Джек Ф. Мэтлок - Смерть империи [Взгляд американского посла на распад Советского Союза]

Смерть империи [Взгляд американского посла на распад Советского Союза] 5M, 673 с. (пер. Кудрявцева, ...)   (скачать) - Джек Ф. Мэтлок

Смерть империи

Взгляд американского посла на распад Советского Союза

Перевод с английского Т. Кудрявцевой и В. Мисюченко

Посвящается мужчинам и женщинам, преданно и умело служившим своей стране в Американском посольстве в Москве и Генеральных консульствах в Киеве и Ленинграде в 1987–1991 годах.


I Как это произошло?

Россия — страна с непредсказуемым прошлым.

Юрий Афанасьев, май 1993 г.

Ранним вечером 25 декабря 1991 года Михаил Горбачев вышел из своего кремлевского кабинета, пересек коридор и вошел в комнату, обшитую резным орешником и обтянутую светло–зеленым шелком, на окнах висели портьеры. Как правило это помещение использовалось для приема гостей, но на этот раз там ожидала съемочная группа телевидения.

Горбачев сел за стол напротив камер и, когда кремлевские куранты отбили семь ударов, начал свое последнее телевизионное обращение к народу в качестве президента Союза Советских Социалистических Республик. До этого большая часть его обращений записывалась заранее. На этот раз он выходил прямо в эфир.

— Я прекращаю свою деятельность на посту президента СССР, — объявил он, и, хотя смысл заявления был ясен, выбор слов казался странным, Они означали, что пост президента в государстве под названием Союз Советских Социалистических Республик по–прежнему существует. Было бы правильнее, если бы Горбачев сказал, что крах возглавляемой им державы ликвидировал его пост.

После двадцатиминутного обращения к народу он вернулся к себе в кабинет и с удивлением услышал, что советский флаг уже спущен со шпиля Кремля. Он полагал, что это произойдет позднее, быть может, в конце года, а не через несколько минут после его отставки. Российский бело–красноголубой флаг уже был наготове, и его вот–вот должны были водрузить, но возникла проблема. Бригада по обслуживанию флага никак не могла закрепить его и, лишь порядком намучившись, наконец рывками подняла его на верхушку шпиля.

Таким образом Союз Советских Социалистических Республик отошел в историю — стремительно, безо всякой подготовки, но тем не менее окончательно.

Появление нового флага означало рождение государства, но переход власти еще не был завершен. На протяжении веков российские цари короновались в Успенском соборе, находящемся на расстоянии нескольких десятков шагов от кабинета советского президента, Корона и скипетр, символы императорской власти, хранились в Оружейной палате Кремля с тех пор, как царь Николай Второй был свергнут, а впоследствии и убит. Однако в 1991 году атрибуты власти были не просто символами. Это был ключ к советскому ядерному арсеналу, обладавшему огромной разрушительной силой, какую и представить себе не мог русский император. Для утверждения правителя во власти больше не требовался пышный церемониал коронации. К тому же, правопреемник, президент России, был человеком нетерпеливым.

Двумя днями раньше, оба президента — Михаил Горбачев и Борис Ельцин — условились встретиться сразу после объявления об отставке Горбачева для передачи устройства и кодов, контролирующих советский ядерный арсенал.

Как и смена флага, процесс передачи обманул надежды Горбачева. В кабинете его ожидал не президент России Борис Ельцин, а министр обороны. Маршал авиации Евгений Шапошников объяснил, что Ельцина обидели некоторые фразы из обращения Горбачева и он отказался от встречи. Спорить и продлевать агонию смысла не было. Горбачев отдал распоряжение, чтобы чемоданчик с пресловутой ядерной «кнопкой» передали Шапошникову.

Другие империи пали под давлением войн или революций, но Советский Союз исчез бесшумно. Контроль над советским ядерным оружием был передан новому хозяину как бы невзначай. За несколько минут, пока американцы открывали подарки и готовили рождественский ужин, Россия сменила Советский Союз, став ядерной державой.

Лишь только Горбачев закончил свое телевизионное обращение, Давид Чикваидзе, его помощник, работавший со съемочной группой телевидения, спустился к себе в кабинет на этаж ниже и уселся в кресло. Он, конечно, знал о том, что готовилось, и вот это произошло. Целых два часа он сидел, уставясь в стену, погруженный в глубокие раздумья по поводу туманного будущего.

Это был блестящий молодой советский дипломат, родившийся и воспитанный в Грузии. Веселый нрав, стремление помочь и свободное владение английским сделали его любимцем Вашингтона, когда он работал в советском посольстве. Теперь он обнаружил, что больше не знает, кто он. Человек гордый и патриотически настроенный, он верой и правдой служил советскому правительству. И считал домом как Тбилиси, так и Москву. Они с женой научили сына сначала говорить по–грузински, а уж потом на других языках.

До сих пор это не было проблемой. Чикваидзе был грузин и советский гражданин — тут не было никакого противоречия. А теперь ему придется выбирать? Принадлежность к грузинам не исключала того, что он был частью большой страны, и этой страны больше не существовало. Что теперь? Может ли он и может ли остаться в Москве и стать российским гражданином? Или надо ехать домой в Тбилиси в надежде найти работу там? Может быть, стоит жить в Москве в качестве «иностранца»? Ничто из этого он по доброй воле не выбрал бы.

Мое положение в корне отличалось от Давида Чикваидзе, но и я был сначала в шоке от известий, а затем предался глубоким раздумьям.

————

Двадцать пятое декабря мы с моей женой Ребеккой отмечали в двух местах. После того как на протяжении многих лет нам приходилось встречать Рождество вдали от дома, мы хотели увидеть как можно больше родственников. Поэтому на завтрак мы отправились к дочери в Александрию, штат Виргиния, где собралась ее семья, двое наших сыновей и мой брат. Затем, обменявшись подарками, мы полетели в Форт—Лодердейл, чтобы встретиться с моей матерью и нашим младшим сыном, приехавшим из Теннесси.

Рождество очень важный день для нашей семьи — мы ведь южане и протестанты. И тем не менее в тот день мои мысли зачастую отвлекались от семьи и религии. Я понимал, что приближается решающий момент в истории Советского Союза. Я виделся с Горбачевым всего неделю назад и нашел его внешне смирившимся с неизбежным, но не вполне осознающим силы, готовые одолеть его. Я хорошо знал Ельцина и многих других российских руководителей и считал многих из них своими друзьями. Я знал и их противников, и среди них у меня тоже были друзья. Но главное, были сотни советских граждан — от парикмахеров и прислуги до поэтов, профессоров, банкиров и законодателей, о которых мы тревожились и тревожились искренне. На протяжении многих лет мы жили среди них и делили, по крайней мере опосредованно, их горести и надежды; они казались частью нашей огромной семьи. На них, как и на Давиде Чикваидзе, ляжет отпечаток того, что случилось в этот день в Москве.

После ужина, когда мы развернули последние подарки, я удалился в спальню наверх и подключил переносной компьютер к телефонной линии, чтобы посмотреть сообщения из Москвы. Там было больше подробностей, чем по телевидению. Так я узнал об отречении Горбачева и событиях в Москве, включая поднятие флага над Кремлем.

Постепенно я осознал грандиозность произошедшего. Я ожидал такого исхода, но также понимал, что, несмотря на мое знакомство с обществом и его политическими деятелями, а также участие в некоторых событиях, я не мог до конца объяснить, как все произошло.

Ведь Советский Союз обладал крупнейшей на планете военной машиной, управление которой сосредоточено в руках одного человека. Страною управляла, казалось бы, крепкая как монолит партия, располагавшая не имеющим аналогий аппаратом подавления. Щупальца ее разветвленной бюрократии достигали самых потаенных уголков жизни граждан. Ее идеология похвалялась, что знает, как усмирять приливные волны истории. Как могло такое государство рухнуть само собой?

Если бы у меня все же потребовали ответа, я, наверное, сказал бы, что система была изначально порочна и обречена рано или поздно погибнуть; ее руководители виновны в ужасающих преступлениях против человечества, а история умеет сводить счеты; экономическая система была иррациональна и неспособна конкурировать в современном мире; идеология утратила силу и не могла больше поддерживать веру; попытка использовать военную мощь для утверждения гегемонии и поддержания «престижа» провалилась и так далее, и так далее, — существует множество достойных доверия утверждений, каждое из которых может служить частичным ответом на вопрос, но ни одно не объяснит, как и почему это произошло.

Я понимал, что, наверное, знаю о развитии политических событий в Москве в последние семь лет столько же, сколько любой человек, не входивший в советское руководство, и все же не могу честно ответить на вопросы, поднятые развалом Советского Союза. Почему это произошло в конце 1991 года, а не спустя годы или несколькими месяцами раньше? Какие определяющие события привели к этому? Возможен ли был другой исход? Могла ли советская система так измениться, чтобы просуществовать еще десятилетия?

Эти вопросы не давали покоя. Если я не могу ответить на них, то кто может? Возможно, историки, но лишь после того, как откроют советские архивы, участники событий напишут мемуары, а несколько поколений ученых будут исследовать и анализировать данные. Многие детали, без сомнения, выйдут на свет в будущем. Любой, сделавший поспешные выводы, будет не прав по многим пунктам.

Но даже обладая более полной информацией, историки будущего вряд ли придут к единому выводу о значении перемен. Спорим же мы до сих пор о причинах заката и крушения Римской империи — не говоря уже об истоках Первой мировой войны. Подобные судьбоносные сдвиги всегда порождали множество толкований.

Окончательные ответы дать невозможно, но вопросы не теряют своего значения хотя бы в том плане, что ответы на них помогли бы нам строить отношения с явившимися на свет государствами.

Однако не эти утилитарные соображения не давали покоя, — здесь была тайна, которую, как я считал, я должен понять, но не мог. Каждая загадка является вызовом, а столь значимая для моей жизни и работы, была больше, чем вызовом: я был обязан ее решить. Чего же стоит моя жизнь, посвященная пониманию Советского Союза, если я не способен понять его краха?

————

Если бы Советский Союз был просто последним местом моей дипломатической карьеры, я бы, наверное, иначе на все смотрел, но большая часть моей взрослой жизни была прямо или косвенно связана с Советским Союзом.

Многие живо интересуются страной своих предков, и это понятно. Но у меня не было подобной причины, которая объясняла бы давнюю любовь к русской культуре. Первые Мэтлоки переехали в Северную Америку из Дербишира, Англия. Это были квакеры, искавшие религиозную свободу К моменту моего рождения в Гринсборо, в Северной Каролине, в 1929 году семья уже не помнила, как долго мы там живем, а мои деды не могли с точностью сказать, английские у нас корни или шотландско–ирландские. Они уже не были квакерами, хотя у нас оставались квакеры среди родственников.

Период моего взросления пришелся на 1930–е и 1940–е годы, и не могу сказать, чтобы в ту пору я соприкасался непосредственно с иностранными культурами. Тем не менее я увлекался иностранными языками и пытался немного выучить русский язык самостоятельно. Но в Гринсборо не оказалось никого, кто мог мне объяснить произношение слов, так что я даже алфавит не смог выучить.

В 1946 году я поступил в университет Дюк, но русский там не преподавали, а мой интерес к этому языку возрос после того, как я прочел в переводе Констанции Гарнетт «Преступление и наказание» Достоевского. Эта книга овладела моими мыслями, воображением и чувствами, как никакая другая.

Впоследствии, когда русский включили в программу обучения в Дюке, я записался на первый курс. Мы с Ребеккой поженились до возвращения на последний курс, и мы оба стали изучать русскую историю и литературу. В то время в Дюке было не много таких курсов, но качество преподавания восполняло ограниченность программы. Джон Кэртис, преподававший историю, рассказывал нам о нюансах исторического развития России, не подтасовывая фактов и не пытаясь их приспособить к конкретной теории или национальным особенностям. Том Уиннер, впервые занявшийся преподаванием, учил нас русскому языку и литературе с таким воодушевлением, что мы слушали его, раскрыв рот. Это он познакомил меня не только с Россией. Его диссертация была на тему казахского фольклора и я помогал ему вычитывать окончательный текст. Так я узнал о трагической судьбе казахов под игом советского колониализма, — эта тема со временем основательно заняла меня.

В 1950 году мы с Ребеккой решили поступить в аспирантуру и готовиться к преподаванию в колледже или к дипломатической службе — может быть, к тому и другому. После окончания Института русских исследований при Колумбийском университете и преподавания русского языка и литературы в колледже Дартмут, я в 1956 году поступил на дипломатическую службу.

Мне поручили составлять сводки развития событий в Советском Союзе. Я был разочарован, так как рассчитывал служить заграницей, на самом же деле мне посчастливилось, что я получил такое задание. У меня были более широкие академические знания о Советском Союзе, чем у многих дипломатов со стажем, приписанных к отделу, поэтому моя работа там привела к быстрому продвижению по службе и хорошей репутации среди специалистов по СССР. Проведя два года в Австрии и Германии, в сентябре 1961 года я наконец приехал в американское посольство в Москве, через тринадцать лет после того, как впервые записался на курс русского языка в Дюке.

Только начиналась хрущевская «оттепель», и в «стене», отделявшей советских граждан от иностранных дипломатов, появились трещины. Мы с Ребеккой намеревались выбраться из дипломатического гетто и общаться с советскими людьми, но, конечно, в той мере, чтобы не подвергать их опасности. Мы старались встречаться с русскими самыми различными путями, но как правило после знакомства в поезде или, к примеру, в ресторане, люди исчезали, иногда извинившись, что не смогут больше встретиться, а как правило без объяснений. Ясно, что КГБ предупреждало наших знакомых о нежелательности встреч с нами.

Общение было возможно только по двум направлениям. Во–первых, мы стали приглашать американских и других иностранных студентов из советских университетов (это было самое начало обмена студентами) к нам домой на неофициальные вечера; познакомившись с ними, мы предлагали им привести с собой советских друзей. Приходившие к нам советские студенты были либо информаторами, либо политическими нонконформистами, ставшими впоследствии диссидентами. Последние как правило вычисляли первых, и мы быстро научились исключать наиболее очевидных стукачей.

Мы выяснили также, что советским деятелям культуры, отправляющимся в командировку в Штаты, разрешено встречаться с нами до и после поездки и что видным американцам, приезжающим в Москву по обмену, разрешено встречаться со своими советскими коллегами. Это позволило нам встречаться с писателями и учеными и принимать их у себя во время визита Роберта Фроста в 1962 году.

Ко времени нашего отъезда из Москвы через два года мы уже были знакомы с несколькими десятками людей — в том числе с писателями, художниками, театральными режиссерами, многие из которых стали нашими друзьями на всю жизнь. Я побывал в четырнадцати из пятнадцати советских республик, а наша семья, в которой было трое детей, пополнилась еще двумя детьми, один из которых родился в московской больнице.

Следующие семь лет мы провели в Африке, но не потому, что Госдепартамент не считался с незнанием региона и языков. Я сам попросил командировать меня в Африку, так как хотел присутствовать при формировании новых наций из распадающихся колониальных империй. Я понимал, что Советский Союз сам был империей, и чувствовал, что события, происходившие в Африке в 1960–е годы, могут когда–то стать актуальными для Советского Союза. Кроме того, советское руководство намеревалось извлечь выгоду из развала Британской и Французской империй. Было интересно наблюдать попытки Советов повлиять на зарождающиеся нации.

Нас направили сначала в Гану, затем в Занзибар, затем нашим основным местом пребывания стала Танзания, где в то время ощущалось растущее советское влияние. Я поставил перед собой задачу узнать побольше советских граждан, отправленных в эти страны в качестве дипломатов, журналистов или учителей. Большая их часть, как я выяснил, приехала туда, чтобы избежать, хотя бы на время, контроля Советов над их жизнями. Многие были недовольны и у них не складывались тесные отношения с африканцами. Я докладывал в Вашингтон, что их присутствие больше напоминало прививку от коммунизма, чем распространение идеологической инфекции.

В 1970–е годы я возобновил работу, непосредственно связанную с Советским Союзом, сначала в качестве начальника отдела Советского Союза в Государственном департаменте в Вашингтоне, затем в качестве заместителя главы нашего посольства в Москве. Это был период ослабления напряженности, и отношения стали проще, чем в 1960–е. Но свободы в них ни в коем случае не было. КГБ по–прежнему старалось ограничить наши отношения с советскими гражданами, и только наиболее смелые (такие, как поэт Андрей Вознесенский и его жена писательница Зоя Богуславская) готовы были регулярно встречаться с нами. И тем не менее, круг наших знакомых постоянно расширятся вплоть до нашего отъезда в Соединенные Штаты в 1978 году.

В 1981 году нас вновь отправили в Москву, на этот раз, чтобы возглавить посольство после инаугурации президента Рональда Рейгана. Мы прожили в Москве почти год, а затем осенью приехал ставленник Рейгана Артур Хартман. Это был период большого накала в советско–американских отношениях: за год до этого Советы вторглись в Афганистан, сенат отказался ратифицировать договор по ограничению стратегических вооружений (ОСВ-2) и обмен мнениями принял ожесточенный характер. Тем не менее поразительное количество друзей было радо общаться с нами.

