дибич. В марте 1827 г. Е. просил увольнения от службы, покинул Кавказ и окончательно удалился от дел, хотя через несколько лет получил звание члена государственного совета. Последние годы своей жизни он проживал частью в своём орловском имении, частью в Москве, где пользовался особенным почётом и уважением. В войну 1853–56 гг. москвичи избрали его начальником ополчения своей губернии; но звание это было лишь почётным, так как престарелый Е. неспособен был больше к военной деятельности.


ПРОЛОГ

А. С. Пушкин — А. П. Ермолову

«Обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбою о деле, для меня важном. Знаю, что Вы неохотно решитесь её исполнить. Но Ваша слава принадлежит России, и Вы не вправе её утаивать.

Если в праздные часы занялись Вы славными воспоминаниями и составили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем. Если же Ваше равнодушие не допустило Вас сие исполнить, то я прошу Вас дозволить мне быть Вашим историком…»

Четырёх императоров пережил он и от двух претерпел незаслуженные и жестокие обиды. От отца и сына — Павла Петровича и Николая Павловича…

Старик, с большой головой, покрытой совершенно белыми волосами, и с выражением непреклонной воли во всех чертах умного лица, сидел за письменным столом. На нём был казинетовый сюртук и синие шаровары со сборками на животе. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре. Два шандала, стоявшие на письменном столе, мягко освещали небольшой кабинет, медальоны графа Толстого на стене, изображающие войну двенадцатого года, низкий диван, вырывая из полутьмы лишь знаменитую уткинскую гравюру генералиссимуса Суворова да латинскую книжицу, на которой лежала красная огромная, похожая на львиную лапу рука старика.

Тихо было в комнате. Тишина царила во всём скромном семиоконном деревянном домике, примыкавшем к зданию пожарного депо. В передней, освещённой свечкой с зеркальным рефлектором, на жёлтом конике сладко клевал носом камердинер, ровесник старика.

А на Пречистенском бульваре, в двадцати шагах от домика, в этот сентябрьский погожий вечерний час было шумно и празднично. В радужном свете газовых фонарей, серебривших своим светом листву деревьев и кустарников, клубилась по-летнему разряженная толпа, в которой лишь изредка мелькали чуйка или засаленный армяк. Звероподобные лихачи, туго перепоясанные кушаками, развозили в колясках по ресторанам развесёлые компании, парочек или одиноких господ в «Дрезден» на Тверскую площадь и в «Кавказ» в Козицкий переулок, к «Яру» на Петербургское шоссе и в «Европу» в Неглинный проезд, в «Лондон» к Охотному ряду и в «Петербург» на Воздвиженку. Дворянская, чиновная, купеческая Москва, как всегда, много и сытно ела, всласть пила, веселилась, не обращая внимания на отчаянно-призывные крики мальчишек, чертенятами вившихся в толпе с пачками сырых газет: «Новая бомбардировка Севастополя!», «Зверства турок в Бессарабии!», «Обмен пленными в Одессе!».

Далеко, далеко витали мысли старика.

— Так быстро развалить армию… И какую армию!

Столько гадостей наделать в Севастополе! Уступить во всём!.. — проговорил он наконец, сжимая и разжимая тяжёлый кулак. — У всякого свой царь в голове… А у России? Царь, выходит, в отпуску?..

Старик медленной глыбой поднялся из-за стола, сутуловатый, но ещё крепкий, даже могучий, и прошёлся по кабинету той неслышной походкой, которая не будила и секретные засады немирных горцев. Постоял в раздумье перед гравюрой — блестящим резцом выгравирован портрет Суворова, превосходно изображено лицо, белый австрийский фельдмаршальский мундир, многочисленные ордена…

— Если бы был жив Суворов… Если бы он был жив!

Туговатым ухом старого артиллериста уловил лёгкий шум в передней.

— Ксенофонт! — громовым голосом, способным перекрыть рёв пушек, крикнул он.

Некогда, во время неожиданной ссылки при сумасбродном Павле Петровиче и заточения в Костроме, он воспользовался вынужденным бездельем и приобрёл большие сведения в военных и исторических науках, а также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева. Алексей Петрович будил его ежедневно чуть свет словами: «Пора, батюшка, вставать: Тит Ливий с Ксенофонтом нас давно уже ждут».

Тогда-то переименовал он своего юного денщика Федула в Ксенофонта.

Камердинер не тотчас появился в дверях и слегка наклонил трясущуюся голову.

— Ксенофонт! — строго повторил старик. — Что за беспорядок?

— Офицер к вашей милости, Алексей Петрович, — ничуть не смущаясь грозным видом хозяина, ответствовал Ксенофонт — Федул.

— Хм… Офицер? К отставному солдату?

— «Отставной»… — бесстрашно передразнил его камердинер. — Да ты и сейчас любого супостата опровергнешь… Недаром, чай, тобой детей пужали…

Пропустив мимо ушей реплику Ксенофонта, старик вновь утвердился за столом, приобретя вид ещё более строгий, грозный:

— Зови!

Защёлкали быстрые шажки, и в кабинет влетел гвардейский капитан, тонкий и гибкий, словно лоза, с натёртыми воском, торчащими усами и витым серебряным аксельбантом.

— Адъютант его превосходительства московского генерал-губернатора Закревского со срочным пакетом вашему высокопревосходительству! — Сильной фистулою отчеканил капитан.

— Так! — не подымаясь, молвил старик, принял куверт и сломил сургучные вензловые печати.

В феврале истекающего 1855 года его, семидесятивосьмилетнего старца, несмотря на явное недовольство ныне почившего в бозе императора Николая Павловича, почти единогласно избрали начальником ополчения в семи центральных губерниях, причём сам он принял эту должность по Московской.

Он нашарил на столе лупу, вперил через стекло слабые глаза в казённую бумагу и громко зашептал:

— «Препровождаю Вам, как начальнику ополчения Московской губернии, сей скорбный приказ главнокомандующего Южной армией его сиятельства генерал-лейтенанта Горчакова-2-го об оставлении…» Об оставлении… — Голос старика пресёкся. — Что-то, батюшка мой, — обратился он к капитану, — совсем худо: ничего не вишу, буквы двоятся…

Прочитай ужо приказ сам. — И вынул из пакета другую бумагу.

Капитан поправил нафабренный ус и ещё более высоким, чем при представлении, голосом начал:

— «Храбрые товарищи! 12 сентября прошлого, 1854 года сильная неприятельская армия подступила под Севастополь, Невзирая на численное своё превосходство, ни на то, что город сей был лишён искусственных преград, она не отважилась атаковать его открытою силою, а предприняла правильную осаду. С тех пор при всех огромных средствах, которыми располагали наши враги, беспрестанно подвозившие на многочисленных судах своих подкрепления, артиллерию и снаряды, все усилия их преодолеть наше мужество и постоянство в продолжение одиннадцати с половиною месяцев оставались тщетными — событие, беспримерное в военных летописях: чтобы город, наскоро укреплённый в виду неприятеля, мог держаться столь долгое время против врага, коего осадные средства превосходили все принимавшиеся данные в соображение расчёты в подобных случаях…»

— Теперь всё ясно! — твёрдо сказал старик, сгибая огромной кистью медную рукоять увеличительного стекла. — Но продолжай.

— «Храбрые товарищи, грустно и тяжело оставить врагам Севастополь, но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году: Москва стоит Севастополя!

Мы её оставили после бессмертной битвы под Бородином. Тристасорокадевятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино! Ноне Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственною нашею рукою зажжённого, удержав за нами честь обороны, которую и дети, и внучата наши с гордостью передадут отдалённому потомству…»

— Севастополь сдан! — в отчаянии перебил офицера старик.

Он поднялся во весь гигантский рост, силясь сказать ещё что-то, но покачнулся и начал медленно сползать на медвежью шкуру, цепляясь руками за поверхность стола.

С грохотом обрушились на пол оба шандала, упали латинская книжица, увеличительное стекло, табакерка, пасьянсные карты.

Ксенофонт, гвардейский капитан и сбежавшаяся немногочисленная челядь из отставных и увечных солдат с трудом перетащили на низкий диван хозяина: у него отнялись ноги.

Некоторое время старик пребывал как бы в забытьи. Но вот он приподнял массивную голову с шалашом седых волос и ослабевшим, но внятным голосом приказал:

— Мундир мне!

Ксенофонт скоро воротился, неся генеральский мундир с эполетами, украшенными золотым позументом и бахромой. Единственный белый крестик Георгия 4-го класса — любимый орден — был прикреплён к тёмно-зелёному сукну.

— Господь-вседержитель, верни России её былую силу… — шептал старик, беззвучно плача и целуя орден, внутренним, уже другим зрением видя перед собой картины славного боевого прошлого.

В эти краткие мгновения страдания и скорби вся его едва не восьмидесятилетняя жизнь протекла перед ним — от самых ранних, младенческих картин, от воспоминания о нарисованной на печи в родительском доме римской богини плодородия Цереры, от впечатлений действительной военной службы на четырнадцатом году от роду и до бессмертного Бородина, до отбития у французов в жестоком штыковом бою Курганной высоты и батареи Раевского, до сражений под Малоярославцем и Красным, до заграничных походов 1813–1814 годов и десятилетнего правления на беспокойном Кавказе.

В глазах современников он казался могучим обломком отошедшей в небытие эпохи. Уже не было в живых никого из его сверстников — героев 1812 года. Уже ушли из жизни те, великие, кто видел в нём кумира и воспел его. Те, из чьих стихов о нём можно было бы составить целую антологию.

В знаменитом «Певце во стане русских воинов», созданном в Тарутинском лагере, В. Жуковский, осыпавший звенящими похвалами полководцев первой Отечественной войны, восклицал:

Хвала сподвижникам — вождям!
Ермолов, витязь юный!
Ты ратным брат, ты жизнь полкам,
И страх твои перуны.

Прославленный своими ратными подвигами, поэт-партизан Денис Давыдов взывал в «Бородинском поле»: «Ермолов! Я лечу — веди меня, — я твой! О, обречённый быть побед любимым сыном, покрой меня, покрой твоих перунов дымом!»

Один из вождей декабристского движения, поэт-революционер, поэт-мученик К. Рылеев в своём послании предлагал именно ему возглавить освободительное движение Грешит против оттоманского ига: «Наперсник Марса и Паллады, Надежда сограждан, России верный сын, Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады, Ты, гений северных дружин!..»

Прославленный военный вождь — таким запечатлел его Лермонтов:

От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки…
И испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведёт, грозя очами,
Генерал седой.

…Теперь седой генерал припоминал прошлое, и в памяти оживали одно за другим далёкие события — он видел вновь поля битв в густых клубах пороха, слышал грохот пушек, стоны раненых, жалобные крики о пощаде и могучее, всесокрушающее русское «ура!», вспоминал безмерные подвиги воинов-сподвижников на поле брани и вереницу государственных дел.

И сквозь все, уже туманящиеся, грозные годы светил ему этот маленький белый эмалевый крестик, полученный из рук незабвенного Суворова.


ЧАСТЬ 1


Глава первая. РУССКИЙ МАРС


1

сё было кончено в считанные часы.

Ни численное превосходство гарнизона над атакующими, ни мощная, более ста стволов, артиллерия, в том числе и крупнокалиберная (у русских же не было вовсе осадных пушек), ни обширные укрепления — шесть рядов волчьих ям, высокий земляной вал и ретраншемент, — ни безумная отвага осаждённых не могли сдержать напора суворовских чудо-богатырей. С рассветной ракеты и до последнего выстрела прошло всего четыре часа.

Суворов, едва таскавший ноги от изнурительной болезни, прилёг на солому и продиктовал донесение фельдмаршалу Румянцеву: «Сиятельнейший граф, ура, Прага наша!»

Артиллерийский капитан Ермолов, командовавший при штурме батареей в корпусе Видима Христофоровича Дерфельдена, с волнением ожидал торжественного въезда русских войск в Варшаву.

С начала Польской кампании 1794 года юноша постоянно искал случая отличиться в бранном деле, выказать умение и отвагу. Он был назначен в авангард Дерфельдена, которым командовал брат последнего фаворита Екатерины II граф Валериан Александрович Зубов.

Ермолов был принят весьма благосклонно Зубовым, который в продолжение похода был с ним в самых приятельских отношениях и не раз в лестных выражениях отзывался о нём Дерфельдену. Их сближала молодость (графу Валериану Александровичу исполнилось 23 года, Ермолову — 17), храбрость, жажда воинской славы. Начавшееся приятельство было прервано превратностями войны. При переправе через Буг под огнём польской артиллерии Зубову ядром раздробило ногу ниже колена…

Суворов 23 октября стоял в трёх вёрстах от варшавского предместья Праги. Корпус Дерфельдена составлял правое крыло русских, а шесть орудий Ермолова занимали крайний правый фланг в общем расположении артиллерии.

Перед рассветом 24 октября русские двинулись к ретраншементу. Орудия Ермолова открыли активную пальбу против фланговой батареи, огонь которой был губителен для атакующих. Польские артиллеристы начали поспешно отвозить пушки в город. Главным виновником этого успеха Дерфельден считал Ермолова…

С другого берега Вислы доносился заунывный набатный звон: в ночь после штурма Праги никто из варшавян не сомкнул глаз. Заносчивые в отваге, высокомерные и кичливые в смелости, повстанцы оказались обречены на поражение благодаря высокому воинскому духу и искусству русской армии, что усугублялось ещё бесконечными раздорами в дворянской верхушке, жаждой своеволия и самоуправства, нетерпимостью ко всякому подчинению, неспособностью даже во имя свободы отечества отказаться от шляхетских страстей и страстишек…

Алексей Ермолов, по-юношески угловатый, худой, лежал прямо на земле, вытянувшись во весь свой огромный рост, рядом с шестифунтовой медной пушкой, ещё тёплой после долгой стрельбы. Да и сам капитан, невзирая на октябрьскую свежесть, ощущал жар во всём натрудившемся теле; офицерская куртка нараспашку, на широкой груди наперсный крест с ладанкой, в которой зашит псалом «Живый в помощи Вышняго» — благословение отцовское.

С этим талисманом Ермолов поклялся отцу не расставаться никогда.

Вечер переходил в ночь, в русском лагере гасли костры. Вокруг командира уже подрёмывали молодцы-артиллеристы, которые метким огнём заставили замолчать на варшавском берегу неприятельскую батарею. Лишь только русские ворвались в предместье, Суворов приказал ввести двадцать полевых орудий в Прагу, чтобы сбить артиллерию, выставленную в самой Варшаве. Ермолов стремглав поскакал за своей батареей и начал обстрел. Когда ему удалось подбить одну пушку, все остальные, стоявшие от моста вверх по течению Вислы, сейчас же скрылись в городских улицах.

Овладев Прагою, Суворов начал переговоры с противоположным берегом, и в результате Варшава приняла все предложенные ей условия…

— Алёша! Брат! Жив? — услышал Ермолов знакомый голос и вскочил с земли.

— Саша! — радостно припал он к плотному полковнику в грязном обожжённом мундире и без каски.

Александр Михайлович Каховский, родной брат Ермолова по матери от первого брака, в продолжение всего штурма был неподалёку от него. Командуя в первой колонне Дерфельдена батальоном Фанагорийского полка, он ворвался во вражескую оборону, которую перед тем подавили пушки Ермолова, а потом преследовал противника до последнего окопа.

— Ты был истинным героем, — не выпуская брата из объятий, говорил Каховский, счастливо блестя чёрными цыгановатыми глазами. — Сам Суворов справлялся о тебе у старика Дерфельдена…

— Что граф? Как его сиятельство? — нетерпеливо перебил его Ермолов.

Каховский напросился участвовать в деле, так как командир первого батальона фанагорийцев при рекогносцировке получил ранение. Должность же его была иной — он состоят адъютантом при особе графа Суворова-Рымникского.

Правду сказать, по простодушию, даже детскости его натуры великий полководец позволял находиться около себя людям, в значительной части недалёким, но ловким и хитрым, порою не совсем честным, зато умеющим втереться в доверие. Такие, как Тищенко, Мандрыкин (которого Суворов называл просто Андрыкой), Тихановский, Корицкий, Тимашов, принести своему начальнику немало забот и горя, вынудив его так-то сказать, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них.

Каховский, умница и смельчак, великолепно образованный, весёлый и добрый, был одним из счастливых исключений, оставаясь любимым адъютантом Суворова. Он получил боевого Георгия по представлению полководца за мужество и отвагу, проявленные при осаде Очакова.

— После штурма Праги Александр Васильевич тотчас потребовал к себе польских генералов, пожал им руки и обошёлся с ними очень приветливо, — рассказывал Каховский брату. — Он распорядился пригласить на обед также пленных польских штаб-офицеров… После того лёг на солому отдохнуть, а к ночи ему разбили калмыцкую кибитку…

— Ах! — пылко воскликнул Ермолов. — Мечталось мне в бою увидеть Суворова, заслонить его собой от вражеской пули! Вот счастливая участь воина! Отомстить жестокому и вероломному врагу…

— Алёша, Алёша, — тихо молвил Каховский, — и ты когда-нибудь поймёшь, что поляки защищают себя — с поп дома и семьи, свою свободу.


2

В роскошных покоях примаса Варшавы — католического епископа — Суворову представили большое число новопоступивших офицеров, которые отличились в недавних сражениях.

Генерал-поручик Вилим Христофорович Дерфельден, добрый старик, напускавший на себя вид строгий и неприступный, выстроил офицеров в одну шеренгу.

Несмотря на страшную стужу, окна во дворце были распахнуты настежь. Рядом с Ермоловым, едва доставая ему до плеча, тихо переговаривались двадцатитрёхлетний ротмистр лейб-гвардии Конного полка князь Дмитрий Голицын 1-й и семнадцатилетний гвардейский поручик князь Иван Шаховской; обоим предстояло славное воинское поприще: первый сделался впоследствии генералом от кавалерии, второй — от инфантерии; оба они отличились в кампании 1812 года. В пражском деле Голицын и Шаховской участвовали волонтёрами.

Суворов задерживался. Юный Шаховской был бледен и шептал соседу:

— Ей-ей, легче было под польскими пулями, чем под взглядом фельдмаршала!

Но вот отворились белые, с золотом, двери, и в залу не вошёл, а вбежал Суворов. Он был в одеянии фельдмаршала российских войск и при всех орденах, его сопровождали Каховский и другие адъютанты. Суворов расцеловался с Дерфельденом, непрерывно шутил, сыпал солёными солдатскими прибаутками. Заметив, что офицеры дрожат в своих тонких мундирах, пояснил, указывая на окна:

— Для вымораживания из вас немогузнайства!

Быстро идя вдоль строя, он остановился возле Голицына с Шаховским:

— Не могу не отдать справедливой похвалы и одобрения за участие в минувшей баталии господам волонтёрам! — Затем указал пальцем на Ермолова: — А это что за богатырь?

При этих словах юноша почувствовал, как его бросило в банный жар: кровь прихлынула к вискам, перед глазами поплыли круги. Как сквозь сон, слышал он голос Дерфельдена, обстоятельно, с педантизмом эстляндца объяснявшего:

— Капитан Ермолов, командуя своей батареей, накануне штурма и во время ею весьма с отличным искусством и мужеством действовал.

— Помилуй бог! — одобрительно отозвался Суворов. — Пушки работали славно. Стреляли цельно. Пропадало разве меньше десятого заряда. Открыли путь пехоте и кавалерии. Какой восторг!.. Постой! Уж не он ли заставил варшавян свезти свои орудия?

— Так точно, ваше сиятельство, — столь же педантично, тщательно выговаривая русские слова, доложил Дерфельден. — Вместе с капитанами Христофором Саковичем и Дмитрием Кудрявцевым сбил батарею на варшавском берегу.

Но он был из отличившихся первым.

— Да это же чудо-богатырь! — вскричал фельдмаршал. — Не позабудь его, батюшка Видим Христофорович, в реляции!

Он отбежал на середину залы и своим низким голосом, таким неожиданным при его малом росте, воскликнул:

— Помните, господа! В войне — наступление, ярость, ужас. Изгнать слово «ретирада»!

В соседней зале для представлявшихся офицеров между тем накрыты уже были праздничные столы.

Рассаживались, соблюдая строжайшую субординацию.

За обедом не дозволялось катать из хлеба шарики, передавать солонку из рук в руки, кусать ногти, иметь на себе чёрный цвет. Сперва подали в каких-то глубоких глиняных чашках прескверные щи, а после ветчину на конопляном масле. Офицеры над щами морщились и воротили носы от перекисшей капусты. Ермолов же хлебал с аппетитом, и не потому только, что неизбалован и привык к любой пище.

С рождения он был почти вовсе лишён чувства обоняния:

не знал запаха ни розы, ни резеды в естественном их виде и мог есть за свежую говядину — тухлую, от которой другие бежали вон из комнаты.

Подавая пример, Суворов ел и беспрестанно похваливал искусство своего повара Мишки.

Ермолов жадно глядел на полководца, стараясь запомнить ею — его лицо, манеры, облик. Маленький, прихрамывающий, с грубой обветренной кожей, припудренными букольками и косичкой, высоко поднятыми бровями и сверкающими умом голубыми глазами. Русский Марс!

Обед был едва не испорчен неосторожностью Каховского.

Забывшись, любимый адъютант принялся грызть ногти.

Суеверный Суворов вскочил с криком:

— Грязь, вонь, прихах, афах! Здоровому — питье и еда, больному — воздух и конский щавель в тёплой воде!

Тотчас явился слуга с рукомойником, полотенцем и лоханкой.

Каховский нашёлся:

— Виноват, ваше сиятельство! Замечтался, когда же вы поведёте нас на французов.

Суворов успокоился и отослал слугу вон. Он давно уже помышлял о встрече с противником, достойным себя, и ещё в Херсоне, перед польским походом, отправил фавориту Екатерины II Платону Зубову план французской кампании.

Прощаясь с молодыми офицерами, Суворов повторил им в назидание любимые заповеди:

— Военные добродетели суть: отважность для солдата, храбрость для офицера, мужество для генерала. Будьте откровенны с друзьями, умерены в нужном и бескорыстны в поведении. Любите истинную славу. Отличайте честолюбие от надменности и гордости. Привыкайте заранее прощать погрешности других и не прощайте никогда себе своих погрешностей. Обучайте ревностно подчинённых и подавайте им пример собою. Пламенейте усердием к службе своему Отечеству! А уж оно вас не забудет и воздаст по заслугам каждому!..


3

«Артиллерии капитану Ермолову Усердная ваша служба и отличное мужество, оказанное Вами 24 Октября при взятии приступом сильно укреплённого Варшавского предместия, именуемого Прага, где вы, действуя вверенными вам орудиями с особливой исправностью, нанесли неприятелю жестокое поражение, и тем способствовали одержанной победе, учиняют вас достойным военнаго Нашего ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия, на основании установления его. Мы вас кавалером ордена сего четвёртаго класса всемилостивейше пожаловали, и знаки оного при сем доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить по указанию. Удостоверены Мы, впротчем, что вы, получа сие со стороны Нашей одобрение, потщитеся продолжением службы Вашей вящше удостоиться Монаршаго Нашего благоволения.

В С.-Петербурге.

Генваря, 1 дня, 1795 года».

Екатерина


Глава вторая. ОБЕЩАНИЕ


1

А Церера была стройной и румяной, с величественной осанкой и добрым взглядом, в венке из колосьев, с факелом и рогом изобилия в руках, из которого сыпались цветы, хлеб, яблоки, гроздья винограда и даже целые тельцы, бараны, свиньи. Она казалась бы всемогущей богиней, если бы не трещина, надвое рассёкшая печь вместе с нею и грубо замазанная глиной. Четырёхлетний Алёша навсегда запомнил Цереру, как и скромный родительский домик в Москве, в переулке между Арбатом и Пречистенкой, буланого меринка, дворовых ребятишек, пышные проводы масленицы, малиновый церковный звон, а потом резную указку, расписанную синими фигурками, и первый букварь, по которому его учил грамоте дворовый служащий и тёзка — Алексей…

Отец, вышедший в отставку по болезни в чине майора артиллерии, рассказывал мальчику о роде Ермоловых, о предках, об отчич и дедич, уходивших сонмом своим вглубь истории российской.

Согласно преданию, основателем рода был Араслан-Мурза-Ермола, по крещению названный Иоанном, который в 7010 (1506) году выехал к великому князю Василию Ивановичу из Золотой Орды. «Правнук сего Араслана, — как указывалось в составленном позднее Общем гербовнике дворянских родов Российской империи, — Трофим Иванов сын Ермолов в 7119 (1615) году написан по Москве в Боярской книге. Осип Иванов сын Ермолов от Государя, Царя и Великого Князя Михаила Фёдоровича за Московское осадное сидение пожалован поместьями. Равным образом и многие другие сего рода Ермоловы Российскому Престолу служили дворянские службы стольниками и в иных местах и жалованы были от Государя поместьями».

Правда, мало что осталось от полученных предками поместий отцу, Петру Алексеевичу Ермолову, принуждённому по выходе в отставку в 1777 году тотчас пойти на гражданскую службу. Сто душ крестьян и сельцо Лукьянчиково, Мценского уезда, Орловской губернии, — вот и всё, что составляло родовое богатство Ермоловых. Сам Пётр Алексеевич после службы в Москве был избран дворянским предводителем в Мценске, в 1785 году определён председателем гражданского суда Орловского наместничества, в следующем году произведён в коллежские советники, а затем и в советники статские, что соответствовало по Петровской табели о рангах полковничьему чину. После 1792 года и до конца царствования Екатерины II Пётр Алексеевич исполнял обязанности правителя канцелярии могущественного генерал-прокурора А. Н. Самойлова, дальнего родственника по жене.

Марья Денисовна Ермолова, урождённая Давыдова, в первом браке была за ротмистром Михаилом Ивановичем Каховским, рано умершим, от которого имела, как мы уже знаем, сына Александра. По свидетельству современника, родные братья по матери, Каховский и Ермолов, унаследовали именно от неё «редкие способности, остроту ума и, при случае, язвительную резкость возражений». Марья Денисовна была натурой незаурядной, особенно резко выделявшейся на фоне губернского общества Орла, где она оказалась с мужем после воцарения Павла I и последовавшего немедленного увольнения Петра Алексеевича со службы.

Как вспоминал один из её близких знакомых, она «до глубокой старости была бичом всех гордецов, взяточников, пролазов и дураков всякого рода, занимавших почётные места в провинциальном мире».

В характере Ермолова отчётливо проявились отцовское и материнское начала, придавшие ему с ранних лет особенный облик — гордость, независимость и вместе с тем скромность, серьёзность. Отец, по словам мемуариста, одарил его «серьёзным и деловым складом ума», а мать — «живым остроумием и колкостью языка, качествами, которые доставили ему громкую известность и вместе с тем наделали ему много вреда».

Воспитанный в духе уважения и даже преклонения перед всем русским — языком, обычаями, историей, Ермолов никогда не кичился ни своим дворянским происхождением, ни заслугами предков. Это ему, любившему говорить о себе в третьем лице, принадлежат слова: «Алексей Петрович Ермолов не может иметь обширной родословной и разумеет своё происхождение ничего особенного в себе не заключающим». Но то была прежде всего дань скромности, которой он всегда в высшей степени обладал, воспринимая себя и свой род лишь как крохотную частицу огромного ствола России и её пышной и разветвлённой кроны.

Он хорошо помнил своих предков, свой родовой герб: щит разделён горизонтально на две части, из коих в верхней, в правом голубом поле, изображены три золотые пятиугольные звёзды — одна вверху и две внизу; в левом, красном поле видна из облаков выходящая рука с мечом. В нижней части, в серебряном поле, поставлено на земле дерево, а по сторонам оного — лев и единорог. Щит увенчан обыкновенным дворянским шлемом с дворянскою на нём короною.

Намёт на щите голубого и красного цвета, подложенный золотом. Щит держат с правой стороны единорог и с левой лев. Но Ермолов никогда не преувеличивал цены голубой дворянской крови.

Род Ермоловых был заурядным дворянским родом, истоки которого следует искать не в выходцах из Золотой Орды, даже если они и были (впрочем, когда дальний родственник Ермолова подал в 1785 году челобитную «об учинении о дворянстве предков», в правительствующий сенат пришёл ответ, что «по делам Коллегии Иностранных Дел Московского архива о выезде помянутого Мурзы-Ермолы никакого сведения не имеется»). Русское дворянство, в большинство своём вчерашние смерды и оболы, стремилось отделиться и противопоставить себя «чёрному люду» с помощью иноземных предков, чаще всего выдуманных.

Уже в родословной книге, пополненной при царе Фёдоре Алексеевиче и получившей у историков по переплету название «бархатной», за исключением Рюриковичей, нет ни одного чисто русского рода. Так, Бестужевы выдавали за основателя своей фамилии англичанина Гавриила Беста, якобы въехавшего в Россию в 1403 году. Лермонтовы — шотландца Лермонта. Козодавлевы вели свой род от древнегерманской фамилии Кос фон Дален. Толстые утверждали о своём происхождении от «мужа честна Пидриса», выехавшего «из немец, из Цесарские земли» в 1353 году.

Бунины — от прибывшего «к великому князю Василию Васильевичу из Польши мужа знатного Симеона Бунковского».

Пушкины тоже называли себя потомками немецкого выходца, пока не было доказано их чисто русское происхождение.

Даже Романовы считали себя выходцами из Литвы, а не тверскими боярами, каковыми были на самом деде. А дворяне Дедюлины заявили, что происходят не более не менее как от герцогов де Люинь!

Всё это могло бы показаться историческим курьёзом, если бы не использовалось недоброжелателями как оскорбительный для отечественной истории материал, призванный подтвердить неспособность русской нации выдвигать из собственных недр великих учёных, писателей, художников, полководцев, государственных деятелей. Из толщи народа, из недр его выделились и поднялись все знаменитые люди России, а со времени Петра Великого, сломившего чванную боярскую иерархию, в «верха» империи ворвались новые силы, резко подул свежий ветер. Недаром в числе первых российских генералиссимусов и «полудержавных властелинов» оказался недавний разносчик пирожков с ливером, с перцем Алексашка Меншиков.

В раззолоченные петербургские дворцы при преемницах Петра, как писал А. Н. Толстой, «приходили ражие парни, с могучим телосложением и чёрными от земли руками, и смело поднимались к трону, чтобы разделить власть, ложе и византийскую роскошь». Вчерашний певчий Алексей Розум на двадцать втором году жизни стал российским фельдмаршалом, а затем и тайным супругом царицы Елизаветы Петровны; внуки простого стрельца Орла, Григорий и Алексей Орловы, были подняты на высшие ступени власти и осыпаны наградами Екатериною II; среди фаворитов оказался и двоюродный дядя Ермолова — Александр Петрович, в короткий срок ставший генерал-поручиком, флигель-адъютантом и действительным камергером.

Среди «случайных людей» (так называли в XVIII веке фаворитов — от слов «случай», «удача»; «Вельможа в случае — тем паче: не как другой, и пил и ел иначе», — сказал Грибоедов в комедии «Горе от ума») было немало красивых глупцов, смазливых ничтожеств, факиров на час, ловкачей и просто авантюристов и проходимцев. Но среди них же мы видим немало и талантливых военачальников, и крупных администраторов, и многосторонне одарённых государственных деятелей, каким, к примеру, остался в истории России преобразователь Тавриды светлейший князь Потёмкин.

Понятно, не родством с временщиком, вельможей «в случае», мог гордиться Ермолов. Его семья переплелась в свойстве сразу с несколькими выдающимися фамилиями, принёсшими честь и истинную славу Отечеству. Родство шло через мать — Марью Денисовну, урождённую Давыдову. Она была родною тёткою знаменитому поэту-партизану Денису Давыдову, который, таким образом, приходился Ермолову двоюродным братом. В свою очередь её тётка, Катерина Николаевна, урождённая Самойлова, была родной племянницей «вице-императора» страны Г. А. Потёмкина и от первого брака за Раевским имела сына Николая, героя войны 1812 года. Этот Раевский женился на внучке (или, как говорили тогда, на внуке) великого Ломоносова, родившей ему двух сыновей — Александра и Николая. Когда одному из них было пятнадцать, а другому одиннадцать лет, генерал Раевский вместе с ними во главе Семёновского полка бросился на французов в сражении у деревни Дашкове, на Салтановской плотине, в двенадцати вёрстах от Могилёва…

Ермоловы, Раевские, Ломоносовы, Потёмкины, Давыдовы творили русскую историю, укрепляя государство в тех его пределах, в которых оно и осталось в наследство отдалённым потомкам…


2

Стало уже обычаем записывать дворянских недорослей на военную службу чуть ли не с пелёнок. 5 января 1787 года, на десятом году жизни, Алексей Ермолов был зачислен каптенармусом — унтер-офицером в лейб-гвардии Преображенский полк, в сентябре следующего года произведён в сержанты, а вскоре и в офицеры и к 1791 году имел уже чин поручика. Определённый в гвардию, первые годы юноша оставался под родительской кровлей, мечтая пойти по стопам отца-артиллериста. Пётр Алексеевич рассказывал ему о своей службе, о тонкостях огневого дела, так что отвлечённые слова «карронада», «единорог», «гаубица», «мортира», «фейерверкер», «бомбардир», «канонир», «артиллерийская шкала» наполнялись для мальчика живым и глубоким смыслом.

Москва, которую видел юный Ермолов, оставалась средоточием русского служилого дворянства. Екатерина II, немка по рождению, сумела сделаться в душе чисто русской государыней. Она стремилась внушить подданным любовь к своему Отечеству и готовность пожертвовать для него всем достоянием и, если надо, жизнью. Сын своего времени, Пётр Алексеевич Ермолов не уставал повторять первенцу святые для него слова:

— Когда требует государь и Отечество службы, служи, не щадя ничего, ибо наша обязанность только служить!..

Стремясь дать сыну подлинно хорошее образование, он определил его семи лет в университетский благородный пансион, на руки к профессору Ивану Андреевичу Гейму.

Учёный муж полюбил пытливого мальчика, и Алексей привязался к своему наставнику. Много лет спустя, уже будучи генералом, Ермолов не проезжал Москвы без того, чтобы не посетить старика Гейлы, которому был обязан развитием любви как к естественным наукам, так и к изящной словесности и живым и мёртвым языкам. Математике он учился у педагога Крупеникова, блестяще овладев всеобщего арифметикой и искусством землемерия, или геометрией.

Москва жила тогда событиями, разворачивающимися на юге России. Гром побед над Оттоманскою Портой — суворовские виктории при Фокшанах и Рымнике, штурм Измаила, успехи Ушакова на море, разгром турок Репниным при Мачине и взятие крепости Анапа Гудовичем — возбуждал в юном Ермолове нетерпеливое стремление как можно скорее попасть на поле брани. Переведясь в 1791 году из гвардии в армию с получением очередного чина, четырнадцатилетний капитан был назначен в 44-й Нижегородский драгунский полк, дислоцировавшийся в Молдавии. Однако к моменту приезда Ермолова в часть война уже закончилась.

Находясь в полку, он практически познакомился с артиллерией, что ещё более укрепило его в давней мечте — пойти по стопам отца-артиллериста.

Отец, видимо, думал иначе, желая, чтобы его сын сделал придворную карьеру. Занимая не особенно видную, но важную должность («у исправления порученных дел генерал-прокурору»), Пётр Алексеевич Ермолов — человек необыкновенно умный и деловой, собственно, и был генерал-прокурором, а граф Самойлов им только назывался. Екатерина II, прекрасно разбиравшаяся в людях, в который раз удивила современников, отыскав себе такого деятеля в малоизвестном до того председателе Орловской гражданской палаты.

Отец добился назначения Алексея Петровича на должность старшего адъютанта при генерал-прокуроре и вызвал сына в Петербург. Началась внешне почётная, но бесцветная и ничего не дававшая для приобретения опыта служба.

Ермолов настойчиво добивался своей цели — стать артиллеристом. Наконец в марте 1793 года он был назначен квартирмейстером во 2-й бомбардирский батальон, чтобы подготовиться к экзаменам, положенным в то время для перевода в артиллерию. С первых же дней жизни в столице юный офицер продолжал упорно совершенствовать своё образование и занимался под руководством известнейшего петербургского математика Лясковского. Великолепно выдержав экзамен, Ермолов в августе 1793 года бы переведён в капитаны артиллерии, с причислением младшим преподавателем (репетитором) к Артиллерийскому инженерному шляхетскому корпусу.

Корпус вёл своё начало от Артиллерийской школы, учреждённой в 1721 году Петром Великим. При Екатерине II школа была переформирована в кадетский корпус, где получили образование многие отличные генералы, и среди них — М. И. Кутузов. Своё пребывание в корпусе Ермолов использовал для самообразования, и прежде всего в области военной истории, артиллерии, фортификации и топографии.

Среди преподавателей шляхетского корпуса был выпускник этого учебного заведения Аракчеев, а также его сослуживец по гатчинской артиллерии Каннибах. Затянутые в узкие зелёные мундиры на прусский манер, носившие неудобную причёску с косой, твердившие зады немецкого военного искусства, гатчинцы служили предметом непрестанных насмешек со стороны кадетов и молодых офицеров. Уже тогда зародились первые семена неприязни в душе самолюбивого и мелочного Аракчеева к острому на язык Ермолову.

Алексей Петрович относился к своей новой роли преподавателя-артиллериста как к полезному, но временному делу. Восстание в Польше и наступление русских войск под командованием Суворова побудило Ермолова немедля перевестись в действующую армию. Так открылась первая страница его боевой биографии, продолжавшейся тридцать пять лет.


3

Коза Амалфея, вскормившая своим молоком младенца Зевса, однажды, зацепившись за дерево, сломала себе рог.

Его нашла нимфа, обернула листьями, наполнила плодами и подала Зевсу. Тот подарил рог своей сестре — богине плодородия Деметре, которую римляне называли Церера, и обещал ей, что всё, что бы она ни пожелала, прольётся из этого рога.

Церера желала изобилие яств земных входившему в жизнь Алексею Ермолову, но пророчество её не сбылось.

Она обещала алые розы и маки — густо и щедро пролилась кровь: груды яблок оказались горами ядер; гирлянды цветов и ветви с виноградом и персиками превратились в штыки и шпаги, а вместо овец и быков — на бранных полях тела, тела…


Глава третья. ЗОЛОТАЯ НОГА


1

Ранней весною 1798 года в русской крепости Кизляр, в низовьях Терека, царило необычайное оживление. С двух сторон — от Астрахани, с Волги, и от крепости святого Николая, с Дона — двигались к Кизляру регулярные войска, собиралась казачья конница.

Река Терек ещё при царе Иване Грозном была «рекою вольною, Тереком Горынычем, что от самого гребня до синя моря до Каспицкого», — как пелось в старинной песне — и служила границей между Россией и Перепей. Это был левый фланг русских владений в Предкавказье. Правый фланг был обозначен рекой Кубанью, по которой проходила граница с Турцией. Кубанское казачество здесь противостояло воинственным абхазцам, черкесам, сванам, шапсугам и множеству более мелких племён, населявших Западный Кавказ.

Однако народности, жившие к востоку от знаменитой вершины Казбек, то есть за Тереком, были ещё воинственнее. Они совершали дерзкие набеги как на юго-запад, в пределы грузинских земель, так и на север, на казачьи поселения, и на восток, где узкая равнинная полоса вдоль Каспия издавна служила торговым путём для России с Персией, а через неё — со среднеазиатскими ханствами, с Афганистаном и далее с Индией. Наиболее значительными из горских владений были Чечня, Ичкерия, ханства Казикумыкское и Кюринское, а также владения Тарковское, Мехтулинское, Даргинское и Аварское, среди которых вкраплениями располагались мелкие самостоятельные общины. Здесь каждый мужчина был БОННОМ, каждый аул — крепостью, а каждая крепость — столицей воинственного государства.

Поводом для появления вблизи персидских владений русских войск явились события, происшедшие далеко от Кизляра, за Кавказским хребтом, в многострадальной Грузии.

Пережившая своё государственное величие, помнящая имена могущественных царей — Давида III Возобновителя, Дмитрия I, Давида IV, Георгия III, знаменитой царицы Тамар, Грузия была истерзана кровопролитными иноземными нашествиями и внутренними междоусобицами. Государство беспрерывно распадалось на мелкие владения, подвластные то монголам, то персам, то туркам, которые давали царям грузинским только титул вали — назначенного наместника. Некоторые из царей отрекались даже от христианской веры, чтобы отступничеством спасти свои наследия. Но снова собрать воедино все области — Карталинию, Кахетию, Имеретию, Мингрелию и т. д. не мог никто.

Кровавые набеги турок и персов ставили под сомнение вопрос о самом существовании грузин как нации. Поэтому начиная с времён Ивана Грозного местные цари и князья обращались к России за помощью и покровительством. Однако очень долго Россия не имела средств поддержать силою свободолюбивый грузинский народ.

Только Пётр I вспомнил о Кавказе. Когда персы при разграблении торгового города Шемахи убили около трёхсот русских купцов и захватили товаров на четыре миллиона рублей, русский император во главе двадцатидвухтысячного войска самолично двинулся на юг. В июле 1722 года громадная флотилия из 274 судов выступила из Астрахани, направляясь морем к Аграханскому заливу, несколько южнее устья Терека. Сюда же из Царицына спешил отряд регулярной кавалерии, да ещё с Дона и Украины вызвано было по казачьему корпусу. К войскам, Петра I присоединились также конные ополчения кабардинских князей.

В первых числах августа русская армия разбила под Утемишем каракайтагов и без боя вступила в Дербент. Её появление на Северном Кавказе застигло врасплох изнурённую междоусобицами Персию. Уже хан Бакинский обещал добровольно сдать свой город, уже шли переговоры о взаимных действиях русских с войском грузинского царя Вахтанга, как сильнейшая буря разметала русскую флотилию с провиантом, понудила Петра вернуться обратно в Астрахань.

Тем не менее успехи русского оружия заставили персидского шаха осенью 1723 года заключить с Петром I трактат, по которому Россия приобретала Дербент, Баку, а также Гилянскую, Мазендеранскую и Астрабадскую провинции.

Пётр готовился развить достигнутый успех, совершить дальнейшее продвижение русских на юг, но этому помешала его преждевременная кончина. Преемники великого преобразователя России не только не закрепили успехи Петра, но недалёкая императрица Анна Иоанновна даже возвратила персидскому шаху Надиру все приобретения на берегах Каспийского моря.

В последующие десятилетия Грузия оставалась лакомым куском, данницей и пленницей, за которую дрались турки с персами. Невольничьи рынки Анапы, Суджук-Кале, Стамбула и Каира были переполнены грузинскими рабынями, из которых наиболее красивые сотнями отсылались в гаремы правителей Востока. Некогда цветущая страна лежала в развалинах. И только в 1774 году по Кучук-Кайнарджийскому трактату Оттоманская Порта отказалась от всех своих притязаний на Грузию. А в 1783 году грузинский царь Ираклий признал себя со всеми своими наследниками зависимым от России.

Но тяжкие испытания для грузинской земли на этом не кончились.

В Персии в 1786 году, после кровавых междоусобиц, единоличным властелином стал евнух из гарема шаха Керим-хана Зенда — родоначальник новой династии тюроккаджаров Ага-Мухаммед-хан. Именно он сменил усталую династию софиев. Ага-Мухалшед-хан даже среди азиатов отличался необыкновенной жестокостью, страстью к мести и всепожирающим честолюбием. Месть его простиралась так далеко, что он повелел вырыть из земли тела шахов Надира и Керима и вновь зарыть их у входа в свой тегеранский дворец, чтобы иметь утешение ежедневно попирать их прах своими ногами. Жестокости же его не было предела: при взятии одного города он приказал поставить у городских ворот весы и взвесить выколотые у мужчин глаза. Таков был этот шах, который, покорив соперников внутри Персии — одних силою и бесчеловечными поступками, других, впрочем весьма немногих, великодушием, — в 1795 году во главе 60-тысячного войска подступил к границам Грузии.

Напрасно царь Ираклий II молил Россию о помощи.

Главнокомандующему на Кавказской линии графу Гудовичу из Петербурга приходили предписания, чтобы он только «обнадёжил» Ираклия. Сам грузинский царь смог собрать для защиты своей столицы всего пятнадцать тысяч воинов.

Почти все они легли костьми в неравной битве с персами.

11 сентября 1795 года орды Ага-Мухаммеда ворвались в Тифлис. Вероятно, подобных ужасов не переживала даже многострадальная столица Грузии. Победители насиловали женщин, убивали детей и подрезали девушкам на память поджилки под правым коленом. Кура была запружена трупами. Оставив позади себя сожжённый и разграбленный город, Ага-Мухаммед угнал до шестнадцати тысяч грузин в неволю.

Ираклий II, спасшийся в старинном монастыре Ананура, взывал к Гудовичу, но тот, не получая указаний от императрицы, медлил. Наконец просьбы грузинского царя о помощи и ужасы персидского нашествия обратили на себя внимание в Петербурге. В кругу самых ближних Екатерина предложила привести в исполнение грандиозный план покойного уже Потёмкина. План был химерическим и держался в строгом секрете, объявили только о персидском походе и возвращении обратно завоёванного Петром I Приморского Дагестана с городом Дербентом. Начальствование Экспедиционным Каспийским корпусом предложено было Суворову, а когда он отказался — в ожидании более серьёзной войны, — решено было поручить ему действовать за Дунаем.

Командование войсками вверялось графу Валериану Зубову. 24-летний генерал-поручик был гуляка, по обычаю того времени, ветреный, легкомысленный, но обладал бесстрашием и отвагой. Он зарекомендовал себя с лучшей стороны уже при штурме Измаила в декабре 1790 года.

Назначение Зубова глубоко задело главнокомандующего Кавказской линией, одного из самых опытных генералов в русской армии, графа Гудовича. Но, смирив обиду, он принялся формировать необходимые для похода войска.

Были созданы две пехотные и две кавалерийские бригады. Первой пехотной бригадой, состоявшей из двух батальонов кубанских егерей и стольких же батальонов кавказских гренадер, командовал генерал-майор С. А. Булгаков; во главе другой, образованной из сводно-гренадерского батальона, батальона Воронежского полка и двух батальонов из Тифлисских мушкетёрских полков, назначен был генерал-майор А. М. Римский-Корсаков. В состав первой кавалерийской бригады, руководство которой было вверено генерал-майору Л. Л. Беннигсену, вошли драгуны владимирские и нижегородские, а в состав второй — астраханские и таганрогские, ставшие под начало бригадира графа Апраксина.

На линию были стянуты войска с Дона, Тавриды, из Воронежской и Екатеринославской губерний; командиром всех иррегулярных войск был определён герой Измаила генерал-майор М. И. Платов. Кроме того, был сформирован ещё отряд под начальством генерал-майора П. Д. Цицианова.

С моря действовала Каспийская флотилия под водительством контр-адмирала Фёдорова. Не считая её экипажа, полки и бригады, подчинённые Валериану Зубову, насчитывали более двенадцати тысяч человек при двадцати одном орудии полевой артиллерии.

В первой бригаде Сергея Алексеевича Булгакова бомбардирским батальоном командовал капитан Ермолов.


2

Слева было море, справа — горы.

Войска узкой лентой втягивались в пределы Дагестана.

Передовой отряд под командованием старого героя-казака генерал-майора Савельева уже давно бездействовал перед Дербентом, за стенами которого укрылся Шейх-Али-хан. Зубов запретил предпринимать что-либо до подхода главных сил.

Появление русских заставило Ага-Мухаммеда, занимавшего крепость Гянджу, уйти в Муганскую степь, а затем и в Персию. Хотя многие князья Дагестана уже заявили о своей покорности Екатерине II, все они ожидали только одного — как выкажут себя русские под Дербентом. Малейшая ошибка, принятая за слабость, заставила бы их всех объединиться с оружием в руках против пришельцев.

Сам Валериан Зубов был так мало знаком с условиями войны в этих краях, что принимал изъявления в покорности за чистую монету. Он воображал, что слава его проникла в эти отдалённые места и устрашила всех ханов, султанов, кадиев, уцмиев, шамхалов и даже грозного Ага-Мухаммеда.

Только себе одному он приписывал то обстоятельство, что поход от Кизляра обошёлся без потерь. Однако воинственные кавказцы и не собирались мериться силами с русскими на прикаспийской равнине. Впереди, как раз на пути, высились Табасаранский и Каракайтагский горные хребты.

Всему русскому корпусу нужно было перевалить через них, и только тогда открывалась дорога на Дербент.

Впрочем, не только для Зубова, но и для очень многих офицеров и солдат война в условиях Кавказа была сложной и загадочной. Об этом рассуждал с Ермоловым участник суворовских походов подполковник Бакунин, ехавший в середине колонны на казачьей лошадке.

— Ишь наворотил вседержитель наш! — вздыхал он, разглядывая бесплодные, каменистые, заоблачные горы, встававшие по правую руку, мшистые скалы, окрашенные в бурый, с фиолетовыми оттенками, цвет и подернутые сизоватой дымкой. — Каменья до небес! Тут неприятеля русским штычком, пожалуй, не достанешь…

— Громадина, — отозвался Ермолов. — Европейцы кичатся своими Альпами… Я недавно повидал их. Но Альпы повсюду ниже гор Кавказских.

Ермолов сильно переменился за минувший год: раздался в плечах и выматерел телом. Черты лица обозначились резче, в выражении выступило нечто львиное. Тёмные, слегка вьющиеся волосы гривой ниспадали из-под чёрной форменной треуголки.

— Уже и в Альпах успел побывать! — простодушно восхитился Бакунин. — Чай, и с синекафтанниками встречался? Каковы они, ветреные, безбожные французики?

— Храбрые солдаты, — ответил Ермолов. — Почти все худо одеты, но горды, носят в петлице трёхцветную розетку — знак их республиканского флага. А в бою прорываются через построения неприятеля неудержимо, словно бурный поток, и всему предпочитают, как и русские, штыковую атаку.

— Вот как! — изумился Бакунин. — А я, признаться, после того как французики обезглавили своего законного государя, представлял себе их не иначе как с рогами… — Он помолчал и сказал с оживлением на своём добром рябом лице: — Ах, зелёные пошли! Как славно!

Зелёными, или зелёной кавалерией, прозвали в народе и среди солдат драгун, после того как в 1775 году синие их мундиры, установленные Петром I, были заменены на зелёные.

Обгоняя пехоту, драгуны гуськом потянулись в голову колонны. То, что они составляли в корпусе большинство регулярной кавалерии, было не случайно. Драгуны представляли собой такую конницу, которая в случае надобности могла действовать и в пешем строю. Пехота на конях, формированию которой много способствовал Потёмкин, как раз и нужна была для ведения войны в горах.

Это были драгуны Нижегородского полка, которыми командовал дальний родственник Ермолова — двадцатичетырёхлетний Н. Н. Раевский, уже зарекомендовавший себя в битве с турками при Ларге.

— Верно, впереди лазутчики замаячили, — вставил догадку Ермолов.

Для него истекший, 1795 год оказался на редкость богатым событиями. По окончании военных действий в Польше Алексей Петрович возвратился в январе в Петербург и был зачислен во 2-й бомбардирский батальон. Пользуясь сильной поддержкой графа Самойлова, он получил предложение ехать в Генуэзскую республику.

Северная Италия была тогда театром войны между французами и австрийцами. Ермолов получил рекомендательное письмо от вице-канцлера Безбородко к всесильному главе гофкригсрата Тугуту с просьбой о дозволении участвовать ему в военных действиях на стороне австрийцев. В ожидании ответа из Вены Ермолов объехал всю Италию. Он изучал памятники искусства и древности, собирал коллекцию гравюр и скупал книги, положив начало своей библиотеке, ставшей впоследствии одной из лучших в России.

Получив ожидаемое разрешение, Алексей Петрович поступил волонтёром в армию генерала Девиса. Он участвовал в нескольких сражениях против французов в Приморских Альпах.

Вести из России о готовящемся разрыве с Персией побудили Ермолова, не ожидая конца кампании, вернуться в Петербург. В конце февраля Платон Зубов официальным письмом уведомил своего брата о назначении в его корпус Ермолова, которому велено было состоять при майоре Богданове, имевшем репутацию отличного артиллериста и командовавшем незадолго перед тем конной артиллерией.

По прибытии в войска Ермолов сразу завоевал симпатии солдат, уважение офицеров и пользовался особым расположением графа Валериана Александровича, который помнил его ещё по польской кампании…

Драгуны между тем проскочили вперёд и скрылись в расщелине. Колонна остановилась. К Бакунину с Ермоловым на взмыленном маштаке подскакал адъютант генерала Булгакова:

— Его превосходительство требуют господ офицеров к себе!..

Вынужденное бездействие генерал-майора Савельева под Дербентом ободрило союзников Шейх-Али-хана. Один из них, хамбутай казикумыкский Сурхай-хан, привёл к Дербенту три тысячи отборных джигитов и предложил хану обойти савельевский отряд с тыла, а затем разгромить его.

Только теперь Зубов понял, что должен торопиться изо всех сил. Главнокомандующий послал вперёд нижегородских драгун и приказал корпусу двигаться форсированным маршем.

27 апреля войско подошло к реке Монис, откуда должен был начаться переход через горы.

Путь через Табасаранский и Каракайтагский хребты оказался до крайности тяжёл. Приходилось то подниматься на совершенно отвесные скалы, то опускаться в глубокие ущелья, представлявшие собою подчас настоящие пропасти.

На дне их надо было продвигаться по извилистой и узкой тропке, то и дело прерываемой водостоками и провалами.

Особенно трудно было артиллеристам. Лошади и волы не в состоянии были тащить на себе зарядные ящики и пушки.

Волей-неволей приходилось впрягаться солдатам. В результате за двенадцать часов непрерывного пути пройдено только двадцать девять вёрст. Но как бы то ни было, горы оказались позади, и у реки Урусай-Булак корпус остановился на долгожданный отдых.

А до Дербента было ещё далеко. Зубов решил обложить войсками дагестанскую твердыню и, усилив бригаду Булгакова, кружным путём обойти Дербент с южной стороны.

Вместе с тем Зубов послал к Шейх-Али-хану парламентёров, требуя безусловной сдачи крепости. Однако восемнадцатилетний хан дербентский, находившийся под сильным влиянием своей сестры Переджи-Ханум — Розы Дагестана, без совета которой он решительно ничего не предпринимал, ответил презрительной насмешкой.

…Вечером 30 апреля отряд Булгакова расположился на отдых перед трудным походом через горы. На землю пала южная чёрная ночь. И даже мириады звёзд, более крупных и ярких, чем в России, не могли отнять у мрака ничего, кроме вершин, смутными облаками стоящих в небесной выси.

Ермолов, убедившись, что его бомбардирский батальон подготовлен к изнурительному походу, долго не мог уснуть.

Выйдя за цепь караулов, он жадно вглядывался туда, в юго-западную даль, где завтра должен быть отряд Булгакова.

Волнение от близости огромной, таинственной и незнакомой страны охватило его.

Кавказ — ворота мира… Перекрёсток народов… Чуть не всё человечество проходило тут! От мифических племён и языков, чьё происхождение теряется во тьме предыстории, от библейского ковчега, который будто бы остановил после потопа Ной на горе Арарат, и до новейших народов — этруски, хазары, косоги, яссы-аланы, авары, готы, скифы, сарматы, мидийцы, ассирийцы, татаро-монголы, римляне, арабы, персы, турки… И проходившие, прорубавшие себе путь огнём и мечом, пожарами и кровью, сами оставляли свой след, наслаиваясь и создавая новую прожилку в муаре человеческого мрамора.

Пестрота истории, языков, когда подчас один аул не понимал другой, соседний; пестрота религий — идолопоклонники, христиане, приверженцы Зороастра, мусульмане… Но при всём многообразии, несходстве десятков и даже сотен племён имелось нечто общее для всех них — в час опасности они становились единым войском. Старики и женщины угоняли отары и увозили скарб, мужчины садились на коней, выслеживали и уничтожали врага, а при нужде укрывались в таких теснинах и высотах, куда не добраться было пришельцу.

Что там, впереди? Воинственные, жестокие и гордые обитатели Кавказа — чеченцы, лезгины, аварцы, лаки, акушинцы, каракайдаки, тарковцы и прочие, имя которым — легион. За хребтом — некогда великие, а теперь униженные историей потомки Тамар и потомки Паруйра. А дальше — дряхлеющие, но ещё грозные, наводящие на соседей ужас Оттоманская Порта и Персия, два уставших от добычи хищника, два рабовладельческих гиганта, держащих в покорности, в неволе множество иных народов. Азия…

В этих империях с особенной, изощрённой жестокостью борются за власть: брат на брата, семья на семью, клан на клан. Так, шах Аббас Великий уничтожил всех своих детей, дабы не быть зарезанным по приказу кого-то из них. Здесь процветает торговля людьми, здесь самая ценная дань — красивые девочки и мальчики, отбираемые у родителей персами и турками в услужение и для утоления похоти Здесь рядом с нищетой горцев Дагестана ослепляющее великолепие Стамбула и Тегерана, роскошь, неизвестная Европе, изнеженность и сладострастие, неведомые даже Риму в пору его пышного разложения. И равнодушное азиатское изуверство: человек не стоит ничего; обмануть или даже убить неверного, гяура, — значит приблизиться к раю…

Темнота сгущалась, хотя звёзды в холодном разреженном воздухе радужно вспыхивали и словно приближались к земле. Ермолов смотрел на эти сонмы миров, таинственно и кротко мерцавших над ним, и думал: «Какая из них моя?

И скоро ли срок ей пасть, закатиться за горизонт?..»


3

Первого мая основные силы графа Зубова начали последний переход к дагестанской твердыне.

Впереди шли гребенские и волжские казаки, зорко присматриваясь к гористым окрестностям. Неприятельских отрядов не было видно. Лишь изредка на отдалённой скале появлялся всадник в рваном бешмете и бедной папахе, но, свято соблюдая горские обычаи, на отличной лошади — лёгком тонконогом аргамаке — и увешанный дорогим оружием.

Он замирал, оглядывая русское воинство, а потом стремительно мчался, чтобы передать весть: идёт Золотая Нога.

После ранения Валериана Зубова на реке Буг и ампутации ноги искусный аглицкий мастер сделал ему протез на пружинах, который был скрыт в сапоге и шароварах.

Наивные жители гор были уверены, что протез у такого великого и важного вельможи может быть только из чистого золота, и потому прозвали Зубова Кызыл-Аяг — Золотая Нога…

На другой день русские были уже в предместье Дербента. Им открылись минареты и крыши города, расположенного на скате горы, уходившей к самому берегу Каспийского моря. Едва только передовые казачьи разъезды подошли к окружающим Дербент горам, как ожили бесчисленные утёсы, скалы, овраги, засвистали и зажужжали пули.

Граф Зубов, раздосадованный неожиданным препятствием, приказал:

— Выбить засаду и разогнать неприятеля!

Казаки спешились, а за ними двинулся рассыпанный в цепи третий батальон егерей Кавказского корпуса. Казаки поползли по земле к утёсам, откуда поднимался густой пороховой дым. Егеря шли за ними в некотором отдалении, отвлекая на себя внимание неприятеля. Когда гребенцы и волжане были уже у подножия утёсов, егеря перешли в открытое наступление.

Дербентцы приготовились было к тому, чтобы встретить их свинцом, как загремело могучее русское «ура!». Это подползшие спешившиеся казаки с шашками наголо рванулись на противника. Натиск был стремителен, «ура!» гремело не смолкая. Джигиты Шейх-Али-хана дрогнули и бежали к Дербенту.

Русские войска подошли к городу и расположились на окружающих его высотах. Валериан Зубов сам произвёл рекогносцировку.

Дербент, называемый по удобству своего местоположения аравийскими писателями Баб-эль-Абуаб — Ворога Ворот, или Главные Ворота, именовался ещё Железной Дверью — ввиду своей укреплённости. Он был обнесён с трёх сторон прочными и высокими стенами, из которых северная и южная имели в длину до трёх вёрст и продолжались к востоку на несколько сажен в море. К юго-западу стены подымались на крутой утёс, возвышавшийся на сто шестьдесят сажен, и соединялись с цитаделью Нарын-Кале, которая как будто висела над городом. В этой цитадели находился Шейх-Али-хан со своей сестрой. Улицы города были кривы и тесны, дома с плоскими крышами построены из ноздреватого камня.

Большую часть стен прикрывала передовая башня, мешавшая не только устройству батарей, но даже сообщению между отдельными частями корпуса. Дербентцы засели в этой башне и встречали русских пушечными и ружейными выстрелами.

Зубов решил начать штурм, не ожидая отряда Булгакова, о движении которого между тем не приходило никаких известий.

— Сколько может быть защитников в передовой башне? — скорее разговаривая с самим собой, чем обращаясь к генерал-майору Римскому-Корсакову, спросил главнокомандующий.

— Точно неизвестно, ваше сиятельство, — отвечал тот.

— Я думаю, их не больше семидесяти человек.

— Очень может быть. Но башня в четыре яруса, и стены её на вид столь прочной кладки…

— Всё это так, — нетерпеливо перебил Зубов Римского-Корсакова, — однако эта башня должна быть не далее как завтра на рассвете взята нами!

— Но у нас в обозе нет лестниц достаточной высоты! — пытался возразить генерал.

— Зато в вашем распоряжении без числа удальцов! — отрезал Зубов, давая понять, что приказ обсуждению не подлежит. — Какой полк, по вашему мнению, наиболее готов к штурму?

— Воронежского пехотного полка батальон, ваше сиятельство, — не раздумывая, сказал Римский-Корсаков.

— Кто командует?

— Полковник Кравцов, ваше сиятельство.

— А, знаю. Храбрый солдат! Усильте его двумя гренадерскими ротами — и завтра с богом…

3 мая, едва появилось солнце, воронежцы под командованием полковника Кравцова двинулись к башне. Почти все солдаты, видя, что идут на верную смерть, переоделись в белые рубахи.

— Отступления быть не может! — сказал им накануне командир.

Довольно быстро они окружили башню со всех сторон.

Но что можно было поделать без лестниц? Прикладами да прихваченными с собой брёвнами солдаты не могли разбить стены из дикого камня. Беспомощно толкались воронежцы, стреляя безо всякой цели вверх, по хорошо защищённому врагу. А дербентцы со всех четырёх ярусов башни сыпали свинцовый град на наступающих…

Но никто из солдат не сделал и шага назад. Кравцов и все офицеры были ранены, а штурмующая колонна продолжала бой, предпочитая верную смерть позору отступления.

Распоряжавшийся штурмом Римский-Корсаков через несколько часов бесполезной бойни прислал приказание немедленно отступить, и воронежцы отошли, захватив всех убитых и раненых. Штурм совсем не удался, и только беспорядочностью стрельбы со стороны дербентцев можно было объяснить сравнительно небольшую убыль, какую понесли наступающие: 25 убитых и 72 раненых.

Результаты неудачи, преувеличенные слухами, не замедлили сказаться. Сразу же заволновался и загудел весь окрестный край. В тылу у русских стали скапливаться отряды дагестанцев, некоторые спускались с гор в надежде на лёгкую добычу.

Старые кавказцы, бывшие при Зубове, объясняли ему, что здесь не Европа и даже не Турция, где можно применять то, что предписывает стратегия. Здесь главный залог успеха — быстрота действий. Они убедили Зубова не откладывать повторного штурма, тем более что к концу этого, несчастливого для русских, дня с гор спустился наконец отряд генерала Булгакова.


4

Отправленной в обход первой бригаде пришлось преодолеть такие затруднения, о каких никто и не думал. Сам по себе переход был невелик, всего восемьдесят вёрст, но в их числе двадцать пришлось сделать по совершенно непроходимым тропам.

Батарея Ермолова двигалась вслед за егерями подполковника Бакунина. Солдаты молча оглядывали нависшие над безднами утёсы, редкие далёкие и пустые аулы, которые лепились, подобно птичьим гнёздам, по уступам гор, неистово ревущие горные реки, низвергающиеся в пропасти. Грозное и пустынное величие ландшафта захватило и Ермолова.

«Природою учреждённая крепость, — думал он, понукая свою лошадку и испытывая неудобство от непривычного казачьего седла. — Тут мы ещё хлебнём лиха. И воевать здесь надобно по-особенному, не так, как в Италии… Узнать сперва не только самое природу, но и характер, обычаи своенравных здешних обитателей…»

Батарейцы, как и полагалось в артиллерии, на подбор, рослые, под стать своему командиру, были несколько подавлены непривычной обстановкой. Исключение составлял фейерверкер 4-го класса Горский — не в пример остальным маленький, щуплый и шустрый, с длинным и узким, загнутым вверх носом, из-за которого в батальоне его прозвали Патрикеевной.

— А что, братцы, — приговаривал Горский, шагая у передка орудия, — ведь сегодня, никак, первое мая… День святого пророка Иеремея… Иеремея запрягальщика, ярёмника…

Чует моё сердце, придётся нам в ярмо впрягаться в честь Иеремея-батюшки… Поработать заместо лошадей, да, чую, поболе, чем в прежнем переходе…

У селения, брошенного жителями, отряд начал подниматься на главный Табасаранский хребет. Первой преградою на пути явился дремучий лес. Через него вверх, на крутизну, вилась узкая тропинка.

