Василий Михайлович Подгорнов - Тропинки в волшебный мир

Тропинки в волшебный мир 1397K, 303 с.   (скачать) - Василий Михайлович Подгорнов

Тропинки в волшебный мир

Юным натуралистам, будущим

неутомимым испытателям

нашей милой родной природы.

Автор


Повести


Солнечное племя

В темном лесе, за рекой,
Стоит домик небольшой
А. Кольцов

Пчеловоды да бортники испокон веков в народе мудрецами слывут. И удивительного тут ничего нет. Ходит пасечник целыми днями между своих ульев, подымливает, посматривает, а в лесу да в одиночестве и самому заурядному человеку иногда такое в голову прийти может, что другой, живущий в селе, в вечной суете сует, послушает такого лесовика и непременно скажет:

— Молодец! Твоими бы устами да мед пить!

И пчеловоды пьют этот мед своими заросшими, как у медведя, устами вполне заслуженно.

А скорее всего мудрость к пасечнику от самих пчел приходит. Очень уж интересно живут эти маленькие, трудолюбивые и дружные насекомые.

То ли от постоянного одиночества, то ли еще от чего, только почти все старые пчеловоды — народ замкнутый, малоразговорчивый. Себе на уме, одним словом. А все знают, каждую букашку-мурашку, каждую травинку чувствуют. Душу, значит, имеют добрую.

В глубокую старину пчеловодов колдунами звали. Девушки ходили к ним в дремучие леса за приворотным зельем. Мужики, когда случалось купить лошадь или корову, тоже шли с поклоном к этим мудрецам, чтобы непременно они своей легкой рукой ввели для счастья покупку во двор. И помогало! К девушке вскоре обязательно возвращался ее возлюбленный, а лошадь, введенная во двор пасечником, верно служила своему хозяину до самой смерти.

И лекарей в старину лучше их не было…

А то, что все это глупость одна, мужичьим невежеством рожденная, знали тоже одни только пасечники. Знали, но помалкивали.

Были среди пасечников и истинно талантливые люди, которые своим пытливым умом и настойчивостью в одиночку изучили биологию пчелиной семьи, сложную, трудно поддающуюся изучению.

Мудрый народ эти пасечники. Меткое словечко свое они не высиживают. Оно срывается с заросших уст лесного мудреца безо всяких усилий, как в тихий день золотой осени неслышно срывается с березки желтый лист и, тихо покружившись в чистом, уже похолодавшем воздухе, бабочкой-лимонницей невесомо опустится на землю.

Солнечное племя!

Такое определение рода пчел не сразу придумаешь, ломай голову хоть месяц и два. А вот у одного старого пчеловода сорвалось оно так быстро и естественно, что, казалось, он и секунды не думал над тем, что сказал.

Было это давно, еще в начале Великой Отечественной войны. Как сейчас помню, меня, тринадцатилетнего мальчишку, послали на все лето на колхозную пасеку к старику пчеловоду заменить ушедшего на фронт его помощника. Сидели мы как-то со стариком на крылечке пасечного домика, отдыхали. Дело было к вечеру, лет пчел стихал. Я вспомнил что-то из школьной зоологии и спросил деда, к какому семейству относятся пчелы, правда ли — к перепончатокрылым?

Вместе с зоологией я вспомнил в этот тихий летний вечер своих школьных друзей-товарищей. Приятно стало. Радовало и то, что недаром, мол, в школе учились. Даже со старым пасечником есть о чем поговорить.

Но старик был совершенно неграмотный и настолько, что даже фамилию свою не мог выложить на бумагу. И конечно, всей этой школьной премудрости не знал. До всего доходил он своим умом и большой практикой.

— Пустое! — вдруг, к большому моему огорчению, махнул он рукой.

— Пчелы ни к каким там крылым, а к солнечному роду-племени принадлежность имеют. Видал небось, как они солнышко любят? Видал? Ну вот! Чуть проглянет оно, и пчелы сейчас же марш-марш — полетели! А как к осени охолодает солнышко, студенее станет, и пчелы вялые делаются. Без солнышка они никак не могут, потому что род свой от него самого ведут. Цветы, я думаю, тоже к этому солнечному племени отнести можно и разных бабурок, козявок тоже, которые не вредны. Без солнышка вся эта тварь не живет. А ты — крылые! Они все крылые. Ворона на что дрянная птица, и та крылья имеет, курица тоже. Вот их-то и нужно к разным там крылым причислять, а пчелок нет. Они к солнечному племени относятся!

Старик умолк, над чем-то задумавшись. Потом, словно очнувшись, попросил:

— Давай-ка неси сетку, сходим на часик в рожь перепелов половим. Никак пора уж, хорошо осмерклось.

Тогда я никакого значения стариковскому определению не придал. Теперь же, когда с той поры целое море воды утекло, часто задумываюсь над словами деда и всегда удивляюсь сметливости этого самобытного биолога, зоолога, ботаника и пчеловода, который не только никогда в жизни не читал Дарвина, но и фамилию-то его вряд ли знал и до всего, что его интересовало в природе, доходил сам. И хотя все «открытия» его были примитивны, но доля правды в них была, а большего старик и не хотел.

Теперь таких пасечников-самоучек уже нет ни на одной колхозной пасеке. Сейчас здесь больше работает молодежь. Правда, нередки еще на пасеках и старые пчеловоды, но это уже не самоучки тридцатых годов, а люди грамотные, понаторевшие на разных курсах и семинарах, и уже чего-чего, а пчеловодные книги и журналы теперь встретишь даже в самом захудалом пчеловодном домике. Районные агрономы-пчеловоды, эти первые разносчики всех пчеловодных новинок, тоже немало помогают им.

Кадры пасечников теперь изменились до неузнаваемости, и дед мой, этот самобытный биолог, был, видимо, «последним из могикан» древнейшего племени лесных мудрецов и сказочников. На смену им пришла новая армия колхозных пчеловодов, хорошо обученных своему делу.

Когда я задумал написать книжку для детей о том, как живут и работают пчелы, то решил, что, если книжка напишется, назвать ее с легкой руки старого пасечника «Солнечное племя».

Как ни говорите, а доля правды в этом определении лесного мудреца есть, а звучит оно даже лучше научного «перепончатокрылые», которое дед мой не смог даже правильно выговорить и звал просто «крылые».

Поет зима — аукает,
Мохнатый лес баюкает
Стозвоном сосняка.
Кругом с тоской глубокою
Плывут в страну далекую
Седые облака.
С. Есенин

Скучно зимой на пасеке.

Ульи убраны, и все кругом замело-запорошило снегом: и тропинки, протоптанные в высокой траве, и колышки, на которых стояли ульи, и даже изгородь. Вот сколько намело в лесу снегу! Только избушка пасечника одиноко стоит у седой стены леса да омшаник, до того занесенный снегом, что стал похож на большую снежную гору.

Тихо…

Подо льдом озера, забившись в ил, уснули широкие, в ладонь, караси. Глубоко в земле, в расщелинах под корнями деревьев, в старых кротовых норах-ходах, окоченев от холода, спят ползучие гады. Уснули барсуки и ежи, муравьи, осы и шершни. В глухоманях дремучего леса чутко дремлет медведь.

Кажется, и пчелы уснули в своем теплом, засыпанном снегом омшанике. Но это только кажется. Из всех насекомых, какие живут в наших полях и лесах, пчелы-то сейчас и не спали.

С осени, когда наступили первые заморозки, пчелы в своих домиках-ульях сгрудились на сотах в тесную кучу — зимний клуб. Разместились они на сотовых рамках против летка, чтобы всю зиму можно было дышать свежим воздухом.

Клуб пчел походил на большой шар, разделенный сотами на слои. Пчелы не только плотно занимали пространство между сотами, но и забрались в пустые ячейки сотов и представляли почти сплошной клубок. Они сидели, прижавшись друг к другу, чтобы лучше согреться. Наружный слой пчел держался плотнее внутреннего и был как бы скорлупой, защищающей весь клуб от потери тепла. Пчелы верхнего слоя, озябнув, лезли вовнутрь, вытесняя на свое место других. Те, в свою очередь, тоже лезли погреться. Так всю зиму и шло это движение. Когда было особенно холодно, клуб сжимался еще плотнее, и пчелы верхнего слоя чаще лазили греться. С потеплением клуб расширялся, и перемещение замедлялось.

Сидели пчелы на пустых ячейках сотов, и только одним краем клуб захватывал полоску медовых ячеек. Так они разместились потому, что на меду сидеть очень холодно. Пчелы, которые находились около меда, брали его, ели сами и передавали своим сестрицам, сидевшим ниже.

Так и шли зимние месяцы один за другим. По лесу гуляют вьюги, трещат морозы и сыплется, сыплется снег. Но пчелам все это не страшно. В омшанике, сделанном глубоко в земле, всегда тепло и тихо.


Пчелиный городок

Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой.
М. Лермонтов

А как непохоже здесь было летом!

Пасека стояла за озером, на большой солнечной поляне у опушки старого липового леса. Конечно, росли тут и кудрявые стройные березы, и темные, вечно задумчивые ели, и жаровые красноствольные сосны, но больше всего было здесь старых раскидистых лип, поэтому лес и назывался липовым.

Разноцветные ульи, расставленные ровными рядами в высокой траве, походили на домики какого-то сказочного городка и радовали глаз.

Со всех сторон пчелиный городок окружили деревья. Казалось, им очень хочется выйти из темного леса на солнечную поляну, но необычные домики с крылатыми жителями все время смущают их. Деревья, словно не желая сделать и одного шагу, стали, прижавшись друг к другу, зеленым полукольцом оцепив пасеку… Эта высокая стена деревьев хорошо защищала хрупких жителей от ветров: какой бы сильный ветер ни подул, на лесной поляне было всегда тихо и солнечно.

От пасеки во все стороны вились между деревьями невидимые пчелиные стежки-дорожки, по которым крылатые труженицы летали на лесные поляны и вырубки, сплошь заросшие ярко-лиловыми колокольчиками иван-чая. С раннего утра и до позднего вечера шум стоял на воздушных пчелиных дорогах. Летали пчелы везде, где только были цветы с сладким, душистым нектаром и пыльцой.


Дед Никита

Дедушка, голубчик,
Сделай мне свисток.
Дедушка, найди мне
Беленький грибок.
Н. Некрасов

Проходившие мимо пасеки колхозники шутили, поглядывая на аккуратненькие домики-ульи: «Э, да тут целое государство пчелиное! А вон и царь ихний — Никита!» — говорили они, будто впервые видя эту пасеку вместе с «пчелиным царем».

Никита — старик среднего роста, немножко сутулый, отчего кажется маленьким. Голова у него давно облысела от темени до затылка, а ниже волосы уцелели и, совершенно белые, серебряным полукольцом, словно венком, обвивали голову. Борода тоже белая, пышно разрослась на щеках, забралась в нос и уши. Вокруг губ — колечко, волос желтый, прокуренный. Брови широкие, кустистые, срослись на переносице, и маленькие, но все еще очень живые серые глаза выглядывали из-под них, как из-под укрытия.

Носил Никита почти всегда синюю рубашку-косоворотку, перехваченную в талии узеньким пояском, стеганый, на вате, жилет и серые брюки, заправленные в толстые шерстяные носки. По зимам ходил в овчинном полушубке и старом заячьем малахае, мехом наружу, на котором и меха-то осталось не больше, чем у самого Никиты на голове волос.

А когда кто-нибудь из насмешников пробовал шутить над ветхостью заячьего малахая, старый пасечник в шутку отвечал:

— По Сеньке и шапка!

Односельчане любили деда Никиту за доброе и мудрое словечко, вставленное вовремя в разговор, за деловую рассудительность и трудолюбие.

Приятно было летним вечером у костра послушать длинные до бесконечности рассказы деда Никиты о лесах. Рассказы, видимо, и самому деду доставляли большое удовольствие, поэтому и длились до бесконечности.

О пчелах старик мог говорить сколько угодно, был бы лишь слушатель. Это объяснялось тем, что дед Никита очень любил леса и пчел, радовался, глядя на них, и всегда желал поделиться с кем-нибудь своим чувством.

Пасека на полкилометра вдалась в лес. Впереди раскинулось большое светло-голубое озеро Купавино, за ним — пойменные луга, дальше — суходол и поле, и, замыкая все это голубоватой дымкой, на много верст окрест раскинулись глухие марийские леса. Тишина, покой…

Да, хорошо было на пасеке летом!

Почти каждый день наведывались к деду ребятишки, жадные до стариковских рассказов о пчелах и лесе, устраивали игры, пели песни.

С весны и до глубокой осени, пока не уберут ульи в омшаник, жил на пасеке безвыездно сторож Афанасий, такой же старенький, как и дед Никита. На зиму правление колхоза переводило деда Афанасия в село сторожить ферму и амбары.

Хорошо было летом еще и потому, что каждый день проходил за любимым делом. А сейчас скучно. Не слышно ни жужжания пчел, ни веселого щебета птиц: все куда-то захоронилось. Только изредка на большой дороге, нагоняя скуку, тоскливо и нудно завоют волки. Скучная песня!

Но дед Никита ко всему этому привык, сжился и с лесом, и с завыванием студеного ветра. Не первую зиму так-то коротает.


Корень зимы

Мороз-воевода дозором
Обходит владенья свои…
Идет — по деревьям шагает,
Трещит по замерзлой воде,
И яркое солнце играет
В косматой его бороде.
Н. Некрасов

Прошел декабрь. Ушли вместе с ним и тяжелые снеговые тучи. Наступил январь — году начало, зиме середка, корень! Зима разгулялась вовсю. Ударили морозы, да такие, что, казалось, само солнце сговорилось с зимой и, вместо живительного тепла, излучало на заснеженную землю леденящий холод. Все леса затянуло серой туманной мглой, выжатой из воздуха сильным морозом. Маленькое, колючее солнце смотрело на мир тускло, словно через промороженное стекло. Даже звезды по ночам не могли пронзить эту мглу и мутными точками чуть виднелись в мглистом морозном воздухе.

Особенно морозно было по утрам, когда над лесом занималась багрово-красная заря, а с севера дул пронзительный, острый, как бритва, ветер. Даже деревья не терпели такой стужи и трещали, будто кому-то жалуясь. В тонких ветках леденел сок, лед разрывал молодые волокна. Ветки делались хрупкими и, не выдержав даже слабого напора ветра, ломались, словно стеклянные. На озере резко, как ружейные выстрелы, трещал лед. Треск глухо перекатывался по лесу, нарушая утреннюю тишину. С тонких, обледенелых веток берез сыпался рассыпчатый иней.

В такие морозы дед Никита отсиживался в избушке. Только часа на два выходил он, чтобы принести с озера свежей воды да натаскать дров. Так целыми днями и вился над избушкой белый столб дыма, словно развесистая белая береза в инее.

В такие дни замирало все. Только ветер, жесткий и колючий, как еж, одиноко бродил по лесу. Он целыми днями ворочался в голых верхушках берез, пел на каких-то радостях свою угрюмую, древнюю, как земля, песню, а лес стонал. С высоких сосен падали снежные шапки. Задевая за сучья, они дробились, и в воздухе долго искрилась алмазная пыль. От падающих раздробленных шапок снег под деревьями делался ноздристым, как пчелиные соты.

По ночам ветер куролесил на крыше пасечного домика, стучал в ставни, потом забирался в трубу и, то ли от холода, то ли от одиночества и скуки, тоскливо вопил до утра. Но на заре затихал и он, словно коченел, не выдержав лютой стужи. В этот час затихало все, и на свет нарождался новый утренний мороз, румяный и статный, но еще злее ночного. Лес встречал это рождение спокойно, как необходимое и обычное явление, застыв в ледяном безмолвии.

А дед Никита, поглядывая в окно, радовался:

— К урожаю!


Солнцеворот

Еще земли печален вид,
А воздух уж весною дышит…
Ф. Тютчев

Но незаметно миновал и корень зимы. Наступил февраль-ветродуй. Дольше стало задерживаться на небе солнышко. И хотя было еще студено, в народе говорили, что медведь в берлоге на другой бок перевернулся, а солнце на лето пошло.

Первой заметила это большая желтогрудая синица.

— Цвеньк, циньк! — запела она на солнечной стороне крыши.

— Цвень, дрень! — вторя ей, зазвенела, упав на крыльцо, первая капля.

Обрадовались теплому солнышку воробьи, устроили меж собой потасовку.

— Чик-чирик, чик-чирик! — раскричались они на всю пасеку.

— Донг, донг! — словно в колокол ударил пролетавший над лесом черный ворон-вещун. — Весна идет, весна идет!

Его-то, черного, как головня, самого первого пригрело солнце. А дед Никита стоял на крыльце домика, покуривал свою маленькую трубочку, сделанную из корня старой березы, и улыбался:

— Да, весна! Но весна-красна показалась только на часок. Побежавшие было с крыши из-под снежной шапки веселые жемчужные капли вскоре повисли ледяными сосульками. Смолкла до следующего дня желтогрудая синица, угомонились непоседливые воробьи, и улетел по своим неотложным делам ворон-вещун.

Дед Никита постоял еще немного на крыльце, выбил о перила свою трубочку и тоже пошел в избу.

Холодно!


Великое государство пчелиное

Еще природа не проснулась,
Но сквозь редеющего сна
Весну прослышала она
И ей невольно улыбнулась.
Ф. Тютчев

Пчелы, конечно, ничего этого видеть не могли, но и они не прокараулили начало весны — время подсказало. Клуб зашевелился, расширился. В середине его, в самом теплом месте, пчелы стали до блеска чистить ячейки, чтобы можно было выводить в них новое поколение крылатых тружениц, искусных собирательниц нектара и пыльцы. Старым пчелам инстинкт подсказывал, что после выставки они долго не протянут: короток пчелиный век, поэтому нужно было начинать готовить себе смену. К вечеру этого же дня матка — мать всего великого государства пчелиного из племени самого Солнца — положила в чистые ячейки первые яички, жемчужно-белые, как крупинки сахарного песка. С этого дня матка стала откладывать яичек все больше и больше, чтобы не умалялось, а крепло великое государство пчелиное.

Дело пчелиной матки — только откладывать яички, и как можно больше. Другой работы и заботы у нее нет. Все воспитание будущего потомства целиком лежит на пчелах. Они же и за маткой ухаживают, каждую секунду предлагают ей покушать, чтобы она не ослабла и могла без устали откладывать яички. Ведь что ни больше она положит яичек, то больше будет пчел, сильнее семья, а такой семье в жизни ничего не страшно: ни враги, ни холод, ни голод. Сильная семья всегда обеспечит себя кормом на весь год. Вот почему матка и старается отложить яичек как можно больше — насколько хватит теплого места в гнезде.

Как только в ячейках появились первые яички, пчелы окружили их большой заботой и любовью. Большие труженицы, они не терпят безделья и теперь довольны, что наконец-то приспело дело и с каждым днем работы будет все больше и больше.

На третий день яички лопнули, и из них выклюнулись крошечные белоснежные подковки личинок. Пчелы стали сытно кормить их своим молочком, немного позднее — хлебиной — пчелиным хлебом-пергой, сделанной еще летом из цветочной муки-пыльцы с медом, обогревать. В тепле и сытости личинки быстро росли, а когда выросли уже настолько, что стали полностью занимать донышки ячеек, пчелы положили им вкусного и питательного корма и запечатали ячейки тоненькими пористыми восковыми крышечками, сделанными из смеси воска с хлебиной. Хлебину пчелы подмешали в воск для того, чтобы к личинкам проникал свежий воздух, а запечатали, чтобы на нежные, слабенькие тельца личинок ничего не могло попасть такого, что невидимо даже пяти пчелиным глазам. Теперь личинки должны были развиваться самостоятельно, превратиться в куколок, потом в молоденьких пчелок, прогрызть восковые крышечки и выйти наружу. Но до этого нужно было ждать ровно 21 день, и пчелы терпеливо ждали появления молодежи, с которой как-то веселее жить даже в темном омшанике.

Время от времени в омшаник заходил дед Никита. Когда натужно скрипела тяжелая дверь, пчелы вздрагивали и встречали деда ровным, чуть возбужденным жужжанием, точно что-то ему рассказывая. Дед затаивался и долго прислушивался к ровному гулу-рассказу, по которому узнавал, как идет житье-бытье в великом государстве пчелином. Потом он прикладывал ухо к улью, тихонько щелкал но стенке и снова слушал.

Как живете, милые? — спрашивал дед первым щелчком.

— Хорошо, дедушка, спасибо за беспокойство!

— Ах, глупые, глупые, — говорил второй дедов щелчок, — наступает весна. Вот скоро я вас выпущу! То-то полетаете, то-то порадуетесь.

Дед, как и пчелы, тоже с нетерпением ждал весну и все разговоры сводил только к ней.


Весна-красна

Вот-вот и хлопнет почкой тополь,
Как ветви к солнцу поднялись?
Вот-вот на днях цветным потоком
Заплещет дол, заблещет высь.
А. Прокофьев

А солнце и впрямь повернуло на лето. Оно стало заметно теплее и ярче, все дольше задерживалось на небе, удлиняя и удлиняя день. Морозы смякли. Воздух стал чист и прозрачен. В нем все явственнее ощущались тонкие, волнующие запахи весны. По ночам особенно ярко перемигивались звезды. Они стали заметно крупнее и так низко висели над лесом, что, казалось, вот-вот заденут за макушки высоких елей.

Днем удивительно ярко сверкали снега.

Незаметно миновал март — бокогрей и капельник. Реже поднимался сиверко, чаще с теплого угла дул влажный, шелковистый ветер, приносил запахи набухающих почек, водянистого снега, апрельской прели. Лес очистился от снежных шапок, стал темнее, таинственнее. Пропала его сказочная красота, созданная снежными буранами.

Теперь уже целыми днями цинькала на припеках синица, шумно дрались воробьи, а над полями весело звенели жаворонки.

С утра и до вечера старательно подтачивал снега, отворял ручьи неутомимый апрель-водолей, целыми каскадами катил он с крыш жемчужные капли.

Пролысились поля. Заметно оседал снег и в лесу, а на красной стороне оврагов уже выглянули огненно-желтые и нежно-голубые глазки первоцветов.

С наступлением тепла дед Никита все дни проводил на улице: чинил старые ульи, рамки, раскидывал по пасеке и без того на глазах убывающий снег. Старик нетерпеливо ждал того дня, когда можно будет вынести из темного омшаника ульи с пчелами.

И день этот настал.

На солнечной поляне сошел весь снег. Серые глыбы его остались только в густых осинниках да ельниках. На проталинах наклюнулась нежно-зеленая травка.

Дня за два до выставки пришел на насеку по последней санной дороге дед Афанасий.

Никита очень обрадовался сторожу, и не столько потому, что долго не видел его, сколько от сознания, что наконец-то пришла пора весенней работы с пчелами. Дед Афанасий был для деда Никиты таким же точным предвестником теплых дней, какими являются у нас грачи и жаворонки — вестники настоящей, безобманной весны.

Дед Афанасий хотя и устал с дороги, но, едва скинув с плеч тяжелую котомку, обошел всю пасеку, все закоулки, походил по лесу, заглянул в омшаник и долго стоял на берегу разлившегося озера.

— Скучал я по этим местам всю зиму! — чистосердечно признался он.

А еще через день пришли на пасеку по утреннему морозцу колхозники, и работа закипела. Никита для такого случая приоделся и ходил именинником…


Великий праздник

Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
А. Пушкин

Пчелы тоже с нетерпением ждали дня своего великого праздника весны и солнца.

Когда дед Никита открыл настежь тяжелые двери омшаника, пчелы во всех ульях возбужденно зашумели, высказывая этим свое нетерпение увидеть весну-красну, солнце, полакомиться свежим нектаром с первых весенних цветов, весело покружиться над солнечной поляной, полетать по лесным просекам.

Дед Никита, затыкая сырым мохом в ульях летки, заговорщически уговаривал пчел:

— Потерпите, милые, с часок. Вот вынесут вас из омшаника, расставят все ульи по колышкам, тогда полетаете. А сейчас вы своим весельем у меня всех носильщиков разгоните. Некому тогда будет и выносить-то вас.

Но пчелы не слушали стариковских наставлений и советов и, словно расшалившиеся дети, озорно шумели на весь омшаник.

Выставка началась. Колхозники будто переняли веселое настроение пчел и выносили ульи с шутками и смехом. К обеду на солнечной лесной поляне как из-под земли вырос разноцветный пчелиный городок.

Отдохнув с полчасика, колхозники ушли в село, а дед Никита, немного выждав, чтобы пчелы успокоились после тряски, стал открывать летки ульев. А пчелы только этого и ждали. Торжественно трубя, с большим шумом, они гурьбой начали вылетать из ульев, и вскоре над всей солнечной поляной установился ровный, далеко разносившийся гул, словно над лесом, где-то далеко-далеко, прокатывался первый весенний гром. Издали казалось, что над каждым ульем висит серое облачко дыма, — так дружно облетывались пчелы.

А дед Никита ходил между ульев, записывал в свою книжечку, как та или другая семья облетывается, и улыбался: облет во всех семьях проходил хорошо, сильно и дружно. Розовая лысина старика, увлажненная потом, ярко блестела.

Весенний облет пчел — это не просто вылет за водой или в поле за нектаром, как бывает во все летние дни, когда пчелы одни вылетают из улья, другие заходят в него и лета пчел почти незаметно. Весенний облет — совсем другое. На этот облет, длившийся обычно около получаса, из гнезда выходят сразу все летные пчелы, все до единой, и кружатся вокруг улья, облетываясь и запоминая местность. В этот момент вся пасека бывает просто окутана пчелами, и мало посвященные в это дело люди и даже малоопытные пчеловоды просто робеют во время весеннего облета пройтись по пасеке.

Дед Афанасий несколько лет подряд работал с дедом Никитой на пасеке, а к весеннему облету так и не привык. Вот и сейчас он побаивался пройтись по разбушевавшейся пасеке и, сидя на крылечке пасечного домика, подавал деду Никите «руководящие указания». Ему издали было виднее, какой величины облачко кружится над тем или иным ульем.

А пчелы, эти неутомимые труженицы, так соскучились по работе за длинную зиму, что не могли позволить себе праздного безделья даже в первый день выставки, в день своего праздника встречи с весной и солнцем. Не прошло и часа, как дед Никита открыл в ульях летки, а черные тучки пчел, кружившиеся в ошалелом танце над ульями, стали редеть, таять, как тает над лощинами туман под лучами жаркого солнца.

Кончая облет, этот единственный в году танец весны, каждая пчела делала над своим ульем, потом над всей пасекой по нескольку кругов, чтобы получше заприметить место, и сразу же принималась за дело. Одни пчелы летели к озеру за водой, садились на берегу и, высунув блестящие, словно лакированные, хоботки, жадно сосали прогретую у берега воду. Напившись вволю, они насасывали водой полные медовые зобики — единственные мешочки для переноски жидкостей — и тут же спешили в свои ульи, чтобы угостить свежей снежницей, этим даром весны и солнца, молоденьких пчелок, которые еще не научились летать и работали по дому: кормили личинок, чистили ячейки, чтобы матка могла без остановки откладывать яички, ухаживали за маткой и сторожили улей от пчел-воровок и других любителей меда, которых в природе великое множество. Да и мало ли по дому работы! Другие партии пчел кружились на первых весенних цветах мать-и-мачехи, волчьего лыка, вербы и, набрав в медовые зобики сладкого свежего нектара, тоже спешили в свои ульи.

Дед Никита ходил по пасеке, заглядывал в летки ульев и, видя, как дружно облетываются и работают пчелы, радовался.

— Афанасий! — крикнул он все еще сидевшему на крыльце сторожу. — Иди-ка сюда!

— А не укусят? — боязливо поеживаясь, спросил сторож.

— Что ты, ай первый раз на пасеке? Небось не первый!

— Да я уж отвык за зиму-то, боязно. Больно уж пчела-то расходилась.

— Не бойся. Видишь, поредела пчела, делом занялась, до тебя ли им теперь!

А пчелы над пасекой и впрямь поредели. Целыми партиями носились они по лесу, отыскивая первые цветы-медоносы, другие безостановочно носили в ульи воду, и всем им, конечно, было сейчас не до боязливого сторожа.

— Смотри-ка, благодать-то крутом какая! Пчелы-то как неистовствуют. Дождались, милые, весны, дожили до красного солнышка! — вслух восторгался дед Никита.

— Я и то смотрю — дожили, дождались тепла! — жмурясь от солнца, согласился дед Афанасий. — Теперь, брат, и работы у нас и веселья — хоть отбавляй!

— Завтра с утра и мы за дело примемся. Ульи вычистим, гнезда получше утеплим. А то весна, она иной раз бывает обманчива. Холода могут нагрянуть, а в гнездах расплод. Как бы не застыл.

Старики долго еще мечтали, как хорошо тут будет летом, разомлели от солнца и, оба довольные и весной, и работой пчел, отправились в избушку пить чай.

А пчелиный гул над пасекой все усиливался и разносился далеко по лесу. Пчелы, торжественно трубя в миллионы голосов, славили весну, солнце, — славили, ни на минуту не забывая о работе. Их гул походил на дружную стоголосую песню рабочей бригады, когда дружно возьмется она за какое-нибудь дело и запоет.


Первые вести

Тень ушла к немым дубровам,
Час от часу жар сильней,
И с белеющих полей
Веет запахом медовым.
Ф. Тютчев

На леток одного улья тяжело шлепнулась нагруженная нектаром пчела и, еле волоча раздувшееся от ноши брюшко, торопливо поползла в леток. Вела она себя необычно и странно. Другие пчелы, прилетавшие в улей, торопились быстрее слить свою ношу в ячейку сота и снова лететь, а эта, казалось, и не думала складывать принесенный нектар. Она возбужденно протрубила, крутя усиками, и, взобравшись на соты, стала быстро кружиться из сторон в сторону, выделывая ножками своеобразный танец.

Сестрицам по улью не показалось такое поведение пчелы странным. Наоборот, они длинной вереницей, одна за другой, стали неотступно следовать за «танцовщицей» и выделывать то, что выделывала она. А «танцовщица» металась из одного угла улья в другой, переходила с рамки на рамку, заражая всех своим танцем. Вскоре за ней уже следовала целая свита.

Пчелы, конечно, не умеют разговаривать. Но они и без этого прекрасно обходятся. Каждая пчела на третий же день после своего рождения и до самой смерти хорошо знает, что ей нужно делать, и ни в каких распоряжениях или понуканиях не нуждается: без работы она не может жить. Но есть случаи, когда пчеле просто необходимо сообщить своим сестрицам приятную новость, что она, летая по полям и лесам, напала на такое место, где нектар просто рекой течет.

Вот этим своеобразным «танцем» пчела и «рассказывает» своим сестрам о находке. Поэтому и они шествуют за ней в радостном танце.

Танец сложный, но и объяснение не легкое. Ведь пчеле-разведчице этим танцем нужно не только рассказать о нектаре, как много его найдено, но и где эта медоносная полянка находится по отношению к солнцу и улью, чтобы пчелы, сразу же вылетев из улья, могли безошибочно найти это богатое нектаром место безо всяких провожатых.

Правда, пчела-разведчица смогла бы сразу полететь на место в сопровождении своих сестриц и показать им эту медоносную полянку без особых хлопот. Но этот очень простой способ для пчел недоступен. В воздухе они не могут видеть друг друга, и сестрицы сразу же потеряли бы разведчицу из виду и никакой полянки не нашли бы. После же танца они хотя и вылетают вслед за разведчицей, но летят самостоятельно, в ее помощи уже не нуждаются и сами безошибочно находят это богатое нектаром место по танцам, а также по запаху, который разведчица вместе с ношей нектара принесла в улей.

Окончив танец, разведчица подняла хоботок и, чтобы видели все окружающие ее пчелы, торжественно слила свою ношу в пустую ячейку сота и только после этого покинула улей. Вслед за ней полетели и другие пчелы, а менее чем через час уже вся семья работала на этом только что открытом месте.

По гулу дружно работающей семьи на их воздушную дорогу напали пчелы из других ульев, долетели до богатого нектаром места и, вернувшись в свои ульи, теми же танцами рассказали о находке в своих семьях. И вскоре уже вся пасека знала об открытии и торопливо собирала там обильный нектар.

Но вместе с этой основной работой на пасеке ни на минуту не замирала и чистка ульев.

За зиму в каждом улье накопилось много мусора. Это трупики погибших зимой пчел, восковые крышечки, соломенная труха, насоренная из утеплительных подушек. Зимой пчелы вскрывают ячейки с медом, а крышечки, которыми он был запечатан, опускают на дно. К весне и крышечек этих скапливается немало. А пчелы такие чистюли, что совершенно не терпят в своем гнезде ничего лишнего. Но так как специально заняться чисткой ульев у них нет времени, нужно собирать нектар, то пчелы, вылетая за добычей, попутно захватывают с собой по крупинке мусора.

Из летка каждого улья пчелы выбрасывают с прилетной доски восковые крышечки, мертвых пчел, соломенную труху, и кажется, что в день выставки вся пасека занята генеральной уборкой ульев. Но это только кажется. На самом же деле хотя и энергично чистят пчелы свои ульи, но делают они это между своим основным занятием — сбором нектара, словно сознавая, что все равно, мол, идем наружу, так почему же попутно не захватить соломинку и не выбросить ее?

Конечно, в ином улье столько скопится за длинную зиму различного сора, что пчелам хватило бы выбрасывать его на пол-лета. Но тут на помощь им приходит пчеловод и на второй же день после выставки вычищает все донья, потом, когда станет немного теплее, проскоблит ульи и рамки. А пчелы потом сами будут все лето поддерживать в улье чистоту. Уж чего-чего, а беспорядка в своем гнезде они не допустят.


Стражи великого государства пчелиного

И тогда пойдешь тропинкой,
Где под каждою былинкой
Жизнь кипит.
А. Блок

Когда на пасеке кончился облет и полевые пчелы полетели разыскивать первые цветы-медоносы, у летка каждого улья заняли свои места пчелы-сторожа. Обязанность охранять леток лежит на молоденьких пчелках, которые не окрепли еще настолько, чтобы летать за взятком, и они выполняют эту обязанность очень добросовестно.

Едва на прилетную доску опустилась тяжело нагруженная пчела, как навстречу ей сразу же выскочило несколько пчел-сторожей. Сторожа, пошевеливая усиками, тщательно обнюхивают прилетевшую с ношей полевую пчелу и по запаху узнают, своя ли она или из чужого улья.

На пчелином языке, видимо, означает: «Зачем, мол, ползти тебе в улей, лазить по сотам, раз ты устала, да еще торопишься? Давай уж мы тебе лучше поможем, снесем твою ношу сами, а ты лети. Все равно у нас тут делов-то не слишком много». Полевая пчела понимает все это отлично, с благодарностью поднимает свой хоботок, на котором тотчас же появляется блестящая капля нектара. Сторожа своими хоботками забирают эту каплю и уносят в улей, а полевая, едва освободившись от тяжелой ноши, сразу же улетает снова за добычей.

Но не всегда сторожам приходится встречать пчел только своей родной семьи.

Не успели сторожа проводить первую пчелу, как на прилетную доску опустилась другая. Была она черная, блестящая и совершенно лысая, облезлая. Волоски на ее боках и спинке сбиты до основания, видно, немало приходилось ей ползать по различным щелям. И сейчас она не торопится идти прямо в леток, а, пошевеливая усиками, почистила передними лапками глаза и стала с невинным видом поглядывать, нельзя ли пробраться в улей окольными путями или ловко провести еще молоденьких простоватых сторожей и проскочить в улей.

Но сторожа бдительны. Они сразу же заметили старую воровку и, словно не обращая на нее никакого внимания, ждали.

Покрутившись на прилетной доске и не найдя нигде щели, пчела смело пошла прямо в леток, надеясь, видимо, смелостью и нахальством провести сторожей. Но не тут-то было. Едва она приблизилась к заветной цели, как сторожа тут же сгрудили ее со всех сторон. Плутовка метнулась было напролом, но и это ей не удалось. Сторожа крепко держали ее своими цепкими челюстями за крылышки и, беспощадно общипывая их, потащили воровку назад. Не долго думая, верные стражи государства пчелиного сбросили ее с прилетной доски прямо в траву, откуда ей на изорванных крыльях больше никогда не выбраться.

Помирай! Таков суровый закон природы.

А вот над пчелиным городком запорхала другая незваная гостья. Это была одна из наимоднейших лесных красавиц — бабочка-лимонница. Наряд на ней был так красив, что, когда лимонница садилась на травинку и, нежась на солнце, замирала, ее лимонно-желтые крылышки, отделанные черным бархатным крепом, легко можно было принять за только что распустившийся цветок анютиных глазок или горицвета.

Красавица попорхала по солнечной поляне пчелиного городка, посидела на крышке улья, погрелась, понежилась на солнце и вдруг легко спорхнула на прилетную доску.

Не обращая внимания на выглядывающих из летка сторожей, красавица томно повела черными бархатными бровями-усиками, подняла над спиной легкие крылышки, пригладила передними лапками изящную головку с крохотными бусинками глаз и, видимо, решив, что красота наведена достаточно, чтобы пленить сторожей, неторопливо, со всей важностью зашагала к летку, на вкусный запах меда. Но бдительность пчел-сторожей нельзя усыпить никакой красотой. Едва форсунья приблизилась к летку, как верные стражи бесцеремонно сгрудили лесную красавицу, и она, теряя со своих изящных крылышек желтую пудру — всю красоту свою, едва унесла ноги.

Пчелы не терпят бездельников, как бы нарядны они ни были, в какие бы одежды ни рядились.

Если в гнездо пчел какими-нибудь окольными путями попадут чужие пчелы, то в улье сразу же завяжется ожесточенная драка, и пришельцы непременно погибнут от жал хозяев улья.

Но не всегда пчелы из чужого гнезда залетают с грабительскими целями. Иногда пчела залетит по ошибке или по крайней необходимости. Бывает, летом застигнет пчелу гроза, и она спешит укрыться в чужом улье, порой даже на чужой пасеке. Ведь до дому далеко, а дождь за спиной. В таких случаях сторожа беспрепятственно пропускают в свой улей только тех пчел, которые несут с собой нектар или пыльцу. Если же чужая пчела прилетела без ноши и ей необходимо укрыться в улье, сторожа принимают ее не сразу. Они долго «допрашивают» ее. Чужая пчела тоже «упрашивает» суровых сторожей смилостивиться над ней. Это заключается в том, что пришелица долго стоит на прилетной доске, поднимает кверху брюшко и машет крылышками, что на пчелином языке, видимо, означает: «Пустите, пожалуйста, добрые сторожа, обогреться. Видите — я не воровка, по щелям не лазаю и на мне все волосики целы. Дождь накрапывает, а до дому далеко, погибну ведь!»

Сторожа видят наступающую непогоду, чувствуют по поведению, что пчела их не обманывает, и, хорошенько обнюхав ее, пускают в свой улей. Рабочие пчелы в гнезде уже не трогают ее. Они по запаху определяют, что к ней прикасались усики сторожей и «выяснили» все, что нужно для безопасности.

Пчелам-сторожам приходится не только охранять леток. В свободные минуты они искусно проветривают улей. Встанут в самом проходе в леток и, подняв кверху брюшки, начинают часто-часто махать крылышками, словно пропеллерами, нагоняя в улей свежий воздух. Сила ветра, какую создают сторожа, вентилируя улей, бывает настолько сильна, что, если к летку поднести зажженную спичку, она моментально будет задута.

Чем ниже опускается солнце, тем тише становится гул на пчелиных воздушных дорогах, а часа за два до заката, когда в воздухе становится прохладно, совсем смолкает.

Полевые пчелы вернулись в свои ульи, но работа их на этом не закончилась. Они до сумерек чистят гнездо, выбрасывают наружу всякий сор, и только когда совсем похолодает, собираются на сотах в тесную кучу и всю ночь, тревожно гудя, обогревают личинок.

А в поздние сумерки, когда в пчелином городке все утихнет, вдруг зашелестели сухие прошлогодние листья под чьими-то быстрыми лапками. То тут, то там около ульев слышится хруст и аппетитное чавканье.

Это пришли на пасеку лесные санитары — ежи ежовичи и к утру подобрали все съедобное, что выбросили пчелы из своих ульев. Съели они и ту пчелу-воровку, которую сбросили в траву верные стражи государства пчелиного.


Старые друзья

Когда же я вспомню, что этой порой
Весна на земле расцветает,
И сам уж не знаю, что станет со мной:
За сердце вот так и хватает!
А. Толстой

Лес, в котором стояла пасека, одним своим краем подходил к самому селу, и ребятишкам в этом лесу было раздолье. Весной, когда сойдет снег, ребята целыми днями пропадают здесь. Придут из школы, выучат уроки и до позднего вечера бродят по лесу. Особенно нравилось им в лесу ранней весной. Кругом серо. Туго спрессованный снегом прошлогодний лист лежит под ногами ровно, как мягкий ковер, вытканный из разноцветных ниток. Из лесных болот и низин бежит по буеракам вода, медно-красная, как круто заваренный чай. Греет своими лучами солнце, и кругом такой пьянящий весенний запах земли и лесной прели, что от непривычки кружится голова. Так бы, казалось, и прожил всю жизнь в этом весеннем лесу.

Из теплых стран летят птицы, и такие они устраивают на деревьях концерты, что заслушаешься. По лесным полянам и просекам крупными ярко-желтыми шапками цветет горицвет. Издали эти цветы и вправду будто горят, такие ярко-желтые у них лепестки. По оврагам желтеет золотистая мать-и-мачеха на мясистом чешуйчатом стебле. Всюду синеет медуница. На высоких ножках стоят белоснежные, с голубоватым отливом, подснежники. А пройдет неделя, и как-то вдруг неожиданно брызнут березки нежной зеленью. У берез это всегда бывает неожиданно: встанешь утром — ничего нет, а посмотришь к вечеру — зазеленели березки. Бывает и наоборот. Вечером ничего нет, а утром уж зеленеют. Это если ночь теплая выдастся.

В один из теплых весенних дней гуляли ребята по лесу и напали на огромную старую липу. Привлекла их, собственно, не липа, хотя и была она по величине редкая в этом лесу, а гнездо на верхушке. Судя по размерам, оно принадлежало какой-то большой птице.

Кто-то из ребят кинул палку, и с гнезда слетел ястреб-тетеревятник. Его-то ребята хорошо знали. Не один десяток кур и цыплят перетаскал он из села за прошлое лето.

— Ага, голубчик, вот ты где устроился со своим семейством! — закричали ребята своему знакомцу. — Сейчас твое гнездо полетит на землю.

В этом ребята не сомневались. Был среди них один паренек, Ваня Курочкин, который ни от одного гнезда не отступится, на каком бы высоком дереве оно ни было. Ваня малорослый, но очень цепкий, и ему ничего не стоило забраться на любое дерево.

Ваня быстро сбросил с себя пиджак, разулся и полез. Но липа была очень толстая, а зацепиться не за что. С большим трудом ребятам удалось подсадить Ваню до первого сучка. Все были уже уверены, что теперь гнездо пернатого хищника в их руках, как вдруг Ваня дико закричал и кубарем скатился на землю.

— Там пчелы! — сквозь слезы сказал он. — Меня одна прямо в нос укусила.

Он зло посмотрел на то место, где вились пчелы, и, сев на землю, стал тереть ужаленное место.

Тут и все увидели пчел. Маленькие черные насекомые то и дело сновали около круглого отверстия, или сделанного дятлом, или образовавшегося от выпавшего сучка. Видимо, в середине липы было дупло, и там они жили.

Нос у Вани быстро надулся, и вскоре самого Ваню уже трудно было узнать. Заплыли даже глаза.

Ребята поняли, что до ястреба им теперь не добраться, и стали обсуждать, как им быть. Гнездо нужно было во что бы то ни стало уничтожить. Решили сбегать к своему старому приятелю — колхозному пчеловоду деду Никите и все ему рассказать. Пускай он сначала заберет пчел, а уж потом они сами расправятся с хищной птицей.

Колхозная пасека стояла недалеко за озером, и ребята всей гурьбой отправились туда.


Берегите липу!

Липа вековая
Над рекой шумит.
Русская народная песня

Дед Никита встретил ребят ласково, даже пожурил за то, что долго не заглядывали к нему. Когда ребята рассказали старику про диких пчел, он еще больше обрадовался. Вначале было и не поверил им, но волнение ребят, с каким они рассказывали о находке, и Ванин нос в довершение ко всему убедили его.

— Зимовавшие в лесу пчелы для племенной работы — большое дело, — сказал старик и поблагодарил ребят за хороший подарок. — А может, это еще и настоящие дикари, которые никогда не жили на пасеке, тогда совсем хорошо. Давно думал, как бы раздобыть да развести на пасеке настоящих диких пчел.

Дед угостил ребят медом, посоветовал Ване не тереть ужаленное место. Потом все гурьбой пошли в лес смотреть пчел. Дед Никита остался очень доволен находкой.

— Это настоящие дикие! — обрадованно воскликнул он. — Находка что надо, только взять-то их, дети, очень мудрено. Не даются они, очень злые, и к улью их приручить не так-то просто.

— Надо спилить липу! — посоветовал кто-то из ребят. — Тогда сподручнее будет их брать.

— Спилить? — нахмурился старый пчеловод. — Этого делать нельзя. Знаете ли вы, что это за дерево — липа? Это наша кормилица. Одна вот такая липа даст в июле столько же меда, сколько даст его целый гектар хорошей гречихи. Вот какое это богатство! А вы — спилить! Да разве можно губить такую красавицу? Нельзя! Так-то вот, ребятушки. Пчел я заберу, как-нибудь с Афанасием справимся. А вы — берегите липу! Хорошее это дерево, наше, русское. До революции, например, липа всю матушку Русь обувала.

— Как обувала? — переспросили ребята.

— Да так. Не хватало у мужика средств, чтобы сапоги или ботинки купить, вот и ходили все в липовых лаптях. Хорошее дерево, медовое. Да и вообще каждое дерево беречь надо!

Дед Никита прав. Липа, особенно для пчеловода, — одно из интереснейших деревьев.

В середине леча, когда липа зацветет, она делается очень пышной, нарядной и не уступает по красоте даже цветущей яблоне. По всему лесу разносится тогда тонкий, приятный аромат меда, на который слетается много пчел. И такой они поднимают там шум, что кажется: и не пчелы это, а сама липа гудит целыми днями. Так гудит она недели две, пока не осыплются все цветы. Сколько меда соберут за это время пчелы! Да какого меда — лучшего в мире!

Цветы у липы мелкие, невзрачные, а столько выделяют душистого сока-нектара, что он не умещается в чашечке цветка и вытекает наружу. В отдельные «медовые» годы не только все листья липы, но даже и трава под деревом бывает закапана этим нектаром и блестит, словно лакированная. Каждый крошечный цветок липы похож на родничок, из которого беспрерывно сочится прозрачная сладкая влага. Вот если в такое время стукнуть по дереву так, чтобы оно вздрогнуло, можно увидеть настоящий «медовый дождь». Вот сколько выльется на землю этого нектара. Такие «медовые дожди» нередко наблюдают лесорубы. Бывают они и при сильном неожиданном порыве ветра. Наши липовые леса испокон веков славились и сейчас славятся лучшим в мире медом.

Чтобы богатство липовых лесов не пропадало, человек еще с незапамятных времен начал заниматься пчелами. Только тогда пчел не разводили, а охотились за медом. Жили пчелы в дуплах деревьев, в расщелинах скал, где придется. Называли эти дупла с пчелами «бортями», а охотников за медом — «бортниками». В те далекие времена человек находил в лесу пчел, мед забирал, а на дереве ставил свою родовую пометку, чтобы другой бортник, случайно напавший на это дупло, знал, что пчелы в нем уже имеют своего «хозяина». Такое «пчеловодство» процветало у наших предков-славян долгое время. Позже люди стали вырубать — подсекать — в лесу деревья, расчищать поляны — подсеки, стаскивать на них в одно место вырубленные дупла с пчелами — «борти» и по-настоящему браться за это интересное и доходное дело. Тогда-то от слова «подсекать» и родилось первое слово «пасека», которое бытует и до сих пор.

В наших липовых лесах и сейчас еще встречаются дикие пчелы.


Дикари

Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой
А. Пушкин

Пчелиная семья складывалась тысячелетиями.

Когда-то, очень и очень давно, пчелы, как и теперешние бабочки и стрекозы, жили в одиночку. Выведет пчелиная матка молоденьких пчелок, чуть окрепнут они и сразу же разлетаются, забывая о своем доме. Круглый год порхают пчелки с цветка на цветок да лакомятся сладким нектаром. Ночуют там, где застанет ночь, а утром снова веселое порхание.

Тогда можно было жить в одиночку. На земле круглый год стояло жаркое лето, и всюду росло множество различных цветов, которые очень обильно выделяли нектар.

Но проходили века, и климат на земле стал меняться. Начались похолодания. Вместо теплого дождя часто стал выпадать снег, многие цветы гибли от холодов, и пчелам все труднее становилось добывать себе пищу. Молоденькие пчелки стали все дольше и дольше задерживаться в материнском гнезде. Семьей, сбившись в кучу, им легче было переносить холода и ненастье.

Так под воздействием неблагоприятной погоды семейственность у пчел постепенно закрепилась в инстинкт, коллективная жизнь помогла им перенести все эпохи и спастись от вымирания.

Но с тех пор когда образовалась пчелиная семья, прошло так много лет, что считать их надо не десятками и даже не сотнями, а миллионами. Вот когда это было. Человек познакомился с пчелами тоже очень давно.

Много тысяч лет тому назад разводили пчел в Древнем Египте. Ученые-археологи, раскапывая в Египте усыпальницу египетского фараона Тутанхамона, царствовавшего примерно более 3300 лет назад, нашли глиняный сосуд с медом, на котором есть надпись: «Год пятый, мед дома Тутанхамона».

В Армении есть Мегринский район. По-русски — это медовый. Предки армян — древнейшее племя Урарту, старейшее из всех племен и народностей, населяющих территорию нашей Родины, еще более двух тысяч лет назад разводило пчел. Есть сведения, что в борьбе за свою независимость с властителями Древнего Востока племя Урарту использовало пчел, от ужалений которых вражеские войска разбегались.

Вот как давно узнали люди пчел. Но и до наших дней человеку так и не удалось приручить их, как приручил он многих диких зверей и птиц. Пчелы и сейчас дикари, и мало изменили своим привычкам. Человек только проник в их жизнь, узнал ее, научился ухаживать за пчелами и получать от них мед и воск.

Но одомашненные пчелы все же кое в чем, правда в незначительном, но изменили своим сородичам, живущим на воле в лесах. Они изнежились, стали более хлипкими и чувствительными к холодам. Вот почему дед Никита обрадовался, когда дети нашли ему семью настоящих дикарей.

Правда, могли это быть и не настоящие дикари. Когда-то, может быть, и эта семья жила на пасеке, но улетела и поселилась в лесу. Но уж одно то, что пчелы, может, несколько лет кряду жили самостоятельно в лесу, радовало. Старик решил от этой семьи вывести для своей пасеки более зимостойких пчел. Дикари, не видавшие теплого омшаника или отвыкшие от него, лучше переносят зиму. И работают они азартнее. Вылетают за взятком даже в холодную погоду, когда все пчелы пасеки не решаются даже усика высунуть из улья. По утрам дикари не ждут, когда пригреет солнышко и спадет роса. Они чуть свет вылетают на работу и вечером трудятся почти дотемна.

Старик давно мечтал завести у себя на пасеке дикарей, но найти их было не так-то просто. И вот наконец ему повезло.

— Молодец, Ванюша! — осмотрев дупло, похлопал дед Никита по плечу Ваню Курочкина. — Вот уж выручил, так выручил. Это про тебя небось загадка сложена?

— Какая? — хором спросили дети.

Дед Никита раскурил свою трубочку, сел на пенек и сказал:

— Певец-молодец нашел маленький хлевец, а в нем пять тысяч овец. Что будет?

Ребята не долго гадали.

— Дупло с пчелами! — хором ответили они.

— Молодцы, угадали. А теперь марш домой, а то вас уж, наверное, там матери заискались.

— Дедушка, а можно вечером прийти сюда, посмотреть, как вы будете пчел забирать? — робко спросил Ваня Курочкин.

— Коль охота есть, приходите, только теплее одевайтесь, а то ночью в лесу холодно.


Тревожная ночь

И глушь и тишина.
Лишь сонные дрозды,
Как нехотя, свое
доканчивают пенье;
От луга всходит пар…
Мерцающей звезды
У ног моих в воде
явилось отраженье.
А. К. Толстой

Вернувшись на пасеку, дед Никита стал торопливо готовиться к ночной охоте за пчелами. Афанасий, как мог, помогал ему.

За свою жизнь деду Никите много раз приходилось брать по дуплам пчел. Опыт был. Но сейчас он готовился особенно тщательно. Ведь предстояло взять дикарей, которые во много раз злобивее одомашненных пчел, и повадки у них особые. Старик выбрал самую большую и крепкую роевню — лубочную коробку с сеткой, в которую предстояло загнать дикарей. Наточил топор, столярную стамеску, приготовил длинную веревку, вычистил от нагара дымарь, достал с омшаника самые мягкие сухие гнилушки для дымаря.

Дед Афанасий сколачивал две лестницы в одну.

Вскоре на пасеку пришел Ваня Курочкин, одетый в старую отцовскую стеганку и зимнюю шапку.

— Ты что, один? — спросил его дед Никита.

— Ребят дома не пустили на ночь глядя.

— А тебя? Небось без спросу ушел?

— Не! Мамка сама пустила. Я уговорил ее. Ведь интересно посмотреть, как вы будете пчел вынимать.

— Интересно-то интересно, а не боялся один-то лесом идти? — спросил явно удивленный появлением Вани дед Афанасий.

— А кого мне бояться? Ведь светло еще…

— А вдруг волчишка бы встретил?

— Теперь не зима, — вступился за Ваню дед Никита, — какие теперь волчишки. Сейчас их захочешь, да не увидишь.

В лес пошли далеко до заката солнца.

— Там все засветло надо приготовить, — говорил дед Никита. — В темноте-то дров на костер не наберешь.

Шли молча. Тяжело нагруженным было не до разговоров. Дед Афанасий, согнувшись в три погибели, волочил лестницу. Ваня Курочкин — роевню и корзину с гнилушками. Дед Никита был тоже нагружен достаточно.

Добравшись до места, сели отдохнуть. Дед Никита, набив свою трубочку, стал ходить вокруг липы, что-то прикидывая в уме. Афанасий растянулся на молодой травке и, потягиваясь, восхищался:

— Хорошо-то как!

— Это верно, что хорошо, — согласился с ним дед Никита, — только отдыхать-то нам, други, некогда. Эту семейку взять мудрено. Главное, липу губить нельзя.

Немного отдохнув, взялись за дело. Ваня пошел собирать валежник для костра, а старики принялись за пчел.

Дед Никита развел дымарь, надел на лицо сетку и полез по лестнице к щели, служившей пчелам летком.

Обычно на пасеке, стоит только пчеловоду пустить в леток улья несколько клубов дыма, как пчелы успокаиваются и меньше жалят. Происходит это вот почему. В давние времена, когда пчелы жили в дуплах деревьев, их очень губили лесные пожары. У пчел выработался инстинкт: малейший запах дыма считать стихийным бедствием. Сразу же, как только появится в улье дым, пчелы бросаются к своим медовым запасам и набирают полные медовые зобики меду. Этого запасу им хватает дней на десять. Это связано с тем, что, дескать, если улей сгорит, то с запасом меда можно лететь всей семьей куда угодно и устроиться на новом месте. Когда пчелы наберут полные зобики меда — им трудно, почти невозможно жалить. Ведь чтобы кого-нибудь ужалить, пчеле нужно согнуть брюшко, а переполненный медовый зобик не позволяет ей это сделать. На этой биологической особенности построена работа пчеловода. Когда ему нужно посмотреть улей, он, прежде чем открыть крышку улья, сначала пускает в леток несколько клубов дыма, а потом уж спокойно разбирает гнездо.

Так решил поступить дед Никита и здесь, но сильно просчитался. Если одомашненные пчелы почти ежедневно встречаются с дымом и древний инстинкт у них не только не погас, а, наоборот, закрепился, то у дикарей он почти пропал. Ведь лесные пожары в наше время — не такое уж частое явление, особенно в средней полосе России. Да если иногда и случится пожар, то не всегда он пройдет именно там, где живут пчелы. Поэтому дикари совершенно отвыкли от дыма, и когда дед Никита пустил в щель несколько клубов, то дым не только не вызвал у дикарей панического страха, как при пожаре, а, наоборот, лишь раздразнил их. Вместо того чтобы броситься к медовым запасам, дикари набросились на старика. Они ожесточенно жалили деда Никиту в руки, забивались под одежду. Пришлось ретироваться. Старик сбросил на землю дымарь, а вслед за ним и сам кубарем скатился в траву. Но дикари не оставили его и на земле. Ежась, словно от ожогов, дед Никита побежал кустарником дальше в лес, отмахиваясь от наседавших на него пчел.

За вечер старик еще раза три пробовал подобраться к пчелам, но они всякий раз ловко «ссаживали» его, едва он достигал гнезда.

— Придется ждать ночи, — вытирая со лба пот, сказал он, устало опускаясь на землю. — Запаливай, Ванятка, костер!

Где-то за озером опустилось солнце. По лощинам поплыл белесый туман. На лес опускались сумерки. В ближнем осиннике звонко переговаривались дрозды, укладываясь на ночь. Недалеко над прошлогодней порубкой протянул первый вальдшнеп. Пчеловоды вслушивались в замирающие звуки леса и нетерпеливо ждали ночи.

— А что нам даст ночь? — вдруг ни с того, ни с сего, спросил дед Афанасий. — Засветло не сумели взять, а в темноте разве их возьмешь?

— Возьмем! — уверенно заявил дед Никита. — Похолодает ночью, пчела смирнее будет. Да и темно ночью, не видно, кого жалить…

— Вряд ли так, — недоверчиво покачал головой сторож. — Это не пчелы, а тигры какие-то.

— Дикари, чего же ты от них хотел. Волю-то небось никто не хочет менять ни на какие благи. Ясное дело, вот и лютуют. Чуют, что к чему, даром что насекомые.

Стемнело. В верхушках деревьев кое-где замигали первые звезды. Совсем рядом, в еловом острове, вдруг дико захохотал на весь лес филин, собравшийся на охоту.

— Что это? — вздрогнул Ваня и пододвинулся поближе к огню.

— Птица, — успокоил его дед Афанасий, — филин. Мудреная! Видел небось филина?

— Не приходилось, — сознался Ваня.

— Серая такая, большая, — стал объяснять дед Афанасий. — Голова круглая, как у кошки, и с ушами, а глазищи — во, по кулаку! Днем спит, окаянный, в дуплах хоронится, а ночью шляется по лесу и всех пугает. Как волк, одним словом. Осенью больно лютует, ночи длинные. А сейчас ему трудно. Ночи воробьиные. Не успеет померкнуть закат, уж заря разгорается. А день — год. Посиди-ка такой день в дупле…

Филин умолк, но вскоре снова разразился на весь лес зловещим гомерическим хохотом.

— Страшно, — прошептал Ваня.

— А ты не бойся, — успокоил его дед Никита. — Вся эта тварь только издали пугает да страх нагоняет. К костру небось не подойдет. Хоть и волка взять. Тоже огня боится. Человека все боятся, даже медведь.

— Картошек не взяли — испечь бы, — глядя на жар, пожалел дед Афанасий.

Когда хорошо стемнело, дед Никита снова полез на липу. Он считал, что дикари успокоились, и хотел стамеской потихоньку расширить щель, чтобы можно было руками выломать в гнезде соты, а уж потом перегнать в роевню пчел. Но и на этот раз старику не повезло. Едва он заскрипел стамеской, вдавливая ее в мягкое дерево, как его услышали пчелы и всей семьей набросились на обидчика. В темноте насекомые плохо видели и летели только на запах человека. Поэтому на сей раз досталось не только одному деду Никите, но и другим. Пчелы бросались в лицо, садились на одежду и через разные складки добирались до тела. Снова пришлось удирать в лес, но на этот раз уже всем троим.

— Ну их к черту! — на весь лес кричал дед Афанасий. — Мне за рубашку будто кто лоток углей вытряхнул, спасенья нет.

— А ты тише кричи, — насмешливо успокаивал его дед Никита. — А то услышат пчелы, догонят да еще всыпят, тогда узнаешь, как орать. Спрячься за дерево, чтобы не нашли.

— Тебе все смешки, — обиделся дед Афанасий, — а тут хоть реви. Досталось от дикарей не только старикам, но и Ванюшке. Но он держался, не хотел выказывать себя трусом и, чуть не плача, превозмогал боль.

— Ничего, Ванюша, терпи! — успокаивал его дед Никита. — Настоящим пчеловодом будешь. Из деда Афанасия, ясно, кроме сторожа, ничего не получится, пчел как огня боится, а у тебя все впереди!

— Нет, надо пробираться на пасеку. Ничего мы тут не добьемся, — издали начал агитировать дед Афанасий. — Разве такие дьяволы допустят, чтоб их взять? Разве дадутся? Звери же!

— Ничего, Афанасий. Попытка — не шутка! К утру еще разок попробуем, может, дадутся. Больно уж хочется их добыть.

— Чудной ты, Никита. Ну как же их добыть-то, коль они близко к себе не подпускают? Легче волка добыть, чем их. Волку хоть пасть чем-нибудь заткнуть можно, чтоб не кусал, а им разве заткнешь?

— Попытаем…

Перед рассветом опустился морозец. Он слегка засахарил землю, топким ледком затянул лужи.

— Это нам на руку, — радовался дед Никита.

Когда занялся восток, дед Никита опять полез к гнезду дикарей.

Использовав все известные ему приемы добычи пчел и убедившись, что ни один из них к добыче дикарей не подходит, старик решил поступить иначе. Тихо подобравшись к гнезду, он ловко замазал всю щель глиной. Затем пчеловоды переставили лестницу, и дед Никита стал долбить с другой стороны новый леток. Продолбив крошечное отверстие, он и его замазал глиной. Спустившись на землю, дед Никита закурил, выжидая, когда пчелы успокоятся после его долбежки. Потом он взял дымарь, надел лицевую сетку и, добравшись до гнезда, тихо открыл оба летка и, вставив сопло дымаря в только что продолбленное отверстие, стал прислушиваться. Дикари немного успокоились, гудели тихо, как обычно гудит по ночам пчелиная семья.

Дед Никита рассчитывал на утренний морозец, и он выручил его.

Убедившись, что дикари успокоились, он стал густо дымить в дупло через новое отверстие туда, откуда пчелы никак не ожидали нападения. Клубы едкого, пухлого дыма под напором мехов пошли в дупло, заполняя собой все гнездо. Дикари зашумели, загудели, стали беспорядочно вылетать из щели, но холод быстро скручивал их, не давал лету, и пчелы, сделав крошечный круг над щелью, стали снова возвращаться в теплое дупло. Но туда дед Никита все гнал и гнал клубы дыма. В дупле сидеть стало невозможно, и пчелы, смирившись, поползли с насиженного места на улицу. Летать они уже не собирались, на морозе это было почти невозможно, и пчелы стали скучиваться под толстым сучком. Ведь сидеть клубом, прижавшись друг к другу, не страшно даже в мороз. Дикари сгрудились и повисли под сучком большим клубом. На людей они уже не набрасывались — на холоду трудно расправлять крылышки.

— Чудеса! — восхищался дед Афанасий. — Ну не кудесник ли ты, Никита! Право слово! Я бы на твоем месте еще ночью плюнул на них и ушел на пчельник. А ты — нате вот, добился!

Восхищался зрелищем и Ваня, хотя и плохо еще понимал, что такое случилось с пчелами.

Всходило солнце, морозец креп, но Ваня почти не чувствовал холода. Его восторгу не было границ. Ведь ночью он, как и дед Афанасий, тоже считал, что дикарей не победить и дед Никита только зря ведет время, а тут все оборачивалось иначе.

Когда все пчелы собрались в темный клуб, дед Никита приставил к ним свою лубочную коробку, ловким ударом по сучку сразу же стряхнул туда всех пчел и крепко завязал коробку куском холста.

— Принимай! — весело крикнул он деду Афанасию, подавая роевню. — Довоевались, ерои. Все до единой взяты в полон.

Освободившись от дымаря и роевни, дед Никита уже без опаски расширил стамеской щель, вырезал в гнезде все соты и сложил их в ведро. «Экспедиция», как назвал этот поход дед Афанасий, торжественно отправилась на пасеку. От усталости и бессонницы у Вани слипались глаза.

Целую неделю дед Никита выдерживал дикарей в холодном и темном омшанике и только после этого посадил их, уже присмиревших и обессиленных, в новый улей. Чтобы дикари не улетели, старик поставил им в гнездо несколько рамок с расплодом: от детки пчелы обычно не улетают.

И дикари прижились.


Дурные мухи

Там на неведомых дорожках
Следы невиданных зверей…
А. Пушкин

Старик вел свое пасечное хозяйство разумно и всегда старался улучшить породу местной пчелы: делал он множество различных опытов, и пасека его считалась одной из лучших в районе.

Прочитал он как-то в пчеловодном журнале, что кроме наших лесных пчел есть еще кавказские и если их спарить меж собой, то от этого очень улучшается порода местной пчелы. Такие пчелы-метисы больше собирают меду, лучше строят соты, незлобивые — меньше жалят. Очень все это понравилось деду, и решил он выписать с Кавказа пчел. Сказано — сделано! Посоветовался он в правлении колхоза, написал на Кавказ одной опытной пчеловодной станции большое письмо и выслал задаток.

Не прошло и трех недель, как приносят деду извещение — прибыла с Кавказа посылка с пчелами. Обрадовался дед Никита, надел лучшую свою рубаху и пошел на почту. Случившиеся в это время на пасеке ребятишки подивились, как это быстро, да еще по почте, живых пчел рассылают.

Поселил дед Никита гостей в новый улей, а на стенке улья масляной краской написал, откуда получены пчелы, когда и кем, и ниже поставил свою замысловатую подпись.

Ребятишки спросили старика, для чего это он так расписал улей.

— А для истории, — просто ответил дед Никита. — Вот пройдет лет сто, и, может, заинтересуется кто-нибудь, как это к нам сюда кавказские пчелы попали. Будет гадать и ничего не отгадает. Скажет еще, что лет тысячу назад наш лесной медвежий край Кавказом был. А теперь все ясно. Прочитает и все узнает.

Задумались ребятишки. Действительно, прав дед. Стали они мечтать, кто это будет тот человек, который через сто лет захочет узнать историю с кавказскими пчелами. Долго раздумывали и дошли до новой загадки: когда в их селе впервые появились пчелы и кто был тот человек, который привез и развел их? Они спросили об этом деда Никиту, и он рассказал им очень занятную историю.

— Давно это было, — начал дед, — еще при царе Горохе. Была у нас в селе Марьюшка-вдова, бедно жила — страсть. Косил я раз с ней по соседству. Она свой угон, я — свой. К обеду, смотрю, собирается Марьюшка домой. Известно, бабье дело. Надо ребятишек проведать, корову подоить, да мало ли по дому работы. Проводил я ее глазами и знай себе кошу. Но не успел и ряд пройти, как слышу, зовет меня Марьюшка:

— Никитка, подойди-ка, тут чудо, ей богу, чудо! Дурных мух собралось со всего свету, страсть!

Смотрю я, стоит Марьюшка на дороге, на окосье оперлась и мне рукой машет. Бросил я косу и — туда. Подбегаю, смотрю, а на обочине дороги огромный пчелиный рой привился. У меня от радости даже дух занялся. Привились-то пчелы на куст полыни, да не вытерпел куст, надломился, и пчелы прямо на дорогу свалились.

Для Марьюшки и вправду это показалось чудом — сроду она пчел не видала. А я-то знал их хорошо. Пришлось мне один год у барина в работниках пробыть. Неурожай у нас случился, ну я и нанялся. А у барина небольшой пчельник в саду стоял. Подружился я с пасечником дедом Иваном. Старый-престарый был дед, еле-еле ноги волочил, а добрый, и дело свое знал хорошо. Кое-чему он меня тогда подучил. И захотелось мне самому пчел развести, только все не приходилось, достатка не было, а без денег кто даст? А тут вижу — целое богатство на дороге валяется.

Марьюшка в село пошла, а я бегом к себе на покос. Был у меня с собой мешок. Вырезал я два тальниковых прута, согнул их кольцом, расправил на них мешок, сделал что-то наподобие роевни и давай ложкой туда пчел складывать. А чтоб пчелы лицо не нажалили, обвязался платком, в котором обед из дому носил. Собираю, значит, я пчел да радуюсь: вот, думаю, будет теперь у меня своя пасека. Вижу — бегут из села ребятишки, а с ними пять баб. Догадался я, что они «дурных мух» бегут смотреть. Марьюшка, наверное, послала. Подошли они шагов на двадцать, встали, а ближе подойти боятся. Махнул я им рукой: идите, мол, ближе, поглядите, чего встали? А они как пустятся обратно в село — только их и видели. Наверное, пчела кого-нибудь из них ужалила. Кое-как собрал я пчел, подобрал косу и потихонечку пошел домой. Прихожу, а там новость: везде только и говору, как Марьюшка целую кучу «дурных мух» нашла, которые скотину кусают. Побежали бабы с ребятишками взглянуть на это диво, а там уж «болотная баба» успела. Ползает по земле, собирает ложкой мух и ест, да с таким аппетитом, что мухи у ней только похрустывают. А это они издали меня, обвязанного платком, за болотную бабу признали. Испугались глядельщики и едва ноги унесли, а то бы эта «болотная баба» и их съела. Старухи уверяли, что такого чуда они еще и слыхом не слыхивали и видом не видывали, и это не зря: быть неурожаю или другой неминучей беде.