После двух лет пребывания в Праге в качестве посла в Чехословакии я был переведен на работу в Вашингтон, в вашингтонское отделение Совета национальной безопасности ответственным за отношения с Европой и Канадой, но с особым уклоном в сторону Советского Союза. Меня попросили помочь разработать стратегию снижения напряженности и сокращения вооружений. После моего назначения журналист Лу Кэннон, никогда со мной не встречавшийся, написал в «Вашингтон пост», что я «воинственный сторонник твердой линии».

Определение было лишь отчасти справедливо. Я и в самом деле был сторонником твердой линии, когда речь шла о столкновении с наиболее возмутительными проявлениями советской имперской системы и ложной коммунистической идеологии, при помощи которой цинично поработили великий народ. Я считал, что у нас нет другого выбора — надо демонстрировать наше намерение и умение противостоять советской агрессии.

(В отсканированом тексте отсутствует 14 страница. - Примечание OCR)

Моя поездка в 1963 году по трем прибалтийским республикам с коллегой по посольству Джэком Перри, позже ставшим нашим послом в Болгарии, произвела глубокое впечатление. Мы старались как можно чаще ускользать из удушающих объятий государственной туристической организации, прогуливались по улицам, заходили в театры и в рестораны, старались как можно больше знакомиться с простыми людьми и разговаривали подолгу с теми, кто рисковал с нами говорить. Одна тема так часто встречалась в этих разговорах, что стала лейтмотивом поездки: «Пожалуйста, не считайте нас русскими, Мы не русские. Мы эстонцы». (Или латыши, или литовцы — в зависимости от того, где мы находились.)

Мы об этом, конечно, знали, но не представляли себе, сколько чувства вкладывается в это понятие. Железный занавес преградил поток достоверной информации в обоих направлениях, Прибалтийские республики, по словам Москвы, как и другие «национальные республики» все чаще воспринимались иностранцами как части «Советской России».

Я, конечно, не утверждал, что все американцы осведомлены о происходящем в пределах Советского Союза. Но я знал, что сочувствие и понимание, проявляемое мною к группам, чьи гражданские права ущемлены, являются давней традицией нашей страны.

По мере того как углублялся мой интерес к Советскому Союзу, я стремился узнать возможно больше о его языках и культурах. Хотя я по обыкновению пользовался русским языком, когда приезжал в нерусские районы, я всегда старался говорить и на местном языке. Я стремился показать, что воспринимаю посещаемый мною народ как отдельную нацию, что я уважаю ее самобытность и из интереса и уважения к ней выучил немного слов на их родном языке, достаточных для пусть краткого выступления.

Наши люди из «Голоса Америки» изо всех сил старались помочь мне подготовить речи на грузинском, армянском и узбекском, а московские друзья помогали с украинским, белорусским, молдавским, казахским и чеченским.

Каждая поездка была открытием, даже в те места, где я уже бывал ранее. По мере распространения гласности люди становились откровеннее. Запретные темы стали ключевыми в дискуссиях, и многие, кому в прошлом не разрешалось с нами встречаться, теперь не только могли, а даже получали широкий доступ к общению с нами.

Ребекка часто ездила не только со мной, но и без меня — с выставками своих фотографий и гобеленов.

Наше внимание открывало двери и сердца. Люди чувствовали наш интерес к ним и отвечали интересом к нам и к Америке, Мы были с ними искренни, они отвечали взаимностью. Следовательно, мы могли почувствовать смену настроений и новые тенденции по мере их развития.

В общении с советскими гражданами нам оказывали неоценимую помощь советские средства массовой информации. Когда–то в буквальном смысле слова закрытые для иностранных дипломатов, в особенности для американцев, советские газеты, журналы, телевидение и радио начали брать у нас интервью, и в 1990 году не проходило дня без того, чтобы нас не упоминали в средствах массовой информации.

Мы были приятно удивлены, обнаружив, что становимся в Москве частью советского общества. Гости, в основном советские, собирались в нашей резиденции Спасо—Хауз по десять и больше раз в неделю на концерты, фильмы, художественные выставки, завтраки и обеды, а потом и на обсуждение политических и экономических проблем. С образованием нового парламента его члены часто дискутировали за обеденным столом в Спасо—Хауз по вопросам, которые только еще подлежали официальному обсуждению.

Советское общество расслаблялось, и снижалась напряженность между нашими странами, советские руководители общались с нами более открыто, обсуждали свои планы, надежды, иногда даже спрашивали совета, особенно по части становления демократических институтов и процедур. Благодаря энергичным дипломатам нашего посольства мы познакомились буквально со всеми видными политическими деятелями в Москве и со многими влиятельными людьми в районах за пределами столицы.

В 1989 году президент Буш попросил меня остаться сверх положенного срока. Я согласился, но весной 1991 года почувствовал, что настало время заняться другими вещами. Я четыре года был послом в Советском Союзе, что было крайне интересно и в то же время изнурительно. Я присутствовал при окончании холодной войны. Советский Союз явно расставался с коммунизмом и должен был либо измениться в сторону демократизации, либо распасться. Таким образом задачи для будущих творцов политики США будут значительно отличаться от прежних.

Настало время передать бразды правления нашим посольством в Москве в новые руки, и мне пора было уходить с государственной службы, заняться писанием и преподаванием, как в годы, предшествовавшие моему вступлению на дипломатическое поприще. В апреле я сообщил президенту Бушу, что хочу летом покинуть Москву. В конце концов мы определили дату нашего отъезда — 11 августа.

Через неделю после моего отъезда из Москвы шайка коллег Горбачева выступила против него с требованием передать им власть. С его отказом начался последний акт в трагедии распада Советского Союза. Я следил за этими событиями из Соединенных Штатов, но я знал людей в них участвовавших, и мог легко представить себе ситуацию. В душе я сочувствовал моим русским друзьям, собравшимся для защиты Белого Дома, и был на стороне Бориса Ельцина, когда, взобравшись на танк, он клеймил заговорщиков.

С уходом Советского Союза в историю, я стал раздумывать над тем, что можно сказать в некрологе. Если бы скончалась сомнительная личность, я бы сказал: «nil nisi bonum»[1], избежав объективной оценки. Но политическая система не человек. Кончина Советской империи не повод для траура.

Сталин уничтожил больше 20 миллионов своих граждан, которые погибли в результате гитлеровского вторжения и геноцида. Миллионы ни в чем не повинных людей были убиты. У крестьян была отобрана земля, у пастухов — стада, сельское хозяйство развалилось, начался голод. Богатых крестьян расстреливали или отправляли на верную гибель в концентрационные лагеря лишь за то, что им сопутствовала удача и они давали продукцию и, следовательно, были плохим примером для коллективизма. Островки автономии в море тоталитаризма!

Да, то была империя зла. Но можно ли между той империей и государством, исчезнувшим 25 декабря 1991 года, поставить знак равенства? Разве старая советская империя — империя зла — не была настолько прогнившей, что отошла в прошлое уже в августе 1991 года, с роспуском коммунистической партии Советского Союза?

Договор об образовании сообщества, возникший в результате переговоров, соответственно предусматривал уже иную государственную структуру. Поэтому многие — в том числе члены советского парламента — утверждали» что в декабре 1991 года выбор стоял не между советской империей и группой независимых республик, а между добровольным демократическим союзом и объединением независимых государств, во многих из которых были авторитарные и даже хуже того режимы.

Пытаясь мысленно составить некролог, я понял, что есть еще один вопрос, на который я не могу с уверенностью ответить. Какое же именно государство распалось? Старый Советский Союз, о котором немногие грустили, или нечто другое, о чем многие могли жалеть?

Один вопрос казался мне вполне ясным. Советский Союз был империей зла, но не империей злых людей. Соотношение добра и зла в русских и людях других национальностей бывшего Советского Союза, наверное, такое же, как у людей других национальностей и обществ.

Советская система могла пробудить худшее в людях, но не могла подавить проявления удивительной отваги и благородства, Став антигуманным инструментом в руках правителей, советская система, однако, не смогла уничтожить в людях чувство справедливости и стремление к свободе. Отважных людей, вроде Андрея Сахарова и Александра Солженицына, смело выступавших против коммунистических правителей, было немного — и тем не менее их число поражало, учитывая огромный риск. Но даже большинство, не решавшееся рисковать ради, возможно, донкихотских целей, гораздо чаще проявляло скрытое сопротивление и молчаливо отказывались поддерживать режим.

Когда возникла реальная возможность перемен, большинство тех, кто разрушил советскую систему (хотя и не все), являлись частью этой системы и пользовались ее благами, занимая высокие посты. И снова возникли все те же вопросы: как это могло произойти? Как могла правящая партия, бездейственной оппозиции, разрушить сама себя? Как могла развалиться мощная военная машина, не проигравшая крупной войны?

И пока сон глубокой ночью 26 декабря 1991 года не сомкнул моих глаз, я мучился, пытаясь найти ответы на эти вопросы, вновь отслеживая и переосмысливая события, предшествовавшие краху.

————

Прежде чем идти дальше, поделюсь своими убеждениями.

Моим основным долгом, когда я приехал в Москву в качестве посла, было представлять мою страну и ее интересы. Эти интересы противоречили многому в советской системе и тогдашней политике советского правительства, но они не противоречили подлинным интересам советских людей. Мы ставили себе цель предотвратить советскую агрессию и устранить причины, а не только симптомы, напряженности между Западом и Востоком. Лучшей гарантией мирного будущего было бы иметь такое советское правительство, которое отвечало бы перед своими людьми и защищало бы их права. Я думал и надеялся, что советская империя в конце концов уйдет с мировой сцены, но не считал это скорой перспективой.

Начиная с конца 1980–х годов советские журналисты часто задавали мне вопрос, думал ли я, что произойдут такие грандиозные перемены, свидетелями которых мы стали. Я, как правило, отвечал:

— Да, конечно, — и, сделав паузу, чтобы понаблюдать за удивленным собеседником, добавлял: — И надеялся, что мой внук до них доживет.

В ходе перестройки я мысленно и эмоционально поддерживал демократические перемены в Советском Союзе. Эти перемены были, безусловно, в интересах моей страны, но даже в большей степени в интересах советских граждан. Мне казалось важным, чтобы прибалтийские республики обрели независимость, поскольку это отвечало желаниям их народов, а их аннексия была нарушением международного права и принятых норм международного поведения. Я не считал, что Советский Союз, основанный на согласии, а не на силе, будет представлять угрозу для Соединенных Штатов. Более того, я знал, что добровольный союз может принести много выгод для его участников.

При всем моем уважении к различным нациям, попавшим в западню Советской империи, я не отвергал идеи союза как такового. Независимость не единственный способ реализовать потенциал нации и защитить ее свободу. Добровольный союз с ограниченными правами, с демократическими институтами и механизмами контроля и равновесия, необходимыми для демократического государства, мог дать свободу и создать условия для более эффективного экономического развития. Мне это было ясно, как и советскому президенту Горбачеву, который под конец отстаивал идею добровольного сообщества — по крайней мере абстрактно.

Тем не менее мне казалось, что подобный союз мог состояться только при условии, что на смену старой структуре придет новая, созданная выборными руководителями всех географических районов. Если различные национальности, составляющие Советский Союз, не будут убеждены в том, что новый союз будет способствовать их интересам, никакое давление со стороны старого Центра, никакие восторги заграницы не удержат хлипкую федерацию от развала.

Для меня краеугольным камнем является демократия, проявлением которой являются не только свободные выборы, но и работающая система управления, обладающая ограниченной властью, действующая по закону и оберегающая права граждан и национальных меньшинств. Американец, я не сомневаюсь, что такая страна, будь то союз нескольких наций или менее крупное национальное государство, будет и нашим другом и потенциальным партнером. Авторитарное же или тоталитарное государство, неважно большое или маленькое, правой или левой ориентации, будет представлять проблему непосредственно для своих граждан, а в итоге и для нас всех.

Одно дело определить цель, — другое дело попасть в нее. Я знал, что точных ответов у меня нет, и сомневался, чтобы они у кого–то были. Все мы, прямо или косвенно, экспериментировали. Люди меняются. Общества меняются. Но никогда окончательно. Черты прошлого никогда не исчезают — как в отдельных людях, так и в обществе в целом. Наиболее трудной и сложновыполнимой задачей было оценить в этом вихре перемен преимущества новых условий по сравнению со старыми. Это тяжело, когда имеешь дело с отдельными людьми, и тем более трудно, когда речь идет о целой стране, о целом обществе, о целой империи.

Я считал также, что Соединенные Штаты выиграют от процветания демократического Советского Союза или демократической России. Я никогда не соглашался с теми немногими аналитиками, которые утверждали, что в наших интересах ослабить Россию. Я сомневался в том, что это у нас получится, даже если бы мы захотели, но, главное, я считал, что мы совершим глупость, стремясь ослабить Россию. При торжестве демократии сильная Россия будет нужна нам всем. Если демократия не восторжествует, Россия пострадает от болезней, разрушивших Советский Союз. В любом случае выбор остается за россиянами, — американцы за них решать не могут.

————

Я не ставлю себе целью написать неоспоримую историю распада Советского Союза: это в любом случае невозможно, когда имеешь дело с событиями недавнего прошлого. Да и вообще, может ли история выносить окончательное суждение?

(В отсканированом тексте отсутствует 20 страница. - Примечание OCR)


II Империя

Самая демократическая конституция в мире.

И. В. Сталин о Советской конституции 1936 года

Лицемерие — это дань, которую порок платит добродетели.

Ла—Рошфуко

Второе ноября 1961 года. Был солнечный и теплый день, когда я ехал в Сталинабад, столицу советского Таджикистана, город, гнездившийся в горной лощине, недалеко от стыка границ Китая и Афганистана. Я ехал в «Чайке», советском лимузине, с Алленом Дж. Эллендером, сенатором от Луизианы.

Эллендер был неутомимым путешественником, но это не была прогулка удовольствия ради. Он настоял на насыщенной программе: посещения заводов, колхозов и учреждений по десять–двенадцать часов в день. Я сопровождал его в качестве сотрудника нашего посольства в Москве, и в мои обязанности входило проверять правильность перевода (а иногда и подменять переводчика) и записывать все, что мы видели, с кем встречались и что нам рассказывали. После каждой поездки сенатор публиковал подробный отчет об увиденном. На этот раз в его задачи входило познакомиться с сельскохозяйственным и промышленным развитием районов, где с 1930–х почти не бывали западные люди — да и раньше мало кто бывал.

Странное зрелище предстало нам в Сталинабаде. Несмотря на то, что ярко светило солнце и температура достигала двадцати восьми градусов, издали казалось, что город, как и вершины окружающих гор, накрыт снежным покровом. Когда мы въехали в город, я обнаружил, что белый покров это не снег. Вся огромная центральная площадь, за исключением двух узких полос, оставленных для движения, была покрыта слоем необработанного хлопка в десять или пятнадцать сантиметров толщиной.

Наши хозяева с некоторой застенчивостью объяснили, что сильные дожди намочили большую часть урожая хлопка, поэтому городские площади и все открытые места используются в качестве сушилок под теплым осенним солнцем.

Наш русский гид пояснил, что раньше здесь был маленький аул под названием Душанбе, но когда он стал городом с 300.000 населением и столицей Таджикской республики, было решено, что старое название не соответствует его положению. По счастью, Иосиф Сталин великодушно позволил городу носить его имя.

А через десять дней после того, как были опубликованы разоблачения Сталина Никитой Хрущевым на двадцать втором съезде партии, город переименовали в Душанбе.

Как бы город ни назывался, хлопок во все времена был его королем и королевой, и — все чаще — тузом. Он был доминирующей культурой в соседнем, более густонаселенном Узбекистане, и к западу на значительной части низменных районов Туркменистана. По сути все сельское хозяйство Средней Азии сводилось к выращиванию хлопка в ущерб овощам и фруктам, которых не хватало на большей части территории Советского Союза…

В городах Средней Азии мы встречали главным образом русских или других европейцев. Представителей местных народов было очень мало. В сельских районах, наоборот, жили почти исключительно азиаты. Города быстро росли» но главным образом за счет иммигрантов, а не переселения местного населения в города.

Возникают ли трения в результате этих миграций? Вовсе нет, заверили нас собеседники. Видите ли, мы живем в совершенной гармонии, поскольку не допускаем никакой дискриминации.

————

Мои представления не были tabula rasa[2], когда я отправлялся с сенатором Эллендером в 1961 году в эту поездку по Средней Азии и Кавказским республикам…

Переосмысливая увиденное той осенью, я пришел к выводу, что стал свидетелем определенной формы колониализма. Наши официальные хозяева не согласились бы с этим, но это было очевидно любому, не зашоренному идеологическим туманом. Экономические и политические решения принимались не в этих республиках, не теми, кто там живет, а «планирующими органами» в Москве…

Одеяло из мокрого хлопка, встретившее нас в городе под названием Сталинабад, явилось для меня могучим символом характерных черт этой империи.

