Владимир Юльевич Голяховский - Крушение надежд

Крушение надежд 2M, 709 с. (Еврейская сага-3)   (скачать) - Владимир Юльевич Голяховский

Владимир Голяховский
Еврейская сага
Книга 3
Крушение надежд

Евреев мы все ругаем, евреи нам всем мешают, а оглянуться в добре: каких мы русских тем временем вырастили? Оглянешься — остолбенеешь!

А. Солженицын. Пасхальный крестный ход, 1966


Краткое содержание первой и второй книг

Первые две книги романа-истории «Еврейская сага» — «Семья Берг» и «Чаша страдания» — охватывают события в России и эпизоды из жизни евреев с 1914 до 1956 года. Семья Бергов — Павел, Мария и их дочь Лиля — образы, созданные автором. Все остальные персонажи подлинные, все описываемые события происходили в действительности.

Двоюродные братья Павел и Семен Гинзбурги до революции 1917 года росли в еврейской трущобе города Рыбинска, у них были еврейские имена Пинкус и Шлома. Революция перевернула в их жизнях все: Пинкус стал Павлом Бергом, работал грузчиком на волжских пристанях, служил в кавалерии, стал командиром полка и героем Гражданской войны. Он поехал учиться в Москву в Институт красной профессуры. Его учителем был знаменитый историк академик Тарле. Павел стал профессором военной истории, сделал блестящую карьеру ученого. Его жена Мария, еврейская девушка, училась в медицинском институте. Семья жила благополучно, окруженная такими же успешными выходцами из еврейской среды.

Шлома Гинзбург стал Семеном, инженером-строителем, женился на русской девушке из аристократической семьи Августе и дорос до положения министра строительства. Их сын Алеша Гинзбург с детства писал талантливые стихи и стал поэтом.

Братья Павел и Семен — пример того, как в первые годы существования Советской России стиралась разница между русскими интеллигентами и ассимилированными евреями. Но благополучие семьи Бергов оборвалось с арестом Павла в 1938 году, в период сталинских репрессий. Семен тайно помогал Марии выдержать тяжелые испытания. Павел просидел в заключении шестнадцать лет. За это время прошла тяжелейшая война Советского Союза с гитлеровской Германией. Она продемонстрировала героизм и выносливость русского народа, который выиграл войну вопреки многочисленным политическим и стратегическим ошибкам Сталина. Бок о бок с русским народом сражались и герои евреи, один из них, Александр Фисатов, за выдающийся подвиг был представлен к званию Героя Советского Союза, но вместо награждения оказался в лагере в Воркуте, сосланный как шпион. Много горя выпало на долю еврейского народа от фашистской Германии. Один из узников лагеря в Освенциме, рижанин Зека[1] Глик, сумел выжить и первым собрал данные о том, что в немецких концентрационных лагерях было убито шесть миллионов евреев.

После войны в России начались гонения на интеллигенцию, среди представителей которой было много евреев. По указанию Сталина арестовывают и уничтожают многих известных евреев, в их числе был и знаменитый актер Соломон Михоэлс. Нарастает волна антисемитизма. Лиля Берг и Алеша Гинзбург на себе испытывают его проявления.

Главным событием в стране стала смерть Сталина в 1953 году. С ней возникла надежда на изменения в жизни общества и улучшение положения евреев. Выйдя на свободу, Павел Берг с удивлением видит, что, несмотря на патриотизм русских евреев и их достижения, в стране все еще остается и обостряется «еврейский вопрос», антисемитизм продолжается. По мнению Павла, может произойти крушение надежды евреев на признание их равенства в обществе.

Лиля взрослеет, становится врачом и собирается выйти замуж за Влатко Аджея, сотрудника посольства дружественной социалистической страны Албании. Родителей пугает ее отъезд, они опасаются возможного ухудшения отношений между Россией и Албанией: что тогда станет с Лилей? Этот сюжет развивается на фоне реальных событий в России: все эпизоды основаны на документированных фактах, изменены лишь некоторые имена и фамилии…


1. На закрытом заседании XX съезда коммунистов

В морозное утро 25 февраля 1956 года по улицам Москвы мела сильная метель, застила глаза. Москвичи стремились скорее нырнуть в метро, стряхивали с воротников и шапок пушистый снег. В центре города курсировали военные патрули — все знали, что в Кремле проходит XX съезд Коммунистической партии Советского Союза (КПСС). Кремль в радиусе двух кварталов был окружен кольцом солдат дивизии внутренних войск имени Дзержинского. Рядом стояли милиционеры в черных полушубках и пропускали только машины со специальным знаком «XX съезд» на ветровом стекле. В тот день проходило последнее, закрытое заседание: патрули у ворот Кремля стояли сплошной стеной, удостоверения личности и пропуски проверялись особенно строго, не пригласили даже представителей иностранных компартий.

Пропуск на закрытое заседание имели 1349 делегатов с решающим голосом и 81 делегат с правом совещательного голоса. Это были отобранные представители от 6 790 000 членов и 419 000 кандидатов партии, почти все аппаратчики высокого ранга — секретари областных, городских и районных комитетов, министры, активисты из рабочих и колхозников.

Все рассаживались в некотором недоумении: почему не объявлена повестка дня? Почему в президиуме нет секретарей коммунистических партий других стран? До сих пор съезд проходил по принятому стандарту, уже были выбраны руководящие органы партии — новый состав Центрального Комитета, Президиум и секретари. Первым секретарем опять был избран Никита Сергеевич Хрущев. Все шло, как полагается, все голосовали единогласно.

Но одно отличие от предыдущих съездов все-таки было: над президиумом на сцене висели только три портрета — Маркса, Энгельса и Ленина, но не было портрета Сталина. Это был первый съезд после его смерти, и многие делегаты удивлялись: нужно было все-таки повесить портрет Сталина, великого вождя страны на протяжении последних двадцати пяти лет. Однако вслух своих сомнений не высказывали — молчать приучены были хорошо.

На ярусах зрительного зала висели транспаранты: «Да здравствует КПСС — ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Да здравствует XX съезд КПСС!» и «Партия Ленина — авангард строительства коммунизма». Странным казалось, что говорилось о партии Ленина и не прибавлялось имя Сталина. На предыдущих съездах транспарантов и лозунгов было намного больше и повсюду бросалось в глаза: «Слава великому Сталину — гениальному вождю трудящихся всего мира!» А теперь даже в докладах кремлевских руководителей впервые не упоминалось имя Сталина. Делегаты ощущали какую-то непривычную пустоту, и совсем уж их поразило и даже возмутило выступление Анастаса Микояна, члена Президиума ЦК. Он резко раскритиковал книгу «Краткий курс истории ВКП(б)»[2]. Для делегатов это была обескураживающая неожиданность: книга считалась библией коммунистов, ее полагалось изучать всем — ведь редактировал и даже частично писал ее сам Сталин.

Микоян прямо заявил: «В этой книге много лжи и демагогии, много фальсификаций в истории революции большевиков 1917 года, Гражданской войны и всего Советского государства».

Многие делегаты шумно запротестовали: критика недавнего прошлого, связанного с именем Сталина, звучала для них непривычно и кощунственно. Они все больше недоумевали: почему сегодняшнее заседание названо закрытым?

Делегат с совещательным голосом Семен Гинзбург, министр строительства, сидел на верхнем ярусе балкона, слушал критическое выступление Микояна и видел недовольные лица соседей делегатов. Человек с чувством юмора и любитель поэзии, он вспомнил строчки шутливой поэмы[3]:

Ходить бывает склизко
По камешкам иным.
Итак, о том, что близко,
Мы лучше умолчим.

Семен думал, что Микоян, конечно, прав: давно пора объективно оценить и книгу, и саму историю партии, но… все годы все шло по заведенному Сталиным порядку, своего мнения никто высказывать не мог. Раз Микояну разрешили выступить с этой критикой, значит, ее заранее утвердили в Кремле. Несомненно, это только увертюра к чему-то более значительному. Очевидно, кремлевские руководители собираются что-то менять во внутрипартийной политике. Интересно, что? Не этому ли будет посвящено сегодняшнее закрытое заседание? Он едва заметно улыбнулся: на съезде партии улыбаться не полагается, надо быть очень осторожным.

Гинзбург не был активистом партии, он вступил в нее по необходимости в 1930-е годы и оставался администратором-хозяйственником. Знал, что ему дали лишь совещательный голос, потому что он еврей. Министр-еврей был большой редкостью. Впрочем, он даже был доволен, что «голос» у него совещательный, по крайней мере, не надо валять дурака и с важным видом участвовать в профанации выборов в Центральный Комитет. Все равно туда выберут тех, кого заранее отобрали. Еврейских фамилий в списке делегатов почти совсем не было, в списке выбранных членов ЦК тоже было всего три, а в аппарате ЦК и вовсе не было ни одного еврея. Когда в перерывах между заседаниями Гинзбург прогуливался по холлу, то не встречал еврейских лиц, узких, с длинными горбатыми носами и живыми глазами навыкате. Доминировали лица славянского типа, курносые и широкоскулые. И можно было заметить некоторое количество представителей национальных меньшинств — армян, грузин, казахов, киргизов. Гинзбург думал о том, что ведь после революции и до самых сороковых годов евреи, наравне с другими, были активистами партии. Да, многое изменилось с тех пор…

Заняв свое место, Гинзбург ждал: чему будет посвящено заседание и почему оно объявлено закрытым?

И вот ведущий заседание председатель правительства Николай Булганин объявил:

— Слово для доклада «О культе личности и его последствиях» предоставляется Первому секретарю Центрального Комитета товарищу Никите Сергеевичу Хрущеву.

Гинзбург подумал: «Так вот к чему была увертюра доклада Микояна». Все стали переглядываться: о культе личности?.. Делегаты притихли, предчувствуя неожиданное. Аплодисменты раздались с некоторым опозданием.

* * *

Хрущев вышел на трибуну с нахмуренным лицом, ему предстояло развенчать культ личности Сталина, а фактически тот террор, в котором он сам активно участвовал. Он читал доклад по бумажке пять часов подряд, размахивая руками и выкрикивая отдельные фразы. Весь доклад был посвящен критике Сталина: он преступно возвел культ своей личности выше народа и партии; он совершил многие тысячи преступлений; по его вине страна чуть было не проиграла войну 1941–1945 годов против гитлеровской Германии; по его прямым указаниям были расстреляны и сосланы старые соратники Ленина. Хрущев кричал: «Массовые аресты и ссылки тысяч и тысяч людей, казни без суда и нормального следствия порождали неуверенность в людях, вызывали страх и даже озлобление! <..> Сталин ввел понятие „враг народа“. Этот термин сразу освобождал от необходимости всяких доказательств идейной неправоты человека или людей, с которыми ты ведешь полемику: он давал возможность всякого, кто в чем-то не согласен со Сталиным, кто был только заподозрен во враждебных намерениях, всякого, кто был просто оклеветан, подвергнуть самым жестоким репрессиям, с нарушением всяких норм революционной законности…»[4]

В докладе была лишь часть правды и критиковался только Сталин, но ничего не говорилось о соучастии его кремлевских соратников, включая самого Хрущева. Не было в докладе и попытки анализа основ самой системы, которая привела к кровавому деспотизму в стране, — затрагивать ошибочные основы своего правления кремлевские правители не собирались. Но даже часть правды наносила удар по режиму.

В выступлении ясно чувствовался накопленный десятилетиями мистический страх самого Хрущева перед Сталиным, это был его прорвавшийся протест. «Хрущев говорил о Сталине с особой ненавистью. Он объявил его, впавшего в состояние глубокой депрессии, прямым и главным виновником поражения на фронтах в первый период войны, провала Киевской операции, в результате которого миллионы наших солдат, оказавшиеся в „мешке“ и не получавшие по прямой вине Сталина, вопреки настояниям Жукова, своевременного приказ об отступлении, попали в гитлеровский плен. Явное раздражение и обида за прошлые унижения прорывались, когда Хрущев с яростью кричал: „Он трус и паникер! Он ни разу за всю войну не выехал на фронты!“»[5].

Реакция делегатов съезда на доклад была удручающей. Один из них писал позже: «В зале стояла глубокая тишина. Не слышно было ни скрипа кресел, ни кашля, ни шепота. Никто не смотрел друг на друга — то ли от неожиданности случившегося, то ли от смятения и страха. Шок был невообразимо глубоким»[6]. Нескольким делегатам стало так плохо, что охранники вывели их из зала и устроили на диванах в фойе.

Гинзбург тоже сидел ошеломленный. Он понимал, в отличие от большинства делегатов, что Сталин был изувером. Но он никак не мог ожидать, что с трибуны партийного съезда разоблачать Сталина станет не кто иной, как Никита Хрущев. Десятки лет он восхвалял его, и именно Сталин поднял Хрущева на вершину партийной иерархии.

Ясно, что Хрущев не сам решился выступить с таким докладом. Что-то непонятное было в том, что кремлевские воротилы дали ему возможность говорить все это. Но Гинзбург знал: Хрущев имеет уже столько власти, что у него хватит решимости и на большее.

* * *

Никита Хрущев, сын шахтера из Юзовки, деревенский пастух, едва обучился грамоте, работал слесарем, был солдатом в царской армии. В 1918 году вступил в партию и стал троцкистом — и противником Сталина. Он проявил себя как партийный пропагандист, и его направили на учебу в Промышленную академию в Москве. Там из таких же полуграмотных энтузиастов готовили будущих руководителей производства.

Карьера Хрущева началась с предательства: его вызвал Лев Мехлис, редактор газеты «Правда» и секретарь Сталина, еврей. Он предложил Хрущеву подписать письмо против слушателей академии — троцкистов. Хрущев сам был троцкистом, но в тот момент мужицким чутьем уловил, откуда ветер дует. И подписал письмо. Его опубликовали в «Правде», и Хрущев вдруг превратился в ярого сталиниста. Его очень скоро назначили секретарем партийного комитета академии.

Вместе с ним училась Надежда Аллилуева, жена Сталина. Она познакомила Хрущева с мужем, и это знакомство определило огромный успех его партийной карьеры. Всего через три года Хрущев стал первым секретарем московской партийной организации.

В тридцатые годы (годы жестокого террора) Никита Хрущев активно проводил в Москве репрессии — выслуживался. Вскоре его назначили на пост Первого секретаря ЦК компартии Украины, и там репрессии продолжались: тысячи руководящих работников были сосланы в лагеря и расстреляны. Вскоре Сталин сделал его членом Политбюро — кремлевской элиты.

Низкорослый, плотный, рано облысевший, Никита Хрущев разговаривал на деревенском диалекте с тыканьем и зачастую вел себя нарочито грубо. Этим он часто вызывал смех, другие кремлевские руководители считали его «мужиком», посмеивались над ним и не принимали всерьез. Сталин сам любил подшутить над ним, иногда нарочно пугал или тыкал пальцем в объемистый живот и дразнил Ныкытой. А на общих попойках кремлевской верхушки заставлял Хрущева плясать гопак. И Хрущев плясал — плясал «под дудку» Сталина. Но при кажущейся простоте Хрущев обладал хитростью и мужицкой смекалкой. До конца разгадать его не мог никто.

И вот теперь получалось, что инициатива развенчания Сталина принадлежит ему. Но Хрущев не рассказал делегатам, как и почему в Кремле решились развенчать Сталина.

* * *

Произошло это так. Сразу после смерти Сталина все архивы по обвинениям и арестам были переданы из Министерства внутренних дел в Министерство юстиции. В отличие от следователей внутренних дел, эти юристы не были вовлечены в дела политических репрессий, они разбирали только законность и обоснованность арестов и казней — сугубо на основании юридических доказательств. Среди них было много евреев. Евреи-юристы были тонкими знатоками законов. Понятия «права человека» в сталинские времена не существовало, но юристы знали чисто политическую подоплеку многих кровавых дел и сочувствовали арестованным и их семьям. За один только 1954 год, первый после смерти Сталина, они разобрали и представили к полной реабилитации дела 7679 несправедливо осужденных. Пока это была капля в море, но даже из этого количества половины осужденных уже не было в живых.

Изучая дела осужденных, юристы наткнулись на массовые аресты делегатов XVII съезда партии в 1934 году. Этот съезд Сталин назвал «съездом победителей», он считал, что социализм уже победил. А на самом деле промышленность страны развивалась медленно, нехватка средств компенсировалась грабежом деревни, люди вымирали сотнями тысяч, в городах велась пропаганда «потребительского аскетизма» — затягивания поясов на голодных животах со скудным распределением продуктов по карточкам-купонам. Из страны вывозили и продавали за валюту нефть, золото, лес и даже картины великих художников. Массовое преследование миллионов людей привело к разрухе всего хозяйства страны, повсюду свирепствовал голод.

Некоторые из делегатов, особенно старые партийцы, работавшие с Лениным, решили убрать Сталина с поста генерального секретаря и заменить его Сергеем Кировым, секретарем Ленинградского комитета партии. Они тайно собирались на квартире заместителя Сталина Серго Орджоникидзе. Из 1966 делегатов съезда почти триста тайно проголосовали против Сталина. Когда это подсчитали, то по указке Лазаря Кагановича, помощника Сталина, сфальсифицировали результаты: было объявлено, что против Сталина голосовало три человека, а против Кирова — четыре. Но Киров сам отказался от поста в пользу Сталина. Так, с помощью лжи и махинаций Сталин удержался и остался генеральным секретарем партии. После съезда Георгий Маленков и группа других депутатов показали Сталину, кто голосовал против и кто высказывал недоверие. Тогда по его указанию были арестованы 1108 делегатов (больше половины) и 98 из 138 выбранных членов ЦК (70 %). Многие были расстреляны. В том же году был убит сам Киров, а потом застрелился Орджоникидзе.

* * *

Разобрав эти дела в 1955 году, двадцать один год спустя, работники юстиции сообщили в ЦК партии, что террор против делегатов XVII съезда был беспрецедентным преступлением. Тогда создали комиссию во главе с секретарем ЦК Поспеловым. В заключение комиссии говорилась: «Сталин к тому времени настолько возвысился над партией и над народом, что уже совершенно не считался ни с Центральным Комитетом, ни с партией… Сталин полагал, что он может сам вершить все дела, а остальные нужны ему как статисты, всех других он держал в таком положении, что они должны были только слушать и восхвалять его».

Правда, в докладе комиссии умалчивалось, что молодой Никита Хрущев на том съезде восхвалял Сталина и впервые был выбран в ЦК. Выступая, Хрущев насколько раз повторил: «…Задачи, развернутые в гениальном докладе товарища Сталина…», «…Московская организация, как и вся партия… еще теснее сплотится вокруг… нашего великого вождя товарища Сталина»[7].

Подготавливая доклад, Хрущев правильно рассчитал, что это придаст ему больше авторитета. Но старые кремлевские волки боялись, что развенчание Сталина падет тенью и на них. Тогда нашли выход: раскрыть не всю правду, а только часть. Дмитрий Шепилов, помощник Хрущева, переписал доклад комиссии, немного изменив его. В новой редакции XVII съезд и 1934 год не упоминались, а террор начинался только с 1937 года. Это был первый рассказ о том, что делалось за стенами Кремля, но всю вину свалили на трех расстрелянных министров внутренних дел — Ягоду, Ежова и Берию. Но все-таки этот доклад Хрущева был первым официальным рассказом о том, что творилось за стенами Кремля. И прозвучал он как гром.

* * *

По окончании доклада раздались жидкие аплодисменты — делегаты растерялись, не знали, как реагировать.

Председательствующий сказал: «Товарищи делегаты, предлагается прений по докладу товарища Хрущева не открывать и вопросов не задавать. ЦК считает, что никаких материалов доклада раскрывать в обсуждениях не рекомендуется. Всем вам будет своевременно разослана на места инструкция, по которой вы должны действовать».

Расходились в глубоком молчании — молчать эти люди были приучены.

Семен Гинзбург вышел с заседания в смятении: с одной стороны, доклад был как бы поворотным пунктом в истории партии и страны, это давало надежду на будущие улучшения; с другой — в нем была рассказана только половина правды. Конечно, он и до этого доклада понимал, что Сталин преступник. И вдобавок знал, как много зверских преступлений Сталин совершил против евреев. Но об этом Хрущев не упомянул ни слова.

Шофер Гинзбурга отыскал его в толпе выходивших делегатов:

— Семен Захарович, машина на улице Грановского. Ближе к Кремлю разрешили стоять только цековским машинам, а все министерские услали.

Гинзбург очнулся от своих мыслей:

— Спасибо, Василий Петрович. Вы поезжайте в гараж и отправляйтесь домой, я пройдусь пешком.

— Холодно ведь, Семен Захарович, кабы не простудиться.

— Ничего, у меня шуба теплая. Вот именно.

— Так на вас ведь не шуба, а пальто демисезонное, холодное.

— Разве? А я и не заметил. Ну, я укутаю шею шарфом. Сегодня мне машина больше не нужна.

Метель все мела и мела. Гинзбург прятал подбородок в кашне и медленно шел домой, в Левшинский переулок за Арбатом. Он думал о том, что поделится этой важной новостью со своим двоюродным братом Павлом Бергом.

А по Москве уже расползались глухие слухи: Хрущев развенчал Сталина. Люди не могли в это поверить.


2. Беседа братьев Семена и Павла

— Ну, что ты на это скажешь? — Семен только что закончил рассказывать Павлу о докладе Хрущева. — Я слушал и думал: теперь сверхчеловек этот, Сталин, явился перед всем миром жестоким тираном, подозрительным и невероятно честолюбивым создателем собственного культа. Вот именно.

Павел отозвался раздраженно:

— А другие — кремлевские воротилы, члены верхушки, все эти Молотовы, Маленковы, Ворошиловы, Кагановичи и сам Никита Хрущев, — они где были все это время? Сталин не своими руками все делал, это они творили зло, по его приказу. Это они сделали его кумиром, воспевая на все голоса. А теперь все валят на покойника, пинают мертвого льва.

Семен всегда считал Павла более интеллектуальным и проницательным в суждениях, а потому согласно закивал и вставил свое обычное «вот именно».

Павел продолжал:

— Все диктаторы мира держались на страхе самых близких помощников. И эти тряслись перед Сталиным. Я помню, как в июне 1937 года, после ареста и казни маршала Тухачевского и других генералов, этот Никита Хрущев, в ту пору секретарь московской партийной организации, устроил на Красной площади митинг осуждения «трудящимися столицы военных заговорщиков». Он организовал этот митинг в угоду Сталину и от страха перед Сталиным.

— Да, — вздохнул Семен, — я тоже помню, как на одном из съездов Хрущев говорил с трибуны: «Все народы Советского Союза видят в Сталине своего друга, отца и вождя. Сталин — друг народа в своей простоте. Сталин — отец народа в своей любви к народу. Сталин — вождь народов в своей мудрости руководителя борьбы народов». И так и несло от него рабским страхом. Вот именно.

Разговор шел за закрытой дверью кабинета в квартире Гинзбурга. Семен не хотел, чтобы Августа и Алеша слышали беседу. Братья сидели, удобно расположившись в просторных кожаных креслах — импортный товар, из Финляндии, специально для членов правительства. Павлу было в кресле неуютно, после шестнадцати лет заключения в лагере строгого режима ему привычней было бы на жестком табурете. Перед ним на кофейном столике стояла бутылка пшеничной водки, тоже из правительственного распределителя, такую в магазинах не продавали. Павел пристрастился к водке после освобождения и теперь, беседуя, часто отпивал из стакана маленькими глотками.

Семен продолжал:

— Но все же, как ты считаешь, могут наступить после такого доклада лучшие времена?

Павел помолчал, подумал:

— Люди, конечно, обрадуются. И действительно, есть чему радоваться: развенчание диктатора — это момент народного ликования. История показывает, с каким упоением люди кидались разрушать статуи развенчанных диктаторов. И у нас тоже будет массовый восторг, все будут надеяться на лучшие времена, будут говорить: «хрущевская оттепель» и воспылают надеждами. Но все равно остается старая система правления, которая дискредитировала себя. Помощники Сталина остались и оставят нам его режим. Один диктатор умер и развенчан, но на его место уже выдвигается другой диктатор, этот малограмотный мужик Никита Хрущев. Он прямой выкормыш Сталина, насквозь пропитан духом сталинизма, и ждать от него коренных перемен нельзя, по-другому он руководить не умеет. Наше государство стоит не на экономической основе, а на политической, и если политическая власть остается прежней, значит и перемен больших не произойдет.

Семен согласно кивал головой и добавил к словам брата:

— Вот именно. Хрущев не приводил верных цифр, но в партийных архивах хранятся все документы. Когда-нибудь это станет известно всем, но теперь это секретные данные. А было репрессировано девятнадцать миллионов восемьсот сорок тысяч человек, почти каждый десятый гражданин страны. Из них семь миллионов расстреляны. Пока что освобождены лишь первые тысячи несправедливо обвиненных, таких, как ты. И знаешь, меня неприятно поразило, что из недавно реабилитированных высоких членов партии на съезде не было ни одного делегата. Вот именно.

Павел отозвался:

— Да, я сидел в лагере с такими людьми. Если б их выбрали, они мозолили бы глаза Хрущеву и другим кремлевским воротилам. Это люди закаленные, они бы не постеснялись выступить с обвинениями прямо им в лицо.

— Да, ты прав. И еще меня поразило, что в таком важном докладе Хрущев не сказал о страданиях еврейского населения от сталинского антисемитизма. Ведь он нагнетал атмосферу народной ненависти к евреям, и, если бы не сдох, могли бы снова начаться погромы. На съезде я подсчитал, что на полторы тысячи делегатов было всего десять евреев, и все только с совещательным голосом. Хотя евреев в стране два процента населения, на съезде они не составляли и половины процента делегатов. В партии евреев более восьми процентов, много активных партийцев. Но на съезд их не выдвинули. Это хрущевская политика. Он считает их «примазавшимися», для всей партийной верхушки евреи — граждане второго сорта. Вот именно.

На это Павел откликнулся сразу и с большей горячностью:

— Да, в чашу страдания евреев Сталин влил много яда. Ты говоришь про съезд, но ведь даже в царской Думе среди депутатов было двенадцать евреев. За советских евреев обидно. Как мы все старались, сколько отдали сил на построение равноправного общества, как много вырастили талантливых людей! Казалось, «еврейский вопрос» в советской России перестал существовать. Мы гордились, что равными вошли в русское общество, ассимилировались в нем. Но после заключения я с удивлением увидел: еврейской интеллигенции стало намного больше, но доверять ей стали намного меньше, ее всячески стараются затирать, ставить палки в колеса.

Семен воскликнул:

— Хрущев открыто говорит о евреях, что они «не совсем наши». Это выражение общей политики. Руководство страны не хочет признать, что евреи равная национальная группа в нашей многонациональной стране. Недавно в Москву приезжала делегация французской социалистической партии. Они задали Хрущеву вопрос о евреях. Он ответил что-то вроде: «Да, вначале революции у нас было много евреев в руководящих органах партии и правительства, но после этого мы создали новые кадры… Если теперь еврей назначается на высокий пост и окружает себя сотрудниками-евреям и, это, естественно, вызывает зависть и враждебные чувства по отношении к евреям»[8]. В этом весь смысл: зависть и враждебные чувства по отношении к евреям. И вот сразу после этого вызывают меня в ЦК партии и говорят: «В вашем министерстве слишком много евреев». Понимаешь, они как бы получили санкцию от Хрущева ограничивать евреев, евреи всем мешают, евреи для них «не совсем наши». Я ответил, что хотя я и еврей, но подбираю кадры не по национальному признаку, а беру деловых и умных людей, а их много среди интеллигентных евреев. Вот именно.

— А за границу еврейских специалистов работать посылают?

— Редко посылают. В прошлом, пятьдесят пятом, году Хрущев выезжал в Индию, Бирму и Афганистан, везде заключал договоры о помощи. По министерствам разослали распоряжение подавать списки специалистов на выезд для работы в эти страны. Я подал список, но в ЦК все еврейские фамилии вычеркнули. А евреи-то как раз и были самые лучшие работники. Вот именно.

Павел помолчал, подумал, прокомментировал:

— Я предвижу, что многое в судьбе советских евреев будет зависеть от того, как Хрущев поведет политику еврейского вопроса.

Семен подхватил:

— Да, я тебе так скажу: если Хрущев разгонит деловых советников-евреев, вместо того чтобы дать им проявить свои способности и таланты, это дорого обойдется хозяйству страны, и на этом он сам проиграет.

Павел взглянул на брата:

— Интересная мысль, Сенька, твое предсказание может оказаться верным. По своему поведению Хрущев — настоящий представитель великорусского шовинизма, а шовинизм обязательно приводит к ошибкам. Да, теперь после этого доклада на съезде евреи станут надеяться, что для них наступят улучшения. Но… — он замолчал, как бы перебивая самого себя.

— Ты считаешь, что евреям нельзя строить особых надежд на будущее?

— Строить надежды? Мой неисправимо лагерный мозг не ждет особых перемен.


3. В ожидании «Хрущевской оттепели»

Несколько месяцев в газетах и по радио о докладе Хрущева ничего не сообщали. Партийное начальство молчало, как воды в рот набрали. По партийным организациям доклад разрешили читать только коммунистам. Они слушали на собраниях, но детали рассказывать не решались: партийная дисциплина. По Москве и по всей стране все ходили глухие слухи, что вроде бы Хрущев на съезде критиковал самого Сталина. Неужто критиковал? Это вызывало удивление и возбуждало страшный интерес. Многие роптали: «Опять от народа все скрывают!»

Тем временем Кремль разослал текст доклада под грифом «Совершенно секретно» руководителям подконтрольных стран народной демократии Польши, Чехословакии, Венгрии, Румынии, Болгарии и Албании. В Польше сняли с доклада копию и переслали на Запад. Текст его начали передавать по-русски радиостанции «Голос Америки», «Би-би-си» и «Свободная Европа». Хотя лишь немногим удавалось слушать эти станции (в городах их передачи глушили), доклад постепенно становился известен советским людям. Волна радости расходилась по стране, и с весны 1956 года люди возбужденно обсуждали новость: неужели действительно развенчали культ личности?

Официальное сообщение о разоблачении культа Сталина стало шоком для всех, для большинства радостным, но для некоторых — неприятным. Люди разделились на два лагеря: противники сталинского режима впервые открыто радовались, а матерые сталинисты раздраженно удивлялись и злобно огрызались. В первом лагере были пострадавшие — почти вся интеллигенция, включая евреев. Во втором — убежденная прослойка из партийных функционеров и сотрудники органов государственной безопасности, чьими руками террор и проводился.

В первом лагере удовлетворенно говорили:

— Вы слышали? На съезде объявили, что Сталин совсем не так уж велик, как нам представляли.

— И полководец он не великий, из-за него мы чуть не проиграли войну с Германией.

— Чего уж там, «великий»! Прямо сказано: «преступник», людей губил миллионами.

— Раньше все валили на Берию, министр госбезопасности, он, мол, от Сталина скрывал свои преступления. Теперь-то ясно, что Сталин сам во всем виноват.

— А другие-то в Кремле, они что делали?

— Они-то? Они руководили, руками водили.

— Да оно и без того было ясно, что Сталин виноват, только говорить боялись.

— Наконец-то кто-то все-таки решился сказать правду.

— Не «кто-то», а сам первый секретарь ЦК партии Никита Хрущев.

— Говорят, он сделал большой доклад на закрытом заседании съезда.

— Почему на «закрытом»? Все должны знать правду.

— Эге, где и когда вы слышали, чтобы у нас правительство говорило людям правду?

— Вот, все твердили про Сталина: «верный ленинец», «продолжатель дела Ленина». Какой там он продолжатель! Зря критиковать его Хрущев не стал бы.

— Молодец этот Никита! Нашелся все-таки смелый человек.

— Надо ждать, что при нем начнется оттепель…

Наиболее информированные говорили:

— Хрущев разоблачил Сталина, но сталинисты-то все остались, сидят на своих местах.

— В ошибках признаваться никому не просто.

— Да этот Хрущев сам погряз в крови невинных жертв, не ему бы открывать рот.

— Эх, хвали траву в стогу, а барина в гробу. Еще посмотрим, какой он сам, Никита…

Евреи отмечали печально:

— Давным-давно пора было развенчать антисемита и изверга Сталина.

— Может, начнется оттепель для евреев?

— Может и начнется, но Хрущев ничего не сказал о том, сколько горя Сталин принес евреям. Ведь это по его наущению говорили «о великой вине евреев перед советской властью… евреи должны искупить свою вину тяжким трудом на благо своего социалистического общества»[9]. Какую вину? Евреи дали России лучших ученых, докторов, музыкантов. Евреи стали патриотами России, воевали за Россию. И за все это нас всех собирались выслать в Сибирь. Если бы Сталин не сдох тогда, в марте 1953-го, нас всех упрятали бы в лагеря.

* * *

В другом, противоположном лагере мрачно ворчали:

— Зря Хрущев выступил с этим докладом. Сталин — великий человек, верный ленинец.

— Не мог он быть виноват в посадках и расстрелах.

— Да он сам многого не знал, Берия от него все скрывал.

— Конечно, Сталин ведь был занят важными делами — поднял всю нашу страну и выиграл войну с Германией.

— На мертвого все можно валить. Постыдились бы. Как решились на такую ложь?

Была еще одна группа, в провинции — неискушенная молодежь. Им с детства внушали мысль о величии и непогрешимости Сталина, они выросли с лозунгом «Спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!». В городе Салавате Башкирской республики напуганные откровениями доклада Хрущева студенты, например, говорили:

— Ой, как непонятно и страшно! Неужели это правда?

— Прямо-таки не верится. Что же теперь будет?..

В постановлении ЦК партии «О преодолении культа личности и его последствий» кремлевские руководители частично признавались в своей собственной слабости: «Ленинское ядро Центрального Комитета сразу же после смерти Сталина стало на путь решительной борьбы с культом личности и его тяжелыми последствиями. Может возникнуть вопрос: почему же эти люди не выступили открыто против Сталина? В сложившихся условиях этого нельзя было сделать… Сталин повинен во многих беззакониях, но всякое выступление против него в этих условиях было бы не понято народом, и дело здесь вовсе не в недостатке личного мужества»[10].

Павел сказал дома своим: «Врут они, дело-то как раз и было в недостатке мужества. Это не раскаяние, а попытка самооправдания. То, кто пытался показать мужество, поплатились за это жизнями».

Но многие радовались постановлению, верили в наступление лучшего времени. И назвали период после развенчания Сталина «хрущевской оттепелью».


4. Лиля собирается в Албанию

Для Лили Берг день 30 июня 1956 года выдался необычайно радостным. Утром она сдала последний государственный экзамен в медицинском институте и стала врачом. Переполненная радостью, она вышла на улицу, и там улыбающийся Влатко Аджей вручил ей огромный букет роз и туг же сделал предложение, надев на ее палец обручальное кольцо. Лиля искрилась от счастья. Влатко, атташе албанского посольства, уже несколько месяцев был ее тайным любовником. Она скрывала эту связь от родителей, потому что они боялись за дочь: в те времена в России могли преследовать за связь с иностранцем.

Все эти радостные события они отпраздновали в ресторане «Метрополь» с подругой Риммой и ее мужем. Провожая Лилю домой, Влатко сказал, что у него новое назначение: директор протокола при премьер-министре Албании, и они должны скоро переезжать в Албанию. Лиля радовалась предстоящей новой жизни и легко относилась к будущим переменам: жизнь замужней женщины в новой стране, на берегу Адриатического моря, в средиземноморском климате — это казалось таким интересным. Ею завладело предчувствие большого счастья — жизнь, полная любви и радостей, летела ей навстречу[11].

И в тот же день Влатко неожиданно сказал ей:

— Лиля, а ведь сегодня не только наш с тобой праздник. Сегодня праздник для всех людей в вашей стране.

— Что ты имеешь виду? рассмеялась Лиля. — Все празднуют нашу помолвку?

— Сегодня в газетах опубликовано постановление ЦК партии «О преодолении культа личности и его последствий». В нем говорится о преступлениях Сталина перед народом.

Лиля опешила:

— Это правда?

— Конечно, правда. Это официальное развенчание Сталина и начало новой эпохи.

— О Влатко, Влатко, после обручального кольца это лучший подарок, который ты сделал мне сегодня! — И Лиля кинулась целовать его, не стесняясь людей в ресторане. Сколько радости в один день!

Но сообщить родителям об отъезде в Албанию Лиля решилась не сразу: брак с иностранцем и новость о предстоящем отъезде была для них слишком большим ударом. Действительно, Павел и Мария тяжело переживали эти новости. Несколько дней подряд Лиля старалась отвлечь их от грустных мыслей и возбужденно говорила про развенчание Сталина:

— Теперь наступают новые времена! Люди будут более свободными. Римма сказала, что теперь люди могут делать, что хотят, никто им не будет указывать, что можно, а что нельзя. Римма сказала, что теперь не опасно вступать в брак с иностранцами, особенно из коммунистических стран.

Павел развел руками:

— Римма сказала, Римма сказала… Что за оракул твоя Римма, откуда она знает?

— Римма — мой друг. Она очень умная. И ведь не одна она, все говорят про Двадцатый съезд, про доклад Хрущева, и у всех появились новые надежды.

— Надежды могут рухнуть, — ворчал Павел. — Ты не понимаешь, что будешь жить в другой стране, а международные отношения всегда могут испортиться.

— Не испортятся. Влатко говорит, что маленькая Албания никогда не отойдет от России, ей нужна протекция.

— Влатко говорит, Влатко говорит… — опять ворчал Павел. — Что он знает, твой Влатко?

— О, папа, Влатко профессиональный дипломат, он очень умный. Он знает все.

Павел опять разводил руками: что скажешь молодой женщине, ослепленной любовью?

* * *

Мария отчаялась отговорить Лилю от отъезда. Теперь она только подолгу сидела рядом и грустно смотрела на дочь, брала ее руки в свои, гладила и вздыхала — она прощалась с Лилей навсегда. Ей вспоминалась вся их трудная жизнь вдвоем после ареста Павла в прежние тяжелые времена. Лиле было тогда всего шесть лет, и Мария столько лет билась одна, чтобы вырастить ее. А Павел, не так давно вернувшийся из заключения, едва обрел дочь после шестнадцати лет разлуки и теперь снова терял. Он старался скрывать свою грусть, не хотел растравлять чувств Марии, молчал, отворачивался и смотрел в окно. Им было тяжело.

Однажды, посидев рядом с дочерью и повздыхав, Мария пошла за покупками к обеду. Без нее Павел решил все-таки поговорить с Лилей еще раз — не отговаривать, а просто рассказать, какую опасность он видит в будущей международной обстановке.

— Доченька, я хочу поделиться с тобой своими мыслями. Понимаешь, хотя Сталина не стало, но мало что изменилось в отношениях между советскими правительством и руководителями стран «народной демократии» в Восточной Европе. Кремль по-прежнему командует ими и держит их на короткой узде.

— Что это значит «на короткой узде»? — засмеялась Лиля.

— Так мы говорили, когда я служил в кавалерии в Гражданскую войну, в девятнадцатом году, мы так держали коней, чтобы они не вставали на дыбы. А если кто-то из этих стран, например хоть Албания, захочет «встать на дыбы», там может возникнуть для тебя опасность. Тогда надо срочно бежать оттуда.

Лиля, как и все люди, была под впечатлением недавнего доклада Хрущева. Она мягко, но настойчиво возразила отцу:

— Но, папа, мы все знаем, что культ и дела Сталина развенчаны. Теперь люди стали свободней, вся интеллигенция говорит о «хрущевском чуде», о хрущевской оттепели. К тому же мой Влатко получил солидное место, он будет начальником канцелярии совета министров, почти членом правительства. Он говорит, что мы хорошо устроимся и потом сможем ездить в отпуск в Европу. Представляешь, как это интересно — видеть мир! Отсюда я никогда его не увижу: советским людям выезд на Запад не разрешается. Ты не волнуйся, ничего страшного в Албании случиться не может. Мой муж говорит, что албанский вождь генерал Энвер Ходжа — настоящий коммунист и преданный друг Советского Союза.

— Это все, конечно, интересно. И даже пусть этот Энвер Ходжа преданный друг. Но ты все-таки помни, что я тебе сказал. Ну а к надеждам на Хрущева я отношусь скептически: советские руководители и сам Хрущев — это сталинская школа. Они будут продолжать международную линию усиления России с целью распространения коммунизма по всему миру. Для этого им нужны послушные руководители стран советского лагеря. А если один из них воспротивится, тогда этой стране не позавидуешь. Знаешь поговорку: паны дерутся — у холопов чубы трясутся? Страдать будут люди. Если случится что-нибудь подобное в Албании, мгновенно уезжай оттуда и беги к нам в Москву.

— Папа, этого не будет.

— Ну, если все-таки будет, обещай мне сразу вернуться.

— Конечно, папа, я обещаю.

* * *

Неожиданно радио и газеты сообщили, что Хрущев и Булганин полетели в Белград, столицу Югославии, на встречу с президентом Иосифом Броз Тито. Это был новый поворот в политике, явное потепление международной атмосферы. Другие кремлевские руководители были недовольны, что Хрущев едет, как на поклон, — это выглядело извинением за прошлое, просьбой к примирению со стороны виновного. Но Хрущев уже забрал себе много власти и мог настоять на своем. Он сформулировал свое решение так: «Мы не можем быть уверены в мире во всем мире, но для нас важен мир в мире коммунистов».

В тот день Лиля радостно заявила родителям:

— Влатко считает, что поездка Хрущева в Югославию должна укрепить отношения России с Албанией.

Павел как раз слушал зарубежное радио, он на минуту оторвался от приемника и заметил:

— А вот радиокомментатор Анатолий Гольдберг из Би-би-си говорит, что Энвер Ходжа сам в состоянии ссоры с Тито. Поэтому ему визит Хрущева в Югославию не понравится.

Лиля убежденно сказала:

— Ну что может знать какой-то комментатор из Лондона? Влатко знает лучше, он дипломат и говорит, что сближение России с Югославией может повлиять на изменение мнений и настроения Энвера Ходжи.

Павел нахмурился, пробормотал еле слышно:

— Влатко считает, Влатко говорит…

Мария только вздохнула:

— Хорошо бы, если бы было так, как говорит твой Влатко.

Лиля весело рассмеялась, обняла ее:

— Мамочка, конечно, это будет так, как говорит Влатко. Он умный, он многое знает. А когда мы приедем в Тирану, он станет почти членом правительства. Не волнуйтесь, мой Влатко знает, что говорит.

* * *

Среди советских людей давно ходили слухи, что президент Иосиф Тито строит какой-то другой социализм, не такой, как в России. Никто не знал какой, потому что советских людей в Югославии не было с 1948 года, когда прекратились дипломатические отношения. Однако из передач «Голоса Америки» и из рассказов третьих лиц знали, что люди там живут богаче и свободней. Говорили, что югославы могут выезжать за границу, зарабатывают там деньги, а потом возвращаются и открывают свои частные мелкие предприятия — магазины, гостиницы, рестораны, бензоколонки. Поездки за границу, западная валюта, свои предприятия — такому социализму все удивлялись, все это было немыслимо в Советской стране. А евреи к тому же говорили между собой, что в Югославии нет антисемитизма и даже второе лицо в стране Милован Джилас — еврей.

Со времени разлада Тито со Сталиным прошло почти восемь лет. Гордец Тито не собирался подпадать и под влияние Хрущева. С гостями из Москвы он держался высокомерно, независимо, как обиженная сторона, принял их прохладно. По старой русской традиции ему привезли богатые подарки: Хрущев вручил ему и его жене золотые украшения, дорогие картины, наборы уральских малахитовых шкатулок и шелковые узбекские ковры. Он всячески старался задобрить Тито, откровенно извинялся перед ним за ошибки Сталина, пригласил его приехать в Москву и подписать договор о дружбе между двумя странами.

По характеру Броз Тито был светским человеком и модником, любил появляться перед людьми в разных облачениях: то в маршальской форме, то в гражданской одежде, то в спортивных костюмах. Недавно он женился в четвертый раз — на молодой красавице, бывшей партизанке Йованке Будиславлевич. Теперь Тито принял предложение Хрущева, но с условиями. Помня свои обиды, он не желал встречаться с министром иностранных дел Молотовым. Убрать Молотова с поста, который тот занимал много лет, было непросто: всему миру он был известен как руководитель советской дипломатии. Хрущев поморщился, но обещал сменить заслуженного министра. После этого Тито заявил, что приедет с женой, она будет сопровождать его везде и появляться с ним на всех официальных приемах. Проводить официальные встречи в присутствии жен противоречило советским правилам. Что делать? Хрущев с Булганиным переглянулись и согласились. Еще одним из условий была обязательная дневная пешая прогулка по улице Горького в Москве (теперь Тверская) и чтобы при этом на улице текла обычная жизнь, а не толпились согнанные люди. Этим Тито хотел показать, что приедет не только к кремлевским руководителям, но и к русскому народу: кремлевские вожди никогда по улицам Москвы не гуляли, они проносились по ним на своих бронированных автомобилях. Тем не менее пришлось согласиться на все условия.

* * *

Торжественная встреча югославского президента во Внуковском аэропорту снималась кинохроникой. Хрущев произнес речь, обнимал гостя, неловко вручил букет цветов его жене. На второй день после приезда Тито с Хрущевым, медленно прогуливаясь, шли рядом по центру улицы Горького от Кремля вверх, до Пушкинской площади, окруженные членами правительства и дипломатами. Тито выглядел как холеный барин — солидная поступь, прекрасно шитый костюм с ярким галстуком, из бокового кармана пиджака выглядывает белый платочек. Он приветливо улыбался и махал рукой людям, собравшимся на тротуарах. Для него это был момент торжества: он показывал народу, что был прав, порвав со Сталиным. Москвичи дивились на невиданное зрелище: кремлевские вожди шлепают по улице!

В толпе переговаривались:

— Вот ругали, ругали Тито, обзывали «кровавым палачом югославского народа». А теперь сами зазвали и чествуют.

— Значит, зря ругали.

— Так кто же был кровавый палач?

— Знаю, на кого намекаете. Конечно, из них двоих Сталин был палач.

По правую руку от Тито шла его стройная и элегантная молодая красавица жена Йованка, прекрасно причесанная, в строгом светлом костюме, она приветливо улыбалась людям. А слева от Тито семенил пузатый и лысый Хрущев. Редкие седые волосы по бокам головы сбились, мешковатый костюм обвис на плечах, галстук съехал набок. Вид у него был жалкий. За ним смущенно семенила толстая жена. На полшага позади шли довольно понурые кремлевские руководители и новый министр иностранных дел Дмитрий Шепилов, сменивший на этом посту Молотова.

Йованка понравилась в Москве всем, она сразу стала популярной среди москвичек. Они никогда раньше не видели жен приезжавших высоких гостей, а Йованка к тому же была очень красива и эффектна. Москвички стали делать прическу «под Йованку». И Лиле она понравилась, и девушка в тот же день тоже подстриглась «под Йованку».

* * *

В группе дипломатов, сопровождающих высокого гостя на прогулке, был и Влатко Аджей. Албанский посол не хотел показываться рядом с Тито и послал вместо себя Влатко как культурного атташе. К тому же во время войны с гитлеровской Германией Влатко сражался в партизанском отряде Тито. Теперь бывший командир узнал его и обменялся с ним несколькими приветливыми словами, в результате фотография Влатко попала на первые страницы газет.

В тот вечер Лиля умудрилась пробраться мимо охраны дома для дипломатов, где жил Влатко, и осталась в его комнате, хотя это было запрещено. Она уже надела ночную рубашку, готовилась ложиться, когда Влатко показал газету с фотографией. Лиля мгновенно нашла глазами мужа, завизжала от восторга, кинулась к нему на шею и обхватила руками и ногами:

— Влатко, Влатко, какой ты тут красивый и важный! Я теперь люблю тебя еще больше!

Повиснув на Влатко, она откровенно прижалась к нему всем телом, он чувствовал под тонким батистом рубашки, как она вжималась в него. Влатко поддел руки под рубашку и задрал ее вверх. Совершенно обнаженная, Лиля застонала, впилась в него губами, раскинула ноги:

— Влатко! Сделай это, сделай, я хочу тебя!.. — И потянула его на себя, на кровать.

Лиля с жадностью познавала и осваивала сладостную технику любовных наслаждений. Во время прежних романов она еще стеснялась ласк своих любовников. Тогда ей было странно и стыдно, что она лежит вот тут перед ними голая, что они видят, трогают и целуют ее груди, проводят рукой по треугольнику волос на лобке и ощущают горячую влажность между ее ног. Ей было неловко, когда мужской член скользил по низу живота, и она, стесняясь, отворачивалась, когда мужчина проникал вглубь ее сокровенной женственности. Но то были фактически чужие для нее мужчины. Теперь же с ней был любимый человек, законный муж, у них только начинались первые месяцы супружества, и ей нечего было стесняться — она отдавалась ему с беззаветной страстью.

* * *

Утром Лиля прибежала к родителям, размахивая газетой:

— Мама, папа, смотрите! Видите, вот Тито, вот Хрущев, а вот чуть-чуть позади Влатко, мой муж, вместе с другими дипломатами. Правда, он хорошо получился? По-моему, он получился лучше всех. Ну, может, Тито тоже хорошо выглядит. А Хрущев рядом — коротенький, толстенький, смешной. Да, ведь их еще и в кинохронике показывали, там Влатко даже лучше видно! Вы пойдите, посмотрите. Он мне сказал, что Тито его узнал и с ним поздоровался, он помнил его по партизанскому отряду во время войны. Влатко говорил с Тито по-сербски, а Хрущев стоял рядом и улыбался. Вот какой у меня муж!

Они смотрели на фотографию, а Лиля весело продолжала:

— Помните, вы все пугали меня «югославской историей» — расхождениями между Тито и Сталиным. Тогда еще арестовывали всех, кто замужем или женат на югославах. А теперь Тито сам приехал в гости к Хрущеву. Видите, какие коренные перемены к лучшему после Двадцатого съезда! Влатко сказал, что у Албании с Россией вообще никаких расхождений не будет. Так что переставайте волноваться за меня.

Павел с Марией рассматривали фотографию со смешанным чувством: с одной стороны, им был приятен ее восторг и гордость за мужа, с другой — этот самый муж собирался увезти ее от них в далекую неизвестную Албанию.

Лиля в экстазе не заметила, как горько они переглянулись.


5. Ужин у Гинзбургов

— Лилька, ну скажи ты мне, зачем еврейской девчонке выходить замуж за албанца да еще уезжать с ним в какую-то дырявую Албанию? Вот именно! — весело восклицал Семен Гинзбург, когда Берги втроем пришли к ним вечером, Влатко не смог — был занят.

Семен обнял племянницу, смотрел в глаза и ждал ответа.

Лиля, смеясь, парировала:

— А затем, дядя Сема, что эта еврейская девчонка очень любит того албанца. А дыра Албания или не дыра, так ведь, как говорится, с милым и в шалаше рай.

И она с гордость показала Семену и Августе фотографию из газеты:

— Вот мой муж.

Они улыбались, поздравляли ее. Августа, широкая натура, подвела Лилю к трюмо:

— Вот, Лилечка, тебе подарки от нас.

Там в открытых футлярах были разложены золотые серьги с брильянтами, кулон, перламутровое ожерелье и гранатовый браслет — все старинной работы. Лиля смутилась, кинулась обнимать ее:

— Ой, Авочка, спасибо! И тебе, дядя Сема, спасибо! Зачем же так много?

— Вот это тебе с окончанием института, это — с замужеством, а вот это — с отъездом заграницу на новую жизнь.

Семен добавил традиционное в их семье пожелание:

— Носи на здоровье.

— Ой, спасибо еще раз! Какие красивые! У меня ведь никогда не было драгоценностей.

Августа сказала:

— Теперь, благодаря положению твоего мужа ты будешь общаться в высоком кругу, встречаться с дипломатами. Тебе надо будет одеваться не хуже, чем одеваются жены послов, так что все это пригодится.

Семен добавил:

— Мужчины будут на тебя заглядываться, а женщины станут завидовать. Вот именно.

А Августа прошептала ей на ухо:

— Ну а если, не дай бог, настанет черный день, ты продашь это, и оно тебя выручит.

Уселись за накрытый стол, поднимали тосты за Лилю и Влатко, жалели, что он не смог прийти, желали ей получать удовольствие от жизни за границей.

Августа начала новый тост:

— Послушай маленькую притчу. Жили-были два мужа и были у них две жены…

— У каждой по одной, — вставил Семен.

— Не перебивай. И вот однажды оба мужа уехали в командировки. Каждая из жен решила в отсутствии мужа сделать то, что давно собиралась. Первая жена занялась уборкой квартиры: все вычистила, все обновила, в квартире все блестело. Но на себя у нее не хватило времени. Когда муж вошел в квартиру, она стояла непричесанная, лохматая, с тряпкой в руках. Он глянул мельком на вычищенную квартиру, посмотрел внимательно на жену и сказал: «Чистота такая — плюнуть некуда. Разве тебе в харю, что ли?..»

Все рассмеялись, а Августа продолжала:

— Вторая жена в отсутствии мужа занялась собой: похудела, купила новое платье, сделала массаж лица, покрасила волосы и красиво их завила. А квартиру совсем запустила: все было в беспорядке, по углам собралась пыль. Когда муж вошел в дом, на квартиру он не обратил никакого внимания, кинулся с восторгом к жене и воскликнул: «Какая ты у меня красавица, скорей, скорей в постель!» — и они занялись любовью.

Лиля, вспомнила горячие ласки прошлой ночи, засмеялась и захлопала в ладоши.

Августа продолжала:

— Я рассказала тебе эту притчу, чтобы ты знала, как вести себя с мужем. За твое здоровье и за вашу любовь!

Семен еле дождался конца ее рассказа и быстро добавил свое:

— Слушай, Лилька, однажды был объявлен конкурс: кто из жен лучше всех охарактеризует мужей одной фразой. Победила та, которая сказала: «Этих сволочей нужно хорошо кормить». Запомни это и корми своего муженька хорошенько.

Раздался взрыв смеха, после этого поднялся Алеша с листом бумаги в руках:

— Лилька, по какому маршруту ты едешь?

— Мы с мужем сначала поедем в Болгарию, потом в Югославию, а потом в Албанию.

— Значит, ты отправляешься в далекое путешествие, станешь путешественницей. Я посвящаю тебе свои новые стихи. Но не обижайся, параллелей между вами нет. Он — бегемот.

— Бегемот? — удивленно воскликнула Лиля. — Бегемот-путешественник?

— А вот послушай:

От нечего делать один бегемот
Решил совершить кругосветный поход.
И вот, как турист, за плечами с мешком
Отправился он по дорогам пешком.
И думал, шагая, в пути бегемот:
«На свете, наверное, много болот;
Я в каждом болоте хочу полежать,
Чтоб всем бегемотам про них рассказать».
И даже полдня не успел он пройти —
Большое болото увидел в пути;
Он сразу попробовал первую грязь,
По самые ноздри в нее погрузясь.
И так проведя с удовольствием ночь,
Он утром, проснувшись, отправился прочь.
И много вокруг было разных красот,
Но только болота искал бегемот.
Он шел по степям, и шагал через лес,
В любое болото он сразу же лез.
И вот путешественник, словно герой,
Торжественно дома был встречен толпой.
И звери, и птицы собрались встречать,
И вместе хотели героя качать,
Но даже слоны извинились —
Поднять его не решились.
К нему подошел журналист-крокодил,
В печать интервью у него попросил.
И вот в микрофон заявил бегемот:
— Весь мир состоит из различных болот;
Но как это трудно дается — залазить во все болотца!..
Друзья, вы меня поймете, скучал о своем я болоте,
О, дайте в него погрузиться —
Устал я от заграницы.

Алеша закончил:

— Вот, Лилька, когда вернешься из-за границы, скажешь то же самое.

Лиля хохотала, хлопала в ладоши:

— Алешка, спасибо! Я разгадала все твои поэтические аллегории. Ты предсказываешь, что я вернусь в свое болото. Так?

— Ты, Лилька, всегда разгадываешь мои стихи абсолютно правильно, лучше других.

Семен спросил Лилю:

— Что же, ты получила диплом врача, а теперь бросаешь профессию?

— Нет, дядя Сема, я не бросаю профессию. Мы с мужем будем оба работать. В Албании большое советское посольство, и Влатко сказал, что поможет мне устроиться туда работать врачом. И еще Влатко сказал, что когда выучу язык, то смогу начать работать врачом в албанской больнице.

— Ну, раз Влатко сказал, так оно и будет, — со скрытой иронией комментировал Семен. — Вот именно.

Хотя он казался за столом веселым, после ужина тихо позвал Павла:

— Павлик, пойдем в кабинет, есть серьезный разговор.


6. Тревожное начало

В кабинете братья устроились в креслах, и Павел тяжело вздохнул. Семен понимал, что он вздыхает о Лиле, но сначала хотел рассказать ему свою новость:

— Павлик, все как мы с тобой говорили: уже проявляются тревожные симптомы хрущевской диктатуры. У меня плохие новости, но пока я не говорил своим: кончается моя служба строителя. Вот именно.

Павел поразился:

— Что ты имеешь в виду?

— Хрущев посылает меня поднимать целинные земли.

— Тебя — поднимать земли? Заниматься сельским хозяйством? Ты же не специалист.

— Вот именно. Это в наказание: он обозлился на меня за критику его плана жилых панельных новостроек. Недавно во Франции он увидел показательный район для рабочих — пятиэтажные панельные дома, и тут же сходу закупил технологическую линию для такого строительства у нас. Но он не учел, что у нас намного более слабая строительная база. Теперь он предлагает дешевое массовое строительство из сборных стандартных бетонных блоков ускоренными темпами: пятьдесят два дня на сборку блоков и вселение в квартиры через сто дней с начала стройки. И при этом заявляет: без архитектурных излишеств! Я доказывал, что у нас не смогут строить так быстро, что это будет за счет качества, что блоковые новостройки обойдутся дороже, чем фундаментальные, я сказал ему: «Мы не такие богатые, чтобы строить дешево, эти дома развалятся через пятнадцать — двадцать лет, и придется начинать строительство заново». Он обозлился, закричал: «Не хотите делать, что вам указывает партия, можете переходить на другую работу!» Понимаешь, он уже стал отождествлять себя с партией, как это делал Сталин.

Павел согласился:

— Да, он унаследовал замашки диктатора, хотя все-таки посылает пока на целину, а не в лагерь и на расстрел.

— Вот именно. К тому же из двадцати четырех министерств Хрущев решил оставить всего одиннадцать, чтобы ослабить влияние крупных министерств и на местах создать советы народного хозяйства, совнархозы. Для этого и придумана сменность руководящего состава — всех пересадить на должности, в которых они ничего не соображают И особенно убрать евреев. Нас с Давидом Райзером, двух министров-евреев, вызвали в ЦК, велели сдавать министерские портфели и ехать на должности председателя совнархозов. Меня посылают в казахстанский Кокчетав. Хрущеву бы слушать советы евреев, а он их выгоняет. — Улыбаясь, Семен добавил: — Когда-то была такая анекдотическая должность — ученый еврей при губернаторе. Вот бы Хрущеву такого. А то он все рубит сплеча и окончательно. Возразить ему не смеет никто, как когда-то не смели возражать Сталину. Целина — его идея фикс. С целинных земель Казахстана и Западной Сибири он надеется собрать богатый урожай. Специалисты доказывают ему, что эти земли не настолько плодородны, чтобы постоянно давать высокие урожаи. Он не хочет никого слушать. Все приговаривает: совнархозы дадут упрочение горизонтальных связей хозяйств вместо традиционных вертикальных из центра. Но дело в том, что совнархозы все равно подчиняются обкомам партии. А допустить независимость администрации от партии — этого Хрущев не может себе даже представить. Вот именно.

Павел тяжело вздохнул, и оба грустно замолчали. Через некоторое время Семен продолжал:

— Вряд ли я долго удержусь там — не мое это дело. Мне это представляется началом конца карьеры. Что ж, поработал, достиг — хватит.

— Авочка поедет с тобой туда?

— Я пока ей об этом не говорил. Поедет, конечно, но не сразу. Сначала я должен устроить свою работу и быт. А ей надо помогать Алешке, нельзя оставлять его одного. Он в нервном возрасте и состоянии, пишет антисоветские стихи, за которые может погореть. Ты, Павлик, не бросай моих, навещай, советуй Алешке.

— Конечно, я буду с ними. Теперь наша жизнь без Лили станет намного скучней. И беспокойней тоже.

Семен сочувственно добавил:

— Да, беспокойней, я понимаю. Есть у меня еще одна настораживающая новость, которая относится прямо к Албании: Хрущев форсированно строит базу для флота на Сазанском острове, у берега Албании. По его указанию мы послали туда строителей и строительный материал, как говорится, в рамках дружбы обеих стран. Говорится «в рамках дружбы», а на самом деле он все больше подбирается к бассейну Средиземного моря с военными целями. Египетскому президенту Насеру он дал заем на строительство Асуанской плотины на Ниле. Сумма займа держится в секрете, но я знаю, что она равна всему бюджету страны. А для чего Хрущев это сделал? Чтобы заслать туда военную технику и военных советников, внедриться и оттуда угрожать Израилю. Теперь ему нужна еще база в Адриатике. Он знает, что Тито не впустит в Югославию русских военных, поэтому выбрал Албанию.

Павел настороженно спросил:

— Ты считаешь, что Хрущев хочет угрожать Израилю?

— Несомненно. Насер клянется стереть Израиль с лица земли, а Хрущев посылает ему оружие и военных советников. Ничего другого быть не может. Но у Египта нет своего флота. Поэтому русский флот из Албании всегда может прийти на помощь. Вот именно. Все говорит о том, что Хрущев против евреев. А у него вся власть.

— Да, насчет морской базы в Албании — это для нас с Машей тревожно. Но я, конечно, пока говорить ей не буду. Итак, Хрущев стал открыто демонстрировать свою власть. Скажи мне, как удалось ему захватить так много власти? Я помню, что в начале его политической карьеры он казался абсолютной посредственностью. Когда он выдвинулся, я был в заключении и ничего не знаю о его выдвижении. Как удалось такой посредственности так продвинуться?

— Да, он большая посредственность. Вот именно. А его выдвижение — классический пример кремлевских интриг, триумф Иванушки-дурачка.

И Семен стал пересказывать Павлу детали возвышения Хрущева.


7. Триумвират власти
(рассказ Семена Гинзбурга)

— Все началось с триумвирата власти… Когда в марте 1953 года Сталин неожиданно умер, в кремлевской верхушке немедленно началась ожесточенная борьба за власть. Народ не мог бы и представить, сколько интриг и подозрений возникло в Кремле. Чтобы сгладить картину, народу объявили о коллективном руководстве, но на самом деле власть захватил триумвират из тех, кто в последние годы был наиболее близок к Сталину, — Георгий Маленков, Лаврентий Берия и Никита Хрущев. Маленков был последним сталинским фаворитом и занял место председателя правительства, он собирался поставить свою административную власть выше партийной. Берия получил широкие полномочия как его первый заместитель и глава органов внутренних дел и госбезопасности. Обладая такой силой, он продолжал контролировать в стране все. Хрущеву досталось третье место — должность секретаря ЦК партии (одного из нескольких секретарей), руководство кадрами партийного аппарата и идеологической работой. При этом было решено упразднить пост первого (генерального) секретаря ЦК, пост Сталина.