Вспомнил я, как бежали от меня, и рассмеялся! Вот откуда брались тогда разные черти, лешие да «болотные бабы» — от собственной трусости. Да и то сказать, темный был народ, неграмотный, всякой болтовне верил.

Были у меня на чердаке сухие доски припрятаны, смастерил я из них на скорую руку улей, посадил в него своих «дурных мух», и такая тут меня радость взяла, что и сказать нельзя. Где бы ни был, что бы ни делал, а все меня домой к пчелам тянет, все хочется посмотреть, как они из улья вылетают да медок носят. Все свободное время я тогда только и торчал у своего ненаглядного улья. Сейчас вспомнить даже смешно.

Года через четыре стала у меня от этого роя небольшая пасека. Тут я и с Марьюшкой за ее находку расплатился, а когда мед качаю, обязательно ее деткам отведать пошлю. Очень удивлялась тогда вдова, что «благие мухи» такой сладкий мед делают. Так вот и появились в нашем селе пчелы: стал я рои кое-кому продавать, другие любители стали разводить свои пасеки. Перед колхозами у нас в селе уже пасек двадцать по мелочам было. А когда колхоз организовали, мы и пчел обобществили, и стала у нас большая колхозная пасека. А начало всему — от Марьюшкиных «дурных мух» пошло.


Много ли одна пчела соберет меда?

Скоро гости к тебе соберутся,
Сколько гнезд понавьют, — посмотри!
Что за звуки, за песни польются
День-деньской, от зари до зари!
И. Никитин

А весна-красна все разгуливалась. С каждым днем на лесных полянах становилось все больше цветов. Не успела отцвести мать-и-мачеха, медуница, вербы, волчье лыко, горицвет и сон-трава, как на смену им развернул голубовато-фиолетовые головки-лодочки мышиный горошек, расцвели одуванчики, словно снежными кустами покрылись стройные, кустистые черемухи, нежно-розовые косынки накинули дикие яблони, словно девушки в праздничный день, нарядились рябины. Пышно цвела черная смородина, таволга и ракитник — цвел весь подлесок. Весна-красна, словно к большому празднику, пестро убрала весь лес.

Прожив многие годы среди природы, дед Никита хорошо изучил начало и продолжительность цветения всех медоносов. Правда, сроки эти в разные годы меняются. В жаркое лето все растения зацветают раньше, в холодное и дождливое — позднее. Но и тут дед Никита приноровился. Он заметил, что все цветы распускаются в определенной последовательности, какой бы ни был год. Самая первая распускается мать-и-мачеха. Она цветет на проталинах, когда кругом еще много снега. На пятый день после мать-и-мачехи зацветает орешник, на двадцать первый — одуванчик. Вишни, сливы и груши цветут на двадцать девятый день после мать-и-мачехи, яблони — на тридцатый, лесная малина и синий василек — на пятидесятый, иван-чай — на шестьдесят третий, а липа, одна из лучших лесных медоносов, зацветает на семьдесят пятый день, в начале июля.

Записав себе в книжечку начало цветения мать-и-мачехи, дед Никита заранее знал, когда будет цвести тот или иной медонос, и готовил к нему своих пчел. Старик до того изучил медоносы своего леса, что, не открывая улья и не выходя из домика, а только заглянув в свою книжечку, мог без ошибки сказать, с чего сегодня пчелы собирают мед. Если средние сроки зацветания растений год от года колеблются на несколько дней, то в последовательности цветения одного растения за другим колебания почти не бывает. Старик мог за месяц сказать, какого числа зацветет тот или другой медонос, с точностью до одного дня. Такое тонкое знание жизни растений очень помогало пасечнику в его работе. Он заранее знал, в какие дни в природе совершенно не будет взятка, знал, сколько это безвзяточное время продлится, и заблаговременно готовился, чтобы его пчелы не голодали: так же заранее готовил семьи и к зацветанию сильных медоносов.

Все эти весенние дни дед Никита с утра до вечера проводил с пчелами. Он выскоблил в гнездах все стенки и рамки, утеплил ульи лесным мохом, многим семьям добавил меда — приближался безвзяточный момент, сузил летки, чтобы пчелам-сторожам легче было охранять свои гнезда.

Как-то на пасеку пришли ребятишки. Привел их Ваня Курочкин, чувствовавший здесь себя своим человеком, особенно после ночи, когда добывали дикарей. Дети сели в холодок и долго наблюдали за работой деда Никиты, боясь подойти к нему поближе. А когда старик утомился и, набив свою трубочку, подошел к ним отдохнуть, ребятишки осмелились и спросили:

— Дедушка, чего это ты все делаешь там?

— Помогаю, — пыхнув дымом, ответил дед Никита, — чтобы у пчел в ульях больше тепла было.

— А зачем им тепло? Вон какая жара стоит! — Это днем жарко, а посидите-ка тут ночью! У пчел сейчас в гнездах много личинок, и всех их обогреть нужно. Вот я и утепляю ульи, чтобы им легче было по ночам обогревать гнезда. Ведь чем теплее в улье, тем больше пчелы молоденьких пчелок выведут, значит, еще сильнее семьи будут, больше меда натаскают.

— Так и без этого пчел вон целые тучи летают, к пасеке подойти боязно. Куда их еще-то?

— Глупые вы, — покачал головой старик, — Много ли, по вашему, одна пчела натаскает меду?

Ребята заспорили. Кто сказал каплю, кто сказал две.

— А много ли проку в одной или в двух каплях меду? — снова спросил дед Никита. — Если бы пчелы в одиночку жили, они и себя не прокормили бы, а артелью они вон сколько меду натаскивают, что не только себе, но и нам всем хватает. Знайте, ребятишки: чтобы натаскать только один килограмм меду, одна пчела должна облететь больше пяти миллионов цветков и слетать в поле 150 тысяч раз. Сколько же времени нужно одной пчеле, чтобы натаскать только один килограмм меду, а?

— Много, даже не сосчитать! — хором ответили ребятишки.

— Правильно! — согласился дед Никита. — Сосчитать трудно. А вот когда летом в каждой семье скопится до 80 тысяч пчел, то и считать гораздо проще. Если каждая пчела слетает в поле только два раза, вот вам и кило меду, да еще с лишком! А в летный погожий день каждая пчелка сто раз слетать может, Посчитайте, сколько будет меду? А вы говорите, зачем на пасеке много пчел. Что ни больше, то лучше. Пчелы, они семейственность любят, коллектив, вот дела-то у них и идут. Подрастете, ребятишки, будьте трудолюбивы, дружны и мирны, как пчелы. Тогда всем на земле хорошо будет. А сейчас давайте чай кипятить.


Квартальный чай

И я там был, и мед я пил…
А. Пушкин

Любил дед Никита угощать ребят чаем. Какой бы гурьбой ребятишки к нему ни пришли в лес, он всегда встречал их радушно, как настоящих гостей. Усадит всех на лужок, расскажет что-нибудь интересное, поучительное, а потом непременно скажет:

— Погодите-ка, ребятишки, сейчас я вас квартальным чаем угощу. Хороший чай, страсть!

Был у деда Никиты для таких случаев ведерный чайник из жести. Вскипятит он в нем воды на костре, принесет из омшаника пучок какой-нибудь травы, пустит ее в кипяток и, налив всем по стакану такого «чая», потчует:

— Пейте, пейте, дети. Квартальный чай очень пользительный для здоровья. С него вы большие вырастете.

Дети с аппетитом пьют этот чай и, конечно, тоже нахваливают. Чай у деда Никиты и на самом деле получался хороший: душистый и приятный. Не могли ребята понять только одного: почему же он все-таки квартальный?

Однажды кто-то из ребят осмелился и спросил:

— Дедушка, ты вот заварку разную кладешь, то из малинника, то из черносмородинника, то из брусничника, а чай у тебя всегда получается одинаковый, квартальный. Это почему, а?

Дед засмеялся.

— Эх вы, глупые, — сказал он, — чай-то ведь этот по лесным кварталам растет, поэтому и называется квартальным. Если хотите знать, лучше такого чая в мире нет!

Ну, в качестве ребятишки не сомневались. Им тоже так казалось, что лучше дедушкиного чая нет, потому что он с, медом, да еще квартальный.


Муравьи-скотоводы

Век живи — век учись!

Народная поговорка

С рыжими лесными муравьями у деда Никиты этой весной целая история вышла. Повадились они в ульи за медом лазить. Растаскивают пчелиные запасы, да и только, и ничего с этими грабителями поделать нельзя. Пчелы тоже не осиливают их. Муравьи хотя и маленькие, но увертливые и смелые. Они даже сами нападали на пчел. Несколько муравьев схватят пчелу, замучают ее и тащат к себе в гнездо. Дед Никита не раз наблюдал такие сценки…

Однажды старик вышел из себя от муравьиных злодеяний. Он попросил ребятишек отыскать вокруг пасеки все муравьиные кучи и сжечь их. Ребятишки охотно взялись за это дело, только выполнить его им не удалось. Едва они подожгли первый муравейник, как откуда-то появился лесник Емельян и запретил в лесу разводить огонь. Лесник не знал, что ребята помогают пасечнику, и, решив, что они просто палят костер ради озорства, даже не поинтересовался у них, для чего они жгут муравьиную кучу. Ведь весной деревенские ребята любят бродить по лесу и палить костры, так чего же тут спрашивать. Гнать в шею, чтоб не подпалили лес. Таково мнение лесника было и насчет помощников деда Никиты.

Тогда старик придумал другой способ. Он принес из села ведерко с дегтем и намазал им все колышки, на которых стояли ульи. Только этим и спас мед от муравьиных набегов.

Но вскоре дед Никита столкнулся с муравьями опять.

В прошлом году осенью посадили они с дедом Афанасием на пасеке три десятка молоденьких яблонь. Весной все они принялись и распустили листочки. На кончиках веток появились нежные зеленые побеги. Пчеловоды радовались, глядя на яблоньки, и мечтали о том, когда соберут с них первый урожай.

Но не успели веточки дать и по второму листочку, как на них напали целые колонии зеленых садовых тлей. Травить тлей ядами было нельзя: рядом стояли ульи с пчелами, и тли безнаказанно губили на глазах у пчеловодов молодые яблони. Муравьи вереницами сновали по стволам яблонь сверху вниз, окружали колонии тлей, наклонив головки, шевелили сильными челюстями-клещами и, как старикам казалось, с аппетитом пожирали тлю. Старики обрадовались, что муравьи, в недавнем их заклятые враги, теперь оказывали им незаменимую услугу. Зная их трудолюбие, пчеловоды были уверены, что не пройдет и недели, как муравьи очистят им все яблоньки. Особенно восторгался работой муравьев сторож Афанасий. Но дед Никита смотрел на муравьиные вереницы с подозрением и полностью не доверял им.

— Божьи коровки, — говорил он, — те быстро обобрали бы, а муравьи скорее всего от безделья тут бегают.

— Муравьи еще трудолюбивее пчел, — разуверял его дед Афанасий, — и бездельничать им некогда. Раз бегают по яблоням, значит, у них тут какое-то дело есть. Так они бегать не станут.

Были в пасечном саду и божьи коровки, маленькие краснокрылые жучки. Они сидели на листьях смирно и боялись даже приблизиться к колониям тлей. Едва какой-нибудь жучок и осмеливался это сделать, видимо вынужденный городом, как муравьи тут же нападали на него и гнали прочь. Божьи коровки, посидев на яблонях, улетали отыскивать себе корм на других местах, где не было надоедливых муравьев.

Прошла неделя, потом другая, а тлей на яблонях все не уменьшалось. Колонии их, наоборот, даже увеличивались. Им уже не хватало места на побегах, и они перебрались на листья. Зараженные тлей листья свертывались, сохли и отпадали. Повяли и побеги. Рост молоденьких яблонь совершенно прекратился.

А муравьи блаженствовали. Колонии тлей были по-прежнему облеплены ими. Уткнув головки в кучи тлей и зло пошевеливая челюстями, они пировали.

Пробовали старики обирать тлю руками. Вовлекли в это дело ребятишек. Но тли так плотно сидели, что, не повредив побега, работу эту нельзя было сделать. Тут-то и сторож Афанасий, и ребята задумались над словами деда Никиты. Действительно, не бездельничают ли муравьи на яблонях. Слишком уж медленно продвигалась их работа, да и продвигалась ли?

Яблони совсем погибли и, может, в это лето так и не пошли бы в рост, если бы на пасеку случайно не заглянул лесник Емельян. Дед Никита рассказал леснику о своей беде, провел его по пасеке.

— Ты, мил человек, — сказал лесник Емельян, свертывая козью ножку, — на пчелах собаку съел, а тут, как я погляжу, и пустяка раскусить не можешь. А ведь и дело-то, кажись, совсем плевое. У всех насекомых, также и у тлей, в природе свои враги есть. Вот если тебе нельзя их ядами травить — пчелы мешают, тогда этих тлиных врагов использовать надо. Мы, к примеру, свои леса этим очень даже спасаем. С древоточцами у нас дятлы борются, с разными гусеницами-листоедами — синицы, корольки, скворцы, пищухи, поползни, малиновки, зорянки, словом, вся малая птаха. А ваших тлей может поедать только божья коровка. Вы наловите побольше этих жучков и пустите в свои яблони. Жучок этот очень прожорлив, а тля для него — первая еда. Они вам дня за три все яблони очистят, да так, что потом днем с огнем ни одной тли не сыщешь.

— Прилетают к нам и божьи коровки, — вставил дед Никита, — только муравьи их близко к тлям не подпускают. Сами, видать, кормятся. Только уж что-то больно экономно едят, сдвигу никакого нет.

— Э, старик! — усмехнулся лесник. — Так муравьи, видать, вас вокруг пальца обвели, как маленьких. Ведь они тлями вовсе не питаются. Они попросту на ваших яблонях скотоводством промышляют. Тли высасывают соки из молодых побегов и выделяют из себя сладкую жидкость, которую в народе еще медвяной росой зовут.

— Это я знаю, — вставил дед Никита. — По-пчеловодному — это падь. А если пчелы собирают такой сок, то и мед из него называется падевым.

— Так муравьям-то только эта роса и нужна, а не тли. Вот вы где промахнулись. Муравьи кормятся сладким соком и за это охраняют тлей от врагов, от той же божьей коровки. Эти муравьи — мудрецы. Они порой даже ухаживают за тлями, чтобы больше им соку давали. Это, брат, настоящие скотоводы. Отдельных насекомых они даже заводят в свои хоромы и там держат их как дойных коров, ухаживают и даже кормят, чтобы не подохли, а за труды получают их сок — выделение, которое страсть как любят. Так это муравьи не помогают вам, а только вредят. Вам прежде всего над проучить скотоводов, а уж божьи коровки потом сами прилетят живо с муравьиным скотом расправятся, как волки с овечьим стадом.

Дед Никита, услышав о муравьях-скотоводах, очень удивился.

— Чудеса! — воскликнул он. — Честное слово, чудеса! Муравей, крошка, а что понимает! Знает, шельма, где доход! Скотоводством промышляет, да еще на наших яблоньках. А мы-то думали, что они к нам на выручку пришли. Сроду бы и не подумал, что они на такое способны. Век живи — век учись! Правильно говорят. Что ж, придется, видно, раскулачивать всех скотоводов.

Старик взял ведро с дегтем и пошел обмазывать стволы яблонь, чтобы преградить ход муравьям. Ребятишки тоже взялись помогать деду. Они стали трясти яблоньки, сбивать на землю муравьев-скотоводов.

Муравьи никак не хотели расставаться со своей «скотиной», они лезли прямо в деготь, тонули. На трупики погибших бойко взбирались другие, лезли выше и тоже тонули в дегте, на них взбирались третьи, и, если бы дед Никита не смазал стволы яблонь во второй, а затем и в третий раз, они скоро бы сделали «живой мостик» через деготь и обязательно добрались бы до своего стада. Такие уж они настойчивые.

Когда доступ муравьям к яблоням был совершенно закрыт, на ветках появились божьи коровки. Сидели они, правда, все так же смирно, будто и не замечали тлей, но колонии этих вредителей заметно убывали. На третий день уже трудно было отыскать целую колонию, а еще через неделю яблони совершенно очистились и пошли в рост.

Вот какой курьезный случай вышел этой весной у деда Никиты с рыжими лесными муравьями. И хотя много они ему навредили, все же гнезда их старик не стал уничтожать.

— Слышал я, — сказал он ребятишкам, — что для леса муравьи пользу большую приносят. Вредных гусениц-листоедов до смерти заедают. Жаль, не догадались об этом Емельяна спросить. Уж он-то, наверное, знает…


Незлобивый характер

Там цветут и клевер пышный,
И невинный василек,
Вечно шелест легкий слышно.
А. Блок

Весна-красна все трудилась не покладая рук. Стояли тихие солнечные дни. В лесу пышно зеленела трава, вся перемешанная с разноцветными головками цветов. Деревья распустились уже по-летнему. Всех раньше распустила лаковые листочки береза, и сейчас ее листья настолько окрепли, что стали темными, словно и не весна еще, а середина лета. Даже дуб-тугодум думал-думал, гадал-гадал, не обманывает ли его плутовка-весна, да не вытерпел и уже самым последним, не в пример ветреным березам, выпустил изо всех своих сучьев тугие, красновато-зеленые листочки.

Вовсю резвились при такой погоде и пчелы. Работали они так, что шум их разносился по всему лесу, и среди этого пчелиного гула ходил дед Никита, а ребятишки все удивлялись, что ни капельки не страшно ему. Ходит по пасеке и даже сетку на лицо не наденет. А пчелы так и шумят, так и вьются вокруг него, а старику все нипочем. Мало того, подойдет он к улью, присядет и смотрит, как из летка пчелы вылетают. А пчел так много, что ребят даже удивление брало, как это ни одна его не заденет.

А иная пчела летит из леса усталая, увидит, что перед самым летком дед Никита сидит, опустится ему на плечо, отдохнет малость и шмыг в леток.

Однажды ребятишки увидели, как несколько пчел запутались в мягкой бороде деда Никиты и никак не могут выбраться на волю из этих волосяных силков. Пчелы обозлились и начали уже подбираться к дедову подбородку, чтобы пустить в него свои жала.

Дед Никита набрал в рот воды, осторожно вынул за грудку одну пчелу и, спрыснув ее, как из пульверизатора, отбросил далеко в траву. Таким же образом освободил он и других пчел.

Ребятишки заинтересовались, почему это дед, так любящий пчел, вдруг стал их спрыскивать водой.

— А это вот к чему, — объяснил старик. — Когда пчела запутается в чем-нибудь, то начинает сердиться. Бьется, бьется, бедная, как муха в паутине, и от злости начинает подбираться к телу, чтобы ужалить обидчика. Вот освободи ее да отбрось просто так, она сгоряча тут же вернется и влепит тебе свое жало, да мигом, глазом моргнуть не успеешь. А потому она ужалит, что зло у нее еще не прошло и ей кажется, что она все еще в силках. А вот когда водой ее спрыснешь да отбросишь, она хоть и горячится, а взлететь-то на мокрых крылышках не может. Сидит она в траве да на солнышке крылья свои сушит, а пока высушит, все зло у нее и проходит к этому времени. Высушит она свои крылышки и полетит по своим пчелиным делам, а про тебя позабудет, словно и не попадала ни в какие силки. А не пыхни на нее водой — обязательно ужалит и погибнет, а что толку?

Пока дед Никита объяснял ребятам незлобивый пчелиный характер, самого маленького из них, Ваню Курочкина, вдруг одна за другой сразу ужалили две пчелы. Ванька взвыл от невыносимой боли.

Подошел дед Афанасий и, жалостливо посмотрев на плачущего навзрыд Ваньку, ласково спросил:

— Что, милок, укусила?

— Уку-си-ла! — прохныкал Ванька.

— Вот беда-то, — почесал затылок сторож и, обернувшись деду Никите, сказал; — Дисциплинка у твоих пчелок ослабла Никита, порядочку мало.

— Это видно, что ослабла, — согласился дед Никита и, приласкав Ваньку, серьезным тоном посоветовал: — Ты, Ванюшка, в другой раз, как прилетит пчела тебя жалить, уши ей рви, чтобы знала, как жалиться.

Ванька не выдержал и сквозь слезы рассмеялся.

— Так где же у нее уши-то?

— А ты найди…

Ванька, видимо, быстро представил себе, как он будет искать у пчелы уши, чтобы оттрепать ее, и как пчела за это время успеет сто раз его ужалить, и еще сильнее рассмеялся.

Над шуткой рассмеялись все.

— А пчела, как ужалит, обязательно умрет? — серьезно спросил кто-то из ребят.

— Обязательно.

— А своей смертью пчелы тоже умирают?

— А то как же? Умирают.

— А кажется вот, что пчелы никогда не умирают. Так всегда и будут кружиться над своими ульями. Больно уж много их, и все быстрые, как пули. Глазом не уследишь.

Деда Никиту взволновало это, и он сказал:

— Конечно, дети, пчелы жили и будут жить вечно! А если и умирают от старости и износа, то умирают мужественно, только в полете!


Пчелы умирают в полете

Мирный звук воркующей горлинки свидетельствует в лесу всем живущим: жизнь продолжается.

М. Пришвин

Проходит пчеловод в тихий солнечный день по пасеке, любуется, как над каждым ульем так и кипят пчелы в своей непрерывной работе, и радостно ему. И что ни дальше от весны уходит лето, все больше и больше накапливается в ульях пчел, все сильнее и сильнее их кипение. И кажется, что пчелы так вечно и будут кружиться над своими ульями, над солнечной поляной, носить мед и радовать своей работой сердце пчеловода.

Оно, конечно, так, верно!

Однако как короток пчелиный век! В летнее время пчела живет полтора-два месяца и умирает, изнашиваясь на своей бесконечной работе. Чаще же пчелы не доживают и этого срока. Увлечется пчелка своими цветами, забудет все на свете и не заметит, как на нее ястребом налетит пчелиный волк-филант — большая хищная оса по величине еще крупнее шершня, — и унесет ее в свое гнездо там на пчелином трупике будет выводить свое потомство. Часто прямо с лету попадает пчела в ненасытный зоб осоеда или красавицы щурки золотистой. Эти красивые (особенно щурка золотистая) и мирные на вид птицы ежедневно съедают по 150–200 пчел. Бывает и другое. Полетит пчела в поле, и застанет ее там непогодь. Спрячется она от дождя где-нибудь под листиком. А тут ночь настанет, к утру совсем закоченеет пчела и достанется вездесущим муравьям, или ежик, пробегая мимо, схрупает ее. Гибельна для пчел и большая вода. Тяжело нагруженная, опустится она от усталости на воду отдохнуть и угодит в прожорливый желудок язя или в бородавчатую пасть лягушки. Да мало ли у пчел врагов!

Все это, конечно, случайная смерть, гибель. Но умирают пчелы и своей, естественной смертью, как и всякий живой организм, только эта смерть у пчел во многом отлична от смерти других насекомых.

Летом пчелиный век очень короток. Пчела изнашивается на работе и гибнет. Но умирают пчелы обязательно в полете, а не в улье. Когда почувствует пчела, что наступил конец, как бы слаба ни была, покинет улей, поднимется на своих обтрепанных от постоянной работы крыльях, покружится последний раз над своим родным ульем и замертво упадет в траву. И этому есть причина. Умри пчела прямо в улье, какой-то другой пчеле нужно выносить ее трупик наружу, а на это требуется время. Пчелы, и умирая, заботятся, чтобы не загружать своих сестер лишней работой, не отвлекать их от основного общего дела, поэтому и умирают в полете. Даже зимой, в омшанике, умирающие пчелы стремятся уйти из улья. Ослабнув, они выползают из клуба, падают на дно и ползут к летку. По холодно кругом, темно, и пчелы, едва доползут до летка, умирают. Иные, правда, даже успевают упасть с прилетной доски на пол, а большинство умирает прямо в летке. Зимой пчеловоды каждый месяц прочищают летки. Мертвые пчелы так забьют их своими трупиками, что в улей даже воздух не проходит, того гляди вся семья задохнется.

Гибнет пчел, особенно в летнее время, много. Но в гнезде это не заметно, потому что там каждый день нарождаются тысячи новых. А в середине лета пчел нарождается во много раз больше, чем гибнет. Улей бывает битком забит пчелой, и когда им делается совсем тесно, семья делится пополам. Старые пчелы вместе с маткой собираются в рой и улетают, а молодежь остается в старом гнезде. Вместо матки старые пчелы оставляют в гнезде до 20 штук зрелых маточников, из которых вот-вот должны выйти молодые матки. Пчелы одинаково заботливо ухаживают за всеми маточниками. Длится это до тех пор, пока не народится первая матка. Только выйдя из ячейки-маточника, молодая матка тотчас же обходит все гнездо и уничтожает все до одного маточники. Она прогрызет с боку маточника маленькое отверстие и своим жалом убивает свою будущую соперницу. Если же в одно время народилось сразу две или три матки, то они по запаху быстро находят друг друга и вступают меж собой в ожесточенную схватку. Бьются насмерть. Более сильная убивает слабую и остается одна в гнезде. Пчелы в эту драку не вмешиваются. Победительница на третий-четвертый день, смотря по погоде, вылетает из улья на облет с трутнем и, вернувшись, начинает откладывать яички, увеличивать поголовье пчел.

Пчелы очень любят свое потомство и берегут его так, как, пожалуй, не бережет ни одно другое насекомое, кроме муравьев.

Бабочка-крапивница, красная с черными крапинками, и бабочка-капустница, крушинница и другие бабочки никакой заботы о своем потомстве не проявляют. Все эти бабочки только и заботятся о том, чтобы отложить яички на своем растении. Крапивница откладывает их на крапиве, капустница — на капусте, крушинница — на крушине. Вот и вся забота. А уж когда из этих яичек выйдут личинки-гусеницы, они сами о себе заботятся: поедают те листья, на которых вывелись, а как подрастут — окукливаются, а уж потом из этих коконов выйдут новые бабочки. А кузнечики и такой заботы не проявляют. Они кладут яйца прямо в землю. Поэтому и выводится из тысячи яичек десяток бабочек или кузнечиков, все остальное птицы еще личинками склюют. А разве так любят свое потомство пчелы? Нет! Пчелы как свой глаз берегут детку, обогревают, в улье всегда поддерживают одинаковую температуру, кормят вволю. Заботливее таких «нянек», как пчелы, нет. В первую неделю, когда будущая пчелка еще только червячок-личинка, эти няньки каждый день навещают личинок по тысяче раз. Вот сколько! И всегда подкладывают им свежего корма. Какую огромную работу приходится делать пчелам по воспитанию детей! Ведь летом в каждой семье воспитывается до десяти тысяч личинок. Вот побывай-ка у каждой личинки тысячу раз в день!

При такой заботе о потомстве разве пчелы не будут жить вечно?


Пчелиный хлеб

Летит птица крутоносенькая,

Несет тафту рудожелтенькую.

Загадка о пчеле, несущей пыльцу

В народе часто говорят, имея в виду работу:

— Это мой хлеб.

Про пчелу, собирающую с цветов нектар, тоже можно было бы сказать:

— Это ее хлеб.

И хотя мед для пчелы основной корм, пчелиным хлебом его назвать нельзя, потому что у пчел есть настоящий хлеб. И приготовляют они его очень похоже на наш. Так же квасят в ячейках, как хозяйки в дежах, только не пекут.

Делают они этот хлеб, или, как его называют пчеловоды, хлебину-пергу, из цветочной пыльцы. Хлебина нужна пчелам как белковый и витаминный корм, без которого не может жить ни один организм.

Занятно смотреть, как пчелы собирают пыльцу.

В середине каждого цветка, когда он созреет, вытягиваются, окружая пестик, тоненькие нити — тычинки. В головках этих нитей зреет пыльца — мельчайшие липкие пылинки. Пыльца созревает на своих нитях и от малейшего сотрясения цветка падает, попадает на пестик, и цветок оплодотворяется, вянет, и, когда все лепестки опадут, на месте пестика образуется завязь плода.

Но цветы не всех растений способны опыляться сами. Одним, особенно злакам, нужен ветер, другим — насекомые: шмели, бабочки и, конечно, пчелы.

Собирает пчела душистый сок-нектар, копошится в цветках и вся выкрасится в пыльце. Крошечные пылинки пыльцы пристают к ее телу, набиваются между волосками на брюшке и грудке. С одного цветка пчела перелетает на другой и обязательно оставит на его пестике несколько пылинок пыльцы. Этого хватает, чтобы цветок оплодотворился. Цветок тоже не остается в долгу у пчелы. За такую услугу он угощает ее сладким нектаром. Так, собирая нектар, пчелы делают неоценимую услугу природе и человеку, опыляя растения. Ведь гречневое поле, подсолнечник, горчица, сады и ягодники, бахчи и огороды дадут урожай вдесятеро больше, если на их цветках побывают пчелы.

Вот эту самую пыльцу, которую пчелы машинально переносят с цветка на цветок, и собирают они для своей хлебины.

Копошится, копошится пчела в цветке, и вся вывозится в пыльце. Но не подумайте, что пчела такая неряха. Она специально так вымазывается, а потом присядет где-нибудь на листочек или поднимется в воздух и на лету начинает своими лапками сгребать пыльцу к задним ножкам.

На этих ножках у нее есть специальные корзиночки, в которые она и складывает пыльцу. Очистит пчела грудку, брюшко, посмотрит, какая стала ноша, и, если груз еще маловат, снова ныряет в цветы. А чтобы пыльца не выпадала в дороге из корзиночек, смачивает ее нектаром.

Пыльца на большинстве растений желтая, и пчелы, поработав на этих цветах, делаются словно золотые. Но бывает пыльца зеленая, голубая, оранжевая и даже белая. Тогда пчелы раскрашиваются во все эти цвета. Красивы разноцветные пчелы, словно бабочки — полевые красавицы.

Но в улей пчела летит чистая, всю пыльцу старательно уложит в свои корзиночки и летит.

Весной, когда пчелы начинают носить в ульи пыльцу, пчеловоды говорят, что они надели галифе. И в самом деле очень похоже. Идут пчелы в улей и несут на задних ножках по разноцветному шарику, словно брюки-галифе надели.

Когда пчела работает в цветке, то пыльца пристает не только к ее тельцу, налипает и на усики. А усы у пчелы не ради красоты. Ими она чувствует все запахи, а это при отыскивании цветов необходимо. Пчелы хоть и видят цветы, но ведь не все они выделяют нектар. Можно зря пролетать весь день и не найти ни одной капли. Вот тут-то усы и выручают пчелу. Они, словно маленькие антенны, за два-три километра ловят все запахи. Вот что такое пчелиные усы!

Но когда пыльца забьет на усиках все поры, отказывают усы, и ничего пчела ими уже не чувствует. Но это не велика беда. Пчела тотчас же садится на листочек и ножками до блеска начистит свои усики. Ножки у пчелы — это целый набор инструментов: тут и разные щеточки, и шпоры, и ноготки есть, чтобы можно было уцепиться. А когда пчела ползет по стеклу или еще по чему-нибудь гладкому, ноготки у нее, как у кошки, убираются в подушечки, и она идет на этих подушечках-присосках. На передних ножках есть и специальное устройство для чистки усиков. Заложит пчела один усик в него, проведет ножкой по усику туда-сюда несколько раз — и готово. Вычистит один ус, потом другой и летит к себе домой.

В улье с этой пыльцой хлопот еще много. Пчела собьет шпорой, которая укреплена у нее на средней ножке, всю ношу в ячейку и начинает головкой туго упрессовывать пыльцу. Без этого нельзя. Если останется между пылинок воздух — не выкиснут по-настоящему хлебы, погибнет пыльца, не получится тогда вкусная, кисло-сладкая хлебина. Так трамбует пчела каждую ношу, трамбует и медом смачивает, а как набьет ячейку до половины и трамбовать дальше нельзя — трудно держаться за края ячейки, она заливает сверху пыльцу медом — и готово, дежа поставлена.

Свежая пыльца — сладковатая. А покиснет она в ячейке месяца два без воздуха, вся сладость тогда переработается в молочную кислоту, и хлебина, или перга, как ее еще зовут, готова. Пчелиный хлеб получается вкусный, питательный, и много в нем витаминов.

Готовая хлебина, как силос в силосной яме, может храниться года два.

Этой хлебиной пчелы кормят своих личинок, едят сами. Личинкам на первых днях кроме меда и хлебины нужно еще молочко. Вырабатывают его сами пчелы особыми железами, поев питательной хлебины.

На сбор цветочной пыльцы пчелы затрачивают очень много труда. В один раз пчела приносит в улей по 20–25 миллиграммов пыльцы. Чтобы запасти один килограмм хлебины, пчелы должны слетать в поле 50 тысяч раз. Это только для одного килограмма хлебины, а ведь за лето каждая семья расходует ее до 20 килограммов!

На земле есть много разных хлебов. Есть даже лисичкин хлеб. Но это только в сказках, а вот пчелиный хлеб — самый настоящий.


Любят ли пчелы деда Никиту?

Каков мастер, такова и работа.

Русская пословица

Говорят, что пчелы хорошо привыкают к одному человеку, кто долго с ними работает, поэтому, дескать, и не жалят его. Так это, нет ли, старые пчеловоды судить об этом не берутся, но думают, что не совсем так.

Пчела — насекомое, и все ее действия вызваны не работой мозга, а инстинктом. К тому же и живет пчела очень мало, чтобы привыкнуть к одному человеку.

То, что пасечника пчелы жалят меньше, а порой и совсем не жалят, — верно. Но происходит это не оттого, что пчелы привыкают к своему пчеловоду, а скорее потому, что пасечник сам привыкает к пчелам, хорошо знает их, не боится и делает все на пасеке и в улье так, что пчелы просто не замечают его.

А неопытного пчеловода или совсем постороннего — обязательно заметят, так как он не умеет от них «прятаться», и, конечно, нажалят.

Не замечают пчелы своего пчеловода еще и потому, что он, долго работая с ними, в какой-то мере сам начинает пахнуть медом и воском; сам того не замечая, приобретает запах улья, так же, как тракторист пропахивает керосином, а рыбак — рыбой. Поэтому-то пчелы и не считают его посторонним, чужим. Да и работу в улье он делает так тихо и плавно, что не раздражает пчел. Все это вырабатывается практикой. Поэтому-то и кажется, что пчелы будто любят своего хозяина, только потому и не жалят его.

А впрочем, кто его знает. Деда Никиту, возможно, и любят.

Когда к старику приходил кто-нибудь из села по делам и они, усевшись в холодке, принимались за чай, то пчелы, до этого совершенно не замечавшие старика, вдруг подолгу и подозрительно начинали кружиться вокруг гостя, словно ревновали к нему своего хозяина.

Пчелы кружились вокруг постороннего, принюхивались к чужому запаху, и какая-нибудь пчела все же не выдерживала и жалила гостя в потный лоб или в губу, которая сразу же распухала, обезображивала лицо пришельца.

Тогда гость начинал ругаться, махать руками, защищаясь от пчел, тереть ужаленное место. Пчел это раздражало еще сильнее, и они с каким-то особым жужжанием, словно выговаривая своими перламутровыми крылышками: «Ах, он еще вздумал шуметь», — тотчас же безжалостно впивались в него.

— Что вы, что вы, глупые! — прогонял дед Никита своих забияк. — Не видите разве, какого дорогого гостя обижаете? Пошли, пошли прочь. Вон на цветы летите. Но пчелы и не думали улетать.

Тогда старик уводил обиженного гостя в другое место, подальше от пчел-забияк.

А самого деда Никиту ну хоть бы одна пчела ужалила! Вот и судите теперь, любят или не любят пчелы деда Никиту.


О чем шептались пчелы?

И вечно радужные грезы
Тебя несут под тень березы,
К ручьям земли твоей родной.
А. Фет

Наступил июнь, месяц перволетья. Умытые майскими грозовыми дождями, всюду ярко зеленеют трава, лес, подлесок. Кругом зелень, зелень, перемешанная с разноцветными головками цветов. Свежая зелень, и ни одной пожелтевшей травинки.

Выколосилась, зацвела рожь.

Чуть потянет ветром — и над озимым полем поднимется золотистый туман от пыльцы.

Так на ветру опыляется рожь.

Колхозники в это время боятся только дождя. Смоет он пыльцу с цветущих колосьев, и тогда многие из них будут без зерна. Стоит такой пустой колос прямо, как пика, стройный и красивый, но не радует он сердце колхозника.

Пустоцвет. Нет в нем тяжелых, литых зерен, которые давно бы уж склонили его гордую голову к сырой земле в благодарном поклоне.

Но, к счастью, погода как на заказ, и над всеми полями днем и ночью плавает золотистая дымка пыльцы.

Цветет желтая акация, жимолость, лесная малина. Словно снежной порошей, засыпает лесные дороги и тропки легкий пух с тополей, осин и одуванчиков.

Дни стоят тихие, жаркие. Все цветет. Воздух крепко настоялся цветочным ароматом, разогретой хвоей, лесной прелью.

В глухом березняке, в потных прогретых местах показал из-под прошлогодних листьев лаковую головку первый гриб-колосовик.

К началу июня пчелиные семьи на пасеке деда Никиты хорошо развились, окрепли. Помогла этому во многом весна. С самой выставки дни установились погожие, тихие да солнечные. Не скупились и дожди. Во всех ульях пчелы накопились битком. Старик ждал дружного, сильного роения.

Ждал, готовился, а первый-то рой и просмотрел!

Бывает…

Случилось это так. Прибегавшие на пасеку ребятишки заметили, что всех больше пчел скапливается у летка одного голубенького улья. От невыносимой тесноты в улье пчелы стали в последние дни выходить наружу. Выйдут, спустятся под прилетную доску и висят там целыми сутками, собравшись в тесный большой клубок. Дети заметили, что пчелы, поводя усиками, все время о чем-то тихо и таинственно перешептываются.

О чем они шепчутся?

Одни из ребят говорили, что пчелы жалуются друг другу на тесное свое жилье, другие — что им делать сейчас нечего, поэтому от безделья и завели хоровод да сказки рассказывают. Вот зацветет липа, будет много работы, тогда и шептаться будет некогда.

Ребята спросили об этом деда Никиту.

— А вы послушайте хорошенько, — посоветовал им старик, — может, и сами узнаете.

Ребята долго слушали, но так ничего и не поняли из их шепота.

А пчелы по-прежнему висели под прилетной доской в виде бороды и, тихо шурша друг о друга крылышками, шептались.

Как-то ребят особенно сильно разобрало любопытство, и они прямо доняли деда Никиту. Скажи, да и только, почему пчелы вышли из улья и о чем они шепчутся.

— Жарко им в улье, — сказал он, — вот и выкучились, а о чем шепчутся — шут их знает. Вы сами хорошенько послушайте…

И опять ничего не сказал.

А разговор-то пчелиный очень прост был.


Заговорщики

В сто сорок солнц закат пылал,
В июль катилось лето.
В. Маяковский

На пасеке в последнее время стало нарождаться все больше и больше молоденьких пчел.

В июне хотя и много цветов, но от сильной жары они мало выделяют душистого сока-нектара, взяток ослабевает.

От тесноты и жары у пчел вдруг стало проходить всякое желание к труду и появилось веселое роевое настроение. Пчелы задумали роиться. Матка — мать всего государства пчелиного — тоже была на их стороне.

По-старому работали только молоденькие ульевые пчелы: кормилицы, уборщицы и сторожа, Они не были в сговоре об уходе из улья, а что вокруг них творилось по своей молодости не замечали. Им было от роду всего лишь по шести-семи дней. У них еще не окрепли крылышки, и они еще ни разу не вылетали из улья, не видели цветов и солнца. А более молодые, только что народившиеся, и вовсе ничего не понимали. Они были очень слабенькими, с прилипшими к тельцу крылышками. Целыми днями они сидели на сотах, сосали мед, чтобы скорее окрепнуть и набраться сил.

Заговорщицы держались особняком. По вечерам они выходили из улья, как в деревнях об эту же пору выходят люди на завалинки, спускались под прилетную доску и, собравшись там в тесный клубок, висели всю ночь. До самого утра, поводя усиками, они о чем-то тихо и таинственно перешептывались.

Что они обсуждали? Может быть, свое житье-бытье на новом месте, куда собирались переселиться. А это стоило обсуждать. Ведь впереди было очень много дел. Нужно найти большое и теплое жилище, в котором свободно разместилась бы вся семья, почистить его, замазать все щели своим клеем-прополисом, построить соты. Предстояло облететь множество цветов, чтобы запастись на длинную, холодную зиму медом и хлебиной. Чтобы солнечное племя пчел не уменьшалось, а крепло, нужно было воспитать очень много новых пчел, а это тоже немалая работа.

Вероятно, обо всем этом и шептались теперь заговорщицы целыми ночами, тихо шурша крылышками.

Пчелы, конечно, не знали, что об их будущем еще зимой позаботился дед Никита и заготовил дюжины три готовых ульев. Не знали они и того, что старик во время роения с восхода солнца будет следить за каждым ульем. Стоит только где выйти рою, как дед тут же соберет их всех в большую лубочную роевню.

Пойманные весной пчелы-дикари тоже о чем-то стали призадумываться, а дети гадали: о чем же шепчутся пчелы?


Первый рой

Однажды пришли они на пасеку перед обедом. Смотрят: нет бороды под голубеньким ульем. Куда же делись пчелы? Неужели все убрались в улей? Посмотрели получше и видят: висит их «борода» на сучке старой липы. Ребята — к деду, так и так, говорят, перелетела борода на дерево.

— Какая борода? — не понял дед.

— Да пчелы, которые шептались.

Дед хлопнул себя по лбу. «Ах, старый, старый, первый-то рой просмотрел!»

Побежал он к улью, и ребята вслед. «Борода» по-прежнему висела на ветке. Дед Никита приставил лестницу и минут через десять всю «бороду» собрал в роевню.

— Вот, оказывается, о чем шептались пчелы-то! — сказал старик, поставив роевню с пчелами на землю. — Они из старого улья улететь собирались, вот и обсуждали, как им лучше быть да как на новом месте устроиться. А вы слушали-слушали да и прослушали. Эх, пчеляки!


Пчелы-разведчицы

К роению пчелы готовятся исподволь.

Недели за две до роения старые пчелы начинают строить на сотах особые ячейки — маточники, из которых впоследствии выйдут молодые матки. Делают они это для того, чтобы молодые пчелы, которые не уйдут с роем, не остались сиротами. Ведь старая матка улетит вместе с роевыми пчелами. Правда, семье нужна только одна матка: два медведя в одной берлоге не живут, но пчелы на всякий случай закладывают их несколько; мало ли что может случиться с одной маткой, тогда в семье останется другая.

Рой улетает обычно в первой половине дня, вылетает бурно, шумно. Пчелы набирают полные зобики меду про запас. Ведь дорога дальняя, да неизвестно еще, какая будет погода, поэтому и вылетает рой с большим запасом меда. Этого запаса может хватить пчелам дней на 9—10.

Вылетев из гнезда, пчелы долго с возбужденным шумом кружатся над родным ульем, потом прививаются большим черным клубом где-нибудь на сучке дерева или на изгороди. Но прививаются обычно рядом со своим родным ульем. Прививаются и сидят так иногда с полчаса, иной раз и больше. Потом весь рой вдруг снимается и навсегда покидает пределы родной пасеки. Но бывает это редко. Как только рой привьется, пчеловод тотчас же соберет его в роевню, отнесет в темный, холодный омшаник на отсидку, а вечером, закате солнца, посадит его в новый улей.

Иногда пасечник просмотрит, и тогда рой улетает в леса, и, если по дороге его никто не поймает, поселится где-нибудь в дупле дерева и будет жить-поживать. Построит соты, натаскает в них меду, цветочной пыльцы, а холода пчелам не страшны.

Жители деревень часто наблюдают интересную картину со скворцами.

Обычно каждая пара скворцов живет в своей скворечне по нескольку лет подряд. Улетят они осенью со всем своим семейством в теплые края, а весной, чуть обогреет солнце, тут как тут. Сидят на своей родной скворечне и вовсю заливаются, поют не напоются от радости.

В середине лета, как только молодые скворчата подрастут и встанут на крыло, семья покидает скворечню и перебирается в леса, где скворцы до самого отлета живут большими стаями. Но нет-нет, а иногда старые скворцы рано утром навестят свою скворечню, обычно занятую к этому времени вездесущими воробьями. Скворцы посидят рядышком, попоют, как весной, и опять улетают к своим в леса. Но глубокой осенью, когда скворчиные станицы соберутся лететь на юг, к местам зимовий, за день до отлета вся семья скворцов возвращается к своей скворечне. Скворцы весь день будут здесь кружиться, петь — это они прощаются со своим родным домиком, а к вечеру все улетят.

Сельские жители уже знают: раз прилетели скворцы к своей скворечне всей семьей, значит, назавтра уже нигде во всей округе больше не увидишь до самой весны ни одного скворца. Этой же ночью все они откочуют к югу.

Долгое время пчеловоды считали, что рой пчел тоже, как и скворцы, прививается на полчаса рядом со своим ульем, чтобы проститься с ним. Но оказалось, что этим труженицам чужда всякая лирика и прививаются они тоже по делу, а не ради каких-то возвышенных чувств. Пока рой смирно сидит, привившись к ветке дерева, в это время во все концы леса летят пчелы-разведчицы. Они отыскивают подходящее место для нового жительства и, как только найдут, возвращаются к дереву, после чего уже снимается весь рой и летит следом за разведчицами. Делается это для того, чтобы не всем отроившимся пчелам кружить по лесу целой армией да расходовать попусту энергию. Умно! Только неясно до сих пор, как пчелы-разведчицы докладывают своим сестрам, что подходящее место найдено.

Этого пока еще никто не знает, и иным натуралистам есть над чем поработать. Ведь открыть форму доклада пчел-разведчиц очень интересно.

Но если пчелы-разведчицы возвратятся с приятной новостью, а рой к этому времени уже похищен пчеловодом, то разведчицы, немного покружившись, возвращаются в свой старый улей, из которого вылетели вместе с роем.

Когда пчелам все же удается улететь с пасеки, то летят они высоко темным облачком, потерянным паровозом, и гул их слышен почти за километр.

Летит рой беспорядочно, тучей, но если бы все пчелы выровнялись в цепочку, подобно журавлям, то цепочка эта вытянулась бы на целый километр.

Пчелы полевые, или летные, сторожа, уборщицы, няньки — все это «должности» постоянные и существуют с весны и до осени. А пчелы-разведчицы — должность временная, которая возникает в пчелиной семье только на момент роения. И зарождается в улье эта специальность вместе с роевым настроением пчел, с момента закладки маточников — недели за полторы-две до выхода роя. И все это время разведчицы не бездельничают, а целыми днями летают по лесам в поисках «квартиры» для новой семьи.

Многим не раз приходилось наблюдать такую картину. Идет человек лесом, смотрит — дупло в дереве, а вокруг дупла кружится несколько пчел.

— Ага, вот вы где! — обрадуется он находке, а посмотрит в дупло — там пусто, только две-три пчелы кружатся и тихо гудят, словно мухи, попавшие в паучьи сети. Так это и есть пчелы-разведчицы. Через неделю или две они приведут сюда целый рой пчел, если только этому рою удастся скрыться от зорких глаз пчеловода Но такая удача для роя бывает очень редко.

И обычно еще до выхода роя у пчел-разведчиц уже приготовлено несколько «квартир», которые они время от времени проверяют, не занял ли кто-нибудь из лесных жителей. Ведь хорошая «квартира» нужна многим.

В день выхода роя пчелы-разведчицы обычно летят не на поиски, а только на проверку уже заранее найденного места.

Вот так тщательно готовится пчелиная семья к своему роению.


Роение

Высоко стоит
Солнце на небе,
Горячо печет
Землю-матушку.
А. Кольцов

Роение, на первый взгляд, будто и пустяковое дело. Со стороны покажется, что нет тут ничего особенного. Вылетел из улья рой пчел, привился к дереву или к забору. Пчеловод наденет сетку, возьмет дымарь и быстро огребет всех пчел в лубочную коробку, а вечерком посадит в новый улей. Вот и все.

На самом же деле роение пчел на большой пасеке — это страда, и для пчеловода пора такая же горячая, как для других колхозников сенокос или уборка хлебов. Даже тяжелее, потому что теперь в колхозах все эти когда-то очень тяжелые работы делают машины, а косить колхозникам вручную приходится только по лесным полянам, и это для них одно удовольствие. На пасеках же огребают рои до сих пор берестяным черпаком, как и сто лет назад, и вряд ли когда-нибудь эта работа поддастся, чтобы ее механизировали. Ведь здесь не столько берестяной черпак, сколько человеческая душа работает, любовь к пчелам, которой уж не может быть ни у одной, даже самой «умной» машины.

Правда, пчеловоды проявили новаторство. Чтобы избежать стихийного естественного роения, при котором некоторые семьи отпускают по нескольку роев и к главному взятку совершенно израиваются, обессилевают, придумали искусственное роение. При этом способе пчеловод отводил только то количество роев, которое требовалось по плану прироста, наиболее роеливым семьям не позволял обессилевать — вел роение планово. Дело это, конечно, хорошее, однако даже показательным пасекам не удалось полностью избежать естественного роения, и роевая страда так и осталась страдой на большинстве колхозных пасек. А многие, особенно старые пчеловоды, даже больше уважают эту страду. Хлопот, правда, много, зато уж как посадит он рой в новый улей — никакой заботы. Пчелы и соты в две недели построят, и меду натаскают с избытком, а за искусственным роем постоянно надо доглядывать, как бы не захирел.

И хотя не стариковское это дело по деревьям лазить, Никите даже нравилось.

У старика есть книжка, куда он все записывает. Но, не доверяя записям, он каждое утро обходил пасеку и по поведению пчел знал, от каких семей сегодня отойдут рои. Такие семьи он помечал мелом и следил за ними с утра и до полудня. Но когда ему приходилось лезть на дерево за очередным роем, дежурство по пасеке он поручал деду Афанасию или кому-нибудь из ребят постарше да посмышленей, случившимся в это время на пчельнике.

Собственно, они-то в основном и вели все дежурство, потому что не успеет дед Никита спуститься с одного дерева, как ему тут же надо лезть уже на другое. В жаркие тихие дни рои шли один за другим, только успевай переставлять лестницу от дерева к дереву. Горячее время, Не только пообедать, порой даже закурить некогда.

Утром дед Никита встал еще до восхода солнца. В эти горячие дни он всегда так вставал. Спустившись с сеновала, старик заглянул в избушку. Большая деревянная кровать сторожа пустовала.

— Опередил! — вслух заметил дед Никита и неторопливо пошел к озеру умываться.

Заря уже выгорела настолько, что вот-вот должно было выкатиться солнце.

Было свежо и тихо. Над озером голубоватой дымкой поднимался туман, лениво затопляя камыши, словно паутиной опутывал ивняки. Трава поседела от обильной росы. Всюду щелкали соловьи, ценькали зяблики. В недалеком березняке заунывно куковала кукушка.

По тихой, словно еще не проснувшейся воде хорошо доносились всплески весел, поскрипывание уключин, и хотя лодка была далеко, на другой стороне озера, всплески были настолько явственны, будто весла загребали воду из-под самых ног деда Никиты.

— Афанасий! — негромко позвал старик. — Скоро там?

— Кончаю! — спокойно отозвался сторож.

Пчеловод опустился на колени, зачерпнул ладонями теплую, не успевшую остыть за ночь воду, стал умываться. Подъехал дед Афанасий.

— Ну как улов? — выжимая намокшую бороду, полюбопытствовал пчеловод.

Афанасий поднял садок. В прутяные стенки его глухо захлопали осклизлыми лапшинами хвостами толстые, круглые караси.

— Десятка полтора поймал. Больше попало бы, да две верши водяные крысы, окаянные, прогрызли. Вся рыба ушла. Латал, латал, еле починил.

Пока сторож готовил завтрак, дед Никита стал наващивать рамки. Делал он это неторопливо, но споро. Возьмет рамку, попробует, не ослабли ли натянутые, как струны, проволоки, и, если проволоки звенят, быстро вклеит в просвет рамки лимонно-желтый лист искусственной вощины с оттиском основания ячеек.

Покончив с рамками, дед Никита успел еще осмотреть пустые ульи, подготовить к работе роевни, дымарь; сходил в лес и принес большой трухлявый пень и, разломав его по мелочам, разложил на солнце сушить. Гнилушки нужны старику для дымаря, и чем мягче они — тем лучше. От твердых, плохо прогнивших пней сильно разогревается дымарь и жжет руки.

За изгородью, вдоль стены леса, показалось десятка два косцов.

— Пчелиным царям и богам почет и уваженье! — крикнул какой-то шутник.

— Милости просим к завтраку! — приветливо отозвался дед Никита, узнав односельчан.

— Опаздываем и без того, — признался кто-то из пожилых косцов, — по росе надо поработать, а то тяжело будет. К вам в другой раз заглянем.

После завтрака дед Афанасий отправился на озеро мыть посуду, а пчеловод, вынув свою записную книжечку, пошел по рядам ульев выяснять, сколько примерно сегодня будет роев.

Солнце уже припекало, и изо всех ульев дружно вылетали пчелы. День обещал быть жарким.

— Не менее десятка сегодня выйдет, — сказал дед Никита вернувшемуся с озера сторожу. — Через полчасика пойдут.

— Долго еще пробесятся? — спросил дед Афанасий.

— Да недельки полторы еще промучают. Вот липа зацветет, начнется хороший взяток, враз все роение кончится, не до этого им будет. А сейчас делать-то особенно нечего, жара, все цветы сникли, мало дают нектара. А липа, она даст. Это дерево жары не боится.

Тут над одним ульем вдруг бурно зашумели пчелы.

— Началось! — вздохнул дед Никита, торопливо выбивая трубку. — Ну, Афанасий, за работу.

Дед Афанасий, приметив, на какое дерево прививаются пчелы, потащил туда лестницу. Никита торопливо разжигал дымарь.

Пчелы привились в пазухе толстого сучка и, притихнув, слились с темно-серой корой дерева.

Дед Никита приспособил роевню рядом с клубом пчел и, осторожно черпая их» берестяным черпаком, быстро переложил в роевню весь рой. Оставшихся пчел, тех, которые расползлись по стволу дерева, старик поднял дымом в воздух, и они уже сами пошли в роевню.

Не успел еще дед Никита спуститься с дерева, как сторож Афанасий крикнул с другого конца пасеки:

— Еще один выходит! Скорее!

До обеда дед Никита собрал шесть роев и так утомился, что еле передвигал ноги. Но отдыхать было некогда. Старик знал, что роя три-четыре сегодня еще будет.

— Роится, роится! — вдруг крикнул дед Афанасий Никита вытер подолом рубашки вспотевший лоб, пошел посмотреть.

— Сильный, видать, рой. Смотри, сколько пчелы выходит! — определил дед Афанасий.

— За ним на дерево не полезу, — спокойно сказал дед Никита. — Сам в новый улей зайдет…

Сторож знал «колдовские» способности деда Никиты, но тут не поверил ему. А дед Никита спокойно наклонился к прилетной доске и стал ждать. Когда из улья вышло уже больше половины роевых пчел, на прилетной доске показалась матка. Вышла она важно и подниматься в воздух не торопилась. Дед Никита ловко накрыл ее колпачком из металлической сетки и посадил в маленькую, сделанную из такой же сетки, клеточку.

— Теперь шабаш! — облегченно вздохнул он. — Никуда этот рой у нас не денется.

Матка — сердце роя, и без нее пчелы никуда не полетят, обязательно все вернутся в улей.

Дед Никита стоял около улья, зажав в кулаке маточную клеточку, или, как зовут ее пчеловоды, маточник, и улыбался, как победитель. В эти минуты старик походил на сказочного доброго молодца, зажавшего в кулаке яйцо, в котором хранилась смерть Кащея Бессмертного.

Старики быстро отнесли в сторону улей, из которого вышел рой, поставили на его место новый и туда, между рамками с вощиной и расплодом, взятым «взаймы» из старого гнезда, посадили в клеточке матку.

А рой бушевал. Пчелы долго кружились сначала над одним потом над другим деревом, пытались привиться, но, чувствуя, что матки с ними нет, стали возвращаться в свой старый улей, и так как на его месте стоял уже новый, то пчелы пошли в него. Когда весь рой собрался в улье, дед Никита закрыл у него леток. Старики отнесли улей в омшаник, чтобы рой немного успокоился, а старый поставили на место.

— Ловко полечилось! — с улыбкой заметил дед Афанасий. — И вечером этот рой уже не нужно сажать. Вынес улей, и все тут. Хорошо. Нам теперь нужно всегда так делать. Бесхлопотно.

— Нельзя. Пока мы тут оба возимся, не заметим, когда где-нибудь еще рой выйдет.

— Как не заметить, заметим! Я все время по сторонам поглядывал. В случае чего сразу заметил бы…

— Рой! Рой! Дед Никита, рой полетел!

Старик от неожиданности даже вздрогнул. По тропинке бежал Ваня Курочкин, размахивая узелком, а в стороне избушки уходил с пасеки огромный рой.

— Так это ведь дикари улетели! — схватился за голову дед Никита и побежал, в котором жили дикари.

Старик быстро сбросил с улья крышку, задернул холстик. Улей был пуст. Только в самом центре гнезда копошилось с десяток молоденьких пчелок.

— Так и есть! Вот оказия! Твои, Ванюшка, пчелы-то улетели. Я роя ждал от них, а они, окаянные, вместе с роем всей семьей ходу дали. Вот беда. Видно, как волка ни корми…

— А я обед носил на покос, — захлебываясь, рассказывал Ваня. — Только подхожу к пасеке, а огромный роище прямо надо мной — жжуу! Я даже испугался. Ладно, вас сразу увидел…

— Вот, Афанасий, а ты говоришь: заметил бы! — упрекнул сторожа дед Никита. — За ними, брат, глаз да глаз нужен!

Весь день старик ходил расстроенным. Жаль было пчел. Ведь он возлагал на них много надежд. Правда, в улье оставалось несколько запечатанных маточников, и это спасало положение, но деду Никите очень уж хотелось иметь от дикарей хороший рой.

Но что же поделаешь, прозевали…

— Да, Никита, — сочувственно вздыхал сторож, — видно, за сколько купили, за столько и продали.


Беглецы

Как волка ни корми, он все в лес глядит

Народная поговорка

Дикари задумали роиться недели полторы назад.

Хотя и жили они на колхозной пасеке с самой весны, чувствовали опеку человека, но мало доверяли людям, и всякий раз, едва дед Никита начинал открывать улей, дикари безжалостно нападали на него и жалили.

Но человек хитрее. Дед Никита стал смотреть улей с дикарями только перед обедом в очень хорошую погоду, когда большинство пчел улетало за взятком, а молодежь была настроена более миролюбиво и жалила меньше.

Старик заметил роевое настроение дикарей в самом начале, едва только пчелы задумали роиться, и с нетерпением ожидал роя. И надо же было случиться такой беде! Рой вышел в тот самый момент, когда старики на другом конце пасеки перетаскивали новый улей.

Но отроились дикари не так, как обычно роятся пчелы. Они в возбужденном настроении ушли из улья все, не пожалев даже оставить на произвол судьбы расплод. Так горячо у них было желание уйти в лес. В нарушение всех пчелиных законов, дикари ушли, даже не привившись на пасеке и не дав возможности своим разведчицам проверить заранее найденную «квартиру».

Старики не заметили, когда рой вышел из улья, поэтому и не сумели вовремя захватить пчелиную матку. Не заметили бы они и когда улетели дикари, если бы не Ваня Курочкин, но было уже все равно поздно.

Набрав высоту, дикари шли беспорядочной тучей над деревьями, громко и торжественно гудя на весь лес. Нового места у них не было, и они летели отыскивать старый лес, где всегда можно найти подходящее дупло.

Над одной поляной рой снизился и пошел низко над цветущими травами.

Пчелы уже почти пересекли поляну, намереваясь войти в лес, где, быть может, отыщется подходящее место для жилья, но тут вдруг раздался сильный звон. Это косари, заметив пчелиный рой, дружно ударили в косы, чтобы остановить его. Обычно рой, улетевший с пасеки, вздрогнув от неожиданного звона, спускается на землю и прививается у какого-нибудь куста. Но это летели дикари. Они тоже вздрогнули, но, вместо того чтобы опуститься, круто взмыли вверх и еще быстрее полетели в другую сторону от старого леса. Уже больше трех часов пчелы были в полете. Теперь они потеряли направление к старому лесу и летели, сами не зная куда… Тяжело нагруженные медом, они начали уставать, а опуститься было некуда. Внизу росло мелколесье, где, конечно, никакого дупла не найти. Наконец передовая колонна пчел — голова роя — взяла вдруг круто вправо, в сторону пасеки, и, пролетев в этом направлении еще с полчаса, пчелы заметили большое заросшее камышом и осокой, кочковатое болото. На его хилом, безжизненном берегу стояла толстая мертвая осина без сучьев и верхушки. Пчелы в другое время, может, пролетели бы мимо, даже не обратив никакого внимания на эту осину, но сейчас они изрядно устали, рой стал опускаться и вскоре огромным клубом привился на это мертвое дерево. В осине было дупло, и пчелы, не решившись больше искать ничего лучшего, быстро забрались в него. Дупло было просторное, лучшего жилья не нужно желать.

Когда-то здесь жили пчелы, но почему-то погибли. После пчел дупло заселила семья пчелиных волков-филантов. Но и филанты погибли еще года два назад. Сейчас дупло пустовало, и рой дикарей решил обосноваться здесь надолго, от усталости не определив даже, почему это место такое гиблое.

Через час семья уже вовсю работала на новом месте.

А дед Никита готовил в это время пустые ульи для посадки роев и то и дело вздыхал: «Эх, жаль. Какой рой проворонил!»

Где ему было знать, что дикари прижились в дупле старой осины на горелом комарином болоте в каких-то двух километрах от пасеки? Каждую осень старик ходил туда пострелять длинноносых жирных дупелей и бекасов; летом что ему делать в горелом болоте, комаров кормить?


Медовый месяц

Смотри, как роща зеленеет
Палящим солнцем облита,
А в ней какою негой веет
От каждой ветки и листа!
Ф. Тютчев

Еще утром дед Никита говорил сторожу, что роение недельки полторы продержится. Но предсказания его не сбылись.

Вечером, едва пчеловоды рассадили по ульям пойманные днем рои, как над лесом разразилась гроза.

— Всегда так, — сетовал на непогоду дед Афанасий. — Когда надо — нет дождя, хоть расшибись, а стоит только подойти сенокосу — на те вот! Хлынет как из ведра, и удержу никакого нет. Уж испокон веков такой беспорядок в природе ведется.

— Не говори! — сочувственно кивал головой дед Никита. — Словно на то. Тут сено всем надо сушить, а он вон хлынул. Теперь на неделю, не меньше, зарядит. У меня уж дня три кости ноют.

Всю ночь за избушкой неистово шумели деревья, хлестал дождь, и время от времени освещали всю пасеку, били в окна мертвенно-голубые отблески молний. Над лесом глухо перекатывался гром, словно по зубчатым верхушкам деревьев проносилась тяжелая колымага.

Дождь шел с небольшими перерывами четыре дня. Он уже не лил сплошным потоком, как в первую ночь, а сеял мелко-мелко, притомился, чуть слышно шурша по листьям. Все кругом притихло, замерло. Не слышалось ни птичьего пения, ни жужжания пчел. Скучно стало в лесной сторожке. На пасеку из-за непогоды не заглядывали в эти дни ни косцы, ни ягодники. Ребятишки тоже не показывались.

На второй день непогоды дед Никита не выдержал безделья, накинул свой старенький брезентовый плащ и пошел в лес. Здесь было лучше. Дождь обмыл листву, и лес выглядел помолодевшим. Изумрудно-зеленая листва блестела. В подлеске, в кустах черной смородины выглядывали зеленые душистые ягоды. Малина тоже дала хорошую завязь. Не обращая внимания на дождь, пышно цвел брусничник.

На небольшой луговине дед Никита нашел целую груду молоденьких опят-дождевиков и бережно собрал их в полу плаща.

Старые липы были сплошь усеяны мелкими зелеными бусинками соцветий, похожими на неспелые ягоды черемухи. На вершинках деревьев бутоны уже пожелтели и вот-вот должны были раскрыться.

«Кому как, — подумал старик, — а нам, пчеловодам, дождь не в помеху. Липа после такого дождя хорошую силу возьмет. Гибель сколько будет меду. Вовремя дождь хлынул, нечего пенять.

Полил бы он через недельку, когда липа расцвела, что толку? Смыло бы весь нектар в землю, вот и все. А сейчас — хорошо!»

Старик вышел из чащи на узенькую тропинку и, чему-то улыбаясь, пошел к пасеке. Промокший плащ его огрубел, сделался словно железный панцирь, но дед Никита шел под теплым июньским дождем, не обращая на это ни малейшего внимания. «И грибков бог даст после такого дождичка», — радостно думал он.

Старик прошелся по пасеке. Все здесь словно вымерло. Только на прилетных досках из глубины летков высовывали усики пчелы-сторожа, да изредка в короткие перерывы между дождем из ульев стремглав вылетало по нескольку пчел, чтобы принести в гнездо свежей воды.

— Никита! — окликнул пчеловода сторож. — Взгляни-ка, добро-то какое, прямо что твое золото!

Сторож, как и дед Никита, тоже промокший до нитки, шел с озера и нес полное ведро крупных тупоносых карасей.

— Сейчас только поймал, — рассказывал он, ставя на траву тяжелое ведро. — Вчера ни один в вершу не зашел. Непогодь, задремала рыба, а ноне вон как разгулялась. Из трех вершей сразу ведро! Знать, конец дождю. Завтра ай как должно разведриться. Рыба это чует, иначе не разгулялась бы. Да и вода в озере теплущая, как парное молоко.

— Должен утихнуть дождь, — согласился дед Никита, — муравьи вон тоже выкучиваются, сейчас смотрел.

Старики не ошиблись в прогнозе. Ночью небо пролысилось, хорошо вызвездило. Правда, к утру снова откуда-то пришли тучки, но в их просветах все чаще проглядывало солнце. К вечеру небо совершенно очистилось, и перед самым закатом над умытым, посвежевшим лесом ярко засветило солнце.

Утром дед Никита ждал роев, но их не было. Пчелы, истосковавшись по работе, с раннего утра полетели в лес. После дождя все цветы обильно выделяли нектар, и над пасекой весь день стоял ровный гул работающих пчел. К вечеру из каждого улья запахло свежим медом и воском. Роевое бездеятельное настроение у пчел пропало, словно смыло дождем. Дед Никита посмотрел в несколько ульев, собиравшихся роиться, но семьи уже погрызли заложенные маточники, уничтожили выводившихся в них маток и совершенно раздумали роиться.

Целыми днями пчелы летали теперь по лесным полянам и просекам и торопливо несли в свои ульи сладкий нектар, цветочную пыльцу и свежую воду.

По лесным вырубкам и старым гарям, у пней, поднялся во весь свой двухметровый рост кипрей, развернул пурпурные колокольчики своих цветов, словно чаши, до половины налитые сладким нектаром. На это даровое угощение слетелось все перепончатокрылое население леса: тысячи пчел, шмелей, шершней, бабочек. С утра и до вечера стон стоял над кипрейными зарослями.

Кипрей, или, как его еще зовут, иван-чай, этот сильнейший медонос, красавец наших лесов, имеет свою историю. В старину, особенно в Новгородской земле, сушеные листья этого растения употреблялись на заварку вместо чая. Листья, как теперь выяснилось, содержат в себе много витаминов. Отсюда и произошло его старинное название — иван-чай. Кипреем, или копорской травой, иван-чай стали называть позднее. Произошло оно от названия крепости Копорье, построенной новгородцами в XIII веке недалеко от побережья Финского залива. Окрестности этой крепости после вырубки леса сильно заросли иван-чаем. Местные жители не знали, как называют это красивое растение, и по названию крепости стали называть его сначала копорской травой, потом кипреем. Это последнее название сохранилось за иван-чаем до наших дней.

Через неделю после кипрея расцвела липа. Все леса, словно половодьем, затопил медовый запах, заглушивший и растворивший в себе все другие лесные запахи.

Пчелы неистовствовали.

— Так будет стоять погодка — через неделю придется мед откачивать, — заметил как-то дед Никита.

— Это неплохо! — улыбался сторож.


Лекари-аптекари

Точим скатерти браные, ставим яства сахарные, людям на потребу, людям в угоду.

Загадка о пчелах

Мед!