Возможно, выращивать небольшое количество хлопка для продажи по мировым ценам или для снабжения местных предприятий было в интересах Средней Азии. (Точно сказать нельзя, так как никто не пробовал выяснить.) Но, конечно, не в интересах региона создавать монокультуру для снабжения дешевым сырьем промышленности за его пределами. При рыночной экономике этого бы не случилось, так как пришлось бы учесть затраты средств и сравнительные преимущества выращивания продуктов питания.

Такое могло иметь место только при командной системе и при отношении к составным частям страны как к колониям…

По мере того как система увеличивала задания по производству хлопка, все возрастающее количество сточных вод стали направлять на ирригацию, опять–таки без учета основных экономических факторов (таких, как адекватный возврат капиталовложений) или воздействия на окружающую среду. В сельских районах стал снижаться уровень жизни и росла антисанитария. Более того, возрастающие требования увеличения объемов производства побуждали подделывать данные, а расцветшая коррупция делала аферы возможными и выгодными.

Причиной всему этому была потребность советской текстильной промышленности, в основном в России и на Украине, в хлопке и нежелание тратить свободно конвертируемую валюту на приобретение хлопка заграницей, где его производство обходится дешевле.

————

Список символов дополнили еще два понятия: названия городов и их «лица».

Утверждение, что таджики ни с того, ни с сего попросили присвоить их столице имя Сталина или что киргизы хотели, чтобы их столица носила имя генерала Михаила Фрунзе, полководца Красной Армии, покорившей их, звучало абсурдно. Не верилось и тому, что стремительное и зачастую насильственное переселение чуждых этнических групп способствовало укреплению «дружбы народов».

Словом, как ни называй советскую систему (а у нее было много особенностей), Советский Союз был империей.


Российская империя или Советская?

Это была, однако, империя особого рода. Римская, Британская, Французская и Испанская империи — все возникли в результате завоеваний одной страной других. Так же обстояло дело и с Российской империей, существовавшей до революции 1917 года. Страна–завоевательница становилась «метрополией», а остальные — зависимыми от нее колониями.

Советская же империя, наоборот, возникла вследствие завоеваний политической партией, бюрократическим орудием идеологии. Метрополией был правящий класс — коммунисты, номенклатура, а не представители определенной национальности. Компартия колонизировала Россию так же, как Украину и Грузию, и Узбекистан.

Тем не менее многие продолжали считать колонизаторами русских — и не без основания. Поскольку русские многочисленнее любой другой национальности, входившей в СССР и поскольку они преобладали в центральном коммунистическом аппарате и часто были главными иммигрантами в нерусские районы, многие люди нерусской национальности считали, что ими правят не коммунисты, а русские. Далее. Советская империя присвоила себе историю русской империалистической экспансии. Она сделала русский язык фактором объединения, и распространение русского языка за счет других языков рассматривалось многими как расширение русского национального влияния.

А многие русские, со своей стороны, считали, что в их стране действует международный заговор, нацеленный на то, чтобы ликвидировать традиционные русские ценности, как и ценности других народов. Некоторые русские, страдая по уничтоженным традициям, начали вторить вслед за Александром Солженицыным, что никто не пострадал от коммунистического правления больше, чем сами русские.

Это своеобразное утверждение (те, кто читал Достоевского, увидят в нем попытку проверять добродетель степенью страдания) трудно доказуемо. Русские, в конце концов, не подвергались массовому выселению с огромными человеческими жертвами, как крымские татары, чеченцы, ингуши, приволжские немцы и с полдесятка других национальностей… Русские не были лишены возможности получать высшее образование на своем родном языке и не подвергались дискриминации советскими властями только потому, что они русские. Наоборот, они пользовались защитой и привилегиями при переселении в районы, где преобладало нерусское население.

Нет, русские не пострадали в такой мере, как некоторые другие национальности, но они достаточно выстрадали. Во времена Сталина они подвергались такому же террору, а так называемый «кулак» или человек политически неблагонадежный точно так же преследовались, хотя и были русскими. Террор, проводимый Сталиным, не делал различий. Да и бремя налогов на содержание коммунистической бюрократии и военно–промышленного комплекса тоже распределялось на всех. И поскольку русских было больше, чем людей любой другой национальности, соответственно больше русских пострадало от коммунизма.

Большинство русских неоднозначно относились к Советской империи. Они считали всю страну своей, но часто возмущались тем, что Россия растрачивает свои ресурсы, особенно когда они направлялись в Среднюю Азию, Русские гордились размерами Советского Союза и его мощью, но когда узнавали о тех жертвах, которые вынуждены нести, чтобы коммунистическая власть могла содержать империю, это вызывало у них возмущение. Они прекрасно понимали, что прибалты, азиаты и кавказцы не имеют с ними ничего общего, и многие считали, что если от них избавиться, Россия станет сильнее. А вот на украинцев и белорусов они смотрели как на «младших братьев» и с трудом соглашались с тем, что те имеют законное основание отделиться от России.

Будучи колонизаторами и одновременно колонизируемыми, русские в большинстве своем не имели четкого мнения относительно Советской империи. Вплоть до 1990 года лишь немногие задумывались, является ли Советский Союз Российской империей или же Россия является колонией Советской империи. Однако начиная с 1990 года этот вопрос стал одним из судьбоносных для будущего страны.


«Национальный вопрос решен»

Коммунистическая партия так твердо держала в руках империю, что многие наблюдатели сомневались, смогут ли межнациональные трения, бушевавшие под поверхностью, расшатать систему Даже если где–то на поверхности и появятся трещины, скрепляющие узы столь сильны, что рухнуть система не сможет.

Приблизительно в 1985 году официально считалось, что национальные проблемы играют сравнительно незначительную роль и с ними легко справиться. Политические лидеры были убеждены, что денационализированный «новый советский человек» уже прошел достаточный путь в своем развитии и этот новый тип — русский по языку, но — советский по национальности — постепенно заменит украинцев, латышей, молдаван, казахов, равно как и русских. В глазах советских политических лидеров будущее принадлежало этому новому «интернациональному» типу человека, хотя время от времени им приходилось по тактическим соображениям на некоторое время идти на некоторые уступки в ответ на эмоциональные призывы к возврату старых национальных культур. И хотя этот процесс манипуляции с этникой занял больше времени, чем предполагалось, руководители обладали необходимыми инструментами, чтобы разобраться с теми недоумками, которые продолжали противиться приливной волне истории.

Сам Горбачев придерживался такой точки зрения. Даже пробыв два года на посту генерального секретаря и называя перестройку «революционной трансформацией», он самоуверенно писал, что «СССР представляет собой поистине уникальный пример (отсутствия национальных бунтов) в истории человеческой цивилизации. Это плод национальной политики, провозглашенной Лениным».

Единственным рецептом на тот момент Горбачев считал все те же постулаты: «Весь наш опыт показывает, что национализму можно эффективно противостоять с помощью последовательно проводимого интернационализма, образования в интернациональном духе». Это предназначалось главным образом для иностранных аудиторий, А обращаясь к соотечественникам, Горбачев добавлял к этому одно предупреждение. Так например, в январе 1987 года, выступая перед Центральным Комитетом компартии, он сказал:

«Национальные чувства заслуживают уважения, и мы не должны их игнорировать. Но их не следует и эксплуатировать. Пусть те, кто склонен играть на националистических и шовинистических предрассудках, не рассчитывают, что мы тут уступим».

И уверенность в том, что национальные чувства не одержат верх, была оправдана до тех пор, пока партия контролировала страну до тех пор, пока скрепы удерживали цемент от распада.

Большинство наблюдателей, интересовавшихся советским политическим процессом (да, собственно, и все его участники), считали, что в ближайшем будущем контроля партии ничто не сможет разрушить.


III Факел переходит из рук в руки

[Горбачев] начал с восхождения на гору, вершины которой еще и видно–то не было.

Борис Ельцин, 1989 г.

В 1985 году я все еще верил, что систему можно улучшить.

Михаил Горбачев, 1992 г.

Ничто с таким трудом не поддается планированию, ничто не вызывает таких сомнений в успехе или не чревато такими опасностями при осуществлении, как попытка введения новых установлении…

Никколо Макиавелли, 1514 г.

В тот вечер 10 марта 1985 года, когда умер Константин Черненко, радио и телевидение Советского Союза не прерывали своих вечерних передач. Известие о смерти советского руководителя стало бы первейшей новостью дня по всему миру. Но не стало. Хозяева Кремля решили придержать сообщение о смерти Черненко до тех пор, пока не будет избран его преемник.

Собравшись в тот же вечер, Политбюро сделало свой выбор и объявило о созыве на следующий день внеочередного пленума Центрального Комитета партии, чтобы этот выбор утвердить. В ту ночь со всех концов Советского Союза отправились самолеты, доставляя партийных олигархов на их конклав в Москву. Одному из старейшин Политбюро, партийному боссу Украины Владимиру Щербицкому, пришлось проделать путь от самой Калифорнии. Единственный из всех участников, он проделал часть пути под опекой военно–воздушных сил США, чей самолет перенес его из Сан—Франциско в Нью—Йорк, куда за Щербицким был послан лайнер «Аэрофлота».

Собственно, как раз необходимость организовать срочную переброску Щербицкого и послужила для нас в Вашингтоне первым указанием на то, что Черненко умер. Здоровье у генсека было плохое, и неоднократно до нас доходили слухи о его смерти, но всякий раз, как оказывалось, безосновательные, В то время я отвечал за советские и европейские дела в аппарате Совета национальной безопасности в Белом Доме и всего двумя днями раньше, 8 марта, направил записку помощнику президента по национальной безопасности о том, что, хотя последние слухи, по–видимому, и не соответствуют истине, все ж отнюдь не преждевременно для президента решить, поедет ли он в Москву на похороны, когда придет их черед. После этого Ребекка и я отправились на восточное побережье Мэриленда, где в Уай-Плантэйшн, в конференц–центре Аспеновского института, на выходные был организован семинар по американо–советским отношениям.

Когда в воскресенье днем мы вернулись домой, то, едва переступив порог, услышали телефонный звонок. Звонил Марк Палмер, блестящий и деятельный заместитель помощника госсекретаря, ведший дела, связанные с Советским Союзом и Восточной Европой. Он сообщил, что поступила просьба помочь Щербицкому немедленно возвратиться в Москву. Я согласился попросить Белый Дом санкционировать ВВС переброску Щербицкого в Нью—Йорк, где его подобрал бы аэрофлотовский лайнер, и мы обсудили очевидные последствия. Не откладывая, оба мы быстро собрались в срочную поездку в Москву на очередные похороны.

Несмотря на нашу помощь, Щербицкий опоздал и на заседание Политбюро, и на пленум. Не поспел в срок и Динмухамед Кунаев, партийный босс Казахстана. Отсутствие этих двух консервативных партийных деятелей на таких важнейших совещаниях впоследствии породило разговоры, будто бы Горбачев был избран на Политбюро с минимальным перевесом пятью голосами против четырех, поданных за партийного босса Москвы Виктора Гришина.[3]

Сколь ни мучительны данные сведения для кремленологов, вероятно, они неверны. Во всяком случае, сам Горбачев и другие прямые участники их отрицают.[4] И дело не в том, что все члены Политбюро до единого были за Горбачева, а просто в том, что у его соперников 10 марта голосов не было вовсе.

Гришин и в самом деле плел интриги в 1984–м и в начале 1985–го, добиваясь провозглашения преемником Черненко. Преуспей он, и инерции брежневской эпохи могло бы хватить еще на несколько лет. Однако Гришин проиграл тактическую битву за преемничество в 1984 году, не сумев тогда заручиться поддержкой Дмитрия Устинова, могущественного министра обороны. Устинов умер в декабре, и это настолько возродило надежды Гришина, что он попытался заручиться одобрением Черненко, развернув для этой цели в подвластных ему средствах массовой информации ужасно позорную кампанию прославления.

Горбачев, тем не менее, переиграл Гришина по всем статьям, Егор Лигачев, в то время секретарь Центрального Комитета, ответственный за кадры, систематически внедрял потенциальных сторонников Горбачева на посты руководителей областных партийных организаций по всей стране: если бы Политбюро разошлось во мнении, выбирая нового генсека, голоса этих назначенцев оказались бы решающими в Центральном Комитете, Черненко был либо слишком немощен, чтобы заметить потуги Гришина снискать расположение, либо достаточно ответствен, чтобы отринуть их: он не предпринял ничего, что помешало бы Горбачеву установить действенный контроль над центральным аппаратом партии, и не сумел предложить иного преемника, кроме Горбачева. Возможно, его предложение и не было бы решающим, однако оно потребовало бы от Горбачева куда больших усилий для победы единогласным избранием. Еще важнее то, что Горбачеву удалось приобщить к своему лагерю министра иностранных дел, старейшего члена Политбюро Андрея Громыко.

Тем не менее, после смерти Черненко, не будь решение принято незамедлительно, враги Горбачева в Политбюро, в том числе премьер–министр Николай Тихонов и партийный босс Ленинграда Григорий Романов, вместе с Гришиным могли бы сговориться и придти к альтернативному согласию. Быстрые действия Горбачева предотвратили всякую подобную попытку.

Будучи де–факто вторым секретарем, Горбачев первым узнал о смерти Черненко. Он тут же созвал Политбюро, настоял, чтобы решение было принято безотлагательно, и продержал членов Политбюро в зале заседания до тех пор, пока не добился чего хотел: назначения председателем Комиссии по организации похорон (традиционно им становился явный наследник) и рекомендации Политбюро Центральному Комитету избрать Горбачева генеральным секретарем.

Спешно собранному на следующий день пленуму Центрального Комитета партии оставалось лишь одобрить рекомендацию Политбюро, поскольку никто не подготовил почву для возражений или соперничества. Осознавая, что всякое соперничество и любые возражения окажутся не только тщетными, но и приведут к немедленной и, пожалуй, более чем неуютной отставке, Гришин со товарищи голосовали вместе с остальными.


Призраки вождей прошлого

Черненко, у которого способности руководить оказались столь же незначительны, сколь уязвимым здоровье, вызвал ощущение неловкости: третий подряд, собственно, следом за затянувшейся немощью Леонида Брежнева и тяжкой болезнью Андропова, мучавшей его едва ли не в течение всего короткого правления. По всем объективным показателям, время появиться новому, иного типа политическому лидеру назрело давным–давно.

Целых десять лет страна созерцала дряхлеющее, самодовольное политическое руководство, лишенное какой бы то ни было оригинальности и решительно подавлявшее всякого обладателя новых идей.

Брежнев был неповоротливым олигархом–тугодумом даже в свои лучшие годы. Склонный к лести и роскоши, поклонник скоростных машин и молоденьких женщин, он правил, улещая партийную бюрократию раздачей по кусочкам власти и привилегий. В первом ряду за спиной коммунистических иерархов стояли вооруженные силы и военная промышленность, и каждая из заинтересованных властных групп получала свою долю. Сталинский террор и хрущевское торопливое экспериментирование сменились дурно пахнущей трясиной коррупции. Все решалось личными связями властителей, Андропов, пятнадцать лет бывший в качестве главы КГБ высшим «силовиком» империи, использовал свои сведения о коррупции для того, чтобы ослабить брежневскую группировку и самому пробраться к власти. Но потом у него отказали почки, и он сошел со сцены всего через год с небольшим.

Андропов пестовал Михаила Горбачева как своего преемника, однако, когда он умер, брежневцы взяли реванш, оттеснив Горбачева и выдвинув закадычного друга Брежнева Черненко.

С Черненко я впервые встретился в начале семидесятых годов.

Я отвечал в государственном департаменте за советские дела, и дипломаты из советского посольства в Вашингтоне обратились ко мне с просьбой об особой услуге для ожидавшегося визитера. Поскольку сразу я не мог сообразить, кто такой Черненко, дипломаты объяснили мне, что он ведает канцелярией Центрального Комитета, каковое положение не представляло бы особой важности, если бы Черненко не был одним из близких друзей Брежнева. Гость желал взглянуть, как в государственном департаменте обрабатываются и рассылаются документы, поскольку он изыскивал способы улучшить подобную систему в Советском Союзе.

Я сомневался, что чиновники, отвечавшие в госдепартаменте за безопасность, согласятся устроить советскому чиновнику экскурсию в шифровальную комнату, однако согласился испросить разрешения.