— Что я говорил? Май смаит, — повторял Горский, суетясь у застрявшего зарядного ящика. — В мае и жениться — век маяться, не то что по горам елозить…

— Да нишкни ты, враг! — добродушно крикнул ему огромный бомбардир с толстыми щеками и широкими плечами. — Только в ногах путаешься!

Он подсел под задок повозки, крякнул и выдернул попавшее между корнями колесо. Лошади рванули, зарядный ящик снова пополз вверх.

Подниматься пришлось по крутизнам более чем на три версты. Лес редел, растительность постепенно беднела, и наконец только ярко-зелёные и красноватые мхи да ягели оживляли пустынные скалы. Воздух редел тоже, ускоряя дыхание и сжимая сердце. Подъём был так крут, что орудия и обозные повозки приходилось втаскивать на руках. С рассвета и до полудня на вершины взобрались всего только батальон пехоты и отряд казаков. В довершение ко всему после полудня пошёл проливной, с грозою, дождь, не перестававший лить до следующего утра. Глиняная почва размякла, превратилась в месиво, так что шесть лошадей были не в силах сдвинуть с места двенадцатифунтовое орудие, и в помощь им Бакунин прислал две сотни солдат. Но и они выбились из сил.

— Не иначе как Патрикеевну надо позвать… Он подтолкнёт, — хрипло шутил толстый батареец, пытаясь вместе с гренадерами втащить на крутизну большую, старинного литья, бронзовую пушку.

Между тем буря разыгрывалась. За ослепительным блеском молнии следовали непрерывные удары грома, грозно раскатывавшиеся по ущельям бесчисленным эхом. Их заглушал рёв проливного дождя, попеременно сменявшегося то снегом, то градом.

— Право, как в преисподней! — стараясь пересилить шум дождя, крикнул Ермолову Бакунин и обернулся к солдатам: — Наддай, ребята!

Он перекинул через плечо верёвочную постромку и пополз вверх, надсаживаясь так, что на побагровевшем от натуги лице вовсе исчезли рябинки.

— Наддай! — вторил ему Ермолов, подставляя могучее плечо под лафет.

Пушка стронулась.

— Чисто Еруслан Лазаревич! — одобрительно сказал старый гренадер. — С таким командиром и чёрта победишь, не то что горы…

К одиннадцати пополуночи 2 мая весь отряд был уже на вершине хребта. Предстоял спуск, ещё более затруднительный, чем подъём. И думать не приходилось брать с собой обоз. Он замедлил бы переход настолько, что неизвестно, когда бы отряд поспел к Дербенту. А Зубов уже торопил через посыльных. Булгаков решил вставить обоз под охраной двух гренадерских рот в горах, а всем остальным спускаться в долину Девечумигатан налегке.

Этот последний переход продолжался безостановочно с одиннадцати утра до часу ночи. С вершины отряд попал в тесное и глубокое ущелье, по дну которого протекала пенившаяся от дождя река. Ночь застала русских в Девечумигатанской долине, и здесь усталым людям был дан отдых до утра. Но что это был за отдых, что за ночлег! Проливной дождь, было стихший, под вечер пошёл опять с такой силой, что горная река быстро вышла из берегов и в несколько часов наводнила всю окрестность. Солдаты до утра простояли в воде, не смыкая глаз и не имея возможности отдохнуть.

Зато утро наступило тёплое и ясное. Появилось солнце, обливая миллионами искр снеговые вершины; река смирилась и вновь вошла в свои берега. Солдаты могли обогреться и обсушиться. Теперь до Дербента было рукой подать.

Бой за Железную Дверь входил в свою решающую фазу.


5

Неудача 3 мая сильно поколебала уверенность русских в успехе открытого штурма. Стены Дербента казались несокрушимыми для полевой артиллерии, которая только и имелась в корпусе Зубова.

— Нешто из двенадцатифунтовиков эдакую толщу пробить? — переговаривались батарейцы Ермолова. — Неужели придётся уйти ни с чем?!

Большинство солдат чувствовали, что слава Кавказского корпуса висит на волоске. Уже больше полусотни ядер было выпущено из русских орудий, а на дербентской стене сбит всего лишь один-единственный зубец. Бомбардирование оказалось явно неудачным. Приверженцы Шейх-Али-хана вывели на стены всех своих людей, и было видно, как дербентцы глумились над бесполезностью пальбы по крепости.

Более того, несостоятельным оказался план Зубова обложить Дербент, а следовательно, не имели смысла ни трудный переход через Табасаранский хребет, ни жертвы, понесённые отрядом Булгакова: оставленные им близ урочища Девечумигатан две гренадерские роты были вырезаны казикумцами, а обоз разграблен.

— Кажется, есть только один выход, — сказал Ермолов Бакунину, обозрев с охотниками каспийскую твердыню. — Собрать всю имеющуюся артиллерию воедино и попытаться огнём в одну точку всё-таки пробить брешь…

К этой же мысли склонялись и опытные генералы. По их совету Зубов приказал ставить пушки против стены главного замка — Нарын-Кале. Бомбардирский батальон Ермолова был переправлен на судах в расположение основных сил.

Но прежде чем начать массированный обстрел, необходимо было во что бы то ни стало овладеть передовой башней. Повторный её штурм Зубов назначил на 7 мая, причём в состав атакующих колонн определил те же две гренадерские роты и батальон Воронежского полка.

Топтание на одном месте настолько наскучило солдатам, что весть о новом штурме радостью отозвалась в их сердцах.

— Счастливцы! — завидовали остальные воины воронежцам.

— Теперь-то они маху не дадут — выбьют!

— Как не взять! В прошлый-то раз осрамились, теперь поправить надо.

— Возьмут! Полковник Кравцов головную колонну ведёт…

— Да ведь он при первом штурме ранен!

— Оправился, на ноги встал… Что, не кавказец разве?

— Ему поручика Чекрыжова в товарищи дали.

— С этим возьмут. Орлы!..

Утром 7 мая среди русского лагеря воцарилась мёртвая тишина. Притихли и засевшие в передовой башне дербентцы. И они почувствовали, что решительный момент недалёк. Ровно в восемь пополуночи с той стороны, где стояла палатка Зубова, громыхнул одинокий пушечный выстрел, и сейчас же по всему отряду пронеслось:

— Главнокомандующий!

На довольно высоком кургане, позади батарей, появился граф Валериан Александрович, разодетый в парадную форму, блиставшую золотым шитьём и бриллиантами: унизанный бриллиантами портрет государыни в петлице, бриллиантовый вензель на шляпе, перстень с огромным солитером.

За Зубовым следовала свита: толстый граф Апраксин; казачьи генералы — бородатый слегка кривоногий Савельев и высокий смуглолицый красавец Платов; начальники регулярных войск — Булгаков, Беннигсен, Цицианов. У всех лица были сумрачны, и оживления почти не было заметно.

Затею главнокомандующего — штурмовать защитную башню, не пробив в ней предварительно бреши, — большинство считали нелепой. Ведь новый приступ должен был происходить при тех же условиях, что и первый, то есть без лестниц, и генералы были убеждены, что гренадеры и егеря посылаются Зубовым на верную смерть.

Из расположения шестипушечной батареи Ермолова всё происходившее было видно как на ладони. Вот Римский-Корсаков, получив от командующего разрешение начать штурм, дал шпоры коню и помчался к колоннам, замершим в ожидании приказаний.

— Братцы! Товарищи! — воскликнул генерал, сняв треуголку. — Пришло время послужить матушке-государыне…

Взять эту башню нужно… Непременно… Так не посрамим своей былой славы!

Смутный гул пронёсся по рядам!

— Веди, веди нас! — раздались отдельные голоса. — Умрём все до единого, а не отступим!

Генерал надел шляпу и сказал тише:

— Верю вам, ребята, — и взмахнул перчаткой: — Коли так — вперёд!

Громоподобное «ура!» ответило Римскому-Корсакову.

Тот отъехал в сторону и пустил вперёд штурмующие колонны. Путь воронежцев и егерей лежал как раз мимо холма, где расположился со своей свитой Зубов. Воронежские гренадеры шли, выдерживая равнение, как на параде.

Зубов размахивал треуголкой и, напрягая молодое лицо, кричал:

— Не посрамите, ребята, русской славы!

— Ты увидишь нас! — грянули в ответ гренадеры и кинулись, уже не держа фронта, к башне.

— Эх и встретят их сейчас! — сумрачно бросил толстый батареец и почти искательно спросил: — Господин фейерверкер, а что сегодняшний день обозначает?

Горский, который при приближении огневого дела сразу стал важным и всем своим видом показывал солдатам, что он хоть и небольшой, да командир, строго ответил:

— Седьмое мая — день праведного Иова Многострадального. Иова горошника, росника… Будут кидать свинцовый горох, и распустятся кровавые росы…

В этот момент и из бойниц башни, и со стен Дербента, сплошь унизанных его защитниками, загремели выстрелы.

С батареи было видно, как десятки фигурок закувыркались, сражённые пулями, в то время как остальные, не обращая на это никакого внимания, бежали к окутанной пороховым дымом башне. Эти, казалось, обречённые на смерть солдаты даже не кричали: они берегли своё грозное «ура!» для решительного момента.

Ермолов нетерпеливо переминался с ноги на ногу, вглядываясь в картину далёкого боя. Как ему хотелось сейчас быть там, среди атакующих, или хотя бы помочь им отвлекающим противника пушечным огнём! Но не оставалось ничего другого, как беспомощно взирать на отчаянную попытку товарищей по оружию взять открытым штурмом передовую башню…

Наконец раздалось мощное «ура!» — это гренадеры, не обращая внимания на сыпавшийся град пуль, окружили башню.

— Боже праведный, да что это? — вскрикнул толстый бомбардир.

— Ишь ты! Ловко! Важно! — восхитился фейерверкер.

Поручик Чекрыжов взобрался на плечи гренадера и начал карабкаться по камням, подымаясь на руках всё выше и выше. Миг — и его примеру последовали десятка два солдат. Они втыкали штыки в расщелины между камнями кладки и в несколько секунд очутились на крыше башни, Завязалось горячее дело.

Одни из удальцов работали штыками, другие ломали кровлю, чтобы проникнуть через пролом в средний этаж, В дело шло всё, что попадалось под руку. Вдруг кровля рухнула, увлекая за собой и трупы павших, и продолжавших бой живых. Тела, камни, доски полетели на головы защитников башни, которые растерялись и были переколоты.

Пока гренадеры сражались внутри башни, подоспевшие егеря кинулись на прикрытие: из крепости спешила подмога. В отчаянном бою русские дрались штыками, дербентцы кидались на них со своими кривыми саблями. Бой длился беззвучно, слышались только стоны раненых, хрип умирающих да лязг оружия. Но вот вспыхнуло, как вспыхивает огонь, «ура!», а в ответ раздались отчаянные крики «алла».

Дербентцы не выдержали натиска и отступили к стенам города. Егеря преследовали их под огнём до самого Дербента.

Только вогнав неприятеля в ворота, они отошли к башне.

Полдень ещё не наступил, а оплот Дербента был уже в руках русских. Теперь можно было без помех готовиться к штурму самой крепости.


6

Огромный шатёр графа Валериана Александровича едва вмещал всех приглашённых.

Глядя вокруг, Ермолов невольно думал о временах светлейшего князя Потёмкина, которые, казалось, снова воскресли. За две тысячи вёрст от Петербурга искусством архитекторов, живописцев, поваров, тафельдекеров, музыкантов, дансоров юный капитан был перенесён, словно в сказке из «Тысячи и одной ночи», в обстановку столичного дворца, Боевые генералы и офицеры, в скромных мундирах, чувствовали себя неуютно, впрочем, как и изъявившие покорность российскому трону дагестанские вожди с газырями на груди и при великолепном оружии. Совсем по-иному вела себя многочисленная свита графа Валериана — гвардейские офицеры, носившие вне службы бархатные кафтаны, атласные камзолы, кружевные жабо и манжеты, во главе с бригадиром графом Апраксиным. Этот человек, назначенный на должность дежурного генерала при главнокомандующем и награждённый четырьмя орденами, не нюхал пороха и проявлял свои способности всего более во время празднеств, кутежей и амуров.

А женщины прекрасным ожерельем окружали Зубова и его свиту. Тут были и петербургские прелестницы, последовавшие на край света за братом любимца Екатерины II; и хорошенькие француженки — актрисы, танцовщицы, певицы; и пугливые девушки, присланные в дар Золотой Ноге султанами, кадиями и шамхалами; и крепкие, краснощёкие казачки. Граф Валериан отличался женолюбием не менее светлейшего князя Потёмкина. Недаром, когда восемнадцатилетний Зубов отправился на Турецкий театр военных действий, царица писала, что в городе все красавицы без него похудели.

Да он и сам был красавцем, превосходившим телесной приятностью брата: лицо необычайной белизны с нежным румянцем, точёные черты, большие светлые глаза. Екатерина II не скрывала своей симпатии к Валериану и в минуты нежности именовала юношу в письмах «резвуша моя», «любезный мальчик», отмечая его пылкий нрав, подвижность и жизнерадостность. Она и позволяла ему почти то же, что и своему избраннику Платону: граф Валериан, играя в фараон, ставил на карту по тридцать тысяч золотом.

Чрезвычайно высоко ценила престарелая императрица, уже растерявшая изрядную долю природной своей проницательности, и человеческие качества Валериана Зубова, большей частью мнимые. Окружавшая графа свита вспоминала, что в письмах на Кавказ, которые Зубов своим ближним зачитывал вслух, Екатерина II называла его «прекрасной и доброй душой», «героем во всей силе слова», «храбрым воином», «вежливым и благородным рыцарем».

Очень пухлый, несмотря на молодость, граф Апраксин, похожий на младенца-переростка, достаточно громко, чтобы слышал Зубов, занятый француженкой-дансоркой, говорил:

— Всемилостивейшая матушка-государыня наша изволила так отозваться о способностях и военных подвигах его сиятельства Валериана Александровича: «Блистательная младость таковая обещает Вам век благополучии и всего доброго, чего только человек желать может…»

Ермолов заметил, как с неудовольствием наморщил своё смуглое красивое лицо Матвей Иванович Платов, как с плохо скрытой неприязнью поглядывает на придворных трутней боевой артиллерист Богданов. Он слышал, что царица серьёзно почитает Зубова чуть ли не лучшим полководцем Европы, забывая генералов Репнина, Гудовича, Каменского. «Как неуместно хвалить военные способности графа Валериана Александровича, если существует сам бог войны — великий Суворов!..» — подумал Ермолов, невольно разделяя общее ощущение воинов-кавказцев.

Очевидно, и Зубов почувствовал неловкость от возникшей невидимой стены между свитой и приглашёнными армейскими начальниками.

— Господа! — крикнул он, отвлекаясь от быстрого и приятного французского разговора. — Прошу всех за столы, причём господ генералов приглашаю за стол ближний… — Он поискал в военной толпе Ермолова и добавил: — Алексей Петрович, ты сядешь со мною…

Первый тост был поднят за её величество государыню-императрицу, «милости которой равномерно простираются на всех её подданных». Ермолов слышал, что Екатерина II оказывала такое благоволение графу Валериану Александровичу, что даже фаворит одно время видел в брате опасного конкурента. Увлечение младшего Зубова прекрасной графиней Потоцкой положило конец их соперничеству.

С тех пор между братьями установились самые добрые отношения, причём в своих письмах Валериан именовал Платона «любимым другом, братом и отцом…».

Понемногу военные, разгорячённые вином, завладели разговором, переводя его на трудности предстоящего взятия Дербента. Корсаков, Беннигсен, Цицианов, Платов говорили о невозможности открытого штурма и настойчиво рекомендовали главнокомандующему употребить все усилия, чтобы пробить в крепостной стене брешь. Зубов рассеянно кивал головой, внимая им вполуха, но затем повернулся к Ермолову и тихо сказал:

— Десятого приступ… И ты, Алексей Петрович, будешь командовать центральной брешь-батареей…


7

Едва забрезжило утро 10 мая, как все имевшиеся в корпусе Зубова орудия начали обстрел Нарын-Кале. Батареи были расставлены веерообразно, с таким расчётом, чтобы удары ядер приходились по одному и тому же месту в стене замка.

В эти минуты фейерверкер Горский преобразился. Куда подевались его прибауточки и смешочки, суетливость и празднословие! Быстро и чётко командовал он расчётом своего орудия — бронзовой, старинного литья, пушки, — сам подхватывая его за колеса после выстрела и вывинчивая для новой наводки винты.

Ермолов, перебегавший от одного орудия к другому, после каждого залпа выскакивал вперёд и из-под руки глядел на стену Нарын-Кале, в которую с каменными брызгами ударялись ядра.

— Молодец, фейерверкер! — кричал он, видя, как точно в цель летят ядра.

— Рад стараться, ваше благородие! — весело отвечал фейерверкер и с преувеличенной строгостью бросался к прислуге: — Шевелись! Подноси картуз!

До двух часов пополудни гремели не переставая пушки.

Свистя и шипя, резали воздух ядра, но долго, очень долго стены Нарын-Кале по-прежнему стояли невредимыми. Канонада всё усиливалась. Наконец камень не выдержал, и стена рухнула, обнажив брешь, через которую уже легко было проникнуть в замок.

Орудия смолкли, и на солнце сверкнула стальная щетина штыков: был назначен немедленный штурм Нарын-Кале. В то же самое время от Зубова полетел в Петербург гонец. «Через образовавшийся пролом, — доносил граф Валериан Екатерине II, — блеснуло в очи неприятелю победоносное оружие Вашего Императорского Величества, приготовленными к штурмованию замка воинами».

Но вот из-за стен Дербента до слуха русских донеслись громкие крики, потом всё смолкло, и ворота оплота Дагестана широко распахнулись.

На площади показалась процессия. Впереди, в разноцветных халатах и белых чалмах, шли старейшины Дербента. Двое юношей вели под руки едва передвигавшего от дряхлости ноги старца в белоснежной чалме. В некотором отдалении медленно двигались главы дагестанских племён, явившиеся для защиты своей твердыни. Последним следовал верхом Шейх-Али-хан, на шее которого в знак покорности висела его кривая сабля. Дербент сдавался на милость победителя…

Не доходя до русского главнокомандующего десяти шагов, вся процессия остановилась и опустилась на колени.

Лишь дряхлый старец, сопровождаемый юношами поводырями, продолжал приближаться. Тяжело дыша, он поравнялся с Зубовым и тоже встал на колени. Не приподымаясь, старик чуть слышно заговорил о чём-то на своём языке.

Зубов уловил только одно слово, показавшееся ему похожим на русское имя Пётр.

В заключение своей речи старец протянул Зубову серебряные ключи.

— Что он говорит? — спросил граф Валериан переводчика. — Мне послышалось, что он упомянул имя Петра.

— Так точно, ваше сиятельство, — последовал ответ. — Он говорит, что ему уже сто двадцать лет и что семьдесят три года назад он поднёс эти самые ключи от Дербента императору Петру Великому…

— Какая прекраснейшая фраза для донесения моего! — воскликнул Зубов. — Запишите: «Оруженосец Екатерины II те же ключи и от того же старца, что и Пётр Великий, принял 10 мая 1796 года…»

Потом он соскочил с коня, поднял коленопреклонённого старца и обратился к толпе с уверением, что, раз они сдаются добровольно, им страшиться нечего: город разорён не будет и всё их имущество останется нетронутым. А в это время к открытым воротам Дербента с распущенными знамёнами и музыкой подходили кавказские егеря и московские мушкетёры из савельевского отряда.

После падения Дербента генерал Рахманов занял крепость Баку, а Булгаков вошёл в пределы Кубинского ханства. Через две недели посланный Зубовым отряд драгун овладел Шемахой.

Приближалось время, когда Зубов должен был встретиться на поле брани с самим «ужасом Персии», «львом львов» — Ага-Мухаммед-шахом.


8

«Милостивый государь мой Алексей Петрович!

Отличное Ваше усердие и заслуги, оказанные Вами при осаде крепости Дербента, где Вы командовали батареею, которая действовала с успехом и к чувствительному вреду неприятеля, учиняют Вас достойным ордена св. Равноапостольного Князя Владимира на основании статутов оного.

Вследствие чего, по данной мне от Ея Императорского Величества Высочайшей власти, знаки сего ордена четвёртой степени при сем к Вам препровождая, предлагаю оные на себя возложить и носить в петлице с бантом; о пожаловании же Вам на сей орден Высочайшей грамоты представлено от меня Ея Императорскому Величеству.

Впрочем, я надеюсь, что Вы, получа таковую награду, усугубите рвение Ваше к службе, а тем обяжете меня и впредь ходатайствовать пред престолом Ея Величества о достойном Вам воздаянии. Имею честь быть с почтением Вам,

Милостивого государя моего,

покорный слуга

Граф Валериан Зубов

Августа, 4 дня, 1796 года

Артиллерии г-ну

капитану Ермолову».


9

— Ваше превосходительство, дозвольте мне участвовать в деле с отрядом подполковника Бакунина?..

Капитан Ермолов потревожил генерал-майора Булгакова в его палатке во время скромной трапезы. Денщик принёс командиру корпуса баранью похлёбку в глиняной чашке и бутылку простого красного вина.

Генерал, сидевший по-турецки, на корточках, предложил Ермолову разделить с ним ужин. Тот отказался, хоть и был голоден: в горах с провиантом было туго, местные жители, покидая свои селения при приближении русских, угоняли с собой скот и сжигали зерно.

Булгаков молча принялся за еду, словно позабыв о Ермолове. Мысли его витали далеко.

Самонадеянный граф Зубов наивно полагал, что занятием городов он овладевает не только краем, но и умом и сердцем горцев, и принимал их изъявления покорности за истинные чувства. Однако его великодушие воспринималось жителями Дагестана, воспитанными на строгом соблюдении воздаяния и мести, как непростительная слабость. Недавно клявшийся в верности русским хан дербентский Шейх-Али, бежав в горы, соединился с хамбутаем казикумыкским Сурхай-ханом. Внезапно выросшие скопища двинулись на Кубу, занятую отрядом Булгакова, и захватили вход в ущелье с аулом Алпан. Ворота на Кубу оказались в руках неприятеля. Отправив на разведку роту кавказских егерей под командой капитана Семенова, Булгаков приказал вслед за ним выступить подполковнику Бакунину с тремя егерскими ротами и казачьей сотней…

Ермолов терпеливо ждал. Булгаков тщательно обглодал каждое рёбрышко, дохлебал шижку, потом корочкой дочиста вытер дно, запил всё добрым глотком вина и лишь затем поднял на капитана умные маленькие глазки.

— Тебе сколько годков-то, Алексей Петрович? — тихо сказал он.

Что-то старческое, даже отцовское услышал Ермолов в его голосе.

— Девятнадцать в мае исполнилось, — не понимая, куда клонит боевой начальник, ответил он.

— Девятнадцать… — задумчиво проговорил Булгаков, поднялся с вытертого ковра и положил руки на широкие, могучие плечи Ермолова: — Не спеши, Алексей Петрович, тебе ещё будет время!..

Следующий день, 28 сентября, прошёл в томительном бездействии; от Бакунина не было никаких вестей. Ермолов, бомбардирский батальон которого был придан Углицкому пехотному полку полковника Стоянова, выступил на соединение с главными силами, стоявшими к югу от Кубы, у города Шемаха.

29 сентября, двигаясь форсированным маршем, русские услышали в горах выстрелы, и полковник Стоянов без промедления повернул к реке Самур, где у аула Алпан должен был находиться отряд Бакунина. Предчувствуя недоброе, солдаты не шли, а бежали. Выстрелы становились всё громче, уже стали слышны крики и стоны, заглушаемые заунывным «алла». Наконец с пологого склона, идущего к реке, Ермолову и его боевым товарищам открылась ужасная картина.

Тысячные толпы горцев окружили таявшую на глазах горстку егерей. Джигиты, подлетая на полном скаку к израненным, истекающим кровью русским, арканами выхватывали то одного, то другого. Казаки, пытавшиеся спастись от позорного плена и мучений, выскакивали навстречу им и гибли от пуль. Ожесточение горцев было так велико, что они даже не заметили, как появился полк Стоянова.

Пока угличане выстраивались для атаки, Ермолов выставил на высоте свою батарею и скомандовал:

— В картечь!

Горский уже сам подтаскивал деревянные коробки со свинцовыми пулями и кусками железа. Не испрашивая указаний у командира, он открыл огонь.

Брызнула густая картечь, поражая горцев в спины, и Ермолов, не мешкая, отдал приказ:

— Шрапнелью!

Картечь могла поразить только ближние ряды неприятеля, шрапнель же осыпала толпу во всю её глубину. Новый залп заставил смешаться горцев. В это время под громовое «ура!» русские со штыками наперевес ринулись в атаку. Неприятель, позабыв, что численностью во много раз превосходит и новых своих противников, ударился в беспорядочное бегство. Панический ужас, охвативший горцев, был столь велик, что они оставили на поле боя всех своих убитых и раненых, а это случалось с ними крайне редко.

Израненные, иссечённые егеря и казаки со слезами встретили своих спасителей. Среди убитых были подполковник Бакунин и капитан Семенов. Виной неудачи было то, что оба храбрых офицера не имели опыта войны на Кавказе.

Руководствуясь суворовским принципом «быстрота и натиск», Бакунин повёл свой отряд незнакомой местностью и не обратил внимания на то, что ущелье перед Алпаном сплошь покрыто густым лесом из чинар. Ночь провели в ущелье, а когда наступило утро, Бакунин увидел, что его отряд окружён со всех сторон горцами. Они стояли тихо, творя утренний намаз; между ними были Шейх-Али-хан, казикумыкский Сурхай-хан, старейшины Алпана, муллы и хаджи.

Русские поняли, что попали в ловушку. Начался отчаянный рукопашный бой — навалившиеся с гор массы неприятеля выдержали первый залп и уже не дали возможности перезарядить ружья. В ближней схватке, грудь в грудь, ружья превратились в бесполезные палки, горцы работали кинжалами. Без стона, без жалоб падали егеря. Если бы не случайно подоспевший полк Стоянова, ни один солдат не ушёл бы из ущелья…


10

Несчастье, случившееся с отрядом подполковника Бакунина, задержало Каспийский корпус в Шемахе. Однако и оно не могло остановить наступательного порыва русских.

Зубов выслал Римского-Корсакова к крепости Гяндже, которая была занята его отрядом. Главные же силы подошли к слиянию знаменитых рек Аракса и Куры. Кавказская война на этом кончилась и начиналась уже персидская — первая, если не считать малозначительных походов в пограничные области ещё при Петре Великом.

Державин воспел поход Зубова и дикие красоты Кавказа в оде, которую Пушкин позднее назвал превосходной:

О, юный вождь! сверша походы,
Прошёл ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы;
Как с рёбр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов…

До сих пор, несмотря на некоторые просчёты графа Зубова, война была победоносною. В короткое время оказались покорены и присоединены к России ханства Казикумыкское, Дербентское, Бакинское, Кубинское, Ширванское, Карабахское, Шекинское, Ганжинское и весь берег Каспия от устья Терека до устья Куры. Не встречая сопротивления, русские кавалерийские отряды перешли Куру и вошли в Муганскую степь, а затем появились в Гилянской провинции. Азербайджан был открыт, дорога на Тегеран оставалась незащищённой.

Ага-Мухаммед, занятый внутренними делами, теперь спешно собирал армию для выступления против русских. Ермолов слышал, что в войсках шаха должны принять участие восемьдесят боевых слонов, но особливый интерес вызывала у него походная артиллерия персов: небольшие пушки прикреплялись к огромному седлу на верблюде, которое вмещало также артиллериста; при выстреле верблюд становился на колени. Такая артиллерия, как рассказывали кавказцы, была особенно удобна для действий в горах.

У русских всё было готово для встречи с Ага-Мухаммедшахом. Екатерина II, которую персы, с их склонностью к высокопарности, именовали «солнцешапочной царицею», назначила Валериана Зубова наместником всего Кавказского края, предоставив ему в отношении Персии полную свободу действий. Но всё изменилось, однако, с внезапной кончиной императрицы, последовавшей 6 ноября 1796 года, и вступлением на престол её сына Павла Петровича. Отвергавший екатерининские порядки, он круто изменил политику государства и первым делом прекратил так удачно начавшийся персидский поход, во главе которого стоял один из ненавистных ему Зубовых.

Командиры полков получили приказание немедленно возвращаться в прежние границы. Главнокомандующим войсками на Кавказе был вновь назначен Гудович. Возвращение русских — возвращение победителей! — больше походило на беспорядочное бегство. Оборванные, голодные, удручённые, отступали русские войска. Горцы нападали на отставших, добивали больных и раненых. На Терской линии возвращавшихся ожидал своенравный Гудович, готовый свести счёты с теми, кого он подозревал в преданности Зубову. А сам граф Валериан, вернувшись в Россию, был отдан под присмотр полиции в Курляндии.

Избегая встречи с Гудовичем в Кизляре, Ермолов, как и многие другие командиры, пробрался степью в Астрахань, а затем в Петербург. Здесь он услышал о том, что произошло после печально окончившегося русского похода.

Весною 1797 года Ага-Мухаммед, собравший 80-тысячную армию, узнал об уходе русских из Закавказья и снова решил покорить Грузию и Азербайджан. Он перешёл уже Араке, достиг Шуши, как одно, по существу, самое ничтожное обстоятельство положило конец его замыслам и самой жизни. Двое невольников шаха, поссорясь между собою, произвели шум и до того разгневали Мухаммеда, что он повелел отрубить им головы. Но так как это случилось вечером, в час, посвящённый молитве, то исполнение казни отложили до утра. Осуждённые, коим между тем повелено было продолжать обыкновенные свои занятия, не ожидали себе пощады. Ночью они прокрались к постели Ага-Мухаммеда и закололи его кинжалами. Смерть свирепого шаха-евнуха лишила персидское войско предводителя, ж оно рассеялось. Грузия была спасена…

В пределы Кавказа Ермолову суждено было вернуться через долгих двадцать лет.


Глава четвёртая. «ИСКЛЮЧЁН ИЗ СПИСКОВ КАК УМЕРШИЙ…»


1

Старый помещичий дом в сельце Смоляничи, Краснинского уезда, Смоленской губернии, жил своей особенной, таинственной и удивительной жизнью.

Сюда наезжали часто офицеры из расквартированных в губернии полков — Петербургского драгунского вместе с их командиром Дехтеревым и шефом полка генерал-майором Баборыкиным, 4-го артиллерийского, Московского гренадерского… Здесь постоянно находилось восемь — десять офицеров, отставленных от службы сумасбродным государем Павлом Петровичем.

В имении была собрана богатейшая библиотека и имелся кабинет, хорошо оснащённый самыми современными для той поры физическими и химическими приборами. Здесь читывали вслух и разбирали сочинения Гельвеция, Руссо, Вольтера, Дидро, а также отечественных вольнодумцев, и в их числе — «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. Отсюда тянулись нити в Москву, Калугу, Орел, Дорогобуж, в Курляндию — к братьям Валериану и Платону Зубовым и даже в высшие сферы Петербурга — к генерал-прокурорам А. Б. Куракину и П. В. Лопухину, к государственному канцлеру А. А. Безбородко. Здесь, в подвалах, на крайний случай хранился изрядный арсенал оружия и более шести пудов пороху. Здесь нового императора именовали презрительной кличкой Бутов или Курносый. Здесь открыто порицались прусские порядки, введённые Павлом Петровичем, и горячо отстаивалась русская самобытность. Здесь пылко спорили о «царстве разума», о тем, как развеять с помощью разума тьму невежества, сделать ясным всё, что окружает человека, что тревожит его мысль — тайны природы и общественной жизни. Здесь говорили о положении простого народа, об ужасах деспотизма и одобряли меры Французской революции.

Строгая конспирация соблюдалась ядром этого кружка.

Важнейшие письма посылались через подставные адреса и подставных лиц, документы, по их использовании, уничтожались. Шифр именовался «итальянским диалектом».

За фискалами и доносчиками в полках следили сами полковые командиры, грозившие служебными карами «мухам», «клопам», «сверчкам», как называли сторонников гатчинского режима. Участники тайной организации носили условные имена: полковник Пётр Дехтерев — Гладкий; капитан Василий Кряжев — Вырубов или Отрубнов; полковник Иван Бухаров — Бичуринский; полковник Буланин — Мухортов; подполковник Алексей Тутолмин — Росляков; полковник Тучков — Крючков; капитан Стрелевский — Катон; офицер Ломоносов — Тредьяковский и т. д.

Сам хозяин имения Смоляничи — Александр Михайлович Каховский, отставленный от службы после восшествия на престол Павла I, имел прозвище Молчанов. Его брат Алексей Петрович Ермолов, служивший с начала 1797 года в чине майора в 4-м артиллерийском полку, получил в кружке имя Еропкин.


2

Сын Екатерины II Павел Петрович вступил на престол уже сорока двух лет от роду, пережив много тяжёлых минут в своей жизни и испортив свой характер под влиянием холодных, неискренних и даже враждебных отношений матери. Подозревая в нём претендента на престол, она держала Павла вдали от дел, он был в открытой опале при дворе и не избавлен даже от дерзостей со стороны придворных.

Понятно, как всё это угнетало и раздражало самолюбивого Павла. На государственное управление и на придворную жизнь он смотрел со стороны, как зритель, и подолгу оценивал все факты с ПОЛБОЙ свободой критики. Россия была истощена непрерывными войнами. Хищения и стяжательство достигли в чиновничьем мире степени узаконенного грабежа, офицеры относились к своим солдатам, как к крепостным. Видя всё это, Павел рвался к деятельности, а возможности действовать у него не было никакой.

Рано нарушенное духовное равновесие нового императора не восстановилось и в пору его царствования, напротив, власть, доставшаяся ему поздно, кружила голову сильнее, чем страх перед матерью. Исполненный самых лучших намерений, Павел I стремился к благу государства, но, желая навести порядок при дворе и в администрации и искоренить пагубное старое, он начал насаждать новое с такой суровостью и дилетантизмом, то оно всем казалось горше старого.

Павел освободил политических узников — Радищева, Новикова, Костюшко, прекратил подготовку к войне с Францией, ограничил самоуправление дворян и запретил продавать дворовых и крестьян без земли, с молотка. Однако он с жестокостью, почти патологической, принялся вводить в армии ненавистные прусские порядки, капризно и своенравно низвергал старых талантливых людей и возносил мало подготовленных к государственной деятельности, чуждых России гатчинцев.

Возобновился фаворитизм, едва ли не более уродливый, чем при покойной государыне. Так, один из любимцев Павла — Аракчеев уже 7 ноября 1796 года из подполковников гатчинской артиллерии стал петербургским городским комендантом и генералом; 9 ноября получил сводный гренадерский батальон лейб-гвардии Преображенского полка; 13 ноября — анненскую ленту; 12 декабря — богатейшее имение Грузино; 5 апреля 1797 года стал Александровским кавалером и бароном; 19 апреля сделался генерал-квартирмейстером и начальником всей артиллерии; 10 августа — командиром лейб-гвардии Преображенского полка и т. д.

Если Екатерина II за 36 лет своего царствования и при огромном числе награждённых раздала 800 тысяч крестьян, то Павел только за четыре года успел раздарить более полумиллиона.

Число лиц, пострадавших от своеволия нового императора, росло с каждым днём. Среди них были, как мы уже знаем, и отец Ермолова, который по воцарении Павла I был удалён от генерал-прокурорских дел и предан заключению, и Александр Каховский, и сам великий Суворов, сосланный в апреле 1797 года в глухое сельцо Кончанское.

В далеко идущих планах Каховского Суворов занимал особое место.


3

Зимой 1797 года Ермолов, произведённый в подполковники, получил назначение на должность командира роты 2-го артиллерийского батальона генерала Эйлера. Прежде чем отправиться к месту расквартирования части — город Несвиж, он заехал к брату в Смоляничи, где ожидался сбор всего «канальского цеха», как именовали себя кружковцы Каховского.

Весело было ему катить в возке сорок пять вёрст от Смоленска до имения, оглядывать заснеженные поля, вспоминать дерзкие стишки и песни, сочинённые братом, карикатуры на Павла и его гатчинских «клопов», рисованные Иваном Бухаровым. Весело было и потом — войти в тепло, воздух, пахнувший трубочным табаком, стеарином, корицей, печкой, услышать приветственные крики разгорячённых пуншем офицеров:

— Ба! Младший брат Еропкин! Кстати, кстати!

Энергичного и остроумного двадцатилетнего подполковника в Смоляничах считали по праву душою общества.

— Совсем покидаешь нашу «галеру»? — поднялся навстречу Ермолову белокурый полковник с чубучком в одной руке и стаканом горячего рома в другой. — Будем крепко без тебя скучать, брат Еропкин!

— Что поделать, брат Гладкий, — в тон ему ответил Ермолов, пожимая друзьям руки и усаживаясь за холостяцким столом с дымящейся пуншевой чашей и нехитрой закуской. — Отсылают меня, горемыку, под начальствование прусской лошади — Эйлера, Бутова друга.

— Сколько можно повторять, — поднял на говоривших чёрные цыгановатые глаза Каховский, — что в России уже небось нет ни одного человека, который был бы гарантирован от мучительств и несправедливостей! Тирания с каждым днём только растёт!..

Полковник Дехтерев в возмущении стукнул об стол, рассыпая огонь из чубучка, на котором был искусно вырезан карикатурный профиль Курносого.

— А мы всё терпим! Хоть и равную ненависть испытываем! — обратился он к сумрачному Каховскому. — На что же у нас ружья? На что пушки? На что солдаты?..

— В Петербурге, сказывают, — вмешался Ермолов, — гатчинские «клопы» совсем русских заели. Памятный мне по шляхетскому корпусу Каннибах преглупейшие лекции читать во дворце изволит. И что вы думаете? Первейшие особы в государстве, и в том числе фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин, желая угодить Бутову, являются слушать эти нелепицы! А так как голштинец Каннибах в русском языке не силён, то и городит: «Э», когда командуют: «Повзводно направо!», офицер говорит коротко:

«Во!» Э, когда командуют: «Повзводно налево!», то просто:

«Налево!» Или молча начинает ходить журавлём по комнате, выделывая различные приёмы своей тростью…

— Этот бессмысленный Каннибах, — невесело усмехнулся Каховский, — так подписывает билеты увольняемых в отпуск: «Всемилостивейшего государя моего генерал-майор, св. Анны I степени и анненской шпаги, табакерки с вензелевым изображением его величества, бриллиантами украшенной, и тысячи душ кавалер». Как не вспомнить мученика — его сиятельство графа Суворова: «В слезах — мы немцы…»

— Господа, господа! — дурашливым голосом перебил его Дехтерев. — Прошу всем налить пуншу и немедля выпить за его курносое величество Бутова, который сейчас самолично припожалует…

Офицеры ещё не успели наполнить стаканы, как из соседней комнаты под шутовским конвоем торжественно вошёл маленький и очень курносый человечек в короне из золотой бумаги, в переделанной из простыни мантии, с большой палкой и с фальшивой державой[1] в руках. Это был дворовый Никита Медведовский, или просто Ерофеич, который по наущению Дехтерева появлялся на обедах и вечеринках, в кабаках, среди народа и даже на разводах Московского полка, всюду изображая Павла I.

Ерофеич встал в позу, выпучил пьяные глаза и картаво, подражая императору, закричал:

— Кар-р-раул! Я из вас потёмкинский дух вышибу!

Щука умер-р-рла, да зубы целы!..

Офицеры захохотали и шумно повскакали из-за стола, окружая Ерофеича. В тот же миг по сигналу Дехтерева раздался пушечный залп, и за окнами вспыхнул фейерверк:

после штурма Праги Ермолов прислал в Смоляничи шесть маленьких орудий, захваченных у поляков.

Каховский сделал знак Ермолову и вышел с ним в кабинет. Тут, среди полок с книгами, реторт и физических приборов, сама обстановка настраивала не на смешливый, а на серьёзный лад.

— Что ты так скучен сегодня, Саша? — тихо спросил Ермолов.

— Слишком много шутов развелось на нашей «галере», — так же тихо отвечал Каховский, — а к серьёзному никто не готов. Кажется, мы пропустили свой час…

— Ты говоришь о сопротивлении тирану? — догадался молодой подполковник.

— Да. И слушай. Помню, в Тульчине, как только Курносый сел на трон, наблюдал я, что фельдмаршал наш Александр Васильевич делается день ото дня всё мрачнее.

Когда услышал я от него горькие шутки о засилье немцев, то как-то, оставшись наедине, спросил: «Удивляюсь вам, граф… Как вы, боготворимый войсками, имея такое влияние на умы русских, и соглашаетесь повиноваться Павлу?..»

— И что же его сиятельство? — в сильном волнении спросил Ермолов.

— Суворов подпрыгнул и перекрестил мне рот со словами: «Молчи, молчи!.. Не могу!.. Кровь сограждан!..» — Он принялся ходить взад-вперёд по кабинету, рассуждая, словно бы разговаривал сам с собою: — Если бы Суворов пошёл на Петербург, все войска по дороге к нему конечно же пристали б… Я бы отправился в Полтаву, где стоял дядя наш, Василий Львович Давыдов, со своим легкоконным полком. И если б он не примкнул к Суворову, я сам бы принял полк и повёл его. А на пути, в Киеве и других городах, довольно нашёл бы казённых денег, нужных этому предприятию. А что может сейчас наш «канальский цех»?..

Каховский недоговорил. В кабинет ворвались возбуждённые обильным истреблением пунша офицеры во главе с капитаном Василием Кряжевым, на котором синий форменный мундир сидел неловко, колом. Отпущенный на волю крепостной крестьянин графа Панина, он получил первый офицерский чин в 1791 году и среди членов «канальского цеха» выделялся особливой резкостью суждений, требуя уничтожения царской фамилии.

— Брут, ты спишь, а Рим в оковах! — воскликнул он, цитируя тираноборческую трагедию Вольтера. — Вспомни, брат Молчанов, Цесареву смерть!

— Если б этак и нашего!.. — ответил Каховский.

Майор Московского полка Потёмкин придвинулся к нему со словами:

— Дай мне на сие десять тысяч рублей, и ты увидишь, что станется с Бутовым!

Каховский пал на колени.

— Если ты готов на это, я тебе отдам всё своё имение! — в восторге крикнул он.

— Да будет так! — воскликнул краснощёкий здоровяк майор Мордвинов.

Ермолов глядел на них и повторял про себя одну и ту же поразившую его фразу: «Не могу… Кровь сограждан…»


4

Мушкетёрские, драгунские полки и 2-й артиллерийский батальон, расквартированные в Несвиже, занимались экзерцициями, готовясь к высочайшему приезду.

Инспектор государя Клингенер, долговязый голштинец со скопческим лицом, в сопровождении генералов и обер-офицеров продвигался вдоль развёрнутых, вытянутых в одну линию батальонов и наводил страх и ужас на армейских начальников. Заслуженные, поседевшие в боях екатерининские генералы представляли свои части и отдавали рапорты недавно ещё никому не известному, не нюхавшему пороха гатчинскому полковнику. В особенности страдал командир драгунского полка, отряжённого в резерв: в его роты не успели доставить новых высоких сапог для всех солдат, и он ожидал жестокого напрягая, а то и расправы. Только что Клингенер учредил разнос командиру артиллерийского батальона князю Цицианову за наличие у него на шляпе не по образцу тесьмы. Цицианов мрачно вышагивал рядом с Ермоловым, который, наблюдая за государевым «клопом», не мог удержать себя от насмешливой улыбки.

Клингенер, презрительно щуря водянистые, бесцветные глаза и покачивая форменной тростью с костяным набалдашником, внимательно оглядывал солдат — их выправку, амуницию.

Одной из первых реформ, последовавших по вступлении на престол императора Павла I, была перемена внешнего вида солдат. Прежнее удобное обмундирование, введённое во времена Екатерины II князем Потёмкиным, состоявшее из короткого кафтана с широким поясом и широких панталон, заткнутых в сапоги, не правилось новому государю и его сподвижникам: по их мнению, солдат в таком костюме имел вид не воинский, а мужицкий. Новая, перенятая у пруссаков экипировка совершенно преобразила русского воина. На него напялили длинный и широкий мундир из толстого сукна, с лежачим воротником и фалдами, и очень узкие панталоны. На ноги натянули чулки с подтяжками, крючками и лакированные чёрные башмаки. Волосы были напудрены, на затылке висела уставной длины коса, туго перевитая проволокой и чёрной лентой, над ушами болталась пара насаленных буклей. На голову нахлобучили низкую, приплюснутую треугольную шляпу.

Правофланговые взводов — унтер-офицеры — получили вместо ружья высокую алебарду. Это нововведение сделало совершенно бесполезными для боя до ста человек в каждом полку. Да и у прочих солдат ружья были приспособлены более для маршировки, чем для стрельбы. Под взглядом страшных, водянистых глаз Клингенера солдаты ещё более сжимали колени, вбирали в себя живот, выпучивали грудь и подавали всю тяжесть корпуса на носки; при этом строго воспрещалось шевелить головой, а предписывалось всегда держать её направо. Взятые от сохи и изнурённые усиленной муштрой, солдаты были совершенно сбиты с толку.

— Какого полка? — чуть тронув тростью грудь русого великана, осведомился Клингенер.

Мушкетёр молчал и, в соответствии с уставом, ел глазами начальство.

— Подлый и неловкий мужик! — повысил голос Клингенер и грязно выругался по-немецки. — Какого ты полка, я тебя спрашиваю!..

Ещё со времени Петра Великого все полки имели названия по имени русских городов и земель. С этими наименованиями войска свыклись в течение многих славных походов, они напоминали солдату блестящие подвиги, совершенные его предками в делах с врагом. Теперь в каждом полку кроме командира был назначен ещё особый шеф в чине генерала, и полки высочайше было поведено именовать по фамилии их шефа. Но так как шефы часто менялись, то менялись и названия полков.

— Не знаю, ваше высокопревосходительство! — гаркнул наконец мушкетёр. — Прежде был Петербургского, а потом какому-то немцу дан полк от государя!

На плацу все онемели. Клингенер, меняясь в лице, принялся что есть силы тыкать солдата тростью в живот и в грудь: уставом запрещалось трогать лицо, потому что от такого прикосновения на нём появлялись синяки, портившие вид строя. Во время пытки мушкетёр стоял недвижимо и, как полагалось по уставу, смотрел весело.

— Командиру полка выговор, командира роты под арест, солдату — шпицрутены!.. — бросил особый инспектор и отправился далее.

Ермолов сделал невольно движение, словно собирался опустить сзади свой кулачище на сморщенный затылок Клингенера с торчащей косицей, но только засопел, сдерживая ярость. О, немцы на русской шее, когда придёт конец вашему засилью!

Между тем Клингенер уже обошёл строй и возвестил:

— Господина главнокомандующего прошу начать манёвры.

Генералы и офицеры тотчас разошлись по своим полкам и батальонам.

На ровном, изумрудном от майской муравы поле длинные тонкие линии войск двигались стройно, равняясь, словно по нитке. Все движения солдат были плавны и медленны: в минуту каждый делал не более семидесяти пяти шагов. Развёрнутые батальоны расходились и сходились, изображая игрушечный бой.

Клингенер, растягивая длинное лицо в улыбке, говорил своему любимцу белокурому генерал-майору Эйлеру по-немецки:

— Смотри-ка! Эти русские свиньи экзерцируют почти так же хорошо, как настоящие прусские солдаты.

— Но свинья всегда останется свиньёй, — в тон ему отвечал пруссак.

Ещё более понравилась инспектору одновременная пальба из ружей и пушек — безвредная, но зато чрезвычайно эффектная, и он обещал командирам поощрения. На возвратном пути только один Ермолов оставался мрачным; прочие офицеры и генералы радовались тому, что всё так благополучно обошлось.

Но особенно счастливым чувствовал себя драгунский полковник: его часть продефилировала мимо страшного Клингенера, который мог видеть кавалеристов только с правой стороны. Поэтому солдатам было приказано обуть в новые сапоги лишь правую ногу, а левую оставить в старых…


5

Ермолов — Каховскому


«Любезный брат Александр Михайлович. Я из Смоленска в двое суток и несколько часов провёл в Несвиже. Излишне описывать Вам, как здесь скучно, Несвиж для этого довольно Вам знаком. Я около Минска нашёл половину нашего батальона, отправляемого в Смоленск, что и льстило меня скорым возвращением к приятной и покойной жизни; но я ошибся чрезвычайно; артиллерия вся возвращена была в Несвиж нашим шефом, или, лучше сказать, Прусскою Лошадью (на которую надел Государь в проезде орден 2-го класса Анны). Нужно быть дураком, чтоб быть счастливым; кажется, что мы здесь долго весьма пробудем, ибо недостаёт многаго числа лошадей и артиллерию всю починять нужно будет. Я командую здесь шефскою ротою, думаю, с ним недолго будем ходить, я ему ни во что мешаться не даю, иначе с ним невозможно. Государь баталиону приказал быть здесь впредь до повеления, а мне кажется, уж навсегда. Мы беспрестанно здесь учимся, но до сих пор ничего в голову вбить не могли, и словом, каков шеф, таков и баталион; обеими похвастать можно, следовательно, и служить очень лестно. Сделайте одолжение, что у Вас происходило во время приезду Государя, уведомьте, и много ль было счастливых. У нас он был доволен, но жалован один наш скот. Несколько дней назад проехал здесь общий наш знакомый г. капитан Бутов; многие, его любящие, или, лучше сказать, здесь все бежали к нему навстречу, один только я лишён был сего отменного счастия — должность меня отвлекала; но я не раскаиваюсь, хотя он более обыкновенного мил был. Поклонитесь от меня почтеннейшему Вырубову, Каразцову, тож любезному Тредьяковскому, может, и Бутлеру; хотел писать на „итальянском диалекте“, но нет время, спешу, офицер сию минуту отправляется. Однако ж с первым удобным случаем ему и Гладкому писать буду. Мордвинову — также; я воображаю его в Поречье и режущегося с своим шефом, как в скором времени надеюсь резаться с своим; но он ещё меня счастливей — он близко от Смоленска, от вас, которые можете разогнать его скуку, — а я имел счастие попасться между такими людьми, которые только множить её могут. Вспомните обо мне Бачуринскому, Стрелевскому и всем тем, которые меня не совсем забыли. Прощайте.

13 мая

Алексей Ермолов

Проклятый Несвиж, резиденция дураков».


6

В Несвиже Ермолов находился уже более года.

Всё притерпевается, пообвык и он к новому месту.

И здесь нашлись близкие по духу люди, хотя Ермолов по-прежнему тосковал по Смоленску, по сборищам в самом городе и Смоляничах, то конспиративно-деловым, то праздно-весёлым, по единомышленникам «канальского цеха» Каховского.

В часы тоски и уныния спасали письма брату, которые чаще всего он писал шифром, на «итальянском диалекте», но порою не удерживался и давал пищу желчному уму открыто.

Катилось к закату очередное лето красное, лето 1798 года…

Ермолов, завострив конец гусиного пера, неподвижным взором уставился в тёмное оконце, за которым неясно угадывались синие контуры деревьев, а над ними, на кресте далёкой колоколенки, кротко блестела полночная луна. Наступало 20 июля — день славного пророка Илии. Как это говаривал Горский? «До Илии — тучи по ветру, после Илии — против ветру… Придёт Илия — принесёт гнилья. Илия грозы держит, на огненной колеснице ездит…» Где-то он сейчас, весёлый, неунывающий фейерверкер? Служит ли, не замучен ли порядками, введёнными новым начальником артиллерии Аракчеевым? Ах, сколь легче было в военном Кавказском походе, где из-за каждого камня могла вылететь меткая пуля горца, чем в этой бессмысленной прусской муштре под начальствованием скота Эйлера и под высочайшим наблюдением его гатчинского величества Бутова!..

Конечно, много всякого беспорядка осталось в армии от екатерининского царствования. Взять хотя бы их прежнего батальонного командира Иванова, который был горьким пьяницей. Этот Иванов во время производимых им учений имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабжённого флягою с водкой. По команде Иванова «Зелена!» ему подавалась фляга, которую он быстро осушал. После того он обращался к артиллеристам со следующей командой: «Физики, делать всё по-старому, а новое — вздор!»

Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчинённым ему батарейцам, Иванов приказал бомбардировать город из двадцати четырёх орудий, но благодаря расторопности офицера Жеребцова снаряды были поспешно заменены холостыми. Пьяный Иванов, не заметивший этого, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу. Вступив торжественно в Пинск и увидев в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел выбросить его из окна…

Новый батальонный командир князь Цицианов, брат участника Кавказского похода, был не в пример достойнее.

Да и офицеров вокруг немало превосходных. В Несвиже Ермолов квартировал вместе с доблестным князем Дмитрием Владимировичем Голицыным (с которым штурмовал Прагу), братом его — умным князем Борисом и двоюродным братом князем Егором Алексеевичем. Он подружился здесь с чистым и честным подпоручиком 4-го артиллерийского полка Ограновичем.

Всё бы ладно, если бы не гатчинские порядки!

Подполковник поймал в слюдяной оконнице своё отражение: крупное лицо в пудреном парике и с косицей показалось ему чужим и неприятным. Он вздохнул, запечатал конверт и кликнул молодого денщика Федула, присланного отцом из Орловской вотчины. Малый расторопный — нос луковицей, в глазах наглинка — тотчас встал в дверях.

— Отвезёшь рано поутру Александру Михайловичу Каховскому в Смоленск… Чтобы тот — слышишь! — получил собственноручно…

Федул изобразил на своём курносом смекалистом лице сразу и понимание, и вопрос, и расторопность, скрывавшие его природную лень.

— А как у фатере его благородия не окажется, что тогда?

— Поедешь в Смоляничи. Ступай!..

Хоть и ленив, да предан: другого отец не прислал бы.

А приходилось вести себя до крайности осторожно, так как гроза сгущалась.

В феврале нынешнего, 1798 года был арестован и отправлен под конвоем в Петербург полковник Дехтерев, ещё ранее отставленный от командования драгунским полком.

Ему вменили в вину попытку возмутить офицеров противу государства и государя, а также намерение бежать за границу. Последнее больше всего рассердило Павла, который потребовал преступника к себе. На грозный вопрос императора: «Справедлив ли этот слух?» — острый на язык Дехтерев ответил: «Правда, государь, да долги за границу не пускают». Ответ этот так понравился Павлу, что он велел выдать полковнику значительную сумму денег и купить дорожную коляску…

Никаких улик не обнаружила и грозная тайная экспедиция, один из советников которой — Егор Фукс, будущий начальник канцелярии Суворова и его биограф, всячески потворствовал «канальскому» кружку. Дехтерев был возвращён в Смоленск, под надзор губернатора. Урона при этом «галера» не понесла: новый командир Петербургского драгунского полка полковник Киндяков также исповедовал взгляды «канальского цеха». Верно, петербургские протекторы кружка сделали всё, чтобы полк остался в руках вольнодумцев.

Однако кто-то внимательно следил за каждым шагом Каховского и его «галерников».

Что далее?

Каховский сообщил Ермолову тайным письмом, что Павлом I создана специальная комиссия под началом генерал-лейтенанта фон Линденера для расследования доноса из Дорогобужа, куда был переброшен опасный для императора Петербургский полк. Настоящая фамилия Линденера, как слышал Ермолов, была Липинский, он поляк по национальности, принявший прусское обличье, дабы угодить Павлу. Фон Линденер, будучи инспектором кавалерии, особливо усердствовал при введении старой прусской тактики, о которой Суворов как-то сказал: «Этот же опыт найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами. Свидетельствован Линденером и переведён на немо-российский язык…»

Шефом Петербургского полка в Дорогобуже был назначен «Бутов слуга» — генерал-майор Мещёрский. Переменившаяся обстановка требовала от «канальского цеха» ещё большей осмотрительности и осторожности. Меж тем деятельность Киндякова в Дорогобуже становилась всё более откровенной и даже дерзкой. Устраивались собрания, на которых читались запрещённые книги, показывались карикатуры на Павла, разыгрывались комические сценки с участием Ерофеича, восхвалялась Французская республика. На сборища нередко приглашались офицеры, не являвшиеся членами кружка и даже не внушавшие доверия, что в конечном счёте привело к провалу организации. В июле 1798 года Мещёрский донёс императору, что «у полкового командира полковника Киндякова завелось собрание, состоящее по большей части из молодых и легкомысленных офицеров…».

В глухом Несвиже Ермолов, естественно, не знал многого и даже не мог догадываться о происходящем…

Чтобы спасти положение, покровительствовавшие кружку влиятельные лица в Петербурге добились назначения шефом полка своего человека — генерал-майора Белухи.

Белуха приехал в Дорогобуж несколькими днями ранее Линденера и попытался предупредить окончательное разоблачение киндяковского кружка. Однако усердствовавшие «клопы» и «мухи», слишком много знавшие о кружке, дали Линденеру богатый материал об офицерах полка и «галере» Каховского. Началась волна арестов — были взяты Киндяков, Стерлингов, Хованский, Сухотин, Репнинский, Балк, Валяев, Огонь-Догановский и отдано распоряжение о розыске и аресте Каховского, Дехтерева, Бухарова и Потёмкина.

Как против офицеров драгунского полка, так и против «галерников» Линденер в качестве главного обвинения выдвинул подготовку покушения на императора Павла.

Что ещё любил повторять фейерверкер Горский? «На Илию зверь и гад бродят на воле…»


7

28 ноября 1798 года по приказу находившегося в Калуге Линденера Ермолов был арестован.

В царствование Павла Петровича аресты и ссылки представляли собой явление обычное. Однако по отношению к Ермолову были приняты особенные меры предосторожности. В «Ордере по секрету» подпоручику Ограновичу наказывалось быть готовым «к строжайшему присмотру Ермолова… потому что оный арест по именному повелению его императорского величества и по весьма важным обстоятельствам». В тот же день Огранович получил от генерала Эйлера ордер с приказом содержать арестованного «под крепким караулом как важного и секретного арестанта… и с соблюдением всей строгости».

Ермолов был заперт в своей квартире, причём все окна, обращённые на улицу, были наглухо забиты и к дверям приставлен караул. Оставалось отворенным лишь одно окно, к стороне двора, и под ним стоял часовой. Червлёная заря уже пала на край выстуженного неба, а Ермолов всё глядел в окно, не видя ни этой зари, ни мотавшегося за рамой солдатского трёхгранного штыка: глядел в себя.

Юношески пылкий и прямодушный, он горько переживал разгром тайного общества и уже давно ожидал ареста, ловя с запозданием поступавшие в Несвиж слухи. Ещё в августе 1798 года последовал высочайше утверждённый приговор, по которому Каховский, майор Потёмкин и капитан Бухаров были лишены чинов и дворянства и заключены в крепости: Каховский — в Динамюндскую, Потёмкин — в Шлиссельбургскую и Бухаров — в Кексгольмскую. Несколько человек было отправлено в ссылку: полковник Киндяков — в Алекминск, подполковник Стерлингов — в Киренск Иркутской губернии, Дехтерев — в Томск, майор Балк — в Ишим Тобольской губернии, полковник Хованский — в Белоруссию, полковник Сухотин — в Тульскую губернию, подполковник Репнинский — в Калужскую, капитан Валяев — в Саратовскую…

Всё затихло, но Ермолов в Несвиже не верил этой зловещей тишине. И вправду, к осени слухи снова возобновились. В последних числах августа в Смоляничах, где был произведён повальный обыск, Линденер обнаружил спрятанные письма участников кружка к Каховскому. Они пролили новый свет на деятельность организации. Линденер торжествовал. Захваченные бумаги позволяли ему расширить репрессии. Теперь в руках у временщика имелось много дополнительных доказательств преступности «галерников», и в их числе письма Ермолова Каховскому…

Федул в кухоньке лупил шелуху с варёной картошки, а Ермолов в мундире наопашку ожидал за столом завтрака, когда в комнате появился дежурный офицер, а с ним — фельдъегерь и подпоручик Огранович. Огранович, устремив глаза в пол, проговорил, запинаясь:

— Воля нашего государя-императора, Алексей Петрович, чтобы вас арестовать.

— Где бумаги преступника? — с пригнусью спросил щуплый фельдъегерь.

Ермолов вскочил с места, против своей воли замахнулся кулачищем:

— Ах ты, «клоп»! Я ещё не преступник!

Фельдъегерь отпрыгнул и закричал из-за спины Ограновича:

— Ваше сержение ничего не доказывает! Ишь ты какие смутки тут наделал! Дождётесь так-то сибирки!..

Дежурный офицер шагнул к Ермолову, но тот уже опустил руки: сердце уходилось, и он остыл.

— Будьте благоразумны, Алексей Петрович, — попросил Огранович.

— Ничего, убрыкается — тише будет! — снова осмелел фельдъегерь.

«Я увлёкся гневом…» — укорил себя Ермолов и сел на табуретку. Свои бумаги он держал в простом посуднике и теперь молча глядел, как посланец Линденера поднимает всё вверх дном в его бедной горнице…

Он очнулся от воспоминаний глубокой ночью. Выглянула ущербная луна, постояла средь неба и скрылась за бегущими холодными облаками. Что происходило в его доброй и открытой душе? Какая буря мыслей терзала его?..

Но вот он склонил голову на брус внизу окна и незаметно для себя уснул.

Низкое солнце ударило ему в глаза. Петух всхохлатил голову и с криком побежал через двор. За петухом появился спугнувший его Федул.

— Батюшки-светы! — завопил он. — Барин-то мой, никак, через трубу печную убежал!..

Солдат послушливо бросился в сторону. Федул тотчас мелькнул у окна, бросив записку. Ермолов разгладил мятую бумагу:

«Будьте осторожны с Линденером. У него презренное свойство не щадить никого.

Друг по „канальскому цеху“».


Почти тотчас же явился Огранович с приказанием отвезти Ермолова на суд в Калугу к Линденеру.

Сряды были недолги. Невзирая на жестокие морозы, преступника везли в открытом возке, причём на облучке сидели двое солдат с обнажёнными саблями.

Ермолов не ожидал себе лёгкой участи. Вина его заключалась не в одной принадлежности к «галере». Он был повязав родственными узами с руководителями — Каховским и Зыбиным, жена последнего приходилась Ермолову родной тёткой. А кроме того, у императора подполковник находился на дурном счету из-за плохого отношения Павла к его отцу — Петру Алексеевичу. Родственники же Каховского были близки к ненавистному для царя Потёмкину…

Приезд Ермолова под конвоем в Калугу возбудил в городе всеобщее любопытство. Между тем Линденер, будучи нездоров, приказал привести Ермолова к себе в спальню.

Главный «клоп» Павла Петровича, маленький, веснушчатый и очень рыжий человечек в кружевной батистовой рубашке, возлежал под пунсовым одеялом на огромной пышной постели. Две миловидные девушки в крахмальных наколках посылались за лекарствами, бульоном, горячим пузырём, поганым горшком, очиненными гусиными перьями, носовыми платками, малиновым вареньем, горчицей для прикладывания к пяткам. Линденера застудили декабрьские Варварины морозы. Трещит Варуха, береги нос да ухо!

— Государь-император всемилостивейше изволил давать тебе высочайшее прощение, — ломая язык, сказал Линденер Ермолову.

В тот самый день, 28 ноября, когда подполковник был арестован в Несвиже, последовало повеление Павла о полном прекращении дорогобужского дела.

— Я благодарен его величеству, — отвечал Алексей Петрович, — но, право, никакой вины за собой не вижу…

— Ах эта нетерпеливая молодость! Я ведь и сам был молодым, — отечески покачал головой в теплом колпаке Линденер, высовывая из-под одеяла худую синюю ногу, на которую девушка ловко надела шерстяной носок с сухой горчицей. — Но ведь ты собирал у себя молодых офицеров?

Признайся!

— Что ж, ваше высокопревосходительство, — возразил Ермолов, — в этом преступления нет. У холостяка и гости все холостёжь…

Предупреждённый о коварстве Линденера, он решил отрицать свою вину и на все вопросы о тайных замыслах Каховского отвечать, что ни о чём не имеет понятия.

Не скрывая своего разочарования, Линденер сказал:

— Хотя видно, что ты многого не знаешь, советую тебе отслужить перед отъездом молебен о здравии благодетеля твоего — нашего славного государя…

Ласково прощаясь с подполковником, он сообщил ему, что все арестованные бумаги будут возвращены смоленским комендантом.

— Между этими бумагами, — добавил Линденер, — недостаёт журнала и нескольких чертежей, составленных тобою, Алексей Петрович, во время пребывания твоего в австрийской армии в Италии и в Альпийских горах… Знай же, что их изволит теперь рассматривать лично его величество государь-император…

В смятении Ермолов покинул покои временщика. Приняв во внимание советы многих, утверждавших, что если им не будет отслужен молебен, то он неминуемо подвергнется новым преследованиям, Ермолов против своей воли исполнил приказание Линденера.

Прошло немногим более двух недель, как, воротясь в свою роту, он был вызван к шефу батальона Эйлеру. Ермолову приказали отправиться в Петербург с фельдъегерем, нарочно за ним присланным. Было объявлено, что государь желает его видеть.