Первые же месяцы правления триумвирата выявили разногласия и показали, что эти деятели похожи на лебедя, рака и щуку, запряженных в одну телегу, как в басне Крылова. Маленков был «лебедем», стремился как бы взлететь вверх, парить над партией, намечал практические улучшения условий жизни народа. Берия оказался «раком»: навязывал свою инициативу, собственные идеи, но ему не было доверия — на его совести оставалось проведение террора, осуждение и казнь миллионов людей. Это раздражало и пугало Маленкова и Хрущева. Берия — единственный из них имел реальную силу, и, зная его коварство, они боялись его. А третий в триумвирате, простоватый и хитрый Хрущев, был «щукой»: занимаясь партийными делами, он тащил страну в мутную воду подчинения партийной силе. Три правителя — три разные власти.

Павел слушал Семена с интересом и тут вставил:

— Да, в истории было много триумвиратов, и все они кончались победой кого-нибудь одного, более хитрого. Так бывало в Римской империи, так было после Французской революции, когда власть захватил Наполеон, и так это произошло в России в двадцать четвертом году после смерти Ленина. Был сформирован правящий триумвират: Зиновьев, Каменев, оба евреи, и Сталин. Потом он сумел избавиться от них и стал полновластным диктатором[12].

Семен продолжил:

— Вот именно, то же случилось и в этом триумвирате. Первым неожиданно сумел выдвинуться хитрый Никита Хрущев. Произошло это так: при Сталине партийные аппаратчики высшего ранга получали сверх зарплаты «конверты» — тройные оклады, которые, конечно, не облагались налогом. Но административные чины того же ранга никаких «конвертов» не получали. Маленков начал с того, что отменил «конверты» партийным боссам. Недополучив такую сумму, они немедленно пожаловались Хрущеву. В его ведении были денежные средства партии, собранные из взносов шести миллионов рядовых членов партии, каждый платил три процента от зарплаты. Из этих денег Хрущев своей властью выплатил аппаратчикам то, что «недоплатил» Маленков. Фактически он дал взятку. И эта взятка сразу повысила его авторитет в среде партийной номенклатуры.

На следующем пленуме ЦК благодарные аппаратчики избрали Хрущева первым секретарем. Это вызвало недовольство: Маленков обиделся, а Берия был возмущен таким самовозвеличиванием Хрущева. В триумвирате начался раскол. Хрущев испугался: он знал мстительность Берии и понимал, что глава карательных органов вполне может скинуть и даже арестовать его. Не прошло и трех месяцев, как Хрущев стал организовывать новую интригу — тайный заговор против Берии. Он убеждал Маленкова, что Берия задумал «дворцовый переворот»: «Неужели ты не видишь? Берия идет против партии, он подобрал для нас ножи».

«Идти против партии» было самым серьезным обвинением. Все они считали себя коммунистами до мозга костей, и никто не мог осмелиться «идти против партии». Маленков сам был рад избавиться от Берии, он стал как бы нехотя поддаваться уговорам Хрущева: «Ну, а что делать? Я вижу, но что делать?» — «Надо сопротивляться»[13].

Хитрец Хрущев проводил тайные консультации и с другими кремлевскими правителями. За триумвиратом оставался эшелон старой «сталинской гвардии» — Молотов, Ворошилов, Каганович, Булганин и другие. Их отодвинули на вторые-третьи позиции, они были ущемлены и ждали случая выдвинуться снова. Ослабление триумвирата их всех устраивало, они были согласны убрать Берию. Возникали разногласия, план действий еще не созрел, его разработку поручили Хрущеву. Они считали его простоватым мужичком, посредственностью, Иванушкой-дурачком, как в русской сказке: Иванушка всегда должен исполнять невыполнимые задания. Удастся — хорошо, а не удастся — его просто выкинут.

* * *

Если бы Берия хоть что-то заподозрил, он мог организовать вооруженный переворот. Противостоять силам его внутренних войск и МГБ была способна только армия. Для обеспечения победы Хрущеву необходимо было настроить против Берии армейских генералов. Но они слушаются только команды, и отдать ее должен авторитетный военачальник. Хрущев решил просить помощи у маршала Георгия Жукова, самого популярного в тот период полководца. Он знал: Жуков затаил обиду на Берию и будет рад погубить его. После войны с Германией Сталин обвинил Жукова в «отсутствии скромности, чрезмерных личных амбициях, приписывании себе решающей роли в выполнении всех основных боевых операций во время войны» и держал его на третьестепенных ролях. Берия начал против Жукова «трофейное дело»: его агенты провели обыск в доме маршала, изъяли произведения искусства и драгоценности, вывезенные из замков Германии. Берия даже пытался обвинить Жукова в измене и предлагал арестовать его. Но на это Сталин не смог решиться — Жуков был чрезвычайно популярен в стране, особенно в армии. И после смерти Сталина Берия был против назначения Жукова на пост военного министра, он боялся сильного руководителя армии. Поэтому Жукова назначили лишь первым заместителем министра.

По просьбе Хрущева Жуков пришел в его кабинет, на маршальском кителе сверкали три звезды Героя Советского Союза и девять длинных рядов орденских колодок — советских и иностранных. Хрущев обожал награды и засмотрелся на звезды. Понизив голос, он сказал:

— Берия пошел против партии.

Жуков понял, что в Кремле решили избавиться от Берии и нужна его помощь. Хрущев говорил о Берии, что хотел, вполне в духе его простецкой натуры была привычка слегка приврать, преувеличить. Он сказал:

— Берия хочет захватить власть и арестовать членов Президиума. Вечером двадцать шестого июня.

— Почему именно двадцать шестого?

— А в этот вечер мы все собираемся быть в Большом театре на опере, что-то про декабристов — первое представление. Как это называется?

— Премьера, — подсказал Жуков.

— Вот-вот, премьера. Там Берия решил заграбастать нас всех на выходе из театра. Ему с его дивизиями внутренних войск ничего не стоит сменить всю охрану и арестовать нас. Необходимо предупредить его действия, обезопасить и изолировать его как изменника. Но так, чтобы комар носа не подточил.

Жуков был не настолько наивен, чтобы поверить в открытый переворот с арестом правительства, да еще на премьере оперы. Но он мечтал о реванше и сказал Хрущеву с решительностью военного:

— Я могу выставить против дивизий Берии всю армию. За мной пойдут все.

Хрущев понял, что зашел слишком далеко, и даже испугался:

— Нет-нет, мы не хотим громкого дела, не хотим кровопролития, не такое теперь время. Мы с Маленковым примерялись и так и эдак. Чтобы Берия ничего не заподозрил, лучше всего арестовать его в этот самый день на утреннем заседании Президиума. Охрана сидит в отдельной комнате, под рукой у него ее нет. Но вот загвоздка: не драку же нам с ним устраивать! Он мужик здоровый, сильный, мы можем с ним не справиться. Если он вырвется и убежит, нам всем будет крышка — он отправит нас куда Макар телят не гонял, это уж как пить дать.

Жуков размышлял:

— Да, это было бы похоже на нападение на Юлия Цезаря в римском сенате.

Хрущев заинтересовался:

— Это еще что такое?

— Историческая параллель. В Древнем Риме сенаторы набросились на Юлия Цезаря и закололи его.

— Да ну? Ишь ты, закололи, значит! И никто не поддержал?

— Никто. Даже его друг Брут на него накинулся. Цезарь только успел сказать: «И ты, Брут…» — и умер.

— Интересный пример. Только убивать Берию прямо в Кремле мы не хотим. Нам надо его арестовать, потом решим, что с ним делать.

Жуков предложил:

— Когда будет заседание, я приведу генералов и поручу им это устроить.

— А генералы эти, они преданны партии?

— Преданны до мозга костей.

— А мужики-то здоровые? Берия знаком с приемами рукопашной схватки.

— Здоровые, Москаленко и Батицкий — гиганты невероятной силы.

— Да, этих я знаю, крепкие мужики. Что же, здорово придумано! — Хрущев улыбался. — Мы ему покажем кузькину мать, устроим все без сучка без задоринки.

Договорились, что в назначенный день, 26 июня, Жуков с генералами приедет в Кремль. Они будут ждать в другой комнате и, как только раздастся условный звонок из кабинета Маленкова, войдут, схватят Берию и потащат в пустой холл. Охрану сменят, там будут наготове стоять другие военные, с оружием, всего одиннадцать человек. Они его спрячут, а потом беспрепятственно вывезут в назначенное место.


8. Первая удача Хрущева

Семен продолжал свой рассказ:

— За несколько дней до намеченного переворота, 17 июня, неожиданно начались массовые волнения в восточной зоне Берлина, оккупированной советскими войсками. Жители требовали улучшить снабжение продуктами и условия жизни. Устраивали забастовки на заводах, уличные демонстрации. Такого в Советской России никогда не допускали и не собирались терпеть в подконтрольной стране.

Берия кричал во время заседаний триумвирата: «Это авантюра иностранных наймитов!»

Маленков и Хрущев сговорились и послали его в Берлин командовать подавлением восстания. Вынесли решение применить танки, подавить, не допустить восстания, действовать беспощадно. Отъезд Берии давал им возможность подготовить его устранение. С подкупающей искренностью ему говорили: «Ты молодец в таких случаях».

Берия полетел в Берлин и жестоко подавил восстание. Однако все-таки пришлось пойти на уступки берлинцам — улучшить условия жизни в Восточной Германии. Берия вернулся триумфатором, его поздравляли, а за это время все уже было подготовлено к его аресту[14].

Вечером 25 июня, накануне ареста, Жуков приказал побелить и привести в порядок камеру гарнизонной гауптвахты в бункере штаба Московского военного округа. Под утро, 26 июня 1953 года, на подходах вокруг Кремля и Лубянки были тайно расставлены три полка моторизованной Кантемировской дивизии — на случай защиты от внутренних войск. Еще один полк был введен в город, но оставлен в резерве. Частям было приказано дислоцироваться в полной тишине, не возбуждать интереса и подозрений, но находиться в полной боевой готовности. Командир дивизии не имел понятия, какая цель у задания, — он просто выполнял приказ заместителя министра обороны.

Немногочисленные москвичи, отправлявшиеся ранним утром на работу и за покупками, косились на спрятанные в глубине дворов и парков танки и транспортеры с сидящими в них солдатами. Вроде бы никакого парада не ожидается — к чему это? Они пожимали плечами и шли по своим делам.

Жуков посвятил отобранных генералов в свой план только в машине по пути в Кремль. С ним ехали Батицкий, Москаленко и Леонид Брежнев, который был тогда начальником политуправления армии.

В Кремле началось обычное заседание Президиума ЦК партии, председательствовал Маленков. Берия явился с большим портфелем, Хрущев косился на портфель — нет ли там оружия? Маленков неожиданно предложил изменить повестку дня:

— Мы должны начать с обсуждения партийного вопроса.

Хрущев встал и начал критиковать Берию, упомянул его участие в 1919 году в мусаватской контрразведывательной службе на стороне англичан. Пораженный Берия схватил Хрущева за руку и воскликнул:

— Никита, что это ты? Что ты мелешь?

— А ты слушай, — оборвал его Хрущев.

За ним с критикой Берии выступили Булганин и Молотов. И вот тут Берия, этот мастер «раскрывать» сфабрикованные им самим мнимые заговоры, не сумел оценить ситуацию, не смог почувствовать заговор против себя. Он возражал, защищаясь, но не решался действовать. Заседание шло уже более часа, Хрущев с нетерпением поглядывал на Маленкова, но тот все еще был растерян. У Маленкова была привычка во время заседаний есть шоколадные конфеты «Мишка», перед ним всегда ставили полную вазу. Он жевал конфету за конфетой, но не решался действовать. Наконец он нажал секретную кнопку, и в комнате, где сидел Жуков с генералами, раздался условный звонок. Увидев вошедшего в кабинет Жукова, Берия недовольно покосился на него.

Маленков спросил Жукова:

— Вы готовы выступить?

— Готов, но мне нужны мои помощники.

— Введите их.

В тот же момент в зал ворвались генералы. Жуков приказал:

— Берия, встать! Вы арестованы.

Они схватили его, силой скрутил руки и потащили к двери. Там уже ждали: заткнули ему рот и спрятали в отдельной комнате. У дверей теперь валялось только упавшее с носа Берии разбитое пенсне.

* * *

Вечером того же дня в Большом театре собралась «вся Москва» — давали премьеру оперы Шапорина «Декабристы». Высшая бюрократия и творческая интеллигенция стремились увидеть творение, которое создавалось много лет. Люди знали, что на премьеру должны приехать кремлевские руководители: для них опера о первых русских революционерах была символическим событием. И вот теперь кремлевские руководители, вслед за декабристами, тоже устроили переворот.

Правительственная ложа с левой стороны от сцены была завешена тяжелым занавесом, но зрители, которые сидели напротив, могли видеть часть ее. Семен Гинзбург с Августой сидели в первом ярусе и видели первых лиц. В передних креслах уселись Маленков и Хрущев, немного сзади — министр обороны Булганин. Заметив их, публика зааплодировала, и они встали, кивая в знак приветствия.

Только началась увертюра, Семен Гинзбург шепнул Августе:

— Смотри, все в сборе, не видно только Берии.

Августа не обратила внимания, она была занята музыкой и слушала певцов. Но Семен, старый службист, заметил, что время от времени Булганин вставал и выходил, а потом быстро возвращался и шептал что-то Маленкову и Хрущеву[15].

Августе опера не очень понравилась: постановка чересчур пышная, музыка не очень впечатляющая, никаких красивых арий, женские партии не яркие. Певцы старались, но чувствовалось, что петь им было тяжело.

После представления довольные кремлевские руководители аплодировали исполнителям, и, пока они не ушли со своих мест, никто зал не покинул.

Семен с Августой вышли в ночную Москву, согретую теплом июньского вечера.

— Пройдемся пешком, такой свежий воздух, — предложила Августа.

Семен сказал шоферу, чтобы тот ехал в гараж, и они пошли по Манежной площади и по улице Калинина (нынешней Воздвиженке) к Арбату. Августа обсуждала оперу и исполнителей, Семен поддакивал и думал о своем. Потом заговорил:

— Знаешь, странно, что все приехали, а Берии не было. Не такой он человек, чтобы пропустить возможность показаться вместе с другими.

— Какое это имеет значение и почему ты так решил?

— Все имеет значение, если уметь видеть. А по хитрой физиономии Хрущева было видно его хорошее настроение — после каждого нашептывания Булганина он широко улыбался и довольно потирал руки.

— Может быть, ему понравилась опера, — сказала Августа.

— Ну, нет, я знаю Хрущева, доволен он был чем-то другим.

Семен понял все правильно: пока шла опера, генералы тайно вывезли связанного Берию из Кремля в приготовленную камеру бункера. Хрущев был доволен: первую задачу Иванушки-дурачка он с помощью Жукова выполнил, его позиции укреплялись. На сцену он смотрел рассеянно.


9. Ошеломляющая новость
(продолжение рассказа Семена Гинзбурга)

На следующий день на заседании Совета Министров Маленков и Хрущев объявили об аресте Берии.

Маленков строго предупредил:

— Это государственная тайна, и нельзя допустить, чтобы о ней узнали на Западе до того, как будет сформулировано обвинение и принято решение.

А Хрущев мрачно добавил, погрозив пальцем:

— Никаких разговоров в семьях, пока не наведем порядок. У кого на стене имеются портреты Берии — снять.

Все-таки в тот же вечер Семен сказал об этом Августе, прикрыв дверь кабинета:

— Авочка, садись. Ошеломляющая новость: скинули Берию.

— Как, самого Берию?!

— Да, представь себе, самого Берию. Вот именно. Нам объявили Маленков с Хрущевым, они как будто сами немного растеряны, но строго указали не раскрывать этого. Так что ты молчи.

— Что же с ним сделали? — спросила Августа.

— Пока сказали, что снят и арестован.

Он взволнованно прошелся, остановился перед ней:

— А я ведь правильно понял тогда, в театре: Берия уже был арестован. Знаешь, будет еще что-то в Кремле, на одном этом аресте они не остановятся. Вот именно.

Августа улыбнулась чему-то и нашла точное определение событию:

— Это как в сказке Чуковского «Тараканище». Там же есть такие строчки: «Волки от испуга скушали друг друга».

Семен рассмеялся, обнял ее:

— Умница ты моя. От испуга они еще будут продолжать есть друг друга. Иначе они не умеют. А поэтому нам лучше молчать.

* * *

Об аресте Берии ничего не сообщалось ни в печати, ни по радио, просто его имя вдруг исчезло со страниц газет. Хрущев разослал по партийным инстанциям секретный циркуляр: убрать его портреты со стен кабинетов и перестать цитировать его в докладах. Но неожиданное исчезновение одного из главных лидеров страны возбудило слухи, было ясно, что в правительстве происходит что-то, о чем сообщать не хотят. Люди недоумевали:

— Ошеломляющая новость! Что-то случилось, исчез Берия…

Поколению, жившему в тридцатых годах, такие исчезновения были хорошо знакомы, люди скептически говорили:

— Что ж, бывало и так. Предшественники Берии — Ягода и Ежов — тоже были могущественными, и тоже исчезли неожиданно.

В результате замалчивания и неясных слухов многие испугались: неужели это сигнал к возврату страшного прошлого? Но глухие сведения об аресте Берии все-таки просочились, за что и почему — не знали, а потому стали распространяться разные версии:

Говорят, Берия любил насиловать женщин, которых для него подхватывали на улицах. Он намечал жертву из окна своего автомобиля. Как увидит женщину, которая ему приглянулась, его машина отъезжает вперед, из нее выходит адъютант — молодой генерал, увешанный орденами. Берия уезжает, а генерал идет навстречу той женщине и заводит с ней знакомство. Отказаться от разговора с таким бравым мужчиной не могла ни одна. Он очаровывал ее, прогуливался, а потом приглашал к себе домой. Некоторые соглашались сразу, некоторых приходилось уговаривать по несколько дней. За генералом всегда следовала другая машина, в которую он любезно усаживал даму, ее привозили в богатый особняк или на дачу Берии. Генерал, конечно, был подсадной уткой: привезя жертву, он угощал ее вином и фруктами и, извинившись, исчезал. А из боковой двери появлялся Берия в пижаме. Вы себе представляете?! Женщина уже очарована молодым генералом и готова на все — и вдруг, вместо него, перед ней возникает не кто иной, как сам Берия, да еще в пижаме! Ну, тут уж сопротивляться было бесполезно. Правда, говорят, что он потом дарил своим жертвам щедрые подарки[16].

Слухам верили, но никто не думал, что исчезновение Берии связано с этим, никакой политической подоплеки в аресте не было, а понятия прав человека в Советской России вообще не существовало. И людям оставалось только догадываться, что же произошло в новом, послесталинском правительстве.

* * *

В министерстве госбезопасности шли аресты — убирали всех, кто работал с Берией. Служба контрразведки входила в органы госбезопасности, но во внутренние дела страны не вмешивалась, ее функцией была разведка за границей. Начальник контрразведки генерал-лейтенант Павел Судоплатов узнал об аресте Берии в тот же день и сказал жене:

— Эмма, ошеломляющая новость: Берия арестован.

Эмма сама была подполковником, преподавала в школе разведки, но недавно вышла в отставку. Она поразилась:

— Ты знал, что это готовится?

— Ничего не знал, в том-то и дело, что все сделано в тайне на уровне самого верха. Я догадываюсь, что это дело рук Хрущева. Мне докладывали, что он вел какие-то переговоры с маршалом Жуковым. А Жуков-то как раз и арестовал Берию, своего недоброжелателя.

Эмма заволновалась:

— Как ты думаешь, это может отразиться на тебе?

— Может. Уже схватили заместителей Берии, которые своими руками выполняли его указания. Я к этому никакого отношения не имел. Но плохо то, что в тридцатые годы у меня случались острые столкновения с Хрущевым: я создавал разведку из украинских националистов, а он настаивал на их арестах и казнях. Мы спорили, и вышло по-моему. А он по-мужицки злопамятный и этого не забыл. Ты должна быть готова, что меня тоже могут взять.

Эмма старалась переубедить мужа:

— Паша, но они же понимают, что контрразведка не занимается внутренними делами, и ты никогда не арестовывал советских людей, как это делали те, другие. А насчет столкновения с Хрущевым, так это было так давно.

— Эмма, эти аресты — простое сведение счетов. Не удивляйся, если однажды я не вернусь с работы. Знаешь, я всю жизнь готовился к тому, что меня могут схватить, но считал, что арестуют еще за границей, когда я выполнял задания разведки в Польше, Бельгии, Германии, Франции, Испании… Но быть арестованным в своей стране — об этом я и не думал. Хотя, как сказать, в тридцатые годы арестовали же и расстреляли моего начальника Шпигельглаза, блестящего разведчика. Теперь это может случиться со мной. У меня только одна забота: чтобы они не тронули тебя за то, что ты моя жена и еврейка. И еще. Сыновьям нашим обязательно расскажи, что я был честным разведчиком.


10. Сведение счетов

Утром 15 июля 1953 года генерал-лейтенант Павел Судоплатов был занят важным делом: он писал письмо в Президиум Верховного Совета с просьбой ускорить освобождение из воркутинского концлагеря одного из его разведчиков:

«Сержант Александр Фисатов совершил исключительно важный героический подвиг. Будучи в плену у немцев, он был завербован резидентом нашей разведки в гестапо майором Прониным, который служил там оберштурмфюрером. По моему заданию, в феврале 1945 года Пронин поручил Фисатову провести разведку на железнодорожном узле города Дрездена и сообщать в штаб сведения о концентрации немецких войск. Рискуя жизнью, в невероятно тяжелых условиях, Фисатов дал нам сведения и наводку на бомбардировку Дрездена. Его сообщения содержали крайне важные и точные сведения. На основании переданных сержантом Фисатовым сведений была произведена массивная бомбежка Дрездена. Дрезден был разгромлен, и это во многом ускорило поражение Германии.

Гестаповцы готовились повесить сержанта Фисатова, но как раз в тот момент началась бомбежка. Его подобрал пленный американский солдат Курт Воннегут, и потом его лечили в американском госпитале. Имя разведчика Александра Фисатова мне удалось узнать только после войны через данные штаба американских войск. Я писал представление его к званию Героя Советского Союза. Но выяснилось, что секретная служба СМЕРШ несправедливо обвинила героя в том, что он будто бы завербован американцами как шпион. Его сослали в особый лагерь в Воркуте.

Теперь я вторично прошу освободить и наградить сержанта Александра Фисатова званием Героя…»


Когда оставалось добавить всего несколько слов, в кабинет Судоплатова без стука вошел знакомый подполковник в сопровождении двух солдат.

Без должного обращения к генералу он просто сказал:

— Вы арестованы.

Судоплатов понял, что чутье разведчика его не обмануло: он попал под чистку Хрущева и нового министра Серова.

Могу я закончить важное письмо?

— Вы арестованы, — строго отчеканил подполковник.

Они спустились с седьмого этажа по внутренней лестнице в секретную лубянскую тюрьму. Там с Судоплатова сняли погоны и звезду Героя Советского Союза.

Судили его закрытым судом, предъявив сфабрикованные обвинения[17]. Сразу после ареста все бумаги в его кабинете были опечатаны. Неотправленное письмо о герое-разведчике Александре Фисатове не дошло до Верховного Совета, попало в архив судебного следствия.

* * *

На следующий день после ареста Судоплатова к Гинзбургам пришла подавленная и растерянная Мария Берг, жена Павла. Это происходило еще до реабилитации политических жертв, и Павел все еще томился в заключении.

Мария с порога грустно сказала:

— У меня новости: звонила Эмма Судоплатова и позвала к себе, она не хотела говорить по телефону: арестовали ее мужа. И еще более поразительное, оказывается, арестован и сам Берия. Вы слышали об этом?

Августа с Семеном переглянулись:

— Да, мы знаем о Берии, но это пока неофициальная новость.

Вышел из своей комнаты Алеша, вслушался в разговор. Он хорошо знал английский язык и часто слушал передачи радиостанции «Би-би-си» — на английском ее почти не глушили.

Алеша сказал:

— Какая еще неофициальная новость? Я только что слышал про это из Англии. Знаете, что сказал об этом тайном кремлевском скандале премьер-министр Уинстон Черчилль? Он назвал это «buldogs fighting under a rug» — схватка бульдогов под ковром.

Все, кроме Марии, улыбнулись. Ее старались успокоить, а она все говорила:

— Боже мой, боже мой! Мне так жалко Эмму и ужасно горько за Пашу Судоплатова. Он такой заслуженный человек, великий разведчик. Ведь он воспитанник моего Павла. Как только Эмма сказала об его аресте, сразу мне вспомнилось, как я после ареста Павлика в тридцать восьмом прибежала к тебе, Сеня, в панике. Меня обуял такой ужас! Я тогда укуталась в деревенский платок нашей работницы Нюши, чтобы меня не узнали, и повторяла себе на ходу: бежать, бежать, бежать… И бежала к тебе, Сеня, надеясь на защиту.

Августа усадила ее за стол, налила чаю, успокаивала. А Мария все вспоминала и вспоминала Эмму и свои переживания:

— Она мне говорила, что Судоплатов предчувствовал свой арест, он считал, что Хрущев станет сводить с ним старые счеты. То, что Берию арестовали, — это ему по заслугам. Его надо бы убить за все, что он наделал. Но Паша Судоплатов… Значит, опять хватают хороших людей, как схватили моего Павлика. Обещают реабилитацию, а сами хватают новых невиновных. В чем же разница между тем временем и этим? Это ужасно!

Августа сказала:

— Да, это ужасно несправедливо со стороны Хрущева! Какой же это руководитель страны, если не умеет разбираться в людях и сводит с ними счеты? Еврипид писал: «Вовремя проявить силу и вовремя справедливость — вот в чем достоинство властителя». Но, дорогая моя, Хрущев Еврипида не читал.

А Семен подытожил своим всегдашним восклицанием:

— Вот именно!

* * *

Только через три месяца появилось в печати сообщение об аресте Берии, народ встретил его как праздник — общий вздох облегчения прошел по стране. Все спешили передать друг другу эту потрясающую новость и с волнением обсуждали ее.

Алеша Гинзбург тут же отреагировал на событие эпиграммой:

Наконец-то Берия
Вышел из доверия.
А Хрущев и Маленков
Дали в зад ему пинков.

Семен улыбнулся поэтической шутке сына:

— Что ж, написано звучно и ясно, жаль, что напечатать нельзя, — не дадут, слишком уж в лоб. А люди с удовольствием прочитали бы.

Августа, большая поклонница стихов сына, возразила:

— Напечатать нельзя, но пустить в народ устно можно. Люди станут повторять и примут за народное творчество. Ведь есть же неизвестные авторы разных популярных народных стихов и куплетов.

Алеша подумал секунду и решил:

— А что ж, мама права: ведь что входит в уши — западает в души. Пусть это будет народным творчеством. У меня нет амбиций подписываться под мелкими шутками.

Семен поинтересовался:

— Как ты внедришь это в народ?

— Моня Гендель сделает, он умеет.

* * *

Павел слушал рассказ Семена, попивая пшеничную водку:

— А что было дальше?

— Павлик, про Моню Генделя пусть расскажет Алешка, они друзья.


11. Моня Гендель

Алеша рассказывал про Моню с большим удовольствием.

На рынке у Головановского переулка, за Ленинградским шоссе, стояли длинные понурые очереди за картошкой. В овощных магазинах картошку продавали мелкую, часто подмороженную или подгнившую, да и та не всегда была. Люди предпочитали рыночную и ждали привоза с утра. Два колхозника привезли несколько мешков, и сразу набежал народ. Но рыночные цены были выше и часто менялись, а потому люди спрашивали друг у друга:

— Почем картошка сегодня?

— По полтора рубля.

А в другой очереди:

— Почем картошка?

— По рубль семьдесят.

Рыночный спрос имеет свои законы, и продавцы устанавливали цены по спросу. Люди недовольно вздыхали, но становились в очередь — пожилые женщины и мужчины-пенсионеры. Подошел к очереди хорошо одетый полноватый мужчина могучего телосложения, с выраженными еврейскими чертами лица. Он спросил стоящего последним пожилого мужчину:

— Папаша, что, картошка не подешевела сегодня?

— Подешевеет, как же! — буркнул пенсионер. — С чего это она должна подешеветь?

Подошедший ухмыльнулся, наклонился и тихо сказал ему на ухо, чтобы женщины не слышали:

— Признак верный был. Говорят: яйца чешутся — картошка подешевеет. А у меня с утра яйца чесались.

Пенсионер оторопело и злобно посмотрел на него снизу и огрызнулся:

— Ну ты и остряк! Становись в очередь, скажи это продавцу.

Подошедший остряк был Моня Гендель, приятель Алеши Гинзбурга, обладатель больших запасов задиристого юмора и здравого смысла. Познакомились они давно, когда Алеша еще учился в школе и отставал по алгебре и геометрии. Моня был силен в точных науках и подрабатывал репетиторством. Августа пригласила его помочь сыну и хорошо платила за это. Алеше, мягкому по характеру и постоянно неуверенному в себе, понравился новый крепкий старший товарищ. Моня всегда казался довольным жизнью, вальяжным, со свободной манерой поведения. Таких людей с ехидцей называли «еврейский князь». Особый Монин талант заключался в его удачливости: все, за что бы он ни брался, у него получалось. А брался он за все на свете. Везде у него были знакомые, он был непременным посетителем всех театральных премьер, иностранных гастролей и выставок. Увлечение искусством развило в нем артистичные черты — оптимистическую находчивость, умение выигрышно представить себя.

Сам он говорил: «В моей душе играют природные национальные струны — мои еврейские эмоции».

Особые эмоции были у Мони к советской власти — много ненависти. Его отца, известного московского юриста, расстреляли. Он, вместе с другим юристом Ильей Браудэ, тоже евреем, выступал назначенным защитником на процессе «антисоветского троцкистского центра» в январе 1937 года. Так были названы семнадцать коммунистов высокого ранга, десять из которых были евреями. Процесс закончился расстрелом обвиняемых, а следом арестовали и расстреляли защитников — слишком они много знали, а главное, знали, что обвиняемые ни в чем не виновны.

Особенно Моню раздражали слова «коммунизм» и «коммунист», они были для него источником едкого сарказма. Он часто повторял Алеше свою любимую присказку: «Это ж усраться можно! Почему эта сраная партия называется коммунистической, а ее члены называют себя коммунистами? Демагоги, узурпировали власть и обворовывают народ, живя на его деньги, а верхушка кричит о себе: „мы настоящие коммунисты-ленинцы!“, и все это повторяют».

Моня никогда нигде не работал, говорил: «Я на эту власть работать не хочу и никаких должностей иметь не собираюсь. Только чтобы меня не посчитали „тунеядцем“, я продолжаю числиться студентом».

Он умело переходил из одного института в другой, а каким был студентом — никто этого не знал. Но влюбленная в сыночка мама Раиса Марковна всем рассказывала с умилением: «Ой, мой Моня, вы знаете, он не занимается пустем майзес[18], он так любит учиться, так любит учиться! Он уже десять лет в университете».

Сам он на вопрос «Чем занимаешься?», пожимая плечами, отвечал: «Теннисом и пенисом». И действительно, был он и теннисистом и ходоком. Но потом Моня стал штатным лектором Всесоюзного общества по распространению знаний (ВОРЗ) и время от времени зарабатывал поездками по стране с лекциями. Лекции он читал на самые разные темы, язык у него был подвешен хорошо: о чем бы Моня ни говорил, он делал это зажигательно и убедительно, «говорил смачно» — так он называл свою манеру речи, цитируя писателя Бабеля. Со стороны Моня мог казаться бездельником, но в нем бурлила кипучая деловая жилка, он во всем был активен и даже иногда становился драчлив — любил доказывать силу кулаками.

Он очень нравился Алеше, ученик привязался к своему репетитору.

* * *

После ареста и расстрела отца началась для Мони, его матери и сестры, горькая и трудная жизнь семьи «врага народа». Их выселили из квартиры в центре Москвы, и почти двадцать лет они жили в покосившемся одноэтажном деревянном бараке на краю города, в районе Всехсвятском. Барак был настоящей трущобой, с печным отоплением, без водопровода, газа, туалетом служили дощатые кабинки во дворе. Район считался практически пригородом, вокруг ютились бревенчатые дома. В коммуналке на четыре семьи у них была одна небольшая комната, перегороженная занавесями на три клетушки. По соседству жили три еврейских семьи, одна из них — Мониной тетки, Сони, она работала экономистом в конторе треста, она и уступила им одну из своих двух комнат.

Приходя к Моне на занятия, Алеша поражался бедности условий. А мать с гордостью говорила:

— Видишь, мальчик, у моего Мони настоящая еврейская копф[19] на плечах: он не только любит учиться, он даже может учить других.

Моня смеялся, он умел все превращать в шутку, спрашивал, например, Алешу:

— Знаешь, кто был Карл Маркс?

— Экономист, кажется, — отвечал Алеша, — как твоя тетя Соня.

— Простак ты, Алешка, моя тетя Соня — старший экономист. Она превзошла Маркса.

Под влиянием друга в Алеше развивалось чувство юмора, и он вкладывал его в стихи. Хотя он не любил показывать их другим, но доверительно дал Моне прочесть некоторые. Моня понял, что у Алеши настоящий поэтический дар. Взаимное доверие укрепило их дружбу, они стали добрыми друзьями.

Моня был остряк и рассказчик анекдотов, он знал все еврейские и все политические анекдоты, сам удачно их сочинял и даже писал политические эпиграммы. От него пошло четверостишие про знаменитую эмблему страны — золотые серп и молот, которые красовались на красном флаге:

Это — молот, это — серп,
Это наш советский герб;
Хочешь жни, а хочешь — куй,
Все равно получишь х..й.

Услышав от него эту эпиграмму, Алеша сочинил в ответ:

За такую эпиграмму
Вышлют Генделя за Каму,
В зону пермских лагерей.
И загнется там еврей.

С того времени Алеша и полюбил писать эпиграммы. Образовался творческий симбиоз: Моня придумывал остроумные анекдоты, а Алеша перекладывал их в эпиграммы. Как-то Моня прочитал ему вслух первую строку «Коммунистического манифеста» Маркса и Энгельса: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма», — а потом со смехом прокомментировал:

— Это усраться можно! Этот призрак забрел к нам в Россию, и с тех пор нам ставят клизмы того учения.

Алеша тут же придумал эпиграмму:

Потому, что нашей жопе
Очень нужна клизма,
Призрак бродит по Европе,
Призрак коммунизма.

Кроме острых политических анекдотов Моня сочинял много соленых, даже похабных, подбирая темы в своей богатой похождениями жизни. Так Алеша написал:

На чужом пиру похмелье,
На чужом столе еда,
На чужой всегда постели
И с чужой женой всегда,
Потому что Моня Гендель
Не монах, как Грегор Мендель.

Моня не обиделся:

— А что? Чистейший реализм, все правда. Я знаю, что Алешка меня любит. Не каждый попадет под его перо. Когда-нибудь меня будут вспоминать только потому, что он написал это про меня.

* * *

Вот этого своего приятеля Алеша и попросил, когда узнал про арест Берии:

— Можешь пустить мою эпиграмму про Берию в народ? Для хохмы, чтобы смеялись и повторяли.

— Раз плюнуть: скажу громко в толпе — вот и все.

— Только осторожно.

— Будь спок — сделаю, — это была еще одна любимая присказка. — Поедем вместе в переполненном троллейбусе в час пик, когда разные служащие и прочие интеллигенты едут с работы. Остальное я беру на себя.

В переполненном троллейбусе они пробрались сквозь толпу к дверям и уже собирались выходить на остановке, когда Моня повернулся к Алеше и громко сказал:

— Слышал шутку про Берию?

Он сделал короткую паузу, пассажиры вокруг насторожились, а Моня звучно продекламировал эпиграмму:

Наконец-то Берия
Вышел из доверия.
А Хрущев и Маленков
Дали в зад ему пинков.

И тут же оба выскочили наружу. Троллейбус тронулся, они услышали взрыв смеха и уже через окна видели, как люди, смеясь, передавали друг другу эпиграмму. Моня посмотрел на них и прокомментировал своей любимой фразой:

— Это ж усраться можно.

К вечеру эпиграмму Алеши повторяла вся Москва.


12. Концы в воду

В следующий раз, когда Павел пришел к Семену и приготовился слушать продолжение рассказа, к ним опять вошел Алеша:

— Отец, можно я расскажу Павлику, что было дальше?

Прошло несколько месяцев после объявления об аресте Берии, люди ждали, что его станут судить, устроят показательный процесс. Однако о суде ничего не сообщали.

Однажды утром в ноябре 1953 года Моня возбужденно ворвался к Алеше, держа в руках газету:

— Алешка, посмотри на это сообщение: наконец написали, что над Берией состоялся суд.

Алеша взял газету и уставился на первую страницу.

— Не туда смотришь, вот где она — маленькая заметка в конце, будто мелочь какая-то. Это ж усраться можно!

Алеша посмотрел, удивился:

— Да уж, короче сообщить невозможно. Это настоящий фарс, новое руководство скрывает от народа правду! В конце добавили одной строкой: «Приговорен к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор приведен в исполнение».

— Подлецы! Говнюки! Они даже настоящего обвинения не написали. Ты посмотри, что они ему предъявили: «изменник Родины, враг народа, предатель и английский шпион». Но ведь все знают совсем другое, что его руками погублены миллионы невинных советских людей, включая моего отца. Об этих жертвах ни слова. Пытаются доказать, что его убрали как шпиона. Кто в это поверит?

Алеша разделял возмущение Мони:

— Да, о настоящих преступлениях и не упоминается.

Моня все горячился:

— А это что значит: «Приговор приведен в исполнение»?! Это значит, что его расстреляли — и концы в воду. Уже больше от него ничего не узнают. Устроили закрытый суд, нет никакого упоминания о вызовах свидетелей. А устроили бы над Берией настоящий суд, я бы первый выступил свидетелем и рассказал, как его агенты забирали моего отца, невинного еврея, выбившегося из низов и сумевшего стать крупным юристом. Знаешь, почему Берию судили закрытым судом и поспешили убрать? Ежу ясно, что другие его кремлевские друзья сами замешаны во многих преступлениях, все эти Маленковы, Кагановичи, Ворошиловы и сам Никита Хрущев. Все они подписывали приговоры об арестах и расстрелах. Если бы на суде стали раскрывать все преступления Берии, он мог назвать их имена. Если бы выявилось их участие в преступлениях перед народом, это могло вызвать массовое возмущение… — Моня горько вздохнул. — Все ясно, никакого настоящего суда они не хотели, им только надо было спрятать концы в воду. Подлецы!

Алеша нацарапал что-то карандашом на бумаге, потом воскликнул:

— Готова эпиграмма:

Страшный Берия казнен
Без разбора на суде;
Все, в чем был виновен он,
Скрыли, как концы в воде;
Но скрывать от нас концы
Могут только подлецы.
* * *

По заведенному с 1936 года порядку приговоренных к расстрелу возили за город, на то место, которое подобрал предшественник Берии Ежов, — изолированный Бутовский полигон на южной окраине Москвы. Там у деревянной стенки расстреляли тысячи жертв, в основном священников и крупных политических деятелей. Никакой традиционной последней папиросы выкуривать не давали, никаких последних слов никто из них не произносил, а если и хотели бы сказать, то не оставалось времени — карательный взвод уже держал винтовки наготове. В последние мгновения священники начинали произносить молитвы и крестились, политики выкрикивали злобные проклятия или все еще признавались в верности Сталину. Когда в 1936 году казнили Зиновьева и Каменева, членов сталинского триумвирата, Зиновьев запел еврейскую молитву — кадиш.

Предшественников Лаврентия Берии — Генриха Ягоду и Николая Ежова — расстреляли тоже тут. Но Берию застрелил из своего «парабеллума» генерал Батицкий, застрелил прямо в подвале бункера, в присутствии маршала Конева и генерального прокурора Руденко. Так были «спрятаны концы в воду».


13. Вторая удача Хрущева
(окончание рассказа Семена Гинзбурга)

После рассказа Алеши Семен продолжил свою историю возвышения Хрущева.

— У Хрущева оставался один соперник — Георгий Маленков, глава правительства. Он мешал Хрущеву, и склоки в верхушке Кремля разгорались все больше. К тому же Хрущев злил старых кремлевских руководителей Молотова, Кагановича и Ворошилова своими диктаторскими наклонностями. То, что они терпели от Сталина, они не собирались терпеть от этого Иванушки-дурачка, каким считали его. Они затаили на него злобу и ждали момента для возмездия.

А Никита Хрущев становился все более популярной фигурой, и об этом ходило много разговоров. Прежние кремлевские руководители появлялись перед народом, словно иконы, редко и вели себя важно и статично. На этом фоне свойский Хрущев, — толстый, лысый и смешной, — стал для народа непривычно живой фигурой и казался простым и доступным. Он любил показываться перед людьми и прессой в колхозах, на заводах, на стройках, любил, чтобы его снимали для кинохроники и телевидения, для газет и журналов. Его популярности способствовала динамичность поведения: он размахивал короткими руками, мимика его обрюзгшего лица часто и живо менялась. Говорил он простым, понятным всем языком, сыпал народными поговорками — это тоже нравилось простым людям. Между собой его все чаще фамильярно называли «Никита», «наш Никита», а то и «царь Никита». Он много разъезжал, много выступал, будоражил своей энергией других. После жесткой диктатуры Сталина началась активизация общественной жизни, и люди назвали этот процесс «оттепелью».

В семье Гинзбургов тоже обсуждали его личность. Сидя за столом с Августой и Алешей, Семен говорил:

— Когда речь идет о власти, надо присмотреться, где начинается ее сущность и где кончается ее видимость. Хрущев смешон примитивностью своего самодовольства — как он выступает, как размахивает руками!

Августа добавляла:

— Да, он удручающе провинциален, ведь давно живет в столице и контактирует с образованными людьми, но к нему совершенно не пристали ни культура речи, ни манера поведения. Грустно думать, что это один из руководителей нашей страны.

— Вот именно, — заключал Семен. — Есть мудрое наблюдение: каждый народ имеет такого правителя, какого заслуживает. Возможно, мы могли бы иметь другого — русская интеллигенция всегда была богата мыслителями, интеллектуалами. Но большевики с самого начала не дали им ходу, планомерно уничтожали, высылали их и заместили такими вот примитивами, как Хрущев. Его примитивность сказывается и в стиле руководства: по-простецки, по-мужицки, без расчета рубить с плеча. Все это фарс невеликого ума. Ему нужны интеллигентные советники, без них у него будет много просчетов, и он наделает много дорогостоящих чудачеств. А он как раз разогнал вокруг себя всех интеллигентов, и в первую очередь евреев. Когда-нибудь это ему откликнется.

Алеша внимательно вслушивался в рассуждения отца.

* * *

Хрущев все больше давал волю своему невоздержанному характеру и нередко удивлял других членов правительства несуразными выходками. В 1954 году отмечали 300-летие подписания между Россией и Украиной договора, по которому Украина стала частью Российской империи.

К юбилею сняли фильм «Богдан Хмельницкий», в котором воспевалась дружба украинцев с русскими, чего на самом деле никогда не было.

Хрущев раньше был первым секретарем украинского ЦК партии и считал себя почти хозяином Украины. Он приказал устроить в Киеве пышное празднование и выступил там с горячим докладом:

— Дорогие товарищи, это наш общий великий праздник, праздник дружбы русского и украинского народа. Вот я вам процитирую, что писали в письме Богдану Хмельницкому казаки Запорожской Сечи 3 января 1654 года: «А замысел ваш, щоб удатися и буди зо всем народом малороссийским, по обоих сторонах Днепра будучим, под протекцию великодержавнейшого и пресветлейшого монарха Российского, за слушный быти признаваем, и даемо нашу войсковую вам пораду, а бысте того дела не оставляли и оное кончили, як ку найлутшой ползе отчизны нашой Малороссийской…» И вот, дорогие товарищи, мы навеки вместе! — Он сжал кулаки, потряс ими в воздухе, разошелся и неожиданно выкрикнул: — В честь такого великого праздника Россия дарит Украине… — сделал паузу и продолжил: Россия дарит Украине Крым.

В президиуме возникла некоторая растерянность, все опешили, никто ничего подобного не ожидал, Хрущев сделал шаг без консультации с другими, но «подарок» был объявлен, и люди в зале горячо зааплодировали. Протестовать было уже поздно и неуместно. Пришлось аплодировать и президиуму.

Когда русские прочитали эту новость в газетах и услышали по радио, многие были удивлены и даже раздражены: «Как этот Хрущ себе позволяет такое? Распоряжаться русской землей… Русские завоевали Крым своей кровью два века назад, и с тех пор Крым считается русской территорией!»

И в Москве кремлевские руководители затаили на Хрущева злость.

Семен с Августой тоже обсуждали эту странную затею:

— Какая наглая выходка! В Советском Союзе все республики слиты в одно целое и все находятся под прессом России. Но этот союз может оказаться невечным. Кому тогда будет принадлежать Крым? Вот именно. Хрущев действует, будто он царь-самодержец. Так он всю Россию раздарит. Вон китайцы считают, что Сибирь — это их древняя территория. Чего доброго, он и Сибирь им отдаст.

Алеша, прислушиваясь к разговору, быстро написал:

Словно царь, Никита ныне
Чудеса творит порой.
Русский Крым он Украине
Подарил своей рукой.
Размахнется вдаль и вширь —
И китайцам даст Сибирь.

Родители с улыбкой послушали, но сразу сказали:

— Ты этого никому не показывай, не становись на опасный путь: за такие стихи запросто могут арестовать.

* * *

Маленков и Хрущев относились друг к другу все с большим подозрением: не собирается ли другой избавиться от него? Когда Хрущев вдруг «подарил» Крым Украине, Маленков накричал на него:

— Ты, Никита, что, с ума сошел? Какое право ты имеешь принимать решения волюнтаристски, без согласования со мной и другими членами Президиума?!

Хрущев слово «волюнтаристски» посчитал оскорблением и выпучил глаза. Он обиделся. И в конце 1954 года наконец решился на атаку, пока с глазу на глаз.

Он обвинил Маленкова:

— На твоей совести «ленинградское дело»: ты вел следствие и допросы, по твоей наводке расстреляли члена Политбюро Вознесенского, секретаря ЦК Кузнецова, председателя Совета Министров РСФСР Родионова и многих других ленинградцев. У тебя в кабинете их прямо и арестовали. Ты руководил репрессиями еще тысяч ленинградцев. У меня собраны документы.

«Ленинградское дело» 1948–1949 годов действительно было делом рук Маленкова. Сталин, параноик, видевший измену повсюду, заподозрил, что ленинградцы хотят его убрать. Он поручил Маленкову и Берии обвинить их в измене. Маленков руководил ходом следствия и принимал в допросах непосредственное участие. Хрущев напомнил это Маленкову, чтобы напугать его и окончательно избавиться от соперника:

— Это по твоему указанию выкрали двести тридцать шесть секретных документов из сейфов Госплана, а потом ты обвинил в этом Николая Вознесенского, чтобы убрать его. Ты знал, что он может стать второй после Сталина фигурой, и решил убрать его со своего пути. Это ты отправил его в лютый мороз в Сибирь в открытом вагоне, так что он замерз и умер.

Маленкову тоже было, чем крыть, он закричал:

— Копаешь под меня? Ты у нас самый чистый, да? Думаешь, я не помню, что, когда ты был первым секретарем Московского комитета, ты с 1935 года отправил в лагеря многих партийных, советских и военных работников и их жен, а детей отправил по специнтернатам?! За один тридцать седьмой год из ста тридцати шести секретарей райкомов партии в Москве и области по твоей вине осталось на своих постах лишь семь, все остальные исчезли. Думаешь, я не помню, как летом 1937 года на заседании Политбюро ты обратился к Сталину: «Я вторично предлагаю узаконить публичную казнь на Красной площади». Тогда даже Сталин тебе ответил с иронией: «А что ты скажешь, если мы попросим тебя занять пост главного палача Союза Советских Социалистических Республик? Будешь, как Малюта Скуратов при царе Иване Васильевиче Грозном».

Ты хочешь, чтобы это забыли, но я и другие — мы помним. И помним, что в 1938 году, когда тебя сделали секретарем ЦК Украины, ты написал Сталину телеграмму, — он достал из кармана бумажку и зачитал: — «Дорогой Иосиф Виссарионович! Украина ежемесячно посылает 17–18 тысяч репрессированных, а Москва утверждает не более 2–3 тысяч. Прошу вас принять срочные меры. Любящий Вас Н.Хрущев». Тебе мало было двух-трех тысяч обвиненных, ты хотел еще больше, чтобы выслужиться перед Сталиным. Украинцы тебе этого не простили. Слушай меня, Никита, если я об этом расскажу и опубликую это в газете, народ тебе не простит.

Таких серьезных обвинений Хрущев испугался: все было правдой, другие об этом знали и могли помнить. Если Маленков напомнит им, это может стать опасным ударом. Маленков рассчитал хитро: если обиженные на Хрущева члены Президиума поддержат Маленкова, они могут выгнать Хрущева, как он сам выгнал Берию.

И ему пришлось на время отступить. Но он отдал тайное распоряжение: уничтожить в партийных архивах все следы его «чемпионства» в репрессиях и документы о его прежних «троцкистских» высказываниях. По сути, он сделал то, что делали до него все диктаторы, — уничтожил компрометирующие его документы. Все внимание исполнителей-чистильщиков было обращено на то, чтобы уничтожить кровавые следы именно Хрущева, поэтому в архивах, к счастью, остались другие важные документы.

* * *

Авторитет Хрущева быстро рос. К его шестидесятилетию 16 апреля 1954 года ему присвоили звание Героя Социалистического Труда, наградили долгожданной Золотой звездой. Он обрадовался, нацепил ее на лацкан пиджака. Но взаимное недоверие между Хрущевым и Маленковым все возрастало — они мешали друг другу. Теперь Хрущеву надо было избавиться от Маленкова.

В народе Маленкова считали «добрым вождем», под его эгидой выходили указы, направленные хоть на какое-то улучшение условий жизни: он повысил закупочные цены для крестьян, снизил сельскохозяйственный налог и приказал выдать колхозникам паспорта, которых не было при Сталине, — крестьян наконец признали полноправными гражданами страны. Люди даже сочинили поговорку: «Пришел Маленков — поели блинков».

Но люди не знали, что за душой у него было больше преступлений, чем у других кремлевских руководителей. Как только Сталин сумел одержать победу над Троцким в 1928 году, недоучившегося инженера Маленкова назначили сотрудником оргбюро ЦК партии. В эпоху жестокой «ежовщины» в 1937–1938 годах Маленков наравне с Ежовым проводил массовые репрессии, по обвинению в измене были арестованы тысячи провинциальных партийных аппаратчиков, многих расстреляли. Однако потом Маленков предал и самого Ежова, написал про него Сталину докладную записку «О перегибах». Ежова сняли и расстреляли, и то же самое могли сделать с Маленковым, но он сумел стать другом и помощником нового министра внутренних дел Берии, помогал ему в новых репрессиях. Это его и спасло.

В 1944 году Сталин именно Маленкову поручил начать наступление на евреев. Тот написал директивный, так называемый «маленковский циркуляр» о вытеснении евреев с руководящих должностей, призвал к «повышению бдительности по отношению к еврейским кадрам» и составил список должностей, на которые не следует назначать евреев. Началась кампания снятия еврейских специалистов с ответственных постов.

В 1949 году Маленков участвовал в разборе дела Еврейского антифашистского комитета. «Дело» закончилось расстрелом известных евреев — деятелей искусства и науки. В 1950 году он же участвовал в разборе «Ленинградского дела», также закончившегося расстрелами, в 1952 году — в деле «еврейских врачей-отравителей». Но о его участии в этих антисемитских преступления никогда нигде не говорилось.

На пленуме ЦК партии в январе 1955 года хитрый Хрущев тоже не обвинил Маленков в этих преступлениях. Хотя к тому времени основной архив документов со следами его собственного участия в сталинских преступлениях был уничтожен, было бы слишком неосторожно поднимать обвинения за старые преступления, это могло «вызвать огонь» свидетелей на него самого. И Хрущев неожиданно обвинил Маленкова в другом: «Товарищ Маленков, находясь на посту председателя Совета Министров, ослабил развитие тяжелой промышленности за счет сектора легкой промышленности».

Это были как раз те практические начинания, за которые Маленкова хвалили в народе и которые впервые принесли улучшение уровня жизни. Хрущева поддержали Молотов и Каганович — они сами метили на место Маленкова. Его освободили с поста руководителя правительства с мягкой формулировкой — «недостаточный опыт ведения организационно-хозяйственной работы» — и перевели на второстепенную должность министра электростанций. Но совсем избавиться от Маленкова Хрущеву не удалось, его отстояли другие члены Президиума: он был нужен им для давно задуманной расправы с самим Хрущевым.

* * *

Семен Гинзбург пришел домой с заседания Совета Министров мрачный:

— Еще одна новость.

Августа и Алеша уставились на него, ожидая нового сюрприза.

— Помнишь, Авочка, когда арестовали Берию, ты процитировала мне строчки из Чуковского: «Волки от испуга скушали друг друга»?

— А что, опять кого-нибудь турнули?

— Вот именно, турнули. И не кого-нибудь, а самого Маленкова.

— Что, тоже арестовали?

— Нет, не арестовали, но турнули с кресла Председателя Совета Министров — он теперь министр электростанций и пересел ко мне поближе, на заседаниях сидит почти рядом со мной. Вот именно.

Пришли Павел с Марией, Семен рассказал новость и им.

Павел покачал головой:

— Итак, хитрый мужик Хрущев сумел устроить еще один переворот. Кончился послесталинский триумвират — Никита всех раскидал и остался один.

— Вот именно. Но на этот раз ему удалось все устроить без применения силы: Маленкова сняли с формулировкой «недостаточный опыт». Правда, в ведении электростанций у него нет вовсе никакого опыта.

— У кого же опыта больше — у Хрущева?

— Во всяком случае, опыта избавления от соперников у него больше. Пока на место Маленкова назначили безликого Николая Булганина, но я уверен, что это лишь временно. Это трамплин для Хрущева, чтобы самому сесть в кресло председателя правительства, быть, как Сталин.

Павел выпил водки, крякнул и засмеялся:

— А Хрущев-то становится настоящим кремлевским вышибалой.

Августа вздохнула:

— Все это было бы смешно, когда бы ни было так грустно.

Все сидели грустные, озабоченные. Августа вышла в кабинет, там полки были уставлены собраниями сочинений классиков, которых много издавали в 1950-е годы. Она взяла из книжного шкафа книгу, принесла в столовую, раскрыла:

— Я хочу процитировать вам Анатоля Франса. Слушайте, это рассуждения аббата Жерома Куаньяра о строе правления: «Со всех сторон, из всех щелей выползут честолюбивые бездарности и полезут на первые должности в государстве… Зло это еще возрастет благодаря громким скандалам… И таким образом по вине некоторых будут заподозрены все»[20]. Написано прямо про наше время и наше правительство.

Семен обнял жену:

— Ты умница, конечно, это очень похоже. Вот именно.

На другой день Моня Гендель сказал Алеше:

— Если у главы правительства не было опыта, как же он правил нами? Напиши эпиграмму, чтобы в деревнях распевали, как частушку. Можешь?

Алеша сочинил:

Перемена власти снова,
Шум стоит от хохота:
Говорят, у Маленкова
Не хватило опыта.

Алешину частушку пели потом по всем деревням.

На этом закончилась история возвышения Хрущева, рассказанная Семеном Гинзбургом.


14. Герой Александр Иванович Фисатов

Племянник Павла по материнской линии Саша Фисатов закончил юридически факультет Московского университета в 1956 году. Это произошло через семнадцать лет после его первой неудачной попытки поступить туда в 1939-ом. Следующие годы ушли у Саши на войну и заключение в лагере для бывших военнопленных. Да, какие только пути порой не ведут в адвокатуру…

Летом 1953 года в воркутинском исправительном лагере особого назначения неожиданно ослабили строгости и улучшили питание. Зэки поняли: произошло что-то необычное, не иначе, как сам «батька» Сталин сдох.

Почти все они являлись бывшими военнопленными немецкой армии. В первые два года войны немцы сумели окружить и разгромить советские войска на всех фронтах и взяли в плен 5,7 миллионов солдат, 57 процентов из них были убиты или умерли от истощения в невыносимых условиях. Все выжившие и вернувшиеся в Россию из плена подвергались «фильтрации» органами СМЕРШа и почти всех обвинили в измене за то, что они сдались в плен. По статье 58 п. 10, общей для обвиненных в шпионаже, их выслали в специальные исправительные лагеря на десять лет. В западной части России было девяносто девять лагерей ГУЛАГа[21], из них сорок восемь — для осужденных советских солдат. Одним из самых жутких лагерей был воркутинский.

Еще через полгода после улучшений, в октябре 1953 года, зэки заметили, что хмурые охранники ходят с повеселевшими лицами, тихо переговариваются и дружно смеются. Они повторяли что-то вроде частушки: «Берия, Берия, вышел из доверия…», и люди поняли: кончилось для них время тирании. Так дошла и до лагерников эпиграмма Алеши Гинзбурга.

Посмеивался вместе со всеми и зэк Александр Фисатов, ветеран посадки 1945 года. После отбоя он с ребятами обсуждал на нарах, что будет с ними дальше. По сроку ему оставалось еще два года, но начались чудеса — кое-кого стали освобождать до срока. Сашу Фисатова тоже вызвали к коменданту, конвоир приказал: «С вещами!»

Вещей, собственно, никаких не было — мешок с запасными портянками и тряпьем. В кабинете коменданта на стене он увидел на месте бывшего портрета Берии темное пятно, а под ним сидел незнакомый капитан госбезопасности и заинтересованно смотрел на заключенного. Перед ним стоял навытяжку исхудавший до предела немолодой уже человек, с седой арестантской стрижкой, кожа на лице серого оттенка — следствие работы глубоко под землей в никелевых рудниках. На грязном бушлате нашивка «Ф 454». В общем, старик стариком, а по документам ему всего тридцать один год.

Капитан покачал головой:

— Вольно, не тянитесь. Вас сейчас отведут в санпропускник мыться, выдадут новую одежду и накормят. Потом поедете со мной.

Впервые за восемь лет с ним разговаривали на «вы», впервые дали чистое белье и выдали новый комплект обмундирования, да не серого, арестантского, а зеленого, солдатского, шинель и новые сапоги. А главное, все без нашивки «Ф 454». Капитан повел его в офицерскую столовую, посадил с собой за стол, и официантка принесла им горячую еду в тарелках, а он и тарелок давно не видел, одни алюминиевые миски.

— Кушайте, пожалуйста.

Саша давно не видел молодых женщин, засмотрелся на фигурку с белым передником.

— Спасибо большое, — вежливо поблагодарил он.

Капитан удивленно посмотрел на него, а Саша смотрел на тарелку, как бы изучая ее. Все было, как во сне. Такой вкусной еды он не ел восемь лет. Ему хотелось есть медленно, наслаждаясь каждым глотком и куском, но он едва мог сдерживать себя.

Капитан сочувственно предупредил:

— Ешьте спокойней, не накидывайтесь на пищу, чтобы не заболел желудок.

Саша подумал: «Неужели он беспокоится о моем здоровье?» — и поблагодарил:

— Спасибо большое, гражданин начальник.

— Зовите меня «товарищ капитан».

Саша удивленно замигал — восемь лет он обязан был говорить всей охране «гражданин начальник». Сказал еще вежливей:

— Благодарю вас, товарищ капитан. Вы очень добры.

Капитан даже застыл, так поразился его вежливости и мягким манерам, не идущим к образу закаленного зэка. И буркнул в ответ:

— Не за что.

— Нет, нет, товарищ капитан, я действительно очень вам благодарен…

Совсем странным Саше показалось, что капитан вежливо пропустил его у двери вперед. Они сели в «Победу» начальника лагеря — такой красивой машины Саша никогда не видел. Машина проехала ворота, и вот он впервые оказался за колючей проволокой. Что же это происходит? Осторожно, только краем глаза, Саша посматривал по сторонам на улицы в снегу и с интересом рассматривал красивую обивку и панель управления машины.

Потом на вокзале подошли к поезду, но не с товарными вагонами для заключенных, а к пассажирскому. И вот в купированном вагоне Саша впервые за много лет спал на простыне, укрывался одеялом с пододеяльником и клал голову на свежую подушку. Капитан просто ехал с ним, не командовал, относился к нему внимательно, кормил в вагоне-ресторане, наблюдал, чтобы Саша не слишком жадно ел горячие супы и мясные блюда. Смотрел на него капитан подолгу, словно рассматривал, но почти не разговаривал. Главные опасения Саши прошли. Ему хотелось узнать, куда и зачем они едут, но долгое подневольное существование приучило не задавать вопросы офицерам. Он только вежливо и мягко благодарил после каждой еды: «Благодарю вас… Спасибо большое… Очень вкусно, спасибо…»

И капитан все удивлялся. Перед последней остановкой он сказал, впервые улыбнувшись Саше:

— Ну вот, подъезжаем к Москве.

Саша даже воскликнул:

— К Москве? Неужели к самой Москве?..

На такси капитан довез Сашу до громадной гостиницы «Москва», на прощанье пожал ему руку и проговорил на ухо:

— Теперь ожидайте чудес. За все благодарите генерала Судоплатова, начальника контрразведки. Это ему вы передавали из Дрездена сведения о немецких эшелонах…

* * *

Только теперь Саша понял: раз упомянули Дрезден и обращаются с ним как с почетным гостем, значит, судьба его изменилась, и он должен за это благодарить генерала Судоплатова. Но где его найти?

К Саше приставили более разговорчивого майора и поселили в большом номере верхнего этажа гостиницы, с видом на Красную площадь, Мавзолей Ленина и Сталина и Спасскую башню Кремля. От этого вида у Саши захватило дыхание.

Он решился спросить майора:

— Извините за беспокойство, как я могу найти генерала Судоплатова?

Майор, тоже удивляясь вежливости его обращения, объяснил:

— Этого я не могу вам сказать. Вас вызвали по указанию председателя Президиума Верховного Совета. Наверху только недавно узнали о вашем подвиге в Дрездене и представили вас к правительственной награде.

Опять упомянули Дрезден. Что это значит? У Саши даже не было чувства радости от предстоящей награды. Его душа была измучена существованием в заключении, от радости он отвык и думал об одном: как узнать о судьбе мамы и сестер в Витебске, оставшихся в оккупации? Но спрашивать не решался. Он хотел увидеть генерала Судоплатова, ждал, что его представят генералу, тогда он и спросит.

Майор повел его в парикмахерскую на втором этаже, там приятно пахло одеколоном. Его стригла пожилая парикмахерша, но не наголо, как все годы, а сделала ему короткую прическу. Потом майор отвез его в пошивочную мастерскую для командного состава при Военторге на улице Калинина, и ему за день сшили новую темно-зеленую военную форму из дорогой ткани «диагональ», пришили к ней непривычные погоны сержанта. Когда Саша служил в Красной армии, погон еще не было, носили петлицы с красными треугольниками.