К моему удивлению, наши люди не усмотрели никаких проблем в таком посещении. На самом деле, они проявили максимум гостеприимства, прекратив на короткое время обработку секретной документации и организовав демонстрацию распространения, хранения и поиска на примере безобидного несекретного документа, Черненко прибыл в точно условленное время, Широкая улыбка не сходила с его округлого лица, похожего на личико целлулоидного «пупсика». На нем был новый костюм, а ботинки так ярко блестели, что я подумал, уж не лаковые ли они. Наши специалисты по связи и я, будучи под бдительным оком ответственных за безопасность, ознакомили гостя с оборудованием государственного департамента, Гость слушал внимательно то, что ему рассказывали, задал несколько вопросов о том, как действуют система распространения и компьютеры, и отбыл, осыпав нас благодарностями за оказанную ему услугу.

Впоследствии я видел Черненко только на расстоянии. Во время публичных мероприятий, посещаемых Политбюро (таких как сессии Верховного Совета), он неизменно сидел сразу за Брежневым, время от времени отходя, чтобы получить какую–нибудь папку. Всякий раз он прежде всего передавал ее Брежневу, а потом кому–либо из других присутствующих членов Политбюро. Каждый визировал документ, после чего возвращал Черненко, а уж от него бумага попадала к следующему лицу. Черненко явно был хранителем документов и, очевидно, не более того. Вот почему так удивило решение Брежнева ввести Черненко в состав Политбюро: он просто–напросто не выглядел человеком, созданным для политики. Тем не менее, именно так делались дела при Брежневе. Личные отношения решали все.

Черненко был избран брежневской компанией, чтобы задержать перемены, которые, как им было известно, задумали Андропов и его протеже. Новый генсек, несомненно, был пассивной посредственностью на высшем руководящем посту. Однако, в отличии от ряда своих предшественников, Черненко не был злым человеком, И он отказал в поддержке тем в Политбюро, кто намеревался отложить рассмотрение кандидатуры Горбачева в качестве его преемника.

————

Мир о смерти Черненко наконец–то уведомили ближе к полудню 11 марта. А несколько часов спустя (во время, удобное для вечерних выпусков новостей по радио и телевидению) ТАСС сообщил, что Михаил Сергеевич Горбачев избран генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза. У всех на устах и на слуху было имя Горбачева, а не Черненко, и на следующее утро именно такой расклад был доведен до сведения читателей советских газет, которые прочли о Горбачеве на первой странице, а некролог Черненко — на четвертой.

Похороны 13 марта выглядели почти как запоздалая обязанность или, скорее, как возможность предстать пред объективами для мировых лидеров, которые воспользовались погребением как поводом поспешить в Москву на аудиенцию у нового генерального секретаря. Вице–президент Буш представлял Соединенные Штаты так же, как и на похоронах Брежнева и Андропова,[5] зато премьер–министр Маргарет Тэтчер, германский канцлер Гельмут Коль и французский президент Франсуа Миттеран прибыли лично. После кратких официальных встреч все подтвердили ранее высказанное миссис Тэтчер суждение (она познакомилась с Горбачевым в Лондоне в декабре предыдущего года), что наконец–то появился человек, с которым можно делать дела.


Новый вождь

Ни один советский руководитель до Горбачева не занимал свой пост, упиваясь такими потоками доброй воли как у себя дома, так и за рубежом. Все уже устали наблюдать за тем, как барахтается советская империя под властью дряхлых неумех. Как отметил в то время американский журналист Даско Доудер: «Этот ходит, этот беседует, и костюм на нем по фигуре». И тем Горбачев прельстил весь свет.

Мы в Вашингтоне знали о нем несколько больше, чем о его предшественниках, когда те приходили к власти. Советской прессе давным–давно запрещалось делать достоянием общественности частную жизнь политических руководителей, Разведывательным организациям приходилось добывать такие секретные сведения, как количество детей у того или иного политического деятеля, их имена и род занятий, Когда умер Андропов, наш аппарат Белого Дома провел нешуточные расследования, выясняя, есть ли вдова, которой следует направить соболезнования. Мы знали, что у Андропова есть сын, но не знали, жива ли все еще его жена.

Горбачев был известен лучше. Мы знали, что он окончил Московский университет, самое престижное учебное заведение в стране, и, следовательно, предположительно мог считаться более образованным, чем его предшественники (за спорным исключением Ленина). Выходец из сельской местности, карьеру свою он сделал в аппарате Коммунистической партии. Каким–то образом Горбачев ушел от политической ответственности за руководство советским сельским хозяйством. За границей он бывал чаще, чем его непосредственные предшественники до их избрания, что возымело свое значение, поскольку Горбачев пользовался репутацией прагматика. Его жена, Раиса, хорошо одетая, хорошо образованная и политически активная женщина, также составляла разительный контраст со своими предшественницами.

Тем не менее, многое в судьбе и личности Михаила Горбачева оставалось загадкой. Высокопоставленные деятели Коммунистической партии в дни, предшествовавшие гласности, обычно избегали контактов с иностранцами; так что мало кто мог похвастать своим хотя бы знакомством с ним, того меньше, что хорошо его знает.

В 1975 году, когда наш посол был в отъезде, а я временно руководил американским посольством в Москве, я посетил Ставрополь и выразил особое желание нанести визит местному партийному руководителю, молодому (мы почти сверстники) деятелю с репутацией экспериментатора и политического «выдвиженца». Я надеялся, что он, в отличии от своих зануд–соотечественников из других областей, решится отступить от заведенной практики и примет американского дипломата. Этого, однако, не произошло, Меня переадресовали главе местной исполнительной власти, тот организовал в высшей степени избирательную поездку по краю, в ходе которой большую часть времени я провел либо в машине, либо в застольях. Тогда Михаил Сергеевич, похоже, не очень–то отличался от своих коллег из других областей.

Наконец, познакомился я с Горбачевым в мае 1985 года, десять лет спустя после той первой, неудачной, попытки. Случай представился во время визита в Москву министра торговли США Малкольма Балдриджа, симпатичного бывшего ковбоя, который по–прежнему любил скачки на родео и который два года спустя трагически погиб, упав с лошади. Помятуя, что Горбачев тоже выходец из краев, где знают толк в лошадях, наш министр привез ему в подарок седло, в каких ездят на американском Западе. Горбачев любезно принял его, тактично воздержавшись от упоминания, что в молодые годы был трактористом, а не наездником.

Новый генеральный секретарь провел с нами более двух часов. Я имел возможность наблюдать вблизи нескольких из его предшественников. Горбачев, по контрасту, необычайно четко и охотно излагал свои мысли. Он сидел в конце того же длинного стола, которым пользовался и Брежнев, и папка, очевидно, с подготовленными текстами лежала раскрытой перед ним. Однако он ни разу не прибег к этим заготовкам. В течение всей беседы не возникло ни единой гнетущей паузы, столь характерных для Брежнева, внимательно вглядывавшегося в лежавший перед ним текст, пытавшегося вникнуть в смысл букв, которые, должно быть, расплывались у него перед глазами. Не было и никаких подсказок со стороны помощников, когда руководителю случалось оговориться.

Горбачев целиком овладел разговором; каждый вопрос, каждое замечание его гостя порождало целую лекцию. Тем не менее, он, похоже, умел слушать, а ответы его не всегда были такими, какие могли прозвучать из уст предыдущих советских руководителей.

Он не утверждал, например, что их система самая лучшая, страстно отстаивал необходимость улучшить управление экономикой. Однако в его замечаниях чувствовался оправдательный оттенок. Горбачев посетовал, что не так давно министр обороны США Каспар Уайнбергер высказался в том духе, будто Советский Союз больше не способен прокормить своих граждан.

Насколько помню его слова, он возражал весьма энергично. «Зачем вы постоянно нас унижаете? Разве обвиняете вы Британию или Германию в том, будто они не способны прокормить своих людей, на том только основании, что они импортируют продукты питания? Мы сполна кормим наш народ и мы, как и они, импортируем для этого некоторые продукты, Но ведь мы за это платим — чистоганом, деньги на бочку выкладываем, — и, насколько мне известно, ваши фермеры от этих денег не отказываются. Что в этом плохого? Если взять производство, то мы производим пшеницы больше вас, даже на душу населения. Беда наша в том, что мы слишком много ее теряем. Тут у нас большая проблема, и мы над ней работаем. Если мы ее решим, ваши фермеры потеряют важный рынок — только это уже будет ваша проблема и, возможно, нам больше не придется выслушивать унизительные насмешки, будто мы не в силах прокормить свой народ».[6]

Это было типично для Горбачева: гордый, оправдывающий, умный в споре и не вовсе безразличный к фактам. Позже я сказал своим коллегам в Вашингтоне, что американо–советские встречи могут стать живыми и интересными: вероятно, на смену ужасающей тоске бесконечного выслушивания и вынужденного повторения одних и тех же старых аргументов теперь придут более живые и энергичные дискуссии.

————

От своих ближайших предшественников Михаил Горбачев отличался не только человеческими чертами характера. Ко всему прочему он был так же решительно настроен изменить систему, как брежневская клика тщилась ее увековечить.

Однако не в его силах было поразить страну ослепительным блеском стадией перемен: во–первых, потому что его политическое положение было непрочно и, во–вторых, потому что его программа была ограниченной, не затрагивала подлинных проблем, стоявших перед страной. Как сам Горбачев позже признал, в 1985 году он все еще верил, что систему можно привести в порядок, просто подлатав ее.

Весной 1985 года остатки брежневской клики все еще находились на ответственных постах. Центральный Комитет партии, не избиравшийся с брежневских времен, был одиозно консервативен. Начни Горбачев двигаться слишком быстро, его дни на посту генерального секретаря были бы скоро сочтены.

Никита Хрущев, скажем, предпринял ряд реформистских инициатив. Но стоило им затронуть прерогативы и уютные привычки его коллег, как сам руководитель был бесцеремонно смещен. Его история прочно въелась в сознание всякого последующего реформатора. Урок состоял в том, что никакой реформы не удастся провести, если советский руководитель не сумеет обезопасить себя от снятия замшелыми тугодумами из партийного руководства.

Стороннему наблюдателю советские руководители после Сталина обычно казались более могущественными, чем были на деле. Сталин, сочетая коварство и крайнюю беспощадность, управлял системой единолично и безраздельно. Однако ни единому из его преемников добиться того же не удалось. Скованные страхом перед непредсказуемым тираном за свою личную безопасность, наследники Сталина с тех пор бдительно следили, чтобы любой руководитель находился под контролем коммунистических олигархов. Это не имело ничего общего с демократией, а скорее походило на пакт о взаимозащите между гангстерами.

Генеральный секретарь не имел ни определенного срока, ни четких формулировок своих властных полномочий. Размах власти генсека зависел от его способности убеждать, прельщать или принуждать большинство своих коллег. Как правило, «большинство» определялось не столько количественным перевесом голосов, сколько консенсусом, а это обычно понуждало к большей уступчивости, чем просто 50 процентов плюс один голос, В теории срок пребывания генсека на посту мог быть прекращен на любом пленуме Центрального Комитета партии, стоило только любому члену ЦК встать и предложить избрать другого генерального секретаря, а большинству за это предложение проголосовать. На практике такое могло бы произойти только при одобрительном согласии значительной части Политбюро, однако случай с Хрущевым в 1964 году доказал, что такое случиться может.

С учетом этих обстоятельств первые шаги Горбачева были направлены на достижение полного контроля над партийной верхушкой. Вести за собой он мог только тогда, когда сумел бы устранить своих основных противников — или, во всяком случае, достаточное их количество, дабы обрести надежное большинство, — и выдвинуть людей, готовых его поддержать.

Горбачев затеял кампанию по подчинению Политбюро своей воле сразу же после избрания генсеком, и год спустя его позиция была такой же прочной, как и у любого из его предшественников, за исключением Сталина на вершине власти. Не возьмись затем Горбачев переделывать систему, он мог бы продержаться у власти дольше, чем Брежнев.

Шесть недель спустя после избрания генеральным секретарем, в апреле 1985 года, Горбачев обеспечил рабочее большинство в Политбюро, добившись введения в его состав полноправными членами Егора Лигачева, Николая Рыжкова и председателя КГБ Виктора Чебрикова. Впоследствии Горбачев разошелся с каждым из этой троицы, но в то время мог рассчитывать на их поддержку.

К июлю генсек стал уже достаточно силен, чтобы убрать из Политбюро человека, который, как считалось, вероятнее всего мог бросить вызов Горбачеву: Григория Романова, партийного босса Ленинграда, известного своим высокомерием и самовластной грубостью. Ходили слухи, будто он весьма всерьез воспринимал собственную фамилию (ее носила последняя царская династия) и свободно распоряжался принадлежавшими царям коллекциями, собранными в музее Эрмитажа. Буйные гости на свадьбе его дочери, говорят, разбили кое–что из исторического фарфора, «занятого» у музея специально для свадебного застолья.

С удалением Романова были произведены важные повышения: Бориса Ельцина в Секретариат партии и Эдуарда Шеварднадзе в члены Политбюро.

Одновременно Горбачев дал понять, что отныне он лично займется внешней политикой. Андрей Громыко, кому двадцать восемь лет пребывания на посту министра иностранных дел позволили мертвой хваткой зажать как выработку внешней политики, так и осуществление ее, был «задвинут вверх» — на престижный, но лишенный всякой власти пост номинального главы государства. Эдуард Шеварднадзе, бывший партийный руководитель в Советской Грузии, кого Горбачев, длительное время обретавшийся в соседнем Ставропольском крае, хорошо знал, был назначен министром иностранных дел.

К осени Рыжков сменил одного из самых упорных противников Горбачева, семидесятилетнего Николая Тихонова, на посту премьер–министра. К весне 1986 года все остававшиеся в высшем руководстве брежневцы были сняты, отправлены в отставку или оттеснены на политическую обочину В феврале 1986 года, как намечалось, был проведен очередной съезд партии, внесший крупные изменения в состав Центрального Комитета партии. Более сорока процентов членов ЦК оказались впервые избранными: уровень замены куда более высокий, чем то было на предыдущих партийных съездах, На самом деле, однако, изменение оказалось не таким значительным, как можно предположить по цифрам. В большинстве случаев одна безличность заменялась другой, похожей на нее как две капли воды. Центральный Комитете подавляющем большинстве своем остался консервативным.

Позднее реформаторы утверждали, что съезд партии прошел на год раньше, чем нужно. Горбачеву, казалось им, просто не хватило времени, чтобы «подготовить» съезд как следует и обеспечить, чтобы решающую роль на нем играли единомышленники из числа партийных деятелей. Похоже, более вероятною, что у Горбачева не было ясного представления, какого рода реформы ему нужны, а потому и не в состоянии он был подобрать людей, которые могли бы оказать поддержку. И даже знай он, в каком направлении пойдут его реформы, ему было бы трудно заметить в верхних эшелонах партии тех, на чью помощь стоило рассчитывать. Назначенческие фильтры старой системы свое дело делали.

И все же консолидация Горбачевым личной власти в первый год правления была потрясающим политическим маневром. Даже самые рьяные его критики признавали это. Борис Ельцин, например, в 1990 году отмечал: «В тот все определяющий первый момент своих реформаторских усилий он действовал с поразительной точностью».


Состав команды

К концу 1985 года двумя важнейшими помощниками Горбачева во внутренней политике были Николай Рыжков и Егор Лигачев.

Рыжкову, бывшему всего на полтора года старше Горбачева, далеко перевалило за пятьдесят, когда он стал премьер–министром. В отличие от большинства своих коллег по высшему руководству, проделавших основную карьеру в аппарате партии, Рыжков поднялся как промышленный управленец, специалист в тяжелой и оборонной промышленности. В течение двадцати четырех лет он проработал на одном из крупнейших советских промышленных предприятий, которое в конце концов и возглавил, — гигантском Уральском машиностроительном заводе в Свердловске. В Москву Рыжков был переведен в 1975 году, в разгар эпохи Брежнева, на руководящую должность в министерстве, ответственным за тяжелое машиностроение, затем его перевели в Государственный комитет по планированию, где поручили надзирать за тяжелой промышленностью и производством оружия.

После того как Брежнев умер, Андропов перевел Рыжкова на работу в Коммунистической партии, назначив его в 1982 г. секретарем Центрального Комитета по экономическим вопросам. Десятилетие спустя в разговоре со мной Рыжков вспоминал, что он был удивлен переводом «на партийную работу», поскольку считал себя практиком–управленцем, а вовсе не типичным партийным бюрократом, Андропов тем не менее настоял на переводе, поскольку старался подобрать более прагматичную команду, такую, которая повысила бы эффективность управления хозяйством и взялась бы за борьбу с коррупцией.[7]

Рыжков и Горбачев не работали вместе, пока Рыжков не пришел в Секретариат партии, где Горбачев с 1978 года отвечал за сельское хозяйство. Андропов вызвал обоих к себе в кабинет и поручил им совместно взять под личный контроль проведение специалистами серии исследований по актуальным проблемам советской экономики и возможностям совершенствования управления. Труд этот следовало проделать скрытно, без обсуждения на Политбюро, до его полного завершения.