Ермолову дали два дня на приготовления к новой дороге. Он братски простился с Голицыным и Ограновичем, радуясь блеснувшей ему фортуне. В двадцать один год от роду, при пылком воображении, удостоенный прощения государя, Ермолов отдался во власть простодушных мечтаний. Перед его глазами было быстрое возвышение людей неизвестных, среди которых многие показали своё ничтожество…

«Не иначе как государь, рассмотрев мои планы и журнал, вызывает меня для того, чтобы не только подтвердить дарованное прощение, но и облагодетельствовать повышением, дабы воздать мне за безупречную воинскую службу, рвение и усердие в любимом артиллерийском деле», — мечталось в пути молодому подполковнику.

Мечты и надежды подтверждались. В дороге фельдъегерь оказывал ему всяческое внимание. Приехав в Царское Село, Ермолов и его спутник спокойно обедали и оставались здесь до наступления темноты. Подполковник всё ещё полагал, что государь намерен дать ему новое Назначение.

И только когда ему было объявлено, что в Петербург он прибудет лишь ночью, дабы не быть никем узнанным, Ермолов начал понимать, что в действительности его ожидает.

Коварный Линденер, донося Павлу I о приведении в исполнение его воли, изъявил, однако, сожаление, что его величество помиловал шайку разбойников, заслуживающих лишь строжайшего наказания. Одновременно, 7 декабря, когда он освободил Ермолова из-под ареста, Линденер донёс генерал-прокурору Лопухину, что после 24 ноября открылись «новые важнейшие обстоятельства» по делу офицерского кружка. А на запрос о подробностях ответил, что Ермолов «действительно принадлежит к шайке Каховского, Дехтерева и других». Вот отчего вёл себя так предупредительно и даже угодливо фельдъегерь: в Петербурге опасались бегства опасного преступника…

Повозка остановилась сперва у дома Лопухина на Гагаринской пристани. Затем фельдъегерь получил приказание отвезти арестованного к начальнику тайной экспедиции, находившейся на Английской набережной. После подробного допроса, во время которого Ермолов по-прежнему отрицал свою вину и какую-либо причастность к кружку, он был препровождён в Петропавловскую крепость, где его заперли в самый зловещий каземат, находившийся под водою, в Алексеевском равелине.


8

О многом, очень многом пришлось передумать Ермолову за эти томительные недели и месяцы одиночного заключения.

Конечно, в равелине не было кровавых ужасов средневековой инквизиции. Однако и удобств было мало. Шесть шагов в поперечнике; печка, издающая сильный смрад во время топки; стены, мыльно блестящие от плесени и инея…

Даже крысы не могли проникнуть в этот каменный мешок, над которым нависла толща невской воды. Комната неугасно освещалась одним сальным огарком в жестяной трубке, треск которого вследствие большой сырости только и нарушал безмолвие тюремной преисподней. Немыми истуканами безотлучно находились при опасном арестанте двое часовых. Охранение здоровья заключалось здесь в постоянной заботливости не обременять желудок заключённого излишним количеством пищи.

Ермолов теперь не имел даже имени и назывался «преступник номер девять».

Ужас забвения уступал место жалости и состраданию к ближним. Он часто вспоминал своих родителей, и особливо несчастную матушку Марью Денисовну, оба сына которой были теперь заживо замурованы в камень. Возвращался мыслью к разговорам с братом Александром, размышлял о слышанных от Каховского словах незабвенного Суворова.

Думал о друзьях и боевых соратниках — покойном подполковнике Бакунине, братьях Голицыных, Ограновиче, фейерверкере Горском…

Иногда, забывшись, он обращался с каким-либо вопросом к более добродушному из часовых, но слышал в ответ:

— Не извольте разговаривать! Нам отвечать строго запрещено. Неравно услышит мой товарищ и тотчас же всё передаст начальству…

Так прошли три долгие недели, по истечении которых, в семь пополуночи, Ермолов внезапно был отвезён на Гагаринскую пристань к Лопухину, у которого застал несколько незнакомых лиц в голубых анненских лентах.

Генерал-прокурор приказал провести его в свою канцелярию, которой во времена графа Самойлова заведовал отец Ермолова.

Пройдя анфиладой тёмных комнат, узник вступил в ярко освещённый кабинет и с удивлением увидел там бывшего своего начальника, при котором некогда состоял старшим адъютантом, и друга отца — благороднейшего и великодушного Макарова. Тот был ещё более удивлён неожиданной встрече:

— Как? Ты снова под арестом? Но ведь его величество изволил помиловать тебя!

Оказалось, что близкий генерал-прокурору Лопухину Макаров, зная о дарованном Ермолову прощении, слышал только потом об отправке по повелению государя дежурного фельдъегеря к нему, но причина этому оставалась тайной.

Дружески поговорив с Ермоловым, он посоветовал ему тут же изложить на бумаге свои объяснения на высочайшее имя. Прошение, начинавшееся словами: «Чем мог я заслужить гнев моего государя?» и вылившееся из-под пера, диктуемого чувством собственного достоинства, жестокостью преследований и заточения в каземате, получилось горячим и даже дерзким. Макаров качал головой и вымарывал слова и строки, могущие ещё более разгневать впечатлительного и неуравновешенного императора.

Переписав прошение набело, Ермолов воротился в каземат.

Снова потянулись томительные дни, не отличимые от ночи, и томительные ночи, не отличимые от дня. Различный бой барабана при утренней и вечерней заре только и служил исчислением времени. И лишь иногда поверка производилась в коридоре, который скупо освещался дневным светом и солнцем, незнакомым в преисподней.

Ермолов мерил тесную камеру, стараясь ступать помельче, и про себя рассуждал: «Какая печальная судьба!

На двадцать втором году жизни быть арестованным и содержаться под караулом, словно разбойник. Быть исключённым из списков как умерший и заточенным в Петропавловскую крепость, где упрятаны мёртвые цари и живые царёвы преступники…»

А ведь какой простор, какие возможности показать себя в деле открывались перед ним в царствование государыни Екатерины Алексеевны! Капитан артиллерии в четырнадцать лет и подполковник в двадцать, Ермолов видел перед собой блестящее будущее. Его волновал другой артиллерийский офицер, в двадцать четыре года заслуживший генеральские эполеты за штурм Тулона, захваченного роялистскими мятежниками.

Образ Бонапарта, который в волшебно короткий срок разгромил в Италии австрийские войска в 1796–1797 годах, поразил воображение Ермолова. Быстрота движений, стремительность войск и особое искусство противопоставлять их неприятелю по меньшей мере в равном, а часто и в превосходном числе, массированный огонь артиллерии — это и было причиной сказочного ряда неслыханных стратегических и тактических достижений. Здесь, под невской водой, среди смрада и сырости, Ермолов мысленно разбирал известные ему по газетным реляциям сражения, выигранные Бонапартом в Италии — под Монтенотте, у Миллезимо, Дего, Мондови, а затем битвы у Лоди, Кастильоне, Аркольское сражение, бой у Риволи, вплоть до мира в Пассариано близ деревни Кампоформио, при подписании которого 17 октября 1797 года Бонапарт вёл себя так же дерзко, как и под огнём врага.

Когда австрийский представитель граф Кобенцель в ответ на требования французской стороны заявил, что его император скорее убежит из своей столицы, чем согласится на мир, по которому судьба Италии фактически оказывалась в руках Французской республики, Бонапарт встал и схватил с круглого столика поднос с маленьким чайным фарфоровым прибором, особенно любимым Кобенцелем, как подарок государыни Екатерины II. «Хорошо, — сказал Бонапарт, — перемирие, следовательно, прекращается и объявляется война! Но попомните, что до конца осени я разобью вашу монархию так же, как разбиваю этот фарфор!»

Он с размаху бросил поднос с фарфором о пол. Осколки покрыли паркет. Бонапарт поклонился собранию и вышел. Несколько секунд спустя уполномоченные Вены узнали, что, садясь в карету, Бонапарт отправил к эрцгерцогу австрийскому Карлу офицера с предупреждением, что переговоры прерваны и военные действия начнутся через двадцать четыре часа. Граф Кобенцель в испуге послал маркиза Галло с заявлением, что он принимает ультиматум Франции…

Ермолов хорошо знал о том, что против Французской республики и её союзников готовится новая коалиция, куда вошли Австрия, Англия, Россия и Неаполитанское королевство, он мечтал на поле брани помериться силами с грозным и отважным противником. Быть может, Павел Петрович, прочтя его письмо, сменит гнев на милость? Но вот уже три месяца прошло с момента встречи с добрейшим Макаровым, а ничего не изменилось в судьбе несчастного узника, возможно, и позабытого в камере номер девять Алексеевского равелина.

Наконец, когда Ермолов потерял уже всякую надежду на перемену в своей судьбе, ему велено было одеться потеплее и готовиться к дальней дороге. Правду сказать, из убийственной камеры он с радостью отправился бы и в Сибирь. Арестанту вернули отобранное платье, бельё, тщательно выстиранное, и принадлежавшие ему сто восемьдесят рублей денег.

В фельдъегере Алексей Петрович узнал турка, окрещённого и облагодетельствованного дядею его отца. Курьер этот хранил молчание, а из его подорожной место ссылки нельзя было узнать. Но когда фельдъегерь понял, что повезёт родственника своего благодетеля, то рассказал Ермолову всё, что знал. Ему было приказано передать арестанта костромскому губернатору Николаю Ивановичу Кочетову для дальнейшей отсылки на вечное поселение в леса Макарьева на реке Унже.

Выйдя из каземата, Ермолов обломком мела начертал над входом: «Свободен от постоя».


9

Как улыбку судьбы, как первое радостное предзнаменование воспринял Алексей Петрович то, что сын костромского губернатора оказался его сотоварищем по московскому университетскому пансиону. Кочетов, тронутый просьбой сына, написал в Петербург о том, что для лучшего наблюдения за присланным государственным преступником он предпочёл его оставить в Костроме. Это распоряжение было одобрено императором.

Ермолов поселился в доме губернского прокурора.

А вскоре его соседом стал и другой ссыльный — знаменитый уже казачий генерал Платов.

— А, кавказец! И ты здесь? — добродушно захохотал при встрече смуглолицый сорокасемилетний генерал. — За что это тебя угораздило?

Платов за многочисленные боевые подвиги был уже украшен знаками св. Анны 1-й степени, Владимира 2-й степени, Георгия 3-го класса. Побывав во множестве смертельных переделок, он воспринимал ссылку свою в Кострому как отправку на отдых.

— Не могу даже и уразуметь, Матвей Иванович, за что, — отвечал осторожно Ермолов, уже наученный горьким опытом в губительной откровенности.

— Ну а со мной, брат, такая вот история приключилась, — стал рассказывать Платов своему товарищу по несчастью. — Государь наш разгневался как-то на генерал-майора Трегубова, князя Алексея Ивановича Горчакова да на меня и приказал посадить всех нас на главную дворцовую гауптвахту. Сидим это мы там уже около трёх месяцев, дуемся в фараон и скучаем. И вот тебе вещий сон: чудится мне ночью, будто я закинул в Дон невод и вытащил тяжёлый груз. Гляжу, что за чудо — а там моя сабля. От сырости вся ржою покрыта… И не выходит этот сон у меня из головы. Не проходит и двух дней, как является генерал-адъютант Ратьков…

— Любимец императора? — не удержался Ермолов.

— Именно. Будучи бедным штаб-офицером, он случайно узнал о кончине блаженной и приснопамятной государыни нашей Екатерины Алексеевны и тотчас поскакал с известием о том в Гатчину. И хоть встретил Павла Петровича на половине дороги, поспешил поздравить с восшествием на престол. Наградами его усердия была анненская лента, звание генерал-адъютанта и тысяча душ…

«О, гатчинский сверчок, Бутов подлипало», — подумал Ермолов, а Платову только сказал:

— Вряд ли человек, столь быстрый в придворном усердии, может оказаться благородным!

— Угадал про подлеца! — воскликнул Платов, прибавив крепкое народное словцо. — Так вот, этот Ратьков возвратил мне по повелению императора мою саблю. Я, вспомнив свой сон, вынул её из ножен, обтёр о мундир свой со словами: «Она ещё не заржавела, теперь она меня оправдает…» Презренный Ратьков увидел в этом — что ты думаешь? — намерение моё бунтовать казаков против правительства, о чём и донёс государю. И вот я здесь!..

Они часто гуляли вместе — два великана, молодой и подстарок, — по славному городу Костроме, переходили по льду на правый берег Волги, где на холме некогда стоял укреплённый Городище, разрушенный полчищами Батыя, любовались Успенским собором XIII века и величественным собором Богоявленского монастыря, хаживали не раз в знаменитый Ипатьевский монастырь.

Святое для каждого россиянина место, усыпальница Ивана Сусанина, Ипатьевский монастырь, было в полуверсте от города, на другой стороне реки Костромы, впадающей в Волгу. Ещё издали видны были его каменные зубчатые стены и башни, из которых самая высокая, названная по цвету крыши Зелёной, служила прекрасным местом для обзора города и его окрестностей.

Заговорившись, Ермолов с Платовым простояли однажды тут до самого вечера. Небо вызвездило, февральский воздух был сух и чист. Казачий генерал изумлял Ермолова своими практическими сведениями в астрономии. Не зная греческих наименований, которые превосходно помнил Алексей Петрович, Платов указывал ему на различные звёзды небосклона, приговаривая при этом:

— Вон Сердце Льва, вон Семизвездие… Вот эта звезда находится над поворотом Волги к югу… А вот та — над Кавказом, куда мы с тобой завтра бы бежали отсель, ежели бы не было у меня так много детей… Эта же, которая стоит правее Коромысла, находится над тем местом, откуда я ещё мальчишкою гонял свиней на ярмарку…

Когда они возвращались, возле терема Романовых, в котором укрывался государь Михаил Фёдорович в годину польского нашествия, Платов остановился и вдруг предложил:

— Алексей Петрович, люб ты мне! Всем вышел: и умом, и статью, и храбростью. Слушай, женись-ка на любой из четырёх моих дочерей. Женишься — назначу тебя командиром Атаманского казачьего полка!..

Поражённый, Ермолов только и мог ответить:

— Как же ты, Матвей Иванович, предлагаешь мне жениться, даже не испросив на это мнения дочерей своих?.. Адиатур эт альтера парс — надобно выслушать и другую сторону.

Ермолов всё больше и больше увлекался латынью. Прибывший с ним в Кострому денщик будил его с петухами, и Алексей Петрович отправлялся к знатоку древнего языка, соборному протоиерею и ключарю Груздеву. Скоро он уже свободно читал в подлиннике римских авторов — Юлия Цезаря, Тита Ливия, любимейшего своего писателя Тацита, многотомные его сочинения «Истории» и «Анналы». В рассуждениях Тацита, у которого в истории не было правых и неправых, черпал Ермолов стоическую покорность судьбе.

Однако неуёмная энергия и жажда деятельности, тоска по любимому делу точили и грызли Ермолова день и ночь.

Мало с кем можно было и поделиться: многие его друзья были арестованы и находились в ссылке, а некоторые отреклись от него. Лишь немногие — и среди них верный Огранович — продолжали с Алексеем Петровичем небезопасную переписку. От Ограновича Ермолов узнал о поспешном вызове Павлом I Суворова из далёкого Кончанского и назначении его главнокомандующим союзной армией в Италии против французов.

Как переживал, как страдал опальный подполковник из-за невозможности участвовать в кампании? И изливал наболевшее на душе Платову, к которому всё более привязывался:

— Только в одном судьба возбуждает мои сетования!

Батальон артиллерийский, которому я принадлежал, находится ныне в Италии, в армии, предводимой славным Суворовым! Товарищи мои участвуют в подвигах русских войск!

Многим Суворов открыл быструю карьеру. Неужто бы укрылись от него моя добрая воля, кипящая, пламенная решительность, не знающая опасностей!..

— Эх, милый! — ответил тогда казачий генерал. — Мне скоро пятьдесят, я сив и изранен. И то ещё думаю, что моё главное не позади, а впереди. Твоё же и вовсе… Не торопись, успеется…

«Чьи слова повторил Матвей Иванович? — подумалось Ермолову. — Ах, да то же самое сказал некогда мне генерал Булгаков, когда просился я к Бакунину, в его несчастное дело!..»

Да, покоряйся судьбе! Как это говорится у незабвенного Вергилия?

Мчитесь, благие века! — сказали своим веретёнам С твёрдою волей судеб извечно согласные Парки…

Здесь, в Костроме, они с Платовым жадно набрасывались на газеты, получаемые губернатором Кочетовым и прокурором Новиковым, где освещался ход Итальянской кампании, ставшей триумфом Суворова и его чудо-богатырей. Падение крепости Брешиа, победа над армией Шерера и Моро при Адде, трёхдневный бой на берегах Тидоне и Треббии, завершившийся разгромом армии Макдональда, покорение сильнейшей в Северной Италии крепости Мантуи, наконец, успех при Нови — в сражении с войском Жубера, — великий русский полководец в сказочно короткий срок лишил французов всех завоеваний, какие были достигнуты под водительством Бонапарта. Вместе со всей Россией Ермолов восхищался славными викториями Суворова.

Между тем столь скрашивавший его пребывание в ссылке Матвей Иванович Платов по высочайшему повелению был вызван в Петербург. Ему объявили о прощении и желании Павла Петровича видеть его назавтра в Зимнем дворце. Но так как было это поздно вечером, то Платова отвезли на ночь в Петропавловскую крепость, где он оказался в одной камере с давним недругом своим, казачьим генералом и графом Фёдором Петровичем Денисовым. Поутру, за неимением собственного мундира, Платов надел для приёма у государя мундир соседа.

Император был весьма милостив к Платову, получившему повеление немедля следовать во главе казачьего войска через Оренбург в Индию.


О Ермолове же, как и о его опальных друзьях по кружку в Смоляничах, не вспоминал никто. Впрочем, нет, в далёкой Италии фельдмаршал Суворов пытался смягчить участь своего любимца Каховского. Пользуясь расположением императора, он просил через фаворита Павла — генерал-адъютанта Растопчина исходатайствовать прощение бывшему своему соратнику. Тот отвечал, что, по мнению государя, «простить Каховского ещё рано»…

Постепенно Алексей Петрович начал свыкаться со своим положением. Поведение его не вызывало никаких подозрений. Губернатор в своих ежемесячных донесениях сообщал о том, что поднадзорный ведёт себя тихо и скромно. Ермолов до тех пор не только не был набожным, но и позволял себе в «канальском цехе» вольнодумные рассуждения в духе Вольтера и Гельвеция. Теперь же он каждое воскресенье являлся в церковь, после чего добродушный Кочетов писал в Петербург о том, что «преступник кается»…

После отъезда Платова Ермолов перебрался в скромную квартиру мещан-бобылей, на высоком берегу Волги. Здесь он мог усерднее отдаться любимой латыни, здесь подружился с пригожей костромитянкой. В зимнее время Ермолов возил на салазках для своей старушки хозяйки, которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.

Весело мчал он салазки вверх по обледенелой горе, встречаемый старичком мещанином, благоговейно скидывающим перед ним шапку, и хозяйкой, приветствующей его у ворот дома. А пригожая молодайка, с полными вёдрами на коромысле, шла к своему крыльцу, посылая офицеру приветствие рукой.

Губернские балы и вечера были в тягость Алексею Петровичу. Что ожидало его там? Жеманные барышни, вздыхающие о женихах, чиновники, стремящиеся поскорее напиться, и их жёны, живущие сплетнями да пересудами. Поэтому, когда в один из погожих летних дней губернский прокурор пригласил опального офицера к себе на обед, Ермолов осторожно ответил:

— Не знаю, трафится ли мне быть у вас…

— Алексей Петрович, голубчик, — уговаривал его тучный прокурор, — мы все ожидаем знаменитого монаха Авеля, который отбывает в Петербург…

— Какой-нибудь пустосвят? — насмешливо сказал Ермолов.

— Прорицатель и ясновидец! Предсказал день и час кончины государыни нашей Екатерины Алексеевны, за что и поплатился ссылкой. А теперь хоть и неохотно пускается в разгласку, но говорит слова вещие и собирается припасть к стопам самого государя-императора с новыми предсказаниями…

«Кто знает, может быть, этот Авель всего лишь приманка прокурора для четырёх его дочек на выданье, таких же безобразных, как и их батюшка?..» — подумал Алексей Петрович, но в назначенный час пришёл.

Над столом раздавалось чокание рюмок. Местный пиит читал несуразную оду, воспевая кротость императора Павла. Прокурор положил себе на тарелку третьего молочного поросёнка. «Ухватистый, однако, у него живот!» — восхитился Ермолов, скучавший в ожидании ясновидца.

Наконец гости были приглашены в гостиную, где уже находился монах.

Худой, с выпученными глазами и крючковатым носом Авель был в чёрной скуфейке и обычной долгополой рясе.

«Пучеглаз, точно сирин ночной», — усмехнулся Ермолов, но, встретив его взгляд, невольно вздрогнул. Круглые глаза Авеля были без ресниц, и чёрная зеница вовсе не имела радужной перепонки. Две страшные прорешки в упор глядели на Алексея Петровича и, казалось, прожигали насквозь. «Тьфу, чертовщина какая!..» — пробовал Ермолов успокоить себя, но взора от страшного монаха отвести сразу не мог.

Он удивился тому, что прочие гости и сам хозяин без всякого трепета относились к Авелю и вполуха слушали, что он своим тихим низким голосом обещал России:

— Вижу: тьма бысть по всей земле и облака огнезарны… Тринадцати лет не пройдёт, как великое бедствие опустошит поля и обратит домы в прах…

Монах прорицал, а толпа вокруг него редела, распадалась. Чиновники вернулись к столам, дамы ушли за прокуроршей, а её супруг, переваливаясь супоросой свиньёй, засеменил к зелёному сукну, за штос.

— Откуда у вас эта вера в то, что вы можете видеть будущее? — уже без насмешки в голосе спросил Ермолов у монаха.

Авель вперил в него снова свой тяжёлый и неподвижный взгляд и после долгой паузы тихо сказал:

— И у тебя есть это редчайшее свойство. Ты тоже способен угадать чужую судьбу. Только не знаешь этого про самого себя.

Ермолов вдруг и впрямь вспомнил несколько странных случаев. Нет, он не предугадывал судеб. Но сколько раз предчувствие не подводило его!..

Перед уходом монах сказал:

— И вот тебе на прощание две загадки: лето тебя напугает, а весна ослобонит. И ещё одно запомни: берегись бед, пока их нет…

Через несколько дней поутру Алексей Петрович отправился в дальнюю прогулку.

Невелика Кострома, вот уже и застава. Сперва Ермолов шёл пыльной дорогой, вдоль которой росли лишь подорожник да ярушка пастушья. Начался ельник, стало прохладнее, запахло прелью, грибной сыростью. Затем пошёл весёлый, прошитый солнышком смешанный лес. Ермолов продрался через кусты волчьего лыка и оказался на большой лужайке. Здесь было белым-бело. «Видно, лебеди пролетели, садились тут, — догадался он. — Сколько же пуху! Как снег лёг…»

Алексей Петрович шёл, чувствуя приятную расслабленность. Он припоминал травы, знакомые по детству на Орловщине, повторял полузабытые названия: «Вон земляной ладан, вон бабьи зубы, или укивец, вот баранья трава, или частуха, а вот гроб-трава, или барвинец…» В конце лужайки стеной вставал синий лес. «Кажется, я нашёл тенистое место», — подумалось ему, уже приуставшему от долгой ходьбы.

Под ногами хрупали жёлтые, зелёные, бордовые, красные, вишнёвые, лиловые сыроеги. Ермолов углубился в чащу, словно в тёмную комнату вошёл. Тут было глухое, росистое место, заросшее паслёном, или волчьими ягодами.

В самой низине, под прошлогодними листьями, белел человечий остов. Привыкший видеть смерть, Алексей Петрович вдруг ощутил охватившую его тревогу. «Неужто я становлюсь суевером?» — спросил он себя и поднялся по скату, меж поредевших деревьев. Вновь засветило солнце.

Ермолов сел на трухлявый пень, рассеянно глядя, как по сапогам побежали мелкие истемна-красные мураши. Стояла тишина, только где-то неподалёку стучал дятел. Алексей Петрович думал о несчастной своей судьбе, ратных делах, своих товарищах, сражающихся в Италии. «Армия мне и мать, и жена, и невеста. Я не святоша и не ханжа. И у меня есть зазноба. Да ведь юн всяк бывал и в грехе живал…» Но другая сила навсегда полонила его. «Кто отведал хмельного напитка воинской славы, — повторял себе Алексей Петрович, — тому уже и любовный напиток кажется пресным…»

Он услышал урчание и поднял голову. Огромный медведь стоял, как человек, вглядываясь в непрошеного гостя маленькими умными глазками. Ермолов сидел недвижно и только подумал: «Аи да монах! Одна загадка разгадана».

Медведь был старый, с сивизной и плешинами, острая морда его — вся в пересадинах и рубцах. «Знать, уже встречался с лихими людьми», — пронеслось в голове Ермолова, Оставаясь на месте, он в упор смотрел прямо в глаза зверя, и тот не выдержал, отвернул морду, поурчал-поурчал да и поворотил в чащу…

Дома Ермолова ожидала новость. «Не сбывается ли вторая загадка Авеля?» — радостно подумал он, разрывая конверт от старого приятеля, правителя дел инспектора артиллерии майора Казадаева. Казадаев приходился свояком бывшему брадобрею Павла графу Кугайсову, приобретшему при дворе сильную власть. Он умолял Алексея Петровича немедля написать жалобное письмо на имя фаворита, обещая, что сам изберёт благоприятную минуту доложить о том и может наперёд поздравить узника со свободой.

Подполковник ещё раз перечитал письмо. «Нет, — горько усмехнулся он, — уж лучше я до скончания дней своих останусь в этой губернской дыре без дела, без пользы, без волнений — разве что ещё раз встречу медведя-балахрыста, — но никогда не пойду на низость и угодничество!» Ермолов даже не ответил приятелю на письмо и тем обрёк себя на заточение, могущее быть весьма продолжительным.

Судьба его, как и нескольких тысяч прочих арестованных и сосланных Павлом, решилась в ночь на 12 марта 1801 года, когда полсотни заговорщиков ворвались в резиденцию императора — Михайловский замок. В их числе были все три брата Зубовы, один из которых — зять Суворова, Николай, — ударил Павла тяжёлой золотой табакеркой в висок, после чего его задушили офицерским шарфом.

На трон взошёл старший сын императора Александр, уже на другой день даровавший свободу всем узникам, в том числе Ермолову и Каховскому.


10

Можно сказать, что из Костромы Ермолов вернулся другим человеком. Нет, как и прежде, он был добр, великодушен, отечески заботлив и справедлив к солдату, пылок и безмерно храбр в бою. Однако арест, заточение в Алексеевском равелине и ссылка наложили сильный отпечаток на самое его личность и всю дальнейшую жизнь. Несчастье научило его быть крайне осторожным и скрытным, беречься бед, пока их нет. Отныне в его характере появились новые черты: подозрительность, мнительность, неоткровенность в намерениях и даже лукавство.

Так как причиной гонений послужили письма Каховскому, найденные в Смоляничах, Алексей Петрович до самой смерти нерушимо соблюдал правило: не хранить никаких важных бумаг. По почте посылал он лишь самые безобидные письма, а более ответственную переписку вёл только через особо доверенных людей. И лишь самым близким — отцу или Денису Давыдову — доверял Ермолов уничтожение своих писем, напоминая им об этом; от прочих же требовал возвращать их и сжигал сам, причём вёл точный учёт отправленной корреспонденции.

Много лет спустя, находясь в отставке, Алексей Петрович сказал навещавшему его А. С. Фигнеру, племяннику знаменитого партизана в Отечественной войне 1812 года:

«Если бы Павел не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал бы и в настоящую минуту не беседовал с тобою. С моею бурною, кипучею натурой вряд ли мне удалось бы совладать с собой, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал над своей головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять».

Ермолов прямо намекал здесь на то, что не пройди он карательных мер Павла, то не удержался бы от открытого участия в революционных событиях декабря 1825 года…


ЧАСТЬ 2


Глава первая. БУТОВ СКОТ


1

анкт-Петербург ликовал. Чиновники канцелярий, гвардейские и гарнизонные офицеры, наехавшие из медвежьих углов помещики, дамы всех возрастов и положений при встрече христосовались, словно на святую пасху, поздравляя друг друга с восшествием кроткого молодого императора и мысленно благодаря судьбу за уход из жизни императора прежнего. Покойный государь не только подверг лишению свободы многих их ближних, но и с мелочной тиранией требовал соблюдения предписанных им правил, которые день ото дня становились всё суровее. Так, в конце сентября 1800 года военный губернатор Свечин получил повеление объявить к исполнению под угрозою тяжких наказаний следующие приказы императора.

Запрещение являться на маскарад без масок, носить фраки и жилеты, башмаки с бантами и низкие сапоги, а также высокие галстуки. Портным запрещалась под страхом наказания обработка невымоченного сукна, а лакеям и кучерам — ношение перьев. Запрещение носить шубы всем состоящим на службе и отставным офицерам. Запрещение танцевать вальс. Дамам воспрещается надевать через плечо пёстрые ленты, похожие на орденские. Молодые люди должны всюду снимать шляпу перед старшими. Воспрещается, ношение коротких локонов. Маленькие дети не должны появляться на улице без надзора. Цветочные горшки могут стоять на окнах только за решёткой. Никто не должен носить бакенбарды. Запрещаются цветные воротники и обшлага. В театрах должны соблюдаться тишина и порядок. Кучера и форейторы не должны кричать при езде. Все ремесленники должны соблюдать срок, если берут заказ. Женщинам запрещено носить синие юбки с белыми блузками и открытым воротом. Каждый отъезжающий должен быть три раза назван в газетах.

Весна 1801 года превратила объявленный годовой траур в праздник. Офицеры, не дожидаясь распоряжений, снимали ненавистные букли и косы; появились запрещённые русские экипажи, мундиры, костюмы; частные дома и гостиницы заполнились приезжими — отставленными от службы Павлом I генералами, офицерами и гражданскими чинами.

Все толковали о близких реформах и с надеждою ожидали милостей, наград и хороших мест от Александра Павловича, казалось, воротившего добрый «бабушкин век».

В числе ищущих службы приехал в Петербург и Ермолов. Радость обретённой свободы понуждала молчать в его душе все другие чувства. Он жил одной мыслью — посвятить всего себя России и новому государю. Однако прошло уже около двух месяцев, как он, остановившись у Александра Каховского на Галерной, ежедневно являлся в Военную коллегию. В главной канцелярии артиллерии и фортификации с большим трудом был отыскан его формуляр с записью о прохождении службы. Несмотря на то что Ермолов был боевым офицером, кавалером орденов св. Георгия и св. Владимира, отлично себя показавшим в двух кампаниях, он никак не мог получить должность, так как не имел известности на разводах и парадах, которые сделались в царствование Павла I главной школой для выдвижения…

Погожей майской порой Ермолов возвращался на простой коляске набившим оскомину путём из Военной коллегии на Галерную, к брату, имея на козлах вместо кучера верного Федула — Ксенофонта. Две глубокие морщины, идущие от крыльев крупного носа, прорезали его лицо; в тёмных глазах затаилась спокойная печаль и непреклонность в борении с судьбой; седая прядь — память об Алексеевском равелине — резко выделялась в густых тёмных волосах.

«Когда же свершится справедливость? И свершится ли? — мрачно думал Алексей Петрович. — Ведь многие из тех, кто начинал со мной службу, скакнули высоко вверх, пока я горемыкою сидел в далёкой Костроме…»

Коляска, стуча железным ободом колеса по булыжнику, остановилась перед скромным домом Каховского. Ермолов нетерпеливо соскочил с неё и, махнув Федулу — загоняй в каретный сарай! — взбежал по лестнице.

В полутёмной зале перед венецианским зеркалом очень низкорослый юноша, кудрявый, курносый, с редкими усиками, с неудовольствием глядя на своё отражение, то подымался на цыпочки, то опускался на пятки. Догадавшись, что это его двоюродный брат Денис, сын Василия Денисовича Давыдова, приехавший в Петербург с надеждою стать кавалергардом, Ермолов не мог сдержать добродушного смеха:

— Нет, дружок, так не подрастёшь, сколь себя ни вытягивай! Напрасный труд…

Юноша сверкнул на него быстрыми глазками из-под густых чёрных бровей и сжал кулаки:

— Я не позволю над собой смеяться, сударь!..

— Надеюсь, Денис, ты не будешь требовать сатисфакции у своего брата! — В залу, улыбаясь, вошёл Каховский.

Он очень изменился за время заточения в Динамюндской крепости, побледнел, кашлял, жаловался на боли в груди. Павел Петрович не только лишил Каховского здоровья, но и подорвал его состояние: по приказу императора село Смоляничи, с библиотекой и физическим кабинетом, было продано с публичного торга, причём каждый том и каждый инструмент продавались порознь; Линденер присвоил из вырученной суммы двадцать тысяч рублей, а смоленский губернатор Тредьяковский — пятнадцать…

— Мира, мира прошу, Денис! — Ермолов протянул крупную руку юноше. — Отличай, как учили древние римляне, дружескую шутку от злобной сатиры…

Отвечая на рукопожатие, тот от смущения зарделся, смуглое лицо залил вишнёвый румянец.

— Я, право, не знал… — пробормотал он. — Так давно хотел познакомиться, столько наслышан…

— Ну вот и прекрасно, — обнял Каховский за плечи Дениса. — А теперь, господа, прошу к столу, нас ждёт обед.

За кушаньями Ермолов, желая ободрить юношу, обо многом рассказывал — вспоминал походы в Польшу, стычки с французами в Италии, военные приключения на Кавказе; не касался он только несчастных лет своих, проведённых в ссылке. Денис Давыдов глядел на него влюблёнными глазами. Едва семнадцатилетний, он видел в двоюродном брате идеал воина и горел желанием поскорее надеть мундир.

— Что ж, брат, — выслушав после обеда его исповедь, посоветовал Ермолов, — коли решился — будь настойчивее в достижении цели. Помни завет Горация: карпе дием — лови день!..

Теперь утрами оба они отправлялись по канцеляриям, добиваясь службы.

9 июня 1801 года о Ермолове было доложено государю Александру Павловичу. С трудом получил он роту конной артиллерии.

Впрочем, назначение командиром конноартиллерийской роты, последовавшее после хлопот майора Казадаева, было весьма лестным. В те поры в России существовал лишь единственный конный артиллерийский батальон, состоявший из пяти рот и расквартированный в Виленской губернии.

Военного губернатора и начальника Литовской инспекции Леонтия Леонтьевича Беннигсена Ермолов хорошо знал ещё по польскому и персидскому походам. Поэтому он охотно стал готовиться к отъезду.

В один из погожих сентябрьских дней в гостиную Каховского бурей ворвался Денис Давыдов. Его смуглые щеки пылали, глаза двумя звёздочками сверкали из-под красивых густых бровей.

— Принят! Принят, братцы! — восторженно закричал он ещё с порога Ермолову и Каховскому. — Отныне я эстандартюнкер кавалергардского полка! И какое совпадение, господа! Возвращаясь сюда, я встретил у Летнего сада — вы никогда не догадаетесь кого! — нашего государя-императора!

Он шёл один, без свиты, и я не могу удержать себя, чтобы вместе с прочими его подданными не прокричать ему троекратное «ура!». Нет, господа, это не человек, это божество!.

Ермолов ничего не ответил на это, а Каховский, улыбаясь одними глазами и сочувствуя юношеской радости Дениса, только сказал:

— Ну что ж, Денис, дай бог, чтоб слова твои оказались вещими… Дай-то бог…


2

Император Александр Павлович остался в памяти многих, близко знавших его, чем-то вроде сфинкса или даже двуликого Януса. И это не случайно. Судьба поставила его сызмальства между бабкою и отцом как предмет ревности и спора. Когда Александр родился, Екатерина II взяла его у родителей на своё попечение и сама занялась его воспитанием, называя: «Мой Александр», восхищаясь красотой, здоровьем и добрым характером ласкового и весёлого ребёнка.

Выросши бабкиным любимцем, Александр не мог уйти и от влияния родителей. Он видел, какая бездна разделяет большой двор Екатерины II и скромный гатчинский круг его отца. Чувствуя на себе любовь и бабки, и Павла, Александр привык делать светлое лицо и там, и тут. У бабки, при большом дворе, он умел казаться любящим внуком, а переезжая в Гатчину, принимал вид сочувствующего сына.

Неизбежная привычка к двуличию и притворству была последствием этого трудного положения и отразилась на всём облике нового императора и характере его царствования. Либеральный романтизм, воспитанный швейцарцем Легарпом, и скрытый, а затем всё более явный мистицизм, освободительные устремления и реакция, мечты о «лучшем образце революции» и военные поселения с неоправданной жестокостью их учреждения и порядков, стремление управлять с помощью екатерининских вельмож, а советоваться с «интимным комитетом», состоящим из друзей-ровесников, — всё это подтверждает сложность и изломанность натуры Александра Павловича. Опираясь на людей «бабушкина века», он жестоко и насмешливо критиковал екатерининский двор и презирал его придворных; искореняя порядки, введённые отцом, новый царь был не прочь кое-что (и немалое) оставить в силе. Это было заметно на примере одного из самых близких людей прежнего Павла — графа Алексея Андреевича Аракчеева.

Едва вступив на престол, Павел вызвал Аракчеева из Гатчины и сказал ему: «Смотри, Алексей Андреевич, служи мне верно, как и прежде. — И тут же соединил его руку с рукой великого князя Александра: — Будьте навек друзьями…»

Наследовав трон отца, Александр не позабыл его наставлений.

На Аракчеева посыпались новые милости: инспектор всей артиллерии с 1803 года, он стал в 1808 году военным министром и независимо от этой должности генерал-инспектором всей пехоты. Войскам было приказано отдавать Аракчееву почести и в местах «высочайшего пребывания», то есть в присутствии государя. Однако он оставался верен прежним прусским порядкам, насаждал палочную дисциплину, следовал методам полицейского деспотизма, возведённого в ранг внутренней государственной политики.

Как инспектор артиллерии, Аракчеев был прямым высшим начальником подполковника Ермолова.


3

Рота конной артиллерии 8-го артиллерийского полка, сделав двадцативосьмивёрстный переход по грязной, раскисшей дороге, подходила к Вильно.

Славный город, древняя столица великого княжества Литовского, помнящий Гедимина, он подымался из живописной долины, окружённой зелёными высотами. Ермолов уже различал знакомые старинные сооружения — здание арсенала на отдельном холме, громаду иезуитской церкви, собор святого Станислава, построенный в XIV веке, массивное здание Виленского университета… Здесь, в этом приятном городе, провёл он два года своей жизни, здесь служба льстила его честолюбию и составляла главнейшее упражнение, которому покорены были все прочие страсти.

Правда, кипучая натура Ермолова не могла долго мириться с однообразными армейскими буднями. В мыслях и мечтах, не имея ничего определённого, он метался из стороны в сторону. То хотел перейти в инженеры и сопровождать генерала Анрепа в его экспедиции на Ионические острова, то хлопотал о переходе в казаки. Словом, стремился попасть туда, где была возможность совершить какой-нибудь подвиг. Честолюбие и бьющие через край силы требовали невозможного…

Как-то третью неделю подряд видел он один и тот же сон. Будто попадает в конную артиллерию под маскою достойного офицера, нужного для исправления оной, а там две роты, и вот уже он начальствует над ними в звании фельдцейхмейстера. Стать им помогает Ермолову донской атаман Платов…

Отгоняя наваждение, Ермолов покачал шляпою с чёрным султаном из петушьих перьев. «И то сказать, — подумал он, — страшная охота испытать все роды службы, на каждом шагу встретиться с счастьем и, вопреки самому себе, может быть, ни на одном этим счастьем не воспользоваться!»

Впрочем, не грех ли роптать на судьбу с такими молодцами, как его артиллеристы?! Исполненный усердия и доброй воли, Ермолов быстро приобрёл у товарищей и начальства репутацию знающего, исполнительного и честного офицера. Здесь нашёл он в своей роте неутомимого и жизнерадостного Горского, который в числе всех унтер-офицеров, участвовавших в беспримерном Альпийском походе Суворова, приказом покойного императора был произведён в офицеры…

Мирное время продлило пребывание Ермолова в Вильно до 1804 года. Праздность, избыток сил, телесная красота и темперамент давали место наклонностям молодости. Улыбка тронула молодые губы подполковника, выделившего в надвигавшейся массе домов один, некогда дорогой по памятным встречам.

«И вашу, прелестные женщины, испытал я очаровательную силу, — прошептал он, — вам обязан многими в жизни приятными минутами…»

— Господин подполковник! Его сиятельство граф Аракчеев ожидает прибытия вверенной вам роты на плацу перед арсеналом! — вывел его из задумчивости знакомый голос.

«Не берёт его время, всё такой же, — с невольным восхищением подумал, глядя на Горского, Ермолов. — Свежий цвет в лице, глаза весёлые, молодые. Сам быстр, ловок…

Только мундир теперь на нём офицерский, да на мундире солдатские медали за швейцарский поход…»

— Всё ли в порядке, Степан Харитонович? Как ты находишь? — не по-уставному, дружески осведомился Ермолов у дежурного по роте, хотя сам причин для беспокойства не находил никаких.

— Больных и отставших нет… Артиллерийский парк в отличном состоянии… Лошади в переходе показали хорошую выносливость, только упряжные изнурены, — доложил Горский, не отнимая правой руки от козырька блестящей медью каски с густым чёрным султаном.

«Да, его сиятельству графу Алексею Андреевичу и на этот раз вроде бы не к чему придраться, — подумал Ермолов, оглядывая бодрые, румяные лица батарейцев и ездовых. — У меня рота в хорошем порядке, офицеры и солдаты отличные, и я ими любим. Материальная часть и амуниция содержится прекрасно. Сам молодой император, проезжавший через Вильно, смотрел её и остался исключительно доволен. Он изволил объявить мне благоволение лично, говорил со мною и два раза повторил: „Очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения…“ Батальоном же, которым командовал начальник мой Капцевич, был недоволен, как всё единогласно подтверждали. Моё учение изволил смотреть около полутора часов, а его — и четверти меньше. Но так как я под его начальством, то мне — ничего, хоть государь и после изволил отозваться о конной артиллерии милостиво…»

Впрочем, на что надеяться, когда сам инспектор артиллерии задался, кажется, целью держать Ермолова в полной немилости и преследовании! В чине Аракчеев сделал ему нарочитую преграду: как только подходило по старшинству Ермолову звание полковника, граф Алексей Андреевич переводил в полевую артиллерию либо отставных, либо престарелых и неспособных подполковников, которым и доставался искомый чин. Аракчеев чаще, чем прочие части, заставлял роту Ермолова менять место дислокации. В короткое время ей были назначены квартиры в Либаве, Виндаве, Гродно и Кременце на Волыни. Алексей Петрович вёл жизнь кочевую и должен был прилагать особливые усилия, чтобы сохранить образцовую дисциплину и порядок в роте…

Наконец устав от преследований и несправедливости, он решился на отчаянный шаг. Во время одного из смотров роты инспектором конной артиллерии генерал-майором Богдановым, под начальством которого Ермолов проделал персидский поход и который ценил и выделял его, подполковник подал рапорт с прошением об отставке. Ссылаясь на то, что он единственный сын у престарелого отца, состояние которого вконец расстроено, Алексей Петрович просил разрешить ему покинуть службу, а для ускорения дела не только не желал воспользоваться полагающимся при увольнении следующим чином, но, будучи семь лет подполковником, просил отставить его майором. Богданов долго просил его взять обратно необычный рапорт, называя его безумным, но упрямый Ермолов настоял на том, чтобы бумага была передана Аракчееву. Всесильный временщик написал тогда ему собственноручно весьма ласковое письмо, изъявлял желание, чтобы Ермолов остался служить.

…Граф Алексей Андреевич был явно не в духе и даже не дождался конца рапорта.

— Я посмотрю, какой у тебя порядок, гог-магог! Все вы горазды только умные бумаги писать! — закричал он и пустил свою серую, в яблоках, лошадь вдоль строя артиллерийской роты.

Солдаты каменели, видя начальника, который на дворцовых разводах при Павле I рвал усы у гренадер, бил без различия — простых солдат и юнкеров нововведённой форменной палкой, а при нынешнем государе за малую провинность отправлял сквозь строй. Ермолов ехал за Аракчеевым в многолюдной свите. По тому, как светлели лица генералов — инспектора конной артиллерии Богданова и виленского губернатора Беннигсена, дружески относившихся к Ермолову, он понимал, что и для самого строгого глаза состояние роты образцовое, комар носа не подточит.

Придирчиво осмотрев артиллеристов, пушки, лошадей, Аракчеев повернул к Ермолову своё крупное, пористое, почти прямоугольное лицо, на котором жили, кажется, только большие, лошадиные, желваки, ходившие под кожей.

— Извольте, господин подполковник, — крикнул он, — занять огневые позиции на той вон высоте, за арсеналом!..

«Увидел, что лошади устали, и решил взять не мытьём, так катаньем! — сдерживая накипающее раздражение, думал Ермолов, отдавая слова команды. — Нет, Бутов „клоп“!

Ты меня так просто не скушаешь!..»

Быстро перестроившись в походную колонну, рота поднялась на холм и развернулась в боевые порядки. Аракчеев со всей свитой поднялся следом. Он вновь оглядел батарейцев, застывших у своих орудий, распряжённых, вконец измученных лошадей, ездовых и строго обратился к командиру:

— Так ли, гог-магог, поставлены пушки на случай наступления неприятеля?

— Я имел лишь в виду, — сумрачно ответил Ермолов, чувствуя, что вот-вот вспылит, — доказать вашему сиятельству, как выносливы лошади мои, которые крайне утомлены…

— Хорошо! — закивал большой головой Аракчеев, назидательно обращаясь к свите: — Содержание лошадей в артиллерии весьма важно!

В крайнем раздражении, глядя прямо в пустые, холодные глаза графа, Ермолов сказал, отчеканивая каждое слово:

— Жаль, ваше сиятельство, что в артиллерии репутация офицера часто зависит от скотов.

Лицо Аракчеева передёрнуло; лошадиные желваки ещё скорее забегали под кожей. Не найдя, что ответить, он повернул коня и что было мочи поскакал в город. За ним помчались генералы и офицеры свиты, из которых кое-кто не мог удержаться и на полном скаку прыскал себе в кулак.


4

Резкий ответ Ермолова всесильному временщику в бесчисленных вариантах стал известен солдатской массе. Очень скоро, однако, полковник почувствовал всю тяжесть начальнического гнева. Аракчеев пуще прежнего мстил ему и преследовал его. «Мне остаётся, — жаловался Алексей Петрович Казадаеву, — или выйти в отставку, или ожидать войны, чтобы с конца своей шпаги добыть себе всё мною потерянное».

А тем временем беспокойная обстановка в Европе всё обострялась. Бонапарт принял титул императора и расширял свои владения, а в Англии к управлению делами вступило откровенно враждебное Франции правительство Питта. Александр I по восшествии на престол примкнул к новой коалиции, которая была направлена против Наполеона. В состав её помимо России вошли Австрия, Англия, Швеция и Неаполитанское королевство.

Русским войскам снова, как и в 1799 году, при Павле I, предстояло драться на различных концах Европейского континента. Часть их предназначалась для экспедиции к берегам Померании, другая — для высадки в Южной Италии, но главные силы направлялись на соединение с австрийскими войсками, которые должны были действовать в долине Дуная.

Были сформированы две армии. Подольская, силою в 50 000 человек, которая в августе 1805 года перешла русско-австрийскую границу и двинулась к Дунаю. Начальствование над нею вверено было опытному и мудрому генералу от инфантерии М. И. Голенищеву-Кутузову. Под его командой находилось несколько лучших генералов того времени — любимец Суворова, смелый и решительный Багратион, один из героев Итальянского и Швейцарского походов Милорадович, отважный Дохтуров. Другая армия, Волынская, также в 50 000 человек, под начальством Ф. Ф. Буксгевдена, собиралась у Бреста.

Артиллерийская рота Ермолова входила в состав Подольской армии, уже выступившей за пределы России.


Глава вторая. ОТ АМШТЕТТЕНА ДО АУСТЕРЛИЦА


1

Конные артиллеристы находились в походе два месяца.

Приведя свою роту к центральному пункту сбора, Ермолов уже не застал армии и догонял её ускоренными маршами, следуя через Польшу и Австрию. Радость от близости сражений, от возможности показать наконец себя опьяняла его.

Он испытывал сильнейшее возбуждение при одной мысли, что ему придётся принять участие в столкновении с французами.

Придержав коня, Алексей Петрович придирчиво оглядел двигавшуюся по дороге, обсаженной с двух сторон деревьями, роту. Найдя подпоручика Горского, он глазами дал ему знак выехать из колонны.

— Ну-ка, друг Степан Харитонович, скоро припомнишь былое? Думаю, здесь будет пожарче, чем на полях италийских…

Соглашаясь, Горский поднял на Ермолова своё небольшое курносое лицо:

— Верно, Алексей Петрович… Но и на Бонапарта управа найдётся. Страшен сон, да милостив бог! Вот только надежда плохая на цесарцев-белокафтанников. Почти всю Италию да половину Европы в придачу Бонапарту уступили…

Ермолов оглядел его маленькую ладную фигуру, его небольшую крепкую лошадку: «Сам маштачок и сидит на маштаке. Стойкий солдат! На таких держится Россия, её ратная слава…»

— Поскорее бы встретиться с этим чудом — Бонапартом да попробовать, что стоит он супротив нашей силы, когда запахнет жжёным порохом, — с молодым азартом продолжал подполковник. — Что австрийцы! Они привыкли быть битыми. Пусть теперь посмотрят на нас, авось чему и поучатся…

Он обернулся на лёгкий нарастающий стук колёс и увидел высокую карету цугом, шибкой рысью обгоняющую колонну артиллеристов. За нею верхами скакали несколько офицеров и казачий конвой.

Поравнявшись с Ермоловым, карета остановилась, мигом соскочивший с лошади гвардейский офицер откинул дверцу, и подполковник увидел старческое пухлое лицо с орлиным носом, простой походный мундир с единственным крестом Георгия 2-й степени, расстёгнутый на животе. «Кутузов!» — пронеслось у него в голове.

— Что за часть? — тихим, но вместе с тем далеко слышным и как будто недовольным голосом спросил главнокомандующий.

Ермолов, отдав приветствие, доложил:

— 2-я конноартиллерийская рота направляется на соединение с главными силами.

— Вижу, что артиллеристы, — мягче сказал Кутузов, поворачивая лицо так, чтобы удобнее было глядеть на офицера левым, зрячим глазом.

24 июля 1774 года в бою с турецким десантом в Крыму, близ деревни Шумы, он был тяжело ранен пулей в голову, а при осаде Очакова турецкая пуля пробила ему висок во второй раз.

Кутузов окинул Ермолова внимательным взором, задержавшись на его боевых наградах, и проговорил:

— Покажи-ка, голубчик, свою роту… Я ведь и сам артиллерист и артиллерию особливо люблю…

С помощью офицера Кутузов тяжело вылез из кареты и, словно позабыв о Ермолове и его роте, с удовольствием заговорил по-французски с адъютантом о трудностях оставшейся дороги до Тешена, где находилась армия. Но едва артиллеристы выстроились для смотра, оборвал разговор на полуфразе и медленно, тяжёлой поступью двинулся вдоль строя в сопровождении подполковника и почтительно приотставшей свиты.

— Батарейцы выглядят превосходно… Будто из казармы… — негромко говорил он. — Лошади опрятны, не пашисты, широки в груди и крестцах, хорошо подкованы…

Сколько больных и отставших? — внезапно спросил он у Ермолова.

Было странно видеть совсем рядом пухлое лицо главнокомандующего и затянутую рану на виске.

— Отставших нет, больных — также, ваше высокопревосходительство, — ответил подполковник.

— Отменно, отменно. — Кутузов приостановился: — Что, ребята, трудно в походе? Небось животики-то подтянули? — привычно меняя интонацию и не подделываясь под просторечье, весело спросил он.

— Никак нет! У нас о солдатском животе пекутся, — так же весело отозвался подпоручик Горский. — Живот, ваше высокопревосходительство, не нитка, надорвёшь — не подвяжешь!

— Верно, суворовский орёл?.. — Улыбка тронула пухлое лицо главнокомандующего.

— В польском, итальянском и швейцарском походах ходил под началом отца нашего, Александра Васильевича, — подтвердил Горский.

— Выслужился из солдат, лучший офицер в роте, — по-французски сказал главнокомандующему Ермолов.

Кутузов кивнул, словно не ожидал иных слов, и повысил голос:

— Помните, ребята, на государевой службе хлеб да живот без денег живёт!

От простого, отеческого тона Кутузова солдаты осмелели.

— Ишь ты, глаз один, а всё видит, — шепнул усатый батареец соседу.

— Есть жалобы, ребята? — осведомился главнокомандующий.

— Так точно, есть, ваше высокопревосходительство! — гаркнул молодой кудрявый капонир. — Жалоба на француза, что далеко гуляет. Никак его не достанем!..

— Каков молодец! — сказал Кутузов Ермолову.

— У меня все молодцы, ваше высокопревосходительство, — самоуверенно ответил подполковник. — За четыре года службы роте не сделано ни одного замечания…

Главнокомандующий стянул с правой руки перчатку.

— Спасибо, голубчик, — дрогнувшим голосом проговорил он, забирая в свою пухлую руку с истончившимся золотым кольцом на безымянном пальце огромную лапу Ермолова. — Спасибо… — Добавил громко: — Благодарю, братцы, за службу! — Переждал стройное: «Рады стараться!..» — и сказал: — Бонапарт, братцы, хитёр. Он непременно захочет нам силки расставить. Будет ожидать, чтобы мы его поживку слопали да и попались… — Кутузов прищурил здоровый глаз и закончил крепким солдатским словцом: — А я ему отвечу: «Сам слопай, своей ж…!»

Рота грохнула. Переждав смех, главнокомандующий обратился к Ермолову. Истинный екатерининский вельможа, тонкий дипломат и проницательный политик, он умел оценивать людей с первой встречи и не имел случая эту оценку менять.

Кутузов расспросил Ермолова о прежней его службе и удивился тому, что, обладая двумя знаками отличия времён Екатерины II, тот был только подполковником, при быстрых производствах прошедшего царствования.

Садясь в карету, он приказал спешить на соединение с армией и, прощаясь, сказал:

— Я буду иметь вас на замечания…


2

Кутузов недаром торопил конных артиллеристов, скрывая за солёной шуткой тревогу: он очень высоко ставил военное искусство Наполеона и видел пороки того стратегического плана, которому должен был сам неукоснительно следовать. Ему противостоял противник, не только возглавлявший лучшую в Европе армию, талантливых маршалов и храбрых солдат, но и полновластно распоряжавшийся всеми людскими и материальными ресурсами целой страны, которая давно работала только на войну.

В эту пору Франция была уже совсем не той, что в первые годы революции. Задолго до того, как республика превратилась в империю, до того, как на место фригийских колпаков, деревьев вольности, гордых лозунгов: «Liberte, Fgalite, Fraternite» («Свобода, Равенство, Братство») — явилась деспотия личной власти и тяжёлые золотые орлы уселись на древки имперских штандартов, начали меняться его идеалы. Освободительные войны сменились захватническими ещё с конца 90-х годов XVIII столетия и теперь продолжились грабительскими походами в Италию и Голландию, установлением протектората над Швейцарией, захватом Ганновера, насильственным присоединением Генуэзской республики…

Перед началом войны 1805 года Бонапарт готовился раздавить давнего своего врага — Англию, высадив на её берегах огромный десант. Австрийцы, рассчитывая, что французам понадобится не менее двух месяцев на то, чтобы появиться в верховьях Дуная, самонадеянно решили действовать в одиночку. Они двинули наспех собранные силы сразу в трёх направлениях — в Баварию, Северную Италию и Тироль. Со своей стороны русские должны были присоединить Подольскую армию к 80-тысячному войску эрцгерцога Фердинанда, проникшему вглубь Баварии и остановившемуся у крепости Ульм. Подходя с разных сторон, союзники намеревались оттеснить французов в пределы их границ, а уже затем идти за Рейн.

Главным недостатком этого плана было распыление сил и крайняя медлительность действий, развязывающая руки Наполеону. Имея в целом меньше войска, нежели союзники, французский император получал возможность не только добиваться на избранном направлении численного превосходства, но и наносить поражения противнику по частям. Исповедуя принципы ведения войны, близкие Суворову, Бонапарт стремился неожиданно появляться перед противником и уничтожать его до соединения с другими силами.

Предвидя такие действия, Кутузов предложил Александру I свой план ведения кампании. По его расчётам, русские войска должны были идти кратчайшим путём — на Прагу, а затем прямо к Рейну. Однако Александр и Франц Австрийский не приняли во внимание соображений русского полководца, а его подчинили 24-летнему эрцгерцогу Фердинанду. Впрочем, истинным главнокомандующим у австрийцев был генерал-квартирмейстер Мак, обладавший громадной самонадеянностью, которая нисколько не соответствовала его скудным природным дарованиям.

Между тем Наполеон в ответ на первые же действия австрийцев стремительно двинул от берегов Ла-Манша двухсоттысячную армию к Рейну. Венский двор забил тревогу. К Кутузову посыпались просьбы и требования ускорить прибытие русской армии.

От Тешена начались форсированные марши. Пехота делала в день от сорока до шестидесяти вёрст; половину переходов она шла пешком, а другую её везли на подводах, куда были сложены ранцы, шинели, вьюки.

Хотя от Мака приходили самые успокоительные вести, Кутузов тревожился возможностью крутого поворота в развитии событий. И не напрасно. Истина раскрылась скоро во всей своей ужасающей наготе. 11 октября 1805 года в местечке Браунау к русскому главнокомандующему явился генерал Мак. «Из восьмидесятитысячной армии, — сказал он, — спаслась горстка солдат… Все прочие силы, артиллерия и обозы достались неприятелю…»

Соединяться уже было не с кем. После труднейшего тысячевёрстного марша в рядах русской армии оставалось 35 000 человек. А всего в пяти переходах находилась 150-тысячная армия Наполеона, готовившаяся нанести сокрушительный удар. Справа был многоводный Дунай, слева — высокие Альпы, а позади, до самой Вены, — никаких резервов. Только далеко, у Варшавы, двигалась в Австрию 50-тысячная Волынская армия Буксгевдена.

Узнав о капитуляции Мака, Вена в ужасе онемела.

Александр I в крайней тревоге писал русскому главнокомандующему: «После бедствий австрийской армии вы должны находиться в самом затруднительном положении. Остаётся для вас лучшим руководством: сохранять всегда в памяти, что вы предводительствуете армиею Русскою. Всю доверенность мою возлагаю на вас и на храбрость моих войск. Надеюсь также на ваше убеждение в том, что вы сами должны избрать меры для сохранения чести моего оружия и спасения общего дела».

Что же Кутузов? Осторожный и неторопливый, он не выступал из Браунау, выжидая действий Наполеона. Он уже разгадал его замысел — прижать русских к правому берегу Дуная, окружить и уничтожить. Единственным выходом было отходить на соединение с армией Буксгевдена, постоянно тревожа при этом превосходящие силы Наполеона и изматывая их.

При общем унынии союзников Кутузов хранил обычное своё хладнокровие, неизменное в неудачах и успехах. Предводимое им войско нетерпеливо стремилось сразиться с Наполеоном, исполненное славных воспоминаний об одержанных за шесть лет до того победах над французами.


3

Глубокая осень и беспрерывные дожди обратили дорогу в кисель. Серые колонны пехоты устало плелись, бесконечной лентой вытекая из-за безлесной выпуклости, которая то затягивалась кисеей частого холодного дождя, то освещалась лучами пробивающегося солнца.

Вблизи узенького моста через речонку Траун, впадающую в Дунай, Ермолов приятельски беседовал с гусарским полковником, держащим в поводу лошадку мышиной масти.

И белые спущенные, в складках, широкие чачкиры, и синий — как у всех мариупольцев, — опушённый мерлушкой и расстёгнутый ментик, и белый со стоячим воротником доломан, и даже кивер с высоким султаном из белых перьев — всё было забрызгано у гусара уже высохшей грязью.

Грязь присохшими лепёшками лежала и на его круглом лице с молодцевато подкрученными усами.

Вместе со своим Мариупольским полком, который входил в отдельную бригаду генерала Милорадовича, Василий Ивагович Шау был назначен в подкрепление арьергарду.

— Не скрою, Алексей Петрович, — говорил Шау, придерживая за уздечку лошадь, — я испытываю некоторое злорадство от полной конфузии австрийцев под Ульмом и её питаю к ним ни малейшей доверенности…

— Ещё бы! — живо отозвался Ермолов, чистый тёмно-зелёный мундир, белые суконные штаны и сверкающая медью каска которого разительно отличались от одежды Шау. — Давно приметно, что австрийские генералы столько же действуют нечистосердечно, сколько их солдаты дерутся боязливо!

— Слишком уж добросовестно восприняли они тот урок, который преподал Бонапарт генералу Маку…

Ермолов, огромный, слегка огрузневший в свои двадцать восемь лет и уже с заметной сединою в тёмных волосах, усмехнулся.

— Я видел этого героя. Он явился в Браунау к нашему главнокомандующему с головою, повязанной белым платком. В дороге опрокинута была его карета, однако же так счастливо, что голова Мака всё же оказалась целой. Он и тем заслужил удивление, что скоростью путешествия опередил даже самое молву. Австрийская армия, богатая на подобные примеры, кажется, никогда ещё не имела в своих рядах более расторопного беглеца.

— А им, — кивнул Шау на колонны, — приходится теперь расплачиваться за глупости наших союзников…

Пехота, стуча по мосту, брела на другой берег Трауна.

У иных мушкетёров и гренадер вместо положенных смазных круглоносых сапог были подвязаны к родительским подошвам куски сырой кожи или даже пучки соломы. Нестройно колыхались густые чёрные султаны на круглых шапках.

Ни песен, ни шуток, ни даже перебранки не доносилось из рядов: измотанные переходами солдаты ожидали только одного — привала. От города Ламбаха, где произошла первая схватка с французами, отступала дивизия генерал-лейтенанта Дохтурова.

— Да, впереди самые жаркие денёчки, — вздохнул Ермолов. — Бонапарт сидит у нас уже на пятках… И знаешь что, Василий Иванович, — предложил он, — давай дадим друг другу слово. Если представится случай — действовать имеете!

Гусар протянул ему жёсткую грязную ладонь:

— Слово офицера, что приду к тебе на помощь!

Они обнялись. Шау с небрежной ловкостью взлетел в седло и, понукая лошадку, тронулся навстречу движению пехотных колонн, туда, где за возвышенностью стоял его Мариупольский гусарский полк. Ермолов с завистью поглядел ему вслед.

Что и говорить! Главнокомандующий не забывал своего обещания и всё время помнил о Ермолове, доверив ему кроме конной ещё две пешие роты артиллерии, которые составили резерв армии.

Конечно, назначение почётное. Но оно привязывало подполковника к главной квартире, лишало возможности участвовать в схватках и обрекало батарейцев на дополнительные невзгоды в этом и без того голодном походе. Артиллерийский резерв Ермолова всегда оказывался последним при раздаче продовольствия солдатам и корма лошадям. Алексей Петрович просил о присоединении его команды к какому-нибудь из корпусов, но Кутузов не изъявил на то согласия, сказав, что имеет на него особые виды…

Пехотная колонна кончилась, показался казачий отряд, а за ним — артиллеристы. Отряд Ермолова опять отступал, опять не был назначен в дело. Но что это? К Алексею Петровичу что было мочи скакал Горский.

— Французы теснят наш арьергард! Нам велено идти с поспешностью им навстречу!..

Ермолов снял каску и размашисто перекрестился.

— Господи, спасибо тебе!.. В огонь, Харитоныч, в огонь!..

Арьергард русских был стремительно атакован маршалом Мюратом у местечка Амштеттен. Нападение оказалось столь опасным, что Кутузов лично выехал к месту сражения. Несмотря на храбрость, с которой дрались Киевский и Малороссийский гренадерские и 6-й егерский полки, несмотря на все усилия князя Багратиона, французы теснили русских.

Кутузов отдал приказание отряду Милорадовича вместе с артиллерийским резервом Ермолова немедля выступить на помощь.

Пройдя со своей ротой густой еловый лесок, Ермолов увидел, что на дороге, ведущей к Амштеттену, в беспорядке скопились толпы отступающих. Всё перемешалось, и рядом с красными погонами малороссийцев мелькали белые погоны киевцев и шинели без погон егерей. Артиллерия также была сбита со своих мест, и в потоке, увлекаемые общим движением, всплывали то орудие, то зарядный ящик, то фура, тащимая лошадьми. Приметив в стороне возвышенность, которая господствовала над местностью, подполковник крикнул Горскому:

— Разворачивай, Харитоныч, на том вон холме роту в боевые порядки! Авось дадим сейчас прикурить французам!..