Зачем-то ему сшили еще гражданский костюм и пальто. Этого он совсем не понял, но догадывался, что начались «чудеса», обещанные капитаном. В отделении милиции ему выдали новый паспорт. Саша проверил: фамилия, имя, отчество, национальность — русский, место рождения — та самая деревня. Все правильно. И расписался.

Ни в газетах, ни по радио о Саше ничего не сообщали, да он бы даже поразился, если бы прочел о себе. Но корреспонденты западных стран и так постоянно толпились в вестибюле, им нетрудно было узнать, что в гостинице поселили какого-то строго опекаемого человека. В те годы освобождали много заключенных, и ходили глухие слухи, что разыскивают какого-то большого героя. Журналисты заподозрили в появлении этого человека скрытую тайну, пытались фотографировать его и заговорить с ним, узнать, кто он и почему он здесь. Но майор грубо их отстранял, не давал даже приближаться. Что-то было во всем этом странное.

* * *

Сашу Фисатова привезли в Кремль, он шел по длинным красивым коридорам в сопровождении майора, с любопытством оглядывался и ждал — сейчас он войдет в кабинет Судоплатова. Но его ввели в кабинет Михаила Георгадзе, секретаря Президиума Верховного Совета.

Обычно награды в Большом Кремлевском зале вручал сам председатель, но указ о Сашином награждении был издан с таким большим опозданием, что награду вручали без обычной помпы.

— Вот он, наш герой? — воскликнул Георгадзе и прикрепил ему на грудь золотую звезду Героя, орден Ленина и медали «За боевые заслуги» и «Участнику Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.» с профилем Сталина.

Саша ожидал чего угодно, но от золотой звезды на своей груди совершенно растерялся. Он вытянулся в струнку и, сквозь набежавшие слезы, сказал, как было положено:

— Служу Советскому Союзу! — Только голос сорвался[22].

Георгадзе показал ему на кресло:

— Садитесь, Александр Иванович. На вас надели форму — это только для награды. Теперь вы уже не военный, можете носить гражданскую одежду. Еще одна приятная новость: ваши радиопередачи из Дрездена очень помогли нашим союзникам военного времени. Поэтому вас наградили американским, английским и французским орденами. Вас приглашают в посольства этих стран для вручения наград. — Он посмотрел Саше в глаза и добавил: — Я, конечно, знаю, что с вами поступили несправедливо и наказали без вины, сослав в воркутинский лагерь. К сожалению, подобные ошибки в прежние годы допускались. Но теперь партия и правительство и лично товарищ Хрущев решительно встали на путь исправления этих ошибок. Так вот, в иностранных посольствах вам могут задать вопрос: «Где вы были все эти годы после войны?» Вы должны понимать, что это очень провокационный вопрос. Иностранцы не имеют права знать о существовании у нас лагерей. Поэтому лучше совсем не отвечайте на такую провокацию.

Саша напряженно слушал такого ответственного человека. Но как не ответить на вопрос, куда пропали восемь лет его жизни? Он удивленно переспросил:

— Извините за беспокойство, но если они будут настаивать?..

— С вами всегда будет сопровождающий человек, он скажет, что после серьезных травм военного времени вы лечились в санатории.

Саше вспомнил ледяной подземный «санаторий» никелевого рудника в Воркуте, с изнуряющей работой и голодным пайком, колючую проволоку, вышки с вооруженными часовыми. Он подумал: «Ладно, я ничего не отвечал фашистам, когда меня били на допросах, не признавался, когда меня обвиняли, что я американский шпион, теперь промолчу и в посольствах».

Но у него оставался один вопрос:

— Извините за беспокойство, но я хотел бы повидать генерала Судоплатова. Я хочу выразить ему благодарность за представление к высокой правительственной награде.

Саше показалось, что Георгадзе смутился, ответил не сразу:

— Видите ли, Судоплатов находится на излечении в санатории.

— Что с ним? — наивно воскликнул Саша.

— Точно не могу вам ответить, кажется что-то психическое.

— Как жалко! Такой важный человек.

Георгадзе сказал:

— Вас хочет видеть министр обороны маршал Жуков, он назначил вам прием.

— Неужели сам маршал Жуков? — у Саши от удивления отвисла челюсть.

* * *

Перед маршалом Жуковым Саша вытянулся изо всех сил:

— Здравия желаю, товарищ маршал Советского Союза!

— Здравствуйте, Александр Иванович, — улыбнулся Жуков. — Вольно. Садитесь.

Саша напряженно присел на край стула. Жуков посмотрел на него с улыбкой:

— Мне очень приятно видеть такого героя. Я рад, что справедливость восстановлена, вы на свободе и будете строить свою жизнь, как хотите. Что бы вы хотели делать?

— Учиться, товарищ маршал Советского Союза.

— Так. Хорошо. Чему учиться?

— Юридической науке, товарищ маршал Советского Союза. Я еще до войны хотел поступить на юридический факультет.

— Это хорошо, нам нужны юристы, чтобы лучше соблюдать законы. Вы ведь теперь демобилизованы, можете звать меня не по званию, а просто Георгий Константинович.

— Так точно, товарищ маршал Советского Союза.

— Ну вот, опять… Для учебы и жизни вам нужны будут деньги. Вам выдадут большую денежную компенсацию за потерянные годы службы — как в плену, так и в лагере.

— Благодарю, товарищ… — он осекся. — Георгий Константинович.

— Да, теперь обратились правильно. Раз уж вы хотите стать юристом, я объясню вам кое-что. В Англии и других странах есть закон: выплачивать бывшим военнопленным потерянную сумму. Я пытаюсь ввести у нас такое же правило. До сих пор все ведь было наоборот. Имелся у нас такой вредный человек Мехлис, начальник политуправления. По его указанию всех сдавшихся в плен признавали изменниками. Он, видите ли, считал, что, вместо того чтобы сдаваться противнику, все должны стреляться. Мехлис принес много вреда, очень глупый был еврей. Хотя Сталин евреев вообще не любил, но советы Мехлиса почему-то слушал. Это по его настоянию Сталин ввел в армии СМЕРШ, который вас несправедливо осудил. Но вы будете первым, получившим компенсацию за плен и за ссылку в лагерь[23].

К Саше вернулось его обычное состояние, он повесил голову и сказал:

— Спасибо большое, Георгий Константинович, я от денег отвык за двенадцать лет, но они мне пригодятся. Я очень, очень, очень вам благодарен. Извините за беспокойство, но мне хотелось бы повидать генерала Судоплатова.

Жуков нахмурился:

— Невозможно, он арестован и осужден на пятнадцать лет заключения.

— Осужден?!.. На пятнадцать лет?!.. Начальник контрразведки… За что?!

Жуков заметил, как это потрясло Сашу:

— С ним поступили несправедливо, как и с вами. Он принес много пользы нашей стране.

Саша ушел от Жукова абсолютно обескураженный.

* * *

Для получения иностранных наград Сашу возили в посольства в сопровождении полковника из Генерального штаба. Полковник прекрасно говорил по-английски и по-французски. Саше вручили награды: английский орден «За выдающиеся заслуги» («The Distinguished Service Order»), высшую американскую награду Медаль почета («Medal of Honor») и французский орден Почетного легиона («Legion of Honor»).

Сотрудники посольств, конечно, задавали вопросы:

— Господин Фисатов, где же вы были так долго?

От слова «господин» Саша удивленно вздрагивал, но полковник сразу выступал вперед и отвечал за Сашу:

— Господин Фисатов находился на длительном лечении травм военного времени.

На церемониях награждения всегда присутствовали корреспонденты иностранных газет. Только теперь они узнали, какого героя и почему скрывали в гостинице «Москва». Некоторые говорили по-русски, обступали Сашу и пытались выудить больше сведений:

— Господин Фисатов, какие повреждения у вас были?

— Господин Фисатов, какое лечение вы проходили?

— Господин Фисатов, где вы лечились, кто были ваши врачи?

Саша застенчиво улыбался, но за него опять отвечал полковник:

— После многочисленных повреждений и увечий, нанесенных гестаповцами во время допросов и пыток, у господина Фисатова образовались серьезные физические и психические осложнения.

А Саша наклонял голову набок и молча улыбался.

В иностранных газетах появились статьи с его фотографией. В статьях выражалось недоумение: какая тайна задержала награждение героя? Мелькало даже: «Можно предположить, что господин Фисатов находился в России в длительном заключении». Но все же корреспондентам не удалось узнать, что Саша был в особом воркутинском лагере.

В «Вечерней Москве» тоже была напечатана короткая заметка, на третьей странице внизу, под заголовком: «Награда нашла героя». Правда, там не описывалось, какой подвиг совершил Саша, и не упоминались восемь лет, проведенных им в заключении.

Саша не знал о статьях в иностранных газетах, а заметку в «Вечерней Москве» вырезал и носил с собой в кармане. Исполняя свою мечту, которую лелеял еще с 1939 года, он подал заявление на юридический факультет Московского университета. Его приняли без экзаменов и дали комнату в общежитии на Моховой улице.


15. Важная тайна

Хотя Павел никогда раньше не встречал Сашу и даже не помнил его мать, теперь получалось, что в Москве они с Машей были единственными Сашиными близкими. Саша стал частым гостем в их доме. Всегда такой же застенчивый, он по-детски называл их «тетя Мария» и «дядя Павел» и очень скромно и неохотно рассказывал им детали своей жизни во время войны.

Но однажды Саша, сильно смущаясь, поведал большую тайну:

— Дядя Павел, тетя Мария, я должен рассказать вам что-то важное. Никакой я не Иванович и не Фисатов. Мне пришлось взять чужое имя, когда я был в плену. Как еврей, я бы не выжил под настоящим именем. В первые же дни войны немецкий автоматчик застрелил в упор моего друга Сашку Фисатова. И моя смерть была совсем рядом. Знаете, как мне жить хотелось! Я думал, что если сдамся в плен, то все-таки хоть немного еще проживу, а как еврея меня обязательно убьют. И не просто убьют, а заставят рыть себе могилу, будут издеваться и бить, бить прикладами до смерти. Как раз перед самой войной нам дали «смертные паспорта» — такие бумажки в целлофане, с указанием имени, возраста и национальности. Велели, чтобы мы зашили себе в карманы на случай опознания после гибели. И вот что случилось: не помню как, но я прополз три шага к мертвому моему другу и вырвал из его кармана «смертный паспорт» русского солдата, а свой собственный сунул ему. Немецкий автоматчик подошел и собирался размозжить мне голову ударом приклада. Я заговорил с ним по-немецки, попросил не убивать. Тогда он погнал меня к согнанной в кучу группе пленных[24]

Закончив грустный рассказ, он воскликнул:

— Дядя Павел, тетя Мария, вы, наверное, думаете, что я предал своего друга и еврейство? Вы можете осуждать меня. Что мне было делать? Я ведь хотел только одного — выжить. Но меня мучает совесть за то, что я ношу чужое имя. Я потом узнал, что его деревню немцы сожгли за связь с партизанами, а всю родню расстреляли. Но то, что из еврея я стал русским, — это меня мучает все время. Поверьте мне, в глубине души я все равно чувствую себя евреем.

Мария подошла, погладила Сашу по опущенной голове:

— Напрасно ты думаешь, что мы осуждаем тебя. В такой ужасный момент, когда ты ждешь, что тебя вот-вот убьют, каждый из нас поступил бы так же. Мы понимаем и считаем, что ты был прав.

Павел добавил:

— Понимаешь, Саша, твое новое русское имя — это такая же оболочка, как и мое. Я ведь родился Пинкусом Гинзбургом и рос под этим именем в еврейском поселении в Рыбинске. Но после революции, когда евреев уровняли с другими в правах, я захотел равноправным войти в русскую среду, выбрал себе русское имя Павел и нейтральную фамилию Берг. В те годы многие евреи брали себе русские имена. Вся история полна таких примеров, когда людям почему-либо это становится выгодно. И веру люди нередко меняли. Сам Карл Маркс из иудея тоже превратился в немецкого христианина, протестанта. У тебя на это были более жизненные основания. А что такое имя? Если вдуматься — это только оболочка. Но важна не оболочка, а сердцевина. Вот от нее не надо отказываться. Мы должны чувствовать себя евреями, не забывать свои корни, гордиться ими, сохранять в себе всегда.

* * *

— Дядя Павел, мне маршал Жуков сказал, что генерал Судоплатов арестован. За что?

— Это ужасная несправедливость. Хрущев просто свел с ним счеты за прошлое. Я знал Пашку с четырнадцати лет, он был моим учеником и воспитанником. Он был в моей разведке, оказался очень способным, я его рекомендовал выше. А потом он стал начальником контрразведки страны, генералом.

Мария добавила:

— Саша, если хочешь, мы познакомим тебя с женой Судоплатова.

— Да-да, тетя Мария, я очень хочу. Я поблагодарю ее вместо мужа — ведь это он нашел меня в лагере и представил к награде.

Эмма Судоплатова с двумя сыновьями-подростками продолжала жить в бывшем особняке расстрелянного министра внутренних дел Ягоды в Милютинском переулке, на углу улицы Кирова (нынешняя Мясницкая). Особняк передали ее мужу еще по указанию Сталина в последние дни войны. В Управлении контрразведки продолжали уважать память бывшего начальника и решили не забирать особняк у семьи.

Когда Павел с Марией привели туда Сашу, он, как всегда, первым делом смутился:

— Извините за беспокойство, Эмма Карловна, мне очень хотелось познакомиться с генералом и поблагодарить его. А дядя Павел с тетей Марией рассказали мне все.

Эмма, усталая пожилая седая женщина, улыбнулась его неловкости и подумала: «Как после всех испытаний судьбы этот человек сумел сохранить в себе столько непосредственности и наивности?»

Она по-матерински обняла его:

— Какое беспокойство? Я очень рада, что вы пришли. Мой муж был бы счастлив познакомиться с вами. Он рассказывал про ваш подвиг, только не знал вашего имени. Так вот вы какой, наш герой!

Саша склонил голову набок, залепетал:

— Эмма Карловна, ну какой я герой? Всю операцию, в которой и участвовал, ниш муж задумал и разработал. Спасибо ему.

— Ну-ну, не скромничайте.

— А как сейчас здоровье генерала?

— Пока он находится в тюремной психиатрической больнице, там его наблюдают. Но он крепкий человек, и я надеюсь, что его освободят.

Она провела Сашу по шести комнатам и коридорам особняка. На стенах были развешаны фотографии, другие стояли в рамках на столах и тумбочках. На них Судоплатов в генеральской форме, со звездой героя, был снят где один, а где — с другими известными военными.

— Какие знаменитые люди сфотографированы с вашим мужем!

— Да, было время, когда его уважали. Пойдемте за стол, и вы мне все расскажете.

— Я расскажу, конечно, расскажу. Когда я сбежал из плена, мне хотелось дойти до Витебска, чтобы узнать о маме и сестрах. Я застрял в одной деревне… — Он вдруг прервал рассказ, потом добавил: — Там была одна чудесная женщина, Надя, из города.

Лицо Саши зарделось, Эмма хитро посмотрела на него и спросила с чисто женским любопытством:

— А Надю Вы потом, после войны, видели?

— Нет, не пришлось. А хотелось бы, очень, — сказал он огорченно и глубоко вздохнул.

Мария с Эммой по-женски переглянулись — наш герой был влюблен.

Эмма сказала ободряюще:

— Может быть, все-таки вы встретитесь опять.

— Как ее разыскать? Я ведь даже фамилию ее не знаю. Помню, что Надя и что очень красивая. Потерял я ее… — И Саша опять вздохнул.

— Ну а что потом, после Нади, было?

— Потом? — Он так задумался, вспоминая Надю, что потерял нить разговора. — В львовской тюрьме меня долго держали в камере. Однажды гестаповский офицер закричал мне по-немецки, чтобы я помыл пол в его кабинете. А когда мы вошли в кабинет, он вдруг тихо заговорил по-русски. Я страшно удивился, а он сказал: «Я даю тебе важное задание». Оказалось, что нас отправят работать на железнодорожных путях, в Дрезден, и мне нужно следить за эшелонами немецких солдат и запоминать, сколько их и куда отправляется. Потом я сбежал и спрятался в сторожке стрелочника, под полом. Он оставил мне там рацию и инструкцию, что и как передавать. — Тут Саша покраснел и добавил: — Но этого я вам сказать не могу, это пока еще военная тайна. Я все передал, но потом немцы меня нашли, мучили на допросах и повели на казнь — повесить хотели. Я был в таком состоянии, что плохо это помню.

Эмма воскликнула:

у Да про вас надо поэмы писать, надо кинофильм снимать! Это же настоящая героическая эпопея!

— Нет, что вы, Эмма Карловна, какие поэмы? Этого я не заслуживаю. Конечно, было нелегко.

Она смотрела на него с материнским обожанием, в глазах стояли слезы.

— Саша, вы так трогательно застенчивы, я в жизни не встречала такого человека. Но откуда, откуда вы взяли столько силы воли и мужества, чтобы вытерпеть все это?

Он снова покраснел:

— Эмма Карловна, ведь это очень просто: человек попадает в такие обстоятельства, что у него нет другого выхода, если он хочет выжить. А выжить мне очень хотелось.

Павел, улыбаясь, добавил:

— Саша тогда так это сформулировал: «Живым остаться — это главное геройство».


16. Встреча Саши с Зикой Гликом

У Саши была только одна мечта: скорее поехать в Витебск. Он еще надеялся, что мама и сестры живы и ждут его. С вокзала в Витебске Саша почти бегом поспешил на свою улицу. Но вокруг был только разрушенный город, и от его улицы ничего не осталось. С тяжелым предчувствием он пришел в горсовет, там его приветливо встретил председатель:

— Как их фамилия? Липовские? — Он порылся в каких-то бумагах: — Такие в списках жителей не значатся.

— Как не значатся? Мы прожили здесь всю жизнь: моя мама Софья Абрамовна и две сестры — Рахиль и Сара.

Услышав еврейские имена, председатель удивленно посмотрел на Сашу: он не мог сопоставить в уме сына-героя и мать-еврейку.

Потом спросил:

— Так они что, евреи что ли?

— Ну да, евреи.

Напрашивался вывод: значит, и ты еврей. Но он постеснялся произнести эти слова, только объяснил:

— Так ведь всех витебских евреев убили еще в сорок первом году: согнали в лес, заставили рыть ров и расстреляли прямо на краю. И документов никаких не осталось.

— Всех?

— Ну да, всех до одного, и даже детей.

Значит, еще один жуткий удар судьбы! Теперь Саша окончательно уверился, что на всем свете остался из семьи в живых он один. И тогда этот мужественный человек заплакал прямо в кабинете чиновника.

— Знаете, я надеялся… Где это место в лесу, есть там памятник?

— Место известно, но памятника пока нет. Все думаем поставить, да средствов не хватает.

Саше дали машину, он съездил в лес, нашел только поляну, густо заросшую кустами и травой. Долго стоял, представляя себе ужасную картину — маму и сестер в последние мгновения их жизни. И плакал, проливая слезы на траву над их костями.

* * *

Обратный путь Саши проходил через Ригу, и он решил остановиться там на день. Ему хотелось вновь увидеть город: в августе 1939-го, во время так называемого «добровольного присоединения» Латвии, Литвы и Эстонии к Советскому Союзу он был там со своим дружком Сашкой Фисатовым.

Бродя по красивым улицам, он вышел на большую Советскую площадь, раньше она называлась Ратушная. Саша огляделся и вспомнил, что был здесь тогда и даже заходил в большой универмаг под названием «Зика». Магазин поразил его своим богатством и красотой. Он даже разговаривал с его хозяином, которого так и звали Зика. Саше запомнилось его приветливое лицо, и он решил: «Хорошо бы разыскать его, если он жив». Ему мучительно хотелось увидеть хоть кого-нибудь, с кем он был знаком раньше, чтобы поделиться своим горем.

Универмаг стоял на месте, теперь над ним красовалось название: «Универсальный магазин „Рига“». Оформление внутри было намного бедней, а товаров явно меньше, чем тогда, в 1939 году.

Саша ходил и озирался. Появление человека со звездой на груди привлекло внимание пожилого продавца. С профессиональной готовностью он подошел к Саше и спросил (в речи явственно ощущался акцент):

— Что Вы хотите купить, товарищ герой? У нас широкий выбор товаров.

Саша застенчиво сказал:

— Спасибо, но мне ничего не надо. Я вот хочу спросить. Когда-то давно я виделся здесь с прежним хозяином этого магазина, его звали Зика. Кто бы мог сказать, жив ли он, и если жив, как его найти?

— Зика? Да, Зика жив. Его имя Израиль Соломонович Глик. Он заведует снабжением нашего магазина. Пройдите в подвал, там его и найдете.

За столом в кабинете сидел пожилой лысый человек и говорил по телефону.

Увидев входящего Сашу, удивился:

— Вы ко мне, товарищ?

— Извините за беспокойство, наверное, к вам. Вы Зика?

— Да, так меня зовут все мои знакомые. А вы кто?

— Я Саша Фисатов, я видел вас только один раз — в августе 1939 года. Я тогда был красноармейцем, и мы присоединяли Латвию. Я пришел в ваш магазин. Помните?

— Нет, не могу припомнить, много лет прошло.

Саше очень хотелось заставить его вспомнить:

— Ну как же? Как раз тогда у вас был знаменитый еврейский актер Михоэлс из Москвы. Я вам указал на него. Теперь вспоминаете?

— Да-да-да, что-то вспоминаю. Садитесь, товарищ герой.

— Зовите меня просто Сашей.

— Хорошо, а вы зовите меня просто Зикой. Так это вы познакомили меня с Соломоном Михоэлсом?

_ Нет, извините, я вас не знакомил, я его и сам не знал только фотографию видел, мне покойная мама показывала ее в журнале «Огонек». Я только указал на него.

— Да-да, конечно! Так все и было. А знаете, мы ведь с ним оказались родственниками, правда, дальними. — Зика улыбнулся: — Все евреи родственники. Но Михоэлса убили в сорок восьмом году, уже после войны.

— Как убили после войны? Кто, почему? Такого человека! — Саша опять ничего не мог понять.

— Сталин приказал убить его, потому что он был слишком знаменитый еврей. Я ездил на похороны, читал кадиш на панихиде и на кладбище.

— Извините, что такое кадиш? Я вырос без веры.

— Вы еврей?

Саша смутился, он привык выдавать себя за русского, потупился:

— Да как вам сказать… Еврей, по маме.

— Ну, раз ваша мама еврейка, то по еврейским законам вы еврей. А кадиш — это еврейская молитва, обязательная после окончания жизни. Ее должны читать десять мужчин.

— Да? Если бы я знал, я бы собрал десять человек и прочитал бы ее на месте, где фашисты убили мою маму и сестер.

Взгляд Зики был полон участия, и Саша понял, что может поговорить с этим человеком о маме, найдет у него так нужное ему сочувствие. Ему, проведшему двенадцать лет в лагерях, бывшему много раз на грани смерти, по-детски хотелось поделиться тоской о семье.

— Их расстреляли фашисты, в лесу под Витебском. Это было в 1941 году, а я только недавно узнал об этом.

— Я ваше горе очень понимаю: мою семью тоже расстреляли фашисты, здесь, под Ригой, жену, родителей и двух маленьких сыновей.

— Я очень сочувствую. Извините за вопрос, а как вам удалось уцелеть?

Зика вздохнул:

— Ох, это долгая история. Меня оставили в живых случайно, всю войну я провел в немецких концлагерях, в самых страшных.

Саша сам провел всю войну в плену, но не в концентрационных лагерях, и теперь он воскликнул:

— Неужели всю войну в лагерях?!

— Да, в пяти. Но, как видите, выжил. А вы успешно воевали — Герой Советского Союза. Можно спросить: как получилось, что вы только недавно узнали о гибели мамы и сестер?

Саша вздохнул:

— Видите ли, я тоже был в плену, хотя не в таких страшных лагерях, как вы. Ну а после войны я был заключенным в советском лагере. И ничего не знал о маме и сестрах.

Зика, будучи вдвое старше и много повидавшим, поразился:

— Вы были в немецких и советских лагерях? Когда же и как вы успели совершить подвиг?

И Саша вкратце рассказал ему свою историю. Так два исстрадавшихся человека узнавали судьбу друг друга.

Закончив рассказ, Саша спросил:

— А вы, Зика, извините за вопрос, вы где были?

— В самом пекле еврейского ада — в Магдебурге, Бухенвальде, потом в Доре, Освенциме и Биркенау.

— Неужели во всех? Я слышал, что это были самые страшные лагеря смерти.

— Да, самые. Там убили миллионы людей, больше всего евреев. Ни один народ не пострадал от фашистов так, как пострадали евреи: уничтожено шесть миллионов евреев из всех европейских стран. Шесть миллионов! И мне порой кажется, что я был свидетелем чуть ли не половины этих страшных смертей. Я работал в бригаде так называемых зондеркомандо, нас еще называли «тотенкомандо» — похоронная команда. Мы выносили из газовых камер трупы и несли их в крематорий на сжигание. Каждый день. Знаете сколько? После войны комендант Освенцима признался на суде, что там травили газом до десяти тысяч людей в день. А мы переносили их на своих плечах.

Саша смотрел на него с ужасом. Он впервые видел человека с историей, тяжелее его собственной. Каких только ужасов не перевидал он в немецком плену, каких испытаний не пережил, какие мучения не перенес, но человека, который выносил трупы из газовой камеры смерти и отправлял их в печь крематория, он никогда не видел. Он просто не мог себе представить, что сидевший напротив него делал это, и смотрел на Зику расширенными от ужаса глазами.

— Вы, вы выносили трупы?

Зика объяснил:

— Представьте, нам в «тотенкомандо» приходилось делать эту невероятную работу, чтобы не быть убитыми самим. Но потом немцы все равно убивали и наших. Я выжил, потому что принял участие в восстании и сбежал из лагеря. Правда, меня все равно поймали и собирались казнить, но тогда уже пришли русские солдаты. Меня спас и выходил один киевский еврей, Михаил Цалюк. Теперь он доктор, живет в Москве.

— Откуда, откуда в вас была эта сила и решимость?

— Очень хотелось выжить. Я закрывал глаза, хватал обвисшее, еще теплое тело, взваливал себе на плечо и бегом нес в крематорий. Но чего я не мог заставить себя делать, это выносить трупы детей. Каждый раз, когда я видел убитого ребенка, я вспоминал своих двух сыновей. А чтобы охранники не ругали и не били меня, я взваливал себе на плечи по два взрослых трупа. Мне пришлось перетаскать на своих плечах тысячи убитых евреев. Тысячи! И думать было некогда — работа была мучительно тяжелая. Но по ночам, когда наступал короткий перерыв на сон, я не мог спать, я думал о судьбах тех людей, которых нес на плечах: кто они были? Ведь все эти евреи жили своей счастливой семейной жизнью, росли, учились, работали, растили детей… За что, за что выпали евреям такие страдания? И за что судьба заставила меня быть свидетелем их мучительного конца?..

Саша сидел бледный, тяжело дышал, по щекам катились слезы:

— Зика, вот вы говорите, что я герой. Нет, это вы настоящий герой!

— Не думаю. Я не считаю себя героем, я ничего не совершил, просто хотел любыми средствами спасти свою жизнь.

— Но спастись в тех условиях — это ведь и был подвиг героя.

— Да, спастись было не просто. Может, вы и правы, вы-то знаете это на своем опыте. Главный наш с вами подвиг в том, что мы оба сумели выжить.

— Да, да, и я тоже так считаю, что остаться в живых — это самый главный подвиг.

Собираясь прощаться, Саша спросил:

— Извините за беспокойство, Зика, но я хочу спросить: вот вы были здесь раньше хозяином магазина, миллионером. Вам не тяжело теперь работать простым служащим в своем прежнем магазине?

— Нет, не тяжело. Я все еще считаю его своим, слежу за ним, жду, когда оккупанты уйдут. Тогда это будет опять мой магазин.

— Какие оккупанты?

— Да советские оккупанты, какие же еще? Те, что пришли в тридцать девятом вместе с вами.

Для Саши эти слова прозвучали странно и даже дико, про себя он подумал: «Неужели этот умный человек рассчитывает, что Советский Союз уйдет из Латвии?»

Зика понял его растерянность и улыбнулся:

— Что вы удивляетесь? Латвия и вся Прибалтика — это оккупированная территория. Ведь Америка, например, и другие страны Запада не признали так называемое «присоединение» Прибалтики законным актом. Поверьте мне, придет время и Россия вынуждена будет отказаться от этого захвата. А может быть, еще и от многих других захватов. Например, от закавказских республик — Грузии, Армении и Азербайджана. Ведь Советский Союз не вечен, как не вечны были все прежние империи, включая Римскую. Я надеюсь, что еще доживу до этого. И тогда магазин опять станет моим. Знаете, для делового еврея, как я, в Советском Союзе нет места. Дайте деловым евреям волю — они станут миллионерами. Я наведу в своем магазине порядок, а вы приезжайте тогда снова.

Впервые Саша услышал такое определение будущего своей страны, это его огорошило, он не в состоянии был понять этих мыслей.

* * *

В Москве Саша сразу пошел к Бергам и поделился с Павлом и Марией своим горем:

— Их убили, убили, я все окончательно узнал, убили мою маму и сестер. Их расстреляли вместе с сотнями других евреев. Я был на том месте в лесу, там даже памятника нет. Это все так ужасно. Дядя Павел, тетя Мария, вы ведь теперь единственные мои близкие на всем свете.

Немного успокоившись, он рассказал о встрече с Зикой Гликом.

— Знаете, что он мне сказал? Что в будущем Советский Союз распадется. Дядя Павел, вы большой ученый, историк. Неужели возможно, чтобы Советский Союз распался?

Павел, конечно, много думал о том, прочен или нет союз столь разных народов под контролем России, и пришел к заключению, что вечно этот насильственный союз держаться не сможет. Но он понимал, что наивному Саше переварить такую мысль не под силу. А потому сказал осторожно:

— Что ж, прошлое мы знаем, но предсказать будущее почти невозможно. Все империи распадались. Возможно, и советская распадется.

— Как, распадется?

— Дело в разности национальных характеров. Они способны устоять в искусственно соединениях под напором русского нажима. Народы остаются самими собой и стремятся к независимости. Именно поэтому великие империи всегда распадались: один лишь захват территорий не создает условий для замещения характера завоеванных народов характером завоевателей. Такое может произойти и с советской империей. Этот твой знакомый Зика — очень проницательный человек, если говорит об этом с большой уверенностью, умный еврей.


17. Заграничный паспорт

Лиля попросила Сашу, как адвоката, помочь ей в одном трудном деле — получить заграничный паспорт для выезда с мужем в Албанию. У Саши еще не было никакого опыта, и он не смог ничего сделать — она упорно продолжала хлопотать сама.

Много времени и энергии заняли у нее эти хлопоты. Почти десять лет браки между советскими гражданами и иностранцами были запрещены. После смерти Сталина их разрешили, но оформление заграничного паспорта для отъезда с мужем или женой оставалось проблемой — у органов внутренних дел не было четких инструкций. Лиля оставалась советской гражданкой, а для советских граждан действовало правило: по личным делам за границу не выпускали. И вот она ходила от инстанции к инстанции, часам сидела в приемных разных начальников, доказывала им свое право выехать с мужем в Албанию. Начальники в Управлении виз и регистраций (ОВИР) были старыми служаками, давно отупевшими на государственной службе. Для них выезд советского гражданина за границу выходил за рамки всякого понимания, казался непозволительной роскошью или преступлением.

Первый же начальник потребовал:

— Принесите характеристику с места работы, подписанную треугольником — директором, секретарем партийной организации и председателем профсоюза. В ней должно быть указано, что вы политически выдержанны и идейно грамотны. Без этого мы решать не можем.

Хотя характеристика была непререкаемым требованием для всех поездок, Лиля все-таки удивилась:

— Я ведь еду не на работу и не как турист, а как жена своего мужа. Зачем моему мужу моя характеристика за подписью треугольника, да еще с указанием моей политической выдержанности? Он и так меня знает.

— Не умничайте и не вводите своих правил. Характеристика — это положено. Понимаете? Положено — и все.

— Но от кого же я возьму такую характеристику, я ведь еще не начинала работать, только что закончила институт.

— Принесите характеристику из института.

У Лили несколько дней ушло на хождение по кабинетам института — одни были в отпуске, другие заняты приемными экзаменами. Ей помог декан факультета, профессор Жуханецкий[25], старый друг ее матери. Когда-то, когда ее не хотели принимать в институт, потому что она дочь «врага народа», он взял ее на свой страх и риск. И теперь она опять обратилась к нему:

— Михаил Соломонович, мне неудобно вас беспокоить, но у меня нет другого выхода.

Узнав, в чем дело, он долго смеялся:

— Характеристика о политической выдержанности и идейной грамотности жены для поездки с мужем? Во дают!

С характеристикой в руках она явилась к тому же начальнику милиции. Он читал, шевеля губами, потом долго смотрел на Лилю:

— Вы за албанца выходите? Что, русского парня не могли себе найти?

Вопрос был бестактный, но пришлось сдержаться и ответить:

— Мы полюбили друг друга.

— Ну и любили бы себе, а замуж на иностранца выходить не положено.

Слова «не положено» и «не пущать» издавна были самыми популярными в России.

Все-таки он переправил Лилю в городское управление милиции, на Петровку, 38. Там постоянно толпилось множество просителей. Когда наконец очередь дошла до Лили, здешний начальник тоже сделал ей оскорбительное замечание:

— Знаем мы таких, как вы! У вас просто желание удрать за границу.

Лиля даже заплакала:

— Я не удираю, а еду со своим мужем. И я не хочу разговаривать в таком тоне.

Ее снова переправили в ОВИР, и начальник снова спрашивал:

— Объясните, зачем вы хотите ехать в Албанию?

— Мой муж — албанский гражданин, мы собираемся жить там.

— Так. А где вы встретили своего мужа?

— Здесь, в Москве.

— Значит, он живет в Москве? Ну и оставайтесь с ним здесь. О чем вы, вообще, думали, когда выходили замуж за иностранца?

— Но мой муж — работник албанского посольства, атташе по делам культуры. Теперь его отзывают обратно в Албанию, он будет работать там.

— Ну и что? Он сможет приезжать к вам сюда.

— Но мы семья, муж с женой, мы хотим жить вместе.

— У нас нет инструкций для подобных случаев. Раз он дипломат, обращайтесь в Министерство иностранных дел. Пусть нам дадут письменное разъяснение.

Лиля выходила из разных кабинетов со слезами на глазах, жаловалась родителям и плакала на груди у Влатко:

— Они не хотят, чтобы я уехала с тобой, они хотят нас разлучить. Влатко, Влатко, что мне делать?

Он успокаивал ее, звонил в Министерство иностранных дел, там очередной начальник опять не хотел помочь. Тогда Влатко сам поехал с ней на прием, они вместе уговаривали начальников поставить подпись, объясняли, упрашивали — заграничный паспорт не давали.

В конце концов, Влатко попросил своего прямого начальника, посла Албании в СССР, вмешаться в это дело. Посол сказал, что будет просить министра иностранных дел Шепилова принять его и возьмет их обоих на прием к министру. На дипломатической машине с флагом Албании они подъехали к центральному подъезду высотного здания на Смоленской площади.

Министр Дмитрий Шепилов недавно занял этот пост, был моложе других кремлевских руководителей и считался любимцем Хрущева. Он так быстро продвигался по служебной лестнице, что его даже считали возможным кандидатом на пост лидера страны, когда уйдет нынешний. Высокий и представительный Шепилов был к тому же из нового поколения руководителей, намного образованнее других — историк, профессор, член-корреспондент Академии наук.

Он тепло встретил посла:

— Рад принять представителей дружественной державы, страны орла. Я давно мечтал побывать в вашей прекрасной стране. Могу сказать, что Никита Сергеевич Хрущев тоже хочет посетить Албанию. Мы знаем, что ваша страна нуждается в помощи, и будем рады оказать вам ее. Мы уже послали вам строительные материалы и наших специалистов.

Посол почтительно ответил:

— Да, мы очень благодарны. Я доложу нашему вождю, товарищу Энверу Ходже, желание товарища Хрущева, и ваше, конечно, посетить нашу страну. Я уверен, что он будет счастлив пригласить вас с официальным визитом. А я хочу просить вас помочь нашему культурному атташе товарищу Влатко Аджею и его жене.

Шепилов повернулся к Влатко:

— Я помню, как товарищ Тито беседовал с вами, когда мы сопровождали его и Никиту Сергеевича в прогулке по улице Горького. Откуда он вас знает?

— Во время войны я сражался в партизанской части, он был нашим командующим.

— Очень интересно. Так в чем состоит ваша просьба?

Выслушав Влатко, он светски улыбнулся Лиле, сказал сердечно:

— Поздравляю вас с замужеством, желаю счастья. Вы принесли заявление?

— Ой, с собой не принесла. Простите.

— Это неправильно, засмеялся он. — Вы ведь шли на прием к бюрократу. Я бюрократ и имею дело только с бумажками. Вот что, пишите заявление прямо здесь.

Лиля растерянно оглянулась вокруг — где писать?

Шепилов подмигнул ей:

— Садитесь за мой стол.

Он пододвинул ей свое кресло, и Лиля растерялась еще больше, покраснела. А Шепилов расхохотался:

— Не стесняйтесь, сядьте на несколько минут в кресло министра иностранных дел, почувствуете, какая это непростая работа. Вот вам бумага, пишите ручкой, которой я подписываю международные договоры.

Пока она писала, он расспрашивал посла и Влатко об истории Албании.

— Я по образованию историк, мне все интересно.

Потом он прочел ее заявление.

— Все правильно. Теперь, если разрешите, я тоже сяду в кресло министра.

Лиля покраснела еще больше.

Крупным властным почерком он написал в левом верхнем углу бумаги резолюцию: «Министру государственной безопасности. Товарищу Серову. Прошу рассмотреть. Шепилов».

Прощаясь, сказал:

— Отвезите в приемную товарища Серова, на Лубянку, — и уверенно добавил: Я написал «рассмотреть». Этого вполне достаточно.

— Спасибо, спасибо вам большое, — смущенно лепетала Лиля.

Посол задержался, а они, радостно возбужденные, вышли на Смоленскую площадь ловить такси. Влатко шепнул Лиле:

— Ну вот, ты все расстраивалась, боялась, что не дадут паспорта. Теперь ты наверняка поедешь со мной. Какой приятный человек товарищ Шепилов.

— Да, очень симпатичный и сердечный. Я была так поражена, что даже не знала, что сказать.

— Это новая генерация членов хрущевского правительства после XX съезда. Прежний министр, Молотов, был официальный сухарь. Он ни за что бы нас не принял и не помог.

— Шепилов запомнил тебя, сказала Лиля. — Это очень хорошо для твоей карьеры. Может, ты тоже будешь министром иностранных дел Албании.

Влатко рассмеялся:

— Ты фантазерка и преувеличиваешь мои возможности.

— Почему же? Я очень люблю тебя и горжусь тобой. А вдруг я окажусь права?

— Это все твоя фантазия. Я исхожу из реальности, а реальность пока такова: Албания — очень бедная страна. Но ты обратила внимание, что Шепилов сказал нашему послу?

— Нет, я так нервничала все время, что не слышала.

— Он сказал, что товарищ Хрущев и он сам хотят приехать в Албанию и оказать помощь нашей стране. Это очень важно для нас.

Лиле неприятно было входить в подъезд Министерства госбезопасности, Лубянки, как называли это громадное здание, которого все боялись. Она помнила, что здесь держали и мучили ее отца.

В приемной она вцепилась в руку Влатко. Дежурный майор холодно взглянул на них, молча принял письмо, но увидев подпись Шепилова, сразу заулыбался:

— Я передам товарищу Серову. Не беспокойтесь, все будет сделано.

Через два дня она получила красный заграничный паспорт. Серов был поставлен Хрущевым на пост министра вместо Берии и знал, что Шепилов любимец Хрущева. Одной этой подписи было достаточно, чтобы сделать все, что он просил. Фаворитизм работал в Советской России безотказно.

* * *

Лиля весело размахивала паспортом перед родителями:

— Дорогие мои, мне дали красный заграничный паспорт, разрешили ехать!

На обложке крупными буквами было написано: «СССР». Лиля танцевала от радости и цитировала стихи Маяковского «Паспорт»:

Я достаю из широких штанин
Дубликатом бесценного груза.
Читайте, завидуйте, я — гражданин
Советского Союза!

Павел взял паспорт в руки, посмотрел:

— Видишь, когда наши едут за границу, в паспорте не указывают национальность. Ты теперь не еврейка, а просто гражданка СССР. Как это удалось после стольких мучений?

Лиля радостно похвасталась:

— Удалось потому, что мой муж важный человек. Мы с ним были на приеме у министра иностранных дел Шепилова, и он сам завизировал мое заявление.

— Ты дошла до самого министра?

— Да, мы с Влатко пришли к нему на прием вместе с послом Албании. Это он нам помог. А хотите знать еще кое-что? Я даже писала заявление за его столом, сидя в его кресле! — и Лиля добавила: — Министр Шепилов сказал, что сам товарищ Хрущев и он тоже хотят приехать в Албанию и оказать ей помощь.

— Это он тебе сказал? — недоверчиво переспросила Мария.

— Ну не мне, конечно, а послу и моему мужу.

Павел нахмурился и иронически спросил:

— Он не говорил, какую помощь? Может быть, военную?..

Лиля в недоумении протянула:

— Нет, при нас он не говорил… Но помощь, чтобы улучшить жизнь в Албании. Вы приедете нас навещать и увидите, как Албания процветает с помощью России.

* * *

Годы спустя Лиля вспомнила эти слова Шепилова и только тогда поняла вопрос Павла про помощь. В их с Влатко судьбе эта «помощь» сыграла роковую роль.


18. Случай после распределения

Получив паспорт, Лиля решила устроить дома прощание с друзьями и стала их обзванивать. Все сразу радостно откликнулись. Только одна подруга, маленькая и хрупкая Аня Альтман отказалась:

— Спасибо, Лилечка, но я не могу прийти.

Аня была самой застенчивой, самой робкой на курсе, неловкой в движениях, ее так и прозвали — «качающаяся былинка». Говорила она тихим голоском с мягким грассирующим «р». На лабораторных занятиях часто что-нибудь переворачивала, делала ошибки, расстраивалась и сама о себе шутливо говорила: «Тридцать три несчастья». Многие девушки к концу учебы имели любовников, женихов или мужей, только Аня оставалась робкой недотрогой.

И вот эта робкая тихоня пришла в комиссию по распределению выпускников на работу (каждый выпускник обязан был отработать не менее трех лет там, куда его распределят).

Для молодых врачей перспектива начинать работу в тяжелых условиях провинции да еще с очень низкой зарплатой была пугающей. Кто мог, цеплялся за связи в Москве. А Аню посылали в Магадан.

Как ни робела она перед важной комиссией, но все-таки попыталась слабо возразить:

— А нельзя ли где-нибудь поближе к Москве?

Председатель комиссии, заместитель министра здравоохранения Николай Виноградов строго спросил:

— Почему? Ваш долг гражданина ехать туда, куда вас посылает комиссия.

Другие члены комиссии сидели молча. Аня еще больше оробела и взмолилась:

— Я понимаю, но у меня мама больная, мы живем вдвоем, и я не могу ее бросить. Как я могу оставить ее одну?

— Пусть ваш отец за ней ухаживает.

— Папа погиб на фронте во время войны.

Небольшое замешательство среди членов комиссии. Виноградов угрюмо решает:

— Ну, так возьмите маму с собой.

— Но я не могу везти ее с собой в тяжелые условия, это ее убьет… — в голосе Ани звучали слезы.

— Что значит «тяжелые условия»? Это тоже Советский Союз, там тоже наши люди живут. И вы устроитесь. Подписывайте.

Выйдя в коридор, Аня разрыдалась. Все кинулись к ней:

— Что?

— Ой, Магадан….

Аня рыдала:

— Опять мои тридцать три несчастья. Как я могу бросить больную маму одну?

— Ты говорила об этом?

— Говорила, а председатель ответил: там тоже живут люди. Ой, что мне делать?..

Практичный Гриша Гольд, который сумел остаться в Москве, спросил деловито:

— Ты подписала направление?

— Подписала.

— Ну и дура. Надо было упереться: не подпишу!

— Как я могла не подписать? Они там все такие важные.

Ребята понимали: не в робкой натуре тихони Ани было упираться. Саша Калмансон заключил:

— Стая серых волков-антисемитов напала на робкую еврейскую козочку и послала ее в Магадан.

Никто не улыбнулся, все жалели Аню. Гриша Гольд строго поучал:

— Иди в Министерство здравоохранения и проси, чтобы тебе изменили направление.

— Ой, я даже не представляю, кого просить.

— Иди прямо к главному — заместителю министра по кадрам.

— Ой, так он же как раз и есть председатель комиссии. Я его боюсь. Он такой важный и злой. Я даже не знаю, что мне надо ему говорить.

— Говори опять все, как есть.

— Я не хочу с ним говорить, я боюсь его. Да он меня и не примет.

— Не валяй дурака. Это твой единственный шанс. Иди и сиди у него в приемной целыми днями, добивайся.

— А когда примет, я ведь растеряюсь. Я не умею…

— А ты плачь побольше. Начальники не любят женских слез, сразу расслабляются. Тогда он перепишет тебе направление.

— Куда? Я не хочу уезжать из Москвы.

— Этого ты ему не говори, он обозлится. Просто проси и плачь, даст что-нибудь поближе.

И ют выпускники уже получили дипломы и собирались уезжать, а Аня все ходила на прием к Виноградову, робко сидела в приемной, но не могла добиться, чтобы он ее принял, секретарша говорила, что он занят на заседаниях.

Все сокурсники считали, что с Аней поступили несправедливо, переживали за нее, спрашивали, не удалось ли ей получить другое направление. Нет, пока не удалось…

Она похудела, побледнела, ослабла и была в страшно подавленном состоянии. И вдобавок мама каждый день настойчиво наставляла ее:

— Иди, проси, добивайся, не уходи, пока не добьешься.

* * *

Министерство здравоохранения, располагающееся в Рахмановском переулке, давно было сборищем бездушных карьеристов и взяточников. Все имели дипломы, но врачами не работали, а занимали посты с хорошими зарплатами (в три-четыре раза больше врачебных) и перспективой карьерного роста.

Николай Виноградов был известен как взяточник из взяточников: управляя кадрами, он раздавал должности и устраивал в институты за деньги и дорогие подарки.

Наконец через два месяца Виноградов принял ее. В тот день она пришла домой поздно, совсем подавленная. Мама глянула и спросила:

— Что, замминистра опять не принял тебя? Или отказал?

— Он разрешил. — Аня бросила на стол подписанную им бумагу, добавила: — Он переписал мне назначение в Серпухов, это сто километров от Москвы.

— Так это же близко! Это очень хорошо, ты будешь приезжать на электричке, я буду ездить к тебе. Я надеюсь, ты его поблагодарила.

— Да, я его отблагодарила, — сказала девушка сквозь зубы, роняя слезы.

Мама не поняла, почему она плачет.

* * *

Аня робко сидела в приемной в надежде, что он все-таки примет ее. Каждый раз, когда он появлялся, она вскакивала и хотела уже открыть рот, во он только мельком бросал на нее быстрый взгляд и проходил мимо. Наступил момент, когда она уже обязана была ехать в Магадан, ее могли судить за неявку на работу. Тогда она решила, что будет сидеть и ждать его хоть до полуночи.

И вот в тот самый день, когда Лиля наконец получила загранпаспорт, секретарша Виноградова ушла под конец рабочего дня, Аня все еще грустно сидела одна в приемной. Он пришел с позднего заседания, остановился возле нее:

— Вы опять здесь? Вы одна?

Аня вскочила и робко пролепетала:

— Я к вам насчет моего распределения…

Он смерил ее внимательным взглядом:

— Что ж, проходите в кабинет.

Аня присела на краешек стула и начала объяснять, всхлипывая. Виноградов смотрел на нее, не перебивая. Она быстро-быстро тараторила тихим голосом:

— Я не прошу оставить меня в Москве, но поймите, я просто не могу уехать так далеко от больной мамы. Знаю, большинство еврейских ребят и девушек распределили по всей стране, но только меня одну посылают так далеко.

Он поморщился:

— Причем тут еврейская национальность?

— Я только хотела сказать, что выпускников-евреев распределяют похуже…

Повисла пауза, и вдруг Виноградов спросил:

— Хотите чаю?

Она не поняла вопроса и хотела продолжать свое. Но он приветливо улыбнулся:

— Я спрашиваю, вы чаю хотите? Пойдемте ко мне в комнату отдыха и там продолжим разговор.

К кабинету примыкала небольшая комната с диваном и чайным столиком. Он слегка нажал ей на плечи и усадил на диван. Со слезами на глазах она продолжала:

— Поверьте, мама очень больна… я не могу ее оставить…

Пока Аня лепетала, он налил в стаканы чаю и незаметно запер дверь, потом сел рядом, вплотную к ней. Аня осторожно отодвинулась и продолжала говорить. Она на него не смотрела сквозь набежавшие слезы.

— Да вы пейте чай.

И вдруг девушка почувствовала, как его рука легла на ее колено. Она не поняла — зачем, почему? Только инстинктивно замерла от страха и сжала колени. Он погладил ее по голове, приблизил лицо, а рука между тем скользнула под юбку:

— Ты хочешь, чтобы я переписал тебе направление? Тогда будь хорошей девочкой, послушной.

У Виноградова уже была разработана тактика такой взятки: к нему не раз приходили молоденькие докторши с такой же просьбой, и некоторые из них охотно и просто отдавались ему за изменение направления. И на этот раз ему представился удобный случай: девчонка должна пойти на все.

Прежде чем она поняла, что происходит, массивный, сильный мужчина уже навалился на нее. Аня была еще девственницей, не знала мужских ласк. Она только слаба пискнула:

— Ой, что вы!.. Не надо… Прошу вас…

Ни оттолкнуть его, ни вырваться она не была в состоянии, оставалось одна защита — укус. Но он зажал ее рот грубым поцелуем так, что ей стало трудно дышать. Одной рукой он подхватил ее под поясницу, прижимая к себе, а другой с силой стаскивал с нее трусы и раздвигал ноги. Она почувствовала себя совершенно беззащитной, ослабела, отвернулась, закрыла глаза и стиснула зубы, чтобы не кричать от боли…

Поднявшись, он еще с минуту плотоядно любовался ее телом: платье и бюстгальтер задрались до шеи, когда он лапал ее груди. Заметив из-под ресниц, как он смотрит на нее, Аня в ужасе сжала ноги и повернулась на бок.

А Виноградов не спеша застегивал брюки и ухмылялся:

— Ну, видишь, не так уж это страшно. Ты не забеременеешь, не бойся — я в тебя не кончал. Приведи себя в порядок, в кабинете я перепишу твое направление.

Обескураженная, абсолютно растоптанная грубым насилием, Аня заливалась слезами и повторяла про себя: «Он меня изнасиловал, он меня изнасиловал…» Одергивая платье, она увидела пятно крови на подоле. Боже мой, как стыдно! Как стереть, чтобы не заметили? Аня вылила на подол остатки недопитого чая — пусть лучше чайное пятно, чем ходить с пятном крови. Оправив мокрое платье, она причесала растрепанные волосы. Ей было горько, противно видеть его. Если бы можно было не проходить через кабинет!..

Он сидел за столом, все еще плотоядно улыбаясь, увидев ее, протянул к девушке руки:

— Ну, подойди, сядь ко мне на колени.

Она отпрыгнула, выставила ладони вперед, словно защищаясь.

— Ну, не хочешь, не надо. Значит, тебе нужно распределение поближе к Москве? Ты заслужила.

Она старалась не смотреть на него и даже не поняла, о чем с ней говорят. А Виноградов спокойно продолжал:

— Что ж, ты приятная девочка. Сейчас проверю, что я могу сделать для тебя. — И перешел на «вы»: — По списку вы уже распределены в Магадан. Что есть еще на букву «м»? Ничего. Но есть на букву «с» — Серпухов, это близко к Москве, всего сто километров. Согласны?

Она молчала, ей хотелось только одного: не видеть его.

— Я зачеркиваю вашу фамилию. Альтман, правильно я говорю — Альтман, да? Я зачеркиваю в графе «Магадан» и переписываю в графу «Серпухов». Готово. Вот вам новое направление, — и добавил: — Да не ревите вы, утритесь. Вы же получили, что хотели.

Что хотела?! Тут тихая Аня почувствовала отчаянную злость и подняла не него глаза:

— Я вас ненавижу! Почему вы сделали это со мной? Потому что я еврейка, да?.. Беззащитная еврейка?.. Вы думаете, что мы, евреи, беззащитные, да?..

Он ухмыльнулся:

— Ну-ну, не заводитесь. В любви еврейки не хуже других, даже еще слаще. Идите.

Больше часа Аня бродила по темной Москве, чтобы подсох подол, плакала и размышляла: «Он меня изнасиловал… изнасиловал… Наверное, если бы я была не еврейкой, он не поступил бы так со мной… Значит, еврейку можно насиловать?.. Я дура, я слабовольная, мне надо было сразу понять, зачем он позвал меня в заднюю комнату. Но я сделаю что-нибудь, чтобы отомстить ему, чтобы отомстить им всем за то, что они издеваются над евреями. Я сделаю что-нибудь…» А вот что сделает, Аня пока не знала[26].

На другой день Лиля ждала ее у себя на прощальную вечеринку, но Аня проплакала весь день и не пришла. И на последнее прощание с курсом тоже не пошла. Кошмарное чувство стыда и горечи не покидало ее: она — изнасилованная, обесчещенная, униженная… Все это подступало к горлу. Как она покажется своим однокурсникам? Они станут спрашивать, изменили ли ей место назначения, и она знала, что разрыдается при разговоре об этом…


19. Проводы Лили

Павел обрадовался возможности пообщаться с друзьями Лили:

— Я хочу увидеть тех, с кем ты провела свою студенческую молодость. Хочу сказать им, как Пушкин восклицал: «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Ведь твои друзья — это будущее нашего общества. Мы с мамой не будем вам мешать, поздороваемся и уйдем в кино.

Лиля купила в Столешниковом переулке свежие пирожные, в Филипповской булочной — белые русские калачи, а в Елисеевском — ветчину. Домработница Нюша приготовила праздничный стол: испекла пироги с капустой и яблоками, расставила на столе тарелочки с нарезанной селедкой под постным маслом и кружками белого лука, шпротами, колбасой и сыром, а на середине стола красовались большие миски с винегретом и салатом. Лиля, благодарная своей бывшей няне, обняла ее:

— Нюша, дорогая, спасибо! Ты такая заботливая.

— Что ж, милая, нешто я для тебя-то не постараюсь? Селедочку-то я приготовила по-еврейски, научилась у Машеньки, твой матери, а она училась у своей матушки.

— Да, я люблю нашу домашнюю селедку. Все очень хорошо, только зачем так много?

— А это, касаточка, по русскому обычаю — надо чтобы стол от еды ломился.

— Это правда, по-русски надо, чтобы стол ломился?

— А как же иначе-то? Чтоб уважение гостям оказать. Вот уедешь в твою Лабанию…

— Албанию, Нюша.

— По мне все равно — Лабания ли, Албания… А вот как уедешь, там сразу отвыкнешь. За границей-то, говорят, всех мордой об стол потчуют.

Лиля рассмеялась:

— Что это значит, мордой об стол?

— А так вот, сидят за пустыми столами, хоть мордой об стол тычься.

— Нюша, я буду тосковать по тебе…

— Почитай, что и я по тебе истоскуюся.

— Ты, Нюша, маме помогай, она ведь больная, слабая.

— Да нешто я не знаю? Не брошу я ни ее, ни Павлика, отца твоего. Только жалко мне, что ты его не послушалась, не надо бы тебе уезжать. Отца не послушаешь — не будет тебе счастья.

— Нюша, милая, ты опять за свое? Ты мне это уже говорила. Но это же просто предрассудки. Все у меня будет хорошо.

— Ну, ладно-ть, ладно-ть, не серчай. Это я так, по-стариковски.

Мария и Павел сидели в своей проходной комнате, и гости шли как раз мимо них. Мария знала многих, но Павел видел ребят впервые.

* * *

В самом начале пришла Римма Азарова. Мария ей радостно улыбнулась, обняла:

— Риммочка, поздравляю тебя, вот ты уже и доктор!

Лиля кинулась ее целовать и в обнимку подвела к отцу:

— Папа, это моя самая близкая подруга Римма. Мы с ней неразлучные друзья, прямо на всю жизнь! Она очень помогла нашему с Влатко браку.

Павел и раньше слышал от дочери про Римму, она часто ссылалась на подругу: «Римма сказала…», «Римма считает…», и его это раздражало. Он недовольно спрашивал: «Что еще за оракул эта твоя Римма?» В манере ее поведения он видел налет вульгарности, а теперь еще Лиля заявила, что Римма помогла ей выйти замуж за этого албанца. Павел сразу подумал: «Лучше б она тебе не помогала», но улыбнулся и пожал Римме руку.

— А где же Влатко? — спросила Римма громким и довольно резким голосом.

— Он занят в посольстве, но обещал под конец прийти.

Полноватая Римма, с выпирающими бедрами, плотно затянутыми в короткую синюю юбку, в красной кофте с глубоким вырезом, так что видна ложбинка между грудями, с большими серьгами, тяжелым ожерельем и золотым браслетом, выглядела московской светской львицей. Ярко накрашенные губы, обильно подмазанные тушью и завитые ресницы, глаза в голубых тенях, выщипанные брови и нарумяненные щеки — все это делало ее старше других выпускников. Она и была немного старше, но такое количество косметики на привлекательном сероглазом лице еще больше подчеркивало разницу. В отработанных позах сказывалась эффектность женщины, сознающей свою красоту.

Римма достала из модной сумки пачку сигарет и предложила Павлу:

— Вы курите? Пожалуйста, американские.

— Спасибо, я не курю.

Лиля с обожанием смотрела на нее, потом весело похвасталась родителям:

— Римма вышла замуж за известного поэта Доридо.

— Получила необходимую московскую прописку, — вставила Римма, хохотнув.

Лиля улыбнулась и продолжала:

— Ее взяли на работу не куда-нибудь, а в поликлинику Союза писателей. У нее будут пациенты — знаменитые писатели.

— И жены писателей, которых называют «ж-о-п-и-с-ы», — задиристо подчеркнула Римма.

Мария с Павлом натянуто улыбнулись, а Римма по-хозяйски направилась в другую комнату, к столу. Лиля на ходу спросила ее:

— Что же ты не привела Аню Альтман?

— Аню? Я звонила ей. Она все еще в плохом настроении из-за распределения.

— Но я слышала, что ей заменили Магадан на Серпухов. Это куда лучше.

— Заменить-то заменили, но что-то там нечисто, она все время плачет и не хочет рассказывать.

Лиля все удивлялась, что Аня не пришла к ней и вообще стала избегать встреч с однокурсниками. Она решила позвонить ей сама:

— Анечка, мы все соскучились по тебе. Сегодня я прощаюсь с друзьями. Приходи.

Но та отвечала вяло, как будто нехотя:

— Спасибо… нет, не теперь… Как-нибудь увидимся…

Аня, всегда такая милая, тихая, приветливая, вдруг непонятно почему стала затворницей. Что-то в этом было необъяснимое.

В это время Римма критически оглядывала стол и, когда Лиля вернулась, заявила:

— Чересчур заставлено. Надо что-нибудь убрать — слишком всего много.

Нюша недолюбливала Римму, презрительно глянула на нее и надулась:

— Все, как надо, поставлено, по русскому обычаю. Нешто лучше, чтобы на морде было больше намазано, чем на столе поставлено!

Римма вскинула брови и хохотнула, а Лиля примирительно подмигнула ей:

— Нюша очень старалась, она даже селедочку по-еврейски приготовила.

— О, селедочку по-еврейски я люблю, под водку. — И Римма выставила на стол бутылку из сумки. — «Пшеничная особая», в распределителе Союза писателей продавали.

Как только она отвернулась, Нюша переставила бутылку на другое место.

* * *

За Риммой следом пришел все время улыбающийся китаец Ли, в синем френче, застегнутом до подбородка. Лиля взяла его за руку и подвела к родителям:

— Это наш общий друг Ли, доктор Ли, из Китайской Народной Республики. Он проучился с нами все шесть лет, и все мы его очень полюбили. Он наш лучший студент, по всем предметам был первым, а марксизм-ленинизм знает так хорошо, что мы даже списывали у него конспекты. А кроме того за эти шесть лет он прекрасно выучил русский язык. Теперь он уезжает к себе в Китай.

Павел еще никогда не видел китайцев. Революция в Китае произошла в 1949 году, когда он был в заключении. Ли прислали на учебу в 1950 году, с большой группой молодых коммунистов. Китай был очень беден, нуждался абсолютно во всем, особенно в образованных специалистах. Сталину нужен был Китай, он всячески привлекал к себе вождя революции Мао Цзэдуна, выделял ему громадные средства. Мао стал внедрять в Китае фанатичную веру в коммунизм и величие Сталина. Тогда и появились в России тысячи китайских студентов и среди них Ли.

Полное имя китайца было Ли Ванхуй, но ребята старались произносить его пореже. Ли не понимал, почему, и постоянно удивлялся. Своей работоспособностью он просто поражал студентов: невероятно упорно трудясь, выучил русский и сдал все институтские экзамены на «отлично». За дружелюбие и необычайную усидчивость его любили на курсе все.

Хотя Ли был очень беден, прощаясь, он всем надарил подарков. Лилю он растрогал, подарив ей маленький шарик, вырезанный из слоновой кости, с другим шариком внутри:

— Это тебе, чтобы ты помнила меня.

— Спасибо, дорогой Ли. Я буду помнить тебя всегда! — И поцеловала его.

Ли не привык к проявлению фамильярной близости на людях, очень смутился, все рассмеялись. Он знал, что Лиля уезжает в Албанию.

— Поедешь в Албанию, выучишь албанский язык, как я выучил здесь русский. Албания — это настоящая коммунистическая страна. Ее вождь, товарищ Энвер Ходжа, приезжал в Китай и стал большим другом нашего великого кормчего Мао Цзэдуна.

Ли ничего не говорил о своей будущей работе, то ли сам не знал, то ли не хотел рассказывать. Все привыкли, что о себе он умалчивает.

* * *

Следующим был Тариэль Челидзе, большой, веселый и шумный красавец грузин, обладатель тоненьких усиков. Лиля весело крикнула ему по-грузински:

— Гамарджоба, генацвале! — и объяснила родителям: — Это Тариэль, он научил меня нескольким грузинским словам. Он наш постоянный тамада за каждым столом. И сегодня тоже.

Тариэль принес две бутылки вина.

— Это «Хванчкара» и «Твиши» — любимые вина Сталина. Пока он был жив, их в продажу не пускали, все уходило в Кремль на банкеты. Только после его смерти эти вина стали продавать. А вино!.. — он поцеловал кончики пальцев.

Павел с интересом рассматривал этикетки на бутылках, а Лиля в это время рассказывала:

— Тариэля распределили на работу в его родной город.