Андропов умер прежде, чем проект принес плодотворные результаты, но к тому времени, когда Горбачев стал генеральным секретарем, он и Рыжков собрали в сейфах своих кабинетов данные около 120 исследований, проведенных под их патронажем. Они–то и составили основу программы ограниченных реформ, явленную миру на Апрельском пленуме в 1985 году.

Впервые я встретился с Рыжковым в Стокгольме. Произошло это в марте 1986 года, он был руководителем советской делегации на похоронах шведского премьер–министра Улофа Пальме. Рыжков согласился встретиться с госсекретарем Джорджем Шульцем, когда оба они оказались в городе.

Красивый мужчина в хорошо пошитом костюме, со вкусом подобранном галстуке и голубой сорочке, Рыжков пришелся бы к месту в зале заседания правления любой из наших крупнейших корпораций, Он обладал располагающей вежливостью человека, искушенного в управлении крупными бюрократическими образованиями. Когда мы обращались к проблемам тенденциозным, он вел себя скорее как прагматик, нежели как идеолог. Продемонстрировав общее знакомство с советской позицией по ключевым международным проблемам, Рыжков однако ясно дал понять, что Шеварднадзе, а не он, будет заниматься ими на переговорах. Его же собственные интересы и ответственность лежат в сфере советской экономики и развитии внешней торговли. Он охотно готов был вести разговор о перспективах иностранных инвестиций в проекты развития хозяйства и уверял нас, что должен произойти сдвиг в сторону от военного производства, с тем чтобы можно было выделить большие мощности под производство гражданской продукции. Вместе с тем Рыжков ничем не намекнул, что он предвидит фундаментальные перемены в самой системе. Похоже, он считал, что замедление советской экономики может быть преодолено изменениями в стиле управления и постепенным сдвигом в инвестиционных приоритетах.

В то время как Рыжков был отряжен возглавить советскую правительственную бюрократию, Егор Лигачев занял де–факто второй по значению пост в Коммунистической партии. (В те времена еще не было официального поста заместителя генерального секретаря, однако Лигачев вел заседания Секретариата, что позволяло ему осуществлять прямой контроль за повседневной работой.)

Лигачев был десятью годами старше Горбачева, он, как и Рыжков, получил техническое образование, но карьеру свою сделал в Сибири, будучи партийным аппаратчиком. Румяный цвет его лица и копна седых волос служили напоминанием о времени, проведенном им на свежем воздухе в условиях холодного климата. Андропов точно так же, как он выдвинул Рыжкова на высокий партийный пост, дабы привнести управленческий опыт в руководство, ввел Лигачева в Секретариат ответственным за персональные назначения, что являлось частью усилий обуздать коррупцию. Лигачев обладал чистой репутацией, и это привлекало Андропова. К тому же Лигачев верил, как верил и Андропов, что реформы должны осуществляться только Коммунистической партией. Когда впоследствии Горбачев потребовал реформировать самое партию, Лигачев перешел в оппозицию к нему.

Третий член изначальной команды Горбачева занимал на лестнице власти ступеньку ниже, чем Рыжков с Лигачевым, являясь кандидатом в члены, а не полноправным членом Политбюро, зато судьба ему уготовила быть важнейшим из трех. Борис Николаевич Ельцин, в недавнем прошлом правивший твердой рукой партийный босс Свердловска, в канун Рождества 1985 года был поставлен во главе Московской организации Коммунистической партии.

Эту организацию возглавлял пресловутый соперник Горбачева Гришин, секретарь московского горкома — самый важный местный партийный пост во всей стране, поскольку в Московскую организацию входил центральный бюрократический аппарат, правивший огромной империей. Назначение Ельцина имело целью очищение от коррупции, поднакопившейся в ключевой организации партии при Брежневе и Черненко. Ельцин взялся за осуществление этой цели с таким рвением, с таким тщанием и чуткостью к общественному вниманию, что в скором времени сделался героем простых москвичей и жаждущим власти, потенциально опасным соперником своих коллег по руководству.


Ограниченная программа

В кругах Коммунистической партии стало принято отсчитывать перестройку, Горбачевскую программу реформ, с апреля 1985 года, с первого после избрания Горбачева генеральным секретарем пленума Центрального Комитета партии, известного как «Апрельский пленум». В действительности принятая на этом пленуме программа была не той, со временем ставшей известной миру под названием «перестройка», программой фундаментальных политических и экономических реформ, а куда более ограниченной программой. Ее точнее было бы именовать «Андроповской платформой», поскольку по сути своей она являлась подходом, разработанным по его настоянию.

Ряд сторонников Горбачева настаивали на принятии более серьезных реформ с самого начала, но тот отказался. Едва заняв пост генсека, Горбачев поручил составление первоначального проекта «апрельской программы» двум настроенным на реформы соратникам, Александру Яковлеву и Михаилу Полторанину. Их отправили на загородную дачу, дабы они могли несколько недель поработать в тиши и покое — практика, к которой Горбачев прибегал неоднократно. По словам Полторанина, когда Горбачев ознакомился с их проектом, он «повычеркивал крест–накрест» все пассажи, призывавшие к политическим реформам. «Это на потом, — заметил Горбачев. — Поначалу нам придется маневрировать».[8]

С самого начала Горбачев принял лозунг «ускорения» — иными словами, быстрого развития тенденций уже проявившихся. Этого следовало достигать повышением дисциплины, ужесточением управления, уменьшением продажности и распущенности, повышением трезвости и некоторой отладкой традиционных управленческих процедур.

Средний гражданин на себе ощущал новую политику двояко: усилился нажим больше выкладываться на работе, а спиртные напитки стало труднее достать и они подорожали.

Нехватка многих потребительских товаров вошла, что называется, в плоть и кровь, и обычно бригадиры и мастера закрывали глаза на то, что работники, случалось, растягивали «обед» на два–три часа. Большинство тратили это время на стояние в очередях и приобретение предметов первой необходимости. Были предприняты попытки покончить с такой практикой ужесточением надзора за работающими, посылались даже контролеры по магазинам в обычное рабочее время проверять, не отлынивает ли кто из покупателей от работы, Кампания по укреплению дисциплины могла бы сработать, если бы сопровождалась ростом потребительских товаров. Когда же росли лишь дефицит и нехватка, то понуждение больше выкладываться на работе попросту вызывало ярость у людей. Через несколько месяцев кампания прекратилась.

Антиалкогольная кампания, объявленная в мае 1985 года, оказала еще более глубокое воздействие на население. Злоупотребление алкоголем было серьезной проблемой, однако тактика, пущенная в ход для борьбы с ним: уменьшение доступности вино–водочных изделий и даже пива — лишь усугубила положение. Водка пустила глубокие корни в русской культуре. Более тысячи лет назад князь Владимир Киевский предпочел принятие христианства, а не ислама в качестве государственной религии, поскольку, рассудил князь, подданные его жить не смогут без крепкого зелья. Более того, возможности для более здорового отдыха в стране были крайне ограничены, а в некоторых местах их почти не существовало вовсе: для множества советских граждан ничего больше не оставалось, как пить.

Антиалкогольная политика была силой доведена до саморазрушительных крайностей. Получив указание уменьшить доступ к алкогольным напиткам, во многих районах местные бюрократы решили еще больше отличиться и целиком искоренить производство питьевого спирта. На юге вырубались и распахивались целые виноградники, даже несмотря на то, что употребление вин не давало поводов для серьезного беспокойства и вино составляло важную нишу во многих нерусских культурах.

По словам Рыжкова, в течение одного года количество водки, производимой официально, было урезано вполовину, производство вина сократилось до чуть более трети того, что было прежде, и выпуск пива — на треть.[9]

Когда легальные источники алкогольных напитков иссякают, большинство пьяниц попросту обращается к самогону, а то и к более опасному зелью. В течение двух лет потребление сахара выросло на 14 процентов и, как сокрушенно заметил Горбачев в одном из своих выступлений: «Все мы знаем, куда он идет».

Одним из результатов антиалкогольной кампании была потеря правительством миллиардов рублей доходов и появление — впервые — бюджета с серьезным дефицитом. Рыжков определяет потерю доходов за три года, с 1986 по 1988, в 67 миллиардов рублей, 100 миллиардов долларов по тогдашнему официальному обменному курсу. Спрос на водку открыл новые возможности для преступных элементов, и проводимая политика привела к неожиданному росту организованной преступности.

Хотя политика запретов в отношении алкоголя в 1988 году была втихую обращена вспять, последствия ее ощущались долго. Производство водки было восстановлено быстро, зато производство вин отставало еще не один год. Даже в 1992 году в российских ресторанах трудно было получить хорошее вино: зачастую выбор ограничивался только водкой либо коньяком что вряд ли поощряло умеренность в питие.

Кампания против коррупции выглядела — поначалу — более действенной. С зимы 1985 года Горбачев и его союзники провели обширную чистку крупных партийных чиновников во многих республиках и областях, используя в качестве повода обвинения в коррупции. В нерусских регионах, однако, эта кампания зачастую велась неверно, поскольку снятие нерусских, хотя бы и мошенников, прежде всего расценивалось как чистка местных националов в угоду заменявшим их русским.

На деле, новая команда крепко споткнулась в декабре 1986 года, когда заменила на посту руководителя республиканской партийной организации казаха, которого считали коррупционером, на русского. Это привело к серьезным этническим беспорядкам, нескольким жертвам и многим арестам. Тогда и советские руководители, и большинство зарубежных наблюдателей сочли это за отклонение.


Реформа становится политической

К лету 1986 года стало ясно, что ограниченные «реформы», принятые в 1985 году, никуда не ведут. Высказывания и призывы Горбачева сделались более радикальными, В июне он подверг критике влиятельный Государственный комитет по планированию (Госплан), а к концу лета уже говорил о перестройке политической системы, До той поры термин «перестройка» использовался редко и лишь в ограниченном контексте «перестройки системы управления экономикой».

И еще одно ключевое слово вошло в моду в то лето: «гласность», что буквально значит «оглашение», или широкое извещение о фактах. У этого русского слова в английском языке нет прямого эквивалента, что и привело в Соединенных Штатах к путаным толкованиям того, что же на самом деле означает названная этим словом политика. Она не означала свободы слова или свободы печати, как то склонны были считать некоторые иностранные наблюдатели. Означала она то, что официальные учреждения должны действовать с некоторой долей открытости, и таким образом соотносилась с нашей концепцией «прозрачности». Цель ее состояла не в том, чтобы дать свободу средствам массовой информации, а в том, чтобы развернуть более эффективную пропаганду политики перемен. Горбачев с самого начала рассматривал гласность как рычаг против официальных лиц, противоборствовавших его программе реформ.

Виталий Коротич, несколько лет бывший редактором еженедельного журнала «Огонек», объяснял впоследствии, что, объявляя гласность частью перестройки, Горбачев мыслил «устроить старой потаскухе хорошую баньку с мочалкой и облечь ее в чистые одежды, полагая, что это вернет ей девственность».[10]

Хотя в то время непосвященные этого и не знали, но ключевой фигурой, приводившей потаскуху к чистоте и порядку, был бывший советский посол в Канаде Александр Яковлев. Один из ранних призывников в команду Горбачева, Яковлев в 1986 году заведовал отделом пропаганды партии, что делало его главным лицом, ответственным за подбор руководящих кадров прессы. Для крупных назначений Яковлеву все равно требовалось одобрение Политбюро, однако у него была возможность проявить инициативу в выдвижении подобранных им людей.

Весной 1986 года трагическая неумелость вокруг аварии на атомной электростанции в Чернобыле дала Яковлеву возможность вдохнуть немного жизни в умиравшую советскую прессу. Когда радиоактивная пыль начала оседать и некоторый проблеск масштабов катастрофы озарил Кремль, стало ясно, что поддерживать сверхсекретность прошлого нельзя, если реформы надлежало осуществлять. Положение советских руководителей на международной арене также оказалось под угрозой. Выказывая неспособность идти в ногу со всем миром, они теряли доверие именно тогда, когда больше всего в нем нуждались.

Чернобыль лишь высветил то, что давно было очевидно большинству наблюдателей: советские средства массовой информации не принимались в расчет даже в качестве орудия пропаганды. Газеты и телевидение сделались настолько скучными и неинформативными, что советские граждане перестали обращать на них внимание: если им требовалось узнать, что происходит, они обращались к передачам зарубежного радио. Тем же, кто зарубежные станции не слушал, пришлось ждать несколько дней, покуда они услышали связное описание происшедшего в Чернобыле, да и то неполное.

То, как Коротич был назначен в «Огонек», показательно. Хотя Коротич и получил диплом врача, однако он, как до него и Антон Чехов, перебрался из медицины в литературу. Вначале писал стихи, на украинском чаще, чем на русском. Постепенно вовлекся в журналистику и в восьмидесятые годы стал редактором украинского молодежного журнала, выходившего в Киеве, родном городе Коротича.

Несколько дней спустя после Чернобыля Коротичу позвонили из Москвы, из Центрального Комитета партии. Такое было весьма необычно, поскольку журнал Коротича выходил в Киеве под эгидой Коммунистической партии Украины, а не московского Центра. Звонил старый знакомый, Александр Яковлев, только что обосновавшийся в кабинете на Старой площади.

Яковлев спросил, не согласится ли Коротич перебраться в Москву и стать главным редактором еженедельного журнала «Огонек». «Огонек» слыл журналом почтенным: старейший еженедельник на русском языке, выходивший без перерывов. В свое время он был очень популярен, в 30–е годы журнал, похоже, взял за образец американские «Лайф» и «Лук»: в нем помещались интересные для всех статьи, короткие рассказы, немного стихов и много иллюстраций. Однако в течение многих лет журналом заправляли две самые помпезные наемные пишущие клячи, каких только можно было сыскать во всей советской пропагандистской конюшне, и популярность его ушла на дно. Яковлев знал, что Коротич человек независимого ума и постарается, если представится возможность, сделать журнал более отвечающим подлинным интересам читающей публики.

Коротич уезжать из Киева не хотел и, увиливая, отвечал неопределенно, однако несколько дней спустя он получил вызов, игнорировать который не мог, Ему было предложено через два дня явиться в Москву к 11:00 на прием к Лигачеву.

Лигачев тогда отвечал за кадровые назначения, и у него в обычае было беседовать с кандидатами, прежде чем представлять их имена Политбюро для формального утверждения. Беседа с Коротичем была краткой и едва ли не таинственной: Лигачев упомянул, что Коротича проверили и получено подтверждение, что он не создал «личную мафию»; сие означало, что он, видимо, достаточно независим, чтобы не поддаваться постороннему влиянию, делая порученное дело. Когда Коротич вслух выразил сомнение, достанет ли ему здоровья, чтобы выдержать нагрузку, Лигачев уверил его, что заключения врачей на сей счет также были изучены и они убедительно свидетельствовали, что здоровье у Коротича крепкое. Было очевидно, что сотрудники Лигачева проверили все тщательно.

Завершив их краткую беседу, Лигачев препроводил Коротича на заседание Политбюро, представил его как лицо, отобранное редактировать «Огонек», и спросил, будут ли возражения против этого предложения. Возражений не последовало, и Лигачев, обратившись к Коротичу: «Прекрасно. На том и порешили», — указал на дверь.

Когда было решено, что средства массовой информации необходимо оживить, подход использовался традиционный: людей, руководивших ими, попросту заменяли. Однако, хотя процедура и оставалась традиционной, лица были доподлинно новыми. Александр Яковлевявно намеревался создать более независимую прессу Он знал привлекаемых людей лучше, чем Лигачеве Горбачевым. И, как показала жизнь, новые редакторы восприняли реформу серьезнее, чем их партийные хозяева, однако к тому времени, когда последние заметили это, они были уже не в силах продолжать действовать по старинке.

Коротич был не единственным редактором, выдвинутым не из рядов пропагандистов, доведших советскую печать до упадка. В течение 1986 года были также назначены новые редакторы в еженедельники «Московские новости» и «Литературная газета», правительственную газету «Известия» и пользующиеся солидной репутацией журналы «Новый мир» и «Знамя».

Хотя я по–прежнему оставался в Вашингтоне, когда происходили все эти назначения, но все же следил за ними с интересом, поскольку знал большинство причастных к ним людей: некоторых лично, других по творчеству и отзывам. Я не мог с уверенностью сказать, на что они окажутся способны, однако все представлялись довольно независимыми личностями, потенциальными героями в борьбе с единомыслием и рутиной, которым прежде не давали развернуться и показать, на что они способны.

С Коротичем я познакомился в 70–х годах, когда он совершал поездку по Соединенным Штатам в составе группы советских писателей, Мне всегда казалось, что его характер точнее раскрывается в его стихах. (Я был, вероятно, единственным правительственным чиновником США, кто читал их.) Автор представал натурой чувствительной и честной в самой основе своей. Эти качества еще не делали Коротича непременно великолепным редактором, но они давали надежду, что он окажется смелее, отважнее своих предшественников, если решится действовать по совести.