Ощущение хмельной радости от долгожданной встречи с противником горячей волной затопило грудь. Он пришпорил лошадь и первым влетел на холм, откуда вся картина боя была как на ладони.

Шёл мокрый снег, припорошивший поля и возвышенности. Он позволял яснее видеть людей. Дорога, забитая у леса отступающими, ближе к городку, красные крыши и белые домики которого казались отсюда игрушечными, была чиста. Там полем, отстреливаясь, отходил Багратион с несколькими сотнями храбрецов. Ещё дальше с пологой горы тремя языками спускались к Амштеттену густые синие колонны французов. На гребне её частыми белыми клубками возвещала о себе неприятельская батарея, ядра которой, шипя и свистя в свежем воздухе, били по дороге, усиливая беспорядок среди отступавших.

— Всё готово, Харитоныч? — в нетерпении спросил Ермолов, не слезая с лошади.

— Всё, батюшка Алексей Петрович! — отозвался Горский, размазывая по лицу жидкую грязь. — Вишь, недаром октябрь прозывается в народе грязник. Ни колеса, ни полоза грязник недолюбливает…

— Выжди, когда наши отойдут к лесу, и ударь по французу картечью! — приказал подполковник.

Отсюда, с холма, Ермолов видел и то, чего не могли видеть Мюрат и его воинство. С тыла к лесу подходили под начальством Милорадовича Апшеронский и Смоленский мушкетёрские, 8-й егерский и Мариупольский гусарский полки.

Было очевидно, что противник полагал преследовать только разбитый им арьергард — с такой беспечной лихостью продвинулся он, оттесняя Багратиона, к опушке. Тем временем Милорадович, пропустив расстроенные части арьергарда, двумя линиями встретил неприятеля. Одновременно по команде Ермолова шесть орудий брызнули с холма картечью.

Внезапность привела грозного противника в некоторую робость. Из леса вырвалась конница и, сверкая обнажёнными саблями, стремительно врезалась в пехоту Мюрата. Ермолов увидел, как синие фигурки французов подались назад, а там и кинулись в беспорядочное бегство. Чёрные кивера с султанами из белых перьев повернули в сторону неприятельской батареи.

— Гусары! Это Шау! — крикнул Ермолов. — Взять на передки! Рысью — за мной!

Вот она, возможность конной артиллерии появляться в разных местах и неожиданно поражать врага! Подполковник на рысях повёл батарейцев вослед за мариупольскими гусарами, уже поднимавшимися на гору.

В азарте боя Ермолов позабыл обо всём: он видел только вырастающий гребень горы, слышал визг гранатной картечи, обрушившейся на гусар Шау. Поле казалось бесконечным. Не оборачиваясь, уверенный в своих солдатах, Ермолов, надсаживая горло, кричал «ура!», которое тотчас застревало в морозном воздухе, оставалось позади. В каску ударила пуля, заставив подполковника на мгновение ткнуться лицом в гриву лошади. В тот же миг его нагнал на крепком маштачке Горский, тревожно заглядывая снизу. Ермолов показал ему взглядом: «Всё в порядке…» — и снова закричал «ура!», подымаясь по пологому скату туда, где в беспорядке рассыпались сражающиеся мариупольцы.

Что-то стряслось — это он уже понимал, — неприятель приходил в себя, останавливался.

Среди мёртвых тел, обхватив хобот вражеской пушки, висел контуженый Шау. Он был оглушён и обожжён близким выстрелом. Без отважного своего начальника гусары растерялись, иные уже поворачивали лошадей, готовясь показать тыл. Ермолов, потерявший каску, спрыгнул с лошади, размахивая саблей, которая казалась детской игрушкой в его лапище.

— Мариупольцы! — громовым голосом крикнул он. — Стой! Каждого, кто отступит, зарублю своими руками! Отомстим за вашего командира!..

Десять артиллеристов во главе с Горским появились рядом с подполковником. Переколота прислуга французской батареи. Снизу уже подымались пушки конноартиллерийской роты.

— Горский, — командовал Ермолов, — поворачивай французские орудия! Рота, к бою!..

Вскоре французские пехотинцы были остановлены, и подполковник перенёс огонь на дорогу, идущую к Амштеттену, где скапливался неприятель.

Но, уже выйдя из лесу, развернулись в боевые порядки гренадерские батальоны Апшеронского и Смоленского полков. Перед солдатами появилась фигура генерала в треуголке с белым плюмажем. Всё оснеженное поле между русскими и французами было усеяно теперь телами павших.

Генерал кричал что-то, размахивая сверкавшей в бликах прорвавшегося сквозь мглу солнца шпагой.

«Сам Милорадович! — догадался Ермолов. — Надо усилить канонаду!» Орудия гремели с короткими интервалами, поражая скопившегося у Амштеттена неприятеля.

Штыковая атака русских гренадер была стремительной. Как узнал потом Ермолов, Милорадович, находившийся в первой шеренге наступавших, запретил им заряжать ружья и приказал, как учил Суворов в Италии, действовать только штыками. Произошла самая упорная схватка, какой ещё дотоле не бывало. Русские бились до истощения сил.

Французы наконец отступили в беспорядке по всему фронту. На высоте, где поставил свою батарею Ермолов, появился румяный с поднятыми усами Милорадович. Человек исключительной храбрости, он высоко ценил её и в других и теперь в самых лестных словах благодарил Ермолова за то, что ему удалось предупредить наступление неприятеля и занять господствующую высоту.

После сражения под Амштеттеном, за которое Милорадович был награждён Георгием 3-й степени и чином генерал-лейтенанта, его отдельная бригада заступила место арьергарда, а войскам Багратиона было приказано составить резерв.


4

С арьергардом Ермолов достиг монастыря Мельк, расположенного на самом берегу Дуная. Здесь местность была гористой, река протекала в тесных берегах, и дорога шла по самому краю. Батарейцы, фейерверкеры, юнкера, ездовые канониры и даже музыканты — все жили воспоминаниями о горячем вчерашнем дне.

— Оно, вам скажу, ребята, ясное дело, — важно басил кудрявый капонир, — и француза бить можно… Он, француз, такой же человек, а не нечистая сила…

— А что я вам скажу, братцы! — перебил его юноша, почти мальчик, тонкая шея которого, казалось, еле держит каску с чёрным султаном. — Как он на батарею нашу нажал, спомнил я мамыньку свою… Как, думаю, я сюда из деревни-то попал и почему?..

— Ты бы ещё титьку попросил, — добродушно вмешался старик фельдфебель Попадичев. — Бона, учись у нашего кудряша. Как на взгорье выбрался, всех подряд переколотил…

— Я, дяденька, — обрадованно подхватил кудрявый капонир, — как саблю-то выронил, цап его, француза, по уху да у него шпажонку-то и схватил…

— Эх, подморозило, — бормотал, не слушая его, бывалый фельдфебель, — дорога-то какая ползкая… А гляньте-то, на том берегу, никак, цесарцы идут? Только отчего мундиры не белые?

Привлечённый разговором, Ермолов, с забинтованной головой — память от контузии пулей, — поглядел на противоположный берег Дуная. Там двигалась, чуть опережая арьергард русских, густая колонна французов. То был маршал Мортье, сводный корпус которого Наполеон заблаговременно переправил через Дунай, чтобы отрезать Кутузова от подкреплений и разбить на правом берегу.

Положение русских выглядело теперь почти катастрофическим. От Мелька гористые места удаляли дорогу от Дуная и вынуждали к довольно большому обходу, к единственной оставшейся переправе у Кремса. Кутузов приказал Милорадовичу задержать главные силы Наполеона, а сам поспешно повёл свою маленькую армию, чтобы успеть к Кремсу раньше Мортье.

Ночь батарейцы Ермолова провели без сна, полуголодные, греясь у слабого костерка. Фельдфебель Попадичев раздал каждому по манерке с кашицей из сухарей, приговаривая:

— На кашеваров надежды нет. Окромя сухаря, нечего и положить в родительский благоварь. Эх, сейчас бы горячего варева из рубленой говядины, да с капустой…

— Смирно! — крикнул дежурный.

— Вольно! Сидите, братцы! — В освещённый круг вошёл Ермолов с Горским. — Как с порционом?

— Всё в аккурате, ваше благородие. Грех жаловаться! — бодро ответил за всех Попадичев, блеснув медным одинцом в ухе.

— Дай отведать, — попросил подполковник.

— Вот, ваше благородие, солдатская кашица. Да возьмите мою ложку, — предложил фельдфебель, — не красива, а хлебка.

— Холодно, ваше благородие, — пожаловался солдатикюноша. — Северный ветер замучил, страсть…

Горский молча вытащил фляжку, налил в крышечку немного водки и пустил по кругу. По телу пробежала тёплая волна, сухарная кашица сделалась слаще.

— Ах и хорошо теперь в России! — мечтательно проговорил подпоручик. — Всё сжато, обмолочено, убрано. Прошли хороводы, пришли посиделки. Я ведь, Алексей Петрович, однодворец, то же, что и крестьянин. Как о нас говорят: сам и пашет, и орёт, сам и денежки берёт. Любы мне праздники наши, а особливо — масленая. Честная, весёлая, широкая. Понедельник — встреча, вторник — заигрыши, середа — лакомка, четверг — широкий, пятница — тёщины вечерки, суббота — золовкины посиделки, воскресенье — проводы, прощание, прощёный день. Ах, масленица-объедуха — деньгам приберуха, тридцати братьев сестра, сорока бабушек внучка, трёх матерей дочка…

Горский замолчал, глядя в огонь. Ермолов, желая поднять настроение солдат новыми прибаутками, возразил своему любимцу:

— Что же ты все праздники хвалишь? Не всё коту масленица, придёт и великий пост…

— Вот-вот! — подхватил, вновь оживляясь, Горский. — Пришёл пост — редька да хрен, да книга Ефрем. Заговляюсь на хрен, на редьку да на белую капусту. Великий пост всем прижал хвост. В чистый понедельник рот полощат. Даровая суббота — на первой неделе поста. Средокрестная — перелом поста: щука хвостом лёд разбивает. В среду средокрестной кресты пекут. А там вербная: верба хлёст — бьёт до слёз. На вербной мороз — яровые хлеба хороши. Плотна трётся в первый раз на вербной. На Лазареву субботу сеют горох. В страстную среду обливают скотину снеговой водой. В великий четверг стегают скот вереском, чтоб не лягался. Кто в великий четверг рано и легко встаёт, тот встаёт одно и легко целый год…

Долго ещё говорил Горский. Как заворожённые сидели солдаты, стар и млад. Слушал и Ермолов, думая о том, сколь дорога родная земля — Орловщина, Москва, Смоленщина.

«Отчего я раньше мало задумывался, что я — русский?..» — подумал он.

Из темноты появился курчавый канонир.

— Ваше благородие! Француза поймали! — радостно сообщил он. — Я в дозоре стою, а француз, значит, крадётся.

Я его и хвать!

— Он малый слышкий, всё учует, — похвалил солдата Попадичев.

— Так давай его сюда! — приказал Ермолов.

— Да к чему он вам, француз-то? Он, ваше благородие, говорит по-тарабарски, ничего не поймёшь! — махнул рукой капонир.

Привели пленного — простоволосого, в грязном синем капоте. От него Ермолов узнал о ночном движении Мюрата.

На другой день после успешного боя отряд Милорадовича оторвался от изрядно потрёпанных головных колонн неприятеля и скоро нагнал главные силы. Русская армия перешла на левый берег Дуная и истребила за собой мост.

Оставив Дунай между русскими и французами, Кутузов опрокинул все планы противника. Теперь настал черёд тревожиться Наполеону, который тотчас увидел опасное положение Мортье за Дунаем и велел остановить наступательное движение своей армии. Он приказал Сульту и Бернадоту переправиться на судах через реку в подкрепление отрезанному корпусу. Но его распоряжение ещё не было приведено в действие, как Кутузов у Кремса разгромил и отбросил войска маршала Мортье за Дунай.

Последним успехом русского оружия был подвиг арьергарда под начальством Багратиона, который у местечка Шенграбен сдерживал главные силы Наполеона, пока вся армия отступала на соединение с идущими из России войсками.

Так завершился героический четырёхсотвёрстный марш, на протяжении которого Кутузов несколько раз искусно избегал ловушек, расставленных ему Наполеоном.

6 ноября 1805 года в Брюнне русскому главнокомандующему донесли, что первая колонна Волынской армии находится в полумарше от города. После соединения русских сил Наполеон прекратил преследование, понял, что теперь уже характер войны изменился.

Для союзников в самом деле наметился благоприятный перелом. Продолжая медленно отступать, Кутузов прибыл в Ольмюц, где находились два императора — Александр I и Франц и куда вскоре подошла гвардия под начальством цесаревича Константина Павловича. Вся армия насчитывала теперь 82 тысячи солдат и расположилась биваками на возвышенной и выгодной для оборонительного сражения позиции. Из Северной Италии шёл эрцгерцог Карл; на подкрепление русским двигался корпус Беннигсена; наконец Пруссия решила выступить против Наполеона, причём её главная армия состояла из 120 тысяч человек.

Союзные войска сближались отовсюду, и оставалось только выждать время, чтобы перевес склонился на их сторону. Выигрыш во времени был теперь важнее всего. Французская армия стояла в семидесяти вёрстах от Ольмюца, не решаясь атаковать русских. Наполеон страшился ещё более удалиться от своих резервов и частей тыла.

Проанализировав обстановку, Кутузов на военном совете выступил против общего мнения — наступать. Он объявил, что делать это ещё рано и следует отходить. Его спросили, где же он предполагает дать французам отпор. Кутузов отвечал: «Где соединюсь с Беннигсеном и пруссаками. Чем далее завлечём Наполеона, тем он будет слабее. И там, в глубине Галицпи, я погребу кости французов». Гений 1812 года уже провиделся в этом ответе. Однако Александр, Франц, генерал-квартирмейстер союзной армии Вейротер, Аракчеев, генерал-адъютант Долгоруков настояли на немедленном наступлении.

С этого момента Кутузов, называясь главнокомандующим, покорился обстоятельствам, которые оказались сильнее его, объявлял по армии даваемые ему приказания и оставался простым зрителем событий.

В марше от Кремса до Ольмюца подполковник Ермолов в схватках с французами не участвовал. В самом начале перехода Кутузов отрядил его конноартиллерийскую роту вместе с кирасирским полком навстречу идущей из России колонне, а затем приказал находиться в арьергарде Милорадовича.

Теперь Ермолову, как и всей русской армии, предстояло испытание, самое тяжёлое с начала кампании.


5

Конноартиллерийская рота Ермолова, приданная дивизии генерал-майора Уварова, двигалась навстречу противнику.

Марши были спланированы столь странно, что редко заканчивались раньше полуночи. Колонны в пути пересекались по нескольку раз и перерезали одна другую. В темноте на изрезанной оврагами и ручьями топкой местности приходилось то кого-то опережать, то пропускать, доверяясь сбивчивым командам австрийского колонновожатого. Ермолов не мог знать точных намерений начальства, но общая молва была такова, что Кутузов не согласен с мнением государя и австрийцев — идти на Наполеона.

Пушки ползли в темноте, выдавая себя лишь характерным медным звуком да запахом пальников. Ездовые шёпотом материли австрийцев всякий раз, когда лошадь с хлюпаньем оступалась в ручей или застревало колесо лафета. Ермолов ехал сбоку колонны, думая о том, что судьба по-прежнему не благоприятствует ему.

Правда, главнокомандующий выделял Ермолова и оказывал ему всяческое внимание. Завистливые штабные офицеры даже окрестили Алексея Петровича «L'enfant gate du general» — «баловнем генерала». Но злобный и мстительный Аракчеев продолжал преследовать подполковника. Несмотря на лестную характеристику, которую Кутузов дал Ермолову, граф Алексей Андреевич нарочито дарил своё покровительство другим. Тут Алексей Петрович ещё раз почувствовал, как тяжко быть в опале у сильного начальника.

— Он и то считает за благодеяние, что, утесняя невинно, не погубляет… — пробормотал Ермолов.

— Что, что? — переспросил ехавший рядом Горский.

— Ничего, брат Харитоныч, это я сам с собою… Небось оттого, что никак не дождусь сражения…

— Говорят, Алексей Петрович, — тихо и торжественно сказал подпоручик, — что француз повсюду отступает, уходит. Силы-то сколько собралось у нас! Верно, Бонапарт почуял, что зарвался…

Да, по всей армии шёл слух, будто Наполеон избегает боя и предпочитает ретироваться.

— Пока своими глазами не увижу, ничего не скажу, Харитоныч, — ещё не вполне расставшись с мучившими его мыслями, отозвался Ермолов. — А в эдакой тьме разве что разглядишь?.. Выдумали же эти австрийцы столь нелепые марши!..

— И как на грех, земля потеет, преет, — задумчиво проговорил Горский. — Недаром мученик Гурий пятнадцатого ноября на пегой кобыле проехал… Вот и ростепель наступила…

Колонна медленно поднялась на вершину пологого холма.

В разрывах тумана нечасто замерцали неприятельские огни.

— Вона цепь передовой стражи… Может, верно, уходят?.. — рассуждал Горский.

Ермолов молчал, вглядываясь в темноту, и ему стало казаться, что виднеются отблески разгоравшегося зарева. Он протёр глаза, отгоняя мираж. Но мало-помалу свет начал распространяться на обширное пространство, и все — Ермолов, Горский, батарейцы внезапно увидели огромное число французских биваков и движение великого множества людей.

Вся подошва холма, на вершине которого стояла конная батарея русских, жила, шевелилась. Приветственные крики неслись над синей массой солдат, поднимавших вверх пуки зажжённой соломы.

Это французы приветствовали объезжавшего их биваки Наполеона и клялись отпраздновать победой наступающую на другой день годовщину его коронования…

В темноте Ермолова с трудом отыскал дежурный офицер — генерал-майор Уваров вернулся из главной квартиры.

Участник русско-шведской войны 1788–1790 годов и польской кампании, тридцатишестилетний Фёдор Петрович Уваров был храбрым рубакой. Но он никак не мог разобраться в диспозиции, нанесённой на нескольких листах, с трудными названиями селений, озёр, рек, долин и возвышений и столь запутанной, что запомнить всё не было никакой возможности. Ермолов попросил было списать её, но Уваров и того не мог позволить: сей мудреный документ надо было прочитать и понять ещё многим начальникам. Ясно было одно: назавтра предстояло атаковать неприятеля.

Из разговоров Уварова с квартирмейстером Ермолов понял только то, что их колонна должна находиться на самом правом крыле русских войск, которым командовал князь Багратион. Левее, за долиной, был резерв под командованием великого князя Константина.

Наступало 20 ноября.

За ночь несколько раз показывался месяц. Перед зарею холодный, непроницаемый туман покрыл горы и топкие долины перед местечком Аустерлиц.


6

После долгих и трудных маневрирований к утру шесть колонн русской армии, пытаясь выполнить замысел австрийского генерал-квартирмейстера Вейротера, изготовились к бою. Три левофланговые колонны под общим командованием Буксгевдена должны были нанести главный удар по правому крылу войск Наполеона, с последующим поворотом на север. Четвёртой колонне, куда входили полки Милорадевича и при которой находился Кутузов, вменялось в задачу двигаться через господствующие над местностью Праценские высоты на городок Кобельниц. Австрийская конница и отряд Багратиона должны были справа сковывать противника и обеспечивать обходный манёвр главных сил.

Кутузов со своим штабом прибыл к деревне Працен с рассветом, когда с высот уже сошли вторая колонна графа Ланжерона и третья — Пршибишевского, а их сменила четвёртая колонна Коловрата. В пути колонны сталкивались и проходили одна сквозь другую. Войска разорвались, смешались, шли наугад.

Густой молочный туман скрывал низины, куда спустились русские, двинувшиеся на Сокольниц и Тельниц. Слева, от Тельница, доносился частый треск ружейных выстрелов:

передовой отряд под командованием австрийского генерала Кинмайера атаковал селение, расчищая путь первой колонне Дохтурова.

Сидя на лошади, Кутузов молча оглядывал белые батальоны австрийцев, состоявшие из необстрелянных рекрутов, и измотанный арьергардными боями отряд Милорадовича. Ружья были составлены в козлы; солдаты стояли вольно и тихо переговаривались.

Всплески «ура!», пронёсшиеся над Праценом, понудили русского полководца повернуться назад вместе с лошадью.

Навстречу по праценской дороге впереди блестящей свиты скакали на прекрасных лошадях два императора — русский и австрийский, оба молодые, улыбающиеся, предвкушающие победу. Улыбка сбежала, однако, с лица Александра Павловича, едва он увидел, что солдаты не готовы к выступлению и ружья стоят в козлах.

— Михаиле Ларионович! — подъезжая почти вплотную к Кутузову, спросил русский император. — Почему не идёте вы вперёд?

Оглядев беззаботно переговаривающуюся свиту — генералов Сухтелена и Аракчеева, генерал-адъютантов Ливена, Винценгероде, князя Гагарина, тайных советников князя Чарторижского, графа Строганова и Новосильцева, тот медленно ответил:

— Я поджидаю, чтобы все войска пособрались…

Ответ не понравился государю.

— Ведь мы не на Царицыном лугу, — сказал Александр, — где не начинают парада, пока не придут все полки.

— Государь! — глухо и как бы через силу произнёс Кутузов. — Потому-то я и не начинаю, что мы не на Царицыном лугу. Впрочем, если прикажете!..

Приказание было отдано, войска быстро начали принимать боевой порядок. Впереди пошёл сам Милорадович. Никогда не сомневаясь в удаче, он весело приветствовал солдат.

Следуя за авангардом, Кутузов в расступающемся тумане увидел совсем рядом колонны французов. С холмов от Кобельница гремела вражеская артиллерия, вырывая целые ряды русской пехоты. Не ожидая противника так близко, встреченные жесточайшим огнём, два батальона Новгородского полка обратились назад, смешали идущий позади их Апшеронский батальон и бросились мимо Александра, к левому флангу колонны. Напрасно русский император взывал к бегущим, приказывая остановиться. Встреченные главными силами Наполеона, новгородцы и апшеронцы были смяты. За отступающими быстро и стройно шли на Праценские высоты колонны Бернадота и Сульта, за которыми следовала конница Мюрата, гренадеры Удино и гвардия.

Завеса, таившаяся от союзников, поднялась и открыла намерения Наполеона. Воспользовавшись тем, что левое крыло русских оторвалось от центра, французский император стремился теперь разрезать армию противника на две части.

Надлежало во что бы то ни стало удержать Праценские высоты и не дать Наполеону сломить центр русской позиции.

Кутузов вернулся к деревне Працен, где оставались оба императора и часть свиты; Аракчеева среди неё уже не было.

Милорадович ввёл в бой Малороссийский, Смоленский и Апшеронский полки. Громады французов валили на высоты с разных сторон. Русские были остановлены и подались назад, что вызвало смятение в Працене — ускакал император Франц. Подле русского монарха уже не оставалось его молодых друзей. Солдаты охраны нестройно отходили через Працен, не обращая внимания на потрясённого Александра Павловича.

Кутузов остановил отступавших солдат и сам возглавил атаку. Раненный пулею в щёку, обливаясь кровью, он продолжал отдавать приказания. Русский император, рядом с которым находился лейб-медик Виллие, послал его к Кутузову.

— Поблагодари государя, — встретил медика полководец, — и доложи, что моя рана не опасна, но смертельная рана вот где! — И он указал на французов.

Для отступления русским оставался только один путь — по узкой плотине между двумя озёрами, где столпились десятки тысяч людей. На высотах у Працена французы выставили многочисленную артиллерию, которая била ядрами.

Многие бросились бежать по озёрам, но тонкий лёд проламывался, люди и лошади гибли.


7

Правый фланг русских вступил в дело позже остальных войск. Рано поутру Багратион собрал начальников частей; Ермолов, распоряжавшийся обеспечением батарей, прибыл в числе последних.

Сорокалетний Багратион, смуглолицый, сухощавый, горбоносый, был в сером мундирном сюртуке с крестом Георгия 3-го класса, в накинутой на плечи бурке и картузе из серой смушки. Держа левую руку на эфесе шпаги, которую он носил ещё в Италии при Суворове, и похлопывая правой по бедру казацкой нагайкой, князь Пётр Иванович говорил бывшим при нём австрийским офицерам генеральною штаба:

— Судя по диспозиции, мы проиграем сражение…

После этого, обратясь к русским командирам, он невозмутимо и хладнокровно, с восточным акцентом, принялся отдавать приказания.

В центре позиции поперёк дороги была выдвинута в две линии пехота. На левом крыле располагался впереди обширного оврага Уваров с гусарским и драгунскими полками. Двум шестипушечным батареям Ермолова велено была прикрывать Уварова.

Возвращаясь вместе с Алексеем Петровичем на позиции, полковник Шау, чуть трогая шпорами свою лошадку, похожую характером на хозяина — игрунью, воструху, — добродушно пробасил:

— Жаркая предстоит баня! Только кто кого будет парить — мы Бонапарта или он нас?

— Это зависит, — в тон ему отвечал Ермолов, — не только от нас с тобой, но и от верховных банщиков. Хочешь не хочешь — а нам указали полку. Залезай, да не зевай!..

Они сердечно обнялись и разъехались по своим местам. Было уже светло. Далеко слева слышались ружейные и пушечные выстрелы, но впереди, на неясно выступавших высотах, всё зловеще молчало.

Попадичев учил батарейцев:

— От ран всяких желчь медвежья имеет силу заживлять… А от сеченых прикладай жёлтый петров крест с травою попутником — с того раны исцелятся… Или ещё добро прикладывать пластырь рвучий… А уж ежели рана загниёт, опухнет, пробьёт её багровый цвет — тут уже нет ничего лучше, как присыпать воробьиным или гусиным помётом…

— Харитоныч! Господин Горский! — позвал Ермолов. — Готовь орудия к бою!..

По сигналу русские открыли огонь из всех орудий, и конница пришла в движение. Слева и справа двинулись на занятые французами высоты гусары, драгуны, уланы. Только теперь заревели пушки неприятеля, и навстречу русским с холмов стала спускаться французская конница.

Батареи Ермолова били по высотам, где обнаружили себя вражеские пушки. Русская кавалерия столкнулась в низине с неприятелем и врубилась в него. Особенно удачно действовали уланы генерал-майора Меллер-Закомельского, опрокинувшие французскую конницу и погнавшие её назад, на взлобье. Их синие шапки с белыми султанами и серые с алыми воротниками плащи замелькали уже у вражеских батарей. Но в дело вступали всё новые и новые французские орудия, огонь усиливался, и вот уже уланы остановились, смешались и повернули лошадей. Неудаче способствовало то, что у самых неприятельских пушек получил тяжёлое ранение и остался в плену Меллер-Закомельский. Теснимые противником, уланы начали отходить.

Французы не преследовали отступающих, ограничиваясь лишь пушечной пальбой. Зато слева бой разгорелся не на шутку. Праценские высоты были в густом дыму. Орудийные выстрелы слились там в сплошной гул. Неприятель синими потоками лавы обходил высоты, отсекая их от крыла Багратиона и заполняя всё пространство севернее Працена.

Навстречу французам от Аустерлица тяжело вырвалась конница в блестящих белых мундирах.

Не получая ни от кого известий о ходе дел, великий князь Константин Павлович, оставленный с гвардией в резерве, внезапно обнаружил впереди себя неприятеля. Конная гвардия ударила во фланг французам, обратила их назад и в преследовании изрубила батальон, захватив полковое знамя. Однако силы неприятеля умножались, и великий князь Константин Павлович начал отступать.

Был час пополудни. Уже не имея общей связи, поле боя представляло зрелище отдельных частных действий, как это бывает всегда, когда середина фронта прорвана и отделена от флангов. На левое крыло французов, к маршалу Ланну, возвратилась пехотная дивизия Кафарелли, наполеоновские мамелюки и драгунская дивизия Келлермана. Теперь Ланн усилил наступление на Багратиона по всему фронту.

Ни яростные контратаки русских гусар и драгун, ни отчаянный огонь пушек не могли остановить движение корпуса Ланна. У очень топкого канала теснились уже совершенно перемешавшиеся полки из дивизии Уварова. Мостов было мало, под выстрелами кавалеристы бросались в ледяную воду и тонули вместе с лошадьми. Конноартиллерийская рота Ермолова была затёрта в общем потоке отступающих.

«Остановить батарею! — решил он. — Прикрыть огнём отход. Иначе здесь произойдёт бойня…»

Расталкивая гусар и драгун, спешивших к переправе, Ермолов выбрался к двум ближайшим пушкам.

— В сторону! Выезжай за мной! — крикнул он ездовому и повернул лошадь на взгорье.

Пушки были установлены вовремя и нацелены на противника: сверху, наседая на последние ряды отступающих, спускались французские пехотинцы, а за ними маячили конные силуэты мамелюков.

— В картечь! — скомандовал подполковник, и два орудия ударили прямой наводкой по неприятелю.

Французы остановились и попятились. Однако вражеские батареи, бившие по переправе, тотчас перенесли огонь на дерзких русских артиллеристов. Ядра, свистя и шипя, ложились рядом. Кто-то громко и жалобно стонал, со всхлипами и причитаниями. Ермолов обернулся. У подбитого зарядного ящика лежал навзничь юноша батареец, из шеи которого алым ручьём бежала кровь. Над ним склонился подпоручик Горский и, глядя на рану, бормотал:

— Кровь булат, мать руда, тело древо, во веки веков…

Аминь…

Ермолов стрекнул шпорами лошадь, которая вдруг стала заваливаться на бок, придавив ногу. «Это конец!.. Смерть!» — прошумело у него в голове. Пытаясь высвободиться, он увидел над собой французского солдата, которого тотчас же сшиб банником кудрявый канонир, но и сам упал под сабельным ударом. В тот же миг аркан захлестнул Ермолову шею, и, теряя сознание, разжимая руками петлю, чтобы не быть удушенным, он почувствовал, как его волочат по земле. Вниз уходила дорога на переправу, перед которой уже никого из русских не было. За каналом теснилась пёстрая толпа всадников, слышались далёкие слова команды. Отцовская ладанка шевельнулась на груди, и Алексей Петрович зашептал слова псалма: «Живый в помощи Вышняго в крове бога небесного водворится. Речёт: „Господи, заступник мой еси и прибежище моё. Бог мой и уповаю на него. Яко той избавит тебя от сети ловца, и от словесе мятежна. Плечмя своими осенит тебя. И под крыло его надеешься. Оружие обыдет тебя истинна его. Не убоишася от страха ночного, от стрелы, летящей во дне…“»

Он дёрнулся могучим телом и, поворачиваясь, увидел круп тащившей его лошади, колеблемый ветром плащ и феску мамелюка, а сбоку — цепочку французских гренадер в синих капотах и меж них нескольких русских пленных. Пытаясь высвободиться, чувствуя ожог от волосяного аркана, Ермолов услышал, как что-то шумно пронеслось мимо него, обдав лицо мёрзлой земляной крошкой, и после этого, освобождённый от верёвки, он покатился в сторону.

— С лёгким паром! — Василий Иванович Шау, подняв в улыбке нафабренные гусарские усы, наклонился к нему с седла.

Русские, сгрудившиеся за мостом, осмотрелись и поняли, что поспешно отступили от малочисленного неприятеля и что главные силы французов остались на возвышенностях.

Но войско было уже так перемешано ретирадой, что Шау для атаки не имел при себе ни одного человека из полка, которым командовал.

Французские гренадеры, бросив пленных, удирали вслед за мамелюками на взгорье. Вокруг гусарского полковника с обнажёнными саблями возбуждённо переговаривались драгуны Харьковского полка, которых Шау смог собрать, чтобы отбить Ермолова. Остатки своей конноартиллерийской роты под командой Горского подполковник нашёл у подошвы холма, на котором находился Александр I.

Молодой император был в слезах. Он искал слова утешения у ближних, осведомлялся о потерях русской армии и часто спрашивал, где Кутузов. Но этого не знал никто: посылаемые во все стороны гонцы либо возвращались ни с чем, либо не возвращались вовсе.

Из отряда Багратиона, который в сражении потерпел наименьший по сравнению с другими урон, составили арьергард, и русская армия потянулась к городку Аустерлиц. На дороге к нему генерал-адъютант Уваров установил заболотистым каналом большой пост, который подчинил Ермолову. Испытывая после пережитого равнодушие к жизни и смерти, подполковник с маленьким отрядом остался лицом к лицу с могучим неприятелем.

Когда совершенный мрак покрыл окровавленные горы и долины и пальба стихла, запылали бивачные огни победителей. Шумно и весело располагались французы на ночлег, приветствуя Наполеона, который объезжал поле битвы и благодарил полки. Ермолов принуждён был выслушивать музыку, песни и победные клики в неприятельском лагере.

…Русская армия лишилась под Аустерлицем до 21 тысячи убитыми, ранеными и пленными, потеряв 133 орудия и 30 знамён; у австрийцев из 14 тысяч солдат выбыло из строя шесть. Поражение союзников было полным.

Много лет спустя, не желая прямо признаться в своей ошибке, император Александр сказал:

— В этом походе я был молод и неопытен. Кутузов говорил мне, что нам надобно действовать иначе, но ему следовало быть в своих мнениях настойчивее…

Последние ружейные выстрелы Аустерлицкого сражения слышались в наступившей темноте на левом фланге, у Дохтурова, и на правом — у Багратиона.

«Не должен россиянин, — записал Алексей Петрович в дневнике, — простить поражения при Аустерлице, и сердце каждого да исполнится желанием отмщения…»


8

Весь декабрь 1805 года с разных концов Европы русские войска возвращались в своё Отечество. Большая часть их не имела случая за целый поход сделать ни одного выстрела. Армию Кутузова дружески встречали в Венгрии. Ежедневно устраивались празднества, в которых Ермолов не принимал участия, полагая, что после поражения стыдно желать забав и увеселений.

Он жил одной жизнью с солдатами и считал дни, оставшиеся до возвращения в Россию. Вечерами Цезарь уносил его на поля далёкой Галльской войны или Гай Светоний Транквилл беседовал с ним о божественном Августе и жестоком Тиберии. А когда латынь приедалась, Алексей Петрович наведывался на биваки. Нижних чинов уже не смущало появление Ермолова, в котором они видели отца-командира, называвшего их товарищами. Алексей Петрович часами сидел в кружку солдат, слушая бывальщины Горского и Попадичева.

— Теперь учение не ю, что прежде, — рассуждал старик фельдфебель. — Хочь и лютуют, а всё меньше, чем при блаженной памяти государе Павле Петровиче. Тогда забить солдата палочками было такое же простое дело, как курицу на суп пустить…

«Нет, и сейчас солдата бьют как Сидорову козу, — горько усмехнулся Ермолов. — Мерзкий, подлый обычай, противный законам божеским и человеческим…»

— Раньше, братцы, так лютовали, что сам чёрт не вынес — продолжал фельдфебель. — Знаете сказку про чёрта?

— Нет, дяденька Попадичев, расскажи! — послышались просьбы с разных сторон.

— Эх, жаль, мальчонки нашего нет, вот бы послушал, — вставил слово курчавый канонир.

— Царство ему небесное! — перекрестился Попадичев, как и все в роте, горевавший о гибели юного батарейца. — Но кто знает, может, он нас там сейчас слушает… Слушайте и вы. Было это, братцы мои, не то чтобы давно, да и не то чтобы недавно, а так себе — средне. Жил-был, это, один солдатик в полку, вот хоть бы как ты теперь. Молодой ещё, не старый… Сгрустнулось очень ему, домой захотелось…

И подумал себе он тут: «Ах, кабы хоть чёрту-дьяволу душу свою прозакладать! Пусть бы он за меня службу пёс, а меня бы домой снёс». Глядь, он, чёрт, тут как тут! «Изволь, — говорит, — пошто не удовлетворить…»

— Ишь ты! — восхитился курчавый канонир. — Бога не убоялся!

На него шикнули, и Попадичев продолжал, вдохновлённый общим вниманием:

— Ну-с, так вот и закабалился чёрт в службу солдатскую на двадцать пять лет. Снял с себя солдатик амуницию и ружьё поставил, и тут его чёртовым духом подняло и понесло вплоть до Танбовской губернии, до села родимого, до избёнки его горемычной. Зажил себе солдатик во своё удовольствие, а чёрт, значит, службу за него справляет…

Ермолов почувствовал, что сказка захватила и его. Он давно поставил себе за правило искоренить битье солдат.

«Тот из нижних чинов, — говорил он, — кто никогда не был телесно наказан, гораздо способнее к чувствам настоящего воина и сына Отечества…»

— Перерядился дьявол во солдатскую шинель, — звучал старческий альт Попадичева, — не хочет только портупею крест накрест надевать — вестимое дело, боится креста-то. Взял да и надел через левое плечо и тесак, и сумку и, словно ни в чём не бывало, похаживает себе с ружьём на часах. Приходит смена. Капрал глядь: «Чтой-то у тебя, брат, тесак по-каковски надет?» — «Да што, братцы, правое плечо сомлело — болит…» — «Вот те! На пле-чо! Надевай!» — «Как хошь, не надену!» Доложили после смены ундеру старшему. Ундер чёрту — зуботычину: надевай, значит. «Не надену — плечо болит». Он ему — другую. «Нет, што хошь, не надену!» Ротному докладывают. Ротный ему на другой день всполосовал спину. «Надевай!» — «Нет, что хошь, не надену!» Полковому доносят. Полковой ту же самую расправу над ним сочинил, а чёрт всё не надевает… Что тут делать? Шефу докладывать приходится. А чёрта между тем по спине полосуют: надевай, значит. «Нет, не надену!» Наконец в лазарет слёг да через три дня и помер… «Нет, — говорит, — невмоготу…»

Попадичев закончил сказку, но все молчали. «Они восприняли её, — подумал Ермолов, — и не сказкой вовсе, а тяжёлой бывальщиной…»

— Да, — нарушил молчание Горский. — Битье ни в чём не поможет. Медведя и то палкой не научишь…

«Увы, в армии несправедливость возведена нынче в закон, — размышлял Алексей Петрович. — Но я употреблю все силы, на какие способен, чтобы искоренить это зло. Как много значило для меня ближе узнать русского солдата! Судя по воспитанию, которое началось знакомством с Вольтером и Дидро, я должен был пройти сквозь все таинства масонства, иллюминатства, ереси, проповедовать свободу и равенство и при этом одной рукой креститься, а другой обкрадывать полковую казну. Ничего этого со мной не случилось. Но отчего? Не оттого ли, что я принадлежу просто к обществу русских и к солдатскому честному братству?..»


Глава третья. ПРИЗНАНИЕ


1

Москва! Знакомая до боли, родная — матерь городов русских и его, Ермолова, мать, и мать его родителей… Всё ему тут любо и мило, но более всего места детства — Воздвиженка, Арбат с его переулками — Большим Афанасьевским, Староконюшенным, Калошиным, Кривоарбатским, Денежным, Никольским, Спасопесковским, Серебряным, — усадьба Василия Денисовича Давыдова на Пречистенке, университетский пансион на Моховой. Здесь он оставил учёбу…

Алексей Петрович нашёл первопрестольную и той же, что прежде — истинно русской, гостеприимной, обжорливой, и переменившейся усилиями новомодных подражателей чужеземным образцам.

Спутником Ермолова был знаменитый уже в Москве, несмотря на свою молодость, граф Фёдор Толстой — иссиня-чёрный, белозубый, горячий, как порох.

Его прозвали «американцем», потому что он прожил несколько лет на Алеутских островах, куда его, 22-летнего офицера, высадил за бурное поведение адмирал Крузенштерн, под командой которого Толстой плавал вокруг света. Фёдор Толстой был драчун, враль, картёжник, дуэлянт, уже отправивший нескольких человек на тот свет. Это не мешало ему иметь множество друзей, среди которых был и Денис Давыдов.

Он много повидал в своих странствиях, но слушать его рассказы было совершенно невозможно: граф Фёдор Иванович всякий раз начинал неистово фантазировать. Разжалованный в рядовые, Толстой снова готовился к военному поприщу, тренируя в дуэлях твёрдость руки и верность глаза. Стрелок он был первоклассный.

Ермолов и Толстой прогуливались по модному Тверскому бульвару. Их обтекала толпа праздных жителей. Какие странные наряды, какие лица! Тут красавица вела за собою свиту обожателей, там угадывал Алексей Петрович провинциального щёголя, который приехал в Москву перенимать моды и теперь пожирал глазами счастливца в парижском наряде — голубых панталонах и широком безобразном фраке. За ними шла старая генеральша, болтая с компаньонкой, а подле брёл откупщик с премиленькой женой и карлом, уверенный в том, что бог создал одну половину рода человеческого для винокурения, а другую для пьянства. А вон университетский профессор в епанче спешит на свою пыльную кафедру… Шалун напевает водевили и науськивает своего пуделя на прохожих… Добрый московский кавардак!

— Мы в первопрестольной на всё имеем собственное мнение, — бойко говорил Толстой, посверкивая чёрными насмешливыми глазками. — У нас все недовольны всем.

— Как же, знаю, — добродушно усмехнулся Алексей Петрович, на полковничьем мундире которого появился третий орден — св. Анны. — Москва всё критикует: двор, правительство, и бранит прежде всего Петербург. Но сама смотрит на него с завистью и соблюдает на обедах больше чинопочитания, чем его существует в австрийских войсках…

— Зато по части моды Москва нынче равняется на Европу, не считаясь с Петербургом. Здесь мы впереди всех. Не верите? Зайдём в конфетный магазин Гоа на Кузнецком, — предложил граф.

У гасконца Гоа, где продавалось мороженое и всякие сладости, Ермолова встретило огромное стечение франтов — в лакированных сапогах, в широких английских фраках, в очках и без очков, с безукоризненными причёсками и нарочито взлохмаченной шевелюрой.

— Вот этот, который, разиня рот, смотрит на восковую куклу в витрине, вы думаете, конечно, англичанин? — рассуждал Толстой. — Нет, он природный русак и родился в Суздале. Ну так тот — француз? Он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских. Нет, это старый франт, который не ездил никуда далее Марьиной Рощи. Он промотал родовое имение и наживает повое за каргами. Ну, значит, вон тот немец? Бледный, высокий, который вышел из магазина с прекрасной дамой! Ещё раз ошибка! И он русский, только молодость провёл в Германии. Но по крайней мере жена его иностранка? Она еле-еле говорит по-русски.

Снова нет! Она русская, любезный Алексей Петрович, родилась в приходе Неопалимой Купины и кончит жизнь свою на Ваганькове. Прошу заметить ещё пожилого человека со шпорами. Он изобрёл в прошлом году новые подковы для своих рысаков, дрожки о двух колёсах и карету без козел Он ночует на конюшне, завтракает с любимым бегуном и ездит нарочно в Лондон, чтобы посоветоваться с известным коновалом о болезни своей английской кобылы…

— Какое скопище бездельников! — с отвращением произнёс Алексей Петрович.

Задетый словами Ермолова русский парижанин с талией в рюмочку, в кружевном наряде, шёлковых чулках и башмаках с блестящими пряжками, вспетушил грудь и с пригнусью возгласил:

— А, так мы не правимся медведю, которого изрядно поклевали Бонапартовы золочёные орлы!

Ермолов искоса поглядел на него и вдруг расхохотался:

— Ну что делать с этим сморчком? Его же тронуть боязно даже пальцем!

Радуясь возможности скандала, а то и драки, Толстой повернул к Ермолову своё цыгановатое лицо, внутренне подбадривая его: «Наддай, ну-ка, братец, наддай ещё!» Но франт в испуге уже упрыгнул, как блоха, и исчез в толпе, которая с почтением внимала богатырю полковнику.

— Да, Москве не грозит нашествие иностранцев только потому, что она уже полонена ими, — громко продолжал Алексей Петрович. — Они нагрянули сюда сначала в образе парикмахеров, содержателей лавок и разного рода увеселительных заведений, а потом аббатов и разорившихся дворян, бежавших от революции. Изо всех этих выходцев были и такие, кто не заслуживал имени шарлатанов и невежд. Но всяк, кому не везло по торговой части, брался за воспитание русского юношества. И все достигли цели! Скоро добыли деньги и оболванили на свой манер несчастных недорослей.

— Нет, — добавил он, — не по себе мне в модных лавках. Да и битве языков я предпочитаю язык битвы!..


2

Снова баталии! Снова стук пушечных колёс, топот копыт конницы, перебранка, хохот и ропот пехоты, бредущей по колено в снегу, скачка в разных направлениях адъютантов, медленное передвижение генералов с их свитами. Снова походная неопрятность одежды у людей, два месяца не видевших над собою крыши, закопчённые дымом биваки, оледенелые усы, простреленные кивера и плащи. Снова привычная, манящая, электризующая душу стихия войны!..

Оба врага между тем, едва опустела равнина,
Издали копья метнув, друг на друга бегом устремились.
Звонко столкнулись щиты, и Марсов бой разгорелся.
Тяжко стонет земля, ударяется чаще и чаще
В битве клинок о клинок; всё смешалось — и доблесть,
и случай…

Ермолов, повторяя строки любимого Вергилия, ехал в голове потрёпанной артиллерийской колонны. Наперекор всем испытаниям он разделял общее настроение душевного подъёма и уверенности в своих силах, которые владели всей армией. После баснословных успехов, одержанных в течение одного года Наполеоном сперва над австрийцами, а затем над пруссаками, первые же встречи с русской армией в новой войне крепко поколебали самоуверенность французов. Теперь, командуя артиллерией в авангарде генерал-майора Маркова, полковник Ермолов участвовал в дерзком налёте на городок Морунген. Отразив натиск целого корпуса Бернадота, отряд успешно решил поставленную задачу.

В кромешной тьме Ермолов с другими полковниками — Юрковским и Гогелем вернулся в Либштадт, где располагался русский авангард. Узнав, что командирам отведён для ночлега и ужина дом городского начальника — амтманна, Алексей Петрович с боевыми товарищами поспешил туда, мечтая о горячей еде и постели. Их встретила хорошенькая немка с фаянсовым личиком — жена амтманна, которая объяснила, что в доме ни крошки припасов.

— Ну что ж, — кисло улыбнулся щуплый Юрковский, — в утешение голодному остаётся любоваться пригожим станом и прелестными глазками амтманнши!..

Генерал-майор Марков, как человек весьма ловкий, не показал удивления, видя своих полковников, вышедших из огня, словно этим они исполнили его распоряжение. Начались подсчёты, потерям в сражении, где пятитысячному русскому авангарду противостояло до девятнадцати тысяч французов корпуса Бернадота.

— Давайте-ка, господа, ложиться почивать, — потягиваясь, предложил Марков. — Утро вечера мудренее…

Тут захлопали двери, застучали сапоги, и в залу в сопровождении большой свиты вошёл генерал-лейтенант Багратион, прибывший из Петербурга и назначенный командовать сводным авангардом армии. Ермолов увидел сорокапятилетнего и уже лысого генерал-майора Барклая-де-Толли, мундир которого был украшен только Георгием и Владимиром 4-й степени, а также штурмовой Очаковской медалью, генерала де Бальмена, командира кавалергардов Трубецкого, а за ними — юного гусарского поручика в красном ментике, курчавого, с лихо закрученными усами, в глазах которого светились любопытство и отвага.

Не стесняясь высокого начальства, выслушивающего рапорт Маркова, Алексей Петрович кинулся к гусару, обнимая и целуя его:

— Денис! Братец! И ты к нам! Вот это новость!

Денис Давыдов, обрадованный и смущённый, говорил в ответ:

— Помилуй! Свершилась мечта моя… Я в армии! Я дышу свежим воздухом! Не в гарнизонной службе, не на придворных балах…

— Постой, — перебил его Ермолов, — да куда же ты определён?

— В адъютанты к его сиятельству князю Петру Ивановичу, — радостно сверкая глазами, отвечал двадцатидвухлетний поручик. — Я хочу, чтобы моё имя, как пика, торчало во всех войнах!

— Ты, я слышал в Москве, стал изрядным стихотворцем?

И кажется, за свои вирши поплатился?

— Да, я расстался с гвардией… Но не жалею об этом! — воскликнул Давыдов. — Душой и телом я гусар. В славном Белорусском полку, среди гусарской вольницы, обрёл я новых друзей, готовых со мной в огонь и в воду. Они возбудили во мне стремление воспеть русского гусара!..

И он своим высоким, резким голосом прочёл:

Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить ещё досужно;
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянёмся,
Что проклятью предаёмся,
Если мы когда-нибудь
Шаг уступим, побледнеем,
Пожалеем нашу грудь
И в несчастье оробеем;
Если мы когда дадим
Левый бок на фланкировке
Или лошадь осадим,
Или миленькой плутовке
Даром сердце подарим!
Пусть не сабельным ударом
Пресечётся жизнь моя!
Пусть я буду генералом,
Каких много видел я!
Пусть среди кровавых боев
Буду бледен, боязлив,
А в собрании героев
Остр, отважен, говорлив!
Пусть мой ус, краса природы,
Черно-бурый, в завитках,
Иссечётся в юны годы
И исчезнет, яко прах!
Пусть фортуна для досады,
К умножению всех бед,
Даст мне чин за вахтпарады
И Георгья за совет!
Пусть… Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон — и в сечу! Вот
Пир иной нам бог даёт,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее…
Ну-тка, кивер набекрень,
И — ура! Счастливый день!..

— Живо! Пламенно! — одобрил Алексей Петрович.

— Довольно я был повесой! — говорил Давыдов. — Бывало, закручу усы, покачну кивер на ухо, затянусь, натянусь да и пущусь плясать мазурку до упаду… Как только загорелась война, я стал рваться в огонь, перешёл в лейб-гусарский полк — и вот я здесь…

— У такого командира, как Багратион, есть чему поучиться, — улыбался, глядя на своего пылкого двоюродного брата, Ермолов. — Только вот тебе мой непременный совет или даже приказ: немедленно сними свой красный ментик.

— Да отчего же? — чуть ли не возмутился Денис. — Горжусь, что лейб-гусар!..

— Да оттого, братец, — с лёгкой насмешкой проговорил полковник, — что можешь быть в нём ранен или убит от своих… Ближе остальных французов к нам корпус Бернадота, а у него красные ментики, подобные нашим лейб-гусарским, носит 10-й Парижский полк…

Несмотря на страшную усталость после тяжёлого боя и изнурительного отступления, Ермолов проговорил с Денисом Давыдовым до утра. Они вспоминали близких и родные, оставшихся в России, перебирали имена славных командиров, рассуждали о настоящей кампании, где русским приходилось действовать против грозной армии Наполеона без союзников.

Прусской армии как боевой единицы фактически уже не было.


3

Как мы помним, перед Аустерлицем Пруссия была уже готова выступить против Наполеона, но союзники, не дождавшись её помощи, вступили в решительное сражение с французами. Последствием Аустерлицкого разгрома был отказ Пруссии от союза с Россией и Австрией и сближение с Францией. Но, уступая громкому требованию общественного мнения и сильному нажиму извне, от противников наполеоновской Франции — Англии, России, Швеции, король Фридрих-Вильгельм в следующем, 1806 году объявил Наполеону войну.

В помощь 140-тысячной прусской армии были направлены два русских корпуса: 60-тысячный под началом Беннигсена и 40-тысячный, возглавляемый Буксгевденом. Главнокомандующим был назначен престарелый фельдмаршал Михаил Федотович Каменский; Кутузов, на которого Александр I переложил всю вину за поражение при Аустерлице, находился не у дел. Управление русской армией оставляло желать лучшего: оба корпусных командира постоянно враждовали друг с другом, а болезненный старик Каменский не обладал достаточной волей, чтобы согласовать их действия.

Однако прежде чем русские соединились с пруссаками, те успели повторить роковую ошибку, совершенную за год перед тем австрийцами. Они без разведки выдвинулись далеко вперёд, а Наполеон воспользовался этим и атаковал союзников. При Йене и Ауэрштадте 2 октября 1806 года произошли два крупных сражения, в которых Франция полностью разбила немецкую армию.

Фридрих-Вильгельм, призывавший на помощь русских, одновременно посылал к Наполеону доверенных лиц, умоляя заключить мир с выплатой огромной контрибуции и уступкой Франции новых земель. До какой степени доходило его унижение перед грозным завоевателем, видно из письма Наполеону в Берлин, в котором Фридрих-Вильгельм писал:

«Крайне желаю, чтобы Ваше Величество были достойно приняты и угощены в моём дворце. Я старался принять для того все зависящие от меня меры. Не знаю, успел ли я?»

Таковы были союзники русских в борьбе с общим врагом:

один, австрийский император, молил Наполеона в 1805 году о пощаде Вены; через год другой, король прусский, старался сделать ему приятным пребывание в Берлине. Иначе угощали Наполеона русские в 1812 году, в Москве, в теремах Кремлёвских…

Несмотря на все мольбы Фридриха-Вильгельма, французский император не желал слышать о мире, и аппетиты его росли. Покончив с пруссаками, он обратился против русских и в половине ноября со 160-тысячной армией двинулся к Висле. Наполеон стремился отрезать противника от границ России, окружить и уничтожить его, как это было сделано с австрийцами и пруссаками.

Русское командование своими противоречивыми указаниями, кажется, совершало всё, чтобы облегчить Наполеону его задачу.

Перейдя границу, оба русских корпуса соединились в начале декабря в Пултуске, куда прибыл главнокомандующий. Он приказал Беннигсену выступить к реке Вкре; одной части корпуса Буксгевдена было велено двинуться туда же, но только несколько правее, через город Голимин; другая часть была направлена в угол между реками Бугом и Наревом для обеспечения левого фланга русских. Однако, получив сведения о приближении Наполеона, Каменский приказал всем войскам, направленным к Вкре, вернуться к Пултуску, где решился принять бой. Через несколько часов престарелый фельдмаршал отказался и от этого намерения. Он велел обоим корпусам отступать к границам России, а сам покинул армию.

Постоянное колебание Каменского привело к страшной путанице во всех передвижениях русских войск. Путаница эта была столь велика, что сбила с толку самого Наполеона.

Предполагая, что русские собираются у Голимина, он направил туда главные силы, тогда как большая часть русской армии вернулась к Пултуску. К этому городу продолжал наступать лишь один корпус маршала Ланна.

Беннигсен решил действовать на свой страх и риск и принять бой у Пултуска. Русская конница атаковала с флангов обе половины неприятельского корпуса и понудила его к отступлению. Бой окончился 14 декабря в восемь вечера, в совершенной темноте. Потери русских достигали трёх с половиной тысяч, у французов же — от семи до десяти тысяч.

В тот же день произошло славное для русского оружия сражение у Голимина, где отличился Ермолов, руководивший на правом фланге тремя ротами конной артиллерии.

Здесь собрались под командой Голицына остатки разных дивизий, сбившиеся с пути вследствие беспорядочных распоряжений Каменского. Имея под началом сборный отряд, Голицын с утра до вечера держался против главных сил Наполеона и отошёл лишь с наступлением темноты.

Несмотря на удачный исход боя при Пултуске, Беннигсен ввиду превосходства неприятеля решил отступить полевому берегу Нарева. Наполеон не преследовал русские войска и расположил свою армию вокруг Варшавы на зимние квартиры.

В это время был получен приказ о назначении Беннигсена главнокомандующим всей армией; Буксгевден уехал из войск, и двоевластие было наконец устранено.

Беннигсен упустил случай разбить отдельно расположенные неприятельские корпуса. Он ограничил свою задачу прикрытием западной границы России и Кёнигсберга, где находилась резиденция прусского короля. Наполеон, не зная этого, требовал от Бернадота завлекать русских как можно дальше в тыл по направлению к Нижней Висле. Сам он с главными силами намеревался отрезать русских от границ их Отечества и прижать к морю.

К счастью, офицер, посланный Наполеоном к Бернадоту, был перехвачен гусарами Юрковского. Узнав об угрожающей армии опасности, Беннигсен стянул свои сильно разбросанные войска, за исключением прусского корпуса Лестока, и начал медленно отходить к местечку Прейсиш-Эйлау, где и решил дать сражение. Будь на месте его полководец суворовской хватки, он вместо ничего не дающей русской армии трёхдневной ретирады предпринял бы наступательную операцию, которая бы опрокинула намерения Наполеона. Но всё было пожертвовано в угоду ложного мнения, будто бы русскому войску выгоднее оборонительное, чем наступательное, действие.

Как будто бы за семь лет перед этим не было Суворова…


4

С рассветом 27 января 1807 года русская армия была поднята в ружьё.

Ещё курились костры на месте ночлега войск, которые чёрными полосами рассекали белое, незапятнанное поле будущего сражения. Перед Ермоловым, стоявшим на правом фланге с двумя конноартиллерийскими ротами, простиралась обширная болотистая равнина, совершенно неудобная для наступательных действий, с замерзшими озёрами, лёд которых, однако, не выдерживал и тяжести всадника. Левее, за равниной, на центральной дороге смутно угадывался городок Прейсиш-Эйлау, занятый французами.

Командир роты капитан Горский ходил по позиции, проверяя готовность солдат. За три дня непрерывных боев в арьергарде князя Багратиона, превозмогая глубокие снега, бездорожье, батарейцы истощили свои силы до предела.

Только мрак январских ночей прерывал кровопролитие, и солдаты кидались на мёрзлую землю, чтобы забыться в коротком сне.

— Подымайся, сынок, — спокойно говорил Горский, тряся за плечо одуревшего от недосыпа солдатика. — Вон, у тебя нос и щеки побелели. Я тебе сальца гусиного дам, а ты потри хорошенько… Ишь апостол Тимофей, Тимофей полузимник миновал, а всё студёно…

Конную роту Горского Ермолов, командовавший у Багратиона всей артиллерией, употреблял в арьергардных боях чаще — как самую подвижную.

— Харитоныч, господин Горский! — позвал капитана Ермолов. — Боюсь, что на этой позиции простоим мы без пользы…

— Что ж, Алексей Петрович, — возразил Горский, — не довольно ли мы несли француза на своих плечах?

— Нет, господин капитан, — смягчая улыбкой официальность обращения, сказал Ермолов, — береги солдата — до битвы пуще красной девицы, а уж во время боя не щади ни лошадей, ни людей!

Оба офицера замолчали, вслушиваясь в далёкий шум, доносившийся из вражеского стана.

…Наполеон, полагавший, что русская армия разбросана и что перед ним только корпус Голицына, был изумлён неожиданной встречей со всеми нашими силами. Обманутый в своём стратегическом предприятии, он вознамерился давлением на левый фланг всё-таки отрезать противника от границ России и прижать к морю. Не думая, что Беннигсен решится на генеральное сражение, французский император следовал за ним с главными силами по большой дороге, имея в двадцати пяти вёрстах от себя справа корпус Даву, а влево, вёрстах в двадцати, — корпус Нея, преследовавшего пруссаков Лестока; Бернадот, не получивший приказаний Наполеона, так как курьер к нему был перехвачен русскими, находился в нескольких переходах.

Лишь краткую передышку имели артиллеристы Ермолова, бывшие все эти дни в деле. Но, глядя на тридцатилетнего полковника, никто бы не приметил на его лице и тени усталости. Он снова искал самого жаркого боя. Отрываясь от воспоминаний об изнурительных арьергардных стычках, Ермолов сказал молчавшему Горскому:

— Помни, Харитоныч, суворовский наказ. Каждый воин — знай свой манёвр. Мы, прости Господи, не прусские куклы и, ежели нужда будет, не останемся глядеть на беду соседа…

Дружное «ура!» слева прервало его наставления. Вдоль линии русских войск медленно двигалась небольшая группа всадников. Впереди в окружении штабных офицеров ехал высокий, сутулящийся в седле Беннигсен; процессию замыкал эскадрон Санкт-Петербургских драгун — в касках с конскими хвостами и серых шинелях с розовыми погонами. А в середине, между трубачами и литаврщиками своего полка, собственной персоной полковник Дехтерев держал в руках трофейного орла.

Потом, с 1812 года русские привыкли смотреть равно душно на знамёна Наполеона, десятками привозимые к Кутузову. Но в 1807 году исторгнутый из рук французов орёл завоевателя почитался трофеем великим. Вот почему батарейцы, выстроившиеся впереди своих пушек, капитан Горский и даже Ермолов так согласно подхватили клич, и это «ура!» грозно и тяжело потекло над равниной Прейсиш-Эйлау, достигая расположения неприятеля и Наполеона, делавшего последние приготовления к сражению, для него неожиданному.


5

Целью Беннигсена было соединение с прусским корпусом Лестока и защита Кёнигсберга; задачей Наполеона — разгром русских, если они примут бой.

Русская армия примыкала правым крылом к селению Шмодитен, а левым простиралась до деревни Саусгартен.

Позади правого крыла армии пролегала кёнигсбергская дорога, а за центром — дорога, ведущая в Россию. Четыре дивизии, имея в середине отряд Маркова, построены были в две линии — первая развёрнутым фронтом, вторая колоннами. Впереди стояли артиллерийские батареи. Резерв был в двух; местах: позади левого крыла дивизия Каменского-2-го и за центром — Дохтурова. Конница стояла на флангах армии и в центре. Казаки, поступившие под начало Платова, расположились в разных местах боевой черты.

Русская армия насчитывала до 78 тысяч человек, у Наполеона под Эйлау вместе с подошедшими корпусами Даву и Нея было около 80 тысяч.

Местоположение представляло слегка холмистую равнину, примыкающую левой стороной к лёгким возвышенностям, господствующим над левым флангом русских. Снег покрывал землю глубоким слоем, что затрудняло перемещение артиллерии.

Наполеон сосредоточил главные силы на своём правом фланге: корпус Ожеро, кирасирская дивизия Гопульта, конная гвардия, драгунская дивизия Груши, дивизия Сент-Илера. Видя перед собой все силы русских, французский император не мог не подосадовать на судьбу, лишившую его в такой решительный день содействия корпуса Бернадота.

Между тем жестокая канонада гремела вокруг города:

неприятель стремился отвлечь внимание русских на их правом фланге, чтобы затем сокрушить левый, разгром которого должен был довершить подошедший Даву. После трёх часов канонады Наполеон приказал всему центру главных сил двинуться вправо. Но в это время закрутилась метель с густым снегом, так что в двух шагах ничего не было видно. Пронзительный ветер нёс снежные хлопья прямо в лицо французам, ослепляя их.

Корпус Ожеро потерял направление и, отделясь от дивизии Сент-Илера и всей кавалерии, внезапно для русских и для себя предстал посреди ничем не защищённого поля перед центральной артиллерийской батареей. Семьдесят жерл изрыгнули адом, и град картечи ударил по неприятелю. Маршал Ожеро, оба его дивизионных начальника, Дежарден и Геделе, пали, тяжело раненные. Полки Московский гренадерский, Шлиссельбургский, Владимирский, склоня штыки, немедля ринулись на врага.

Более двадцати тысяч человек с обеих сторон вонзали трёхгранное остриё друг в друга. Толпы валились. Около получаса не было слышно ни пушечных, ни ружейных выстрелов; раздавался только невыразимый гул, перемешанный с криками и стонами. В иных местах французы прорывались вперёд, хватались за русские орудия, но мгновенно испускали дух под натиском русских прикладов и банников. Очевидцы утверждали, что подобного побоища не происходило в продолжение всей эпохи наполеоновских войн. Наконец наша взяла!

Корпус Ожеро был опрокинут и преследован русской пехотой с подоспевшей конницей Голицына. Задор достиг такой степени, что один из русских батальонов в пылу погони занёсся за неприятельскую позицию и оказался у эйлауской церкви, в ста шагах от самого Наполеона.

Наполеон, решительность которого возрастала по мере умножения опасности, приказал Мюрату и Бессьеру с тремя дивизиями и конной гвардией ударить по гнавшимся при криках «ура!» русским войскам. Необходимо было спасти хотя бы часть корпуса Ожеро и остановить общий натиск противника. Более шестидесяти французских эскадронов обскакали справа бежавший в панике свой корпус и понеслись на русских, размахивая палашами. Загудело поле, и вихрь, взрываемый двенадцатью тысячами всадников, поднялся и взвился из-под копыт, как из громовой тучи. Сам Мюрат в своём опереточном костюме, с саблею наголо, летел в середину сечи.

Пушечный, ружейный огонь и штыки, подставленные русской пехотой, не остановили противника. Французская кавалерия прорвала первую линию и достигла второй. Но вторая линия и резерв устояли и плотным ружейным и батарейным огнём обратили французов вспять.

В этом приливе и отливе боя дивизионные генералы Гопульт, Далман, Корбино были убиты. Весь корпус Ожеро, три кавалерийские дивизии и конная гвардия разгромлены.

Шесть орлов досталось русским.

Ещё одно решающее усилие — и сражение было бы выиграно. Но русские войска, атаковавшие неприятеля, были остановлены и отведены в состав главных сил армии. Этим воспользовались французы, которые, получив подкрепление, снова пошли в атаку.

Около часу пополудни на гребне высот замелькало несколько отдельных всадников. За ними показались отряды конницы, колонны пехоты и артиллерии. Горизонт зачернел. Холмы Саусгартена, дотоле безмолвные, сверкнули, оклубились дымом.