— Где вы жили в Грузии? — спросил Павел.

— В Гаграх. Вообще-то, это Абхазия, но она входит в состав Грузии.

Подошедшая Римма решительно, как делала все, вступила в разговор:

— А, ты про свои Гагры рассказываешь? Мы с мужем отдыхали там в Доме творчества писателей. Местные говорили, что абхазцы не любят грузин, между ними есть скрытая вражда.

Тариэль шумно запротестовал:

— Неверно, генацвале, это не так! Грузины и абхазцы живут дружно. Нас в школе было три друга: абхазец Толя, русский Вася, мы его звали на грузинский манер Васо, и я — чистый грузин, меня прозвали Таду — отец. Мы все крепко дружили. И наш национальный поэт Шота Руставели написал в «Витязе в тигровой шкуре»: «Надо помнить нам, что дружба / Бескорыстней, чем любовь…»

Римма иронически поморщилась:

— Подумаешь, древняя сказка! Ваша школьная дружба вовсе не пример отношения абхазцев к Грузии.

— Нет, опять неверно, — настаивал Тариэль. — Вот возьми хотя бы дружбу украинского народа с русским. Это же самый яркий пример дружного единения навечно.

Павел подумал, что за годы заключения перевидал тысячи украинских националистов, которых расстреливали или ссылали именно за желание отделить Украину от России.

А Тариэль горячо продолжал:

— Или вот возьмем дружбу нашего грузинского народа с русским, возьмем даже дружбу между кавказскими народами — грузинским, армянским и азербайджанским. Все это примеры тесной дружбы народов.

Как раз на этих словах подошел Борис Ламперт, невысокий, полноватый, в очках с толстыми линзами. Он иронически спросил:

— А дружбу кавказских народов с еврейским ты почему не упомянул? Знаешь анекдот? Ереванское радио спрашивают: «Что такое дружба народов?» Радио отвечает: «Дружба народов — это когда все народы, русский, грузинский, украинский, берутся за руки и все вместе идут бить евреев».

Все рассмеялись. Китаец Ли внимательно слушал, склонив голову, а потом горячо сказал:

— Наш великий кормчий товарищ Мао Цзэдун учит нас, что китайский народ и русский народ — друзья навек.

Римма, отойдя немного в сторону, стала напевать, улыбаясь и слегка виляя задом:

Москва, Пекин, Лос-Анджелос
Объединились в один колхоз…[27]

Тариэль хотел опять что-то возразить о дружбе народов, но в этот момент вошла еще одна гостья, испанка Фернанда. Уловив последние слова, она вступила в разговор со всем своим огненным испанским темпераментом:

— Кто это опять говорит о дружбе народов? Тариэль приглашал меня с братьями к себе в Гагры, мы жили у него в гостях. Принимали нас прекрасно, с настоящим грузинским гостеприимством. Но мы видели, что коренное население, абхазцы, недовольны грузинским засильем и вообще грузин не любят.

Тариэль упрямо затряс головой, но Лиля обняла новую гостью за плечи и подвела к родителям:

— Это мой хороший дружочек Фернанда Гомез. Мы зовем ее донья Фернанда.

Фернанду еще девочкой привезли в Россию в 1938 году с большой группой детей испанских коммунистов. Их спасли от фашистов во время гражданской войны в Испании и воспитывали в специальном детском доме.

Услышав это имя, Павел подошел к ней вплотную и с высоты своего роста стал пристально вглядываться в ее лицо. Фернанда смутилась, растерянно оглянулась на Лилю.

— Вас зовут Фернанда? — спросил Павел.

Она снизу вверх посмотрела на него и задорно ответила:

— Да, я Фернанда Гомез. Почему вы спрашиваете?

Павел повернулся к Марии и воскликнул:

— Маша, так ведь это она! Она, та испанская девочка!

Фернанда удивилась:

— Кто это «она», это я — «она»?

— Да, это вы, та девочка, которую мы встречали на вокзале, когда вас привезли вместе с другими испанскими детьми. С вами были братья и сестра.

— Да… — Фернанда тоже внимательно вглядывалась в Павла и вдруг воскликнула: — Вы дядя Паолин?

— Да, вы меня так прозвали — Паолин.

— Я вспомнила, я вспомнила! — закричала Фернанда и вдруг расплакалась: — Я помню, вы показались мне похожим на моего папу, такой же высокий и с рыжими волосами…

— Ну да, вам тогда было лет пять, вы потянулись ко мне, я взял вас на руки…

Фернанда кинулась к Павлу и по-детски прижалась к нему:

— Почему вы со мной говорите на «вы»? Не надо… — и всхлипывая, быстро-быстро заговорила: — Это ведь было… это было восемнадцать лет назад. Ровно столько, сколько я живу в России. Но я все вспомнила, я вас называла Паолин, вы потом приходили к нам в детский дом и приносили коробки конфет всем испанским детям. А потом вы куда-то неожиданно пропали и больше ни разу не пришли. Я ждала вас и скучала. Почему вы не приходили?

— Милая Фернанда, как тебе это сказать? Я был арестован и шестнадцать лет провел в заключении.

— Вас арестовали? — переспросила Фернанда, и в ее темных глазах сверкнул гнев. — Такого человека? Это, наверное, из-за Сталина, да? Ох, как я его ненавижу!

Лиля с удивлением наблюдала эту сцену, никогда она ню видела гордую испанку Фернанду такой размякшей, плачущей.

А Павел вспоминал, как восемнадцать лет назад журналист Михаил Кольцов, приехавший из Испании, рассказывал: отец Фернанды был богачом, графом, жил в своем замке, но затем активно выступил против фашистского диктатора Франко и примкнул к движению республиканцев. Когда они проиграли гражданскую войну, граф с женой, спасая своих четверых детей, согласились отправить их в Россию. Вскоре после этого их арестовали. Но дети не знали об аресте родителей, и Кольцов просил не говорить им, пока не вырастут.

Павел осторожно спросил Фернанду:

— Твои братья и сестра в порядке?

— Да, все в порядке. Только мой старший брат был контужен на войне и ослеп. Он большой герой, у него орден Славы. Он хоть и слепой, но окончил юридический институт, работает, женился. А другой мой брат стал известным футболистом. Знаете, ведь все испанцы — футболисты от природы. Он нападающий в команде «Торпедо», чемпион Советского Союза. Если вы любите футбол, вы должны знать о нем.

— Значит, вы все прижились здесь.

— Может, мы и прижились, но все-таки хочется в Испанию, в свою страну. Недавно футбольная команда брата ездила туда на игру, но его не выпустили: боятся, что он останется там, станет невозвращенцем. А он хотел узнать про наших родителей, ведь мы все эти годы о них ничего не слышали, никаких писем не получали. Мы даже не знаем, живы ли они. Но его не выпустили. Безжалостные люди! — она взглянула на Тариэля: — А ты говоришь о дружбе народов. Да в чем она?

Павел подумал: «Может, ее родителей давно уже нет в живых».

Он обнял Фернанду:

— Надо надеяться, что когда-нибудь вы все сможете поехать в Испанию.

Фернанда гневно сверкнула черными глазами:

— Когда? Мы ждали, что после речи Хрущева на XX съезде что-то улучшится в отношении поездок за границу. Тогда кто-нибудь из нас смог бы побывать в Испании. Но ничего не изменилось. Вот я и спрашиваю: когда? — Она даже нетерпеливо притопнула ножкой.

* * *

Лиля подвела к родителям Бориса:

— Это Боренька Ламперт, мы зовем его Борька-Америка, потому что он родился в Америке.

Павел с интересом посмотрел на урожденного американца:

— Вы родились в Америке?

— Да, мои родители эмигрировали оттуда в Россию в 1935 году, когда мне было четыре года.

Павел что-то вспоминал, спросил:

— Как зовут ваших родителей?

— Отца — Израиль, а маму — Рахиль, по-английски Рейчел.

— Ваш отец инженер?

— Да.

Павел воскликнул:

— Значит, я знал ваших родителей в те годы, когда они только иммигрировали.

— Вы знали их?

— Да, думаю, что знал. Сейчас установим: вы фамилию Виленский от них слышали?

— Кажется, родители рассказывали мне о каком-то Виленском, крупном проектировщике, которого арестовали, послали рабочим на строительство Беломоро-Балтийского канала, и потом они узнали, что там он умер.

— Так и было. Виленский очень помогал вашим родителям.

— Да, они говорили, что он помогал нам, когда мы переехали в Россию, хвалили его и очень жалели, что его арестовали.

Павел воскликнул:

— Маша, ты посмотри, прошлое возвращается ко мне в неожиданном ракурсе — с помощью молодых врачей. Сегодня у меня день удивительных встреч.

* * *

Последним явился Руперт Лузаник, худощавый брюнет с удлиненным лицом и намечающейся от висков залысиной. Очки в темной оправе плотно сидели на выдающемся вперед носу с горбинкой. Две вертикальные морщины над переносицей выдавали напряженную работу мысли и делали молодого человека немного старше его лет. Он выглядел очень интеллигентно, типичный молодой ученый, одет в зауженный костюм, аккуратно повязан галстуком. Лиля подвела его к родителям, сказала отцу:

— Это Руперт, мы зовем его Рупик. Он из нас самый знающий и самый умный.

Рупик смутился, а Мария встретила его радостной улыбкой, обняла и добавила:

— Дело в том, что про таких, как Руперт, говорят: врач милостью божьей.

Павел пожал ему руку, а Лиля продолжала:

— Рупик мечтает о научной карьере, он будет ученым. Он уже выучил три языка — английский, немецкий и польский — и написал научную статью.

Руперт застенчиво поправил:

— Ну, пока что я выучил два, третий только учу.

— Кто же считает — два, три… Важно, что Рупик и ученый, и отличник, и языки знает, но на кафедре его не оставили, а распределили в провинцию.

— Вот как! Почему же? — поинтересовался Павел.

— Папа, это же так ясно — потому что он еврей. Если бы я не вышла замуж и не уезжала за границу, меня, как еврейку, тоже послали бы куда-нибудь. У нас одну девочку, еврейку, Аню Альтман, хотели послать даже в Магадан. Она так плакала! Кажется, все-таки ей изменили направление.

Павел сочувственно пожал руку Руперта:

— Значит, в медицинских институтах пахнет антисемитизмом?

Руперт ухмыльнулся:

— Ой-ой-ой, как пахнет! Это даже не то слово, извиняюсь за выражение, — воняет.

Человек обстоятельный, он стал объяснять:

— В 1952 году, как раз посередине нашей учебы, видных профессоров-евреев обвинили в заговоре: они, дескать, готовятся убить членов правительства неправильным лечением; и, как известно, назвали эту историю делом «врачей-отравителей»[28]. Многих евреев уволили и на их места посадили молодых карьеристов, обязательно русских и обязательно членов партии. Арестованных освободили только после смерти Сталина. Но уволенных не вернули. И теперь у новых набранных русских имеется монополия определять, кто станет успешным в научной карьере. Не в науке, а именно в карьере. Они набирают себе подобных. Я называю это «разбавлением мозгов»: поставят малограмотного заведующего кафедрой, он наберет еще менее грамотных доцентов и ассистентов. Ну, и дальше то же самое. Настоящей медицинской интеллигенции становиться все меньше, вырастает стена дискриминации против евреев-ученых.

Рассказывая, Руперт возбудился, покраснел. Лиля примирительно сказала ему:

— Но ты самый способный и настойчивый, ты своего добьешься.

— Ой-ой, — вставил он по привычке, — надеюсь добиться. Вот отработаю три положенных года в Карелии и буду поступать в аспирантуру. Все равно пробью эту стену.

Павлу понравилась настойчивая целеустремленность Руперта:

— Я уверен, что вы добьетесь своего. Медицина всегда была традиционной еврейской специальностью, с древних времен евреи признавались лучшими врачами во всех странах, им доверяли лечение чуть ли не все властители. Желаю вам удачи. — И Павел повернулся к жене: — Машенька, нам пора в кино, опаздываем на сеанс.

Они ушли, а вся компания продолжала веселиться.

Девушки говорили:

— Ты, Лилька, счастливая, уезжаешь за границу, будешь жить у теплого Адриатического моря, увидишь другой мир. А нам прозябать в своих русских берлогах. Присылай нам красивые заграничные открытки.

Позднее пришел Сережа Гинзбург, свой музыкант-аккордеонист. Много лет он подрабатывал, играя в клубах с небольшим оркестром. Под аккомпанемент хором запели любимые студенческие песни. Сережа заиграл лезгинку, Тариэль приподнял в танце локти, встал на носки и, мелко перебирая ногами, подошел, приглашая Инну Гурьян. Она поплыла вокруг него, поводя руками, танцевали они самозабвенно.

Потом Сережа заиграл фламенко. Все закричали:

— Фернанда, Фернанда, испанскую!

Глаза Фернанды загорелись, она выгнулась, встала в гордую позу, вскинула руки, имитируя щелканье кастаньет, и исполнила весь танец, закончив его головокружительным вращением.

И тогда Сережа заиграл еврейскую хору, или «семь-сорок», как этот танец называли. Под зажигательный ритм ребята и девушки мгновенно образовали круг, сплели руки на плечах друг у друга и бурно и пошли по кругу, выбрасывая ноги вперед. Даже неловкие Рупик и Боря Ламперт пустились танцевать. Только китаец Ли не встал в круг: говорить по-русски он научился, марксизм-ленинизм выучил, а с «семь-сорок» так и не справился.

* * *

Павел и Мария вышли на улицу, но идти в кино им не хотелось, они уселись на скамейке в сквере у Патриарших прудов.

Мария задумчиво сказала:

— Что ждет их всех?

Павел был в приподнятом настроении:

— И я думаю о будущем Лилиных друзей. Этому поколению предстоит испытать и сделать очень многое.

— Почему ты так считаешь?

— Должно удаться. Наше поколение не смогло закончить того, что начало. Нам помешала наша отсталость в развитии, мы оказались не готовыми к переменам. А все эти ребята уже ушли намного вперед. Ведь какой интересный калейдоскоп повидал я сегодня — русские, грузин, евреи, испанка, китаец. А сколько интересных идей и разговоров — о карьере, о дружбе народов, об антисемитизме. Этот Руперт Лузаник очень целеустремленный, он видит свою цель ясно и обязательно станет ученым. Ну, подруга Лили, эта Римма, мне не очень понравилась, но она тоже видит свою цель ясно, будет менять мужей и жить все лучше.

— А что ты думаешь о грузине, о Тариэле?

— Он, может, хороший парень, но слишком наивно верит советским догмам о дружбе народов, в будущем его могут ожидать большие разочарования. А вот хорошенькой испанке Фернанде, конечно, суждено вернуться в Испанию. Но для этого нужна переделка мира, и это как раз то, что предстоит совершить им.

— Павлик, но когда? — Мария испытующе смотрела на него, будто ждала пророчества.

— Ох, Машенька, предсказать это трудно, но они это сделают, я уверен. Этому Борису Ламперту, американцу по рождению, вероятно, предстоит когда-нибудь вернуться в Америку, но не раньше, чем Фернанда сможет уехать в Испанию. А китаец Ли, такой способный и такой… верноподданный, непременно должен добиться хорошего положения в Китае. Но при их диктаторе это может продлиться очень недолго. В общем, я предвижу, что поколению этих людей предстоит жить в новом мире.

Мария усмехнулась:

— Дело в том, что ты всем предсказал будущее. А что будет с нашей Лилей?

— Ох, Машенька, вот этого-то я как раз и не могу предсказать.


20. Путешествие Лили и Влатко

На Киевском вокзале Лилю и Влатко провожали только родители. Мария просила Лилю не звать никого, последние минуты побыть с ней без посторонних. Они грустно стояли у вагона с медными буквами «Международный» и белой же эмалированной табличкой «Москва — Варна».

Мария старалась держаться, но от горя была очень слаба. Павел, склонившись, поддерживал ее под локоть, часто протягивал носовой платок — вытирать слезы. Мать смотрела Лиле в лицо и повторяла одно и то же:

— Ты пиши нам… пиши чаще… почаще пиши…

Лиля тоже плакала, и ее тоже поддерживал муж. Всхлипывая, она говорила:

— Я буду писать каждый день… обязательно буду писать каждый день…

Вокруг них уезжающие и провожающие громко и весело разговаривали, смеялись и время от времени сочувственно оглядывались на группу из четырех опечаленных людей.

Пока женщины разговаривали о своем, Павел успел спросить Влатко:

— Это правда, что министр Шепилов говорил о помощи Албании?

— Да, это очень хорошая новость. Мы ведь окружены капиталистическими странами и очень нуждаемся в помощи и поддержке.

Павел сказал задумчиво:

— Все зависит от того, какая будет помощь.

Когда поезд тронулся, Мария быстрыми шагами прошла несколько шагов рядом и все продолжала приговаривать:

— Пиши нам чаще…

И Лиля, стоя у открытой двери тамбура, махала рукой и плача повторяла:

— Я буду писать каждый день…

Когда они вошли в свое купе, грустная Лиля кинулась на шею Влатко, и пара слилась в долгом поцелуе. И как-то сами собой высохли слезы — нужно было начинать новую жизнь, собственную.

Лиля занялась осмотром купе: два дивана, крытые бархатом бордового цвета, элегантно оформленные зеркала в медных рамках, полки с медными карнизами, туалет за узкой дверью. Она весело повернулась к Влатко:

— Знаешь, я ведь до сих пор ездила только в обычных плацкартных вагонах с деревянными полками. Здесь мне все внове.

Лиля двигалась по узкому проходу между диванами, игриво задевала мужа боком и смеялась:

— Неужели это не сон — мы начинаем нашу новую жизнь?

Каждый раз, когда она касалась Влатко, он старался поймать и задержать ее для поцелуя. Что делают молодожены в медовый месяц? Они так устали ждать, когда смогут свободно заниматься любовью. От счастья, что наконец остались вдвоем, обоим остро захотелось близости. Лиля игриво улыбнулась:

— Влатко, а помнишь, как мы плыли два дня в каюте? Там я впервые была твоей… А теперь мы в купе…

Им показалось интересным и необычным заниматься любовью в купе поезда. Она потянула Влатко на себя и упала на узкий диван. Влатко раздевал ее, она тяжело дышала, поворачивалась, чтобы ему было удобней, приподнималась, когда он нетерпеливо снимал с нее трусы. И потом, лежа под Влатко, обхватив его ногами и руками, она льнула к нему всем телом и двигалась в такт его движениям под ритмическое покачивание вагона. Стараясь вжать его в себя как можно глубже, Лиля шептала:

— Влатко, Влатко мой!.. Как хорошо!..

Под вечер они вышли в коридор вагона и потом сидели в вагоне-ресторане. Ехавшие с ними пассажиры заметили, что молодая женщина, которая так плакала на перроне, теперь сверкает счастливой улыбкой.

У них были еще целых две ночи в том купе — и вся жизнь впереди.

* * *

Проехав Украину, Лиля написала родителям первое письмо, дописывала уже на границе с Румынией. Там поезд стоял два часа меняли шасси вагонов на более узкую европейскую колею. Они вышли на маленькую привокзальную площадь и бросили письмо в почтовый ящик.


Первое письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Я уже соскучилась по вам. Вижу перед собой ваши родные лица и представляю себе вас дома.

Так хотелось бы увидеть вас наяву!..

Итак, мы проехали Украину, много стояли у окна вагона, хотели увидеть, какая эта Украина, житница страны. Но увидели совсем другое: какая она бедная. Влатко смотрел с особым интересом и говорил мне на ухо: «Если бы у нас в Албании было столько такой богатой земли, мы были бы богатейшей страной». На остановках везде небольшие и совсем бедные крестьянские рынки. Мы хотели купить поесть настоящей украинской еды, но на рынках почти ничего нет: несколько баб стоят понуро и продают молоко в глиняных крынках, немного вареных яиц, огурцы и помидоры. Нет ни яблок, ни ягод, даже украинских вишен нет. Если спросишь, у всех один ответ: «Тай немаэ…» Но украинские помидоры все же очень мясистые и вкусные, Влатко они понравились.

Мы пошли в вагон-ресторан, там на столах постелены плохо простиранные серые скатерти в пятнах. Меню ресторана скудное: окрошка, биточки на пару и компот. Это все. И еще черствый черный хлеб. Ленивые и неаккуратно одетые официанты работали так медленно, что мы устали ждать. А когда принесли суп, он оказался невероятно кислым, биточки были из одних жил, невозможно их прожевать, а компот — сплошная вода. Мне много не надо, но Влатко остался голодным. Как только пришли в купе, я дала ему испеченные Нюшей пирожки. Спасибо, что добрая Нюша напекла нам в дорогу пирожки с мясом и капустой. Влатко уплетал пирожки и говорил мне: «Когда мы будем в Болгарии и Югославии, ты увидишь, что жизнь в Европе отличается от жизни в Советской России».

Передайте мои поцелуи Нюше и скажите ей, что Влатко съел ее пирожки в первый же день.


Второе письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Мы приехали в Румынию и на два часа останавливались в Бухаресте. Выходили на большую привокзальную площадь, там мне бросилось в глаза, что архитектура совсем не такая, как в России, — европейская. Румыния считается бедной, но я видела, что торговли у вокзала намного больше, чем на привокзальных площадях в России. Мы с Влатко купили себе по красивой майке на память об остановке в Бухаресте.

Первый болгарский город на границе был Русе. Наш вагон прицепили к короткому болгарскому поезду, это заняло два часа. На перроне продавали много-много персиков. В Москве это такой редкий фрукт и очень дорогой, а в Болгарии очень дешевый. Влатко купил целую корзинку. Персики очень сочные и сладкие, я таких никогда не ела. Когда поезд тронулся, мы пошли в болгарский вагон-ресторан. Все чистое и красивое, скатерти накрахмаленные, улыбающиеся официанты в белых пиджаках обслуживают быстро, меню с большим выбором. Боже мой, какая разница! Мы заказали пепси-колу, которую я никогда раньше не пила. Это очень вкусно и освежает. На закуску мы взяли блюдо с традиционной болгарской копченой колбасой луканкой и овощами — все свежее и очень вкусное. Потом заказали молодого барашка с фасолью, это тоже болгарское блюдо, и тоже очень вкусное — пальчики оближешь. Я специально описываю вам эти детали, чтобы показать, какая разница между русским и болгарским вагонами-ресторанами. До Варны мы почти все время просидели в ресторане, так нам понравилось.

В Варне нас встретил друг Влатко, доктор Желью Желев с женой. Он травматолог, доцент в институте в Пловдиве. Его жену зовут Ваня, она тоже доктор, лабораторный специалист. Они приехали, чтобы провести с нами неделю на курорте. Желыо преподнес мне большой букет южных роз с одуряющим ароматом. На их «Москвиче» мы поехали в Слынчев бряг, что означает — Солнечный берег. Там, на самом берегу Черного моря, много высоких отелей, построенных в стиле модерн. А перед отелями широкий песчаный пляж с множеством разноцветных зонтиков от солнца. Окна нашей комнаты смотрят прямо на море, постоянно слышен мягкий шорох волн, в окно с балкона врываются морской бриз и потрясающе насыщенный запах южных растений. Комната очень хорошая, красиво обставлена, при ней большая ванная и туалет. Погода чудесная, хотя уже вечер, но еще очень тепло.

Я сделала перерыв, заканчиваю это письмо уже поздно. Мы вернулись из ресторана, и я пишу под свежим впечатлением. Как только мы успели принять с дороги душ, Желевы повели нас в ресторан «Водяная мельница». Я надела свое пестрое шелковое платье с глубоким вырезом и ожерелье, подарок Августы. По-моему, выглядела хорошо, Влатко понравилась. У ресторана стоит старая мельница с водяным колесом, к ней пристроен большой и красивый открытый зал, так что со всех сторон продувает бриз. Везде полно курортников-болгар, все веселые, счастливые. Много женщин в летних брюках, а есть и в мини-юбках намного выше колен. Такого я у нас еще Не видала. Вообще, народ тут очень отличается от нашего, всегда сумрачного, чопорного и скучного. Но, кажется, самый веселый из всех — это наш друг доктор Желью. Он постоянно шутит и смеется. По-русски он и его жена говорят хорошо, учили язык в школе.

Праздничный ужин был шикарный, мы пили французское вино, меню с большим выбором: много прекрасных овощей, шашлыки, форели. Мы много танцевали, я — с Влатко, а Желью — с Ваней, потом мы поменялись партнерами. Потом меня еще приглашали танцевать какие-то болгары. Они уже танцуют новый модный танец «рок-н-ролл», который американцы привезли с собой на Олимпиаду в Мельбурн. Танец очень динамичный. Мы тоже попробовали. Я слегка опьянела от вина, веселья и танцев. И Влатко и Желью были тоже пьяные. Теперь Влатко свалился спать, а я решила перед сном написать вам.

Обнимаю и целую вас, моих самых любимых и самых дорогих. Я очень счастлива с Влатко.

* * *

Лиля едва успела дописать письмо, как Влатко подкрался к ней сзади, обхватил, стал целовать в шею, в ушко, гладить груди и ласкать соски. Лиля засмеялась, поддаваясь:

— Влатко, ты пьяный.

Он все гладил и гладил, и Лиля задышала часто-часто, разгораясь. Он скользнул руками под халат и гладил нежную кожу бедер, добираясь до нежных волос на лобке. И в Лиле заговорил бессознательный язык тела — выгнутая аркой напряженная спина, жадный взгляд… Она раздвинула ноги, застонала и сдернула с себя ночной халат:

— Влатко, ты пьяный, и я такая пьяная… Влатко, я хочу… скорей, скорей!..

В эту их первую «заграничную ночь» загорелся такой пожар желания и забил такой каскад сладостных ласк, каких еще никогда не было. На болгарском курорте, вблизи шумящего за окном Черного моря, к ним пришла страсть. Лиля то билась под Влатко, обхватив его ногами, то садилась верхом, раскачивалась, вжимая в себя, содрогалась, стонала от наслаждения:

— Еще, еще, Влатко… Я чувствую, чувствую это!.. Ой, как сладко!.. Какой ты сильный, какой ты молодец!


Третье письмо Лили

Мои самые-самые любимые мама и папа!

Я все больше скучаю о вас, но мне так хочется, чтобы вы знали, как я счастлива с моим Влатко! Мы теперь каждое утро проводим вчетвером с Желью и Ваней на пляже. Песок изумительный, просто шелковый. А море еще более изумительное, выходить из него не хочется. Я уже обгорела на солнце, а Влатко не так, его кожа привыкла к южному солнцу.

Когда перегреемся, мы садимся под большие пестрые зонтики-тенты или идем на веранду ресторана в нашем отеле. Нам подают холодный болгарский суп таратор. Это густой йогурт, слегка разведенный водой со льдом. Болгары очень гордятся своим йогуртом, говорят, что такой есть только у них. В этот разведенный йогурт кладут мелко нарезанные огурцы, чеснок и грецкие орехи. Это очень освежает. На столах обязательно лежит тонко нарезанная луканка. Мы пьем пепси-колу и кока-колу и едим прекрасное мороженое. В Болгарии его называют «сладолед».

Потом мы отдыхаем на шезлонгах. Влатко с Желью вспоминают свои военные годы и говорят о международных делах, а я слушаю рассказы Вани о жизни в Болгарии. Из ее рассказов я понимаю, что хотя Болгария маленькая страна и во многом зависит от России, но людям в ней живется намного лучше, чем русским. Ваня жалуется, что стало трудней покупать мясо молодого барашка, и выпустили новое правило: один день в неделю заменять его курицей. Мы в Москве даже курицу редко можем купить. Ну, а уж молодую баранину или мясо видим совсем редко. Это еще в Москве, а в провинции и того бедней.

Этот курорт отличается от русских курортов и внешним видом людей, и большей свободой их поведения. Иногда проходят организованные группы советских туристов, у них строгое правило ходить только группами, под неусыпным наблюдением своих руководителей, ни с кем не общаться. Какая в советских людях сумрачность и отчужденность от окружающего мира!

Влатко ко мне очень внимателен и балует меня. Я обнаружила, что мой купальный костюм довольно старомодный, слишком закрытый; здесь все носят очень открытые: и грудь, и спина, и даже, извиняюсь, сзади — все открыто. Некоторые даже ходят на пляж в бикини — это совсем маленькие трусики и бюстгальтер, который едва прикрывает груди. Я сказала Влатко, что не хочу выглядеть старомодной. Он повел меня в магазин, где все продают за валюту, и купил мне два очень красивых купальных костюма. Там я примерила широкополую соломенную шляпу от солнца, мне очень идет. Влатко купил мне шляпу тоже. Теперь я на пляже ничем не отличаюсь от других, и во мне нельзя заподозрить русскую туристку.

Под вечер мы катались верхом на верблюдах. На нас надели чалмы и белые накидки, мы выглядели как настоящие арабы. А потом мы ходили в ресторан «Фрегата». Это действительно деревянный корабль, фрегат, пришвартованный к берегу. Там установлена пушка, и, когда она выстрелила, нам бросили трап и все пошли на палубу. Распорядитель ресторана одет как морской пират, с пистолетами за поясом и черной перевязью-повязкой на одном глазу. Официанты тоже одеты под пиратов. Очень интересное и приятное место. Меню скромное, но все морское, как на корабле, и все вкусное.

Сегодня я спросила Желью о положении евреев в Болгарии. Знаю, что это интересует папу. Оказывается, антисемитизма в Болгарии нет. Национальность в документах не указывают, евреев принимают на любую работу, в любые учебные заведения. Более того, часть болгарских евреев по своему желанию свободно переехали жить в Израиль, никто им в этом не препятствовал. И каждый болгарин может свободно ехать в Израиль навещать своих родственников. В России этого, наверное, никогда не будет…


Ну вот, наш болгарский отдых заканчивается. Мы провели несколько дней в Пловдиве, жили у Желевых. Они возили нас в курортное местечко Пампорово, в горах, на границе с Грецией. В Пампоровских горах такой чудесный чистый воздух, что хочется петь. По преданию оттуда родом самый знаменитый певец древности — мифический Орфей.

В последний день мы ездили в горы, на Шипку, место боев царской русской армии с турками за свободу Болгарии в 1878 году. Там стоит памятник в честь победы России над турецкой оттоманской армией. Для болгар это святое историческое место, оно символизирует их дружбу с Россией. Желью рассказал нам анекдот о зависимости Болгарии от Советской России: у болгарского лидера Тодора Живкова в кабинете стоят на столе десять телефонов, один из них для прямого соединения с московским Кремлем; надо угадать, как Живков узнает, какой из телефонов кремлевский. Ответ: тот, у которого нет микрофона, только мембрана, чтобы молча слушать и ничего не говорить.

Целую вас, мои дорогие, скучаю, вспоминаю, люблю. Ваша Лиля.

* * *

Мария и Павел с нетерпением ждали писем от дочери, с жадностью их читали и перечитывали по много раз. В каждой строчке знакомого почерка они хотели найти больше информации, чем могли прочитать глаза.

Мария вздыхала и говорила:

— Что ж, мы должны быть рады, что она счастлива.

Павел, чтобы поддержать ее в этом, добавлял:

— Да, ее письма так и пышут радостью новой жизни.

А про себя говорил: «Долго ли продлиться эта радость?»

* * *

Четвертое письмо Лили

Вот мы и в Югославии, приехали в город Риека, на берегу Адриатического моря. Влатко прямо на вокзале взял напрокат небольшой автомобиль «рено», и мы поехали по очень красивой дороге вдоль берега моря на юг, в сторону города Дубровника. На дороге большое движение — едут автобусы, заполненные туристами. Яркая пестрота машин: на «мерседесах» и «опелях» едут немцы из Западной Германии, на «фиатах» — итальянцы, на «ситроенах», «пежо» и «рено» — французы, а на «ягуарах» — англичане. Влатко объяснил мне, что границы Югославии открыты для иностранных туристов, потому что туризм приносит стране большой доход в твердой западной валюте. Всех привлекает прекрасный и недорогой отдых на берегу Адриатики. Они останавливаются в красивых автокемпингах с пестрыми палатками, в больших и маленьких отелях, которых полным-полно вдоль всего берега. Многие югославы сдают туристам очень удобные комнаты в своих домах, специально для этого благоустроенные — с отдельными входами и ванными комнатами.

Ехать было жарко, мы проголодались и решили поесть и отдохнуть. Остановились у небольшого красивого ресторана в тени густого дерева, на самом берегу тихой лагуны. Пока мы купались в прозрачной воде, для нас поймали и приготовили двух рыб. Никогда в жизни я не ела такой свежайшей и такой вкусной рыбы — пальчики оближешь. Хозяин ресторана рассказал, что скопил деньги, уехав на пять лет работать в Западную Германию строительным рабочим. Там он купил себе подержанный «мерседес», а вернувшись, — участок земли возле лагуны; теперь вот построил ресторан.

На два часа мы заезжали в Дубровник. Влатко рассказал мне, что до 1808 года этот город был республикой, как Венеция, и имел свой большой торговый флот, а потом его завоевал Наполеон. Этот средневековый город стоит в нетронутом виде уже несколько столетий, обнесенный высокой и широкой двойной стеной. По ней можно весь его обойти. Узкие средневековые улочки, старинные дома с прочным фундаментом — все как в сказке. Английский писатель Бернард Шоу, оказывается, говорил: «Если есть на земле рай, то это Дубровник».

Потом мы поехали к другу Влатко — Милошу Самборскому, в село Мокошица, всего в восьми километрах от города. Уже стало темно, и мы не могли найти дом. Влатко спросил у жителя, где живет Самборский. Когда мы туда вошли, то застыли от удивления: какой большой дом, настоящий двухэтажный дворец с высокими потолками! Милош и его жена очень сердечно нас приняли. Милош прекрасно говорит по-русски. Он объяснил, что этот дом был загородным дворцом президента республики Дубровник, но с тех пор пришел в запустение и почти развалился. Милош купил его с условием, что восстановит дворец (Милош — главный архитектор Югославии).

Нас сразу усадили за стол, и началось обильное пиршество. Милош старше Влатко, но они вместе сражались в партизанском отряде и вспоминали свою боевую жизнь. Я впервые узнала, какой Влатко герой. Потом хозяева повели нас наверх и показали нашу спальню. Нас поразила громадность комнаты и высота дубового потолка, целых шесть метров.

При спальне есть балкон, нависающий над лагуной Адриатики. Пятьдесят метров длиной и двадцать пять — в ширину.

Мы с Влатко просто не могли прийти себя от удивления и счастья, столько сюрпризов в один день! Ей-богу, я живу как очарованная странница, мне открывается новый мир.

* * *

Как они ни устали, но впереди была еще ночь медовых наслаждений. От впечатлений у Лили кружилась голова, и этой ночью на берегу Адриатики она была особенно нежно-расслабленной и ласковой. Лежа на спине, Лиля мягко поддавалась сильным движениям Влатко, содрогаясь от ритма его большого тела, смотрела в высокий дубовый потолок и шептала:

— Влатко, до чего я счастлива, что нашла тебя!..

— Это я нашел тебя, прошептал в ответ Влатко и заснул прямо на ней.


Пятое письмо Лили

Мы уже несколько дней живем во «дворце» у Самборских, и время проходит так интересно и насыщенно, что я не успеваю писать каждый день, как обещала. У Милоша гостит очень интересный человек, немец Вольфганг Леонгард, очень интеллигентный мужчина. Между ним и Влатко с Милошем все время идут жаркие политические и исторические дискуссии. Вот бы папе поучаствовать в них!

По утрам мы все спускаемся в сад позади дома и «пасемся» в саду, срывая фрукты прямо с деревьев и поедая их тут же. Потом раздается звон гонга — нас зовут на завтрак, это так романтично и отдает благородной стариной. Уже готов ароматный и сладкий-пресладкий густой турецкий кофе, сваренный в медных джезвах с деревянными ручками. Его разливают по маленьким чашкам. Я такого вкусного кофе никогда не пила. Особенно ценится пена, образовавшаяся сверху при варении. Ее разливают всем по чашкам.

На столе уже накрыт завтрак: свежий пахучий хлеб и сыры разных сортов, всевозможные фруктовые соки и, конечно, помидоры. Без помидоров не обходится ни одно блюдо, их называют «парадизы», что означает «рай». И действительно, у них райский вкус.

После завтрака мы едем на пляж купаться. Пляж не такой, как в Болгарии, мелкая галька и камни, вода Адриатики изумительная, ласковая, нежней и солоней Черного моря, она так и держит пловца на поверхности.

Мы опять ездили в Дубровник. Папе будет интересно узнать, что там со Средних веков была еврейская община и имелась синагога. Это одна из самых древних полностью сохранившихся европейских синагог. Теперь по субботам она открыта для нескольких живущих здесь еврейских семейств, а в будние дни это просто музей для посетителей. Влатко ничего не знает о еврейской религии и хочет узнать побольше. Я тоже мало знаю и не верю ни в какого бога, но все-таки чувствую себя еврейкой. Там мы увидели старинные ритуальные предметы. Особенно интересна минора — семисвечник, ей пять веков, и ее в 1492 году привезли изгнанные из Испании евреи. Есть средневековые свитки-торы, их скрывали во время войны, когда там стояли гитлеровцы.

В Югославии совсем нет антисемитизма.

Потом мы пошли в кино и смотрели американский фильм со знаменитой Мэрилин Монро. Она считается кинозвездой первой величины. Но, по-моему, она слишком откровенно сексуальна, все время принимает зазывающие позы и появляется в таких рискованных любовных ситуациях, что я даже смущалась. Я сказала об этом Влатко, но она именно этим ему и нравится. Я даже заспорила с ним и рассердилась. У мужчин странные вкусы, особенно на блондинок.

* * *

В эту ночь Влатко был как-то необычно агрессивен в страсти, он сильно и резко поворачивал Лилю то на бок, то на живот, то сажал верхом на себя. Она с удивлением поддавалась ему, потом шепнула:

— Ты, наверное, воображаешь, что занимаешься любовью с Мэрилин Монро? Раньше ты не делал со мной ничего такого. А с ней бы, наверное, делал.

— Глупости! Я все больше и больше люблю тебя и твои ласки.


Шестое письмо Лили

Дорогие мои мама и папа!

Сегодня хочу рассказать о новых впечатлениях от Югославии. На обычном городском рынке я поразилась изобилию продаваемого мяса. Никогда в жизни я не видела такого изобилия и не представляла, что оно может быть. Вдоль длинной стены висят на громадных крюках десятки свежих громадных коровьих, свиных, бараньих и телячьих туш. Кроме того лежат разные нарубленные части — вырезка, мякоть, суповые кости. Рядом — навалом сотни куриных, гусиных, утиных тушек. Все товары свежайшие. Тут же свисают сотни метров разных колбас. Все это изобилие — продукция частных крестьянских хозяйств.

В стороне находится рыбная часть рынка. Ее все время поливают из брандспойтов, и там нет рыбной вони. Обилие рыбы потрясающее — всех размеров и форм. Ее выловили из моря прошлой ночью. Для покупателей рыбу тут же разделывают, чтобы были части без костей. Там же и крабы, и креветки, и устрицы. Никаких очередей нет, для югославов такие продукты и обилие — привычное дело. Я вспоминаю наши нищие рынки, и мне так обидно за наших людей, что хочется плакать. Несчастная наша Советская Россия — ничего подобного в ней нет, русские даже не могут себе представить товарного изобилия западного мира.

Кроме наших наблюдений нам много рассказывает о Югославии Милош Самборский. Хотя Югославия считается социалистической страной, люди живут свободно и богато, могут выезжать во все европейские страны на заработки. Особенно часто югославы ездят на своих машинах на отдых в соседнюю Италию. Представьте себе, даже покупать обувь ездят в Италию, потому что там она дешевле! Конечно, Тито ведет страну по своему пути, он не захотел подчиняться Сталину и не подчиняется Хрущеву. Милош сказал нам, что только Тито может держать вместе все шесть разных республик Югославии, но как только он умрет, Югославия распадется на отдельные мелкие страны. Это будет очень жалко, потому что страна прекрасная и люди живут мирно и счастливо.

Влатко мне потом говорил: «Видишь, социализм может иметь нормальное человеческое лицо, если людям дать возможность жить, как они хотят. Мы в Албании постараемся избежать ошибок России».

Я счастлива, что могу путешествовать с Влатко. Заканчивается наш югославский праздник, завтра мы уезжаем. Напишу вам, когда уже приедем «домой» — в Тирану. Мне так странно думать, что я еду в Тирану — домой.

* * *

Получив это письмо, Мария с Павлом даже испугались откровенных Лилиных мыслей.

— Я надеюсь, что цензура не просматривает всю почту, — сказала Мария.

Павел, чтобы успокоить ее, подтвердил:

— Наверное, из социалистических стран не просматривают.


21. Венгерские события

С тех пор как Лиля уехала, Павел постоянно следил за отношениями между Россией и зависимыми от нее странами Восточной Европы: его волновала ситуация в Албании. В газетах писалось о дружбе народов и достижениях социалистического лагеря, но для правдивой информации была одна отдушина — передачи на русском языке «Голоса Америки» и Би-би-си. Их глушили специальным устройством, через шум пробивались только отдельные слова. Бывали случаи, когда по доносам соседей за это арестовывали и судили. Павел осторожно приникал ухом к приемнику СВД-9 и комментировал для Марии:

— Все передачи полны сообщений о разоблачении культа Сталина на XX съезде. Вот чего Хрущев и другие не могли себе представить, так это какие неожиданные последствия будут в Польше, Венгрии, Чехословакии и в Восточной Германии. Их жители вынуждены терпеть жесткий диктат России, но это ведь европейцы, они не привыкли к такой зависимости и к таким плохим условиям жизни. В развенчании культа Сталина они почувствовали нашу слабину. Вот уже начались волнения в Польше.

— Чего поляки хотят?

— Они организовали восстание в Познани и потребовали вернуть им арестованного советскими властями Владислава Гомулку, их лидера и реформатора. Его арестовали и посадили в тюрьму еще в пятьдесят первом году за критику Сталина. Пришлось Хрущеву уступить требованиям, и Гомулку снова назначили первым секретарем польской компартии[29].

Кульминацией стало венгерское восстание осенью 1956 года. Это был не только резкий протест, в восстании отразился национальный характер венгров, мадьярская непримиримость и злость. Во главе Венгрии стоял Матиас Ракоши (Розенфельд), венгерский еврей. Он был обучен в Советском Союзе и назначен на должность генерального секретаря Сталиным. Ракоши проводил по советскому образцу насильственную коллективизацию и массовые репрессии. Было арестовано 540 000 человек — каждый двенадцатый житель страны. Но после развенчания Сталина в правительстве началась внутренняя борьба, и Ракоши устранили.

В 1955 году Хрущев признал нейтралитет Австрии и вывел оттуда оккупационные войска. В соседней с ней Венгрии почувствовали в этом ослабление режима, в октябре 1956 года в Будапеште начались демонстрации студентов и интеллигенции. Они тоже требовали вывода советских войск, отмены военного обучения и обязательного обучения русскому языку. По примеру Польши, вернувшей к власти Владислава Гомулку, венгры уже добились возвращения своего реформатора Имре Надя и теперь требовали создания нового правительства. Демонстранты пошли на захват Дома радио, появились первые убитые. Тогда они разоружили строительные батальоны, захватили их оружие и освободили из тюрем политических и уголовных арестантов.

Вместе со всеми был освобожден генерал Бела Кирай, которого Ракоши арестовал еще в 1951-м, обвинив в шпионаже в пользу США. Его тогда приговорили к казни, заменив ее пожизненным заключением. Хотя Кирай был страшно слаб, он смог организовать из отдельных групп восставших сплоченные силы — двадцать шесть тысяч восставших и тридцать тысяч военных[30].

С первыми боями в Будапешт ввели шесть тысяч русских солдат, 290 танков, 120 бронетранспортеров и 150 орудий. Но советским войскам было приказано пока не открывать ответный огонь, не поддаваться на провокации.

* * *

Когда началось венгерское восстание, передачи зарубежного радио стали глушить особенно тщательно, по слабым приемникам невозможно было ничего услышать. Павел с Марией ходили по вечерам к Августе, так как у Гинзбургов был сильный немецкий радиоприемник «Telefunken», и недавно Семену как министру подарили новинку рижского радиозавода «ВЭФ» — транзисторный приемник. Так можно было кое-что услышать. А главное, опасаться некого, соседей-доносчиков в их квартире нет.

Так Павел услышал, что возник еще один политический кризис, на этот раз на Среднем Востоке. Египетский диктатор Гамаль Абдель Насер объявил о национализации Суэцкого канала и закрыл его для израильских и западных судов. А канал служил для перевозки нефти американскими и английскими компаниями. Хрущев поддержал Насера, это вызвало интенсивное нагнетание «холодной войны».

Приникнув к радио, Павел рассказывал:

— Оказывается, в Египте и других арабских странах живет около восьмисот тысяч евреев. Они издавна пустили там корни и последние несколько столетий процветали. Как и евреи в России, они стали передовой интеллигенцией в арабских странах, на свои деньги основали в них лучшие больницы и другие учреждения. Но Насер начал изгнание евреев из Египта, особенно из Каира и Александрии. Теперь евреям приходится в панике бежать в Израиль, Европу и Америку…

А дальше события разворачивались так. 29 октября 1956 года израильские десантные подразделения высадились в тылу египетских войск на Синайском полуострове, открыли путь для своих наземных соединений. У Суэцкого канала они встретились с английским и французским гарнизонами из 80 000 солдат, и англичане с французами оккупировали канал. За пять дней израильтяне завоевали весь Синайский полуостров, захватили в плен десятки тысяч египетских солдат. Тогда к инциденту подключились американские политики.

Разъяренный Хрущев счел события в Египте агрессией против Советского Союза, а венгерское восстание — фашистским мятежом. Он заявил: «Если мы уйдем из Венгрии, это подбодрит американцев, англичан и французских империалистов. Они поймут это как нашу слабость и будут наступать».

Первым решением Хрущева было прекратить дипломатические отношения с Израилем. В Кремле Лазарь Каганович, единственный еврей из когорты старого сталинского правительства, предложил: «Надо вызвать к нам всех известных евреев, дать им на подпись протест против агрессии Израиля и опубликовать это в газетах. Пусть весь наш народ и весь мир знает, что советские евреи против Израиля».

* * *

Неожиданно в квартирах видных московских евреев: академиков, писателей и артистов — зазвонил телефон, звонили из Кремля. На дачу писателя Ильи Эренбурга позвонил Поспелов, секретарь ЦК компартии: «Лазарь Моисеевич Каганович и я хотим с вами срочно поговорить. Мы высылаем за вами машину».

Эренбург, автор популярных романов, член Всемирного совета мира и единственный советский лауреат Международной премии мира, был одним из самых известных советских евреев. Когда его привезли в Кремль, Поспелов положил перед ним текст письма:

— Илья Григорьевич, вам надо подписать это.

Эренбург с горечью читал документ под заголовком «По поводу агрессии Израиля, Англии и Франции против Египта». Обвинение в агрессии было направлено исключительно на Израиль.

Эренбург сказал:

— Здесь речь идет исключительно об Израиле, а Франция и Англия упомянуты мимоходом.

Поспелов разъяснил:

— По мнению товарища Хрущева, это должно быть протестом советских граждан еврейского происхождения против действий Израиля.

Эренбург насупился:

— Я не больше отвечаю за действия израильского правительства Бен-Гуриона, чем вы и товарищ Хрущев. Я охотно подпишу этот текст, если и вы, как советские граждане русского происхождения, подпишите его тоже.

Письма Эренбург так и не подписал, но многих других евреев заставили поставить свои подписи.

Шестого ноября 1956 года в газете «Правда» было опубликовано письмо, под которым стояли подписи тридцати двух видных евреев. Но подписи еврея Кагановича не было. Ни одной русской фамилии также не значилось.

Прочитав это письмо-воззвание, Павел разволновался:

— Что они делают?! Они же нарочно выставляют выдающихся евреев на позорище перед всем народом, чтобы возбудить антисемитские настроения. И одновременно показывают всему миру, что сами антисемиты.

* * *

Восстание в Венгрии все разрасталось и принимало новые формы. Восставшие зверски убивали коммунистов и сотрудников госбезопасности: разрывали на куски, вешали за ноги, кастрировали, партийных руководителей гвоздями прибивали к полам, вложив в их руки портреты Ленина и Сталина.

В Москве под руководством маршала Жукова была разработана военная операция «Вихрь»: налететь, как вихрь, на маленькую Венгрию и разгромить восстание. В Венгрию ввели дополнительные военные части под командованием Жукова — две армии и шесть моторизованных дивизий, всего тридцать одна тысяча военных, 1130 танков, 615 орудий и минометов, 185 зенитных орудий, 380 бронетранспортеров. Военные действия против восставших начались не сразу.

Центрами восстания были рабочие районы пригорода Будапешта. На них и была направлена главная сила удара. Везде шли перестрелки, грабили магазины, по улицам бродили мародеры, русские солдаты танками громили витрины и забирали с прилавков все подчистую.

Но восстание продолжало развиваться, перекинулось на провинциальные города. Премьер Имре Надь не мог его остановить, для разряжения обстановки он требовал полного вывода советских войск.

Павел с Алешей слушали по «Голосу Америки», как русские танки шли на толпы демонстрантов, давя и взрослых и детей.

Алеша воскликнул:

— Ну и сволочи эти наши советские генералы!

Павел поправил:

— Настоящие сволочи — это Хрущев с компанией. Они ведут войну против свободы. И это может сказаться на других подконтрольных странах. У меня теперь еще больше оснований беспокоиться за судьбу маленькой Албании — ведь там наша Лиля.

Алеша написал:

По Будапешту — хруст костей,
Кровь бьет из детской ранки.
Кто дал приказ давить детей,
На них пуская танки?
Гудит венгерская земля,
Стреляют по народу;
Приказ исходит из Кремля:
Не допускать свободу!
* * *

Во время кровавого подавления восстания с 4 по 10 ноября 1956 года погибли две с половиной тысячи венгров и шестьсот семьдесят советских солдат. Венгерский командующий генерал Кирай с боями отступал к границе с Австрией, его преследовали две танковые дивизии. На самой границе он отдал приказ взорвать склад боеприпасов.

Сильный взрыв вызвал огонь и дым, которые наконец остановили русские танки. Тогда группа Кирая прорвалась через заграждения в Австрию. За ней следом сумели уйти двести тысяч венгров. В Австрии для них создали два лагеря беженцев.

Русские агенты арестовали и казнили тысячу двести «зачинщиков». Премьер-министр Имре Надь укрылся в югославском посольстве и сбежал в Румынию. Там его арестовали, устроили над ним закрытый суд и повесили как военного преступника[31]. Кремлевские руководители создали новое венгерское правительство во главе с рабочим-коммунистом Яношем Кадаром.

Маршала Жукова насадили еще одной, четвертой, Золотой звездой Героя, многих офицеров наградили боевыми орденами, как за подвиги на настоящей войне.


22. Приезд Лили в Албанию

Последние дни Лили и Влатко у Самборских были омрачены неожиданными событиями в Венгрии. Все с напряжением слушали радио и читали газеты. В Югославии детали событий описывали открыто и подробно, критиковали тактику Кремля. Лиля знала меньше всех — сербского языка она не понимала. Но мужчины — Милош, Влатко и Вольфганг Леонгард, тоже гостивший в это время, — целыми днями горячо обсуждали каждый эпизод восстания, спорили.

Милош и Вольфганг осуждали действия русских:

— Ожидали, что со смертью Сталина и с воцарением нового правительства политика советской России изменится к лучшему. Но Хрущев показал, что агрессивности в России не стало меньше.

— Да, сколько было ожиданий после XX съезда — все испарились.

Влатко был настроен мрачно, он понимал, что эти события могут отразиться и на его Албании, но пытался найти политическое оправдание действиям Кремля:

— Я так же, как и вы, против зверств. Но социалистический лагерь не может допустить распада. С этой позиции можно понять Хрущева. Конечно же, действовать надо гуманней.

Вольфганг саркастически парировал:

— Распад все равно произойдет, рано или поздно.

— Насильно мил не будешь, — говорил Милош, любитель и знаток русских поговорок.

Влатко мрачно замолкал, но о своих сомнениях Лиле не рассказывал, не хотел ее пугать. Тем более что уже. пришло время уезжать в Албанию.

От деревни Макошицы до Албании было около четырех часов езды на машине через Черногорию и Македонию. Подвезти их до границы любезно предложил Вольфганг.

Он нравился Лиле — невысокий, с благородной внешностью, прядями седины, всегда оживленный, веселый интересный мужчина, профессор и журналист. Как настоящий джентльмен, он постоянно оказывал Лиле знаки внимания. По утрам, встречаясь за общим завтраком, не упускал случая сказать ей комплимент и целовал руку. И она охотно отвечала ему кокетливыми улыбками. Правда, Лиля сразу заметила, что это злит Влатко, он хмурился, видя ухаживания Вольфганга. А ей было смешно.

В дороге Вольфганг смешил их рассказами и анекдотами, Лиля звонко хохотала, а Влатко умеренно посмеивался.

По-русски Вольфганг говорил свободно, без акцента, и Лиля спросила:

— Как вы научились русскому?

Судьба этого человека была необыкновенной, вот что он рассказал:

— Мне было четырнадцать лет, когда мы с мамой сбежали из Германии от Гитлера в Россию в 1936 году. Я был восторженный тупоумный юнец и страшно радовался, что попал в первую страну социализма, в страну великого Сталина. Вскоре мою маму арестовали, и меня воспитывали в специальном детском доме для иностранцев. Я ничего не понимал, считал арест мамы ошибкой и продолжал верить в коммунизм и в Сталина. Подозревать правду я стал намного позже. В 1945 году, после войны, я работал в аппарате компартии в советской Восточной Германии. Там я окончательно прозрел и тогда тайно сбежал в Югославию[32].

— Ну и как вам нравится в Югославии? — спросил Влатко.

— Не все, конечно, нравится, но намного лучше, чем в России и в Восточной Германии.

— Вот и мы хотим сделать в Албании так, чтобы у нас было лучше, чем там. О, для этого нужна глубокая переделка общества. Могу рассказать вам анекдот. По дороге едут три президента в своих машинах; в первой — президент Америки. Дорога раздваивается, и шофер спрашивает: «Мистер президент, куда нам ехать, направо или налево?» Американский президент отвечает: «Конечно, направо, мы всегда двигаемся вправо». Во второй машине едет советский президент, шофер спрашивает: «Товарищ президент, куда нам ехать, направо или налево?» Советский президент отвечает: «Налево, мы всегда идем только влево». В третьей машине едет югославский президент Тито, шофер спрашивает: «Дорогой товарищ-господин президент, куда нам ехать, направо или налево?» Тито ему: «Ты поворачивай налево, но поезжай направо». — Вольфганг сам рассмеялся первым и затем воскликнул: — Вот в этом все описание политики, которую проводит Тито. Если ваш вождь Энвер Ходжа сможет сделать так же, вы добьетесь своего. Но тогда ему надо будет отойти от установок Хрущева.

Влатко это задело, он ответил ворчливо:

— Есть и другие пути для улучшения жизни. Мы, албанцы, называем нашу Албанию страной орла. У нас есть свой орел — Энвер Ходжа.

Когда проезжали Черногорию, Вольфганг рассказал другой анекдот:

— Черногорцы — народ маленький и темный, но издавна известны как отважные воины. Вот они узнали, что китайцы против прозападной Югославии, и решили идти воевать с ними. Спускаются они со своих черных гор, потрясая старинным оружием и издавая воинственные клики. Их спрашивают: «Куда идете, черногорцы?» Они отвечают: «Идем бить китайцев». Им говорят: «Да вы знаете, сколько их, китайцев?» — «Нет, не знаем». — «Их целый миллиард». Черногорцы схватились за головы: «Целый миллиард! Где же мы их всех хоронить будем?»

Лиля опять захохотала, Влатко покосился на нее и негромко посмеялся. Когда проезжали красивую и бедную Македонию, Вольфганг рассуждал:

— Трудно представить, что вот где-то здесь, на этой земле, родился и вырос Александр Македонский, величайший из всех завоевателей мира, распространитель культуры эллинизма. Именно отсюда он начал свои походы на Восток.

Влатко усмехнулся и вставил:

— Он хоть и македонец, но его мать Олимпиада была дочерью царя Неоптолема Второго из древнего Эпира, который находился на территории нынешней Албании. Так что ее можно считать албанкой, и в Александре текла кровь древних албанцев. Мой народ тоже может гордиться им, вместе с македонцами.

Лиля с удовольствием подумала, как ловко Влатко поддел Вольфганга, как много он знает. Ей трудно было представить себе полчища древних завоевателей-македонцев на этих мирных зеленых холмах.

У самой границы Вольфганг тепло распрощался с ними:

— Желаю удачи в перестройке Албании. Когда добьетесь, чтобы Албания тоже стала свободной и богатой страной, я к вам приеду.

На прощанье он поцеловал руку Лили, она смутилась, от смущения поцеловала его в щеку и тут же заметила, что Влатко опять нахмурился. Лиля про себя усмехнулась: «Ревнует меня к Вольфгангу, ну и пусть — это полезно».

Они показали свои документы албанским пограничникам и перешли на албанскую землю.

* * *

— За вами прислали машину из совета министров, — сказал офицер-пограничник.

«Машиной» оказался старый и маленький «опель-кадет», трофей времен войны. Лиля удивилась: она никогда не видела такой побитой и ободранной колымаги. Но Влатко не обратил на машину никакого внимания, он неожиданно горячо обрадовался шоферу, очевидно старому знакомому. И шофер, низкорослый и хлипкий молодой парень с пышными закрученными усами, тоже бурно обрадовался Влатко и кинулся к нему. Высокий Влатко радостно приподнял его, оторвав от земли, они хлопали друг друга по плечам и быстро говорили по-албански. Лиля стояла в стороне, удивлялась такой бурной встрече и старалась представить себе, как они будут грузить все их вещи в эту маленькую машину. Влатко что-то сказал шоферу, тот кинулся к Лиле и стал горячо ее обнимать, целовать и что-то приговаривать. Смущенная Лиля удивленно подняла глаза на Влатко.

— Это мой родственник, — объяснил он. — В Албании мы все между собой родственники. И все албанцы люди горячие, темпераментные. Привыкай, что тебя будут принимать как родственницу и зацеловывать.

Все вещи в багажник машины не поместились, шофер и Влатко привязали тюки и чемоданы на крышу толстой веревкой. Крупный Влатко согнулся в три погибели, с трудом влез внутрь и уселся рядом с шофером. Из-за рытвин и ухабов на дороге машина все время кренилась на бок и подпрыгивала. Влатко всю дорогу обменивался с водителем веселыми репликами, совсем не оглядывался на Лилю, не спрашивал, как она себя чувствует на заднем сиденье. А она задыхалась от резкого отвратительного запаха бензина, подпрыгивала на ухабах, ударяясь о жесткие пружины сидения, и вжималась в стенку, придавленная сумками. При каждом толчке вещи валились на Лилю, она защищалась, упираясь в них вытянутыми руками, и удивлялась, что Влатко, обычно внимательный, совсем не обращает на нее внимания. Она вспоминала шикарный «пежо» Вольфганга и гладкие шоссе Югославии и понимала: значит, ничего лучше в Албании нет.

В Тирану приехали вечером, вышли из машины на узкую, плохо освещенную улицу. У Лили от ухабов, рытвин и ехавших на ней всю дорогу вещей ныли ноги и руки. Но Влатко, привыкший к таким дорогам, даже не обратил внимания на страдальческое выражение ее лица. Их сразу окружила толпа каких-то бурно радующихся людей, все стали обнимать Влатко и ее. Лилю передавали с рук на руки, снова и снова обнимали, вертели во все стороны, зацеловывали и говорили что-то на непонятном языке. Она помнила, что все они, должно быть, родственники мужа, и покорно принимала горячие объятия и поцелуи.

Тут же их повели за стол, в небольшой комнате было тесно, жарко и душно. Все пили местную сливовую водку, заедали неизвестной Лиле местной едой. Влатко пил стакан за стаканом, чокаясь и обнимаясь со всеми.

Лиле тоже налили граненый стакан до краев и настойчиво уговаривали выпить,

Влатко подмигнул ей:

— Это они оказывают тебе честь, неудобно отказываться.

Все уставились на Лилю. Она попробовала и задохнулась — теплый крепкий напиток обжег рот и горло. Но чтобы не расстраивать Влатко, она постаралась не показать вида и пила противную жидкость небольшими глотками. Лиля проголодалась, потому сразу почувствовала опьянение, напиток ударил в голову. Она пробовала съесть что-нибудь, но еда ей не понравилась, и она только вяло жевала помидор, стараясь смягчить во рту ожог от водки.

Как ни страдала Лиля от непривычных условий, она все же пыталась мысленно составлять фразы для письма родителям, с описанием первых впечатлений от Албании и этой встречи. Но картина получалась такая безрадостная, что она решила родителей не расстраивать и не описывать весь этот кошмар.

Только в три часа ночи их оставили одних. Лиля изнывала от усталости, а Влатко был настолько пьян, что еле говорил. Наконец они легли в постель, оказавшуюся слишком узкой. Лиля старалась сдвинуться к краю, чтобы не мешать Влатко. Он пьяным голосом говорил что-то совсем непонятное, мешал албанские и русские слова, дышал на нее перегаром, а потом стал грубо и больно ее лапать.

— Влатко, ты пьяный, — пыталась Лиля остановить его.

Он что-то промычал и вдруг накинулся на нее сзади и стал силой опускать на четвереньки. Лиля никогда не делала этого, удивилась, смутилась и сопротивляясь, старалась выскользнуть из его рук. Влатко сердился, тяжело дышал, заставлял ее оставаться в том же положении и пытался пристроиться сзади.

— Ты пьяный, что ты делаешь? — Она задыхалась от борьбы. — Влатко, ты сошел с ума… не надо так…

Наверное, и он ослабел, потому что хоть и резко прижимался к ней, хватал за ягодицы, пытался рукой ввести член, но никак не мог проникнуть в нее. Она устала стоять на четвереньках, с удивлением оглядывалась на него назад, а потом опустилась на локти. Как только ослабевшая от борьбы, она обмякла и перестала сопротивляться, вконец разъяренный Влатко еще раз сжал ее сильными руками, коленом раздвинул бедра и так грубо и сильно проник в нее, что ей стало больно.

— Влатко, мне больно…

Лиля застонала и заплакала, он не обращал внимания, обхватил ее сзади за поясницу, сильными толчками натягивал на себя и с каждым резким движением проникал в нее все глубже и глубже. Лиля впервые испытывала с ним больше страха и боли, чем удовольствия. Только под конец, когда он сделал несколько судорожных толчков и замер в момент наслаждения, она вдруг тоже почувствовала приближение оргазма и начала содрогаться. Лиля застонала, но уже не от боли, а от наслаждения:

— Влатко, милый, не уходи из меня, не уходи… еще, еще мгновение… Влатко… Ох, как хорошо!..

Он оторвался от нее и, как подкошенный, завалился на бок в постель. Лиля, потрясенная случившимся и еще переживая испытанное наслаждение, прилегла рядом и кинулась его гладить и целовать:

— Влатко, Влатко, ты на меня не сердишься? Скажи, не сердишься?