Федор Бурлацкий, получивший назначение возглавить «Литературную газету», был хорошо известен дипломатам в Москве. Он был близким сотрудником Хрущева, что поставило шлагбаум на пути его карьеры в брежневские годы. Тем не менее он продолжал трудиться в журналистике, и время от времени ему удавалось протискивать написанные эзоповым языком статьи в советскую прессу Трудно было сказать, что сумеет сделать Федор с «Литературной газетой», однако, вероятно, он вряд ли получил бы такое назначение, если бы кое–кто в руководстве партией не желал бы появления более «смелых» статей.

Был я знаком и с новыми редакторами «Нового мира» и «Знамени», но их я знал больше по произведениям, нежели лично. Пришедший в «Новый мир» Сергей Залыгин в семьдесят три года был самым пожилым из этой плеяды и отличался страстной приверженностью защите окружающей среды, Займется ли он будущими чернобылями и аральскими морями?

Григорий Бакланов, назначенный в «Знамя», также был известным романистом. Вместе с героями его произведений (в основном, о войне) советские читатели сталкивались с подлинными жизненными проблемами и моральными дилеммами, созданными коммунистической системой. Можно было быть уверенным, что, если только у Бакланова руки не окажутся связанными, «Знамя» сделается заметным средоточием мнений по вопросам духовного нездоровья общества.

Я не был знаком с новыми редакторами «Известий» и «Московских новостей», Иваном Лаптевым и Егором Яковлевым, а потому понятия не имел, чего от них ожидать. В то время как «Известия» были центральной правительственной газетой и таили в себе большие возможности, на «Московские новости» никто и внимания не обращал. Ее считали пропагандистским органом для иностранцев (у газеты были издания на английском, французском, немецком, испанском и некоторых других языках), и русские ее читали мало, хотя и выходило небольшое издание на русском языке, вероятно, для того, чтобы моноглоты–чиновники из пропагандистского аппарата партии имели возможность следить за тем, что скармливалось чужестранцам.

Впрочем, уже вскоре обе эти газеты оказались на гребне популярности и, когда называлась фамилия «Яковлев», то у произнесшего ее уточняли: «Который из них, Александр или Егор?» Они не состояли в родстве, но оба сделались ключевыми фигурами гласности.

————

Кинодеятели вышвырнули клевретов партии, поддерживавших «дисциплину» в Союзе кинематографистов, и заменили их наиболее талантливыми из своих коллег, также являвшимися активистами реформ. Советские телезрители время от времени с удивлением взирали на экран, откуда какой–нибудь иностранный деятель возглашал идеи, отличавшиеся от официальной линии. Начали издаваться и ставиться на сцене давным–давно запрещенные произведения.

В то время как проблески некогда запретных тем озаряли страницы печати, изредка приоткрывались и ворота тюремных лагерей, выпуская на волю одного–двух политических заключенных. Андрей Сахаров, намного превосходящий всех известностью критик режима, все еще томился в ссылке в волжском городе, звавшемся тогда Горьким, но прежде — и вскоре ставшем опять — известным как Нижний Новгород. 15 декабря в квартире Сахарова поздно вечером появились агенты КГБ и торопливо установили телефон, прежде снятый ими для усиления изоляции ссыльного. Наследующий день позвонил лично Горбачев и сообщил Сахарову, что тот может возвратиться к себе домой в Москву.

В конце 1986 года советские руководители, борясь с принципами, которые отсутствовали в коммунистической практике с 20–х годов, трижды, не достигнув согласия, откладывали запланированный пленум Центрального Комитета партии. Вопросы были основополагающими: можно ли наладить экономику, не прибегая к политической реформе, и можно ли говорить о политической реформе, не предавая всего, на чем зиждилась и что защищала система?

В конце концов пленум был проведен в конце января 1987 года, и Горбачев удивил наблюдателей своим радикализмом. Он обозначил этап развития страны как этап «развивающегося социализма», а не повторил известную брежневскую формулировку — «развитой социализм». Он даже одобрительно отозвался о «подлинных выборах» и тайном голосовании. Всего несколькими годами ранее такие речи могли стоить партийному деятелю его поста, а то и, в случае повторения, довести до тюрьмы либо сумасшедшего дома.

Когда в январе Горбачев представил эти, все еще весьма общие, соображения Центральному Комитету, они были встречены скорее с удивлением, нежели с прямым неприятием. Все еще крайне живуча была привычка считаться с мнением генерального секретаря и избегать впрямую ставить под вопрос предлагавшееся им. Многие, возможно, сочли, что предложения Горбачева призваны усилить в общественном сознании его облик реформатора и не предназначались для конкретного осуществления на практике. А если суть их только в том и состояла, то не было никакого вреда в том, чтобы потрафить генеральному секретарю.

И все же Горбачев, не переставая развивать свои идеи весной, вернулся к теме на следующем пленуме Центрального Комитета, созванного в июне в полном составе. Теперь уже публика обратила внимание: а вдруг это нечто большее, чем периодические кампании в прошлом? Правоверные партийцы стали задаваться вопросом: неужели он все это всерьез? А если всерьез, он что, не понимает, что подобные идеи способны подорвать авторитет Коммунистической партии, единственного надежного инструмента управления страной?


На пороге перестройки

Мы, иностранные наблюдатели, стали замечать разницу. В 1986 году в нас сильны были надежды, что Горбачев на деле покажет себя советским руководителем иного типа, таким, кто к подлинным интересам своей страны отнесется серьезнее, чем к идеологическим абстракциям, таким, кто выкажет волю и привнесет больше прагматизма в переговорный процесс. Прошедшие в Женеве и Рейкьявике встречи на высшем уровне предрасположили нас к его обаянию и его велеречивости. Его политика в отношении контроля за вооружениями, похоже, претерпевала изменения.

Что же до домашних дел, однако, то политика Горбачева мало чем отличалась от спорадических периодов «реформ» в прошлом. Хрущевская оттепель покончила с некоторыми крайностями сталинизма, но затем сама собою прекратилась еще до того, как ее инициатор был смещен. В 60–е годы много внимания уделялось предложениям упорядочить управление экономикой, получившим название «реформ Либермана», однако вскоре они были забыты. Широковещательная программа улучшения снабжения продовольствием 70–х годов также завершилась ничем.

Была ли внутренняя политика Горбачева существенно иной? До января 1987 года ответ был однозначен: нет. Политические инициативы 1985 и 1986 годов весьма походили на прежние неудачи: попытки кое–что поверхностно подправить в системе, чьи недуги и пороки были врожденными. Они напоминали попытку смирить акулу, удалив у нее один или пару зубов. Если систему не изменить (или не уничтожить), она попросту пожрет все усилия изменить ее «по кусочкам».

Однако предложенное Горбачевым в 1987 году было направлено на самое систему. Опыт первых двух лет у власти убедил его, что лишь нажим снизу способен гарантировать перемены, предписываемые им сверху. Теперь он видел, что самое система сопротивляется перемене и что приказов сверху недостаточно. В ходе встреч, на которых я присутствовал, в 1987 и 1988 годах он временами предавался размышлениям на эту тему.

«Во всей нашей истории, — говорил он (я пересказываю по памяти), — перемены приходили сверху. И всегда утверждались силой. Нынче применить силу я не могу, иначе я сокрушу самое цель, Нельзя навязать народу демократию, можно лишь предоставить ему возможность пользоваться ею. То, что мы пытаемся сделать, беспрецедентно. Мы должны всю русскую историю перевернуть с ног на голову. Мы должны обучить наших людей самим править собой — а этого им не дозволялось во всей нашей истории».

Как ни радикальны и честолюбивы эти размышления, предложения Горбачева были, по меньшей мере, неполными. Направление они указывали правильное, однако содержали как неверные предпосылки, так и удивительные прорехи.

И худшая из всех та, будто Коммунистическая партия Советского Союза способна служить орудием реформы. Будучи избранным, Горбачев заявил, обращаясь к Центральному Комитету: «Если мы намерены решать стоящие перед нами проблемы, мы должны продолжать укреплять партию и усиливать ее организующую и направляющую роль».[11]

Учитывая, что произойдет потом, сказанное можно счесть за циничный обман, однако в тот день Горбачев верил в то, о чем говорил. Он думал о реформе и он верил, что способен увлечь партию за собой. Верил он в это и в июне 1987 года, когда провозглашал: «Мы не решим задач перестройки, если не будем твердо и неустанно добиваться демократизации».[12] Он все еще не видел противоречия между партийным руководством и демократизацией.

Мало того что Горбачев возлагал надежды на неподходящий механизм приобщения страны к демократии, к тому же его понимание демократии было неясным и ущербным. Ратуя за подлинные выборы, представительные объединения, наделенные реальной властью, за разделение ветвей власти и защиту прав личности, он не переставал защищать «социализм» и выступать против частной собственности на землю и большую часть промышленности. Отвергая сталинские перегибы, он стремился вернуться к «подлинному ленинизму», идее, определить которую оказался не в состоянии.

Горбачев также упускал из виду интересы наций и народностей, ставших подданными огромной империи, которой он правил, и верил, что национальные различия стерлись до такой степени, что больше не требуют к себе особого внимания.

Наконец, представляя свою программу демократизации, Горбачев не сумел дать ясно понять, что реформа дело долгое и болезненное, Страна достаточно разочаровалась в старой политике, чтобы оценить и поддержать честность в этом вопросе. Горбачев, между тем, оставлял впечатление, будто внедрение элементов демократии незамедлительно принесет больше продуктов и больше товаров в магазины. Неспособность призвать к жертвенности для преодоления тягот в момент запуска программы станет преследовать Горбачева позже, когда экономика резко пойдет под откос.

Несмотря на то, что предложения Горбачева были общи и неполны, они нацеливали на значительные изменения в самой системе. В той мере, в какой он требовал практического осуществления, неминуемо должно было расти и сопротивление партийного аппарата. Только время могло показать, останется ли Горбачев верен обязательству всеми силами продвигать вперед свою программу политических перемен или отступит перед напором системы, когда та начнет сопротивляться.

Деятельность Горбачева в первые два года правления не вся целиком сводилась к делам внутренним. Он взялся к тому же менять советскую внешнюю политику. Для него возможность достичь своих целей дома решительно зависела от прекращения гонки вооружений и ослабления вызванной ею международной напряженности.


IV Простор для реформ: ослабление давления извне

Обеспечение безопасности все больше и больше приобретает форму политической задачи, и решить ее можно только политическими средствами.

Михаил Горбачев, 1986 г.

Куда ни повернись, мы всюду сталкиваемся с тем фактом, что нам ничего не добиться без нормализации советско–американских отношений.

Эдуард Шеварднадзе, 1991 г.

«Если вы когда–нибудь воспользуетесь этими самыми «першингами» с территории Германии, я не успею даже в туалет заскочить, не то что в убежище по тревоге укрыться, Наши операторы радаров еще будут жучков у себя на приборах ловить, а ракеты уж ударят!»

Так выразился Вадим Загладин, один из руководителей Международного отдела ЦК КПСС, на нашей с ним встрече в Москве зимой 1984 года. Для тех, кто подобно ему работали в Кремле или вблизи него, холодная война вдруг сделалась заботой весьма личной.

Согласившись, что положение у моего собеседника незавидное, я, однако, указал, что наши друзья в Лондоне, Париже, Бонне, Риме и других европейских столицах с таким же ужасом взирали в небо, когда в 70–е годы Советский Союз размешал свои ракеты СС-20. Очевидным решением проблемы явилось бы полное уничтожение этих видов оружия, но Москва пока не была готова к шагу, который — по тем временам — казался совершенно неосуществимым.

На деле, в 1983–84 годах напряженность в отношениях между Востоком и Западом была высока. Решение НАТО разместить ракеты США в Европе, если Советы откажутся убрать свои СС-20, вызвало у советских властей неуемное желание помешать размещению. Всеми силами стремясь убедить западные парламенты отказаться от американского оружия, советские пропагандисты заявляли, что война неминуема. Несмотря на массовые демонстрации, Германия с другими западноевропейскими союзниками держалась твердо, и размещение ракет на их территориях началось. Советское правительство, использовав размещение как предлог, отозвало своих дипломатов со всех переговоров по контролю за вооружениями. Однако развернутая ими неудачная пропагандистская кампания имела неожиданный побочный эффект в самом Советском Союзе: советские правители неосторожно вызвали страх перед войной у себя дома, Горбачев и его сподвижники, должно быть, понимали (даже раньше, чем пришли к власти), что внутренние реформы не осуществить, если не снять напряженность в отношениях между Востоком и Западом. Кроме того, они осознавали; ничего преобразовать не удастся без улучшения отношений с Соединенными Штатами.

Еще не став генеральным секретарем, Горбачев употребил свое влияние на то, чтобы избежать полного разрыва связей с Западом. Он все еще оставался вторым секретарем, когда Политбюро решило возобновить диалог с Соединенными Штатами на высоком уровне, направив в сентябре 1984 года Громыко в Вашингтон на встречу с президентом Рейганом. Позже, в декабре 1984 года, Горбачев воспользовался приглашением в Лондон, дабы утвердить собственный авторитет во внешнеполитических делах. Призывающее к миру выступление в британском парламенте указывало на стремление Горбачева действовать более гибко, чем его предшественники. Месяц спустя Политбюро — при поддержке Горбачева — приняло решение возобновить переговоры с США по ядерным вооружениям.

Таким образом, когда Горбачев сменил Черненко, уже имелись признаки отхода советской внешней политики от жесткой, резкой тактики отвергательства, бывшей в ходу годом раньше. На деле с тех пор, как Горбачев стал генсеком, начался диалог, приведший — не гладко, рывками — к постепенному улучшению отношений.

На протяжении всего 1984 года президент Рейган ратовал за проведение саммита, встречи на высшем уровне, однако вначале советская политика, а затем плохое здоровье Черненко (наряду, как вероятнее всего предположить, с нежеланием Политбюро дать ему встретиться лицом к лицу с Рейганом) в тот год такой встрече помешали. Рейган поэтому не стал терять времени, когда появился новый, здоровый, советский руководитель. Посылая вице–президента Буша поздравить Горбачева (а заодно и присутствовать на похоронах Черненко), он передал с ним подготовленное мною письмо, в котором приглашал Горбачева в Соединенные Штаты.

В две недели Горбачев дал ответ, согласившись на встречу в принципе, однако потребовалось еще несколько месяцев, чтобы согласовать ее время и место. Рейган предложил встретиться в Вашингтоне, Горбачев же называл Москву. К исходу июня оба они, наконец, согласились провести свою первую встречу в Женеве в ноябре.[13]

Обоим это дало время подготовиться. Для Горбачева подготовкой стали дальнейшая консолидация власти, назначение нового министра иностранных дел, приглушение воинственной пропаганды, усмирение своих «ястребов» и непотребное заигрывание с союзниками США в Европе. Советские участники на переговорах по вооружениям оставались такими же неуступчивыми, как и всегда, но, по крайней мере, они снова вернулись за столы переговоров.


Новые лица

Когда Горбачев стал генеральным секретарем, Андрей Громыко являлся «дуайеном» среди министров иностранных дел в мире. На своем посту он провел почти три десятилетия, претерпев метаморфозу от сталинского лакея до старейшины Политбюро» непререкаемого авторитета, архитектора и прораба советской внешней политики. Он редко впутывался в решение спорных внутренних проблем, зато любой противник, заподозренный в посягательстве на владения его внешнеполитического ведомства, на себе испытывал всю яростную мощь местнического инстинкта Громыко. Особое отвращение он испытывал к Международному отделу партии и, по сути, лишил его доступа к дипломатам из западных стран: Международникам из партийного аппарата оставлены были лишь связи с «братскими странами» в советском блоке да с зарубежными компартиями — предметы, интересовавшие Громыко лишь постольку–поскольку, если вообще интересовавшие. Он был игрок высшей лиги и знал, кто составляет высшую лигу.

Именно он представлял Горбачева на высший пост в партии, и его, Громыко, поддержка была решающей в том, что кандидатуре Горбачева практически ничего не противопоставили ни Гришин с Романовым, ни Тихонов.

Когда Громыко расслаблял лицевые мышцы, левая сторона его нижней губы кривилась, опадая, отчего на лице появлялось выражение, похожее на безразличие, а то и презрение. Не так уж редко фотографы ловили лишь это выражение: Громыко был — для большей части публики — «мистером Нет» во плоти. Громыко на самом деле, похоже, лучше чувствовал себя в споре, в схватке, чем в разрешении проблем. В личной беседе он мог быть любезен и чуток к личным нуждам своего гостя, мог даже юмором расцветить разговор, но в вопросах официальных всегда был суров и непреклонен.

Даже когда Громыко решался — или получал указание — уступить в каком–либо вопросе, уступку он предварял защитой своей прежней позиции и атакой на логику и моральные установки партнера по переговорам. Лишь после этого провозглашал он свою готовность к компромиссу (продвигаясь, вероятно, лишь на десятую часть пути к справедливому соглашению) как свидетельство великодушия его правительства и доказательство его стремления пройти последнюю милю по пути достижения мира и спокойствия.