Беннигсен понял, что его левый фланг не выдержит натиска. Слабый отряд Багговута всё более подавался к центру. Даву, оттеснив его за лес, занял высоты Саусгартена и поставил на них батарею крупнокалиберных пушек. Перекрёстный огонь французских батарей взрывал поле битвы и всё, что на нём находилось. Обломки ружей, щепы лафетов, кивера, каски летели в воздухе, всё трещало и рушилось…

В это время из резерва прискакал Ермолов с тридцатью шестью конными орудиями.

Командовавший центром генерал-лейтенант Остен-Сакен в волнении говорил начальствовавшему над левым флангом графу Остерману-Толстому и начальнику его кавалерии Палену, видя всю армию почти уже обойдённой:

— Беннигсен исчез… Я остаюсь старшим… Надобно для всеобщего спасения отступить!..

Храбрый Остерман-Толстой покачал головою, слыша предложение, вырвавшееся в минуту огорчения и досады.

Увидев подъехавшего Ермолова, он безмолвно махнул ему рукой влево. Этот жест полковник и должен был принять за направление. Мигом поскакав назад, Ермолов присоединил к своим орудиям ещё одну роту конной артиллерии и, не мешкая, повёл их на левое крыло русских войск. Алексей Петрович не знал толком ничего: с каким намерением начальства он туда отправляется? кого там найдёт? к кому поступит под команду?

Русские войска образовали почти прямой угол, стоя под перекрёстными выстрелами Наполеона и Даву. Ермолов увидел перед собою обширное поле на оконечности левого фланга, где слабые остатки войск едва держались.

— Сняться с передков! К бою! В картечь! — приказал он.

Едва первые орудия открыли картечную стрельбу, французы пришли в замешательство.

— Капитан Горский! — зычно, чтобы слышали все, провозгласил Ермолов. — Прикажи отослать назад передки орудий и всех лошадей, начиная с моей! Об отступлении не может быть и мысли!..

Дружное «ура!» батарейцев покрыло его слова. Потеснив пехоту неприятеля из Ауклапена, Ермолов начал обстрел батареи, установленной на высотах Саусгартена. Через некоторое время к нему прибыл юный генерал Кутайсов, командовавший артиллерией правого крыла армии. Так как Ермолов не находился под его начальством, Кутайсов не мешался в его распоряжения. Целых два часа Ермолов огнём сдерживал напор корпуса Даву, что дало возможность Остен-Сакену и Остерману-Толстому перегруппировать войска и подтянуть резервы.

Как только напор французской артиллерии ослабел, Ермолов приказал солдатам двигать пушки всякий раз, когда батарея окутывалась дымом, и подошёл почти под выстрелы. Всё своё внимание он обращал на дорогу, лежащую у подошвы возвышенности. Французы пытались провести свою пехоту именно по этой дороге, так как глубокий снег мешал им обойти стороной. Но всякий раз картечными выстрелами Ермолов обращал противника назад с большим уроном.

В это время отступавший левый фланг русской армии окончательно устроился, а резерв его отправился на подкрепление прусскому корпусу. Общая атака на лес была произведена с превосходным мужеством. Лес был очищен огнестрельным и холодным оружием. Если бы теперь Беннигсен двинул вперёд центр армии, с Наполеоном случилось бы то же самое, что с союзниками под Аустерлицем.

Но войска остались стоять на месте. Напору Лестока содействовала лишь собственная его артиллерия, бившая в лицо войскам Даву и Сент-Илера, и батареи Ермолова, низавшие продольными выстрелами линию французов по всему протяжению, от левого до правого их фланга. Этот сосредоточенный огонь довершил, однако, дело.

Отступление французов, начатое сперва в полном порядке, обратилось в совершенное бегство, в результате чего двадцать восемь частью подбитых, а частью ничем не повреждённых орудий были брошены на высотах. Ещё один час — и Лесток неминуемо овладел бы этой артиллерией, а затем и Саусгартеном. Но глубокая ночь всё более густела над эйлауским полем, напитанным кровью.

Окружающие селения пожирало пламя, и отблеск пожаров разливался на утомлённые войска, всё ещё стоявшие под ружьём и ожидавшие повелений своих начальников. Кое-где видны уже были вспыхнувшие костры биваков, к которым пробирались и ползли тысячи раненых. Трупы людей и лошадей, разбитые фуры, пороховые ящики и лафеты, доспехи и оружие — всё это грудами валялось на поле битвы.

…После совещаний и споров Беннигсен порешил оставить место сражения и повёл части русской армии к Кёнигсбергу. Погони не могло быть. Французское войско, как расстрелянный корабль с изорванными парусами и обломанными мачтами, но ещё грозное, оставалось без движения на поле боя.

Простояв девять дней на поле битвы, чтобы показать, будто он выиграл сражение, Наполеон 5 февраля приказал отступать и оставил Прейсиш-Эйлау, преследуемый русским авангардом и казачьими полками Платова. Торопливость в отступлении была видна всюду. Кроме лазаретных фур, полных мёртвыми, умирающими и искалеченными солдатами, русские находили множество людей, просто выброшенных на снег, без одежды, истекавших кровью. Все селения на пути были завалены больными и ранеными — без врачей, без пищи и без малейшего ухода.

Потери русской армии в сражении при Эйлау составили 26 тысяч человек; у французов они были ещё больше. Русские захватили две тысячи пленных и девять знамён; пруссаки — два орла. Хотя Наполеон и старался приписать победу себе, известие об этом кровопролитном и нерешительном сражении произвело в Париже сильное смущение. Позднее в разговоре с посланцем Александра I французский император признался: «Если я назвал себя победителем под Эйлау, то это потому только, что вам угодно было отступить…»

…Действия Ермолова при Прейсиш-Эйлау обратили на себя внимание всех крупнейших русских военачальников.

Беннигсен, к концу боя желая ближе видеть наступление Лестока, находился на левом фланге и оказался свидетелем блистательных действий конной артиллерии. Он сперва был озадачен, заметив в отдалении от рот лошадей, передки и не увидев ни одного орудия, когда же узнал о приказе Ермолова, остался чрезвычайно доволен.

Ермолов по праву ожидал награду за подвиг — орден Георгия 3-го класса. Однако успехи его были приписаны 23-летнему генерал-майору Кутайсову, впоследствии проявившему себя, сыну фаворита Павла Петровича и племяннику генерала Резвого. Его привело на батарею, как вспоминал Ермолов, «одно любопытство». Князь Багратион объяснил командующему совершенную несправедливость, тот признал её, но ничего не сделал для исправления ошибки.

Тем не менее, как отмечал в своих «Записках» участник битвы при Эйлау декабрист С. Г. Волконский, «с этого сражения началась знаменитость А. П. Ермолова в военном деле».


6

На одном из переходов русской армии, от Гейльсберга к Фридланду, в арьергард русских войск прибыл башкирский полк. Ермолов с поручиком артиллерии Павлом Граббе и Денисом Давыдовым с удивлением рассматривали незнакомое дотоле войско. Вооружённые луками и стрелами, в вислоухих шапках и кафтанах, вроде халатов, на мохнатых малорослых лошадях, башкиры были присланы в арьергард, как уверяли в штабе, чтобы убедить Наполеона, что против него восстали все народы России.

— Не спорю, — рассуждал Давыдов, — не спорю, что при победоносном наступлении армии нашей, восторжествовавшей несколько раз над французами, тучи уральцев, калмыков, башкирцев, кинутых в обход и тыл неприятелю, умножат ужас вторжения. Их многолюдство, храбрость, их обычаи и необузданность сильно потрясут европейское воображение…

— И что не менее полезно, вместе с воображением и съестные и военные запасы противной армии, — улыбнулся Ермолов.

— Но сейчас, — продолжал пылкий гусар, — противопоставлять оружие XV века оружию XIX и метателям ядр, гранат, картечи и пуль метателей заострённых железом палочек — безрассудство, хотя бы число этих метателей и доходило до невероятия!

— Да, триста тысяч резервного регулярного войска, стоящего на границе России с примкнутыми штыками, под начальством полководца, знающего своё дело, предприимчивого и решительного, — вот что может устрашить Наполеона… — задумчиво проговорил Ермолов.

— Глядите, глядите, господа, — воскликнул тоненький и изящный в свои восемнадцать лет Граббе, приподымаясь в стременах, — однако же башкиры успели захватить какую-то важную добычу!..

Подскакавшие офицеры увидели пленённого французского подполковника, который сидел с русским лекарем в кружку башкир. Подполковника природа одарила носом чрезвычайного размера, а случайности войны пронзили этот нос башкирской стрелой насквозь, но не навылет: стрела остановилась ровно на половине длины своей. Пленного посадили на землю, чтобы освободить от беспокойного украшения. Однако, когда лекарь, взяв пилку, готовился распилить стрелу надвое, один из башкир узнал своё оружие и схватил лекаря за обе руки.

— Нет, бачка, — говорил он под хохот Ермолова и его спутников, — не дам резать стрелу… Она моя… Не обижай, бачка, не обижай! Это моя стрела… Я сам выну…

— Что ты говоришь? — вскричал Давыдов. — Ну как ты её вынешь?

— Да, бачка! — возразил серьёзно башкир. — Возьму за один конец и вырву вон! Стрела цела будет…

— А нос? — осведомился Ермолов.

— А нос? — отвечал тот. — Чёрт возьми, нос!..

Между тем подполковник, не понимая русского языка, очевидно, угадывал, о чём идёт речь. Он умолял офицеров отогнать башкира и продолжить несложную операцию.

— Долг платежом красен, — сказал, отъезжая, Давыдов. — Французский нос восторжествовал над башкирскою стрелою… Однако, господа, — посерьёзнев, добавил он, — хоть Наполеону и не удалось ни разу получить превосходство над русскою силой, я не понимаю, почему мы не атаковали его при Прейсиш-Эйлау, Пултуске, наконец, у Гейльсберга? Что за нерешительность?

— Слышал я, — отвечал ему Ермолов, — что Беннигсен во время последнего сражения снова испытал жестокий приступ каменной болезни. Несколько раз сходил с лошади, ложился на землю, а в самый разгар битвы потерял сознание…

— Сколько же мы будем ещё топтать картофельные поля пруссаков? — несмело подал голос Граббе.

— Думаю, Павлуша, всё решится одним сражением, — словно бы нехотя произнёс Ермолов. — Наполеон хитёр и коварен. Главнокомандующий наш обладает и опытностью, и знаниями, но нет у нас Суворова, чтобы вместо раздумной осторожности явить дерзость гения, и мы думаем только об обороне…

Армия подходила к городку Фридланду.


7

На заре 2 июня русская армия, расположившаяся перед Фридландом, завязала перестрелку с французами в передовых цепях. Но ни с русской, ни с неприятельской стороны нельзя было рассмотреть диспозиции войск, потому что ещё не рассвело. Беннигсен был убеждён, что перед ним только корпус маршала Ланна, и торопился после многих нерешительных действий разбить его. Однако Ланн искусными манёврами, пользуясь холмистой местностью, скрыл малочисленность своих войск и отправил к Наполеону гонцов с уведомлением о том, что перед ним вся русская армия. Снова вместо решительных манёвров Беннигсен ограничился продолжительной бесплодной перестрелкой. Противник не терял зря времени. Вскоре против правого фланга русских появилась кавалерия, а обширный Сортлакский лес, лежащий перед левым флангом русских, заняла пехота.

Армия стояла спиной к городу Фридланду и реке Алле, разрезанная глубоким оврагом на две части: четыре пехотные дивизии и большая часть конницы под начальством Горчакова на правом крыле; остальные части по левую сторону оврага были переданы князю Багратиону. Русская армия образовала дугу, примыкающую обеими оконечностями к реке Алле. Рассыпанные впереди отряды стрелков то подавались вперёд, то отходили. По временам усиливался пушечный огонь, а потом стихал. Не решаясь атаковать французов, Беннигсен не хотел и отступать.

В полдень на поле сражения прибыл Наполеон, приказав всем войскам, которые встречались на его пути, торопиться к Фридланду. Всматриваясь в невыгодное расположение русской армии, он недоумевал, подозревая какой-то подвох со стороны Беннигсена, и наконец сказал: «Конечно, в каком-то другом месте скрытно стоят русские войска». Находившиеся на фридландской колокольне русские офицеры доносили Беннигсену о приближении всё новых и новых неприятельских колонн. То были корпуса Нея и Мортье, гвардия и резервная конница.

Ещё раз обозрев местность, Наполеон приказал Нею, а за ним — Виктору, гвардии и драгунам, атаковать левое крыло русских, опрокинуть его к Фридланду, а потом овладеть городом, отрезав переправу войскам Горчакова. Вовремя этих распоряжений Наполеона Беннигсен бездействовал, невзирая на получаемые донесения о скоплении крупных вражеских сил. Багратион предсказал близкую атаку: прозорливый полководец говорил, что французы поведут наступление и просил подкреплений.

Беннигсен, находившийся во Фридланде, вновь почувствовал приступы тяжкой болезни. Убедившись наконец в опасном положении русской армии, он приказал отступать на правый берег Алле и сам покинул Фридланд. Горчаков отвечал, что ему легче будет удерживать превосходящего в числе неприятеля до сумерек, чем открыто отходить. Напротив, Багратион подчинился приказу Беннигсена. Однако только лишь левый фланг русских подался назад, как раздался троекратный залп двадцати французских орудий — сигнал Нею атаковать.

Так бессистемная перестрелка, длившаяся с утра, переросла в настоящую битву.

Едва колонны Нея стали выходить из Сортлакского леса, как заговорили батареи Ермолова, поставленные на правом берегу реки Алле. Картечный огонь был так густ и точен, что дивизия Маршана дрогнула и смешалась. Наполеон отрядил в помощь Нею дивизию Дюпона, но слишком поздно. Русская конница уже успела врубиться в расстроенные полки Маршана, смяла их и взяла орла. В наступательном порыве кинулась она на конную батарею, но была остановлена, а затем опрокинута французскими драгунами.

На опушке Сортлакского леса появились десять пушек большого калибра. Действия их были ужасны для русских войск. Хотя Ермолов поспешно противопоставил им около сорока лёгких орудий, они не могли заставить замолчать пушки французов. К счастью, в результате непрерывной канонады ермоловские батареи повалили на опушке леса множество деревьев, которые образовали натуральный бруствер и закрыли французам обзор. Это вынудило неприятеля покинуть занятую позицию. Пользуясь минутным успехом, Багратион продвинулся вперёд.

Французский генерал Сенармон, собрав воедино конную артиллерию, отвёл её на девяносто сажен от русской линии и открыл по батареям Ермолова жестокую пальбу. Несколько минут оказалось достаточно, чтобы осыпать градом картечи каждую из батарей, нанеся им ужасный урон. Егеря, измайловцы и конные гвардейцы внезапной атакой попытались сбить французские пушки, но были остановлены. Около двух часов пополудни главные силы неприятеля устремились на русский левый фланг и сильно потеснили его к городу.

Князь Багратион отступал полем между рекой Алле и оврагом. С каждым шагом пространство сокращалось и давало французской артиллерии возможность наносить губительный огонь по русским войскам.

Багратион, Раевский, Ермолов и храбрейшие офицеры тщетно старались навести порядок в рассеянных полках.

Картечь опустошала русские ряды, а между тем французские колонны наседали, крича: «Да здравствует император!» Багратион со шпагою в руках ободрял Московский гренадерский полк, остатки которого окружили его лошадь. Гренадеры теснились вокруг героя, желая заслонить его от смерти…

До какой степени губителен был огонь, направленный на войска Багратиона, видно из показаний французов: генерал Сенармон выпустил под Фридландом 2516 боевых зарядов; из них только 362 были с ядрами, а все остальные картечные. Багратион, желая хоть сколько-нибудь приостановить натиск французов, приказал Ермолову привести из резерва артиллерийскую роту.

Но было поздно. Гвардейские артиллерийские роты, выполняя строгое повеление их командира, бывшего ермоловского начальника Эйлера, уходили через Алле по мостам, которые уже готовились поджечь. Среди бежавших артиллеристов был и растерявшийся начальник их, любимец Павла, генерал Эйлер.

Подъехав к Эйлеру, Ермолов схватил под уздцы его коня и крикнул, перекрывая гром боя:

— Велите вашим гвардейцам остановиться! Иначе я возьму вас за воротник, и мы вдвоём вернёмся на позиции…

Хороший теоретик и строевик, Эйлер оказался плохим военным и только лепетал в ответ несуразицу на смешанном русско-немецком языке. После сражения, когда это обстоятельство сделалось известным и когда от Ермолова потребовали объяснения о происшедшем, Алексей Петрович сказал, что исполнил свой долг, но доносчиком быть не хочет…

Видя, что неминуемая гибель грозит уже всему левому флангу, если его лишат переправы, Ермолов оставил Эйлера и стремглав поскакал назад, к Багратиону. Отважный князь Пётр Иванович, поспешно устроив арьергард, вошёл по Фридланд, запалил предместье и начал переправлять войска за Алле по мостам, которые были уже зажжены.

В то время как Ней теснил Багратиона, правый фланг русских войск держался под ударами Ланна и Мортье. Однако, когда слева вдоль линий его полетели ядра с батарей, поставленных французами на том пространстве, откуда отступил Багратион, Горчаков начал отходить. Мортье и Ланн двинулись за ним. К этому моменту Беннигсен, мучимый болезнью, не вмешивался в сражение, а оба его главных помощника — генерал-квартирмейстер Штейнгель и дежурный генерал Эссен были контужены. Так нарушилось последнее единство в распоряжении войсками, сражавшимися до истощения сил.

Пока арьергард Горчакова отбивал яростные атаки французской конницы, колонны его спешили к Фридланду, уже занятому неприятелем. Отчаянно вторглись они в горевшее предместье и в объятый пламенем город и после кровавой резни выгнали французов из Фридланда. Чувство мщения русских было таково, что некоторые из них бросились преследовать неприятеля. Пока одни очищали город от французов, другие спешили к реке.

Мостов уже не было; рушился порядок. Люди кидались в реку, стараясь переплыть на другой берег. Во все стороны рассылались офицеры отыскивать броды. Наконец они были найдены. Войска устремились в реку под рёв батарей французских и русских, установленных на правом берегу Алле. Солдаты на руках перекатили полевые пушки. Нельзя было переправить только 29 батарейных орудий из-за испорченных спусков к реке; под прикрытием Александрийского гусарского полка их увезли левым берегом Алле в Алленбург, где они соединились с армией. Было потеряно всего пять пушек, у которых лафеты были подбиты или лошади подстрелены.

Фридландское сражение ничем не походило на разгром при Аустерлице: в русской армии было убито и ранено около десяти тысяч, а у французов — более пяти тысяч человек.

В войсках от Беннигсена ожидали нового сражения: оправившись, русская армия забыла фридландскую неудачу. Тем временем из Москвы к Неману подошла 17-я дивизия Лобанова-Ростовского, а 18-я дивизия Горчакова-2-го находилась в двух переходах от армии. Как гром среди ясного неба, как несправедливость судьбы воспринята была весть о подписании 8 июня в Тильзите предварительного перемирия с Наполеоном. Кампания 1806–1807 годов закончилась для России бесславно, и прежде всего из-за неумелых и робких действий главнокомандующего, неоправданно торопившего заключение мира.

Перейдя Неман, русская армия расположилась между селениями Погенен и Микитен, в четырёх вёрстах от реки. Арьергард Багратиона и казаки Платова, уничтожив за собой мост, встали на берегу Немана.


8

Всё в Тильзите напоминало о подписанном 13 июня на плоту посреди Немана мире, после чего императоры поменялись орденами — Наполеон надел ленту Андрея Первозванного, а Александр — Почётного Легиона. Через улицы перекинуты были драпировки со знамёнами русских и французских цветов; на площадях установлены огромные вензеля — А и N; в окнах домов также красовались вензеля и знамёна. Среди толпы в военных мундирах и партикулярных платьях выделялась громадная фигура Ермолова, надевшего фрак и круглую шляпу, так как, кроме русской гвардии, находившейся в Тильзите, никому из военных приезжать в город не было дозволено. Одним из немногих исключений был адъютант Багратиона Денис Давыдов, который шёл рядом с Ермоловым в парадном лейб-гусарском мундире.

Побывавший во многих боевых переделках, Давыдов окреп и возмужал, хотя и сохранил прежнюю юношескую горячность в суждениях и поступках. И теперь страстно говорил он своему двоюродному брату о так печально завершившейся кампании:

— Для меня оскорбление Отечества то же, что оскорбление собственной чести! Я до сих пор не могу прийти в себя от негодования при виде тех унижений, каким подвергают Россию пришельцы из-за Рейна!..

Давыдов рассказывал Ермолову, как высокомерно вёл себя с русскими генералами и самим главнокомандующим Беннигсеном адъютант маршала Бертье Перигор, приехавший с ответом на предложенное перемирие:

— Мальчишка, красавчик, он явился разодетый, словно павлин, — в красных шароварах, чёрном ментике, который весь горел золотом, и высокой медвежьей шапке. Вошёл — нос кверху и шапка на голове. И остался в ней за обеденным столом!

— Да это какой-то татарский посол, приехавший за данью в стан князей российских, — грустно улыбнулся Ермолов. — Или гордый римлянин, второй Попилий, победитель галлов, который обвёл мечом своим черту вокруг них с приказом не переступать через неё, пока не покорятся они его требованиям…

— Подумай, Алексей Петрович! — ещё живее продолжал Давыдов. — Надо полагать, что не в маленькой же его голове родилась дерзкая эта мысль! Как знать? Легко могло случиться, что со сбитием шапки долой с головы Перигора вылетело бы и несколько статей мирного трактата из головы Наполеона.

— Ты хочешь сказать, Денис, — уже веселее произнёс Ермолов, — что дело было в шапке?! На таковую смелость, увы, у нас сейчас нет сил. Но взгляни на Россию! Представь себе, что она совершила — одна, без помощи, без подпоры союзников, собственным духом, собственными усилиями, — тогда комариным укусом покажутся и выпады нечестивых наполеоновских надзорщиков…

Но вот толпа вокруг них зашумела, раздвинулась. «Vive l’empereure!» — «Да здравствует император!» — загремело в воздухе. Только тогда Ермолов услышал топот многочисленной конницы, а затем увидел массу всадников, несущихся улицей во всю прыть. Впереди скакали конные егеря, за ними, облитые золотом, в звёздах и крестах, — маршалы и императорские адъютанты. За этой блестящей толпой мчалась не менее блестящая свита императорских ординарцев, перемешанных с множеством придворных чиновников, маршальских адъютантов и офицеров генерального штаба. Кавалькада замыкалась несколькими десятками гусаров и драгунов.

— Наполеон возвращается в свой дворец, — сказал Давыдов. — Утром он был вместе с нашим государем на манёврах своего полка, над которым начальствует полковник Никола, а потом оба императора обедали. Лейб-гусары моего полка, бывшие на манёврах, только что рассказали мне, как его величество Александр Павлович, отведав похлёбки из французского котелка, приказал наполнить его червонцами…

— Лучше об этом не думать! — резко ответил Ермолов, отводя глаза. — Лучше не думать! Раз государь делает так — ему виднее… А мы — солдаты! — с внезапным ожесточением проговорил он, словно Денис Давыдов был в чём-то виноват. — Да, солдаты! Наше дело стрелять, рубить, а не думать, не то голова распухнет! Прощай, брат Денис. Мне надобно в часть…

Даже двоюродному брату и близкому другу своему не открылся Ермолов, что снял комнату в доме против квартиры Наполеона. Его мучила загадка, тайна этого человека, положившего к ногам почти всю Европу. Всякий раз, приезжая в партикулярном платье в Тильзит, Ермолов часами наблюдал через растворенное окошко за тем, что происходило во дворце, но до сих пор ещё не имел возможности разглядеть императора Франции. Теперь, вооружившись подзорной трубой, полковник поднялся на второй этаж в свою комнату и, наведя трубу на противоположные окна, вздрогнул, вдруг завидя Наполеона совсем рядом, близко от себя.

Он увидел человека малого роста, ровно двух аршин и шести вершков, довольно тучного, хотя ему было тридцать семь лет от роду. Человек этот держался прямо без малейшего напряжения, что, впрочем, характерно почти для всех людей малого роста. Лицо его чистое, слегка смугловатое, с небольшим прямым носом, на переносице которого заметна была весьма лёгкая горбинка. Волосы были не чёрные, но тёмно-русые, брови же и ресницы ближе к чёрным, а глаза голубые. На нём был конноегерский тёмно-зелёный мундир с красной выпушкой и с отворотами наискось, срезанными так, чтобы виден был белый казимировый камзол. На мундире сверкали звезда и крест Почётного Легиона. Ботфорты были выше колен — из мягкой кожи, весьма глянцевитые и с лёгкими золотыми шпорами.

Из своего окна, благодаря сильной зрительной трубе, Ермолов видел все движения этого загадочного человека, который раздавал приказания, выслушивал донесения, говорил… Он разглядывал наполеоновских маршалов — сухощавого Ланна; дебелого, довольно высокого, лысого и в очках, Даву; курчавого и пылкого гасконца Мюрата.

Буря мыслей взвихривала его мозг.

«Да, мы проиграли эту кампанию! Но она покрыла русское воинство блистательной славой! Куда ни обращал Наполеон удары свои, всюду находил он неодолимый отпор.

Великий полководец терялся в своих соображениях, войска его истощались в порывах высокого мужества, но в течение полугода нигде они не могли сокрушить русскую армию. Свидетельства — Пултуск, Голимин, Эйлау, Гейльсберг. Беннигсен был побеждён Наполеоном только однажды — при Фридланде, — хотя далеко уступал в дарованиях своему сопернику. А до этого в продолжение всего похода русские постоянно удерживали за собой превосходство над французами в ратном деле. Изнуряемые голодом, отражая атаки превосходящего в численности неприятеля, ведомого самим Наполеоном, перед которым в несколько дней исчезли австрийская и прусская армии, наши устояли в упорнейших битвах 1806–1807 годов…»

Вновь и вновь всматривался Ермолов в Наполеона, отдававшего приказания с той самоуверенной сановитостью, которая только и возникает от привычки господствовать над людьми. Теперь, в июне 1807 года, между Францией и Россией не существовало уже ни одного независимого государства. Все они покорились одной воле — воле завоевателя, который с высокого, левого берега Немана окидывал ненасытным взором русскую землю, синевшую на горизонте.

Много позднее Ермолов прочтёт в воспоминаниях фразу, которую Наполеон обронил для своих ближних: «Через пять лет я буду господином мира. Остаётся одна Россия, но я раздавлю её…»


Глава четвёртая. ПЕРЕД ГРОЗОЙ


1

Главнокомандующий Молдавской армией генерал-фельдмаршал Прозоровский принимал в Яссах французского посла в Турции Себастьяни, возвращавшегося из Константинополя в Париж.

Сверстник Суворова и Каменского, Александр Александрович Прозоровский был до того дряхл, что походил более на мумию, чем на человека; четыре няньки пеленали его на ночь, как дитя, а поутру растирали щётками и отпаивали мадерой. Приведённый таким способом в чувство скелет-воевода, который должен был руководить почти стотысячной армией, одевался в корсет, державший его тело прямо, и в продолжение дня таскался на ногах и даже ездил верхом.

За богатым обеденным столом Прозоровский мирно дремал, изредка просыпаясь, чтобы вставить любимое словцо «сиречь», и передал все нити разговора командиру главного корпуса генералу от инфантерии Голенищеву-Кутузову.

Сыпалась быстрая французская речь; Кутузов, бывший в 1793 году чрезвычайным и полномочным послом в Порте, расспрашивал Себастьяни о здоровье султана Махмуда II и великого визиря Ахмета-паши, которого ласкового именовал «старинным другом».

По Тильзитскому договору Наполеон обязался не оказывать Турции военной помощи и даже взял на себя посредничество в ведении переговоров между Портой и Россией о подписании мира. Однако тайные инструкции, которым следовал Себастьяни, требовали подстрекать Махмуда II к военным действиям, возбуждать в нём устремления вернуть былое могущество Оттоманской Порты и отторгнуть от России Крым и Кавказ. Война, развязанная турками ещё в 1806 году, продолжалась…

Себастьяни, чёрный, вертлявый, в придворном мундире, облитом золотом и сверкающем крестами и звёздами, не мог удержаться от гасконского хвастовства и фанфаронства.

Пересказав несколько анекдотов о султанском серале, он принялся исчислять монархов, покорных воле Наполеона.

И то сказать: короли прусский, баварский, саксонский, вюртембергский рабски следовали каждому повелению Бонапарта. Другие европейские троны Наполеон передал своим родственникам и близким: брату Жерому — королевство Вестфалии, Иахиму Мюрату — королевство Неаполитанское, а пасынка Евгения Богарнэ сделал вице-королём Италии. Маршалы корсиканца получили в разное время пышные и часто претенциозные титулы. Так, Бертье стал герцогом Ваграмским, Бесснер — герцогом Истрийским, Виктор — герцогом Беллюно, Даву — герцогом Ауэрштедтским и князем Окмюльским, Дюрок — герцогом Фриульским, Жюно — герцогом д'Абрантес, Ланн — герцогом де Монтебелло, Лефебр — герцогом Данцигским, Макдональд — герцогом Тарентским, Массена — герцогом Риволи и князем Эслннгенским, Мортье — герцогом Тревизским, Сульт — герцогом Далматским, Удино — герцогом Реджио, а Ней — герцогом Эльхингенским и даже во время русского похода 1812 года сделался принцем Московским…

— Его императорское величество благодаря своему необыкновенному гению мог бы, кажется, стать основателем и всемирной монархии… — трещал Себастьяни.

Молодые русские генералы — Милорадович, Аркадий Суворов, Михаил Воронцов зашушукались; Прозоровский продолжал дремать. Только Кутузов дружелюбно улыбался, слушая француза, и даже кивал ему тяжёлой головой. Себастьяни, со свойственной французскому характеру переменчивостью, оборвал речь и, обратись к Кутузову, заговорил о Платове:

— Что такое казачий атаман?

Кутузов тотчас нашёлся, не согнав с лица своей приветливой улыбки:

Это что-то похожее на вашего короля Вестфалии…

Себастьяни поперхнулся молдавским алеатико и закусил губу.

— Браво, Михаиле Ларионович! — не удержался генерал-майор артиллерии Ермолов, как младший в чине занимавший место на самом краю стола. — Сколько можно оскорблять наше достоинство нечестивым чужеземным надзорщикам!

Кутузов только повернул к нему, своему любимцу, пухлое лицо с орлиным носом и прикрыл веком здоровый глаз.

Общее ликование разлилось по сердцам военных, свидетелей этой сцены. Все они были старинного воспитания и духа, православные россияне, для которых оскорбление чести Отечества означало то же, что оскорбление собственной чести.

Россия, отважно сражавшаяся с Наполеоном в двух войнах, должна была теперь одна, без чьей-либо помощи, без подпоры доброжелателей и союзников, собственным духом, собственными усилиями, противостоять властелину полумира, который день ото дня становился всё придирчивее и наглее.

В этот миг от шума за столом проснулся Прозоровский и, обведя всех мутным взором, осведомился:

— Сиречь, не разберу, где же я? В Санкт-Петербурге или снова генерал-губернатором в Москве?

Комический сей пассаж утишил возгоревшиеся было страсти.


2

После войны 1806–1807 годов Ермолов вернулся в Россию с репутацией одного из первых артиллеристов русской армии. Его по заслугам оценили такие полководцы, как Кутузов и Багратион; видные военачальники Беннигсен, Милорадович, Раевский весьма похвально отзывались о его боевой службе. Князь Багратион, письменными делами которого Ермолов заведовал в течение этой войны, исходатайствовал ему за блистательное мужество, выказанное близ Гутштадта, знаки св. Георгия 3-го класса. За сражение при Голимине он был награждён золотой шпагой с надписью «За храбрость», за главную битву при Прейсиш-Эйлау получил орден Владимира 3-й степени, за баталию при Фридланде — алмазные знаки св. Анны 2-го класса.

Тем не менее инспектор артиллерии и военный министр граф Аракчеев продолжал притеснять и преследовать его.

Отправившись из Тильзита в Россию, Ермолов в местечке Шклов присоединился к дивизии, расположенной лагерем. В конце августа 1807 года Аракчеев осмотрел её, распределил укомплектование артиллерии и приказал Ермолову оставаться в лагере по 1 октября, тогда как прочим артиллерийским бригадам назначено было идти по квартирам.

К сему граф Алексей Андреевич прибавил весьма грубым образом, что Ермолов должен явиться к нему в Витебск для объяснения о недостатках. Оскорблённый этой грубостью, Ермолов не скрывал намерений непременно оставить службу. Узнав об этом, Аракчеев предложил дать ему отпуск для свидания с родителями, а затем приказал прибыть в Петербург, чтобы лучше с ним познакомиться.

С запиской на имя военного министра Ермолов явился в Петербург.

В записке Ермолов указывал Аракчееву на то, что во время ссылки при покойном государе Павле I многие обошли его в чине и что потому состоит он в армии почти последним полковником по артиллерии. «Я объяснил ему, — вспоминал Ермолов, — что, если не получу принадлежащего мне старшинства, я почту и то немалою выгодою, что ему, как военному министру, известно будет, что я лишён был службы не по причине неспособности к оной…»

Граф Алексей Андреевич встретил полковника строгим замечанием:

— Вы одеты не по форме!

— Позвольте усомниться, ваше сиятельство… — возразил Ермолов, уже готовый на дерзкий ответ.

Он непримиримо и твёрдо поглядел прямо в лицо временщика и осёкся: Аракчеев смеялся. От непривычно добродушного смеха тряслось всё его крупное пористое лицо с красным носом, прыгал шейный Аннинский крест и многочисленные звёзды. Продолжая смеяться, Аракчеев приблизился к Ермолову и погладил рукав его мундира:

— У вас нет нашивок, пожалованных вашей конноартиллерийской роте его величеством!

Решив, что Ермолов приобрёл в армии такую славу и известность, что чинить ему препятствия уже небезопасно, Аракчеев сменил гнев на милость, расхвалил его Александру Павловичу, а затем и сам представил императору. Впрочем, Александр I давно уже обратил внимание на талантливого артиллерийского офицера, о котором с великой похвалой отозвался после Аустерлица генерал-лейтенант Уваров, а после похода 1806–1807 годов — сам король прусский. Император ответил тогда Фридриху-Вильгельму: «Я уже знаю его…» Нашивки на мундир конноартиллерийской роте Ермолова были знаком особого отличия, равно как и деньги для награждения нижних чинов, отмеченных храбростью, — первый пример подобной награды в русской армии.

Находясь на отдыхе у родителей, в Орле, Ермолов получил известие о долгожданном производстве в генерал-майоры и назначении инспектором конноартиллерийских рот с прибавлением к жалованью двух тысяч рублей.

В этом новом звании отправился он в 1809 году для осмотра конной артиллерии в Молдавской армии под начальством Прозоровского.

Вскоре вспыхнула короткая война между Францией и Австрийской империей. Успехи Наполеона были так же быстры, как и при прежних его походах, и он занял Вену. Во исполнение союзнических обязательств с Францией русские вступили в Галицию, но не столь поспешно, как того требовал Наполеон. Ермолов был назначен начальником отряда резервных войск в количестве 14 тысяч человек в губерниях Волынской и Подольской.

Военный министр Аракчеев дал повеление занять границы обеих этих губерний, так как шляхта, уводя с собой большое число людей и лошадей, переходила в герцогство Варшавское, где формировалась польская армия. Ермолову предоставлена была власть арестовывать перебежчиков и, невзирая на их положение, отсылать в Киев для препровождения далее в Оренбург и Сибирь. Уже тогда проявилась одна особенность Ермолова-администратора. Он не останавливался перед самыми крутыми мерами в отношении злостных нарушителей порядка, но стремился избегать массовых репрессий. Алексей Петрович приказал захваченных при переходе границы отпускать, ограничившись внушением, зато тех, кто стоял во главе больших вооружённых партий, строго наказывал. «Я употребил строгие весьма меры, — рассуждал Ермолов, — но сосланных не было…»


3

Часть лета 1809 года Ермолов провёл в роскошном имении князя Иосифа Любомирского.

Князь целые дни полевал с огромной свитой егерей и сворой борзых, оставив гостя с его адъютантом Павлом Граббе на попечение своей жены пани Констанции. Весёлая, лёгкая в общении, независимая, вздорная и ветреная, княгиня радовалась возможности развлечь гостей, а заодно и себя. Почти каждый день в замке Любомирских гремела музыка, вспыхивали фейерверки, подымались золотые и серебряные кубки в честь Ермолова. Княгиня Констанция не решила ещё только одного: кому отдать предпочтение — 32-летнему красавцу генералу или его юному адъютанту.

Утром она приглашала их часто вместе завтракать.

Алексей Петрович в сером мундирном сюртуке и его адъютант сидели в зале, ожидая появления хозяйки. Зала была изукрашена живописными изображениями в фантастическом смешении цветов, узоров, животных, вымышленных предметов. На стенах — украшения из разного рода оружия: турецких ятаганов, круглых кожаных и бронзовых щитов, луков и колчанов со стрелами, сабель дамасской стали, кольчуг, панцирей, шишаков, — а также охотничьи трофеи хозяина. Здесь вепри, выставив клыки, взирали маленькими злыми глазками, скалили морды медведи, печально глядели олени, осенённые могучими рогами.

— Не по себе мне тут, Павлуша, — ворчал Ермолов, устраиваясь за низким столиком, уставленным форфоровой и серебряной посудой с закусками и тёмными пузатыми бутылками из княжеского погреба. — Кто не знатен и не богат, тому некстати бояриться. А мы с тобой живём в чужой роскоши. Что же табалу бить — надо за дело приниматься!..

— И всё же, Алексей Петрович, занятно, — возразил тоненький, изящный Граббе. — Ведь когда ещё приведётся пожить эдак-то? Но погодите, её сиятельство…

В залу быстро вошла пани Констанция в очень узком, с поясом под мышками, батистовом платье, окургузенном так, что была видна вся нога. Вместо башмаков у неё были сандалии на босу ногу, где на пальцах, по моде, надеты бриллиантовые кольца, а на голени — золотые обручи. Она быстро заговорила с Ермоловым по-французски, пока он неуклюже целовал ей руку:

— Я видела вашего слугу, генерал! Ах какое лицо! От смеха у меня соскочили обе сандалии. Уступите мне этого малого. Я обожаю глупцов. Моя прислуга слишком умна для меня и хитрее меня во сто крат, а это так утомительно…

— Увы, пани Констанция, — отвечал Алексей Петрович, — ваша замечательная проницательность на сей раз вам изменила. Мой Ксенофонт умнее и хитрее всей вашей челяди и даже шляхты в придачу. Я выполню вашу просьбу лишь тогда, когда вы докажете обратное.

— Ах, всё это вздор, не хотите — не надо! — рассмеялась княгиня, садясь за столик. — Однако что мы возьмём к кофе, господа? Меды, ликёры или, может быть, венгерское?

— Я бы предпочёл грушевого взвару, — сказал Алексей Петрович.

— С вами невозможно, генерал! — наморщила княгиня свой хорошенький выпуклый лобик. — Но тогда хоть разрешите мне чокнуться с вашим адъютантом. Пан Граббе, венхерского!

Залившись от скромности вишнёвым румянцем, подпоручик вопросительно поглядел на Алексея Петровича и протянул княгине Констанции тяжёлый хрустальный кубок.

— Да, кстати! — щебетала хозяйка. — Завтра к нам приезжает моя кузина Надин. Сирота, нрава кроткого и тихого, она сущий ангел…

После завтрака, выходя из залы, Ермолов кивнул седеющей головой, указывая на чучела зверей и животных своему адъютанту:

— Однако, Павлуша, самые знатные и развесистые украшения здесь не представлены. Они увенчивают по праву голову супруга…

Красивой аллеей генерал с адъютантом углубились в парк. Издалека доносились весёлые возгласы: на лужайке княгиня лопаткой с натянутой сеткой отбивала мячики. Ермолову подумалось: «Да, эта женщина уласкает всякого…»

Было жарко, и в поисках тенистого места Алексей Петрович и Граббе набрели на прелестную беседку у пруда. Над зеркалом воды с тихим треском летали коромысла-стрекозы.

Размягчённые жарой генерал и его адъютант задумались — каждый о своём. Граббе был покорен красотой княгини Констанции; Ермолов же размышлял о солдатской своей судьбе. Конечно, в тридцать два года уже наскучило одиночество, и он мечтал о женитьбе. Но жизнь ещё не давала к этому повода…

Незаметно, как это бывает в душный летний день, появились тучи, зарокотал гром, и всё вокруг стало избела-чёрно от дождя. Тёплые струи с однообразным шумом застучали по аллее.

— Павлуша! Давай-ка, брат, выкупаемся на дожде, — предложил Алексей Петрович.

Раздевшись, генерал и его адъютант двумя Аполлонами выскочили под ливень, на мягкий песок аллеи. Предусмотрительный Ермолов, покружив вокруг беседки, вновь спрятался в ней, блаженно отдуваясь и шлёпая себя по груди и по плечам. А Граббе, увлечённый молодостью и наслаждением, был уже далеко. Внезапно юный офицер остановился как вкопанный: прямо на него по боковой дорожке выбежала княгиня Констанция. Увидев перед собой нагого красавца, она с притворным криком повернула назад, а бедный Павел Граббе застыл мраморной статуей, наподобие тех, что украшали луг перед замком. Наконец, опомнившись, он бросился к беседке под громкий хохот Ермолова, сливавшийся с рёвом дождя…

Алексею Петровичу стоило немалых трудов уговорить своего адъютанта явиться на другой день к обеду, устроенному в честь приехавшей кузины Констанции.

— Да что ты, право, смущаешься, телепень! Ведь всё это одно женское притворство да хитрости! — внушал он Граббе.

— Не могу, Алексей Петрович! Стыдно! Я навеки осрамлён! — твердил подпоручик.

— Если сам не можешь, тогда тебе я приказываю! — решил дело Ермолов и повёл упиравшегося молодого человека за собой.

Надин была хрупкой блондинкой с нежной, жемчужного отлива, кожей и бледным сероглазым личиком. Прелестная девушка, в которой смешалась русская и польская кровь, она скромно сидела возле Ермолова и отвечала на вопросы звонким и чистым голосом.

«Словно бубенчик серебряный… — Ермолов украдкой поглядел на неё, чувствуя кружение в голове. — До чего хороша! Неужто это мой жребий, моя судьба?..»

Вечером во время фейерверка они гуляли с Надин по парку, глядели, как водометы перед замком выбрасывали искрящиеся, подсвеченные струи. Бродя по аллее, Ермолов невзначай завернул с девушкой к беседке. Там слышался приглушённый женский смех и ответное робкое бормотание.

Алексею Петровичу показалось, что он узнал голос своего адъютанта. Проводив Надин, он понял, что не заснёт этой ночью, и пошёл по дорожке куда глаза глядят.

Парк незаметно сменился лесом, потянуло прелью. Внезапно под ногами зачавкало, и Ермолов скорее угадал, чем увидел, впереди илистое и тенистое место, покрытое стоячей водой. Раздался резкий крик полуночника козодоя. По перу — сова, по стати — ласточка пролетела совсем близко, задев лицо. Алексей Петрович повернул назад.

Спал замок, только верхний полуэтаж был освещён единственным огнём, где был зажжён канделябр. Ермолов подошёл ближе и увидел пригоженькое личико Надин. Она сидела у окошка и припекала локоны щипцами. Алексей Петрович стоял под дугообразным каменным сводом, прикидывая, что может взобраться на верхний ярус покоев. Он примерился и, цепляясь за выступы, полез вверх, затем подтянулся своим могучим телом и оказался у самого окна.

Надин была не одна. Рядом с нею перед венецианским зеркалом, у столика, заставленного золотыми и хрустальными ароматницами, сидела княгиня Констанция.

— Не понимаю, что ты нашла в этом великане… — говорила она. — Он не затолкал тебя в вальсе своими копытами? Он ложится грудью на стол, когда ест, отвечает невпопад, а потом вдруг говорит колкость. Я бы, честно говоря, предпочла его адъютанта…

— Что ты, наверно, уже и сделала, хитрая бестия! — пробормотал Ермолов, отстраняясь от окна.

— Нет, ты не права… — своим мелодичным голоском отвечала Надин, — он очень хороший… Сильный и добрый…

— Надеюсь, ты не говорила с ним о своём положении? — сказала, брызгая на себя духами, княгиня.

— Увы, Констанция, я не умею лгать… Я объяснила Алексею Петровичу, что не имею доходов, что я бесприданница…

Ермолов тихо спустился на землю. «Сколько жить в безжёнстве!» — повторял он себе. Он чувствовал, как радость наполняет его душу, как всё естество его обнимает весна.

Так протекло несколько счастливых дней. Вскоре пришло повеление от Аракчеева срочно отправиться к границе герцогства Варшавского для пресечения смуты. Алексей Петрович отложил решительное объяснение.

В изнурительных переходах, бивачных ночёвках он думал о Надин, о возможности будущего счастья. Но мысль, что его бедность помешает их благополучию, всё чаще навещала и грызла его. «Ведь я гол, как бубен, я — бубен бубном… — повторял Алексей Петрович. — Мне за тридцать…

А она — юный, нежный цветок… Могу ли я лишать её будущего?..» Он готовил себя к нелёгкому объяснению, но уже предвидел, что вряд ли решится на брак. Были у него и прежде встречи, знакомства, но всегда он расставался потом бескручинно.

Теперь иное дело…


4

Житомирский губернатор давал бал, на который были приглашены не только знатные местные жители, но и шляхта из дальних городков и местечек. Пары шли в котильоне, когда появился Ермолов в сопровождении группы офицеров. Предоставив молодёжи свободу развлечений, он медленно шёл вдоль залы, ища среди танцующих ту, которая занимала его воображение и имела к нему равную привязанность.

Надин танцевала с кукольно-красивым шляхтичем и, завидя Ермолова, поспешила найти повод, чтобы оставить своею кавалера.

— Надин… Как ты хороша… — прошептал генерал, мучаясь мыслью, что страшно пойти на решительное объяснение. — В первый раз в жизни пришла мне мысль о женитьбе, о союзе счастливом и прочном. Дом, очаг, семья — как славно! Да, очаг, но какой? Ни у меня, ни у неё нет состояния, а я не в тех уже летах, когда столь удобно верить, что пищу можно заменять нежностями!..

Тем временем собравшаяся в боковой зале у накрытых столов шляхта крутила усы за мёдом и горевала о трудной судьбе польской матки-отчизны. Громче остальных ораторствовал тучный старик с серебряными подусниками — почётный попечитель Кременецкой гимназии граф Чапский.

Ермолов уже не раз слышал, что он держал у себя в Кременце и других местах непозволительные речи, порицая Россию и её государя, однако сам пока что не искал повода для внушения.

Но вот Чапский отделился от толпы и с поклоном подошёл к генералу:

— Хочу поблагодарить ясновельможного пана за доброе участие в судьбе многих несчастных моих соплеменников…

Ермолов выждал мгновение, пока их окружили прочие дворяне, и грозно сказал:

— Благодарю вас, граф, за ваше доброе обо мне мнение. Вы, по-видимому, убеждены, что я не хочу воспользоваться предоставленным мне правом — наказывать. Но я обязан предупредить вас, что впредь малейшее неосторожное слово ваше будет иметь самые печальные для вас последствия!

Давая понять, что разговор окончен, Ермолов повернулся и пошёл, раздвигая танцующих, навстречу Надин, которая уже торопилась к нему.

Она подала ему руку, и они медленно вышли на балкон, в южную украинскую ночь.

— Надин — тихо сказал Ермолов, понимая, что всё должно решиться сейчас и решиться бесповоротно. — Вы знаете, как я отношусь к вам, знаете о моих чувствах…

Она доверчиво прислонила завитую головку к его огромному плечу, ожидая признания. Ермолов заговорил громче, твёрже:

— Но что у нас впереди? Я солдат, моя единственная господствующая страсть — служба, а жизнь — беспокойна и подвержена непрерывным опасностям. Вам будет лучше расстаться со мною. Вы юны, хороши и встретите человека, который будет моложе и богаче меня и по роду своих занятий обеспечит вам покой и счастье…

Он замолчал. Молчала и Надин. Но вот она закрыла лицо руками и бросилась через залу.

«Надо было превозмочь любовь, — вспоминал Ермолов позднее. — Не без труда, но я успел…»


5

Шло время, гремели малые войны, а боевой генерал Ермолов по-прежнему оставался не у дел, с резервом Молдавской армии.

В начале 1808 года театром сражений сделалась шведская часть Финляндии, которая была занята русскими, а на юге продолжалась упорная война с Турцией. Ермолов томился в бездействии в Киеве, просил о переводе его в Молдавию. Он был нужен, о нём вспоминали боевые соратники, его знали и ценили.

Генерал-лейтенант А. А. Суворов за три месяца до своей случайной и нелепой гибели в водах Рымны сообщал ему из Бухареста: с Кутузовым «об тебе долго разговариваем: он цену тебе знает в полной мере…». Отважный генерал-майор Кульнев писал Ермолову в мае 1811 года: «Ни время, ни отсутствие Ваше не могло истребить из памяти моей любви и того почтения, кое привлекли Вы себе от всей армии, что не лестно Вам говорю, и всегда об Вас вспоминал, для чего Вас не было в шведскую и последнюю кампанию, турецкую войну. Человеку с Вашими способностями не мешало знать образ той и другой войны, и, я полагаю, преградою сей мешала Вам какая ни есть придворная чумичка».

Между тем инспектор всей артиллерии Пётр Иванович Меллер-Закомельский обратился к Ермолову с лестным предложением о назначении его командиром гвардейской артиллерийской бригады. Тот страшился парадной службы, не имея к ней склонности, и вежливо отказал. Тем не менее сам император Александр Павлович через нового военного министра Барклая-де-Толли выразил настоятельное желание видеть Ермолова в гвардии. 10 мая 1811 года Ермолов получил гвардейскую артиллерийскую бригаду, а затем под его начало вошли также вновь сформированный Литовский и Измайловский гвардейские пехотные полки. Однако из-за тяжёлого перелома руки он смог прибыть в Петербург лишь в октябре 1811 года. По указанию императора военный губернатор каждые две недели обязан был уведомлять его о состоянии здоровья Ермолова. Тот простодушно изумлялся: «Удивлён я был сим вниманием и стал сберегать руку, принадлежащую гвардии. До того менее я заботился об армейской голове моей…»


6

На Царицыном лугу под писк флейтуз и треск барабанов мимо государя проходила гвардия.

Преображенский, Семёновский, Измайловский — каждый из этих полков оставил славный след в военной истории России, каждый был школой для многих великих полководцев. Но хоть и канули в Лету недоброй памяти палочные павловские порядки, упразднены букли и косы, усилиями Аракчеева вновь торжествовала шагистика, кроение и перекроение солдатских кафтанов, причинявшее армии только страдания и болезни. «Сколько в нашем российском войске, — размышлял Ермолов, находясь в свите императора, — вождей, отличных умом, познаниями, храбростию, которые были многократно в сражениях, одерживали славные победы, известны в Европе, а у нас никуда не годятся, потому что не понимают премудрости пригонки амуниции!»

Тело солдата всовывали в панталоны, застегивавшиеся под самой грудью, на рёбрах, а мундиры были узки и тесны. Краги из твёрдой, как дуб, кожи имели по бокам множество начищенных пуговок, которые возможно было застегнуть лишь посредством железного крючка. Высокие кивера на голове держались с помощью чешуйчатых ремешков, туго затянутых под подбородком. Грудь солдата стеснена ранцевыми ремнями, перехватывавшими скатанную и перекинутую через плечо шинель. Сам, без помощи товарища, воин не мог одеть себя, удовлетворить естественному требованию. В случае нужды один помогал другому расстегнуть крючки, пряжки, портупею.

Александр Павлович, на белой бесхвостой — энглизированной — кобыле, смотрел, как равномерно и однообразно гвардейцы поднимают в такт барабану ноги и вытягивают носки, но улыбался чему-то другому, слушая говорившего ему румяного, с поднятыми плечами, Милорадовича. Ермолов догадался, что Милорадович, по обыкновению, рассказывает государю одну из своих многочисленных любовных историй, до которых молодой царь был большой охотник.

Чуть позади них, прямо и твёрдо сидя на лошади, глядел на Милорадовича со злобой и тоской Аракчеев, ревнуя его к государю. В стороне военный министр Барклай-де-Толли, поглаживая изуродованную у Прейсиш-Эйлау левую руку, тихо отдавал приказания своему адъютанту, удальцу и поэту князю Чавчавадзе.

«Разводы, парады, караулы, смотры… — хмуро думал Ермолов с механической отрешённостью следя за марширующей гвардейской пехотой, во главе которой, подавая пример, вышагивал отменным гусиным шагом её бригадный начальник великий князь Николай Павлович. — Но когда же дело? Чёрт попутал меня оказаться при дворе! Вот и с турками всё окончилось без меня! Напрасно Михаила Ларионович через военного министра просил о моём переводе к себе начальником артиллерии. Снова всемилостивейший отказ!..»

Лишь издали мог следить Ермолов за действиями любимого полководца, разгромившего турецкую армию.

В начале 1812 года Кутузов добился в Бухаресте заключения выгодного мира, по которому Бессарабия была освобождена от оттоманского ига и отошла к России, а границей сделалась река Прут.

«Михаила Ларионович носит звание генерала от инфантерии, но победил турок силою артиллерийского и инженерного гения…» — размышлял Ермолов, трогая свою лошадь вслед за свитой.

Возле Александра уже не было Милорадовича, императору что-то оживлённо говорил теперь очень курносый Константин Павлович, главнокомандующий гвардией. Барклай-де-Толли, поотстав, поравнялся с Ермоловым и, с нерусскою отчётливостью произнося слова, сухо сказал:

— Вы подавали мне докладную об определении вашем на линию простым бригадным командиром…

— Да, ваше высокопревосходительство! — твёрдо ответил Ермолов. — Изломанная рука моя не позволяет участвовать во всех учениях и разводах, которыми заняты служащие в Петербурге, и я прошусь в полевую армию…

— Перестаньте! — с неожиданным жаром воскликнул Барклай. — Не хотите ли вы уверить меня, что в здравом уме собираетесь выйти из гвардии и отправиться в армию, даже не приобретя полагающегося повышения! Вы обижены, что обойдены орденом за командование резервным отрядом? Правда! Я упустил из виду службу вашу. А теперь хотите заставить дать вам награду, так как знаете особенное благоволение к вам государя и просите об удалении, на которое не будет согласия!

— Я солдат и ищу не наград, но возможности выказать свою верность Отечеству и государю, — проговорил Ермолов, дивясь тому, как разгорячился Барклай.

Однако тот уже несколько успокоился и с обычной сухостью добавил:

— Его величество изволил утвердить по вашему предложению артиллерийские прицелы, изобретённые господином Кабановым. — Он наклонил голову в шляпе с белым плюмажем и, не ожидая ответа, заторопил коня.

С военным министром с самого начала службы у Ермолова начались сильные стычки. Честный и исполнительный администратор, храбрый и умный военачальник, Барклай окружил себя немцами и, случалось, оказывал им предпочтение. Когда он предложил внедрить в армии артиллерийский прицел, изобретённый его племянником Фитцумом, Ермолов добился приёма у государя и доказал преимущества инструмента Кабанова, более совершенного. Понимал, что военный министр, и так недолюбливавший его, теперь вознегодует ещё больше. Он слышал отзывы о себе жены Барклая Елены Ивановны, которая не раз говорила мужу: «Оставь его в покое. Это страшный человек!»

«Подальше от двора и дворских интриг, — думал Ермолов. — Конечно, со стороны может показаться, что я не в своём уме. Какая карьера открылась бедному армейскому офицеру! В молодости моей, правда, начал я службу под сильным покровительством, но вскоре лишился оного.

В царствование императора Павла I содержался в крепости и был отправлен в ссылку на вечное поселение. А теперь живу в столице, командую гвардейской артиллерийской и пехотной бригадами, говорю с государем и в свите нахожусь наравне с первыми воеводами. И всё же тоскую по делу, вновь просил инспектора всей артиллерии барона Меллера-Закомельского препоручить мне приведение в оборонительное положение крепости Рижской на предмет близкой воины с французами…»

Он пришпорил коня, видя, как подаёт ему знак государь-император.

— Я получил записку инспектора артиллерии, — проговорил Александр своим приятным голосом, обворожительно улыбаясь. — За что гонят тебя из Петербурга? Однако же я помешал… — Заметив, что Ермолов хочет возразить, государь тотчас придал своему моложавому лицу выражение участливо-тревожное и добавил, но уже непреклонно: — Я сказал барону Петру Ивановичу, что впредь все назначения твои будут зависеть только от меня. И без него тебе найдётся много дела.


7

Неизбежность войны с Наполеоном сделалась очевидной уже с конца 1810 года.

По условиям Тильзитского мира Россия принуждена была подчиниться континентальной системе, в силу которой все русские порты были закрыты английским судам. Потрясение промышленности и могущества Англии европейской блокадой составляло любимую мысль Наполеона. Однако для взаимовыгодной с Россией торговли англичане начали пользоваться кораблями, плававшими под коммерческими флагами нейтральных стран. На требование Наполеона не впускать эти суда в порты или конфисковывать товары Александр ответил отказом. Трещина, наметившаяся в непрочном Тильзитском трактате, только расширилась, после того как Наполеон постановлением сената присоединил к Франции в июне 1810 года Голландию, а в декабре — некоторые владения германских князей, и среди них — Ольденбург. Герцог Ольденбургский приходился Александру родным дядей, и Россия заявила резкий протест. Одновременно русское правительство ввело новые пошлины на предметы роскоши, ввозимые из Франции. Наполеон в свою очередь заявил протест и недвусмысленно написал Александру: «У меня внезапно явилась мысль, что ваше величество намерено войти в соглашение с Англией — это равносильно войне между обеими империями».

Во взаимных укорах и попрёках и взаимных мирных заверениях Наполеона и Александра прошёл весь 1811 год. Умножая свои войска, каждый из императоров объяснял другому, что это вызвано обыкновенной убылью в полках. Однако и силы, и степень готовности к войне этих двух самых могущественных держав континента были неравны. Французская империя ненасытно готовилась к новым завоеваниям. Столица её походила на лагерь, где беспрестанно производились смотры войск, отправлявшихся к Рейну.

В начале 1812 года уже полмиллиона вражеских войск толпилось между Рейном и Одером. Короли Вестфальский и Неаполитанский, вице-король Италийский и все маршалы были при корпусах, вверенных их начальству. Наполеон учреждал народную стражу на время своего отсутствия и составлял положение о регентстве на случай внезапной смерти. Гвардия выступила из Парижа; тронулись оттуда экипажи и верховые лошади Наполеона — везде говорили о скором, непременном его отъезде.

Тем не менее сам император Франции, со свойственным ему двуличием и вероломством, стремился усыпить Россию фальшивыми заверениями. 13 февраля 1812 года он передал князю Чернышеву пространные условия, на основании которых якобы можно было бы избежать столкновения, и «положительно уверял» Александра: «В настоящем году я не начну войны, разве Вы вступите в Варшавское герцогство или в Пруссию». А накануне, 12 февраля, Наполеон заключил тайный наступательный союз с Пруссией, обязавшейся поставить под его знамёна 20 тысяч солдат с 60 орудиями и снабжать французскую армию продовольствием во время похода её через Прусское королевство. Беспрестанно твердя о своём миролюбии, завоеватель двигал войска всё ближе к Неману.

Напрасно русский посол в Париже князь Куракин требовал разъяснений от министра иностранных дел Франции Маре — тот не давал ему ответа. Прусский посланник избегал его; посол Австрии князь Шварценберг, издавна с ним дружный, уехал из Парижа, не сказав ему ни слова. Объяснение было простым. 2 марта Австрия заключила с Наполеоном союзный договор, по которому выставляла в помощь французской армии 30-тысячный вспомогательный корпус.

В случае счастливой войны против России Наполеон, скрепивший свои отношения с этой страной женитьбой в 1810 году на австрийской эрцгерцогине, обещал новыми землями вознаградить венский двор за его участие. Главнокомандующим корпусом назначен был князь Шварценберг.

Число неприятельских войск, скапливавшихся у западных границ России, достигало 600 тысяч строевых, а с чиновниками, денщиками, ремесленниками и вообще нестроевыми — 700 тысяч. В армии находилось до 180 тысяч лошадей и 1372 орудия, в том числе 130 осадных. В многочисленном этом воинстве участвовали все народы континентальной Европы, за исключением шведов, датчан и турок. Оттоманская Порта была надолго потрясена капитуляцией своей армии под Слободзеей; королевство Шведское, наследным принцем которого стал в 1810 году французский маршал Бернадот, обрело, вопреки всем ожиданиям Бонапарта, миролюбивого руководителя, почитавшего прочную дружбу с Россией.

Армия Наполеона была уже у Вислы. Разные отряды и команды из-за обширности пространств, по коим шли они к пределам России со всех концов Европы, от Пиренейских гор и Неаполя, с запозданием присоединялись к великой армии, пополняя корпуса, стоявшие от устья Вислы до Карпатских гор.

С трепетным ожиданием взирали народы Европы на возгоравшуюся брань. Они желали её и вместе с тем страшились, ибо война эта должна была либо освободить их от чужеземного ига, либо довершить всемирное владычество завоевателя. Покорение Наполеоном России стало бы преддверием к величайшим изменениям. На полях нашего Отечества надлежало решиться вопросам о будущем множества государств: должно ли каждое из них управляться прежними законами или уложениями Бонапарта? иметь ли каждому свою монету, меры, вес или принимать то, что введено во Франции? отправлять ли торговлю путями, начертанными взаимными потребностями народов, или подчинить себя самоуправству французских таможенных постановлений? быть ли государствам самостоятельными или всем европейским странам превратиться в одно общее государство, с общей столицей — Парижем? оставаться ли прежним владетелям на своих престолах или уступить их родоначальникам новых династий — маршалам Наполеона и корсиканским выходцам?

Наполеон и его полчища не сомневались в победе, обрекали уже мысленно Россию на верную гибель, дробили и делили её в своих помыслах и смотрели на поход как на торжественное шествие в Петербург и Москву. Неприятельские войска час от часу всё более скоплялись на Немане. О беспрестанном умножении их и приготовлениях к переправе показывали лазутчики, беглецы, наконец, и русские передовые цепи. В ночное время слышны были с русского берега движение войск, бряцание сабель, топот и ржание лошадей, крики погонщиков. Со 2 июня 1812 года вообще прекратилось всякое сообщение с противоположным берегом Немана.

10 июня в Гумбинеж Наполеон продиктовал следующий приказ: «Солдаты! Вторая война Польская началась. Первая кончилась под Фридландом и Тильзитом. В Тильзите Россия поклялась на вечный союз с Францией и войну с Англиею.

Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого изъяснения о странном поведении своём, пока орлы французские не возвратятся за Рейн, предав во власть её союзников наших. Россия увлекается роком! Судьба её должна исполниться. Не почитает ли она нас изменившимися? Разве мы уже не воины аустерлицкие? Россия ставит нас между бесчестьем и войною. Выбор не будет сомнителен. Пойдём же вперёд! Перейдём Неман, внесём войну в русские пределы.

Вторая Польская война, подобно первой, прославит оружие французское; но мир, который мы заключим, будет прочен и положит конец пятидесятилетнему кичливому влиянию России на дела Европы».

Приказ был разослан не по всей великой армии. Наполеон запретил отдавать его в двух вспомогательных корпусах — австрийском и прусском. Он справедливо полагал, что восторженные слова его не произведут желаемого действия на союзников, в искренности которых он сомневался…

На следующий день передовые неприятельские разъезды в разных местах были уже на самом берегу Немана. Вдруг к одному из них на всём скаку запыхавшихся лошадей подъехала сопровождаемая двумя всадниками карета и остановилась посреди биваков польского конного полка. Из кареты вышел Наполеон с начальником главного штаба Бертье. Оба сбросили с себя мундиры. Наполеон надел сюртук и фуражку польского полковника и вместе с Бертье, тоже переодевшимся, поехал в направлении Ковно, от коего биваки были расположены в одном пушечном выстреле. Он сошёл с лошади и долго осматривал окрестность, а потом приказал навести к вечеру три моста на Немане между Ковно и Понемунями.

На всём этом пространстве, почти возле самого Немана, стояла пехота, конница и артиллерия в густых необозримых колоннах. Запрещено было разводить огни и велено хранить величайшую тишину, чтобы никакой бивачный дым, никакой шум не выдали бы присутствие неприятельских сил на рубеже России. Солнце село, наступила темнота, и Наполеон прибыл к Неману руководить переправой. При нём пущены были на воду понтоны, и триста поляков 13-го полка отчалили от берега на лодках. В несколько часов навели мосты, и после полуночи, 12 июня, они заколыхались под тяжестью полчищ, и сотой доли которых не суждено было воротиться на родину, увидеть отеческий кров.