Многие школьники знают о нем очень мало, пожалуй, только то, что мед сладкий и душистый. Ну, познания юных натуралистов немного шире, но тоже далеко не полны. Они знают, что мед кроме сладости очень питательный и полезный продукт. И очень немногие знают, что мед в народной медицине (да и не только в народной) лучшим лекарством считается.

Издревле все народности мира лечились медом, и удивительного тут ничего нет. Ведь и сейчас у нас большинство лекарств из различных трав делается. Всякая эта трава растет, а пчелы собирают с нее самое главное и ценное — нектар. Поэтому-то пчелиный мед и есть лучшее, почти универсальное лекарство от всех болезней.

Не упало значение пчелиного меда ив наше время. Все больше он, а также пчелиный яд находят применение в современной медицине. Ведь мед в основном состоит из моносахаридов — смеси плодового и виноградного сахаров, которые усваиваются в организме человека непосредственно, без какой-либо переработки в желудке. Дед Никита всю эту премудрость хорошо знал.

— Мед хотя и сладость, баловство детское, — часто говорил он, — а силу придает человеку не хуже хлеба насущного. И ужаления пчелиные от ревматизма и других костных болей тоже очень пользительны. Иной раз простудишься, все суставы от боли сводит, а как только нажалят пчелы, словно масла подольют в эти суставы Ни один не скрипит, всю боль как рукой снимет.

Вот какое чудесное вещество вырабатывает великое государство пчелиное! Недаром народ с любовью называет пчел «лекари-аптекари»»


Архитекторы

В тесной темнице красные девицы

без нитки, без спицы вяжут вязепицы.

Загадка о пчелах, строящих соты

Утром на пасеку прибежали ребятишки во главе с Ваней Курочкиным. По дороге Ваня хвастался, как он первый увидел, когда с пасеки удирал огромный рой, и сказал об этом деду Никите.

Ребятишки больше недели не заглядывали на пасеку.

— А, гости! — ласково встретил их дед Никита. — Ну, проходите, добро пожаловать! Давненько не наведывались. У меня в ульях уж свеженький медок появился. Только чур с уговором, — улыбнулся старик. — Кто первый отгадает загадку, того свежим медом угощу, липовым, а если не отгадаете, — сейчас мы с Афанасием поджарим вас на костре и в угощение бабе-яге преподнесем. Она это любит.

Ребятишки рассмеялись над шуткой.

— А какая загадка, дед Никита?

— А вот какая, слушайте да запоминайте: «В тесной избушке ткут холсты старушки». Что будет, по-вашему?

Старик взял дымарь и пошел к ульям за свежим медом, а ребят оставил в избушке разгадывать загадку. Когда он вернулся с полной рамкой свежего янтарного меда, загадку уже разгадал Ваня Курочкин, слышавший ее от деда Никиты раньше.

— Это пчелы в улье строят соты, — сказал он.

— Правильно, молодец! — похвалил старик, и, улыбнувшись, спросил: — А тебе какая-нибудь добрая волшебница не подсказала?

— Нет! — рассмеялся Ваня.

— Тогда получай обещанное.

И хотя загадку разгадал только Ваня, дед Никита, вопреки своему уговору, усадил за стол всех ребят.

— Смотрите, — сказал он, разрезая ножом белоснежный сот, — какие ловкие строители эти пчелы. И загадку я вам об этом же загадал. Других таких мастериц не сыщешь. Вот режем мы магазинную рамку. Она ровно наполовину меньше гнездовой. Такие рамки в специальных надставках — магазинах мы ставим на ульи только во время главного взятка, для меду. Из них и мед качаем. Пчелы забьют все свое гнездо медом, запас для зимы носить им больше некуда, а взяток в природе огромный: липа зацвела. Вот мы и ставим им на гнезда эти наставки с полурамками. Как только натаскают они полные магазины, откачиваем и — в колхозную кладовую.

— Дедушка, а где пчелы берут воск? — спросил кто-то из ребят. — С цветов тоже собирают?

— Нет, дети, не собирают. Воск — это, как бы вам сказать, пчелиным жиром можно назвать. Летом, как начнет пчела хорошо питаться, тогда воск и выступает у нее на брюшке из специальных восковых желез, вроде пота, и застывает тонюсенькими пластиночками. Вот пчела берет ножкой одну такую пластиночку, разжевывает ее во рту, размягчает, потом строит соты.

— Дедушка, а кто эту вощину делает, пчелы?

— Нет. Ее на заводах делают. Собираем мы, пчеловоды, пчелиный воск, старые соты бракуем и сдаем на заводы. Там плавят этот воск, отливают плитки, потом пропускают их через специальные вальцы. На листах воска получаются основания ячеек, донышки. Вот от этих оснований пчелы и строят соты.

— А искусственную вощину для чего в рамку вклеивают? Без нее пчелы не сделают сот?

— Как не сделают, обязательно сделают. В старину диким пчелам кто вклеивал искусственную вощину? Никто, а они строили соты. Пчеловоды теперь для того ее вставляют, чтобы сот получше, поровнее да попрочнее был. И побыстрее с вощиной-то сделают его пчелы. У нас сейчас знаете сколько каждое лето на колхозных да на совхозных пасеках этой самой вощины расходуется?

— Много?

— Страсть! Если всю ее выложить длинной лентой, то ленты этой хватит от Москвы до Владивостока и обратно до Москвы. Вот сколько! И всю ее за каких-то два-три месяца пчелы-архитекторы обработают, сделают соты и зальют их медом. Ешь не хочу!


Туманы

И смолой и земляникой
Пахнет темный бор…
Ф. Тютчев

Июль — месяц буйного разнотравья, сильной жары, ливней и гроз, месяц цветов, свежего меда и ягод. В лесу поспела черника. Отяжелевшие ягоды покрылись сизым налетом, поголубели; спелым соком налились среднерусские гранаты — костяника — ягодка к ягодке, словно рубины в зеленой оправе; из темного подлеска застенчиво выглянули зоревые ягоды душистой лесной малины. Поспела черная смородина, в теплом влажном мху горелого болота нежилась клюква.

Дед Афанасий теперь каждый день с утра уходил в лес, приносил на пасеку кузовок спелых ягод, корзину крепких боровиков.

Буйно цвела липа. Гнезда пчел были битком забиты медом. Дед Никита готовился ко второй откачке меда.

Все лесное население: звери, птицы, насекомые — жило сытной спокойной жизнью, такой, какой живут в лесу только два-три месяца в году.

Но не сладко приходилось в эти дни пчелам-беглецам. Дикари уж отстроили себе гнездо, усиленно заполняли соты нектаром, а вот мед из этого нектара на болоте не получался.

Весь день пчелы переливали нектар из ячейки в ячейку, выгоняли из него влагу, а ночью над болотом поднимался густой, промозглый туман. Мед впитывал в себя из сырого воздуха влагу, разжижался, и вся дневная работа пчел гибла. Утром снова надо испарять. Июль, самый сильный в году медовый месяц, подходил к концу. Взяток мог со дня на день оборваться, а в гнезде у дикарей еще не было запечатано ни одного грамма меда, все гнездо было заполнено одним только нектаром, и сколько ни бились пчелы, чтобы довести его до густого меда, ничего не получалось. Ночные туманы рушили всю их работу. А нектар хранить нельзя, он закиснет, и тогда зимой пчелам нечего будет есть.

Вот, оказывается, почему гибли здесь ранее селившиеся пчелы.

В довершение ко всему как-то рано утром над горелым болотом появилось невиданное доселе чудовищное насекомое. Оно было чем-то встревожено и так сильно гудело, как, вероятно, не гудел даже весь рой из десятков тысяч пчел, когда удирал с пасеки деда Никиты. Насекомое не махало своими огромными крыльями, а просто парило над ржавой болотной водой и поливало ее какой-то очень вонючей неприятной и противной жидкостью. Странное насекомое издавало запах железа, бензинной гари и, вероятно, принадлежало не к солнечному племени, а к племени самого человека. Дикари знали, что это вездесущее человеческое племя особого вреда им не делало, и успокоились. Но потом получилось самое страшное. Жизнь на болоте словно вымерла, Теперь уж по вечерам над болотом не кружились с надоедливым писком полчища комаров-долгоносиков и анофелесов. Все они куда-то исчезли, будто всей многомиллионной армией улетели вслед за чудовищным насекомым. Но и пчелам после этого пришлось не сладко. Многие из них стали гибнуть, едва только пососав из моха болотную воду, Сила семьи стала заметно уменьшаться. Ведь гибли-то самые смелые полевые пчелы.

Дикари же по натуре своей сильны и хорошо приспособлены к любым неблагоприятным условиям жизни. Они вскоре нашли в лесу другой водоем и больше не брали в болоте ядовитую роду.

Семья опять стала крепнуть, и все бы шло хорошо, если бы не промозглые ночные туманы.

А кругом в лесу жизнь шла своим чередом, сытная и веселая, и только одним беглецам приходилось сейчас туго, так туго, что и сказать нельзя.


Враги

Есть в осени первоначальной
Короткая, но дивная пора.
Ф. Тютчев

Наступил август, последний месяц красного лета, преддверие золотой осени. По-прежнему ярко светило солнце, но в тени леса уже становилось прохладно. В темно-зеленые кудри деревьев все чаще вплетались желтые косички. Вяли травы.

Поспели лесные орехи, зарумянились ягоды горькой рябины. Выгорели и пожухли лесные поляны.

По утрам стало свежо и прохладно. Только к обеду солнце обогревало землю по-летнему, а там, часа через три, снова наступала прохлада.

Взяток оскудел. Пчелы теперь по утрам долго не вылетали из своих ульев, а как обогреет солнце, начинали безжалостно выгонять из гнезд трутней. Теперь они были не нужны пчелам, а раз не нужны, то и кормить их незачем.

Природа трутня тоже интересна.

Каждому школьнику хорошо известно, что из неоплодотворенного цветка не будет семян. Не выведется потомство и из неоплодотворенных яиц птиц, ужей и черепах. Неоплодотворенная икра рыб и лягушек тоже погибнет. Это закон природы. А вот трутень обошел этот закон. Из оплодотворенного яйца пчелиной матки выводятся молодые рабочие пчелы и матки, а трутень — это единственное на земном шаре насекомое, которое выводится из неоплодотворенного яйца. Не чудеса ли, на самом деле?

Русская пословица говорит: «Трутни — горазды на плутни». Вряд ли это так. И лодырями трутней зовут напрасно. Ведь в пчелиной семье ничего нет лишнего, значит, и трутень не лишний, а когда он делается лишним, его просто выгоняют на улицу.

Пчелы начинают выводить трутней еще в июне, перед роением. Они нужны им для оплодотворения молодых маток. Но ведь хотя каждый трутень и погибает сразу же, как только оплодотворит матку, все равно их нужно очень мало, а пчелы выводят их летом множество. Зачем? Трутни хотя никакой работы в улье не выполняют, они не приспособлены к этому, зато они помогают пчелам обогревать расплод, а это тоже очень важно.

Летом трутень может беспрепятственно перелетать из улья в улей, с пасеки на пасеку, и везде его примут, везде угостят сладким медом. Пчелы-сторожа знают, что трутень безобиден, он не имеет даже жала и уж ни в коем случае не вор.

В августе у пчел в гнезде становится все меньше и меньше расплоду, обогревать его нечего, и, чтобы не кормить всю зиму прожорливых и ненужных теперь трутней, пчелы безжалостно начинают выгонять их на холод из теплого улья.

А трутень силен, он крупнее пчелы. Двум-трем пчелам едва с ним справиться. Дотащат пчелы с большим трудом к летку трепыхающегося трутня, ощиплют ему за дорогу все крылья, а у самого летка он вдруг напряжет все силы, вывернется из цепких и ловких пчелиных «рук» и — шмыг опять в гнездо. Что с ним сделаешь? Тоже жить хочет.

Но пчелы — мудрецы, и жалости у них нет. Они знают, что если трутень как огня боится летка, улицы и выгнать его из улья можно только с большим трудом, то в глубь гнезда, подальше от опасного летка, трутни идут охотно. Пчелы пользуются этой слабостью трутней. Они начинают загонять трутней на свои медовые запасы, — в голову гнезда, где весь запас меда запечатан в ячейках тонкими восковыми крышечками, и зорко сторожат, чтобы трутни не спустились вниз, где есть ячейки незапечатанного меда.

Трутни до того беспомощны и не приспособлены к жизни, что, сидя на запечатанных медовых ячейках, слабнут и умирают с голоду. Едят они только из открытых ячеек, привыкли к этому, а вот нагнуться себе под ножки и проткнуть головкой тонюсенькую восковую пленку-крышечку, под которой хранится душистый мед, не догадываются. Они начинают слабнуть с голоду и падают на дно улья. А пчелам только этого и надо. Слабых и беспомощных, они легко выкидывают их на улицу. А ночью приходят на пасеку лесные санитары — барсуки и ежи — и охотно поедают обессилевших трутней.

К середине августа пчелы все реже вылетают из ульев. Холодно. Солнце ослабло, и они все больше теперь сидели на сотах, сбившись в клубок. Даже пчелы-сторожа спускались охранять леток только в обеденные часы, когда пригревало солнце, а утром и вечером тоже сидели и грелись вместе со всеми в клубе.

Зато безбоязненно стали рыскать в эти дни по пасеке заклятые пчелиные враги: осы, шершни, пчелиные волки-филанты — и безнаказанно грабить пчелиные запасы. Ведь что ни холоднее становилось на улице, то пчелы все больше сидели на своих сотах в каком-то полусне, и дать сокрушительный отпор грабителям было некому.

Дед Никита расставил по пасеке множество различных ловушек на ос, и хотя гибли они в этих ловушках сотнями, полчища их не ослабевали.

— Выручайте! — как-то, выведенный из себя, сказал старик пришедшим на пасеку ребятишкам. — Кто убьет сто ос, — тому кило меду.

Дети взялись за дело с большим воодушевлением. Они сделали хлопушки из подошв старых галош и целыми днями ходили по пасеке, шлепая на прилетных досках ловких лесных разбойников.

— Дедушка, — спросил как-то деда Никиту один из ребят, — как же будут зимовать, если у них уже сейчас нечего кушать и пет теплого омшаника, как у пчел?

— Да они ведь вертопрахи, а не рачители, — ответил старик. — У ос, шершней и у всей этой лесной нечисти нет никаких запасов. Ветреные головы, одним днем живут. А как наступит зима — тут им и конец приходит, все от голода и холода погибают. И все это оттого, что не живут они дружной семьей, коллективом, как пчелы.

— А откуда же, дедушка, новые осы весной появляются?

— Новые-то? — переспросил дед. — А у них остается осиная матка, такая же, как у пчел. Только ихняя матка на зиму в мох или под кору старого дерева хоронится, там и сохраняется до весны. Корму ей зимой никакого не надо. Она, как муха или лягушка, замирает на зиму. А весной, как пригреет солнышко, она пробуждается и начинает строить маленькое гнездышко, с грецкий орех, а то и того меньше, выводит в нем несколько осят. Потом, когда семья немного разрастется, осы начинают делать к материнскому гнездышку небольшие пристрой. Потому-то гнездо у ос и бывает многоэтажное. К осени оно уже становится большое, как тыква. Когда его разломаешь, в нем соты друг на дружке, как этажи. Сначала крохотный кружочек сотов, величиной с пятак. Это тот, который сама матка весной в одиночку делала. Потом побольше сотик, еще больше, еще, а уж самый последний с небольшой подсолнух. И все это гнездо как бы в бумагу завернуто, специальным кожухом обделано от ветров и дождя, а кожушок-то тонюсенький, как бумажка. Одним словом, не дом, а цыганская палатка, для лета только. А глубокой осенью, как только ударят морозы, вся эта непутевая семья в своем бумажном кульке от холода и голода, потому что все лето эти бездельники ни одной капли меда не принесут к себе и гнездо про черный день. У шершней тоже так. Нет, не могут они жить так, как пчелы, мирком да ладком. А раз недружно живут, то чего уж тут хорошего ожидать. Нет, далеко им до пчел.

— Дедушка, а соты они из чего делают? Тоже из воска?

— Куда им! Они и гнездо свое, и соты — все из бумаги делают. Берут прошлогодние листья, пережевывают и из этой массы лепят соты и гнездо. Получается все словно из бумаги, временное, одним словом. Куда им до пчел. Нет, дети, еще раз скажу вам: будьте трудолюбивы, живите дружно да мирно, как пчелы, тогда всем на земле хорошо будет. А осы — это агрессоры беспутные, им во всем далеко до пчел. Пчелы мудрецы! Вот летом, к примеру возьмем, забежала в улей мышь или ящерка. Сторожа не в силах не пустить мышь или ящерку в улей, посторонятся. Но только мышь, это, зайдет, сейчас же одна из пчел жалит ее в самое чувствительное место, в нос, словно чует ахиллесову пяту. Мышь тут же умирает.

Но пчелы не терпят у себя в гнезде ничего лишнего и постороннего. Как же быть с мышкой? Ведь пчелам ее не вытащить из улья, И все бы это не беда, но ведь мертвая мышь будет разлагаться, пойдет от нее нехороший запах, и пчелы это хорошо знают, Как им быть? Что бы вот вы на их месте сделали?

Ребята засопели носами, не зная, что ответить.

— А пчелы очень просто выходят из такого положения, — продолжал дед Никита. — Они сейчас же начинают эту мышь заделывать воском и своим клеем-прополисом. Всю ее залепят от головы до хвоста, и так, что мышь вся разложится, а в гнезде у пчел ну ни капельки никакого запаха. А уж потом, когда все там под восковым покрывалом подсохнет, пчелы по отдельным косточкам выкинут из улья всю эту мышь. Ну, не мудрецы ли?

— Хитрые! — обрадовались такой остроумности пчел ребятишки. — Ну, прямо умницы!

— Вот и я об этом же говорю.


Беглецы найдены

Долго на листьях лежит
Ночи мороз, и сквозь лес
Холодно как-то глядит
Ясность прозрачных небес.
А. Майков

Шумел листопад. Золотистая мгла повисла над лесами. Стояли последние дни «золотой осени. Ветер безжалостно срывал с деревьев листья и устилал ими землю, потеплее укутывал босые ноги деревьев. Многие птицы уже сбились в стаи, готовились к дальнему отлету в теплые страны.

Совсем присмирели пчелы. Теперь они очень редко выглядывали из ульев. Больше сидели в полусне, сбившись в зимний клуб.

Похолодала вода. Озеро стало темнее, словно над чем-то призадумалось. Ряска опустилась на дно. Караси забились в ил и больше не попадались в верши деда Афанасия.

Но старик не унывал. Теперь по утрам он брал с собой ружье, корзину и на весь день уходил в лес. Вечером приходил радостный, приносил полную корзину грибов, связку молодых тетеревов, вальдшнепов, рябчиков.

— Слышь, Никита, — как-то, вернувшись из леса, сказал сторож. — На горелом болоте нынче страсть сколько уродилось клюквы. Заходил сегодня туда пострелять бекасов, а клюквы — ну прямо все усыпано. Да вся крупная, спелая. Надо бы сходить пособирать малость на зиму. Больно хороша ягода для зимы.

— Клюква — это хорошо, — согласился дед Никита, — давай утречком сходим пособираем. А то прознают в селе — враз все болото очистят и нам ни одной ягодки не оставят.

Утром еще затемно старики отправились на горелое болото.

Клюквы и впрямь было много. Едва солнышко пригрело землю, у стариков уже было набрано по корзине отборных ягод. Да и брать клюкву хорошо. Поднял одну ягодку, а за ней как снизка пламенных бус потянется. Шмыг между пальцев — и целая горсть ягод в корзине.

— Афанасий, пойдем! — окликнул дед Никита сторожа. — Некуда уж класть. Пора домой.

— Ты пробирайся, Никита, к берегу, вон к той сухой осине. Там обожди малость, а я схожу вглубь, гляну — прилетают сюда на кормежку тетерева или нет.

Афанасий, хлюпая по мягкому сырому мху, пошел дальше в болото, а дед Никита, взвалив на плечо тяжелую корзину с ягодами, стал пробираться к берегу.

У толстой гнилой осины старик снял корзину, сел на припеке и, наслаждаясь теплом ласкового осеннего солнышка, закурил свою трубочку и стал ожидать сторожа.

Афанасий лазил по болоту с полчаса.

— Тетеревов не видно. Значит, куда-то в другое место летают на кормежку, — заявил он, вылезая на сухой берег, — А вот белой куропатки много. Семей десять спугнул.

— Тише! — оборвал его дед Никита, — Никак где-то пчелы шумят? Не слышишь?

— Чего-то нет!

— Шумят. Честное слово, это пчелы. Только вроде холодновато для пчел. Может, осы?

Старик поднял голову и сразу же заметил на толстом стволе осины, на высоте с полдерева, маленькую щель, над которой вились пчелы.

— Так это настоящие дикари! — радостно воскликнул дед Никита. — Домашние пчелы сейчас сидят и носа не высунут, а этим малые холода нипочем. Видишь, летают. Должно, с вереска мед несут. Сейчас только один вереск цветет, Вот нашли где поселиться, на болоте! Кто бы мог подумать! Может, это те самые дикари, которые от нас улетели?

— Вряд ли, — усомнился дед Афанасий, — Больно уж близко от пасеки. Наши, должно, верст за десять, а то и дальше ушли.

— Нет, должно, наши! — уверял дед Никита. — Весной я был тут, у самой этой осины с полчаса отдыхал, а пчел не видел и не слышал. А весной как бы их не заметить, если у них самая жизнь только началась?

На пасеку старики возвратились радостные. Ночью они взяли топор, веревки, пилу и пошли за пчелами.

Дикари не сопротивлялись. Они словно чувствовали, что здесь, на болоте, им не дотянуть до весны, Да и запасы меда уже стали закисать. Незрелый, водянистый мед пузырился в ячейках сотов, вытекал, пачкал соты, пчел, заливая трухлявое дно дупла.

Этим же утром дед Никита пересадил дикарей из привезенного дупла в новый улей на рамки с чистым липовым медом.

— А куда эту кислятину денем? — спросил дед Афанасий, показывая на разломанные соты пчел-дикарей, залитые незрелым закисающим медом. — Все же добро, как-то жаль выкидывать.

— Зачем выкидывать? Сегодня же да этом меду квас поставим. Еще какой будет!


Прощай, лето красное

Природа замерла, нахмурилась сурово;
Поблекнувшей листвой покрылася земля,
И холодом зимы повеял север снова
В раздетые леса, на темные поля.
И. Суриков

Три дня лил надоедливый осенний дождь, сбивая с оголенных деревьев последние, Кое-где уцелевшие листья. Лес намок, почернел. Смолкли голоса птиц. Многие из них уже давно откочевали на теплый юг.

Словно вымер и пчелиный городок. Пчелы окончательно собрались в зимний клуб, сидели спокойно и тихо, как на зимнем покое.

Скучно стало на пасеке.

Все кругом опустело, вымерло. В лесу не стало ни ягод, ни грибов. Только изредка на старых пнях можно было еще отыскать семейку запоздалых опенок.

Дед Никита изо дня в день ждал из села людей, чтобы убрать с пасеки ульи в теплый омшаник. Но дождь не унимался, и люди, видимо, только из-за него и не шли.

Сторож Афанасий все еще ходил в лес на охоту. В эти последние деньки он хотел насытиться охотой на всю зиму.

Пчел убрали только в середине ноября, когда установились морозы. А еще через неделю отправился в село сторожить колхозные амбары и дед Афанасий.

Дед Никита проводил сторожа до озера.

— Прощай, старина, до весны! — весело простился дед Афанасий. — Не скучай тут. Как только снег чуть начнет подтаивать, заборонят землю ручьи, полетит с теплого юга птица, так и я тут как тут буду. Еще поработаем!

— Прощай, Афанасий! Там всему селу приветы. Ты являешься сюда, как красное лето. Поживешь и — в село, а следом за тобой — зима! — улыбнулся дед Никита.

— Вот бы везде так за мной это красное лето ходило, как бы хорошо было. А то ведь нет! В селе, наоборот, говорят: «ага, старик Афанасий с пасеки вернулся, значит, завтра снег ляжет».

Старик ушел, сгибаясь под тяжелой котомкой с пожитками.

Никита вышел к берегу озера, долго стоял, о чем-то задумавшись. Потом снял свой заячий малахай и, повернувшись к югу, в ту сторону, куда летели по ночам косяки журавлей, гусей, уток и куда ушел сейчас дед Афанасий, сказал:

— Прощай, красное лето, до весны!

С озера подул холодный, пронизывающий ветер, зашевелил серебристые волосы деда Никиты. Забереги озера подернулись ледяными иглами. С севера, застилая полнеба, надвигались тяжелые снеговые тучи.

— Цвиньк, цвиньк! — как-то по-особенному грустно пропела последнюю летнюю песенку маленькая серая птичка — синица-гаечка.

— Донг! Донг! — словно в колокол ударил, пролетая над озером, черный ворон-вещун. — Зима идет, зима идет!

Дед Никита надел на охладевшую голову свой малахай, докурил трубочку и, выбив пепел, неторопливо отправился к своей избушке.

— Иди, иди, гопья, — оглянувшись на темные снеговые тучи, ласково сказал он, словно белая гостья могла услышать его и поблагодарить за приглашение.


Синеет в лесу медуница

Теперь у нас пляска в лесу молодом
Забыты, и стужа и слякоть,
Когда я подумаю только о том,
От грусти мне хочется плакать!
Теперь, чай, и птица, и всякая зверь
У нас на земле веселится,
Сквозь лист прошлогодний пробившись теперь
Синеет в лесу медуница!
А. К. Толстой

Люблю я ростепель.

Когда начинают таять снега и по всем оврагам и ручьевинам пенистым бурлящим потоком пойдет «поло вода», так и тянет меня куда-то. Смотрю на синеющую вдалеке кромку леса, и хочется бросить все и уйти туда на всю весну.

Но разве уйдешь?

Так в ежедневных хлопотах и пройдет эта милая пора неодетой весны — весны воды, света — и полюбуешься ею в городе только издали, да и то пока идешь на работу да возвращаешься домой А там, смотришь, и зазеленели леса, а тебе так и не удалось побывать в них, когда пробуждалась каждая почка на дереве, каждая травинка на земле и все вокруг было наполнено солнцем, водой, ошалелыми криками птиц.

Вот и опять близится весна.

Среди дня все громче и оживленнее кричат серые вороны. Совсем по-особенному, нежно и ласково засвистела на красной стороне домов большая синица, вовсю дерутся домовые воробьи, и высоко в безоблачном небе заиграли в полдни, закувыркались на солнце вороны.

С каждым днем все теплее и ярче светит солнце, и среди неописуемой белизны снегов, кипенно-белых до боли в глазах, все заманчивее делается синяя полоса лесов за городом.

Весна!

Прилетели грачи, жаворонки, по улицам побежали первые ручьи.

Пуще прежнего загорелась моя душа, и твердо решил я провести эту весну в лесу, взять свой очередной отпуск, уехать куда-нибудь в глухую лесную сторону на всю ростепель и прожить там до тех пор, пока не зазеленеют деревья.

Я рассказал о задуманном своему приятелю по охоте Дмитрию Николаевичу Павлову. Он, страстный охотник и натуралист, не долго думая согласился, а вскоре так загорелся путешествием, что вместо компаньона сделался главарем этого дела и каждый день сам торопил меня со сборами.

Дмитрий Николаевич — химик на фанерном заводе, лет шестидесяти, высокий, уже начавший седеть, не по годам крепок и подвижен. Дожил он до седых волос холостяком и всю жизнь увлекался только химией да охотой. В летнее время, получив отпуск, он запирал свою холостяцкую квартиру и уезжал на целый месяц куда-нибудь к бакенщику на Волгу или, если была открыта охота, в лес.

Он говорил, что лес надо беречь и любить, что он любого закалит и вылечит, В природе — сила великая!

Мы решили выехать в лесную марийскую сторону, за реку Илеть. Это и недалеко от нашего города, и леса там глухие, таежного типа, есть где походить и на что посмотреть.

Когда наконец все было готово и оставалось только оформить отпуска, надо мной долго смеялись товарищи по работе и уговаривали передумать.

— Да что ты, с ума сошел? — строго допытывались они. — Кто же в самое распутье отпуск берет? По дорогам теперь целый месяц ни пройти, ни проехать: носа из дому не высунешь. А летом куда милее. И поудить можно, и покупаться. Отдых как отдых, а сейчас?

Вечером пришел Дмитрий Николаевич. Оказалось, что с ним случилась такая же история, Сослуживцы хотя и отлично знали причуды старика, но смеялись над ним и всячески уговаривали передумать.

Выехали мы на другой же день после обеда. Была это суббота, и захвативший нас по пути колхозник Павел Чернышев, привозивший в город по последней санной дороге сено, все торопился в баню. Но, несмотря на все старания Павла, лошадь шла медленно. Время стояло самое бездорожное, как говорят колхозники — ни на санях, ни на телеге. Снег в лесу почти весь сошел, и только на дороге лежал густо унавоженный за зиму ледяной черепок зимняка, по которому мы и ехали. Собственно, ехали наши вещевые мешки да корзины с подсадными утками, а сами мы понуро шли по тяжелой снежной кашице: лошади с пустыми санями было нелегко.

— Н-но-о, окаянная! — то и дело покрикивал на нее Павел. Дмитрий Николаевич сжалился над несчастной лошадью.

— Ты чего это, Павлуша, все гонишь и гонишь? — спросил он его. — Куда денется баня? Ты лошадь побереги, а вымыться и ночью можно.

— Можно-то, верно, что можно, — охотно согласился тот и улыбнулся, — да не хочется одному-то после людей мыться. Вовремя приедешь — хорошо! И спину есть кому помыть и попарить, а что я один-то? В саже только вывожусь, как леший.

— А я вот всю жизнь один моюсь — и ничего, хорошо, всегда чистый выхожу, — .возразил Дмитрий Николаевич.

— Так ведь в городской-то бане и сажи-то нет, да и народ там всегда, — сказал Павел, — любого попроси, не откажет спину потереть.

— А я и в деревенских банях один моюсь, и хоть ночь-полночь — все равно один.

— А как же спину? — недоверчиво покосился на него Павел.

— Так очень просто, чудак, об стену, — стараясь скрыть шутку, серьезным тоном ответил Дмитрий Николаевич. — Встану и… об стену. Хорошо!

Павел закатился звонким смехом, едва выговаривая: — Насмешил ты меня, окаянный! Ох, насмешил! Чудак! Об стену! Ха-ха-ха-ха! Так на стене-то сажи на три вершка да мох копченый торчит, а ты об нее! Ха-ха-ха-ха!

Шутка помогла, и уже дальше бедная лошадь шла без понуканий.

День стоял теплый, солнечный И без того никудышная дорога рушилась на глазах.

Почти в каждой ложбинке, затопив дорогу, стояла полая вода-снежница, медно-красная, как круто заваренный чай. На таких местах Павел становился в сани и, правя по чуть желтевшей из-под воды ледяной корке на дороге, переезжал разлив на лошади, а мы всякий раз переходили затопленное место стороной.

Прилетели вальдшнепы. Обходя лесом разлившуюся ризину, я спугнул двух длинноносых серо-пестрых птиц.

Дмитрий Николаевич обрадовался встрече:

— Прилетели, смотри-ка ты! — удивленно, словно впервые в жизни видит вальдшнепов, воскликнул он. — Тянуть должны вечером, тепло.

— Наверное, уж тянут…

— Должны, должны. Если рано приедем, вечерком сходим постоим. Соскучился я об них, год не видел. Интересная птица.

По всему лесу кричали дрозды-дерябы. Они только что прилетели и большими стаями, штук по пятидесяти и больше, неслись по лесу, перепархивая с дерева на дерево.

Деряба — самый крупный дрозд, серовато-бурый с темными пятнами на груди и брюшке. Низ крыла у дерябы белый, отчего вся птица, когда летит, кажется пестрой, и только по полету да по величине ее не спутаешь с пестрым дятлом.

Тут же летали и дрозды-рябинники, чуть поменьше деряб, с ржавчатыми перышками на грудке и боках и такие же пестрые в полете. Они, видимо, перебирались с юга вместе с дерябами.

Дрозды — осторожные птицы и, хотя мы были без ружей, близко не подпускали. Они словно передразнивали нас. Почти рядом за спиной вдруг громко крикнет крупный дрозд, оглянешься, а он уже летит, как напуганный, далеко в сторону, а с другого бока, также рядом, тебя окликнет другой дрозд и тоже, не успеешь оглянуться, улетит.

— Вот пересмешники! — улыбался Дмитрий Николаевич. — Прямо насмехаются над нами, дразнят. Сколько живу, а еще такого множества дроздов не приходилось встречать. Дня три-четыре они здесь еще продержатся и дальше уйдут, на север. Только часть тут останется. Но те еще не прилетели, позднее подойдут.

— А у нас ребятишки почем зря за ними охотятся. Гибель дроздов вокруг хутора, — вмешался в разговор Павел. — Настреляют и прямо в лесу варят да едят. Картошки с собой возьмут, соли, хлеба и целыми днями в лесу.

— Что ж, — ответил Дмитрий Николаевич, — дрозд-деряба крупный, и мясо у него приличное. Вот певчего дрозда жаль стрелять и рябинника тоже. Поют они очень хорошо. Дрозд-белобровник тоже славно поет. Вечером темнеет уже, все птицы угомонятся, смолкнут, а дрозд все еще поет, да нежно так, задумчиво, словно о чем-то рассказывает. А дерябу можно и стрелять. Он по величине и по вкусу не хуже вальдшнепа.

— Ну уж не загибайте, Дмитрий Николаевич, — упрекнул я его, — вальдшнеп есть вальдшнеп, лесной кулик, птица, охотниками уважаемая. Ни один охотник, будь то любитель или промысловик, не прочь постоять вечер на тяге этих красавцев, а за дроздами вон только разве ребятишки ходят. Настоящему охотнику деряба и даром не нужен. Да и жалко их стрелять-то. Без них как-то скучно в лесу, мертво. Ведь настоящая дичь прячется, а они все на виду. Краса леса!

— Вот только разве что жалко, — согласился Дмитрий Николаевич, — а так мясо у дерябы в самом деле вкусное, самому приходилось пробовать. А вот если осенью подстрелить дрозда, — пальчики оближешь, до чего он вкусный. Сильно на рябине жиреет.

— Ну, а кроме дроздов ваши охотники что-нибудь стреляют? — спросил я Павла.

— Стреляют, а как же, — ответил он. — Третьего дня Мишка-хромой глухаря принес. Антон, брат его, штук пять тетеревов убил. Стреляют кое-что. Ванька Данилов, наш пчеловод, еще ходит да лесник Егорка Опарин. Но этих не видел с добычей, тоже, должно, что-нибудь убивают. Ванька, он все зимой с собакой ходил.

Марийский хуторок в десять дворов, куда мы ехали, расположен у самой опушки большого леса. Может, поэтому все мужчины в хуторе — охотники. Мне несколько раз приходилось бывать здесь, и хуторских охотников я знал хорошо. Все они, кроме инвалида войны Михаила Изюкова, были неисправимые браконьеры. Они не только не имели охотничьих билетов и не состояли членами общества, не регистрировали ружья, но и не соблюдали никаких охотничьих законов, запретов и сроков охоты. Охотничали они почти круглый год и стреляли все, что попадет на мушку, от воробья до ястреба-тетеревятника и глухаря. Но заметного ущерба охотничьему хозяйству их злодеяния не приносили, так как охотились они бестолково и на мушку им редко что попадало.

Вся дорога наша от самого города до марийского хутора шла большим сосновым бором-беломошником. Местами целыми островами встречались темные ельники и пихты, светлые березовые рощи, чернолесье из липняка, ольхи и осинника, но в основном раскинулся окрест могучий сосновый бор с толстыми, в три обхвата, корабельными соснами.

Краснолесье — гордость, основное богатство Марийской республики. Мы сказали об этом Павлу.

— Леса у нас хоть куда! — заулыбался он. — Летошней осенью недалеко от нашего хутора, в двенадцатом квартале, ваши городские охотники в один день двух медведей убили. Куницы у нас много, рысь водится, а белок и зайцев — не перечесть. Мишка-хромой со своим Шариком каждую осень белок триста-четыреста берут, а охотятся только до глубокого снега, пока без лыж в лесу ходить можно. А лоси так стадами по нескольку голов и ходят. Стадо за стадом. Всю молодь по порубкам за зиму объедят. Леса у нас богатые, ничего не скажешь.

Прибыли мы на хутор уже затемно. Кое-где в избах горели огни.

Кончился лес, кончился вместе с ним и ледяной черепок на дороге, и лошадь уже тащила сани по голой земле, выбиваясь из последних сил. Нам пришлось забрать свою поклажу, чтобы облегчить сани.

Павел пригласил нас к себе ночевать, обещал помыть в бане, но мы, боясь обидеть этим старого товарища по охоте Михаила Изюкова, поблагодарили Павла за все и свернули к дому Михаила.

На стук в калитку во дворе залаяла собака. Я по хриплому голосу узнал Шарика — полукровку-бельчатницу, помесь вогульской лайки с русской пегой гончей — береза да черемуха, На крыльцо вышла жена Михаила Наталья.

— Дома хозяин? — спросили мы. Она узнала нас.

— А, охотнички приехали! Давайте заходите в избу. Устали, поди, с дороги-то. Теперь по дорогам ноги не вытащишь!

— А где же хозяин? — еще раз спросили мы.

— Да не сидится ему дома-то — вот и шляется. Тут недалеко, на зады ушел. Увидел с крыльца, что на болото утки опустились, схватил ружье и — туда. Сейчас придет.

Наталья подкрутила у лампы фитиль, прибавив свету, стала разводить на шестке огонь, готовить ужин.

— Может, радио хотите послушать? — предложила она. — Хорошо играет. На днях Михаил в сельпо купил.

— Устали мы, Наташа, — чистосердечно признался Дмитрий Николаевич, — я еле ноги дотащил. Далеко ведь до вас, да и дорога никудышная. Спасибо, еще Павел Чернышев нас захватил, сумки довез, а то бы пришлось ночевать в лесу.

Он разулся, расстелил на полу свою брезентовую охотничью куртку и лег, с удовольствием вытянув уставшие ноги.

Я тоже опустился на пол.

Вскоре вернулся Михаил, засуетился, стуча деревяшкой по полу.

— Охотнички прибыли! Вот хорошо! Кстати! — заулыбался он простодушным, немного рябоватым лицом. — А я вот уж пару селезней взял. Прямо на огороде убил.

Он вынул из сумки селезней и с явным расчетом на эффект небрежно бросил их на лавку, словно за день ему пришлось перебросать таким образом великое множество птиц.

— Что же это мы выстрелов твоих не слышали, коль на огороде стрелял? — недоверчиво в шутку переспросил Дмитрий Николаевич. — Не прямо ли на дворе ты их поймал?

Он потрогал птиц, взвесил их на руке, похвалил:

— Хороши! Молодец, Мишук! Вы тут, наверное, каждый день громите?

— А чего больше нам делать? — в свою очередь, спросил хозяин. — Ростепель. Сейчас только на охоту и ходить. В поле выезжать еще рано — вязко на пашне, а в лесу хорошо!

— Много нынче дичи?

— Как сказать. Искать надо. Дичь есть, только на мушку сама не садится.

— Ну, это знамо…

— Он глухаря третьего дни заполевал, — вмешалась в разговор хозяйка. — А много-то не приносит тоже, хоть и живем в лесу; утку, иной раз две. Сейчас это ему ради вас повезло. Никак уж вечеров пять туда бегает, да пусто, а сегодня повезло — сразу двух.

Она ловко щипала птиц, и было видно, что делать ей это приходится не впервые. Михаил помогал ей.

— Моя утятина — ваша бутылка! — шутил он.

— За этим дело не станет, — пообещал Дмитрий Николаевич, — только ужин быстрее готовь, а то устали мы сегодня, не дождемся твоей утятины — уснем.

— Не уснете, — улыбался Михаил.

На дворе гамкнул Шарик и сразу же замолк. Хлопнула сенная дверь, кто-то шарил в потемках дверную скобу. Вошел Антон, брат Михаила, здоровый, высокий парень, на две головы выше Михаила, тоже отделенный от отца и тоже охотник.

— Здравствуйте! — заулыбался он широким с неделю не бритым лицом, заросшим жесткой рыжей щетиной. — А мне жена Павла сказала, что охотников Михаилу из города привез Павел, вот я и зашел, — как бы оправдывался он.

— Проходи, садись, Антон, — пригласила его Наталья. Мы поздоровались.

— Ну, как, Антон, охота? — спросил Дмитрий Николаевич. — Приносишь что-нибудь?

— Плохо, — признался он. — Мишке вон везет. Каждый день обязательно что-нибудь да заполюет, а я за всю весну только трех тетеревов взял. Обуви у меня хорошей нет, а кругом вода выше колен. Куда пойдешь? Вот только вокруг дома и хожу, чтобы как вымок, так и печка рядом была. А так разве много настреляешь?

— Дроздов они бьют, Дмитрий Николаевич, — с явной насмешкой над неудачником-братом сказал Михаил. — Гибель прилетело дроздов. И все больше дерябы — крупные, как голуби.

— Мы по дороге видели, много.

— И дроздов стреляем, коль попадет, — признался Антон, — вкусное мясо у них, особенно если крупного подстрелишь.

— А взять его тоже мудрено: очень осторожный, близко не подпускает.

На дворе снова залился Шарик. Пришли колхозный пчеловод Ванюшка Данилов и лесник Егорка Опарин — двоюродные братья, оба среднего роста, крепкие, коренастые, русоволосые; оба работают в лесу и с ружьями не расстаются ни зимой, ни летом. Иван — молодой мужчина, года два назад обзавелся семьей. Егорка — еще холостой парень, недавно вернувшийся с действительной.

Вслед за ними с другого конца хутора пришел отец Михаила Сергей Иванович, седой, худощавый, видимо, не очень здоровый человек.

— Добрый вечер, охотнички! — сняв шапку, по-старинному поприветствовал он нас.

Сергей Иванович — известный в районе стол яр-краснодеревщик, большой спец по ружейным ложам. Сам он когда-то тоже был страстным охотником и бросил охоту только по слабости здоровья. Но ружье свое — старую двуствольную шомполовку-фузею, подарок одного казанского профессора, с очень хорошим и сильным боем, все еще берег и не доверял даже старшему сыну Михаилу: видимо, еще надеялся оправиться от недуга и походить по лесу.

Курил он, как и большинство стариков-марийцев, трубку с медными ободками на головке и чубуке.

Закурили все враз, и густой махорочный дым голубым облаком поплыл вокруг лампы.

Наташа тем временем собрала на стол, и по всей избе, перебивая запах махорки, поплыл аппетитный аромат жареного мяса.

Все сели к столу. Только Ванюшка с Егором вначале было отказались, но, увидев, что Дмитрий Николаевич вынул из рюкзака сначала одну, а потом вторую бутылку крепкой охотничьей водки, оставили и тоже подсели.

Мне вспомнилось, как еще совсем недавно я мечтал о таком вечере в кругу охотников, где в это время, кроме охоты, ни о чем больше не говорят, и на душе стало как-то просторно, весело. Вдохновенно блестели глаза и у Дмитрия Николаевича. Он всем своим видом как бы говорил: «Наконец-то вырвались в лес». Предстоящие дни, которые мы проведем с этими товарищами в лесу, радовали и его.

Разговоры велись о весне, об охоте.

— Весна! — многозначительно сказал Сергей Иванович. — Самое лучшее время в году. А нынче столько воды — страсть! Двадцать с лишним лет прошло с тех пор, как мы из Маркияла выселились, а столько воды я первую весну вижу. Ко мне из озера под самые окна подошла, и все подполье залило. Не помню такой весны. На урожай, должно, многоводная.

— На юге вон уже давно весна, — вставил Михаил. — Еще в январе по радио передавали, что в Ферганской долине сев начался.

— Да там и зимы-то совсем нет! — сказал Дмитрий Николаевич. — В декабре там осень, в январе — весна! У нас морозы, носа не высунуть, а там цветы вовсю цветут. Хорошо!

— Хорошо-то, хорошо, — согласился Сергей Иванович. — Круглый год лето — знамо, хорошо. Только так и скажу: где нет зимы, там не может быть и настоящей весны, а без нее, как ни говорите, а скучно. Страсть как люблю весну! Только одного жаль: на охоту нет силы ходить. Глухарь — вот моя птица! Весной самая охота на него. Эх, бывало…

— Сейчас всякой птицы летит гибель, только стреляй, — заметил Антон. — И без глухаря есть на что поохотиться.

— Птица летит всякая, это верно, — задумчиво сказал Сергей Иванович. — Великое переселение у ней настало. Летит птица, днем ли, ночью ли, в хорошую погоду, в непогодь ли, а нос у нее, как компасная стрелка, так без ошибки на север и смотрит, словно и в самом деле намагничен. Только думается мне, что этот природный компас все же не в носу у нее, а, наверное, в самом сердце заложен: оно-то и крутит носом и подсказывает ей дорогу на родину. А иначе как же?

— Инстинкт это, папа, — уточнил Михаил.

— Нет, — заспорил Антон. — Просто память у птиц такая. Птица местность хорошо запоминает и никогда не забудет. Ночует, скажем, на веточке, а утром вспорхнет, весь лес облетает, а ночевать опять на эту веточку прилетит. Память! Был у меня случай…. Но Сергей Иванович не слушал их. Как только заговорили об инстинктах и птичьей памяти, он махнул рукой, склонил голову и пустился в свои размышления, видимо вспоминая и свою весну, которая прошла уже давным-давно.

— Глухарь! Вот охота! — наконец сказал он и сразу же оживился, помолодел, и глаза его как-то радостно заблестели. — Страсть люблю за ним ходить! А поет он как! Дух замрет слушать. Всю душу тебе одной песней забередит. Пока слушаешь — всю свою жизнь припомнишь. Так все прожитые годы перед глазами и пройдут. Вот это, Антон, охота. А какой ты охотник: дрозд попадет — дрозда стреляешь, ворона — ворону… Что на мушку попало, то и твое… Это ведь не охота, а озорство… Мы так не охотились. А уж дрозда убить или иную певчую пичугу — ни-ни! Отец такого всыпет, что век не забудешь. Да и как же не всыпать? Ведь вся эта мелюзга агромаднейшую пользу приносит лесу.

— Что, Антон, съел? — насмешливо спросил его Дмитрий Николаевич и, не дожидаясь ответа, обратился к хозяйке: — Наташа, нам уточек куда бы на ночь приспособить, а? Устали они за день в корзине-то, плохо завтра работать будут.

— Да под крыльцо можно, — ответила Наташа и посмотрела на мужа, как бы спрашивая его взглядом: можно ведь?

— Можно и под крыльцо, — поддержал ее Михаил. — У нас там и свои утки сидят. А на двор выпускать боязно, как бы Шарик не задавил. Своих-то он знает, а это новые.

Дмитрий Николаевич обулся на скорую руку в резиновые сапоги, накинул куртку и пошел устраивать уток.

Вслед за ним стали расходиться и гости. Первым ушел Сергей Иванович, за ним поднялись Ванюшка-пчеловод с Егором. Я тоже вышел на крыльцо. Ночь стояла темная, звездная. Прямо через дорогу от дома черной непроницаемой стеной стоял лес, огромный, загадочный, раскинувшийся на многие километры во все стороны света белого. «Дичь тут есть, — вспомнились слова Михаила, — только искать надо. Сама птица на мушку не садится». Какая охота будет у нас? Удастся ли хоть один раз послушать угрюмую, древнюю, как сама земля, песню лесного отшельника — глухаря? Я стоял на пороге чего-то таинственного, заманчивого, и казалось, что удача обязательно будет сопутствовать нам. Думалось, что вот только стоит взять ружье, сойти с крыльца и шагнуть в лес, а там все так и кишит дичью. Сердце мое трепетало.

Эх, скорее бы утро!

Проснулись мы поздно, в девятом часу. В окна нестерпимо било солнце. В доме, кроме нас с Дмитрием Николаевичем, никого не было. Да и он еще спал, раскинувшись на полу и запрокинув голову.

Я выглянул в окно. Ослепительно блестело на солнце озеро, полукольцом опоясанное темным еловым лесом. Над озером, на больших кругах, плавал ястреб-тетеревятник. На дворе в луже купались наши подсадные утки. На улице, брызгая по лужам, взапуски бегали ребятишки, громко смеялись и кричали.

Проснулся Дмитрий Николаевич и, поднимаясь с постели, забранился:

— Проспали, черт бы нас побрал! Проболтали до полуночи, тары да бары — вот тебе и на! А теперь какая уж охота?

Вошла Наташа, румяная от свежего воздуха и яркого солнца, улыбающаяся.

— Встали наконец-то, — лукаво улыбнулась она.

— Ты чего же это нас не разбудила, Наташа! Ай не знаешь, зачем мы приехали? — приступил к ней с вопросом Дмитрий Николаевич.

— Будили! — засмеялась она. — И я и Михаил. Да разве вас разбудить? Привыкли в городе-то подолгу спать, вагой поднимать надо. Михаил ждал-ждал, когда вы встанете, да так и не дождался, в лес пошел жерди рубить для городьбы. Все равно, говорит, на охоту уже поздно. А я вас не то что будила — самовар только три раза подогревала, а вы как убитые спите и спите. Михаил и то говорит: с дороги они, устали.

Она внесла из сеней шумевший до блеска начищенный самовар, собрала нам завтракать.

Мы умылись на крыльце, подливая друг другу из ведра, оделись, сели к столу. Но аппетита после сна ни у меня, ни у Дмитрия Николаевича не было.

— А сегодня праздник, — сказала Наташа.

— Какой?

— Воскресенье! А у нас, марийцев, еще праздник весны, встреча жаворонков!

— Так опоздали, Наташа. Жаворонки уже давным-давно прилетели.

— Ну и что же? Это весна такая ранняя, а праздник так праздником и останется.

Она подала нам к чаю тарелку румяных жаворонков — фигурок птиц, испеченных из сдобного теста с ягодами клюквы вместо глаз.

Я сидел у окна над стаканом янтарного душистого чая, настоянного на листьях брусники, и нехотя, ложечкой прихлебывал. А в стакане маленьким золотистым кружочком вместо лимона плавало, дробясь солнце. Я осторожно черпал его ложечкой и всякий раз, едва успевал поднести ложечку с чаем и плавающим в нем солнцем ко рту, чтобы проглотить, как солнце из-под самого моего носа убегало снова в стакан и играло там как ни в чем не бывало, а во рту у меня неизменно оставался только чай.

— Ты чего это куксишься, будто побирает тебя, — поглядывая намою игру, спросил Дмитрий Николаевич. — Ай таракан попал в чай?

— Неужто?! — испуганно переспросила хозяйка, сразу же начавшая краснеть. — Да не может быть, у нас уж который год по всему хутору тараканов не видно.

— Да шутим мы, Наташа! Пришел Михаил.

— Проснулись, охотнички? Здравствуйте! Всё на свете проспали. На Микушкинском озере мужики щук почем зря из ружей стреляют. Наш Антон сейчас штук пять пронес, да все крупные, кила по четыре каждая. Еще собирается. Хотите, пойдемте?

— Сходим обязательно, Мишенька, — сказал Дмитрий Николаевич, — только не за щуками, а мужиков постыдить. Кто же это по веснам щук стреляет, умная ты голова? Рыба икру метать идет, а вы ее из ружей. Этак, пожалуй, чего доброго, вы всю рыбу переведете. Да и законом такая рыбалка давным-давно запрещена. Браконьерство это, а не рыбалка!

— Это ты зря, Дмитрий Николаевич, — сказал Михаил. — Ну, коли бы другая какая рыба была, и я пошел бы стыдить мужиков. Сам добровольно бы стал караулить озеро, а эту тварь ни капельки не жалко, пусть хоть всех перебьют. Ведь они страсть сколько пожирают разной рыбы. Я прозевал, а то тоже бы грохнул и не моргнул глазом. Там, на Микушкинском озере, живет такая гадина, не щука, а чистый крокодил. Лет сто ей, наверное, никак не меньше. Бревно! Раза три нам приходилось ее видеть, аж седая вся, мохом обросла. У старух и другого названья ей нет, как водяной. Так она не то что рыбу — диких уток целиком заглатывает, вот образина! Туда теперь и утки-то боятся садиться. Вол озерный, а не щука. Одно слово — крокодил!

— Вот ее и убейте, а других не надо.

— Убьешь ее, черта с два. Силища в ней — ни одна сеть не терпит. Разве что бомбой ее подорвать, а так ничто ее, дьявола, не берет. Уж пробовали мы по-всякому к ней подойти, да только все без толку. Прошлой осенью васюткинский охотник Пахом Орехов специально за ней ночью с острогой поехал. В колхозе автомобильную фару взял с аккумулятором. Выследил ее, окаянную, ахнул острогой, а острожица была, что твои вилы. Да что же вы думаете? Как метнулась она, — острогу хрясть, лодка перевернулась. Щука ушла, а Пахом чуть не утоп в ледяной воде, чуть выплыл…

— Да, штуковина! — почесал за ухом Дмитрий Николаевич.

— Ну что ж, пойдемте, — предложил я. — Разговоры разговорами, а идти надо. Щук, может, и не поймаем, а хоть место для вечерней зорьки подберем, и то хорошо.

Мы натянули свои охотничьи болотные сапоги-бродни, взяли ружья, маленькие остро отточенные топорики, сумки с провизией и запасом патронов и вышли из дому.

— А где тут нынче вальдшнепы тянут? — спросил Дмитрий Николаевич у Михаила.

— Вальдшнепа нынче везде много. Почти в каждой порубке тянут. Вон у Ивана прямо на пасеке по вечерам играют, и ходить никуда не надо, бей прямо с крыльца. Недели полторы назад собрались мы с ним на тетеревиное токовище, а чтобы утром не припоздниться, к нему на пасеку пошли ночевать. О вальдшнепах тогда еще и не думали — рано им. Вот сидим вечером на крыльце, курим да закатом любуемся. Смеркалось, а он выгорает розовый-розовый, как пасхальное яичко, да хорошо так в лесу смотреть на него. Такой уж он яркий, одним словом, весенний. Зимой вечерние зори больше шафранные, серые бывают, бледные, а эта прямо душу веселит. Вот любуемся мы с Иваном и совсем забылись, вдруг слышим: «псии, хвооог, хоог, хоог, псии-и…» «Вальдшнеп это», — говорю Ивану, а он не верит. «Так, — отвечает, — показалось что-нибудь, рано еще им». Но не прошло и минуты, как над нами снова: «псиии-и, хвооог…» — и совсем низко да ясно так протянул вальдшнеп. «Что, — спрашиваю Ивана, — видел?» Схватили мы с ним ружья и с крыльца шасть на точок. Да так, пока закат выгорал, штук по пять взяли прямо шутя. Их гибель нынче прилетело, как и дроздов. На улице, то ли к перемене погоды, то ли ошалев от весны и солнца, кричали петухи, пели куры. Ребятишки, собравшись кучами на хорошо подогретых местах, играли в бабки — первую в деревне весеннюю игру. Многие из них, забравшись на повети, подкидывали в безоблачное небо испеченные из теста фигурки птиц и, захлебываясь, пели:

Жаворонки, прилетите,
Красну весну принесите.
Нам зима уж надоела,
Много хлеба переела.
Всю куделю перепряла,
Веретена перломала,
На чердак перекидала.
Жаворонки,  прилетите…

Эту обрядовую песню я слышал по веснам и во многих других селах. Она, правда видоизмененная, дошла до наших дней чуть ли не от языческих, во всяком случае дохристианских, времен и повеяла на меня такой древностью, что на миг мне показалось: вот-вот из темного леса выедет на белом коне, сам во всем белом и босой, бог Ярила, русоволосый и молодой, с пучком ржаных колосьев в руке, и начнется весенний хоровод, славящий весну и солнце, жизнь и любовь. Только белый шлейф, оставленный в голубом небе реактивным самолетом, как бы подчеркнул, что если и будут скоро на улицах танцы и веселые хороводы, то уж во всяком случае под гармонику или радиолу и без языческого бога Ярилы, о котором теперь не только молодежь, но уж и старики-то даже представления не имеют.

На коньке крыши Михаила сидел скворец, черный, с зеленовато-фиолетовым атласным отливом на грудке, и, запрокинув в голубое небо головку с длинным желтым клювом, катал в горлышке серебряные колокольчики, топорщил перышки, словно руками, хлопал себя крылышками по землисто-черным бокам и пел, пел…

По всему хутору, у всех скворечен, на крышах домов сидели маслянистые скворцы и, махая крылышками, пели. В их песнях слышалась и соловьиная с прищелкиванием удалая и нежная песенка, и незамысловатые, но звонкие и резкие коленца дрозда-дерябы, и утиное кряканье, и тюрлюканье полевого жаворонка, и даже колесный скрип. Одним словом, весенняя песня скворца — это собрание всех весенних звуков, своеобразное и очень милое лесное попурри.

— Теперь к Микушкинскому озеру только полем можно пройти, а лесом не пробраться ни за что, — сказал Михаил. — Наше озеро прорвалось на два рукава. Вода там шириной метров в тридцать лесом идет, и глубоко, даже в ваших сапогах не пройти, по шею будет, а то и глубже.

Мы направились в поле. Едва вышли из хутора за околицу, как нам повстречался Ванюшка-пчеловод. Он был с ружьем и одет тепло: в полушубке и зимней шапке-ушанке, по всей видимости, из дому ушел еще по морозцу. Из мокрой холщовой сумки, висевшей у него на боку, торчало несколько пестрых щучьих хвостов.

— О братцы! — узнав нас, обрадованно крикнул он, и все веснушчатое, словно сорочье яйцо, лицо его заулыбалось.

— Опоздали, если за щуками идете. Там микушкинские и васюткинские охотники собрались да наши хуторские еще — всех щук разогнали. С утра хорошо было. Щуки, как поленья, у самого берега ходили, а сейчас ни одной нет, все вглубь ушли.

— А ты ведь вон настрелял?

— Это я еще утром сумел взять, на заре, а теперь и не думай подступить… И народу на берегу гибель, и щук нет. Идемте-ка лучше ко мне, сейчас заставлю Машу рыбец сварганить. Так лучше дело-то пойдет, а туда тащиться незачем. Да и не пройти сейчас туда, развезло, по пашне ноги не вытащишь. Я еле-еле выбрался. Утром по морозцу надо. Идемте ко мне?

— Долго, наверное, с твоим рыбцом? — как бы отказываясь, спросил Михаил. — Лучше уж вечером.

— Что вы, долго: один миг — и рыбец готов, не успеете по папироске выкурить. А к вечеру щука уж не та будет, сейчас самый вкус!

Над нами зазвенели жаворонки, пронзительно кричали чибисы, по-здешнему — пигалицы-плакуньи, то поднимаясь и летая над нами, то опускаясь неподалеку на вязкую пашню и сразу же сливаясь с ней своей черной, похожей на чернозем, окраской. В недалекой березовой роще оглушительно перекликались дрозды всех калибров.

— А в вашем озере нет щук? — спросили мы с Дмитрием Николаевичем.

— У нас только карась да гольян, маленькая, как оголец, рыбешка. Больше никакой рыбы нет, — ответил Михаил.

— А была в озере когда-нибудь другая рыба? — спросил Дмитрий Николаевич.

— Говорят старики, что когда-то очень давно, до появления плавучих островов, здесь водилась всякая рыба, и много, а теперь вот вся перевелась, одним словом, вымерла. Заторфенело наше озеро, пропадает совсем, поэтому и рыбы другой в нем не стало. Торфяные острова теперь по нему плавают, да огромные, некоторые по полгектара и больше. На них ивняк растет, березы толщиной в две руки. Летом весь хутор осоку там косит. Вот какие они! Подует ветер, и плывет такой остров по озеру со всем своим населением, с птичьими гнездами, с выводками. Пробовали мы летось по весне изничтожить эти острова, да так ничего у нас и не вышло. Думали на большой воде отвести их из озера в лес на прицепе тракторами и посадить на прикоп. Думали, мол, как вода спадет, так они на берегу и останутся, ан не вышло: вешняя вода не смогла поднять их над берегом, толщина-то у них, почитай, метра полтора, а то местами и более. Нынче летом в междупарье думаем взяться за них всем колхозом. Даже из соседних колхозов обещали машины прислать, людей. Может, тогда что и выйдет.

— Да как же не выйдет, коль всем народом взяться! — поддержал Дмитрий Николаевич. — Под Казанью, на Голубом озере — а место курортное — также вот острова появились — очистили, теперь ни одного нет. Правда, острова-то там помоложе ваших были, но и у вас выйдет дело.

— Надо нам все силы приложить, а то совсем пропадет озеро, такая красота! Люди вон повсюду искусственные озера да моря делают, какие силы и средства на это тратят, а мы готовое погубим — срам будет, ясное дело.

Меня заинтересовал гольян в озере, и я спросил Михаила, как эта рыбешка переносит зиму в заторфенелой воде.

— С гольяном интересно, — начал рассказывать он, — шустрая рыбка, тьма ее тут. Лет десять назад у нас, наверное, по всей Марийской республике вряд ли кто знал этого гольяна, ни в одном озере его, пожалуй, не было, и вдруг совсем неожиданно появился, словно пешим откуда пришел. Старики сказывают, что его утки икрой в наше озеро занесли. Теперь по всем лесным озерам гибель сколько этого гольяна расплодилось. Летом в одном только нашем озере с ранней весны и до ледостава ловят. И кур им кормят, и свиней, а его не только не убывает, а еще больше с каждым годом становится. Очень сильно размножается. Теперь рады бы совсем извести его, да не можем. Пустяковая рыбешка засоряет только озеро и карасю ходу не дает, мельчать он начал от этого.

— А много тут карася?

— Карась есть, правда, мелкий, но есть, хорошо летом в верши идет. Я каждый день по ведру и больше налавливаю, а ставлю только на ночь, днем-то некогда: на работе. Но все мелочь, как старинные пятаки, иногда же, особенно по весне, и крупные вваливаются. Иной раз крупнее марийского лаптя вытянешь и удивляешься, как это только он в горло верши ухитрился пролезть, — улыбнулся своему сравнению Михаил.

Ивану, видимо, надоело с нами и говорить о хорошо известных вещах, и он спросил, не обращаясь ни к кому: — Ну, что будем делать? Здесь стоять или куда пойдем? Зря ко мне не соглашаетесь, рыбец славный будет, — щелкнул он по пестрому щучьему хвосту. — Миг ведь один. Пока тут болтали, давно все готово было бы…

Мне много раз приходилось бывать в марийских хуторах и селах, в лесных сторожках, есть и пить там. Приходилось бывать даже на свадьбах и на больших праздниках. Поэтому я хорошо знал почти все национальные кушанья и напитки, а вот о рыбце слышал впервые. Я спросил Ивана, что это за блюдо и как оно готовится.

— Да просто печеная рыба, вот и все, — пояснил Михаил. — Щука прямо целиком запекается в тесте, вот и все. Это даже не народная, а скорее охотничья еда. А очень вкусно.

— Это что, вроде кулебяки или расстегая?

— Да что вы, нет же! — опять объяснять Михаил. — То рыбные пироги, а это просто печеная рыба, вот и все, еще раз говорю. Пресное тесто. Да его потом и не едят: все в золе да в углях. Просто рыбу в нем пекут, чтобы в своем соку была. А впрочем, можно и сходить, рядом ведь.

Дмитрий Николаевич посмотрел на меня, как бы спрашивая: а может, и в самом деле сходим? Я согласился, и мы снова вернулись на хутор.

Рыбец и впрямь готовился быстро, по-охотничьи. Жена Ивана, худенькая черноглазая Маша, или Марюк, как по-своему зовет ее Иван, краснощекая, с природными кудряшками, круто замесила из ржаной муки тесто, раскатала его скалкой. Иван тем временем очистил со щуки чешую, круто посыпал ее солью и перцем. Маша взяла у него рыбину и, не потроша, завернула ее целиком в тесто, кое-где прищипала концы и сунула это изделие, больше напоминавшее снаряд, чем пирог, в вольную печь прямо в горячую золу. Меня, признаться, немного покоробило. Я ожидал чего угодно, только не того, чтобы рыбу запекли непотрошеной. Когда Иван с Михаилом вышли на крыльцо покурить, а Маша — зачем-то в сени, я сказал об этом Дмитрию Николаевичу, все еще неприятно морщась.

— Чудак, — усмехнулся он. — В этом-то как раз и есть весь смак. Почитай, вся Сибирь, начиная с Урала, точно так же рыбу запекает. А выпотрошенная — это уже не то. Воблу, густеру, чехонь, леща и другую всякую бель солят, валят и коптят непотрошеной. Так в ней весь внутренний жир сохраняется. Видел когда-нибудь маканку потрошеную? То-то.

Вернулись курильщики, пришла Маша, стали вынимать запеченную рыбину. Иван положил ее на деревянный поднос, ловко обломал корки, вынул и выбросил кутырь — все внутренности, и блюдо готово. Рыбец и впрямь оказался очень вкусным и сочным. От него потянуло таким ароматом, что, казалось, и сытый человек не отказался бы от лишнего кусочка.

— Вот это рыбец! — похвалил Дмитрий Николаевич, выламывая щучью голову. — Прав Иван, вечером из этой щуки такого бы рыбца не получилось. Славная еда. Чуть ли не живая в собственном соку запеклась.

Мы плотно закусили удивительно вкусно приготовленной щукой, стали закуривать.

— А теперь и в лес пора, — сказал Дмитрий Николаевич, вылезая из-за стола. — Обязательно надо сходить. Тетеревиные тока поищем, посмотрим, где удобнее с крякушей повидать зорьку, скрадки сделаем. А вечерком, может, на тягу вальдшнепов ударимся. Если утром проспали, надо хоть вечером наверстать.

Михаил от прогулки в лес отказался, сославшись на ногу, которую он уже натрудил. Пошел с нами Иван. Он проводил немного Михаила и догнал нас у самого леса.

В лесу, меж деревьев, на солнечных прогревах, порхало несколько бабочек-лимонниц. Глядя на них, я вспомнил, что Иван работает в колхозе пасечником, и спросил, выставили они из омшаника своих пчел или еще нет и как они перезимовали.

— Нет еще, голова, — ответил он, — холодновато. Смотреть будто и тепло, а для пчел холодновато, и ветерок все остренький тянет. Денька через два, если погода не изменится в худшую сторону, выставим. А ты чего спрашиваешь? — обратился он ко мне. — Нешто я теперь бегал бы по лесу с ружьем, коли выставили бы пчел? Некогда было бы.

— А что это, Ванюша, — сказал Дмитрий Николаевич, — я все смотрю: ваши хуторские ребята целыми днями с ружьями по лесу шатаются, и в колхозе никто не работает. Что это за праздник у вас?

— Нам везет! — улыбнулся Иван, оборачиваясь к Дмитрию Николаевичу. — У нас в хуторе одна полеводческая бригада, а центр колхоза и все основное хозяйство — в селе. Нам несподручно ходить на другие работы, да наших и не посылают: там своих людей хватает. Наш хутор целиком все лето в поле занят. На сенокосы ездим. Зимой наши хуторские в лесу работают, лес валят да трелюют. Так что мы не меньше других работаем. А сейчас просто выходу никуда нет, вот и гуляют ребята с ружьями. Лес-то рядом!

Почти на всех прогретых солнечных местах кружились бабочки-лимонницы, красные в крапинку крапивницы, крушинницы, траурницы. На старых пнях, на комлях лип большими колониями грелись на солнце только что проснувшиеся краснокрылые жучки — красноклопы бескрылые, которых в деревнях, видимо, за их скученность называли солдатиками. Всюду звенели птицы, выбивали барабанную дробь дятлы. На сухой осине сидела желна и так азартно желнила своим крепким, как долото, клювом, что вниз летели целые щепки. Лес был полон жизни, песен, своего лесного шума вышли к берегу озера. На середине его, словно огромная голубая тарелка, плавала ноздристая, вся изъеденная водой и солнцем льдина. По ней целыми стайками бегали дрозды-рябинники и что-то быстро клевали.

— Тут утки должны быть! — заметил Дмитрий Николаевич.

— Подальше нужно пройти, — сказал Иван, — хутор близко, а кряквы это не любят. Чирки по вечерам здесь садятся, широконоски, а кряква остерегается. А вот немного подальше — широкая протока из озера лесом идет, там каждую ночь кряква бывает. С пасеки мне хорошо слышно, как они там по зорям кричат.

— А ты что, разве не ходишь за утками?

— Как не хожу! — удивленно воскликнул Иван. — Хожу, обязательно даже, только толку пока мало, подсадной утки у меня нет, а манком не всегда селезня подзовешь. А чуть не так крякнешь — он уже ни за что не подойдет. С манком трудно.

— Давайте только местечко хорошее выберем, — заговорщицки произнес Дмитрий Николаевич, — а уж завтра зорю с настоящей крякушей посидим. У меня чистая дикуша, хорошо работает, азартно.