Такие привычки, несомненно, вырабатывались стремлением всю жизнь защищать направления советской политики, которые были явно пропагандистскими. Противников, имеющих на руках факты, можно ставить в безвыходное положение, лишь ударяясь в неистовство и обструкцию: повторы взамен доводов, «факты» подгоняются, а порой и создаются для использования их в споре. Годы становления Громыко как профессионала во внешней политике совпали с рядом самых жестоких деяний Сталина. Всякий, кто способен — буквально за одну ночь — перекинуться от борьбы за единый фронт против фашизма к защите нацистско–советского пакта, без особого труда примется отрицать размещение советских ракет на Кубе, когда у Вашингтона уже будут доказательства, отвергать запросы о советском бактериологическом оружии как зловредную провокацию или клеймить Соединенные Штаты как «агрессора», в то время как собственные ВВС сбивают корейский лайнер с 269 ни в чем не повинными пассажирами на борту.

Две вещи должен был понимать Горбачев, став генеральным секретарем.

Во–первых, как бы ни был Горбачев признателен Громыко за поддержку своей кандидатуры на высший пост, ему никогда не взять советскую внешнюю политику под свой собственный контроль, пока тот будет оставаться министром иностранных дел. Десятилетия, проведенные на этом посту позволили Громыко создать структуру, не только ставшую инструментом его действий, но во многих аспектах и сформированную по его образу и подобию. Стиль дипломатии Громыко впитал в себя весь советский дипломатический корпус. И, если Сталину приходилось рабски подчиняться, а своевольному Хрущеву уступать, то при Брежневе Громыко удалось постепенно добиться автономии для своего министерства. К 1985 году любому генсеку оставалось либо действовать по его указке, либо убрать его.

Второе соображение состояло в том, что долгая история отстаивания Громыко советской политики строилась на конфронтации, что делало министра плохо пригодным для проведения политики сотрудничества. И дело не в том, что Громыко непременно противился бы такому повороту; он был способен понять необходимость более доброжелательной внешней среды и, вероятно, приветствовал бы задачу улучшения отношений с Западом.

Тем не менее, сам он для такого дела не годился. Личная его репутация рухнула под бременем прошлого. Иностранные правительства вряд ли восприняли всерьез любую провозглашенную перемену в советской внешней политике, если бы Громыко оставался по посту. Как только Горбачев дал согласие встретиться с Рейганом, мы в Вашингтоне задались вопросом, будет ли Громыко по–прежнему министром, когда саммит состоится.

————

Вскоре мы узнали ответ. 2 июля 1985 года, за день до сообщения о ноябрьском саммите, Громыко был «вознесен» на престижную, но по сути ритуальную должность председателя Президиума Верховного Совета СССР, номинального главы государства, не имеющего никакого влияния на политику этого государства. То, что Громыко сменил Эдуард Шеварднадзе, стало неожиданностью как внутри, так и за пределами Советского Союза. Шеварднадзе, партийный босс того, что тогда являлось Советской Грузией, прежде не был заметен в международных отношениях, если не считать очередных кратких поездок в очередную соседнюю страну в качестве члена очередной делегации.

Ко времени назначения Шеварднадзе министром иностранных дел я не был с ним знаком, хотя наслышан о нем был много. На деле, он, похоже, был один из способнейших партийных руководителей союзных республик. Единственный, кто, по моим сведениям, выказывал хоть какие–то признаки независимости от Москвы.

Например, в 70–е годы, когда началась эмиграция евреев из Советского Союза, те из нас, кто следил за раскладом выездов, замечали, что по Советской Грузии выходит непропорционально большое число эмигрантов. Это давало основания предполагать, что официальные лица в Грузии более, чем где бы то ни было в стране, снисходительны к выдаче разрешений на выезд. Многие эмигранты из Грузии, прибыв в Израиль, сообщали, что это дело рук Шеварднадзе, у которого сложилась репутация сторонника свободы эмиграции и, соответственно, человека, побуждавшего официальных лиц давать людям разрешение уезжать куда им вздумается.

Имелась у Шеварднадзе и репутация миротворца. Столкнувшись с демонстрациями абхазцев, национального меньшинства внутри Грузинской республики, желавшего большей автономии и более широких культурных и образовательных возможностей, Шеварднадзе предпочел удовлетворить большую часть их требований, чем попросту вызвать войска и разогнать демонстрации. (Одно ключевое требование, с которым он не согласился, состояло в переходе Абхазии под юрисдикцию России, а не Грузии.) Когда два года спустя грузинские студенты в Тбилиси вышли на демонстрацию против указания не признавать грузинский в качестве официального языка республики и требования, чтобы все докторские диссертации писались на русском языке, Шеварднадзе убедил Москву уступить.

Не все услышанное нами было похвально. В 70–х годах диссидентов в Грузии арестовывали, как и повсюду. Одним из них был Звияд Гамсахурдиа, сын одного из известнейших грузинских писателей. Он активно участвовал в протестах в 70–е годы и подружился кое с кем из американских дипломатов в Москве. Арестовали его по приказу Шеварднадзе или по приказу Москвы? Этого мы не знали, зато мы знали, что Шеварднадзе правит республикой, где все еще существует политическое насилие, пусть, вероятно, и в меньшей степени, чем в других местах Советского Союза, и что сам он был министром внутренних дел, когда это был главный полицейский пост в республике. Такое вряд ли украсило бы послужной список радикального демократа.

В июле 1985 года официальные лица США ставили против имени Эдуарда Шеварднадзе вопросительный знак.

————

Для министров иностранных дел США и СССР стало традицией встречаться всякий раз, когда они оказывались в одном городе на какой–нибудь международной конференции. Спустя всего четыре недели после того, как Шеварднадзе сменил Громыко, министры иностранных дел Европы и Северной Америки собрались в Хельсинки отметить десятую годовщину соглашения, подписанного участниками Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе (СБСЕ). Когда конференция замышлялась, мы предполагали, что участвовать в ней будет Громыко. Вышло же так, что она стала дебютом Шеварднадзе на мировой политической арене.

Та первая встреча между государственным секретарем Джорджем Шульцем и новым советским министром иностранных дел, на которой я присутствовал как представитель Совета национальной безопасности, осталась в памяти. Большинство из нас, занимавших американскую половину стола (обычай предписывал министрам сидеть друг против друга в центре своей половины длинного стола, а их делегациям располагаться вправо–влево от своего патрона), провели, казалось, бесконечные часы в переговорах с Громыко (одно марафонское заседание в Женеве длилось шесть часов без перерыва), и это привыкли считать едва ли не нормой на американо–советских переговорах.

Нас ждал приятный сюрприз. Седовласый, оживленный человек с не сходящей с лица располагающей улыбкой вошел в комнату, пожал руки американцам и начал встречу с обращения к своим помощникам на русском языке с грузинским акцентом: «Я в этом новичок. Обязательно поправьте, если я дурака сваляю». Кашлянув» он перешел к делу.

Ни одна из важных проблем не была решена на той встрече, однако впервые оказалась обсуждена вся целиком повестка дня, предложенная обеими делегациями. Шеварднадзе сжато излагал советскую позицию и, если Шульц не соглашался (что, как правило, и случалось), то просто говорил: «Хорошо, подумайте об этом. Мы считаем это хорошей идеей. Может быть, вы сумеете предложить что–то получше». Затем он переходил к следующему вопросу и, когда Шульц делал предложение, казавшееся Шеварднадзе неприемлемым, отвечал примерно так: «У нас на это другая точка зрения, но проблему решить нужно. Подумайте над тем, что я сказал, а мы изучим сказанное вами. Может быть, в следующий раз сумеем сблизиться».

Не было никакой выспренности, никаких долгих поучений, никаких взаимных обвинений. Существо советской политики еще не изменилось, но способ ее выражения стал совершенно другим. Вместо того, чтобы ораторствовать, будто обращаясь к многотысячной аудитории, как то делал Громыко, Шеварднадзе говорил голосом настолько тихим, что приходилось напрягаться, дабы не пропустить слово или фразу. Когда встреча закончилась, Шеварднадзе повернулся к своим сотрудникам и спросил: «Ну, ребята, как у меня получилось? Сколько блох насчитали?» И прежде чем они успели произнести слова похвал, министр рассмеялся и сказал: «Постойте, скажете мне, когда из комнаты выйдем». Пожал руки всем вокруг и удалился.

«Только не говорите мне, что это советский министр иностранных дел! — воскликнул один из американских участников после того, как Шеварднадзе удалился. — Вся игра теперь пойдет по–новому!» Так оно для нас и оказалось.

————

Еще одно новое лицо во внешнеполитической команде Горбачева появилось на сцене с меньшей помпой, чем Шеварднадзе, однако он внес решающий вклад в то, чтобы Шеварднадзе получил внешнюю политику, которая сработала бы. В то время как Шеварднадзе отвечал за руководство дипломатией страны, Александр Яковлев разрабатывал теоретическое обоснование для утверждения советской внешней политики на новой основе, Рожденный в деревне близ Ярославля, в сердце исторической России, Яковлев был тяжело ранен во время войны. Домой он вернулся на костылях и — к огорчению своей матери–крестьянки, сомневавшейся в ценности ученья и образованности, — отправился в Ярославль завершать свое педагогическое образование. Много лет, делая карьеру, он переходил от учительства к журналистике, от работы в аппарате Коммунистической партии к нечастым периодам занятия наукой. Один из таких периодов пришелся на аспирантскую стажировку в Соединенных Штатах.

Самый продолжительный опыт работы за границей Яковлев приобрел в Оттаве, пробыв десять лет советским послом в Канаде. Был он там и в 1983 году, когда секретарь Центрального Комитета партии, отвечавший за сельское хозяйство, Михаил Горбачев, совершил основательную поездку по Канаде, Познакомились они за много лет до этого, еще когда Яковлев работал в Центральном Комитете и выступал в защиту некоторых предложений Горбачева, вносивших новое в управление фермами, однако на сей раз появилась возможность обсудить все обстоятельно. Для посла сопровождать высокопоставленного гостя везде и всюду это непременная дипломатическая обязанность.

Как вспоминал позже Яковлев, Горбачев поразил его «искренностью и ясностью позиций». Оба они пришли к согласию: «Так дальше жить нельзя». Не прошло и нескольких месяцев, как Яковлев был вызван в Москву и назначен руководить престижным Институтом мировой экономики и международных отношений, обычно известным по русской аббревиатуре ИМЭМО.

В декабре 1984 года Яковлев входил в состав небольшой группы, сопровождавшей в Лондон несовсем еще руководителя СССР Горбачева в его первом наскоке на дипломатию высшего ранга. Если признание Маргарет Тэтчер («Человек, с которым мы сможем дела делать») стало результатом советов Яковлева, то он недаром ел свой хлеб.

Хотя, несмотря на длительное пребывание Яковлева в Северной Америке, наши официальные лица хорошо с ним знакомы не были, все же они знали о нем больше, чем о Шеварднадзе. И то, что они знали в 1985 году, хорошего не предвещало. Яковлеву вполне доверяли в руководстве Коммунистической партии, чтобы направить его на Запад в качестве одного из пионеров освоения советскими студентами и аспирантами этого враждебного пространства. За десятилетие дипломатической службы в Канаде он открыто не выказал никакой склонности поставить под сомнение традиционную советскую политику. Его опубликованные работы были злобно антизападными.

В книге, выпущенной в 1984 году после длительного пребывания Яковлева в Канаде и накануне его поездки в Лондон с Горбачевым, он описывал американскую внешнюю политику такими вот словами:

«Монополистические хозяева Америки уверены, что их господство в мире явится наилучшим решением всех проблем международной политики. Они считают войну несравненным ускорителем достижения этой цели. Во имя самой губительной из всех порожденных жизнью идей, идеи мирового господства, фабриканты оружия и медные каски заключили союз со смертью. Они готовы похоронить сотни миллионов людей под развалинами городов, только бы поставить мир ка колени.

Послевоенные американские лидеры, по существу, всегда вели себя как бойцовые петухи с ядерными шпорами, изо всех сил стремясь одолеть коммунизм и Советский Союз, подтвердив тем самым свою «надежность», мощь своих «мускулов» и свою «смелость»».

Таким образом, нам было простительно не сразу оценить вклад, который внесет Александр Яковлевв преобразование коммунистической идеологии, на которой основывались и внешняя, и внутренняя политика. После того, как Яковлев был введен в Секретариат партии и — на какое–то время — в Политбюро, он стал поборником ограничения власти коммунистической системы, защиты прав человека и утверждения внешней политики на сотрудничестве, а не на классовой борьбе. Более того, он и Эдуард Шеварднадзе были единственными членами Горбачевской команды, понимавшими необходимость изменения советской политики в отношении нерусских наций и народностей.


Американский фактор

Чреватые бедой национальные вопросы, однако, в 1985 и 1986 годах не были в центре внимания советских руководителей. Решивши, что «так дальше жить нельзя», Горбачев вынужден был создавать более благоприятную международную среду для успеха любой программы внутренних реформ, какой бы скромной она ни была.

Соединенные Штаты не единственная внешнеполитическая проблема, с которой столкнулся Горбачев, Действительно, кое–кто из непочтительных наблюдателей, бывало, шутил в узком кругу, что СССР заслуживает особого сочувствия, поскольку это единственное государство в мире, «окруженное враждебными коммунистическими странами». Тем не менее, ключом к ослаблению напряженности, питавшей гонку вооружений, были Соединенные Штаты. Стань отношения с Соединенными Штатами менее напряженными — и облегчилось бы бремя многих других проблем; оставайся две эти державы в состоянии конфронтации — и разрешить проблемы было бы трудно где угодно.

Администрация Рейгана настроилась действовать именно в таких реальных условиях. Быстрый рост оборонного бюджета США (который начался при администрации Картера) понадобился частично для того, чтобы продемонстрировать советскому руководству: Соединенные Штаты не станут молчаливо взирать на попытки Советов достичь военного превосходства. В то же время, особенное начала 1984 года, Соединенные Штаты выдвинули далеко идущую программу улаживания наших разногласий. Совместно с Ричардом Бартом, в то время помощником госсекретаря по европейским делам, и его заместителем Марком Палмером я составил проекты выступлений президента Рейгана по этому вопросу и его посланий советскому руководству.

С того времени, как в 1983 году я стал работать в аппарате Совета национальной безопасности, основная моя обязанность состояла в выработке стратегии переговоров для ведения дел с Советским Союзом. Президент дал ясно понять своему ближайшему окружению, что целью наращивания военной мощи США он ставит обеспечение Соединенным Штатам позиции для ведения успешных переговоров с Советским Союзом. Многие в администрации Рейгана, особенно в министерстве обороны и Центральном разведывательном управлении, сомневались в желании советских руководителей вести переговоры в духе доброй воли, однако Рейган был оптимистом. При всем своем отвращении к советскому строю, он тем не менее верил, что его можно изменить, если использовать для воздействия достаточный нажим и его, Рейгана, личное мастерство вести переговоры. Государственный секретарь Шульц, убежденный в важности переговоров, готов был взяться за разрешение этой задачи, однако чувствовал, как его загоняют в угол упрямцы из Совета национальной безопасности и противник переговоров министр обороны Уайнбергер.[14]

В июне 1983 года, когда я перебрался в кабинет в роскошно убранной Старой Резиденции, примыкающей к Белому Дому, отношения с Советским Союзом были, пожалуй, настолько напряженными, что хуже возможны лишь при прямом конфликте. Война в Афганистане была в разгаре, и советские войска на деле наращивали уровень ее жестокости. Поддерживаемые СССР повстанческие движения и тоталитарные режимы вели локальные войны на Африканском Роге, в Анголе, Никарагуа и Камбодже. Советские прихвостни на Ближнем Востоке, такие как Ирак и Сирия, не только беспрерывно оказывали военное давление на Израиль, но и подозревались в поддержке террористических группировок. Число еврейских и армянских эмигрантов из Советского Союза, превышавшее в 70–е годы 50.000 человек в год, резко сократилось. Немногим советским гражданам разрешалось выезжать за пределы коммунистического блока, и в большинстве это были правительственные чиновники, направляемые за границу по служебным надобностям. Политических диссидентов продолжали держать в исправительных лагерях или сумасшедших домах либо ссылали, а пресса по–прежнему держалась в жесткой узде. Глушение не позволяло принимать большинство зарубежных радиопередач в городской местности.

Советские и американские позиции на переговорах по контролю за вооружением настолько далеко расходились, что наши представители в Женеве, похоже, лишь отбывали время. Одна попытка Пола Нитце и Юлия Квицинского по собственной инициативе навести мосты над разногласиями в отношении ракет средней дальности в Европе была отвергнута в обеих столицах, и Советы угрожали прекратить всякие переговоры по контролю за вооружением, если ракеты США будут размешены в Европе в противовес их СС-20.