Он приоткрыл один глаз и с трудом промычал:

— За что?

— За то, что я сопротивлялась тебе, боялась, не хотела. А ты такой хороший, мне так под конец стало сладко… Не сердись, Влатко, я всегда буду послушной, делай со мной, что хочешь…

В ответ раздался его резкий храп.

* * *

Лиля не спала всю ночь, лежать вдвоем на узкой кровати с раскинувшимся громадным Влатко было тесно. Она сидела на стуле возле окна и все думала: что случилось с ним, потому он так изменился?

Когда он проснулся, она заискивающе и вопросительно посмотрела на него.

— Почему ты так смотришь? — удивился он.

— Я совсем не узнавала тебя вчера.

— А что случилось?

— Ты что, не помнишь?

— Не помню, ничего не помню.

— Ты не помнишь, что ты делал со мной?

— Что я делал?

— Ты как будто озверел, накинулся на меня сзади, заставлял меня стоять на четвереньках и буквально насиловал меня.

— Я это делал?! Не может быть…

— Ты думаешь, что я это выдумала?

— Ей богу, не помню. Наверное, дома во мне опять проснулись прежние привычки. Но если так, ты прости меня. Можешь меня простить?

— Влатко, ведь мы любим друг друга?

— Конечно, любим, глупенькая ты.

— Я так испугалась, ты просто был невменяем.

— Да, наверное, был, был как все дикие албанцы. Ничего не помню.

— Влатко, а кто были эти люди?

— Какие люди?

— Ну, за столом с нами.

— Вот они-то и есть дикие албанцы. Это все дальняя родня. Из моей семьи никого в живых не осталось, всех расстреляли или замучили, потому что я был партизаном. А это дальние…

— Я так и подумала. Влатко, а где мы будем жить? Здесь? — Она посмотрела на узкую кровать.

— Нет, не здесь, это комната моих родственников. Я сегодня должен узнать, где мне дадут квартиру.

Услыхав, что это не их жилье, Лиля облегченно вздохнула.

* * *

Влатко с утра пошел представляться премьер-министру Энверу Ходже, а Лиля скучала и не отходила от окна, ждала, когда появится муж.

Наконец он пришел, возбужденный, радостный:

— Ходжа встретил меня тепло, даже обнял. Он сказал, что я могу потратить часть первых дней на обустройство и велел предоставить нам с тобой временное жилье в гостинице.

Тут же появился вчерашний коротышка-шофер с пышными усами, они с Влатко погрузили вещи в старенький «опель» и поехали в гостиницу.

Ехали по большому бульвару, Лиля всматривалась в город, а Влатко объяснял:

— Современную Тирану отстроили в 1920 году итальянские архитекторы. Хотя мы получили независимость в 1912-м, Муссолини рассчитывал присоединить нас к себе. Фашистам это не удалось, но они успели проложить широкий бульвар для военных парадов, построили отели, театр, здание музея и красиво оформили большую площадь. Многое, правда, погибло от землетрясений и в битве за освобождение в 1944 году. Вот мы проезжаем мост Табакеве XVIII века, мечеть Этем Бея, а это сорокаметровая башня с часами, за ней находится могила Сулеймана Паши Баргийни, который и основал город в 1614 году. А вот наша гордость — конный памятник великому воину Албании Скандербегу, устанавливать его нам помогали русские архитекторы и скульпторы. А вот и наш университет, я буду читать в нем лекции по русской литературе.

— Влатко, ты будешь профессором университета? Как интересно!

— Наверное, со временем и профессором.

«Опель», пыхтя, чихая и выпуская едкий дым, подкатил к большой гостинице. Им дали номер «люкс» — две комнаты на втором этаже. Как только Влатко с другом перетащили все вещи, Лиля кинулась в ванную:

— Ой, я так хочу вымыться с дороги!

Потом она высушила волосы, а Влатко тоже принял душ и сказал:

— Теперь пойдем в ресторан, мне выдали правительственные талоны.

Их провели в отдельную комнату для высокого начальства.

Влатко ворчал:

— Начались привилегии. Не люблю я этого.

Но Лиле понравилось, что они на особом положении. Ее здоровый аппетит переборол все, и она быстро съела, что заказали. Еда показалась ей намного лучше вчерашней:

— Как вкусно!

Влатко улыбнулся:

— Ну да, конечно, голод — самый лучший повар.

Сразу после обеда он опять ушел на работу, а Лиля сладко отсыпалась на большой кровати, устав от избытка впечатлений.

* * *

Через неделю Влатко как сотруднику совета министров дали трехкомнатную квартиру в пятиэтажке советского типа. Они радовались квартире, но он расстраивался, что столько привилегий: ордер на мебель по низкой цене, продукты из распределителя.

Влатко целыми днями пропадал на работе, а Лиля раскладывала вещи, переставляла мебель, перевешивала занавески, наводила уют — это была ее первая квартира! Устав возиться, она писала родителям, с восторгом описывала квартиру. Первый раз выйдя в магазин, Лиля сразу заметила, что снабжение намного бедней, чем в России. С горечью вспоминала она богатый рынок, который видела в Югославии.

На улицах и в магазинах ее окружали непривычно одетые бородатые мужчины, которые неприязненно косились на Лилю, потому что она ходила с непокрытой головой. А женщин на улицах почти совсем не было.

Она спросила Влатко об этом, и он объяснил:

— Это все наши магометане. А женщины у нас всегда были забитыми и бесправными. Тебе тоже лучше не показываться на улицах одной. В балканских странах еще сохранилось много средневековых традиций. Наши народы долгое время были под турками, над ними довлело смешение религиозных традиций. Например, в Косово на свадьбах есть странный обычай — до неузнаваемости раскрашивать лицо невесты, идущей под венец, чтобы сохранить от «дурного сглаза». Они достигли большого совершенства в этом искусстве раскрашивания. После церемонии лицо невесты должна омывать семья жениха. Что ты на это скажешь?

— Как все странно и непонятно в вашей Албании! — воскликнула Лиля.

— Это теперь и твоя Албания, — ухмыльнулся Влатко. — Есть поговорка: когда ты в Риме, делай все, как римляне. Надо тебе привыкать к албанским правилам и традициям.

Как ни был Влатко занят, книги по полкам он расставлял сам и принес большой портрет лорда Байрона, нарядного красавца с тонкими усиками, в албанском костюме:

— Смотри, какой Байрон красивый в нашем национальном костюме, выглядит как настоящий албанец. Понятно, что женщины его сильно любили.

Лиля хотела повесить портрет в спальне, но Влатко повесил в столовой:

— В нашей спальне может быть только один красивый мужчина — это я.

— У тебя магометанские наклонности, — рассмеялась Лиля.

Влатко понимал, что Лиле, одной, непривычно, одиноко и нелегко, а потому решил:

— Надо найти тебе помощницу для домашних дел. Я попрошу моего друга, который нас привез, съездить в горы и привезти прислугу. Он мне во всем поможет, мастер обделывать всякие делишки.

В кланах Северной Албании принят пятисотлетний свод законов, он называется Канун. Одно из правил Кануна гласит: если в семье погибает отец или старшие братья, то молодая девственница дает клятву безбрачия, одевается в мужской наряд, носит белую мужскую шапочку келеше и всю жизнь выполняет только мужскую работу, считаясь в обществе мужчиной. Через несколько дней шофер привел к ним такую девушку-мужчину и объяснил ситуацию Влатко. Выслушав его, Влатко сказал:

— Лилечка, он привез тебе помощницу.

Лиля удивленно смотрела на небольшого, как ей показалось, смущенного мальчика в белой вязаной шапке.

Влатко уточнил:

— Это девушка, но она дала обет одеваться и вести себя как мужчина. Тебе с ней будет веселей, ты легче привыкнешь ко всему албанскому. И по улицам лучше ходи только с ней.

Звали девушку-мальчика по-мужски — Зареем, производное от Заремы, ее прежнего имени.


23. Семен Гинзбург на целине

Семен получил указание ехать в Кокчетав и организовывать там совнархоз, сдал дела министерства и сказал Августе дома:

— Все, Авочка, кончилась моя жизнь строителя. Знаешь, перед отъездом мне хотелось бы попрощаться с друзьями молодости, с которыми вместе начинал строить. Давай тряхнем стариной, устроим «Авочкин салон», как в тридцатые годы, когда мы были молодыми. Вот именно.

Августа рассмеялась:

— Я смеюсь, потому что хотела предложить то же самое. Мы всегда думаем одинаково.

— Это же и есть самое главное в нашей жизни — мы думаем одинаково. — И Семен поцеловал жену.

Веселая и остроумная, Августа любила повторять знакомым:

— Говорят, что браки совершаются на небесах. Очевидно, чтобы соединить нас с Сеней, на небесах решили, что необходимо сделать революцию в России, иначе мы никогда бы не встретились, он еврей из бедной семьи, член партии, я русская дворянка, из семьи терских казаков, разоренных и разогнанных большевиками. Не может же быть, чтобы на небесах просто недосмотрели, когда евреи стали жениться на русских.

А Семен добавлял, смеясь:

— Ее предки, казаки, били моих предков, евреев. А теперь мы одна семья, и Авочка меня не бьет. Я под ее влиянием обрусел, а она научилась готовить еврейские блюда и любит моих друзей евреев. Она даже сердится, когда я рассказываю анекдоты, высмеивающие евреев. Вот именно.

Семен считал Августу необыкновенной женщиной, а себя счастливейшим из мужей. Августа, действительно, была необычной натурой. В ней аристократичность сочеталась с живостью ума и вежливостью по отношению ко всем — особое проявление чувства собственного достоинства. В ее серых глазах постоянно искрилась едва заметная улыбка, мимика отражала мгновенную смену настроений — от приятной скромной улыбки до грустной сосредоточенности. Так проявлялся интерес ко всем и ко всему, что она видела вокруг, и в то же время сквозила едва уловимая доля скептицизма. Свой скептицизм она умело демонстрировала с помощью тонких юмористических оценок людей и событий, постоянно веселя смешливого Семена.

Собрать оставшихся в живых было не просто, все стали людьми важными и очень занятыми. Позвали Ваню Камзина с женой, теперь это был генерал и начальник стройки Куйбышевской гидростанции, занимал положение, равное министру. Позвали бывших соседей Моисея Левантовского, начальника Главного управления нефтедобычи, с женой Ириной, подругой Августы, Сашу Могильного, заместителя министра строительства, с женой Валентиной Трифоновой, доктором. Пришли и Павел с Марией — постоянные посетители «Авочкиного салона». Последним появился Коля Дыгай с женой. Он тоже побывал уже в кресле и генерала, и министра военного и военно-морского строительства, а недавно стал председателем Моссовета (то есть мэром Москвы).

Только он вошел, ему закричали:

— Поздравляем правителя столицы!

Коля Дыгай смолоду был стеснительным и, добившись высоких ступеней, не потерял этого качества и теперь застеснялся:

— Спасибо, спасибо, только не называйте меня «правителем», наоборот, это я ваш слуга.

Семен обнял своего давнего ученика, которого вывел в люди:

— Вот, Коля, дорогой, тебя из министров перевели на Москву, а меня из министров перевели в Кокчетав. Алешка, мой сын, сочинил:

Едет Гинзбург в совнархоз,
Чтоб на грядки класть навоз.

— Правильно он изложил, дела у меня там будут… — он запнулся, подыскивая слово, — навозные, если не сказать хуже. Вот именно.

Шумно усаживались за стол, потом Семен объявил:

— Друзья, сегодня у нас будут Авочкины пироги.

Августа была большим мастером печь пироги по рецептам своей матери, старенькой Прасковьи Васильевны. Саш бабушка уже скончалась, но традиция не прекратилась, Августа умело ее поддерживала. Мария приехала к ней заранее, они вместе фаршировали рыбу и готовили селедку по-еврейски.

— Так я угощала гостей в тридцатые годы, туго было с продуктами, — говорила Августа.

Когда Августа с Марией внесли и поставили на середину стола на больших противнях пироги с мясом и капустой, все радостно зааплодировали:

— Авочка, помним твое искусство, таких вкусных пирогов мы не ели уже двадцать лет.

— Да это же одно из лучших наших воспоминаний об Авочкином салоне!

— Все как в молодости: русские пироги и селедку по-еврейски.

Постаревшие, седые, важные, грузные, вместе они вдруг оживились, смеялись, как будто помолодели, вспоминали эпизоды с работы, когда молодыми инженерами начинали индустриализацию страны. Вспомнили и тех членов Авочкиного салона, которых уже не было с ними.

Семен поднялся:

— Помянем Соломона Виленского, нашего общего учителя. Гениальный был человек, умел проектировать в уме целые гидростанции и доменные печи, ему не нужны были никакие вычислительные аппараты. А погиб заключенным на стройке Беломоро-Балтийского канала, простым рабочим, таскал на горбу мешки с песком. Погиб, потому что отказался проектировать этот самый канал, когда узнал, что работать там будут политзаключенные. Да, друзья, много жертв мы понесли. Вот именно.

Николай Дыгай усмехнулся:

— Скажи еще спасибо, что сами живы остались.

Все сочувственно притихли, вспоминая Виленского.

Августа громко добавила:

— Надо и его жену Басю Марковну вспомнить, тоже невинно пострадавшую, сосланную на восемнадцать лет из-за мужа. А какая была гранд-дама! Теперь она старая, разбитая, живет в бедности. Сеня устроил ее работать регистраторшей в поликлинику министерства.

Потом Моисей Левантовский присел к роялю и заиграл забытые старинные цыганские романсы, популярные в тридцатые годы. Августа с Семеном запели, как раньше:

Моя золотая, дай-ка я погадаю,
Как на свете прожить вам, не тужа,
Лучше б вам не встречаться,
Не любить, не влюбляться,
Чем теперь расставаться навсегда…

Другие с удовольствием подпевали.

Уже пора было расходиться, и Семен предложил последний тост:

— Дорогие друзья, мы с Авочкой рады были видеть всех вас опять, как в нашей неповторимой молодости. Теперь я буду новосел, приезжайте в гости, посмотреть, как я поднимаю целину.

Как ни радовались все весь вечер, но расставались грустно.

* * *

Последние дни перед отъездом Августа заставляла мужа ходить на осмотры к специалистам в кремлевскую поликлинику:

— Я боюсь за твое здоровье, ты похудел, ты плохо спишь. Я не отпущу тебя одного в этот Кокчетав. Что там ждет тебя?

— Авочка, милая, не волнуйся за меня, я двужильный. Я поеду один, осмотрюсь вокруг, выясню, что за работа. А потом вызову тебя. Вот именно.

— Но ты будешь забывать принимать вовремя лекарства.

— Не забуду, вот у меня бумажка — список, когда и какое принимать, все под номерами.

— Нет, все равно я должна ехать с тобой.

— Как же ты бросишь Алешку? Он один не привык. Вот именно.

— Пускай привыкает, не маленький.

— Не маленький, но непрактичный — в голове одна литература. Ты ему нужна. А я сначала буду жить в кокчетавской гостинице, и еще неизвестно, какая там гостиница. Нужник, наверное, во дворе. Вот именно. И у меня будет много организационной работы, я буду разъезжать по области. А что ты станешь делать одна? Вот когда устрою все дела и получу квартиру, тогда приедешь. А кроме того, я буду приезжать на совещания. Вот именно.

Августа вздыхала, и серые глаза наполнялись слезами — ей было жалко Семена.

В аэропорту его провожали вместе с ней Алеша и Павел с Марией. Настроение у нее было подавленное, но Семен, как всегда, шутил.

Августа сказала:

— Вот Сеня всегда так: считает, что стакан наполовину полон, когда он наполовину пуст.

— Авочка, такая уж у меня душа. У нашего сына на это счет даже есть стихи. Прочти.

Алеша продекламировал:

Когда стакан воды неполон,
Оценка разная из разных уст:
Кто говорит — наполовину полон,
Кто говорит — наполовину пуст.
Хотите, воду в нем измерьте —
Оценки обе хороши;
А разность отношения, поверьте,
Всегда идет от полноты души.

— Вот именно, — заключил Семен, — это у меня от полноты души.

Августа продолжала свое:

— Помни, по утрам принимай таблетку аспирина и другую — от давления. Носи в кармане валидол и нитроглицерин, и принимай сразу, если почувствуешь тяжесть или боль в груди: сначала валидол, а если не поможет — бери под язык зернышко нитроглицерина. Как приедешь в Кокчетав, сразу найди себе хорошего терапевта.

Мария, медсестра, тоже вставила:

— Сеня, дело в том, что тебе надо следить за давлением. Пусть тебе почаще измеряют давление, это очень важно.

— Авочка дорогая моя, конечно я буду делать все, как ты велишь. И тебе, Машенька, спасибо, давление буду мерить. Вот именно. Не волнуйтесь.

С Павлом они обнялись, посмотрели друг другу в глаза.

Павел сказал:

— А помнишь, Сенька, как мы с тобой прощались в Рыбинске в 1918 году?

— Помню. А встретились ведь только через десять лет. Вот именно.

При Семене Августа еще сдерживалась, только в лучистых глазах и в голосе были слезы. Но когда он ушел к самолету, она не выдержала и разрыдалась:

— Боже, как тяжело!.. Мы часто расставались, когда он уезжал по рабочим делам, но никогда я так за него не беспокоилась.

Павлу с Марией было непривычно видеть рыдающую Августу, всегда такую спокойную и решительную. Алеша обнимал мать, она вздрагивала от рыданий у него на плече.

* * *

В Челябинск Семен летел на самолете новой марки «Ту-104» — первом советском пассажирском реактивном самолете. Авиаконструктор Туполев переделал его из военного бомбардировщика, сконструированного им же. «Ту-104» летел намного быстрей обычного, и было непривычно и странно, что вместо жужжания пропеллеров за бортом гудели реактивные двигатели.

В Челябинск за Семеном прислали из Кокчетава небольшой двухмоторный самолет обкома партии «Як-12». Семен попросил молодого розовощекого пилота:

— Можем мы пролететь так, чтобы я сверху посмотрел на Магнитогорск? Понимаете, в тридцатые годы я строил его. Вы, наверное, тогда еще не родились.

Пилот улыбнулся:

— Это точно, не родился. Я изменю трассу полета, но нужно разрешение начальства.

Они летели низко, Магнитогорск был окутан густым дымом от доменных печей. Семен с жадностью вглядывался в квадраты жилых кварталов и в высокие домны, вспоминал каждую из них, вспоминал, как их проектировал его друг и учитель гениальный Соломон Виленский. Перед ним разворачивались картины индустриализации и рабского труда. Уже в 1930 году Сталин приказал послать на тяжелую стройку политических заключенных: кулаков, троцкистов, священников, интеллигентов, бывших меньшевиков. Много народа полегло там.

От воспоминаний Семен почувствовал тяжесть в груди и, как советовала Августа, положил под язык таблетку нитроглицерина. Через минуту полегчало.

Они перелетели Урал, приземлились на заправку, опять взлетели, и через полтора часа пилот сказал:

— Летим над Кокчетавской областью.

Семен смотрел из окна на сплошные серо-желтые степи, которые ему предстояло поднимать и оживлять. Все выглядело голо и тоскливо, засеянных полей было мало, деревни попадались редко. Глядя на эту картину, он даже пожалел себя, подумал: «Эх ты, Сеня-Семен, куда же это тебя занесло на старости лет? Вот именно». У него не было никакого энтузиазма начинать новую незнакомую работу в шестьдесят лет. Новоселы были собраны со всей страны, они еще не сработались, у многих не хватало достаточного опыта в новой работе. Все это надо налаживать. А он знал, что обком партии станет указывать ему и контролировать его работу, этого не избежать. Поэтому в душе Семен не верил в успех начинания. Если бы не было подчиненности партийным органом, а так…

Самолет приземлился и запрыгал по кочкам примитивной взлетно-посадочной полосы. Кокчетавский аэропорт оказался простым зеленым лугом, в конце которого стояла деревянная изба — это и был аэровокзал.

Встречать Семена приехали первый секретарь обкома и председатель облисполкома — самые высокие чины. Оба на вид типичные советские бюрократы высокого ранга, оба в черных правительственных «Волгах».

— Добро пожаловать на целину. Мы приготовили для вас две комнаты в обкомовской гостинице. Где же ваша жена?

— Спасибо. Жена приедет позже, когда я здесь освоюсь.

* * *

Первое совещание в первое же утро секретарь обкома начал казенными фразами восхваления Хрущева:

— Товарищ Хрущев в последнем выступлении на пленуме ЦК партии своевременно и четко поставил задачу о преобразовании всей системы ведения сельского хозяйства, в первую очередь у нас, на целине. Нам предстоит провести укрупнение колхозов и ликвидацию машинно-тракторных станций с продажей техники колхозам. Для выполнения указаний товарища Хрущева нам предстоит организовать совнархоз, мы добьемся высоких показателей. Все это нам с вами предстоит делать.

Несколько раз услышав слово «предстоит», Семену захотелось сказать в ответ: «Я этого дела не знаю к делать не умею», но он кивал головой и молчал. После обсуждения планов, секретарь добавил:

— Должен вас предупредить — при вас будет постоянный охранник.

— Зачем? Кого мне здесь бояться?

— Есть кого. У нас в городе полно чеченцев. Вы не знаете этого народа — разбойники, крадут людей прямо на улице и потом требуют за них выкуп. Мы все живем под охраной.

Семен не знал, что Кокчетав переполнен чеченцами, но помнил, как их выселяли с Кавказа. Весь чеченский народ, как и ингушей, по приказу Сталина депортировали в феврале 1944 года, поскольку чеченцы время от времени, как известно, переходили на сторону немцев и убивали русских, которых издавна ненавидели. Этой ненависти было уже сто пятьдесят лет, она тянулась со времен покорения кавказских народов царской Россией. Часть чеченцев в начале XX века уехали в Иорданию, создали там свою общину, в религии придерживалась суфизма, мистической ветви ислама. Оставшиеся на Кавказе чеченцы, обладатели дикого и необузданного темперамента, всегда вели себя независимо, не подчинялись никаким законам, не служили в армии, не работали. До поры это терпели, но после измены на войне Сталин приказал главе КГБ Берии провести секретную операцию «Чечевица». Окружив войсками госбезопасности все поселения, врывались в дома, давали несколько часов на сбор и вывозили с Кавказа в Сибирь. Таким образом было депортировано почти полмиллиона человек в 177 железнодорожных эшелонах. Некоторые из молодых пытались сбежать и вернуться на родину, их вылавливали, ссылали в лагеря. В 1948 году Сталин издал новый секретный приказ, на неопределенный срок продлевающий пребывание чеченцев в Сибири и Северном Казахстане.

Поначалу Семен не имел с чеченцами никаких дел, он ездил по селениям и колхозам, проводя реорганизацию. Его черная «Волга» буксовала в грязи, шоферу с охранником приходилось ее толкать и вытаскивать, Семен тоже им помогал, но после этого у него болело сердце. Потом ему дали «газик»-вездеход с четырьмя ведущими колесами. Трясясь по бездорожью, он с иронией вспоминал, как ездил по Москве в правительственном лимузине «Чайка».

Вскоре после начала работы он спросил своего шофера:

— Ну, как народ поднимает целину?

— Ничего, поднимает. Только евреев понаехало — что твой Биробиджан.

— А вы что, против евреев?

— Я-то не против, мне что. Но местные никогда их столько не видали, косятся на них.

— Знаете, я ведь тоже еврей.

— Да ну? Извините, если что не так сказал. — После этого шофер предпочитал молчать.

Состав приехавших покорять целину был, действительно, очень пестрым, сюда согнали профессионалов со всей страны, лишив их привычной работы. Тут трудились теперь инженеры с производств, учителя из разных областей и республик страны, врачи. Почти половина из них были евреи. И многие так же не знали своего нового дела, как и Семен.

* * *

Семен слышал, что в городе орудует несколько банд чеченцев, враждующих между собой. Он видел чеченцев на городском рынке, они торговали всем на свете, зазывая покупателей гортанными восклицаниями. Бросалось в глаза их вызывающее поведение. Про чеченцев рассказывали дикие истории: они грабили, крали, хватали людей, за которых требовали и получали выкуп.

Главный врач детской больницы жаловалась Семену:

— Товарищ Гинзбург, вы как председатель совнархоза должны нам помочь.

— Что я могу для вас сделать?

— Понимаете, у этих чеченцев очень высокая детская смертность, умирают до пятидесяти процентов младенцев. Они губят детей и портят нам статистику.

— Почему их дети умирают?

— Потешу что эти дикари никогда не показывают больных детей педиатрам. Если врач стыдит молодых матерей, то они отвечают: «Муж не разрешает показывать, говорит: „Бог дал, бог взял“». А жен у каждого из них несколько, и мужей своих они боятся до смерти.

Однажды к Семену на прием пришел шестидесятилетний чеченец Ахмед Муратов, старшина одного из городских кланов. Держался он очень достойно, его прямая и стройная фигура выдавала бывшего всадника. Он разгладил седые усы и начал свой рассказ: попросил помочь освободить из-под ареста одного из сыновей. Семен разговаривал с ним вежливо, предложил сесть, потом спросил:

— Сколько у вас детей?

— Когда нас выслали в феврале 1944 года, у меня было семеро детей, пятеро из них были слишком малы и больны для переезда, их застрелили. Осталось двое. Но недавно старшего сына судили и сослали в лагерь. Этот у нас с женой последний сын. Она все время плачет. Я просил разных начальников, но они не любят чеченцев, не хотели помочь. Вы человек новый, может быть, отнесетесь к нам с большей справедливостью.

Его рассказ поразил Семена — потерять пятерых детей, да еще таким жестоким образом!..

— Я вам очень сочувствую. Хотя это не в моей власти, я похлопочу о вашем сыне. Но я тоже хочу просить вас об одолжении: дайте указание вашим молодым отцам и матерям, чтобы они обязательно показывали больных детей детским врачам.

Семен выяснил, что сын старика был мелким воришкой, по его ходатайству того быстро освободили.

Ахмед Муратов явился к нему с благодарностью:

— Вы теперь мой кунак. Я велел всем нашим, чтобы носили детей к докторам. Я прошу вас оказать мне честь и прийти в гости на бешбармак. У нас вам не нужна охрана, я отвечаю за вас своей головой.

* * *

Чеченцы построили для себя дома, напоминавшие их родные сакли на Кавказе. Эти жилища занимали целый район на краю города. Снаружи они выглядели бедно, но внутри были увешаны и устелены богатыми коврами.

Когда подъехала машина Семена, его встретил сын Муратова и проводил к отцу. Старик в национальном костюме — узкой куртке с газырями на груди — сидел на ковре, обложенный цветастыми подушками, скрестив ноги. Он не просто сидел, он восседал. Никто из домашних не смел к нему подойти, пока он не позвал.

Он пожал Семену руку, и по его приказу молодая женщина принесла сначала чай и лепешки. Семен огляделся и увидел, что на полках стояло несколько книг, некоторые на русском языке.

Муратов проследил его взгляд, объяснил:

— Это книги Льва Толстого и Михаила Лермонтова, единственных русских писателей, которых чеченцы любят и ценят за хорошее к нам отношение.

Он оказался довольно образованным и, пока они ели бешбармак, рассказал историю их переселения. Этот рассказ добавил красок в картину депортации чеченцев.

— Это произошло двадцать третьего февраля 1944 года, все наши селения неожиданно окружили войска госбезопасности. Они врывались в дома, устраивали обыски, отбирали ружья и кинжалы. Всем давали два часа на сборы, позволяли брать только самое необходимое. Потом забили нас в тесные вагоны для скота — без еды и питья. Мы спрашивали, куда нас везут, отвечали одно: на восток. Кто пытался убежать или сопротивлялся, тех расстреливали. Из высокогорного аула Хайбах не могли вывести народ, потому что все пути были заснежены. Тогда их согнали в конюшню и сожгли заживо, семьсот пять человек погибло. Командовал там грузин, полковник Гвишиани. Теперь его сын — член правительства у вас в Москве. Но мы его достанем.

А всего при депортации погибло семь тысяч чеченцев. Везли нас долго, два месяца, по дороге умерло от холода и голода еще много людей. И вот из наших теплых гор, богатых травами и деревьями, нас привезли на голую, абсолютно чужую землю, в степи возле Кокчетава, Кустаная и Павлодара. Стоял ужасный холод, дули ледяные ветры, но для нашего жилья ничего не было подготовлено. Люди умирали тысячами, особенно дети. Мы тогда поняли: русские нас не только выселили, они обрекли наш народ на полное вымирание.

Ну, постепенно, за годы, мы переселились в города, отстроили для себя районы, живем тут, как в гетто. Мы в постоянной конфронтации с местными жителями, они считают нас чужаками, ворами и грабителями. Но мы никому не хотим зла, единственное, чего мы хотим, это вернуться к себе на родину, на Кавказ.

Семен смотрел и слушал с сочувствием, которое хозяин быстро заметил. Тогда он подошел к полке, взял одну из книг, «Хаджи-Мурат»:

— Вот что писал ваш Толстой про нас, чеченцев, когда солдаты русского царя захватили и разрушили наш аул, а потом люди туда вернулись. Послушайте: «Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед нелепой жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых пауков и волков, было таким естественным чувством, как чувство самосохранения».

Семен слушал Муратова и думал: «Действительно, описанные Толстым век назад чувства чеченцев к русским остаются такими же непримиримыми, и даже становятся еще хуже. Наверное, еще много будет столкновений с чеченцами. Невозможно понять, как мог Сталин решиться на такое зверство, насильственно переселить целый народ с его земли и отправить на верную гибель. Изгонять весь народ с его родины — это преступление библейского масштаба. Кому, как не евреям, знать эго? Ведь и еврейская диаспора образовалась, когда римляне насильственно изгнали евреев из их родного Иерусалима. И потом это положение дел держалось почти две тысячи лет, до 1948 года, когда образовался Израиль. Чеченцы, конечно, народ диких нравов, они никогда не уживались с русскими и не смогут питать к русским доверия за все притеснения и это изгнание. Но мы, евреи, люди цивилизованные, давно ассимилированные, живем общими с русскими интересами, делаем общее с ними дело. Хотя евреи тоже испытали на себе в России много притеснений, но все-таки мы надеемся, что теперь, после Сталина, отношения русских С нами улучшатся. Надеемся. А если притеснения будут продолжаться?.. Что будет тогда?..»

* * *

В конце 1957 года Кремль все-таки разрешил чеченским изгнанникам возвратиться на свою землю и восстановил их положение как автономной республики.


24. Поэт-полукровка Алеша Гинзбург

После отъезда Семена в Кокчетав Алеша скучал по отцу, а Павел скучал но уехавшей в Албанию дочери. Дядя и племянник стали проводить вместе больше времени. Павлу хотелось понять новое поколение, выросшее без него, и он с интересом присматривался к племяннику. Высокий и кудрявый Алеша стал настоящим сыном своих родителей: это был тип мечтателя, наделенного художественным воображением (эта черта и талант поэта достались ему от матери), а от отца ему достались организованность и деловитость. И от обоих родителей он перенял чувство юмора.

Теперь Павел с удовлетворением замечал в племяннике черты интересной личности — волевого человека, интеллигентного, начитанного, скромного. Но одно преследовало его с детства — его еврейская фамилия Гинзбург. Августа рассказывала Павлу:

— Когда в шестнадцать лет Алеше подошло время получать паспорт, на семейном совете мы решили, что он должен быть записан русским — по матери, и я предложила ему носить мою фамилию Клычевская. В нашей стране легче продвигаться по жизни с русской фамилией, чем с еврейской. Но Алеша проявил смелость и упорство и захотел остаться Гинзбургом. Он сказал: «Я чувствую себя русским, потому что у меня русская мама и я носитель русской культуры, но я хочу носить фамилию отца и не собираюсь приспосабливаться в угоду антисемитским взглядам, не хочу подчинять этому свое имя. Фамилия Гинзбург — это часть моего происхождения, и я ее сохраню как протест против традиции скрывать свое происхождение. Мой отец — достойный человек, я не хочу ничем его задевать и расстраивать».

Семен был очень тронут, обнял Алешу, в глазах у него стояли слезы:

— Спасибо, сын. Но жизнь с еврейской фамилией может оказаться нелегкой. Мама предложила это, чтобы тебе не было трудно в будущем.

— Все равно, я хочу остаться Гинзбургом.

Алеша никогда нигде не упоминал о высоком положении отца — мало ли людей с фамилией Гинзбург! Рассказав об этом, Августа добавила:

— Я рада, что в Алеше есть чувство борца за свое достоинство. Это чем-то напоминает мне гордость Тараса Бульбы; помнишь его фразу: «Не хочу, чтобы люлька досталась вражьим ляхам»[33]? Это выражение гордости. В Алешином проявлении гордости я нахожу следы твоего раннего влияния на него. Спасибо тебе.

* * *

Алеша называл дядю как родители, Павликом, и охотно делился с ним своими мыслями:

— Понимаешь, две мои половинки, русская и еврейская, абсолютно мирно уживаются внутри меня. Мне даже интересно, что во мне есть корни двух национальностей и я унаследовал черты и той и другой. Я думаю так — от евреев мне досталась любовь к знаниям, острота вечного беспокойства, стремление добиваться своего, а от русских я получил то, чего евреям не всегда хватало — решительность характера. Так я думаю сам, но раз моя фамилия Гинзбург, меня все равно считают евреем. А если официальные лица заглядывают в паспорт и видят там запись «русский», то ухмыляются, для них я «гнилой» русский, подпорченный еврейской примесью. А знаешь, сколько теперь нас в России, так называемых «полукровок» или «половинок», смеси русских с евреями? Сотни тысяч, если не миллионы. И где только нас, полуевреев, не напихано — в науке, в искусстве, на производствах. Мы, половинки, теперь уже демографическое понятие. Большинство вынужденно скрываются под русскими фамилиями, но и на них тоже смотрят косо. Но, конечно, все мы русские, потому что выросли в русской среде.

Павел добавил:

— Да, национальность не только в крови, она еще и в направлении духовного развития.

Поэт Василий Жуковский был турком по матери, а первый революционер Александр Герцен был по матери немцем — и оба они выдающиеся русские. Но когда в 1934 гаду в нашей стране ввели паспорта с пятой графой, сразу поставили на евреев метку.

— У меня в паспорте написано «русский», но этому не верят, потому что я — Гинзбург.

Алеша был членом Союза писателей, но печатался мало, поэтому работал в издательстве «Искусство». Стихи он писал с детства. В 1935 году, когда ему было всего семь лет, Павел повел его в районную библиотеку на встречу детей с известным еврейским детским поэтом Львом Квитко. Вечер превратился в настоящий праздник и произвел на Алешу глубокое впечатление. Отсюда пошло начало его творчества. Очевидно, было в нем врожденное чувство ритма, он сочинял стихи ритмичные, со звучными рифмами, легко запоминающиеся, как раз то, что нужно для детского восприятия и воображения. Его стихи понравились Корнею Чуковскому, он отдал их в печать и редактировал первую Алешину книгу «Понарошки для детей».

— Пока печатают только мои стихи для детей, — горько говорил Алеша Павлу, — да и то неохотно, из-за фамилии. Редакторы говорят, что родители не любят покупать книги поэта с такой фамилией, редакторы берут их неохотно. Еще я пишу много эпиграмм на политические темы. Это опасное дело, но мне оно доставляет удовольствие.

— Мне нравятся твои эпиграммы, нравится, какой ты вкладываешь в них юмор. Юмор — это свойство наблюдательности, — сказал Павел.

Алеша всегда прислушивался к Павлу, считался с его вкусом знатока.

— Да, эпиграмма как форма стихотворчества у нас не в почете, даже в загоне. Но люди любят эпиграммы, переделывают их на частушки, распевают, смеются. Я стараюсь писать с юмором и пускаю их в народ с помощью приятеля, верного человека. В России всегда была популярна поэзия, и русские всегда любили острые политические эпиграммы. Мои стихи ходят в народных пересказах, но никто не знает автора.

— Это хорошо, что имени не знают, хуже будет, если про тебя узнают! — воскликнул Павел. — Но ты копи эти стихи, возможно, когда-нибудь станешь известен как автор политической сатиры, народный поэт.

Алеша грустно откликнулся:

— Народный поэт… Эпиграммы — это не совсем то, что я хочу писать в будущем. Для творчества нужна интеллектуальная свобода, а у нас ее нет. Недавно я отдал в журналы стихотворение:

Пророк Эзра[34]
От стен Вавилона в Иерусалим
Еще не водил караваны Салим;
Он шел, где течет полноводный Евфрат,
Пока над рекой не спустился закат,
Пять тысяч верблюдов, под грузом тюков,
Пригнули колени — спустить седоков.
Сто дней уже шел караван по пути,
Пытаясь дорогу к Леванту найти.
Персидский Владыка, всесильный, как Бог,
Который в боях покорил весь Восток,
Которому титул Великого дан,
Послал в Иудею большой караван.
Зачем? Не дознался погонщик Салим.
Верблюды покорно шагали за ним.
На третьем — раввин, с изумрудным кольцом,
Которого звали искусным писцом,
Который законов был первый знаток.
Он ехал послом на родимый порог.
Царь Дарий послал его в Иерусалим,
Пять тысяч помощников ехали с ним —
Евреи, что жили в изгнанье, в плену,
Теперь возвращались в родную страну.
Но был Соломона разрушен там Храм,
И веру теряли евреи все там.
Под вечер остыл раскаленный песок,
Раввину Салим слезть с верблюда помог,
Раскинул под пальмой широкий шатер,
Зажег перед входом пахучий костер.
И свитки писаний принес из тюков;
Сгустились над берегом тени веков,
Багровое солнце за тучи зашло,
Раввин положил пред собою стило,
Молился и думал, и думал опять,
И начал на свитке законы писать…
Погонщик Салим никогда не узнал,
Что это он Библию людям писал.

Павел слушал напряженно, с интересом:

— Элегантные стихи, Алешка. Картину этого путешествия Эзры ты обрисовал очень ярко. Как историк могу сказать, ты четко описал образы и обстановку древности. И верблюдов было пять тысяч, это верно. Эзра, действительно, единственный известный по имени из авторов Ветхого Завета. Если это напечатают, стихотворение получит широкий резонанс.

— Если напечатают… — иронически повторил Алеша — Я показал это нескольким редакторам, все в один голос сказали: нам не нужны стихи на религиозные темы, да еще с вашей фамилией. Я объяснил, что это не религиозная тема, а историческая. А мне ответили: цензура Главлита не пропустит религиозную эпопею на еврейскую тему, да еще написанную автором с еврейской фамилией. Понимаешь, их не устраивает не только моя фамилия, но еще больше — еврейская тематика. В нашем многонациональном государстве печатают на разные национальные темы — таджикскую, украинскую, грузинскую, какую только не назови. Но что разрешено другим, евреям запрещено, еврейская тематика совершенно исчезла из нашей литературы.

Павел ответил:

— Я понял это, вернувшись после шестнадцати лет заключения. В тридцать втором году в Большой советской энциклопедии истории еврейского народа было посвящено сто семнадцать страниц. И я был одним из авторов. Но недавно я взял посмотреть последнее издание энциклопедии от пятьдесят второго года и увидел, что статья о евреях и их истории занимает всего две страницы. Евреев в Советском Союзе около трех миллионов, больше, чем многих других национальностей, но их историю всячески замалчивают, еврейской темы в печати совсем нет.

Алеша грустно вздохнул:

— Объясни мне, откуда в современном образованном русском обществе так много скрытого антисемитизма и будет ли когда-нибудь покончено с ним?

Павел отрицательно покачал головой:

— Нет, Алешка, совсем покончено не будет, погромы устраивать побоятся, но и жить свободно евреям не дадут. В России корни антисемитизма тянутся из глубокой истории. Но за века изгнания у евреев выработалась особая способность к быстрой ассимиляции. Во время революции семнадцатого года и сразу после нее многие евреи играли видную роль в молодом советском обществе. Затравленные несправедливостью, они вырвались на простор революционных волн и стали бороться за новый строй. Масса молодых евреев двинулась в крупные русские города и в университеты. И мы с твоим отцом были среди них. Мы считали, что в России наступило равноправие, и присоединились к жизни советского общества с горячим пылом. В тридцатые годы нам казалось, что русское общество приняло в себя образованных евреев как русских интеллигентов.

Алеша вставил:

— Да, но мои сверстники уже следующее поколение интеллигентных евреев и полуевреев, не как вы, «первопроходцы русской культуры». Но и нас не считают «своими».

— Да, это потому, что партийный аппарат коммунистов, от Хрущева до последнего писаря, считает евреев гражданами второго сорта, «не нашими», и все время ставит им палки в колеса. Им их сограждане-евреи непонятны и неприятны, они им мешают. Отличие от прошлого теперь только в том, что еврейский вопрос перешел с главной улицы в закоулки. Да на самом деле это уже не вопрос, а утверждение.


25. Эпиграммы Алеши Гинзбурга в самиздате

Политические эпиграммы Алеши все шире расходились по Москве, их со смехом повторяли друг другу люди, но только с оглядкой и лишь в тесных компаниях: пересказывать их было игрой с огнем, если узнают автора и распространителя, посадят.

Моня сказал Алеше:

— Знаешь, старик, с советской властью шутки плохи. Наша е..аная госбезопасность все бдит и все звереет. В конце концов, за нашу с тобой интеллектуальную игру мы попадемся: ты за сочинения, я — за распространение. По головке нас не погладят. Тогда и мы пропадем, и все твое творчество пропадет.

Алеша понимал опасность:

— Значит, надо что-то придумать. Ты на это мастер.

— Я уже придумал: вместо устного распространения будем передавать эпиграммы в самиздат для подпольного опубликования, без имени. И стихи не пропадут, и мы тоже. По крайней мере, больше надежды.

Самиздат было новым понятием, еще только входившим в жизнь.

Алеша улыбнулся:

— Что ж, самиздат — это старинное русское изобретение. Когда Лермонтов написал на гибель Пушкина стихи «Смерть поэта», они тоже не были опубликованы, а расходились в списках по рукам.

— Верно, но они расходись под его именем, и за это его наказали ссылкой на Кавказ. Теперь посылают намного дальше, — возразил Моня и добавил: — Я уже наладил связи с одной московской интеллигентной еврейкой. Она энтузиаст-одиночка, перепечатывает запрещенные стихи и рассказы и раздает своим знакомым, а те снова перепечатывают и раздают своим. Так она создает читательскую аудиторию.

* * *

С начала 1960-х годов самиздат стал евангелием для всех недовольных режимом, формой подпольного протеста. В самиздате крылось зарождение нового и еще невиданного в Советском Союзе явления — диссидентства. Как большая река начинается с вытекающего из-под земли маленького родника, так самиздат начался трудами одной москвички — Фриды Вигдоровой. Она первой стала печатать и распространять недозволенную цензурой литературу. Одинокая энтузиастка, она проводила ночные часы, быстро перепечатывая то, что тайно смогла достать на короткий срок.

В те годы еще не было ксероксов, копии делались на пишущих машинках через тонкую бумагу — копирку. В торговле недавно появилась новинка — портативные пишущие машинки. Своих, советских, пока производили мало, они быстро ломались, плохо печатали, деликатная техника была не по силам родной промышленности. Из Восточной Германии (ГДР) закупили элегантные серебристые портативные машинки фирмы «Erica» и пустили в широкую продажу. Стоили они довольно дорого, многим такая покупка была не под силу. Но писатели, журналисты и ученые могли их купить и наконец заменить старые массивные «Ундервуды» эпохи нэпа надежной современной продукцией. Постепенно пишущие машинки стали входить в быт.

Главное, в эту новую машинку легко можно было закладывать и печатать под копирку четыре-пять экземпляров. И вскоре на них начали перепечатывать запрещенную литературу. Поэт и бард Александр Галич даже пел в одной из песен:

«Эрика» берет четыре копии.
Вот и все! А этого достаточно!

Этого, конечно, было недостаточно, но каждый, кто получал одну из копий, снова перепечатывал ее в четырех экземплярах — и так далее. Получались сотни перепечаток, которые могли читать тысячи людей.

Не самая богатая женщина Фрида Вигдорова купила такую машинку, с мелким шрифтом, чтобы на листе помещалось больше текста, и стала распространять стихи и рассказы запрещенных поэтов и писателей.

Моня узнал о ней от знакомого, увидав у него в руках машинописный сборник каких-то стихов:

— Что это?

— Стихи Осипа Мандельштама.

— Мандельштама? Они же запрещены. Где ты достал?

— Секрет.

— Но не от меня же.

И по цепочке тех, кто передавал друг другу перепечатки, Моня дошел до Фриды Вигдоровой. Он принес ей несколько плохо напечатанных на отечественной машинке стихотворений Алеши со своими комментариями, без подписей, и через несколько дней получил от нее маленькую подшивку, всего четыре экземпляра.

— Сколько я вам должен? — спросил он.

— Я за это деньги не беру.

— Но я бы хотел отблагодарить вас.

— Тогда принесите мне хорошую бумагу, только тонкую, и копирку.

* * *

Самиздат с самого начала держался на отсутствии денежного интереса, люди тратили свой труд, свободное время, ночами выполняли работу, за которую ничего не получали, кроме возможных преследований. В этом был секрет малозаметного существования самиздата. Агенты КГБ его долго не замечали, считали, кому нужно перепечатывать и рисковать ради какой-нибудь ерунды? Ведь если есть знакомства или деньги, то же самое можно сделать в типографии. Но они не понимали, что именно индивидуальной ручной перепечаткой можно распространять то, что человеку интересно, ради чего он готов рисковать. Поэтому самиздат постепенно становился выразителем художественной, политической и общественной мысли.

Первым самиздатским литературным журналом был «Синтаксис», напечатанный в 1959 году в трехстах экземплярах. Редактором выступил А. Гинзбург (Алешин однофамилец). Самиздат стал широкой сетью с разветвленной структурой в Москве, Ленинграде, Новосибирске и особенно в Одессе. Там физик Петр Бутов и экономист Вячеслав Игрунов (оба одесские евреи) стали собирать подпольную библиотеку самиздата. Бутов был хранителем, ему важно было, чтобы литература сохранилась. Игрунов был сторонником распространения, он создал информационный центр. В середине 1960-х годов самиздат стал источником диссидентского мышления и значимым общественным явлением. В Одессе даже школьники стали создавать подпольные антисоветские кружки.

Из Одессы создатели самиздата установили контакты с другими городами — Симферополем, Николаевым, так сформировались филиалы библиотек. В них устраивали обмен самиздатскими книгами и давали возможность обменяться мнениями самим читателям. В Одессе занимались библиографической деятельностью, подготавливали тематическую картотеку по разным вопросам. Существовали также ленинградский архив и библиотека Маркова в Обнинске под Москвой.

Моня Гендель собирал и хранил в чулане на даче в Малаховке свои анекдоты, Алешины эпиграммы и все, от чего пахло антисоветчиной. Многое из собранного он раздавал своим соседям евреям, от них эти вещи расходились по всей стране. Вскоре Моня наладил связи с активистами евреями из Харькова и Одессы, у него там были родственники и приятели. Они тоже собирали и издавали все подпольное.

С типичным одесским акцентом они говорили:

— Так и что вы, Монечка, хотите, чтобы ваши хохмы и злободневные стихи прожили долгую жизнь? Так имейте в виду: без нас этого у вас не получится. Пройдет всего пара-тройка лет, и ваши стихи и хохмы потеряют свою остроту и ясность — люди перестанут понимать их значение. В России в прошлом веке были поэты, писавшие ой-ой какие острые политические эпиграммы. Но кто их помнит и понимает теперь? Азохен вэй. А вот наш самиздат может прожить долго, и стихи и хохмы в нем переживут нас.


Моня со смехом, копируя одесскую интонацию, пересказал это Алеше:

— Поэтому, Алешка, ты сочиняй, а я буду писать сопровождающие объяснения для одесситов. Когда-нибудь это может стать энциклопедией нашего сраного времени. Начнем прямо с так называемых советских «демократических» выборов, когда предлагается всего один кандидат. Вот мой анекдот: «Демократия началась с самого сотворения мира, когда бог в раю подвел к Адаму Еву и сказал ему: выбирай!»

Алеша тут же сочинил:

Есть единый кандидат —
Выбирай, хоть рад не рад.
Вот какая, братия,
В России демократия!

КУКУРУЗА. В начале 1950-х годов Хрущев со всей своей деревенской мужицкой энергией занялся внедрением кукурузы в сельское хозяйства страны. В прессе подняли «кукурузный бум», журналисты по указке партийных боссов писали о ее многочисленных преимуществах, местные власти в районах давили на крестьян, старались угодить Хрущеву и выйти по показателям вперед. Но почва и климат во многих регионах страны были неподходящими, крестьяне выращивать кукурузу не привыкли, она росла плохо, скот стал вымирать от голода. Крупы исчезли с прилавков магазинов. За два года хрущевская инициатива потерпела крах и нанесла громадный ущерб сельскому хозяйству. Алеша написал по этому поводу частушку.

Надрывал Никита пузо,
Чтоб сажали кукурузу,
Но сбежала кукуруза
Из Советского Союза.

РЯЗАНСКИЕ ДОЯРКИ. Многие партийные функционеры изо всех сил старались выслужиться перед Хрущевым. Секретарь рязанского обкома партии Ларионов в 1959 году рапортовал о небывало высоких поставках мяса и удоях молока, в три раза превышавших намеченный план. Хрущев сам поехал туда, ходил в коровники. Довольный, он много хвалил Ларионова и доярок на митингах, ставил их в пример другим, их наградили званием Героя социалистического труда. И вдруг выяснилось, что успехи рязанцев были обманом. Чтобы угодить Хрущеву, Ларионов скупал мясо и молоко в соседних областях за счет колхозных средств и выдавал за свои достижения. Получился скандал, награды отобрали, Ларионова сняли, он покончил жизнь самоубийством.

Алеша написал:

На Рязани все готово
К посещению Хрущева,
Всем коровам там хвосты
Вымыли для красоты,
И Хрущев от восхищения
Вытер слезы умиленья.
Наградить велел тогда:
Всех — в герои соцтруда.
Удивляются доярки
На хрущевские подарки:
И ведра не надоили,
А награды получили.

НОВОСТРОЙКИ БЕЗ ИЗЛИШЕСТВ. У тысяч семей новость: из бараков и коммуналок людей переселяют в пятиэтажные жилые дома из готовых бетонных блоков. На каждого гражданина полагалось восемь квадратных метров жилой площади. Хрущев гордился своей инициативой и часто упоминал в выступлениях «новостройки без архитектурных излишеств». Эта слова стали поговоркой, в 1960-х годах люди со смехом повторяли по разным поводам: «без архитектурных излишеств». Из-за спешки строительство было низкого качества — щели в окнах и дверях, стыковка панелей тоже зачастую со щелями, окраска низких входных дверей и панелей в подъездах грязно-серого цвета.

Первая радость новоселов быстро улетучивалась при виде дождя и снега, с ветерком гулявших по квартире. Моня Гендель пустил серию шуток: «Это наши малогабаритные обстоятельства — протянешь руку и достанешь потолок. А в кухне семья не помещается — приходится есть в две смены. К тому же эта хрущевская кухня слишком узка для широких бедер советской женщины. В ванной стульчак туалета подпирает сидячую ванну, а крохотный умывальник нависает над тем и другим. Что это — для мытья или для сранья? Хрущев догадался соединить ванную с туалетом, осталось только соединить пол с потолком. Все такое крохотное, что для ребенка надо заводить горшок с ручкой внутри, чтоб не выпирала».

Алеша написал:

В новостройках без излишеств
Шум вселения и пиршеств.
— Вы довольны ли? — Еще бы,
Из трущобы мы в хрущобы,
Этот малый габарит
Нам о многом говорит.
В наших старых коммуналках
Все мы жили, как на свалках.
Нынче в каждой из квартир
Совмещенный есть сортир.
Но не можем мы понять,
Что в нем — мыться или срать?
И назвали, как ни странно,
Эту комнату «г(е)ванная».

И привились в народе названия «хрущобы» и «г(е)ванная».


ЕГИПЕТСКИЙ ПРЕЗИДЕНТ — ГЕРОЙ СОВЕТСКОГО СОЮЗА. В 1956 году второй президент Египта Насер закрыл Суэцкий канал, вызвав тем самым войну с Англией, Францией и Израилем. Египтяне войну позорно проиграли, но Хрущев поддержал Насера, оккупационные войска ушли. Насер объявил в Египте социалистический курс. Алеша написал по этому поводу:

Говорит арабский люд:
— Мне верблюд, тебе верблюд.
Мой насер и твой насер
На хрущевский СССР.
Где террор и деспотизм —
Это наш социализм.

Но в 1958 году Хрущев дал Египту большой денежный заем для строительства Асуанской плотины на реке Нил. В Египет послали строителей, а с ними военных советников и оружие. Хрущев поехал в Египет, в русских газетах шла кампания восхваления Насера, печатали его фотографии в обнимку с Хрущевым. На радостях Хрущев наградил египетского президента званием Героя Советского Союза и вручил ему орден Ленина и медаль «Золотая звезда».

Людям не нравилось непонятное сближение с Египтом, а награждение Насера возмутило всех.

Алеша написал:

Расскажу вам, как Насер
Стал героем СССР:
Чтоб себя вооружить,
Он с Никитой стал дружить
И схватил большой заем
За объятия с Хрущем.
Будет праздник в Асуане,
А у нас — дыра в кармане.

ХРУЩЕВСКИЙ ЛОЗУНГ. В неустойчивой хозяйственной и материальной ситуации Хрущев неожиданно выдвинул бывший когда-то популярным бравурный лозунг: «Советский Союз стоит как утес». Руководителям политических семинаров вменялось в обязанность спрашивать слушателей: «Как стоит Советский Союз?» Большинство не знали, что сказать, люди мялись и молчали. Оказывается, все обязаны были точно повторять слова «как утес».

Алеша написал:

Однажды в горячке Хрущев произнес:
«Советский Союз стоит как утес!».
И все мы обязаны, как попугаи,
За ним говорить, про утес повторяя.
Но хочется нам разобраться в вопросе,
Кто лучше устроен на этом утесе?
Тому там житуха привольная ныне,
Кто крепко уселся на самой вершине.
А тем, кто висит на уступах утеса?
…………………………………………
Не спрашивай лучше второго вопроса.


26. Рупик Лузаник в Карелии

Компания молодых врачей, которая была на проводах у Лили, разъехалась на работу по направлениям комиссии: Тариэль Чогадзе уехал в Абхазию, Боря Ламперт — в Казахстан, а Рупик Лузаник — в Карелию. Поезд «Москва — Мурманск» прибыл в столицу республики Петрозаводск глубокой ночью, транспорт не работал. Рупик на себе тащил два тяжелых чемодана, один из которых был наполнен медицинскими книгами.

Заспанная дежурная в гостинице «Северная» хмуро пробормотала:

— Местов нету.

Рупик просидел остаток ночи в кресле в вестибюле, в сонном полузабытьи ему чудилось, что он уже работает в большой больнице. Утром он умылся и побрился в общей ванной комнате, сдал чемодан на хранение и повязал галстук, чтобы явиться к месту назначения как настоящий доктор. В Министерство здравоохранения он шел вдоль проспекта Ленина. Город предстал перед ним во всей красе: деревянные дома и лишь несколько каменных двух-трехэтажных зданий на главной улице. Встречные казались мрачными, не было видно ни одного улыбающегося лица. Вдали блестело большое Онежское озеро.

Рупик думал: «Все-таки это город, неплохо бы остаться здесь, да только вряд ли оставят». Вспомнил, что ему приснилась большая больница. Куда его пошлют, что предложат?

Министерство здравоохранения оказалось двухэтажным деревянным строением, там же помещалось и фельдшерское училище. Заведующая кадрами встретила его неприветливо. Рупик удивился, неужели нельзя улыбнуться только что приехавшему молодому специалисту? Она хмуро взяла направление, зарегистрировала и вернула со словами:

— Поедете работать терапевтом в районный город Пудож.

Рупик вздохнул, эх, не вышло остаться в Петрозаводске. Он взглянул на карту республики за спиной начальницы и увидел, что Пудож находится за Онежским озером, в стороне от дорог.

— Как туда добираться?

— Отправим вас санитарным самолетом. Но теперь там разлив, самолеты не садятся, гидропланы пока тоже. Придется вам переждать пару недель здесь.

Рядом с министерством Рупик увидел довольно красивое двухэтажное каменное здание с вывеской «Республиканская больница». Вот она большая больница, да только не для него. Он решил зайти, познакомиться с кем-нибудь из местных врачей, может, они расскажут ему про Пудож. Через вестибюль проходил высокий молодой мужчина во врачебном халате, увидел растерянного прилично одетого молодого человека, подошел и мягко улыбнулся:

— Вы новоприбывший доктор?

Рупик обрадовался первой улыбке:

— Да, только что приехал.

— Сразу видно. Меня зовут Марк, Марк Берман, я рентгенолог в этой больнице. Вы откуда?

— Из Москвы. Имя мое Руперт, Руперт Лузаник, но все зовут меня Рупиком. Я получил направление в город Пудож, но мне сказали, что временно туда нет пути.

— Хотите посмотреть нашу больницу?

И Марк повел его по двум этажам, стал знакомить с врачами, называл их:

— Это Фаня Левина, травматолог, это Сеня Шварцер, гинеколог. Это Анатолий Зильбер, наш первый анестезиолог, это Сеня Хенкин, уролог. Это Семен Кацнельсон, отоларинголог, это Эдик Эпштейн, фтизиатр.

Рупик удивился: все молодые врачи были евреями. Он осторожно спросил об этом Марка, тот опять улыбнулся с хитрецой:

— Бросается в глаза, что много евреев? Все выпускники ленинградских институтов, но там евреев не оставляли, распределили сюда. Карелия полна врачей-евреев. Мы называем ее «край непуганых евреев». Антисемитизм здесь совсем не чувствуется. Основателем карельской медицины был хирург Михаил Давыдович Иссерсон, еврей, как вы понимаете. Он в начале века, еще до революции, построил эту больницу. Его все уважали, так и повелось, что здесь нет настроя против евреев.

— Ой-ой, как хотелось бы мне остаться работать здесь!

Марк подумал с минуту:

— Знаете, у нас как раз двое уехали на усовершенствование, нам нужна помощь. Раз вас задерживают, я поговорю с начальством, чтобы вы поработали для прохождения стажировки.

И Рупик временно остался работать в Петрозаводске, все-таки сбылся его сон о большой больнице.

* * *

Старшее поколение врачей состояло из местных жителей, обладателей большого практического опыта, у них можно было многому научиться. А молодые все были дружны между собой и работали с энтузиазмом. Мягкий по характеру Рупик, старательный, дружелюбный, вникал во все с интересом и понравился всем, говорили: пришелся ко двору. А когда прошел слух, что он знает английский, немецкий и польский языки и читает медицинские новости в иностранных журналах, к нему прониклись уважением и часто просили перевести статьи. Так Рупик обзаводился новыми знакомствами и друзьями.

Жить ему пришлось пока в гостинице, в общем номере на четверых. Соседи — командировочные карелы из деревень и поселков, в город приезжали по разным делам, но одно дело у них было общее: вечером все напивались в номере, буянили, ругались, даже затевали драки. Бывало, в драке или спьяну они сваливались на постель Рупика, старавшегося заснуть в этом шуме. Он отталкивал их, но не вступал в пререкания — бесполезно, да и небезопасно.

Рупик был домоседом, его привычное состояние — читать, думать, слушать музыку. Ему хотелось обдумывать то новое, что он видел в больнице и в жизни провинции. Но можно ли думать в таких условиях? Надо скорей поменять жилье, но как?

Все молодые врачи снимали комнаты, жильем никого не обеспечивали. Рупик, привыкший к жизни с родителями в Москве, поражался, до чего бедно и плохо они жили. При низкой зарплате все вынужденно подрабатывали в поликлиниках на полставки и еще на четверть ставки ночными дежурствами. Все равно этого не хватало, и они занимали деньги друг у друга — до получки. И вообще жизнь в провинции была намного бедней московской, прилавки в магазинах пустовали, за всем стояли очереди из унылых людей.

С переговорного пункта на почте Рупик звонил родителям, и, хотя не жаловался, они почувствовали беспокойство, и вскоре на несколько дней приехала его взволнованная и энергичная мама. Но нельзя же маме тоже жить в общей комнате, и Марк Берман помог снять для нее отдельный номер.

Выйдя из вагона, она глянула на сына:

— Боже, какой ты бледный, как похудел! Я привезла теплые вещи и продукты.

На другой день она пошла по улицам и сумела снять сыну временное жилье — маленькую комнату с круглой дровяной печкой в деревянном доме с мезонином, ход через кухню. Там в клетке сидели куры и висел рукомойник-бачок с тазом для слива. Уборная в холодной прихожей, с деревянной дыркой над выгребной ямой. Рупик поражался: до чего же примитивен быт в этой республиканской столице.

Старушка хозяйка поставила условия: воду в умывальник он должен сам приносить в ведрах из напорного крана на улице, за дрова платить отдельно, колоть их сам.

Рупику понравилось, что одно окно его комнаты выходило на крутой обрыв с красивым видом на Онежское озеро. Они с мамой купили простую и дешевую мебель: матрас (Рупик положил его на кирпичи), платяной шкаф и даже маленький письменный стол. И еще мама привезла радиоприемник и проигрыватель с его любимыми долгоиграющими пластинками.

Устроив его быт, мама уехала. На прощанье уже на перроне вокзала грустно сказала:

— Умоляю тебе: только не женись на провинциалке.

— Ой-ой, мама, что ты! Да я и в мыслях этого не имею.

— В мыслях у тебя этого нет, но женщины умеют так опутать, что мужчины делают разные глупости. Будь с женщинами очень осторожен, особенно на работе. Эти медицинские сестры вечно разносят сплетни и ловят молодых мужчин. И еще, не связывайся с русскими девушками. Я знаю, здесь много евреев, если попадется симпатичная еврейская девочка, то это еще ничего.

— Да ладно тебе, мама. Причем тут национальность?

— Слушай мать, я тебе плохого не желаю.

* * *

Теперь после дня работы Рупик наконец мог спокойно сидеть, думать и писать в своей комнате. В печке трещали дрова, за дверью кудахтали куры, а он слушал симфонии и передачи «Голоса Америки» и Би-би-си — здесь их почти не глушили. Иногда по вечерам он приглашал врачей — слушать классическую музыку. Бывшие ленинградцы, они все ее любили, а послушать было негде. Возглавлял эту компанию веселый и добродушный Марк Берман. Они пили чай, иногда вино, много смеялись, скромное угощение не мешало наслаждаться счастьем своей молодости.

На одной из врачебных конференций Рупик познакомился с Ефимом Лившицем, врачом из другой больницы. Лившиц делал короткий научный доклад и поразил Рупика эрудицией и энциклопедическими знаниями. Рупик заговорил с ним и сразу пригласил его к себе:

— Хотите послушать скрипичный концерт Мендельсона в исполнении Ойстраха?