Радостно смотрел Наполеон на переправлявшиеся войска. Потом и он переехал на русский берег. Проскакав вёрст пять по сыпучему песку и печальному еловому лесу и не найдя никакого следа русских войск, завоеватель воротился к Неману. Пошёл проливной дождь.

Так началась война, превзошедшая все, какие доселе освещало солнце.


ЧАСТЬ 3


Глава первая. НАШЕСТВИЕ


1

Читаем в летописях наших, что перед вторжением татаро-монгол в Россию солнце и месяц изменяли вид свой и небо чудесными знамениями как будто предуведомляло землю о грядущем горе. Так было и накануне Отечественной войны 1812 года. Хвостатая звезда явилась в небе. И, как в древние времена, кликуши и юроды вещали с папертей о пришествии апокалипсического зверя, или антихриста. Простолюдины, глядя на бродящую в небесах комету и огромный хвост её, говорили: «Пометёт беда землю русскую!»

Все были в ожидании событий чрезвычайных. Только и слышно было о наводнениях, вихрях, пожарах. Киев, Саратов, Астрахань, Брянск, Рига, Архангельск, Кронштадт гибли от огня, дым пепелищ их мешался с дымом горевших лесов и земли. Общая молва приписывала бедствия сии рассыльщикам Наполеона. Министру полиции Балашову и его полицмейстерам прибавилось хлопот. В некоторых местах — например, в Подольской губернии — были пойманы шайки зажигателен. В Смоленске, Могилёве, Севастополе ловили французских шпионов, которые осматривали и описывали Россию, выдавая себя за учителей, лекарей, художников.

Трудно представить себе степень нравственного могущества Наполеона, действовавшего на умы современников. Имя его было известно каждому и заключало в себе какое-то безотчётное понятие о безмерной силе. Одна Россия удерживала стремление к мировому господству надменного полководца. Остановка в торговле, затруднение в сбыте товаров за море, препятствия в денежных оборотах справедливо считались следствием военных неудач и необходимостью угождать Наполеону. Роптало оскорблённое самолюбие великой державы, издавна оглашаемой одними победными кликами.

Деятельные меры, принимаемые правительством для подготовки к отражению врага, встречались одобрительно; рекрутские наборы производились с небывалым воодушевлением.

Но какое-то всеобщее недоумение распространилось повсюду, когда приблизился час борьбы с тем исполином, чьи подвиги гремели даже в самых отдалённых уголках России: то был не страх, но беспокойство, весьма понятное в государстве, которое лишь по преданиям глубокой старины, по свидетельствам вековой давности знало о нашествиях неприятельских.


2

5 марта 1812 года гвардия выступила из Петербурга в Литовскую губернию, к границам России. Великий князь Константин Павлович повёл колонну, составленную из гвардейской кавалерии; под командою Ермолова в особенной колонне следовала гвардейская пехота. Все, от высокою генерала до последнего мушкетёра, ждали грозы с Запада.

В городе Опочка Ермолов получил высочайшее повеление быть командующим[2] гвардейской пехотной дивизией, включая Преображенский, Семёновский, Измайловский, Литовский, Егерский, Финляндский полки, а также гвардейский морской экипаж. Не доходя до Вильно, гвардия расположилась на квартирах в городке Свенцяны и его окрестностях. Через два дня в Свенцяны прибыл Александр.

Ермолов деятельно готовил дивизию, а в свободные часы перечитывал любимых римских поэтов и философов и размышлял об удивительных поворотах в своей судьбе:

«Я командую гвардейскою пехотой! Назначение, которому могли бы позавидовать и люди самого знатного происхождения и несравненно старшие в чине. Признаюсь, что сам ещё не решаюся верить чудесному обороту положения моего. К чему же, однако, не приучает счастье! Я даже начинаю убеждать себя, что того достоин».

В то время как 1-я, или Западная, армия, которой командовал военный министр Барклай-де-Толли и в которую, в составе корпуса цесаревича Константина, входила дивизия Ермолова, занималась приготовлениями войск к высочайшему смотру, сам государь переехал в Вильно в сопровождении многочисленной свиты. Середина апреля прошла в смотрах. Александр ездил по местам расположения 1-й армии и проверял её готовность.

Вскоре, однако, император воротился в Вильно, отдавая время пышным балам и приёмам и желая, казалось, забыть о надвигающейся войне. Главнокомандующий гвардейским корпусом цесаревич Константин оставался в Свенцянах, несмотря на то что в Вильно его ждала любовница госпожа Фредерике, муж которой возвысился из простых фельдъегерей до звания городничего сперва в Луцке, а потом в Дубно. Неумолимо взыскательный начальник, великий князь Константин чуть не ежедневно проводил марши и строевые экзерциции с вверенными ему гвардейскими частями.

Он резко отличался во всём от своего царственного брата. Начиная с внешности. Представьте себе лицо с носом, весьма малым и вздёрнутым кверху, лицо, у которого некая растительность лишь в двух точках над глазами заменяла брови. Нос ниже переносицы украшен несколькими светлыми волосиками, которые, будучи едва заметными в спокойном состоянии духа цесаревича, приподнимались вместе с бровями в минуты гнева.

Константин Павлович был необузданно гневлив, как и его покойный отец.

Великий князь, унаследовавший многие странности отца, редко мог остановить порывы своего вспыльчивого и даже дикого нрава. Воспитанный среди парадов и разводов, он чувствовал себя весьма неловко в дамской компании и всем залам предпочитал плац.

Ермолов уже не раз имел с цесаревичем весьма сильные столкновения, которые для другого могли бы повлечь за собой самые неприятные последствия. Он не разделял любви Константина Павловича к вытягиванию носков, равнению шеренг и выделыванию ружейных приёмов, которые были для великого князя источником самых высоких поэтических наслаждений, хотя и пресекал взыскательно и строго в дивизии все проявления недисциплинированности.

Всего более хлопот доставлял ему гвардейский морской экипаж. Боевые моряки и по земной тверди предпочитали ходить вразвалку, словно это была колеблемая Посейдоном деревянная палуба, и лишь снисходительно терпели строгости строевого устава. Пример подавали офицеры. Считая, что великий князь несправедливо придирается к его батальону, начальствовавший над гвардейскими моряками капитан-командор Карпов выехал на очередной смотр на лошади, убранной лентами и бубенчиками. В гневе и бешенстве Константин Павлович покинул плац, потребовав к себе Ермолова.

Командующий дивизией застал цесаревича в белом халате диктующим приказ по корпусу дежурному штаб-офицеру Кривцову. В дверь просунулась и тотчас испуганно скрылась курчавая голова с огромным носом. Это был адъютант цесаревича Дмитрий Дмитриевич Курута — доверенное лицо и собутыльник великого князя, хитрый, но неспособный грек, сделавшийся затем гофмейстером его двора.

Завидя Ермолова, Константин Павлович затряс кулаками:

— Либерализм! Вольнодумство! Распустил гвардию! Курута!

Адъютант появился снова, но, опасаясь приблизиться к его высочеству, встал за шкаф.

— Курута! Готовь экипаж! Еду в Вильно! Этими негодяями командовать — истинное несчастье!

Курута обрадованно попятился вон, бормоча:

— Цейцас будет изполнено…

— Ваше высочество должны выбирать выражения, — твёрдо сказал Ермолов.

Константин Павлович подскочил к генералу, вперился в него и замолчал. Они стояли друг против друга: один — наследник российского престола, который причитался ему, так как Александр был бездетен, другой — сын бедного дворянина, вчерашний безвестный артиллерийский офицер; первый — высокородный неуч и невежда, не получивший ни малейшего воспитания, второй — блестящий артиллерист и тактик, математик, знаток латыни и древних классиков; оба наделённые замечательной физической силой, но один употреблял её для личной расправы с провинившимися во фрунте, а другой — только на поле брани против неприятеля. Они стояли лицо в лицо: одно — невыразительное, с незначительными чертами, поражающее отсутствием симпатии; другое — мужественное, прекрасной лепки, с гордым и величественным профилем.

— Изволь выслушать приказ по гвардейскому корпусу о недостойном и позорном поведении капитана-командора Карцева. Кривцов, читай! — содрогаясь от гнева всем своим сутуловатым корпусом, молвил Константин Павлович.

Приказ, составленный в самых грубых и даже непотребных выражениях, мог только оскорбить храбрых моряков и всю гвардию российскую.

— Чего же ты ещё ждёшь, Кривцов? Ступай! Отдай в печать! — приказал цесаревич.

— Нет! — угрожающе расправил богатырские плечи Ермолов. — Приказ, может быть, и хорош, но он не должен быть известен за порогом квартиры вашего высочества.

— Что? Что? — зашёлся Константин Павлович, и светлые волосики у него на носу угрожающе зашевелились и поднялись вместе с бровками.

— Полчища Наполеона готовятся уже переступить Неман, — спокойно возразил генерал. — Возможно ли сейчас в обидном тоне разговаривать с завтрашними защитниками России и её престола?

Великий князь отступил от него на шаг и задумался.

— Ты прав, — тихо сказал он наконец и повысил хриплый голос: — Кривцов, порви приказ! Курута! — вновь заходясь гневом, крикнул он. — Где ты шляешься, подлец! Немедля вели распрячь экипаж! Я остаюсь в Свенцянах…

Через несколько минут, за обедом, он мирно беседовал с Ермоловым о последних приготовлениях Александра к войне, в том числе и о выделении специального корпуса П. X. Витгенштейна для заслона Петербурга, где находилась царская семья.

— Ба, ваше высочество, — презрительно улыбнулся Ермолов, — все передвижения этого корпуса можно назвать придворным манёвром!

— Помилуй, братец, — удивился великий князь, — это тебе так кажется, а сестра моя Екатерина Павловна не знает, где родить…

На это Ермолов отвечал:

— Если Наполеон пойдёт на Москву, то пошлёт в сторону Петербурга лишь обсервационный корпус. И он будет стоять на месте. А коли отважится наступать на Петербург, то либо завязнет в псковских болотах, либо будет обойдён и сброшен в Балтику.

— Бьюсь об заклад — нет! — разгорячился Константин Павлович.

— Ставлю тридцать червонцев, — предложил небогатый генерал.

— Курута! — закричал цесаревич. — Иди разбей спор!

Ермолов всё знает за Наполеона!

Когда генерал был милостиво отпущен, Константин Павлович только и мог сказать своему адъютанту и собутыльнику:

— Хорош! Я его знаю ещё по прежней войне с Бонапартом. В битве дерётся, как лев, а чуть сабля в ножны — никто от него даже не узнает, что участвовал в бою. Он очень умён, всегда весел, очень остёр… — Великий князь задумался, рассеянно пощипывая редкую поросль на лице, и добавил со вздохом: — И весьма часто до дерзости…


3

Огромной массе войск, которыми располагал Наполеон для вторжения, русские могли противопоставить только двести тысяч солдат, собранных на западной границе империи.

Хотя сверх того, по заключении мира с Турцией, из Дунайских княжеств спешила ещё пятидесятитысячная армия, силы эти были ещё так далеко, что рассчитывать на них можно было не скоро.

По северной стороне Полесья, вправо и влево от Вильно, была развёрнута 1-я армия Барклая-де-Толли в составе шести пехотных и трёх кавалерийских корпусов общей численностью 127 тысяч человек. По южной стороне, в окрестностях Волковиска, расположилась 2-я армия — 80 тысяч солдат под начальством знаменитого ученика Суворова и любимца русского народа князя Багратиона. Впрочем, половина этой армии была направлена вскоре на юг для защиты Волыни и составила здесь 3-ю армию генерала А. П. Тормасова. Западнее Багратиона, у Гродно, занимал позиции отдельный корпус войскового атамана Платова, собранный из 16 казачьих полков.

Одной из причин столь пространного размещения русских сил была позиция войск Наполеона, стоявших от Кёнигсберга до Люблина, почему и нельзя было предугадать, в каком месте вторгнутся они в Россию. Однако идея разъединения сил на две армии принадлежала прусскому генералу Фулю, кабинетному догматику, который пользовался у себя на родине репутацией одного из образованнейших генералов.

Наполеон, превосходно осведомленный по донесениям своей агентуры о расположении русских, уповал на скорую решающую битву. Перед отъездом в войска он заявил варшавскому архиепископу Прадту: «Я иду на Москву и в одно или два сражения всё кончу. Император Александр будет на коленях просить мира. Я сожгу Тулу и обезоружу Россию… Москва — сердце империи; без России континентальная система — это пустая мечта».

Русские войска находились в тяжёлом положении. Общего плана ведения кампании не было. Не было и общего командования, а в каждой из трёх армий имелся самостоятельный командующий. Император со своей огромной свитой, состоявшей из наушников, завистников, карьеристов, честолюбцев, только стеснял действия военного министра и ещё более усугублял трудности Западной армии.

Но если русские троекратно уступали неприятелю по численности войск и вооружению, то, безусловно, превосходили его нравственно, кровным единством состава солдат, готовых беспрекословно положить живот свой за родную землю и её святыни. Казалось, вздох облегчения вырвался, когда на смену напряжённому ожиданию пришла весть, принесённая начальником лейб-казачьего разъезда Жмуриным, о том, что Наполеон без объявления войны перешёл Немян. Большую часть ночи на 13 июня в ставке русских войск никто не спал. Адмирал Шишков стремился всю пылкость своего красноречия вложить в приказ царя, отдаваемый по армиям:


«С давнего времени примечали Мы неприязненные против России поступки французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений при всём Нашем желании сохранить тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши, но и тогда, ласкаясь ещё примирением, оставались в пределах Нашей империи, не нарушая мира, быв токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император нападением на войска Наши при Ковно открыл первый войну. Итак, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остаётся Нам ничего иного, как, призвав на помощь свидетеля и защитника правды, Всемогущего Творца Небес, поставить силы Наши против сил неприятельских.

Не нужно Мне напоминать вождям, полководцам и воинам Нашим о их долге и храбрости. В них издревле течёт громкая победами кровь Славян. Воины! Вы защищаете веру, Отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.

Александр».


4

29 июня в Дрисском лагере, куда благополучно отошла 1-я армия, уклонившаяся от сражения с Наполеоном, русский император собрал военный совет.

Совершенно неожиданно для себя на совет был приглашён Ермолов, не имевший никакого права участвовать в нём, как простой начальник дивизии.

Усевшись в уголку залы небольшого помещичьего домика, он с желчным интересом следил за теми, кто явно или незримо руководил действиями русской армии и от кого так или иначе зависел ход дальнейшей кампании: шведский генерал Армфельд, дважды бежавший из своего отечества в Россию, под крылышко государя; прусский барон Людвиг Юстус-Адольф-Вильгельм Вольцоген; уроженец Гессена генерал-адъютант Фердинанд Винценгероде; выходец из Сардинии Мишо; полковник Карл Толь; вовсе не военный человек прусский граф Штейн; генерал от инфантерии Барклай-де-Толли и, наконец, сам Фуль, вдохновитель ведения войны двумя армиями и создания укреплённого лагеря при Дриссе.

Глядя на него, Ермолов думал о том, как легко русские доверяются иноземцам, готовые всегда почитать способности их превосходными. «Сколь неудобно направление, на котором устроен сей лагерь! — размышлял генерал. — Редуты по расположению своему недостаточно способствуют взаимной защите. На левом крыле огню артиллерии препятствует лес, за коим неприятель может скрывать свои манёвры. Пространство между редутами и Двиной недостаточно обширно и во время действия может затруднить передвижения войск.

Мостовые укрепления слишком тесны, спуски к четырём мостам, устроенным на Двине, так круты, что орудия и повозки надо сносить на руках. А непроходимая вброд река способна обратить неудачу в полное поражение. Да, уже первый взгляд на диспозицию аттестует воинские соображения догматика Фуля!..»

В зале произошло движение, сидевшие поднялись. В сопровождении графа Беннигсена, маркиза Паулуччи, Аракчеева и Балашова вошёл государь.

Присутствующие один за другим представлялись Александру; последним, как младший в чине, подошёл Ермолов.

— Хотя его высочество и не нахвалится на тебя, Алексей Петрович, — с улыбкой сказал ему император, — но мне явилась счастливая мысль о новом твоём производстве…

Выждав паузу, ловя завистливые взгляды чужестранцев на русской службе, Ермолов ответил:

— Ваше величество! Окажите милость…

— Какую, мой друг? — спросил Александр.

— Ваше величество, — ровным голосом проговорил Ермолов, — произведите меня в немцы!..

Перешёптыванием, похожим на шипение, ответила на это зала, и всё смолкло. Но то, что донеслось до всех, собравшихся на совет, искренне или притворно не расслышал туговатый на ухо император, тотчас с выражением отягощённого государственными заботами человека обратившийся к военному министру с просьбою открыть совет.

Барклай-де-Толли, совершенно лысый, медленно выговаривая слова, начал читать по бумажке составленный ему полковником Толем текст. Ермолов слышал, что военный министр не одобрял устроенного при Дриссе лагеря и считал нелепостью действие двух армий, разобщённых на большом одна от другой расстоянии.

«Если бы Наполеон сам направлял наши движения, конечно, не мог бы изобрести для себя выгоднейших», — желчно подумал Ермолов, ещё не остывший от дерзкой реплики, сказанной государю.

— Неприятель, вопреки правам народным, без всякого объявления войны вторгнулся в границы наши и, переправясь через Неман, обратил главнейшие силы свои на литовские провинции, — очень медленно, без выражения читал Барклай. — Получив высочайшее повеление отступить из Вильно в Свенцяны перед превосходными силами неприятеля, 1-я армия отошла в полном порядке. Превосходство сил Наполеона, занявшего центральное положение между двумя армиями, появление колонн его на правом и левом флангах наших и опасение быть обойдёнными побудили произвесть изменения в операционном плане. Вместо того чтобы, как хотели прежде, 1-й армии удерживать неприятеля, а 2-й и Платову действовать в его фланг и тыл, решились объединить обе армии. Вследствие сего предписано князю Багратиону и атаману Платову идти через Вилейку для соединения с 1-й армией…

В своих рассуждениях военный министр даже не счёл нужным опровергать тактический план Фуля, так как накануне при осмотре лагеря Беннигсен и Мишо убедили Александра, что лагерь учреждён с грубыми погрешностями и оставление в нём армии сулит только поражение. Для Барклая-де-Толли совершенно ясна была необходимость прежде всего соединить разрозненные войска, однако сделать это теперь было не так-то легко. Ошибка, допущенная с самого начала кампании, давала о себе знать. Багратион неоднократно пытался прорваться на север, к Двине, но маршал Даву с превосходящими силами всякий раз преграждал ему путь к соединению.

Едва Барклай закончил свой доклад, как несколько человек, с большим вниманием слушавших его, принялись пылко высказывать свои мнения, противоречащие одно другому. Армфельд, Мишо, Беннигсен, Паулуччи предлагали самые неожиданные планы ведения дальнейшей войны с Наполеоном. «Сколько толов, столько и мнений», — думал, слушая их, Ермолов. Однако все они высказались за оставление лагеря. Фуль ещё пытался возражать с отчаянием игрока, проигрывающего последнюю ставку. Александр пытливо смотрел на своих приближённых и недавних покровителей Фуля — Аракчеева и Балашова, ожидая, что и они выскажут своё мнение, но те молчали.

Ермолов приметил смятение на лице государя. Накануне Шишков, не явившийся на совет по действительной или мнимой болезни, уговорил Аракчеева и Балашова подать Александру письмо, прося его уехать из армии в Москву или в Петербург. Просьба объяснялась опасением за жизнь государя, но на самом деле Шишков страшился, чтобы вмешательством своим Александр, как это было уже под Аустерлицем, не связал руки командованию и не изменил бы ход кампании, и без того неблагоприятной, к худшему. За день до вступления армии в Дриссу доверенное лицо государя, министр полиции Балашов, привёз отказ Наполеона на сделанное ему предложение отойти за Неман. Дипломаты сказали своё последнее слово, теперь всё решало оружие.

Со свойственной ему способностью владеть собой Александр придал моложавому лицу выражение решимости и даже самоотверженности. При общем молчании он заговорил:

— Итак, господа, двух мнений быть не может. До сих пор благодаря всевышнему наши армии в совершенной целости. Но тем мудренее и деликатнее становятся все наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить всё дело против неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, на всех пунктах…

Государь говорил тоном уверенным и твёрдым, однако смысл высказываемого им был довольно туманен. Окончательное слово, а вместе с ним и ответственность он предоставлял Барклаю.

— Решиться на генеральное сражение, — продолжал он, — столь же щекотливо, как и от оного отказаться. В том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург.

Но, проиграв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании, На негоцияции же нам надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели и ожидать от него доброго — пустая мечта. — Александр опустил голову, как бы борясь с разнородными мыслями, потом вскинул её и с пафосом воскликнул: — Я решился покинуть войска, господа, ибо более всего нужен сейчас там, в России! Я готовлю манифест о создании большого народною ополчения и буду вести борьбу с Наполеоном, хотя бы пришлось мне ся на берегах Волги…

При последних словах послышались приглушённые рыдания — это заплакал от умиления Аракчеев, хлюпая своим красным носом.

Но государь тут же, как бы страшась испортить впечатление излишней эффективностью, сухо и деловито заговорил о том, что надлежит сделать в войсках, хотя так и не объединил руководство армиями, возложив ответственность на двух главнокомандующих, Барклая и Багратиона, с неясными пределами власти.

— Почитаю нужным, — добавил император, — произвесть и некоторые перемещения. Вместо Николая Ивановича Лаврова и временно заменяющего его маркиза Паулуччи назначаю на должность начальника главного штаба его превосходительство генерал-майора Ермолова…

Так, на семнадцатый день великой войны Ермолов сделался вторым по значению лицом в Западной, или главной, русской армии. В случае болезни или смерти главнокомандующего он обязан был вступить во временное командование ею.


5

Наполеон с жадностью искал решающего сражения.

Несмотря на то что его войска превосходили русских, несмотря на то что они заняли уже территорию, равную Пруссии, наконец, несмотря на то что взятием Вильно французскому императору удалось воспрепятствовать соединению обеих русских армий и даже удалить их друг от друга, главная цель так и не была достигнута. Не только ни один корпус, но даже ни один партизанский отряд не был уничтожен. Русские отступали, иногда с потерями, но организованно.

Сразу после того как Наполеон перешёл Неман, им овладело беспокойство и удивление. Войдя в Ковно, император поразился отсутствию арьергардных частей противника вблизи города. Направляясь 15 июня к Вильне, он надеялся, что русская армия примет сражение под его стенами. Глазам своим не верил Наполеон, когда увидел, что дефилеи покинуты русскими, и его арьергард прошёл их беспрепятственно. Это довело императора до бешенства; с его губ посыпались на русских обвинения и угрозы.

Оставалась ещё надежда, что Барклай даст бой, защищая Дрисский лагерь.

2 июля французские войска начали наступление на укрепления русских. При непрерывном приближении к главным окопам, необычайно глубоким и снабжённым бойницами, у многих чаще забилось сердце. Но, чем ближе подходили французы, тем тише становилось вокруг — не было слышно ни звяканья оружия, ни покашливания людей, ни ржания лошадей. Потом тишина сменилась шёпотом и удивлением: за огромными окопами никого не было — ни одной пушки, ни одного солдата. Посланные патрули принесли известие, что русские на заре покинули свой лагерь.

Наполеон гнался за русскими, тщетно пытаясь дать сражение, а Барклай избегал этого, стараясь сохранить армию.

Манёвры русских доводили Наполеона до приступов ярости. Среди кажущихся побед французское командование сбилось с ног, ища неприятеля. Между тем кавалерия таяла, пропадала, оголодавшие артиллерийские лошади не могли более везти орудия.

Начало постепенно сказываться и то, что всегда сопровождает армию оккупантов: росло сопротивление мирного населения.

Великая армия Наполеона показала себя армией захватчиков и грабителей ещё задолго до вторжения в Россию, на пути к Неману, в немецких и польских землях. На походе войска должны были получать продовольствие от жителей. Во исполнение повелений Наполеона население Пруссии и Варшавского герцогства обиралось беспощадно. Поселян принуждали везти лошадей, рогатый скот, хлеб, последние остатки имущества вслед за полками, предававшимися грабежу. Земли подвергались разорению, безнравственность в войсках увеличилась, крестьяне, насильно взятые в погонщики, начали убегать, уводя с собой лошадей. Погонщиков заменяли солдатами из фронта, а они поморили лошадей, не умея обращаться с ними.

Жалобы в литовских провинциях сменились на русской земле, куда уже ступила нога захватчика, ропотом и угрозами. Молва о насилиях и реквизициях быстро передавалась из деревни в деревню, из города в город. Одни жители уходили в леса, другие следовали за русской армией со всем своим имуществом, семействами и скотом, предавая пламени всё, что могло быть полезным неприятелю. Оставаться дома никто из русских жителей не хотел. «Умрём, а рабами не будем!» — говорили в народе.

Так война, начатая императором Наполеоном против императора Александра I, постепенно становилась войной народной, войной против иноземных захватчиков всего русского народа.


6

Лавина забот, прежде неведомых, тысячи бумаг, отношений, предписаний, повелений, приказов, распоряжений, за каждым из которых были судьбы людей — в конечном счёте, судьба всей 1-й армии, — обрушились на Ермолова.

Страшась не справиться с ответственнейшей должностью, он употребил все средства, чтобы от неё уклониться. Ермолов предвидел также, памятуя о своих натянутых отношениях с военным министром, неизбежность разногласий с Барклаем как главнокомандующим Западной армией. Он отправился к всесильному Аракчееву, прося поддержать его ходатайство перед государем.

— Нахожу намерение ваше избавиться от должности столь важной благорассудительным… — сказал ему граф Алексей Андреевич. — И доложу непременно об этом его величеству. Не скрою, что я предлагал государю на эту должность одного из старших генерал-лейтенантов.

— Смею спросить, ваше сиятельство, кого именно? — поинтересовался Ермолов.

— Тучкова-1-го.

— Николая Алексеевича? — воскликнул Ермолов. — Опытнейший и несравненно более достойный, чем я, военачальник.

Генерал-лейтенант Тучков командовал 3-м пехотным корпусом и приобрёл общее уважение многими отличными качествами. Но в течение продолжительного служения ещё не представился случай, в котором мог бы он обнаружить особенные способности военного человека.

— То-то и оно, гог-магог! — согласился Аракчеев. — А вам, человеку молодому, предстоит слишком много хлопот. Михаил Богданович дурно по-русски изъясняется и многого недосказывает, а потому вам придётся понимать и дополнять его распоряжения своими собственными…

Однако Александр I не внял доводам не только молодого генерала, но и своего фаворита и начальника канцелярии графа Алексея Андреевича. Пригласив к себе Ермолова перед отъездом из армии, он спросил:

— Кто же из генералов, по мнению твоему, более способен?

— Первый встретившийся, ваше величество! — прямодушно отвечал тот.

— Моя решительная воля, чтобы ты вступил в должность! — возразил непреклонно император. — Конечно, можно было бы найти другого, но каждый из них сейчас на своём месте.

— Если некоторое время буду я терпим в этом звании, то единственно по великодушию и постоянным милостям ко мне вашего величества, — сказал Ермолов, уже понимая, что отказываться далее от должности невозможно. — Приношу лишь одну просьбу. Не лишайте меня надежды возвратиться к командованию гвардейской дивизией.

Александр милостиво обещал и добавил на прощание:

— Чрезвычайные обстоятельства, в которые поставлена Россия, и несогласия между главнокомандующими понуждают меня иметь подробные и, по возможности, частые известия о всём том, что происходит в армии. Приказываю тебе извещать меня письмами о важнейших происшествиях…

Ко всем прочим трудностям, выпавшим на долю русских войск, отступавших ввиду превосходства неприятеля, добавились откровенно недоброжелательные и даже враждебные отношения главнокомандующих двух армий — Барклая-де-Толли и Багратиона. Тому было несколько причин.

Трудно было бы нарочно отыскать более несхожие характеры, различные воззрения на воинское искусство, на роль и предназначение солдата, на само ведение войны, чем у этих двух полководцев.

Выходец из Грузии, князь Пётр Иванович начал воинское поприще простым сержантом в Кавказском корпусе.

Во время неудачного похода в 1784 году против шейха Майсура, когда почти весь русский отряд был уничтожен, он получил тяжёлое ранение, но остался жив. Война в Италии и Швейцарии под предводительством Суворова выявила его военный талант, озарила его славой, принесла ему почести, обратившие на него всеобщее внимание.

Потомок шотландских переселенцев, осевших в XVII веке в Лифляндии, Михаил Богданович Барклай-де-Толли проявил себя храбрым офицером под Очаковом, в сражении у Каушан, во взятии Аккермана и Бендер. Стремительное возвышение Барклая началось после сражения под Пултуском и Прейсиш-Эйлау, где он выказал особенное мужество и был тяжело ранен. Находясь на излечении в Петербурге, Барклай неоднократно беседовал с навещавшим его Александром и заслужил его исключительное расположение. Быстро достигнув чина полного генерала, звания военного министра и вскоре соединя с ним власть главнокомандующего 1-й армией, он возбудил во многих зависть и приобрёл недоброжелателей. Неловкий при дворе, Барклай не расположил к себе лиц, близких государю, холодностью в обращении не снискал приязни равных и приверженности подчинённых.

Князь Пётр Иванович, получивший те же высокие назначения, что и Барклай, кроме должности военного министра, имел завистников, но менее возбудил врагов. Обязательный и приветливый в обращении, он удержал равных в хороших отношениях и сохранил расположение прежних друзей своих. Он в истинном виде представлял заслуги каждого; каждый офицер и солдат награждался достойно и почитал за счастье служить с ним. Ученик и соратник Суворова и Кутузова, Багратион был истинным отцом солдату.

Князь Пётр Иванович был дерзок и пылок в своих полководческих устремлениях, стремительных и неожиданных для противника комбинациях и опирался на безоговорочную веру в него солдат и офицеров. Барклая же отличали выдержка и холодный расчёт, в которых эмоциям не оставалось места. Он обладал широтой стратегического кругозора, однако не понимал и не принимал в рассуждение чего-то очень простого и важного, что можно было бы обозначить словами «дух солдата», «русская душа». Барклай был твёрд, выдержан, малообщителен и не пользовался любовью у солдат из-за надменности иноземца.

На Ермолова пала тяжкая обязанность примирять Багратиона и Барклая, смягчать их взаимные резкости, увещевать и уговаривать прийти к согласию во имя общего святого дела. Верный сторонник князя Петра Ивановича, он видел и крайности его, отдавая дань осторожной опытности и умелости главнокомандующего 1-й армией, который вопреки всем и вся проводил единственно верную в сложившихся условиях отступательную стратегию.

Со всей пылкостью и даже яростью жаркой своей души отвергал Багратион действия Барклая, засыпая Ермолова письмами и требуя переменить тактику. Окружённый французами, он бил неприятеля, совершал форсированные марши, менял их направление, уверенный не только в том, что пробьётся к 1-й армии, но и в том, что необходимы немедленные общие наступательные операции.


7

П. И. Багратион — А. П. Ермолову

(Собственноручно.)

На марше 3 июля.


«Я Вам скажу, любезный мой тёзка, что я бы давно с Вами соединился, если бы оставили меня в покое. Вам не известно, какие я имел предписания от мудрого нашего методика и совершенно придворного чумички М(инистра).

Я расчёл марши мои так, что 23 июня главная моя квартира должна была быть в Минске, авангард далее, а партии уже около Свенцян. Но меня повернули на Новогрудек и велели идти или на Белицу, или на Николаев, перейти Неман и тянуться к Вилейке, к Сморгони, для соединения.

Я и пошёл, хотя и написал, что невозможно, ибо там 3 корпуса уже были на дороге Минска и места непроходимые.

Перешёл в Николаеве Неман. Насилу спасся Платов, а мне пробиваться невозможно было, ибо в Воложине и Вишневе была уже главная квартира Даву, и я рисковал всё потерять и обозы. Я принуждён назад бежать на минскую дорогу, но он успел захватить. Потом начал показываться король вестфальский с Понятовским, перешли в Белицы и пошли на Новогрудек. Вот и пошла потеха! Куда ни сунусь, везде неприятель. Получил известие, что Минск занят и пошла сильная колонна на Борисов и по дороге Бобруйска.

Я дал все способы и наставления Игнатьеву и начал сам спешить, но на хвост мой начал нападать король вестфальский, которого бьют, как свинью точно. Вдруг получаю рапорт от Игнатьева, что неприятель приблизился в Свислочь, от Бобруйска в 40 вёрстах, тогда, когда я был ещё в Слупке и все в драке. Что делать! Сзади неприятель, сбоку неприятель, и вчерась получил известие, что Минск занят. Я никакой здесь позиции не имею, кроме болот, лесов, гребли и пески. Надо мне выдраться, но Могилёв в опасности, и мне надо бежать. Куда? В Смоленск, дабы прикрыть Россию несчастную. И кем? Гос(подином) Фулем! Я имею войска до 45 тысяч. Правда, пойду смело на 50 т(ысяч) и более, но тогда, когда бы я был свободен, а как теперь и на 10 тысяч не могу. Что день опоздаю, то я окружён. Спас Дорохова деташемент, и Платов примкнул! Жаль государя: я его как душу люблю, предан ему, но, видно, нас не любит. Как позволил ретироваться из Свенцян в Дриссу? Бойтесь бога, стыдитесь! России жалко! Войско их шапками бы закидали. Писал я, слёзно просил: наступайте, я помогу.

Нет! Куда Вы бежите? За что Вы срамите Россию и армию?

Наступайте, ради бога! Ей-богу, неприятель места не найдёт, куда ретироваться. Они боятся нас; войско ропщет, и все недовольны. У Вас зад был чист и фланги, зачем побежали; где я Вас найду? Нет, мой милый, я служил моему природному государю, а не Бонапарте. Мы проданы, я вижу; нас ведут на гибель; я не могу равнодушно смотреть.

Уже истинно еле дышу от досады, огорчения и смущения.

Я ежели выдерусь отсюдова, то ни за что не останусь командовать армией и служить: стыдно носить мундир, ей богу, и болен! А ежели наступать будете с первою армиею, тогда я здоров. А то что за дурак? Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский. Если бы он был здесь, ног бы своих не выдрал, а я выйду с честию и буду ходить в сюртуке, а служить под игом иноверцев-мошенников — никогда! Вообрази, братец: армию снабдил словно без издержек государю; дух непобедимый выгнал, мучился и рвался, жадничал везде бить неприятеля; пригнали нас на границу, растыкали, как шашки, стояли, рот разиня, обоср… всю границу и побежали! Где же мы защищаем? Ох, жаль, больно жаль России! Я со слезами пишу. Прощай, я уже не слуга. Выведу войска на Могилёв, и баста! Признаюсь, мне всё омерзело так, что с ума схожу. Несмотря ни на что, ради бога ступайте и наступайте! Ей-богу, оживим войска и шапками их закидаем…

Проси государя наступать, иначе я не слуга никак!

Вчера скакал 24 версты к Платову, думал застать стычку, но опоздал… Я волосы деру на себе, что не могу баталию дать, ибо окружают поминутно меня.

Ради бога Христа наступайте! Как хочешь, разбирай мою руку. Меня не воином сделали, а подьячим, столько письма! Вчерашний день бедный мой адъютант Муханов ранен пикою в бок, почти смертельно.

Прощай, Христос с Вами! а я зипун надену».


А. П. Ермолов — П. И. Багратиону


«Милостивый Государь,

Князь Пётр Иванович!

Я говорил Министру о желании Вашем, что армии, имеющей честь служить под Вашими повелениями, угрожает несчастие, что Вы хотите сдать команду; это ему очень не понравилось; подобное происшествие трудно было бы ему растолковать в свою пользу. Нельзя скрыть, что Вы не оставили бы армии, если бы не было несогласия; но каждый должен вразумиться, что частные неудовольствия не должны иметь места в деле, требующем усилии и стараний общих. Я заметил, что это его даже испугало, ибо впоследствии надо будет отдать отчёт России в своём поведении.

Конечно, мы счастливы под кротким правлением Государя милосердного, но настоящие обстоятельства и состояние России, выходя из порядка обыкновенного, налагают на нас обязанности и соотношение необыкновенный. Не одному Государю надобно будет дать отчёт в действиях своих Отечеству, также и Вы, Ваше Сиятельство, как и Военный Министр. Вам как человеку, боготворимому подчинёнными, тому, на кого возложена надежда многих и всем России, обязан я говорить истину: да будет стыдно Вам принимать частные неудовольствия к сердцу, когда стремление всех должно быть к пользе общей; одно это может спасти погибающее Отечество наше!

Пишите обо всём Государю! Если голос подобных мне не достигнет престола Его, Ваш не может быть не услышан».


П. И. Багратион — А. П. Ермолову

(Собственноручно.)


«Ну, брат, и ты пустился дипломатическим штилем писать. Какой отчёт я дам России? Я субальтерн и не властен, и не Министр, и не Член Совета, следовательно, требовать ответа никто не осмелится. Я ещё лучше скажу:

год уже тому, что я Министру писал и самому Государю и предвещал, что значит оборона и в какую пагубу нас введёт.

Точно так и случилось. Однако шутка на сторону; Растопчина надобно предупредить, ополчения тоже. Из Смоленска нужно взять всех ратников во фронт и смешать с нашими. Я всё делаю, что должно истинно Христианину и Русскому, и более бы сделал, если бы Ваш Министр отказался от команды. Мы бы вчера были в Витебске, отыскали бы Витгенштейна и пошли бы распашным маршем и сказали бы в приказе: „Поражай, наступай! Пей, ешь, живи и веселись!“

А на месте Витебска, Вашими какими-то демонстрациями, я думаю, может, после завтра в Дорогобуже. Не дай бог, а так будет точно от мудрых распоряжений Ваших!

Впрочем, Вы более под ответом, нежели я, несчастный…»


А. П. Ермолов — П. И. Багратиону


«Несправедливо вините меня, благодетель мой, будто я стал писать дипломатическим штилем; я Вам говорю как человеку, имя которого известно всем и всюду, даже в самых отдалённых областях России, тому, на которого не без оснований полагает Отечество надежду свою. Вы соглашаетесь на продвижение Министра, не хочу сказать, чтобы Вы ему повиновались, но пусть будет так! В обстоятельствах, в которых мы находимся, я на коленах умоляю Вас, ради бога, ради Отечества, писать Государю и объясниться с Ним откровенно. Вы этим исполните обязанность Вашу относительно Его Величества и оправдаете себя пред Россией.

Я молод — мне не станут верить; если же буду писать.

не заслужу внимания; буду говорить — почтут недовольным и охуждающим все; верьте, что меня не устрашает это.

Когда гибнет всё, когда Отечеству грозит не только гром, но и величайшая опасность, там нет ни боязни частной, ни выгод личных; я не боюсь и не скрою от Вас, что там — молчание, слишком долго продолжающееся, служит доказательством, что мнение моё почитается мнением молодого человека. Однако я не робею, буду ещё писать, изображу всё, что Вы делали и в чём встречены Вами препятствия.

Я люблю Вас слишком горячо; Вы благодетельствовали мне, а потому я спрошу у самого Государя, писали ли Вы к нему или хранили виновное молчание? Тогда, достойнейший Начальник, Вы будете виноваты.

Если же Вы не хотите как человек, постигающий ужасное положение, в котором мы теперь находимся, продолжать командование армиею, я, при всём моём уважении к великой особе, буду называть Вас и считать не великодушным.

Принесите Ваше самолюбие в жертву погибающему Отечеству нашему, уступите другому и ожидайте, пока не назначат человека, какого требуют обстоятельства!

Пишите, Ваше Сиятельство, или молчание, слишком долго продолжающееся, будет обвинять Вас».


8

Уже почти месяц продолжалось отступление русской армии.

Пыль, поднятая тысячами сапог, копыт, колёс, плотными серыми холстами закрыла небо. Для облегчения войск на марше в наступившую сильную жару солдатам велено было снимать галстуки и расстёгивать мундиры. Не видя в глаза французов и почти непрерывно отходя назад, армия роптала. Офицеры открыто говорили и судили про начальников, никого не стесняясь. Нападали больше всего на Барклая-де-Толли. Многие считали его трусом и чуть ли не изменником; в письмах Ермолову Багратион именовал военного министра «твой Даву».

11 июля Западная армия приблизилась к Витебску, пройдя за четыре дня более ста вёрст и снова опередив неприятеля.

Ермолов, исхудавший от неспанья и забот, отправился из села Белево, занятого главной квартирой, осматривать расположение утомлённых сильными переходами войск.

Его сопровождал Семён Христофорович Ставраков, весьма недалёкий и ленивый полковник, исправляющий при главном штабе должность дежурного генерала. Будучи в адъютантах у Суворова, он был представлен императору Павлу и на его вопрос, какими языками владеет, простодушно отвечал: «великороссийским и малороссийским». Павел тогда, оборотясь к Суворову, сказал: «Вы бы этого дурака заменили другим», на что фельдмаршал ответил: «О, помилуй бог! Это у меня первый человек!»

«Если возможно понять смысл слов римского поэта:

„Сие судеб преисполненное имя“, — размышлял Ермолов, поглядывая на сонного, с безразличием на лице Ставракова, — то, кажется, более всех может оно ему приличествовать. Судьба преследовала им всех главнокомандующих: он находился при Суворове в Италии, при Буксгевдене, а потом и при Беннигсене в Пруссии, а теперь не спасся от него и Барклай-де-Толли!»

С таким дежурным генералом Ермолову приходилось рассчитывать только на самого себя, но затраченный труд явил свои плоды.

С назначением его на должность начальника главного штаба возросла чёткость в штабной работе, организованность и дисциплина. Строгий и требовательный, Ермолов приказал дежурным офицерам своевременно доносить о наличном состоянии войск, указывая их точное расположение. Не выполнившие эти требования арестовывались, с объявлением об этом по армии. Благодаря его усилиям было упорядочено снабжение войск продовольствием и фуражом. Все попытки лихоимства и обмана Ермолов пресекал со свойственной ему крутостью. В Полоцке он пригрозил кандалами комиссионеру Юзвицкому, который отправлялся с большой суммой казённых денег якобы для уплаты еврею-подрядчику за провиант, находившийся на вражеском берегу реки Полоты. Чтобы не оставлять неприятелю муку, он распорядился в течение четырёх дней наряжать каждый день по три тысячи человек для хлебопечения, и всё было вывезено в строгом порядке.

Барклай-де-Толли, хотя и не симпатизировал Ермолову, но не мог не оценить в молодом генерале необыкновенное трудолюбие, энергию, распорядительность, прекрасную память, умение быстро ориентироваться в обстановке и отлично читать карту, наконец, способность мгновенно и чётко формулировать приказы и распоряжения, что для Барклая, худо говорившего на языке своей второй родины, было особенно важно.

«Против воли главнокомандующего дан я ему в начальники штаба, — размышлял Алексей Петрович, проезжая вдоль правого берега реки Лучесы, где расположились основные силы армии. — Он не любит меня и делает мне неприятности, однако доволен трудами моими и уважает службу мою…»

Воздействовать на нерешительного и мнительного военного министра было очень трудно. На пути от Полоцка, в Будилове, приметив, что армия Наполеона очень растянулась и главные силы её с тяжёлой артиллерией далеко позади, Ермолов предложил Барклаю немедля перейти на левый берег Двины и поспешно следовать к югу, на Оршу, отвлекая на себя силы Даву и тем облегчая Багратиону соединение с 1-й армией. Представилась возможность уничтожить расположенный в Орше неприятельский отряд и, переправясь затем на левый берег Днепра, закрыть собою Смоленск. После некоторых колебаний главнокомандующий согласился с доводами Ермолова и приказал возвратить два кавалерийских корпуса, прошедших вперёд, и две понтонные роты для сооружения моста при Будилове. Всё было готово, и успех предстоял верный. Однако через полчаса главнокомандующий переменил намерение.

«Кто мог отклонить его от прежнего решения? — рассуждал про себя Ермолов. — Только флигель-адъютант Вольцоген! Сей тяжёлый немецкий педант пользуется большим уважением Барклая. Беру в свидетели всевышнего, я сделал всё, что мог. Видя, как теряются выгоды, которые так редко дарует счастье и за упущение которых приходится платить весьма дорого, и зная, что по недостатку опытности не имею права на полную ко мне доверенность главнокомандующего, склонил я некоторых корпусных командиров сделать о том ему представление.

Но всё безуспешно! Барклай остался непреклонен, и армия продолжила путь к Витебску…»

Теперь оставалось ожидать вестей от Багратиона и Платова. 1-я армия развернулась на левой стороне Двины, только 6-й корпус Дохтурова находился на правом берегу, в полутора маршах впереди, для наблюдения за французами, имевшими с арьергардом графа Палена частые, но незначительные стычки…

Ермолов глянул сбоку на своего спутника, мерно, в такт лошади кивавшего головою в высоком кивере, и возмущённо прикрикнул:

— Ставраков! Ты что, спишь, лентяй?

— Ни, вашэ высокопрэвосходытэльство, зовсим нэ сплю… Так, з закрытымы очыма думаю… — просыпаясь, медленно ответил тот.

Объехав позицию, выбранную для главного сражения генерал-квартирмейстером Толем, Ермолов был немало удивлён тем, что никто не обратил внимания на множество недостатков, которые заключала в себе местность. По большей части равнинная, она была покрыта кустарником, до того густым, что квартирьеры, не видя один другого, откликались лишь на сигналы голосом. Позади пролегал трудный для перехода, глубокий ров, а сделать спуски недоставало времени.

— Генеральное сражение давать здесь опасно, — заявил Ермолов. — Ещё есть надежда соединиться со 2-ю армией. А что произойдёт при неудаче? Большая часть войск будет отступать через город, по узким улицам, остальная — через ров. Если уж решено принять сражение, то несравненно лучше устроить армию по другую сторону города, имея в запасе кратчайшую дорогу на Смоленск.

— Но мы отдаём Витебск, — возразил Толь.

— Уступив его, мы прибавим лишь ещё один город к многим потерянным губерниям, — отвечал ему начальник главного штаба. — Легче пожертвовать Витебском, нежели удобствами, которые сохранят армию…

Барклай-де-Толли колебался, затем изъявил согласие с Ермоловым, но не решился отменить приказ о сражении и повелел избрать место за городом, по дороге к Смоленску…

Казалось, всё предвещало близость генеральной битвы, предмета желаний Наполеона, стремившегося, по обыкновению, одним ударом решить участь войны. Привыкнув к победам, за которыми непосредственно следовало заключение выгодного мира, он ещё тешил себя мечтой легко сокрушить русских, потому что превосходил их в силах.

С рассветом 15 июля, в четвёртом часу пополуночи, французы тронулись к Витебску и завязали перестрелку с передовой цепью графа Палена. Лейб-казаки первыми кинулись в атаку. С гиканьем и свистом отборные донцы прорвали вражеский авангард и налетели на батарею, возле которой стоял Наполеон. Они произвели такую тревогу вокруг него, что на некоторое время император прекратил все действия.

Когда прошла суматоха, французы опять двинулись вперёд. Палён отступал к берегам Лучесы на виду всей русской армии, стоявшей на возвышенностях позади Витебска и только что не рукоплескавшей его искусным манёврам.

Долго ещё небольшой отряд удерживал все неприятельские силы, а затем, отойдя за реку Лучесу, умело воспользовался крутыми её берегами для защиты бродов.

«Французская армия заняла все напротив лежащие возвышения и развернулась, кажется, только для того, — восхищался Ермолов, — чтобы дать каждому из своих воинов зрелище искусного сопротивления силам несравненно превосходящим и показать пример порядка. Словом, прославить Палена и уразуметь, что если армия российская имеет хотя бы нескольких ему подобных, то для противоборства ей нужны усилия необычайные!..»

Сам Алексей Петрович прибыл на рассвете к правому флангу русской армии, состоявшему из корпуса Багговута и упиравшемуся в Двину. Корпус был отделён от прочих частей глубоким оврагом. Храброму полковнику Никитину, полному тёзке и ровеснику Ермолову, стоило величайших трудов перевести свою конноартиллерийскую роту через этот овраг. Позиции прочих корпусов были столь же невыгодны для принятия боя.

Ермолов, знавший эту местность с первых лет своей службы, поспешил к Барклаю и с резкой откровенностью высказал ему своё предостережение, что битва будет проиграна.

— Нас спасает одно обстоятельство! — с горячностью говорил он. — Фронт позиции прикрыт рекой Лучесой, которую трудно перейти вброд. Но можно отыскать его выше по течению. Пока неприятель займётся этими поисками, мы должны поспешно начать отступление, иначе армия будет разбита по частям!..

На собранном военном совете генерал-квартирмейстер Толь утверждал, будто позиция выгодная и нужно принять сражение. Барклай колебался. Старший из генерал-лейтенантов армии, Николай Алексеевич Тучков, предложил удерживать позицию до вечера.

Ермолов с величайшей запальчивостью возразил:

— Кто же вам поручится в том, что наша армия будет существовать до вечера? Может быть, вашим высокопревосходительством заключено условие, по которому Наполеон обязывается не тревожить нас?..

Был первый час пополудни. Авангард находился в жесточайшем огне, расстояние между французской и русской армиями всё сокращалось. О том, что в неприятельских войсках находится Наполеон, сообщили в главном штабе пленные.

«О дерзость, божество, пред жертвенником которого военный человек не раз в своей жизни должен преклонить колена! — терзался, следя за непроницаемым Барклаем, Ермолов. — Ты иногда спутница благоразумия, но нередко, оставляя его в удел робкому, толкаешь смелого к великим предприятиям! Склони чашу весов и убеди Барклая согласиться с мнением младшего!»

Наконец главнокомандующий холодно сказал:

— Приказываю отступить по дороге на Поречье…

Русская армия всё ещё стояла под ружьём на высотах, господствовавших над полем битвы, где сражался авангард Палена, и была безмолвной свидетельницей его доблестного подвига. Ермолов наскоро составил диспозицию, согласно которой войска двинулись не мешкая на восток тремя колоннами. Отступление было совершено с таким искусством, что через полчаса лесистое местоположение уже скрыло всю армию от неприятеля.

Начальник главного штаба, оставаясь с небольшим казачьим конвоем на правом берегу Лучесы, с волнением и гордостью следил за продолжавшимся неравным боем. «Отделяющаяся армия, — размышлял Алексей Петрович, — вверив авангарду своё спокойствие, не могла оградить его силами, соразмерными неприятелю. Но поколебать его мужества ничто не в состоянии! Я согласен с Горацием: „Если разрушится вселенная, в развалинах своих погребёт его неустрашённым“!..»

До пятого часа пополудни сражение продолжалось с равным упорством, и отряд Палена отошёл на противоположную окраину Витебска, оставив неприятеля в ожидании генерального боя. Поутру Наполеон обнаружил, что русское войско исчезло как бы по мановению волшебного жезла.

Маршалам велено было найти его, но, несмотря на быстроту форсированного марша, французской армии не удалось не только отыскать русских, но даже напасть на их след.

Пройдя три версты за Витебск, неприятель не мог даже определить, в каком направлении совершилось отступление: нигде не было ни одной павшей лошади, ни забытой повозки, ни отставшего солдата.

Французы были настолько утомлены непрерывными переходами и наступившей сильной жарой, что Наполеон приказал приостановить движение и остановиться в Витебске. Решили пригласить из Варшавы и Вильно польскую и литовскую знать, выстроить театр и на открытие вызвать из Парижа знаменитого трагика Франсуа-Жозефа Тальма.

Наполеону нужно было время, чтобы собраться с мыслями и выработать дальнейший план действий…

На первом же переходе русской армии от Витебска прибыл адъютант Багратиона князь Меншиков с известием об успешном сражении при Дашкове и беспрепятственном движении 2-й армии на соединение с 1-й. Таким образом, битва близ Витебска ничего бы не дала для достижения той цели, к которой стремились Барклай-де-Толли и Багратион.

Проведённая на крайне невыгодной местности с превосходящими в численности французами, предводимыми самим Наполеоном, битва эта неминуемо закончилась бы для 1-й армии жестоким поражением, которое могло бы иметь для вашего Отечества самые бедственные последствия.

«Хвала Барклаю, что после некоторого колебания решился на спасительное отступление, — занёс в свой дневник адъютант при главном штабе Граббе, — хвала Ермолову, что способствовал тому доводами и убеждениями и настоял не дожидаться ночи…»


Глава вторая. НЕОБХОДИМО ЕДИНОЕ КОМАНДОВАНИЕ


1

«Я в Смоленске! Там, где в ребячестве моём живал с моими родными, где служил в молодости, где знаком коротко со всем и каждым по связям бедного брата моего…

Здесь, могу сказать, живал в удовольствии, ибо беспечность и свобода, умножая тому причины, отдаляли всякое противное ощущение. Теперь я в летах, позади время пылкой молодости, и если не по собственному убеждению, то по мнению многих, человек порядочный и занимающий ужи важное в армии место. Какие удивительные и едва ли постижимые для меня самого перевороты!..»

Ранним летним утром Ермолов медленно ехал улицами древнего города, предаваясь нежным и горьким воспоминаниям, которым не мешал шум проходившего войска — стук лафетных колёс, бряцание ружей, всхрапывание лошадей, перебранка солдат и голоса командиров…

20 июля 1-я армия беспрепятственно отошла от Поречья к Смоленску и расположилась на правом берегу Днепра, имея авангардами отряд графа Палена в Холме и генерал-майора Шевича в Рудне. По мере её приближения к Смоленску надежды на скорое соединение со 2-й армией превращались в реальность. Благодаря посредничеству Ермолова отношения между главнокомандующими, из которых князь Багратион был гораздо старше в чине Барклая, служившего некогда под его началом, сделались заметно дружелюбнее. Передавая приказания Барклая князю и читая письма Багратиона военному министру, Ермолов смягчал, по возможности, выражения. В результате Барклай, выслушивая донесения Багратиона, сообщаемые ему начальником главного штаба, и гладя, по своему обыкновению, раненую руку, говорил: «С вашим князем можно ещё служить вместе…» Багратион в свою очередь писал теперь Ермолову: «С твоим методикой Даву можно ещё ладить…»

«Прежней вражды уже нет, но по-прежнему необходимо единоначалие!» — думал Ермолов, возвращаясь к мысли, которая неотступно угнетала его, как и многих в русской армии.

Близ Смоленска у Барклая неожиданно возникла мысль идти с 1-й армией к городу Белому, направив 2-ю армию по Московской дороге. Военный министр объяснял своё намерение недостатком в Смоленске продовольствия, но Ермолов усматривал в этом интриги, которые вели против Багратиона Вольцоген и другие немцы. Он резко возразил Барклаю: «К чему вы подвергаете 2-ю армию опасности и ставите её в то положение, из которого вырвалась она сверх всякого ожидания? Неприятель немедленно уничтожит ослабленные войска Багратиона! Вы не осмелитесь этого сделать…»

Барклай выслушал его тогда с ледяным спокойствием, заметив только, как мог Ермолов, дожив до тридцати пяти лет, остаться простодушным Кандидом. Однако повелел 1-й армии отступать по Московской дороге к Смоленску.

«Военный министр не переменил после этого ко мне своего расположения, — подумал Алексей Петрович. — Впрочем, приметить перемены невозможно, ибо и без этого нельзя быть ни менее холодным, ни менее обязательным…»

Ермолов поднял глаза, скинул офицерский кивер, который носил вместо генеральской шляпы, и троекратно перекрестился. Перед ним высился бело-голубой громадой Успенский собор, построенный при Екатерине на холме, где некогда находился храм XII века. Неподалёку, в Благовещенской церкви, хранилась знаменитая икона божьей матери, написанная, согласно преданию, евангелистом Лукой и носившая имя Одигитрии, или Путеводительницы. Когда греческий император Константин Порфироносный выдавал свою дочь Анну за князя черниговского Всеволода Ярославича, он благословил их этой иконой. Позднее она досталась Владимиру Мономаху, который перенёс её в Смоленск, заложив в 1101 году и храм. Затем Одигитрия путешествовала в Москву и воротилась в Смоленск при князе Василии Темпом.

Вспомнив о чудотворной иконе, Ермолов подумал о том, что с годами всё далее отходит от увлечений ветреной юности и глубоко благоговеет перед русскими святынями. Отцовская ладанка с зашитым в неё псалмом «Живый в помощи Вышняго» шевельнулась на груди. Но то было лишь мимолётное видение, отвлёкшее начальника главного штаба от многочисленных — крупных и мелких — забот, не оставляющих его ни днём ни ночью.

У двухэтажного грязно-жёлтого здания губернской казённой палаты генерал остановил коня. Здесь размещался теперь главный штаб 1-й армии. Ермолова уже ожидали представители полевого интендантского управления, чиновники губернатора, офицеры земского ополчения.

Надобно было проверить, как исполняет генерал-интендант Канкрин распоряжения о заготовлении хлеба и сухарей: магазины в городе, как и ожидалось, оказались скудны, а из соседних губерний не могли в короткие сроки пополнить припасы. Между тем гражданский губернатор Смоленска барон Аш обладал такой беспечностью, что продолжал отсылать обозы с хлебом в Витебск, где уже были французы. Немногим более полезным оказался и губернский предводитель дворянства Лесли. Земское ополчение представляло наспех собранные толпы мужиков — самых разных возрастов, худо снабжённых одеждою и совсем не вооружённых. В начальники им был назначен генерал-лейтенант Лебедев, старый и совершенно неспособный человек, достигший своего звания единственно долголетием…

В толпе, осаждавшей его двери, Ермолов приметил знакомую курчавую голову с очень большим носом. Это был адъютант великого князя Константина Павловича — Курута. Кланяясь, он вошёл в кабинет начальника главного штаба и высыпал на стол из тяжёлого мешочка кутку блестящих жёлтых монет.

— Это ещё что такое? — сдвинул густые чёрные брови Ермолов.

— Проигрыс его высоцества васему высокопревосходительству…

Да, как и предполагал Ермолов, действия корпусов Удино и Макдональда против Петербурга носили отвлекающий характер.

— Проигрыш принимаю. — Алексей Петрович огромной ладонью сгрёб червонцы в ящик стола. — А где же теперь его высочество?

— Собирается в Смоленск и надеется скоро встретиться с васым высокопревосходительством.

Из Витебска Барклай-де-Толли, желая избавиться от великого князя, который только досаждал ему, послал его в Москву с письмом государю. Отъезжая, Константин Павлович всем жаловался, что военный министр сделал его простым фельдъегерем, и Барклай нажил ещё одного могущественного врага. Но разве о сведении счетов могла идти сейчас речь? Ужасно было то, что все эти частные неприязни, подсиживания, раздоры мешали главной и святой цели.

— Я обязан его высочеству многими милостями и самым благосклоннейшим ко мне отношением, которые никогда не забуду, — сказал на прощание Куруте Ермолов. — Пусть же он просит государя о назначении начальника обеих армий! Соединение их будет поспешнее и действия согласнее…

Прежде чем принимать прочих посетителей, Ермолов отправил на утверждение военному министру написанные ночью документы и просмотрел почту, принесённую полковником Ставраковым. Здесь, в Смоленской губернии, на родной земле, крестьяне видели в русской армии избавителей от иноземных захватчиков. Как примечал Ермолов, невозможно было изъявить ни большей ненависти к врагам, ни большего усердия в помощи русским войскам. Крестьяне толпами приходили к нему с одним вопросом: дозволено ли им будет вооружаться против французов и не подвергнутся ли за то они ответственности? Ермолов подготовил воззвание к жителям Смоленской губернии, призывая их противостоять неприятелю, который дерзает надругаться над святынями, вносит в жилища поселян грабёж, а в семейства бесчестье.

В восточных губерниях формировались ополчения. Киевскому военному губернатору Милорадовичу велено было прибыть в Калугу и создавать там из рекрутских отрядов новый корпус. Разделяя общее мнение о том, что настала пора решающего сражения, Ермолов писал ему: «Спешите, почтеннейший Михайло Андреевич, к нам, и, ежели войска Ваши не приспеют разделить славу пашу, приезжайте Вы одни. Я знаю, что Вы здесь нужны. Приезжайте, всеми любимый начальник; будьте свидетелями сражения, которому, конечно, равного долго не будет. Мы будем драться, как львы, ибо знаем, что в нас — надежда, в вас — защита любезного Отечества. Мы можем быть несчастливы, но мы Русские, мы будем уметь умереть, и победа достанется врагам нашим плачевною. Солдаты наши остервенены ужасно.

Надо показаться впереди, и ничто, конечно, устоять не может…»

…Догорела долгая июльская заря, отпустила томящая жара, но лишь тогда, когда взошёл месяц и зажёг кресты над Успенским собором, над надворотными церквями Смоленского кремля, надо всеми тридцатью прочими храмами древнего русского города, старшего брата Москвы, ровесника Киева и Новгорода, Ермолов отправился на ночлег.

Его уже давно ожидал с незамысловатым ужином верный денщик Ксенофонт — Федул. В темноте слышен был стук колясок и скрип телег: многие дворяне и чиновники в страхе перед Наполеоном покидали город. Чёрными глазницами окон глядел дом бывшего губернатора Тредьяковского, сыгравшего некогда злую роль в судьбе ермоловского брата.

Лунная дорожка явила у растворенных дверей брошенные при поспешном отъезде предметы: старый, с лентами, чепец, обкуренный чубук с длинным вишнёвым мундштуком, небольшую растрёпанную книжицу. Ермолов слез с коня, поднял и раскрыл её: то была державинская «Песнь лирическая Россу на взятие Измаила». На титульном листе генерал увидел знакомый герб и надпись: «Из книг Александра Михайловича Каховского». Он открыл последнюю страницу и перечитал знакомые строки:

А слава тех не умирает,
Кто за Отечество умрёт;
Она так в вечности сияет,
Как в море ночью лунный свет.
Времён в глубоком отдаленье
Потомство тех увидит тени,
Которых мужествен был дух.
С гробов их в души огнь польётся,
Когда по рощам разнесётся
Бессмертной лирой дел их звук.


2

22 июля князь Багратион, армия которого находилась ещё в двенадцати вёрстах от Смоленска, в карете, сопровождаемый несколькими генералами и пышным конвоем, отправился на свидание к военному министру. Ермолов, зная о болезни храброго, но недальновидного графа Сен-При, начальника штаба у Багратиона и ненавистника Барклая, которого он считал изменником, спешил уменьшить взаимную неприязнь обоих главнокомандующих. Он убедил военного министра выехать навстречу Багратиону.

Барклай-де-Толли молча надел шарф и, встретив Багратиона в пути, как старшему, с шляпой в руке, отдал рапорт и пригласил в занимаемый им дом. Князь не ожидал подобной любезности, которая произвела на него и на его свиту большое впечатление. Оставшись с самыми ближними, оба главнокомандующих обсудили возможности наступательных действий против Наполеона.

Барклай, наклонив совершенно лысую, с высоким лбом, голову, говорил, подыскивая трудные для него русские слова:

— Перед мыслью, ваше сиятельство, что нам вверена защита Отечества, должны умолкнуть все остальные соображения… Соединимся же и будем бороться против врагов России…

Багратион, в своём неизменном мундирном сюртуке со звездою Георгия 2-го класса, с готовностью отвечал:

— Всему вашему желанию охотно повинуюсь! Рад был вас всегда любить и почитать! Но теперь вы более меня убедили и к себе привязали! Сие вам говорю правду. Поверьте, никому льстить не умею.

Он спешил выразить свою любимую мысль:

— Наконец соединением обеих армий совершили мы желание России. Мы получили над неприятелем преимущество. Наше дело пользоваться сей минутой! Надобно напасть на центр его, пока он разделён и рассеян форсированными маршами. Вся армия и Россия того требуют!..

Барклай колебался, медлил с ответом, спрашивал мнение Толя и Вольцогена, наконец, предложил собрать военный совет. Багратион, искренне готовый позабыть прежние раздоры, был разочарован. Главнокомандующие расстались со всеми возможными изъявлениями вежливости и наружной приязни, но с новым холодом в сердце один против другого.

Между тем 2-я армия прибыла к Смоленску, и Алексей Петрович примечал разительное её отличие от 1-й. Желая проникнуть в дух солдат, он ещё в переходах от Поречья к Смоленску, проводимых из-за большой жары ночами, расспрашивал их, не узнаваемый в темноте. Все неудачи солдаты приписывали начальнику-иноземцу и обвиняли его в измене. Армия Барклая, утомлённая непрерывным и, по общему мнению, неоправданным отступлением, стала допускать беспорядки, появились признаки упадка дисциплины. В опустевших домах и даже в церквах отдельные солдаты производили грабёж и разбой. Тогда именем военного министра Ермолов повелел отдать приказ с оповещением по армии о казни главнейших преступников и тем пресечь бесчинства, которые могли умножиться. Одно средство укрепления дисциплины — победа. 2-я армия явилась под звуки неумолкающей музыки и песен. Можно было подумать, что пространство между Неманом и Днепром она оставила, не отступая, но прошла, торжествуя. Исчезла усталость, на лицах видна гордость от преодолённых опасностей и готовность к превозможению новых. Солдаты желали, просили боя. Подходя к Смоленску, они кричали: «Мы видим бороды наших отцов! Пора драться!» Старик гренадер ил числа последних суворовских чудо-богатырей объяснял Ермолову, вытягивая руку и разгибая ладонь с разделёнными пальцами:

— Прежде мы были так! Теперь мы, — тут он сжал пальцы и свернул ладонь в кулак, — вот так! Так пора же, — он замахнулся дюжим кулаком, — так пора же дать французу хорошего леща вот этак!..