— Были и у меня дикие, да перевелись! — вздохнул Иван. — В прошлом году восемь утят-дикарей вывелись, а вот до весны ни одной не сумел сберечь. Летось по весне пасли мы с братом бригадных лошадей. Дело было к вечеру. Только пригнали мы их в лес и пошли к болотечку напиться. Брат передом идет, я — в пяту. Вдруг — фыр-р-р! Фырр! — утка. Прямо из-под ног вылетела. Смотрим, мы на гнездо вышли, а в нем яйца, тепленькие, насиженные. Вернемся, говорю, брату, а то нехорошо. Застынут яйца, погибнут. Ушли мы, напились в другом месте, а гнездо так и не выходит из головы ни у меня, ни у брата. Только и разговоров о нем. Нащупал я в кармане бечевку из лычка, не вытерпел, пошел к гнезду и поставил над ним петлю. Под утро собрались мы домой: лошадей нужно в бригаду гнать да мне на пасеку спешить. Брат напомнил мне о петелке. Пошел я к гнезду. Подошел близко-близко. Утка взлетела и шеей прямо в петлю угодила. Я ее цап-царап! Брат и гнездо с яйцами забрал. Утка у меня в руках ни жива ни мертва, а я радуюсь. Ну, думаю, подрежу ей крылышки, выведет она мне утяток, вот тебе и свои подсадные охотничьи утки будут, А лошадка у меня низенькая, чуть повыше осла. Еду, а ноги чуть не до земли достают. Садился я на нее тоже запросто: прямо с земли ногу ей на спину закидывал, даже не держась за холку. Так же просто и слезал. А вот на этот раз сплоховал, словно кто подтолкнул меня. Стал слезать у крыльца, а утка фыр из руки — и была такова. Хотели было мы с братом обратно ехать гнездо с яйцами на старое место положить, но вышел отец и отсоветовал. Теперь, говорит, туда эту утку палкой не загонишь, напугали вы ее. Утка у нас как раз своя на яйцах сидела, вот под нее и подсадили мы эти яйца. Вывелись все до одного, только сберечь мы их не сумели. Часть еще осенью с дикарями улетела, селезней сами прикололи. Одну уточку я, как свой глаз, берег, и все же не повезло. Зимой, уже в феврале, корова на нее наступила. Жаль было страсть как, чуть не плакал. Вот нынче хочу тоже на болоте яичек раздобыть. Без подсадной охотнику нельзя…

Мы вышли к протоке. Лесом, Шириной метров тридцать, а местами и больше, шла полая вода. В низинах она затопила лес на больших площадях. Из воды торчали молодые полузатопленные елочки, бородавчатые кусты бересклета, заросли осинника. Все эти совершенно не прибрежные растения было как странно видеть в воде. Мы выбрали на берегу поля сухие укромные местечки и стали налаживать шалаши для утиной засидки.

— Теперь можно без опаски строить, — сказал Иван. — А вот дней пять назад выбрал я здесь хорошее местечко, сделал шалашик, да удобный такой, хороший — часа два работал, а вечером прихожу на сидку, смотрю, а шалашик-то мой метрах в пяти от берега в воде торчит — затопило!

— Это бывает…

Дмитрий Николаевич выбрал себе мысок с большим пнем, выходившим прямо к воде, и сразу же за пнем стал сооружать скрадок.

— Тут плохо, Николаевич, — отсоветовал ему Иван, — пенек, как бельмо на глазу, будет тебе мешать.

— Ну да, скажешь! — недоверчиво покосился на него Дмитрий Николаевич. — Я в прошлом году в болотах охотился и тоже на таком же месте, за две зори восемнадцать селезней взял, и все кряковые! Ты вот без пенька, к примеру, построишь шалашик, он будет на берегу новым предметом, подозрительным для дичи, потому что птица еще не привыкла к нему, а пенек ей издавна знаком, тут уж бояться нечего. На другом, Ванюшка, можешь меня поучить, а уж место для засидки я выбрать умею, не первый год на уток хожу.

— Нет, плохое место, Дмитрий Николаевич, — стоял на своем пчеловод. — Раза три мне так же вот приходилось за пеньками ставить скрадки, и всякий раз без пользы. Это уж я тебе точно говорю.

Но Дмитрий Николаевич не согласился с ним.

— Это мы, Ванюша, завтра посмотрим, — сказал он. — Цыплят по осени считают. Я, брат, на этом деле собаку съел.

Закончив работу, мы выбрали хорошую просохшую солнечную полянку и сели отдыхать. Я вынул из сумки хлеб, колбасу. Дмитрий Николаевич банку консервов. Стали закусывать.

Солнце пригревало хорошо. Всюду звенели птицы, пахло сыростью, испарениями земли, лесной прелью. Почему-то хотелось лечь на спину и без конца смотреть в голубое небо и слушать птичий щебет.

— Хорошо это — в лесу обедать, — заметил Иван, усаживаясь на лужке, — люблю я. Только не то едим мы. Сейчас бы огонек развести да какую-нибудь дичину — селезня или тетерева — на угольях разделать. И в котелке сварить тоже неплохо, только канители больше — посуда нужна. Вот это была бы закуска, самая что ни на есть лесная!

— Так кулинарию мы, Ваня, и сами знаем, — повернулся нему Дмитрий Николаевич, — только нет его, селезня-то. Вся беда в этом. И тетерева тоже нет. Да и были бы, лучше до вечера отложить.

— Это почему же?

— Разве мыслимо сейчас целый день у костра сидеть, когда кругом такая красота да благодать? Это тогда лучше совсем из дому не выходить. Сейчас по лесу бродить надо, а не у костра сидеть.

— Это верно, Дмитрий Николаевич, — согласился и я. — Не затем мы ехали, чтобы целыми днями у костров сидеть. Побродить надо.

— Обязательно, как же иначе! Подстрелить, может, ничего не подстрелим, но хоть посмотрим, как лес живет, что нового туг. Теперь в лесу каждый день перемены да новости. Может, тетеревиные тока найдем. А вечерком на тягу. Страсть как соскучился я по этой охоте.

— Вам-то, конечно, хочется побродить, — согласился с нами Иван, — а нам все равно, мы ведь каждый день тут, да почитай с утра и до ночи, а теперь дни-то — год! Всего насмотришься. Вечером вы лучше-на пасеку приходите. Правда, нынче вальдшнепа в каждой порубке найдешь, а у нас на пасеке их особо много. Там рядом старая сеча есть, вся в молодой поросли, вот над ней по вечерам вальдшнепы и резвятся.

Побродить с нами по лесу Иван отказался, сославшись на какое-то неотложное дело. Мы договорились с ним, чтобы он к вечеру принес на пасеку из хутора наших подсадных уток. Вечером мы на пасеке постоим на тяге, а уж утром без задержки все вместе пойдем за утками.

Мы расстались с Иваном. Он пошел на пасеку, а мы — дальше в лес.

Кругом во множестве летали дрозды всех систем: и дерябы, и рябинники, и белобровники, и мелкие певчие дрозды; пестрые красноголовые дятлы, скворцы, зорянки, зяблики, лесные жаворонки, синицы-гаечки и московки и множество других мелких певчих птиц. Они только прилетели с юга, еще не разбились на пары и порхали с дерева на дерево стаями. Большие синицы тоже перебрались после зимовки из села в лес и летали тут же парами и в одиночку.

На припеках расцветали самые ранние весенние цветы — бледно-голубые колокольцы сон-травы, круглые, яркие, как тюльпаны, на толстых сочных пушистых стеблях. Это первоцветы, поэтому и зовут их в народе подснежниками. Во множестве встречались бледно-розовые мелкие цветочки волчьего лыка, похожие чем-то на цветы сирени. По сырым, но пригретым ложбинкам жаром горели золотисто-желтые соцветия мать-и-мачехи, похожие на одуванчики, на коротком мясистом чешуйчатом стебле. Их за сладковатый сок любят жевать деревенские ребятишки. Почти по всему лесу, где только не было снега, пробилась сквозь прошлогодний лист и расцвела ярко-синими глазками медуница. Белые тугие ростки голубых перелесок, лиловых хохлаток, гусиного лука пробились даже сквозь тонкую пелену снега. Цветы эти дошли до нас от третичного периода и до сих пор не изменили своим привычкам: пробуждаются еще под снегом, в феврале, и цветут рядом с тающими снегами, как когда-то цвели по соседству с ледником. Я люблю эти весенние первоцветы. Им вдоволь хватает влаги, а к холодам они привычны. И растут эти весенние неженки быстро, не успеют распустить по два-три листочка — и уже расцвели, глянули на мир голубыми глазками. Среди них не найдешь захиревших, недоразвитых растений. Все они стройны и сильны. Стебли и листья у них сочные, даже водянистые, а цветы — нежные-нежные. Так и веет от них чем-то весенним, молодым, девственным. Правда, в них мало запаха, а в иных и совсем нет, но привлекают они своей свежестью и нежностью не меньше, чем летние лесные и полевые цветы своим ароматом.

— А вот и тетерева! — вдруг спокойно сказал Дмитрий Николаевич и наклонился под старой бородавчатой березой. Я уже обрадовался, думал, что он случайно напал на место токования тетеревов, Но когда подошел к нему, еще обрадованный находкой и уже мысленно строящий шалаш в подходящем месте, то сразу же был поражен и невольно вздрогнул. Под березой то тут, то там в беспорядке валялось десятка три мертвых, еще не успевших разложиться косачей, с белоснежными перевязочками на крыльях и такими же подхвостниками. Некоторые из них были уже наполовину расклеваны воронами.

— Что это, братское кладбище? — спросил я и сам удивился спокойствию своего голоса.

— Похоже, что так, — мрачно ответил Дмитрий Николаевич. — Болезнь, что ли, на них напала? Шут ее разберет, а жаль птиц. Да и странно — вся стая враз. Может, отравились чем?

Но оказалось, что вся стая могучих чернышей погибла здесь в феврале или марте. Вечером вся стая собралась на ночлег. Тетерева облюбовали большую старую березу и, рассыпавшись по ней, долго сидели на сучьях, пока не померкла серенькая вечерняя заря. Потом, когда на леса опустились короткие зимние сумерки, птицы одна за другой стали падать с березы в пушистый сугроб и устраиваться в нем на ночь. Крупными хлопьями, словно большие белые бабочки, сыпал сырой снежок. К полуночи он сравнял все лунки с сугробом, и птицы уснули в тепле и полной безопасности. К утру погода сменилась, ударил сильный мороз. На снегу после вчерашней оттепели образовалась толстая ледяная корка наста. На заре птицы пробудились и, сколько ни бились, так и не могли пробить ледяную корку и вырваться наружу, Только немногим из них удалось уйти, а остальные обессилели и остались тут навсегда. Наступившая весна вскрыла это преступление зимы.

— Вот где токовище-то было бы, — тяжело вздохнул Дмитрий Николаевич. — Сколько певунов погибло! Эх, природа, природа! Ты и создаешь, ты и губишь…

Мы собрали всех птиц, аккуратно сложили под березой, покрыли сверху хворостом, прошлогодним листом. На березе загесали отметину и написали чернильным карандашом, что здесь покоится тетеревиная стая косачей, погибшая под этой березой в зимнее время, поставили дату и расписались.

А из отеса закапал на тетеревиную братскую могилу, искрясь на солнце, чистый, как слезы, березовый сок, словно березе и в самом деле было горько видеть так нелепо погибшую стаю сильных и красивых птиц.

Дальше пошел еловый лес, густой, темный. Сразу же пахнуло на нас снегом и сыростью, как из холодного погреба. Под темные глухие ели солнце почти не проникало, и там белели тяжелые, слежалые сугробы снега, побуревшие, но еще прочные, не изъеденные теплом.

— Нам бы на ту сторону протоки перебраться, — посоветовал Дмитрий Николаевич. — Там чернолесье, теплее и дичи должно быть больше. Здесь ведь еще зима.

— А как переберешься?

— Попробовать надо.

— А не искупаемся?

— Ну, чай не маленькие!

Мы вырубили по тонкой осиновой жердинке, развернули голенища своих болотных сапог-бродней и, осторожно ступая по воде, ощупывая шестами глубину, медленно побрели. Протока — это просто затопленная полой водой низина леса. Летом тут сухо, поэтому мы и шли, пробираясь от дерева к дереву, от пенька к пеньку. Ржаво-коричневая, словно квас, вода, поднялась выше колен и плотно, словно обручем, сжимала ноги. Протока оказалась неглубокой, хотя и была изрядной ширины: где чуть выше, где даже ниже колен. Мы без особого труда перебрались через нее. У берега, в зарослях осинника, спугнули уток. Я стрелял влет, но с опозданием и промахнулся. Дмитрий Николаевич первый вышел из воды и сразу же у берега за кустами лещины наткнулся на целые гнезда сморчков. Эти первые весенние грибы, с кофейно-буроватыми, будто поджаренными морщинистыми шляпками-колпаками (отсюда и название — сморчок), росли тут во множестве. Мы набили ими полные сумки и карманы. Хрупкие и очень водянистые, полые внутри, они крошились от малейшего неловкого прикосновения, превращаясь и в карманах, и в сумках в грибное месиво.

— Ты не выбрасывай их, — попросил меня Дмитрий Николаевич, видя, что я с отвращением ощупываю в карманах эту мокреть, — как бы то ни было — первый гриб! А жаренные в сметане, они страсть как хороши. Вот вечерком Наташа нам их поджарит, тогда узнаешь!

— Да я это знаю, сотни раз ел. Просто неудобно как-то. Пошли за дичью, а принесем грибов. Смеяться будут.

— Ничего, не засмеют. На хуторе, поди, и не знают еще, что сморчки появились. Завтра все свободные от работы женщины и ребятишки в лес побегут, а ты — засмеют. Еще рады будут!

Незаметно лес поредел. Мы вышли на прошлогоднюю делянку, ярко освещенную солнцем. По всей сечи стояли аккуратно сложенные штабели дров. Кругом чернели большие кучи уложенных сучьев, почему-то еще не сожженных; небольшими партиями бревен лежал деловой лес.

Половина делянки была затоплена, да и на другой половине, не затопленной, везде ярко блестели на солнце большие голубые лужи снеговой воды. На дне луж виднелась пробивающаяся щетинка какой-то водолюбивой травки, плотным слоем лежал почерневший в воде прошлогодний лист, мелкие ветки.

Над сечей, высоко в небе, словно маленькие барашки, блеяли бекасы. Мы пробовали охотиться за ними, но безуспешно. Садились они очень далеко, и не успевали мы сделать шага в сторону, как быстро снимались и снова на больших кругах высоко начинали носиться и блеять в воздухе: видимо, кто-то уже до нас охотился за ними и напугал птиц, может, не здесь, а где-нибудь в дороге, но бекасы уже за версту не подпускали к себе охотников.

Дмитрий Николаевич выпугнул из-под кучи хвороста вальдшнепа и удачно подстрелил его.

— Первый трофей в нынешней весне уже есть! — высоко подняв птицу за длинный нос, крикнул он и радостно улыбнулся.

— Тут не один этот вальдшнеп, наверняка, еще должны быть. Надо пошарить получше: красавец, а не птица!

Длинноносый лесной кулик был и убитым красив. Большие, темные и очень выразительные глаза его, сдвинутые к самому затылку, были открыты, и казалось, что вальдшнеп что-то забыл, силится и никак не может вспомнить, поэтому и застыл в недоумении. Пестрые перышки его, от треугольной Головки до кончика короткого хвоста, были гладко уложены, и даже дробь, попавшая в птицу, не попортила ни одного перышка. Темный клюв был нежный-нежный, думалось, что стоит только тронуть его, как он согнется под тяжестью птицы или сломается. Но это только казалось, на самом деле клюв был крепкий, роговой.

Дмитрий Николаевич подцепил длинноносого кулика к ремешку патронташа и, перезарядив р>жье, осторожно пошел к другой куче хвороста в надежде и из-под нее спугнуть вальдшнепа. Я упрекнул его, что так не охотятся на вальдшнепа, что это не к лицу старому охотнику, но он все же пошел, махнув на меня рукой, правда, ружье уже перевесил на плечо, чтобы не стрелять. Ему, видимо, просто захотелось полюбоваться на этих задумчивых сумеречных птиц и посмотреть, много ли их тут. Но ни под той кучей, куда он пошел, ни под всеми другими вальдшнепов мы больше не нашли. Видимо, убитый был единственным в этой порубке.

— Да и лучше, что нет их тут, а то только соблазн один, — махнул рукой Дмитрий Николаевич. — Мне и этого уже жаль, что сгубил. Их на тяге надо стрелять, а это баловство: самочку можно подстрелить, а она к осени целый выводок приведет.

— Так зачем же стрелял! Может, и это самочка?

— Да погорячился, а зря, воздерживаться надо. Больше, убей, не буду. Это не охота…

В одном месте из-за поленницы дров Дмитрий Николаевич спугнул крупного филина, и он, ослепленный солнцем, полетел через всю порубку в лес и потянул прямо на меня. Я с детства не любил эту угрюмую, таинственную птицу с кошачьей головой и кошачьими немигающими глазами. В тот момент, когда филин пролетал надо мной, я вскинул ружье, выстрелил и хорошо видел, как дробь, еще не успев рассыпаться, ударила кучей в левое крыло огромного ночного хищника и вышибла у него из махала круглое, чуть крупнее пятака, отверстие. Филин улетел, припадая немного на разбитое крыло, соря из него пестрые рисунчатые перышки. В воздухе еще долго кружились пушинки, словно выбирая сверху место посуше да получше, чтобы опуститься.

— Ну, уж это ты зря! — гаркнул на меня Дмитрий Николаевич. — Стрелять ни в чем не повинного филина только за то, что он летает, — это мальчишество! Филин огромную пользу людям приносит, а ты его из ружья. Зачем? Сколько он за каждую ночь мышей уничтожает!

— Не люблю я эту птицу да и боюсь, как гада болотного, а он как раз на меня полетел…

— Пожалуйста, не люби! — развел руками Дмитрий Николаевич. — Никто тебя к этому не обязывает, а стрелять зачем? Я тоже мною кое-чего не люблю, да не бабахаю.

Я и сам чувствовал, что это не оправдание, но делать было нечего, случившегося не вернешь. Пришлось просто-напросто извиниться перед старым охотником за невыдержанность, которая, как я знал, и ему немножко мешала. «Да и что особенного, — стал я мысленно успокаивать самого себя, когда мы уж изрядно отошли от этого проклятого места. — Филин не столько пользы приносит, сколько вреда. Кстати, мышей-то он совсем и не ловит, а больше охотится за зайцами, тетеревами, не брезгует и глухарем. Прямо патоку еще ночью берет этих великанов». Я сказал об этом Дмитрию Николаевичу.

— Да черт с ним, забудь, — махнул он рукой. — Польза-то от него, конечно, не велика, можно сказать никакой, только ты вдругорядь не бухай, мало их осталось, поэтому и жаль. Как бы под корень не перевести, а без него скучно в лесу, особенно ночью, вся сказка пропадает. Интересная птица! Ухач. Как пойдет по ночам, особенно к осени, баб пугать — только держись! У робкого человека волосы дыбом встают. Леший, да и только… А без лешего — это какой же лес? В него ходить нечего. Городской парк, а не лес…

Вскоре на небольшой поляне мы вспугнули еще одного вальдшнепа, но не стреляли. Да и поднялся он далековато и очень неожиданно. Дмитрий Николаевич стрелял тетерева, но безуспешно. Косач поднялся шагах в семидесяти, и дробь его даже не ранила. Зато выстрелом мы напугали белку. Рыжая, совершенно потерявшая за весну свою дорогую зимнюю шубку, она даже не вбежала, а влетела с земли на молодую тонкую осинку и закачалась на ее тонюсенькой вершинке. Во рту у нее был какой-то серовато-бурый комок: то ли кусочек лесного лишайника, то ли еще чего-то. Мы долго рассматривали напуганного зверька и так, и в бинокль, но так и не смогли определить, что у нее во рту, Она изредка цокала на нас, когда мы вплотную подходили к одинокой осине, смешно грозила нам передней лапкой.

— Интересно, что же у нее во рту? — рассуждал вслух Дмитрий Николаевич. — Если бы мох, — она его обязательно выбросила бы сейчас, да и не нужен он ей в это время; шишку тоже выбросит, да и не похоже это на шишку. Даже орех, желудь, сушеный гриб выбросит, когда ее напугают, а это вцепилась и — ни в какую! Может, стряхнем?

— Стоит ли?

— А почему? Мы же ее губить не станем? Посмотрим, что во рту держит, и пустим.

— Разве ее поймаешь…

— Пымам. Сними только куртку. Я тряхну, а ты сразу накроешь. Только не мешкай, одним мигом надо, синхронно, как говорят у нас на заводе.

Я стал снимать куртку, все еще не веря в успех нашей затеи.

Дмитрий Николаевич подошел к осинке и, взявшись за ствол обеими руками, приготовился. Белка тревожно зацокала, завозилась, однако добычу не бросила. Увидев, что я готов, Дмитрий Николаевич резко потряс деревце, и белка, не удержавшись на хлипкой вершинке, шлепнулась на землю. Но самое удивительное, что мне удалось накрыть зверька, чего я никак не ожидал.

Дмитрий Николаевич ловко выхватил зверька из-под куртки. Ношу свою белка все еще держала во рту и расставаться с ней, казалось, совсем не собиралась. Оказывается, это была передняя часть полувысохшей лесной мыши. Меня поразило: никогда не думал, что белка может питаться этой гадостью, всегда считал ее чистым зверьком, питающимся только растительностью да семенами.

— Ну вот, теперь все ясно, — сказал Дмитрий Николаевич, выпуская на свободу насмерть перепуганного зверька.

— Что ясно?

— Ясно, что у нее дети и она все еще кормит их молоком. В другое время белка никогда не берет животной пищи.

— Так, а сейчас ей зачем все это?

— Чудак, чтоб дети лучше росли. У белок порой не хватает в организме каких-то веществ для роста костей у бельчат, вот в это время они и грызут всякую падаль. Бывает, даже за птенцами по чужим гнездам лазают, всякие кости грызут.

— Откуда вы знаете?

— Да как же мне не знать — всю жизнь по лесу шатаюсь. Вот лоси, а в степных лесах олени каждую зиму рога сбрасывают, а куда они деваются? Много ли мы их по лесам находим? Редко ведь лосиный рог найдешь, хотя развелось их по нашим лесам гибель сколько. А все белки да другие грызуны поедают. Рог, почитай, на полпуда, да крепкий, как кремень, а они его за одну весну источат весь…

Для меня это было новостью, и я уже не жалел то время, которое мы затратили на белку. Да, так они, все эти тайны лесные, на месте в лесу и познаются.

Над нами высоко в небе по-прежнему носились и блеяли бекасы, ловко распуская короткие упругие хвосты. На деревьях повсюду сидели и распевали скворцы, кругом во множестве носились дрозды. Лес прямо кишел дичью.

— Вот бы Антона сюда! — искренне сказал Дмитрий Николаевич. — Только ему в своих чесанках с калошами вряд ли пробраться на этот остров.

— Антон и без острова найдет дичи побольше нас, он здешний, — возразил я.

— Это верно! — согласился Дмитрий Николаевич.

По дороге мы еще раза два нападали на гнезда строчков и сморчков, но класть нам их было уже некуда. Около протоки в густом чапыжнике из осинника и калины я наткнулся на сорочье гнездо, видимо заброшенное, прошлогоднее; рядом нигде не слышалось назойливого стрекотания сорок. Из любопытства я все же решил заглянуть в него: не занято ли кем? В большом лесу, как в большом городе, с жильем в это время туго. Когда я был уже у цели, из гнезда, к огромному моему удивлению, с громким шумом и кряканьем слетела кряковая утка. Удивился и Дмитрий Николаевич.

— Тут что-то не так! — словно лось, пробираясь сквозь чащу, забасил он. — Слышать слыхал от охотников, а вижу в первый раз, чтобы утка так высоко от земли селилась, да еще в сорочьем гнезде, в доме заклятого врага. Тут что-то не так! — еще раз повторил он.

В гнезде было четыре зеленовато-голубых утиных яйца, кладка еще не кончилась.

— Зря Иван не пошел с нами, — пожалел я, — вот бы ему в подсадные на следующий год! Говорил же он сегодня утром, что хочет на болоте утиных яичек раздобыть…

— И не заикайся, — строго посмотрел на меня Дмитрий Николаевич. — Люди они, правда, хорошие, но такие вещи им доверять нельзя: вмиг уничтожат да заодно и утку изловят. Они уж никак не могут утерпеть, чтобы не нахамить в лесу, одно слово — лесной народ, Возьми хоть Ивана, хоть Антона, хоть этого молодого лесника Егорку — все они тут одинаковые. Один Михаил у них тут более или менее понимающий да его отец, а остальные — глухариное гнездо найдут и то не пощадят. Так что молчи…

— Но как же она спустит на землю утят? Ведь высоко, а лапки-то у нее с перепонками?

— Спустит, они это умеют. Утка клювом их берет, а не лапками. Странно другое: что ее заставило тут поселиться, Но вскоре мы разгадали и эту загадку. В густом калиннике, за полусгнившим комлем когда-тою свалившейся березы, недалеко от этого гнезда, мы нашли другое, но уже настоящее утиное гнездо, наполовину затопленное водой; в нем лежало три утиных яйца. — Теперь все ясно, — сказал Дмитрий Николаевич, — Поторопилась уточка, в самую прибыль начала яйца откладывать. Видать, молодая…

— Не то что поторопилась, а чересчур рано, — возразил я. — Сейчас скворцы-то еще не начали нестись, вороны — и те только начали, а это крякуша. По-моему, это даже не молодая, а чересчур старая, просто из ума выжила.

— Может, и так, — согласился Дмитрий Николаевич. — Только очень уж ненормальная кладка…

Вскоре мне повезло. Выходя к протоке, где нам нужно было переправляться на обратную сторону, я удачно подстрелил ястреба-тетеревятника. Рассчитывая на селезней, я заранее приготовил ружье, и тут, совершенно неожиданно, вылетел из-за поворота леса ястреб. Шел он невысоко и, увидев нас, затормозил было в воздухе, но мызгнуть в сторону, как он это обычно делает, на этот раз так и не успел.

Дмитрий Николаевич похвалил за меткость. Из птицы решено было сделать чучело, и я понес ястреба домой.

На пасеку мы пришли уже перед закатом, усталые, промокшие, но довольные. Иван со сторожем Мотанкиным, чернобородым невысоким старичком с хутора, скалывали около крыльца, видимо, только здесь да в еловых чащах еще уцелевший лед и откидывали его из тени домика на солнцепек. Тут же недалеко от крыльца в небольшой калужине плавали привязанные за ножки наши подсадные утки.

— А уж тут один селезень крутился! — увидев нас еще издали, сказал Иван. — Только я выпустил уток, они закричали, и откуда ни возьмись летит селезень, правда, высоко, но смотрю — круг делает, второй, снижается, шваркает. А у меня ружье, как на грех, в избе. Побежал было я, да селезень, не будь дурак, заметил меня и — ходу. Так больше и не появляется. А знатный шваркун кружил, прямо-таки красавец.

Ястреба он у меня выпросил, сказал, что давно мечтает подстрелить такого, да все не доводилось, а надо ему его до крайности: в огород на пугало, чтоб цыплята грядки не разрывали. Пришлось уступить.

Времени до тяги вальдшнепов оставалось немного, и мы с Дмитрием Николаевичем решили домой не ходить.

— А чего шляться-то, — одобрил нашу затею Иван. — Ужин мы и здесь сварганим не хуже. Картошка у меня есть.

— А мы грибов принесли! — похвалился Дмитрий Николаевич. — Вальдшнепа вот на приправу пустим. Ужин не хуже ресторанного будет.

— Вот и хорошо, — гостеприимно заулыбался Иван. — Мишка с Антоном скоро подойти должны. Обещали обязательно на тяге быть. Ночевать, наверное, всем вместе здесь придется, чтобы время не вести, а уж утром всей компанией на утиную сидку отправимся. У Мишки ведь тоже нет своей подсадной, а у Антона-то и сроду ее не бывало.

Не успели мы поужинать, как пришли Михаил и Антон, оба веселые, довольные. Михаил каким-то образом подстрелил по дороге бекаса.

— Вот, один вальдшнеп уже есть! — шутил он, показывая нам бекаса.

Бекас очень похож на вальдшнепа, только наполовину меньше его и светлее, особенно с грудки и низа крыльев, да нос у него еще нежнее и даже мягок. По незнаемое его легко принять за недоразвитого или молодого вальдшнепа, поэтому и шутка Михаила была уместной.

— Начало есть, будет и продолжение! — серьезно заметил Дмитрий Николаевич. — Вечер хорош, тяга должна быть тоже неплохой.

Мы покурили на крыльце, дожидаясь, пока померкнет закат, потом тихо разошлись по всей порубке, каждый в свою сторону.

Я выбрал себе место в дальнем углу сечи, у самого леса, и притаился под невысокой осинкой. Где-то по рубке разбрелись и притаились, каждый в своем облюбованном месте, и мои товарищи.

Смеркалось. В лесу смолкли голоса птиц. Из серых лощин поднимался туман и, почти не двигаясь, висел у самой земли на одном месте, словно и в самом деле был приклеенный. Но это только казалось с первого раза. Пристально всмотревшись в сизые полосы, я заметил, что он медленно двигался, даже как будто клубился, повисал большими легкими хлопьями на сучьях, подолгу висел, словно отдыхая, потом отрывался и медленно плыл по низине. Так, должно быть, курились в этот теплый весенний вечер все сырые лощины леса. Где-то неподалеку пропищал, укладываясь на ночь, дрозд-белобровник, и снова все смолкло. Из сырого леса тянуло холодом.

Я стоял, вслушивался в замирающие шорохи, и, что ни тише делалось вокруг, почему-то больше приходилось напрягать слух и внимание, чтобы слушать эту тишину лесов. Но вскоре из темноты раздался знакомый звук: «псии-и-и, хвоо-оо-о-г, пилисииигв оог…» Над порубкой вдоль черной стены леса, почти рядом, я увидел темный силуэт первого вальдшнепа с красиво опущенным носом, хорошо видимым и в темноте. Птица что-то «протянула», почти не шевеля крыльями, широко раскинутыми в теплом весеннем воздухе.

Я спохватился, выругав себя за то, что так некстати отвлекся, поднял ружье, но вальдшнепа уже не было: он неслышно исчез с лилового неба, слился с темной полосой леса и стал невидим.

Вскоре я опять услышал чуть напоминающее писк дрозда, далеко слышное цоканье, то и дело сменяющееся глухим и гортанным хорканьем, и второй вальдшнеп выплыл из темноты и как-то застыл надо мной на фоне еще не поблекшего заката.

Мигнула красноватая полоска огня. Тяжело ухнул над притихшим сырым лесом первый выстрел. Сверху посыпались срезанные дробью мелкие веточки осины. Быстро плывший над темной порубкой вальдшнеп вдруг остановился в воздухе, будто на что-то наткнувшись, и, не удержавшись больше, полетел вниз, беспомощно болтая ослабевшими крыльями, еще секунду назад такими красивыми и упругими. Птица упала рядом со мной на валежник, а в воздухе долго кружилось, напоминая о случившемся, то ли пестрое перышко птицы, то ли кусочек картонного пыжа, словно выискивая, куда бы поудобнее опуститься.

Справа от меня вдруг сразу подряд хлопнули два выстрела. Я по звуку определил, что стрелял Дмитрий Николаевич бездымкой из своей «ижевки».

«Пси-и-и, хво-о-о-г, пилисиии…»

И надо мной снова появился вальдшнеп, зорко следивший за проплывавшим внизу темным лесом: не позовет ли откуда нежный голос самочки. Но вместо ожидаемого зова глаза вдруг ослепляет красная вспышка огня, и птица занимает свое место на ремешке патронташа — удавке — рядом с только что повешенной товаркой, может, как и сейчас, бок о бок летевшей на родину с далекого юга.

Но у охотника нет жалости. Выстрелы слышались и слева, и справа от меня: видимо, над всеми стрелками вальдшнепы тянули хорошо. Да и вечер был, как по заказу, самый «вальдшнепный».

Я стрелял, целясь по планке, на бледно-зеленоватый закат.

Как на экран кино, то и дело выплывали из темноты все новые и новые птицы. Только появится черный силуэт вальдшнепа — мигнет красный язычок огня и слижет его, как муху. Уже и закат поблек, полная ночь опустилась над лесом. Вальдшнепы еще летали, хоркали и циркали над порубкой, но рассмотреть их на темном небе, тем более подстрелить, стало совсем невозможно. В полной темноте сейчас хозяйничали только вальдшнепы. Но вот и они стали затихать, устраиваться на ночь. Все реже и реже слышалось над порубкой их хорканье — любовный зов. Туман поднялся над кустами и чуть серел в темноте. Было похоже, что всю порубку затопила молочная река, и кое-где из тумана, как островки на реке, чернели оставленные лесорубами «на племя» деревья-семенники.

Когда я пришел в сторожку, там уже собрались все охотники и оживленно делились впечатлениями вечера. Оказалось, что каждый из них потерял в потемках по одному или по два вальдшнепа» Подбитые птицы свалились в темные кусты почти рядом, но отыскать их в темноте охотники не смогли.

— Ничего, завтра при свете найдем! — гремел бас Дмитрия Николаевича, — Никуда они не денутся Только бы лиса не подобрала. Зато тяга была — век не забудешь! Из редких-то редкая!

Он тоже потерял в порубке одного вальдшнепа, но не тужил.

Спать легли все вместе на полу. Иван достал с чердака и настелил нам ульевых подушек, связанных из ржаной соломы и болотного камыша.

Решено было утром чуть свет отправиться на утиную сидку.

Кто из нас проснулся первым и разбудил всех, — установить теперь трудно, да и нет в этом никакой надобности. Помнится, что встали мы как-то все враз, так же шумно, как и легли, словно вовсе и не спали. И так же шумно, с шутками и прибаутками, стали собираться на охоту. В окнах чуть-чуть серел восход. Со сборами мы не мешкали. На улице стояло тихое розовое утро с кристально чистым воздухом. Все лужицы затянуло молодым ледком. Земля сверху тоже немного пристыла за ночь, и идти по ней было как-то особенно легко и приятно.

На востоке все разгоралась заря, и черные веточки деревьев казались нарисованными черной тушью на розовом фоне. Птицы молчали. Легкий морозец бодрил, поднимал и без того приподнятое настроение. Бодрила сама весна, предстоящая охота, утренняя свежесть.

Михаил пошел в шалаш к Дмитрию Николаевичу, Антон — к Ивану, и только я остался один. У Ивана с Антоном не было подсадной крякуши, и они должны были охотиться с манком, выставив перед шалашом три или четыре утиных чучела.

Вода в протоке за сутки заметно убавилась, и шалаши наши отодвинулись от закрайка ближе к лесу. Над протокой ровной пеленой поднимался густой, молочно-белый туман. Он, как и вода в протоке, медленно плыл по течению, образуя на своей поверхности и рябь и водовороты, когда впереди вставал ствол затопленного дерева или кустарник. У закрайка шириной в ладонь образовался ледок, тонкий, как стекло, словно природа, боясь, как бы вода не размыла берег, специально укрепила его этой ледяной коркой.

Подтянув повыше сапоги, я вошел в воду, пустил невдалеке от берега привязанную за ножку крякушу, воткнул колышек со шнурком в дно и забрался в шалаш.

Утка стала прихорашиваться, полоскаться, чистить перья. Покончив с туалетом, она сделала круг на бечевке, окунулась еще несколько раз, ополоснулась и разбудила тишину резким и громким кряканьем. Ей тотчас же ответила утка Дмитрия Николаевича, отозвались и наперебой закричали где-то вправо от меня в зарослях ивняка дикие.

Глухо хлопнул в тумане первый выстрел. Я не разобрал, из чьего ружья. Утки на минуту смолкли. Моя крякуша, прислушиваясь, остановилась на одном месте, покрутила в разные стороны головкой с черными бусинками глаз, как бы соображая, что же произошло, но быстро оправилась от испуга и снова закричала на всю протоку. Тут же из тумана ей наперебой ответили другие.

Недалеко от березняка раскричались дрозды, защелкали, засвистели скворцы, Лес проснулся, ожил. Над протокой на больших кругах летали чибисы, по-здешнему пигалицы, и пронзительно, как-то тоскливо и жалобно кричали: тиу-ви, тиу-ви, тиу-ви. Постепенно рассеивался туман.

На меня неожиданно, как-то сразу налетели два селезня, и не успели они сесть на воду, как я дуплетом сбил их обоих. Утка, испуганная выстрелами, метнулась в сторону, но веревочка не пустила ее, и она, громко крякнув, забила крыльями на одном месте.

Селезни были убиты наповал, и, чтобы их не снесло течением, пришлось вылезать из шалаша. Но едва я успел спрятаться с добычей в укрытие, как к уточке подлетел новый кавалер и также был убит наповал, не успев опуститься на воду.

Грохнула невдалеке двустволка Дмитрия Николаевича. Слышались выстрелы и других охотников. Крякуша уже привыкла к выстрелам и больше не металась из стороны в сторону.

Убитого селезня медленно поднесло к торчавшему из воды сучку, и он остановился. «Свись, свись, свись Вдоль протоки стремительно пронеслась утка, за ней в угон два селезня и быстро скрылись за деревьями. «Кря-кря, кря», — продолжали кричать из тумана дикие. Им азартно вторили наши подсадные. То и дело по протоке перелетали стайки чирков. Но выстрелов больше почему-то не слышалось. Не летели селезни и ко мне. Я предположил, что кто-то из нас на берегу плохо замаскировался, а может, уже стихла на сегодня любовная страсть, и утки стали перебираться на дневку.

Из-за зарослей ивняка сквозь туман вдруг выплыло солнце, и сразу же все вокруг переменилось, ожило, громче запели птицы.

— Шабашим! — вдруг невдалеке за спиной раздался голос Дмитрия Николаевича. — Хорошего понемногу!

Они стояли с Михаилом на бугре и закуривали. Оба были не в духе. Оказалось, что пенек, как и предполагал Иван, сильно помешал им обоим: он загораживал самый лучший участок обстрела. Раза два к их крякуше подлетали селезни и всякий раз, потоптав >точку, уходили под прикрытием злополучного пенька. Охотники палили, но мимо. Сумки у обоих были пусты.

— Пенек, черт бы его побрал! — хмурился Михаил. — Пара бы селезней наверняка была.

Дмитрий Николаевич молчал.

— Я говорил… — заикнулся было Иван.

— Да не в этом дело, — в сердцах ответил ему Дмитрий Николаевич. — Вода отошла, а то бы в самый раз было. А сам то ты на хорошем месте сколько взял?

— Ну, из моего шалаша хоть Антон одного селезня убил, а из твоего — ни ты, ни Михаил.

Мои три селезня, с явным расчетом на похвальбу небрежно подвешенные к ремешкам у патронташа, удивили всех.

— Вот кто самое лучшее место выбрал! — указал на меня Михаил. — Три штуки сразу.

— Ну, это случайность… Могло бы ни одного не быть. А вы чего это все утро палили? Выходит, что на благо святых гремели, а где же добыча? — спросил я, в свою очередь. Мне даже трудно верилось, что они вчетвером взяли одного селезня, которого сейчас держал Антон за длинную шею обеими руками.

— А сейчас, мил человек, если бы каждый выстрел попадал в цель, — нравоучительно сказал Дмитрий Николаевич, обращаясь ко мне, а больше, как мне показалось, к хуторским, — то во всем лесу ни одной самой малюсенькой пичужки не осталось бы. Наши предки всю бы дичь еще за сто лет до нашего рождения перевели. Очень хорошо, что большинство выстрелов в белый свет идет. Поэтому вот и мы еще шляемся по лесу, отдыхаем, наслаждаемся природой да надеемся кое-что подстрелить.

— Верно, Дмитрий Николаевич! — горячо, поддержал его Михаил. — Да нам и обижаться-то, собственно, не на что: на пятерых четыре селезня взяли! Разве это плохо? Чего же еще надо? А у нас тут позапрошлой весной случай был — и смех и слезы. Приехали к нам по весне, вот об эту пору, может, чуть пораньше, два пожилых ткача из Казани. Оба охотники опытные, и справа у них хорошая — тоже подсадные утки, дорогие ружья бескурковые, много патронов, сумки с едой, почитай по пуду на каждого, даже палатка была. Тоже, как вот вы, в отпуск приехали поохотиться. Ну, мой отец посоветовал им к Ясашному озеру податься. Это километров двадцать с лишним от нас — глушь непроходимая. Ближе нашего хутора никакого жилья нет. Правда, жил там прямо у озера лесник на кордоне, да и тот сбежал еще лет семь назад: болотных чертей напугался, так что и кордон теперь заброшен, весь иван-чаем да крапивой порос, и уж крыша рухнула, да и сам-то дом осел. Место для охоты — лучше и не придумаешь. Уток там, чирков, лысух — тысячные табуны, поскольку крепи сильные. Даже гуси гнездуют, а когда-то и лебеди были. Ну, подрядили они в колхозе лошадь — еще Павел Чернышев их отвозил, — поехали. Но, оказывается, не вовремя угодили: рановато. У нас тут по лесным местам позже тает. В поле, можно сказать, чуть ли не сухо, а в лесах еще снег. Прибыли они на место, а на озере не то что лед поднялся, даже у закраек нет воды. Снег кругом, зима зимой. Павел посоветовал им обратно ехать, а они ни в какую. Не за тем, говорят, приехали. Денька два-три подождать можно, а там и охота начнется. Остались они, в полуразрушенном кордоне поселились — в палатке-то холодновато показалось. Ну, день живут, два — нет уток, не летят, а тут, как на грех, погода совсем испортилась, затянул сиверко, снег посыпал. Утки, которые и на походе уже были, и те обратно к югу подались. Прождали они неделю, другая пошла, а погода все не улучшается. От безделья шалашей по всем берегам понастроили, а стрелять нечего: погода не унимается. У них уж и припасы к концу подходят. Вот-вот самим есть нечего будет, а тут еще уток кормить надо. А птица эта прожорливая, двум-то им буханку хлеба на день — нечего делать. Думали уж обратно тронуть, да жаль. Места там — поискать таких, а весна, сами знаете, такая штука — на дню сто перемен; ну, думают, может, еще наладится погода. Опять живут, ан нет, все непогодь да непогодь. Хлеб и крупа на исходе, а уток и совсем нечем кормить. Стали жребий метать — чью утку колоть. Другого выхода нет. Думали, что если погода наладится, то и с одной наохотятся оба.

— Ну, а вторую, наверное, уж без жребия доедали? — спросил, ухмыляясь, Дмитрий Николаевич.

— Без жребия, продолжал Михаил. — Погоды они так и не дождались. Съели подсадных и — в обратный путь. До нашего хутора еле ноги дотащили: голодные, обросшие — медведи да и только. Так ни с чем и уехали. А дня два или три прошло после них, и погода установилась. Весна весной, теплынь, хоть рубашку скидывай. Мы с отцом вскорости на это Ясашное поехали. Уток там было, как комарья, а стаи все прибывают и прибывают. В самый кон угодили. За две зори — вечер и утро — целый мешок одних крякушей взяли. Вот как бывает.

— Бывает и не такое, — сказал Дмитрий Николаевич. — У меня тоже был случай, чуть было совсем не загиб. Да где бы, вы думали? В пяти верстах от города, за лесхозовской сушилкой на мочальном болоте. Автомобильные гудки слышу, радио до меня явственно ветерком доносит, а я сижу, как грек под березой. Вот так же в ростепель в болоте на острове один очутился, ходил слушать, прилетели ли вальдшнепы. Вода поднялась, и нету кругом ни души. Двое суток просидел, охрип кричавши. Насилу выбрался. Спасибо одному рабочему с сушилки, корова у него в лесу заблудилась, ходил искать да напал на меня…

Утренняя охота всех освежила. Мы изрядно проголодались. Зато на пасеке нас ждал роскошный завтрак. Сторож Мотанкин ощипал всех наших вчерашних вальдшнепов, опалил на костре, сложил их в ведерный чугун и сварил без картошки, без лука. Даже соли забыл положить. И все же, несмотря на полную бесталанность повара, завтрак вышел на славу: его пробелы мы восполнили. За столом воцарилась мертвая тишина. Слышалось только сопение да работа челюстей. За все время завтрака только Иван один раз нетактично заметил Антону, что тот не отрезает частями, а таскает из чугуна целыми птицами. Антон было смутился, покраснел, но Дмитрий Николаевич выручил его.

— Что это ты, Иван, — сказал он, — простой истины не знаешь. — Чай, большому-то куску рот радуется!

Все рассмеялись.

— Это верно, — согласился сторож Мотанкин, вытягивая из чугуна крупного вальдшнепа. — Не только что рот, но и душа-то рада.

— Зачем ты, Иван, побеспокоил парня? Видишь, он только было залоснился, как молодой голубь, — весело сказал Михаил и захохотал И вдруг хохот покрыл весь стол. Марийцы расхохотались так, что поджимали животы. А Мотанкин сквозь смех то и дело восклицал, как бы подливая масла в общее веселье: «Ха-ха-ха, молодой голубь!»

Мы с Дмитрием Николаевичем молча переглядывались, пожимали плечами и никак не могли понять, чем же вызвано такое веселье.

Когда все насмеялись до слез, в том числе и Антон, который хохотал громче всех, Михаил рассказал нам, в чем дело.

Оказывается, у марийцев есть сказка-анекдот про чувашей. Когда-то в давние времена делили чуваши землю и увидели на меже ежа; что за диковина, что за чудо — никто определить не мог. Михаил долго показывал, как бестолковые чуваши удивлялись, впервые увидев такое чудо… Тогда староста сказал, что нужно послать за Иваном Васильевичем. Тот за двадцать верст на мельницу ездит и, конечно, все знает. Побежали в село. Мудрец в это время спал на печи, и с задорги торчали только лапти. Когда старику растолковали, в чем дело, он слез с печи, перекрестился на передний угол и, очень довольный тем, что понадобился миру, сказал: «Что ж, раз мир просит, надо сходить». Но оказалось, что и единственный знаток на селе видит ежа впервые. «Чудо, да и только, — сказал Иван Васильевич. — Сколько живу, где ни был, чего ни знаю, а такое чудо первый раз вижу». — «Что же все-таки такое?» — напирал староста. «Точно сказать не могу, но думаю, что это или серый волк, или молодой голубь».

Я давно заметил, что марийцы любят сочинять безобидные анекдоты про чувашей. Те, в свою очередь, взахлеб рассказывают о марийцах и мордвинах. Мордвины — о леших, русских и татарах, русские же обо всех сразу, но особенно много о евреях и армянах, хотя многие сочинители и в глаза-то армян не видели. Так уж повелось на Руси. У нас не могут, чтоб не подковырнуть друг друга безобидной, иногда очень умной и острой, а бывает, и глупой шуткой…

После завтрака Михаил с Антоном отправились домой. Дмитрий Николаевич решил отдохнуть и остался на пасеке. Он забрался на омшаник, настелил там ульевых подушек и лег. Мы с Иваном пошли в лес поискать, нет ли поблизости тетеревиных, а может, и глухариных токов.

Когда мы вышли с пасеки, уже припекало солнце. Всюду на разные голоса звенели птицы. Лес был полон шума. На муравейниках большими, по пригоршне, кучками сидели рыжие лесные муравьи и, шевеля черными ниточками усов, грелись на солнце. Сидели они на самых верхушках муравейников, где больше солнца, как деревенские ребятишки, которые об эту пору тоже забираются поближе к солнцу на повети и крыши домов.

В одном месте стоял большой, хорошо вытаявший из снега муравейник. На верхушке его сидели муравьи и грелись. Многие из них пробовали спускаться вниз, но на промысел пройти не могли: муравейник все еще был отрезан от всего лесного мира плотным серым сугробом, из которого пока только и вытаял один этот муравьиный дворец.

Ранней весной в недоодетом лесу каждая травинка, каждый росток, пробившийся из-под прошлогодних, туго спрессованных снегом листьев, бросается в глаза, и радуешься этому первому ростку, как драгоценности.

Из середины некоторых муравейников торчало по пяти-шести лоз дикого лесного малинника, и это тоже бросилось мне в глаза, и еще потому, что вокруг, может, на целый километр или больше, вообще не было малинника.

Летом каждый муравейник густо обрастет по краям сочной густой травой и кустарником; стоит он словно в дорогой оправе, поэтому, возможно, и не замечаешь летом, что вдруг в самом центре государства муравьиного появился малинник. Сейчас же, когда кругом лежат пласты почерневшего снега, малинник этот хорошо виден, и нельзя на него не обратить внимания и не подумать: откуда же он мог взяться.

По опыту и давнишним моим наблюдениям знаю: муравьи любят больше селиться вокруг отмерших старых пней. Тут им, видимо, легче воздвигать свои хоромы и больше тепла от сухого пня. У зеленых же кустов и свежих пней муравьи почти никогда не селятся; если и случается это, то очень редко. Тогда как же мог попасть малинник в самую середину муравьиного гнезда? Я спросил об этом Ивана.

— А шут его знает, — спокойно ответил он, видимо удивившись нелепости моего вопроса. — Сам, неверное, вырос. В лесу все само растет…

Я долго гадал, делая разные предположения, но точно и не сумел утром ответить на этот вопрос. Только летом и уже в другом лесу сам же муравейник рассказал мне об этой маленькой тайне. Шел я большим еловым лесом и напал на промысловую муравьиную тропу. По ней небольшая кучка муравьев тащила к своему дому хорошую, спелую ягоду земляники. Так сама по себе раскрылась загадка. Позднее поспеет малина, муравьи и ее начнут таскать себе на пропитание, сок высосут, а семена со временем прорастут в теплой, благодатной почве муравьиного гнезда, и сами насекомые, совершенно не понимая этого, в какой-то мере становятся садоводами.

Так чаще всего сам же лес и рассказывает про все свои тайны.

Кругом было пестро. Среди серых проталин то мелькнет сероватый островок снега, то голубая лужа. Почти везде журчат ручьи. У черемухи на припеке лопнули почки, и в каждом шоколадном шарике появился зеленый клювик, словно дорогой камень в оправе. Еще вчера на орешнике висели тугие коричневые сережки, а сегодня они уже распустились, выбросили из себя множество тоненьких ниточек-цветков. Нечаянно заденешь за куст, тряхнешь — и каждая сережка окутается золотым облачком пыльцы. А чуть посильнее тряхнешь — от всего куста пойдет золотой дымок.

Мы шли мелколесьем. То и дело в осинниках и орешнике попадались зимние лосиные погрызы и поломы.

— Последний день так свободно гуляю, — глядя на неодетый весенний лес, задумчиво сказал Иван. — Завтра будем пчел выставлять. Вот радость-то им будет!

И, видимо представив себе, как радостно будет пчелам, Ванюшка зажмурился от удовольствия.

— Теперь самое время выставлять, — поддержал я его. — Вон и орешник расцвел, медуница кругом синеет.

— Можно бы и сегодня, да так уж прозевал я. Думал, холодновато будет. С вечера ветерок тянул в поле северный. А сегодня вон он как, день-то, разгулялся! Весна, она весна и есть! На каждом часу перемена. Если завтра такой же денек разгуляется, облет пройдет что надо, как по заказу. А нам самое главное — облет в тепло провести, а там, хоть и холода обратно вернутся, не страшно!

— А почему ты, Ваня, с лесом навсегда прощаешься? — спросил я, заметив в глазах у него какое-то волнение. — Неужели после выставки ни разу не сумеешь больше на охоту сходить?

— Как не суметь, — ответил он. — Сумею, только уж воли такой не будет. Как никто привязан! Работы прибавится, а от делов разве уйдешь?

— Ну, утром, вечером…

— Так-то обязательно схожу. Пока лес не оденется да птица на гнезда не сядет, разве усидишь? Обидно как-то пропустить зарю в такую пору.

Я рассказал Ивану о братском кладбище тетеревов, виденном нами вчера. Но Иван этому не удивился.

— Это бывает, — сказал он. — Я почти каждую весну такие погибшие стаи нахожу, если не тетеревов, то куропаток. У нас тут белые куропатки по болотам живут. Большие табуны, жалко, конечно, но что же сделаешь…

На небольшой солнечной полянке мы нашли множество цветков медуницы. Поляна синела от них, словно была залита голубой снежницей.

— Первый медонос, — сказал Иван. — Вот завтра пчелки порадуются им. Медисты они очень.

Он стал на колени и, боясь помять этот первый цветок-медонос, долго любовался им, его только что раскрывшимися еще розовыми лепестками. Такой уж этот цветок, медуница. Расцветает розовым, а как только расцветет, — делается сине-голубым, а потом темно-синим. Три цвета меняет.

Мелколесье кончилось. Мы вошли в темный сосновый бор. Под ногами мягко зашуршали туго спрессованные сосновые иглы, лежавшие здесь толстым ковром вперемешку с круглыми, раскрывшимися шишками. Кругом стояли высокие, в три-четыре обхвата толщиной сосны. Кое-где из-под слежавшегося слоя игл торчали прошлогодние веточки вереска, молодо зеленел вечнозеленый брусничник с мелкими, толстыми и жесткими листочками. Ранней весной хорошо в сосновом лесу. Летом, особенно в полдень, не так. Воздух здесь сухой, очень уж сильно настаивается на хвое, густо пахнет смолой и всегда почему-то пить хочется.

— Чай хороший из брусничника, — похвалил Иван. — Что дольше листья его преют, тем навар все гуще и краснее делается. Брусничный чай лучше грузинского или другого какого люблю. И не потому, что он у нас тут бесплатно, а просто в самом деле хорош. После него как-то легко сразу делается. После бани напьешься такого чаю — словно помолодеешь.

Шагах в ста от нас поднялся с земли глухарь и, не забираясь высоко, скрылся за деревьями.

— Где-нибудь неподалеку он и петь ночью будет, — сказал я Ивану.

— Тут глухари должны быть, — согласился он, — самое место для них: сосна, ель — глушь! Любят они это. Здесь и болот вокруг много, большие болота, одни клюквенники. На них круглый год, почитай, живут глухари. И выводки глухариные летом вокруг этих болот часто встречаются, и токуют они по веснам тоже тут неподалеку. Нужно побывать здесь на утренней зорьке, послушать. Запросто глухаря можно будет заполевать. Михаил Изюков на той неделе тоже где-то здесь одного подстрелил.

В темном бору было холодно и сыро. Во многих местах здесь еще толстым слоем лежал серовато-бурый снег, зернистый, легко рассыпающийся под ногами. Заходили сюда зимой и лоси; всюду виднелись их серые, раза в три крупнее заячьих, орешки.

А вскоре мне повезло… Пробираясь по высокому берегу ручье-вины, на дне которой шумел и пенистый поток, я нашел в осиновой чаще крупный лосиный рог с девятью отростками. Иван в это время был у воды: высматривал брод. Я окликнул его и поднял высоко над головой причудливую корону лесного великана. Иван подошел, внимательно осмотрел находку и определил:

— Старый бык, лет двенадцати. В декабре сбросил. У нас в лесу часто лосиные рога находят, но такой крупный я впервые вижу. Просто повезло тебе, хорошая вешалка для ружья будет.

Во многих марийских избах я видел подобные вешалки из рогов сохатого. На таких вешалках в первую очередь вешались ружья.

— Счастлив ты, — еще раз повторил Иван. — По сосновным грибам надо ходить. Там легко лосиный рог найдешь. Зимой, когда придет время сбрасывать рога, лось чешется лбом о сосну, собьет с нее много коры, тут и рог сбросит. А дня через два и другой где-нибудь потеряет, так же вот о сосенку почешется. Вот по этим затесам мы и ищем весной рога. Затесы эти издалека видно. А в такой чаще, где ты нашел, лось редко рога оставляет. Это, наверное, он запутался рогом в сучьях, крутил-крутил головой — никак, вот и сбросил. У нас хуторские ребята по веснам специально иногда в лес ходят лосиные рога искать. Правда, не всегда, но находят. Главное, только бы затес на сосне увидеть, а уж рог тут обязательно будет, если никто еще не подобрал. А иной раз такой рожок попадется — как ухватик, видно, лосенок сбросил. Повертишь в руках и кинешь в кусты. Куда его понесешь?

— А вот если не подобрать, долго лосиный рог в лесу валяться будет?

— Нет. Лета за два его мыши да белки начисто источат..

Мы перебрались через бурлящий поток по стволу ели, перекинутой через ручьевину буреломом, и вошли в светлый разреженный березняк. Первые, кого мы здесь встретили, были опять-таки дрозды. Они летали по роще большими стаями, звонко кричали. Тут же по кустам целыми стайками перелетали зяблики. Маленькие, чуть крупнее воробья, серенькие птички с белыми заплатками на крылышках, они, видимо, только сегодня появились здесь и так же, как и дрозды, радостно распевали.

В березняке было теплее, суше и солнечнее. Поэтому и жизни здесь было больше. Всюду шныряли птицы, чуть не под каждым деревом пробились и уже расцвели розово-синие колокольчики медуницы, бледно-голубые абажуры сон-травы. Лишь кое-где на северной стороне кустов, где плохо прогревало солнце, еще лежали небольшие глыбы грязновато-серого снега.

— Тут самые тетеревиные места, — тихо сказал Иван, — Пристальнее смотри, может, токовище найдем.

Вскоре и в самом деле в одном месте мы спугнули с земли стайку кормившихся тетеревов в пять птиц, но токовище так и не нашли, хотя очень внимательно осмотрели всю сечу.

— Они и токуют где-нибудь тут поблизости, только враз-то не отыщешь. Надо на зорьке сюда прийти да послушать. Они сами тогда свой ток выкажут, — высказал свое мнение Иван.

Вскоре мы вышли на окраину большого мохового болота. Кое-где на его островах росли чахлые сосенки и березки с сухими, местами уже отпавшими вершинками. Середина болота, как тарелка, была залита полой водой. По всему болоту пухлой подушкой лежал нежно-зеленый торфяной мох, сильно набухший от вешней воды. Мягкие кочки болота и мох были опутаны тонкими, едва заметными, но прочными нитями клюквы, с красноватыми мелкими листочками. На каждой нити, словно бусы, были нанизаны кроваво-красные кислые ягоды. Ягод было много. Алые, розовые, сизые и даже еще белые, они, словно дорогие самоцветы на зеленом бархате, были насыпаны на сфагновый мох. Многие ягоды купались в ржаво-желтой болотной воде, виднелись со дна лужи. Пахло багульником, сыростью, болотом… Недалеко от нас с клюквенника снялась пара рябчиков Иван вынул из бокового кармана гимнастерки маленькую дудочку, сделанную им из куриной ножки, продул ее и, показав мне рукой, что нужно спрятаться, согнулся сам за кустом багульника, приготовил ружье, и тотчас же из его дудочки полилась над болотом призывная трель самочки рябчика. Я изумился, с каким мастерством Иван выводил трель за трелью. И сам я умею свистеть по-рябчиному, и слышал много, как это делают другие хорошо, но все же чуть-чуть с фальшью — еле уловимая, а фальшь. О ней даже нельзя сказать, ее можно только почувствовать, и то очень изощренному уху: будто бы и так, как у рябчика, и в то же время не так, а в чем разница, — не поймешь. Иван же пел — ни капельки отличия, настоящий рябчик, да и только! Не прошло и минуты, как на той стороне болота отозвался самец: «Тиииии-тиильютии-тииильюиии…»

Слышно было, как рябчик, порхая с березки на березку, приближался к нам. Иван замер. Вот-вот эта наивная птица выбежит прямо на мушку.

— Вы чего это там делаете, — вдруг, как гром, прогремело с берега. — Клюкву, что ли, собираете?

Я оглянулся. На высоком берегу болота стоял лесник Егор Опарин и улыбался, видимо, обрадовался, что в такой глуши встретил знакомых.

Рябчик, услышав голоса людей, тотчас улетел к своей покинутой подружке, а нам больше ничего не оставалось делать, как вылезать из болота.

Узнав, что помешал нам, спугнул из-под самого носа дичь, Егор извинился, долго рассматривал найденный мной лосиный рог, щелкая по темной костяной коряжине ногтем, словно определяя его прочность, сказал:

— Хорош! Прошлым летом видел я рогача с такими же вот рогами. Он, наверное, и потерял. Старый лось, мало здесь таких. У нас больше молодежь, а старые быки куда-то уходят, наверное, за Каму, на Урал, а может, и в Сибирь.

Егор рассказал нам, что ходил на зимнюю делянку посмотреть, не подсохло ли там и нельзя ли начинать посадку леса. А вот на обратном пути совершенно случайно набрел на нас. Шел он, собственно, на песню рябчика, а вышел к нам.

— А завтра чем занят? — спросил его Иван.

— Не знаю еще, — неопределенно ответил лесник. — Может, в лес пойду. Наше дело такое…

— У лесников первая отговорка — в лес! — засмеялся Иван. — Уедет лесник на базар, а приди к нему домой, спроси куда ушел — обязательно скажут, что в лес. Попробуй найди его в лесу! Лес для него — спасение от всех напастей. Помню, шуряк ко мне из соседнего села по пути заехал. Пол-литра «московской» у меня как раз была — от какого-то праздника уцелела. Угостить, думаю, надо шуряка, хороший он парень, да и от жены меньше воркотни будет. А у нас к этому времени как раз все соленые грибы вышли. Ну, ни одного не осталось, и на закуску больше подать нечего. Готовить — долго, шуряку ждать некогда, и готового ничего нет. Жена и говорит: «Сходи к Егорке. У них еще есть соленые грибы, бабка даст, да и Егорку заодно позови». Пошел я. Грибов мне бабка, конечно, дала, блюдо с верхом наложила. А Егорки, смотрю, в избе нет. Где он, спрашиваю. Да в лесу, отвечает. А дело к вечеру, и дождь шел. Совершенно, думаю, нечего делать Егорке в лесу — порубщиков у нас тут нет. «Где?» — спрашиваю бабку. Да в лесу же, — вполне серьезно отвечает она. Нет, думаю, здесь что-то не то. Заглянул я на полати, а там Егор под дождичек-то храпака дает. Вон говорю, бабка, в каком он лесу-то, не скоро и сыщешь! Мы посмеялись над рассказанным, закурили.

— Ты вот что, — сказал Иван Егору. — Я тебя серьезно насчет завтрашнего дня спросил. Если не пойдешь в лес, так приходи на пасеку. Пчел будем выставлять.

— Но! — удивился Егор. — Так бы сразу и говорил! Обязательно приду, как же, надо подсобить. Ты и кислушки небось уже припас?

— Это будет, только приходи.

Мы покурили на солнышке. Егор пошел на хутор, а мы стали огибать болото, надеясь найти вокруг него тетеревиный ток.

— Жаль рябчика? — спросил я Ивана.

— Нет, ни капельки даже, — словно удивившись моему вопросу, ответил он. — Да я бы, наверное, и стрелять-то его не стал.

— Почему?

— Да так. Очень уж они красивы. Подбежит близко-близко и начнет головкой крутить. То вытянет ее, то опустит и все смотрит не мигая: куда, мол, ты задевалась? Ведь только что звала. А у самого брови огненные, как кровью налитые, и хохолок торчит на головке, как у домашней курочки, и весь с головы до ног рябенький. Очень красивы они по веснам. Жалею я их. Вот тетерева не жалко, глухаря тоже, а рябчика жаль, голубя тоже. Осенью другое дело, а весной рука не поднимается. Парами живут они. Убьешь одного — осенью целого выводка недосчитаешься. Да и тоскуют они больно друг без друга, как люди. Глядеть — так просто слеза прошибает.

— Ты вот говоришь, что не могут они друг без дружки. Чего же тогда рябчик от своей подружки на твой свисток побежал? Ты ведь тоже голосом самочки его манил? Зачем же он тогда бросил свою и побежал к тебе?

— Ну так что ж такого? Хоть и неразлучен он со своей подружкой, а все ведь, поди, интересно, что это за новая красавица его из-за кустов подманивает.

На сухой гриве, усыпанной голубыми колокольчиками сон-травы, я увидел на толстой раскидистой липе бурак, похожий на гигантский скворечник.

— Смотри-ка, Иван, что это? — спросил я.

— Борть, — ответил он, — дуплянка. Это для ловли диких пчел подвешена. Сергея Ивановича Узюкова — Михайлова отца, должно. Он больно горазд на это дело. Хитрый старик. Таких вот дуплянок он каждую весну по всему лесу наставит и ловит пчел. Летом мало ли улетает с пасеки роев? Так что и в его дуплянку нет-нет, да и залетит. Обживутся пчелы в дуплянке, на зиму меду себе натаскают, а осенью, как только ударят первые морозы, придет Сергей Иванович, пчел продаст или отнесет на колхозную пасеку, а мед — себе. Его у нас так и зовут пчелиным волком.

Он пчел не только своими бортями ловит, но и так хорошо умеет находить в дуплах деревьев. Спец, одним словом, по этой части. Вот осенью, как только завянут цветы, взяток в природе прекратится, Сергей Иванович выберет хороший солнечный денек, летный, возьмет с собой чайное блюдечко с медом и уходит в лес. Он выбирает светлые рощи с толстыми дуплистыми деревьями, где должны быть пчелы, — место для них подходящее. Придет Сергей Иванович в такую рощу, поставит на пенек блюдечко с медом, а сам закуривает свою трубку, ложится рядом на траву и ждет. А пчелы чуют мед и издалека. Если есть в этой роще дупло с одичавшими пчелами, так они очень быстро окажут себя: обязательно несколько пчел прилетят на блюдечко с медом. А больше Сергею Ивановичу ничего и не нужно. Он осторожно берет с блюдечка одну пчелу, зажимает ее в ладонях и минут пять держит в полной темноте. А когда раскроет ладонь и выпустит пчелу, то она уже не делает кругов, чтобы заметить место, где стоял мед, а прямо без оглядки летит домой. Сергею Ивановичу только это и нужно. Он берет направление и идет со своим блюдечком, а навстречу ему новые пчелы летят, тоже дорогу показывают. Так он без ошибки к самому дуплу и подойдет. Вот ему и мед. В хорошем дупле к осени пуда три-четыре меда скопится. А Сергей Иванович за осень-то их штук десять найдет. Вот так и заготовляет. И кислушку по праздникам делает, и чай пьет круглый год. Мед у него никогда не выводится. Кое-кто из наших мужиков тоже было пробовал так же вот себе мед добывать, только ничего ни у кого не вышло. Не могут в лесу дупло с пчелами найти, хотя и знают, как это делается. А он — старик хитрый, обязательно что-нибудь да придумает. Вон и дуплянки тоже по лесу расставляет…

Борть, на которую мы напали, заветшала, и было видно, что хозяин уже давно забыл про нее. Иван полез на липу узнать, нет ли там и в самом деле одичавших пчел. В дупле он обнаружил брошенное кунье гнездо, превращенное, видимо, самой хозяйкой вместо жилья в кладовую: со дна гнезда Иван достал заднюю половину совсем недавно задавленного лесной разбойницей рябчика. Было похоже, что Сергей Иванович давно махнул на эту дуплянку рукой и отдал ее в полное распоряжение лесу.

На пасеку мы пришли только перед вечером, усталые и изрядно проголодавшиеся. Сторож Мотанкин сказал, что Дмитрий Николаевич еще перед обедом взял ружье и пошел на хутор к Михаилу. Я решил пробираться к хутору. Иван спустился в омшаник, послушал пчел и, успокоенный тем, что в ульях все хорошо, тоже пошел со мной.

У самой опушки по узенькой лесной тропинке — визирю — шла группа ребят и девушек. Все они несли на плечах кто лопаты, кто топоры. У девушек в руках были букеты медуницы и сон-травы, обрамленные веточками черемухи, с только что наклюнувшимися ярко-зелеными клювиками листьев, Молодежь, видимо, работала в лесу на очистке зимних порубок под весеннюю посадку леса. Слышались звонкий смех, крики. Чей-то задорный девичий голос пел:

У Егорки дом на горке,
Заплетенный огород.
Выйду замуж за Егорку,
Образованный народ.

— Это дочка Павла Чернышева Маша про нашего Егорку поет, — улыбаясь, объяснил мне Иван и, покачав головой, добавил: — Озорная девка…

На опушке леса, над глубокой канавой с краями залитой коричневой от палого листа водой, росло несколько больших раскидистых верб. Все они были густо облеплены серебристо-шелковыми корзиночками-цветниками. На верхушках верб из этих корзиночек уже вытянулись тонкие золотые нити соцветий, отчего вершина вербы издали казалась золотистой, словно облачко. В облачке деловито гудели пчелы.

Иван посмотрел на зацветшие вербы, на шнырявших по цветкам пчел и сказал, что сегодня утром в хуторе кто-то уже выставил пчел. Иначе неоткуда быть тут пчелам.

Он не ошибся. Подходя к хутору, мы увидели в палисаднике у Антона несколько старых, с облупившейся краской ульев. В палисаднике у Михаила тоже стояли ульи.

— Ну, вон видишь? — показал мне Иван. — День сегодня хороший, вот и выставили. Один-два улья долго ли выставить?

На завалинке у дома Михаила сидели Антон, Дмитрий Николаевич и Сергей Иванович. Сам Михаил стоял, согнувшись, около одного улья и пристально заглядывал в леток, мешая пчелам залетать в улей. Сидевшие на завалинке о чем-то мирно беседовали.