Оказалось, что Лившиц прекрасный знаток музыки. Они подружились и во время встреч много говорили о медицине и музыке. Лившиц был старше на десять лет, но институт закончил недавно. Он рассказывал:

— Я воевал, был зауряд-врачом, то есть после четвертого курса, врачом без диплома. А доучился я уже после демобилизации. Хотел остаться в аспирантуре на кафедре патологии, и профессор хотел меня оставить. Но не оставили из-за пятой графы — фамилия Лившиц в наше время не подходит ученым кругам. Не помогло даже, что я член коммунистической партии. Партийный еврей — все равно еврей.

Рупик поразился, осторожно переспросил:

— Ой-ой, Фима, неужели ты член партии? — Сам он не любил партию, и ему казалось, что образ такого умного человека, каким был Ефим, не вязался с принадлежностью к ней.

— Да, так уж получилось. Но я коммунист-невольник, вступил в партию не по своей воле. В войну я был студентом медицинского института в осажденном Ленинграде, ужасным дистрофиком, весил всего сорок шесть килограммов. Меня с трудом отходили, выкормили, послали служить на фронт младшим полковым врачом, на войне врачи очень нужны. И уже под конец войны ко мне в медпункт явились два солдата с жалобами на сильный кашель и слабость. Я послушал их, у обоих воспаление легких, и послал солдат в госпиталь. На другой день их рота была почти полностью уничтожена в бою немцами, а эти двое остались в живых, оба оказались евреями. В каждой дивизии был особый отдел, евреям не доверяли. Начальник, матерый гэбист, вызвал меня, наорал: «Ты, Лившиц, спасаешь своих евреев!» — и приказал отдать меня под военный трибунал. Мне грозило наказание, расстрел, который заменяли на штрафной батальон. А штрафбаты всегда пускали в атаку впереди всех, на верную смерть. Я совершенно не представлял, что мне делать. Снисхождения к еврею, который освободил от боя двух других евреев, я не ждал. Но об этом истории узнал замполит дивизии Бердичевский, тоже еврей. Он пришел ко мне в арестантскую и сказал: «У тебя одна возможность остаться в живых: вступить в партию. Как члена партии тебя судить не станут». Я отказывался, говорил, что моего отца расстреляли коммунисты, я вырос без особой любви к ним. Но он заорал: «Неужели ты выжил в блокаду Ленинграда только затем, чтобы теперь подставить свою голову под пулю? Пиши заявление!» Не хотелось, конечно, погибать и я выбрал вступление в партию. Трибунал отменили, но зато я стал невольником этой говенной партии.

Рупик сидел притихший, поражался превратностям судьбы, а Ефим продолжал свою историю:

— Принадлежность к партии я считаю позорным клеймом, а выхода нет — выйти из партии невозможно, за это снимают с работы, становишься изгоем. Это у нашей партии общее с Дантовым адом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» Расскажу тебе один пример. Однажды в 1953 году на партийном собрании мы клеймили так называемых врачей-отравителей. Надо было голосовать за их осуждение. Как мне это противно было! Но идти против партии нельзя, и вот я с гадливым чувством вынужденно поднял руку и проголосовал за осуждение людей, которых уважал, по учебникам которых учился. Поверишь ли, я пришел с собрания домой, и некому было дать мне пощечину. Я встал перед зеркалом и сам себе влепил здоровенную пощечину. — И Лившиц добавил: — Ты только не сделай глупость — не вступай в партию, как бы тебя не уговаривали.

Рупик вспомнил, как мама тоже говорила ему: «Не сделай глупость — не женись», улыбнулся про себя и ответил так, как и ей:

— Ой-ой, да я и в мыслях не имею!

* * *

Когда в коллективе появляется молодой холостой мужчина, он всегда вызывает интерес женщин. Незамужние молодые врачихи и медсестры посматривали на Рупика лукаво. Но заводить какие-либо близкие отношения на работе он опасался — и мама его предупредила. В душе он был романтиком и мечтателем, а к тому же — большим эстетом, чтобы ему понравиться, надо было быть красавицей. Но здесь он впервые вырвался на свободу, и ему страшно не хватало женского общества.

Однажды он заметил красивую девушку в парикмахерской, она работала в женском зале. Сидя в очереди, он следил за ней через открытую дверь, а когда она проходила мимо, провожал жадным взглядом. Его завораживала высокая тонкая фигура с гордой осанкой, изящные ягодицы, небольшие холмики грудей. Двигалась она плавно, как плыла, слегка откинув торс назад. Черные волосы волнами спадали на плечи, а в повороте головы и во взгляде сквозили холодность и горделивость. Особенно Рупик любовался ее стройными ножками в тонких чулках с модными удлиненными пятками, — женские ноги всегда волновали его больше всего. Эти ножки возбуждали его чувственность.

Во всем ее облике отражалось что-то неуловимо не-русское. Но что? Мама дала ему совет выбирать еврейку. Рупик присматривался, нет, на еврейку девушка, кажется, не похожа. Он мечтал с ней познакомиться, ничего о ней не знал, только слышал из переговоров в женском зале, что ее называли Женя. В мечтах он даже разрабатывал план: сначала сводить ее в кино, потом пригласить в единственный в городе ресторан «Северный» и там потанцевать с ней. Хотя сам он танцором не был, но должна же она, с ее очаровательными ножками, любить танцевать. Ну, а потом он пригласит ее к себе…

И Рупик зачастил в парикмахерскую, сидел в зале ожидания, хотел привлечь ее внимание. Педант в одежде, он считал, что одежда делает человека, и хотел показать девушке свою интеллигентность, надевал в парикмахерскую лучший из двух своих пиджаков и аккуратно повязывал галстук, один из трех, тот, который поярче. Когда Женя проходила близко, он робко замирал и неотрывно смотрел на нее. Но на тонком лице всегда было только выражение строгости, пушистые ресницы были опущены, словно давали знак: не подходи! Эх, если бы она хоть взглянула на него, он вскочил бы ей навстречу и заговорил. Если бы улыбнулась ему!.. Где эта милая женская улыбка-призыв?.. Улыбки не было.


27. Баллада о сломанной гребенке

Однажды ночью скорая помощь привезла в больницу молодую женщину без сознания, в состоянии тяжелого шока от потери крови. Рупик дежурил как терапевт, но помогал дежурному хирургу Ревекке Виленской, они срочно начали внутривенное вливание. Пульс больной почти не прощупывался, лицо бледное, запачкано грязью, волосы взлохмачены. Ему некогда было всматриваться в больную. Фельдшер, привезший ее, сказал:

— Нашли на железнодорожных путях, поезд сшиб — обе ноги колесами отрезало.

Когда ее переложили на стол в перевязочной и сняли повязки, то разглядели, что вместо ног из грязных ран торчат осколки раздробленных оголенных костей. Рупик раньше не видел ничего подобного, на него эта картина подействовала угнетающе. Наконец удалось слегка поднять девушке кровяное давление, хирург сказала:

— Надо начинать операцию, до утра, пока придут врачи, ждать нельзя. Можете мне помочь?

Рупик никогда не думал становиться хирургом, смутился:

— Я терапевт, но я постараюсь. Что вы будете делать?

— Ампутацию обеих ног выше колен.

— Ой-ой, ампутацию выше колен? — Он ужаснулся. — Разве нельзя сохранить хотя бы колени?

— Невозможно. Колени разрушены и загрязнены, если пытаться их спасти, начнется инфекция, и женщина погибнет. Хирургическое правило: ампутировать выше поврежденных частей и зашивать раны там, где сохранилась чистая кожа.

— Я никогда даже не видел такой операции.

— Ничего, молодой человек, это станет вашим боевым крещением. Уедете в Пудож, там повреждений еще пострашней насмотритесь.

Виленская была хирургом опытным, Рупик волновался, стоя у стола напротив нее. Два часа он сосредоточенно слушал ее, старался делать все, что она указывала. Особенно трудно ему было правильно перевязывать сосуды. Он старался, нитка срывалась, узел не получался, ему помогала операционная сестра.

Больная была отделена от хирургов, за простыней анестезиолог Анатолий Зильбер давал ей наркоз. Рупик устал страшно, даже голова слегка кружилась. А ему еще надо было вывезти больную и переложить на кровать. Приподнимая ее за плечи, он взглянул на бледное лицо, и оно показалось ему знакомым. Но задумываться некогда, надо делать запись в истории болезни. На первой странице он прочитал: имя — Евгения, в скобках — Гржина, отчество — Адамовна, фамилия — Сольская, национальность — полька, возраст — 20 лет. Евгения?.. Полька?.. И тут Рупик вдруг понял, чьи ноги он помогал ампутировать те самые ножки красавицы Жени из парикмахерской, ножки, которыми он втайне любовался. У него задрожали руки, он не смог писать, лег в комнате дежурных на кровать, и его затрясло так, что стало подбрасывать, — начался психологический шок. Под утро он впал в полусон. Ему чудилось, что Женя проходит мимо него на своих красивых стройных ногах.

* * *

На следующее утро заведующая отделением Дора Степанова попросила Рупика:

— Вы, кажется, знаете польский язык? Поговорите с новой больной по-польски, нам надо перелить ей кровь, она отворачивается, не хочет нам отвечать. Может, родная речь заставит ее ответить.

Рупик все еще переживал свое ужасное открытие, робко приблизился к постели Жени и заговорил на ее языке:

— Гржина, послушайте меня…

Она открыла глаза, удивленно глянула, спросила слабым голосом, тоже по-польски:

— Вы поляк?

Рупик сообразил, что она будет общаться только с поляком, соврал:

— Да, я поляк.

— Что вы от меня хотите?

— Вам надо перелить кровь.

Она закрыла глаза:

— Мне — не надо.

— Гржина, это необходимо, чтобы вы выжили.

— Как жалко, что я не умерла. Я хочу умереть.

После долгих уговоров, она простонала:

— Я полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую — не дам.

Нашли две ампулы крови донора с польской фамилией, но недоверчивая больная захотела сама прочесть фамилию и только тогда согласилась на переливание[35].

Два дня Рупика мучило — что же и почему произошло с Женей? Пришли ее навещать парикмахерши из мастерской, она не захотела их видеть, отвернулась к стенке. Они положили на тумбочку цветы, конфеты, духи, а сами грустно стояли в коридоре и о чем-то тихо переговаривались. Рупик подошел, спросил:

— Вы знаете, что с ней произошло?

— Ой, да знаем мы… да разве ж могли мы подумать…

— Но что случилось?

Они показали знаками, что не хотят, чтобы другие больные их слышали, вышли в вестибюль и, перебивая друг друга, рассказали:

— Под поезд она бросилась, жизнь ей надоела.

— Ой-ой, бросилась?.. Но почему, почему?

— Понимаете, как это сказать, — все из-за сломанной гребенки получилось.

— Из-за какой гребенки? О чем вы говорите?

— Да из-за розовой гребенки скандал в парикмахерской вышел, говорили, что она ее сломала.

— Извините, я ничего не понимаю. Расскажите толком.

— Она, видите ли, в нашем городе новенькая, без прописки, в парикмахерскую поступила недавно, ученицей. Мы мало о ней знаем, только то, что она полячка, одинокая и гордая очень. Про польских женщин так ведь и говорят: полячка-гордячка. Вот и она такая, значит. Что греха таить? Некоторые у нас ее невзлюбили. А жила она в бедности, получала сто пятьдесят рублей как ученица мастера, да за пятьдесят снимала угол в домике за железной дорогой. А работала хорошо, вкус у нее был. И в тот самый день она должна была сдавать экзамен на мастера, тогда стала бы получать четыреста пятьдесят — в три раза больше. А заведующий, он инвалид войны, алкоголик, перед экзаменом зазвал ее в кабинет. Он ее без прописки взял, виды на нее имел, и в тот раз, перед экзаменом, снасильничать хотел. Вот как, значит. Мы-то, конечно, поняли, зачем он ее позвал — он и с другими такое делал. И хотя мы там не были, но она быстро выскочила — не далась, значит. Выскочила из его кабинета, вся красная, злая, слезы в глазах. Мы не все сразу тогда поняли. А она занервничала, значит, дрожала вся, и попалась ей под руку розовая гребенка со стола у другой мастерицы. Она ее взяла, к окошку отошла, руками так водила и от злости гребенку сломала. Ну, подумаешь, гребенка, потеря какая! Но мастерица подняла крик, ее поддержали, скандал начался, зачем, мол, гребенку сломала? Обзывать ее стали, извиняемся, «польская блядь», «гордячка». А заведующий, он на нее злой был, ну, выскочил из кабинета и закричал: «Раз ты гребенки ломаешь, снимаю тебя с экзамена». И от экзамена ее отстранил. Очень это ее обидело, значит, надежды ее лишили, загнали как бы в угол. Она, извиняемся, крикнула: «Ну вас всех в жопу!», схватила свое тонкое пальтишко и выскочила на мороз. Да разве мы знать могли?! А дорога домой у нее через рельсы шла. Вот она и бросилась под поезд, в отчаянии была, значит…

— Ой-ой, вы уверены, что она сама бросилась? Может, поезд случайно сбил ее?

— Сама, конечно! Она из парикмахерской выскочила, будто готовая на черт-те что. И свидетели говорили, что женщина в темноте под поезд бросилась. Сама она бросилась.

Рупик повесил голову: так вот, оказывается, как жила эта изящная красавица. Одиноко, в нищете и отчаянье. Конечно, скандал со сломанной гребенкой сам по себе неважен, но это стало последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. И Рупик стал мечтать: если бы он тогда решился с ней заговорить, если бы сумел подружиться, показать ей свою увлеченность, может быть, это дало бы ей хоть какую то радость в жизни. Может быть, он пришел бы в тот вечер на свидание с ней и ждал ее. Она бы не пошла домой, через рельсы, а рассказала бы про скандал с гребенкой ему. Может быть…

Но предыдущая жизнь Жени была совсем ему неизвестна. Почему она, полька, жила в России, как попала сюда, где и с кем жила до Петрозаводска, что довело ее до бедности, одиночества и отчаянья?

* * *

Женя была обозленной националисткой, она хотела разговаривать только по-польски и поэтому не подпускала к себе никого, кроме Рупика. Пришлось ему самому делать перевязки ее страшных ран на культях. Повязки промокали от крови и гноя, он с трудом мог побороть в себе чувство брезгливости. Опыта ему не хватало, его действиями руководила заведующая отделением. Для него, посвятившего себя терапии, эта хирургическая практика была мучением. Он бы и отказался, но перед глазами стоял образ прежней красавицы Жени, он обязан был помочь ей.

И она постепенно поправлялась, раны на культях зажили, перевязки были уже не нужны. Женя слегка окрепла, стала расчесывать свои красивые волосы, а однажды Рупик увидел на ее руках маникюр.

И вот она впервые улыбнулась ему. Сколько он ждал тогда ее улыбки! Тогда… Теперь улыбка была какая-то жалкая.

— Я помню тебя, ты приходил в парикмахерскую.

— Гржина, ты помнишь? Но ведь ты на меня даже не смотрела.

— Смотрела, Я умею смотреть через опущенные ресницы: вот так. Никто не замечает моего взгляда. Я смотрела на тебя, и мне казалось, что ты следишь за мной. Ты мне нравился, ты единственный выглядел интеллигентно. Я все думала: когда этот интеллигентный парень решится заговорить? А ты все молчал.

Боже мой, лучше бы она этого не говорила! Он разозлился на свою дурацкую застенчивость. Вот уж, действительно, интеллигент недотепа! Сказал только:

— Мне скоро надо уезжать на новую работу в Пудож.

Она спросила:

— А со мной что будет?

— Гржина, я пока не знаю.

— Знаешь ты, только не хочешь сказать правду. Вы, врачи, отправите меня в инвалидный дом. Я уже узнавала про этот дом, это приют отщепенцев, там все калеки, как я, там водка, разврат, сифилис и туберкулез.

Да, он слышал обо всем этом, но не хотел говорить ей.

Женя сказала задумчиво:

— Там уж я погибну, наверняка, это будет моя могила. Но мне умереть не страшно, я хочу умереть. Знаешь, мне подарили талон на телефонный разговор, я ночью дозвонилась до мамы, наврала ей, что у меня все в порядке, что я уже мастер, что у меня есть жених, который говорит по-польски. Мама сказала, что будет меня ждать, и мы поедем в Польшу.

— Ой-ой, Гржина, если я смогу… Но скажи, что было с тобой до Петрозаводска?

Вот что он узнал. Она была дочерью польского офицера, арестованного русскими в 1939 году. Ей тогда было три года. Семьи арестованных офицеров привезли в Россию как врагов народа. Она выросла в лагере для интернированных лиц в Воркуте, в тяжелых условиях, навидалась горя и страданий. Ее мать, молодая и привлекательная еще женщина, была объектом насилия многих охранников. Училась Женя мало, с четырнадцати лет работала уборщицей. После смерти Сталина они узнали, что отец, майор Сольский, был расстрелян в катынском лесу. Из лагеря их решили отправить на поселение в Среднюю Азию. Мать увезли, а Женя решила где-нибудь поработать, скопить деньги, чтобы потом вместе с матерью постараться уехать в Польшу. Денег на билет из Воркуты ей хватило только до Петрозаводска, здесь она и осела.

Рассказывая, Гржина все больше мрачнела и закончила так:

— Мама мне рассказывала: когда русские арестовали нас в Польше, она совершенно не знала, куда и зачем нас повезут. Там был советский офицер, очень сердитый, все торопил. Но когда он вышел, то один молодой русский солдат по-дружески посоветовал ей, чтобы она брала с собой побольше вещей, сказал, что они ей пригодятся. Мама потом с благодарностью вспоминала того солдата, потому что мы продавали вещи, и это помогло нам выжить. Но одну вещь мы все-таки не продали — папин парадный офицерский мундир. Папа был майор. Мы хранили его мундир как память о нашей прошлой жизни. Мама отдала мундир мне, и я привезла его с собой.

Тут Женя заплакала и замолчала. Рупик дал ей платок, она вытерла слезы и сказала:

— У меня только две ценности: этот мундир, единственная память о прошлой счастливой жизни в Польше, которую я почти и не помню. И еще мой католический крестик на шее. Мне повесила его мама, когда я была совсем маленькая.

Рупик спросил:

— Ты веришь в бога?

— Да, я католичка. Я молюсь каждый день. А ты веришь?

— Ой-ой, как ты можешь говорить такое? Я же образованный, интеллигентный человек. Как же образованный и интеллигентный человек может верить в бога?

— Что ж, бог один — и для образованных, и для необразованных. — Гржина перекрестилась и закончила: — Матка боска.

Рупик, глубоко неверующий, был поражен, что такая молодая женщина могла быть верующей — при общем распространенном неверии, да еще при такой ее тяжелой жизни. Но он тут же подумал: «Может, именно от такой жизни она и уходит в веру в несуществующее божество». Сам он не только не верил, но вообще не понимал, как другие могут верить в бога.

А Женя продолжала:

— Я верю в Иисуса Христа, нашего Спасителя. Ведь это он послал мне тебя за мою глубокую веру.

Рупик был поражен — вот куда завела ее эта вера. Какой же дорогой ценой этот твой бог послал меня к тебе! Как можно думать, что это он познакомил нас в больнице? Если бы он был, твой бог, он послал бы меня к тебе до того, как ты бросилась под поезд. Впрочем, в этом не бог виноват, а я сам…

А Женя продолжала:

— Я верю в бога и не верю в людей. Я не только не верю в них, я их всех ненавижу. — В глазах под пушистыми ресницами мелькнул огонек дикой злобы. — За что мне любить людей? Но особенно я ненавижу русских. Это вы, русские, убили моего отца в катынском лесу, пристрелили, как собаку; а другие русские топтали мою мать, как дерьмо. Теперь русские загнали меня в угол, как крысу. Я полна ненависти, но у меня есть одна сильная любовь — мой бог.

Пока я поправлялась и привыкала к тому, что у меня нет ног, я часто думала: если люди так издевались над всеми нами на земле, то, может быть, бог даст нам покой на небе. Может, там я встречу своего отца, может, там я опять буду с ногами… Я знаю, что скоро умру, и жду этого, как избавления. А пока моя судьба доживать в страданиях, и лучше мне жить без всякой памяти. Мне не нужна память, кроме моего крестика. — И Гржина поцеловала его. — Но я не знаю, что делать с папиным мундиром. Не брать же в инвалидный дом, там его сразу украдут и пропьют. Знаешь, я решила отдать его тебе.

Рупик чуть не плакал, слушая ее, но при последних словах застыл:

— Ой-ой, мне? Гржина, почему мне?

— Потому что я знаю, что недолго там проживу. Я вообще недолго проживу, улечу к моему богу, на небо. И я все думала, кто мог бы вернуть это мундир маме? Ты интеллигентный человек, ты знаешь польский язык, может, ты когда-нибудь поедешь в Польшу. Мама ведь собиралась вернуться туда. Разыщешь ее в Варшаве. Ядвига Сольская. Запомни имя: Ядвига Сольская. Разыщешь ее и передашь мундир. Она все поймет. Это мое самое последнее желание.

Женя протянула ему аккуратно перевязанный бечевкой сверток. Рупик растерянно взял его, не мог же он отказать ей, отказывать в последнем желании невозможно. Но вероятность его встречи с Ядвигой была нулевой.

На прощанье, когда ее на носилках уносили в медицинскую машину, Рупик решился наконец поцеловать Женю. Она приподняла ресницы, подставила ему губы, и глаза у нее засверкали. Он коснулся ее губ, а сам подумал: каким другим мог быть этот поцелуй, если бы он решился познакомиться с ней!.. И она подумала то же самое… А что подумал бог?..

Судьба этой девушки навсегда осталась в памяти Рупика. Это была первая действительно трагическая жизненная история на его пути. Он все размышлял и размышлял о том, как скрестилась история сломанной гребенки с историей сломанной жизни. И как прекрасно могла бы сложиться жизнь Жени в родной Польше, если бы ее страну и саму ее не изуродовала несправедливость столкновений политических и социальных сил мира.


28. Глухомань бездорожья

Маленький «Як-12» с красным крестом на борту заскользил по льду озера. Рупика встречала молодая женщина-хирург, она лихо дернула вожжи, когда он сел в сани-розвальни:

— Но-о!

Лошадь мотнула головой, дернулась и потряслась мелкой рысцой.

Рупик поразился:

— Ой-ой, как вы ловко правите лошадью.

Она хлестнула еще раз:

— Вам тоже придется этому научиться.

Врачи больницы, все молодые, устроили ему дружную встречу. Спели вместе песню собственного сочинения:

Ох, и худо же в нашем Пудоже,
Ох, и стужи же в нашем Пудоже,
Ох, и лужи же в нашем Пудоже,
Ох, и тяжко же в нашем Пудоже.

Спели и рассмеялись:

— Жизнь здесь не такая сладкая, как в больших городах. Наш Пудож всегда был знаменит тем, что дорог в него нет, а добираться через леса и болота трудно. Поэтому в старину сюда сбегали староверы, спасаясь от религиозных преследований. Если их все-таки настигали, они сжигали себя в деревянных избах. В опере Мусоргского «Хованщина» есть такой эпизод со старцем Досифеем. С того времени Пудож изменился мало, только что электричество провели. А в общем глухомань бездорожная как была, так и осталась. Даже избы те же — высокие, на сваях, от половодья в разлив.

Врачей было всего шестеро, две женатые пары, Аксельроды и Шнеерзоны. Они провели его по больнице, рассказывая по ходу:

— Больница старая, бревенчатая, на кирпичной основе, стоит больше полувека. Чувствуете духоту? Это дерево пропиталось за годы запахом карболки и гноя, потому что с прежних времен здесь главный бич инфекция. Условия трудные: лекарств не хватает, антибиотиков совсем мало, советские, плохого качества. Медицинское оборудование бедное, даже шприцов и игл недостаточно. Рентгеновская установка есть, но такая старинная, какой, наверное, пользовался сам Конрад Рентген в конце прошлого века. Работать нам приходится не только днем, но зачастую и ночью. А главное, зарплата низкая и жильем нас не обеспечивают. Давно обещают начать платить «полярную» надбавку и построить многоквартирный дом. Мы все ждем, а пока подрабатываем дежурствами, квартиры снимаем. Снабжение городка продуктами почти нулевое. Обедать ходим в городскую столовку, за маслом и колбасой летаем на санитарном самолете в Петрозаводск. Вызовем самолет для пополнения запаса крови, а обратным рейсом сами летим. Ну, на день-два задержимся там, все-таки центр, концерты бывают, друзья там. Что вам сказать?.. В таких условиях при такой скудной жизни трудно быть энтузиастами медицины. Через пару лет такой работы начинается ужасная рутина, многие ничего по специальности не читают, лечат спустя рукава. А некоторые просто спиваются.

* * *

Такое описание условий жизни и работы расстроило Рупика: ему придется пережить еще много столкновений с жизнью в глухой провинции. Но он решил твердо держаться своих принципов: лечить больных со всей ответственностью, каждый день вести записи клинических наблюдений за ходом болезней, чтобы не терять факты и мысли, а суммировать полученные наблюдения (как советовал Ефим). Кроме того, он хотел выучить за два года французский язык. И ко всему — не опускаться внешне, выглядеть солидно, как полагается доктору, ходить всегда с галстуком…

Непривычные несуразности начались с первых дней. Рупика поселили в Доме для приезжих, грязной двухэтажной избе для крестьян из района. Ни водопровода, ни канализации, уборная во дворе. Правда как доктору ему дали место в единственной крохотной комнате «на две койки» — для районных служащих. В ней стоял старинный умывальник с медным краном, явно реквизированный из какого-нибудь купеческого дома, с бачком для воды и большой фаянсовой раковиной. Она была испещрена паутиной старых трещин. Через эту фаянсовую раковину вода из бачка стекала в ведро внизу.

Рупик видел рисунок подобного умывальника только в детстве в старой книге Корнея Чуковского «Мойдодыр». И каждый раз, наклоняясь над растрескавшейся раковиной, он вспоминал строчки:

Я великий умывальник,
Знаменитый Мойдодыр,
Умывальников начальник
И мочалок командир…

И от этого воспоминания ему становилось весело и легко, как в детстве.

Соседом Рупика по комнате оказался журналист из петрозаводской газеты «Советская Карелия». Он застрял в Пудоже из-за бездорожья. У него на умывальник был другой взгляд. В первый же вечер он пояснил:

— Этот умывальник дает нам большое преимущество: ночью поссатъ захочется — не надо выходить на холодный двор, ссы себе в раковину, все в ведро стечет, а утром уборщица вынесет.

По вечерам Рупик пытался записывать дневные наблюдения или открывал самоучитель французского языка и читал при тусклом свете лампы под потолком. Но соседу журналисту хотелось пить коньяк и беседовать о бабах. Он мечтательно говорил:

— Хочу я тут одну бабенку трахнуть, красавица, Валентиной зовут. Не кто-нибудь, а второй секретарь райкома партии. Она бы мне дала, да сплетен боится. Я ей намекнул, что мне, мол, скоро уезжать, так чего затягивать. Она вроде согласилась, сказала «приду». Слушай, когда я ее приведу, ты уйди на вечер в больницу. Лады?

От таких условий жизни Рупику хотелось сбежать поскорей, он попросил супругов Шнеерзонов помочь ему снять комнату.

— Переезжай временно к нам, у нас две комнаты, поставим тебе раскладушку.

Рупик с радостью переехал. Люди они были легкие и веселые, смеялись, громко включали радио и подпевали песням. Жить у них было намного приятней, чем в гостинице с нудным журналистом. В доме еще жила рыжая кошка, которую они почему-то звали Мышь. Эта кошка Мышь как будто обрадовалась новому жильцу и все время вспрыгивала то на колени, то на плечи Рупику.

Хозяева умилялись:

— Смотри, Мышь-то, Мышь, она опять на него вспрыгнула.

А Рупик сердился и сбрасывал ее:

— Ой-ой, брысь! Я терпеть не могу кошек.

Во второй вечер кошка принесла и положила к его ногам полуживую трепыхающуюся мышь, а сама жеманно на него смотрела. Рупик брезгливо подбирал ноги, твердил свое «ой-ой!», хозяева смеялись:

— Это особый знак уважения к гостю.

Кошка еще куда ни шло, но годовалый сын Шнеерзонов громко плакал по ночам. Рупик промаялся две ночи и вежливо намекнул:

— Спасибо за прием, но не могу же я долго стеснять вас.

— Что, ужасно шумно в доме Шнеерзона? — Они опять весело смеялись, цитируя известную еврейскую песню.

И помогли ему снять комнату в высокой карельской избе, недалеко от больницы. Комната большая, «зала», со столом, буфетом и фикусами. А еще внутри была уборная, утепленная. Главное же, хозяйка согласилась готовить ему обед, не надо ходить в столовку.

* * *

В тот вечер Рупик работал в больнице допоздна и уже собирался уходить, как вдруг ворвался его бывший сосед журналист, весь в снегу и страшно возбужденный:

— Слушай, беда! С Валентиной этой! Плохо ей. Пойдем скорей, помоги,

— Ой-ой, что случилась?

— Кровь хлыщет, ранение у нее. Возьми с собой побольше бинтов.

Рупик захватил, что мог, и они побежали. Журналист рассказывал, задыхаясь от спешки:

— Понимаешь, выпили мы, ну трахнул я ее раз, затяжной. Ну, еще выпили — еще трахнул. А после мне поссать захотелось. Ну, не ссать же при ней в этот наш умывальник. Вышел я на двор на десять минут, возвращаюсь, вижу: она лежит в луже крови на полу, а раковина сломана. Я кинулся: что случилось? Оказывается, она, дура такая, задницей уселась в раковину, подмыться, говорит, хотела, а может, тоже поссать. Ну, а раковина под ней и разломалась, да и врезались осколки в нее, в нежные части. Понимаешь? Ну что делать? Разорвал я простыни, перевязал ее, как мог, и сразу к тебе. Может, ей швы какие надо накладывать? Выручай, только в больницу ее класть нельзя, чтобы огласки не было. Как-никак, она ведь второй секретарь райкома партии. Да и мне не надо, чтоб узнали, — семья у меня. Так что ты, будь другом, молчи об этом.

В комнате Рупик увидел куски раковины и сразу вспомнил: «Я великий умывальник, знаменитый Мойдодыр…» Но было не до воспоминаний: крупная красивая женщина, за тридцать, бледная и напуганная, лежала на кровати и стонала.

Журналист сердито бросил ей:

— Вот врача тебе привел, чтобы перевязать.

Она глянула на Рупика и слабо простонала:

— Мне женщину-врача надо. Я стесняюсь.

Голос у нее был глубокий, грудной, он тронул Рупика. Но журналист строго прикрикнул:

— Женщину? Баба обязательно разболтает. Показывайся ему, он мой друг — не разболтает. Давай, показывай, сама виновата.

Она закрыла лицо рукой, робко, с болью, раздвинула ноги, Рупик развязывал кровавые простыни и тоже стеснялся. Только на занятиях по акушерству и гинекологии в институте приходилось ему видеть женские половые органы, он и тогда стеснялся. Теперь он старался быть, насколько возможно, профессионалом. Картина была страшная: на половых губах, на промежности и на ягодицах множество мелких ран с запекшейся кровью, свежая кровь уже не сочилась. Рупик напряженно думал, что делать. Но вслух своих сомнений не высказывал. В первую очередь надо убедиться, что в ранах не осталось осколков фаянса.

Он осматривал и осторожно ощупывал раны, она вздрагивала и старалась свести ноги:

— Ой, не надо! Умоляю!..

Но журналист силой разводил ее колени:

— Терпи, дура, сама виновата!

Вот когда Рупику пригодилось умение делать перевязки, полученное во время лечения Жени. Он смывал слипшуюся кровь перекисью водорода, обрабатывал кожу йодом, Валентина вскрикивала, журналист закрывал ей рот ладонью. Наконец Рупик перевязал раны, обмотал бинты вокруг бедер:

— Повязку нельзя снимать три дня. Я оставил щель, чтобы вы могли мочиться. Но садиться вам нельзя — раны опять начнут кровоточить. Надо, чтоб они затянулись.

Она простонала:

— А как же я буду?..

— Мочиться придется стоя.

— Это вам, мужчинам, легко. А мне как же?

— Есть специальный сосуд, чтобы прикладывать к… — он осекся. — За месяц все должно зажить. Самое главное, чтобы не возникла инфекция.

— Может быть инфекция?

— Может. Тогда надо ложиться в больницу.

— В больницу — ни за что! Умру не лягу. Стыдно очень.

Рассерженный любовник опять прикрикнул:

— Сама виновата, нечего было на раковину задницей лезть.

Она была так слаба, что не обращала внимания на его реплики. Рупик злился на журналиста, но что делать — надо помогать пострадавшей. Они решали, как отвезти ее домой. В машине и в санях нельзя, сидеть она не может. Тогда они решили зажать ее по бокам и повели под локти, почти понесли. Она еле передвигала ноги и шептала:

— Ой, неудобно, если меня увидят с вами.

— Ты скажи, что подвернула ногу, и мы тебе помогаем.

Жила Валентина в двухэтажном кирпичном доме для районных начальников, в двухкомнатной квартире со всеми удобствами. При ней жила дальняя родственница в качестве прислуги. Увидев в дверях толпу, она удивилась и разохалась, но Валентина строго сказала:

— Ты, главное, молчи. Ни слова соседям. Поняла?

Журналист попросил Рупика:

— Ты уж не бросай Валентину. Но мне уезжать надо. А за сломанный умывальник и простыни, да чтобы уборщица молчала, придется расплачиваться. — И попросил Валентину: — Одолжи мне тысячу рублей, уборщице надо рот заткнуть.

Как ни была она слаба, но воскликнула возмущенно:

— За что это я должна тебе деньги давать, а?

— Нечего было задницей на умывальник взгромождаться.

Рупик, как ни был устал и сердит, не мог не улыбнуться.

Деньги она дала и простонала, обращаясь к Рупику:

— Вы меня не бросайте.

На работе Валентина сказала, что подвернула ногу. По вечерам Рупик заходил к ней делать перевязки. Раны заживали, она все еще стеснялась их показывать, но уже не так сильно. А по городку пошел слух: приехал новый доктор и живет с секретарем райкома.

* * *

Рупик ничего не знал о сплетнях, ему было не до этого, он погрузился в работу. Из больницы он уходил поздно, вел свои клинические записи, читал учебник, занимался французским. Зачастую ночью его опять вызывали в больницу. Раздавался стук в окно — изба высокая, посланная санитарка стучала палкой. Телефона не было, и она кричала с улицы:

— Дохтур, в больницу пожалуйте — больного привезли.

Рупик выходил на темную улицу и шел за ней по деревянным мосткам-настилам, а она палкой отгоняла собак. Над ними было звездное северное небо, и в некоторые ночи он видел на нем странный свет — как будто что-то переливалось широкой лентой:

— Ой-ой, что это?

— Это-то? Сияние северное, чему ж еще быть, — объяснила санитарка.

Он как завороженный смотрел на чудо северного сияния.

Зима стояла суровая. Кроме работы в больнице, Рупик стал выезжать на вызовы в деревни района, где были вспышки эпидемий. Дороги занесены снегом, даже вездеходы не везде пробивались. Рупик вспоминал, что сказали врачи в первый день: глухомань бездорожная. Его научили запрягать больничную лошадь Пробу и дали ружье, на случай нападения волков. Выезжал он в санях-розвальнях, с одного боку у него лежало ружье, с другого — докторская сумка с набором лекарств и шприцем. Лекарства казенные, просто выдавать он их не мог, а должен был продавать за государственную цену, правда за копейки. Он стеснялся просить денег, но приходилось.

Жизнь в карельских деревнях была примитивной и тяжелой. Чем больше он ее узнавал, тем больше поражался дремучей отсталости России. Но раз уже судьба закинула его в такую глухомань, казалось познавательным и полезным узнавать настоящую жизнь народа. Карелы жили в антисанитарных условиях, при свете керосиновых ламп, а иногда даже лучин: женщина брала в зубы длинную лучину, зажигала ее с одного конца и лезла с ней в погреб за картошкой. В деревнях встречалось много желудочных и кишечных заболеваний, почти поголовными были глистная инвазия и малокровие. Карелы глушили самогон и пили чифирь — невероятно крепко заваренный и густой горячий чай, пачку на один-два стакана. Бывало, что в иной избе Рупика угощали в благодарность за визит — давали стакан самогона или чифиря. Он пил — в такой холод хотелось согреться. Но от самогона он быстро пьянел, а чифирь вызывал страшное головокружение.

Рупика завораживала природа Карелии, красивая и мощная, зимний лес приковывал взгляд своей дремучей красотой. Редкими выходными он любил ходить в лесу на лыжах, а по вечерам читал поэтический карельский национальный эпос «Калевала», руны воспевали край и людей.

Рупик видел, что карелы народ добрый, но невероятно забитый. Его хозяева часто напивались в «зале», где он жил, и ему приходилось пить с ними. Они рассказывали, что в годы сталинского террора у них многих сажали в тюрьмы и лагеря по «разнарядке» из центра — выполняли задание. Сажали невинных, а за что — они не понимали. Рупика поражало, что к евреям у них не было никакого предвзятого отношения, они даже не понимали, кто евреи, кто русские. И Рупик еще больше убеждался, что антисемитизм — это зараза крупных бюрократических центров, в глубинке Карелии его не было совсем. Он вспоминал, что ему сказал в Петрозаводске про Карелию Марк Берман: «Край далекий Берендеев, край непуганых евреев».

Крепкая лошадка Проба пробиралась по длинной дороге через сугробы, а Рупик дергал вожжи и размышлял, куда идет советская Россия. Он слышал по радио, что Хрущев уже объявил о полной победе социализма и обещал, что к 1980 году наступит коммунизм. Вспомнив это, Рупик саркастически улыбался и подхлестывал лошадь:

— Ой-ой, милая Проба, социализм наступил. А ну-ка, поддай еще, чтобы нам поспеть прямо к коммунизму!

* * *

Рупик заметил, что когда он приходит на перевязки к своей пациентке Валентине, ее соседи по дому почтительно с ним здороваются, хотя он никого не знал. Это его озадачивало. Валентина поправлялась, бледность сменилась розовым оттенком на щеках, он замечал, как она похорошела. К приходу Рупика Валентина прихорашивалась, подкрашивала ресницы, завивала волосы, говорила с ним проникновенным трудным голосом и, он сам себе признался, она все больше ему нравится.

Входя, он опять услышал задорную мелодию и слова популярной песенки «Чилита» в русском исполнении:

Кто в нашем крае Чилиту не знает?
Она так мила и прекрасна,
И вспыльчива так и властна,
Что ей возражать опасно…

Валентина обожала без конца проигрывать на патефоне эту пластинку. Ее родственница подавала чай с пирогами и исчезла. А Валентина подпевала и даже слегка пританцовывала.

— Доктор, видите, я уже могу танцевать.

Потом она вышла в другую комнату и закричала оттуда:

— Я готова.

Валентина лежала с раскинутыми ногами, но на ней были уже не бинты, а трусы.

— Снять трусы? — спросила она мягко и как бы призывно.

С каждой перевязкой в нем все меньше оставалось профессионализма и все больше проявлялось нормальное возбуждение мужчины. И сейчас он стеснялся больше нее самой, опускал глаза:

— Ой-ой, не надо, я так проверю.

Потом отодвинул только край трусов и заметил, как она лукаво улыбается. Тогда он отвернулся и тихо сказал:

— Раны почти зарубцевались, теперь уже не разойдутся. Можете делать, что хотите.

— Все что хочу? А сидеть мне уже можно?

— Долго сидеть не рекомендую. Вы должны подкладывать под себя подушку.

— Какой же я буду секретарь райкома, если принесу с собой на заседания подушку? — и Валентина залилась смехом.

Она явно ждала от него не только медицинской помощи, и он через силу напускал на себя врачебную строгость. Но сколько же может молодой одинокий мужчина выдерживать такие испытания? Его это мучило, он бы даже решился действовать, если бы… не ее партийная принадлежность. Все партийное было ему поперек горла. Он думал: «Я и секретарь райкома?..» А иногда решал: «Ну и черт с ней, с ее партией; женщина она красивая, я ей докажу, что я мужчина, и это выше ее партийной сущности…» Но дотом передумывал: «Нет, не могу я заставить себя лечь с партией…»

Она чувствовала его скрытые желания и подзадоривала его. Еще больше смягчив грудной тон, сказала как-то раз с улыбкой:

— Моя родственница рассказывает, что про нас с вами по городку распускают слухи. Говорят, что у нас любовная связь. — И засмеялась, глядя ему в лицо.

Темные глаза сверкали, Валентина была возбуждена, тяжело дышала. Рупик тоже задохнулся, покраснел:

— Ой-ой, теперь понятно, почему ваши соседи так почтительно со мной здороваются, а некоторые наши докторши игриво на меня посматривают.

— Мы попались на язычок. Я могу схлопотать выговор на бюро райкома. — И Валентина опять улыбнулась.

Он подумал: «Плевать мне на бюро твоего райкома» — и впервые за все время взял ее за руку. Она опустила глаза, подалась к нему, заговорила на «ты»:

— Знаешь, я хочу попросить, чтобы меня перевели в другой район.

Он держал ее руку, чувствовал в ней дрожь ожидания.

— В другой? Что же, все равно я вам больше не нужен.

— Нет, нужен! — потянула она его на себя и впилась горячими влажными губами. После долгого страстного поцелуя Валентина положила ему голову на плечо и шепнула:

— Ты сам сказал, что теперь я уже могу делать все, что хочу. Я хочу, чтобы ты первый убедился, что вылечил меня. Понимаешь?

Голос с пластинки пел:

Над нами она хохочет
И делает все, что хочет…

Валентина подпела: «…И делает все, что хочет» — и стала раздеваться…

Рупик смог убедиться, что вылечил ее полностью: она кричала, извивалась, глубоко вжимала его в себя. А после оргазма вдруг уперлась ему в плечи, слегка отодвинула от себя и томно спросила:

— Говорят, ты не член партии?

— Что? — Рупик от удивления застыл, перестал двигаться. Менее подходящего момента для вопроса найти было нельзя.

Он засмеялся:

— Ой-ой, нет, я не член партии. Но… мой член сейчас в партии.

Валентина тоже расхохоталась и, еще крепче обхватив его ногами и руками, снова застонала, выгибая спину. Перед тем как кончить, он шепнул ей на ухо:

— Знаешь, как это называется в медицине? Это называется клиническое испытание.

— Испытывай, испытывай меня!.. Ах!..

В свои ежедневные записи он это испытание не внес. Через две недели она уехала.

* * *

Три года проработал Рупик в Пудоже. Он обследовал своих больных внимательно, глубоко вдумывался в их состояние, вел для себя записи каждого случая, вычитывал из учебников необходимые страницы и главы, чтобы лечить эффективнее. И в Пудоже Рупик продолжал выписывать из московской библиотеки иностранные журналы и книги, читал и переводил их, чтобы быть в курсе современных знаний. Конечно, не было у него в тех условиях необходимых инструментов и лекарств, но вдумчивость и знания помогали ему добиваться выздоровления в очень тяжелых случаях. Он упорно продолжал учить немецкий язык и довольно свободно читал тексты Гете и Гейне.

Состав пациентов был очень сложный, много было стариков с запущенными болезнями. Как он ни бился с ними, но, когда надежды оставалось мало, главврач больницы, партийная активистка средних лет, заставляла его срочно выписывать больных домой, особенно если наступало ухудшение.

— Выписывайте срочно домой.

— Но больная почти при смерти.

— Вот поэтому и выписывайте, пусть умирает дома. Я не хочу, чтобы смерти портили нам больничную статистику.

Приходилось Рупику объяснять родственникам:

— Медицина уже бессильна. Мы ее выписываем.

Простые люди не удивлялись, не спорили, они привыкли, что старики умирают дома, и покорно забирали умирающую. Зато годовые отчеты по смертности в больнице оказались настолько низкими, что в конце второго года главврача наградили орденом Трудового Красного Знамени.

* * *

За три года Рупик превратился в «доктора Лузаника», уважаемого специалиста. Многое он повидал и многое узнал о жизни народа, но основным достижением этих лет можно считать его сформировавшееся врачебное искусство. Его мечтой было стать хорошим врачом. В тяжелых условиях маленькой провинциальной больницы он накопил опыт самостоятельной работы, именно на врачебном опыте покоилась его ответственность за жизни и здоровье сотен больных. Он много читал и научился самостоятельно мыслить и находить выходы из безвыходных положений. И часто Рупик вспоминал напутствие своего друга Ефима Лившица о том, что талант врача — это инстинкт угадывания болезни, чутье к симптомам, интуиция в обдумывании, методический подход, быстрота и точность в понимании больного и его болезни. Как всякий по-настоящему хороший врач, Рупик у постели больного умел фокусировать весь объем знаний, полученных из книг и опыта, ставил правильный диагноз и назначал правильное лечение. Но ему не терпелось поскорей вернуться в Москву, в большую культуру, работать в столичной клинике, заниматься наукой.

По дороге домой Рупик на несколько дней остановился в Петрозаводске. Старые его знакомые в республиканской больнице радостно кинулись к нему:

— Ну как, много языков выучил в Пудоже?

— Ой-ой, как много! Выучил матерный. Никакой другой язык не загрязнен таким количеством ругательств, как русский.

Новостей было много: республиканская больница переехала в новое здание на краю города, в Петрозаводском университете открыли медицинский факультет. Иридий Менделеев уже подготовил кандидатскую диссертацию по заболеваниям крови и будет доцентом на кафедре терапии. Толя Зильбер прошел в Ленинграде курс по анестезиологии и теперь преподает ее на факультете. Марк Берман женился на Фане Левиной, у них родился сын. Все получили квартиры, стали солидней, устраивали свои жизни.

Теплой была встреча с Ефимом Лившицем. Ефим с женой получили две комнаты в трехкомнатной квартире нового дома на главной улице города, на проспекте Ленина. Квартира находилась на четвертом этаже, и из окон хорошо просматривалось Онежское озеро.

Они сидели за бутылкой вина, на фоне раннего заката на озере красиво взлетали и садились гидропланы.

Фима предложил:

— Вот, послушай «Времена года» Вивальди на твоем проигрывателе, а потом забирай его обратно.

Рупик еще никогда не слышал этой музыки, был заворожен. Потом сказал:

— Проигрыватель я дарю тебе. А ты отдай мне пакет с мундиром польского майора, отца Жени. Надо мне как-то передать мундир ее матери. Что ты знаешь о судьбе Жени?

Ефим нахмурился:

— Женя очень скоро умерла в инвалидном доме. Там, среди искалеченных отщепенцев она спилась, стала проституткой — за бутылку водки отдавалась любому. Мужики-инвалиды особенно ценили ее за то, что она без ног, говорили про нее: станок хороший. Женское тело без ног на их языке называется «станок».

Рупик загрустил:

— От чего она умерла?

— От септического аборта, который ей сделала вязальной спицей другая инвалидка.

— Значит, права была Женя, предчувствуя скорую смерть…

Чтобы сменить тему, Ефим сказал:

— Но ты молодец, что не женился на местной карелке и так и не вступил в партию.

— Ой-ой, Фима, нет, в партию я не вступил, но согрешил с партией. — И Рупик рассказал другу про Валентину. — Как странно все в жизни, я мечтал заниматься любовью с Женей, а вместо этого получил Валентину.

Ефим усмехнулся:

— Да, к нам из Пудожа доходили о тебе разные легенды. Но все-таки больше говорили, какой ты хороший доктор. Жалели, что теряют тебя. Я очень рад, что не ошибся в твоем таланте. Что ты думаешь теперь делать?

— Ой-ой, планов много. В первую очередь, соскучился я там по культуре. Приеду в Москву, первым делом пойду в Большой зал консерватории на концерт. Ужасно я тосковал по хорошей музыке. Но, конечно, еще больше хочется работать в настоящей клинике, подал заявление в аспирантуру, в Боткинскую больницу. Там много крупных профессоров, буду у них учиться.

— Ну, желаю удачи. Тебя ждет большое будущее. Учись, но иди только своим путем, не поддавайся ничьему влиянию. Помни завет: успех приходит с мудростью, которая достигается опытом, который приходит с ошибками. Будешь это помнить — станешь известным профессором.

— А ты, Фима? Ты ведь такой способный, такой знающий.

— Нет, я остаюсь. У нас с Белкой теперь сын, Алик, будем его растить. Может, ему удастся сделать то, чего не успел сделать его отец.

На этом друзья обнялись и расстались.


29. Третья невыполнимая задача Хрущева

В мае 1957 года Хрущев неожиданно выдвинул новый лозунг: «Догнать и перегнать Америку в производстве мяса и молочных продуктов в два-три года». Партийная машина повторяла лозунг с пафосом, повсюду были развешены транспаранты. Новый поворот удивил всех. Хотя у народа не было достоверной информации о том, что делается в Америке, все-таки было известно, что американцы живут намного зажиточней. Люди понимали, что лозунг Хрущева не имел никаких реальных предпосылок.

Моня Гендель тут же пустил остроту: «Догнать Америку мы можем, но перегонять не стоит, чтобы они не увидели наш голый зал». Остроту стали повторять по всей стране.

Многие члены руководства страны тоже считали, что это «липа». Хрущев раздражал их своим диктаторским поведением и вмешательством во все дела. К тому же кровавые события в Венгрии спровоцировали в Кремле давно назревавший взрыв несогласия. В июне 1957 года Хрущев на несколько дней выехал из Москвы, и в его отсутствие Маленков, Молотов, Каганович и Булганин сговорились снять его с поста первого секретаря ЦК. Каждый из них уже давно затаил на него обиду, и вот наступил момент возмездия.

Сразу после его возвращения, 18 июня 1957 года, началось заседание Президиума ЦК партии. Неожиданно для Хрущева ветераны руководства один за другим выступили с критикой его ошибок.

Начал Маленков:

— Ты самовольно занял пост первого секретаря ЦК и хочешь поставить партию над государством. Я отменил «конверты» секретарей обкомов, а ты своей волей выплатил им деньги из партийной кассы. За эту взятку аппаратчики помогли тебе стать Первым. Твои разоблачения культа личности Сталина на Двадцатом съезде вызвали антисоветские выступления в Польше и в Восточной Германии и привели к венгерскому восстанию. А что ты сделал с сельским хозяйством страны? Специалисты тебе говорили, что нужно проводить интенсификацию плодородных земель Украины и Поволжья. А ты вместо этого провел постановление об освоении целины. Это была не интенсификация аграрного сектора, а его расширение. А с расширением пришло и распыление средств. По твоей вине пустили на ветер восемнадцать миллиардов рублей. Ты заставлял всех сажать кукурузу, и на это потратили миллиарды, а кукуруза так и не прижилась. В народе смеются над тобой, поют частушки:

Надрывал Никита пузо,
Чтоб сажали кукурузу.

Члены Президиума сдержанно засмеялись, даже сам Хрущев криво улыбнулся.

Дискуссия разгоралась, стороны начали обвинять друг друга, выкладывать все карты на стол. Маленков продолжал:

— Что за глупая идея была выдвинуть этот лозунг? «Догнать и перегнать Америку!» Ты знаешь, что Америка производит в год шестнадцать миллионов тонн мяса, а Россия всего семь с половиной?

Хрущев нечем было крыть, он заговорил о политических репрессиях:

— Это вы, вместе с вашим Сталиным, изуродовали жизнь страны и исказили ее историю, вы олицетворяли репрессии для миллионов людей. По вашей вине их губили в лагерях и тюрьмах. А я противостоял этому. Как настоящий ленинец!

Маленков закричал:

— Это ты противостоял?! Ты идеализировал Сталина, считал себя его любимцем, бесстыдно втирался к нему в доверие, лез без мыла в жопу, бесстыдно угодничал, плясал гопак по его указке. Тебе мало было двух-трех тысяч репрессированных, ты хотел во много раз больше! Помнишь телеграмму?!

Каганович поддержал Маленкова:

— Верно, на Украине ты оставил по себе плохую память. Она была разорена и ослаблена голодом тридцатых, а ты, вместо того чтобы поправлять дела, продолжал разорять ее, арестовывая самых ценных работников. Ты сам себя назначил на пост первого секретаря, а теперь взялся учить нас всех. Зачем ты самовольно подарил Крым Украине? Что ты мелешь о каких-то «правах государства»? У нас до тебя не было понятия «правовое государство», мы руководствовались не законом, а нашей революционной совестью. Ты отходишь от марксистско-ленинского учения о государстве.

Хрущев понял, что допустил ошибку: не почувствовал во время заговор против себя. Он побагровел, ему надо был отбиться любыми средствами:

— Ты, Каганович, говоришь, что я отхожу от учения? Ты «руководствовался революционной совестью»? А сам отошел от всего! Где была твоя совесть, когда ты даже от своего еврейства отошел, чтобы угодить Сталину? Когда тебя спрашивали, какая национальность, ты отвечал: «У меня нет национальности, у меня есть Сталин».

Каганович тоже побагровел и закричал:

— Я не еврей, я — интернационалист. Но уж если ты вспомнил про евреев, так ты сам тысячами выселял их из Украины. Когда Сталин отправил меня сменить тебя на посту первого секретаря украинского ЦК, ко мне приходила делегация киевских евреев жаловаться на тебя: ты был против возвращения многих евреев на Украину. У меня есть документ, твое выступление! — Каганович достал из папки пожелтевшую бумагу и зачитал: «Я не хочу, чтобы украинский народ воспринимал победу Красной Армии над гитлеровской Германией и возвращение советской власти на Украину как возвращение евреев. Пусть лучше едут в Биробиджан, там места хватит»[36]. Ты разорял Украину!

Заседание превращалось в базарную перебранку. Хрущев пришел в ярость, замахал руками:

— Я разорял Украину? А вы, вы все, кто оставались в Кремле, вы разоряли Россию, из-за вас в те годы начался голод в Поволжье и на Северном Кавказе!

Это вызвало бурю возражений, крики:

— Это все дела Сталина!

— Не сваливайте все на покойника.

Маленков брезгливо поморщился:

— Один ты у нас чист совершенно, товарищ Хрущев.

Молотов методично читал по блокноту обвинения против Хрущева. Бывший министр иностранных дел, он критиковал теперешнюю внешнюю политику:

— Чтобы угодить югославу Тито, ты снял меня с поста министра иностранных дел, на котором я проработал почти двадцать лет.

Хрущев иронически ответил:

— Ну да, конечно, это ведь вы, Вячеслав Михайлович, в тридцать девятом году заключили мирный договор с гитлеровским министром иностранных дел Риббентропом. Это вы ездили в Берлин на поклон к Гитлеру и жали ему руку. А что получилось после? Через два года Гитлер напал на нас и началась война, в которой мы едва устояли!

Молотов парировал:

— Этот пакт и мой визит были устроены по указанию и под нажимом Сталина. Он хотел задобрить Гитлера, чтобы оттянуть возможную войну. Это была не моя, а его политика. А тебе тоже незачем было заводить дорогостоящую дружбу с египетским президентом Насером и давать ему громадный заем. Зачем ты пригласил афганского короля и наобещал построить дорогу через весь Афганистан? Ты не дипломат и никогда им не был. Твои принципиальные международные ошибки дорого обходятся стране.

Хрущеву надо было отбиться во что бы то ни стало, он злобно сказал:

— Вы говорите о принципах, а сами даже побоялись защитить свою жену еврейку, когда ее арестовали по указке Сталина. Где были ваши принципы? Вон, Ворошилов, тот нашелся, как защитить свою Екатерину Давыдовну. Когда ее пришли арестовывать, он вышел с пистолетом в руке и сказал, что будет стрелять в тех, которые пришли за ней. А вы даже на это не решились.

Но у Ворошилова тоже нашлось обвинение:

— Это по твоему указу было бесчеловечно подавлено восстание в Венгрии, там танки шли по детям.

Хрущев крикнул:

— Это вранье! Ты, Клим, заврался, не было такого. Сам ты откажись наконец от своего вранья про оборону Царицына в 1918 году. Сталин тогда просрал Царицын, как и польский фронт, а потом силой и шантажом навязал Царицыну свое имя — Сталинград. Неужели у тебя, старого, дряхлого человека, не найдется мужества и совести, чтобы рассказать правду, которую ты сам видел и которую нагло исказил в своей книжонке «Сталин и Красная Армия»?

Маленков продолжал наступать на Хрущева:

— Ты скажи, кто посылал арестованных крупных партийных работников в особую тюрьму комитета партийного контроля в «Матросской тишине»?

— Я об этой тюрьме ничего не знал. Все это делалось по указаниям Сталина и Берии.

— Про тюрьму ты знал, и знал, что были организованы тюрьма и лагерь для жен арестованных. Знал!

К удивлению Хрущева, против него выступил даже преданный ему Булганин. Оставалась одна надежда, что его поддержит Дмитрий Шепилов. Ведь именно Хрущев сделал его министром иностранных дел и членом Президиума. Шепилов сидел молча, ему явно не хотелось выступать против босса. Хрущев ждал: сейчас Шепилов расколет эту группу. Самым важным казалось именно это: если группа расколется, кто-нибудь перейдет на его сторону. Тогда исход спора можно повернуть.

Первухин спросил Шепилова:

— А как вы оцениваете руководство товарища Хрущева?

Шепилов неохотно и нерешительно ответил:

— Вы руководители с длительным опытом, работали со Сталиным. У меня опыта нет.

— Не увиливайте от ответа.

Шепилов, человек образованный, историк, член-корреспондент Академии наук, попал в сложное положение, ему приходилось взвешивать, на чью сторону выгоднее встать. Все основные члены Президиума уже высказались против Хрущева. А тот приподнялся в кресле и впился глазами в Шепилова, надеясь на его поддержку. Помолчав, Шепилов буркнул:

— Очевидно, в вашей критике есть много правды.

— Так вы с ним или вы присоединяетесь к нам?

— Как вам сказать… Кое в чем я к вам присоединяюсь.

Обескураженный Хрущев воскликнул:

— Шепилов, и ты тоже к ним примкнул?!

И опустил голову, подумав: «И ты, как тот убийца Цезаря в сенате, Брут».

Из одиннадцати членов Президиума семеро выступили против него.

Маленков заявил:

— Есть предложение освободить товарища Хрущева от обязанностей первого секретаря ЦК, но оставить его рядовым секретарем. Кто «за», прошу поднять руку.

Руки подняли большинство. Хрущев понял, что проиграл, перестал огрызаться, сидел потерянный, на лице — выражение затравленного волка.

* * *

Помощь Хрущеву пришла с неожиданной стороны. Екатерина Фурцева, единственная женщина в партийной верхушке, присутствовала на заседании, но не была членом Президиума и не имела права голоса. Про эту миловидную женщину с серо-голубыми глазами ходили слухи, говорили, что она бывшая любовница Хрущева. Злые языки даже прозвали ее Никитские Ворота и Екатерина Третья. Хрущев и Фурцева были два сапога пара — он бывший пастух, она бывшая ткачиха.

В начале карьеры у Фурцевой был покровитель — первый секретарь Фрунзенского райкома партии Богуславский, еврей из плеяды старых коммунистов-интеллигентов. Он во многом воспитал ее мировоззрение. Но когда в 1948 году на волне гонений его исключили из партии и сняли с должности, Фурцева предала его: на собрании публично раскаялась в «своих ошибках». Это помогло ей удержаться и продвинуться.

Теперь, сидя на заседании в задних рядах, Фурцева понимала, что если Хрущева устранят, ей самой не удержаться — ее карьера полностью зависела от него. Возможно, ей стало его по-женски жалко. Любви между ними уже не было, но ее задело: за что эти старые пердуны хотят растоптать его? И теперь она сидела и размышляла, как ей позвать на помощь других членов ЦК. Подумав, применила маленькую женскую хитрость, отпросилась выйти. Рядом с комнатой, где заседал Президиум, был всего один туалет, мужской. Фурцевой нужно было идти по коридорам довольно далеко, в отсек, где находился женский туалет. Когда она встала, враги Хрущева вытянули шеи и посмотрели на нее с подозрением, но она смущенно сказала:

— Вы все бегаете в туалет. Я тоже имею права хоть раз выйти с заседания.

Но вместо туалета Фурцева помчалась в свой кабинет и по кремлевскому телефону-вертушке стала обзванивать членов ЦК и высоких генералов, чтобы они приехали и не дали произойти новому кремлевскому перевороту. Она по-женски страстно умоляла:

— Приезжайте, помогите не допустить снятия Никиты Сергеевича с поста первого секретаря!

Многие из тех, кого она обзванивала, обещали сейчас же приехать и заявить, что не пойдут против Хрущева. В этих уговорах Фурцева оказалась не одинокой, тот же самый трюк проделал новый кандидат в члены Президиума Леонид Брежнев, тоже ставленник Хрущева. Он вышел как бы в туалет, а на самом деле позвонил министру обороны маршалу Жукову и министру госбезопасности Серову:

— Надо срочно поддержать товарища Хрущева.

Когда Брежнев вернулся в комнату, к нему поочередно подсаживались Молотов, Каганович, а затем Первухин:

— Куда это ты мотался, а?

— У меня расстройство желудка, я все время просидел в уборной.

Вскоре после этого приехали Жуков, Серов, Игнатов и стали появляться те, кому звонила Фурцева. Они все неожиданно вошли в комнату заседаний, Жуков обвел всех взглядом полководца и строго сказал:

— Что здесь происходит? Обсуждение работы первого секретаря? Такие важные дела нельзя решать келейно. Я тоже кандидат в члены Президиума и с этим не согласен. Я разослал свои военные самолеты, чтобы срочно доставить в Кремль для обсуждения других членов ЦК. Через час они будут здесь.

* * *

Весь состав Президиума должен был скоро вылететь в Ленинград на празднование 250-летия основания города. Торжествам придавалось большое значение, и визит руководителей был заранее объявлен как дань уважения городу-герою. Его улицы и площади тщательно подготовили, множество зданий в центре покрасили и всюду развесили флаги, лозунги «Да здравствует наше родное советское правительство!» и портреты Хрущева, Молотова, Маленкова и других.

Но напрасно ленинградцы ждали именитых гостей, вместо торжественного визита эти люди проводили внеочередной пленум ЦК, чтобы разрешить споры в верхушке.

Прибывшие члены ЦК первым делом подходили к Хрущеву и тепло с ним здоровались. Они помнили, что это он оставил им знаменитые «конверты», помнили, что именно Маленков хотел их отменить. Поэтому партийные бонзы заранее были на стороне Хрущева.

Увидев поддержку, он приободрился и, открывая пленум, начал прямо с обвинения выступавших против него вчера:

— Товарищи Маленков, Молотов, Каганович и Булганин идут против партии, у них антипартийный подход к руководству страной, они — антипартийная группировка. И примкнувший к ним Шепилов тоже.

Выступления были горячими, первым выступил маршал Жуков:

— Я представляю здесь Советскую Армию и от ее имени заявляю, что поддерживаю товарища Хрущева. Армия не может допустить, чтобы первого секретаря сняли из-за келейных споров со старыми соратниками Сталина. Когда шла война с гитлеровской Германией, я был для них хорош, потому что спасал страну от поражения. А когда война окончилась победой и я подписал капитуляцию Германии, никто из них не поддержал меня перед Сталиным. Где была тогда ваша партийная совесть? Теперь вы вдруг решили ее проявить и опять делаете ошибку. Правильно говорит товарищ Хрущев: вы идете против партии.