«Какие другие ополчения могут уподобиться вам, несравненные русские воины? — с гордостью размышлял, видя Багратионовых орлов, Ермолов. — Верность ваша не приобретается мерою золота, допущением беспорядков, терпимостью своевольств. Когда же пред рядами вашими встанет вождь, подобный Суворову, чтобы изумилась вселенная!..»

На военном совете, который был собран 24 июля, все — Багратион, вернувшийся в войска великий князь Константин Павлович, начальники главного штаба обеих армий Ермолов и Сен-При и генерал-квартирмейстеры Вистицкий и Толь высказались за немедленное наступление против центра неприятеля. Лишь уступая общему мнению, Барклай согласился с ними, но приказал ограничить наступление тремя днями.

Это была полумера, и, несомненно, опасная, ибо русской армии грозило быть отрезанной от Смоленска.

Три главные дороги вели из города: на северо-запад, к Витебску через Поречье, на запад, к Рудне, и на юго-запад, к Орше через город Красный. По имевшимся сведениям, в Поречье был размещён лишь небольшой кавалерийский отряд французов, а сам Наполеон с гвардией находился в Витебске. Конница Мюрата расположилась за Рудней. Корпус маршала Даву медленно собирался в районе Орши. Рассеянные на большом пространстве неприятельские войска, хорошо зная о длительном бездействии русских, шли на соединение медленно.

Всё благоприятствовало предпринимаемому наступлению. 26 июля под звон смоленских колоколов обе армии двинулись вперёд. 1-я армия шла на Рудню двумя колоннами через селения Приказ-Выдра и Ковалевское, имея в авангарде казаков Платова. С левой стороны её, недалеко от Днепра, проходила 2-я армия. В Красный, для наблюдения за дорогой к Орше и обеспечения левого фланга русских войск, Барклай приказал отделить от 2-й армии 27-ю пехотную дивизию генерал-майора Д. П. Неверовского, составленную в основном из новобранцев.

Воспрянула бодрость в сердцах начальников, невозможно было передать радости солдат. То было первое наступательное движение русских войск во всей кампании.


3

На первом же переходе от Смоленска к Рудне, в селении Приказ-Выдра, военный министр снова заколебался.

Не имея точных сведений о противнике, он страшился углубляться вперёд и порешил обратиться сперва к Поречью, чтобы открыть силы французов. Багратиону было предложено перевести 2-ю армию на место 1-й — в Приказ Выдру. Тот досадовал на потерю времени, тревожился за свой слабый левый фланг, который мог быть отрезан у Красного, но нехотя повиновался. Так как приказ Барклая был передан Ермоловым, Багратион перенёс часть недовольства на него, считая и его соучастником ошибочного решения. На эти операции ушло два драгоценных дня.

Только храбрый атаман Платов, не получивший известий о передвижении 1-й армии на пореченскую дорогу, продолжал двигаться к Рудне и 27 июля у села Молево Болото встретил два французских гусарских полка. Неожиданным ударом во фланг он обратил их к Рудне, где стоял генерал Себастьяни, вовсе не помышлявший о близости русских. Завязалось горячее дело. Французы дрались упорно, подошли к самым орудиям донской батареи и ранили многих канониров пулями. Но Платов семью казачьими полками обошёл неприятеля с флангов. Противник бежал. Дальнейшее преследование атаман поручил подошедшему отряду Палена, который гнал французов восемь вёрст. «Неприятель пардона не просил, — докладывал Платов, — а российские войска, быв разъярены, кололи и били его».

Барклай терялся в догадках, упустив из виду Наполеона: то полагал, что он обходит Смоленск и тянется боковыми путями на Москву, то боялся, что он заслонил русским Петербург и думает дать туда направление всей армии.

В деревушку Гаврики, на дороге к Рудне, прибыл Багратион. Он не соглашался с Барклаем-де-Толли и не считал, что им грозит опасность со стороны Поречья, и предлагал продолжать марш на Рудню, утверждая, что Наполеон будет охватывать левый, а не правый фланг русских и поведёт нападение из Красного. Барклай резко возражал. Мало-помалу оба главнокомандующих пришли в сильное возбуждение, доказывая каждый свою правоту.

Барклай сидел на самом солнцепёке, посреди крестьянского двора, на бревне, приготовленном для постройки сарая, в наглухо застёгнутом мундире и при всех орденах. Багратион, в белой нательной рубахе, накинув на плечи сюртук, большими шагами мерил двор.

— Ты немец! Тебе всё русское нипочём! — почти кричал Багратион, сузив восточные, с тяжёлыми веками, глаза и хлеща по голенищу своего сапога казачьей нагайкой.

— Дурак! — в сердцах отвечал ему военный министр. — Ты сам не знаешь, почему ты называешь себя коренным русским!

— Тебе этого никогда не понять с твоей глупой немецкой методикой! — не оставался в долгу Багратион.

Единственный свидетель их перепалки, Ермолов горестно размышлял: «Никогда не забуду я странного намерения твоего, Барклай-де-Толли, отменить атаку на Рудню!

Но за что терплю я упрёки от тебя, Багратион, благодетель мой?! При первой мысли о нападении на Рудню не я ли настаивал на исполнении её, не я ли убеждал употребить возможную быстроту? Я всеми средствами старался удерживать между вами, как главными — начальниками, доброе согласие. Нет, только единоначалие и мудрость полновластного вождя помогут избежать распрей и приблизить победу!»

Сам Алексей Петрович заботился лишь о том, чтобы кто-нибудь не подслушал горячего разговора Багратиона и Барклая. Он стоял у ворот, отгоняя всех, кто близко подходил, со словами:

— Главнокомандующие очень заняты, совещаются…

Войска бесплодно маневрировали четыре дня. Убедившись в их медлительности, Наполеон решил обойти русских левым берегом Днепра, захватить у них в тылу Смоленск и отрезать от Москвы. 31 июля неприятельские части двинулись к деревне Россасна, навели мосты и 2 августа переправились через Днепр, держа путь на Ляды — Красный — Смоленск. Впереди шёл корпус Нея под прикрытием кавалерии Мюрата, а из-под Орши сюда же двинулись корпуса Жюно и Понятовского.

На пути 200-тысячной громады вражеской армии, в Красном, стоял только семитысячный отряд Неверовского при 12 орудиях. Ему-то и суждено было расстроить планы Наполеона.

Целый день 2 августа отряд сдерживал огромные силы французов, медленно отступая к Смоленску, куда успел тем временем вернуться корпус Раевского.


4

Смоленск пылал.

Весь город, большей частью деревянный, даже окружавшие его старинные каменные башни, — всё было в огне.

150 французских орудий, не переставая, били по городу ядрами. Был прекраснейший летний вечер, без малейшего ветра. Огонь и дым, восходя столбом, расстилались под самыми облаками. Несмотря на гром пушек, ружейную пальбу, шум и крики сражающихся, в соборной и во всех приходских церквах раздавался колокольный звон, возвещая о приближении праздника преображения Господня.

Уже некоторые церкви пылали, но народ молился, не помышляя о спасении своего имущества и жизни, как бы в упрёк неприятелю, что наградою для него будет один пепел.

Ермолов, отправленный главнокомандующим осмотреть, в каком положении обороняющиеся войска, следил со стен Смоленской крепости за ходом битвы.

Накануне, 4 августа, Раевский весь день удерживал город от яростных атак неприятеля, не позволив ему ни в чём одержать верх.

«Наполеон не знал расположения города и его окрестностей, — размышлял Алексей Петрович, перебирая события минувшего дня, — продолжая бесплодно пробиваться через Малаховские ворота. Если бы он обратился к левому флангу крепости, прилегавшему к реке, и поставил против моста сильную батарею, наши войска подверглись бы ужасному истреблению…»

Удостоверившись в сосредоточении всех неприятельских сил под Смоленском, Барклай-де-Толли и Багратион решили: 2-й армии отступить на Московскую дорогу; для прикрытия этого движения корпусу Дохтурова удерживать Смоленск, а прочим войскам 1-й армии разместиться подле города, на правом берегу Днепра.

Наполеон всё ещё ожидал, что русские вот-вот выйдут из города и примут сражение. Надежда его скоро рассеялась: на правом фланге заметили движение русских, отступающих по Московской дороге. То была 2-я армия.

Марш её не мог укрыться от неприятеля, потому что дорога, по которой следовал Багратион, несколько вёрст шла вдоль днепровского берега. Наполеон вознамерился овладеть Смоленском, чтобы перейти на правый берег Днепра, и повелел начать общую атаку.

В четыре пополудни одновременно двинулись на город французские колонны. Ней шёл на красненское предместье, Даву на мстиславское и Малаховские ворота, Понятовский атаковал предместье Раченку и поставил батареи, направленные против днепровского моста. Два часа держался Дохтуров в предместьях, но наконец принуждён был отойти в город и расставил пехоту по стенам, а артиллерию — по бастионам. Только небольшое число стрелков оставались вне стен. Многочисленность войск дала Наполеону возможность атаковать город со всех сторон одновременно, однако стены спасали защитников от орудий и ружейных выстрелов и оставались непреодолимой преградой для неприятеля.

Недаром в старину называли смоленские стены дорогим ожерельем России. Благодаря им урон у русских был незначителен в сравнении с огромными потерями французов.

Пыль и дым потемняли воздух; шум и треск заглушал барабаны и слова команды. Главный натиск был обращён на Малаховские ворота, защищаемые Коновницыным, возле которого находился и Дохтуров. Лишь немногие из тех, кто окружал генералов, остались невредимы. Убийственный огонь так свирепствовал, что пришлось четырежды менять стоявшие у ворот орудия — прислуга и лошади за короткое время выходили из строя. Коновницына ранило пулей в руку, но он не оставил сражения и даже не дозволил сделать себе перевязку.

Барклай-де-Толли начал беспокоиться о защитниках, видя с высот правого берега действия неприятеля и получая от Дохтурова донесения о беспрестанном усилении атак. Ермолов сообщил о необходимости помочь левому крылу, на которое французы особенно усилили натиск. Тогда Барклай приказал Евгению Вюртембергскому, племяннику вдовствующей императрицы, с 4-й пехотной дивизией идти на подкрепление сражающихся.

С крепостной стены Ермолов наблюдал, как, перейдя мост через Днепр, дивизия разделилась: два полка двинулись на левое крыло, к Раченкам, а остальные с принцем Евгением направились через весь город к Малаховским воротам. Навстречу тянулось множество раненых, а на горящих улицах дивизия была осыпана ядрами. Егеря подоспели в самую опасную минуту, когда войска, находившиеся вне города, в беспорядке возвращались в ворота. Дохтуров велел принцу Евгению сделать вылазку и потеснить неприятеля, засевшего в ближайших к стене домах. Расчистив с трудом проход в Малаховских воротах, егеря ружейным огнём заставили французов отступить, а затем и прекратить дальнейшее наступление.

На левом крыле одно мгновение могло решить участь города, но неустрашимость генералов Неверовского и Кутайсова, начальника артиллерии 1-й армии, направлявшего действия батарей, позволяла восторжествовать над усилиями неприятеля. Особенно много вредила атакам польского корпуса Понятовского батарея подполковника Нилуса, установленная на правом берегу Днепра. Красные шапки поляков подались назад. Следя за молодеческими действиями артиллеристов, Ермолов подумал: «Не позабыть её в реляции!..» С появлением егерей корпус Понятовского был отброшен, причём командовавший бригадою генерал Грабовский погиб в штыковом бою.

Видя бесплодность атак, Наполеон велел идти напролом. Впереди головных колонн вывезли артиллерию. Крепость и толщина стен, воздвигнутых Годуновым, противостояли чугуну, но тучи ядер и гранат свистели и лопались без конца. В единый хаос смешались гром, треск, пламя, дым, стон, крики. К шести пополудни французы овладели всеми предместьями города. Русская пехота, расположившаяся на стенах, непрерывно стреляла — стены были как бы в огненной, сверкающей полосе.

Канонада французской артиллерии всё ужесточалась.

Пылающие окрестности, густой разноцветный дым, гром пушек, кипящие перекаты ружейной стрельбы, стук барабанов, улицы, заполненные ранеными, вопли старцев, стоны женщин и детей, толпы людей, упадающих на колени с поднятыми к небу руками, — таково было зрелище, открывшееся Ермолову в лучах догоравшего солнца. Почитая этот день светопреставлением, а Наполеона — антихристом с воинством дьяволов, жители бежали из огня, между тем как полки русские шли в огонь: одни спасали свою жизнь, другие несли её в жертву.

Близились сумерки. Покидая пылающий город, Ермолов велел артиллерийской роте 2-й пехотной гвардейской дивизии вынести из Благовещенской церкви чудотворную икону Смоленской божьей матери, которую поместили на запасном лафете. Шествие сопровождалось треском рушившихся зданий. Удалилась заступница Смоленская, но русские солдаты не сходили со стен — спереди гонимые неприятелем, сзади опаляемые разлившимся по всему городу пожаром.

Переехав под сильным обстрелом единственный мост через Днепр, Ермолов встретил Барклая-де-Толли, с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны и отдававшего приказания адъютантам. От гремевшей батареи Нилуса отбежал маленький человечек в обожжённом офицерском мундире и припал к седлу генерала:

— Ваше высокопревосходительство! Алексей Петрович!..

— Степан Харитоныч? Ты ли это? — изумился Ермолов, обнимая Горского.

— Да что ж это происходит? — причитал тот, не стесняясь слёз. — Ах, август крушит и круглит! Говорят, в августе серпы греют, а вода холодит. Да видно, не нам, а французу жать жатву суждено. А нам от позора сидеть в воде студёной!..

В его глазах Ермолов прочёл всё накипевшее за постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение и гибель русских людей.

— Ты с артиллеристами выполнил сегодня свой долг, — не зная, что сказать ему, повторял Ермолов и гладил седые волосы старого друга.

— Что делать, друзья! — вызывающе громко проговорил кто-то рядом, и Ермолов, обернувшись, увидел подъехавшего к ним великого князя Константина в сопровождении Куруты и гвардейских офицеров. — Что делать! Мы не виноваты. Не русская кровь течёт в том, кто нами командует. А мы — и больно! — должны повиноваться ему! У меня не меньше вашего сердце надрывается!..

Барклай-де-Толли, слышавший эти слова, даже не повернул в сторону цесаревича головы. С тем же невозмутимым, даже, как показалось Ермолову, брезгливым хладнокровием отдавал он слова команды, равнодушный к проносящейся мимо него смерти.

На правом берегу Днепра толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю, без крова, в ужасе глядели, как догорает их город, как обращаются в прах их жилища и гибнет достояние. Весь гребень высоты был покрыт генералами и офицерами, лица которых, обращённые к Смоленску, страшно были освещены пожаром. Никто не мог отвести глаз от огромного костра церквей и домов. Блеск ослепительного пожара проникал даже сквозь закрытые веки.

Крики детей, рыдания женщин надрывали душу.

«Не видел я прежде опустошения земли собственной, не видел пылающих городов Родины моей, — прошептал генерал, чувствуя, как и у него подступают слёзы. — Первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей! Первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного положения их! Великодушие всегда почитал я даром божества. Но теперь едва ли я ему дал бы место прежде отмщения!..»


5

Ночью Барклай созвал совет.

Багратион предлагал ещё один день продолжать оборону города, а затем переправиться за Днепр и атаковать неприятеля. Генерал-квартирмейстер Толь со своей стороны заявил, что у него готова уже диспозиция наступления.

— Какая же? — бесстрастно осведомился Барклай.

Толь отвечал, что надобно атаковать двумя колоннами из города.

Ермолов высоко ценил Карла Фёдоровича Толя за его замечательные способности и большие знания, почерпнутые ещё в годы учёбы в одном из кадетских корпусов, которыми командовал уже тогда покровительствовавший ему Михаил Илларионович Кутузов. Однако Толь был ещё молод, малоопытен и нередко допускал довольно значительные ошибки.

— В городе весьма мало ворот, и они с поворотами в башнях, — возразил Толю Ермолов. — Большое число войск скоро пройти их не сможет. А как они устроятся потом в боевой порядок? Впереди нет свободного пространства, и батареи неприятеля придвинуты весьма близко к стене. А скоро ли приспеет необходимая для атаки артиллерия? Да и как войска собрать без замешательства — в тесных улицах, среди развалин?

— Признаю замечания основательными, — отозвался военный министр. — Какие предложения будут у господ генералов?

Большинство говоривших не согласились с мнением Багратиона, который намеревался перейти Днепр выше города и ударить в правый фланг Наполеона.

— Уж если необходимо атаковать, — рассуждал Ермолов, — то куда удобнее перейти реку у самого города, с правой его стороны, устроив мосты под защитой батарей правого фланга крепости. Предместье тут ещё не оставлено нами, и против него действует всего одна неприятельская батарея. К ней — удобный путь обширными садами. В случае же отступления можно занять монастыри и церкви в предместье и не допустить натиска французов на мосты.

Александр Иванович Кутайсов от имени корпусных командиров предложил ещё один день продолжить защиту города. Ермолов поддержал его.

— Защищать, чтобы затем атаковать? — спросил Барклай.

— Нет, чтобы потом отступить, собрав силы, — отвечал Кутайсов.

Позднее Ермолов понял неправоту своего мнения: удерживать разрушенный город было совершенно бесполезно.

Но так велика была жажда отмщения и ярость против жестокого завоевателя, что и он поддался общему порыву — не отступать!

Барклай-де-Толли молчал.

Он знал, что сдачей Смоленска окончательно уронит в глазах государя свою репутацию — главнокомандующего и даст многочисленной враждебной партии право добиться его отставки. Но он не видел иного выхода, кроме отвода войск далее на восток.

Наконец военный министр медленно проговорил:

— Приказываю сей же ночью оставить Смоленск.


6

Распорядившись о порядке отхода 1-й армии, Барклай и Ермолов ночевали в арьергарде близ самого города.

От Смоленска Московская дорога тянется несколько вёрст вдоль правого берега Днепра, затем идёт на восток через Лубино, Бредихино и перед Соловьёвом вновь переходит через Днепр, к Дорогобужу. По ней уже сутки отступала 2-я армия, приближавшаяся к Соловьёвой переправе. Для охраны Московской дороги Багратион оставил в четырёх вёрстах от Смоленска сильный арьергард под командой племянника Суворова, князя Горчакова. Ему было дано приказание отходить за 2-й армией.

Между тем вся 1-я армия ещё занимала позиции на пореченской дороге, вёрстах в трёх к северу от Смоленска.

Барклай не пошёл тотчас по прямому пути, ведущему на Москву, так как Наполеон мог артиллерийским огнём с левого берега нанести войскам сильный урон. Однако, когда после полудня замечено было движение французов вверх по Днепру, положение сделалось опасным: теперь, наведя переправу, Наполеон мог легко прервать сообщение обеих русских армий.

1-й армии непременно надлежало выйти на Московскую дорогу, но боковой марш трудно было предпринять днём, на виду у неприятеля. Барклай вознамерился выждать ночи и, простояв 6 августа под Смоленском, приказал с наступлением вечера перейти с пореченской дороги на столбовую Московскую просёлками, которые проходили севернее и выходили к ней у лубинского перекрёстка. Движение осуществлялось двумя колоннами — генерал-лейтенантов Тучкова и Дохтурова; в голове армии назначено идти особому отряду под начальством генерал-майора Тучкова-3-го.

Тучков выступил в 8 вечера и шёл всю ночь перед колонной своего брата лесами и болотами. Только через сутки он прибыл на лубинский перекрёсток, имея целью дальнейшее движение по Московской дороге. Однако Горчаков при первом же известии о приближении 1-й армии двинулся к Соловьёвой переправе, оставив лишь три казачьих полка. Таким образом, несогласованность в действиях двух армий привела к тому, что 1-я при своём фланговом движении лишилась бокового прикрытия.

Барклай, убеждённый, что вся армия выдвигается к Соловьёвой переправе, в полночь с ужасом обнаружил, что второй корпус всё ещё у Смоленска, и обратился к Ермолову:

— Мы в большой опасности! Поезжайте вперёд, ускорьте марш войск, а я пока здесь останусь…

Достигнув лубинского перекрёстка и увидев, какая опасность грозит 1-й армии, Ермолов помчался далее, к Соловьёвой переправе, и возвращал назад все встречаемые им войска. В это время Тучков-3-й взял в плен двух вестфальцев из корпуса маршала Жюно и препроводил их Ермолову, которому они объявили, что у них шестнадцать полков одной кавалерии.

Ермолов нашёл отряд Тучкова-3-го только в двух вёрстах от соединения дорог. Он приказал пехоте продвинуться несколько вперёд. Вскоре прибыла неприятельская артиллерия, и огонь с обеих сторон усилился чрезвычайно.

На позиции появился Барклай, который, увидев, что приняты все необходимые меры, дозволил Ермолову руководить боем.

В продолжение всего сражения Алексей Петрович подкреплял центр свежими войсками, подходившими из Бредихина. По обе стороны дороги кипел самый упорный бой.

Ермолов дважды возглавлял штыковую атаку, отбрасывая от перекрёстка французов. Наконец в седьмом часу пополудни совершил своё боковое движение корпус Багговута.

Цель, ради которой велось сражение, была достигнута.

Сражение при Лубино явилось крупным успехом русских войск. У французов, по их словам, выбыло из строя более шести тысяч человек; погиб и участник всех наполеоновских походов — командир дивизии граф Цезарь Гюден. Потери русских были, очевидно, не меньше. Важно то, что неприятель не сумел захватить участок соединения дорог и отрезать часть 1-й армии.

За отличие и особенное участие в этом бою Ермолов по представлению Барклая-де-Толли был произведён позднее в генерал-лейтенанты.


7

Разбранившись с военным министром, атаман Платов решился уехать из армии.

Когда он явился в главный штаб, Ермолов с полковником Кикиным разрабатывали диспозицию для отхода армии по Московской дороге. Алексей Петрович не мог нахвалиться способностями, неутомимой деятельностью, строгими правилами чести нового дежурного генерала. «Прощай, Ставраков, плачевный комендант главной квартиры! — говаривал он теперь про себя. — Ты уже не будешь мучить мозг мой непрерывной работой, а я получу минуты отдохновения и вновь выну из походной сумы Горация и Тацита…»

— Обманут! Всеми обманут! — закричал Платов с порога, выкатывая маленькие, глубоко сидящие подо лбом глазки и напуская строгость на морщинистое загорелое лицо с сивыми бровями. — Что за коловратство ты с военным министром надо мною производишь?

— Ты, Матвей Иванович, — загремел Ермолов в ответ, подымаясь из-за стола, — сам виноват! Дерёшься храбро, но уже не раз замечаем в самовольстве. Постой, да ты, никак, выпил?

— Горчичная… моя любимая… — сразу понизил голос атаман, усаживаясь на лавку.

Несмотря на большую разницу в возрасте (он был старше Ермолова на четверть века) и в звании (ещё в 1809 году его произвели в генералы от кавалерии с награждением Георгием 2-го класса), Платов побаивался Ермолова. Когда Барклай приказал своему начальнику главного штаба сформировать лёгкий отряд, тот назначил командиром Ивана Георгиевича Шевича, с подчинением ему казаков генерала Краснова. Рассерженный Платов написал Ермолову официальную бумагу, в которой спрашивал, давно ли старшего отдают под команду младшего, как, например, Краснова относительно Шевича, и притом в чужие войска? Алексей Петрович ответил официальной же бумагой: «О старшинстве Краснова я знаю не более Вашего, потому что в Вашей канцелярии не доставлен ещё формулярный список этого генерала, недавно к Вам переведённого из Черноморского войска. Я вместе с тем вынужден заключить из слов Наших, что Вы почитаете себя лишь союзником русского государя, но никак не подданным его». Правитель дел атамана предлагал обжаловать эти обидные слова, но Платов сказал ему: «Оставь Ермолова в покое! Ты его не знаешь.

Он в состоянии сделать с нами то, что лишь приведёт наших казаков в сокрушение, а меня в размышление…»

— С горя, с горя выпил, — уже совсем миролюбиво проговорил казачий атаман. — Глаза бы мои не глядели на всех этих немцев и их главного покровителя.

— Ты думаешь, мне легче?! — отрезал Ермолов. — Да дай тебе одного Вольцогена — ты волком завоешь. Тупой аккуратист. Он не Вольцоген, а вольгецоген[3]

Платов оживился:

— Ты бы прислал мне этого скверного немца-педагога!

Я бы тотчас отправил его в авангардную цепь, откуда бы он, конечно, не выбрался живым! Не вылезаю из огня. Позавчера у селения Рыбки мои донцы шесть раз на сильную кавалерию в атаку ходили!

— А теперь ты атакуешь главный штаб, чтобы покинуть армию? — впился в лицо атамана Ермолов своими серыми проницательными глазами.

— Что делать! — забормотал тот. — Ведь ты же обещал исходатайствовать мне через Барклая графский титул.

А где твои обещания?..

В самом деле, Багратион с Ермоловым сдерживали порывы горячего, выходящего из повиновения атамана надеждой на скорое получение графского достоинства. Платов часто осведомлялся у Алексея Петровича, не привезён ли в числе бумаг указ о возведении его в этот сан. Начальнику главного штаба 1-й армии долго удавалось обманывать Платова, но теперь атаман потерял терпение, видя в этом козни военного министра.

— Да зачем тебе графский титул? — сказал Ермолов, улыбаясь тому, что, и шестидесятилетний, казак по натуре своей был чистое дитя.

— А Федька? — снова наливаясь хмельным гневом, воскликнул Платов. — Мы с ним вместе волам хвосты крутили. Он — «его сиятельство», а я — никто?! А ведь даже войсковым атаманом не был…

Казачий генерал Фёдор Денисов во всю службу Платова оставался у него бельмом на глазу и главным соперником.

— Так ведь уже год, как помер Фёдор Петрович! — укоризненно возразил Ермолов. — Вот, право, чудак! Я клянусь, что никогда бы не принял искусственного сего титула. Если бы меня когда-нибудь подумали обезобразить графским достоинством — это был бы указ о моей отставке!

— Ты барин, ты белая кость, — словно бы трезвея, ответил серьёзно казак. — Ты и без графства всюду свой. А я мужик. Я невежа. Я могу заставить всех этих бар уважать меня лишь тогда, когда они мне понуждены будут говорить: «Что вы хотите, ваше сиятельство?..», «Помилуйте, ваше сиятельство…», «Конечно, ваше сиятельство…».

На короткое время Матвей Иванович Платов уехал в Москву. Когда в армию отправился Кутузов, он вызвал Платова оттуда и в октябре 1812 года доставил отважному атаману графский титул.


8

По войскам пронеслось известие о назначении нового главнокомандующего — Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова.

Минута радости была неизъяснима. Имя этого славного полководца произвело всеобщее воскресение духа в армии, от солдата до генерала. 11 августа Кутузов покинул Петербург и выехал в действующую армию. Главнокомандующего провожали толпы народа, кричавшие ему вслед: «Спаси нас!» На всём пути жители городов и сел выходили на дорогу и приветствовали его, стоя на коленях. Все, кто мог, летели навстречу почтенному полководцу принять от него надежду на спасение России. Офицеры весело поздравляли друг друга. Старые солдаты припоминали походы с ним ещё при Екатерине, его подвиги в прошедших кампаниях.

Говорили, что сам Наполеон давно назвал его старой лисицей, а Суворов шутил, что и хитрый адмирал де Рибас Кутузова не обманет. 15 августа Кутузов прибыл в Вышний Волочёк, где ему сообщили, что невдалеке от Вязьмы показались неприятельские разъезды. Тогда он повернул на Гжатск и 17 августа застал у Царёва Займища всю русскую армию.

«То, что любовь войска к знаменитому полководцу — не мечта, а существенность, производящая чудеса, — думал Ермолов, ожидавший Кутузова вместе с главнокомандующими обеих армий и прочими генералами, — это показал всему свету незабвенный для славы России Суворов с горстию сынов её…»

Ермолов уже давно обращался на высочайшее имя, настаивая на необходимости единого главнокомандующего.

Как мы помним, Александр I, верный своей привычке никому вполне не доверять, уезжая из армии, возложил на Ермолова обязанность откровенно извещать его обо всех чрезвычайных событиях. Помимо него это право предоставлено было только Барклаю-де-Толли, Багратиону и начальнику главного штаба 2-й армии Сен-При. Ермолов написал государю четыре письма и в каждом настойчиво повторял:

«Нужно единоначалие…» 10 августа, в тот самый момент, когда в Петербурге решался вопрос о назначении Кутузова, он обратился к Александру с самым обширным посланием, как бы подводящим итоги двухмесячной борьбы с Наполеоном и предлагающим необходимые средства для спасения Отечества.

«Отступление, долгое время продолжающееся, тяжёлые марши, — писал Ермолов, — возбуждают ропот в людях, теряется доверие к начальнику. Солдат, сражаясь, как лев, всегда уверен, что употребляет напрасные усилия и что ему надобно будет отступать. Соединение армий ободрило войска, отступление и худое продовольствие, уменьшая силы, необходимо уменьшает дух их».

Он убеждён в близости генерального сражения и предвидит возможность потери самой Москвы:

«Москва не далека, драться надобно! Россиянин каждый умереть умеет!.. Если никто уже, в случае поражения армии, не приспеет к защите Москвы, с падением столицы не разрушаются все государственные способы. Не всё Москва в себе заключает! Есть средства неисчерпаемые, есть способы всё обратить на гибель врагов Отечества нашего, завиствующих могуществу и славе нашего народа».

В заключение Ермолов горячо утверждает:

«Я люблю Отечество моё… люблю правду и поэтому обязан сказать, что дарованиям главнокомандующего здешней армии мало есть удивляющихся, ещё менее имеющих к нему доверенность, войска же и совсем не имеют».

Самому Ермолову письма эти, резко критикующие Барклая, принесли дурную славу. При отъезде Кутузова в армию они были переданы ему двоедушным Александром I. Осторожный и предусмотрительный Кутузов, столь любивший Ермолова, которого недаром именовали его баловнем, начал с той поры обнаруживать к нему холодность и недоверчивость. Это было на руку завистникам из окружения главнокомандующего: известны старания их не допускать Алексея Петровича действовать самостоятельно и умалчивать, по возможности, о нём в реляциях.

Письма Александру I, а также смелые и резкие возражения Ермолова своему начальству и старшим генералам, которым он часто и в присутствии многих свидетелей высказывал горькие истины, дали повод многочисленным и сильным врагам, людям, главным образом, бездарным и завистливым, упрекать его в том, что он интриган, обязанный своим возвышением проискам и искательству у вышестоящих командиров.

Зато Ермолов сделался кумиром среднего, боевого офицерства. Он выделялся не только бесстрашием и отвагой среди военачальников, но и самой внешностью — высокий рост, римский профиль, проницательный взгляд серых глаз, что вместе с приятным, необыкновенно вкрадчивым голосом, редким даром меткого слова привязало к нему множество молодых командиров и даже дало ход едкому, завистливо-критическому отзыву, свысока на него павшему: «Это герой прапорщиков».

Особенно любили, нет, даже боготворили Ермолова офицеры-артиллеристы, и среди них — полковник Никитин, подполковник Нилус, гвардейской конной артиллерии капитан Сеславин, штабс-капитан Горский, подпоручик артиллерии и адъютант начальника штаба Граббе. Все они чувствовали себя теперь как на празднике и находились возле Ермолова. Тут же был и подполковник Ахтырского гусарского полка Денис Давыдов, ожидавший в ставке ответа Багратиона на свою записку о ведении партизанской войны в России.

— Вы слышали, господа, что сказал Михайло Ларионович штабным офицерам в Гжатске, которых Барклай послал туда для обозрения оборонительных позиций? — не оборачиваясь, проговорил Ермолов. — Его светлость изволил заметить: «Не нужно нам позади армии никаких позиций. Мы и без того слишком далеко отступили…»

Накануне назначения Кутузова главнокомандующим всех русских армий ему был пожалован за успехи в войне с турками титул князя с правом именоваться не «сиятельством», как обычные графы и князья, а «светлостью» как немногие владетельные особы.

— Вся надежда на Кутузова! — отвечал Давыдов своим резким тонким голосом. — Скажу откровенно: если не прекратится избранная Барклаем тактика отступления — Москва будет взята, мир в ней подписан и мы пойдём в Индию сражаться за французов!

Ермолов, насупившись, оглядел брата. Лицо обветренное, живое, глаза блестящие, в чёрных густых волосах белый клок на левой стороне лба; на груди Аннинский крест 2-го класса, у пояса — золотая сабля с надписью: «За храбрость».

— Нет, друг мой, — перевёл он разговор в шутку, — это у тебя поэтическая вольность. И вот как она родилась.

От усиленного поклонения тёзке твоему — богу вина Дионисию. Это ведь он, возвращаясь в Грецию, завоевал со своими вакханками Индию. А мы Индии и с казаками Платова при Павле Петровиче не достали. Думаю, сын не повторит сумасбродства отца. А ты не забывай о себе: ты сперва воин, а уж потом поэт.

Давыдов метнул на Ермолова быстрый взгляд и блеснул ослепительной улыбкой из-под гусарских усов:

Я люблю кровавый бой,
Я рождён для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарской,
С вами век мой золотел!..

Алексей Петрович Никитин твёрдо сказал:

— О золотом веке, господа, будем рассуждать лишь после того, как ни одного француза не останется на нашей земле…

— Едет! Едет, батюшка наш Михаила Ларионович! — перебил его Горский, и Ермолов тотчас перешёл в головную группу, где стояли Барклай-де-Толли и Багратион.

Приветственный гул, сперва смутный, разрастаясь, приближался. Барклай-де-Толли с обычным непроницаемым видом оглядывал свиту и выстроенный для встречи главнокомандующего почётный караул. Наконец из-за поворота на просёлочной дороге показался экипаж, который с криками «ура!» везли на себе выпрягшие лошадей жители Царёва Займища. Возбуждение достигло предела. Чуйки, армяки, сатиновые и посконные рубахи, облепившие простую походную карету, были уже рядом. Их оттеснили свитские офицеры и казаки. И вот он, военачальник, в руках которого судьба России: белая фуражка, пухлое лицо с орлиным носом, расстёгнутый на животе сюртук.

Выслушав рапорт военного министра, Кутузов сказал:

— Высочайшим повелением вручено мне предводительство 1, 2, 3-й Западных и бывшей Молдавской армий. Власть каждого из господ главнокомандующих остаётся при них на основании учреждения больших действующих армий. Каждому приказываю исполнять свой долг…

«Наш талисман, — невольно подумал Ермолов, — седой старик, от невероятной раны в молодости чудом сохранённый!..»

Главнокомандующий между тем шёл к почётному караулу, рассеянно внимая что-то быстро говорившему ему Вольцогену. Внезапно он приостановился и твёрдо, молодо ответил:

— Вы как бы возвышаете меня перед Румянцевым и Суворовым. Много бы я должен был иметь самолюбия, сударь мой, когда бы на сию дружескую мысль вашу согласился. И ежели из подвигов моих что-нибудь годится преподанным быть потомству, то оттого только, что силюсь я по возможности моей и по умеренным моим дарованиям идти по следам великих сих мужей.

А по рядам мушкетёров, егерей, гвардейцев накатывалось уже могучее, троекратное «ура!». Это восклицание повторил весь расположенный невдалеке военный лагерь. Даже солдаты, шедшие с котлами за водой, узнав о прибытки Кутузова, побежали к реке с криком «ура!», воображая, что уже топят неприятеля. Тотчас явилась поговорка: «Приехал Кутузов бить французов». Солдаты видели в нём не вновь прибывшего командира, но полного распорядителя, давнего начальника их; почти не было полка и генерала, который не служил бы под его командой.

Оглядывая здоровым глазом усатые, курносые, загорелые лица под киверами, Кутузов оборотился к генералам, почтительно следовавшим за ним, и в наступившей тишине проговорил:

— Ну как можно отступать с такими молодцами!..


Глава третья. «НЕДАРОМ ПОМНИТ ВСЯ РОССИЯ…»


1

Все без исключения в русской армии ожидали от Кутузова немедленного повеления о решающем сражении с Наполеоном. Ждал этого и Барклай-де-Толли, загодя занявшийся поисками позиции для боя. Князь Михаил Илларионович осмотрел её, нашёл выгодной и даже приказал ускорить работы. Каково же было удивление военного министра, когда вскоре за этим Кутузов отдал повеление обеим армиям идти в Гжатск. Барклай с внутренним одобрением решил тогда, что новый начальник будет продолжать его отступательную методу, завлекая неприятеля как можно далее и глубь России. Но кто может проникнуть в мысли гения!

Кутузов один видел то, чего не видели все остальные, однако лишь по отдельным фразам, вырывавшимся у него в редкие минуты откровенности, можно постигнуть, к каким испытаниям готовил светлейший князь себя, армию и Россию. Уезжая из Петербурга, он заверил Александра, что Москва никогда не будет сдана; позже в письме московскому губернатору Ростопчину утверждал: «По моему мнению, с потерею Москвы соединена потеря России». Но когда на первой же станции от Петербурга, в Ижоре, Кутузов встретил курьера с известием о падении Смоленска, то сказал: «Ключ к Москве взят». И всё же он прекрасно отдавал себе отчёт в том, что Отечество ждёт решительных действий и генеральное сражение скоро наступит.

Новый период войны начался единоначалием: главнокомандующие отдельными армиями подчинялись одному лицу и заняли места второстепенные; все распоряжения теперь исходили единственно от 67-летнего полководца. Враг советов, он не требовал мнений посторонних и был развязан в своих действиях: при отправлении из Петербурга Кутузову не было дано письменного стратегического плана, и Александр I силою крайних обстоятельств вынужден был разрешить ему вести войну по собственному усмотрению.

На пути в армию, в Торжке, Кутузов встретил генерала Беннигсена, который по разномыслию с Барклаем возвращался из главной квартиры в Петербург. Кутузов объявил ему повеление ехать обратно в армию, с занятием должности начальника главного штаба. Встретил он также и Фуля, но не пригласил его с собой.

Приближалась пора решающей схватки с Наполеоном.

Позади Кутузова, до Москвы, не было более регулярных войск. Хотя формирование земского ополчения Тульской, Калужской, Рязанской, Владимирской и Тверской губерния подходило к концу, но силы эти находились ещё в пределах своих губерний. Как и у ополчений Смоленского и Московского, полки которых всё ещё не присоединились к армии, у них почти не было огнестрельного оружия. Недавно взятые от сохи, отуманенные быстрым переходом от пашен в стан воинский, обутые в лапти, с кольями вместо пик, они горели усердием сразиться. Но их ещё нельзя было вести в бой с опытными, закалёнными в битвах полками Наполеона. От Гжатска до Москвы не имелось ни крепости, ни укреплённого лагеря, где можно было бы хоть на короткое время удержать превосходящего силой неприятеля.

19 августа армия выступила из Царёва Займища, прошла через Гжатск, Колоцкий монастырь и потянулась к Можайску. Во время этих маршей Кутузов усилил войска резервами в пятнадцать тысяч, приведёнными Милорадовичем. Между тем посланные в тыл офицеры донесли, что, не доходя одиннадцати вёрст до Можайска, найдено место для боя близ села Бородина, имения Василия Денисовича Давыдова — дяди Ермолова.

Рано поутру 22 августа, опередив армию, Кутузов прибыл в Бородино, объехал окрестности и нашёл их соответствующими своим намерениям.

Бородинская позиция пересекается надвое большой Смоленскою дорогой. Правое крыло примыкает к роще, между Москвой-рекой и впадающей в неё рекой Колочей; левый фланг оканчивается в густом кустарнике у деревни Утицы, на Старой Смоленской дороге, ведущей из Гжатска через Ельню в Можайск. Фронт позиции, занимая протяжением около семи вёрст, до Бородина прикрыт Колочей, извивающейся по глубокому оврагу, далее ручьём Семёновским и кустами. В тысяче саженях впереди левого фланга находилось несколько холмов у деревни Шевардино.

Не желая дать неприятелю возможности овладеть этим пунктом и обозревать всё расположение российских войск и вместе с тем угрожать с фланга наступающим по большой дороге к Бородину колоннам, Кутузов повелел на кургане у Шевардина построить пятиугольный редут на двенадцать батарейных орудий. Для обеспечения правого крыла он приказал соорудить перед лесом, близ Москвы-реки, три отдельных укрепления, да ещё насыпать укрепление для обороны переправы через Колочу, на большой Смоленской дороге. В центре, на кургане между Бородином и Семёновским, начали воздвигать большой люнет на восемнадцать орудий, вошедший в историю как Курганная высота, или батарея Раевского. Целью её было обстреливать весь скат к ручью Семёновскому и кусты по его левому берегу, довершая тем самым фланговую оборону Бородина. Левее Семёновского Кутузов приказал устроить три флеши для прикрытия слабейшего пункта позиции и поддержания стрелков, которые должны были занять овраг перед фронтом и кусты по направлению к Утице. Главная квартира расположилась в селе Татаринове, позади центра русских позиций.

На плодоносных полях Бородина закипели инженерные работы; ряды штыков засверкали среди жатвы; конница, пехота и артиллерия занимали свои места. «Здесь наконец остановимся!» — думал каждый воин.


2

Утром 23 августа Ермолов прощался с Денисом Давыдовым, которому Кутузов дозволил с лёгкой командой из казаков и гусар идти в партизанский рейд по тылам Наполеона.

За околицей села Семёновского, резиденции Багратиона, Давыдов, завернувшись в бурку, лежал прямо на траве и с обычной своей пылкостью говорил двоюродному брату, расположившемуся на полусгнившем пеньке:

— Бог мой! Вот поля, вот село, где провёл я беспечные лета детства моего и ощутил первые порывы сердца к любви и к славе… Но дом отеческий одевается дымом биваков, и громады войск толпятся на родимых холмах и долинах. Там, на пригорке, где некогда я резвился и мечтал, где я с алчностью читывал известия о завоевании Италии Суворовым, о победах русского оружия на границах Франции — там закладывают редут. Красивый лесок перед пригорком обращается в засеку и кипит егерями — как некогда стаею гончих собак, с которыми я носился по мхам и болотам. Всё переменилось! И сам я лежу под кустом, не имея угла не только в собственном доме, но даже и в овинах, занятых начальниками. Гляжу, как шумные толпы солдат разбирают избы и заборы Семёновского, Бородина и Горок для строения биваков и для костров… Брат! Признаюсь, слёзы наворачиваются на глаза мои. Но их осушает чувство счастья видеть себя, Льва и Евдокима вкладчиками крови и имущества в сию священную лотерею!

Два родных брата Дениса Давыдова в рядах боевых офицеров готовились принять участие в сражении.

— Мы будем биться, как львы, потому что в нас — надежда, в нас — защита любезного Отечества… — глухим, низким голосом отвечал Ермолов. — Мы можем быть несчастливы. Но мы русские, и в несчастье победа будет одинаково гибельна для врага! — Он с горькой нежностью посмотрел на двоюродного брата, почитая ею идущим на верную смерть, и попросил: — Расскажи же поскорее о подробностях нового твоего назначения. Я каждую минуту жду адъютанта с вызовом к Михаилу Богдановичу…

Ермолов и с прибытием Кутузова оставался в должности начальника главного штаба 1-й армии и теперь имел, по своим расчётам, всею полчаса времени на проводы.

Давыдов приподнялся на локте и с гусарской беспечностью проговорил:

— Иду на злодеев с малой горсткой! Вчера вечером князь Багратион вызвал меня и объявил: «Светлейший согласился послать для пробы одну партию в тыл французской армии. Но, полагая успех предприятия сомнительным, назначает только пятьдесят гусар и сто пятьдесят казаков.

Он хочет, чтобы ты сам взялся за это дело». Я отвечал:

«Я бы стыдился, князь, предложить опасное предприятие и уступить исполнение его другому. Вы сами знаете, я готов на всё. Надо принести пользу — вот главное, а для пользы людей мало!» — «Он более не даёт». «Если так, — говорю я, — то иду с этим числом. Авось открою путь большим отрядам!» «Я этого от тебя и ожидал, — сказал князь Пётр Иванович и добавил: — Впрочем, между нами, чего светлейший так опасается? Стоит ли торговаться несколькими сотнями людей, когда дело идёт о том, что в случае удачи ты можешь разорить у неприятеля и заведения, и подвозы, столь для него необходимые? А в случае неудачи — лишиться горсти людей…»

— В том числе и своей собственной головы, — бросил Ермолов.

— Да ведь ты не хуже моего знаешь, Алексей Петрович, что война не для того, чтобы целоваться! — мгновенно ответил Давыдов своим высоким, резким голосом. — Но слушай. «Верьте, князь, — объясняю я ему, — клянусь честью, что отряд будет цел. Для сего нужны только при отважности в залётах решительность в крутых случаях и неусыпность на привалах и ночлегах. За это я ручаюсь…

Только, повторяю, людей мало. Дайте мне тысячу казаков, и вы увидите, что будет». «Я бы тебе дал с первого разу три тысячи, ибо не люблю ощупью дела делать. Но об этом нечего и говорить. Светлейший сам назначил силу отряда — надо повиноваться!..»

— Ах, князь Пётр Иванович! Лев с орлиным сердцем! — воскликнул Ермолов. — Узнаю любимца русского солдата!

— Тогда Багратион, — продолжал Денис Давыдов, — сел писать и написал мне собственною рукою инструкцию, а также письма к командиру Ахтырского гусарского полка Васильчикову и генералу Карпову. Одному — чтобы назначил мне лучших гусар, а другому — казаков. Спросил: имею ли карту Смоленской губернии. У меня её не было. Он дал мне свою и, благословя меня, сказал: «Ну с богом! Я на тебя надеюсь!»

Давыдов поднялся, вынул из-за обшлага два документа и подал их Ермолову. То были карта Смоленской губернии, Юхновского уезда, вычерченная от руки, и Инструкция Ахтырского гусарского полка подполковнику Давыдову, в которой значилось:


«Предписываю Вам предпринять все меры беспокоить неприятеля со стороны нашего левого фланга и стараться забирать их фуражиров не с фланга его, а в середину и в зад, расстроивать его обозы, парки, ломать переправы и отнимать все способы. Словом сказать, я уверен, что, сделав Вам такую важную доверенность, Вы почтитесь доказать Вашу расторопность и усердие и тем оправдаете мою к Вам доверенность и выбор. Впрочем, как и на словах я Вам делал мои приказания, Вам должно только меня обо всём рапортовать, а более никого. Рапорты же Ваши присылать ко мне тогда, когда будет удобный иметь случай. О движениях же Ваших никому не должно ведать, и старайтесь иметь в самой непроницаемой тайности. Что же касается до продовольствия команды Вашей, Вы должны иметь сами о ней попечение.

Генерал от инфантерии кн. Багратион».


Ни Денис Давыдов, ни Ермолов, читавший инструкцию, не подозревали, что то была последняя служебная бумага, подписанная Багратионом.


3

Со вступлением в Смоленскую губернию Наполеон очутился в безлюдной пустыне.

В понятии французов и их союзников только Смоленск составлял рубеж, где кончалась Польша и начиналась Россия. Поэтому, переступив за Смоленск, они почитали себя на земле неприятельской, полагая насильственные поступки позволительными и предаваясь всяческим неистовствам. На своём пути они ничего не щадили, грабили и жгли. Подле изб раскладывали бивачные огни и не гасили их, подымаясь с ночлегов. Дома и биваки загорались, пламя распространялось по селениям и городам. Огонь разводился часто единственно из удовольствия вредить; неприятель не оставлял за собою ничего, кроме пепла, в отмщение за то, что нигде не находил жителей. Беспорядков никто не прекращал, и солдаты предавались им, как будто имея на то разрешение начальства. В церквах помещались без разбора люди, лошади, обозы…

В Гжатске Наполеон узнал о прибытии в русскую армию Кутузова. Уверенный, что пробил час решающей битвы, он остановился на два дня для подготовки к ней.

22 августа Наполеон выступил из сожжённого собственными солдатами Гжатска, имея на левом крыле корпус Евгения Богарнэ и корпус Понятовского на правом; остальные войска следовали столбовой дорогой за авангардом, состоявшим под начальством Мюрата. 23 числа Мюрат атаковал у села Гриднева, в пятнадцати вёрстах от Бородина, русский арьергард, которым командовал Коновницын.

Коновницын долго не уступал ни шагу, пока под вечер корпус Богарнэ не показался на его правом крыле. Тогда, пользуясь темнотой, он отошёл к Колоцкому монастырю.

На следующее утро французы продолжили наступление.

Но их движению преграждал редут при Шевардине. Оборона выдвинутого вперёд укрепления не имела бы смысла, если бы Кутузов не нуждался в том, чтобы выиграть время для завершения инженерных работ, которые велись на позиции.

Неприятель шёл новой Смоленской дорогой и полями тремя колоннами. Часа в два пополудни французы начали переходить реку Колочу у Фомкниа и Валуева и наступать на редут. Корпус Понятовского следовал туда же от Ельни.

Шевардинский редут оборонялся войсками 2-й армии под начальством генерал-лейтенанта Горчакова. Надо было защищать большой курган, где расположилась 12-пушечпая батарея, справа — деревню Шевардино и слева — лес близь Старой Смоленской дороги. Против 27 дивизии Неверовского, пяти гренадерских и двух драгунских полков Наполеон бросил корпус Понятовского, кавалерию Мюрата и три дивизии корпуса Даву.

Дело началось с сильнейшей яростью. Редут и стоявшие в обороне войска были засыпаны ядрами, гранатами, картечью, пулями. Неприятель ломил всеми силами, гул пушек был беспрерывный, дым их мешался с дымом пожаров, и вся окрестность была как в тумане. Всего на редут двинулось около 30 тысяч пехоты, 10 тысяч конницы и обрушился огонь 186 орудий. Французские колонны ворвались в укрепление, но торжество их было непродолжительным. Гренадерские полки, имея впереди священников в облачении, с крестом в руке, встретили неприятеля.

Затрещали кости, завязался рукопашный бой. То русские опрокидывали французов, то французы теснили русских, и вечеру редут перешёл в руки неприятеля. Тогда Багратион сам повёл две гренадерские дивизии в атаку и выбил французов. Редут, село Шевардино и лес на левом фланге остались за русскими.

С поступлением мрака пальба с вражеской стороны затихла. Но когда совсем смерклось, Горчаков услышал между курганом и деревней сильный топот. Загоревшиеся в расположении французов стога сена озарили внезапным светом колонну войск, направляющуюся к правому флангу русской позиции. Горчаков послал за 2-й кирасирской дивизией, а генерал-майору Неверовскому приказал остановить противника, который в темноте не мог видеть числа русских.

В резерве у начальника 27-й дивизии имелся лишь одни батальон Одесского пехотного полка, и довольно слабый. Неверовский отдал команду ссыпать порох с полок и, подойдя к неприятелю, молча ударить в штыки.

Приказание было исполнено в мёртвой тишине. Атакованные внезапно с флангов французы оробели, остановились и побежали. Русские смешались с врагами, кололи и гнали их. Подоспевшие кирасиры довершили поражение французов, принуждённых в бегстве бросить пять орудий.

Сражение прекратилось. Долее удерживать редут стало бесполезно из-за его отдалённости от позиций; главнокомандующий велел Горчакову отступить.

Во время всего дела Кутузов со штабом находился на поле сражения. Он сидел на скамейке, которую всегда за ним возили, держал связь с Багратионом, не выходившим из огня, внимательно обозревал местоположение и оставался там, пока не утихла пальба. Ночь осветили новые пожары.

Как показал затем ход событий, Кутузов разгадал стратегический замысел Наполеона, намеревавшегося большим числом войск, обращённых на полуторавёрстное пространство между Бородином и лесом, прорвать центр русских и отбросить их от Московской дороги. Поэтому почти три четверти всех сил князь Михаил Илларионович сосредоточил в центре и на правом крыле своих позиций.

Он стремился прочно прикрыть новую Смоленскую дорогу как главное направление на Москву и одновременно создать угрозу флангу и тылу противника. Кроме того, эта главная группировка выполняла роль основного резерва, способного не допустить обход врагом русской армии с правого фланга и могущего поддержать более слабое левое крыло.

Боевое построение русских войск от Москвы-реки до леса около деревни Утица походило на натянутый лук перед спуском тетивы. На оконечности правого крыла, в лесу, засели три егерских полка. От них по направлению к центру располагались пехотные корпуса 1-й армии: 2-й — генерал-лейтенанта Багговута, 4-й — генерал-лейтенанта Остермана-Толстого, 6-й — генерала от инфантерии Дохтурова. Далее, по отклонённой назад линии, занимала позиции 2-я армия: 7-й корпус генерал-лейтенанта Раевского, 8-й — генерал-лейтенанта Бороздина и на оконечности левого крыла — две дивизии под начальством генерал-лейтенанта Горчакова: сводная гренадерская — генерал-майора Воронцова и 27-я — Неверовского.

В состав общего резерва была назначена вся кавалерия, за исключением небольшого числа, приданного пехотным корпусам, и гвардейская конница, а также 3-й пехотный корпус генерал-лейтенанта Тучкова, 2-я гренадерская дивизия Карла Мекленбургского, пехота 5-го гвардейского корпуса в команде генерал-лейтенанта Лаврова, гвардейский резервный кавалерийский корпус генерал-адъютанта Уварова и атаман Платов с полками войска Донского на правом крыле 1-й армии. Московское ополчение в числе двадцати пяти тысяч человек, вооружённых пиками, прибывшее за два дня до начала боя, было разделено по корпусам для принятия раненых, чтобы не отвлекать для того людей от фронта.

Всего в русской армии под ружьём находилось 120 тысяч человек при 640 орудиях против 130–135 тысяч человек и 587 орудий у французов.

Диспозиция, разработанная лично Кутузовым и подписанная им 24 августа, заканчивалась словами:

«В сем боевом порядке намерен я привлечь на себя силы неприятельские и действовать сообразно его движениям. Не в состоянии будучи находиться во время сражения на всех пунктах, полагаюсь на известную опытность гг. Главнокомандующих и потому предоставляю им делать соображения действий на поражение неприятеля.

Возлагая всё упование на помощь Всесильного и на храбрость и неустрашимость Российских воинов, при счастливом отпоре неприятельских сил дам собственные повеления на преследование его, для чего и ожидать буду беспрестанных рапортов о действиях, находясь за 6-м корпусом… На случай неудачного дела Генералом Вистицким открыты несколько дорог, которые он гг. Главнокомандующим укажет и по коим армии должны будут отступать. Сей последний пункт единственно для сведения гг. Главнокомандующих».


4

Рано утром 25 августа Кутузов осматривал армию.

Он объезжал войска, надев против обыкновения полную парадную форму, в больших дрожках в сопровождении Беннигсена, немногих генералов и малой свиты. Ермолов ехал у колеса для принятия приказаний. Погода была пасмурная, изредка шёл мелкий дождь.

Тревожная тишина царила на другом, низком и болотистом берегу извилистой реки Колочи; обманчиво пустынными казались леса за Бородином и Доронином, Лишь изредка на открытое место выскакивал всадник, направлявшийся для обозрения в сторону русских позиций, и тогда в него посылался одиночный картечный или ружейный выстрел.

Совсем иная картина открывалась, однако, с высокой колокольни Бородина. Квартирмейстер главного штаба восемнадцатилетний прапорщик Николай Муравьев, только что побывавший на колокольне, возбуждённо рассказывал:

— Французы всё более подаются влево… Леса наполнились их стрелками… Артиллерия, пробираясь скрытными тропками, выезжает на холмы и пригорки…

У Курганной высоты, составляющей оконечность правого крыла 2-й армии, дрожки застряли и не могли продвинуться далее по всхолмлённой местности. Главнокомандующий вышел и в сопровождении спешившихся генералов направился к редуту, где кипела работа. С трёх сторон кургана солдаты копали канавы для двенадцати батарейных и шести лёгких орудий, насыпали валы, подтаскивали пушки и зарядные ящики. Это были артиллеристы и пехотинцы из корпуса Раевского, именем которого назвали потом и саму батарею.

— Вот он, ключ всей позиции, — торжественно проговорил Беннигсен.

Кутузов быстро глянул на него, удивляясь всегдашней способности барона Леонтия Леонтьевича изрекать со значительным видом всем очевидные истины. Беннигсен стоял, опершись на эфес шпаги, высокий, поджарый, самоуверенный, и, будучи ровесником светлейшего, выглядел в свои шестьдесят семь лет молодцом. «Любвеобильной императрице Екатерине Алексеевне, — вспомнилось вдруг Ермолову, — он был известен с полковничьего чина и не одной военной храбростью…»

Ермолов высоко ценил, даже преувеличивал полководческие способности Беннигсена, несмотря на его пагубную нерешительность; проявленную в минувшей войне с французами. Барон Леонтий Леонтьевич был приятельски знаком с отцом Ермолова, знал самого Алексея Петровича с ребячества. И случалось, держал его на коленях. А затем с персидского похода графа Зубова и своего губернаторства в Вильно покровительствовал ему и поддерживал в трудные времена…

Между тем солдаты, бросив шанцевать, с криком «ура!» окружили главнокомандующего. Кутузов, переждав возгласы восторженного приветствия, обратился к ним:

— Братцы! Вам придётся защищать землю родную, послужить верой и правдой до последней капли крови. Надеюсь на вас. Бог вам поможет. Отслужите молебен.

Кутузов говорил просто, языком, доступным всем. Единодушное «ура!» вновь загремело, провожая светлейшего к дрожкам. Главнокомандующий подозвал к себе Ермолова и повелел, не изменяя положения войск, отвести левое крыло 1-й армии, в самом месте её соприкосновения со 2-й, довольно далеко назад. Этим, как понимал Ермолов, устранялась опасность внезапных атак во фланг 1-й армии скрывающегося в лесу неприятеля и возможность быть им обойдённой.

Шевардинский бой убедил Кутузова, что общий левый фланг войск слабо укреплён, и он выдвинул к Утице 3-й пехотный корпус Тучкова. На главные позиции от Шевардина отошла 27-я дивизия Неверовского. Свою квартиру Кутузов перенёс из Татаринова в селение Горки, на новой Московской дороге, между 6-м и 4-м корпусами.

Возвращаясь в ставку, фельдмаршал сказал своим офицерам:

— Французы переломают над нами свои зубы. Но жаль, что, разбивши их, нам нечем будет доколачивать…

Жаль…

Перед вечером, исполняя повеление Кутузова, Ермолов приказал конноартиллерийской роте 2-й пехотной гвардейской дивизии, у которой хранилась икона Смоленской божьей матери, пронести её по лагерю. «Священнопобедные венцы от Христа прияша…» — летело над полем, и дым кадильниц мешался с дымом пороховым. В день преставления Сергия, Радонежского чудотворца, благословившего князя Московского на битву с ордами Мамая, начальник и солдаты укрепились молитвой, готовясь противостоять полчищам, сжавшим разгромить Россию.

Наступавшее сражение не могло походить на битву обыкновенную. С одной стороны народы чуть не всей Европы, различные обычаями, нравами, языком, стремились сломить последнюю препону для довершения всемирного преобладания завоевателя и, может быть, для водружения его знамён за Уралом. С другой стороны стояли русские, ровные по чувству и крови, а за ними были их дома и семьи, могилы предков, Москва и вера отцов.

Солдаты точили штыки и отпускали сабли; артиллеристы передвигали орудия, избирая для них выгоднейшие места; генералы и полковые начальники говорили солдатам о великом значении наступавшего дня. Один из них сказал:

«Ведь придётся же умирать под Москвою: так не лучше ли лечь здесь?» Наступил вечер. Поднялся ветер и с воем гудел по бивакам. Сторожевые цепи одна другой протяжно посылали отголоски. На облачном небе изредка искрились звёзды. Мало кто спал обычным сном в эту ночь. Ермолов вовсе не сомкнул глаз.

Поздно за полночь вернулся он из главного штаба на место ночлега — в простой овин, который занимал вместе с начальником артиллерии 1-й армии Кутайсовым и дежурным генералом Кикиным. Они рассуждали о том, что на этом поле вверяется жребию участь Москвы, а возможно, и России, что многим из тех, кто бодрствует или дремлет сейчас, не суждено будет дожить до завтрашнего вечера.

— Нот, господа, — сказал двадцативосьмилетний Кутайсов. — Я всегда иду смелее вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится, а смерти не минуешь!

Ермолов любил молодого генерала за пылкость нрава и одарённость натуры: Кутайсов знал в совершенстве шесть языков, писал стихи по-русски и по-французски, отлично рисовал и обладал большой эрудицией в военном деле. Он взглянул Кутайсову в лицо и вдруг содрогнулся, встретив неподвижный, странный взгляд, в котором, казалось бы, виделся отпечаток неизбежной судьбы. Алексей Петрович вспомнил о давнем пророчестве монаха Авеля, угадавшего в нём дар предвидения. И сейчас, глядя в глаза Кутайсову, он проговорил как бы против собственной воли:

— Мне кажется, завтра тебя убьют…

Поражённые этими словами Кутайсов и Кикин молчали; не сказал больше ничего и Ермолов, прислушивавшийся к звукам затихающего лагеря. Всё было спокойно на позиции русских. Но ярче обычного блистали огни неприятельские, и в стане французов раздавались приветствия Наполеону, разъезжавшему по корпусам.

Разноплеменная армия, завлечённая в дальние страны хитростями великого честолюбца, имела нужду в возбуждении: надо было льстить и потакать страстям. Наполеон не жалел ни вина, ни громких слов, ни лести. Его озабочивала только мысль: не отступит ли Кутузов без сражения? Окончив обозрение русских позиций, он расположился в своей палатке, влево от столбовой дороги, между Бородином и Валуевом. Мучительное беспокойство прерывало сон Наполеона. Он беспрестанно подзывал своих приближённых, спрашивал, который час, не слышно ли какого-либо шума, и посылал осведомиться, на месте ли неприятель.

С заблестевшей зарей Наполеон был уже на ногах. Он указал на неё адъютантам и воскликнул:

— Вот оно, солнце Аустерлица!

Но солнце теперь было против французов. Оно всходило со стороны русских и ослепляло незваных пришельцев.


5

Было темно, когда Ермолов услышал выстрел, пущенный из русского тяжёлого орудия. На батарее, впереди Семёновского, солдатам во мраке показалось, что приближается неприятель. Но враги ещё не двигались, и после первого выстрела всё смолкло.

Ермолов поднялся и в сопровождении Кикина направился на батарею за деревней Горки. Там уже находился Кутузов. Один, не предупредив свой штаб, он обозревал при свете догоравших биваков бранное поле и армию, становившуюся в ружьё.

Вскоре прибыли Барклай-де-Толли, Беннигсен, начальник правого фланга Милорадович и командующий центром Дохтуров, ближние корпусные командиры со своими штабами.

Солнце поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блестела на лугах и полях. Погода была прекрасная. Давно уже пробили зорю, и войска в тишине ожидали начала жестокого побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с ненавистью глядел в сторону неприятеля, не помышляя о смертельной опасности.

Впереди главных позиций, за Колочей, в Бородине, стоял гвардейский егерский полк, с 24 августа охранявший переправу через реку.

Внезапно из лесу на поле перед Бородином высыпал эскадрон неприятельских конных егерей. За ними медленно выдвигались густые колонны пехоты. В то время как командир 4-го корпуса Остерман-Толстой отдавал приказание батарейцам пустить несколько ядер во вражеских коноводов, Барклай-де-Толли после короткого совещания с главнокомандующим послал своего адъютанта князя Чавчавадзе в Бородино с повелением егерям отступить.

Лишь только Чавчавадзе проскакал небольшое пространство между Горками и Бородином, как град пуль посыпался на егерей. На виду у Кутузова полк очистил Бородино, отошёл за мост, и егеря начали ломать его.

Огромные синие колонны французов спускались к Колоче со стороны Бородина, и из леса выезжала, строилась и начинала обстрел многочисленная артиллерия. Солнце ярко освещало вражеских пехотинцев, и блеск от ружейных стволов слепил глаза наблюдавшему за ходом боя Ермолову.

Русские батареи обрушили на наступающих всю силу своего огня. Стреляли двенадцать пушек, расположенных неподалёку от Кутузова, стреляли многочисленные батареи левее и правее Горок. Перекатов ружейного огня не было уже слышно — их заглушала канонада. Французские колонны шли без выстрела, сохраняя стройность, зато сколько наполеоновских солдат легло на этом пути! По мере приближения к реке колонны постепенно скрылись в пороховом дыму и пыли.

Между тем французские стрелки появились уже на правом берегу Колочи и пытались атаковать батарею, близ которой находилась главная ставка. Удержать противника велено было двум егерским полкам — Карпенкова и Вуича.