Вечер был тихий, теплый, с кристально-чистым воздухом. Солнце стояло еще высоко. На всех крышах домов вовсю распевали скворцы.

— Ну, как дела, охотнички? — еще издали спросили нас мужики. — Небось еле ноги тащите? Нашли токовище?

Лосиный рог, принесенный мной из леса, привел всех в восторг. Он переходил из рук в руки. Каждый щелкал по нему, определяя его прочность, высказывал свое мнение, Больше всех завидовал находке Дмитрий Николаевич.

— Прямо-таки музейный! — восторженно говорил он. Ко двору вышла Наташа.

— Пропащий нашелся! — заулыбалась она. — Здравствуйте! Как поживали в лесу? Это ваших уток я сегодня к ужину готовлю?

— Моих, наверное…

— А Николаевич хвалился-хвалился да набок свалился, пустой пришел, — шутила она. — И Михаил тоже ни с чем. Охотнички…

— Ты это напрасно, Наташенька, — возразил Дмитрий Николаевич. — Я вчера на тяге шесть вальдшнепов взял. Да и Михаил чуть не с десяток нахлопал.

— А где же они?

— Так съели, где им больше быть. Старик Мотанкин их сегодня утром так приготовил — пальчики оближешь, с лаврушкой да с перчиком — объеденье. Пришла бы к нам на пасеку — и тебя бы угостили.

— Да, уж Мотанкин приготовит, — усмехнулся в усы Сергей Иванович. — Стряпал он нам как-то на сенокосе — в рот не возьмешь. Может, и научился где, а то знаем такого стряпчего.

— Ну как, Михаил, пчелы? — спросил Иван.

— Хорошо, — ответил за него Антон.

— Хорошо! — подтвердил и Михаил. — Облет был на чудо. Пчела на весь хутор гудела, а сейчас вон уже с вербы обножку несут.

— Завтра и мы выставляем, — сказал Иван. — Готовь, Михаил, людей. Чтобы чуть свет были.

— Время уж, надо, — согласился с ним Михаил. — Люди будут.

Михаил работает бригадиром, и колхозники-хуторяне по многим не очень сложным вопросам обращаются прямо к нему, минуя правление.

— Ванюшка, летом вы не кочуете с пасекой по лесам? — спросил Дмитрий Николаевич.

— Не ездим никуда. Смыслу мало, а канители не оберешься. Да у нас тут, собственно, и ехать-то некуда. В лесах взяток везде одинаковый, а в полях и совсем его нет. Межи, залежи — все перепахали, а в хлебах много ли сорняков? Считай, совсем нет. Греча. Так ее без переезда прямо на опушке сеют, близко пчелам. Думали мы о кочевой пасеке, да так и порешили, что нет никакого смыслу, одни только затраты да хлопоты.

— До войны ездили, — вмешался в разговор Михаил. — Мне и то один раз пришлось поработать на кочевой пасеке.

— Ты разве тоже пчеловод? — искренне удивился Дмитрий Николаевич.

— Да нет, какой там пчеловод, — признался Михаил, — просто некого было больше послать. Я пчеловодом там только числился, а на деле больше за сторожа был. Пчеловод сам каждый день с основной пасеки приходил ко мне в лес и все, что нужно было, делал. Я только дымарем помогал ему пчел усмирять.

— Ну и как? Толк был от этой перевозки?

— Не особо, а случай там со мной вышел интересный. Переехали мы, значит, в сороковой квартал на липу. Это верст двенадцать отсюда. Место хорошее — старый липняк, а по вырубкам кипрей так пожаром и полыхает. Место для пчел самое что ни на есть отличное. Ну, думаем, мед будет. Но ведь человек полагает, да не всегда по его выходит. Там в десяти шагах от пасеки небольшое озерцо было, все камышом заросло. А карасей я в нем обнаружил тьму-тьмущую! Да крупные все, жирнущие! Видно, сроду в этом озере никто их не ловил, вот и развелось их там видимо-невидимо. От нечего делать и ловил я их да на солнышке вялил — заготовку на зиму производил. Плотик себе из трех лесин связал и ловил. Сижу раз этак, снасть перебираю и вижу, как на камышинку пчела села и тихонечко книзу опускается, за водой, значит, прилетела. Только она это к воде — хоп — и нет ее! А это лягушка. Я вначале и не рассмотрел ее, окаянную. Съела она, значит, пчелу и опять, как ни в чем не бывало, сидит и стеклянные глаза свои на меня лупит. Хотел я ее шестом огреть, да нет, думаю, посмотрю, что дальше будет. В тот же миг на эту хворостинку другая пчела прилетела и тем же манером в поганую пасть угодила. Тут уж не вытерпел я, хрясть ее по бесстыжей морде, а она, стерва, нырь — и как ее тут сроду не было. Присмотрелся я и вижу: на все тростинки пчелы присаживаются и всюду их лягушки подкарауливают. А пчелам, известно, воды в ту пору много надо, вот и лезут в болото. А недогляди я вовремя, они за неделю бы всю пасеку нам опустошили.

— Это бывает, — согласился Иван. — Я тоже такое наблюдал. Он ушел домой, а мы еще до сумерек сидели на бревнах около палисадника, наслаждаясь теплом, тишиной, чистым весенним воздухом, и ушли только тогда, когда из лесов потянуло сыростью, холодом.

После ужина слушали Москву. Потом сошлись охотники, и мы, как в первый вечер нашего приезда на хутор, до полуночи сидели и рассказывали лесные были и небыли: о жизни зверей и птиц, о лесах, о предстоящей посевной и колхозных делах.

Уже за полночь Михаил пошел провожать гостей.

— Что это ты нас выпроваживаешь? — спросил Егорка Опарин. — Наверно, мы и так на твоем дворе не заплутаемся, не впервой.

— Заплутаешься, нет ли, а проводить надо, — без тени шутки сказал Михаил. — И хороших и плохих гостей одинаково надо провожать. Хороших, — чтоб с крыльца не упали, плохих, — чтоб в сенях чего не украли. Как же не провожать?

На крыльце дружно рассмеялись. Пели вторые петухи.

Утром у двора Михаила собралось все рабочее население хутора. Пришли Антон с женой, красивой смуглолицей женщиной, Егор Опарин, Павел Чернышев с дочерью, три незнакомые нам девушки. Пришел и Сергей Иванович. Мы с Дмитрием Николаевичем тоже пошли на пасеку.

Утро выдалось тихое и солнечное. Пели птицы. День обещал быть еще лучше, чем вчера.

— Пяток таких дней, — говорил по дороге Сергей Иванович, — и в поле можно.

— Верно, — поддержал его Павел. — Еще дней пять — и безо всякого можно выезжать. Земля созреет.

Иван с Мотанкиным уже ждали нас на пасеке.

За дело взялись с шутками и смехом. Я работал в паре с Егором, Антон — с Павлом. Двое носилок взяли девчата.

Дмитрий Николаевич с Сергеем Ивановичем работали в омшанике. Они снимали со стеллажей ульи, "ставили их на носилки, затыкали у них мокрым мохом летки, чтобы пчелы не вылетали не вовремя и не жалили носильщиков. Ходил Иван и показывал, на какие колышки тот или иной улей ставить.

Работали шумно. Несмотря на все старания «подавальщиков», так были прозваны работающие в омшанике, из многих ульев все же выходили пчелы. И хотя они почти не жалили, а стремились скорее полетать, облететься, многие, особенно девушки, боялись и всякий раз, когда из улья выходила пчела, поднимали визг, ставили носилки на землю, не донеся их до колышков. Пчелы после длинной зимы мало обращали внимания на людей и были настроены менее агрессивно, как это нам казалось. Они тут же поднимались в воздух, с торжественным жужжанием делали круги над пасекой, припоминая место, наслаждаясь весной и солнцем.

Михаил тоже ходил по пасеке и поправлял на ульях крышки, смотрел, правильно ли поставлен улей, и, если находил что не так, звал Ивана, и они вдвоем поправляли его.

Часам к десяти весь пчелиный городок в полном своем составе, как для весеннего парада, был выставлен на солнечной лесной поляне. Михаил с Иваном ходили от улья к улью и открывали летки, записывая в тетрадь, дружен ли облет пчелы.

А облет был хороший. Едва Михаил открывал задвижку летка или вынимал из него мох, набитый в омшанике «подавальщиками», как пчелы прямо кубарем начинали вываливаться на прилетную доску и в веселом танце кружиться над своим ульем.

Над всей пасекой установился слаженный гул, разносившийся далеко вокруг, словно над пасекой беспрерывно и однотонно гудели туго натянутые струны. Пчелы, вырвавшись на волю, торжественным гулом славили весну, тепло, солнце.

Они тут же опускались около луж и, высунув блестящие, словно лаковые, хоботки, жадно сосали воду. Многие уже кружились над цветами мать-и-мачехи, медуницы, над цветущими вербами, собирая первый нектар.

Даже не верилось, что на этом самом месте, где стоит сейчас большой пчелиный город, мы три дня назад стреляли вальдшнепов. Кажется, что пасека стоит тут вечно и никогда никуда не убиралась, и в то же время чувствовалось, что все это ново, еще не обжито.

Мы сидели на завалинке пасечного домика в тени, курили и любовались первым облетом пчел после зимы. Был он не только сильным и дружным, но и каким-то веселым. Многие пчелы, видимо опьянев от весны и солнца, в своем веселом и бесшабашном полете залетали, словно невзначай, в темные и еще холодные сени избушки, но, тут же поняв, что делать там нечего, стремглав вылетали обратно…

Иван позвал нас в избушку и стал угощать всех медом, по очень древнему, но сохранившемуся на всех пасеках и до сих пор обычаю. Мед был прошлогодний, перезимовавший и засахарившийся прямо в сотах, необыкновенно вкусный и приятный. Во всяком случае мне он показался намного вкуснее свежего, летнего, только что вынутого из ульев, еще теплого меда. Тот мед особо приторный и начинает быстро щекотать в горле, а этот ничего подобного не вызывал. Иван, словно ветчину, резал его большими кусками.

Окна и дверь в избушке были раскрыты настежь. На подоконниках стояли стеклянные банки с букетами сон-травы и медуницы. Широкий липовый стол для такого случая был до белизны выскоблен.

Иван принес из омшаника дубовый бочонок с кислушкой — немного хмельным напитком, сделанным из меда и старых перговых сот. За столом только при одном виде этого бочонка сразу же стало шумнее. Кислушка удалась на славу. Она была холодная, кисловато-сладкая, освежающая.

Каждый, пригубляя стакан, поздравлял пчеловодов с выставкой, с хорошей зимовкой, желал собрать летом как можно больше меда.

— За все хорошее, Ванюшка! — кричал с противоположного конца стола Дмитрий Николаевич. — Чтоб возить и не перевозить вам все лето мед.

— Спасибо, спасибо, — откланивался каждому Иван, — пейте на здоровье!

Уходили мы с пчельника перед обедом. На улице было не то чтоб тепло, а даже жарковато — так сильно припекало солнце. Леса дрожали, окутанные тончайшей голубой дымкой испарины. Серые лощины курились. Пахло лесной прелью, землей, нагретым лесом, и все это перебивал и сдабривал какой-то особый, ни с чем не сравнимый запах весны.

Пчелы неистовствовали. Над пасекой и далеко вокруг стоял невообразимый гул. Цветущие вербы прямо гудели от множества кружившихся над ними пчел…

— Праздник сегодня у них, — показав на ульи, сказал Сергей Иванович, старый пчелиный колдун, как звали его все на хуторе, и заулыбался от собственного довольства, весны и солнца. — Праздник весны. Ишь, как радуются…

— Это верно, что праздник, — согласился с ним Павел Чернышев. — В такой денек и людям-то всем праздник, не то что пчелам аль там птицам.

— Сейчас на зорях глухари, наверное, заливаются, — заметил Дмитрий Николаевич. — Зори теплые, ясные…

— И не говори, — махнул рукой Сергей Иванович. — Вся живность на земле сейчас празднует. А у глухарей и тетеревов сейчас самый разгар, самые свадьбы. В эту пору я, когда помоложе был, каждое утро по лесам таскался. И усталости никакой и никогда знать не знал. В иное утро сразу пару глухарей заполюешь. А без одного-то сроду и не приходил. Каждое утро!

Весенний день волновал всех. А лес так и гудел от весны. Ошалело, без умолку пели птицы; на весь лес, как автоматчики или телеграфисты, барабанили дятлы, отбивая на сухих вершинках свои первые любовные телеграммы. Один барабанщик сидел у самой дороги на сломанной до половины березе и, упершись в высокий ствол коротким, жестким хвостом, выбивал длинную трель, часто-часто, как заводная машинка: «трррррр, трррррр», — отстукивал он крепким, как долото, клювом. По незнаемости можно было подумать, что это где-то скрипит надломившееся дерево.

Когда мы подошли поближе, барабанщик слетел и, мелькая ярко-красным подхвостьем и белыми погончиками на плечах, вдруг помчался за пролетевшим мимо таким же пестрым, как ярмарочная карусель, дятлом. К ним откуда-то присоединился третий, затем четвертый, и вскоре целая стайка пестро закружилась, ловко лавируя между деревьев, резко и звонко покрикивая: «кик-кик-кик!»

На солнечных полянках вокруг нагретых пней кружились крупные лимонно-желтые бабочки-лимонницы, кирпично-красные в крапинку крапивницы, крушинницы и траурницы. Почти на каждом пеньке на солнечной стороне грелись краснокрылые «солдатики». На придорожных вербах гудели пчелы, шныряли толстые мохнатые, словно сшитые из черного бархата, неуклюжие шмели.

На придорожную канаву, с краями залитую водой, словно выбежала из неодетого леса уже разнаряженная в золотые сережки молодая вербочка и стала босыми ногами прямо у самой воды. Казалось, что деревце живое, как человек, и то ли задумалось над чем, то ли засмотрелось на свое отражение в воде. Наверное, засмотрелось. Ведь вербочка еще только одна такая нарядная в большом неодетом лесу, и засмотреться есть на что. А замечтаться трудно: столько песен и гула в лесу, что разбудят любой, даже волшебный, сон.

— Прямо-таки свадьба у всей этой твари сегодня, — останавливаясь около вербочки, сказал Дмитрий Николаевич. — А шмели, как заправские музыканты в бархатных фраках, в медные трубы ударили. Ишь, как гудят, — как на настоящей свадьбе стараются.

— Нет, до свадьбы им еще далеко, — ответил Сергей Иванович, — недели две. Тогда они по-другому заиграют, еще веселее. А сейчас у них, как у нас в деревнях перед свадьбой бывает, — девишник.

После обеда мы помогли Михаилу поправить изгородь за двором. Потом готовились к охоте на глухарей, набивали патроны, заряжая их крупной нулевой дробью, чистили ружья, отдыхали.

На охоту пошли перед закатом, чтобы до темноты успеть добраться до места.

Было тихо. День как начался тишиной, так тишиной и кончился — ни малейшего колебания воздуха, словно все застыло. На всех крышах захлебывались перед закатом скворцы. В лесу звонко перекликались дрозды.

На пасеку пришли еще до солнышка. Пчелиный гул тут уже стих. Пчелы больше не кружились над ульями, а большими кучками сидели на прилетных досках и тихо жужжали, словно о чем-то таинственно перешептывались или делились меж собой впечатлениями о так славно прошедшем дне.

Иван встретил нас на крыльце. Ладони его рук и весь подол рубашки были пятнисто-серыми от пчелиного клея — прополиса. По всему было видно, что он весь день работал в ульях.

— Ну как, пчеловод, за глухарями пойдем? — полушутя окликнул его Михаил.

— Надо сходить, — спокойно ответил он и спросил:

— А вы что, прямо сейчас хотите идти?

— Прямо сейчас. Там, на месте, лучше переждать.

— Стоит ли? — стал разговаривать Иван. — Лучше переспим у меня на пчельнике, а перед утром пойдем, прямо к песне. Так спокойнее. С какой стати нам целую ночь у костра томиться?

— Шут его знает, как оно лучше-то, — заколебался Михаил. — Опасно ночью-то. Кругом половодье, как бы не выкупаться. Местность сейчас в разлив больно вся переменилась. Где и не ожидаешь — вода!

— Это верно, — согласился Иван. — Мы вчера в микушкинской ручьевине часа два искали броду — днем! А если бы ночью — и не подумай найти. Вода бежит, как напуганная, прямо кипит.

— Ну так что же, сейчас пойдем или как?

— Я, пожалуй, не прочь, — согласился Иван.

Он ушел в избушку собираться, а мы присели на завалинке и закурили. В воздухе, невысоко от земли, небольшими стайками толкалась мошкара. Дмитрий Николаевич заметил мошкариные танцы и сказал, что это к длительному вёдру. Михаил возразил ему.

— Вот если бы высоко летали, тогда верно бы, — сказал он, — быть теплой погоде долго. А тут вон они над самой землей роятся, вряд ли долго продержится вёдро. Воздух давит мошкару, вот она и не поднимается высоко. Так она обычно к дождю кружится.

— Хороший дождь сейчас очень нужен, — чтобы рассеять их спор, сказал я. — Землю, корешки обмыть…

— А как же! — оживился Михаил. — До зарезу нужен! Озимь сразу в рост пойдет так, что за два-три дня не узнаешь ее. Да и вся зелень сразу тронется.

— Это верно, — согласился с нами и Дмитрий Николаевич. — Только обычно так бывает: надо дождя — его нет и нет, а когда он не нужен — зальет! По заказу он редко приходит.

На крыльцо вышел Иван, одетый в фуфайку, зимнюю шапку с ружьем за плечами. Он слышал из окна наш разговор и вмешался в него.

— Правильно ты вообще-то рассуждаешь, Дмитрий Николаевич, — сказал он. — Когда надо дождя — его обычно не бывает.

А только на этих днях быть дождю. По заказу это или нет, а только быть. По пчелам вижу. Видите, солнышко уж село, а они все на прилетных досках сидят и о чем-то перешептываются. Если бы в конце мая, в июне они так-то сидели, — значит роиться задумали, а сейчас к непогоде. К вёдру они так не выкучиваются.

Мы пошли в тот самый сосновый бор, где накануне спугнули с Иваном глухаря.

— Это самое подходящее место, — рассказывал нам по дороге Михаил. — Я убил там уже одного, а пело их в то утро не один и не два…

По всему лесу из-под толстого слежалого слоя прошлогодних почерневших листьев пробивалась молодая, ярко-зеленая трава. Кое-где в березняке уже показались тонкие еще не успевшие развернуться ланцетики ландышей, по кочкам щетинились кисти жесткой лесной осоки. В зарослях дикого малинника начинала куститься молодая изумрудно-зеленая крапива.

Как-то незаметно скрылось солнце, и теплый прозрачный вечер опустился над лесом. Постепенно смолкал птичий гомон.

Высоко над лесом в стороне от нас с резким, протяжным курлыканьем протянула цепочка журавлей.

— Запоздали! — глядя на них, заметил Дмитрий Николаевич. — Где-нибудь по дороге холода их застали, не иначе.

На место пришли засветло. В молодом ельнике отыскали сухую полянку и стали готовиться к ночлегу. Мы с Иваном пошли собирать сушняк для костра. Дмитрий Николаевич отправился к болоту, в глубь соснового острова, подслушать, не выкажет ли где себя на вечерней заре глухарь, чтобы утром легче было ориентироваться. Только Михаил остался на месте. Но и он нашел себе дело. Пока мы таскали хворост, он нарубил мягких еловых и пихтовых веток, толсто настелил их, чтобы не холодно было лежать на сырой еще земле и не простудиться, и развел костер.

За работой и не заметили, как смеркалось. Закат из бледно-розового стал совсем серым, потом зеленоватым и, наконец, совсем померк. В нем ярко загорелась, переливаясь голубовато-зеленым светом, Венера. На небе ярко замигали еще по-зимнему крупные и яркие звезды.

Я прилег на кучу еловых веток, закурил. Хорошо пахло крепким, приятным и очень сильным запахом пихты, таким крепким, что он едва ли уступит по силе запаха зеленой ромашке.

— О-о-о! — вдруг где-то недалеко крикнул Дмитрий Николаевич.

Михаил ответил ему не вставая Захрустел валежник, и к костру вышел Дмитрий Николаевич.

— А вас и не найдешь ночью-то, — сказал он, присаживаясь к костру. — Искал-искал да ну кричать.

— А огонь-то разве не видно? — спросил Михаил.

— Да нет, То ли плохо еще разгорелся, то ли место такое выбрали — густель. Вот посмотрите-ка! — протянул он из темноты к свету какую-то коряжину.

— Лосиный рог? — удивленно спросил Иван. — Где нашел, Дмитрий Николаевич?

— Там в лесу, — лукаво улыбаясь, ответил тот. — Я об него чуть ногу не распорол. Иду вдоль окраины болота, темно уж, под ногами плохо видно. Ну, и запнулся об него да растянулся. Все лицо и руки об кусты ободрал, чуть ложу у ружья не сломал. Со злости было пнул коряжину — думал, сук, хвать — чую, тяжело для сучка, кость, поднял — рог!

Рог был четырехотростковый, тяжелый, светло-серого цвета.

— Хорошая находка, — похвалил Иван.

— Хороша-то хороша, — согласился с ним Дмитрий Николаевич, — только как вот я с ним буду за глухарями подпрыгивать? И бросать жалко.

— Да здесь оставим, а после охоты возьмем.

— А найдем мы еще раз это место? — усомнился Дмитрий Николаевич.

— А как же! — удивился его вопросу Михаил. — Обязательно.

— Смотрите, друзья. Глухаря, может, еще и не увидим, а это уже в руках. А о такой находке я мечтаю давно.

— Найдем, как же! — заверил его Иван и спросил: — А глухаря не подслушал?

— Не слыхал, тетеревов спугнул. Штук десять на болоте сидело. Ну, стрелять не стал, боялся глухаря ненароком потревожить. А место тут для них — самое что ни на есть. В полночь они выкажут себя, запоют.

— Птица тут есть, — подтвердил Михаил. — Самое место — болото, топи, глушь…

Огонь разгорелся. Вскоре стало уже жарко около него сидеть, и я отодвинулся подальше в холодок. Вдруг слух мой уловил знакомое хорканье: «хоог, хоог, пилисиии», и темный силуэт вальдшнепа красиво проплыл почти над самым костром.

— Вот дьявол, смотри-ка ты, тянет! — покосился вслед скрывшейся птице Иван.

Не прошло и минуты, как снова послышалось хорошо знакомое цыканье, и новый вальдшнеп протянул над поляной.

Я было взялся за ружье, но охотники остановили меня.

— С ума сошел! Глухаря можешь потревожить. Забыл, зачем пришли…

— Вздремнуть надо перед охотой, лучше дело-то будет, — высказал свое желание Дмитрий Николаевич и, поудобнее устроившись на еловом лапнике, быстро уснул. Дремал и Михаил.

Иван лежал и задумчиво смотрел в огонь, пожевывая сухую травинку-былинку. Ко мне тоже сон не шел — волновала утренняя охота на лесного отшельника.

Над нами, словно тень, мелькнула большая темная птица.

— Филин, — не поднимая головы, определил Иван. — На охоту полетел.

Вскоре недалеко от нас по всему лесу разнеслось его зловещее уханье.

— Разгонит он всех глухарей, — забеспокоился Иван, — вредная птица.

Дикий хохот филина разбудил Дмитрия Николаевича.

— Кто это? — встрепенулся он и, узнав, приподнялся на локте. — Нехорошо, что он тут. Попугать бы его, дьявола, из ружья, да нельзя: токовище потревожишь.

Филин смолк, словно подслушал наши разговоры. Минут через пять хохот и уханье снова разнеслись по ночному лесу, но филин был уже далеко, видимо, по ту сторону соснового острова, где-то за моховым болотом.

Очнулся Михаил.

— Филин? — спросил он. — Может, поэтому Дмитрий Николаевич и не слышал вечером глухарей, если он, окаянный, сюда повадился?

— Не должно, — вставил Иван. — Два дня тому назад мы сами тут одного глухаря спугнули. Этот филин скорее пролетом тут, пришлый.

Дмитрий Николаевич подсел поближе к огню и стал внимательно рассматривать лосиный рог.

— Не налюбуешься? — спросил Михаил.

— Да не то, — ответил он. — Этот рог молодость мне напоминает, охоту на сохатого. Из-под Москвы я родом, а там у нас есть хорошо известная всем охотникам лесная дача — Лосиный остров называется. Незадолго до революции казна сдавала его охотникам на откуп. Рубля три или еще сколько там заплатишь и стреляй целую зиму лосей, никто тебе не запретит. А бить разрешали только быков. Но где же их одних-то наберешься. Иной раз два-три дня гонишься за лосем, а выследишь — это корова. Чего делать, не бросать же. Били, а чтобы не попасться, вот такие рога с железными винтами имели. Свалишь корову, ввинтишь ей в голову рога и везешь. Сходило. Кто доподлинно дознаваться будет? Много тогда браконьерничали.

— Верно, — протянул Михаил. — Хоть и браконьерничали тогда много, а дичи по лесам было еще больше. А вот теперь и закон ее охраняет, и сами охотники вроде сознательнее стали, а дичи нет. Как это понять? Мой отец говорит, что в этом вот самом лесу он в молодости за одну зорю по пяти, а иной раз по семи глухарей брал. Тетеревам, а особенно рябчикам да белым куропаткам, — так и счету не знали. А теперь разве убьешь столько? Ни в жизнь!

— Это так, — поддержал его Иван. — Мой отец рассказывал, как он на моркияльской поляне голыми руками двух глухарей поймал. Шел лесом. Дело было весной, вот об эту пору. Слышит, шум какой-то. Вышел на поляну и обомлел: шагах в пяти от него два глухаря сцепились, как деревенские петухи, и дубасят друг друга. И ружья у отца с собой, как на грех, нету. Что делать? Бросился он да обоих и поймал голыми руками. А они в руках все еще друг друга клюют, вот до чего озверели. Так он их живыми в село и принес. Они его-то за дорогу всего в кровь ободрали. Вот какой случай был. А теперь не то чтоб руками, с ружьем не скоро его возьмешь. Скудеет лес, прямо на глазах. Тут уж ничего не скажешь…

— Время, должно, такое, — пояснил Дмитрий Николаевич. — Раньше этим лесом, может, со дня его создания ни один трактор не проходил. А теперь посмотри! Железная дорога проложена — шум. Города кругом разрослись. Заводы загудят — даже здесь слышно. По всем лесным дорогам день и ночь автомашины да тракторы гудят. Да и так в лесу немало всякой техники работает. От этого и скудеет лес. Перекочевывает дичь в более глухие места.

— А как будет, когда человек до всех глухих мест доберется? — спросил Михаил и заулыбался. — Тогда куда вся дичь пойдет?

— А никуда не пойдет, — ответил Дмитрий Николаевич. — Вся здесь останется. Тут начнет привыкать. Ты возьми, к примеру, когда на полях впервые тракторы появились. Помнишь небось. Зайцы и лисы веками жили в полях вокруг мужичьих риг, а тут пошли было наутек. Грачи и скворцы вечно за пахарем по борозде ходили, а тут тоже струсили. Да и как не струсить глупой дичине? Шум, грохот, хоть уши затыкай. Люди более робкие и те струсили перед этими железными махинами. А теперь посмотри! Тракторы еще мощнее стали, комбайны — целые корабли по полям пошли, почти круглый год в поле шум да грохот стоит, а дичь уже не разбегается. Грачи и скворцы прямо так за трактором и летают, чуть только на плуг не садятся, а червей так прямо из-под лемехов выбивают, и гул тракторный им вроде как родным стал. Как только загудит в поле трактор, — они туда, да несметной стаищей летят — черным-черно. Дескать, где шум, там и пища, червячком можно раз-живиться. Зайцы с лисами тут тоже ни капельки никакого шума не боятся. Прошло то время. А были бы еще глухие поля, где тракторов нет, может, вся дичь и подалась бы туда. А тут сразу на всех полях тракторы появились, да с каждым годом все больше и больше, бежать-то и некуда. Вот и привыкли. Худого им этот шум не делает. Наоборот, больше корма. Так, должно, и с другой дичью будет, которая в лесах обитает. Привыкнет. А перепела? А уж на что сторожкая дичь полевая куропатка, не с вороньем сравнить, а ведь тоже привыкла… Теперь ни трактора, ни комбайна не боятся. Так круглый год в поле живет.

— Это правда, — сказал Михаил — Я хорошо помню, как зайцы с колхозных полей разбегались. Гибель их тут было у нас, а как трактор в поле заревел, — шаром покати! А года через полтора снова откуда-то появились и уж теперь никакого шума не боятся. Бывает иногда, тракторист или комбайнер чуть ли не на него наедет, а он лежит себе, как ни в чем не бывало. Только уж увидит трактор шагах в двух — сметнется.

— А волчишек у вас не слыхать? — повернувшись к Михаилу, спросил вдруг Дмитрий Николаевич.

— Не слышно, — ответил Михаил — После войны еще держались года два-три, а потом всех вывели. Мой отец больно мастер по этому делу — ни один не уйдет. И логово, как бы хитро его волчица ни запрятывала, все равно найдет, как по духу чует, где они живут. Теперь лет уже шесть или семь не слыхать их вокруг нас верст на сорок, а может, и более.

— Как это не слыхать? — привстал со своего места Иван и вдруг ни с того ни с сего расхохотался на весь лес. — А прошлой осенью не ваш ли Антон сразу двух смазал? Да еще каких! Рогатые попались! — И Иван со смеху повалился на липник.

Рассмеялся и Михаил.

— Антон убьет! — сквозь смех говорил он.

— Тут у нас один мужичонка живет в Моркиалах, — когда смех улегся, начал рассказывать Михаил. — Дураком его вроде не назовешь, но и умным тоже. Здоровый, как бык, а делать ну решительно ничего не может. За что ни возьмется, все валится из рук, лодырь несусветный. А хорошую жизнь любит. Все разговоры у него только о сладкой еде. Всю жизнь дурака валяет. Ему бы поменьше поработать, а побольше получить. Ну, и живет, конечно, соответственно. За лень не запишут трудодень. На целину ездил. Думал, там деньги прямо лопатой загребай, а оказывается, и там их зарабатывать надо. Вернулся. Говорит, климат неподходящий — ветра. Поставили его у нас на ферме сторожем. На другую работу Елфим неспособен. Думали, что уж здесь-то он справится. Но не тут-то было. Оказалось, что Елфим и на эту работу не годен: труслив больно, как заяц.

В ту осень овцеферма у нас на хуторе размещалась там, за Антоновым двором, около леса. Ее и сейчас на лето-то сюда к нам переводят: пастбища у нас хорошие. В Моркиалах овцы только зимуют. Вот Елфима и назначили ее сторожить. Пришел он на хутор к нам еще засветло и все ходил вокруг фермы с ружьем на плече, как солдат на посту, хотя ни ружья, ни самого Елфима тут не требовалось: не от кого сторожить-то. Пока было светло, Елфим исправно нес службу, а как стемнело — забоялся, а ближе к полуночи и совсем струсил. Снял с телеги плетеный короб, положил его на землю вверх дном и забрался под него. Лежит Елфим ни жив ни мертв, проклинает свою новую должность и утра ждет. Другой бы на его месте спал себе преспокойно, а Елфиму не спится. Смотрит он в щели, не крадется ли ненароком нечистая сила, и чудится Елфиму, что кто-то ходит вокруг овчарни. От трусости, нет ли, только явственно слышит, что ходит. Тут луна вышла из-за тучек, посветлело, и видит Елфим: в самом деле, крадутся к овчарне два здоровенных волка. Вспомнил он про свое ружье, а его, как на грех, и нету. Поставил где-то, а не вспомнит. Волки же совсем рядом, ходят вокруг прясла, того гляди в овчарню заберутся. Что делать? Думал Елфим, думал, даже лоб вспотел, волосы под шапкой дыбом встали, а придумать ничего не может. Ждал он чертей и ведьму, и даже самого лешего из леса — чего угодно, только не волков, поэтому и с ружьем так неосторожно обошелся: ведь нечистую силу, как известно, никакое ружье не берет. И тут вспомнил Елфим, что в десяти шагах от овчарни Антон живет. Вылезти же из корзины Елфим не решался, так в корзине и пополз на спасительный огонек.

А Антон, да и я вместе с ним в этот день на свадьбе в Моркиалах гуляли. Антон только что вернулся, еще пьяный, схватил ружье и — к овчарне.

— Где они?

— Да вон ходят!

Волки и в самом деле все еще блуждали там. Был бы Антон трезвый, может, и сообразил бы, как это такие осторожные звери будут стоять и ждать их и откуда тут вообще волкам взяться. Но Антон был пьян, а Елфим в этих вещах вообще не разбирался, как и во всем другом. Антон ударил. Один волк перевернулся и задрыгал ногами. Второй было шарахнулся в сторону, но тут же успокоился и, как ни в чем не бывало, уставился на охотников. Антон тут же и его свалил.

Антону волки попались первый раз за всю жизнь, поэтому он и обрадовался удаче, как ребенок новой игрушке. А когда подбежали к волкам-то, — глядь, а это козы! И откуда их только черт принес! У нас ни в одном марийском селе этой скотины нет. Держат коз в татарских селах, любят они эту скотину, а до самого ближнего татарского села Сантимир от нас верст двадцать — непостижимо, как это они могли забрести к нам.

Антон, когда пришел в себя, отлаял Елфима на чем свет стоит и велел ему самому распутываться с этим делом. Елфим же перепугался еще больше Антона. Как только тот ушел досыпать, Елфим взял этих коз и сволок Антону на двор, а сам в Моркиал убежал. А утром нашелся хозяин — погонщик из татарского колхоза. Гнал он гурт на станцию Помары, а две козы по дороге отбились да и пришли ночью к нашей овчарне. Не знаю, чем бы все это кончилось. Пришлось бы Антону с Елфимом, конечно, платить, только председатель у нас добрый мужик. Узнал он утром всю эту историю, коз велел освежевать и трактористам на стан отвезти, а погонщику из колхозного стада двух барашков дал. Так все и кончилось.

Невдалеке от нас снова прокричал филин. Иван стал на колени и, сложив рупором ладони, протяжно, подражая филину, прокричал:

— Кы-ы-ыш, дьявол!

— Так он тебя и послушает! — заметил Михаил.

Из леса потянуло холодом. От бессонной ночи и нервного волнения перед предстоящей охотой мелкая дрожь пробежала по всему телу. В костре прогорело, и я потянулся за хворостом.

— Пожалуй, хватит огня, — сказал Дмитрий Николаевич, — за полночь уже, пора и расходиться. Глухарь, он рано начинает.

— Да, время подоспело, — согласился Михаил. Последний раз мы покурили перед охотой и стали собираться, подтягивать патронташи, крепить сумки, чтобы во время скрадывания ничто не брякнуло, не стукнулось о дерево и не выдало осторожной птице приближения охотника. Дмитрий Николаевич запрятывал под еловый лапник лосиный рог.

— Да оставь так, кто сюда придет! — советовал Михаил.

— Ну как знать! — недоверчиво покосился на него Дмитрий Николаевич. — Подальше положишь — поближе возьмешь. Так старые-то люди говорят!

Еще не дрогнуло на востоке небо, когда мы неслышно разошлись каждый в свою сторону.

Вначале я то и дело натыкался впотьмах на разные кусты и валежник, но глаза постепенно привыкли, и я стал кое-что различать в темноте и обходить опасные места.

Некоторое время мы шли вместе с Иваном, и я слышал справа от себя метрах в двадцати похрустывание веток под его ногами. Но вскоре хруст стих, и как я ни пытался, ничего больше не слышал: или же он встал и прислушивался к лесу, или ушел далеко в сторону.

Я решил, что, пожалуй, достаточно углубился в сосновый остров, встал, прислонившись к стволу толстой старой ели, и стал прислушиваться, не запоет ли где глухарь. Но кругом было тихо. Только изредка по верхушкам деревьев пробегал легкий ветерок, и снова все замирало. Как-то незаметно посерело небо. Начинало светать. На востоке показалась бледная, еле заметная заря.

Глухари не пели. Постояв еще с полчаса, я стал пробираться дальше в сторону мохового болота. Небо уже посветлело настолько, что в лесу стало хорошо видно деревья и даже подлесок — мелкий кустарник бересклета и волчьей ягоды. Я уже терял надежду увидеть или услышать в это утро глухаря и шел, задумавшись о чем-то совершенно постороннем, как вдруг неожиданно услышал глухариный скрежет. Мне показалось, что я уже минут пять слышу его и только сейчас вдруг догадался, что это и есть как раз то, чего я жду. Пел он далеко, пожалуй, очень далеко, и металлический скрежет его жесткого клюва еле доносился сюда. Но и этот далекий скрежет, словно живительный напиток, сразу же вселил в меня силу. Сердце наполнилось радостью, сознанием того, что ночь проведена у костра недаром. Я быстро снял с плеча ружье, еще раз проверил патроны в стволах и, выждав, когда птица после небольшого перерыва запоет вновь, поскакал к ней. Но радость и волнения были напрасны. Не успел я сделать и десяток скачков, как там, где пел глухарь, глухо прогремел выстрел и оборвал песню. Мне ничего больше не оставалось делать, как отправиться в другую сторону. Но сколько я ни бродил, глухариного такого заманчивого «тэке, тэке, кочерга, кочерга» больше не услышал.

А в лесу, между тем, уже совсем рассветало. Ярко выгорала огромная, в полнеба, малиновая заря, и вот-вот из этого горнила должно было выкатиться солнце. Я шел бесцельно, сам не зная куда и зачем. Надо мной, квохча, быстро пролетела глухарка, но я почти не заметил ее. Не слышалось больше выстрелов и моих товарищей. Или же они ушли слишком далеко, или же им, как и мне, не повезло. Я сел на пенек и закурил. Лес проснулся. Где-то, видимо, на моховом болоте, где мы с Иваном недавно неудачно подманивали рябчиков, булкали тетерева, оттуда же доносилось и блеяние бекасов, голоса токующих турухтанов.

Зазвенели зяблики, синицы всех мастей и калибров — московки, гренадерки, гаечки, большие синицы; пели дрозды, пеночки, крапивницы, зорянки, малиновки — обычный весенний утренний хор. И тут среди этих хорошо знакомых мне звуков я уловил совершенно неизвестную мелодию, похожую и на песнь дрозда, и на какое-то пыхтение или урчание, только нежное-нежное, что-то малиново-бархатное. Такого пения в наших лесах я еще ни разу не слышал: ни весной, ни летом, ни осенью. Пел кто-то совершенно мне неизвестный. Может, ослышался? Нет! Песнь не замирала и хорошо выделялась среди обычных звуков весеннего утра. Какая-то неизвестная мне птица пела на земле, вон за тем кустом, метрах в пяти от меня. Может, какая-нибудь северянка, пролетая с юга к себе на родину, решила денек тут передохнуть и запела. Вряд ли. Ведь почти все птицы, насколько я знаю, обычно делают эти перелеты стаей, а не в одиночку. За кустом же пела одна.

Я тихонько приподнялся — не видно. Неслышно сделал шаг, потом другой и обмер от удивления. На крошечной полянке за кустиком бересклета или волчьего лыка сидели бок о бок и носик к носику два ежа и… пели. Первый раз в жизни мне пришлось услышать песню этих угрюмых ночных зверьков, лесных санитаров, да такую милую и нежную, что кто бы мне ни говорил, что по веснам ежи поют, и именно так, — ни за что бы не поверил! А ежи пели, уткнув носик в носик, словно целуясь, у меня на глазах. Незатейливая, но очень нежная песенка их напоминала то звучное прищелкивание, то какую-то барабанную дробь, и казалось, что где-то далеко-далеко бежит паровоз, — все это было в песне ежей. Сколько бы еще пели ежи, не знаю, но тут я неловко переступил с ноги на ногу, хрустнула ветка под тяжелым охотничьим сапогом, и зверьки, словно застигнутые на чем-то очень стыдном, враз кинулись в разные стороны. Один еж, отбежав немного, свернулся в клубок, другой — скрылся в кустах бересклета.

Сколько я исходил по лесам и до этого так памятного мне утра, и после, но песни ежей, такой удивительно нежной и мягкой, больше никогда и не слышал.

Но вот взошло солнце, и я стал перебираться к месту нашего ночлега, куда должны были выйти и другие охотники. По дороге спугнул пару рябчиков, но стрелять не стал. Место ночлега я нашел даже самому на удивление быстро. Там уже сидели и курили Дмитрий Николаевич и Михаил. Оба, как и я, пустые. Глухаря убил только Иван. Он пришел последним и принес с собой старого бородача с темно-красными бровями и небольшой бородкой под крепким клювом.

— Повезло! — приветствовали его охотники.

Больше никто в это утро не видел и не слышал сторожкую птицу.

— Филин, должно, разогнал, — угрюмо сказал Дмитрий Николаевич. — Раз, окаянный, на ток повадился — всех птиц переведет.

— Попугать, дьявола, надо! — добавил Михаил. С ним согласились все.

Утро разгоралось. Припекало солнце, и нам, одетым в ночь по-зимнему, идти было тяжело. Несколько раз мы присаживались отдыхать, как только выходили на красивую, залитую солнцем поляну.

Еще вчера синие глазки медуницы проглядывали из прошлогодних слежавшихся листьев кое-где, а сегодня они уже голубым половодьем затопили весь лес. От синих разливов медуницы даже рябило в глазах и веяло такой чистой, весенней свежестью, какая бывает в лесу только один раз в году, да и то не в каждом.

В оврагах и буераках, по дну которых еще бежала из лесных болот медно-красная вода, огнем полыхали соцветия мать-и-мачехи. Золотистые головки на красных чешуйчатых ножках словно сбежались к этим ручьям от всего леса, чтобы вдоволь напиться студеной воды. Казалось, что у них и ножки уже покраснели от этой воды и сами они вдоволь напились снежницы, а все не уходят от берега, не могут насмотреться на половодье. А сверху из темного леса шли, покачиваясь на низеньких ножках, все новые и новые компании этих первоцветов, как утята, покачивая золотыми головками.

— А почему эти цветы так странно называются — мать-и-мачеха. Никто не знает? — спросил вдруг Дмитрий Николаевич.

Мы задумались — и в самом деле странно. Цветок как цветок, не ложный, обыкновенная сложноцветная корзиночка. Название осеннего цветка иван-да-марья понятно, там цветок только Марья, а Иван ложный, и вовсе даже не цветок. А у мать-и-мачехи ничего подобного нет. Золотисто-желтый цветок, очень похожий на одуванчик. Только стебельки разные. У одуванчика они полые внутри, сок горький, даже жжет язык. У мать-и-мачехи же стебель ниже, с чешуйками — будущие листья, и сок сладкий. Вот и вся разница. Цветки же не отличишь. Только одуванчик зацветает позже, когда уже все мать-и-мачехи отцветут, пропадут вместе с половодьем до новой весны, а одуванчик будет цвести до глубокой осени, чем-то напоминая нам весну. Когда же отцветут цветки, пойдут листья. Даже трудно летом узнать, что это листья мать-и-мачехи — в ладонь, и похожие немного на ладонь. Низ листа серебристый, ворсистый, словно обделан мехом. Прислонишь к нему руку — тепло-тепло. Вот вам и мать, А верхняя сторона гладкая, блестящая, а прислонишь руку — холодная-холодная, прямо ледяная мачеха!

— Ну, ведь иногда и мачеха бывает теплая, как мать, — сказа улыбнувшись, Иван.

— Бывает, — согласился Дмитрий Николаевич. — Бывает даже теплее матери, а названье ей все равно мачеха.

На привалах Дмитрий Николаевич подолгу рассматривал глухаря. Щупал крепкие, чешуйчатые, с наростами лапы лесного отшельника, раздвинул его мощный, как у орла, загнутый книзу клюв, поднимал его во всю ширину его полуметровых крыльев.

— Экий петушище! — каждый раз с восхищением говорил он. — Чучело бы из него вышло какое — прелесть.

— А вы умеете их делать? — поинтересовался Иван.

— Делал, и немало, а вот глухаря не приходилось. И этого красавца, если бы мой был, не решился бы делать — мастеру бы отнес.

— Ну, так снимай шкуру и забирай, — великодушно предложил Иван. — Я его все равно щипать буду.

— Нет, Ванюша, не пойдет, — наотрез отказался старик. — Чучело сделаю, слов нет, да память-то какая будет? Я ведь их только для памяти и делаю. Вот кабы я сам его свалил да пережил бы эти минуты, тогда дело! Как взглянешь, так все перед глазами и встает: и ночь весенняя в лесу, и вы все, и песня угрюмая-угрюмая, и выстрел, и как он, обламывая сухие веточки, на землю грохнется. А это что? Чучело только и будет, а вспомнить-то нечего. Разве что ночь у костра, а их за жизнь-то столько было, что опять можно перепутать. А когда бы сам убил — тут уж не спутаешь. Глухарь — птица памятная. Вот уж рог, — потряс он лосиным доспехом, — мой, и вешалку я из него сделаю славную, и не забуду никогда, как я об него чуть ногу не пропорол.

— Это правильно, — согласился Михаил. — Чужой выстрел и есть чужой. Как охотник о нем ни рассказывай, а раз сам не стрелял, — не почувствуешь этого.

— Мачеха? — спросил я.

— Мачеха и есть! — рассмеялся он.

На пасеку мы пришли уже в восьмом часу. Иван остался тут со своими пчелами, а мы, немного передохнув, отправились на хутор.

У опушки леса нас уже поджидал Сергей Иванович.

— Ну как? — еще издали спросил он. — Пустые? — И заключил: — Оно так теперь… Скуденеют леса. А бывало, даже вот уж после войны глухари токовали прямо за озером, вон в том еловом острове. С крыльца было слышно, как они распоются, сердце замирает. Не вытерпел, пошел нынче. Больно хотелось послушать, да не пришлось: переводится птица…

— Как переводится? — поздоровавшись с ним, возразил Дмитрий Николаевич. — Мы сегодня одного взяли. Здоровенный петушище, не менее как на полпуда. Ванюшка свалил. На троих одного за утро — это уже хорошо!

— По теперешним временам хорошо. А я, бывало, один за утро трех сваливал. Чуть допрешь. Вот это была охота!

— Мало ли что было, Сергей Иванович, — начал успокаивать старика Дмитрий Николаевич. — Когда-то и мы молодые были, да вот состарились. По этим местам не только глухари — мамонты шлялись, да и мы в звериных шкурах ходили. А сейчас вон на тебе пиджак-то шерстяной, да и лапти-то, наверное, уже и забыл, как подвязывать?

— Оно так, — согласился старик. — Все меняется, и прямо на глазах. В писании говорится: что ни делается — все к лучшему. Так оно и есть…

— В писании, Сергей Иванович, не только об этом говорится. Там говорят, что и конец свету будет, архангелы затрубят на суд божий. Тоже к лучшему?

— Не приведи господь. Да теперь по нашим лесным местам никто уж в это и не верит. Как только сфотографировали луну да спутники разные полетели, — последняя старуха махнула рукой на всякое писание. Нет никакого бога. А если бы он был, я так думаю, разве бы он не попал в фотокарточку, когда луну с обратной стороны снимали? Попал бы! От техники никуда не денешься. Просто нет там никого, вот и все.

— То-то! А леса не скудеют. В том же писании сказано: да не оскудеет рука дающего! Просто глухарь уж птица такая нелюдимая. В глушь уходит.

— Это так, — согласился Сергей Иванович и тут же посоветовал: — Вам бы, ребятки, к Ясашному податься. Вот где сейчас дичи-то, наверное, тьма! Глухаря там по борам да по оборинам много, а уток и не счесть. Гагары разные, чирки, кулики, даже гуси гнездятся, а по веснам и лебеди залетают отдохнуть. Да чего там только нет! Помоложе я каждую весну туда ходил. Бывало, дней на пять уйдешь. Уж там-то душу отведешь…

— Это то самое озеро, на котором в прошлом году казанские ткачи своих подсадных съели и сами чуть с голоду не умерли? — с усмешкой спросил Дмитрий Николаевич.

— Оно самое, — не обратив внимания на иронию, сказал старик. — Тьма там всего. А на казанских смотреть нечего — сами виноватые. Они чуть не по зиме припороли туда. А вы сейчас в самый кон попадете. Был бы я чуть помоложе да ноги ревматизмом не сводило — в жисть бы не усидел!

Идея старого охотника мне понравилась.

— И в самом деле, Дмитрий Николаевич, не попробовать ли счастья? Подумаешь, двадцать верст.

Дмитрия Николаевича тоже подожгло.

— А что же, — согласился он. — Для чего же и ехали сюда, для чего и отпуска брали, чтобы вдоволь побродить по весенним лесам. Возьмем да махнем завтра утречком.

— А добраться туда легко, — поучал Сергей Иванович. — На полдороге, верст десять отсюда, лесник Михаил Иванович Дмитриев живет. Он хотя и горный мариец, а человек золото. Прошлым летом туда переехал.

— Это не тот ли Дмитриев, который на кордоне за сушилкой жил? — спросил я, вспомнив одного очень мне знакомого лесника.

— Он самый! Ты же его знаешь, а я и забыл, — обрадовался Сергей Иванович. — Он вас сам и к Ясашному-то сведет.

Подошел Антон, в фуфайке, небрежно накинутой на плечи, в галошах на босу ногу и без фуражки.

— Из окна увидел: вы стоите. Дай, думаю, схожу, послушаю, о чем калякаете, — объяснил он. — На Ясашное собираетесь. Хорошо там. Я бы тоже пошел с вами, да вот, — покосился он на старшего брата, — бригадир не пускает.

— Пустил бы, Антон, — сказал Михаил, — не жаль, да время какое стоит — того гляди сев начнется, а ты у нас лучший севец.

Днем мы готовились к походу. Наточили топорики, вычистили до блеска ружья, набили патроны. Наташа поставила хлебы, чтобы к ночи выпечь и насушить нам сухарей.

Утром еще потемну двинулись в путь. Михаил с Иваном проводили нас до Васюткинского озера — километров за пять от хутора.

— Через неделю ждем! — пожимая нам на прощанье руки, говорили они. — Ни пуха ни пера!

Марийская сторона делится надвое: горную — северо-восточную часть и луговую — юго-западную. Но деление это весьма условное, ибо ни гор на востоке, ни лугов на западе в республике нет. Весь край захлестнули дремучие леса, и названия эти чисто диалектные. Горные марийцы по своему диалекту ближе к удмуртам, и луговые не совсем их понимают. Есть разница в обычаях, одежде и религии… Луговые марийцы, или черемисы, как в старину называли марийцев, со времен Ивана Грозного, когда вышли из-под ига казанских татар и присоединились к Русскому государству, приняли христианскую веру. А горные марийцы формально тоже вот уже более трехсот лет православные, но верят еще своим лесным богам Ин-Мару, Квазю, Кылдысину, Кемерети, разным мудорам — древопокровителям, Воршудам, Нулесьмуртенятам; одним словом, хотя и далеко не в чистоте, но сохранили свою языческую веру, идолопоклонство. У них и сейчас еще сохранились в лесах «святые» поляны и «святые» деревья, куда по определенным праздникам сходятся верующие поклониться своему культу — великому древнему богу Ин-Мару.

Но язычество горных марийцев сейчас уже весьма условно: на протяжении сотен лет они жили бок о бок с русскими в совершенно равных условиях, с теми же занятиями — земледелие, скотоводство, охота и рыбная ловля. К тому же более трехсот лет, как все марийцы и удмурты (вотяки) приняли христианскую веру, и культ идолопоклонства в корне изменился. Изменилось и значение многих лесных богов.

Луговые марийцы с иронией относятся к горным и часто спрашивают, как более цивилизованные: «Какому же вы богу поклоняетесь?» — «Тому же богу поклоняемся, что и вы, — отвечают горные, — а что в лесу, то деды так делали и прадеды».

Сейчас все это уже предается забвению, и в лес на поклон Ин-Мару, Квазю и Кылдысину ходят единичные старухи, стариков уже нет, не говоря о молодежи. А не очень давно, уже перед началом Великой Отечественной войны, гордые марийцы целыми селами ходили на свои «святые» поляны в лесу, к «святым» деревьям. Но этот ритуал тоже очень походил на христианский. На троицу, например, и русские устраивали свои празднества в лесу, убирали улицы и дома свежей зеленью берез. А горные марийцы делали это так: накануне, в субботу, устраивалось языческое моление. В лесу на «святой» поляне делалась скамейка для иконы — обыкновенной церковной иконы, какая полагалась к этому случаю. Все это обставлялось срубленными березками. Перед иконой служили молебен и приносили жертву Ин-Мару. В лес приводился жертвенный бык, купленный в складчину, и здесь его закалывали. Марийский жрец-картам брал в руки березовую ветку и читал молитву: «Ин-Мар! Нянь честь, нылни досьми уось» (бог хлеб давал, бог здоровья давал бы). А в это время с мясом жертвенного быка варилась пшенная или гречневая каша на все село.

По окончании этого языческого моления обычно приезжал из села православный священник. Он служил молебен и освящал жертвенные яства. После молебна священнику подносили на деревянном блюде голову жертвенного быка. Он окроплял ее водой и делал над ней крест. Голова и внутренности шли на угощение духовенства, а кожа — на церковь.

На других праздниках (тоже христианских) горные марийцы устраивали в лесу специальные жертвенники-дзекквалы — рубленые сараи с двускатной крышей, крытой чаще всего лубками, иногда тесом. В них по краям ставили скамейки, в середине столы, на которых расставлялись жертвоприношения. После богослужения священника из православной церкви все это тут же поедалось с порядочной выпивкой из домашнего пива и самогонки.

Празднуют еще и так. Часам к девяти утра всем селом — и старый и малый — собираются у крайней избы. Отсюда заход. Гвалт, смех, шутки. Хозяин дома принимает гостей. В переднем углу стоят столы с винами и закусками. Толпа набивается только до малицы — ближе не подходят, чтобы не мешать. Хозяйка наливает стаканы. Хозяин обносит гостей. Первый стакан ставит на божницу — предкам: по мнению марийца, им тоже выпить хочется. Вообще в настоящее время иконы в избе только для этого и служат. В другое время никто на них не обращает внимания. Второй стакан хозяин выпивает сам, третий — его жена. Четвертый и пятый стаканы подают соседу с соседкой — им нужно бежать домой, чтобы встретить гостей, ведь из этого дома все пойдут к ним. После этою хозяин начинает обносить гостей. Все стоят. Да и немыслимо усадить за стол всех — никакой избы не хватит. Гость, выпив стакан, наливает по полному, чтобы жизнь была полной, и, закусив, пробивается на улицу. Больше ему здесь делать нечего. Его место занимают другие. И так один за другим угощается все село или улица. Когда все до единого выпили по стакану и закусили, идут в соседний дом. Там их уже ждут. Хозяева специально первыми угостились у соседа, откуда начался праздник, чтобы успеть дома приготовиться к встрече гостей. Хозяин с хозяйкой, которые только что угощали все село, идут уже вместе со всеми. И так обходится все село, да не по одному разу. Дойдут до конца села — мало, делают новый заход, затем третий, четвертый и т. д. Начинаются песни (в ожидании очереди в следующем доме), пляски, но ближе к обеду толпа начинает редеть.

На другой день — похмелье. Тут уже не ходят из дома в дом, а угощается каждый у себя, у кого что осталось, или собираются небольшими компаниями, большей частью, конечно, мужчины, и «добивают» остатки.

Бывают исключения. Есть бедные дома — вдова живет с ребятишками, престарелые люди, бедные в том смысле, что не в состоянии угостить всю деревню хотя бы на один заход. Такие дома обходят, хотя хозяев их обязательно приглашают, и они празднуют вместе со всеми.

Так же справляются все свадьбы.

Марийцы любят праздники и справляют их очень охотно. Драк и скандалов не бывает.

Когда идешь незнакомой лесной дорогой, все кажется, что вот-вот за поворотом кончится лес или вывернется долгожданный кордон лесника, но дойдешь, а там развертываются новые массивы лесов, и кажется, что нет им ни конца, ни начала.

Дорога к Ясашному озеру — это старая заброшенная просека, по которой разве только летом в сенокосную пору изредка проедет подвода, а остальное время дорога неезжая. Она заросла осинником и березняком, пока еще молодым, чуть повыше колена, но пройдет год-два — и эту тонкую нить, когда-то прорубленную здесь людьми, окончательно проглотят леса, и она останется жить только разве на картах лесных объездчиков. Местами просеку уже стали перебегать елочки, озорниковато прячась под березками, словно тайком убегали от своих молчаливых родителей или, как дети, играли в прятки.

Чем дальше мы уходили на север, тем глуше становились леса. Уже пропали светлые березовые рощи, где-то позади остались осинники, чернолесье. По обе стороны дороги темной стеной стояли угрюмые, лохматые ели да пихты, местами перестойные, ждущие топора лесоруба. Деревья так переплелись косматыми лапами, что даже в жаркий полдень внизу под шатрами стоял холодный полумрак — солнце не в силах пробить эту многоэтажную гущу темно-зеленых ветвей. Во многих местах под елями еще лежали темные подушки снега.

Ели да пихты, ели да пихты. Тихо, мертво в таком лесу. Даже птиц не слышно в этом темном полусонном царстве. Лес словно дремал или задумывался своей вековой думой. На память так и лезло кольцовское: «Что, дремучий лес, призадумался, грустью темною затуманился…». В таких-то вот елово-пихтовых лесах и родилось, видимо, когда-то определение «дремучий». Даже в сосновом бору оно никогда не придет в голову, не говоря уже о чернолесье. Сосны даже в такую безветренную погоду гудят, а чернолесье не задремлет от птичьего щебета. Зато какой чистый, прозрачный воздух в еловых лесах! А запах? Он просто пьянит, особенно когда проходишь пихтачами. Этот терпкий, даже не смолистый, а какой-то особый пряный запах словно половодьем затопил все вокруг. Недаром в лесных селах по веснам убирают избы пихтовыми ветками, и долго, пока не осыпляются иглы с веток, стоит в избах этот особый, лесной запах. Им так пропахивает изба, что даже после, когда уже и иглы выметут, и ветви выбросят во двор, он еще недели две держится во всех углах.

То ли мы были тяжело нагружены, то ли день выдался теплый, даже жаркий, только до кордона Дмитриева мне показалось очень далеко. Время подвигалось к обеду, а впереди все стоял лес и лес. Раза, два мы присаживались отдыхать, выпускали из корзин своих подсадных уток поплескаться в придорожной луже.

— Может, сбились, — высказал я свою тревогу Дмитрию Николаевичу. — На хуторе говорили, что до кордона не более десяти километров, а мы, наверняка, все пятнадцать прошагали.

— А кто их тут мерил, эти километры, — спокойно отвечал он. — Скоро дойдем. Одна тут дорога.

Мы усаживали уток, взваливали на плечи поклажу и снова шли однообразным зеленым коридором.

Из лесу навстречу нам вышел пожилой мужчина, первый встречный за всю дорогу, одетый по-зимнему, в полушубке, старом малахае. Он был весь прокопченный, словно с пожара или только что поднялся из угольной шахты.

— Охотнички, — улыбнулся он нам. — Далеконько забрались. Мы поздоровались, закурили. Оказалось, что он и в самом деле чуть ли не с пожара: вдвоем с товарищем они жгут в лесу уголь для своего колхоза и гонят смолу, а сейчас он пошел в село за провизией. До кордона лесника Дмитриева, как он нам рассказал, осталось совсем рукой подать — версты две-три.

— А как у вас тут охота? — спросил Дмитрий Николаевич.

— А кто ее знает? — неопределенно ответил он. — Кабы мы ходили, а то неколи. По утрам где-то чуфыкают тетери, а более ничего не слыхать.

Но вот наконец-то и кордон. Он стоял в стороне в полкилометре от дороги, и мы, может, прошли бы мимо, не заметив его за елями, если бы там, на наше счастье, не залаяли собаки.

Хозяин был дома. Он ошкуривал у двора сосновые жерди для изгороди и стоял со скобелкой в руках по колено в смоляных стружках. Увидев нас, он обрадованно и удивленно воскликнул:

— Э! Кого угодно ждал, только не вас! Правда говорится: гора с горой не сходится, а человек с человеком обязательно сойдутся! Как это вы добрались? Даль-то какая, да по бездорожью…

Лет десять назад свела нас с Михаилом Ивановичем неторная лесная дорога, с тех пор мы и водим с ним дружбу. Он, приезжая в город, постоянно останавливается у меня, я, когда случается припоздниться в лесу, попросту захожу к нему.

— Вот уж не чаял, — продолжал удивляться старик. — Пойдемте в избу, сейчас обедать будем.

Лесные кордоны строят по стандарту, везде они одинаковые. Поэтому и у Михаила Ивановича все выглядело по-старому: столы и кровати в тех же углах, словно он и не переезжал, а жил здесь все время.

Михаил Иванович — горный мариец, но, работая вот уже около двух десятков лет лесником, совершенно обрусел. Старые обычаи его народа не умерли в нем, и однажды он просто удивил меня.

Глубокой осенью года три назад я припозднился на охоте и зашел к нему. За самоваром между общими разговорами Михаил Иванович спросил, есть ли в городе белые нитки десятого номера. Тогда в марийских селах да и у нас в городе любители-рыболовы плели из таких ниток, ссученных вдвое, вентеря и пауки-зыбки. Я подумал, что лесник решил за зиму от нечего делать подготовить к весне несколько снастей. Сам я этим делом не занимался, поэтому и не знал точно, есть, нет ли в магазинах нужный ему товар, но высказался, что должен бы быть.

— Да мне много нада, — словно о большой нужде, со вздохом сказал он, — катушек двести али триста. Лучше бы в бобинах достать. Вот собираюсь завтра в город. Не знай, что выйдет.

Я удивился, куда это ему потребовалась такая уйма ниток — на целый рыболовный колхоз.

— А мне не для вентерей, — заметив мое недоумение, ответил он. — Я ведь не рыбачу, сам знаешь. Мне вон для чего. — И он показал в передний угол.

Тут только я заметил, что в передней, занимая полкомнаты, стоит старый ткацкий стан, на каких когда-то в деревнях ткали холсты.

— Марюк замуж выходит, ей нада, — объяснил он.

Я опять не понимал. Ну, замуж, так замуж, к чему же этот стан и нитки?

— Обычай такой, — удивляясь моей непонятливости, стал объяснять Михаил Иванович, — невеста сама должна наткать полотна и сшить из него себе к свадьбе платье.

— Так теперь дешевле и проще готовое купить.

— Нельзя, обычай. У нас ли нет платьев? Всякие есть, и шелковые даже, а в день свадьбы, когда родители благословляют жениха с невестой и посыпают их зерном и хмелем, невеста должна быть в платье, какое она сама себе сделает. Вот и собираюсь завтра в город за нитками… А нужно это, как я полагаю, не столько самой невесте — она его больше сроду не наденет, — а нам, ее родителям. В таком платье сразу видно, что мы не только вырастили дочь, но и научили ее уму-разуму, ремеслу-рукоделию. В старину умные люди были, поэтому и мы не должны нарушать их обычай. А так, конечно, платьев, что ли, теперь у кого нет. Грех жаловаться…

Старинный обряд горных марийцев мне понравился. Ничего плохого нет, если невеста в день свадьбы демонстрирует свое рукоделие.

— А венчание? — осторожно спросил я.

— У нас и в старину-то не особенно, так уж попов боялись, а теперь и подавно. Пустое это. И без венца живут, и венчанные расходятся. У нас давно никто не венчается. Распишутся в сельсовете — и все тут. А вот насчет платьев-то хотя и очень старинный обычай, а все держится. Тоже, должно, скоро отомрет. Ни к чему он теперь. Это когда женщины всю жизнь ткали да шили все на всю семью сами — купить-то не на что было, — тогда и обычай этот хорош был, а таперь к чему он. Но раз еще держится, то и мы не будем нарушать. Пускай ткет, делать-то ей сейчас все равно нечего, а это все будто за делом.

После того вечера я не виделся с Михаилом Ивановичем и сейчас, когда сели за стол, спросил, как сложилась судьба его младшей дочери Марии, которая ткала когда-то себе полотно на свадебное платье.

— Хорошо живут, — ответил старик, видимо довольный тем, что мы, хотя и посторонние люди, интересуемся судьбой его детей. — Жаловаться грех. Сам-то трактористом в колхозе работает, а Марюк на ферме за телятами ходит. Справно живут. Молодым что теперь не жить. На Первый май собираемся со старухой к ним в гости. Давно приглашают.

Узнав, что мы перебираемся на Ясашное озеро, старик удивился не менее, как я когда-то удивился его ткацкому станку.

— Да что вам там делать-то? Разве в пильщики найметесь? Там еще с прошлого лета начали лес валить и по се время валят. Неужели в хуторе никто об этом не знает? Это прошлой весной озеро в лесу было, а теперь почитай что в степи стоит. А шуму — уши затыкай. Не то что птице или зверю какому, человеку-то с непривычки невмоготу. Машин разных — гибель. Электропилами валят. Тракторов наехало, автомашин. Ветку от Суслонгера тянут. На Марбумкомбинат больше везут да на Кокшагу для сплава. Нам уже план на посадку леса дали. Только я сто тысяч саженцев получил, да другие лесники не менее. Размах огромный. Не знаю только, как справиться, где людей брать. И в колхозах как раз посевная начнется. Прямо беда.

— Вот и поохотились в заповедных лесах, — удрученно пропел Дмитрий Николаевич.

Новость поразила и меня.

— А вы не тужите, — успокаивал лесник. — Раз ко мне пришли, без охоты не будете. Есть тут места, сведу я вас завтра утречком, а может, и сегодня еще после обеда сходим. Рядом тут озерцо, и чирки водятся.

Такой вариант нас не устраивал. Нам непременно хотелось пожить с недельку на берегу заповедного озера Ясашного, познакомиться с его обитателями. А в темных еловых лесах, какими мы только что прошли, весной охотнику делать нечего. Белка выкунела, а из дичи, кроме клестов да зеленых дятлов, тут ничего не ищи.

— Найдем, — успокаивал нас старик.

Возвращались мы на хутор тихим весенним вечером.

Устали да и были к тому же не очень довольны. На Ясашном озере шли лесоразработки, а темные елово-пихтовые леса в обходе Михаила Дмитриева нам не понравились: они не для весенней охоты на дичь. Пробыли мы здесь два дня, были на трех озерцах провального типа, как и большинство озер в марийских лесах, а возвращались пустые.

Нам не повезло.

Мы шли, тяжело нагруженные, по раскисшей дороге, часто останавливались и отдыхали. Поклажа была нелегкая. Дмитрий Николаевич отставал, и мне через каждые полчаса приходилось останавливаться и поджидать его. Солнце уже скрылось за черные пики елей, когда мы подходили к хутору.

— Отдохнем! — предложил Дмитрий Николаевич.

Мы свернули в лес, к небольшому озерцу, мимо которого проходила наша дорога, и, сняв с себя поклажу, сели на берегу.

Хутор был недалеко. Оттуда доносились звуки радио, мычание коров, говор людей.

— Теперь мы, считай, дома! — заметил Дмитрий Николаевич, с наслаждением вытягивая онемевшие ноги. — И таскало же нас в этакую даль! Столько-то дичи и вокруг города можно было бы настрелять.

И, словно в подтверждение его слов, на той стороне озерца вдруг просвистел чирок-свистунок: свись, свись, свись…

— Слышал? — насторожился Дмитрий Николаевич и, приложив к губам кулак, поманил: — Тю-тю-тю-тю…

Чирок этого только и ждал. Он тут же поднялся, подлетел к нашему берегу и опустился шагах в двадцати от нас, в недоумении крутя головкой с бусинками глаз: куда, мол, делась уточка? Только сейчас позвала — и пропала…

— Видишь? — спросил Дмитрий Николаевич. — А ведь здесь он не один.

Услышав разговор, чирок снялся и полетел. Мы не жалели, так как стрелять не собирались, да и ружья наши были разобраны и лежали в чехлах.

— Сколько там добыли за три-то дня с дорогами, — бубнил Дмитрий Николаевич, — я бы тут за один вечер больше взял. А все натура. Вечно куда-то тянет. Все кажется, что чем дальше в лес, тем больше дров, а выходит наоборот. Прошлой осенью мой сосед все надо мной смеялся. В выходной уйду я за грибами и так далеко заберусь, что только к вечеру еле-еле до дому доберусь. А он вокруг города ходит и за день корзины четыре принесет. А я — одну!

— Дмитрий Николаевич! — усовестил я его. — Да разве мы за этим ходим далеко-то, чтобы больше принести? Нет ведь?

— Оно, пожалуй, и верно! — согласился он. — Иногда я заранее знаю, что ближе — лучше, а иду дальше. Знаю, а иду. Тянет. Натура уж у нас такая любознательная, что поделаешь! Интересно ведь по лесам походить.

Так оправдали мы в этот тихий вечер свой неудачный поход на Ясашное озеро.

Вечером другого дня я один пошел на охоту. Дмитрий Николаевич отдыхал, сославшись на усталость, Михаил с Иваном занимались по хозяйству, а Антон по каким-то надобностям ушел в село, в правление колхоза.