Это сразу укрепило позицию Хрущева, за него выступили Микоян, Серов, Игнатов, Брежнев и многие члены ЦК. Горячую эмоциональную речь произнесла Екатерина Фурцева:

— Вы хотите затоптать в грязь человека, который расшевелил сталинский муравейник. Это, действительно, выступление против партии, антипартийный подход, как правильно сказал Никита Сергеевич.

После ее речи Хрущев окончательно почувствовал, что наступил момент его торжества. Он стал горячиться и, как всегда, рубить сплеча:

— Я предлагаю исключить товарищей Молотова, Маленкова, Кагановича, Булганина из состава Президиума как антипартийную группировку! — Затем остановился и добавил: — И примкнувшего к ним Шепилова. Прошу голосовать.

Такого резкого поворота дел не ждал никто. Интриги и склоки случались нередко, но исключение группы многолетних руководителей было большой неожиданностью.

— Какая же мы антипартийная группировка? — воскликнул Маленков. — Мы не против партии, а против тебя! Ты что, отождествляешь себя с партией?

За предложение Хрущева сначала поднялось несколько рук. Люди понимали, что, если они не проголосуют, в будущем их ожидает та же участь. Страх, который они привыкли испытывать перед Сталиным, теперь обуял их снова, уже перед Хрущевым, — поднялись все руки.

Хрущев подытожил:

— Так, значит, большинство за исключение товарищей Молотова, Маленкова, Кагановича, Булганина и примкнувшего к ним Шепилова как антипартийной группировки.

Молотов крикнул:

— Я не собираюсь голосовать за такую глупость. Как вы смеете исключать нас, старейших и самых заслуженных членов партии и ЦК? Это фарс!

Хрущев немедленно отреагировал:

— По-вашему, голосование членов ЦК — это фарс? Что ж, будем считать, товарища Молотова воздержавшимся. А кто против?

Руки подняли только сами исключаемые.

— Против меньшинство. Итак, антипартийная группировка исключена, — радостно заключил Хрущев и зааплодировал первым, за ним зааплодировали остальные.

Хрущев продолжал:

— Поскольку исключенные все были членами Президиума, предлагаю рассмотреть вопрос о введении на их место новых членов, товарищей Жукова, Фурцеву и Брежнева.

Так он сразу отблагодарил тех, кто помог ему победить.

Обескураженные партийцы вышли из зала с опущенными головами. Ну, по крайней мере, их не выволокли, как когда-то Берию.

* * *

Через несколько дней в газетах было объявлено об исключении «антипартийной группировки из состава Президиума» и добавлено следующее: «Товарищ Хрущев, Никита Сергеевич, назначен Председателем Совета Министров СССР с оставлением в должности первого секретаря ЦК партии». Подобную власть имел только Сталин.

Так Хрущев смог разрешить третью сказочную задачу Иванушки-дурачка, и опять с помощью маршала Жукова.

Поездка на юбилей Ленинграда состоялась на неделю позже. Срочно убрали с площадей портреты исключенных, художники дни и ночи писали портреты новых членов Жукова, Фурцевой и Брежнева. Портрет Хрущева красовался первым, как раньше портрет Сталина. В народе так и говорили: царь Никита.

В триумфальном выступлении Хрущев устроил еще один разнос «антипартийной группировке»: «Мы их разгромили, изгнали вон из рядов ленинской партии, стерли в пух и прах!»

Люди не могли не удивляться: много лет эти «стертые в пух и прах» были во главе партии и вдруг оказалось, что они «антипартийные». Что-то тут не то. Хрущев в выступлениях называл Шепилова не иначе, как «и примкнувший к ним Шепилов». Так писали и в газетах. Эта фраза до того приелась, что остряк Моня Гендель пустил в народ шутку: «Какая самая длинная фамилия из двадцати трех букв? — Ипримкнувшийкнимшепилов»[37].


30. Моня Гендель читает лекцию в колхозе

Во Всесоюзном обществе «Знание» царила суета — пришло указание разослать всех членов общества по стране с лекцией «Единая несокрушимая ленинская линия партии и разгром антипартийной группировки». Конечно, тема не соответствовала задачам общества, которое было организовано Академией наук для «распространения знаний, непрерывного образования граждан и содействия достижению уровня передовых государств». Но партийные власти давно превратили общество в рупор пропаганды политических идей, никак с наукой не связанных.

Вызвали сюда и Моню Генделя, дали указания:

— Поедете в Калужскую область, в село Туча, разъяснять колхозникам, что «антипартийная группировка» и примкнувший к ним Шепилов хотели повернуть страну вспять, к сталинским нормам, но первый секретарь ЦК Хрущев, как верный ленинец, сумел вовремя разгадать их тайные намерения и нанес им сокрушительный удар.

Выдали Моне срочно напечатанный номер «Блокнота агитатора» с инструкцией, как и кого критиковать, и указали:

— Строго придерживайтесь формулировок этой брошюры.

Перед отъездом Моня поговорил с Алешей:

— Слушай, ну чего колхозники поймут из моих рассказов обо всей этой катавасии? А я обязан им проговаривать это: «…и примкнувший к ним Шепилов». Полная абракадабра. Напиши мне на дорогу наколку, изобрази эпиграммку про это самое. Может, прочту им по пьянке.

Алеша написал:

Те, кто правил нами ловко,
Оказались группировкой,
А страшнее крокодилов
«Ипримкнушийкнимшепилов»;
Но Хрущев другим на страх
Их разделал в пух и прах.

Посмеиваясь простодушной едкости этой эпиграммы, Моня собрался в путь.

На полустанке его ожидала колхозная подвода. На дно подводы было постелено немного сена — для смягчения ударов городского зада лектора при подпрыгивании на ухабах. Возница, подросток лет четырнадцати, лениво дергал вожжи и не проявлял к приезжему никакого интереса. Только раз спросил:

— Покурить не будет у вас?

— А ты уже куришь?

— А то.

— И за девками ударяешь?

— А то.

— А в школу ходишь?

— А то.

— Ну, тогда на, закуривай.

Моня открыл пачку папирос «Казбек» с черным силуэтом лихого кавказца, скачущего на фоне горы Казбек. Паренек удивленно уставился, таких еще никогда не видел, взял папиросу, затянулся, закашлялся от непривычного табака:

— Слабые. Махорка лучше. — И тоном специалиста пояснил: — Особливо дерунок.

Лошадка была еще более понурая, чем юнец возница, семенила не спеша по глинистой дороге с глубокой изъезженной колеей. Моню подбрасывало на ухабах, качало, когда колесо проваливалось вглубь колеи. Пальто и шляпа покрылись мелкими брызгами грязи. В таком виде он предстал перед председателем-украинцем, инвалидом войны, переселившимся в калужскую деревню к русской жене. В колхозе это был единственный член партии.

— Товарищ председатель, необходимо вечером собрать колхозников для лекции.

Председатель слушал и морщился:

— Дай колы ж я нэ знаю? Из райкома разнарядка прышла. Да-й только не захочут они, гражданин лектор, прийтить послухать. Безыдейные все, гады.

— Надо как-то организовать.

Председатель почесал затылок:

— Мы вот што сробим: позовем громодян на кину.

На двери правления он повесил клочок бумаги с объявлением: «Сегодня имеет состояться заграничное кино „Анна Конда“, перед киной товарищ из Москвы будет говорить про партийную группировку».

Моня спросил:

— Почему «партийная»? Группировка как раз антипартийная.

— Дай хиба ж им это не все едино? Не поймут гады, безыдейные.

— А что это за кино «Анна Конда»?

— Да-й кто ж его знает? Про змеюку какую-то огромадную. Спымали ее.

— Так эта змея называется анаконда.

— Вот я и написал: «Анна Конда».

Молодежь пришла «на кину», пожилых насильно сгоняли в избу правления.

Девки кокетливо косились на «городского», одетого в костюм с галстуком, хихикали в кулак, перебрасывались замечаниями. Парни пришли и сразу начадили махоркой так, что в комнате застыл сизый дым. У Мони щекотало горло, он кашлял, но, напустив на себя важный вид, громко критиковал «антипартийную группировку и „примкнувшего к ним Шепилова“», прямо по инструкции разъясняя колхозникам, что товарищ Хрущев «вывел их на чистую воду». Слушали вяло, лузгали семечки, сплевывали на пол, не могли понять партийных интриг и не интересовались ими. Пожилые клевали носом, девки хихикали и перешептывались, оглядываясь на парней. Тех было мало, и они вовсю подмигивали девкам. Среди них был и возница, что привез лектора.

Моня, как ни заливался соловьем, видел, что его слова тонут в сизой пустоте — интереса не было. Председатель время от времени прерывал его речь громким выкриком:

— Громодяне, встать!

Все нехотя вставали.

После двух-трех выкриков Моня удивился:

— Зачем вы это делаете?

— Дай как же ж вы не бачите? Сплють, гады.

Когда Моня закончил лекцию, одна из девок зычным голосом воскликнула:

— А куды ж раньше смотрели-то? Недоглядели, что ли, супостатов этих, которые супротив партии? Туды их в штаны!

Председатель сказал ему:

— Бригадирша Тамара Пчелкина — жох дывчина, на коне верхом без седла сидит.

Моня присмотрелся: в телогрейке, сапогах и косынке она выглядела, как остальные, только более задиристой. Как ему извернуться с ответом? Он решил объяснить попроще, попонятней:

— Так они же прикидывались коммунистами.

— То-то, что прикидывались! — выпалила Тамара и нагло и лихо подмигнула ему.

Пожилые закивали головами:

— Сорняк с корнем вырывать надоть.

— Вот их и вырвали с корнем.

Тамара не унималась с вопросами и замечаниями:

— Прежде чем выбирать их, думать было надо.

Моня удивился ее активности:

— Верно, прежде надо было. Но кто знал? — И задал философский вопрос: — Кто знает, что, вообще, было прежде — курица или яйцо?

Пожилая баба крикнула с места:

— Эх, милый, прежде-то и курицы, и яйца были.

Кто не спал, те рассмеялись, а баба спросила:

— А что это ты, товарищ илекгор, длиннючее что-то все повторял? Вроде как «иш имущий сам со шпилом». С каким шпилом?

Моня усмехнулся про себя: так они поняли «и примкнувший к ним Шепилов»

— Это про Шепилова, министра иностранных дел. Он примкнул к антипартийной группировке, про него товарищ Хрущев так и сказал: «И примкнувший к ним Шепилов».

— Не сориентировался, значит, бедолага, не сообразил вроде. А министр ведь.

— Еще вопросы будут?

Поднялся худощавый бородатый мужичок.

— Что хочешь спросить, дедушка?

— Милый, а того, который про кукурузу-то все трепался, того спымали али нет?

Моня даже поперхнулся, вопрос был прямо про Хрущева. Насколько же они никого из руководителей страны не знают и ничего не понимают… А старик продолжал шамкать беззубым ртом:

— Уж больно сильно заставляли нас кукурузу-то сеять. Районные агрономы приедут и давай разъяснять, это, мол, по указанию самого главного из Москвы. А нам он что главный, что не главный, мы-то знаем, что кукуруза здеся спокон веков не росла. Одного только вреда наделали. Вот мы и интересуемся: спымали того главного али нет?

Чтобы отвести вопрос и не разъяснять, что это и есть сам Хрущев, Моня спросил деда:

— А тебе оно надо, дедушка?

— Да нет, милый, это я так, для интереса, значится.

Тогда Моня решился прочитать эпиграмму Алеши:

— Вот я вам сейчас для интереса прочитаю стишок, вы все сразу поймете:

Те, кто правил нами ловко,
Оказались группировкой,
И страшнее крокодилов
«Ипримкнушийкнимшепилов»;
Но Хрущев, другим на страх,
Их разделал в пух и прах.

Люди оживились, засмеялись, это им было понятней лекции.

— Во-во, ты нам побольше частушек этаких рассказывай.

Потом на маленьком экране из простыни крутили кино, которого никто не понял, удивлялись поимке анаконды в Венесуэле. На улице стемнело, молодежь собралась на «сходку». За деревней на столбе горел единственный яркий фонарь. Бригадирша Тамара неторопливо подшила к Моне, фактически уперлась в него грудями и кокетливо сказала:

— Что ж, лектор, городской товарищ, пойдемте с нами, послухайте и вы наши частушки. А ночевать коли негде, ко мне милости просим.

— Спасибо за приглашение. Я уж собрался здесь, в правлении, спать.

— Что ж здесь-то? У меня половчей будет. — И опять подмигнула.

Моня глянул ей в лицо: девка смазливая, глаза лучистые. И тоже подмигнул ей…

Сначала «на сходке» пропели «политические»:

Слава богу, понемногу
Стал я разживаться:
Продал дом, купил ворота,
Начал запираться.
Ай, спасибо Сталину,
Жить счастливо стали мы:
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
Ой боюся я, боюся,
Я на Фурцевой женюся,
Буду тискать сиськи я
Самые марксистские.
Пропою я вам еще
Частушку небывалую:
Стал Никита наш Хрущев
Кремлевским вышибалою.

После этого перешли на «лирические»:

Частый дождичек идет,
Ветка к ветке клонится,
Парень девушку е..ет —
Хочет познакомиться.
Девушки, капут, капут!
У нас по-новому е..ут:
Руки-ноги во хомут
Засупонят и е..ут.
Полюбила Яху я,
У Яхи мельница своя.
Как узнала Яху я —
У Яхи нету ни х..я.

Вышел вперед возница-подросток, который привез Моню, и срывающимся подростковым голосом пропел:

Мимо тещиного дома
Я без шутки не хожу:
То ей х..й в окошко суну,
То ей жопу покажу.

Кто-то из парней крикнул:

— Одуванчик, давай одуванчик, что ли!

Гармошка заиграла плясовую, в центр круга вытолкнули одну из девушек, двое ребят подскочили, ловко задрали ей подол сарафана и связали узлом над головой. Сапоги и сиреневого цвета трусы внизу, связанный сарафан сверху — в таком виде она, действительно, стала похожа на одуванчик. Моня удивился затее, подумал: «Деревенский стриптиз». Парни гоготали, девушки фыркали и визжали, а «одуванчик» закрутилась под гармошку и общее улюлюканье:

— Эй, бля, пляши почаще!

Бригадирша толкнула Моню локтем, сказала:

— Нечего заглядываться, товарищ лектор. В городе, небось, на лучшее нагляделся. Пойдем, что ли, ко мне. Тебя как звать-то?

Моня соврал:

— Михаилом.

— А меня Тамарой. Я с мамашей живу, но ты не стесняйсь, она глухая и почти ничего не видит. В войну перетрудилась, без коней бабы-то ведь на себе пахали. Вот больная и стала. А ваш Хрущев там, в Москве, выдумал, чтобы упразднить приусадебные участки и ограничить продажу кормов для личного скота. А колхозники только и кормятся с этих участков, и своих коров, коз и свиней тоже с них кормят.

На ботинки Мони налипло столько глины, что он еле понимал ноги, скользил и балансировал. Тамара крепко подхватила его и опять подмигнула. Он соображал: «Хочет со мной переспать, что ж, попробую деревенские страсти».

В избе Тамара первым делом взяла коромысло и ведра:

— Водицы надо принесть, чать, сам с дороги помыться хочешь и ботинки свои очистить. А нужник вон тама, за огородом, — махнула рукой на деревянную кабинку-уборную.

Моня подхватил ведра:

— Дай я тебе помогу.

Она со смехом ткнула его в бок:

— Куды тебе, это дело деревенское.

— Я ведь все-таки мужик.

Моня взялся крутить ручку колодца, поднимая ведра со дна. Тамара затопила печь и поставила греть воду:

— Сымай рубашку, полью тебе, — поливая ему на шею и спину, девушка продолжала говорить: — Аккуратно вы ходите, городские, не то, что наши мужики. Рубашка-то у тебя, небось, синтетитская да с запонками. Ну, а теперь ты уходи, я тоже сполоснусь.

«Подмыться хочет», — решил Моня и через щель в занавеске украдкой наблюдал за ней. Она сняла сапоги, и он увидел, что у нее красивые стройные ноги, немного полноватые из-за сильных мышц. Она заметила, задернула плотней занавеску, засмеялась:

— Налюбуешься еще!

Моня оглядывал бедную комнату: стены бревенчатые, растресканные, заткнуты паклей. В углу старые иконы, на стене тикают часы-ходики допотопной конструкции — с двумя гирьками на цепи, рядом старое зеркало в раме, все в трещинах, так что трудно что-нибудь разглядеть, вся другая стена в семейных фотографиях, сильно отретушированных, все лица похожи. Древний буфет, тумбочка с вышитой тряпочкой на ней, четыре старых стула, скамейка у стены, небольшой стол — вот и все убранство. Была еще полка с книгами, а на ней романы «Как закалялась сталь», «Молодая гвардия», «Кавалер Золотой звезды» — патриотические творения социалистического реализма.

Моня подумал: «До чего же скудно живет русская деревня».

Она вошла — без косынки, с распущенными волосами, в пестром облегающем платье, до того привлекательная, будто ее подменили. Причесалась перед зеркалом, намазала губы и надела туфли на каблуках. Ходила она на них неловко, припадая на обе ноги. Моня смотрел на нее с удивлением и нащупывал в кармане брюк презерватив.

— Что, залюбовался? Понравилась, что ли?

— Понравилась, очень понравилась. Ты красивая.

— То-то, красивая. Коли нас, деревенских, принарядить, то наши девки не хуже городских будут. Ну, давай вечерить. — И толкнув его локтем, добавила, хохотнув: — Потом побалуемся.

«Вот деревенская простота», — подумал Моня. У него в портфеле была бутылка водки «Столичная», прихваченная «на случай», он поставил ее на стол. Тамара расстелила серую скатерть, выставила два граненых стакана и закуску: соленые огурцы, холодную вареную картошку, сало, краюху хлеба. Пила она большими глотками, смачно крякала и передергивалась:

— Хороша водка, в нашем сельпо такую не продают. У вас, городских, все есть, а у нас только «сучок».

Выпили «Столичную», она достала бутылку «сучка» — нефильтрованной водки низкого качества. Моня глотал с отвращением, а Тамара только еще громче крякала. Его все больше к ней тянуло, в предвкушении ласк деревенской красавицы он думал, что этот бедный стол и скудная пища, в общем-то, ничем не хуже тех богатых ресторанных банкетов, на которых он бывает.

А Тамару развезло, взгляд затуманился, она подвинулась ближе, заглянула ему в глаза, сказала нетвердо:

— Хороший ты мужик, Миша, нравишься ты мне. Верно, женатый?

— Нет, холостой.

— Все вы холостые, как к нам приезжаете. Небось, врешь, что неженатый. Конечно, как говорится, одна еда приедается, а одна пи…да прие…ается.

Моня хохотнул, услышав народную мудрость, а Тамара рассмеялась пьяным смехом, ткнула его под бок и вдруг громко запела густым, низким голосом:

И кто его знает,
Чего он моргает,
Чего он моргает,
На что намекает?..[38]

Моня, полупьяный, не знал, что ему делать, то ли подпевать ей, то ли схватить и повалить на кровать. Тамара сама обхватила его, зажала в горячем поцелуе, задышала в ухо:

— Тебе, небось, с деревенской-то хочется? Ну, пойдем, что ли, Миша, попхаешь меня.

Он шел за ней и старался не забыть о презервативе, этих деревенских стоит опасаться, не то подцепишь триппер. Тамара не стала ждать, пока он ее разденет, а по-деревенски сама заголила подол до груди, и он увидел голое тело без белья.

— А я голымя, — засмеялась она.

Моня старательно натягивал презерватив, а Тамара нетерпеливо звала:

— Ну, чего возишься? Вставляй скорей свою палку, что ли.

Он нависал на ней, а она, широко раскинув и задрав ноги, изгибалась дугой:

— Уж я тебе подмахну, подмахну, милай ты мой, хар-рроший, давай-ка еще, еще!.. А теперь дай мне стать раком. — И Тамара повернулась к нему спиной, встав на локти и колени. Моня пристроился сзади, схватил ее за поясницу и натянул на себя. Она замурлыкала от наслаждения и задвигала бедрами.


31. Лиля в Албании

С помощницей-помощником Заремом Лиле стало веселей и легче жить. Молодые женщины быстро научились понимать друг друга, Лиля узнавала от нее кое-какие детали жизни простых албанцев, стала запоминать албанские слова. Иногда она звала его (ее) по ошибке не Заремом, а Заремой, и обе смеялись. Но все равно Лиле было скучно сидеть дома без Влатко. Он ее уговаривал:

— Лилечка, потерпи еще немного. Понимаешь, мне надо показать себя перед Ходжей. Он хорошо ко мне относится, но присматривается. Я хочу не потерять его доверие. Скоро я налажу свою работу, и мы сможем больше быть вместе.

Лиля была уверена в успехе Влатко:

— Конечно, премьер-министр поймет твои старания и оценит тебя. Я потерплю.

Однажды Влатко пришел домой радостный:

— у меня для тебя сюрприз. Хочешь увидеть? Тогда выгляни на улицу.

Лиля высунулась в окошко и увидела у подъезда тот «опель», на котором они приехали. Она удивленно повернулась к Влатко, а он обнял ее и гордо сказал:

— Это теперь наша собственная машина, понимаешь, собственная! В Албании почти ни у кого нет собственных машин, а у нас есть. Мне помог купить ее по дешевке тот парень, который нас на ней привез. Он хороший друг. Теперь мы будем ездить с тобой по стране, я покажу тебе всю Албанию.

Лиля сначала не знала, радоваться ли такому «сюрпризу», но увидела, что муж очень гордится, заулыбалась и притворилась радостной:

— Влатко, как это приятно! Я так мечтала увидеть Албанию. Куда мы будем ездить?

О том, что теперь у них своя машина, она родителям написала, но свое настроение им не описывала.

В первую поездку они отправились на запад страны, в портовый город Дуррес на берегу Адриатики. Дорога была в рытвинах, машина тряслась, чихала и дергалась, но Влатко гордо управлял ей и успокаивал Лилю:

— Это от плохого бензина. Я раздобуду бензин лучшего качества, тогда она помчится, как олень.

Сидеть рядом с мужем Лиле было намного удобней, чем ютиться на заднем сиденье, она смотрела по сторонам и слушала его объяснения. Природа вокруг была необычной и очень красивой.

В Дурресе Влатко показал ей древний римский амфитеатр на двадцать тысяч зрителей. Потом они поехали в Эльбасан, бывшую резиденцию оттоманских пашей. Влатко рассказал ей много интересного об истории места.

В другой раз они проехали пятьдесят километров к северу от Тираны в горы Круе, захватив с собой Зарема — она была из этих мест. Там стоял большой замок VI века с прекрасным видом на долину. Заехали в деревню Зарема. Появление машины — редкий случай — вызвало восторг жителей, а когда из нее вышла Зарема, они обомлели, а потом зашумели. Гостям устроили радушный прием, накрыли столы, угощали домашней едой, местным вином.

В третий раз, уже на хорошем бензине и гораздо комфортнее, они поехали на озеро Охрид — одно из старейших и самых глубоких озер в мире. Когда осматривали кафедральный собор Святой Софии, расположенный в городе Охрид, Влатко спросил:

— Хочешь видеть еще церкви? Их в этом городе аж триста шестьдесят пять.

— Ну, нет, — засмеялась Лиля, — столько церквей я осмотреть не смогу.

— Тогда поедем к греческому амфитеатру, он древнее римского, и там есть развалины первого в Европе славянского университета.

В историческом доме «Робев» осмотрели музей, а за городом — старинный монастырь Святого Наума, построенный на скале над озером.

Уже стемнело, и они заночевали в отеле над озером, прямо на границе с Македонией. Лиля была абсолютно счастлива.

— Влатко мой, как много я увидела с тобой — Болгарию, Югославию, теперь Албанию. Это та жизнь, о которой я мечтала, — путешествовать, видеть мир.

* * *

Однако, сидя дома, Лиля скучала. Влатко познакомил ее со своими друзьями, интеллигентными албанцами, говорившими по-русски — профессором истории Алеком Будой, композитором Ческом Задея, поэтом Наимом Фрашери, актерами Адевие Алибали и Бэсой Имами. Они играли в фильме «Великий воин Албании Скандербег», который снимался в СССР, в Крыму. Лиля рада была встречам с такими интересными людьми и с удовольствием слушала их рассказы об Албании. Но все-таки ей не хватало занятий:

— Влатко, я не могу больше быть только домашней хозяйкой, я хочу работать, уходить на работу, возвращаться с работы, уставать на работе. Для чего я училась шесть лет? Я хочу быть полезной.

Для Влатко в этом и состояла дилемма: согласно мусульманским обычаям жена должна сидеть дома — так считало все его окружение. Но его жена была русской, приехала из России. И сам он тоже придерживался европейских жизненных принципов.

После нескольких настойчивых напоминаний и даже сцен со следами он ответил Лиле со вздохом:

— Я узнаю, может, в русском посольстве нужен врач.

— О, я бы рада была работать там с говорящими по-русски.

Как раз приближалось седьмое ноября, тридцать девятая годовщина Октябрьской революции, и в посольстве устроили традиционный прием. Влатко с женой были в числе приглашенных. Для Лили это был первый выход в «большой свет», и она волновалась:

— Влатко, что мне лучше надеть?

— Ну, вот еще, надевай, что хочешь, но все-таки постарайся поскромней.

— А можно мне надеть драгоценности, которые подарила Августа? Серьги, браслет…

— Конечно, можно, они тебе очень идут.

Гости на приеме проходили мимо шеренги посольских работников, посол, его заместитель, секретарь посольства, военный атташе, культурный атташе стояли у входа и пожимали всем руки.

Влатко представлял Лилю каждому из них:

— Это моя жена, она русская.

Дипломаты улыбались, заговаривали с Лилей, и ей было приятно беседовать по-русски.

Ждали Энвера Ходжу и других руководителей. Пока они не появились, Влатко подвел Лилю к невысокому мужчине средних лет и представил его:

— Это доктор Балтийский, главный врач посольской поликлиники. А это моя жена, тоже доктор.

— О, очень приятно. Какой институт вы окончили?

— Второй московский медицинский.

— Так это же мой институт, я тоже его оканчивал. Что вы тут делаете?

— Здесь я просто жена своего мужа. Но я мечтаю работать.

Доктор Балтийский знал, что Влатко назначен на высокий пост, и был рад удружить ему.

— Приходите ко мне в посольство, мы поговорим.

Лиля вспыхнула от счастья.

В это время появился Энвер Ходжа, все притихли, смотрели в его сторону. Он был с женой, полной брюнеткой средних лет. За ним шли его заместители. Тут же из боковых дверей появились официанты в белых пиджаках и стали обносить гостей бокалами шампанского и закуской — канапе с черной и красной икрой. Влатко шепнул Лиле:

— Это охрана посольства, сплошь лейтенанты и капитаны вашего КГБ.

Когда у всех гостей в руках появились бокалы, посол произнес тост:

— Дорогие товарищи, мы празднуем тридцать девятую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции. Позвольте поднять бокалы за наш праздник, за руководителя Советского Союза председателя Совета Министров товарища Никиту Сергеевича Хрущева и за руководителя Народной республики Албании Председателя Совета министров товарища Энвера Ходжу. Ура, товарищи!

Все закричали «ура!», начали чокаться с соседями, выпили шампанское, и обстановка сразу стала веселей и свободней, поднялся общий гул от разговоров, началось движение по залу. Влатко медленно двигался в сторону Энвера Ходжи, Лиля шла за ним. Но Ходжа долго разговаривал с кем-то из послов, и они почтительно ждали в стороне. Наконец посол отошел.

— Товарищ Ходжа, разрешите представить вам мою жену Лилю, — сказал Влатко.

Ходжа улыбнулся ей, пожал руку, но ничего не сказал. Вместо него заговорила жена:

— Какая вы красивая и элегантная.

— Спасибо, — улыбнулась Лиля.

Жена Ходжи говорила по-русски свободно, они много лет прожили в Москве.

Она взяла Лилю под руку:

— Можно, я буду звать вас просто Лиля? А вы зовите меня Милена.

— О, конечно! Я буду очень рада.

— Лиля, у вас очень красивые сережки, ожерелье и браслет. Я немного разбираюсь в драгоценностях — это старые, хорошо отшлифованные брильянты.

— Это подарок моей тети.

— Наверное, она из дворянского рода. Такие драгоценности носили только дворяне.

— Я не знаю. Знаю только, что ее муж — министр строительства.

— Ну, этого тоже достаточно, чтобы иметь такие драгоценности. Лиля, я буду рада встретиться с вами и поближе познакомиться. Позвоните мне как-нибудь по моему личному телефону. Ваш муж его знает.

— Спасибо. Если вы разрешаете, я обязательно позвоню.

* * *

Через день Лиля пришла в советское посольство, показала паспорт, и ее провели в кабинет главного врача. Доктор Балтийский сначала расспрашивал ее про институт, а потом спросил:

— Итак, Лиля Павловна, что бы вы хотели делать?

— Очень хочу работать, быть врачом, а не домохозяйкой.

— Вы член партии?

— Нет.

Он слегка поджал губы, подумал, спросил:

— А как ваш муж отнесется к вашей работе? Вы ведь замужем за албанцем.

Лиля удивилась:

— Мой муж прогрессивный человек, он коммунист. Я ведь не мусульманская жена.

— Хорошо. У нас есть свободные полставки врача поликлиники. Дайте ваш диплом, я запрошу начальство и, надеюсь, получу разрешение, мы вас устроим.

Лиля вернулась домой окрыленная, достала свои учебники и приготовилась их перечитывать, чтобы подготовиться к работе. Она еле дождалась Влатко и радостно кинулась к нему на шею:

— Влатко, Влатко, радость! Балтийский обещал устроить меня в поликлинику. Ему только надо разрешение какого-то начальства.

Влатко не был так уверен в успехе, ухмыльнулся:

— Какого-то… Они должны тебя проверить через Москву. В советском посольстве работают только аттестованные офицеры госбезопасности, а ты гражданская, да еще еврейка. Хочешь быть офицером КГБ?

Лиля опешила:

— Офицером КГБ? Конечно, не хочу.

— Ну что ж. Посмотрим, что у него получится.

* * *

С некоторым замиранием сердца Лиля позвонила Милене, жене Энвера Ходжа. Неожиданно для нее могущественная дама заговорила с ней очень сердечно:

— Да, конечно, я помню вас. Давайте встретимся и поговорим. Я заеду за вами.

Лиля оделась скромно, нацепила только брильянтовые сережки, вспомнив, что они понравились Милене. Через подчаса возле дома остановился черный правительственный «ЗИМ», шофер в форме вышел и почтительно открыл дверь. Милена сидела в красивом салоне на заднем сидении.

— Лиля, садитесь со мной, мы поедем в кафе.

В единственном в городе красивом кафе официанты вытянулись перед ней в струнку.

— Давайте попьем настоящего турецкого кофе и поболтаем.

Лиля слегка робела, но Милена вела милую женскую беседу о жизни, тепло расспрашивала ее о семье, рассказывала о своей и невзначай добавила, что ее муж очень ценит Влатко. И пока говорила, часто поглядывала на сережки:

— Какая прекрасная работа. Давайте покатаемся за городом, там чудесные виды.

Они проезжали по знакомым Лиле местам, машина не тряслась по ухабам, как их «опель», а только плавно покачивалась. Милена продолжала мило болтать:

— Через несколько дней, двадцать восьмого ноября, будет наш албанский государственный праздник, День независимости. После военного парада и демонстрации мой муж устраивает прием. Вы с мужем приглашены. Наденьте все ваши драгоценности, Я хочу еще раз полюбоваться на них.

Вечером Лиля рассказывала Влатко, как Милена была внимательна и дружелюбна:

— Она сказала, что мы приглашены на прием и просила меня надеть драгоценности, они ей очень нравятся.

Влатко ничего не сказал, только удивленно поднял брови.

* * *

Разрешение на работу пришло Лиле только через три месяца. Ее оформили как вольноопределяющуюся. Лиля была счастлива, повисла на шее Влатко.

— Я буду врачом, врачом!

Он целовал ее, поздравлял, но сразу предупредил:

— Будь очень осторожна в разговорах со всеми, не задавай никаких вопросов.

Сначала Лиля поражалась, какой большой оказалась русская медицинская служба: поликлиника почти как в Москве, а рядом с ней больница, очень хорошо оснащенная, с новым заграничным оборудованием, какого она никогда не видела. Сотрудники называли больницу «госпиталь», и палаты в этом госпитале были почти пустые, больных всего несколько. Лиля удивлялась, но вопросов не задавала. Только дома она спросила об этом Влатко. Он ответил:

— Больница построена на случай войны или оккупации, поэтому ее называют по-военному «госпиталь».

— Влатко, о какой войне или оккупации ты говоришь?

— Война может случиться между Россией и любой европейской или ближневосточной страной, а оккупация может произойти в Албании.

— Влатко, но это ужасно!

— Видишь ли, в нашей маленькой Албании тысячи сотрудников русского посольства, три четверти из них — офицеры КГБ. Это беспокоит Энвера Ходжу, он подозревает, что Хрущев выслал сюда силы для возможного захвата страны.

— Неужели такое возможно? — воскликнула Лиля. — Хрущев не сделает этого.

— Я тоже так думаю, но вслух не говорю, чтобы не раздражать Ходжу.

Человеку нужна работа, чтобы чувствовать себя человеком. Начав работать, Лиля перестала томиться. Но сказался долгий перерыв в ее медицинской практике, ей приходилось все осваивать заново. Она полуночи читала свои учебники и через две недели освоилась, принимала больных, выслушивала их легкие, направляла на рентгеновское обследование, выписывала рецепты. Другие доктора иногда просили ее помочь на каких-нибудь процедурах или ассистировать на операциях, она охотно помогала даже после своих рабочих часов. Настроение ее сразу улучшилось, и она писала родителям, как счастлива, описывала свои первые врачебные шаги, описывала медицинское оборудование из западных стран. Письма в Москву шли легкие и радостные.

Но Лилю удивляла натянутая и официальная обстановка на работе, русские врачи и сестры были довольно сухи с ней и между собой, малоприветливы, редко улыбались, никогда не шутили. Раз в неделю всех врачей и сестер созывали на политзанятия, где им подробно излагали выступления Хрущева, напечатанные в советских газетах. Лиле это напоминало изучение марксизма-ленинизма в институте. Но там они готовились к семинарам кое-как, а здесь все относились к этому подчеркнуто серьезно.

Она присматривалась к своим коллегам и не видела между ними близких дружеских отношений. Опять поделилась с Влатко. Он усмехнулся:

— Почти все ваши русские здесь — шпионы. Мы это знаем, но приходится терпеть. Они ведут себя холодно и осторожно, не вступают в дружеские связи, пока им этого не прикажут. Ты тоже не заводи близкой дружбы и, главное, избегай политических высказываний.

Лиля решила попробовать по чертам лица найти среди персонала еврея или еврейку, надеялась, что они будут более дружественны. Но евреев не было ни одного — работать за границу их не посылали.

* * *

Однажды Влатко весело сказал Лиле:

— Есть интересная новость: мы ожидаем визита маршала Жукова. Он полетел в Югославию, а потом навестит нашу страну. Ходжа немного насторожился, потому что помнит, как Жуков в 1956-м расправлялся с Венгрией. Но до него доходят слухи, что Жуков не очень дружен с Хрущевым. Поэтому Ходже хочется наладить с Жуковым теплые отношения. Он, наверняка, устроит ему пышный прием. Мы с тобой будем там и познакомимся со знаменитым полководцем.

Жуков стал членом Президиума недавно, когда помог Хрущеву победить «антипартийную группировку». В Кремле он вел себя по-военному независимо, нередко позволял себе возражения Хрущеву — он сам любил повелевать и считал себя полным хозяином армии. Жуков видел многие слабые стороны Хрущева, и у него зрел план сместить Хрущева с поста главы правительства, оставить только секретарем ЦК партии. Но подходящего кандидата, чтобы возглавить правительство, он не видел и решил занять этот пост сам. Он считал, что военный руководитель вполне подходит стране в напряженной политической обстановке «холодной войны» с Западом. Что ж, в истории было много примеров, когда военные возглавляли свои страны — хотя бы Наполеон во Франции, маршал Тито в Югославии и даже генерал Эйзенхауэр в США.

Только одного этот бравый полководец не учел — всей хитрости Хрущева. Простоватым мужицким умом Хрущев сообразил, что Жуков становится угрозой его личной власти. Однако расправиться с всесильным главой армии было непросто, его отстранение могло вызвать волнения. Ему надо было представить дело так, как будто Жуков противопоставляет себя партии. Но для этого ему необходим крепкий союзник, военачальник, почти равный маршалу, способный предотвратить выступление армии.

У Хрущева был друг со времен войны, маршал Родион Малиновский. Жуков недолюбливал Малиновского и держал его в отдалении, командующим Дальневосточным военным округом. Для начала Хрущев решил сделать Малиновского первым заместителем военного министра. На одном из заседаний Президиума ЦК Хрущев неожиданно заявил:

— Поскольку уважаемый Георгий Константинович Жуков недавно был назначен военным министром и освободился пост первого заместителя, считаю, что необходимо назначить на этот пост маршала Малиновского.

Жуков поразился и вспылил:

— А самого военного министра вы спросили об этом?

Хрущев возразил:

— Такой вопрос должен решать не министр, а Президиум ЦК.

Жуков злобно выпалил:

— Я такой же член Президиума, как и вы, Никита Сергеевич, и я с этим не согласен.

Назвать себя равным Хрущеву было ошибкой прямолинейного солдата. Все видели, что между ними назревает взаимное недовольство. Но многие опасались коварства Хрущева, и большинством голосов ему удалось протащить Малиновского первым заместителем Жукова. Это окончательно разозлило маршала.

А Хрущев уже планировал дальнейшие ходы, как совсем избавиться от неудобного придворного. В октябре 1957 года он неожиданно предложил Жукову вылететь с государственным визитом в Югославию на встречу с президентом страны маршалом Тито, и в Албанию — на встречу с премьер-министром генералом Энвером Ходжой. Он дружески сказал ему:

— Вы человек военный, и они люди военные. Для нас важно, чтобы между вами установился тесный контакт. Берите с собой самых нужных вам генералов, пусть и они налаживают связи.

Жуков посчитал это предложение знаком примирения. Ему самому полезно было сблизиться с Тито, этот военный человек сумел стать главой государства. Албания, конечно, намного меньше, но и Ходжа тоже военный и глава государства. В поездку Жуков и в самом деле взял генералов, которые могли ему пригодиться на переговорах.

* * *

Маршал Жуков с большой свитой генералов приехал с официальным визитом в Албанию25 октября 1957 года. Энвер Ходжа устроил ему почетную встречу, фактически как главе государства: у самолета был выстроен почетный караул, перед Жуковым промаршировал батальон специальных войск.

Влатко был переводчиком и неотлучно находился при Жукове.

Лиля была очень горда за мужа:

— Влатко, ты такой нужный человек, тебя так ценят.

В честь советской делегации был устроен торжественный прием, и Влатко сказал жене:

— Ты приглашена на прием и банкет со мной вместе. Мы будем сидеть рядом с маршалом Жуковым и генералом Ходжой, чтобы я мог переводить им. Я представлю тебя Жукову.

Сидя за одним столом с такими высокими чинами, Лиля весь вечер была в большом напряжении. Влатко сидел позади Ходжи и Жукова и был занят переводом их беседы, а она издали наблюдала, как вели себя большие люди. Милена сидела почти рядом с Лилей и не сводила глаз с ее драгоценностей:

— Лиля, я все любуюсь вами и вашими драгоценностями.

Лиля была польщена словами старшей подруги.

На столе стояли бутылки русской водки, которую привезла советская делегация, и албанские и итальянские вина. Жуков и Ходжа сказали короткие речи, потом чокались и пили, Жуков обнял Ходжу и что-то горячо говорил ему на ухо, Влатко переводил и тут. Лиле показалось, что оба опьянели.

После проводов делегации Влатко сказал Лиле:

— Я думаю, что дружба наших стран укрепилась еще больше.

Газета «Правда» сообщила об этом приеме.

* * *

Через два дня Влатко пришел домой очень расстроенным, сел за стол, но почти ничего не ел и грустно качал головой. Лиля удивилась:

— Что с тобой?

— Знаешь, плохие новости из Москвы:

У нее расширились глаза:

— Что-нибудь с моими родителями?

— Нет-нет, я имел в виду государственные новости: маршала Жукова уволили с поста министра обороны и выгнали из Президиума ЦК партии.

— Как — уволили? Ведь он только что, всего три дня назад, был здесь во главе важной делегации. За что же его могли уволить?

— В том то и дело, что никто не знает. Что-то странное творится в Кремле. Мне на ум приходит знаменитая фраза из «Гамлета»: «Неладно что-то в датском королевстве». Лилечка, это начало больших перемен и там и здесь. У меня такое впечатление, что Ходжа все больше не доверяет Хрущеву, он часто критикует его в узком кругу, считает себя единственным настоящим коммунистом. Мне кажется, что он собирается… как это говорят?.. закручивать гайки. Это относится ко всему из СССР. Лилечка, слушай, — Влатко взял ее руку в свою, — я хочу предупредить тебя: если стану замечать вокруг себя тревожные сигналы, нам надо будет срочно бежать.

— Как — бежать? Куда бежать? — поразилась Лиля.

— Лучше всего бежать в Югославию, это близко и безопасно. Там у меня друзья.

Она не могла сразу поверить в то, что он сказал, заплакала:

— Влатко, что ты говоришь?! Зачем же нам бежать?

— Пока еще рано это обсуждать. Я сказал, чтобы ты знала на случай крайней необходимости.

Какой необходимости? Влатко мой, какая может быть необходимость бежать тебе из твоей страны?

В ту ночь они еще долго и тревожно говорили, и обоим было не до ласк.


32. Расправа Хрущева с маршалом Жуковым

В отсутствии Жукова Хрущев заручился поддержкой других членов Президиума. Самым верным из них был Михаил Суслов, ему Хрущев сказал прямо:

— Жуков провалился, не оправдал доверия партии. Он стремится оторвать вооруженные силы от партии, хочет сосредоточить руководство армией в одном лице, отделить ее от народа. Фактически, он идет против партии. Ты подготовь пленум с критикой Жукова и исключением его из Президиума как зазнавшегося.

Суслов был главным идеологом партии, хотя никакого образования не имел. Недоучка из крестьян, с такой же простой речью, как у Хрущева, в начале карьеры он проявил себя как ярый сталинист. После войны он вел так называемые «расследования» и проводил аресты среди людей, остававшихся на оккупированной территории. Тогда по его указаниям осудили и сослали многие тысячи невинных людей. Суслов арестовал даже некоторых москвичей, не уехавших в эвакуацию, когда гитлеровцы подошли близко к городу, он подозревал, что они остались, желая служить немцам. Особенно большие «заслуги» были у Суслова по чистке республик Прибалтики от «буржуазных элементов». Он сослал в лагеря ГУЛАГа сотни тысяч прибалтов. В 1948 году именно он был главным идеологом кампании против еврейских «безродных космополитов» и «буржуазного преклонения перед Западом». В 1950 году Суслов принимал активное участие в приговоре Еврейскому антифашистскому комитету.

Сотрудники аппарата Суслова боялись его и звали между собой «серым кардиналом». Но Хрущев любил Суслова за верность и ввел его в Президиум ЦК.

* * *

Затеять маневр, подготавливая устранение Жукова, было игрой с огнем — за Жуковым стояла вся армия. Хрущев сговорился и с маршалом Малиновским:

— Родион Яковлевич, мы с тобой старые друзья, с фронтовых времен. Скажу тебе по-дружески: Жуков-то вдет против партии, он стал зазнаваться и представляет угрозу партии. Это можно характеризовать как заговор.

Идти против партии, затевать заговор? За такое обвинение поплатились жизнью многие тысячи высокопоставленных работников при Сталине, в том числе маршалы и высшие генералы. Малиновский насторожился.

— Мы хотим назначить тебя военным министром, — сказал Хрущев.

— Меня?.. Никита Сергеевич, а как же Жуков?

— А вот как… — И Хрущев открыл ему свой план: — Я послал Жукова в Югославию и Албанию. Пока он вернется, тебе поручается привлечь на свою сторону Генеральный штаб и командующих военными округами. Играй на том, что командному составу дают мало квартир, недостаточно платят и виноват в этом Жуков.

Так завязался новый, четвертый по счету заговор Хрущева. Но начальник Главного разведывательного управления генерал Штеменко позвонил Жукову и предупредил о каких-то маневрах в Президиуме ЦК. На же другой день после приема в Тиране, 26 октября 1957 года, Жуков срочно прервал свой визит и вылетел в Москву.

* * *

Прилетев, он не увидел в аэропорту встречающих членов правительства, хотя по традиции все собирались на встречи и проводы друг друга. Когда Жуков сошел с трапа самолета, его окружили незнакомые офицеры органов безопасности:

— Товарищ маршал, пожалуйста, садитесь в машину.

— По чьему приказу вы действуете?

— По приказу маршала Малиновского.

Машина была не его, и шофер оказался другой. Сначала Жукова привезли в Кремль на заседание узкого состава Президиума. К его удивлению, первым выступил Суслов:

— Состоялись армейские и флотские партактивы, которые считают, что маршал Жуков проводит неправильную политическую линию, игнорируя политических работников от партии и Главное политическое управление. Он идет против партии.

Жуков поразился, сердито заявил:

— Не считаю правильным, что без меня собрали такие совещания. Вывод о том, что я стремился отгородить вооруженные силы от партии, считаю диким. Слава мне не нужна. Прошу назначить комиссию для расследования.

Его отвезли на загородную дачу, охраняемую не армейскими, а офицерами госбезопасности. Оставалось надеяться, что кто-нибудь из верных генералов сможет выручить его. Но прилетевшие с ним генералов тоже были изолированы.

Хрущев созвал пленум Президиума ЦК, посвященный улучшению партийно-политической работы в армии и на флоте, он состоялся 29 октября 1957 года. В зале специально повесили большой портрет Жукова кисти художника Яковлева, маршал был изображен верхом на белом коне на фоне берлинских Бранденбургских ворот и горящего рейхстага — символическое изображение победителя гитлеровской Германии. Этот портрет Жуков велел повесить в музее Советской Армии, к пленуму его срочно сняли оттуда и вывесили в Кремле, как на позор. Хрущев указывал на него пальцем:

— Вот он, рассматривает армию как свою вотчину.

С подготовленным выступлением поднялся Суслов:

— Партийные ленинские принципы грубо нарушались министром обороны товарищем Жуковым, который вел линию на отрыв вооруженных сил от партии, на ослабление партийных организаций и фактически на ликвидацию парторганов в Советской Армии, на уход из-под контроля ЦК. Мы имеем дело с тенденцией рассматривать советские Вооруженные силы как свою вотчину. Нам не нужны такие военачальники.

Хрущев стукнул кулаком по столу:

— Правильно, Жуков пошел против партии!

Суслова поддержал Брежнев, который всего три месяца назад сам просил Жукова спасти Хрущева. За ним выступил вечный соглашатель Микоян, сказал округлую фразу: «Отношения армии и партии вызывают тревогу» — вроде бы согласился с Сусловым и Брежневым, но не осудил и Жукова.

Зато бывший друг Жукова министр госбезопасности Игнатов заявил:

— Говорят в низах: «Пришел Жуков — аракчеевский режим стал».

Хрущев подытожил:

— Предлагается освободить Жукова от обязанностей министра обороны.

Пленум постановил: «Маршал Жуков нарушал ленинские партийные принципы руководства Вооруженными Силами, проводил линию на свертывание работы партийных организаций, политорганов и военных советов, на ликвидацию руководства и контроля над армией и Военно-морским флотом со стороны партии, ее ЦК и правительства…» Жукова исключили из состава Президиума ЦК и ЦК КПСС и уволили с поста министра обороны. В газете «Правда» в небольшом сообщении в разделе «Хроника» сообщалось об отставке Жукова и назначении на должность министра обороны маршала Малиновского.

Люди читали, и большинство поражались: как могло оказаться, что самый знаменитый полководец, гордость армии, только три месяца назад назначенный министром, оказался неподходящим для этой должности?

* * *

Павел Берг сказал Марии:

— Что ж, история повторяется. Помнишь? Сталин сделал то же самое с моим другом маршалом Тухачевским в тридцать седьмом, послал его с государственным визитом в Англию, а вскоре после этого расстрелял как изменника. Это постановление Пленума и статья в «Правде» — пример того, как партийный аппарат манипулирует словами в угоду Хрущеву. Эффект диктаторской власти остался тем же самым. А нам с тобой придется насторожиться, не помешает ли вся эта история каким-нибудь образом Албании, стране, где теперь наша дочь.

Мария испугано глянула на него и вздохнула. Страх за Лилю жил постоянно.

Расстроенный Саша Фисатов примчался домой к Бергам, прямо с порога возбужденно заговорил:

— Дядя Павел, дядя Павел, что случилось с маршалом Жуковым?

— Саша, его сняли со всех постов.

— Да, я знаю, что его сняли. Но почему?!

— Хрущев заявил, что он пошел против партии.

— Что значит «пошел против партии»? Ведь маршал Жуков сам всю жизнь в партии. Я этого не понимаю.

— Никто не понимает. Хрущев сказал — и все повторяют. На самом деле это значит, что он пошел против Хрущева. А Хрущев как любой диктатор считает себя и партией, и даже государством. Французский король Людовик XIV говорил: «Государство — это я». И Хрущев так считает.

— Но как можно было сделать это с таким человеком? Ведь он самый заслуженный военный.

— Саша, история советского государства полна преследованиями заслуженных людей, в том числе и военных. В тридцать седьмом году арестовали маршала Тухачевского, самого выдающегося нашего полководца. В газетах написали, что раскрыт заговор, которым руководили он и еще семь высших командиров Красной армии. Их обвиняли в том, что они шпионы иностранных держав, что вели подрывную работу с целью ослабить армию и даже желали поражения Красной Армии, для того чтобы вернуть масть помещиков и капиталистов. Их всех расстреляли. И в течение девяти дней после расстрела Тухачевского были арестованы еще семьдесят семь — из восьмидесяти восьми — высших командиров, многие казнены.

Кроме них арестовали девятьсот восемьдесят генерал-майоров, тридцать семь генерал-лейтенантов, двадцать одного генерал-полковника, шестнадцать полковых и семнадцать бригадных комиссаров. Всего же были арестованы около тридцати пяти тысяч командиров[39]. Армия была обезглавлена и деморализована. Все это было сделано по указанию Сталина, который хотел быть единственным военачальником. А в результате Россия чуть не проиграла войну гитлеровской Германии, только выносливость и сила народа спасли ее. Но об этом ты знаешь сам, как участник войны.

— Так вот как оно было… Я никогда не слышал об этом. Значит, мы чуть ли не проиграли войну по вине Сталина. Когда меня взяли в плен, я никак не мог понять, почему мы проигрываем, — растеряно пробормотал Саша.

* * *

Полгода маршала Жукова держали под домашним арестом, Его портреты было приказано снять в военных кабинетах и с полковых линеек славы. Хрущев в выступлениях называл его «зазнавшимся Бонапартом» и говорил, что он заслужил «щелчок по носу». Через полгода, 15 марта 1958 года, Жукова отправили в отставку без какого-либо признания его громадных заслуг перед страной.

Люди недоумевали, они именно считали Жукова настоящим победителем в войне с гитлеровской Германией. Особенно возмущались ветераны войны. Они собирались на своих кухнях, пили водку, критиковали Хрущева. Но открытых протестов не было, народ привык бояться и не протестовал.

Хотя Павел в войне не участвовал, но как военный историк понимал значение Жукова и сказал Алеше:

— В Двадцать пятом сонете Шекспир писал:

Военачальник, баловень побед,
В бою последнем терпит пораженье,
И всех его заслуг потерян след.
Его удел — опала и забвенье.

А у Жукова даже последнего боя не было. Он проиграл не другому полководцу, а интригану. Очень горестный конец.

Алеша, как всегда, внимательно вслушался в слова Павла и вскоре написал:

Несправедливость
В Вас выражалась много лет
Победоносная стихия.
Вы были баловнем побед,
И вам обязана Россия
Своим спасеньем на войне,
Когда фашистов вы громили.
В жестокой битве и огне
Вы вашу славу заслужили.
Несли вы гордо честь свою,
Под стать любому великану,
Но без сражения в бою
Вы проиграли интригану.
Вы испытали на себе
Сполна хрущевскую ретивость —
За славой выпало судьбе
Познать его несправедливость.

Когда Саша прочитал стихи Алеши, он горячо воскликнул:

— Алеша, какой ты молодец, ты так хорошо написал! Надо, чтобы маршал Жуков прочитал эти стихи.

— Но как это сделать? — отозвался Алеша.

— Я найду его и передам ему в руки. Подпиши стихи.

— Где же ты его найдешь?

Павел сказал уверенно:

— Если Саша захочет, он найдет.

Действительно, это было непросто. Саша узнал, что Жуков отдыхает в Кисловодске, в санатории ЦК партии имени 10-летия Октября, и поехал туда. Его не хотели пускать в корпус для привилегированных отдыхающих, но начальник санатория увидел его Золотую звезду Героя, и сам проводил в корпус.

Жуков грустно сидел у телевизора, он был в гражданском костюме.

— Товарищ маршал, Георгий Константинович, я Саша Фисатов, сержант, радист из Дрездена. Помните?

— Да, да, конечно, помню вас.

— Я привез вам стихи поэта Алеши Гинзбурга, моего дальнего родственника.

Жуков прочитал стихи, вздохнул:

— Спасибо, хорошо написано, с уважением. Я уже начинаю отвыкать от уважения.

Когда Саша пошел с ним на прогулку, Жуков спросил:

— Когда вас после войны арестовал СМЕРШ, что вам помогло это пережить?

Саша смутился:

— Георгий Константинович, вы меня извините, пожалуйста, если я что-то не так скажу. Смершевцы били меня, но я отказывался подписать, что я американский шпион. Избив, они бросали меня в холодной камере на пол. Но меня уже много раз до этого били немцы, и тогда я понял, что перенесу все, если буду спать. Я спал мертвым сном, и ко мне возвращались силы для новых испытаний. И в тюрьме я засыпал после побоев, и сон помогал мне.

Жуков вздохнул и сказал:

— Да, сон помогает переживаниям. Есть в жизни вещи, которые невозможно забыть. Человек просто-напросто не в состоянии их забыть, но помнить их можно по-разному. Есть три разные памяти. Можно не забывать зло. Это одно. Можно не забывать опыта. Это другое. Можно не забывать прошлого, думая о будущем. Это третье. Когда меня вывели из состава Президиума ЦК и я вернулся после этого домой, то твердо решил не потерять себя, не сломаться, не раскиснуть, не утратить силу воли, как бы ни было тяжело. Что мне помогло? Я поступил так. Вернувшись, принял снотворное. Проспал несколько часов. Поднялся. Поел. Принял снотворное. Опять заснул… Так продолжалось пятнадцать суток, которые я проспал с короткими перерывами. И я как-то пережил все то, что мучило меня, что сидело в памяти. Все то, о чем бы я думал, с чем внутренне спорил бы, что переживал бы в бодрствующем состоянии, все это я пережил, видимо, во сне. Спорил, и доказывал, и огорчался — все во сне. А потом, когда прошли эти пятнадцать суток, поехал на рыбалку. И лишь после этого написал в ЦК, попросил разрешения уехать лечиться на курорт. Так я пережил этот тяжелый момент[40].


33. Павел Берг находит работу

Мария утром уходила на работу, а Павел шел бродить по улицам, чтобы не сидеть дома одному с мрачными мыслями. Во время прогулок он узнавал старые улицы и дома и даже улыбался им. Какое наслаждение просто ходить по улицам, это может понять только тот, кто был надолго лишен простой человеческой свободы. Но что бродить попусту! Он клал в карман сумку-«авоську» и заходил в продовольственные магазины: может где-то «выбросили» приличные продукты? В магазинах всегда толкались очереди: сумрачные домохозяйки, пронырливые пенсионеры и, конечно, возбужденные приезжие — визит в столицу на день, для закупок, поскольку снабжение на местах практически отсутствовало.

В забитых толпой магазинах все вытягивали шеи, стараясь увидеть через головы, что на прилавках. Люди были раздражены, толкались. Толкался и Павел, и ему это даже нравилось. Он хорошо изучил тактику покупок, становился в разные очереди, чтобы ему взвешивали товар, потом становился в очередь в кассу, потом с чеком в руках снова возвращаться в очередь к прилавку и терпеливо ждал, пока продавцы отпустят тех, кому еще только взвешивали. Вся эта толкотня занимала не меньше часа, а то и двух. Особо большие очереди, «восьмерками», бывали в Елисеевском магазине у Пушкинской площади и в гастрономе на Смоленской.

Изучив эту суетливую технологию, Павел довольно умело нырял туда, где «выбросили» товар. Эта занятость отвлекала его от дум. И он был доволен, что принесет в дом хоть что-то, помогая Марии с Нюшей.

Нюша говорила Марии с добродушной усмешкой:

— Наш-то Павлуша ходил по торговым точкам. Это, касаточка, как в сказке, «по кочкам, по кочкам». А он — по торговым точкам.

И они обе добродушно посмеивались, принимая от него принесенные продукты.

Во время одной из прогулок Павлу очень повезло — он купил два десятка яиц. Это был дефицитный товар, выдавали только по десятку на руки, но он схитрил, дважды встал в очередь. Яйца были маленькие и грязные, на них виднелись следы куриного помета и солома. Павел уложил их в серые картонки с ячейками, осторожно положил в плетеную авоську и шел домой из Трубниковского переулка мимо какого-то старинного особняка на улице Воровского (нынешней Поварской). У входа он заметил высокого мужчину лет пятидесяти, садившегося в правительственную «Победу», на место рядом с шофером. Они встретились глазами:

— Павел Берг, подполковник, историк? — воскликнул тот.

— Он самый, — улыбаясь, ответил Павел, — а вы генерал Ильин, Владимирская пересылочная, камера семьдесят четвертая.

— Верно, камера семьдесят четвертая. Только генерал я бывший, а теперь гражданская крыса, работаю вот в этом учреждении, — он указал на особняк.

— Что это за учреждение?

— Союз писателей. А вы не знали?

— Не знал, я ведь недавно вернулся.

В те годы нередко случались встречи бывших заключенных, их реабилитировали тысячами. У всех за плечами было много общего, горьких страданий и мук. Павел вспомнил, как в 1943 году, когда его уже пятый год перегоняли из одной тюрьмы в другую, в пересылочной Владимирской тюрьме он на короткое время оказался в одной камере с Виктором Ильиным. До войны они несколько раз встречались на собраниях. Павел тогда был подполковником и преподавал историю в Академии имени Фрунзе, а генерал-майор Ильин был комиссаром 3-го ранга, заведовал отделом науки и культуры в Комитете госбезопасности.

В камере они с трудом узнали друг друга, и Павел удивился: генерал госбезопасности в тюрьме? Кого только ему не приходилось встречать на этапе, был он в одной камере с бывшим министром авиационной промышленности Шахуриным, бывшим маршалом авиации Новиковым. Но с генералом КГБ! А Ильин скрывал свое прошлое, говорил, что работал на киностудии документальных фильмов. Но Павел его узнал, и тогда Ильин рассказал, что стал жертвой борьбы за власть, его посадил начальник СМЕРШа генерал Абакумов. Он придрался к тому, что в 1936 году Ильин встречался с маршалом Тухачевским, расстрелянным в 1937-м.

Павел тоже рассказал Ильину, что дружил с Тухачевским со времен Гражданской войны и тоже был арестован из-за связи с ним. За несколько дней в тюремной камере они лучше узнали друг друга. Ильину нравился глубокий аналитический ум Павла, а Павлу был симпатичен оптимизм и острый юмор Ильина. На короткое время между ними возникла «дружба каторжников». С тех пор они ничего не знали друг о друге.

Стоя у машины рядом с подъездом Союза писателей, Ильин спросил:

— У вас есть немного свободного времени?

— Для вас, конечно, есть.

— Тогда я отпущу машину, и мы с вами зайдем внутрь, поговорим.

И Ильин повел гостя в особняк. Павел чувствовал себя неуютно с авоськой, наполненной яйцами. Ильин заметил, все понял и подозвал швейцара у стойки:

— Андрей Иванович, припрячьте куда-нибудь эту сумку, только осторожно. Как ее называют-то?

Пожилой швейцар ухмыльнулся:

— Называют «авоська», мол, авось чего купишь. — И тихо добавил: — А в народе, извиняюсь, прозвали ее «нихуяшка», ни х..я, мол, не купишь.

Павел улыбнулся точности народного слова, а Ильин расхохотался, хлопая себя по ляжкам.

В старинном двухсветном зале особняка, отделанном панелями из дорогого темного дерева, располагался закрытый ресторан для писателей. За столиками сидело много людей, официантка, любезно улыбаясь, предложила Ильину:

— Виктор Николаевич, пожалуйте сюда. — Видно было, что Ильин здесь на хорошем счету.

— Нет, Тоня, накрой нам в углу, подальше.

Им сразу же усадили за столик под большой лестницей, в стороне.

— Сядем, выпьем, вспомним, побеседуем, — сказал Ильин и быстро заказал официантке ужин: — Как всегда. Понимаешь?

— Понимаю, Виктор Николаевич.

Павел с любопытством и осторожно оглядывался вокруг, а услышав заказ, смущенно сказал:

— У меня с деньгами плоховато.

— Бросьте, дорогой историк, я пригласил — я угощаю. А плоховато, черт подери, было и у меня, когда освободили и я попал в Рязань, рабочим. Потом уже устроился сюда. До чего же я чертовски рад, что довелось нам встретиться! — И Ильин опять хлопнул себя по ляжкам, такая уж у него была привычка выражать удовольствие. — Ну, выпьем.

Павла поразили деликатесы, которыми немедленно уставили стол. Очевидно, ресторан писателей был на особом снабжении.

Он спросил:

— Так что же вы тут делаете?

Ильин наклонился к нему над столом, улыбнулся, оглянувшись вокруг, понизил голос:

— Управляю советскими писателями.

И с усмешкой рассказал: его должность — секретарь московского отделения Союза писателей по организационным вопросам, а в обязанности входит помощь первому секретарю и организация работы.

— Ну, между нами, фактически я-то и делаю всю работу вместо первого. Писатели пишут, сочиняют, но работать не умеют и не хотят, — добавил он со смехом. — Ну, конечно, от Московского комитета партии инструкции получаю, от Центрального Комитета, от всех, кому не лень управлять идеологией. А им всем не лень. Меня поставили следить за порядком. Писатели все считают себя гениями. Если их по-военному поставить в шеренгу и приказать: «По порядку номеров рассчитайсь!», то каждый выкрикнет: «Первый!» Да, народ заносчивый и сверхчувствительный…

Павел понял, что Ильин, хоть и не остался генералом КГБ, продолжает делать ту же работу, и тихо сказал:

— Художник не может творить, если чувствительность не обострена до предела.

Ильин поднял рюмку:

— Да, чувствительность у них обостренная. Ну, за вас! Поговорим лучше о вас. Какие у вас планы, собираетесь вернуться к истории?