Карпенков построил батальоны за бугром, скрытно, на пистолетный выстрел от неприятеля, и, когда гвардейские егеря отходили назад, быстро выдвинул полк на гребень бугра и дал меткий залп. Дым выстрелов клубился ещё перед лицом ошеломлённых французов, когда русские ударили в штыки. Неприятель бросился назад, к мосту, но не мог перейти через него всей колонной: гвардейские егеря при отступлении успели снять более десятка мостовин. Оставшихся на правом берегу французов припёрли к реке и перекололи до последнего. Карпенков послал стрелков за Колочу, но получил приказание Кутузова воротить их и полностью разрушить мост. Он исполнил повеление под сильнейшим огнём.

С самого начала боя Ермолов формально оставался начальником главного штаба 1-й армии, хотя в действительности исполнял эту должность при самом Кутузове. Он принимал адъютантов с донесениями и обо всём важнейшем докладывал главнокомандующему.

В шесть пополуночи раздались громы с левого крыла русских войск, в главную ставку понеслись гонцы от Багратиона. Огромные массы войск Наполеон двинул против слабейшего фланга, чтобы опрокинуть его или запереть в колено, образуемое Колочей и Москвой-рекой. Становилось ясно, что нападение на деревню Бородино представляло собой всего лишь отвлекающий маневр.


6

Атака на Семёновские флеши поручена была войскам лучших маршалов Наполеона — Даву, Нею и Жюно, усиленным тремя кавалерийскими корпусами под начальством Мюрата. Впереди шли три дивизии Даву: дивизия Компана следовала по опушке леса, другая — Дезе — проходила через лес и кустарники, третья — Фриана — была в резерве.

Местность препятствовала быстрому наступлению.

Миновав лес, французы начали строиться в колонны для атаки. Однако лишь головы колонн показались перед Семёновскими флешами, как выстрелы артиллеристов и егерей, рассыпанных в кустарнике, остановили французов. Русский огонь был губителен. При начале дела дивизионного генерала Компана ударило осколком гранаты. Он сдал команду другому генералу — Дезе, но и тот вскоре был опасно ранен. Его заменил присланный Наполеоном генерал-адъютант Рапп, однако и его не пощадил русский свинец. Сам корпусной командир маршал Даву упал с лошади, убитой ядром, и получил сильную контузию. Он скоро оправился, но не мог заменить своих раненых дивизионных генералов.

Дивизия Компана понесла большие потери, в корпусе произошло замешательство, и последующие атаки французов оказались безуспешными.

В семь часов Наполеон приказал возобновить наступление. Маршал Ней атаковал на левом фланге; корпус Жюно, отданный в распоряжение Нея, стал во вторую линию; Мюрат двинул три кавалерийских корпуса. Латур-Мобур оставался в резерве.

Видя невозможность дивизиям Воронцова и Неверовича устоять против столь великих сил, которые развёртывались на его глазах, Багратион послал за полками Коновницына, стоявшими на Старой Смоленской дороге, взял несколько батальонов из второй линии Раевского, располагавшегося правее от него, подвинул из резерва 2-ю гренадерскую дивизию принца Мекленбургского и разместил её влево от Семёновского. Словом, он стянул к угрожающему месту все войска, находившиеся у него под рукой, и послал просить Кутузова о немедленном подкреплении.

Главнокомандующий направил Багратиону со своего правого фланга 2-й пехотный корпус Багговута, несколько полков 3-го кавалерийского корпуса и из общего резерва — три пехотных гвардейских полка, восемь гренадерских батальонов, три кирасирских полка и три артиллерийские роты. Но пока помощь приспела и князь Пётр Иванович готовил ответный удар, неприятель ворвался в Семёновские флеши, защищаемые одной сводно-гренадерской дивизией Воронцова.

Ней, Даву, Жюно и Мюрат вели атаку, подкрепляемую 130 орудиями, большею частью гаубицами. Их навесной огонь производил ужасные опустошения среди русских егерей. Однако артиллерия и пехота Воронцова вела ответный меткий огонь по наступающим, хотя и не могла остановить их. Воронцов, находившейся в центре своих позиции, видя, что редуты потеряны, взял батальон егерей и повёл его в штыки, но сам получил штыковое ранение. Ему выпала судьба быть первым в длинном списке русских генералов, выбывших из строя в этот день.

Стоявшая во второй линии дивизия Неверовского пошла в штыковую контратаку. Кирасиры, несколько полков драгун и улан помогли пехоте, и сражение сделалось всеобщим. Даву и Ней несколько раз посылали к Наполеону гонцов просить подкрепления. Наполеон отвечал, что ещё слишком рано вводить в дело свежие войска.

Против самой оконечности левого фланга русской армии, по Старой Смоленской дороге рано поутру двинулся корпус Понятовского, вытеснил русских стрелков из деревни Утица и атаковал гренадер 31-го корпуса Тучкова. Нападение было отбито. Понятовский возобновил атаку и понудил Тучкова отойти к высотам за Утицей. Неприятель последовал за ним, атаковал высоты и овладел ими.

Силы были неравные: против Понятовского Тучков имел лишь одну дивизию, так как другая — Коновницына — была уже отправлена на помощь Багратиону. Тучков просил о подкреплении; Кутузов отрядил ему дивизию Олсуфьева из корпуса генерал-лейтенанта Багговута, только что переведённого на левое крыло. Когда дивизия заняла боевой порядок, Тучков решил вернуть высоты. Он смело атаковал противника с флангов, и высоты были возвращены. Но Тучков, смертельно раненный пулей, скончался. Начальство над войсками принял Багговут. Понятовский отступил и несколько часов ограничивался канонадой, опасаясь быть завлечённым в засаду и не имея сообщения с главной армией Наполеона.

Меж тем Багратион стоял в кровопролитном бою. Взаимные атаки русских и французов возобновлялись с новой и новой яростью. Сколько ни отбивали солдаты Багратиона неприятелей, но те, смыкаясь, валили и валили, наконец утвердившись в Семёновских флешах.

Подоспел Коновницын. Не дав французам передышки, он кинулся на них со своей дивизией. Презирая всю жестокость огня, солдаты пошли в штыки и с криком «ура!» опрокинули французов.

Тела убитых и раненых покрывали окрестности. Солдаты выбывали тысячами, офицеры — сотнями, генералы — десятками. После ранения Воронцова пали племянник Суворова Горчаков и принц Мекленбургский. Командир Астраханского гренадерскою полка Буксгевден, истекая кровью от трек полученных ран, пошёл впереди своих солдат и погиб на батарее. Начальник штаба 6-го корпуса полковник Моыахшн, указывая колонне захваченную неприятелем батарею, сказал: «Ребята! Представьте себе, что это Россия, и отстаивайте её грудью богатырской!» Картечь повергла его полумёртвым на землю. Генерал-майор Александр Алексеевич Тучков-4-й у ручья Огника под огнём противника закричал своему Ревельскому полку:

— Дети, вперёд!

Солдаты, которым стегало в лицо свинцовым дождём, стоили и нерешительности.

— Вы стоите? — воскликнул Тучков. — Я один пойду!

Он схватил полковое знамя и кинулся вперёд. Картечь пробила ему грудь. Ревельцы подхватили знамя и бросились прямо на пушки.

Судьба Тучковых беспримерна. Три родных брата, достигнув генеральских чинов и пройдя невредимо многие войны, почти в одно время окончили своё поприще. Один, израненный штыками, полонён близ Смоленска, двое пали на Бородинском поле. Мать их лишилась зрения от слёз, а юная супруга одного из павших соорудила затем на поле Бородина обитель и удалилась в неё от света…

Желая во что бы то ни стало сломить русских на их левом фланге, Наполеон поставил здесь более четырёхсот орудий. Под их прикрытием пехота и конница возобновили наступление на Багратиона. Французы смело атаковали наши позиции, отвагой своей вынуждая похвалы у самого Багратиона. Видя невозможность остановить неприятеля ружейным и пушечным огнём, Багратион приказал идти в штыковую атаку.

Заскрежетало железо о железо, завязался кровопролитный бой. Кажется, все усилия храбрости истощились, и уже нельзя было отличить французов от русских. Конный, пехотинец, артиллерист — в пекле сражения всё перемешалось:

бились штыками, прикладами, тесаками, банниками; попирая ногами павших, громоздили новые тела убитых и раненых. Вражеские всадники, увлечённые запальчивостью, были захвачены в глубоком тылу. Героически сражались наши пушкари. Верные своему долгу, они ложились на пушки; часто, лишась одной руки, канонир отбивался другой. У подножия редутов лежали русские, немцы, французы. Истекая кровью, они язвили друг другу, а иные, случалось, грызлись зубами…

Багратион личным бесстрашием ободрял и вёл вперёд солдат. Черепок ядра ударил ему в правую ногу и пробил берцовую кость. Боготворимый войсками, князь Пётр Иванович хотел утаить от них тяжкую рану и превозмочь боль, но кровотечение отняло у него силы. Зрение его помрачилось, он едва не упал с лошади.

Эта потеря была невосполнимой.

Увозимый с поля боя, теряя по временам сознание, Багратион заботился о распоряжениях, посылал к Коновницыну узнавать о происходившем и останавливался в ожидании ответа. Состояние его было тяжёлое. Подозвав к себе одного из адъютантов, он отправил его к Барклаю-де-Толли со словами примирения. Честная, солдатская душа его сказалась в эту минуту во всей своей чистоте. Барклай, узнав о смертельном ранении Багратиона, поскакал по позиции, ища смерти. Под ним пали пять лошадей; все его адъютанты, кроме одного — Левенштерна, были убиты и ранены, а он был невредим…

Оставшись старшим после Багратиона, Коновницын послал гонца к Раевскому, приглашая его в Семёновское для принятия команды. Тот отвечал, что не может отлучиться, так как едва держался под ударами корпуса вице-короля Италии Евгения.

При начале боя на левом крыле русских корпус Богарнэ стоял близ Бородина. Наполеон приказал ему прорвать центр русской армии.

С тремя дивизиями своего корпуса и кавалерией Груши Богарнэ перешёл Колочу, направляясь прямо на Курганную батарею, защищаемую Раевским. Её прикрывали четыре пехотных полка дивизии Паскевича.

Раевский расположил войска таким образом, чтобы при атаке неприятеля на курган взять французские колонны с обоих флангов. Паскевич приказал начальнику артиллерии своей дивизии не свозить орудий с батарей при приближении противника, а только отослать назад лошадей и зарядные ящики.

Оттеснив стрелков, засевших в кустарнике, войска вице-короля двинулись на батарею. Восемнадцать орудий и стоявшие по сторонам конноартиллерийские роты поражали их метким огнём. Неприятель не колебался. Выстрелы русских артиллеристов ежеминутно становились всё чаще, заряды истощались, густой дым закрыл неприятеля.

Вдруг в пороховом дыму французские солдаты перелезли через бруствер и оказались на Курганной высоте. Неприятель не мог употребить в дело захваченные им восемнадцать орудий, так как при них не было зарядов. Но по обеим сторонам занятой батареи французы стали подвозить и устанавливать свои орудия для поражения отступающих войск Раевского.

Наступил решительный момент великой битвы. Казалось, только одно усилие — и неприятель восторжествует.


7

Кутузов в своей белой фуражке и расстёгнутом на животе сюртуке сидел на скамейке подле батареи, возле селения Горки. Ни рёв орудий, ни падавшие вблизи ядра не смущали его.

Он был незримым центром всего происходившего теперь на семивёрстном пространстве Бородинского поля. Всё вокруг двигалось, суетилось, перемещалось, спешило, волновалось, требовало внимания, ответа, помощи. Он один выглядел воплощением неподвижности и спокойствия, словно знал всё наперёд. Вот почему он мог позволить себе расслабленно и спокойно сидеть на скамейке, подставив пухлое лицо с орлиным носом августовскому ласковому солнцу. Рядом томился Ермолов, которому Кутузов запретил от него отлучаться. Равно как и начальнику артиллерии 1-й армии Кутайсову, чья горячая храбрость уже увлекла молодого генерала в самое горнило опасности, за что главнокомандующий на него долго досадовал.

Время уже клонилось к полудню; Ермолов тихо переговаривался с Кутайсовым о том, что назначенный командующим 2-й армией генерал Дохтуров, при всей его холодности и равнодушии к опасности, не заменит никак Багратиона.

К Кутузову подъехал любимец военного министра Вольцоген.

— Ваша светлость, — заговорил он своим резким, скрипучим голосом, — по поручению его высокопревосходительства генерала от инфантерии Барклая-де-Толли вынужден сообщить, что сражение проиграно! Наши важнейшие пункты в руках неприятеля, и войска расстроены.

Кутузов, словно не понимая, сперва молча рассматривал Вольцогена, а потом начал говорить всё громче и громче ударяя по скамейке пухлым старческим кулаком.

— Милостивый государь!.. Да как вы смеете!.. Всё это вздор!.. Поезжайте и передайте Барклаю… Что касается сражения, то ход его известен мне самому как нельзя лучше. Неприятель отражён во всех пунктах!..

Эти слова, словно ледяной душ, остудили главнокомандующего 1-й армией. В течение всей битвы он более не посылал адъютантов с подобными донесениями. Спокойствие Кутузова, его безграничная вера в стойкость русского солдата передавались всем.

Но вот в череде гонцов, прилетавших с разных мест боя явился, в пыли по самые брови и в простреленной шляпе зять Кутузова полковник Кудашев.

— На левом фланге неприятель чрезвычайно умножил свои батареи… — задыхаясь от скорой езды, доложил он. Начальник главного штаба Сен-При серьёзно ранен, генерал Тучков-4-й убит… Войска отходят назад… Артиллерия уступает превосходному огню неприятеля…

Слушая, Кутузов согласно кивал головой, точно всё это отвечало его замыслу, а затем поманил к себе Ермолова.

— Голубчик, Алексей Петрович, — доверительно, словно говоря о чём-то интимном, домашнем, не приказал, а попросил он, — вот и приспел твой черёд. Надобно тебе немедля отправиться к левому флангу и привести артиллерию в надлежащее устройство. — Он прикрыл веком здоровый глаз и добавил: — Артиллерия в нынешнем сражении решает не половину победы, а поболе. Отправляйся, и господь с тобой!..

Чрезвычайно обрадованный тем, что ему предстоит наконец горячее дело, Ермолов объявил Кутайсову, чтобы он приказал трём конноартиллерийским ротам из резерва следовать за ним на левое крыло.

— Хочу, Александр Иванович, — пояснил он начальнику артиллерии, — чтобы это были роты полковника Никитина…

— Алексей Петрович! — взмолился Кутайсов. — Возьми меня христа ради с собой!

— Да что ты? — почти рассердился Ермолов. — Ты всегда бросаешься туда, куда тебе не следует. Давно ли тебе был выговор от светлейшего за то, что тебя нигде отыскать не могли? Я еду во 2-ю армию, мне совершенно не знакомую, приказывать там именем главнокомандующего. А ты-то что делать будешь?

— Не могу я сидеть и глядеть, как дерутся другие! упрямо возразил Кутайсов. — Ни ты мне, ни я тебе, Алексей Петрович, не подчиняемся. И ты можешь считать, что я еду из праздного любопытства…

Ермолов молча махнул рукою: «Делай, как знаешь» — и сел на лошадь.

Во весь карьер понеслись роты из резерва. Перекаты пушечной и ружейной стрельбы всё усиливались по мере приближения Ермолова с его маленьким отрядом к центру русских позиций. И вот справа открылся на холме редут Раевского, позади которого заметно было большое смятение. Солдаты нестройными толпами валили от Курганной высоты, осыпаемые вдогонку картечными выстрелами французов.

Это были приведённые в полное расстройство егерские полки из дивизии Паскевича. Над высотой, в разрывах пороховых туч, трепетало с вспыхивающим на солнце золотым орлом вражеское знамя.

Решение родилось мгновенно. Прежде чем ехать во 2-ю армию, необходимо восстановить здесь порядок и выбить неприятеля из редута, господствующего над всем полем сражения и справедливо названного ключом Бородинской позиции.

— Алексей Петрович! — крикнул Ермолов зычно старому своему другу и тёзке Никитину. — Поворачивай вправо, к редуту!..

Надо было остановить ретирующееся разношёрстное воинство, но сделать это можно было лишь вооружённой рукой. Ермолов бросился к резервному отряду 6-го корпуса, самому ближнему к высоте.

— Какая часть? — наехал он на торопливо опоясывавшегося форменным шарфом офицера.

— Третий батальон Уфимского пехотного полка, ваше высокопревосходительство! — с весёлой готовностью ответил тот.

— Батальон, слушай мою команду! — загремел Ермолов. — В атаку развёрнутым фронтом! За мной!

Он развернул солдат так, чтобы линия оказалась длиннее и ей удобнее было захватить большее число бегущих.

Командиру батальона майору Демидову велено было находиться на правом фланге наступления, а полковнику Никитину с тремя конноартиллерийскими ротами остановиться на левом фланге и артиллерийской поддержкой отвлекать на себя огонь неприятеля.

Егеря десятками присоединялись к уфимцам, создавая толпу в образе колонны. Так войско Ермолова достигло небольшой углублённой долины, отделяющей занятую неприятелем Курганную высоту. Здесь задержались остатки дивизии Паскевича, команду над которыми принял полковник И. Я. Савоини.

Ермолов спешился и вынул саблю.

— Ребята! — закричал он, вращая клинком. — Воротите честь, которую вы уронили! Пусть штык ваш не знает пощады! Сметём врага! По-русски!..

Весёлое лохматое слово прозвучало, перекрывая выстрелы и вызвав дружные улыбки на измученных лицах. Кутайсов подъехал к Ермолову:

— Я возьму часть людей и поведу их вправо от кургана…

Они с чувством пожали друг другу руки.

— Барабанщик! — скомандовал Ермолов. — Сигнал «На штыки»!

Загремела тревожная дробь; генерал с поднятой саблей первым побежал на крутизну.

Как начальник главного штаба, Ермолов имел с собой несколько Георгиевских крестов. Выдернув левой рукой из кармана пук черно-оранжевых лент со знаками отличия боевого ордена, он швырнул их далеко, на бруствер, из-за которого высовывались французские ружья. Множество егерей, обгоняя Ермолова, бросились вверх, навстречу выстрелам. Закипел бой, яростный и ужасный; сопротивление было встречено отчаянное. Прискакавший к батарее Раевского Барклай-де-Толли не имел под рукой резерва, и вся его свита мужественно пристроилась к атакующим.

Бились на батарее молча, не было сделано ни одного выстрела; с обеих сторон урон возрастал, доколе все французы не были переколоты. Пощады не давалось никому — солдаты сбрасывали с вала вместе с неприятелем и вражеские пушки. Всюду была кровь; умирали в судорожных страданиях тяжелораненые. Ермолов услышал сквозь хрипы и стоны мольбу о пощаде:

— Не убивайте… Я король Неаполитанский…

У вала Ермолов снял со штыков получившего двенадцать ран генерала, назвавшегося сим именем. В главную ставку помчался гонец с известием о пленении Мюрата. Все вокруг светлейшего тотчас закричали «ура!». Умеряя общую радость, Кутузов спокойно сказал:

— Подождём подтверждения…

Вскоре привели пленного. Им оказался бригадный генерал Бонами. Он назвался Неаполитанским королём, желая спастись от неминучей смерти. Позднее Ермолов отправил Бонами в Орел и просил отца своего заботиться о нём…

Вся масса атакующих не могла взойти на тесный редут; многие в пылу преследования устремились по глубокому оврагу, покрытому лесом, и были встречены свежими войсками Нея. Ермолов тотчас приказал кавалерии, заскакав вперёд, вернуть увлёкшихся обратно на редут, а барабанщикам бить сбор. Явился израненный полковник Савоини с малым числом офицеров и нижних чинов. После жестокой схватки батальоны, которыми командовал Ермолов, были малочисленны, при орудиях в укреплении — ни одного заряда. Наблюдавший за боем Барклай-де-Толли, не ожидая требования о помощи, прислал немедля батарейную роту и два полка пехоты. Теперь под руками Ермолова было всё готово для отражения Богарнэ. Заменив свежими войсками утомлённые, он вернул в резерв и артиллеристов Никитина.

Временно затихший бой разгорелся с новой силой. Чтобы не дать русским закрепить успех, всё пространство перед Курганной высотой покрылось артиллерией и засыпало храбрецов картечью, гранатами и ядрами. Сто двадцать орудий под начальством генерала Сорбье били беспрерывно.

Занятая Ермоловым высота сильно выдавалась вперёд, вражеский огонь был перекрёстным и губительным. Несмотря на это, пехота по обе стороны батареи Раевского стояла насмерть. Ермолов послал Граббе с разрешением пехоте лечь.

Однако все оставались стоять и смыкались, когда вырывало ряды. Ни хвастовства, ни робости не было — умирали молча.

В третьем часу пополудни Ермолов получил известие о смерти Кутайсова. Верховая лошадь его прибежала в лагерь; седло и чепрак на ней забрызганы кровью. На другой день офицер, принявший Кутайсова, падающего с лошади, уже бездыханного, принёс Ермолову знак св. Георгия 3-го класса и золотое оружие…

«Вечным будет сожаление моё, — терзался Алексей Петрович, распоряжаясь на батарее, посреди осколков и пуль, — что не внял он моим убеждениям воротиться к своему месту! Судьба! Поневоле станешь фаталистом, когда видишь, как пресеклась жизнь в лета цветущей молодости, среди блистательного служения. Он словно сам искал сегодня смерти, а смерть подстерегала его…»

В этот момент тупая боль застлала Ермолову пеленой глаза, и он потерял сознание. Картечь, поразившая насмерть стоявшего впереди унтер-офицера, пробила Ермолову воротник шинели и сильно контузила. Генерала унесли с возвышения, и через недолгий срок он пришёл в себя. Оставаться далее на батарее Ермолов не мог и вызвал на своё место начальника дивизии Лихачёва.

Взятие французами Курганной высоты разорвало бы позицию русских войск и осложнило её дальнейшую оборону.

С отбитием высоты поколебалась вся наступательная мощь противника, едва не оставившего Семёновские флеши. Участвовавший в Бородинском сражении в качестве адъютанта Кутузова Муравьёв-Карский написал впоследствии: «Сим подвигом Ермолов спас всю армию».


8

М. И. Кутузов — Александру I


«…Наполеон, видя неудачные покушения войск правого крыла своей армии и что они были отбиты на всех пунктах…

потянулся влево, к нашему центру… все его батареи обратили действие своё на курган, построенный накануне и защищаемый 18 батарейными орудиями, подкреплёнными всею 26-ю дивизиею под начальством генерал-лейтенанта Раевского; избежать сего было невозможно, ибо неприятель усиливался ежеминутно противу сего пункта, важнейшего во всей позиции, и вскоре после того большими силами пошёл на центр наш, под прикрытием своей артиллерии густыми колоннами атаковал Курганную батарею, успел овладеть оною и опрокинуть 26-ю дивизию, которая не могла противустоять превосходнейшим силам неприятеля.

Начальник главного штаба генерал-майор Ермолов, видя неприятеля, овладевшего батареею, важнейшею во всей позиции, со свойственною ему храбростию и решительностию, вместе с отличным генерал-майором Кутайсовым взял один только Уфимского полка баталион и, устроя сколь можно скорее бежавших, подавая собою пример, ударил в штыки.

Неприятель защищался жестоко, но ничто не устояло противу русского штыка; 3-й баталион Уфимского пехотного полка и 18-й егерский полк бросились прямо на батарею, 19-й и 40-й — по левую сторону оной, и в четверть часа батарея была во власти нашей с 18 орудиями, на ней бывшими… Генерал-майор Ермолов переменил большую часть артиллерии, офицеры и прислуга при орудиях были перебиты, и, наконец, употребляя Уфимского пехотного полка людей, удержал неприятеля сильные покушения во время полутора часов…»


После Бородинского сражения Барклай-де-Толли написал собственноручное представление, в котором просил удостоить Ермолова орденом св. Георгия 2-го класса; но так как этот орден был пожалован самому Барклаю, то Алексей Петрович был лишь награждён знаками св. Анны 1-й степени.


9

Кутузов получал беспрестанно все новые донесения об усилении неприятельских атак на левом крыле. Желая лично удостовериться в справедливости донесений, он сел на лошадь и въехал на пригорок, осыпаемый обломками гранат, летевшими со всех сторон. На волоске была жизнь того, в ком видела свою надежду вся Россия. Тщетно уговаривали его спуститься с пригорка. И когда увещевания не подействовали, адъютанты взяли лошадь за узду и вывели главнокомандующего из-под выстрелов.

После лично проведённого обозрения Кутузов отдал два приказания: Милорадовичу со стоявшим на правом крыле 4-м пехотным корпусом Остермана-Толстого и 2-м кавалерийским Корфа сблизиться к центру; Платову с казаками и Уварову с 1-м кавалерийским корпусом переправиться вброд через Колочу, выше Бородина, и атаковать левое крыло неприятеля.

Этим движением главнокомандующий решил оттянуть часть сил Наполеона от русского левого крыла.

После ужасного боя на левом фланге были оставлены неприятелю Семёновские, или Багратионовы, флеши, защищаемые несколько часов с геройским мужеством. Успеху французов способствовало их превосходство в численности и ранение князя Багратиона, лучшего из русских боевых генералов. Коновницын отвёл войско за Семёновский овраг и занял ближайшие высоты. На них в один миг возвели батареи и жестокой пальбой удержали наступление французов. Появившись на батарее, Коновницын шутил под огнём, подбадривая пушкарей:

— Жарко у вас!

— Греемся около неприятеля! — отвечали ему.

И действительно, было жарко! Русские, говоря языком старых преданий, парились в банях кровавых железными вениками.

Овладев флешами впереди Семёновского, Наполеон приказал Мюрату с кавалерийскими корпусами Нансути и Латур-Мобура обойти левое крыло русских, отрезать от войск, стоявших на Старой Смоленской дороге, и тем утвердить за собой победу. К левому флангу дивизии Коновницына примыкали полки лейб-гвардии Измайловский и Литовский, мужественно стоявшие в дыму сражения. Вдруг, как воздушное явление, засветилась вдали медная стена; она неслась неудержимо с грохотом и быстротою бури. Саксонские кирасиры под начальством генерала Талемана промчались и бросились на правое крыло измайловцев.

Полки построились в каре и, подпустив кирасир на ближайший выстрел, открыли густой огонь. Латы, не придавая мужеству врагу, были слабой защитой. Враги показали тыл.

Конные гренадеры покусились исправить неудачу кирасир, но, принятые тем же образом, были опрокинуты. Третья атака была столь же безуспешна, как и первые две. Если бы в русских рядах хотя бы на самое короткое время водворился беспорядок или солдаты оробели, сражение было бы проиграно. Громады неприятельской конницы только и ждали момента, чтобы обрушиться на них всей своей тяжестью.

В промежутках между атаками ядра и картечь сыпались на гвардейские полки, почитавшие нападения кавалерии сущим отдыхом, хоть на время избавлявшим их от пушечных выстрелов.

Сила русских войск, при всём их мужестве, начинала истощаться. Это ослабление не укрылось от Наполеона. В подкрепление кавалерийских атак Мюрата он отправил молодую гвардию. Назначенная решить участь великой битвы, гвардия тронулась, но едва прошла небольшое расстояние, как Наполеон заметил на своём левом крыле появление русской конницы и отступление колонн вице-короля Евгения, беготню и тревогу в обозах и в тылу армии. Это появились кавалеристы Уварова и ещё далее и правее их — казаки Платова.

Вблизи обозов, где соединены были экипажи главной квартиры Наполеона, канцелярия министров, письменные дела штабов, подвижные госпитали, артиллерийские парки, пекарни и запасы разного рода, равнина вдруг запестрела донцами. Они начали по-своему делать круги и щеголять разными проделками. Французские пикеты дрогнули и побежали. Казаки сели им на плечи. Напрасно отмахивались французы и немцы длинными палашами и шпорили тяжёлых коней своих. Донцы, припав к седлу, на сухопарых лошадках мчались стрелами, кружили, подлетали и жалили дротиками, как сердитые осы. Сам вице-король Евгений вынужден был искать спасения в одном из пехотных каре от русских кавалеристов.

Наполеон повелел гвардии остановиться и понёсся вперёд, желая лично удостовериться, какие силы Кутузов отрядил для обхода и нападения. Драгоценное время было выиграно, центр укреплён корпусами Остермана-Толстого и Корфа. Дохтуров с остатками 2-й армии и войсками, утром отправленными к ней на подкрепление, примкнул правым флангом к Остерману, а левым расположился по косой линии к Старой Смоленской дороге.

Восстановив порядок, Наполеон воротился и отдал приказ открыть канонаду по центру и левому флангу русских войск.

Над полем смерти и крови, затянутым пеленою разноцветного дыма, красным огнём опламенились вулканы, заревели по стонущим окрестностям батареи. Гранаты лопались в воздухе и на земле, ядра гудели, сыпались со всех сторон, бороздили землю рикошетом, ломали в щепы, вдребезги всё встреченное ими в своём полете. Выстрелы были так часты, что не оставалось промежутков между ударами. Русские артиллерийские роты, прибывшие из резерва, порою теряли прислугу и ящики, ещё не вступив в бой. В конной роте Никитина в течение часа было убито 90 человек и много лошадей. Недоставало людей для поднятия орудий на передки; из пехоты брали солдат для прислуги; ратников ополчения сажали на артиллерийских лошадей. Чугун дробил, но не колебал грудь русских.

Видя губительные действия своей артиллерии, Наполеон повёл конные атаки. Кирасиры и уланы понеслись тучей на корпус Остермана-Толстого, однако были встречены таким жестоким огнём, что искали спасения в бегстве. Табуны лошадей без всадников, разметав гривы, ржали, бегали посреди мёртвых и раненых. Вскоре были замечены у французов новые приготовления к атаке; их конница показалась впереди пехоты в колоннах. Необходимы были последние усилия с русской стороны.

Барклай-де-Толли послал за кавалергардским и конногвардейским полками — из всей русской кавалерии они одни ещё не вводились в дело. Услышав приказание идти вперёд, отборные латники огласили воздух радостными восклицаниями. Пока они подвигались, неприятельская конница, предводимая генералом Коленкуром, братом наполеоновского посла, врубилась в пехоту 24-й дивизии, прикрывавшую Курганную батарею, а пехотные колонны вице-короля Евгения подошли под самый курган.

Бывшие на кургане орудия после окончательного залпа умолкли. Неприятельская пехота взбиралась на вал со всех сторон; её опрокидывали штыками в ров, наполнившийся трупами; свежие колонны заступали место павших и с новой яростью лезли умирать. На разных европейских языках раздавались клики: уроженцы Италии, дети Неаполя, пруссаки, поляки, австрийцы и, конечно, галлы дрались с подмосковной Русью, с уроженцами Сибири, с соплеменниками черемис, мордвы, заволжской чуди, калмыков и татар! Пушки лопались, зарядные ящики вспыхивали страшными взрывами. Это было уже не сражение, а бойня. Стены сшибались и расшибались, и рукопашный бой кипел повсеместно.

Штык и кулак работали неутомимо, иззубренные палаши ломались на куски, пули сновали в воздухе и пронизывали всё насквозь…

Наконец бывшая в голове французов саксонская конница Талемана ворвалась на Курганный редут с тыла. За саксонцами мчался весь корпус Коленкура. Груды тел лежали внутри окопа и возле него, почти все храбрые его защитники пали. Одним из последних выстрелов, пущенных с русской батареи, был убит Коленкур. Начальник дивизии Лихарёв, несмотря на полученные им раны, искал смерти в рядах неприятеля. Заметив генерала, французы уважили его мужество и предпочли полонить его. Покорение Курганной батареи было последним усилием истощённых неприятельских сил.

На левом крыле все усилия французов, действия их артиллерии и многочисленные атаки конницы не могли сбить Дохтурова с занятой им позиции. Солдаты отстреливались и отбивали атаки, а Дохтуров, сидя на барабане посреди войск, подавал им пример хладнокровия.

В шесть пополудни по всему полю только ревела канонада до наступления мрака. Изнурение обеих армий положило предел военным действиям. Глубокая темнота летнего вечера спустилась на гробовую равнину, безмолвную, словно огнедышащая гора после извержения. Ночью Наполеон приказал отступить от Багратионовых флешей и батареи Раевского, на которых оставил убитыми свыше пятидесяти тысяч французских солдат и офицеров и сорок семь генералов…

Наполеон, впервые за свою полководческую деятельность проигравший генеральную битву, признал это впоследствии, заявив: «Русские стяжали право быть непобедимыми… из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех».

По меткому выражению Ермолова, в сражении при Бородино «французская армия расшиблась о русскую».

9 сентября Кутузов отдал приказ по армии, где, в частности, указывалось:

«Особенным удовольствием поставляю объявить мою совершенную благодарность всем вообще войскам, находившимся в последнем сражении, где новый опыт оказали они неограниченной любви своей к Отечеству и государю и храбрость, русским свойственную…

Ныне, нанеся ужаснейшее поражение врагу нашему, мы дадим ему с помощью божьею конечный удар. Для сего войска наши идут навстречу свежим воинам, пылающим тем же рвением сразиться с неприятелем».


10

По поручению Кутузова Ермолов отправился вместе с генерал-квартирмейстером Толем и полковником Кроссаром к Москве выбрать место нового сражения.

Он ехал верхом, превозмогая сильную боль: обмотанная шёлковым платком раненая шея побагровела и распухла, жилы на ней были повреждены. Но боль его утишалась вблизи страданий, неизмеримо более мучительных, многие тысяч других. Насколько хватал глаз, вся Московская дорога была запружена подводами, откуда неслись мольбы и стенания. Главнокомандующий сделал всё, чтобы вывезти с поля боя искалеченных героев, но никто не считал, сколько несчастных осталось там умирать посреди тел и лошадиных трупов, обломков лафетов и зарядных ящиков, перемешанных с землёй. Жители окрестных селений толпами выходили на большак, чтобы оделить раненых деньгами, омыть раны водой и перевязать их.

— Алексей Петрович! Господин Ермолов! — услышал генерал знакомый бодрый голос и повернул коня к одной из повозок.

Вглядевшись в беспорядочную, слабо копошащуюся груду из замотанных платками, бинтами, полотенцами, разорванными рубахами голов, рук и ног на пропитанной кровью соломе, Ермолов с удивлением воскликнул:

— Граф? Фёдор Иванович? И ты здесь?

Да, это был близкий приятель Дениса Давыдова по гусарской службе Фёдор Толстой, бретёр и забияка, Толстой-американец. В шведской кампании 1808 года он воевал в одном полку с Давыдовым, но за буйства и дуэли был дважды разжалован в рядовые.

В фуражке с крестом и смуром кафтане, обросший смоляной бородой, граф Фёдор Иванович живо и весело, словно на гусарской пирушке, отвечал:

— Поступил в Московское ополчение простым ратником… Ходил на штыки… Получил картечную рану в ногу…

Не веришь?

Ермолов не успел возразить, как Фёдор Толстой сорвал грязный бинт, из-под которого тотчас хлынула кровь.

— Не балуй, барин. Не торопись на тот свет. Ещё успеешь… — прохрипел лежащий рядом меднолицый солдат — зелёный мундир висел на нём клочьями. Он поднял бинт и принялся перевязывать рану. Повозка потащилась далее.

— Мы ещё поколотим Наполеона! — кричал Фёдор Толстой.

«Да, в Бородинском бою всё русское воинство увенчало себя бессмертной славой! — думал Ермолов, присоединяясь к штабу. — Не было ещё случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твёрдости, решительности и презрения к смерти. В этот день испытано всё, до чего может возвыситься достоинство человека!..»

Позднее по представлению Ермолова Фёдору Толстому был исходатайствован чин полковника…

Все в армии — от генерала до ополченца-ратника — желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Кутузов приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение. Адъютант Ермолова артиллерии поручик Граббе был послан с этим объявлением; в полках его приглашали сойти с лошади, офицеры целовали за радостную весть, а солдаты встречали дружным «ура!». Кутузов, возведённый за Бородинскую битву в чин фельдмаршала, в присутствии всего штаба заявил, что скорее готов «пасть при стенах Москвы, нежели предать её в руки врагов», однако же приказал отступать…

И вот она, древняя столица и само сердце России, матушка Москва! В ясном, прозрачном воздухе видна она вся, горящая под лучами яркого солнца тысячами цветов: золочёные маковки церквей, высокие белокаменные колокольни, зелёные железные крыши дворцов и усадеб, сады и парки, уже тронутые багрецом. Было 1 сентября — день преподобного Симеона Столпника, Семена летопроводца. Как говаривал Горский? На Семена дитя на коня сажай, на ловлю в поле выезжай. На Семена ласточки ложатся вереницами с колодцы, на Семена мух и тараканов хоронят. Грыбье, бабье лето. Коли бабье лето ненастно — осень сухая, а коли на Семёна ясно — осень ведреная, но к холодной зиме…

Отсюда, с высот, мирно и кротко раскинулась Москва, словно бы и не гремели невдалеке орудия, словно бы Наполеон не шёл на плечах русского арьергарда. Ермолов принялся осматривать позицию, загодя избранную Беннигсеном.

Правый её фланг примыкал к изгибу Москвы-реки впереди деревни Фили, центр находился между сёлами Волынским и Троицким, а левое крыло располагалось на Воробьёвых горах. На Поклонной горе по приказу Беннигсена возводился обширный редут и у большака учреждалась батарея.

Подходившие части корпуса принца Евгения Виртембергского располагались и устраивались, словно и впрямь намереваясь защищать Москву, впереди Дорогомиловской заставы. Ермолов отправился к Кутузову, который остановился в открытом поле и сидел на своей деревянной скамеечке в окружении генералов, успевших уже осмотреть позицию.

Многие находили её неудачной, но никто не решался сказать об этом. Это было равносильно предложению оставить Москву без боя.

Никто не знал истинных намерений и видов светлейшего. Недостаток самых хитрых людей заключается в том, что хитрость заменяет им ум. Чтобы ввести всех в заблуждение, народный ум Кутузова часто принимал вид хитрости и казался ею.

На вопрос светлейшего, какова ему кажется позиция, Алексей Петрович не без жара отвечал:

— Местоположение чрезвычайно невыгодное!

Кутузов тотчас принял мину самую простецкую и с притворными вздохами переспросил:

— Голубчик, дай-ка свой пульс! Уж не болен ли ты?..

Ермолов вперился в главнокомандующего своими серыми глазами. «Нет, меня не перехитришь, Михаила Ларионыч, я не так прост!» — подумал он и с невинным видом возразил:

— Я настолько здоров, чтобы видеть, что мы здесь будем разбиты.

Окружавшие Кутузова генералы молчали. Немногие из них могли догадаться, что главнокомандующий не нуждается в их мнении, желая лишь показать видимое намерение защищать Москву. Он только ласково попросил Ермолова внимательно осмотреть позицию ещё раз.

Чем больше вникал в местоположение Ермолов, тем больше убеждался в его непригодности, особенно для войска, ослабленного недавним кровопролитнейшим сражением. Позиция тянулась на четыре версты, с правого фланга впереди себя имела довольно обширный лес, в котором мог утвердиться неприятель; несколько рытвин с крутыми берегами и овраг у реки Карповки рассекали войска, лишая их взаимной поддержки. Глубокая лощина с почти обрывистыми берегами, начинавшаяся близ деревни Воробьёве, совершенно отрывала резервы на левом фланге от боевой линии. В тылу находилась Москва-река, на которой хоть и наведено было восемь мостов, но спуски к большинству из них по своей крутизне доступны были одной пехоте. Наконец, сразу за рекой начинался огромный город, отступление через который в случае неудачного боя, под натиском врага, предвещало неизмеримые трудности.

Он вновь поспешил к Кутузову, который беседовал с генерал-губернатором Москвы Ростопчиным.

Закончив разговор, Ростопчин направился к своему экипажу, но, завидя Ермолова, приостановился.

— Не понимаю, Алексей Петрович, — горячо, словно продолжая прерванный спор, воскликнул он, — для чего усиливаетесь вы защищать Москву, из которой всё вывезено!

Ермолов вежливо отвечал гордому вельможе:

— Ваше сиятельство! Вы видите во мне исполнителя воли начальника, не допускающего свободы рассуждения.

— Честно сказать, — добавил Ростопчин, — я подозреваю, что светлейший князь далёк от желания дать сражение. Но знайте! Лишь только вы оставите Москву, она по моему распоряжению запылает позади вас!

Последние слова поразили воображение Ермолова. Мысль сдать столицу без боя показалась ему чудовищной, но и вести сражение на выбранном месте не представлялось возможным. Достав карандаш и бумагу, Алексей Петрович наскоро сделал рисунок позиции и стал доказывать Кутузову её порочность. Главнокомандующий в ответ принялся подробно пересказывать ему свой разговор с Ростопчиным, уверяя, будто ничего не знал ранее о том, что неприятель, приобретя Москву, не сыщет никаких выгод, что её можно было бы оставить, и спросил на то мнение Ермолова. Тот, страшась, что повторится испытание его пульса, молчал. Кутузов приказал ему говорить.

— Если уж отступать, то для соблюдения наружности я приказал бы арьергарду нашему в честь древней столицы дать сражение… — ответил Алексей Петрович.

Воцарилась тишина. Ермолов думал о том, что с Москвой сопряжены были понятия о славе, достоинстве и даже самобытности Отечества. Её сдача врагам воспринялась бы как бессилие защищать Россию. Продолжительное отступление от Немана, неразлучные с ним трудности, кровопролитные сражения в течение трёх месяцев, пылавшие, преданные на расхищение врагам города и селения были жертвы тяжкие, но жертвы, принесённые, мнилось в народе и в армии, для сохранения Москвы, а не для потери её. В стране от Немана до Москвы-реки, от Стыри и до Двины развевались вражеские знамёна; уже не только Москве, но и Петербургу и Киеву угрожало нашествие, а полуденную Россию опустошала моровая язва. В эту пору в глазах Европы падение Москвы почиталось ручательством, что Россия низойдёт в разряд второстепенных государств.

— Приказываю в четыре пополудни созвать военный совет, — повелел наконец Кутузов.


11

Русский главнокомандующий не произносил решительного мнения, всегда держась правила древнего полководца, не хотевшего, чтобы и подушка его знала о его намерениях.

В деревце Фили, в избе крестьянина Севостьянова, собрались Барклай-де-Толли, Ермолов, Дохтуров, Платов, Толь, Уваров, Остерман-Толстой, Коновницын. Ждали Беннигсена, который запаздывал. Милорадович не был приглашён по причине невозможности отлучиться от арьергарда. Только в шестом часу приехал Беннигсен, который, не считаясь с присутствием фельдмаршала, тотчас взял на себя роль председательствующего и задал вопрос:

— Выгоднее сражаться перед Москвою, а не оставить её неприятелю?

Кутузов недовольным тоном прервал начальника штаба, заметив, что предварительно надо объяснить положение дел, и, подробно изобразив неудобство позиции, заявил:

— Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну. Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия…

В заключение он обратился к генералам, поставив вопрос так:

— Ожидать ли нападения в неудобной позиции или отступить за Москву?

Во вспыхнувшем споре главными действующими лицами были Барклай-де-Толли и Беннигсен как старшие в чинах после Кутузова.

Барклай, страдая от изнурявшей его лихорадки, медленно говорил:

— Главная цель заключается в защите не Москвы, а всею Отечества, для чего прежде всего надобно сохранить армию. Позиция невыгодна, и армия подвергнется несомненной опасности быть разбитой…

Он глубоко таил в себе обиду за несправедливое отношение к нему в войсках во всю пору вынужденного отступления. Правда, мужество и отвага Барклая, проявленные им на виду солдат в Бородинской битве, переменили общее мнение, и после сражения войска встречали его криками «ура!». Но Ермолов прекрасно помнил, как на другой день после Бородина сухой и аккуратный Барклай сказал ему со слезами на глазах: «Вчера я искал смерти и не нашёл её…»

— Оставлять столицу тяжело, — продолжал военный министр, — но, если мужество не будет потеряно и операции будут вестись деятельно, овладение Москвой приготовит гибель Наполеону…

Все выступление Барклая было направлено против Беннигсена; присутствующие ожидали, что начальник главного штаба в ответ станет оправдываться и защищать избранную им позицию. Однако хитрый интриган ловко уклонился от предложенного на совете выбора.

— Хорошо ли сообразили те последствия, которые повлечёт за собою оставление Москвы, самого обширного города в империи, и какие потери понесёт казна и множество частных лиц? — воскликнул Беннигсен с наигранным пафосом. — Подумали ли, что будут говорить крестьяне и общество, весь народ, и какое может иметь влияние мнение их на способы продолжения войны? Подумали ли об опасности провесть через город войска с артиллерией в такое короткое время, когда неприятель преследует нас по пятам? Наконец, о стыде оставить врагу столицу без выстрела? Я спрашиваю, будет ли после этого верить Россия, что мы выиграли Бородинское сражение, как это было обнародовано, если последствием его станет оставление Москвы?.. Какое впечатление произведёт это на иностранные дворы и вообще в чужих краях? Не должно ли наше отступление иметь предел?

Я не вижу поводов предполагать, что мы будем непременно разбиты… Я думаю, что мы остались такими же русскими, которые дрались с примерной храбростью!..

К удивлению присутствующих, Беннигсен неожиданно предложил новый наступательный план действий — ночью перевести войска с правого крыла на левое, и ударить в центр Наполеона.

Барклай резко возразил:

— Надлежало ранее помышлять о наступательном движении и сообразно тому расположить армию. На то было ещё время поутру, при первом моём объяснении с генералом Беннигсеном о невыгодах позиции. Теперь уже поздно.

Ночью нельзя передвигать войска по непроходимым рвам.

Неприятель может внезапно атаковать нас. Армия потеряла большое число генералов и штаб-офицеров. Многими полками командуют капитаны, а бригадами — неопытные штаб-офицеры. Армия наша, по сродной ей храбрости, способна сражаться в позиции и отразить нападение. Но она не в состоянии исполнить сложное движение в виду неприятеля.

Я предлагаю отступить к Владимиру и Нижнему Новгороду…

Кутузов с видимым удовольствием выслушал реплику Барклая и добавил, что со своей стороны никак не может одобрить план Беннигсена.

— Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история знает много подобных примеров, — самым наивным тоном сказал он и словно задумался, подыскивая пример. — Да вот хотя бы сражение при Фридланде, которое граф хорошо помнит, было не вполне удачно, как я думаю, только оттого, что войска наши перестраивались слишком близко от противника…

Едкая ирония достигла цели: Беннигсен — главный виновник фридландского поражения, поневоле умерил пыл. Генералы кратко высказали своё мнение. Храбрый Дохтуров, маленький, кругленький, под влиянием патриотического горя заявил, что он, безусловно, против сдачи Москвы неприятелю. Граф Остерман-Толстой отверг предложение Беннигсена и, впившись в него своими блестящими глазами, спросил:

— Можете ли вы в случае сражения поручиться за нашу победу?

Начальник главного штаба, рассердившись, грубо ответил:

— Подобных требований нельзя предъявлять одному человеку. Победа может зависеть лишь от храбрости наших солдат и умения наших генералов…

Совещание подходило к концу, когда приехал Раевский, занятый расположением войск. По приказанию Кутузова Ермолов объяснил ему суть разномыслии. Раевский, наклонив чёрную курчавую голову, сказал:

— Если позиция отнимает у нас возможность пользоваться всеми нашими силами и если уж решено дать сражение, то выгоднее идти навстречу неприятелю, чем ожидать его. Но для подобного предприятия мы не готовы и потому можем только на малое время замедлить вторжение Наполеона в Москву. Россия не в Москве, среди сынов она.

Следовательно, более всего должно беречь войска. Моё мнение: оставить Москву без сражения. Но я говорю как солдат. Князю Михаилу Илларионовичу предоставлено судить, какое влияние в политическом отношении произведёт известие о взятии Москвы…

Ермолов высказался на совете последним. Он видел, что решение оставить Москву без боя предрешено и его мнение на исход споров уже не повлияет. Но как генерал с небольшим военным опытом, он не смел дать согласия на оставление столицы и, страшась упрёков соотечественников, дорожа завоёванной популярностью в войсках, предложил атаковать неприятеля.

— Девятьсот вёрст непрерывного отступления, — утверждал он, — не приготовили врага к неожиданным для него нашим наступательным действиям. И нет сомнения, что в войсках его от этого произойдёт большое замешательство.

Кутузов, ожидавший, что Ермолов повторит мысль об отступлении, высказанную им на Поклонной горе, недовольно заметил:

— Такие мнения может предлагать лишь тот, на ком не лежит ответственность.

Наступило продолжительное молчание, которое нарушил фельдмаршал. Тяжело вздохнув, он заговорил:

— Вы боитесь отступления через Москву… А я смотрю на это как на провидение — это спасёт армию. Наполеон, словно бурный поток, который мы ещё не можем остановить.

Москва будет губкой, которая его всосёт…

Из всех русских генералов лишь один Кутузов мог оставить неприятелю Москву, не повергнув государство в глубокое уныние. На этом совете вновь подтвердилась неоспоримо великая истина, что в Отечественной войне Кутузов был сущей необходимостью для России.

— С потерею Москвы не потеряна ещё Россия, — размышлял вслух фельдмаршал. — Первою обязанностью ставлю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут к ней на подкрепление, и уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Поэтому я намерен, пройдя Москву, отступить по рязанской дороге. Знаю, ответственность обрушится на меня. Но жертвую собой для блага Отечества. — Он поднялся со стула, давая понять, что заседание совета закрыто, и твёрдо добавил: — Приказываю отступать…

Генералы тихо разошлись, и фельдмаршал остался один.

Он ходил взад и вперёд по избе, когда вошёл полковник Шнейдер, находившийся при нём безотлучно двадцать лет.

Пользуясь правом свободного с ним разговора, он старался рассеять фельдмаршала и заводил речь о разных предметах.

Слова его, однако, оставались без ответа.

— Где же мы остановимся? — спросил Шнейдер наконец.

Будто пробуждённый вопросом, Кутузов подошёл к столу, сильно ударил своим пухлым кулаком и с жаром сказал:

— Это моё дело! Но уж доведу я проклятых французов, как в прошлом году турок, до того, что они будут лошадиное мясо есть!..

Успокоившись, фельдмаршал принялся отдавать приказания о движении войск на рязанскую дорогу. При этом он запретил начальнику интендантской службы генералу Ланскому перевозить продовольствие с калужской дороги, куда Кутузов загодя, ещё после Бородина, распорядился направить хлебные запасы. Милорадовичу велено было командовать арьергардом.

Всю ночь Кутузов был чрезвычайно печален и несколько раз принимался плакать. Как полководец, он видел необходимость уступить врагам Москву. Но, как русский, мог ли он не болеть о ней?..


12

До зари 2 сентября, в понедельник, обозы и артиллерия потянулись в Москву; на рассвете последовали за ними пехота и конница. Армия шла двумя колоннами: одна под командою генерал-адъютанта Уварова — через заставу и Дорогомиловский мост (при ней находился Кутузов); другая под начальством генерала Дохтурова — через Замоскворечье и Каменный мост. Далее путь их лежал к Рязанской заставе.

Накануне к Ермолову явился незнакомый артиллерийский штабс-капитан — крепкий белокурый красавец с холодными голубыми глазами, в мундире из толстого солдатского сукна и Георгием в петлице.

— Ваше превосходительство! — твёрдо сказал он. — Обращаюсь именно к вам по тому уважению, каковым пользуется в армии имя ваше. Представьте меня его светлости.

Я хочу остаться в Москве, в крестьянской одежде, собирать сведения о неприятеле, вредить всеми способами французам и, если представится возможность, убить Наполеона…

Всё это было сказано так обыденно и просто, что у Ермолова закралось сомнение: уж не душевнобольной ли перед ним?

— Ваше имя? — впиваясь глазами в офицера, спросил он.

— Штабс-капитан Александр Фигнер.

— За что награда?

— Измерил ширину рва Рущукской крепости перед штурмом, — так же просто сказал штабс-капитан.

Ермолов доложил о нём Кутузову, и фельдмаршал, хоть он и был очень занят, ласково принял Фигнера, поблагодарил его, обласкал и обещал употребить для важного дела.

Между тем Ермолов получил повеление ехать к Милорадовичу с приказанием насколько возможно дольше удержать неприятеля, дабы вывезти из города тяжести. «Сколько бесстрашных духом сынов России!» — размышлял он в пути, вспоминая встречу с Фигнером. У Дорогомиловского моста Алексей Петрович встретил Раевского, которому и передал повеление главнокомандующего. Сойдя с лошади, генералы глядели на Москву и грустили, думая о выпавшей ей судьбе.

Переправы, тесные улицы, большие обозы, многочисленная артиллерия, толпы спасавшихся бегством жителей — всё это так затрудняло движение, что армия до самого полудня не могла выйти из города. Ермолов покидал Москву одним из последних. В то время как арьергард задерживал Мюрата, он ехал вместе с адъютантом Граббе по бесконечным улицам, мимо высоких зданий, которые, казалось, вымерли.

На пути из края в край обширнейшего города встретил Алексей Петрович всего человек семь или восемь, оборванных, с подозрительными физиономиями. Было убийственно тихо. И лишь стоны раненых надрывали душу. Многих искалеченных героев Бородина не успели вывезти из столицы.

Ермолов думал о том, с каким негодованием восприняла это армия. «На поле брани, — рассуждал он с собой, — солдат иногда видит оставленных товарищей. Но там, под огнём, другое дело. Его сиятельству Ростопчину следовало бы позаботиться о несчастных заранее. И в каком положении находились они здесь всё это время! В Москве, где все возможности окружить заботой воина, жизнью жертвующего во имя Отечества, богач блаженствует в неге и гордые чертоги его возносятся под облака, а воин, герой? Он омывает своей кровью последние ступени его лестницы или истощает остаток сил на каменном полу его двора! О, жестокосердие вельмож, о, равнодушие богатства! Нет, я никогда не покину благородное сословие неимущих, чтобы не зачерствела душа, чтобы не оглохнуть к чужим страданиям…»

Приближаясь к Рязанской заставе, Ермолов стал нагонять москвичей, поодиночке или группами покидавших родной город. Толпы делались всё гуще и гуще, превратившись наконец в сплошную массу. Исход из Москвы являл картину единственную в своём роде — ужасную и вместе с тем комичную. Там виден был поп, напяливший на себя одна на другую шесть или восемь риз и державший в руках тяжёлый узел с церковной утварью; тут четырёхместный огромный рыдван еле тащили две лошади, тогда как в иные Лёгкие дрожки впряжено было их пять или шесть; здесь сидела в тележке дородная мещанка или купчиха в парчовом наряде и жемчугах — во всём, чего не успела уложить. Конные и пешие валили валом, гнали коров и овец, собаки в необычайном множестве следовали за великим побегом, и печальный вой их, чуя горе, сливался с мычанием, блеянием, ржанием, криками и детским плачем…

У перевоза через Москву-реку Ермолов нашёл часть войск, задержанных на мосту обозами и экипажами, толпившихся в страшном беспорядке. Пушечные выстрелы со стороны Москвы усиливали панику. Начальники, не зная об истинном замысле неприятеля, торопились и не могли переправить свои части. Из коляски, даже не решаясь подъехать к мосту, беспомощно взирал на это столпотворение лейб-медик Александра I баронет Вилье.

— Боже мой! — закричал он, завидя Ермолова, которого знал ещё со времён Аустерлица. — Мы погибли! Мы все станем добычей французов!

— Успокойтесь, Яков Васильевич, — хладнокровно отвечал генерал. — По части переправ у меня богатый опыт.

Он тотчас приказал командиру находившейся здесь конноартиллерийской роты сняться с передков и обратить дула орудий на мост. Затем, шепнув офицеру, чтобы тот не заряжал пушки, Алексей Петрович выехал перед батареей и громовым голосом, перекрывающим шум и хаос, прокричал:

— Орудия картечью зарядить!.. По моей команде открыть огонь по обозам!..

Всё смолкло, задние ряды перестали напирать, а сгрудившиеся на мосту принялись подавать назад.

— По мосту!.. — страшно проревел Ермолов.

И последние обозники, бросившись кто в реку, кто на берег, вмиг очистили мост.

Генерал тронул лошадь и подъехал к Вилье:

— Сэр Яков, прошу вас…

— О, человек великих способностей! — прошептал по-французски бледный лейб-медик, откидываясь на спинку коляски.

Вслед за войсками Ермолов переправился на другой берег и нашёл Кутузова, сидевшего на скамеечке у ворот старообрядческою кладбища. Проходившие мимо него солдаты имели вид бодрый, ни на одном лице не приметил Ермолов следов отчаяния, но видел мрачное и сосредоточенное чувство мести. Видя главнокомандующего, солдаты переговаривались: «Несдобровать Наполеону на понедельничьем новоселье в Москве», «Обходим француза», «Война только начинается».

Ермолов доложил о выполнении отданного ему повеления; оба молча глядели на оставленный город, вчера полумиллионный, а сегодня опустошённый и покинутый жителями. Вдруг гулко прогремел взрыв, за ним — второй. Алексей Петрович вздрогнул, вспомнив слова Ростопчина, сказанные ему накануне. В набегающих сумерках всё осветилось в той стороне, где лежала Москва. Над краем неба поднялась и зависла огромная черно-багровая туча дыма.

— Стыд поругания своего, — сказал себе Ермолов твёрдо, — Москва скроет в собственных развалинах и пепле…


Глава четвёртая. ВОЗМЕЗДИЕ


1

Маленькая деревушка Леташовка на старой калужской дороге, вблизи Тарутина, на целых две недели сделалась военным центром России. Сюда приезжали со всех концов страны, чтобы убедиться, что русская армия готовится к новым сражениям, и предлагали свои услуги Кутузову. Откуда что явилось! Из Южной России к Тарутинскому лагерю везли всякие припасы. Среди биваков вдруг открылись лавки с разными предметами для военных людей и наладилась торговля. Крестьяне из ближних и дальних селений приезжали повидаться с оставшимися в живых родственниками и земляками. Крестьянки толпами ежедневно приходили с гостинцами в полки отыскивать мужей, сыновей, братьев и говорили:

— Только дай нам, батюшка, пики, то и мы пойдём на француза…

Казалось, вся Россия сходилась душой в Тарутинском лагере. Каждый истинный сын Отечества из самых отдалённых пределов стремился сюда, если не сам, то мыслью и сердцем, жертвуя зачастую последним своим достоянием.

Армия в короткий срок возросла до ста тысяч человек, не считая казаков и ополчения. Войска укомплектовали рекрутами, лошадьми, зарядами, снабдили сухарями и тулупами, сапогами, валенками, а лошадей — овсом и сеном.

Всем выдали жалованье, и сверх того нижние чины награждены были за Бородинское сражение по пять рублей ассигнациями. Ежедневно в Тарутино прибывали из Тулы новые пушки и единороги, и артиллерийский парк снова умножился, составив 622 ствола. 2-я армия, особенно пострадавшая при Бородино, была присоединена к 1-й, Западной, а начальником главного штаба приказом фельдмаршала оставлен Ермолов.

Он не сразу постиг стратегическую мудрость Кутузова, который искусным боковым движением обманул Наполеона и отсёк французские войска от плодородных южных губерний России.

Сделав два перехода по рязанской дороге, армия остановилась на сутки у Боровского перевоза через Москву-реку.

Рассчитывая, что этих двух маршей будет достаточно, чтобы уверить неприятеля в движении русских к Коломне, за Оку, Кутузов повелел идти влево, к Подольску, просёлочной дорогой, прикрываясь рекою Пахрой. Кроме корпусных командиров, никто не знал настоящего направления; офицеры и солдаты истощались в догадках, рассуждая о намерениях светлейшего князя. Оставленному на месте отряду было приказано делать вид, будто вся армия отступает к Рязани.

5 сентября с рассветом войска двинулись двумя колоннами мимо опустелых селений и поздно вечером расположились на тульской дороге у Подольска, при страшном зареве пожара московского, освещавшего весь небосклон. Густые облака, в которых отражался пламень Москвы, текли, как потоки лавы, по тёмной синеве неба.

Когда армия совершала боковое движение, арьергард под командой Милорадовича в назначенное время тоже пошёл влево. На всех пересекаемых им дорогах Милорадович оставлял отряды с приказанием каждому из них не следовать уже за общим движением, а при появлении неприятеля отступать той дорогой, на которой находился. Мюрат, посланный Наполеоном, долго шёл по Рязанскому тракту за двумя казачьими полками в уверенности, что перед ним главные силы Кутузова. Только в Бронницах, за Пахрой, король Неаполитанский понял свою ошибку и поворотил к Подольску.

Тем временем Кутузов, прибыв с войсками в Красную Пахру, немедленно велел конному отряду Дорохова идти на можайскую дорогу для истребления французских транспортов и команд, двигавшихся к Москве. Набеги Дорохова были удачны: в течение недели он взял в плен до полутора тысяч человек и уничтожил парк в восемьдесят ящиков. Узнав о появлении русских в своём тылу, Наполеон спешно послал для очищения можайской дороги сильный отряд, но Дорохов отступил так искусно, что, ретируясь, наголову разбил два эскадрона гвардейских драгун.

Кутузов намеревался собраться с силами, дать время разгореться народной и партизанской войне и в особенности, по любимому его выражению, «усыпить Наполеона в Москве». Никто не мог знать, что предпримет Наполеон, но Кутузов, развивая свой план, добивался военного перевеса сил над неприятелем. Русский полководец продолжал отступать по старой калужской дороге, выигрывая время, усиливая свою армию и постепенно изматывая противника.

Великий его ум постиг характер и свойство Отечественной войны.

15 сентября армия выступила из Красной Пахры в Тарутинский лагерь. Мюрат несколько раз производил внезапные налёты: самый значительный бой произошёл 17 сентября под Чириковым, где был взят в плен начальник штаба Мюрата генерал Феррье. Мюрат просил об освобождении его под честное слово, но Кутузов ласково отказал. 20 сентября русские войска перешли реку Нару и вступили в Тарутинский лагерь. Фельдмаршал приостановился на высоком берегу Нары и, словно предрекая будущее, произнёс:

— Отсель ни шагу назад!


2

Вместе с Матвеем Ивановичем Платовым Ермолов квартировал в версте от Леташовки, местоположения фельдмаршала. Самолюбивый, знающий себе цену, он чувствовал себя оставленным не у дел. Поводом для недовольства было то, что Кутузов назначил при себе дежурным генералом с широкими полномочиями Петра Петровича Коновницына. До тех пор все доклады главнокомандующему делал только Ермолов, он же отдавал его приказания. Теперь между фельдмаршалом и начальником штаба 1-й армии встал Коновницын, подогреваемый интригами генерал-квартирмейстера Толя.

Алексей Петрович чтил Коновницына как отлично храброго и твёрдого в опасности военачальника, но не видел я нем ровно никаких способностей штабного работника. Подтверждение не заставило ожидать себя долго. Когда Коновницын стал получать от Кутузова бумаги, то, не умея вникать в них, тотчас отсылал Ермолову, прося класть резолюции. Тот вначале исполнял его просьбы, но затем, выведенный из терпения частыми присылками большого количества бумаг, принялся возвращать их в том виде, в каком получал. Однако дежурный генерал не унимался. В конце концов, Ермолов отправил ему резкую записку: «Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря». Коновницын явился тогда к Кутузову с заявлением, что возложенная на него должность выше его сил и что «Алексей Петрович ругается и ворчит», Рассерженный фельдмаршал вызвал к себе Ермолова.

Господский дом князя Волконского, прекрасной архитектуры, в котором размещалась главная ставка, был заполнен военными, а цветник перед крыльцом весь истоптан лошадьми. Однако сам Кутузов занял простую избу в три окна, составлявшую его столовую, приёмную, кабинет и позади перегородки спальню. Насупротив светлейшего, в просторной пятистенке, жил Беннигсен, проводя время праздно и угощая ежедневно роскошным обедом свою многочисленную свиту. Простак и рубака, Коновницын находился подле Кутузова, в курной избе в два окна на улицу.

Войдя в горницу, над дверью которой мелом было начертано: «Главнокомандующий», Ермолов увидел Кутузова, уместившего своё полное небольшое тело на складном стульчике. Он был в коротеньком сюртуке, имея, по обыкновению, шарф и шпагу не по-уставному, через плечо. Рядом, на крестьянской лавке сидел Коновницын, лицо которого выражало растерянность.

Завидя Ермолова, Кутузов закричал, передразнивая их с Коновницыным:

— Один уверяет, что не может, а другой всё может, да не хочет! Я о вас обоих напишу государю…

— Ваша светлость, — отвечал Ермолов, — штабная работа мне противна, и я прошу направить меня во фронт.

— Не я тебя назначал, а государь, следовательно, не мне и отменять его распоряжения, — остывая, сказал Кутузов.

…Ермолов ехал Тарутинским лагерем, мало-помалу освобождаясь от гнетущих мыслей. В землянках и шалашах играла духовая и роговая музыка, звучали песни. Тихая погода, приятное зрелище заходящего солнца возбуждали надежду и радость. Ещё более поднимали настроение утешительные разговоры солдат. Старые усачи припоминали предания отцов своих, когда Пётр Великий завлёк шведа, на его погибель, во глубину страны и разбил наголову под Полтавой.

— Что произошло с Карлом Двенадцатым, то