Я лежал в шалаше на берегу неширокой лесной протоки, соединяющей два небольших озерца, и ждал вечернего перелета селезней. Было рановато. Солнце еще не село, и, несмотря на все старания моей круговой уточки, селезни не летели.

В шалашике, сделанном из еловых веток каким-то охотником, было тесно, неудобно, но и наружу нельзя: полетит ненароком селезень — сразу заметит. Так и сидел я, согнувшись вдвое, полулежа, чуть высунув из шалаша кончики стволов.

Вдруг над водой промелькнула чья-то тень. Крякуша моя неестественно вскрикнула и скрылась под водой. И в то же мгновение на то место, где только что она плавала, бросился крупный орлан-белохвост.

Удивительная прозорливость у этой птицы. Еще не коснувшись воды, он заметил стволы моего ружья, сразу же взмыл и, лениво махая метровыми крыльями, огромный и ловкий, полетел прочь.

Ружье, так некстати, было заряжено мелкой утиной дробью. В патронташе лежали патроны с другими номерами дроби, крупнее, но перезаряжать уже некогда. Я пустил в угон страшному хищнику, в его ослепительно белый хвост, подряд оба заряда. После каждого выстрела орлан, круто забирая все выше, смешно тряс крыльями, часто-часто, словно пытался вытряхнуть из них попавшую под перо дробь.

Пролетев все так же плавно еще немного, он вдруг словно споткнулся в воздухе и, будто планер или игрушечная модель самолета, ткнулся в берег у самой воды метрах в сорока от меня на той стороне протоки. Несмотря на то что дробь была мелкая, ему против пера попало, видимо, крепко. Он так и остался лежать там, где свалился, даже не пошевелившись и не сложив расправленных в полете крыльев.

Просидел я в этот вечер дотемна. Рядом на острове то и дело слышались выстрелы, но ко мне за весь вечер так и не подлетел ни один селезень, хотя уточка моя быстро оправилась и работала весь вечер азартно. Видимо, селезни издалека еще видели огромного хищника на берегу протоки и не шли даже на крик утки… Любовная пора у них уже подходила к концу, поэтому, может быть, страх смерти и был у них в это время сильнее любовной страсти.

Белохвост оказался старым, более пяти килограммов веса. Когда я подошел к нему, он был еще жив, но не сопротивлялся: видимо, чуял, что ранен смертельно. Глаза у него были открыты, и из горбатого желтого клюва пузырилась кровь.

Добычу с большим удовольствием взял у меня Сергей Иванович на чучело для огорода.

— Давно я такого подстерегал, да все убить не приходилось, а для огорода страсть как нужно. Цыплята одолевают.

Утром мы пошли в лес вдвоем с Дмитрием Николаевичем и как-то потеряли друг друга.

Перед обедом я вышел на опушку и был изумлен развернувшейся предо мной картиной. Дул теплый ветер. Ярко светило солнце, и с запада, обкладывая все небо, шли черные грозовые тучи с седыми космами ливня. Тучи походили издали на гигантские горы, высившиеся на горизонте. Время от времени там вспыхивали молнии, и до меня доносились глухие раскаты грома.

Я вдохнул полной грудью этот чудесный напоенный особой прелестью предгрозовой воздух. На память как-то сами по себе пришли тютчевские строки: «Люблю грозу в начале мая…»

А гроза между тем приближалась. Я стоял на опушке среди молодых березок и зеленеющей озими и с интересом смотрел на исполинскую игру стихии. Я забылся, и на минуту мне показалось, что вижу какую-то незнакомую голубую страну с неприступными скалами в горах и туманами понизу. Я видел эту страну с городами и селами через закраек туч, и все это казалось мне настоящим, одушевленным: так выразительно было создано. Там, в высоких горах этой голубой страны, шла исполинская битва, и до меня доносился неимоверный грохот. На землю вместе с этим грохотом летели обломки тонких добела накаленных стрел.

Я хорошо представил себе битву в горах и до того забылся, что не заметил, как меня в один миг накрыло проливным дождем! И сразу же куда делись горы, небесные города! Я словно отрезвел, согнулся и, будто крадучись, пустился вдоль опушки к хутору Пока добежал до дома, на мне не было ни одной сухой нитки: так был силен этот первый весенний дождь!

Дмитрий Николаевич оказался уже дома. Они стояли с Михаилом на крыльце и любовались, как дождь обмывает первую травку. Лес скрылся за сеткой дождя, в лужах булькали пузыри. Сразу почернели крыши домов, заборы.

— Хорош дождичек! — восхищался Михаил. — Зелень теперь пойдет недуром. За три дня леса не узнать.

К вечеру дождь перестал, выглянуло солнце, и мы собрались на тягу вальдшнепов.

— После дождя, — говорил Михаил, — вальдшнеп будет тянуть непрерывно.

Как и в первую тягу, к нам опять присоединились Антон и Ванюшка. Но тяга не удалась. С вечера над порубкой протянула одна только птица, да и то как-то вяло, не азартно, а после нее до самой ночи не показалось ни одной. Мы простояли до темноты и ни с чем пошли домой. Ничем не показывали себя и другие птицы. Было тихо в лесу, словно недавний дождь смыл здесь все живое.

— Это к погоде, — заметил Дмитрий Николаевич. — Должно, похолодает или ненастье надолго уставится.

— Похоже, — согласились с ним остальные. Угнетенность леса действовала и на нас. Все молчали и только скупо отвечали на вопросы друг друга. Да и говорить не хотелось. На небе горели далекие и холодные звезды.

Предсказание охотников сбылось. Утром вставать не хотелось, и мы долго провалялись в постели. Небо было сплошь затянуто тяжелыми, низкими тучами. Моросил мелкий, осенний дождь.

Три дня мы просидели дома, а погода не улучшилась. По ночам выпадал снег, днем — дождь.

Пробовали кое-чем заняться. Зарядили все пустые гильзы, до блеска вычистили ружья, брались читать, выходили на крыльцо курить — скучно! Как в воду канули и охотники: никто за эти дни не побывал у Михаила. Подвело и радио: разрядились батареи питания, и мы сидели оторванные от всего мира, как мыши, загнанные непогодой в клетку.

— Что-то вы приуныли, а еще охотники! — шутила над нами Наташа.

На четвертый день пришел Антон.

— Не видать вас на охоте в эти дни, — сказал он, поздоровавшись с нами. — Как пойду в лес — все нет никого, один.

— Неужели ты все еще ходишь? — удивились и в то же время обрадовались мы.

— Хожу, а как же! — спокойно ответил он, словно речь шла о вещах, совершенно для нас безразличных. — Делать-то сейчас совсем нечего, вот и хожу.

— Но ведь дождь. Чего же ты стреляешь?

— А дроздов, — так просто ответил он. — Сейчас они мокрые, далеко не летают, и видеть их хорошо: лес-то голый. К ним близко можно подойти.

— Так каждый день и ходишь?

— Каждый.

— А чего же за нами ни разу не зашел?

— Стеснялся. Вы ведь все смеетесь, что я дроздов стреляю.

— А сегодня ты не пойдешь?

— Собирался, не знаю как, — замялся он.

— А чего бы и нам не сходить, проветриться да разогнать скуку? — предложил я Дмитрию Николаевичу.

— Надо сходить! — охотно отозвался он. — Дрозд хотя и не ахти какая птица, и грешно их стрелять настоящему охотнику, да и закон не велит, но хоть посмотрим на лес.

Михаил, видя, как мы немного оживились, одобрил:

— Чего же, сходите. Я бы тоже пошел с вами, да земля после дождя раскисла, вязко будет деревянной-то ноге.

Мы стали собираться. Антон пошел домой за ружьем.

Я надел резиновые сапоги, брезентовую куртку с капюшоном. Дмитрий Николаевич поверх своей куртки натянул еще широкий Михаилов плащ, под который спрятал ружье. Едва только за окнами мелькнула голова Антона, мы вышли на крыльцо.

Дождь был несильным, но сеял часто-часто, не прерываясь. Лес утопал в его серой дымке и чуть вырисовывался темной стеной. Утонуло в этой сетке и озеро, и озимое поле за хутором. Казалось, что сразу же за последним домом кончается земля.

Мы пошли к лесу, гулко хлюпая по лужам. Дмитрий Николаевич ворчал:

— Не сиделось в тепле. В такую погоду хороший хозяин собаку не выпускает, а мы сами полезли.

Он ворчал до самого леса и, убедившись, что и здесь не рай и неодетые деревья нисколько не спасают от дождя, вернулся домой. Мы с Антоном остались вдвоем.

— По опушке пойдем, — предложил он. — Вон там, в березках, должны быть дрозды.

Дошли до берез, но дроздов там не оказалось.

— В поле, должно, — тихо, словно боясь кого-то спугнуть, сказал он. — Вон, видишь, кустарник растет? Там!

В километре от леса виднелось темное очертание не то новостройки, не то кустарника.

— Там дроздов гибель, — продолжал Антон. — Это озерцо небольшое ивняком поросло, а в ивняке дрозды хоронятся. Я всегда замечал: как здесь, в березах, стрельну, — они все туда летят, в ивняк. Я снова жду, когда они вернутся. Там в поле вода в одном месте разлилась широко, и мне не пробраться.

— Так чего же? Мы ждать, что ли, будем, когда они к нам сюда прилетят? — спросил я.

— Если их никто там не спугнет, — не прилетят. Чего же делать?

— Ты пойди туда сам, у тебя сапоги высокие, проберешься. Вон прямо по дороге и ступай, а я здесь останусь. Ты стрельнешь там — они ко мне полетят. Я здесь пальну — к тебе. Так и будем стрелять. А больше никак нельзя.

— А как же в одиночку их тут стреляешь?

— Как стреляю? Убью пару — и все тут. Душу только тешу, Я согласился и, перекинув через плечо ружье, пошел по вязкой дороге к чуть видневшемуся сквозь сетку дождя кустарнику. Дорога была тяжелая, почти сплошная лужа воды и грязи. За всю ростепель здесь еще ни разу никто не проходил, и мой глубоко вдавленный след был первым.

Около низины, про которую говорил Антон, я нашел топор, видимо потерянный еще зимой проезжавшим по дороге лесорубом. На фаске его выступило несколько желтых пятен молодой ржавчины, но лезвие оказалось острым: топор был в хороших руках. Я приткнул находку за пояс и, подняв голенища сапог, осторожно перешел разлив.

Дождь не переставал. Куртка моя намокла, отяжелела. Поднятый капюшон неприятно холодил шею. Я шел, хлюпая по лужам, мало обращая внимания на то, что весь обрызган грязью.

Но вот и ивняк. Показалось большое от половодья озеро с кипевшей под дождем водой. В кустах попискивали невидимые дрозды.

Я вошел в заросли невысокого чахлого ивнячка и, держа ружье наготове, стал пристально вглядываться. Но птиц нигде не видел. Сделал еще шагов пять, и только тут прямо из-под ног с громким криком, похожим на задорный смех, вылетел крупный дрозд-деряба. «Цха-ха-ха-ха-ха-ха!» — звонко раздалось по кустам. Я не успел выстрелить, но заметил, где опустился дрозд. Сделал шаг, но тут другой дрозд с таким же криком-смехом вылетел из-под ног, словно выстрелил. Птицы сидели, скрываясь от дождя, на самых нижних сучьях и были почти невидимы. Хорошенько приметив место, где опустилось сразу несколько птиц, я стал скрадывать их, не обращая внимания на вылетавших.

Пришлось пожалеть, что нет тут Антона. Можно было бы прямо здесь нагонять друг на друга птиц, спрятавшись по концам заросли.

Выследив пару дроздов, я, не торопясь, выцелил их и выстрелил. И словно не выстрел из ружья, а взрыв произошел на острове.

Туча дроздов с громким «ха-ха-ха-ха» сорвалась с кустов и стремглав полетела к лесу. Я выстрелил влёт и сбил еще двух птиц. Собрав добычу, я пошел по острову, затерявшемуся среди зеленого моря озими, поискать для подкарауливания удобное место.

«Бух-ух-х!» — глухо прогремел выстрел на опушке леса. И вскоре я услышал, как дрозды, все с тем же криком «ха-ха-ха-ха!», огромной стаей летели ко мне. Едва первые из них опустились на ивняк, я выстрелил два раза подряд — и еще три дрозда-пересмешника очутились у меня в сумке.

«Ббух-х!» — хлопнул и замер выстрел Антона. И снова «ха-ха-ха-ха» — и мои два выстрела.

Охота разгоралась. Но после третьей или четвертой «встречи» дроздов у себя на острове я больше их не дождался. Птицы смекнули, что дело неладно, и полетели не ко мне, а вдоль опушки леса и безвозвратно скрылись вдали.

Посидев еще с полчаса, я пошел под тем же дождем обратно к лесу. Там, на опушке, меня дожидался, стоя под елкой, Антон.

— Ну как? — еще издали спросил он. — Понравилась охота? А не верили, что в дождь можно охотиться. Жаль, скоро догадались они, а то бы мы еще постреляли.

Антон с сожалением сплюнул на землю и стал разминать в мокрых пальцах папиросу, из которой, как опилки, сыпался табак. Кое-как закурив, он спросил меня, много ли я подстрелил. Я раскрыл сетку ягдташа. В ней лежало около десятка ровных птиц.

— Хорошо, — одобрил он. — А у меня четыре. Плохо с одноствольным ружьем. Я бы тоже не отстал.

Увидев у меня за поясом топор, Антон удивленно спросил:

— Где нашел?

Я рассказал. Он взял топор и, пристально осмотрев его, определил:

— Это Егорки Опарина. Он зимой его потерял здесь. Ходили мы в пургу по дороге вешки ставить, Егорка и потерял его.

— Что же, если Егоркин, то можно и отдать.

— Отдай! — одобрил Антон. — Обрадуется он. Жалко ему тогда было. Это ему еще от отца остался.

Вечером мы варили дроздов. Дмитрий Николаевич слышал с крыльца наши выстрелы и, решив, что будет добыча, сходил в магазин и приготовил нам бутылку портвейна. Было шумно и весело. Первый раз так за всю непогоду. Много шутили над тем, что дрозд — птица несъедобная, прыгает по-сорочьи, однако все ели с большим аппетитом и похваливали.

На другой день дождь перестал, подул ветер. К обеду небо совершенно очистилось от туч. Ярко засветило солнце, и все вокруг преобразилось. Снова на крышах азартно запели пропадавшие в непогоду скворцы. По улицам, брызгая по лужам, с громким смехом бегали ребятишки. Лес наполнился звонким щебетом птиц.

— Вальдшнеп хорошо должен сегодня тянуть, — улыбаясь сказал Дмитрий Николаевич. — Надо сходить вечерком постоять.

До сумерек, когда тянут вальдшнепы, я решил подкараулить уток и вышел в лес часа на три раньше.

Смеркалось медленно. Солнце уже опустилось за черные ели, а до утиного перелета оставалось еще более часа: шафранная заря почти не меркла.

Я лежал все в том же шалашике, из которого несколько дней назад подбил орлана, и ждал вечернего перелета селезней.

Кряковые большей частью появлялись в сумерки, поэтому время от времени я манил чирка-свистунка, на голос которого идут почти все мелкие чирковые уточки. Но мои манки оставались без ответа.

Вечер был тихий, как только бывает в лесу. Все озерцо с лимонно-желтой водой лежало, словно расплавленное золото, без единой морщинки. Приятно пахло хвоей, смолой, нагретой землей.

Приложив к губам кулак, я прокричал еще раз уточкой чирка-свистунка, и на этот раз не напрасно. На том берегу вдруг отозвалось: свись, свись, свись…

Я опять повабил уточкой и приготовил ружье: чирок вот-вот должен подлететь. Но он подавал голос и неизвестно по какой причине не летел, а пересекал озерко вплавь. Так не бывает у уток, и это меня насторожило.

Вскоре я увидел его — черную точку на лимонной воде. Но и плыл он как-то странно, не по-утиному, натыкаясь на кусты и кочки, словно не живая утка, а заводная модель: на мое «ти-ти-ти-ти» он отзывался очень энергично и добросовестно.

Я убил его у самого берега почти в упор, а когда взял в руки, понял причину его неловкости. Три дня назад чирок был тяжело ранен. Дробь пробила ему крыло, наполовину оторвала нижнюю пластинку клюва и вышибла оба глаза. Обреченный на смерть, он все же ушел от охотника, скрылся, чтобы жить, но сейчас, уже бездыханный, лежал у меня на ладони.

Я удивился прежде всего любовной страсти этой небольшой, с домашнего голубя, птицы. Минуту назад он, полуживой, не видя ни зари, ни сгущающихся сумерек, а только чувствуя все это, с трудом преодолевал озеро только из-за заманчивого голоса самочки.

Мне стало очень жаль эту невинную птицу, и я с тяжелым чувством пошел с озерца в лес отыскивать своих товарищей: на людях всякая тяжесть быстрее проходит.

Когда я рассказал им о случившемся, Дмитрий Николаевич долго вертел в руках чирка и наконец задумчиво сказал:

— Сила любви, брат, в природе неизмерима!

Уезжали мы из хутора теплым апрельским утром в канун первомайского праздника. Весна уже отшумела. Полая вода вошла в свои берега. Просохли лесные дороги. Многие птицы сидели на гнездах.

В лесу уже отцвели вербы, осины, ветлы, и вся земля вокруг была усеяна их пушистыми, как лисьи хвосты, семенниками. Отцвели и первые весенние цветы мать-и-мачехи, медуницы, сон-травы, волчьего лыка. По лесным полянам целыми кострами разгорался огненно-желтый горицвет. Лопнули почки у липы, осины. Уже хорошо зазеленели заросли дикого малинника и смородника. Развернулись листья березы.

В полях с неделю деловито гудели трактора. Колхозники убирали к празднику свои избы первой зеленью.

Повез нас, как и месяц назад, когда мы ехали сюда, Павел, собравшийся как раз в город прикупить кое-что к празднику. Провожали нас Михаил, Антон и Ванюшка-пчеловод. Они дошли с нами до самой моркиальской дороги — четверть нашего пути.

— Приезжайте опять, — приглашал Михаил. — Как только в августе откроют охоту, так и приезжайте.

— В августе вряд ли сумеем, — ответил Дмитрий Николаевич. — Отгуляли мы уже за весь год. Теперь не пустят. А вот новой весной, как только полетит птица, так мы к вам и нагрянем. Ждите, обязательно будем! Лучшего времени для отдыха не придумаешь.

Мы посидели на лужайке, покурили, как курили сотню раз на охотничьих привалах, путешествуя по лесам и болотам, и простились. Они пошли на хутор, мы — за подводой в город.

— До свидания! Приезжайте весной обязательно! — махая шапкой, кричал нам вслед Ванюшка. — А если осенью сумеете, — тоже приезжайте, будем ждать!

— Приедем, Ваня!

— Обязательно приедем!


Хлебозоры
(Главы из повести)

Весну открыли трактора. Они пришли в село за неделю до прилета грачей.

Митька Горюнов, а по-уличному — просто Горюн, возвращался с Зраповского поля: отвозил с фермы навоз. На Теренгульской дороге показалась длинная вереница машин. Трактора шли медленно и издали походили на жуков, деловито гудевших, словно что-то отыскивающих на кипенно-белом снегу. Их гул, терпкий запах прелого навоза сразу же пахнули на Митьку весной, разбередили огрубевшую за зиму душу. Митька довольно улыбнулся и стал погонять не в меру разленившегося мерина, гадая, которую из шести машин ведет Андрейка Гусев. Но тут, перед самым селом, трактора один за другим стали скрываться в ложбинке, и вскоре до Митьки доносился только приглушенный расстоянием гул. Было похоже, что трактора-жуки просто-напросто зарываются в пушистый снег, чтобы скрыться от любопытных Митькиных глаз.

Когда Митька добрался до села, трактора уже стояли на площади возле дома бригадира отряда Михаила Ефимовича Семенова.

Тут же, словно на парад, выстроились привезенные из МТС трех и пятилемешные плуги, дисковые бороны, сеялки, культиваторы.

Все это уже успела окружить толпа ребятишек, среди которых колокольней возвышался Митькин дед по матери, Яков Ухватов, в лохматом бараньем малахае.

— Ну, которые тут наши трактора, — шумел дед Яков, помахивая своим батогом, — ставь их в отдельности, хотя бы к моему двору. Чего вы их вместе с казенными путаете?

Дед был явно подвыпивши, но еще не в ударе и посему злой. Это заметил Михаил Ефимович и, чтобы не распалять старика, шутливо сказал:

— Чего это ты, Яков Васильевич, шумишь? Колхоз еще ни копейки государству не заплатил, а ты уже машины забирать пришел?

— Ты партиец, Михайло, а мелешь дурь, — козырем пошел на него старик. — Слышал небось, что Москва-то калякает? Слышал, а мелешь. Все твои МТС вконец разорять будут. Так сказано аль не так? Бают, ни к чему они, тормоз только колхозу. Посему выходит, трактора так и этак наши. А деньги мы завсегда уплатим, это само собой. Главное — машины теперь наши. Так, что ли, я говорю?

— Ладно шуметь, старина, — вмешался пожилой тракторист Михаил Жомков. — Три трактора уже колхозные. Коль не доверяешь, так выбирай три любых и тащи к своему двору.

— Выбирай! — усмехнулся дед. — Если бы это лошади, так выбрал без промашки бы, не хуже цыгана, а тут им в нутро смотреть надо. Снаружу-то они и хороши, а, может, нутро у них все сношено, как мои портки. Тут спеца надо приглашать.

— А мы-то, по-твоему, не спецы, что ли?

— Спецы вы, конечно, хорошие, только ведь опять мтесовские, наш интерес держать не станете.

— Ха-ха-ха! — взорвалось над площадью.

«Опять старый хрыч расспорился, — подъезжая к площади, подумал Митька, — политик тоже…»

Из толпы вынырнул чумазый длинноногий Андрей и, сняв с головы замасленную ушанку, весело помахал:

— Привет, Митя!

— Здорово, Андрей! — довольный встречей поздоровался Митька, хотя не виделись друг с другом только с прошлой субботы.

— Привет труженику молочной фермы, неутомимому выгребальщику навоза! — с ехидцей поздоровался подошедший Ванька Крюков. Ванька только этой зимой окончил курсы трактористов, впервые сел за трактор и, от природы гордый, задирал теперь нос выше колокольни.

— Здравствуй, Ваня! — будто не заметив насмешки, ответил на приветствие Митька и, хлопнув себя по голенищу витым ременным кнутом, спросил: — Отремонтировались?

— Как часы! Теперь зарядим на все лето без единой остановочки. Слышал, как твой дед расшумелся? За колхозные тракторы болеет.

— Болеет, — усмехнулся Митька…» — Оба вы с ним патриоты! Ты зарядишь на все лето без остановочки, он болеет — герои…

— А ты что, сомневаешься? — ощерился Крюков.

— Да нет, зачем же. Только за машину никогда ручаться нельзя. Ты так думаешь, а она возьми да сломайся.

— Чего хорошего, а этого сколько хочешь, — вмешался Андрей.

— Это смотря у кого, — не сдавался Крюков. — Только я за свой трактор ручаюсь.

— Ручаться можно только за печку да за мерина. Печку не уведут, а мерин не кобыла, — отрезал Андрей.

Крюков ушел, даже не простясь, все так же высокомерно улыбаясь, словно любуясь собой.

— Закури-ка вот пшеничных, — не зная чем угодить другу, предложил Андрей, вынимая из внутреннего кармана стеганки измятую пачку папирос. — Давно небось не пробовал таких?

— Давно! — чистосердечно признался Митька, неумело разминая мозолистыми пальцами хрупкую папиросу. — Однако самосад все же лучше.

— Знамо дело, — согласился Андрей. — Это так, для фасона. Подошел дед Яков и, опершись на батог, уставился на Митьку, будто впервые видит его.

— Горюн ты, Митька, как есть. Не зря тебя так зовут. Видно, так на всю жизнь горюном и останешься, — бесцеремонно с укоризной проговорил он. — Посмотри, какие жеребцы стоят! Посылал тебя, дьявола, учиться — не пошел, прогонял всю зиму зайцев и думаешь — гоже? Навоз возить да за зайцами бегать нехитро. Глядишь, человеком был бы, спецом по машинному делу.

Отца у Митьки не было: погиб на войне. Жил он на отшибе села вдвоем с матерью, и дед Ухватов, единственный на селе близкий родственник, считал себя по отношению к Митьке отцом, дело и не в дело на каждом шагу поучал его, порой надоедая, как горькая редька.

Любил Митька охоту и рыбалку. В селе же никто этим не занимался, насмехались над охотниками, считая их пустыми людьми. Поэтому и на Митьку многие махнули рукой, как на человека непутевого, легкодумного. Такого же мнения был о Митьке и дед Яков, хотя человека непутевее самого деда Якова во всем белом свете вряд ли сыщешь. Всю жизнь старик прожил безалаберно. В молодости пьянствовал, играл в карты, проигрываясь до последних порток, и только в старости немного образумился.

Выслушав упрек старика, Митька опустил глаза, покраснел, будто и в самом деле в чем-то провинился.

Вступился Андрей.

— Надо, дедушка, кому-нибудь и на лошадке работать, не всем трактористами быть.

— Ты говорун известный, — явно обиделся дед Яков, — и отец у тебя насчет сладкой жизни поболтать любит. Только сам-то, небось, навоз не возишь, на трактор сел.

— Дело не в навозе. Навоз и на тракторах теперь возят. А Митьке недолго и трактористом быть. Два года он со мной плугарем работал, нынче третье лето пойдет. Он и так трактор знает не хуже любого тракториста.

— Знает, нет ли, а без нужного документу какая ему вера? Я тоже много чего знаю, а документу нет. По всей статье мне бы сейчас в председателях аль на худой конец в бригадирах ходить, а кто выберет, коль у меня никакой грамотки нет? А ведь и расписаться могу, не только чего там другое. Так и Митька. Кто ему без нужной бумаги трактор доверит? Хоть и колхозные они теперь, а без грамотки и колхоз машину не даст.

— Получит еще и документ, невелико дело. Была бы охота.

— Вот то-то, что охота, а у него вся охота зайцев гонять. Есть в этом прок, я тебя спрошу?

Дед ушел, не простясь, как и не поздоровавшись, что-то ворча себе под нос.

— Сам, старый, за шестьдесят лет, черена к топору сделать не может, а еще упрекает. Верно, бабка Авдотья на четвертинку не дала, вот и мечет, — уже трогая мерина, определил Митька.

— Наверное, — согласился Андрей и рассмеялся. Старик услыхал смех и, обернувшись, показал приятелям батог. Срывая злобу, Митька ни с того ни с сего стеганул с плеча своим витым кнутом по крутому крупу ни в чем не повинной лошади. Испугавшись, мерин с места рванул аллюром, выбросив из-под копыт прямо в лицо Митьки ошметки талого снега. Митька едва устоял в санях.

— Ну, Андрей, заходи вечерком, покалякаем, — уже издали крикнул он.

У конюшен, рассевшись на старой, без колес, бестарке, курили, жмурясь от солнца, конюх Демьян, пожилой, степенный мужчина саженного роста, с русой седеющей бородой, шорник Андрей Святой в засаленном полушубке и колхозный пастух Федька Манин, Митькин ровесник, длинноногий, веснушчатый парень. Мужики о чем-то мирно беседовали.

Митька видел, как напротив конюшен у коровника его мать Татьяна Яковлевна в больших кирзовых сапогах и старом ватнике загоняла коров. Коровы неохотно шли в темную пасть раскрытой двери, и Татьяна Яковлевна, размахивая хворостинкой, понукала их.

Митька свернул было к коровнику, но конюх Демьян окликнул его.

— Ты, Горюн, распрягай мерина. На конюшне навозу и саней не набрать, а от коровника только сейчас Мишка Святой последний воз забрал.

Митька перечить не стал. Подошел пастух.

— Ты там не мимо тракторов проезжал? — полюбопытствовал он.

— Мимо.

— Ну как, все машины пригнали?

— До единой, хоть сейчас в поле!

— Это хорошо, — одобрил Федька и, выпуская из ноздрей тугие струи дыма, спросил: — А которые там наши, не показывали?

— Говорил Андрей. Два ДТ-54 и один «Беларусь», как раз Андрейкин.

— Не истрепанные?

— Машины что надо, почти новые. А тебе нравится это?

— Да как сказать, — замялся Федька. — Оно, конечно, с одной стороны, гоже. Один хозяин в поле. (Сам пью, сам гуляю!) А с другой — черт его знает…

— Это с которой же?

— Да с ремонтом опять. Мастерские ведь придется заводить, и не какие-нибудь, а настоящие, как в МТС. Кузницей тут не обойтись.

— Это само собой. Со временем все будет. А пока МТС поможет с ремонтом. Их теперь и переделывают в ремонтные станции.

— Все это так. Только сам знаешь, когда ихние трактора были, и то они ремонтировали с натугой да кое-как, лишь бы счет был. А теперь что им за нужда натужиться?

— Нужда будет. Тогда они сами ремонтировали, сами и принимали, а теперь мы принимать будем. Так что и переделать можем заставить. Денежки за ремонт так не уплотим. Да все это уладится, были бы запчасти. А мастерские построим. Теперь ведь и доход-то в колхозе не в пример поднялся.

— Хорошо бы уладилось. Ты опять в плугари пойдешь?

— Думаю, коли возьмут.

— Взять-то как не возьмут. К Андрею?

— К нему хочу. Сработались мы с ним. А ты чего тут?

— Да пришел стадо проведать и заодно кнут деготьком хватнуть. Ссохся за зиму, окаянный. Тоже к весне готовиться надо, — улыбнулся он. — Я ведь в поле раньше всех выхожу. А теперь молоко не только с доярок, но и с пастуха требуют.

— Это уж так, — согласился Митька. — У коровы молоко на языке.

Федька — пастух потомственный, каких поискать. И дед у него всю жизнь в пастухах ходил, и отец, а теперь и сам он уже пятый год пас колхозное стадо. Работал Федька на совесть, и всяк в селе уважал его. К кому бы ни зашел пастух, по каким бы то ни было делам, всякий, еще по старинному обычаю, когда кормили пастухов «по череду», старался чем-нибудь угостить Федьку, хотя сам он жил со своей матерью не хуже каждого.

Митька распряг мерина, отвел его в станок, задал корма и, повесив на деревянный костыль сбрую, пошел домой, довольный тем, что успеет сегодня побывать в лесу.

Дом у Митьки старый, но еще крепкий, жить можно. А главное — место завидное. На краю села. Только одна Ташлинская дорога отделяла Митькин дом от зубчатой стены Зраповского леса. Тут же, перед самыми окнами, и река Куга, разделяющая село надвое, и мост через реку. Многие в селе завидовали вольготному Митькиному месту, предлагали мену. Меняли дома не в пример Митькиному да еще сулили придачу, только Митька на все это махал рукой. Где и жить рыбаку и охотнику, как не у реки да у леса. Смущал Татьяну Яковлевну насчет мены и дед Ухватов. Но Митька знал, что старику не столько дом нужен, сколько магарыч по этому поводу, и тоже отказал. Да больше недели и не удержался бы у старика дом. Он обязательно променял бы его и напился в стельку. За водку Ухватов не пощадит ничего. За три последних года старик ухитрился шесть раз обменить свою корову, и все на «ведерницу», всегда с порядочным магарычом, до сшибу, и доменялся до того, что встречал эту весну с телушкой да и то нестельной.

В избе Митька задерживаться не стал. Наскоро закусив, он свалил с поветей беремя два сена корове и овцам и, подвязав лыжи, пошел в лес на Кугу за корзиночными прутьями для своих вершей.

Мысль неотвязно крутилась вокруг колхозной техники. Свои машины радовали Митьку. Это сулило колхозу новые доходы.

Мокрокустьинский колхоз «Луч» считался в районе одним из отстающих. Пожалуй, самый крупный в районе колхоз, когда-то передовой, после войны сильно захудал. На трудодни давали самую малость, и люди всеми правдами и неправдами потянулись из села кто куда — в районное село Тереньгу и дальше, в город. Уходила почти вся молодежь. Проводят парня в армию, проводят по-настоящему, всем селом, как испокон веков привыкли провожать на Руси, — со слезами, бабьими причитаниями, с песнями и пляской под все гармонии села. Проводят призывника на два года, а парень уезжает из родного села навсегда. Отслужит положенное да там где-нибудь и останется. Хирело село из года в год. Работать было некому: одни старики да старухи, и если бы не МТС, так, наверное, вся земля заросла бы одним бурьяном.

И только крутые меры по подъему сельского хозяйства, предпринятые правительством в последние годы, вернули село к жизни.

«А ныне и натуроплата за работы МТС отпадает, — раздумывал Митька, — значит, еще больше придет на трудодни. Только бы уродился хлеб. Получу осенью, обязательно справлю себе двустволку. Хватит со старой берданкой ворон пугать».

Давно лелеял Митька мечту о новом ружье, да все не до того было, не хватало «на фабулы», как отзывалась о его заветной мечте мать.

Митька продрался через густой ольшаник на берегу Куги и, выбравшись на лед, поехал на луговую сторону, где росли самые гибкие кусты краснотала.

Вернулся он уже в сумерки. Развязывая у крыльца лыжи, слышал, как в хлеву били в подойник тугие струи.

— Мам, пришла? — спросил он в темноту двора.

— Угу, — тихо, чтоб не испугать корову, ответила мать. Митька втащил всю вязанку лозняка в избу, старательно разложил прутья на горячую печь.

Вошла мать с полотенцем через плечо и подойником в руках.

— Опять ты, Митрий, целую лужу на печи сделаешь. И на полу твоим прутьям ничего не сделалось бы.

— Вечером плести буду верши, — сказал в оправдание Митька, — а на полу они только к утру оттают.

Пришел Андрей. Выложил на стол все ту же измятую пачку папирос:

— Закуривай, Митрий!

Беседовали обо всем: о колхозной технике, о предстоящей посевной, о рыбалке.

Митька был искусный рыбак. Он даже зимой ухитрялся доставать из прорубей рыбу, а в летние времена, с весны до осени, кормил свежей рыбой всю тракторную бригаду.

— У меня нынче опять вентерей двадцать соберется, — похвалился он другу, — так что живем!

— Это хорошо! — одобрил Андрей. — Тебя Михаил Ефимович в Тереньге всю зиму вспоминал. Как только приходим в столовую, садимся, он за тебя. Где, говорит, сейчас наш Митька со своей ухой?

— Уха будет и нынче, — польщенный вниманием бригадира, улыбнулся Митька.

От Андрея Митька узнал, что сейчас в связи с реорганизацией МТС многие трактористы переходят в колхозы.

— Из нашей бригады только Ванька Крюков да Наби воздержались. Остальные все подали заявления о приеме в колхоз. И Михаил Ефимович, и Семен Золотов, и Жомков Михаила, и я. Наби тоже думает переходить, только не к нам, а в свой колхоз. Последний сезон, наверное, у нас работает.

— Жаль, хороший мужик, — искренне пожалел Митька. — А Крюков чего же?

— Я, говорит, теперь специалист, куда захочу, туда и пойду. Вольный казак. Может, в совхоз надумаю, может, в город подамся. Трактористы теперь везде нужны.

— Ну и пусть казакует. Только рановато ему нос задирать, да из села уходить теперь нет никакого смысла.

— Это так, но человек-то он, сам знаешь.

После ужина Митька полез на печь за лозняком, Андрей спросил:

— Ты это чего?

— Да надо вентеришко сплести.

— А, брось, — махнул рукой Андрей. — Сегодня не до работы Одевайся быстрее, и пойдем. Там передвижка приехала, народу гибель! С девчатами поозоруем!

Митька не заставил себя уговаривать. Стащив на пол лозняк, чтоб не пересох за ночь, он быстро оделся, и друзья направились к правлению колхоза, заменявшему по вечерам клуб, Оттуда уже доносились задорный девичий смех, песни.

Весна обошла Мокрый Куст стороной, словно за что-то невзлюбила это простое соломенное село. Судя по газетам, даже на севере области начали сеять, а здесь на полях едва пролысились пригорки. Прошла половина апреля, а погода не устанавливалась. Проглянет дня на два солнце, приласкает иззябшую землю, а потом снова на целую неделю подует студеный ветер, спрячет едва показавшиеся ручьи, затянет сизым ледком лужи, погонит по полю острую, как иглы, поземку.

Зима не хотела покидать насиженного места. По ночам она выходила из глухих трущоб Ташлинского леса, как голодная волчица, торопливо зализывала все ожоги острым, языком поземки, меняла на полях почерневшие было покрывала и к утру снова полновластной хозяйкой разгуливала по округе, блестя свежей первозданной красотой.

День назад с рассвета и до позднего вечера над селом стоном стоял грачиный крик. Тугоперые, черные, как головни, птицы с крепкими белыми носами гнали из своих прошлогодних гнезд ворон, враскачку, по-мужичьи, ходили по проталинам, выискивая съестное, собирая разный хлам для своих гнезд. А подует сиверко, и на целую неделю утихает грачиный крик. Птицы покидают село, улетают в леса, и опять в их гнездах хозяйничают привыкшие к стуже вороны. Но утихает непогодь — снова появляются грачи, снова начинаются ожесточенные драки с воронами, и опять неумолчный крик стоном стоит над селом.

По вечерам в правлении колхоза, как в зимние нестрадные дни, до третьих петухов засиживалась молодежь. Парни дурачились, девчата лузгали семечки, танцевали и пели под простуженную гармошку Мишки Святого — единственного на селе гармониста.

Весна запоздала недели на две. Только за неделю до первомайского праздника установились теплые, погожие дни. Снег стал пропадать на глазах. Изумрудной щеткой наклевывалась на припеках трава. В субботу с большим опозданием тронулся на Куге лед.

— Поло вода! Поло вода! — сбегаясь к берегу, кричали ребятишки, И хотя каждую весну бывает половодье, ломает Кугу, все же на берег высыпало все село. Даже кузнецы бросили свою работу и с другого конца села пришли полюбоваться половодьем. Лед тронулся утром, а к обеду колхозный пастух Федька Манин погнал в лес «на пробу» стадо. Коровы, ошалев от весны, с не присущей их степенству прытью, врассыпную бросились по луговине, трубой задрав хвосты и высоко подкидывая задние ноги.

— Забегай! — в голос вопил Федька своему подпаску Алешке Крюкову, младшему братишке Ваньки-тракториста.

А еще через час тронулись из села трактора, заполнив гулом все улицы и переулки.

Лязгая солнечно-белыми гусеницами, мощный С-8 Cемена Золотова тащил на прицепе тракторную будку, Андрей на «Беларуси» — сразу три плуга и сеялку. Остальные трактора тянули сеялки, плуги, культиваторы — весь прицепной и навесной инвентарь.

Бригада стала табором на опушке Зраповского леса, недалеко от села. Через полчаса сюда подъехала на подводе «вечная» повариха тракторного стана тетя Маша, полная, острая на язык молодая женщина. Подвода доверху была загружена ящиками с продуктами, кастрюлями, тарелками. Среди всего этого кухонного скарба горой возвышался пятиведерный котел, насквозь прокопченный на полевых кострах.

Запылал костер.

Трактористы с руганью и смехом таскали из леса хворост, жерди, спешно строили навес для бочек с горючим.

В таборе собралось много любопытных. Пришли все, кому наскучило смотреть на половодье.

Целая делегация во главе с председателем колхоза, агрономом и бригадирами отправилась осматривать поля. Люди брали щепотки земли, растирали ее на пальцах, нюхали.

— По всем гривам завтра с утра можно начать боронование, — определил председатель, — а там день-два — и в низинах подойдет.

В углу огромного поля около Ташлинского леса гектаров десять зяби оказалось оплывшей. Два года назад на таких участках сеяли, чуть взрыхлив почву бороной, знали, что не уродится, и не родилось, но сеяли: обработать такие участки не хватало ни сил, ни времени. Теперь все обстояло иначе.

— Здесь придется перепахать заново, — заметил председатель, — тут ни бороной, ни культиватором землю не взрыхлить. Денька через два занаряживай сюда трактор, — сказал он бригадиру тракторного отряда.

Тот согласно кивнул головой.

Дед Ухватов взял горсть земли, понюхал ее и, скатав из нее шарик, с силой кинул на пашню. Шарик не развалился.

— Два дня мало, Петр Кузьмич, не ранее недели поспеет тут земля, — авторитетно заявил он. — Ниже тут совсем грязь, вон еще в ложбине снег не сошел.

Агроном Емельян Иванович Слепнев тоже скатал шарик, и, шмякнув его о межу, согласился с дедом.

— Рано, — заявил он. — Через два дня спашем — может заклекнуть или снова заплывет.

С ними согласились все.

Деда Ухватова, всю зиму отлынивающего от колхозной работы по причине «ломоты во всех костях и нутре», председатель тут же, в поле, назначил сторожем на тракторный стан.

Дед было заупрямился, стал ссылаться на свои годы и все на ту же «ломоту», но, когда сметливый Петр Кузьмич, хорошо знающий строптивый характер деда, сказал, что ставят его не просто сторожем, а для порядку, Ухватов согласился.

Вечером этого же дня, сидя на порожке тракторной будки, старый пьяница хвастался сидевшим у костра трактористам и плугарям:

— Всю жизню землю пахал, наскрозь ее, матушку, вижу. Недаром Кузьмич в качественники меня определил. Это ведь как понимать надо — правая рука агронома, а может, и выше того.

Утром на тракторном стану вспыхнул скандал. Михаил Ефимович чуть свет послал два ДТ-54 — Ваньки Крюкова и Михаила Жомкова — бороновать по косогорам зябь, а «Беларусь» Андрея Гусева — к Мокрому Кусту запахивать раскиданный накануне навоз. Три другие машины — С-8 Cемена Золотова и два ДТ-54 — остались на стану: работы им в этот день не предвиделось.

Не успели занаряженные трактора скрыться за первым косогором, как к табору подкатил на мотоцикле уполномоченный райисполкома статистик Конев.

— Почему вчера не прислали сводку о закрытии влаги и севе? — с ходу набросился он на бригадира. — Вы что тут, не бороните и не сеете, что ли?

— Да так оно и есть, — ответил Михаил Ефимович. — Еще ни одного гектара не сделали, нечем отчитываться-то.

— Это почему же?

— Сыро… Земля не подошла.

— Интересно. Везде подошла, а у вас нет? Вы что тут, дезорганизацией занимаетесь, так, что ли? Все поля голые, земля сохнет, а вы прохлаждаетесь, чего-то ждете, даже выборочное боронование не начали. Почему трактора простаивают?

— Так делать нечего, объясняю вам.

— Ах, делать нечего, — с сарказмом улыбнулся Конев. — Сколько у вас оплывшей зяби?

— Немного есть…

— Немного, говоришь. Я сейчас проверял. Только в одном месте у Ташлинского леса гектаров десять нашел, а ты говоришь, немного. Почему не послал трактора на перепашку?

— Да говорю же вам, сыро, земля не подошла. Ни слова больше не говоря, уполномоченный повернул сво мотоцикл и запылил к правлению колхоза. Через полчаса в таборе собралось все колхозное начальство.

— Сейчас же начинайте перепахивать зябь у Ташлинского леса, — коротко распорядился Конев. — Иначе буду писать докладную секретарю райкома. Сев задумали срывать. Да за такие дела под суд! Знаете небось, что весенний день год кормит, не маленькие. В прошлом году об эту пору сев заканчивали, а нынче?

— То в прошлом, — вставил агроном, — а нынче не по нашей вине весна запоздала.

Яков Ухватов, от природы любивший поспорить с любым начальством, ходу не давал уполномоченному, тыкал ему в грудь старой овчинной рукавицей, доказывая:

— Ты то посуди, добрый человек. Землица-то ведь еще не созрела, как ее будешь пахать? Если тесто в квашне не подойдет, будет тебе баба хлебы печь, будет? Никогда! Так и настоящий крестьянин неспелую землю не будет тревожить. А кричать да махать руками мы все мастера, это нехитро. Надо суть понять. Или мы своей-то земле лиходеи?

— Ты отвяжись, дед, не путайся, без тебя разберем, — грубо оборвал старика Конев.

Но дед был не из робких.

— Как так! — вспылил он. — Меня вчера при всем честном народе Петр Кузьмич качественником в бригаду назначил, а ты доброго совета слушать не хочешь. Если ее, землю, ссильничаем, она заклекнет, и никакого росту из нее не будет. Придется потом все заново переделывать. Чуешь, к чему это клонит? Заново! Поверь моему слову. Всю жизнь на земле сижу, знаю, когда пахать и когда сеять надо.

Чтобы покончить этот никчемный спор, председатель распорядился начать пахоту. Обычно первую борозду в колхоза каждую весну по традиции проводил Семен Золотов, старейший тракторист, в первые годы коллективизации работавший еще на «Фордзон-Путиловце».

— Давай, Семен, заводи, — махнув на все рукой, невесело сказал бригадир. — Первая борозда за тобой.

— Не буду рвать машину. Мне на ней целое лето работать, — наотрез отказался тракторист. — Мы тут все дураки да лодыри, один он только работничек в хромовых штиблетах выискался. Вам бы, Михаил Ефимович, не машины рвать давать распоряжения, а урезонить его. Мы разве меньше в земле смыслим?

Проводить первую борозду поехал татарин Набиев. Работал он в бригаде лет пять. В селе уважали тракториста, однако мудреного имени его никто толком запомнить не мог, и все попросту звали его Наби.

Дед Ухватов плюнул от злобы и, шмякнув об землю перед самыми ногами председателя свой малахай, заявил:

— Никаким качественником я у вас больше одного часу не буду, а в сторожах и подавно. Не слушаете старого пахаря, сукины дети, сильничаете землю!

И, круто повернувшись, так и не подняв малахая, старик широко зашагал к селу. Ветер шевелил его седые, редко чесанные волосы. Кто-то из трактористов поднял дедов малахай и, на ходу надевая его на разгоряченную голову старика, уговаривал:

— Плюнь на все, дядя Яков. Ты думаешь, пахать начнут? Сейчас утрут нос этому кликуну и разойдутся. Нельзя же пахать…

— А я что говорю? — вдруг круто повернулся к трактористу старик. — Знамо, что нельзя. Заклекнет земля. Эх, вы! — И он снова широко зашагал к селу.

Новенький ДТ-54, блестя свежеокрашенными бортами, легко взял пятилемешный плуг. Народ потянулся за ним к Ташлинскому лесу. Плуг легко вошел в борозду. Плугарь Святой привычно заработал подъемниками.

— Давай! — крикнул Петр Кузьмич.

Все гурьбой пошли по меже за трактором. С отвалов речной волной повился блестящий, маслянисто-глянцевый чернозем. От перевернутых пластов пошел легкий, едва заметный парок. Повеяло терпким запахом свежеподнятой земли.

— Ну что? — довольный началом и своей нелегкой победой, повернулся к председателю Конев. — Не говорил ли я? Три дня назад можно было начинать, а вы слушаете какого-то выжившего из ума деда. Тоже мне, агронома нашли. Сегодня же пускайте все трактора. С обеда начинайте сев, нечего волынку тянуть…

Но метров через двадцать, в первой же еле заметной лощине, трактор забуксовал. Из-под гусениц полетели пудовые ошметки грязи, с ног до головы забрызгав щеголеватого плугаря. Один ком угодил в лицо Святому, и Мишка кубарем скатился с плуга. Трактор выл, на глазах зарываясь в землю!

— Сбавь газ, черт! — вдруг закричал Михаил Ефимович, словно тракторист мог услышать его. — Сбавь, вылетят поршни!

Трактор в какие-то две-три минуты зарылся по самый радиатор и заглох.

Из кабины выпрыгнул взбешенный Наби. Глаза его злобно горели.

— Какой дурак по такой грязи пашет? Что теперь с машиной делать? Новую машину совсем угробили, — закричал он в толпу. — Старый Ухват правильно говорил — ждать надо.

За спором не заметили, как из лесу вынырнул райкомовский газик. Из машины вышел секретарь райкома Григорий Петрович Малов, седоволосый низкорослый мужчина, старейший партийный работник района, и так же незаметно очутился в кругу спорящих.

— Здравствуйте, честной народ! — приветливо поздоровался он. — Что шумите? — И, заметив затонувший трактор, удивленно воскликнул: — Батюшки! Что же вы тут натворили? Мужики вы, хлеборобы, или кто? Да кто же по грязи пашет? Что по снегу не выехали? Где агроном? Да если бы и не зарылся трактор, все равно пахать рано. Не видите разве, что борозда вслед за плугом оплывает?

— Да это, Григорий Петрович, не наша вина, — начал оправдываться председатель, ища глазами Конева.

Но его уже среди шумевшей толпы не было. Поняв, что хватил лишку, перестарался, он вышел из толпы и, вскочив на свой мотоцикл, бойко запылил к селу.

— Держи его, смутьяна! — крикнул в шутку Семен Золотов. — Укатил!

Конев поступил хитро и тем смирил гнев. Все стали смеяться, шутить — и озлобленности как не бывало.

Григорий Петрович сам обошел поля. То и дело наклонялся, мял в морщинистых ладонях землю.

— Дня через два начинайте и пахоту, и сев. Раньше нельзя. Боронование только не затягивайте, влагу надо закрыть вовремя. Опаздываем, в области ругаются, а что же делать? — как бы оправдываясь, говорил он. — Потом наверстаем.

А дед Ухватов расстроился не на шутку. Еще час назад он шел на стан с весенним волнением и радостью. Старик улыбался солнцу, каждой вытаявшей былинке, наслаждался теплом. Сейчас же он не замечал ничего. Шагая к дому напрямик пашней и огородами, Яков Васильевич, от природы крикливый, ругался на все поле.

— Окаянные! — широко взмахивая руками, кричал он. — Опоганят землю. Поле наше, трактора и прочая техника тоже почитай что наша, а хозяин — сопляк в хромовых штиблетах! И председатель хорош! Бают, качественником будешь, Яков Васильевич. Качеству требовать хочет. Ты сначала послушай старика, что он скажет, а опосля качеству требуй! Канальи! Никаким медом-сахаром меня больше в качественники не заманите! За ваши греховодные дела хотите, чтоб я осенью перед народом ответ держал? Ни в жизнь! Выкусите!

Что ни ближе подходил дед Ухватов к своей избе, то распалялся все больше. То и дело старику вспоминались до боли обидные слова Конева: «Ты, старик, не путайся тут, без тебя разберем…»

Когда старик подходил уже к своему огороду, жена его, случившаяся в этот момент на задах, услышала, с какой воинственной руганью возвращается муж. Хорошо зная, что старик в таком возбуждении без пол-литра не обойдется, шмыгнула было к соседке. Но дед Ухватов вовремя заметил ее и остановил:

— Авдотья, погоди-ка! — и еще издали стал выкладывать ей свою обиду: — Ведь пахать выехали, мошенники! По грязи поехали, а на меня, колхозного качественника, — ноль, самый поганый ноль! Ругался, ругался — не помогло, не послушали старика, пустые головы. Давай скорее на четвертинку, терпенья больше нет. Душу ополощу от всей погани. На моей окаянной работе без этого, видно, не обойтись. К осени всю кровь, до единой капли, как есть испортят. Давай скорее. Выпью и опять пойду в бригаду ругаться. А то спортят землю, нехристи, без хлеба еще насидимся.

— Тебе бы, старому мерину, только винище глохтить да ругаться, больше занятий и нет. Все село над тобой, как над дурачком, потешается. Дьявол во плоти, вот ты кто, а не качественник!

— Дьяволом и будешь, коль тебе каждый сопляк кровь портит, и законная старуха ни малейшего понимания не имеет.

После получасовой перебранки в проулке около дома Авдотья не выдерживает и лезет в карман своей широченной юбки.

— На, дьявол, — в сердцах бросает она своему супругу скомканные деньги, — только отвяжись. Последние отдала, — как всегда, говорит она, — теперь, хоть умри, не дам, нету больше.

«Дьявол» ловко подхватывает брошенные ему деньги и, сунув их в карман, немного успокаивается. Крик в проулке смолкает, будто корове, только что голодно кричавшей, кто-то сунул навильник сена.

Дед Ухватов, так и не заходя в избу, самой ближней дорогой быстро, по-молодому, зашагал в «потребиловку», как он обычно называл магазин сельпо. Ругаться с «нехристями» он не собирался. Теперь уже ничто не могло вывести деда из себя. Правда, мог он и с деньгами в кармане покричать, но только в том случае, если бы магазин по какой-нибудь причине вдруг оказался закрытым. Тут бы уж старик дал волю своему негодованию: ждать с деньгами он не мог ни одной минуты.

Но магазин, на счастье, работал. Здесь старик узнал и приятную для себя новость: как трактористы опозорились с первой бороздой и утопили трактор Наби. От этой новости дед Ухватов совсем раздобрел и, сунув четвертинку в карман, тотчас же направился в бригаду, чтобы самому убедиться в точности приятной новости.

Вместе с дедом из села пришли на стан колхозники откапывать трактор. Только к обеду Семен Золотов с трудом вытащил его на своем прицепе и отвел к табору.

Колхозный качественник ходил по стану именинником.

— Не послушали старого пахаря. Так вам и надо! — то и дело восклицал он. — Старики, они тоже много знают. Их завсегда слушать надо.

Дед надоел всем. Трактористы больше не слушали его. Они разбрелись по стану. Кто завалился в будке спать, кто ушел в село. Только Наби со своим плугарем — веселым и бесшабашным Мишкой Святым, первым на селе гармонистом, до вечера счищали грязь со своей машины.

— Ладно, — уговаривал все еще ворчавшего тракториста Михаил Ефимович, — первый блин всегда комом.

Вечером, пригнав на стан трактор, Андрей с Митькой собрались в лес на тетеревиный ток.

— Постойте-ка, друзья. Это вы куда? — остановил их Михаил Ефимович. — Забыли, что этой весной охота закрыта?

— Знаем…

— Так чего же?

— Да мы, Михаил Ефимович, просто так, разгуляться. Послушаем, как птицы поют. Весна ведь. Сейчас в лесу раздолье, — стали оправдываться приятели.

— А ружье?

— На всякий случай, — ответил Митька. — Вдруг волчишка набежит или ястреб подвернется. Ведь одно на двоих.

— Ну смотрите, чтоб без озорства.

Подошел Мишка Святой, на ходу вытирая о паклю руки.

— Это что у тебя, Митька, за ружье? — вмешался он в разговор. — Вот у моего деда было ружье так уж ружье! Шонполка! Ствол граненый, вот в руку толщиной. А било — я те дам! В него пороху враз чайная чашка входила. Дед мой, бывало, засыплет в дуло полбанки пороху, припыжит куделью, потом битых черепков всыплет туда стакана два, опять мокренькой куделькой припыжит. Пойдет на Кугу, по озерцам. А там, по тем временам, уток водилось видимо-невидимо. Спугнет он агромаднейшую стаю, голов, может, в тыщу, как фуганет по ней, да еще поведет стволом, — утки так и посыплются. По мешку враз притаскивал.

Первым рассмеялся Семен Золотов.

— И не моргнет ведь, дьявол, — сквозь смех говорил он. — Поведет! Да твой дед не сродни ли барону Мюнхаузену был?

— Барону? — серьезно переспросил Святой. — Это вы, может, с баронами знались, а у нас в роду никто контрой не занимался. Не то, чтоб с баронами там да князьями, с сельским попом сроду дружбы не водили.

— А может, поп с вами не водил? — переспросил туговатый на ухо дед Ухватов.

— И не водил! — еще раз повторил Мишка, явно обидевшись.

— Чудно! — ухмыльнулся дед. — В старину вроде как бы все попы со святыми в родстве жили..

Снова веселый смех вспыхнул над станом. Тут только до Мишки дошло, к чему гнул дед Ухватов. Он махнул на старика рукой и стал проситься у охотников взять его с собой.

— Возьмите, братцы, — уговаривал он. — Всю ночь буду жарник вам палить. Обождите с полчасика, только домой сбегаю за фуфайкой, а то, на час, холодно ночью-то будет.

Получил Мишка свое безобидное прозвище по наследству от отца. Случилось это лет двенадцать назад, сразу же после окончания войны. Вернулся Мишкин отец — Андрей Степанович Новиков — из армии. Принес с собой из далекой неметчины две честно заслуженные бронзовые медали и невесть почему полюбившееся ему слово «уже». Колхозники заметили все эти новинки в первый же день по его приходе. Да и нельзя было всего этого не заметить. Медали, начищенные до солнечного блеска, резали глаза, а слово «уже» он вставлял везде, где надо, а больше, где не нужно.

И вот его, совершенно безграмотного, по какой-то горькой ошибке или недоразумению вдруг выбрали на сессии председателем сельского Совета, хотя по характеру своему и развитию Андрей Степанович не годился и в бригадиры. Ошибка у сельчан произошла и потому, что мало было в ту пору в селе дельных мужчин. Многие из молодежи еще не демобилизовались из армии, другие навсегда остались на полях сражений. «Как ни то — фронтовик, — думали сельчане, — до самого Берлина дошел, повидал белый свет и ума, наверное, набрался, выдюжит».

Месяца два Андрей Степанович, очень довольный своим назначением, доверием села, обязанности свои вел исправно, а потом то ли от гордости, то ли от понимания своей полной беспомощности на данном посту запил беспробудно.

От природы не говорун, теперь по долгу службы он выступал на всех собраниях. Говорил он с большим трудом, словно вез в гору груженую телегу. Молол невесть что, и невозможно было вообще понять, что и к чему он говорит. Обычно на середине своей «речи» Андрей Степанович вконец сбивался с толку и сам не знал, о чем дальше говорить — за здравие или за упокой.

В таких случаях он, помолчав несколько минут для приличия и чтоб все же не уронить свою честь перед народом, вдруг изо всей силы грохал кулаком по столу так, что высоко подпрыгивал графин с водой, и выкрикивал:

— Да здравствует уже Советская власть — и уже все тут! Этими словами он обычно заканчивал всякое свое выступление под гомерический хохот сельчан.

Как-то колхозный счетовод Саша Ременников, весельчак и балагур, видя, что председатель сельсовета — набитая тупица и в политике ни в зуб ногой, видимо, в шутку спросил его:

— Скажите, Андрей Степанович, какие должности занимаете сейчас вы?

Новиков встал, подошел к столу, и, уставив куда-то в потолок взгляд, долго думал, силясь что-то вспомнить. На лбу у него от умственного напряжения даже выступила испарина. Вдруг, как и на собраниях, он, грохнув кулаком по столу, сказал:

— Голова всему — и уже все тут! Чего спрашивать, каждому известно! Только я уже не ко всему государству приставлен, ко всей Советской власти, а я уже только к одному селу…

Все вокруг задохнулись от хохота.

Андрей Степанович, видимо, понял, что смех этот недобрый, и, когда расходились по домам, он остановил в сенях Ременникова:

— Ты чего это, Саша, шутки устраиваешь? — строго спросил он Ременникова.

— Как так? — не понял Ременников.

— А вот уже так. Какой черт дернул тебя спросить меня об этом самом? Разве тут учителей мало было? Любой бы тебе сразу ответил, на то они и учителя, им и делать-то больше нечего, а то уже дошло до чего. Уже самого председателя пустяковыми вопросами донимать, будто я только об этом и думаю. Не хорошо это, Сашок, учти!

Днем Андрей Степанович в сельсовете почти не бывал. Он или где-нибудь пьянствовал, или отлеживался дома в глубоком похмелье. Люди, кому очень нужно было что-нибудь подписать, шли к нему на дом. Если председатель спал, бесцеремонно будили. Подписывал все бумаги Андрей Степанович прямо на полу, не вставая, что подписывал — не читал, да от головной боли и не мог читать. С трудом подписав бумажку, он вынимал из-под подушки насквозь пропитанный фиолетовыми чернилами кисет с печатью, и, подавая его пришедшему, просил:

— Ляпни сам, сил нет подняться, болею… Некоторым, особенно плутам, это нравилось.

— «Святой» человек наш председатель, — хвалили многие. — Любую бумагу, не читая, подпишет.

Собственно, на этих «подписях не читая» и погорел вскоре «святой» председатель. Какая-то умная голова подсунула пьяному на подпись бумажку такого содержания: «Я, Андрейка Святой, председатель Мокрокустинского сельского Совета, горький пьяница, круглый дурак и вообще осел. В чем и расписуюсь».

Бумажка эта, увенчанная лиловой печатью, была послана куда надо, а через неделю Святого вызвали в район, где он из рук в руки передал председателю райисполкома в прочерниленном кисете свою власть на селе.

Председателем избрали Ивана Петрова, молодого разворотливого парня, недавно пришедшего из армии, а Святого перевели в завхозы, но он и там не справился и через месяц добровольно перешел шорником на конюшню, где работает и по сей день.

Так появились в селе Святые — Шорник Андрей Степанович, а по нему и сын Мишка.

Школу Мишка бросил, не окончив и пяти классов. Днем через пень-колоду работал в колхозе, а по ночам ходил по селу с охрипшей гармошкой да горланил похабные песни.

Когда последний раз пришел Мишка из школы и, бросив под кровать сумку с книгами, заявил отцу, что в школу он больше не пойдет, Андрей Степанович, почесав затылок, сказал:

— Смотри уже сам, Мишка. Ты у меня большой. Школа, она, как сказать, уже не всем впрок идет. Я вот, к примеру, и без нее какой пост занимал! Уже над всем селом головой был, и кабы не злые люди, так бы, может, и сейчас в Совете работал. У кого что в голове от рождения есть, с тем он уже и на всю жизнь останется. Так я думаю. А школа тут ни при чем. Дурака хоть век учи, а он так уже дураком и останется, ума у него уже не прибавится. А из тебя, я думаю, и без школы со временем председатель выйдет.

На том и порешили.

В лес пошли сразу же, как только Мишка появился в таборе. Пришел он в старом ватнике, с отцовским вещмешком за плечами, до половины чем-то набитым.

— Ты, Мишка, на охоту уходишь, а кто же сегодня девок развлекать будет? — шутливо спросил Михаил Семенович.

— Найдутся! — усмехнулся Святой.

— Чего это в мешок набил? — поинтересовался Андрей.

— Потом, — шепнул ему Мишка, а для всех ответил: — Харч, жрать чего-нибудь надо ночью. Не голодать же в лесу.

А когда отошли от табора, Мишка пояснил:

— Трех кур на дворе словил, всем по курице!

— На чьем? — усмехнулся Андрей.

— Дома, на чьем же. Пока мать в погреб лазила, я их раз — и в мешок. Может, которая и чужая попалась, так откуда мне знать. Не будет по чужим дворам шляться.

— Это зря, — неодобрительно покачал головой Митька. — Куры до весны дожили, а ты им головы пооткрутил, сколько бы они за лето яиц нанесли?

— Да я так, — замялся Мишка. — Вы только не болтайте никому, а то влетит мне дома.

До Ташлинского леса добрались засветло. Остановились в сосновой гриве на сухой поляне. Митька пошел осматривать известный ему по прошлому году тетеревиный ток на опушке леса, в полыннике. Андрей с Мишкой принялись таскать ветролом для костра, рубить сосновый лапник на постели.

Митька вышел к своему заветному месту и по выбитой утолоченной траве и множеству перышек определил, что токовище в полном разгаре и никем не спугнуто.

Прошлогодний шалашик развалился. Митька хотел его оправить, но под обвалившимся хворостом в окопчике стояла вода. Пришлось мастерить новое прикрытие.

Закат догорел. Каленым лемехом висел над лесом ущербленный месяц, ярко отражаясь в полоях. Морозило, Митька возвращался опушкой, то и дело обходя залитые водой низины. Лес чутко дремал. Было тихо. Только изредка с недалекого озимого поля доносились вскрики жирующих зайцев.

Дунул холодный ветер. Лес очнулся, зароптал, вода в полоях сразу же подернулась ледяными иглами, и месяц, так ярко отражавшийся в них, потускнел, словно его вдруг обволокло тонким слоем пыли.

Было уже за полночь, когда Митька добрался до сосновой гривы, На поляне горел большой костер. Андрей с Мишкой жарили на палках кур. Далеко по лесу разносился дурманящий запах жженого пера и горелого мяса.

Когда Митька, треща валежником, выбрался на поляну, Андрей поднял голову от огня и, воровато пряча под сосновый лапник полусырую курицу, окликнул:

— Митька, ты?

— Угу.

С курами провозились почти до утра. Жарили их на вертеле и на углях, да так полусырыми и съели.

— Эх, жаль, котелка не взяли, — вздыхал Мишка…

Перед рассветом Митька отправился на токовище. Андрейка с Мишкой еще спали, свернувшись у огня, когда Митька, подбросив в костер дров, чтобы друзьям не холодно было спать, тронулся к току.

До шалаша добрался в полной темноте.

В предрассветных сумерках на ток стали слетаться косачи. По полю полилось их заливчатое чуфыканье.

Митька решил ради интереса убить одного тетерева, но птицы токовали далеко, метрах в семидесяти. Митька терпеливо ждал, не приблизится ли хоть один, забывшись в глупой драке.

Птицы токовали рядом с прошлогодним шалашом, и Митька пожалел, что поленился вечером оправить его.

Рассвело. Заря разгорелась на полнеба, Из-за зубчатой щетины бурьяна вдруг вырос огненный горб солнца и сразу же преобразил вытолоченную в бурьяне полянку. Митька еще не терял надежды, что тетерева подойдут и к его шалашу, но птицы вдруг спорхнули и ни с того ни с сего шумно полетели низко над полынником в поле. В этот же миг на опушке леса кто-то хрипло, но громко затянул:

В день ненастный, во субботу,

Пошли девки на работу.

Эх, на работу, кума, на работу!

Митька вылез из шалаша, дрожа от негодования. Он по голосу узнал Мишку Святого, только не мог понять, как он сюда успел забрести.

Святой ловко лез на огромную березу и на весь лес горланил похабную песню.

— Какой тебя черт занес сюда? Весь ток разогнал. Мишка смолк, свесился с сучка.

— Я думал, ты в лесу своих тетеревов ловишь, нарочно сюда вышел, — начал оправдываться он.

— Нарочно! — передразнил Митька. — За каким чертом тебя на березу занесло?

— Так гнездо тут воронье, яйца надо достать…

— Дьявол! — выругался напоследок Митька и, усевшись на пенек, стал свертывать папироску.

Мишка полез выше, все еще оправдываясь, что он никак не думал помешать. Нарочно из леса на опушку вышел.

Тяжело отдуваясь, Мишка спустился с березы. Рубашка его и штаны были в бересте, словно в мелу. Раскрыв фуражку, он показал Митьке четыре зеленоватых, в крапинку, яйца.

— Ну куда тебе их?

— Как куда? — удивился Мишка. — Сварю! Скус у них ничего, немного хуже куриных.

Подошел Андрей. В фуражке у него было пять вороньих и одно ястребиное яйцо.

Осмотрев «трофеи», Митька брезгливо поморщился.

— Убил? — спросил его Андрей.

— С вами убьешь. Вон горлопай разорался у самого тока. На стан пришли часов в пять. Трактористы еще не сошлись, и на стану было тихо. На крыльце будки сидел дед Ухватов, у костра копошилась повариха.

— Ну как, охотники? — поинтересовался старик.

Подарив яйца Святому, Андрей ушел в будку отдыхать. Митька тоже прилег около крыльца на солнцепеке. Святой крутился у костра. Он нашел где-то кусок грязного шпагата и, сидя у огня, лениво накручивал его на мясистый палец. В котле глухо клокотали щи, вызывая у Мишки голодную слюну.

Тетя Маша, засыпав в котел соль и подбросив в огонь дров, пошла в лес. Мишка, проводив ее глазами, быстро вынул из кармана не очень свежий носовой платок, сложил в него вороньи яйца, связал узелок и быстро опустил его на шпагате в котел.

Вернулась повариха с охапкой хвороста.

— Ты зачем это мазутную веревку пустил в котел? Хочешь, чтобы у меня весь завтрак мужики в борозду вылили, а? — шумно набросилась она на Мишку.

— Тише, тетя Маша, — стараясь успокоить расшумевшуюся повариху, заговорщицки просил Мишка. — Яички хотел сварить, вот и все…

Повариха видела вороньи яйца и, от природы брезгливая, представив себе, что они варятся сейчас в ее наваристых мясных щах, сорвалась.

— Нахал! Поганец! — набросилась она на Святого. — Разную погань в котле варить вздумал. Посмотрите на него, дедушка Яков. Прямо из-под поганой вороны — да в котел, не пакостник ли?

Она вырвала у Мишки шпагатину и, вытащив за нее узелок с яйцами, закинула его далеко на пашню.

— И не шкодник ли ты, Мишка! — стал читать Святому нравоучения дед Яков. — Только и смотришь, где бы напакостить. Сладу ведь с тобой нет. Теки быстрее домой, а то придут сейчас трактористы, не миновать тебе взбучки.

Мишка послушался разумного совета и отправился домой. Видя, что у будки так и не дадут отдохнуть, Митька тоже ушел к лесу, попросив деда Якова разбудить его, как только на стану соберутся трактористы. Но не успел Митька как следует вздремнуть, как подошел дед Яков.

— Бают, у Онисьи Кривой кто-то ноне ночью трех кур спер, — начал рассказывать дед, видимо, только что принесенную каким-то трактористом из села свежую новость. — Да и самых жирных, только занеслись. На Мишку Святого грешит, а зря, поди, орет, дура. Мишка с вами был. Поди, зверек какой утащил. Разве можно, не разобравшись, на человека поносить?