— Нет, назад мне пути нет. Да и отстал я от науки за шестнадцать лет сидки. Хоть меня и реабилитировали, но прежний душок остался, мне не доверят анализ истории, захотят, чтобы я интерпретировал все согласно основной линии партии, не станут печатать мои статьи.

— Да, понимаю и сочувствую. Что же предполагаете делать?

— Пока не представляю. Сижу на шее у жены, хожу за покупками. Вот купил яйца. Жена — медсестра, доучиться на доктора ей не дали: когда меня арестовали, ее исключили из института как жену врага народа. А у сестер, сами знаете, зарплата почти нищенская. Я уж подумывал наняться почтальоном, да ноги не так ходят, спина побаливает. Боюсь, тяжелую сумку с почтой не выдержу.

Ильин опять потянулся к нему через стол:

— Бросьте, профессор. Слушайте, мне нужен помощник — вести дела архива. Я могу предложить эту должность вам. Архив — это не только бумаги, необходим контакт с писателями. Нужен умный и интеллигентный человек, чтобы ладить с ними. Хотя я сам тоже пострадал, они все равно видят во мне генерала госбезопасности и сторонятся. А вы ничем не запятнаны, известный историк.

— В прошлом известный, — усмехнулся Павел.

— Нет, многие помнят вас и до сих пор хранят «Огонек» со статьей «Два русских еврея». А ведь среди так называемых русских писателей масса евреев, только скрываются они под псевдонимами. Черт побери, я совсем не антисемит, но скажу вам: хоть фамилии у многих из них русские, но нрав непокорный и эмоции — чисто еврейские. У вас, как у еврея, безупречная репутация: сидел, невинно пострадал. Вам они будут больше доверять. Ну как, идет? Будем работать вместе?

Павел не был готов к такому повороту:

— Спасибо, конечно, интересно было бы поработать в Союзе писателей. Думаете, меня возьмут в такое учреждение?

— У меня влияние в секретариате Союза и «рука» в ЦК. Если я попрошу, вас возьмут. И зарплату обещаю лучше, чем у медсестры.

Павлу хотелось узнать, но спросить он постеснялся: какую зарплату?

* * *

Мария обрадовалась принесенным яйцам:

— Павлик, ты стал такой практичный. Я не помню, чтобы ты был таким в молодости.

— Это еще что, — похвастался Павел, — я уже так напрактиковался, что устраиваюсь на работу.

— На какую работу?

Когда Павел рассказал, Мария забеспокоилась:

— Не будет ли тебе трудно работать целый день?

— Машенька, после лагерей мне ничего не может быть трудно.

— Но ты становишься старше, здоровье не то.

— Машенька, надо же мне что-то делать, деньги зарабатывать надо? К тому же работать в Союзе писателей — это интересно. И последний аргумент: мой непосредственный начальник Ильин хорошо ко мне отнесся, и мы с ним легко сработаемся.

Павел отнес Ильину документы, выяснил условия работы, зарплата оказалась втрое больше, чем у Марии.

Она очень обрадовалась и, когда они пошли к Августе с Алешей, с порога воскликнула:

— Павлик получил работу, он будет работать в аппарате Союза писателей.

Они устроили импровизированный праздник, Павел пил свою любимую водку, а Алеша тут же сочинил экспромт:

Чтоб в писательском Союзе
Больше не было иллюзий,
Всех писателей поверг
В удивленье Павел Берг.
* * *

Павлу выделили стол в коридоре, недалеко от кабинета первого секретаря, где постоянно сидел Ильин. По ходу работы он часто вызывал Павла к себе, всегда подчеркнуто уважительно:

— Профессор Берг, можно вас на минуту?

Секретарши, видя перед собой пожилого человека и узнав, что в прошлом он был профессором, отнеслись к нему с почтением. Ежедневная работа давала Павлу удовлетворение: привычная рутинная обязанность идти утром на работу, общение с людьми, рабочие разговоры, обсуждение общих дел. Он даже преобразился, держался прямей, ходить стал быстрей, одевался лучше, купил новый галстук. Проснулись прежние привычки, и он попросил Нюшу:

— Пожалуйста, накрахмальте мне воротнички рубашек, как раньше.

Работа была в основном бумажная — писать протоколы заседаний правления Союза писателей и собирать протоколы старых заседаний. В один из первых дней работы ему попалось на глаза старое письмо секретариата:

«24 марта 1953 года. В ЦК КПСС, Секретарю ЦК КПСС Н.С.ХРУЩЕВУ.

…В настоящее время в московской организации ССП состоит 1102 человека: 662 русских (60 %), 329 евреев (29,8 %), 23 украинца, 21 армянин, 67 представителей других национальностей. При создании ССП в 1934 году в московскую организацию был принят 351 человек, из них писателей еврейской национальности — 124 человека (35,3 %).

Такой искусственно завышенный прием в ССП лиц еврейской национальности объясняется тем, что многие из них принимались не по литературным заслугам, а в результате снижения требований, приятельских отношений, а в ряде случаев в результате замаскированных проявлений националистической семейственности. <…> Руководство СПП считает необходимым последовательно и неуклонно освобождать Союз писателей от балласта. <…> За ряд месяцев из Союза исключено 11 человек; секретариатом ССП внесена в Президиум рекомендация исключить еще 11 человек. Работа эта будет продолжаться….

Подписи: А.Фадеев, А.Сурков, К.Симонов».

С привычной для историка методичностью Павел сопоставил дату письма — 24 марта 1953 годами с датой смерти Сталина — 5 марта того же года. Письмо было отправлено Хрущеву всего через девятнадцать дней. Еще продолжало набирать обороты «дело врачей-отравителей» (хотя через десять дней, 4 апреля, их неожиданно освободили, признав «дело» спровоцированной ошибкой). Павел анализировал: зачем и для чего было написано это письмо руководителей Союза писателей? Вряд ли они ни с того ни с сего решили направить его Хрущеву. Скорей всего, от него поступил запрос. Получается, что тогда еврейских врачей все еще считали виновными, и Хрущев мог настаивать на чистке Союза писателей — на исключении евреев. А в угоду ему руководители Союза верноподданнически обещали работать над этим. В документе называлось только число евреев, и от этого несло матерым антисемитизмом. Павлу было ясно скрытое значение этого документа, с горькой иронией он думал: «Евреи им всем мешают, а каких русских они принимали в Союз писателей? Бесталанных, но зато верноподданных».

И тут же Павлу на глаза попался протокол встречи Хрущева с французским журналистом Сержем Груссаром. Француз задал вопрос о Биробиджане. Хрущев ответил: «Когда из Крыма выселили татар, некоторые евреи начали развивать идею о переселении туда евреев, чтобы создать в Крыму еврейское государство. А что это было бы за государство? Это был бы американский плацдарм на юге страны. Я был против этой идеи и полностью соглашался в этом вопросе со Сталиным»[41]. Признав опыт с Биробиджаном неудачным, Хрущев так и сказал: «Евреи все интеллигенты, все и всегда стремятся в университеты».

Павел решил снять копии с этих интересных документов. Он переписал напечатанное на машинке, спрятал в карман — это были ценные исторические свидетельства официального антисемитизма. Он знал: это может пригодиться.


34. Союз советских писателей

Павел в молодости читал запоем, но все шестнадцать лет в заключении он вообще не видел книг. Его познания в литературе остановились на уровне революционной романтики 1930-х годов. Как военный историк, он интересовался литературой военного времени, которой не знал. И писатели новой формации ему тоже были незнакомы, а узнать о них побольше было интересно, мир творческой интеллигенции отражает духовное развитие нации.

Теперь работа в Союзе писателей давала ему доступ к этой литературе и к этому миру. Павел читал, наверстывая пропущенное, и удивлялся тенденциозности: в большинстве книг были описаны не сложная, тяжелая жизнь страны, а надуманная радость и благополучие советского народа под руководством коммунистов.

Как-то в разговоре с Ильиным Павел спросил:

— Можете помочь мне определить, что это за общая тенденция в стиле советских писателей?

— Да, вы отстали, дорогой профессор. — Ильин хитро прищурился. — Это называется социалистический реализм. В литературном творчестве все должны идти по общей столбовой дороге соцреализма, давать описание, которое соответствует не реальной жизни, а идеальным представлениям социализма… Сталин требовал воспевания своих «деяний» и своей личности. Поэтому он поддерживал этот стиль и назвал писателей «инженерами человеческих душ». Инженеры-то они инженеры, но свободы писать проекты, то есть свободы творчества, он им не давал, именно поэтому возникли такие ограничения в Союзе писателей и жесткая цензура в литературе.

— Ну и как к этому относятся сами писатели?

— Как относятся?.. В основном повинуются. Есть, конечно, норовистые лошадки, которые хотели бы взбрыкнуть, но за это наказывают вплоть до ареста и ссылки.

* * *

Большую часть дня Павел возился с бумагами, но по привычке старого лагерника зорким глазом отмечал детали нового окружения. Перед ним как бы проходила галерея московских писателей, и постепенно он узнавал, чем и как они жили. Их жизнь была намного благополучней жизни обычной интеллигенции: они владели множеством привилегий, публиковались в журналах и издательствах, получая за это высокие гонорары. Крупным писателям давали государственные квартиры и дачи. Для писателей создавали дома творчества — закрытые пансионаты под Москвой, на Кавказе, в Крыму, на Рижском взморье, и таким образом еще больше изолировали их от жизни общества. За «высокоидейные» произведения соцреализма писателям давали премии: сталинские, а потом государственные и ленинские — это была внушительная по тем временам сумма денег и значок с профилем вождя. Иметь такой значок на лацкане пиджака считалось верхом почета.

В дневное время писатели появлялись в правлении редко, они работали или ходили по издательствам, пристраивая свои рукописи. Но к вечеру многие из них собирались на заседания творческих секций, читали и обсуждали написанное. Даже в своем поведении они были зависимы от руководства Союза: многие старались не столько показать себя в творческом плане, сколько сделать карьеру в комиссиях правления. И чем более маститым становился писатель, чем уютнее обустраивался он в этих условиях тем меньше хотел настоящей свободы слова.

Павел слышал их разговоры в кулуарах и поражался, до чего этот мир узок, замкнут и отвлечен от жизни общества, как они оторваны от народа, как привыкли к стяжательству и угодничеству! Правда, недавно появились задиристые молодые поэты и писатели, они настойчиво пробивались в литературу, хотели свободы творчества: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Юрий Нагибин, Чингиз Айтматов, Фазиль Искандер, Юрий Трифонов, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Булат Окуджава, Белла Ахмадулина. Но руководителям Союза писателей эта новая волна не нравилась, их, конечно, меньше печатали, критиковали и всячески затирали.

Павел говорил дома:

— Знаешь, Машуня, начитался я книг и насмотрелся на писателей. Основной тон задают литературные холуи, они пишут так называемые высокоидейные произведения. Их больше публикуют, они получают за это лучшие гонорары, жизнь со многими привилегиями. Вот помню я слова Чехова: «По железным дорогам надо ездить непременно в третьем классе, среди простого народа». А Союз писателей фактически отгораживает писателей от настоящей жизни общества и контролирует их.

— Неужели нет писателей, которые могут избежать этого? — спрашивала Мария.

— Наверное, жить без Союза писателей могли бы высокоталантливые и глубоко принципиальные литераторы, но в том-то и дело, что этого им не позволяют.

* * *

Вскоре после начала работы Ильин попросил Павла:

— Подготовьте, пожалуйста, на выдвижение в члены правления личное дело писателя Анатолия Алексина. За его спиной стоит сам Сергей Михалков, это он хочет ввести его в правление.

Павел спросил:

— Этот Алексин, он талантливый писатель?

Ильин засмеялся, хлопнул себя по ляжкам:

— Дорогой профессор, талант тут не при чем. Союз писателей — учреждение бюрократическое, у нас все работают по ранжиру. Мы делим писателей на китов, акул и мелкую рыбешку, но не по таланту, а по бюрократическому положению. Киты — это сорок два секретаря Союза, главные из них получают высокую зарплату и высокие гонорары, их возят на государственных машинах, они знакомы с Хрущевым и другими вождями. Сергей Михалков — это очень большой кит. Акулы — это члены правления и те, кто рвется в правление. Например, Алексин, он рвется всеми силами. Наконец, мелкие рыбешки — это шесть тысяч рядовых членов Союза, просто писаки, литературная прислуга.

— Прислуга? — удивился Павел.

— Вас удивляет мой цинизм? Эх, дорогой профессор, мы с вами на своей шкуре испытали весь цинизм нашего времени. Ну да, пишущая мелкота слушается наших указаний, как прислуга угождает хозяину. Потому они живут благополучно, некоторым выпадает незаслуженная известность. Но написать текст гимна, как это удалось Михалкову, — это колоссальный успех.

Павлу трудно было согласиться с такой оценкой писательского труда:

— Наверное, я отстал от времени. Даже не знал, что детский поэт Михалков — автор нового гимна. Гимн — это символ страны. Но нужно сравнивать и оценивать символы. В мое время гимном был «Интернационал», символ пролетариата, с талантливой мелодией Пьера Дегейтера и словами Эжена Потье. Поэт Абрам Коц перевел его на русский еще в 1902 году. И мы пели с воодушевлением: «Мы свой, мы новый мир построим, / Кто был ничем, тот станет всем…» А в новом гимне поется: «Нас вырастил Сталин, на верность народу, / На труд и на подвиги нас вдохновил…» На что может воодушевить гимн с воспеванием развенчанного Сталина?

Ильин засмеялся:

— Вот за что я вас и люблю, дорогой профессор. Между нами говоря, вы правы. Михалков — человек с двойным дном, скрывает свое дворянское происхождение, служит советской власти верой и правдой. Когда по радио в первый раз исполняли новый гимн, Сталин пригласил Михалкова на ужин вместе с членами Политбюро. Они пьянствовали до пяти часов утра, и в благодарность за текст подобревший Сталин предложил ему: «Просите, что хотите». Знаете какой выбор сделал хитрый Михалков? Он сказал: «Товарищ Сталин, подарите мне тот карандаш, которым вы делали пометки на моем стихотворении». А, какова находка?! — Ильин рассмеялся, хлопнул себя по ляжкам и продолжал: — Ну, естественно, после этого хитрец был осыпан всеми милостями. Теперь гимн играют, его слова поют стоя, на всех торжественных заседаниях. А сам Михалков отвечал на критику: «Всё ругали меня: „Сережка плохие стихи пишет“. Теперь, сволочи, будете стоя слушать!»

* * *

Из личного дела Павел узнал, что настоящая фамилия Алексина была Гоберман. Многие евреи писали под русскими псевдонимами. Павел из любопытства просмотрел его книги, ничего особенно яркого не обнаружил. Все же по рекомендации Михалкова Алексина сделали членом Правления — из мелкой рыбешки он превратился в акулу.


35. Распоряжение искусством

В развитом обществе новые течения в жизни всегда начинаются с пробуждения искусства. С наступлением хрущевской оттепели оживилась творческая интеллигенция, особенно молодежь. С начала 1960-х годов новые веяния в искусстве вырывались из-под жесткого партийного контроля. В журналах начали публиковаться молодые писатели. Плеяда молодых поэтов выступала со своими стихами на стадионах и собирала тысячные аудитории. Александр Галич, Булат Окуджава и Владимир Высоцкий стали кумирами, и хотя им не разрешали выступать официально, но везде звучали нелегальные записи их песен. Те же процессы начали происходить в театре, в живописи, в скульптуре. Этих людей называли «шестидесятниками», расцвет их творчества пришелся на 1960-е годы. «Шестидесятники» стали отходить от сталинских канонов социалистического реализма.

Но крестьянский сын Хрущев не хотел и не мог допустить этого. Он взял управление искусством в свои руки, устраивал «правительственные встречи с творческой интеллигенцией» — писателями и художниками. Это должно было помочь ему держать их под контролем и управлять ими.

На первую встречу Хрущев пригласил сто избранных известных писателей и художников. Во дворе своего нового особняка на Ленинских горах он неожиданно для всех стал ругать московских писателей за то, что они слишком серьезно отнеслись к его критике Сталина на Двадцатом съезде: «Мы были искренними в своем уважении к Сталину, когда плакали, стоя у его гроба. Мы искренни и сейчас в оценке его положительной роли в истории нашей партии и Советского государства».

Писатели растерялись от такого поворота. Секретарь Союза Константин Федин стал каяться: «Извините, мы и правда чего-то недодумали».

Потом в газете «Правда» появилась статья Хрущева: «За тесную связь литературы и искусства с жизнью народа». Написать такую статью самому Хрущеву было не по силам, ее автором был заведующий отделом идеологии ЦК партии Ильичев. Но идеи использовались хрущевские: утверждающие и прославляющие соцреализм в искусстве.

* * *

Для следующей встречи Хрущев пригласил большую группу писателей на свою новую правительственную дачу под Москвой. Приглашенные бродили по аллеям вокруг большого пруда, потом их позвали к обеду за длинными столами под навесом. На столах были расставлены бутылки водки и коньяка, в меню — жареная раба. Хрущев громко хвастал:

— Рыбка-то местная, в этом пруду наловлена.

Наиболее подобострастные переспрашивали:

— Сами ловили, Никита Сергеевич?

— Нет, дел у меня больно много, а то и сам бы наловил, клюет здорово.

Секретарь Союза писателей Николай Грибачев начал критиковать нашумевшую повесть Дудинцева «Не хлебом единым» за показ «теневых сторон жизни».

Хрущев решительно ему поддакивал:

— Верно!.. Правильно!.. Таких и надо критиковать!

Илья Эренбург, которому тоже нужно было выступить с критикой, недовольно молчал. Тогда Хрущев закричал:

— А почему писатель Эренбург на это молчит? Молчание — это тоже точка зрения. Значит, он со мной не согласен!

Во время встречи разразилась гроза, гремел гром, шел дождь, с брезентового покрова стекала вода. Обстановка была «шекспировская» — в унисон с громыханием грома гремели реплики Хрущева. Он напал и на Мариэтту Шагинян, старейшую писательницу. Эта маленькая женщина никогда никого не боялась и возразила Хрущеву.

Он вспылил:

— Она не понимает роли и места писателя в Советской стране, старая перечница! — И добавил, глядя на ее сутулую спину: — Видно, горбатого могила исправит.

Евгений Евтушенко мрачно и громко сказал:

— Прошли те времена, когда у нас горбатого могилой исправляли.

Потом Андрей Вознесенский читал свои стихи:

Прощай, архитектура!
Пылайте широко
Коровники в амурах,
Райкомы в рококо[42].

Но мужиковатый Никита Хрущев не мог понять иронии и позволить, чтобы райкомы партии «пылали широко». Ему хотелось бороться с «идеологической разболтанностью», но не хватало общей культуры, чтобы заставить прислушаться к своим словам. Поэтому он топал ногами, кричал и размахивал руками.

Вознесенский попробовал начать:

— Как мой учитель Маяковский, я не член партии…

Хрущев закричал:

— Не афишируйте! Ты член не той партии, в которой я состою, товарищ Вознесенский. Ты не на партийной позиции. Для таких будут самые жестокие морозы. Обожди еще, мы еще вас переучим! Ишь, какой Пастернак нашелся! Получайте паспорт и езжайте к чертовой бабушке. К чертовой бабушке![43]

* * *

На новой встрече партийно-государственных руководителей с деятелями культуры 19 мая 1957 года писатель Леонид Соболев сказал:

— Нам, писателям, партия дала все права, кроме права плохо писать.

Крепко захмелевший Хрущев оседлал тему идейности в литературе:

— Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит!

Он неожиданно обрушился на хрупкую Маргариту Алигер, которая активно поддерживала альманах «Литературная Москва»:

— Вы идеологический диверсант, отрыжка капиталистического Запада!

— Никита Сергеевич, что вы говорите? — отбивалась ошеломленная Алигер. — Я же коммунистка, член партии.

— Лжете! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю! Вам — нет!

— Верно, Никита Сергеевич! — услужливо поддакивал Соболев. — Верно! Нельзя им верить![44]

Когда среди творческой интеллигенции пошли слухи об этой встрече и угрозах Хрущева, Моня Гендель моментально придумал остроту: «Ухрущение строптивых».

А Хрущев вновь и вновь пытался реабилитировать развенчанного им же самим Сталина — менялась внутренняя ситуация в стране. Поворот был резким. В ноябре 1957 года пышно праздновали 40-летие Октябрьской революции. Состоялась торжественная сессия Верховного Совета. Рядом с депутатами сидели десять тысяч приглашенных, среди них китайский вождь Мао Цзэдун с непроницаемым лицом.

Хрущев читал по бумажке восхваление Сталину: «Как преданный ленинист-марксист и стойкий революционер, Сталин займет должное место в истории. Наша партия и советский народ будут помнить Сталина и воздавать ему должное».


36. Борис Пастернак и его роман «Доктор Живаго»

Ильин попросил Павла поехать в подмосковный дачный поселок Переделкино для встречи с поэтом Пастернаком — обсудить и подписать некоторые бумаги. С Киевского вокзала шла электричка, потом надо было идти мимо небольшой белой церкви, спрятанной за забором и деревьями. Дорога в гору вела к большому пустырю, в шутку прозванному Неясная поляна — уж очень масштабной была разница между советскими писателями и Толстым. За пустырем в 1934 году по указанию Сталина построили пятьдесят двухэтажных дач для привилегированной группы писателей. Правительство выделило на это шесть миллионов рублей, громадную для того времени сумму. Вокруг дач, спрятанных за заборами, шла широкая асфальтированная дорога, по которой медленно прогуливались литературные знаменитости. На дачах жил литературный «свет», и люди прозвали эту дорогу «вокруг света».

Собрали писателей в одном месте с далеко идущими намерениями: так было легче их контролировать. Но контролировать в полной мере удавалось не всех, случались и исключения — в Переделкино жил Борис Пастернак, один из наиболее известных русских поэтов XX века. Его деревянный двухэтажный дом, крашенный желтой краской, стоял у края пустыря, в стороне от дорога «вокруг света». С задней стороны дача примыкала к большому густому ельнику, крутая тропинка спускалась к речке Сетуни.

Павел был удивлен. Судя по внешнему виду Пастернака, по его одежде и манере держаться, он отличался от других переделкинских знаменитостей, степенных бар и кабинетных львов. Ему было под семьдесят, но он поражал простотой обращения, моложавым видом, бодростью и неброской одеждой. У него был глуховатый голос и очень живые кисти рук, жестикуляция во время разговора выдавала бурный темперамент. В любую погоду Пастернак любил окунуться в Сетунь, часто набирал в ельнике хворост и тащил его на плечах для растопки печки, много работал на огороде перед домом.

Стихи Пастернака Павел читал еще в годы Гражданской войны. В это первое свидание он рассказал поэту о своем увлечении:

— Я тогда служил в Первой конной армии, увлекался поэзией и возил книжки в перемете седла. Читал вас, Борис Леонидович, Тихонова, Сельвинского. Я даже помню некоторые ваши строки:

Нас мало. Нас, может быть, трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.

Пастернак слушал с интересом.

— Как приятно, иго вы напомнили мне эти строки. Я ведь совсем забыл их. Значит, вы мои стихи возили в перемете седла? Это большая честь для поэта. А можно вас спросить, после службы в кавалерии вы чем занимались?

— Я был профессором истории, но провел в заключении шестнадцать лет.

— Подумать только… Шестнадцать лет!..

Пастернак проникся к Павлу уважением, отнесся очень дружелюбно. Павел еще не раз привозил ему бумаги на подпись, и поэт предлагал ему:

— Пойдем погуляем. Очень хорошая погода, мечтаю выкупаться и о свободе печати.

* * *

Тем летом 1957 года Пастернак был в прекрасном настроении — жизнь налаживалась, все говорили о наступлении хрущевской оттепели. Недавно он закончил роман «Доктор Живаго», над которым работал почти десять лет, и готовился его опубликовать. О романе знали многие писатели, он часто собирал у себя соседей, читал им отдельные главы.

Пастернак поражал Павла молодостью души, и он с удовольствием рассказывал о писателе в кругу семьи. Всем было интересно слушать о знаменитости: какой он, как разговаривает, о чем?

Августа восторженно восклицала:

— А знаете, как замечательно написала о Пастернаке Анна Ахматова?

Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил[45].

Как-то раз Пастернак пригласил Павла:

— Приезжайте послушать стихи из моего романа.

Он познакомил его с молодым человеком невысокого роста, с острым носом и очень живым выражением лица:

— Это мой молодой друг, переводчик Костя Богатырев. Очень хороший переводчик и тоже отсидел в тюрьме много лет.

Костю арестовали с группой студентов университета, обвиненных в 1948 году по «университетскому делу», организатором которого считали студентку Нину Ермакову, «девочку с Арбата». Павел знал об этом деле от Алеши, влюбленного когда-то в Нину.

На прослушивании они с Костей уселись рядом.

В конце романа Пастернак поместил двадцать пять очень ярких стихотворений, некоторые из них были посвящены теме христианства.

Глубоким бархатным голосом он читал нараспев:

Но книга жизни подошла к странице,
Которая дороже всех святынь,
Сейчас должно написанное сбыться,
Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как барки каравана,
Столетья поплывут из темноты[46].

Перед слушателями, завороженными музыкальностью стиха и неповторимостью исполнения, вставали картины древности и образ Христа. Павлу тоже нравилось слушать, но его удивляло, ради чего в атеистической советской России интеллигентному еврею захотелось принять христианство и описывать его в поэтической форме? Что могло привести на этот путь еврея Пастернака? Он уважал еврейство своих родителей и свое собственное, знал, каково жилось евреям в России при Сталине. Когда в 1934 году Мандельштам написал свое знаменитое стихотворение о Сталине, Пастернак поразился: «Как мог он написать эти стихи, ведь он еврей!»[47] Значит, он понимал уязвимость евреев в России, значит «еврейский вопрос» задевал его. Но, как ни странно, в творчестве Пастернака еврейские мотивы отсутствовали.

В тот вечер на даче в Переделкино Пастернак еще раз подчеркнул свое кредо:

— Атмосфера вещи — мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным. Эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое.

Обратно в электричке Павел ехал с Костей Богатыревым, и тот восторженно говорил:

— «Доктор Живаго» — это значительное творение русской литературы. Бориса Леонидовича ожидает мировая слава. Смысловой фокус романа в том, как повлияла на интеллигентных людей русская революция. Об этом у нас почти ничего не написано.

Его слова были отражением всеобщих ожиданий: люди надеялись, что с наступлением хрущевской оттепели в жизни и искусстве произойдут большие перемены.

Павел слушал с интересом, потом сказал:

— Надеюсь, вы правы. Меня только меня удивило настойчивое повторение христианской темы. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов и Тютчев не заигрывали с религией. Пушкин даже высмеял ее в своей «Гаврилиаде». А Толстого вообще отлучили от церкви. В молодые годы Пастернак тоже не писал на эти темы. Да и вообще, ведь за века написано так много гимнов, псалмов, песнопений, хоралов, сочинено столько легенд. Зачем еще?

Костя удивленно поднял брови, улыбнулся, возразил:

— Это верно, но, кроме Пастернака, еще многие поэты-евреи писали и пишут на христианские темы. Теперь это стало поэтической модой. Существует ведь даже такой термин — иудео-христианская культура.

* * *

В приподнятом настроении в январе 1956 года Пастернак передал рукопись романа в журналы «Новый мир» и «Знамя» и надеялся на скорое опубликование. Но он лежал там мертвым грузом — ответов не последовало.

Пастернак писал в редакции: «Вас останавливает неприемлемость романа. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано. Вся наша литература теперь — это владычество мертвой буквы. Так она отражает наш бескрылый век. Основная роль в духовном освобождении общества от давления сталинизма зависит от новой литературы, она должна отражать разные точки зрения на жизнь и помогать людям узнавать и думать».

Через полгода ожидания Пастернак рассказал о ситуации Косте Богатыреву. Костя как переводчик постоянно пересекался с иностранными литераторами, приезжающими в Советский Союз. Он с жаром предложил:

— Борис Леонидович, я привезу к вам итальянцев. Они знают о вашем романе и будут счастливы издать его в Италии.

Костя привез итальянцев к нему на дачу 30 июня 1956 года. Пастернак работал в своем огороде, встретил их в резиновых сапогах и с лопатой в руках. Итальянцы попросили у Пастернака рукопись романа: «Чтобы у Вас не было неприятностей, мы передадим рукопись в Милане издателю коммунисту Фельтринелли». Пастернак написал ему, что будет рад появлению романа в Италии, но предупреждал: «Если его публикация здесь, обещанная многими нашими журналами, задержится и Вы ее опередите, ситуация для меня будет трагически трудной… но мысли рождаются не для того, чтобы их таили или заглушали в себе, но чтобы быть сказанными»[48].

О передаче рукописи за границу пошли слухи. Руководители Союза писателей заволновались, предложили Пастернаку написать в Италию и потребовать рукопись романа обратно, якобы для переделок, так как роман пока еще не совершенен. Он отвечал: «Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правда, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое»[49].

* * *

Эти переговоры, ожидание, полемика и принятие решений совпали по времени с венгерским восстанием осенью 1956 года. Кровавое подавление восстания сказалось на атмосфере во всем мире и в самом Советском Союзе. Хрущев и его соратники поручали организациям и отдельным представителям интеллигенции подписывать письма с одобрением репрессий и осуждением венгерских руководителей, потом эти «воззвания» публиковались в газетах. Нужно было показать всему миру, что народ и интеллигенция полностью поддерживают подавление венгерского свободомыслия.

Боясь гнева властей, многие писатели покорно подписывались. Приехали за подписью и к Пастернаку на дачу. Он не только не подписал, но вскипел и грубо спустил приехавших с лестницы. Это усугубило его вину в глазах правительства. 19 августа Пастернака вызвали в ЦК партии. Он не поехал, сославшись на плохое здоровье.

Заведующий отделом культуры ЦК партии Поликарпов по нескольку раз в день звонил в Союз писателей и настаивал: «Делайте все возможное, чтобы остановить публикацию за границей романа Пастернака».

Павел видел, какая суета поднялась в Союзе и какие страсти кипят в правлении. Секретариат Союза послал телеграмму итальянскому издателю с требованием вернуть рукопись романа, утверждая, что это желание автора. Но рукопись не вернули. Тогда секретарь Союза поэт Алексей Сурков поехал в Милан для личных переговоров. Но он ничего не добился, и роман «Доктор Живаго» был опубликован на итальянском, а потом его опубликовали во Франции, Англии, США, Западной Германии.

Сидя за своим рабочим столом в закутке коридора, Павел наблюдал панику «китов» — секретарей Союза. Они испугались, что их выгонят, исключат из партии, сошлют. И все из-за «этого Пастернака».

Сергей Михалков написал басню про «некий злак, который звался Пастернак». Ненависть к Пастернаку накаливалась. Эти известные и важные люди звонили ему, слали телеграммы, обвиняли в отсутствии патриотизма, в нелюбви к своей стране. Павел удивлялся, до чего ничтожны оказались они в своем страхе перед властью, и вспоминал слова из романа Алексея Толстого «Петр Первый»: «робели не умом, а поротой задницей».

В очередное воскресенье он поехал в Переделкино повидать Пастернака и выразить ему свое сочувствие. Поэт окучивал картошку на огороде. Они сидели на той же скамейке, на которой итальянцам была передана рукопись романа. Пастернак говорил:

— Хорошо, что вы приехали, а не позвонили. Я теперь к телефону отношусь так же, как к проверяемым открыткам, отвечаю невпопад общими фразами: да, нет, все здоровы, чего и вам желаем. Мой роман появился во Франции. Я получаю оттуда личные письма, головокружительные, захватывающие. Все это само по себе целый роман, отдельная жизнь, в которую можно влюбиться. Но быть так далеко от всего этого, зависеть от медлительности и капризов почты, от трудности иностранных языков! Я отвечаю на эти проявления симпатии и интереса по-немецки, по-английски, по-французски. Чтобы ню привлекать внимания почтовой цензуры, прибегаю к маленьким хитростям и пишу бисерным почерком. Наименование романа, издательств и собственные имена я заменяю первыми буквами или русифицирую.

* * *

Осенью Альбер Камю, лауреат Нобелевской премии 1957 года, предложил кандидатуру Пастернака на Нобелевскую премию. Но, согласно правилам, произведение, которое удостаивается номинации, должно быть издано на оригинальном языке страны. А русского издания «Доктора Живаго» так до сих пор и не выходило. Агенты ЦРУ выкрали русскую рукопись в аэропорту, сняли с нее копии, и голландское издательство сумело за три дня напечатать пятьдесят экземпляров на русском.

Секретарь Нобелевского фонда Андерс Эстерлинг 23 октября 1958 года известил Пастернака телеграммой о присуждении премии по литературе с формулировкой: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Название романа в решении не упоминалось из тактических соображений: чтобы не повредить автору в его стране. Пастернак был приглашен в Стокгольм на торжественное вручение премии 10 декабря. Он поблагодарил Шведскую академию и Нобелевский фонд телеграммой: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен».

* * *

Никита Хрущев был по горло занят важными делами, он готовил XXI съезд партии, на котором собирался объявить о полной победе социализма и о переходе к строительству коммунизма. На прием к Хрущеву прорывался Поликарпов, ему нужны были срочные указания. Наконец его впустили на несколько минут:

— Ну, чего там у тебя?

— Никита Сергеевич, писателю Борису Пастернаку присудили в Швеции Нобелевскую премию по литературе.

— Так. За что присудили?

— За роман «Доктор Живаго».

— Хороший роман?

— Дело в том, что у нас, на русском, он не издан. Первыми издали итальянцы, за ними французы, англичане, американцы и западные немцы.

— Как же ты это проморгал?

— Никита Сергеевич, мы нажимали на автора, чтобы он отказался от заграничных изданий и просили иностранные издательства задержать публикацию.

— Мало, значит, нажимали. Ну а ты сам-то читал его роман?

— Читал, некоторые отрывки.

— Ну и как?

— Безыдейный и даже антисоветский, прямо как нож в спину советской власти.

— Что еще ты знаешь об этом Пастернаке?

— Еще вот что, он один из тех евреев, которые отказались подписать письмо писателей в поддержку к событиям в Венгрии.

— Так. Опять эти евреи. А за границей, значит, говоришь, его роман понравился?

Хрущев, конечно, кроме деловых бумаг не читал ничего. Основываясь на чужом, да еще и некомпетентном мнении, он приказал обрушить на автора всенародный гнев. И без паузы и раздумий, без колебаний рубанул, как всегда, с плеча:

— Мы ему покажем кузькину мать. Займись, и построже. Устрой собрание писателей, пусть его выгонят. И в газетах чтобы было народное осуждение. Пусть народ осудит предателя, чтобы тот знал, где раки зимуют[50].

И бюрократы-писатели обрушили на Пастернака лавину «народного» гнева: в газетах и по радио они провоцировали людей, призывали всячески «осуждать» и «обличать». А роман не был официально издан в СССР еще тридцать лет, и самиздатовских копий, разумеется, никто из этих писателей не читал.

* * *

Радость Пастернака из-за получения Нобелевской премии продолжалась всего одну ночь. На следующее утро к нему явился сосед и старый друг Константин Федин, первый секретарь Союза писателей. Пастернак встретил его с улыбкой, ожидая дружеского поздравления. Но Федин строго заявил:

— Вы должны отказаться от премии. Срочно посылайте телеграмму в Стокгольм. Иначе будут большие неприятности и серьезные последствия. Прямо завтра против вас начнется кампания в газетах.

Пастернак был обескуражен, он считал Федина другом, знал, что роман ему нравился, но теперь тот разговаривал с ним как официальное лицо, облеченное высшими полномочиями.

Пастернак ответил:

— Ничто не заставит меня отказаться от оказанной мне чести и стать неблагодарным обманщиком в глазах Нобелевского фонда. К тому же я уже ответил им, поблагодарив за честь.

И сразу вслед за этим написал письмо в ЦК партии:


«Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, к которой я принадлежу… Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если Вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять… Но мне не хотелось бы, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо…»[51]


Буквально со следующего дня во всех центральных газетах началась травля. Из ЦК партии было дано указание всем партийным инстанциям проводить повсеместные собрания с осуждением Пастернака. Была подключена так называемая «подготовленная общественность», и началось безудержное шельмование писателя. По всей стране организовывали «митинги общественности» с осуждением романа, который никто не читал. Газеты публиковали наспех сфабрикованные письма протестов интеллигенции и трудящихся. Почти никто не знал, что такое Нобелевская премия, и большинство людей не имели понятия даже об авторе, но на него обрушился «народный гнев» возмущение «предательством отщепенца, продавшегося за тридцать серебряников».

В «Литературной газете» опубликовали статью «Провокационная вылазка международной реакции». Подписи под редакционной статьей поставили видные писатели, многие из них — друзья Пастернака.

Вечером ему вручили повестку на заседание правления Союза писателей, посвященное вопросу «О действиях члена Союза писателей Пастернака, несовместимых со званием советского писателя». У него потемнело лицо, он схватился за сердце и с трудом поднялся по лестнице к себе в кабинет.

Заседание правления Союза писателей было устроено 27 октября. Пастернак в последний момент предупредил о том, что не приедет, сославшись на нездоровье. Но он написал письмо:


«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость. Я знаю, что под давлением обстоятельств будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через некоторое время вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз»[52].


Правление постановило: исключить Бориса Пастернака из Союза писателей.

Под столь мощным давлением Пастернак впал в отчаяние и через два дня, 29 октября, послал в Стокгольм телеграмму с отказом от премии: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться. Не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ».

* * *

Павел наблюдал, как бурлила писательская машина. Ни один человек не вступился за Пастернака. Поликарпов по телефону давал указания в Союз писателей Ильину. Тот отвечал:

— Слушаюсь… будет сделано… приму к сведению… выполним…

Потом, наедине, жаловался Павлу:

— До чего же все они сволочи, эта блядская братия вправлении писателей, мать их… Поверьте, мне не доставляет никакого удовольствия исполнять их указания. Но я службист, мое дело — выполнять. К тому же мы с вами уже раз пострадали и натерпелись. Теперь вот надо готовить общее собрание московских писателей. Я знаю, как вам это неприятно, поэтому не вовлекаю вас. Занимайтесь текущими делами.

Павлу действительно было бы противно и горько принять хотя бы даже мелкое техническое участие в этой кампании, и он был благодарен Ильину, что тот отстранил его.

Общее собрание организовали 31 октября. Из любопытства Павел зашел в зал и сел в дальний угол. В московской писательской организации состояло более тысячи человек, на собрание пришло около шестисот. Павел знал многих в лицо и видел, что евреи составляли почти половину. У них было напряженно-понурое выражение. Осуждение Пастернака они считали проявлением антисемитизма. Если спросить каждого отдельно, то большинство ответило бы, что уважают его, хотели бы прочитать роман и ни в коем случае не хотят его осуждать. Но…

Председательствовал Константин Федин. Рядом с ним за столом президиума сидел его прямой начальник Поликарпов. Он сурово и пристально разглядывал ряды писателей, во взгляде не было ничего доброго.

Собрание началось с нескольких осуждающих речей, заранее проверенных и отрепетированных в партийном комитете писателей. Федин подытожил выступления:

— Наше собрание должно обратиться в правительство с предложением лишить Пастернака советского гражданства и выслать из России.

Поликарпов поправил его:

— Не с предложением, а с просьбой.

— Ну да, конечно, с просьбой, — немедленно откликнулся Федин. — Кто за то, чтобы обратиться с просьбой в правительство, поднимите руки.

Павел замер и впился глазами в аудиторию. Сзади ему видны были низко наклоненные головы многих. Неужели никто не решится выступить с протестом или хотя бы не поднимет руку? Ни у кого не хватило смелости. Сразу поднялось несколько рук, но пока мало. Писатели украдкой оглядывались и после полуминутной паузы, не глядя друг на друга, стали нерешительно поднимать руки. Кто-то поднимал невысоко, как будто это могло уменьшить долю его участия в голосовании.

То же происходило на собраниях и в других учреждениях. Первый секретарь ЦК комсомола и будущий глава КГБ В.Е.Семичастный говорил: «Если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где ел, нагадил тем, чьими трудами он живет и дышит… А почему бы этому внутреннему эмигранту не изведать воздуха капиталистического…»[53]

* * *

Каждый вечер Павел приходил на квартиру Гинзбургов и там, глотая водку рюмку за рюмкой, рассказывал Марии, Августе и Алеше подноготную этой кампании:

— Никогда не подумал бы, что среди шестисот писателей найдутся только двое-трое, готовых возразить. В покорности поведения писатели превосходят всех. После смерти Сталина можно было ожидать, что такое не повторится. Но Хрущев заставил их оставаться покорными, он умеет действовать только по старым сталинским рецептам. Вот что значит настоящий интеллектуальный плен…

* * *

Правительство приказало заблокировать поступление Пастернаку авторских гонораров за иностранные издания романа «Доктор Живаго» и денег от Нобелевского комитета за премию. Ему не доставалось ни копейки, но под видом некоторого «примирения» ему предложили «передать все деньги государству». Пастернак, человек не от мира сего, не представлял себе огромности всей суммы, которую ему принесли издания романа: «Я не хочу этого знать, потому что и без того мое положение в обществе мифически нереально, как положение нераскаявшегося предателя, от которого ждут, что он признает свою вину и продаст свою честь, чего я никогда не сделаю»[54].

Фактически правительство предлагало ему многомиллионную денежную взятку за остановку компании против него. В ответ Пастернак попросил банки отправить деньги обратно. Тогда правительство запретило выплачивать ему гонорары за прежние его издания и переводы в России. Он был лишен всех средств к существованию, вынужден был занимать деньги и жаловался родным: «Неужели я недостаточно сделал в жизни, чтобы в семьдесят лет не иметь возможности прокормить семью?»

Пастернака задержали прямо на улице 14 марта 1959 года и привезли к генеральному прокурору Р.А.Руденко. Было выдвинуто обвинение в государственной измене и поставлено условие: прекратить встречи с иностранцами и даже не принимать у себя соотечественников. Его решили изолировать от окружающего мира.

На дверях дачи он повесил записку: «Я никого не принимаю. Отступлений от этого решения сделано быть не может. Прошу не обижаться и извинить». За домом велась круглосуточная слежка. А в газетах каждый день продолжали публиковать «гневные требования народа» изгнать Пастернака из страны. Это совершенно подавляло его, уезжать он не хотел, он слишком любил Россию, говорил: «Ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что бы не смог. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже — привычные гонения. И — надежда… Буду испытывать свое горе».

По совету, переданному от Поликарпова, он написал письмо Хрущеву и в «Правду», со словами: «Я связан с Россией, и жизнь вне ее для меня невыносима».

Но всю свою горечь он вложил в стихотворение «Нобелевская премия»:

Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно.
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой страны моей.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.

Десятого февраля 1960 года Пастернаку исполнилось семьдесят лет, а уже в апреле он заболел, рак легкого дал метастазы. Он знал, что скоро умрет, говорил о себе в прошлом времени: «Моя жизнь была единоборством с царствующей и торжествующей пошлостью за свободный и играющий человеческий талант. На это ушла вся жизнь. Но меня мучит сознание всей незначительности сделанного мной и еще эта двусмысленность всемирного признания, которое в то же время — полная неизвестность на родине».

Пастернак умер 30 мая 1960 года, его отпевали по христианскому обычаю в маленькой церкви Переделкино. Церковное отпевание еврея было редкостью. Павел с Марией, Августой и Алешей стояли в густой толпе на кладбище, и Павел видел, что половина тысячной толпы пришедших были евреями — они считали Пастернака своим.

С первого дня на его могилу началось паломничество поклонников. В этом выражалось настоящее народное признание. Пастернак этого уже не узнал. Про тоску своей смерти он сам написал:

Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство[55].


37. Фантастика и действительность

Никто не мог прочесть запрещенный роман «Доктор Живаго», и далеко не всех людей, занятых тяжелой жизнью, это интересовало, особенно молодежь, полную бурной энергии молодости. Но новые веяния в искусстве проникали в Советский Союз и доходили до людей через кинофильмы. Становились популярными иностранные фильмы, особенно итальянский неореализм, рассказывающий о повседневной жизни простых итальянцев. Все чаще выпускались на экран французские фильмы с живыми сюжетами и остроумными диалогами. В них показывали откровенные эротические сцены, которые были табу в советском искусстве. Эти фильмы будоражили молодежь, раскрепощали, показывали свободное поведение свободного человека. Стали популярными имена Жана Габена, Софи Лорен, Анны Маньяни, Джины Лоллобриджиды, Марчелло Мастроянни. В продаже появились пластинки с песнями Ива Монтана и Шарля Азнавура. Монтан вместе с женой, известной актрисой Симоной Синьоре, приезжал на выступления в Москву, и Хрущев с другими руководителями ходили на их концерт в зале имени Чайковского. В честь знаменитой пары был устроен прием прямо за сценой, во время которого возникли даже откровенные разговоры на политические темы.

Так проходили этапы хрущевской оттепели.

В июле 1957 года, на пике оттепели, в Москве устроили Всемирный фестиваль молодежи и студентов под лозунгом «За мир и дружбу!». Молодежь всего мира относилась к Советской стране с повышенным интересом. Идеи коммунизма всегда волновали молодые умы, но при Сталине страна находилась за плотным железным занавесом. После победы над фашизмом интерес к СССР усилился, и во всем мире люди ожидали потепления отношений. Советский Союз достиг известности своими техническими достижениями: запуском первой межконтинентальной ракеты и выводом на орбиту первого искусственного спутник земли. Хрущеву надо было показать миру, что он проводит миролюбивую политику, что дела в стране идут хорошо. А заодно, он планировал привлечь на сторону коммунизма молодых энтузиастов, особенно из отсталых стран.

* * *

Впервые был разрешен массовый приезд иностранцев, и в Москву прибыли тридцать четыре тысячи молодых людей от левых молодежных организаций из ста тридцати одной страны, зарекомендовавших себя лояльным отношением к коммунизму. Для столицы это было невероятное событие: город чистили, украшали, приводили в порядок общественные туалеты. Временно выселили за город не прописанных рыночных торговцев неблагонадежного внешнего вида, «для порядка», как говорили милиционеры. На дни фестиваля в магазины завезли больше продуктов и всевозможных товаров, на прилавках появилось то, чего давно не было, и москвичи кинулись все раскупать. Если очередь вытягивалась на улицу, милиция разгоняла ее, чтобы гости не увидели.

Для делегатов фестиваля открыли территорию Кремля, построили парк «Дружба», гостиничный комплекс «Турист» и гостиницу «Украина». В них были открыты рестораны и столовые с национальными блюдами, завезли даже растворимый кофе — редкий в России товар, а в уборных повесили туалетную бумагу — предмет в обиходе еще более редкий.

Но главной новой стройкой был большой стадион «Лужники» на сто пятьдесят тысяч мест, там собирались проводить открытие и закрытие фестиваля. На трибунах заранее проводили репетиции зрителей, для этого тридцать тысяч отобранных комсомольцев сняли с работы и учебы, они разучивали хором приветствия делегациям на английском и французском языках и махали в унисон разноцветными флажками.

Для транспортировки делегатов закупили большие и красивые венгерские автобусы «Икарус», выпустили первый русский микроавтобус «РАФ-10 Фестиваль», а для руководителей — новую легковую машину «Волга».

Символ фестиваля — рисунок «Голубь мира» Пабло Пикассо — был повсюду, он красовался на плакатах, майках, косынках и шейных платках. Был выпущен нагрудный значок фестиваля: на фоне голубого земного шара три профиля — белый, желтый и черный, символ единства и дружбы народов.

По радио и на митингах целыми днями играли и пели сочиненный композитором Новиковым и поэтом Ошаниным «Гимн демократической молодежи мира». Мелодия и слова гимна были очень бравурными, пробуждали энергию молодежи, и песню подхватывали все.

Москва запестрела оживленной иностранной молодежью, забурлила, заговорила на разных языках. Делегаты разнились по цвету кожи, национальным костюмам, по языкам, но одно в них было общим — намного более свободная, чем у советских людей, манера поведения. Возбужденные и радостные, они не стеснялись громко смеяться, улыбаться, танцевать прямо на улицах. Особенно отличались активностью делегаты из африканских стран.

* * *

Впервые москвичи увидели на своих улицах негров из Африки. Непривычно чернокожие, в пестрых национальных нарядах, с поразительными украшениями: на головах женщин красовались невероятные многоярусные тюрбаны, громадные кольца в ушах и ноздрях; фантастические ожерелья на запястьях, на лодыжках и шеях. У мужчин тоже было много украшений на голове и лице. При этом африканцы резвились, танцевали и пели: среди них было много танцевальных групп, и они устраивали импровизированные пляски прямо на улицах.

Приехали и бразильские негры, тоже очень темпераментные, но не столь необузданные, как африканцы. Они пели и танцевали красивую бразильскую самбу. Спокойнее москвичи реагировали на американских негров, высоких, стройных, одетых в обычную одежду. Но черная кожа все равно казалась непривычной и удивительной.

С самого начала выявились расистские наклонности белых по отношению к темнокожим. В Москве и так никогда не любили желтокожих азиатов и темноволосых кавказцев, а теперь люди с неприязнью и опаской посматривали на темнокожих. Поговаривали, что среди них непременно должны быть людоеды.

Другая большая непривычная группа состояла из индусов: миниатюрные женщины в шелковых сари, мужчины в чалмах и цветастых нарядах, их узкие белые брюки казались непривычному глазу кальсонами. Толпами гуляли по Москве мексиканцы в больших красивых сомбреро, всегда с гитарами, они с удовольствием распевали свои мелодичные задорные песни. Молодежь из холодных северных краев разгуливала в меховых костюмах. И все это пестрело, шумело, смеялось и радовалось — и удивляло.

Прорвались в Москву и несколько групп настойчивых хиппи из Лондона. О движении хиппи в Советском Союзе еще не знали. Это была новая субкультура, молодежная философия, протестующая против косной консервативности старого мира, недовольная общепринятой моралью. Хиппи считали, что надо вернуться к природной чистоте через свободную любовь и пацифизм. Самый известный их лозунг «Make love, not war!» («Занимайтесь любовью, а не войной!»). Они были нарочито просто и плохо одеты, на девушках очень короткие мини-юбки, рваные чулки, вместо поясов цепочки в несколько рядов и масса украшений: несколько серег в ушах, кольца в ноздрях, даже на обнаженных пупках. Парни тоже одеты в рванину и тоже с цепями на поясе и шее. С движением хиппи была тесно связана терпимость к нестандартной сексуальной ориентации — лесбийской любви и гомосексуализму — и популярность нудизма.

Хиппи бродили по паркам и улицам, разваливались на траве, целовались взасос и слушали свои кассеты. К ним подходили москвичи, с удивлением и любопытством на них смотрели, называли их «хиппарями», милиция быстро разгоняла образовавшуюся толпу. Многие молодые люди хотели перенять манеры хиппи и даже основать у себя движение «детей цветов».

Больше всего москвичам было интересно увидеть молодых американцев: какие они в жизни? Это были высокие, приветливые, элегантно одетые (нейлон был еще невиданным новшеством в СССР) люди.

Московские евреи с повышенным интересом ожидали приезда молодых израильтян, которые называли себя сабрами[56], но что это за люди такие, в Советском Союзе еще не знали. Израиль существовал всего девять лет, дипломатические отношения между странами то прерывались, то возобновлялись, об израильтянах среди русских евреев ходили легенды. Израильская делегация состояла всего из нескольких человек, чтобы не возбуждать «нездоровый интерес» российских евреев. Их видели на открытии фестиваля, гордо несущими свой белый флаг с «моген довид» — голубой шестиконечной звездой Давида. Потом израильтян взяли под строгий контроль, контакты с ними могли быть опасны.

* * *

Самая большая — тысяча человек — и выдержанная в смысле поведения делегация была из Китая. Они ходили по улицам только большими группами, держались скромно, скромно улыбались, в общее веселье не включались.

Отношения с Китаем все улучшались, Советский Союз фактически содержал громадный нищий Китай, лишь недавно освободившийся от японской оккупации. Хрущев посылал туда много техники и специалистов, вооружал китайскую армию и отправлял военных советников. Китайский руководитель Мао Цзэдун, полновластный диктатор, считал себя самым убежденным коммунистом и неуклонным последователем Сталина. Он был непримиримым врагом западного капитализма, был уверен в победе над ним. Возвеличивание Мао в Китае превзошли даже воспевания Сталина. Так многомиллионным тиражом был выпущен «Цитатник», краткий сборник изречений Мао. Все население страны, включая школьников, обязано было иметь эту книжку, знать все цитаты наизусть и провозглашать их на собраниях.

С китайской делегацией на фестиваль приехал доктор Ли. На открытии фестиваля, во время парада, он шел вторым после верзилы-знаменосца, несшего самый большой флаг. Ли выступал на шаг позади и высоко поднимал в руках портрет Мао Цзэдуна. Это считалось особо высокой честью и проявлением большого доверия. Когда на стадионе по громкоговорителю торжественно объявили: «Идет делегация Китайской Народной Республики!», все встали и встретили ее особо громкими и долгими аплодисментами. Китайские делегаты, одетые в одинаковые синие френчи с высокими воротниками, радостно улыбались и приветливо махали руками. Только гигант знаменосец с огромным флагом и Ли с портретом вождя шли спокойно, с серьезным выражением на лице.

* * *

Возбуждение молодежи нарастало с каждым днем. За две недели иностранные делегации провели более восьмисот организованных мероприятий, концертов и шествий. Китайская делегация была самой активной, но и самой дисциплинированной, они пели только песни о своем вожде, о дружбе между Китаем и Советской страной, выучив выражение на русском «Русский с китайцем — братья навек», показывали фильмы о достижениях в Китае и давали представления удивительного китайского цирка.

Доктор Ли, знающий русский язык, был постоянно занят переводами докладов и дискуссий, встретиться с бывшими сокурсниками у него не хватило времени. Но все же он зашел в свой институт. Знакомых, кроме декана профессора Жухоницкого, он не застал. Старый декан встретил его радостно:

— Доктор Ли, рад видеть вас в стенах нашего института. Я смотрел кинохронику парада фестиваля и видел вас среди делегатов. Вы несли портрет товарища Мао Цзэдуна.

— Да, я очень горд, что мне поручили такую высокую честь. Товарищ Мао Цзэдун — наш великий кормчий, он ведет Китай к победе коммунизма, — радостно выпалил Ли.

Жухоницкий подумал: «Такой способный парень, такие светлые у него мозги, и как сумели их промыть идиотской пропагандой! Вот пример повторения того, что было у нас при Сталине».

Но в ответ сказал:

— Да, конечно, мы знаем, что товарищ Мао Цзэдун — великий вождь.

Жухоницкий, как и многие, знал из рассказов побывавших в Китае и из передач «Голоса Америки», что дела там идут очень плохо, все население Китая поголовно — более пятисот миллионов человек, согласно переписи 1953 года, — голодает, люди гибнут от голода, непосильного труда и репрессий. Мао, крестьянин по происхождению, проводил кампанию против «контрреволюционеров» интеллигентов. Он обвинил, сослал и погубил миллионы ценных людей. Экспериментируя над своим народом, он провел одну за другой несколько жестких массовых кампаний в сельском хозяйстве, культуре и других областях, все они провалились. Идеи многих его кампаний часто бывали просто смехотворными.

Вместо того чтобы культивировать новые сорта зерновых, в том числе и риса, по методу американского агронома Нормана Борлоуга, как с большим успехом делали в Индии и Мексике, необразованный Мао приказал населению страны истребить воробьев, чтобы они не склевывали зерна риса. Этим он рассчитывал повысить урожай. Всему деревенскому населению поголовно приказали создавать шумовой фон, чтобы не дать птицам садится, а когда они начнут падать от бессилия и голода, перебить их. Миллионы китайцев вынуждены были стучать в барабаны, кастрюли и колотушки, кричать, свистеть, гоняться за ошалевшими воробьями и убивать их. Птиц не стало, и весь урожай погиб от насекомых, которые развелись в невероятных количествах после уничтожения птиц.

По всей России ходили стихи Алеши Гинзбурга:

Чтобы рис поднялся сразу,
По маоинскому приказу
Весь Китай без лишних слов
Уничтожил воробьев.
В послушании великом
Стуком, грохотом и криком
Ошалелых птиц гоняли,
Урожай от птиц спасали.
И явились без оглядки
Насекомые на грядки.
Посмотрели — птичек нет,
Значит, будет им обед,
Расплодились, развелись,
Уничтожили весь рис;
И ликуют червяки:
Все китайцы — дураки.

Жухоницкий знал об этом и знал популярные шутки, но не спорил с китайцем. Потому он мягко спросил:

— Расскажите, что вы делаете у себя на родине, какая у вас работа?

— Партия избрала меня в числе самых верных молодых коммунистов для службы в армии. Я стал военным врачом.

— Очень рад за вас. По какой специальности?

— Я стал военным хирургом, майором.

— О, это прекрасно. Я помню вас как самого способного студента на курсе и уверен, что вы станете замечательным хирургом.

Ли заулыбался:

— Да, я постараюсь стать хорошим хирургом, чтобы оправдать доверие своей партии и лично товарища Мао Цзэдуна.

— Желаю вам удачи, доктор Ли.

— Спасибо, товарищ профессор.

Но Ли хотел поговорить и о деле:

— У нас в Китае большие достижения во всем, но пока еще мало ученых среди врачей. Нам необходимо иметь свои научные кадры. Наверное, меня опять пришлют в Москву, чтобы я работал над диссертацией. Я буду рад вернуться в Москву, я полюбил русский народ. Товарищ профессор, я помню вашу диссертацию, мне она очень понравилась. Если я приеду в Москву, то хотел бы просить ваших советов.

— Конечно, дорогой доктор Ли. Для меня будет честью дать вам совет.

— Спасибо, товарищ профессор, только это будет честь не для вас, а для меня. Передайте моим друзьям по институту, что я помню их и люблю.

* * *

Моня Гендель не был бы Моней Генделем, если бы ни пытался встретиться с израильской делегацией. Корпус, где жили израильтяне, охранялся от враждебно настроенных арабских делегатов, людей туда не впускали. Но Моня рассчитал, что в субботу кто-нибудь из них появится в Московской хоральной синагоге на улице Архипова (нынешний Спасо-Голенищевский переулок). Чего Моня не ожидал там увидеть — это толпы московских евреев, так же, как и он, жаждущих повидать израильтян. С 1948 года, со времени встречи с послом Израиля Голдой Меир, эта узкая улочка не видела столько евреев — посмотреть на молодых израильтян пришли сотни человек. В отличие от прежней толпы, на этот раз собралось больше молодежи.

Израильтян было всего семеро, все говорили по-русски: «Мы научились русскому от родителей, они эмигрировали из России и Польши в двадцатых годах».

Когда Моня сумел протиснуться к ним, они поздоровались:

— Good shabbes, хорошей субботы! — Традиционное приветствие евреев по субботам.

Моню поразила их внешность, все семеро были совсем разными, они вовсе не выглядели как типичные евреи. И ребята и девушки были высокими, светловолосыми, лица без типичных длинных еврейских носов, глаза не навыкате, а главное, не было в их взгляде типичного выражения еврейской тоски. Глаза израильтян искрились весельем, вид у них был решительный и смелый, держались они свободно и гордо. Моня невольно подумал: «Вот что значит жить в своей стране, где можно чувствовать себя хозяевами и не бояться притеснений».

— Как вам нравится в Москве?

— Атмосфера праздника нам нравится, но мы понимаем, что это ваш «агитпункт». К сожалению, нам не дают встречаться с выдающимися московскими евреями. Мы хотели видеть писателя Илью Эренбурга — нам сказали, что он выехал из Москвы. Мы хотели поговорить с актером Аркадием Райкиным — нам сказали, что он на гастролях. Мы хотели встретиться с балериной Майей Плисецкой — нам сказали, что она занята выступлениями. Но нас даже не пустили на ее выступление.

Моню они спросили:

— У вас еврейская молодежь в синагогу по субботам не ходит? Мы там видели одних только пожилых людей. Почему?

— У нас страна атеистическая, молодежь в бога не верит.

— Но они должны хотя бы соблюдать еврейские традиции: праздновать еврейскую пасху, есть на пасху мацу, должны отмечать еврейский Новый год и Судный день. Так делают евреи во всем мире. Ведь ваша молодежь — это тоже евреи.

— Евреи-то они евреи, но традиций не соблюдают, и мацу у нас достать трудно…

— Почему?

— Это опасно.

— Почему?

— Могут наказать: выгонят из института, снимут с работы, а то и арестуют.

— Но почему?!

— Вы столько задаете вопросов… — ответил Моня. — Вы сами должны все понимать.

— Да, знаем. У вас антисемитизм. Нет, в России не настоящий социализм.

— А где настоящий?

— Настоящий социализм у нас в Израиле. Посмотрели бы вы на наши кибуцы. У нас двести шестьдесят семь кибуцев.

Москвичи удивились:

— Что такое кибуц?

— Как, вы не знаете, что такое кибуц?! Что же вы вообще знаете про Израиль?

Моня объяснил за всех:

— У нас очень мало информации об Израиле.

— Кибуц — это сельскохозяйственная коммуна, поселение вроде вашего колхоза. Но, в отличие от колхозов, наши кибуцы действительно основаны на общем равенстве во владении имуществом, равенстве труда и распределении всем благ по потребности. Это и есть настоящий социализм.

Многие впервые слышали про такую организацию жизни:

— Интересно было бы все это увидеть своими глазами.

Израильтяне предложили:

— Приезжайте посмотреть, а понравится, так останетесь в Израиле.

Моня даже оглянулся, не подслушивает ли кто?

Москвичи повесили головы:

— Нам не дадут выездную визу.

— Какую выездную визу? Мы никогда не слышали о «выездной визе». В любой стране надо иметь только «въездную визу». Израиль охотно дает въездные визы всем евреям.

Моня мягко объяснил:

— У нас по закону необходимо получить выездную.

Они пожали плечами:

— Значит, ваши власти не хотят выпускать евреев. А у вас есть еврейские поселения? Мы хотели бы поговорить с евреями из ваших поселений.

— Еврейских поселений у нас нет, но вы могли бы поговорить с евреями в Малаховке.

— Малаховка? Это ваш кибуц?

— Ну нет, это совсем не кибуц, но там живет много евреев.

— Было бы интересно посмотреть. Но нам не разрешен выезд за город, за нами следят…

Эх, как хотелось Моне устроить авантюру, повезти нескольких из них в Малаховку на своей машине. Но он видел, что в обеих концах улицы стояли черные машины КГБ. Приглашать гостей в поездку было слишком рискованно: как только он вывезет их за город, всех сразу арестуют.

* * *

После деловых встреч днем и вечерних выступлений иностранные делегаты толпами расходились по улицам и паркам ночной Москвы и свободно общались с московской молодежью. Звучал нескончаемый молодой смех, песни, везде гремела музыка. Особенно популярным стал бешеный ритм рок-н-ролла, который привезли американцы. У них были с собой магнитофоны, каких еще не выпускали в России. Пары увлеченно дергались под эту музыку, танцевали очень близко друг к другу в весьма провокационных движениях, почти имитируя секс. Поначалу москвичи стеснялись так танцевать, но скоро привыкли и темпераментно отдавались ритму. Танцы на улицах разжигали молодежь, и все больше людей вовлекалось в общий эротич