Краска хлынула Митьке к лицу.

— Зверек, конечно. Хорек или еще кто, — сказал он, пряча от деда глаза.

— Вот и я так думаю, — согласился старик. — Может, лиса наведалась, а может, еще с вечера коршун унес. Зря орет баба, не разобравшись.

До Мишки Святого нелестные слухи еще не дошли. Но, предчувствуя недоброе, он не пошел улицей, а пробрался к себе во двор задами. В избе было пусто. Отец, дежуривший на конюшне, видимо, еще не вернулся, а мать ушла на работу. Закусив кое-чем, Мишка полез на печь вздремнуть. Вскоре пришел отец.

— Ты уже, Мишка, дома? — спросил он сына, снимая старенькую телогрейку. — Бают по селу, что ты уже у Онисьи трех кур упер. Правда это, или опять уже наговор?

— Наговор! — буркнул Мишка.

— А может, нет?

— Наговор, — повторил он, — Слыхом не слыхивал про ее кур. С вечера как ушел на охоту с Андрейкой Гусевым и Митькой Горюном, так доселе и пробыл там, только что возвернулся. Так что совсем не до кур мне было. Всю ночь в лесу у жарника просидели. И на стан утром все вместе заходили. Яков Ухватов это подтвердит и Марья-стряпуха. Они меня очень даже хорошо видели, поскольку я у жарника сидел и портянки сушил, а Марья меня турнула, говорит, прямо в котел от портянок воняет.

— Значит, уже опять наговор? — заскреб затылок Андрей Степанович. — Эта Онисья поорать любит, известное дело, особенно шабра опоносить — для нее хоть хлебом не корми. У нее уже цыпленок пропадет — будет орать на все село, что все куры пропали. Поганая баба, как только земля ее носит, Зверек, поди, унес, а она, окаянная, невинного человека позорит, Я уже покажу ей ужо…

Андрей Степанович вынул из печи чугун со щами, налил себе в большую глиняную миску, присел к столу. Щи были огненно-горячими. Через толстый слой жира не проходил пар. Андрей Степанович, лениво помешивая ложкой, остужал их.

Мишка, свесив с печки ноги, свернул огромную, толщиной в два пальца папироску, закурил.

Сев начался в Мокром Кусту на второй день после случая с перепашкой заплывшей зяби у Ташлинского леса. Случай этот, пожалуй, и испортил всю торжественность начала весенне-полевых работ. Не было ни митинга, ни пламенных речей. Собственно, все и так было ясно, решено и перерешено. Колхозники и механизаторы еще месяц назад на общем собрании обязались закончить сев ранних зерновых в одну неделю. Столько же отводилось и на поздние культуры: просо, гречиху, кукурузу, подсолнечник.

Сев начался пока выборочно, но и это уже создавало полную картину весенне-полевых работ. Поля ожили, наполнились гулом машин, криками и смехом людей. Запылили полевые дороги. В поле из села потянулись автомашины с семенами, подводы с водой и горючим.

День стоял солнечный. Дул легкий ветерок и нес из ближайшего леска запах талого снега, набухающих почек. За каждым трактором большим, веерообразным шлейфом тянулись грачи, скворцы, серые вороны и даже чайки. Над низкими потными местами с тоскливым стоном вились чибисы и назойливо допытывались у колхозников: «Чьи вы, чьи вы, чьи вы?»

С утра дед Ухватов крутился около сеялок.

В первый день решили обсеять косогоры, земля на которых уже подошла и была заборонована.

Пока Михаил Ефимович с агрономом Емельяном Ивановичем Слепневым регулировали подачу зерна и выверяли нормы высева на гектар, дед Ухватов краешком уха уловил, что «начальство» собирается обсеменять косогоры сошниковыми сеялками.

На хорошо взрыхленной почве эти сеялки лучше дают обсеменение, чем дисковые, но на грубоватых, плохо обработанных участках, какими были все Мокрокустинские косогоры, результат получается обратный, да и сеялки быстро выходят из строя: у них ломаются или засоряются сошники и много огрехов.

Дед Ухватов без лишних размышлений полез в спор:

— Погубить надумали сеялки? — тихо спросил он.

— Это почему же? — покосился на него агроном.

— Да так. Вижу, что замышляете. Какой умный хозяин пустит по косогорам сошниковую? Тут дисковой чуть впору.

— Нечего беспокоиться, Яков Васильевич, — вмешался бригадир. — Землю мы хорошо обработали, и сошниковые вполне пройдут.

— Ты, Ефимыч, не дури, — напустился на него дед. — Я-то знаю, как хорошо. На первых же кругах забьете все сошники, поломаете, а там весь сев будем вести только одними дисковыми. А хватит их у вас? Нет! Вот то-то! Об этом вы подумали? Я вам прямо скажу, Михаил Ефимыч, и вам, Емельян Иванович, без обиды только. Работаете вы на похвальбу. Хвалиться любите, а зря. Делу от этого один убыток, колхозу вся эта ваша похвальба боком выходит. Нет, мужики, так теперь не пойдет, времена не те. Это в прошлом году МТС каждый день запрашивала, сколько, какими сеялками засеяли, да похвалы рассыпала тем, кто больше сошниковыми сеял, не вникая в суть. Теперь мы сами хозяева всем этим машинам, хвалиться ноне не перед кем, только разве что перед собой, и делать надо все как положено, с умом да на пользу. Поди, каждый клочок земли знаем, чего он стоит. Вот сегодня Андрейка с Митькой закончат карту у Мокрого Куста, завтра туда хоть все сошниковые пускайте. Земля как пух. А по косогорам таскать такую тонкую да хлипкую машину — только гробить!

Старик сыпал слова, как горох на фанеру, резко, зло, припоминая все старые обиды, не давая никому слова вымолвить.

Правда была на стороне Ухватова, и только что приехавший на стан председатель поддержал старика.

Ухватов настоял в это утро также на том, чтобы бросить негодный метод сева вкруговую, при котором на каждом повороте трактора остаются огромные огрехи, и поле, когда взойдут семена, делается похожим на полосатый восточный халат.

— Надо загонами засевать, а не вкруговую, — доказывал дед Ухватов, — а то что было? Как поворот сеялки, так огрех метра три шириной да шесть-семь в длину.

— Нынче огрехов не должно быть, — успокоил Петр Кузьмич. — Район требует, чтоб весь сев вести только перекрестным способом.

— Где уж нам до перекрестного, — обернулся Михаил Ефимович. — Весна задержала и так недели на две. Мы с простым-то севом запаздываем, а с перекрестным и подавно. До петрова дня, что ли, будем все сеять? Несколько карт, конечно, сумеем и перекрестным, а чтобы весь яровой клин — и думать нечего. Было бы побольше сеялок — другое дело. Тяги у нас хватит.

— Но мы подумаем, — сказал Петр Кузьмич. — Может, еще что-нибудь да сделаем.

— Года три назад очень хорошо придумали, — вставил дед Ухватов. — Также вот район приказал сеять только перекрестно, как сейчас помню. А у нас по ту пору всего три или четыре сеялки было. Нам на простой-то, широкорядный, сев недели три, а то и четыре требовалось, а тут — перекрестный! Считай, два сева. Ну, приказ есть приказ. Начали, самое хорошее время провели, пробаловали у Мокрого Куста. Жара началась, земля на глазах прямо сохнет, а у нас она почитай вся еще не засеяна. Видим что тут не только с перекрестным, с широкорядным-то до ильина дня не управиться, Что делать? Собрал тогда бывший председатель нас, стариков, и спрашивает:

— Лукошки есть?

— Какие, говорим, лукошки?

— Да те, которыми в единоличном хозяйстве пользовались? Ну, кое у кого нашлись. Председатель велел нам молчать, никому ни слова. А вечером, как стемнело, собрал он нас и, чтоб никто не видел, повел в поле. Так мы тайком от колхозников, а больше от районного начальства по ночам кое-как засеяли два загона лукошками вместо перекрестного-то способа. Кое-как справились с севом к июню месяцу. Вот оно как обернулось.

— А про ваши лукошки так никто и не узнал, что ли? — спросил, заинтересовавшись, председатель.

— Какое там, не узнали. Тут же. Разве скроешь? Хоть и ночами нас водил председатель от лишних глаз, да все одно: шила в мешке не утаишь. Председателю, конечно, выговор влепили по партийной линии, агроному Емельяну Ивановичу, вот этому самому, — взбучку. Да тем дело и кончилось. Ты, Емельян Иванович, — обратился старик к агроному, — наверное, еще не забыл, поди, помнишь этот перекрестный-то сев?

— Как не помнить, — улыбнулся агроном. — Но что было делать — нужда заставила.

— Вот и на этот раз, Петр Кузьмич, как бы не пришлось нас, стариков, с лукошками посылать. Были бы сеялки, конечно, перекрестно куда выгоднее, урожай много выше, а пока нет, то и придумывать нечего: сеять, как сеяли всегда, и все тут.

— Ты, Яков Васильевич, панику не поднимай, — предупредил старика председатель. — Знаем без тебя, что делать. Раз район настаивает, значит, думает чем-то помочь нам. Так просто не будут приказывать.

— А вот когда помогут, тогда и начинать надо, а пока нечего и думать. Мне вот, к примеру, давно новые порты требуются, а денег нет, нужда. Тут уж думай не думай, а ходи в старых.

— Меньше пить надо, Яков Васильевич, — упрекнул старика Михаил Ефимович, — тогда будут у тебя новые штаны, да не одни.

— А ты мне подносил? — обиделся старик. — Я это к примеру говорю, а ты сразу да учить? Советчик тоже нашелся. Я век-то свой прожил, а ты только начинаешь. Ты вон Марье своей советуй, как жить, а не мне. Почему твоя Марья на работу сегодня не пришла?

— Ну, это не твое дело, — не ожидая такого оборота, отмахнулся бригадир.

— Нет, мое! — не отступал задетый за живое дед Ухватов. — Начальница стала, жена бригадира! Вот на собрании мы всыпем кузькину мать всем начальницам. И вашу жену, Петр Кузьмич, прочешем, — пообещал старик. — Не посмотрим, что председательша. В этакую страду всем работать надо, без чинов.

— Прочешите, Яков Васильевич, не возражаю! — улыбнулся председатель. — Сегодня у ней дел много, да и у сынишки температура, а завтра она выйдет вместе со всеми.

В этот день ершистый качественник поссорился еще с троими. В первой бригаде Ухватов отругал тракториста Жомкова, молчаливого и тихого парня, за то, что тот пустил дисковые бороны вдоль, а не поперек пахоты.

— Да ведь зябь-то, старый хрен, как сметана, — вспылил тракторист. — На такой земле в любую сторону гони, только корку сбей — и сеять можно.

— Сбей! — взвизгнул дед. — Я вот тебе подогом собью по хребтине, жомок ты вяземский, а не пахарь! Ищешь, как бы полегче, да побольше заработать? Теперь отфрантились, хватит бездельничать. Оплата вам одна — сколько уродит земля, хоть тракторист ты, хоть пастух. Все одинаково есть хотят. Сейчас же заново начинай загон. К утру сюда сеялки пригонят, а по такой обработке я не пущу. За простой сеялок тебе председатель уже особо всыплет.

Досталось в это утро от старика и Андрею с Митькой. Заметив длинновязую фигуру Ухватова, Андрей обернулся к Митьке и крикнул:

— Глубже пусти, качественник идет! Вот за это и попало пахарям.

— Вы что не до морского песка дерете? — набросился на них дед Яков. — Разве так надо навоз запахивать? На вершок, а вы?

Старик сам отрегулировал плуг и, чертыхаясь, побрел к стану.

Через час с другого конца поля пришел на стан бригадир отряда Михаил Ефимович и застал старика за интересным занятием.

Дед Ухватов сидел на порожке тракторной будки и старательно перелистывал календарь. От усердия у старика даже высунулся кончик языка, которым он изредка крутил, словно помогая непослушным пальцам.

— Ты чего это, Яков Васильевич, просвещаешься? — проходя в будку, спросил бригадир.

— Да так, Ефимыч, — повернулся дед. — От нечего делать божьи деньки подсчитываю.

— Какие это еще божьи? — удивился бригадир, зная старика как ярого безбожника.

— Да те, что красным помечены. В такой божий денек мне старуха завсегда четвертинку покупает. Вот я и подсчитываю, сколько в этом месяце мне четвертинок полагается еще получить.

— Ну и как? — улыбнулся бригадир.

— Маловато. Летось, кажись, больше было.

— Ты путаешь что-нибудь, Яков Васильевич, должно быть одинаково.

— Вряд ли, Ефимыч, А вот летось у меня целый скандал с этими божьими деньками вышел, Старуха-то у меня совсем неграмотная, а я хотя тоже не особо по-писаному-то, но удумал такую штуку. Собрал все старые листики с красными деньками да обратно вклеил их в численник. Божьих деньков не в пример больше стало. Ну, старуха, конечно, не перечит. Только или же догадалась она, что я смошенничал, или надоело ей за все божьи деньки мне четвертинки покупать — не знаю, что толкнуло ее на такой грех, только вижу, что совсем мало осталось в численнике божьих деньков. А тут воскресенье подошло. Должно бы, думаю, красный листок быть, ан нет, черный. Догадался я тут, что дело нечисто. Припер старуху к стене, адом на том свете припугнул, и что бы ты думал, Ефимыч? Созналась, нечистая сила! Оказалось, пока я куда-то ходил, она взяла да больше половины этих красных листиков повыдирала и — в печь. Ну, как созналась, тут уж я за каждый оставшийся божий денек по две четвертинки требовать стал. Покупала. В ад-то кому охота попадать.

— Ловок ты, старик, — усмехнулся бригадир.

— А как же, милок, — заулыбался дед. — Без этого ноне никак нельзя. Я вот и смотрю, что обидели меня. Занимаю я, к примеру, две должности: сторож да качественник. А вот весь численник пролистал — нету этих дней, что хочешь, то и делай, а нет.

— Каких? — не понял бригадир.

— Как каких? — удивился старик. — Моих! Нет ни дня сторожа, ни дня качественника. Вот есть тут день армии, день шахтеров, строителей, а сторожа и качественника — нет. Я так думаю: наверное, когда сшивали численник на заводе, так эти дни просто куда-нибудь затеряли, а может, искурили. Тоже ведь и там, должно, озорники-то есть.

Михаил Ефимович больше не мог вытерпеть и громко рассмеялся.

— Чего ржешь-то, жеребец? — обиделся дед. — Надо плакать, а не смеяться. Ты думаешь, что они там только меня одного обидели? Они и ваш день трактористов искурили, истинно тебе говорю, Весь численник пролистал, а этого дня тоже нет.

— Так его там и не было!

— Как это не было? — не понял дед. — Конечно, не было, если его не вклеили.

— Совсем не было и не должно быть!

— Как так не должно? День шахтеров есть, строителей — есть, а трактористов не должно быть? Глупый ты, Ефимыч, право! Искурили его еще на заводе, истинно тебе говорю!

Слух о «божьих деньках» и «дне качественника» вскоре разошелся по всему селу. Над стариком долго смеялись, но он махал на всех рукой и продолжал аккуратно брать дань со своей жены за каждый красный листок в календаре.

Андрей с Митькой рано закончили в этот день запашку навоза и погнали трактор к стану, чтобы получить на завтра наряд и до вечера перегнать машину на новое место. Но свободного участка не оказалось; туда, где требовалась предпосевная обработка, еще с утра были посланы трактора, и к вечеру они должны были все закончить.

— Завтра чуть свет начинаем массовый сев, — объяснил трактористам Михаил Ефимович. — Выезжаем всем табором, а пока, ребятки, отдыхайте.

Почистив и заправив машину, Андрей с Митькой отправились на реку проверять верши и к вечеру притащили на стан целую корзину свежей рыбы.

Трактористы окружили рыбаков, брали мазутными руками крупных щук, распяливая им рты, дивясь остроте и множеству зубов.

— Зубастая, дьявол! — вслух рассуждал сам с собой Мишка Святой, тиская в грязных руках крупную щуку. — Пасть как у крокодила. Такая, пожалуй, схватит если за срамное место, когда купаться будете, на всею жизнь калекой оставит, ни одна девка в жизнь, если узнает, замуж не пойдет, а и выйдет, так через неделю сбежит, как от старика. Беда.

— А тебе, Михайло, есть о чем тужить, — прислушавшись к его рассуждению, сказал Михаил Ефимович. — Это нашему брату остерегаться надо, а тебя пудовая щука за версту обойдет!

— Это почему же? — покосился на него Святой.

— Да опаска ее возьмет. Как бы не подавиться!

— Ха-ха-ха! — дружно взорвалось над станом. — Ай да бригадир! Вот так уж поддел Святого! Ха-ха-ха!

Как и в прошлые годы, недовольна уловом осталась только повариха.

— Черти чумазые, — ворчала она, — испортят только аппетит, а мне опять целый котел каши на свинарник везти. Да каша-то какая — с салом! Мед, а не каша!

Трактористы, как правило, готовили уху сами, считая это дело чисто мужским. Варили ее обычно все свободные от работы. Уха, сготовленная иногда десятью руками, получалась необыкновенно вкусная. Она пахла дымом, лавровым листом, керосином и другими тракторными запахами и, несмотря на это, всегда съедалась бригадой с большим удовольствием. А если и получался иногда пересол, то жаловаться все равно не на кого: сами готовили, сами и расхлебывали.

Дед Ухватов, расстроившись, что на заводе, где сшивают календари, озорники-рабочие выкурили его божьи деньки, отдыхал в будке и вышел посмотреть на улов самым последним, когда половина рыбы была уже вычищена.

— Рыбка хороша! - согласился он со всеми, взвешивая на ладони крупного крупного ослизлого язя. — Разговеться ушицей можем.

Язь выскользнул из рук старика, плюхнулся обратно в корзину. Дед обтер ладони об свои засаленные штаны и, усаживаясь на крылечке, вспомнил:

— Эх, вот летось мне привел Господь рыбку-то посмотреть, вот так рыбка!

— Лучше этой? — полюбопытствовал Семен Золотов.

— Может, не лучше, но не в пример крупнее, почитай пуда по два каждая!

— Ну, это ты, дед, загибаешь, — недоверчиво покосился на Ухватова бригадир. — У нас во всей Куге и рыбы то такой с роду не водилось. Разве весной из Волги зашла.

— Шут ее знает, отколь она взялась, только сам видел, как тунькинский мельник, Иван Яковлевич, двух агромаднейших сомов из мельничного омута в один день выудил.

Случай, о котором дед Ухватов рассказывал, был доподлинный и многим известный, в свое время нашумевший на весь район. Произошло это так: как-то ребятишки-помольщики выгнали из под амбара крысу, долго бегали за ней, пока не загнали к самой воде. Отступать зверьку было некуда, и крыса бросилась в воду, намереваясь скрыться на той стороне в кустах ивняка. Но едва крыса доплыла до середины омута, как из воды показалась темная тупоносая морда, похожая на обрубок дерева, и крысы как не бывало. Невидимая рыба проглотила ее, словно муху. Только круги пошли по воде, будто кто бросил в омут огромный камень.

Ребятишки были в недоумении. Никогда подобной рыбы в мельничном омуте не видели, и трусливо попятились от берега. Даже купаться в этот день никто не решился.

За всей это картиной молча наблюдал мельник. Он сообразил, что это за рыба. «Сом, — решил он, не иначе. — Видно, не в первый раз срываются тут в воду крысы, привык, бродяга, что уж среди бела дня стал хватать»

Мельник, хотя и не был рыбаком, даже посмеивался над людьми с этой слабостью, но тут загорелся. Он поставил в амбаре крысоловки, сам пошел на село к кузнецу. Пока он курил на порожке кузни, кузнец отковал ему большой крючок, на какой не только сома, но и лошадь с упряжкой можно вытащить. Ночью в одну из ловушек попала крыса.

Мельник от удовольствия потирал руки. Едва забрезжил рассвет, как мельник был уже на плотине. Он привязал суровыми нитками к спине зверька крючок на толстом шнурке с поводком из стальной проволоки и осторожно пустил ее в воду из-под мельничного колеса. Все повторилось, как днем. Едва крыса добралась до середины омута, как тут же была схвачена огромной рыбиной. Мельник с пол-часа мучился, то отпуская, то натягивая шнурок, пока не вытащил на плотину, к большому удивлению помольщиков, большого, пуда на два, сома. К вечеру мельник выудил второго такого же, а больше, сколько ни запускал свою снасть, не клюнуло. Видимо, эти сомы были единственные в этом омуте, и мельник забросил свою снасть.

Эта история была известна многим, но дед Ухватов стал рассказывать ее особо, по своему, и люди насторожились.

— Думаете, и вправду так было? Ни-ни! Уж мне-то хорошо все это известно. Я в ту пору как раз на мельнице трое суток жил, фураж лошадям мололи. Вот на самом деле как было. У Ивана Яковлевича дочка есть, Машенькой звать. Девка из себя — красавица писаная. Стройная, как березынька, и в теле. Одним словом, мельникова дочка, а у мельников у всех дочери ядреные. Воздух тут, безделье, да белые пышки — одно к одному. Вот и эта Машенька —  цветочек лазоревый, а не девка!

На мельнице —  ясное дело, днем всегда народ, помольщики, как на базаре, не протолкнешься. Тут и мелют, и торгуют. Кто чем —  ягодами, молоком, маслом да яйцами. Кто во что гаразд, одним словом. Веселье, а не жизнь.

Машенька, эта красавица писаная, целый день изнемогает от жары. Искупаться бы, и вода рядом, да совеститься. Не хочет, чтобы тело ее белое мужики да парни глазами ощупывали.

Трактористы слушали внимательно, чуть улыбаясь старику. Особенно волновал рассказ Мишку Святого. У него даже глаза повлажнели от удовольствия.

— Что же это она боялась-то, Яков Васильевич? Чтобы ее не сглазили, что ли? — не выдержав спросил Мишка.

— Шут ее знает, чего она боялась. Наверное, таких вот ухорезов, как ты.

Это польстило Мишке, и он довольно ухмыльнулся, всем своим видом показывая: «Да, уж маху не дал бы!»

— Вот, значит, и приноровилась Машенька по вечерам купаться, — продолжал свой рассказ дед Ухватов. — Разбредется с мельницы народ, сумерки лягут, туман по омуточку потянется, луна с артельное блюдо выкатится над лозняками, тогда и Машенька выходит на бережок, как русалочка. Разденется и, как лебедушка белая, плавает по омуту. А к ней один парень ходил из села, так она все старалась до него искупаться. А в омуточке том, как вы уже знаете, пара сомов жила: старый-престарый сом с сомихой. Лежат они на дне целыми днями бок о бок. Под вечер поиграть захочется. Смотрит сом вверх и видит: по омуту такая красота плавает. Любуется, любуется он на такую-то красоту, и не вытерпит. Загорится тут холодная сомовья кровь, как у доброго молодца. А тело-то ее белое да ладное и мертвого из могилы поднимет, не то что живого сома. Не вытерпит сом такой муки мученической и поплывет, чтоб, значит, поближе на красоту то такую из-под низу полюбоваться. Любуется, любуется, совсем загорится, тихонько заплывет сзади да как ее по самому мягкому месту хлопнет своим лопушиным хвостом, словно пятерней.

— Ха-ха-ха! — дружно гаркнули трактористы. — Вот так дед Яков, вот так дает!

— А вы подождите ржать-то, — успокаивал их дед Ухватов. — Дальше слушайте, что было. Хлопнет он ее, а ей, лебедушке, кажется, что это парень, суженый ее, из-за кустов поднырнул и озорует с ней. Ну, дело ясное, весело девке. Взвизгнет она девичьим делом, оглядится — нет никого. Ну, думает, показалось, и снова плавать начнет. А сом опять смотрит, смотрит на нее из-под низу и снова загорится — еще раз хлопнет. Сомовье дело известное. Скучно ему со своей старой сомихой на дне-то лежать, вот он и озорует, А со стороны-то смотреть — красиво очень. Ночь, луна, омут мельничный, красна девица, словно русалочка, и сом. Только мельнику, отцу-то ее, вся эта красота не по нраву пришлась. Полюбовался он на эту красоту, обозрел и, хотя не рыбак сам-то, решил выудить этого нахального сома, что с его дочкой заигрывать вздумал. Выудил он его да за одно и сомиху подхватил. Вот как дело-то было. А вы — крысу ребятишки столкнули. Вовсе и нет!

— Ты, дед, так рассказываешь, что можно подумать, будто сам все это видел. Ловко подвернул! — сказал, улыбаясь, Михаил Ефимович.

— А думаешь, не видел? — обиделся Яков Васильевич. — Лопни мои глазыньки, видел, вот как вас, чумазых чертей, сейчас вижу.

— И не стыдно тебе, старому лешему, на молоденьких девок зенки свои поганые пялить? — вмешалась повариха. — Чай, грешно, поди, на старости-то лет?

— Грешно, грешно, — распылился дед Ухватов. — На красоту-то взглянуть никогда не грех, хоть и старому. Она, красота-то, сердце радует да тревожит. Ты вот, Марья, хотя и пожилой человек, а тоже все с молодыми заигрываешь. К примеру, на меня, старика, даже не взглянешь никогда, а говоришь — грешно.

— А какой толк с тобой заигрывать-то? Был бы хоть немного помоложе, лет так на пятьдесят. А то так себе, труха.

— Я те дам труха! — обиделся дед. — Я еще кое в чем и молодым нос утру! Знаешь небось поговорку, что старый конь борозды не теряет.

— Знаем, Яков Васильевич, слыхали. Только другое скажу. Терять-то, верно, не потеряет, но и не пропашет как следует. И это тоже знаем.

Над станом разразился неимоверный хохот, который, как потом рассказывали, был слышен даже в селе, Смеялись до слез. Едва смех начинал стихать, как снова вспыхивал еще сильнее.

— Ай да Марья! — сквозь смех кричали трактористы. — Вот ловко! Так его, старого черта, чтобы знал, как на молоденьких девок глаза пялить!

Смеялись до тех пор, пока Митька Горюн не окрикнул: — Довольно ржать-то, лошади! Уха готова, налетай! Но и за ухой еще долго смеялись трактористы.

В этот вечер в правлении колхоза собрались коммунисты и колхозный актив. Засиделись до третьих петухов. Обсуждали телефонограмму райкома партии и райсельхозинспекции о перекрестном севе всего ярового клина. В конце концов все пришли к единому выводу, что перспектива хотя и заманчива, но в данных условиях почти невыполнима: не хватит сеялок. Решили начать сев только перекрестным и узкорядным способами. Решение вынесли, но в душе каждый чувствовал, что больше половины клина придется засевать обычным, широкорядным, иначе сев затянется.

— Как бы там ни было, — сказал в заключение Петр Кузьмич, — а установку района мы нарушать не имеем права, да и дельная она. Начнем перекрестным, а там видно будет. А в районе посмотрят, как пойдет дело с севом. Эту установку они еще могут сменить. Затяжки в севе район не допустит, а сеялок не только у нас, везде маловато.

В связи с новой установкой пришлось заново пересмотреть составленный ранее график сева, уплотнить его до минимума.

Утром Митька вышел из дома еще затемно; нужно было до работы проверить верши и переставить их на новое место. Правда, мать разбудила Митьку пораньше, чтобы он поправил за двором изгородь, упавшую за зиму, но Горюну было не до того.

— Вечерком налажу! — крикнул он матери и бойко зашагал к реке.

Вода за ночь заметно прибыла, и до лодки пришлось добираться по колено в ледяной воде. Митька торопливо вычерпал банным ковшом из лодки насочившуюся за ночь воду, выбрал цепь и медленно поплыл вниз по реке, держась берега.

Было тихо. Вода в полоях лежала не шелохнувшись, словно застыла, только на самой середине река бурлила, набивая желтую пену, будто свивала из темной воды бесконечно длинную веревку. Небо на востоке стало зеленеть. Одна за другой гасли звезды.

Первая верша стояла в кустах ольшаника, затопленных полой водой. Митька выдернул кол, вытянул за него вершу, В прутяной ловушке бойко забилась рыба — три щучки и с десяток серебристых красноперок. «Хороша рыбка!» — улыбнулся Митька, вытряхивая рыбу в ведро. Вершу он переставил ближе к берегу: вода прибыла, а рыба выйдет кормиться на отмели.

По реке курчавился туман. Легкий, едва заметный у самой воды, он, чуть оторвавшись от нее, густел, скапливался и медленно расползался по прибрежным кустам ивняка и ольшаника, затопляя собой берег, как половодьем, сближая и обесформливая все. В лесу на все лады распевали птицы.

Лодка шла медленно. Митька не греб, а только чуть пошевеливал кормовым веслом, словно боялся нарушить эту тишину и спокойствие, а взмахом весел сорвать с красавицы реки утреннее вуалевое покрывало, сотканное туманом. Природа нежилась.

Вдруг у самого берега с громким хлопаньем сорвался кряковой селезень и, не забираясь высоко, быстро скрылся за поворотом реки в тумане.

Птица была кем-то вспугнута. Митька посмотрел на берег и заметил, как там быстро метнулись три тени, и одна за другой с плеском бросились в воду. Это были какие-то зверьки величиной с дворовую собаку, а какие — Митька не успел определить. Зверьки показали из воды головы, пронзительно свистнули и скрылись под водой. На поверхности обозначились три узенькие дорожки из пузырьков — следы плывших под водой зверьков. «Что за чудеса? — недоумевал Митька. — Неужели водяные крысы. Не должно, великоваты для крыс. Может, выхухоли? Вряд ли. Может, бобры откуда забрели?»

Митька заметил, что одна дорожка пузырьков прошла прямо в кусты, где стояла одна из его верш. Он подъехал. Кол, к которому была прикреплена верша, чуть вздрагивал. «Или же сом ввалился, или эта холера перегрызает прутья, чтобы сожрать рыбу», — подумал Митька и стал осторожно поднимать снасть в лодку. Верша оказалась тяжелее других, и Митька обрадовался. «Наверное, сом!», — но едва верша показалась из воды, как в ней раздался резкий сусличий свист. Было похоже, что свист начался еще там, под водой, но был заглушён толщей воды и теперь вырвался на поверхность.

Митька оторопел и от испуга чуть не уронил вершу обратно в воду. В верше сидел один из тех зверьков, которых он только что видел на берегу. «Выдренок! Вот те раз!» Митька от удивления даже сам присвистнул. Выдренок был смел и тянулся к нему сквозь решетку верши. Темно-коричневая шерстка его была гладкая и блестящая. Большие навыкате глаза с любопытством разглядывали Митьку. Сердце рыбака радостно забилось. Живой выдренок стоил дорого, и в глазах Горюна уже стояло новенькое двуствольное ружье — бескурковая ижевка, которое он купит на вырученные деньги. «Эх, не пустят ведь сейчас в город — сев! — с сожалением подумал Митька и решил: — Подержу недельки две в избе, а после посевной свезу».

Туман густел. На востоке занималась заря, и вода от нее стала розовой. Митька торопливо досмотрел оставшиеся верши, кое-как расставил их и быстро поехал к дому. Выдренка он так и принес прямо в верше домой, боясь, как бы ловкий зверек не вырвался.

Мать доила во дворе корову. Митька, прошмыгнув в избу, поставил на пол вершу и задумался: «Куда же посадить его? Чего мудреного, и сбежит».

Вошла мать.

— Ну, как улов, Митрий? — спросила она, ставя на лавку подойник с молоком.

— Ты посмотри только, чего мне попалось сегодня, — радостно воскликнул сын. — Живого выдренка поймал!

Но это известие почему-то не обрадовало мать. Она неодобрительно покачала головой.

— И большой ты вроде, Митрий. В солдаты скоро, а ума не нажил, в голове ветер. Когда ты только отстанешь от этих зверюшек и выкинешь блажь из головы? То ежей натащишь полную избу — ступить негде, того и гляди без ног останешься, то сусликов. Летось лисят держал до самой осени. Только ото всего избавились. Я уж не нарадовалась было, а ты опять за свое. Сладу с тобой нет.

— Так ведь это выдренок, мама, перечня! Очень дорогой зверь. Настоящие-то охотники годами ходят, а выдру не то что убить, даже не увидят! Очень редкий зверь. Мне прямо счастье свалилось а ты опять недовольна. За этого зверька денег на целое ружье дадут, а может, и больше.

— Отвалят! Летось кормил, кормил лисенят до самой осени, а они взяли да убежали. Тоже хотел ружье получить. Так и этот сбежит, поверь моему слову. Как зверя не корми, а он все в лес смотрит. Да и нехорошо живую тварь в клетке держать да мучить. Пустил бы ты его лучше с богом, пусть живет, как знает!

Но Митька не слушал мать. Он притащил из сеней пустую кадку, вытряхнул в нее из верши выдренка вместе с рыбой, поставил ему блюдо с водой и, прикрыв кадку кружком, побежал на работу.

Уже на крыльце крикнул матери, чтобы она в обед дала выдренку в блюдечке молока.

Это утро началось в тракторной бригаде немного необычно. Бригада уже несколько дней вела полевые работы: предпосевную обработку почвы и выборочный сев. Сегодня начинался массовый сев, может, поэтому и выглядело здесь немножко не так.

Чуть свет, едва зазеленело на востоке, в бригаду стали сходиться трактористы, прицепщики, севцы. Было необыкновенно шумно. Приехал председатель колхоза, агроном, все колхозное начальство.

Пока повариха готовила завтрак, трактористы осматривали машины, прогревали двигатели. Колхозный актив вместе с бригадиром отряда уже в который раз уточняли график сева. Петр Кузьмич давал последние распоряжения.

— Ты, Марья, — обратился он к поварихе, — теперь кормить трактористов и севцов будешь прямо в поле. Тащиться им на обед за километры нет смысла. Время не то. Сейчас каждая минута дорога.

— Петр Кузьмич, а в чем я, в подоле, что ли, буду им разносить обед? — спросила, в свою очередь, острая на язык повариха.

— Как так в подоле? Разве у нас посуды нет? Прямо в котле можно, в ведрах.

— Да разве я дотащу?

— Так лошадку дадим, как же. Сюда обязательно лошадку надо. Мало ли здесь разъездов будет: то в район, то в кузницу, дровишек подбросить.

— Тогда другое дело, я согласная, — ответила тетя Маша. — Лошадку сюда давно бы надо.

— Яков Васильевич, — обратился председатель к сторожу. — Выручай, берись еще и за лошадь.

— К чему она мне? — невозмутимо ответил старик. — Вы возчика прикрепите.

— Так нет же лишних людей. А у вас тут лошадь целыми днями бездельничать будет. Велика ли работа — дровишек подбросить да обед развезти? А тебе бы лошадка пригодилась. Ходить-то небось тяжело. А это запряг бы да и поехал качество проверять. О твоей же пользе печемся, — схитрил Петр Кузьмич.

Это польстило старику, и он согласился.

— Лошадка нам нужна, — сказал старик. — Вот в РТС когда слетать надо скорым делом. Пока ищешь бригадира или завхоза да пока тебе лошадь дадут, — день пройдет. А когда своя лошадка, запряг ее — и там! Без нужды и хлопот.

К стану подошел Митька Горюн.

— Андрей, дружище! — с ходу похвастался Митька перед своим другом. — Кабы ты только знал! Я сегодня выдренка поймал!

— Как выдренка?

— В вершу заскочил. Опоздай я на полчаса, он бы там задохнулся, но вовремя захватил. Живехонек!

Трактористы с интересом расспрашивали Митьку, поздравляли с необыкновенным уловом. Каждый советовал, как лучше и выгоднее сплавить зверька.

— А и впрямь дорогой зверь? — спросил дед Ухватов. — Коли так, то ты, Митька, надейся на меня. Лошадку нам вон Кузьмич дает. Я мигом в район свезу его и кому надо сплавлю.

Трактористы захохотали.

— Не вздумай, Митька, доверить! Пропьет все до копейки, хоть к ворожейке не ходи. А тебе скажет, что сбежал дорогой. Еще и с тебя на четвертинку сорвет. Скажет, что зверь покусал его и ему за лекарство пришлось платить.

— Не брешите, охальники! — вступился за свою честь Ухватов. — Не верь им, Митрий, врут. Все до копейки привезу!

— Ха-ха-ха! Привезет, держи!

Поле ожило еще до восхода солнца.

Первым тронулся со стана посевной агрегат Семена Золотова. Его мощный С-8 потащил на прицепе к Мокрому Кусту сразу пять сошниковых сеялок, заправленных пшеницей. Следом за ними пошли машины Наби и Михаила Жомкова, каждая с тремя сеялками.

Машины Андрея Гусева и Ивана Крюкова получили наряд у Ташлинского леса сеять овес.

— Для овса самое место — низина. Там сроду овсы на чудо родятся. Одно слово: сей овес в грязь — будет как князь! Только смотрите у меня, чтоб без огрехов, — грозя пальцем, предупредил Ухватов. — Коли что замечу, — всей бригадой вздрючим!

Старик успокоился, когда все разъехались и разошлись со стана. Всходило солнце. Было тихо и тепло. Над низинами дрожала испарина. В фиолетовом тумане утонули леса. Всюду заливались жаворонки, да где-то за косогором недовольно ворчал трактор.

— Благодать, — вздохнул старик. — Смотри-ка, Марья, погодка-то какая! За одну такую ночь трава на три вершка вырастет, оглоблю за ночь в траве не видать.

Старик вспомнил о лошади.

— Пойду, Марья, приведу лошадку, а то и не увидишь, как обед подойдет.

— Давай, Яков Васильевич, скорее. Да по дороге дровец захвати. Я уж тут поблизости весь хворост выбрала, издалека таскать приходится.

Конюх Демьян дал старику сносного мерина, указал телегу и дугу.

— А сбруя? — спросил Ухватов.

— Сбруя у шорника. Он сам ее чинит, сам и выдает, Иди в дежурку. Святой, должно быть, там.

Андрей Новиков, по обыкновению, сидел за своим низеньким столиком и что-то сшивал.

— А, Яков Васильевич! — обрадованно ответил он на приветствие старика. — Здравствуй, здравствуй! Зачем пожаловал?

— Полный комплект сбруи требуется, Андрей Степанович Лошадкой нас сегодня председатель облагословил.

Андрей Степанович открыл огромный ларь и стал выкидывать из него под ноги деду сбрую, хомут с мочальной супонью, веревочную уздечку, седелку. Подпруга и подседельник тоже были сплетены из мочала.

Старику сбруя пришлась не по вкусу, к тому же он знал, что у шорника есть ременная, еще зимой колхоз закупил несколько комплектов. Веревочной в колхозе запрягали только водовозных кляч, подвозили к ферме воду да фураж.

— Ты бы, Андрей Степанович, заодно и оглобли обжег.

— Это уже зачем? — чувствуя какой-то подвох, недоуменно спросил шорник.

— Да для полной видимости погорельца. Может, кто и подаст. Все, глядишь, с твоей рванью на поллитру насобираю, — невозмутимо ответил старик.

— Что ты, Яков Васильевич, — обиделся Святой, — Сбруя что надо, крепкая. Куда вам для бригады лучшую-то?

— Ты не дури, Андрейка, — уже серьезно заговорил дед. — Эту рвань себе лучше прибереги. Шобонник придет — ему и сдашь за свисток, а мне подавай настоящую. Нам в район часто выезжать придется. Куда с такой срядой? Срам!

— Так нету лучше этой, Яков Васильевич. Ты уже разуй глаза-то. Сбруя что надо, крепкая, как соковая, не хуже ременной. Уж я-то в сбруе небось разбираюсь. За десять-то с лишком лет, почитай, собаку съел на этом деле, а ты — рванье! Побойся бога! — стал оправдываться Святой.

— Это по всему видно, Андрей Степанович, что ты собаку съел. Только, видать, не ту, которую следовало. Ты лучше съешь вон Шарика у своей соседки Онисьи. Презлющий пес. Проходу никому от него нет. С такого пса, может, и научишься разбираться в сбруях.

Шорник обиделся.

— С тобой уже говорить — надо два пуда соли съесть, — в сердцах сказал он.

— Тебя тоже трудно понять, Андрей Степанович, не сердись, — все распалял шорника дед Ухватов. — То ты говоришь, что собаку съел, теперь собираешься два пуда соли сожрать. Что за сласть, не пойму. От этого ведь все равно умнее не станешь, только, может, на мазарки скорее попадешь, вот и все.

Святой плюнул от злости и, махнув рукой, вышел из дежурки.

— Черт ты, а не человек! — хлопнув дверью, крикнул он. А Ухватову только того и нужно было. Он тут же запустил обе руки в заветный ларь, выбрал подходящую ременную сбрую, взял тесемочные вожжи и пошел запрягать. Пока шорник чертыхался на конюшне, старик был уже на стану, а стреноженный мерин ходил по опушке Зраповского леса и пощипывал траву.

— Давай, Марья, доваривай скорее да поедем, покормим работничков-то, а то конь у меня застаивается! — шутил повеселевший старик.

— Да как я скорее-то, сама, что ли, в котел залезу?

Когда наконец обед был готов, старик запряг лошадь. Вдвоем с поварихой они погрузили на телегу весь кухонный скарб и осторожно, чтоб не расплескать хоть и накрытое варево, тронулись в путь. Дед Ухватов идти пешком не захотел.

— Шагу больше не ступлю! — авторитетно заявил он поварихе. — Мне специально для этого и лошадку дали. Нн-о, треклятая!

Старик по-кучерски сидел в передке, а повариха шла сбоку телеги, одной рукой придерживая свой скарб.

На каждом обрабатываемом поле старик останавливал лошадь в конце загона около мешков с семенами и начинал махать своим бараньим малахаем, приглашая работающих на обед. Марья тем временем расстилала на меже брезент — полевую скатерть-самобранку. Пока трактористы обедали, старик ходил по полю, проверял правильность сева, заделку семян. Если находил что не так, тут же начинал распекать сеяльщиков на чем свет стоит.

Первым на очереди был загон Семена Болотова. Здесь старик никаких неполадок не нашел. Он похвалил севцов, дал им несколько советов, велел, как кончат загон, проехать по одному разу у каждого края, где трактор делает повороты, чтобы лучше обсеменить эти развороты.

Вторым на очереди был агрегат Наби. Здесь старику пришлось поссориться.

Поперек всего загона прогодила полевая дорога. Осенью ее не запахали, и остались на ней следы дисковой бороны от весеннего боронования. Но сеяльщики или не заметили дороги, или поленились на этом месте выключить в сеялках подачу зерна. Семена так незаделанными и лежали по всей дороге.

— Безобразники! — крикнул дед. — Как вы думаете, это гоже?

— Стоит кричать из-за какой-то горсти зерна, — стал защищаться один из севцов. — Вечно ты, дед, без толку орешь.

— Я ору?! — еще сильнее набросился на него старик. — Разве в горстке зерна дело, анафема? Зерно-то все протравлено, яд, а вы его по всей дороге насорили. Сколько божьей птицы погубите, бездельники! Об этом вы подумали? Скажу непременно председателю. Он вас, сукины сыны, заставит всю дорогу метлой подметать! Обленились до чего, что лень через дорогу сеялку выключить. Робяты вы, что ли, грудные? Дай им, Марья, сиськи, пусть потянут.

— Сам дай, — посоветовала Марья.

На самый последний загон к Андрею Гусеву и Ивану Крюкову, куда только что доставил дед Ухватов полевую кухню или, как он сам выражался, провиант, подъехал председатель колхоза.

— Молодцы, ребята. Хорошо работаем! — похвалил он севцов. — Так дальше пойдет — послезавтра весь ранний сев закончим. — И, обращаясь к деду Якову, добавил: — Хватило, старина, сеялок-то и на перекрестный! Зря тужили.

— Дай бог, коли так, — согласился старик. — Только бы дождя не было, а то отстанем.

— На этих днях не ожидается.

Старик пожаловался председателю на севцов агрегата Наби, и Петр Кузьмич пообещал прямо сейчас заехать к ним.

— Марьюшка, милая, жрать захотел, как из пушки, — весело обратился он к поварихе. — Покорми хоть чем-нибудь! До дому мне и к ночи чуть добраться.

— Что вы, Петр Кузьмич, пожалуйста. И борща и каши всем хватит.

— Вот и хорошо.

Он лег на разостланный брезент, пододвинул поближе миску с борщом и принялся за обед.

— Эх, замечательный борщ сварила, Марья! Просто объеденье! Только лаврушки будто не хватает. Ты чего это лавровый лист не кладешь? Завхоз не выписывает, что ли?

— Как не выписывает, — ответила Марья, — завсегда выдает.

— Так чего же?

Повариха молчала. Она или позабыла положить этот лист в борщ, или успела его куда-то спровадить и не знала сейчас, что ответить.

Из беды выручил дед Ухватов.

— А у нас, Петр Кузьмич, — сказал он, — по совести признаться, никто решительно его не ест, право. Скусу, что ли, не знают. Как-то положила Марья во щи этот самый лист, а трактористы, такие пентюхи, щи съели, а этот лист так в тарелках и оставили. Никто листочка одного не съел.

Обедающие громко рассмеялись.

— Ты, Яков Васильевич, я смотрю, без шуток не можешь. Что ж, это хорошо.

— Какие уж тут шутки, Петр Кузьмич, — стал оправдываться дед. — Истинно тебе говорю. Совсем не едят!

Праздник Первого мая пришел в Мокрый Куст в самый разгар посевной, поэтому и справляли его не днем, а вечером, да и то не всем селом, как обычно справляли здесь все праздники, если случались они в нестрадные дни, а врозь, кто как сумел.

Первым, конечно, встретил праздник колхозный качественник дед Ухватов.

Утром председатель колхоза Петр Кузьмич по пути в правление зашел в магазин за папиросами и там лицом к лицу столкнулся с Яковом Васильевичем. Старик, к удивлению председателя, был уже на взводе и торопливо засовывал во внутренний карман своего засаленного полушубка недопитую водку.

— Ты чего же это, Яков Васильевич, такой горячий день с водки начинаешь? Нехорошо. Все в поле, а ты?

— Истинный господь, Петр Кузьмич, капли в рот не брал! — забожился было дед Ухватов.

Но председатель бесцеремонно разоблачил деда. Старик продолжал оправдываться:

— Как же иначе-то, Петр Кузьмич? В такой день да не выпить, кто может запретить мне на Первое мая немножко согрешить? Ведь это праздник по всей земле, не только на святой Руси. Всякий трудовой народ его справляет, а ты упрекать. Велик денек!

— Так ты и пасху был пьян.

— Был! — подтвердил старик.

— И вот сегодня, на Первое мая. Так ты чего же, все праздники кряду справляешь, и церковные и наши?

— Кажинный божий денек отмечаем, Петр Кузьмич. Без этого нельзя. Пришел я утром со стана, к скотине сходил, в стадо проводил. А тут собрала Авдотья завтрак. Я и баю ей, что грешно, дескать, в такой денек без этого пищу принимать. Старуха моя было вспыхнула, как солома в печи, только я быстро ее успокоил. Численник со стены для полного доказательства снял. Она хоть и баба, а красное число отличает. Видит, и вправду, на численнике праздник. На что уж сердитая насчет выпивки, а четвертную выложила, слова не сказала. Она у меня молодец, — похвалился старик. — На нужное дело сроду не пожалеет.

— Да, дела, — неодобрительно покачал головой Петр Кузьмич. Случись такое с кем-нибудь еще, председатель нашел бы сладу, сумел бы быстро отрезвить, но что ему было делать с семидесятилетним стариком? Воспитывать? Таких уж не учат.

А старик держал его за пуговицу и торопливо доказывал свою правоту:

— В такой божий денек, Петр Кузьмич, не выпить — большой грех на душу себе принять. Еще покойный Лександра Васильевич Суворов постоянно баил: «Век не пей, а на Первое мая займи, но выпей!» Вот оно как, дело-то, обстоит, а ты…

— Это все, может быть, и так, — стал унимать разошедшегося старика председатель, — только нехорошо ведь, пойми. Ведь у нас страда, сев! Мог бы, кажется, и до вечера обождать.

— Ха! — усмехнулся Ухватов. — А какая разница, я вас, спрошу, Петр Кузьмич? Какая? Что утром я встречу праздник, что вечером? Мне старуха за один праздник два раза денег все равно не даст, хоть разбейся. Поэтому и нет никакой разницы, Если я согрешил, скажем, сейчас, то вечером буду трезв, а мне это еще лучше, ведь у меня вечером-то дежурство. Мало мне одной, так вы на старости лет мне две отвалили. Вот и крутись теперь. Даже в божий денек и то отдохнуть не даете, ругаетесь. Но мне наплевать.

С этими словами Ухватов вышел из магазина, и сразу же, едва только захлопнулась за ним дверь, с улицы донеслось его залихватское пение:

Скакал казак через долину,

Эх, да-а-а через маньчжурские кра-а-я,

Эх, да-а скакал он…

— Ухватов заказаковал, — шутили расходившиеся на работу колхозники. — Раненько начал. До вечера, за такой-то длинный день, пожалуй, вдоволь напоется.

К обеду дед Ухватов приплелся на тракторный стан.

— С праздником, люди добрые! С Первомаем! — заревел он во весь голос, — Гуляй, душа! В году только один такой-то день!

— Ты что же это, Яков Васильевич? И не стыдно тебе? — стал упрекать старика бригадир. — Хоть бы вечера подождал.

— А разве я пьян? — удивленно спросил старик. — Утром, точно, был выпивши, а сейчас ни в глазинке, Михаил Ефимович! Утром меня сам председатель в потребиловке застал. Я было притворился трезвым, да где там, узнал. Наскрозь каждого видит, змей! А сейчас я ничего, на ногах и в силе!

— Какое там ничего. Ты же еле на ногах, старый дурак! — набросилась на него повариха. — Ну как я с тобой, с пьяной мордой, обед буду развозить?

— Кто это еле на ногах? — козырем пошел на нее дед Ухватов. — Да я, если хочешь знать, сейчас зайца догоню! Вот я каков! Где он? Держи его, куцего!

Дед Ухватов резво было побежал за воображаемым зайцем, но тут же запнулся, упал и, даже не приподняв голову, захрапел на все поле.

— Догнал! — усмехнулся Михаил Ефимович. — Жарь, Марья, зайчатину.

Но, кроме Ухватова, во всем селе в этот день больше не было гуляющих, как это наблюдалось в прошлые годы.

Вечером колхозники встречали праздник. В правлении народу собралось битком. Дым от самокруток не успевал выходить в настежь раскрытые двери, речным туманом висел у потолка, не давая гореть лампе.

На праздничном торжественном собрании многие колхозники получили премии. Кого премировали отрезом на рубашку или платье, кого деньгами, кого поросятами. Премии получили пастух Федька Манин, конюх Демьян Мефодьевич, доярки, кузнецы. Шорнику Андрею Святому при всем народе преподнесли отрез на рубашку. Он расчувствовался, смутился, прослезился и, принимая подарок, сказал:

— Да я теперь для своего колхозу уже жизни не пожалею! Не был забыт председателем и колхозный качественник дед Ухватов. Старику был объявлен выговор за пьянку в рабочее время. Но старик и ухом не повел. Он к вечеру снова где-то набрался, упросил Митьку Горюна, как внука, подежурить за себя, а сам ушел в село и сидел сейчас на митинге в самом первом ряду, как старейший почетный колхозник.

До третьих петухов по селу не смолкали песни и пляски. Особенно шумно было у правления, где Мишка Святой, сидя на бревнах в новой ситцевой рубашке с квелым цветком медуницы за козырьком фуражки, вовсю нажаривал на своей гармошке камаринского.

Премированные устроили складчину и собрались в просторной избе у конюха Демьяна. Демьян, угощая дорогих гостей, старался, как мог, выбиваясь из последних сил. Ни разу не присела и его жена, дородная Пелагея Ивановна, бегая из чулана к столу и обратно.

В самый разгар гулянки к ним вдруг незваным гостем ввалился дед Ухватов.

— Принимай, Демьян Мефодич, Пелагея Ивановна! — еще с порога закричал на всю избу старик, еле держась на ногах. — Я тоже с вашей компанией хочу гулять. Меня ведь тоже отметили, слышали небось? Не забыл Петр Кузьмич колхозного качественника! Жаль только, дали не поросенка. Как бы он сгодился мне завтра.

Гости скоро захмелели, начались нестройные песни, но громкие, на всю улицу. Каждый тянул свое, стараясь обязательно перекричать другого. Дед Ухватов заглушал всех.

— А на похмелье я завтра все равно найду, истинный господь! — стал уверять он кого-то. — Митька, бают, какую-то кикимору морскую вечор пымал, как выдра, а бают, для города большую ценность имеет. Большие деньги могут дать. Уговорю завтра Митьку и свезу эту кикимору в район. Мне что? Лошадь у меня своя, просить не надо!

Только далеко за полночь село стало стихать. Все реже и реже слышались песни, гасли в окнах огни.

Так отпраздновали мокрокустинцы Первое мая.


Рассказы


Первый снег

Зима легла поздно. Прошли все сроки, подсчитанные нами по замеркам, а снегу не было.

Установились сильные морозы. Землю сковало так, что по утрам она гудела, как медный колокол. Ночи стояли светлые, лунные. Леса укрылись пушистым, искрящимся инеем. Настоящая зима, только без снега.

Мы с колхозным сторожем дедом Иваном несколько раз выходили за зайцами по чернотропу, но безуспешно. Сухой иней не держал запаха следов, и собаки на первом же кругу скалывались, теряли след и возвращались к нам ни с чем.

Зайцы вылиняли давно и совершенно белые хоронились на день в непролазном чапыжнике, через который не только человеку, но и собаке трудно пробраться.

Снег выпал неожиданно. С вечера, как обычно, было морозно, взошла луна, а утром выглянули мы — кругом белым-бело, зима!

И так тихо и тепло сразу стало, словно серые тучи, сорившие крупные, легкие, как пух, снежинки, укрыли иззябшую землю от холодного бездонного неба. Деревья надели за ночь тяжелые белые тулупы и мирно дремали.

Люблю я первый снег! Волнует и радует он, пожалуй, не только меня. Много красивого и сказочного в этом событии…

Я каждый год с особой радостью встречаю его, и не только потому, что с ним открываются для охотника все лесные тайны. Радует он меня, пожалуй, больше по другой причине. Он всегда наводит на приятные воспоминания, связанные с зимой, новогодней елкой, детством…

В это утро мы с дедом Иваном немного припозднились и вышли в лес уже в девятом часу. Идти по свежему, еще не слежавшемуся снегу было легко и приятно.

— Заяц должен быть! — бодро шагая, говорил старик. — В такую порошу только охотиться. Заяц боится первого снега, больших кругов не делает. Я, бывало, по два десятка за такой день настреливал.

Но, несмотря на первый снег, охота и на этот раз не удалась. Не всегда первый снег сопутствует удачной охоте.

Зайцы легли еще до снега, и во всем лесу не было ни одного следочка. А без следов, даже с хорошими собаками, найти косого мудрено. Шкурка его не пахнет, и лежит он, совершенно белый на белом, крепко: в двух шагах пройдешь — не встанет!

Проходили мы по лесу часов до трех, и все без толку: зайцы как в воду канули. Не слышалось выстрелов и других охотников.

Короткий зимний день начинал меркнуть. Мы сошлись с дедом на просеке и стали, закуривать.

— Да, — тяжело вздохнув, протянул он, — невесело! День что надо: и тепло и тихо, а зайчишек нет. Досадно. Видно, придется ни с чем к дому пробираться.

— Видно, так…

Мы шли друг за другом усталые, проголодавшиеся, я впереди, дед — в пяту. За нами понуро плелись не меньше нас уставшие собаки.

Шли молча, каждый со своими думами. Я не раскаивался и не упрекал себя за неудачу. Когда выпадает первый снег, я всегда хожу в лес. Бывает, и без ружья хожу. Это доставляет мне особое удовольствие. Поэтому о неудаче я старался не думать. Дед же всю дорогу вздыхал, скреб затылок. Только когда подходили к селу, он, как бы оправдываясь, сказал:

— В первый снег всегда так. Серединки не бывает. Или настреляешь столько, что не донести, или ни одного зайца даже не увидишь. Смотря в какое время ночи снег пойдет, от этого зависит. Мы тут, пожалуй, ни при чем. А вот завтра зайцу никуда от нас не деться. Он весь на виду будет!

— Завтра, конечно, все зайцы наши будут! — шутливым тоном поддержал я старика.

— Истинно! — загорячился дед. — Это я на себе испытал. — И до самого дома рассказывал мне, как с ним в такую вот зиму случай вышел.


Непрощеный грех

Было около трех часов ночи, когда мы подъезжали к кордону Павла Зыкова.

Кордон затерялся в глухих марийских лесах. Стоит он на проселочной дороге километрах в пятидесяти от города. Дорога через кордон хотя и глухая, но всегда проезжая. По ней каждую субботу из ближних сел ездят колхозники на базар в город.

Старый лесник и дорога к его кордону были нам хорошо знакомы.

Сам Павел — шестидесятилетний старик, седой, немного глуховатый — не охотился. Не мог он оказать охотникам и егерской помощи, так как в лес ходил только по служебным делам: клеймить деревья, намечать вырубки, летом — сажать молодняк, ухаживать да делить сенокосы, и мало знал, где какая дичь водится. Да и не разбирался он в птицах. Что бы ни вылетело: тетерев ли, рябчик, глухарь или просто сова — для Павла все одно — лесная курица. Но, несмотря на это, охотники к нему ездили. Лес в этом урочище был глухой, и дичь в нем водилась. Не очень далеко от кордона начинались колхозные поля, где на опушке всегда можно было встретить стайку косачей или выгнать зайца.

Крепчал мороз. Все вокруг затянуло серой дымкой, выжатой из воздуха стужей. Луна, с двумя светлыми столбами по сторонам, смотрела на заснеженную землю тускло. Кое-где сквозь туманную пелену пробивались холодные, зеленоватые звезды.

Заиндевелая лошадка, подгоняемая морозом и хрипловатыми окриками Василия Ивановича, шустро бежала по узкой, но хорошо наезженной лесной дороге.

Было тихо. Лишь время от времени, словно ружейные выстрелы, хлопали от стужи деревья да однообразно скрипел под полозьями снег.

Мороз пробрал до костей и нас, и только сознание, что вот-вот из-за поворота покажется долгожданный кордон, согревало.

Луна опустилась до самых верхушек деревьев и, словно боясь уколоться об острые пики елей, осторожно пробиралась с дерева на дерево, по-старушечьи ощупывая дорогу огненными посохами.

Сосны протягивали на дорогу свои заиндевелые, иззябшие лапы, словно просили захватить их с собой. Дорога пошла наизволок, и из-за поворота зачернели постройки лесного кордона. Мы уже радовались, предвкушая тепло печи и радушный прием хозяина, как вдруг лошадь стала и, испуганно озираясь, затопталась на месте, всхрапывая и прядая ушами.

— Ну, дьявол! — сердито крикнул Василий Иванович и взмахнул кнутом.

Лошадь опять остановилась. И тут, шагах в пятидесяти от нас, почти у самого дома, высоко на дереве, закричал кот.

— Что за напасть? — удивились мы, выбираясь из кошевок. Василий Иванович взял лошадь под уздцы и, дергая за повод и ругаясь на весь лес, повел. Она нехотя пошла, вздрагивая и крутя головой, стараясь вырвать повод из цепких рук хозяина.

На дереве, не умолкая, выл невидимый кот. Теперь он кричал сильнее и настойчивее. Предчувствуя что-то недоброе, я стал вынимать из чехла двустволку.

Шагах в десяти от дерева, на котором завывал кот, лошадь совсем заупрямилась, затопталась на месте и, сколько ее ни понукали, стояла. Плюнув с досады, Василий Иванович бросил повод. Прислонившись к кошевке, я видел, как он не очень смело прошел немного по дороге, потом свернул в сугроб и, увязая чуть ли не по пояс в снегу, полез к дереву.

— Да это волк! — вдруг просто, будто речь шла не о сказочном хищнике, а о чем-то обыденном, как о коте, сказал он.

Я почему-то решил, что говорит он не о самом волке, а о его следах, поэтому спросил, давно ли волк прошел.

— Да вот он, уже мерзлый…

Я не поверил и, наскоро привязав лошадь к первой же осине, побежал к нему.

Он не обманывал. К дереву еще с осени была приставлена соха, и в ней, между сошниками, висел старый матерый волк.

Мы разобрали следы и хорошо представили себе картину разыгравшейся здесь драмы.

С вечера по дороге прошел обоз — колхозники проехали в город на базар.

Привлеченный запахом, оставленным обозом, вышел на дорогу старый голодный волк. Он долго трусил по дороге, обливаясь слюной, пока не добрался до кордона Павла Зыкова. В это же время вышел на дорогу большой полосатый кот лесника. Увидев приближающегося волка, кот выгнул спину, воинственно взвыл, но в самый критический момент струсил и пустился наутек. Волк, разъяренный тем, что какой-то вонючий кот нарушил у него сладкую мечту об ужине, решил дать ему взбучку, а, может быть, заодно и закусить котом. Кот с лету махнул на дерево. Волк метнулся за ним и… угодил ребрами между сошников сохи. Выбраться из неожиданной ловушки он так и не сумел.

Произошло все это еще с вечера, и к нашему приезду волк уже замерз окончательно. Пробрал мороз и сидевшего на дереве перепуганного кота, но спуститься вниз он так и не решался. Может, к утру мороз доконал бы и его, но тут подъехали мы. Услышав нас, кот завыл еще пуще.

Взваливая мерзлую тушу волка в кошевку, Василий Иванович предупредил меня:

— Смотри, Павлу не проговорись, Убили, мол, а то долю запросит, Уж он не упустит случая, знаю я его.

Подъехав к дому, Василий Иванович постучал кнутовищем в наличник. Вскоре из-за двойных рам, разрисованных морозом, показался неясный силуэт и постучал нам в ответ: мол, слышу. В избе засветился огонек, хлопнула дверь, и кто-то прошлепал по скрипучему снегу от крыльца к воротам. Застучал отодвигаемый засов, ворота отворились, и к нам вышел сам Павел, в валенках на босу ногу, в одном белье и в овчинном полушубке, накинутом прямо на голову.

— Ба, охотнички! — обрадованно воскликнул он. — Вот уж кого не ждал в этакий мороз. Заезжайте быстрее…

Он ушел, ежась от холода. Мы распрягли лошадь, поставили ее под навес, дали ей корма и, забрав сумки и ружья, вошли в избу. Ружья, чтобы не «вспотели» в тепле, оставили в сенях.

Павел, уже одетый, сидел на кровати, а в чулане, гремя самоваром, суетилась жена его Ольга Петровна, добрая, очень полная старушка с тройным подбородком.

Изба у Павла, как и все лесные кордоны, — высокая и просторная. Убранство — небогатое. Три широкие лавки, прикрепленные прямо к стенам намертво, стол, большая деревянная кровать. На стене два запыленных лосиных рога. В углу, около двери, глиняный рукомойник, подвешенный над широкой лоханью. Кажись, и все.

— А тут с вечера все волчишка выл. И недалеко будто. Я еще пожалел, что нет никого из охотников, ан к утру и вы прикатили, легкие на помине, — сказал Павел и почему-то вздохнул.

— А мы взяли его! — похвалился Василий Иванович.

— Ай правду баешь? — удивленно воскликнул Павел.

Из чулана выглянула Ольга Петровна и тоже недоверчиво переспросила:

— Неужто убили?

Не поверив нам, Павел накинул полушубок и вышел во двор, Вскоре он вернулся и, обращаясь только к одной Ольге Петровне, подтвердил:

— Верно ведь говорят, волк в кошевке-то!

Вместе с Павлом в избу вбежал и кот, стуча по полу обмороженным хвостом. Стука этого хозяева не услышали, только мы с Василием Ивановичем понимающе переглянулись.

Ольга Петровна внесла в избу шумевший самовар и пригласила нас к столу. На столе появилась тарелка с хлебом, сахар, кринка с молоком. В добавление ко всему Василий Иванович вынул из рюкзака бутылку старки и колбасу.

Увидев водку, Павел улыбнулся, подкрутил у лампы фитиль, прибавив свету, больше обычного засуетился.

— Старуха! — окликнул он Ольгу Петровну. — А ты бы закусочку подала, грибков, огурчиков. Водочка, она с морозу-то для сугрева больно хороша…

Мы выпили по полстакана «со встречей», стали закусывать. Потчевали и Ольгу Петровну, но она, из вежливости чуть пригубив, отставила стакан, сославшись на то, что время уже печь растоплять, убираться по хозяйству, а водка может испортить все дело.

Павел, немного разгорячившись от вина, снова стал рассказывать, как волк с вечера выл невдалеке от кордона, словно чуял свою смерть.

Старка, горячий самовар и радушие хозяев развеселили и нас. Василий Иванович хотя и предупреждал меня молчать, но первый расчувствовался и рассказал Павлу все о найденном волке. Лесник вначале не поверил нам, а когда мы доказали ему и все вместе осмотрели кота, как и предполагалось, Павел вначале несмело, но стал просить долю. Мы обещали «не обидеть» его, но и после этого хозяин не развеселился.

— Эх, — вздыхал он. — Чуть бы припоздниться вам, добыча целиком бы мне досталась. А теперь вот… И коток, видать, для себя же старался, для своего дома. Хвост вот тоже отморозил, бедняга, пострадал. Отпадет теперь у него, должно, хвост. А ведь умница какой! — все расхваливал он кота, — Надо же — волка на рожон заманил!

И о чем бы мы теперь ни говорили, разговор как-то сам по себе опять сводился к злополучному волку.

— Да! — не успокаивался Павел. — Как чуяли вы — ночью поехали. А то бы… Может, судьба специально мне его на бедность мою подбросила, только прохлопал я.

Видя, в какое огорчение ввели мы хозяина, я сказал Павлу, что мы просто пошутили и волк нам совершенно не нужен. Поддержал меня и Василий Иванович.

— Иначе мы и не сказали бы тебе совсем! — добавил он.

Мы внесли волка в избу и пообещали Павлу помочь ободрать его, как только он немного отойдет.

Все это успокоило и даже развеселило Павла, зато Ольга Петровна осталась недовольна мужем.

— Ну на что он тебе сдался, этот волк? — упрекала она его. — Добро бы баран, а то страшилище! Охотникам еще туда-сюда. Они только за этим и ездят такие километры да мерзнут» Ну а ты охотник, что ли?

— Не знаешь ничего — помалкивай! — оборонялся Павел. — за такого волка я и овцу получу, и денег полста. Нужно только суметь. Вывезу вот его в поле, пойду в колхоз и заявлю: так, мол, и так. На вашем поле убил. Так что не обессудьте, а по закону овечка полагается…

— Полагается! — передразнила его Ольга Петровна. — Так тебе Петр Зюков отвалит овечку, держи!

— Зюков не даст, верно, — согласился Павел. — А я к нему и не повезу. Я к Ивану Ломову на поле свалю! Колхоз богатый, и человек он — душа! Слова не скажет, раз по закону полагается!

— Так ведь грешно, несносный ты человек. Непрощеный грех людей-то обманывать!

— А знаешь ты, что такое грех? Нет ведь, а мелешь! Глупость одна этот грех, вот что!

Пристыдив жену, Павел покосился на ее недопитый стакан, крякнул и, немного смутившись, взял его со стола и выпил.

— Хорошо! — сказал он. — Был бы царем — всю жизнь водочку попивал бы! А грех — это пустяки!

Павел, как и после первого стакана, поднесенного нами, сделался снова разговорчивым и веселым.

— Ты, наверное, помнишь, Ольга, — обратился он к супруге, — отца Ивана, который в последние годы перед колхозами служил у нас? Помнишь? Ну вот! Пьяница был этот поп — горький…

— Вот как ты, наверное, — вставила жена.

— Ну уж, не перебивай! — огрызнулся Павел, не очень довольный ее сравнением. — А покойный родитель мой, — продолжал он, — очень интересовался этими грехами. Почему, мол, одни грехи прощаются, а другие непрощеные? Вот и позвал он отца Ивана к себе ради любопытства. Угостил его водочкой и спрашивает, почему, мол, это так. Отец Иван и говорит ему. Вот любят меня прихожане или нет — неважно, только всегда угощают. Иной раз некоторый мужичок так угостит, что я еле-еле на четвереньках до дому доползу или на распятьях кто-нибудь приведет. Это хорошо! Плохо только, что на другой день ни один дьявол не догадается опохмелить. И всегда так: напоить — напоят, а опохмелить забудут! Это, по-моему, и есть самый что ни на есть непрощеный грех! Раз напоил — будь любезен и опохмели! А то господь наш труды праведные любит, а какой я божий работник, коли у меня руки с похмелья трясутся?

Мы от души посмеялись над рассказом Павла и стали собираться в лес. Уже светало. Окна в избе из черных стали фиолетовыми. Ольга Петровна удерживала нас, просила остаться позавтракать горячим, которое, как она говорила, вот-вот будет готово. Но мы боялись потерять самое дорогое — рассвет в лесу — и, поблагодарив хозяйку за гостеприимство, отказались.

Павел вышел нас проводить. Когда мы подвязывали у ворот лыжи, он, немного смущаясь, попросил:

— Вы уж того, ребяты, про волка-то помалкивайте. А то узнают, что он, грешным делом, сам удавился, — не дадут мне овцу-то.

Мы поклялись старику молчать, хотя, по словам доброй Ольг Петровны, кривить душой — означало брать себе на душу непрощеный грех, но что было делать? Сами же во всем виноваты!


Сойка

В один из воскресных дней погожего бабьего лета я бродил в окрестностях города Бугульмы в Предуралье по мелким здешним дубнякам. Проходил я до обеда, утомился, сел отдохнуть на краю глубокого, заросшего молодым дубняком и березняком оврага. День выдался на редкость безветренный, солнечный. Это была та пора золотой осени, когда все и на самом деле кажется словно сделанным из золота. Листья на березах еще не начали опадать, а пожелтели все до одного от верхушки до комля. Особенно золотыми казались чисто березовые леса. Они стояли в золотой ризе, охваченные желтым огненным пламенем. Казалось, что даже в небе отражается эта желтизна.

Повсюду, видимо, в последний день перед холодами, летели длинные шелковистые нити паутины. На кончике каждой паутинки сидел маленький, с просяное семечко, паучок и куда-то ехал. Куда?

В овраге пронзительно кричали сойки.

По натуре своей сойки очень любопытны. Заметят охотника и долго будут провожать его лесом, перепархивая с дерева на дерево, предупреждая всех зверей и птиц, что лесом идет человек.

— Крэк, кррээк! — крикнет сойка, увидевшая человека.

— Кррээк! — ответит ей другая и тоже присоединится к преследовательнице. И так они будут провожать охотника до тех пор, пока не кончится лес или что-нибудь не испугает их. Охотники не любят их за предательство. Когда мелькнет среди ветвей светло-коричневая, с голубыми зеркальцами на крыльях птица величиной с домашнего голубя, не пожалеют заряда…

Крик сойки пронзителен и силен. Она подражает многим птицам, но всех больше своим сородичам — сорокам и воронам. Подчас не скоро и определишь, кто кричит, сорока или сойка.

Помню, о чем-то задумавшись, я лег, глядя в голубое безоблачное небо. Вдруг краешком глаза заметил, как невдалеке опустилась на землю какая-то птица. Я повернулся и увидел сойку. Она с любопытством разглядывала меня, как мне показалось, гадая, живой я или мертвый и нельзя ли в случае чего стащить у меня что-нибудь с газеты. Заметив мое движение, сойка неохотно взлетела на дубок и затаилась.

Я знал, что выдержки у этих очень уж любопытных птиц едва ли хватит и на пять минут. Не делая лишних движений, я приготовил фотоаппарат, висевший у меня на груди, приставил видоискатель к глазу и замер. Вскоре, и на самом деле, обманутая тишиной птица снова слетела на землю. Она постояла минуты две, искоса поглядывая на меня, потом опасливо стала приближаться. Скакнет раз — встанет, покосится на меня и, видя, что опасности как будто нет, снова скакнет.

Я не знал, что привлекло сойку, когда она опустилась около меня в первый раз, но сейчас хорошо видел, что ее сильно интересует блестящий незнакомый предмет — хромированная оправа объектива. Она подкралась совсем близко, чуть не на вытянутую руку, и замерла в нерешительности. «Клюнуть или не клюнуть?» — видимо, гадала она. «Клюнуть и утащить», — подсказывало любопытство. «А вдруг эта штука сама клюнет?» — пугала бдительность.

Любопытство обязательно побороло бы страх у этой птицы, но тут я сам решил, что играть больше ни к чему, и плавно нажал на спуск.

«Клюнуть!» — думала сойка секунду назад, но, услышав металлический щелчок затвора, испуганно вскрикнула: «Кррээк!» — что должно было, видимо, означать «обман», — и улетела.

Теперь, когда я смотрю на этот снимок, мне вспоминается тихий осенний день и леса, словно сделанные из золота.


Живой огонек

На охоте в глухоманях Ольханской лесной дачи я совершенно случайно набрел на постройку: на небольшой поляне бригада плотников доделывала кордон. Их бригадир оказался знакомым. Раза три мы встречались с ним в лесничестве. Это был старик невысокого роста, но еще крепкий и в силе. Он мне, признаться, нравился. Всегда что-нибудь мудреное завернет.

Вот и сейчас. Посмотрел он на меня через очки этак лукаво и говорит:

— Не замечаете? Дом готов, и отделка кончена: с улицы красавец, а не дом, а войдешь в него, все чего-то не хватает. Чего бы, по-вашему?

Я стал внимательно рассматривать работу.

— Зря стараетесь, — махнул он рукой. — Вам не найти…

— Почему же?

— Очень просто, не туда смотрите. Жильцов не хватает, вот чего, души дома, а вы изъян ищете. В моей работе этого не бывает.

— Это что же? Выходит, вы мне не вопрос, а загадку загадали?

— Нет, зачем же! Это что-то другое. Я, правда, объяснить путем не смогу. Тут нужно самому хорошенько почувствовать. Бывает такое только в необжитом доме. Все кажется, что чего-то не хватает в нем, будто мы, плотники, не доделали. А как заселят — все равно что душу в нашу постройку вложат. Тут тебе не только дом, даже стены жить начинают. И красота и уют явятся. Откуда что возьмется! Иногда в деревне такой неказистый с виду дом встретишь, не дом, а прямо-таки баня, а он живет! Почему? А потому, что житель в нем есть, душа дома. А в другой раз и хороший, да брошенный дом попадется, и тоскливо сделается. Брошенный дом, как труп, мертвый… По нашей плотничьей части только сделать все как следует надо, а душа постройки вместе с жителем явится. А только без души ничего не живет. Иные, правда, никакую душу не признают, только бы скорее сделать. Тяп-ляп, как говорится, — и с плеч долой. Такое изделие и живет недолго, а уйдет в утиль — тоже никто не пожалеет: туда и дорога! А нужно всякое дело с душой делать, чтобы вещь была прочной и, главное, красивой, чтоб глаз не оторвать! Сделанная с душой, она века будет жить и никогда не состарится, как бы живым огоньком будет изнутри светиться. Это, брат, понимать очень глубоко надо, и не каждому такое дано! Возьми, к примеру, картины Левитана или другого великого мастера, который с душой работал, ведь как живые они! Будто бы мертвое полотно или кусок дерева, а ведь он тебе свое настроение передаст: или загрустишь ты, или заулыбаешься, обрадуешься чему-то. Кусок полотна, мертвая штука, а какие дела над человеком может творить. Значит, полотно-то мертвое, да душа в него живая заложена, она и действует на тебя. Как ни стараются теперь многие художники переписать картину — нет того. Все будто бы точь-в-точь сделают, а все же нет в ней той силы, чтоб так на человека действовала. Значит, как ни описывай, а душу-то, ту любовь великую, которую вложил в свою картину Левитан, не перепишешь! Она так в левитановской картине и останется…

В лесу, оставшись наедине со своими мыслями, я понял плотника, приравняв его выводы насчет души к книгам. Там это хорошо видно. Иную читаешь, и она, как родная музыка, гремит полным аккордом, прямо за сердце берет. А в другой и идея будто бы не плохая, ни малейшего отступления от правил, а все чего-то не хватает, как жильцов в необжитом доме. Автор хоть и поработал над ней, а душу-то вложить и забыл, а может, и вложить-то было нечего. Поэтому и не доходит она до сердца, не волнует и после себя ничего не оставляет. Мелькнет, как сезонная мода, и все тут. А хорошая книга живет вечно. Она, словно негатив на фотобумаге, у каждого читателя обязательно свой отпечаток оставит.

Старый плотник прав. В каждое дело нужно душу человеческую вкладывать, чтобы оно вечно живым огоньком светилось…

Случилось это прошлогодней весной, в самую ростепель. Как сейчас гляжу, приходит ко мне Никитыч, наш колхозный пчеловод, и говорит: «Пойдем-ка, брат, на Лебяжьем уток постреляем!» Да и как говорит-то — тоном бывалого охотника! А уж мне ли не знать, что за охотник Никитыч. Всю зиму ружья с плеча не снимает, а на столе, кроме домашней убоины, никогда ничего не увидишь. Выдержки у него нет. Весь порок. Скрадет зайца на лежке, чуть не из-под лыж выскочит, только стреляй. Но тут уж он никак не может вытерпеть, чтоб не вскрикнуть: «Держи, держи куцего!» Ружье ходит. Грох по кустам, а заяц уж тридцать три поляны проскакал. Да что и говорить. С Никитычем пойдешь — с полем не придешь! Такая уж поговорка сложилась у наших охотников.

Вот этот уважаемый Никитыч и зашел за мной. Идем да идем. Отнекиваюсь я. Говорю, что и озеро-то еще не вскрылось, да и утки-то прилетели ли? Но Никитыч все как есть разузнал.

«Андрейка Островерхов, — говорит, — вчера на сидке трех кряковых селезней взял, здоровые!» Андрейка-то, думаю, взял, да вот с тобой черта лысого возьмешь. Но от Никитыча не отговориться. Пошли и мы. А на Лебяжьем заливчик есть — рай утиный. Выбрал я место Никитычу. Осокорь огромный склонился над водой, гладь и маскировка хорошая. Жди утра, говорю, на заре будет дело. Сам шагов за двести за кустом притаился. Лежим, со всех сторон нас окружила непроницаемая апрельская ночь, густая, черная, с подозрительными шорохами невидимых существ. Все слилось в одно огромное, бесформенное, немного пугающее месиво. Тревожная пустота! Много ли, мало ли прошло, трудно сказать. Только уж восток стал бледнеть. Глаза слипаются, но я борюсь с дремотой. Вдруг слышу, что-то огромное как плеснется в воде. Вот чудо, думаю. Вскочил. Курки взведены. Бегу на плеск. Слышу, кричит Никитыч: «Выручай!» Подбегаю и глазам не верю. Бултыхается шагах в семи от берега голова Никитыча, а рядом с ней шапка его плавает.

— Эх-ма, — говорю. — Оказывается, это тебя угораздило в ледяной-то воде искупаться? Да как ты попал? Кто тебе сверзиться-то помог?

— И не говори! — сокрушается Никитыч.

Костер смастерил я быстро. От Никитыча пар, как от паровоза, пошел. Придя в себя, он рассказал мне:

— Лежу это я и думаю: заберусь-ка на осокорь. Сверху оно поудобней будет. У берега из тины чурбак выудил, приставил, ну и забрался. Сижу на сучке да радуюсь. Наверху — небо в звездах, вода подо мной тоже в звездах. Все озеро, как на ладошке. Так-то, думаю, без сомнения выгоднее будет. Что с берега видно? Пустяк! А это уж ни одна утка не уйдет. Размышлял, размышлял это я и, видно, вздремнул…

В костер я уже не подкладывал. Никитыч, просушив одежду, сидел как ни в чем не бывало.

По озеру, вперемежку с редкими льдинками, полз туман. Кое-где с северной стороны кустов еще серыми подушками лежал снег. Проталины, словно одеялом, были покрыты туго спрессованным прошлогодним листом, ходить по которому как-то особенно приятно.

Мысли мои, несмотря на всю прелесть весеннего утра, были не радостными. Ведь самый разгар весенней охоты, а что получилось у нас!

Никитыч, видимо заметив мое настроение, успокоил:

— Ничего, мы еще наверстаем упущенное! — И, повесив на плечо ружье, вдруг предложил: — Пойдем-ка, брат, в бору тетеревов постреляем. Ишь, благодать-то какая!

Сказал он это без улыбки и все тем же юном бывалого охотника. Тон этот рассмешил меня. Но домой не хотелось, и мы пошли скрадывать токующих тетеревов, бормотанье которых заполнило весь лес.

Взошло солнце, и сразу все преобразилось. Ярче заблестели лужи, звонче зазвенела капель. Тысячи мелких певчих птиц, видимо только что вернувшихся на родину, облепив кустарники, на разные голоса распевали свои незатейливые, но очень нежные, со множеством колен и переходов, весенние песенки. Их многочисленные голоса то сходились, то расходились, образуя размер своеобразной мелодии. В этот лесной концерт время от времени вплеталась отдаленная барабанная дробь дятла.

Шли молча. Вслушиваясь в разноголосое пение птиц, мы совершенно забыли и про ружья, и про то, что мы на охоте. В этот-то момент, как всегда и бывает на охоте, совсем рядом взлетел с земли тетерев. Он поднялся так неожиданно, что своим громким хлопаньем крыльев даже напугал нас. Поймав на планку резко выделившийся на сером фоне леса белоснежный подхвостник птицы, я выстрелил. И почти в тот же миг прогремел дуплетный выстрел Никитыча. Все произошло в одну секунду. Я даже не мог определить, чьим же выстрелом убита птица. Но гадать не пришлось. Никитыч уже тащил добычу, громко повествуя о том, как он метко оба заряда влепил в черный бок косача. У него был такой радостный и возбужденный вид, что я ото всей души пожал ему руку, поздравляя с удачей.

Больше мы не охотились. В ушах у меня все еще звенело. Никитыч же радовался, как ребенок. Он то привязывал птицу к своему широкому охотничьему поясу, то отвязывал и снова, в который уже раз, принимался ее рассматривать. Шел он важно посередине улицы села, а не задами, как делал это обычно и как сделал бы сегодня, если бы не эта удача. На поясе у него красовался тетерев.

Подходили встречные, с удивлением щупали безжизненное тело лесного красавца и поздравляли:

— С полем вас!

— Спасибо, — откланивался Никитыч и важно шел дальше…

Под вечер он снова пришел ко мне. Я подумал, что, по давно заведенному обычаю, он заглянул звать меня на жаркое, но ошибся: охотник был чем-то опечален.

— Беда! — сказал он, едва переступив порог. — Тетерев-то ведь твой! — И показал мне дробь. — Вот, всего три штуки попало…

— Ну и что же? — попытался я успокоить его. — Думаешь, из обоих стволов грохнул, так вся дробь в тушке будет? Так не бывает!

— Да не об этом я! — прервал меня Никитыч. — Дробь-то, видишь, твоя. У меня такой с февраля месяца нет. Все патроны одним бекасинником заряжены.

— А наблюдательный ты! — удивилась моя жена.

— Я-то? — переспросил Никитыч. — А как же? Стрелок, правда, плохой, а наблюдательность имею. Да и не хитро тут разгадать-то. Жарь птицу, а я в магазин сбегаю, грехи обмыть… Меня сегодня почитай все село с полем поздравляло, а зря, с легким паром следовало бы!


На лесной поляне

Весна…

Больше недели гудит в проводах теплый, ласковый ветер. По почерневшим, унавоженным за зиму дорогам важно расхаживают белоносые грачи. В воздухе сырость и острый, волнующий запах земли. Поля очищаются от снега; все ложбины и выбоины залиты голубой снежницей. Посинел и вздулся на речке Ольшанке лед. С юга летят табуны лесной и болотной дичи. По ночам высоко в небе слышны переговоры гусей, лебедей, уток, посвистывание их натруженных крыльев.

По улицам наперегонки скачут веселые, звонкие ручьи, и, словно стеклянное, вдребезги раскалывается в них яркое солнце.

На утренних зорях в глухих сосновых лесах запел свою угрюмую песню сторожкий глухарь, близ болот все ожесточеннее разгораются тетеревиные тока, и совсем особенно, по-весеннему засвистели в чащобах рябчики.

На второй неделе апреля, когда появились на болотах первые проталины, а в лесах черные от сырости пеньки, гаринские охотники: лесник Иван Аверьянович и колхозный счетовод Костя Желонкин — впервые собрались в лес за речку Ольшанку на тетеревиный ток.

Тетерева — птицы пугливые и капризные. Каждый год они выбирают все новые места для своих токовищ. Но и Иван Аверьянович — опытный охотник. Накануне он был в лесу и на двух найденных токах смастерил с десяток шалашиков-скрадков, чтобы в случае надобности переползать из одного в другой.

Из деревни охотники вышли засветло. Иван Аверьянович, немножко грузный и широкоплечий с пшеничными обкуренными усами, шел впереди. За ним в пяту вышагивал долговязый, сухощавый Костя. На две головы возвышался он над низкорослым лесником.

Одеты оба тепло и удобно. Костя в стеганых, на вате, брюках, заправленных в голенища яловых сапог, в фуфайке, туго перехваченной патронташем, и в меховой шапке-ушанке. Иван Аверьянович — в неизменном полушубке, в котором привыкли его видеть все и к которому сам он привык, в чесанках с галошами и в такой же, как и Костя, шапке.

Шли молча. Под ногами звонко похрустывал образовавшийся к вечеру ледок.

Около леса из придорожной канавы, залитой водой, вдруг с шумом поднялись два кряковых селезня. Иван Аверьянович рванул с плеча двустволку, но впопыхах зацепил ремешком за пуговицу, и Костя опередил его. Эхо подхватило звук выстрела, долго перекатывало его над лесом, пока не утопило где-то в болоте.

— Эх, знатный ужин упустили мы с тобой, Костя! — искренне пожалел Иван Аверьянович.

А Костя с досады даже плюнул в канаву.

В лесу сумрачно, сыро и холодно. Кругом еще лежали глубокие снега. Казалось, что весна, буйно поработавшая в поле, пришла сюда уже уставшая, обессиленная. Но чувствовалась она и здесь. Не по-зимнему глубоко впаялась в зернистый снег посорка: крошки сухой коры, бородки истолченных ветрами лишайников, мелкие отмершие ветки, семена деревьев и трав. Каждая соринка, нагреваясь на солнце, глубоко уходила и рыхлила снег, точила его, как червь точит дерево. Освобождались от снега сучья деревьев. Снег подтаивал на них, падал вниз большими шапками, стекал коричневыми, настоянными на коре каплями, окрашивая изъеденный, ноздристый снег под деревьями причудливым кружевным рисунком. Выпрямлялись согнутые снегом молодые липки, и рябины протягивали солнцу свои иззябшие ветви. Березки лентами сбрасывали с себя слой побуревшей за зиму коры. Она, тонкая как папиросная бумага, неохотно расставалась с родным деревом, долго трепетала на ветру, пугая сторожкую птицу, и, наконец, отлетала. Березки после этого делались еще чище и нежнее, словно молодели. И стояли они, лесные красавицы, как девушки в хороводе, полоскали на весеннем теплом ветру шоколадные косы свои с набухающими почками, и казалось, что вот-вот брызнут свежей зеленью.

Костя залюбовался ими.

— Посмотри, Иван Аверьянович, — сказал он, — какие чистенькие березки стали. Словно невесты, вырядились…

— У них теперь праздник, весна! — согласился старый охотник.

Кругом было тихо. Все птицы куда-то попрятались. Лишь на сухой вершинке сосны сидел пестрый дятел в черном жилете на белой рубашке и в малиновой бархатной шапочке и старательно, как на барабане, выстукивал свою незатейливую любовную песенку, похожую на скрип надломившегося дерева.

Пахло водянистым снегом, прелой листвой, смолой, набухающими почками осин и берез. Милые, волнующие кровь запахи, сулящие что-то новое, еще не испытанное, радостное и большое, по-весеннему светлое.

В сумерки охотники добрались до землянки, сделанной когда-то углежогами.

— Здесь и заночуем, — сказал лесник и с трудом открыл набухшую от сырости дверь.

Землянка топилась по-черному и была прокопчена насквозь.

Охотники сняли сумки, поставили в угол ружья и пошли собирать сушняк для костра. Огонь разводил Иван Аверьянович. Он чиркнул спичкой, поджег пучок бересты, и она, сразу взявшись, осветила его раздутые ноздри и усы.

Огонь выгнал из углов темноту, оставив там висевшую гирляндами сажу. Иван Аверьянович разулся и повесил над огнем пропотевшие портянки. Костя разуваться не стал. Он вынул из сумки хлеб, кусок холодной телятины и, макая ее в спичечный коробок с солью, стал аппетитно закусывать. Глядя на него, полез в сумку и лесник. Вскоре едкий дым, не успевавший выходить в открытую настежь дверь, прижал охотников к земляному полу. Закусив, они сходили к ручью, напились, потом взбили в углу слежавшееся сено и легли. Костя быстро уснул, а Иван Аверьянович, немного полежав, встал, снял с жердинки просохшие портянки, осторожно размял их и стал обуваться. Когда в костре прогорело, он притоптал золотистые угли, прикрыл дверь, и в черным-начерно прокопченной землянке стало совсем темно и тихо, как в дупле. После этого Иван Аверьянович прилег, но так и не уснул. Где-то в углу скреблись и попискивали мыши, и невыносимо кусали блохи. Их, видимо, было здесь с избытком. Не вытерпев истязания, он встал и, громко выругнувшись, вышел наружу. Легкий холодок успокоил его. Леса, окутанные непроницаемой тьмою, чутко дремали. Было тихо. На небе перемигивались еще по-зимнему крупные и яркие звезды. Вернувшись в землянку, он стал будить разоспавшегося в тепле товарища. Утомленный вечерним переходом Костя спал сном праведника, не обращая внимания ни на блох, ни на мышиную возню. Проснувшись, он даже не сразу сообразил, где находится.

— Который час-то? Много ли времени-то? — спросил его Иван Аверьянович.

В темноте вспыхнула спичка.

— Четверть второго, — ответил Костя хриплым и сонным голосом.

— Ну что ж, пожалуй, двинемся, Тетерева, они рано на токовище слетаются.

Поеживаясь и позевывая, охотники вышли из землянки. Высоко над верхушками деревьев пробежал и затих предутренний ветерок. Над высокой черной елью ярко переливалась то голубым, то фиолетовым цветом Полярная звезда, и уже дрогнуло и стало зеленеть на востоке небо.

Иван Аверьянович шел быстро, чутьем угадывая дорогу. Костя теперь едва поспевал за ним.

Из болот плотным серым облаком поднимался туман, холодный и промозглый, пробирающий до костей. Туман уже пробрал ночевавших на Горелом болоте журавлей, и они затрубили, застонали, возвестив всему лесному миру о приближении утра. Разбуженный их трубными звуками лес начал свою предутреннюю перекличку. Ухнул и громким хохотом разразился на весь лес филин. Где-то недалеко чуфыкнул спросонья тетерев и жалобно, словно брошенный нянькой ребенок, гнусаво пропищал заяц-беляк.

— Гуляет, косой! — заметил Иван Аверьянович. — Теперь им самое гулянье, потеплело.

Предутренняя перекличка всего живого кончилась. Последний раз прокричали из тумана журавли, и все смолкло, погрузилось в тревожную дремоту, ожидая рассвета.

Охотники добрались до первого токовища.

— Оставайся здесь, Костя, — тихо сказал Иван Аверьянович, — а я в другое место пойду. Да сиди смирно. Кашлять и сморкаться — ни-ни! За убитой птицей из шалаша не выходи — потом подберешь. Да смотри старого петуха не убей! На каждом току есть главный петух — голова всему. Убьешь его — все игрище распадется.

Добравшись до своего места, лесник осторожно забрался в один из скрадков и стал ждать. Небо на востоке из зеленоватого стало серым. На нем уже очерчивались сучья ближних деревьев.

Вдруг сбоку захлопали тяжелые крылья, и на поляну, где-то рядом с шалашом, невидимо опустился первый тетерев. Он на минуту прислушался, несмело чуфыкнул и смолк. Замер и Иван Аверьянович. Вскоре из леса вылетела вторая птица. Потом, как по команде, то справа, то слева, то сзади, прямо над скрывшимся в шалаше охотником, с ближних берез стали срываться тяжелые птицы. Из темноты понеслось их звучное переливчатое бормотанье. Пристально вглядевшись, Иван Аверьянович увидел много белых пятен. Они то сходились, то расходились. У охотника от волнения перехватило дыхание. Он и не заметил, как рассвело.

Чертя землю упругими крыльями, широко распустив лирообразные хвосты с белоснежными подхвостниками, которые были видны еще в темноте, и круто изогнув вздыбленные шеи, токовали косачи. Они подпрыгивали, наскакивали друг на друга, громко хлопали крыльями, хватались за распущенные зобы.

Далеко в стороне прокатился и замер над лесами первый выстрел.

«Костюша стреляет! — встрепенулся Иван Аверьянович. — А я-то чего смотрю?»

Там, где остался Костя, хлопнул еще выстрел, потом еще один. Эго не в меру разгорячило старого охотника. «Токовика бы только не срезать!» — подумал он, вглядываясь в тетеревиное побоище. Но на току все смешалось. Петухи азартно дубасили друг друга, возили за черные зобы, выпускали на ветер перья, и невозможно было разобрать — кто же «главный» в этой суматохе.

Над болотом из-за темных елей выглянуло солнце. Лучи его скользнули по вершинам сосен, которые, словно свечи, вспыхнули и загорелись. Порозовели чистенькие березки, и вся поляна сразу же стала полосатой от теней. Еще азартнее запели петухи…

Вот пара косачей, наскакивая друг на друга, приблизилась к шалашу. Мелькают черные, как ягоды смородины, налитые ненавистью глазки птиц; красные, словно выступившая кровь, брови. Иван Аверьянович осторожно поднял ружье и, посадив на планку черный, копошащийся клубок, выстрелил. Один петух, слабо махнув крылом, остался на месте. Другой, тяжело раненный, запрыгал по поляне. Два других петуха сразу же набросились на него, но, видимо, что-то поняв, оставили его и сцепились меж собой. В этот миг вдруг раздался резкий крик:

— Кик!

И очень низко, над самыми головами дерущихся косачей, пролетел пестрый дятел. Не занятый дракой, он услышал выстрел и предупредил глупых драчунов об опасности. Перелетев поляну, дятел сел на молодую березку и еще раз громко прокричал:

— Кик! Кик!

Сразу же один из тетеревов словно отрезвел. Он поднялся на крыло и, зло шипя, полетел в березняк. И, словно по команде, птицы быстро стали разлетаться в разные стороны. Не успел охотник и глазом моргнуть, как на всей поляне копошился только один раненый тетерев да недалеко от шалаша черной кочкой лежал убитый.

Проклиная все на свете, охотник выполз из шалаша. Дятел, как ни в чем не бывало, прыгал по стволу березы, не обращая никакого внимания на охотника. «Вот я тебе сейчас покажу!» — вспылил Иван Аверьянович. Ему было жаль стрелять в эту невинную птицу, но и жаль разлетевшихся косачей. На минуту он растерялся, хотел было махнуть на все рукой, но инстинкт, неуемная охотничья страсть побороли сознание, и он вскинул к плечу ружье. Только выстрел, прогремевший, как гром, привел его в себя.

Когда он нагнулся, чтобы поднять свалившегося с березы дятла, на шею ему вдруг неприятно закапала холодная, жгучая вода. Он поднял голову. На березе, на том месте, где только что сидела шустрая птичка, крупной дробью пробороздило и сорвало кору, и из выбоины большими прозрачными каплями падал на землю березовый сок.

На поляну вышел улыбающийся Костя. Он был весел. За плечами болтались три тугоперые птицы.

— С полем, Иван Аверьянович! — еще издали крикнул он.

Лесник оглянулся. Из березы по-прежнему падали на сырую землю крупные, тяжелые капли, и показалось тут старому охотнику, что и не сок это, а береза оплакивает веселого стукача и лекаря, без которого как-то скучно в лесу. Да и кто теперь вовремя прослушает заболевшее дерево и, как опытный хирург, удалит появившегося под корой древоточца?

Подошел Костя, посмотрел на березку, на убитого дятла, на старого охотника и понял все…

А над поляной, над чистенькими белыми березками смеялося большое весеннее солнце.


Старый волк

К утру в сторожке заметно выстыло, и сторож Кузьма, слезая с теплой печки, незлобно ворчал:

— Ишь, как нахолодало. Опять, должно, морозит. Как мне идти, знай: или буран поднимется — свету белого не видать, аль стужа — не дохнуть.

— Тебе везет! — согласился дед Мирон. — Только на той неделе я ходил — тоже несло, не приведи бог как несло.

— Ну, тогда разве несло…

Было еще темно. Только два промороженных окна тускло белели в темноте. Сторож нащупал на припечке спички, зажег лампу. Язычок огня осветил серые, прокопченные стены избушки, большую, в пол-избы, русскую печь, не убранный с вечера стол, широкую деревянную кровать у стены, на которой лежал пчеловод Мирон.

На вбитых в матицу деревянных костылях висели пожухревшие пучки желтого и сиреневого зверобоя, венчики поблекшего брусничника — «квартальный чай» от всех недугов, любимая заварка обоих стариков. Этот обильный запас «чая» сделал сторож Кузьма еще в июне.

— Ну, что там твоим наказать? — уже в который раз спросил дед Кузьма. — Поклоны всем да хлеба захватить?

— Капусты квашеной не забудь на щи. Чуть ведь было не запамятовал! — сделал еще один наказ дед Мирон и стал вылезать из-под одеяла.

— Капусты привезу. Только ты, Мирон, не забудь силья мои проверить, — попросил напоследок Кузьма. — Может, зайчишка в кою влетел.

Старики жили на пасеке безвыездно и зиму и лето. В село ходили только в баню да за провизией.

Проводив сторожа, дед Мирон затопил печь и, свернув козью ножку, сел у шестка, поглядывая на огонь. Сизый дымок, срываясь с губ, лениво поплыл к потолку, к пахучим травам «квартального чая».

Высохшие за лето березовые дрова горели пылко. Вскоре деду стало жарко, и он отодвинулся подальше. Додвигавшись на своем табурете до самого окна, старик бросил самокрутку в печь и, вымыв руки, принялся чистить картошку, греметь чугунками — готовить себе на целый день приварок.

Начинало светать. Окна из черных сделались фиолетовыми. В верхние стекла уже можно было разглядеть занесенную снегом небольшую лесную поляну и темную гряду леса, зубчатым кольцом оцепившего пасеку.

Управившись с печкой, дед Мирон надел полушубок, вылил из ведер в умывальник остатки воды и, прихватив в сенях коромысло, пошел на озеро за свежей.

Было морозно и тихо. В лесу весело перестукивались дятлы. Узенькая тропинка, протоптанная в глубоком снегу, вела прямо на озеро и обрывалась у самой проруби, словно уходшш в ледяное подводное царство. Дальше по озеру, прямо на село, тянулся лыжный след, оставленный сторожем.

Мирон неторопливо выбил коромыслом образовавшийся за ночь ледок и, зачерпнув ведра, мерно, чуть покачиваясь, пошел к избушке, раздумывая, что хорошо бы вот весной посеял колхоз гречь прямо за лесом. Как бы близко было летать пчелам за взятком.

Прибравшись в избе, старик вспомнил, что Кузьма просил его проверить в лесу силья. Он вынес из сеней широкие лесные лыжи, старую казенную берданку, с которой больше охотился Кузьма, и совсем было направился в лес, но, заметив цепь, с которой еще утром спустил погулять собаку, забеспокоился. «Куда это он, шельмец, утек? Уж не с Кузьмой ли в село увязался? Не должно бы…» Приложив к бороде маленькие заскорузлые ладони, громко позвал:

— Шарик! Шарик! — И тотчас же, поднимая свежую пыль, из-за омшаника выскочила большая пестрая собака. Подбежав к крыльцу, Шарик высоко запрыгал вокруг хозяина, стараясь лизнуть его в мягкую бороду.

— Ну, ну! Хватит! — слабо оборонялся Мирон. — Ишь, с утра утек и глаз не кажешь. Опять, наверное, зайчишек гонял? Смотри у меня, вдругорядь не пущу!

Собака с виноватым видом выслушала хозяина, на всякий случай подобрав под себя хвост, но, взглянув ему в глаза, поняла, что хозяин не сердится, а пожурил просто так, снова высоко запрыгала.

Приласкав собаку, Мирон пристегнул ее ошейником к цепи, чтоб не увязалась, и, встав на лыжи, неторопливо пошел в лес. Шарик было рванулся за хозяином, но, поняв, что бесполезно и все равно не возьмут, позевывая и потягиваясь, словно только со сна, полез под крыльцо, заменявшее ему конуру, время от времени с завистью поглядывая в ту сторону, куда ушел старик.

Мирон шел вчерашней Кузьмовой лыжней, чуть припорошенной ночным снегом. Он чутко прислушивался к редким лесным шорохам, пристально смотрел на тянувшуюся вдоль лыжни заячью тропу: не висит ли где в проволочной петле шустрый беляк.

Птиц почти не видно. Все они коротали длинную зиму по-своему. Одни улетали на юг, другие перебрались ближе к селам, а те немногие, которые и остались в лесу, вели себя скромно, были почти невидимы.

Мирон вспомнил, как не очень давно здесь пышно цвели не тронутые холодом травы. Вот прошлогодняя вырубка, где, кажется, совсем недавно косил он сено для своей коровы, да собирал пахучую лесную малину. А куда делись густые заросли молодого липняка, разросшегося вперемежку с малинником по старым пням? За каждым кустом можно было затаиться, да так, что в двух шагах пройдешь и не увидишь. И сейчас торчат из глубокого снега тонкие шоколадные прутики, и вместо непроходимой чащи лежат на ослепительно белом снегу голубые тени.

Понуро, словно о чем-то задумавшись, стоят темные, косматые ели, поблескивая на солнце острыми, как пики, заснеженными верхушками. Не шелохнутся высокие красноствольные сосны, позванивают мелодичным стеклянным звоном обледенелые ветки берез, свисающие сверху вниз, как стеклярус.

Снег засыпал не только разлапистые ветви сосен, елей и пихт. Он повис и на тоненьких веточках лип, осин, набился в глубокие морщины в коре, вплелся в пепельно-сизый, с прозеленью, лишайник, покосившийся на стволах деревьев, прицепился ко всем неровностям, где только мог удержаться. И лес от этого казался словно придавленным, нахохленным и седым…

Тихо.

На лесных полянах не слышно ни веселого птичьего пения, ни жужжания пчел. Все куда-то захоронилось, запряталось. Только снег холодно искрится на солнце алмазной россыпью, да в воздухе голубыми искрами поблескивает мороз.

Лыжню пересек глубокий, как выпаханная борозда, след лося. Мирон, может, не обратил бы на него внимания. Мало ли в лесу лосиных следов! Теперь и самого лося встретить не диво. Но след заметно отличался от обычных, и это настораживало. Чувствовалось, что зверь был сильно загнан и проходил здесь, выбиваясь из последних сил. Он обессилел до того, что почти не поднимал ног, а волочил их по снегу, словно не шел, а плыл.

Разгадывая след, Мирон неожиданно заметил на снегу маленькую темно-красную ягоду клюквы. Удивившись еще больше находке, он нагнулся к ней, чтобы поднять, но вдруг вздрогнул, словно по телу его прошла электрическая искра: догадался, что это кровь. Он поднял уже застывшую, словно засахарившуюся от мороза каплю, медленно растер на пальцах — кровь!

— Боже мой! — испуганно прошептал старик. — Кто же это его? И не побоялся, окаянный, запрещенного зверя стрелять… И видать, сильно попал, насмерть метил…

Мирон робко осмотрелся, не идет ли по следам раненого лося охотник, прислушался: встреча с таким человеком в лесу один на один опасна. Но по-прежнему тихо кругом. Лишь в полузанесенных кустах бородавчатого бересклета изредка попискивают крошечные, с наперсток, птички — синицы-гаечки, склевывая чудом уцелевшие кое-где сморщенные ярко-красные семена.

Мирон для отвода глаз прошел шагов двадцать еще по лыжне, затем круто свернул в сугроб и, приминая заячьи тропы, двинулся в ту сторону, куда ушел зверь, назерком следя за его следом.

В одном месте, приблизившись к лосиной тропе, он увидел на снегу крупное пятно крови. Недалеко от этого алого кружочка пламенело другое, немного меньше.

С трудом продираясь сквозь чащу осинника, Мирон вдруг совсем неожиданно, почти вплотную вышел к лосю. Зверь лежал на снегу серо-бурой горой, понуро опустив рогатую голову. Он не обратил на охотника никакого внимания. В больших выразительных глазах его сквозила смертельная тоска. Снег под лесным великаном был густо пропитан кровью. Вспотевшие от тяжелого бега или невыносимой боли косматые бока его чуть заметно дымились.

Лось отживал последние минуты. Он даже не имел сил поднять гордую голову и посмотреть на стоявшего невдалеке человека.

— Негодяи! — вслух высказал свое негодование старик.

Он хотел было помочь лосю избавиться от мук, совсем было поднял старенькую берданку, но не решился. Вдруг кого нелегкая вынесет на выстрел! Скажут еще, что сам убил. Упаси бог такого скандала!

Мирон осмотрелся, чтобы приметить место, и удивился, увидев сквозь чащу в полуверсте белую крышу своей избушки. Увлекшись погоней, он и не заметил, как вышел к самой городьбе.

Мирон стал размышлять, что делать дальше, как сообщить в село или в лесхоз. Кузьма теперь придет поздно. Пасеку оставлять тоже не годится. А лося нужно обрабатывать без промедления. Если оставить до утра, то его за ночь так закует мороз, что потом и кувалдой не разбить. Крепче чугунного будет.

Старик решил дождаться сторожа, а как тот придет, несмотря на ночь, ехать на лыжах в лесхоз. Не пропадать же зверю в лесу! Да и волчишки могут по кровавым следам добраться до мяса.

На пасеке Мирон достал с теплой печки сушившиеся там на улей дощечки и, чтобы быстрее скоротать время до прихода сторожа, принялся строгать их. Но работа шла плохо. Перед глазами так и стояла низко склоненная от бессилья красивая, словно точеная, голова зверя с тяжелой короной рогов.

В избе было уютно, и только это немного успокаивало. Приятно обдавало теплом жарко натопленной печи. Пахло крепким запахом мясных щей и пареной тыквы. Между рамами, напоминая о лете, красовался ярко-зеленый, с красноватыми нитями-стебельками лесной мох-зеленомошник. Мирон осенью сам натаскал его из ближайшего ельника. В прошлом году окна заделывал Кузьма и клал между рам мох-беломошник, который в изобилии растет в сухих сосновых лесах. Зеленый еловый мох нравился Мирону. Вперемежку с мхом лежали оранжево-красные и лимонно-желтые листья осин и кленов. На широких подоконниках с ранней весны, и до поздней осени стояли стеклянные банки с лесными цветами, которые Мирон каждое утро приносил из леса.

Время тянулось на удивление медленно. Мирон дострогал последнюю дощечку, а было еще светло. Утерев подолом рубахи со лба пот, стал собирать инструмент.

На улице вдруг яростно залился Шарик. «На кого это он? — недоуменно вскинул брови старик. — Неужто на Кузьму? Не должно бы, на своих он не лает». Теряясь в догадках, он подошел к окну.

По поляне, быстро пересекая пасеку, как пуля, летел, подпрыгивая, белый комочек.

Заяц! Вот шельмец! Прямо на жилье выпер и ни капельки не боится. Смотри-ка ты, вот оказия. Жаль, прозевал, пальнуть бы…

У крыльца, извиваясь, как уж, рвал цепь Шарик.

День угасал. За темной грядой заснеженных лесов скрылось солнце. Небо почти наполовину опоясала багровая, даже лиловая заря, будто далеко-далеко полыхало пожарище. Таким же лиловым сделался на пригорках и снег. Другой край неба, тот, откуда должен вот-вот подойти Кузьма, был каким-то особенно жутко-темным: оттуда надвигалась черная снеговая туча. Спускались ранние зимние сумерки.

«На жировку поднялся!» — подумал Мирон о зайце и отошел от окна.

Свернув папироску, он смел в угол к печке стружки, уложил на печь досушивать выструганные дощечки и, не зажигая огня, сел на лавку к столу.

На улице было еще светло, но в избе уже делалось сумрачно. Тьма, зарождаясь в углах, густела, копилась там и медленно, будто крадучись, расползалась по всей избе, обесформливая предметы и постепенно поглощая их.

Наконец смерклось и на улице.

Старику надоело ждать. Он набросил полушубок и вышел на крыльцо послушать, не скрипит ли где снегом Кузьма. Но на улице по-прежнему было тихо. Только Шарик звякнул цепью, выбираясь из-под крыльца. «Лось, должно быть, уже кончился», — мелькнула мысль.

Над лесом всходила луна. Звезды, крупные и яркие, низко висели над деревьями.

Кутаясь в полушубок, Мирон дошел до леса и, прислонившись к дереву, долго стоял так, вслушиваясь в редкие ночные звуки, ждал, не донесется ли чего подозрительного с той стороны, где лежал лось. Старик любил зимний ночной лес. Что-то величественно-сказочное было в нем. Большие снежные «кухвы» согнули вершинки тоненьких липок и рябин до самой земли. Под ними в настоящем сказочном дворце.

Луна уже поднялась настолько, что хорошо освещала лес и пасеку. Все вокруг было залито ее ровным рассеянным светом. Снег из темно-синего сделался голубым. На нем, как звезды на небе, зажглись блестки-искорки, те, которые днем на солнце горят алмазной россыпью. Мирон всмотрелся в них и нашел, что они и в самом деле очень похожи на обычные небесные звезды и на голубом, как небо, снегу можно отыскивать любое созвездие. Тут и крупная, чуть зеленоватая Венера, пониже — маленький, красноватый от злобы или ревности к красавице звезде Марс, дальше — Кудри Вероники, ковш Большой Медведицы, а еще дальше, по лощине, где в частом осиннике лежал наверное уже умерший лось, прошлась лунная дорожка, похожая на Млечный Путь. На ночном искрящемся снегу, как летом в реке, отразилось все небо.

Кузьма приехал уже в восьмом часу. Над лесами стояла полная ночь Мирон дремал, когда в сенях заскрипела намерзшая дверь и в избу вместе с холодом ввалился озябший сторож.

— Сумерничаешь? — спросил он хрипловатым простуженным голосом. — Припозднился я малость. То да се, а время идет. Собрался было в обед, ан собрание. Председатель увидел — машет рукой. Заходи, мол, с пасеки кто-никто непременно должен быть.

— А что за собрание, о чем? — спросил Мирон.

— Известное дело, севооборот утверждали.

Мирон спустил босые ноги с заскрипевшей кровати, нащупал ими ступни, сделанные из старых валенок, надел их и, подойдя к столу, зажег лампу.

— Шуму было, страсть! — рассказывал, раздеваясь, Кузьма. Высокий и статный, он выглядел еще молодо. Особенно живые были у Кузьмы глаза, быстрые и юркие, как две капельки ртути.

Кузьма — человек бывалый, любил поговорить. Несмотря на то что жил в лесу, знал все деревенские новости, знал, что произошло и что в ближайшие дни произойдет на селе, кто чем живет и дышит. Детей у него не было. Жену свою он схоронил лет десять назад, но вдовцом не остался. На второй же неделе, всему селу на удивление, привел откуда-то другую, лет на тридцать моложе себя, с которой и жил до сих пор. Мужики при случае любили подшутить над Кузьмой, как-де он справляется с молодой женой и не таскает ли она его за бороду, но старик ловко отшучивался и не обращал на это ни малейшего внимания.

— Морозит? — спросил Мирон.

— Смякло, — потирая озябшие руки, ответил Кузьма. — Снег начинается.

— О чем все-таки на собрании калякали?

— Не хочется и рассказывать, голова, — махнул рукой Кузьма. — Весь вечер мололи о кукурузе, словно помешались все. Выходит, что без нее и одного дня колхозу не прожить» Только старики недовольны. Бают — пустое!

— Знамо так! — поддержал Мирон. — На наших кислицах какая уж кукуруза? Землю зря занимать. А где гречь будет, не говорили?

— Про гречь молчат. Видно, земли под нее не хватило. Да если и посеют клин где-нибудь у черта на куличках, нам все равно проку мало.

— Это уж так…

Кузьма вышел в сени, развязал салазки, сделанные на лыжах, и внес в избу мешок с провизией.

— Разобрать надо, — сказал он, вынимая из мешка узелок за узелком, — чего в избе оставить, чего в сени выкинуть. Мясишка мне тут где-то малость баба завернула.

— Я вот сегодня мясишка-то нашел! — похвалился Мирон.

— Что, ай русачок попал? — сверкнул глазами сторож.

— Какое там! — махнул рукой Мирон. — Страшно и подумать. Лось!

— Как лось? — не понял Кузьма.

— Так вот и лось. Какой-то подлец подстрелил, а он дошел до нашей пасеки, да, почитай под самой городьбой и кончился в осиннике.

— Неуж правда? — недоумевал Кузьма.

— Истинно тебе говорю! Врать разве буду? Вот бежать надо в село или в лесхоз, а когда? Сейчас, поди, уж поздно, а до утра тушу может заковать, потом и не разделаешь.

— Коль правда все это, Мирон, я думаю, не стоит и грех заводить с этим лесхозом.

— Какой же это грех? Неуж волкам да воронам оставлять?

— Зачем волкам, — радостно улыбнулся сторож, — сами небось не хуже волков. Перетащим тушу да будем зиму-то поедывать. Нам двоим этого мяса — во! — провел Кузьма ладонью по заросшей, как у медведя, шее.

— А узнают? Засудят ведь! Об этом ты подумал?

— Кто же это узнает? Кабы считаны были в лесу звери, а то небось никто не хватится. А заявим — хуже может обернуться дело. Скажут: кто, кроме вас, мог убить его у самой пасеки? Вполне так могут дело повернуть. Заявили мы с тобой в позапрошлом году, когда на болоте раненого лося нашли, а что из этого вышло? Государство от лося только шкуру получило, а мясо все до косточки лесхозовское начальство по себе разделило. А нам с тобой даже спасибо не сказали. Не забыл, поди? На этот раз, надо полагать, тоже не скажут, а если и скажут, то нам все равно проку от этого мало.

— Шут его знает, — замялся Мирон. — Лось ведь не заяц, вот чего я боюсь.

— А что, не упрячем?

— Так-то оно так, а все же страшно чего-то. Первый раз я в таких делах. Век чужого не трогал.

— Сроду ты, Мирон, чего-нибудь да боишься, — обидел его Кузьма, — право! Разве другие бы упустили на нашем месте? Ни в жисть! Ну, я мирюсь, коли в казну бы все это пошло, а то ведь сам знаешь. Растащат, анафемы, всего зверя.

— Все это так, Кузьма, а все-таки опасно. Ну хоть бы мясо завидное было, а то ведь так себе, щепа. Не стариковское, одним словом. Ему двое суток в русской печи преть надо, да и после этого нашими зубами не взять. По мне, так лучше не связываться.

— То, Мирон, не беда, коль родилась лебеда. Вот две беды, как ни ржи, ни лебеды. Хоть и плохое, как ты говоришь, мясо, а все не мочало. Сейчас бы забрать его в самый раз. Ночь как по заказу! Снег идет. К утру все заметет. Шито-крыто!

— А как не заметет?

— Не заметет — сами заметем. Небось охотники!

Мирон колебался. Искушение было велико, но и робость брала-Чуял он, что Кузьма не отстанет от него, всю ночь промучает, а уговорит. Сказать же ему что-нибудь такое, чтоб сразу отстал, не хватало у Мирона смелости. Не мог он высказывать правду прямо в глаза, жалел человека, К тому же и сам Мирон, слушая горячие уговоры Кузьмы, уже заколебался, — «Может, старик и прав», — думалось ему. И хотя искушение начинало одолевать, но совесть все же мучила. Да и робость брала. «А вдруг?»

— Боюсь…

— Идем! Ну чего и кого бояться, подумай сам?

— Ну, шут с тобой, идем! — в сердцах махнул пасечник рукой. — Только уговор: упрячем все так, чтоб ни-ни! И сами молчок. Чтоб ни другу ни передругу!

— Это уже само собой, — улыбнулся в черные смоляные усы сторож.

Он вынул из холщовой сумки, с которой ходил в лес, большой охотничий нож, достал с припечка брусок и, попробовав на палец лезвие ножа, стал точить его.

— Ружье брать ай нет? — спросил Мирон.

— Возьмем. Топор и мешок тоже надо. Через полчаса пчеловоды вышли на улицу.

— Собаку взять? — тихо спросил Мирон.

— Без надобности, — ответил Кузьма, — пусть тут сидит. В случае, кто ненароком пойдет, она знать даст.

Луны не было. Все небо затянули тяжелые низкие тучи. Мороз смяк. Сыпал тихий, густой снег. Стена леса растаяла в нем, слилась с небом.

Лось лежал на боку, неловко запрокинув рогатую голову. Глаза его были открыты, но снег, падающий ему на спину и голову, уже не таял.

Кузьма ткнул на всякий случай в нос ему палкой и, убедившись, что лось мертв, подошел вплотную. За ним, пугливо озираясь по сторонам, вышел из кустов Мирон.

Кузьма молча обмел с туши рукавицей снег, срубил топором тяжелые, словно литые, рога и один за другим кинул их в сугроб.

— Какая уж тут работа, — шепотом проворчал Мирон, — ни огня, ни воды.

— Обойдемся! — тяжело сопя, ответил сторож.

Он вынул из кармана нож, обтер его о голенище, и, будто всю жизнь только тем и занимался, что обделывал по ночам лосей, быстро и ловко пропорол кожу от шеи до задних ног.

— Придерживай тут, — тихо командовал Кузьма, ловко орудуя ножом.

Мирон придерживал, плохо понимая, что делает. Его бил нервный озноб. Зубы мелко стучали. Он раскаивался и проклинал себя за то, что ввязался в это темное дело, но и отступать было поздно.

Снег пошел гуще. В километре, а может и ближе, вдруг протяжно и нудно завыли волки.

— Господи, попутал меня леший! — испуганно шептал Мирон.

— Учуяли, гады! — зло выругался Кузьма и, поняв, что Мирон оробел, подбодрил его: — Ты, голова, не обращай на них внимания. Повоют они и уйдут своей дорогой. К нам подойти не решатся. А в случае чего — пугнем, не с голыми руками.

Покончив с шкурой, он распорол зверю живот и, выворачивая на снег теплые, чуть дымящиеся внутренности, приятно улыбнулся.

— Печенку и сердце сунь особо, ожарим утром.

Волки смолкли, потом снова завыли, но уже в другой стороне, дальше: вой их был глуше и заунывнее.

— Говорил я, что не посмеют подойти, — заметил сторож. Он кончил орудовать ножом, сунул его за голенище сапога и, взяв топор, стал лихорадочно рубить тушу на куски. Мирон складывал их рядом на снег. Испуг стал проходить, он смирился с судьбой и помогал Кузьме уже более толково.

— А что будем с потрохом делать? Куда его? — спросил он Кузьму.

— А что с ним делать? Завернем в кожу да оставим здесь. К утру засыпет снегом — и концы в воду.

— А весной? Вытает ведь?

— К весне, голова, тут и волосинки одной не останется. Перво-наперво Шарик наш доберется, волчишки набегут…

Мясо перетаскивали мешками на горбу, осторожно ступая след в след, чтобы не натоптать лишнего. Мякгие, кровавые куски складывали на омшаник, в кладовку, в пустые ульи, которые стояли под ветхим навесом из лубков в ожидании ремонта.

— Денька на три только! — уговаривал Мирона сторож. — Как закует, мы их тогда поделим и упрячем как полагается. Толику домой отправим. Одним словом — живем!

— Домой-то бы не надо, — возразил Мирон, — разнести могут. И делить, по-моему, ни к чему.

— Ну как же…

Только далеко за полночь пчеловоды вернулись в свою избушку, наскоро умылись и легли спать. А утром, едва рассвело, оба уже были на ногах. Кузьма вышел на улицу и медленно прошелся вокруг избушки, омшаника, побывал у навеса с пустыми ульями, но не заметил ничего подозрительного.

Снег все еще сыпал. Небо было мутное. Дневной свет едва пробивался сквозь толщу снеговых туч, затянувших все небо. От следов, натоптанных ночью, не осталось ничего.

На душе у сторожа было весело. Он то и дело улыбался, насвистывал какую-то незатейливую песенку.

Но по-другому чувствовал себя Мирон. Боязнь и сомнение закрались ему в сердце и не давали покоя, точили душу, как червь точит дерево. Много раз он мысленно успокаивал себя. Ведь ничего страшного не случилось. Никто не видел, а снег окончательно засыпал все следы. Да и зверя не они же убили. Все равно уж пропал зверь, а кто его съест — они ли с Кузьмой, лесхозовское ли начальство или попросту волки, — не все ли равно. Беда ведь не в этом, а в самой гибели лося. Они тут ни при чем. Едва старик забывался, как тоска снова подкрадывалась к нему. Он тяжело вздыхал, подолгу задумывался и, не выпуская изо рта папироски, курил и курил.

А Кузьма ликовал. В печи потрескивали сухие, как порох, дрова. Пахло сладковатым березовым дымом, свежим мясом. В ведерном чугуне, в котором только летом кипятили воду, когда мыли медогонку да ставили квас, варилась печень и сердце сохатого.

Жарко пылающие дрова, веселое настроение Кузьмы создавали в сторожке особый уют, довольство и беззаботность. Все это стало успокаивать деда Мирона. Он было заулыбался, представив себе, как они с Кузьмой сядут за ведерный чугун. Но едва только протопилась печь и старики собрались завтракать, как в сторожку нежданно-негаданно пришел лесник Емельян. Пасека входила в его обход, и он заглядывал к дедам. В летнее время, зная, что у стариков постоянно держится медовый хмельный квасок, он навещал дедов чуть не каждый день, справлялся о здоровье. По зимам же бывал редко, раз в два-три месяца. И надо же было нелегкой занести его именно сейчас, ни на день раньше, ни позже. Дед Мирон хоть и хорошо знал Емельяна, но сразу же струсил, застыдился. Ему показалось, что лесник все знает и, наверное, уже сообщил куда следует. Слетела было веселость и с деда Кузьмы, но тот быстро оправился.

— Добрый день, соседушки! — сбивая с шапки снег и ища, куда бы удобнее положить ее, сказал Емельян, протянул руку сначала пчеловоду, потом сторожу. — Как поживаете?

— Живем, брат Емельян, хлеб жуем! — скупо улыбнувшись, ответил Кузьма.

— А я в десятый квартал ходил, делянку метить, а по пути дай, думаю, зайду, покалякаю.

— Живем ничего, Емельян, — осклабился и дед Мирон, — лета ждем. Вот пчелок выпустим, тогда и житье наше на лад пойдет. Весело будет, как пчелы-то загудят, заиграют.

— Это уж так…

Лесник просидел с пчеловодами меньше получаса, а испорченное настроение у деда Мирона не улучшалось весь день. К старику опять закралось сомнение. «А вдруг лесник уже знает все?» Он столько думал об этом, что лишился аппетита.

Кузьма выложил в большое блюдо целую гору ароматной, дымящейся печени. Но дед Мирон, еще недавно настроившийся хорошо позавтракать, отрезал крошечный кусочек, с трудом проглотил и больше ни разу не притронулся. Как ни уговаривал его дед Кузьма, ничего не действовало.

— Не идет, что хошь, то и делай! Тоска какая-то на душе, — твердил он.

Зато дед Кузьма потешился за двоих. Он жадно совал в рот большие горячие куски, торопливо, по-волчьи, жевал и глотал, чуть не давясь. «Гора» на столе убывала на глазах.

— С тридцатых годов так по-дурацки мяса не ел, — чистосердечно признался он. — Да и где? Разве ж своей убоины баба наварит столько? Ни в жисть! Тогда одну зиму перед колхозами тайком били скот и так же вот по-дурному ели. Помнишь небось?

— Били, да не все!

— Какое там, почитай все село. Уж какой был житель Иван Тузов, и тот последнюю овцу заколол, чтобы только в колхоз не отдавать…

— Ну, Ивана можно в расчет не брать. Век он скотины не имел, и одна его овца большой прибыток колхозу не дала бы. Да никто ее и обобществлять не собирался.

Мирон вспомнил эту печальную историю с овцой Ивана Тузова, и ему стало не по себе. Разбередилась старая рана. Ведь виной всему тут был не Иван — забитый мужик, мало понимающий, что происходит, а сам Кузьма. Жил он по соседству с Иваном и ради потехи настропалил его последнюю овцу со двора согнать: «Отберут, мол, все равно».

Иван всю жизнь прожил голью перекатной, батрачил, пас мирской скот и сроду не имел ни коровы, ни лошади. Год назад, жалеючи разутых и раздетых детей его, подарил ему в рождество покойный отец деда Мирона ягненочка, которого вся семья Ивана растила с большой любовью. Вот эту-то единственную овечку и зарезал Иван, настропаленный Кузьмой.

Резал он ее ночью, когда на печи угомонились ребятишки: не дали бы они отцу свою любимицу. Светила ему в сарае, вздрагивая от всхлипываний, жена. Сам Иван всячески сдерживался, глушил зарождавшуюся жалость еще глубоко в сердце, не давая ей выходить наружу и отравлять нутро. Но когда вынул из утробы место и вытряхнул из него двух, уже в шерсти, чуть шевелящихся ягнят с розовыми копытцами, не выдержал, и крупная слеза покатилась по его заросшей рыжей щетиной щеке.

Когда втаскивали малость остывшую тушу в избу, чтобы при прятать, на печке, так некстати, проснулся восьмилетний сы Колька и, широко раскрыв от удивления глаза, спросил:

— Тять, это баран, да? Откуда?

Ребенок и мысли не допускал, что отец мог забить их любимую овечку.

Чтобы тушу не видели дети, Иван припозднился с разделкой и на минуту было растерялся от вопроса сына, хотел цыкнуть на него, но скоро нашелся.

— Черт это!

— Как черт? — И глаза Кольки расширились еще больше.

— Так и черт! Повадился, окаянный, кажнюю ночь под сарай кур пугать, ну и подкараулил я его, да обухом по голове. Утром мать мяса наварит.

— Тять, а разве чертей можно?

— Теперь все, сынок, можно: и чертей и дьяволов! До сатаны скоро доберемся. Спи знай…

Два дня Колька не ходил в школу. Вся семья объедалась «чертятиной», торопясь поскорее «упрятать» мясо, чтобы греха не нажить. А на третий день учитель Иван Васильевич, добрый старикашка в золотых очках, спросил Кольку, почему он пропустил два дня.

— Некогда было, — серьезно ответил Колька, — тятенька черта заколол, мясо ели…

— Кого, кого? — не понял учитель.

— Черта!

Иван Васильевич так и закатился хохотом, поджимая руками живот.

— А каков он, черт-от? Ты его видел? — сквозь смех вопрошал старик.

Колька, не понимая, что могло так рассмешить учителя, продолжал давать вполне серьезные ответы.

— Видел, Иван Васильевич, своими глазами! Точь-в-точь походит на барана. Капелька в капельку. И скус такой же. Жирный попался…

Иван Васильевич закатился еще сильнее.

После этого случая Ивану Тузову года два не давали проходу. Каждый, старый и малый, не скрывая насмешки, спрашивал:

— Как же это тебе, Иван, удалось черта подкараулить?

Или:

— Да тебе что в колхоз не вступать. Ты вон с самим чертом совладал!

А настоящий виновник всего — Кузьма — остался в тени.

Вспомнил Мирон и другой неприглядный случай, о котором сам Кузьма как-то рассказывал по пьянке.

За полгода до организации колхоза, на осенний спас, заехал в село уполномоченный из района. Ночевать по череду из сельсовета привели его к Кузьме. Хозяин ласково встретил гостя, накормил чем бог послал, уложил спать. Укладываясь, уполномоченный вынул из кармана своих широченных галифе семизарядный наган и, дунув в ствол, сунул его под подушку. «Начальник очень важный», — решил Кузьма и стал расспрашивать его о колхозах, о том, как они будут строиться.

В то время до села смутно доходили кое-какие слухи о готовящемся преобразовании в деревне, но никто еще толком ничего не знал. Большинство ждали колхозов как избавления от непросвет-ной нужды, некоторых пугало это неизвестностью.

Уполномоченный стал объяснять Кузьме, что к чему, сначала неохотно, а потом увлекся, сел на кровати и говорил чуть не до >тра. Кузьма хвалил, поддакивал, восторгался.

— Рай, одним словом, будет, а не жизнь!

А утром, проводив гостя, Кузьма погнал со двора на базар десяток овец и трехгодовалого бычка.

— Куда это, ай продавать? — удивленно спрашивали встречные.

— Продавать, голова, — тяжело вздыхая, говорил Кузьма. — Сенов ноне маловато набрал, кормить к весне, пожалуй, нечем будет, да и дом хотелось подрубить, деньги нужны. Ну — одно к одному…

Народ ничего не заподозрил, а Кузьма к рождеству спустил всю «лишнюю» скотину. Даже лошадь и корову свел со двора, оставив только стельную телку да пару овец. Мужики догадались о Кузьмовом плутовстве только на масленицу, когда организовали колхоз, да уже поздно было.

Кузьма вошел в колхоз первым и внес на обобществление только старый, потрескавшийся валек от однолемешного плужка: все остальное сумел размотать пронырливый и бессовестный Кузьма.

Все это выплыло сейчас в памяти Мирона, и ему стало еще грустнее. И надо же было ему лезть в темное дело с этим Кузьмой, который всю жизнь только и глядит, где бы чего хапнуть. Вот и на пасеку он устроился незаконно. Есть на селе старики и постарше его да послабее, которым бы только и жить в лесу в сторожках. Но сторожем работал уже пятый или седьмой год Кузьма. Донял он председателя колхоза, натаскал из больницы гору разных справок и устроился. А по всей статье Кузьме в поле работать. Силы у него хоть отбавляй. Но разве он станет ломать себя? Ни в жизнь! Весь-век по одной тропинке дохаживает и еще ни разу не запнулся.

«Эх, связался я с кем!» — тяжело вздыхая, упрекал себя пчеловод.

После завтрака Кузьма пошел на омшаник делить мясо. Уговоры деда Мирона повременить денька три на него не действовали» Мирон остался в избе, махнув на все рукой. Покончив с дележом, Кузьма перед самым обедом вдруг неожиданно собрался в село отвезти толику мяса жене.

— Что ж это ты делаешь? — вспылил дед Мирон. — А если попадешься кому по дороге? Погубить хочешь?

Ничего не будет, не бойсь, — пряча глаза, сказал сторож. — Кому какое дело, что я везу. Я ведь не останавливаю прохожих, зачем же меня остановят?

Дед Мирон еще больше расстроился. Ему все казалось, что дед Кузьма попадется. Он хорошо представил себе зимнюю дорогу до своего села, Кузьму у самой околицы и мужиков, окруживших его салазки. Мужики развязали мешок, вываливают на снег куски мяса, берут бледного Кузьму за грудки. Чудится деду Мирону, что вот и милиция прибывает на пасеку с обыском. Стыд, срам! Его, Мирона, всю жизнь прожившего честно и непорочно, везут в район на допрос. Что-то теперь скажут соседи?

На улице вдруг злобно залаял Шарик. Старик оторвался от своих невеселых дум и подошел к окну. Но едва взглянул, как лицо его мертвенно побледнело, язык словно одеревенел.

По тропинке к домику неторопливо шли два милиционера.

Старика словно прошило громом. Что делать? Упасть в ноги, раскаяться?

А шаги уже на крыльце. Вот скрипнула сенная дверь, вот распахнулась избяная.

— Здравствуйте, хозяева! — зазвенели молодые здоровые голоса.

— Здд-расте! — промямлил дед Мирон, испуганно глядя на вошедших.

— Вы извините нас, отец. Не знаем, как в десятый квартал пройти. Дрова там нам отводят. К леснику зашли, а он уже ушел, не застали. Это далеко отсюда?

Старик не знал, верить ему, нет ли. От радости он готов был каждого сам, на своих плечах, перенести прямо в делянку.

— Тут рукой подать, совсем рядом! — ласково заговорил он, сам удивившись, что язык его стал опять работать и не подводит.

Проводив «гостей», он так тяжело вздохнул, словно сбросил с плеч невыносимую тягу. На лбу его выступила испарина.

— Нет, так дальше не пойдет! — вслух сказал он. — С этим проклятым мясом теперь ночи не уснешь. Нет, к лешему все это!

Он взял свои салазки и, забравшись на омшаник, стал лихорадочно складывать свою горку мяса в мешок. Его била нервная дрожь. «К лешему!» — твердил он.

Нагрузив салазки, дед Мирон, по пояс увязая в снегу, с трудом потащил их в лес, в чащу, туда, откуда только ночью принесли его. Добравшись до места, старик свалил все в кучу и очень довольный пошел назад. «С этим проклятым мясом до хорошего дело не дойдет», — оправдывал он свой поступок.

Избавившись от мяса, дед Мирон почувствовал себя намного лучше. Он достал инструмент и до самых сумерек мастерил новый улей, что-то насвистывая под нос.

Кузьма пришел на пасеку уже затемно.

— Отвез? — встретил его скупым вопросом дед Мирон.

— А как же!

— А как проболтается твоя краля? Попадет ведь?

— Не проболтается, — уверенно ответил сторож, — небось не маленькая! А ты весь свой пай здесь думаешь схоронить?

— Я уж схоронил. Так схоронил, что ни один леший не найдет! Где взял, туда и отвез. Не надо! — гордо сказал он.

— Как отвез? — удивленно переспросил Кузьма.

— Так и отвез, чтоб душа не ныла…

Мертвая тишина стоит над уснувшим лесом. Луна то покажется в разрывах туч и осветит заснеженные деревья, то снова надолго упрячется в темных космах, и тогда черный полумрак окутывает лесные глухомани.

На болоте, в еловом острове, проснулся старый волк. Он потянулся и посмотрел под елку, где один за другим, свернувшись клубками, спали шесть переярков. Волк тихо заскулил, помахал хвостом, но молодые продолжали лежать.

Старый волк, вспомнив, как прошлой ночью стая славно попировала потрохами и шкурой лося, проглотил голодную слюну. Он засеменил чащей к тому месту, где вчера так удачно пировала семья. Там не осталось и шерстинки, но волку хотелось еще раз убедиться в этом, вдруг да кусочек остался незамеченным?

Когда волк подходил уже близко, в ноздри ему вдруг ударил сильный, дурманящий запах свежей лосятины. Запах был настолько силен, что у волка вспыхнули зеленым фосфорическим светом глаза и на снег потекла изо рта желтая слюна. Он бросился к мясу, но тут вдруг услышал, как кто-то пробирается через чащу. Зоркие глаза хищника заметили темный силуэт человека. Волк оскалил зубы, но, услышав металлический щелчок ружейного затвора, как тень, растаял в темноте.

Человек воткнул в снег старенькую берданку и, воровато оглядевшись, стал торопливо складывать в мешок куски мяса. Уложив все, он увязал салазки, взял ружье и, пугливо озираясь, пошел через чащу назад, по только что проложенному следу.

Едва человек скрылся за деревьями, как на полянку снова вышел волк. Он посмотрел горящими глазами вслед удалявшемуся человеку, понюхал воздух и не найдя ничего съестного, в злобе схватил кусок окровенелого снега, поднял крутолобую морду в звездное небо и тоскливо, с надрывом, завыл.


Колокольчики

Шли по темным, кое-где освещенным улицам. И хотя было за полночь, земля и воздух еще не остыли от дневного зноя; булыжная мостовая и каменные здания, как печи, дышали теплом. Иногда с Волги долетал ветерок, но и он доходил сюда уже сухим, потерявшим за дорогу запах сырости, лугов, реки.

— Только бы на свое место успеть! — уже в который раз повторил Степан Алексеевич, прибавляя шагу.

Он мягко, словно крадучись, ступал по серому булыжнику в своих резиновых сапогах-броднях, и Костя едва поспевал за ним.

Молча миновали фанерный завод, хорошо освещенный электрическими фонарями, лесотаску, последние городские постройки. Дорога пошла под уклон, к волжским лугам. Потянуло свежестью, словно в застоявшейся комнате вдруг открыли все окна. Пахло колокольчиками, луговыми васильками, медовым сеном. Далеко впереди замигали крошечные огоньки рыбачьих костров.

— Ого, сколько там набралось! — удивленно воскликнул Степан Алексеевич. — Займут, окаянные, мое место!

— Выходной завтра, вот и привалил народ. Всем охота порыбачить, — вставил Костя.

Но Степана Алексеевича это не успокоило. Он еще прибавил шагу, то и дело ворча, что идут они, по его мнению, очень медленно.

Как и у всех опытных рыбаков, сбоку у него легкий плетеный садок для рыбы, за плечами — туго набитый рюкзак, в руках — связка длинных бамбуковых удилищ.

Костя шел на волжскую рыбалку впервые, поэтому и вооружен был гораздо проще. Он уже раскаивался, что пошел сюда. Лучше было бы уйти с ребятами на озера, где все проще, знакомо и мило, куда не нужно торопиться и бояться, что кто-то займет место.

Навстречу дул ветерок и доносил серебристый звон колокольчиков. Костя не знал, откуда этот звон, и ему представилось, как где-то далеко-далеко по ночным лугам скачет сказочная тройка, о которой хорошо написал Гоголь.

Под ногами захрустел прибрежный песок, показались темные бревна плотов. Костя удивился, когда увидел, что рыбачьи костры горят не на берегу, а у самой воды на плотах. Там передвигались фигурки людей, слышался говор. Оттуда доносился и звон колокольчиков.

Плоты у берега местами были разобраны, и между бревен блестела черная вода.

— Осторожнее! — предупредил Степан Алексеевич. — А то, чего доброго, провалишься.

И, ловко пр