Такая напряженность побуждала обе стороны наращивать накал публичной риторики. Всего за несколько недель до того, как я пришел в аппарат Белого Дома, президент Рейган, выступая в Орландо (штат Флорида) заявил, что Советский Союз стал «средоточием всего, что есть злого в современном мире». В течение многих месяцев советские политические деятели и пропагандисты поносили Рейгана как поджигателя войны.[15] Теперь они обвиняли его в том, что он стремится к переговорам не для того, чтобы достичь соглашения, а для того, чтобы ввести в заблуждение общественность.

Несмотря на столь явные трения и стойкие представления общественности в обеих странах, будто наши отношения крепко застряли на дне и чреваты большой угрозой, я приступил к работе в оптимистическом настроении. Нельзя, мне казалось, ошибиться в направленности главных тенденций развития в пользу Запада. Советская экономика, неповоротливая и непроизводительная в тисках бюрократии и подрываемая немыслимыми военными расходами, давала сбои. Обязательства Советского Союза за рубежом превышали его возможности, и повстанцы, поддерживаемые им, встречали все более мощный отпор в наземных стычках. Среди советского населения росла обеспокоенность, вызванная войной в Афганистане и угрозой ядерной войны. Коммунистическая идеология перестала быть движущей силой для приверженцев КПСС: в частных беседах лишь немногие скрывали свое презрение к ней, Даже те, кто правил политическим строем, начинали сомневаться, удастся ли ему выжить в существующем виде.

Мне казалось, что худшее в американо–советских отношениях, вероятно, позади. В следующем году можно было ожидать еще ряда откатов и провалов, но, раз уж отношения достигли самого дна, основы их основ будут благоприятствовать периоду улучшения, при том условии что Соединенные Штаты поставят разумные цели и будут готовы мастерски вести переговоры. Положение СССР было не стол ь плачевно, чтобы его руководители согласились на явное в глазах народа поражение, США добились бы наилучших результатов, если бы принимали во внимание законные советские опасения в той же мере, в какой учитывали интересы Запада.


Выработка направлений

Несмотря на нажим со стороны Шульца, аппарат Белого Дома до лета 1983 года мало утруждал себя размышлениями о том, как могла бы выглядеть программа переговоров с Советским Союзом. Однако уже весной Рейган стал чаще задумываться, как ему лучше использовать переговорные козыри, набранные в ходе наращивания оборонной мощи, и позволил Шульцу очертить нацеленную на будущее политику во время слушаний в Конгрессе. В пространной речи Шульц представил нашу политику основанной на «реализме, силе и диалоге». «Реализм» означал, что мы не станем закрывать глаза на советскую действительность, представляя ее такой, какова она есть. «Сила» означала, что мы будем выделять необходимые средства для защиты наших интересов и достижения приемлемых соглашений. «Диалог» означал, что мы сохраним связи и не станем рвать контакты, как то проделали в прошлом ряд американских администраций во время политических кризисов.

Шульцевские слушания явились важным сигналом серьезности наших намерений вести переговоры с Советским Союзом, Однако названные им три принципа скорее очерчивали подход, чем выработанную политику. На деле, администрация все еще не изложила свою последовательную политику в отношении Советского Союза. Она все еще руководствовалась наспех составленным набором частных политических решений (за большинством которых тянулась долгая история) по сокращению вооружений, по правам человека, по торговым бойкотам, по неприемлемости раздела Европы и военного вмешательства СССР вне пределов его собственных границ и по многим другим вопросам. Интуитивно все понимали, что взаимоотношения существуют — если не в политике, то определенно на практике. Когда Советский Союз вторгся в Афганистан, Сенат отказался ратифицировать договор по ОСВ-2, подписанный Джимми Картером и Брежневым; еще раньше, в 1974 году, Конгресс ввел ограничения в торговле с Советеским Союзом из–за его отказа позволить свободную эмиграцию. Тем не менее, всевозможные политические нити не были сплетены в единое целое.

В прошлом, стоило американо–советским отношениям улучшиться, политика США становилась чрезмерно оптимистической, а временами и впадала в эйфорию; зато после каждого отката мы какое–то время вообще отказывались вести дела. Наша политика продвигалась рывками, судорожно и прерывисто, в то время как для достижения результатов нам нужна была последовательность.

Когда мы пытались улучшить отношения в одних областях, игнорируя нерешенные вопросы в других, мы терпели неудачи. Попытка Ричарда Никсона расширить торговлю провалилась, когда советские власти ограничили эмиграцию евреев и позволили себе нарушать права человека. Решение администрации Картера о приоритете контроля над вооружением перед сдерживанием советских военных авантюр в третьих странах привело к поражению договора по ОСВ-2 в Сенате, когда СССР вторгся в Афганистан.

Конечно, необходимость избежать ядерной войны была настоятельной, но я сомневаюсь, что этого удалось бы достичь одним лишь контролем за вооружением. Американский народ рассматривал наши отношения с Советским Союзом как единое целое. Он воспротивился бы соглашениям по контролю за вооружением, вторгнись Советы еще в какую–нибудь страну, ибо подспудно сознавал, что такое поведение несет в себе куда большую угрозу, чем уровень вооружений, и что правительства, повинные в агрессиях, рискованно ненадежны, когда доходит до выполнения заключенных ими соглашений. Это означало, что американская администрация совершит ошибку, если попытается договариваться по одному вопросу, отодвинув другие в сторону Отношениям с Советским Союзом предстояло улучшаться по всем направлениям либо вообще никак — и советским руководителям следовало это понять.

————

Трудность проблемы состояла в том, что Советский Союз должен был перемениться, прежде чем американо–советские отношения основательно улучшатся. Останься Советский Союз таким, каков он был, мы могли бы надеяться лишь на то, что управимся с обоюдной враждебностью, но никак не привести политику наших стран к согласию. Несмотря на сомнения тех, кто был убежден, что Коммунистическая партия никогда не ослабит своей хватки, я полагал, что имела смысл некая стратегия США, поддерживающая внутренние перемены в СССР. Хотя я и не предвидел, что советские руководители начнут внутреннюю революцию, имелось достаточно свидетельств, что они осознают необходимость реформ. Сумей мы выработать политику отстаивающую наши интересы и в то же время помогающую советским руководителям преодолеть некоторые из их трудностей, то почему бы и не попробовать? Даже если теперешний советский руководитель и не отзовется, возможно, будущий это сделает, если сами мы станем держаться последовательного курса.

Считая изменение советского строя решающей необходимостью, я понимал, что открыто провозглашать эту цель было бы ошибкой. Советские руководители — из гордости и многого другого — отвергнут требования изменить свой строй во имя достижения соглашений с нами. Это заблокировало бы переговоры. Следовало отыскать обходной путь.

Все сильнее и решительнее побуждая советское руководство сделать страну открытой и децентрализовать управление, мы могли осуществить обходную тактику. Я был убежден: открытые границы, свободный поток информации и утверждение институтов демократии привели бы к фундаментальным переменам в советском строе, — зато любой решившийся на реформы советский руководитель, вероятно, исходил бы из того, что строй может позволить себе больше открытости ради повышения эффективности производства. Значит, нам не следовало считать, будто советское руководство и впредь станет отказываться поднять железный занавес и гарантировать кое–какие права человека. Подобные реформы способны сделаться самодостаточными, поскольку, когда они начнутся, их будет очень трудно повернуть вспять, не вызвав тяжких экономических и политических последствий. Стало быть, Советский Союз в конечном счете может перемениться, даже если перемены и не входят в намерения его правителей.

Действительность бросала нам вызов: требовалось создать политику, которая способствовала бы открытости и демократизации Советского Союза изнутри. Нужна была уверенность, что наши интересы и безопасность достаточно защищены, и в то же время мы поддерживаем перемены в Советском Союзе. Прицел следовало брать большой, но мы должны были быть готовы ждать, если поначалу советские руководители окажутся невосприимчивыми.

————

Мы все еще обсуждали стратегию переговоров, когда 1 сентября 1983 года советский истребитель сбил забредший в советское воздушное пространство корейский лайнер, принеся гибель 269 людям, в том числе члену Конгресса и многим другим американцам. Вначале советское правительство отвергло всякую причастность к катастрофе, затем возложило ответственность на Соединенные Штаты, поскольку те использовали лайнер как «шпионский самолет».

Сам по себе факт сбития самолета, хоть и был ничем не оправданной трагедией, вероятно, не привел бы к серьезному разладу американо–советских отношений, если бы советское правительство признало случившееся, принесла извинения, оплатило ущерб и приняло меры к недопущению подобного в будущем. Ему и раньше — самый последний случай произошел в 1978 году — доводилось сбивать потерявшие курс самолеты, однако жертв тогда было намного меньше. Тот факт, что никаких мер не было принято для предупреждения подобных несчастных случаев, усугублял виновность советского режима.[16]

Советский отклик, однако, обратил несчастный случай в серьезное дипломатическое противоборство. Президент Рейган в выступлении по национальному телевидению, переписав текст, подготовленный составителями его речей и мною, назвал случившееся «преднамеренным убийством». Несколько дней спустя встреча Шульца и Громыко в Мадриде, которая, как мы надеялись, должна была создать более продуктивную основу для переговоров, вылилась в состязание кто кого перекричит, после того как Громыко взрывом ярости встретил требование Шульца свести всю встречу к обсуждению факта сбития лайнера.

Вскоре после этого Андропов сделал суровое заявление, сказав: «если когда и имелись иллюзии», что можно вести дела с администрацией Рейгана, отныне стало ясно, что это невозможно. Спустя несколько недель, когда первые «першинги» были размещены в Западной Германии в противовес советским СС-20, советское правительство выполнило свою угрозу и отозвало делегацию с женевских переговоров по сокращению стратегических вооружений и ракет средней дальности. Американо–советские отношения вернулись к состоянию, в каком они оказались после ввода войск в Афганистан.

То, как СССР отреагировал на свою ошибку в пресечении полета корейского лайнера, дает представление об одном опасном аспекте советской политики. Советские официальные лица лгали, скрывая известные факты, затем пытались переложить вину, а когда это не удалось, прибегли к неистовству и угрозам. Поступая так, они сами вложили в руки администрации Рейгана тяжелую дубину, которой и были поколочены у всех на глазах.

Уже решившийся на активные переговоры Рейган заговорил, однако, жестко, когда советские руководители отказались взять на себя ответственность за катастрофу. Ярость его была искренней, равно как и Шульца, как и любого другого сотрудника администрации. Тем не менее, американский ответ, не будучи выражением слепого гнева, предполагал донести до другой стороны два важных предупреждения; во–первых, о том, что реакция советского правительства на собственный промах неприемлема и абсолютно во вред Советскому Союзу; во–вторых, о том, что Соединенные Штаты по- прежнему заинтересованы в устранении наших разногласий. В то время как СССР грозился отозвать свои делегации с женевских переговоров по контролю за вооружением, мы свои вернули за столы переговоров.


Рейган предлагает программу

Несмотря на наше желание держать каналы связи открытыми, американо–советские отношения оказались замороженными на несколько месяцев. Осенью 1983 года здоровье Андропова быстро ухудшалось, и советская политика, похоже, завязла в трясине дурного настроения. Были, однако, среди советских деятелей трезвомыслящие люди, которые понимали, что их руководители допустили ряд серьезных ошибок и что страна платит тяжкую цену за порожденные ими международную изоляцию и враждебность.

В октябре 1983 года Сергей Вишневский, политический обозреватель «Правды», знакомый мне по Москве, позвонил из Нью—Йорка и попросил о встрече. В Соединенные Штаты он попал, временно замещая заболевшего собственного корреспондента «Правды». Ему, сказал Вишневский, не нужно интервью для «Правды», он просто хотел бы обсудить нынешнюю обстановку. Я считал, что он позвонил мне, дабы неофициально довести кое–что до сведения нашей администрации: прием, к которому СССР прибегал в прошлом, когда отношения были напряженными.

Я пригласил Вишневского пообедать в ресторане через дорогу от Старой Резиденции. Говорил, в основном, он. Охарактеризовал советское руководство как стареющее и заскорузлое, выразил беспокойство по поводу состояния экономики и понимание, что руководству необходимо разрядить международную напряженность, чтобы заняться реформами, только оно растеряно и не знает, как к этому приступиться. Они неосмотрительно загнали самих себя в политический тупик, напортив все с переговорами по ядерному оружию средней дальности и сбитым корейским лайнером. Теперь они понимают, что президент Рейган не только получит согласие на наращивание военного бюджета, но и сможет разместить ракеты в Западной Европе, несмотря на возражения СССР, и скорее всего добьется переизбрания в 1984 году, Вишневский предсказал, что советским руководителям придется прервать переговоры, дабы исполнить свои угрозы, и что за этим последуют несколько месяцев тупиковой паузы, сопровождаемой воинственной пропагандой. Однако он посоветовал нам не считать, что мы не сможем иметь никаких дел в 1984 году. К осени того года советское руководство станет предпринимать попытки постепенно вернуться к переговорному процессу.

Все это Вишневский выдавал за собственные рассуждения, но я сомневаюсь, чтобы он по своей инициативе приехал в Вашингтон только для того, чтобы поделиться со мной своими личными воззрениями. Скорее всего то было послание, которое кто–то в советском руководстве хотел довести до нашего сведения. На деле, я уже сам пришел во многом к таким же выводам.

С приближением зимы я почувствовал, что Соединенным Штатам пора начать составлять повестку дня переговоров. Принимая во внимание свирепый настрой СССР и болезнь Андропова, мы не могли рассчитывать на немедленный отклик, однако нам нужно было начать сооружение каркаса переговоров на будущее. Необходимо было также уверить американскую общественность и наших союзников, что мы серьезно настроены на конструктивные переговоры. Советскому престижу в мировом общественном мнении сильно вредили продолжение войны в Афганистане, прекращение переговоров по контролю за вооружением, неуклюжие оправдания после сбития корейского лайнера и продолжавшиеся нарушения прав человека. Тем не менее, значительная часть общественности на Западе выражала беспокойство тем, что администрация Рейгана своим нежеланием достичь компромисса шла на риск ядерной войны. Было бы полезно, таким образом» убедить нашу общественность, равно как и советское руководство, что мы хотим переговоров на справедливой основе.

Я предложил, чтобы президент изложил в речи свои соображения по улучшению отношений с Советским Союзом, Роберт Макфарлейн, кого все мы называли «Бадом»[17] и кто сменил Уильяма Кларка на посту помощника президента по национальной безопасности, с этим согласился и попросил меня подготовить текст. Пришло время во всеуслышание выразить те мысли, что витали у меня в голове еще с весны, придав им законченную и последовательную форму.

Я посоветовался с Риком Бартом и Марком Палмером из госдепартамента. Наши мнения во многом совпали, и мы договорились: я составлю первоначальный вариант, скелет, так сказать, а они его разовьют и оснастят подробностями. Не сумев в течение рабочего дня полностью уделить время составлению текста, я отменил все приглашения на ужин и проработал всю ночь напролет. К трем часам утра, когда мной уже овладела усталость, процентов на 80 текст, содержавший суть всех основных предложений, был готов. Я отнес черновик в Ситуационную комнату Белого Дома, чтобы его с курьером переслали Палмеру в госдепартамент для ознакомления и завершения, и отправился домой, благодаря небо за возможность три часа соснуть до начала рабочего дня и первых запланированных на него встреч.

В проект речи были включены идеи «реализма, силы, диалога», провозглашенные госсекретарем Шульцем. Обозначались в нем и рамки переговоров, которые сосредоточивались на трех аспектах: (1) сокращение — и в конечном итоге прекращение — «угрозы силой и применения силы в решении спорных международных вопросов»; (2) сокращение «огромных завалов накопленных вооружений» и (3) «установление более благоприятных рабочих отношений» путем уважения прав человека, соблюдения соглашений, расширения контактов и осуществления свободного взаимообмена информацией и идеями. В последующем третий пункт был разделен на два: права человека утверждались самостоятельным аспектом переговоров, — и все это вместе получило название «программы из четырех пунктов».

Прежде эти аспекты вместе мы не группировали, как и не разъясняли прежде, что данные вопросы взаимосвязаны: прогресс в решении одних способствует прогрессу в других. Хотя данные вопросы и не увязывались воедино и не требовали какой–либо последовательности в принятии решений, мы ясно давали понять, что неудача в выработке решений по любому из аспектов затруднит согласие по другим: продвижение вперед, считали мы, должно либо идти по всему фронту, либо не идти вовсе. Таким образом увязывались — без саморазрушительной жесткости — контроль за вооружениями и применение оружия, поведение на международной арене и «внутренние» вопросы, такие как права человека и свободный поток информации.[18]

Советские пропагандисты обвиняли Рейгана в том, что тот им приписывает все злодейства мира. Дабы ясно показать, что это неверно, Рейган в речи заявил, что мы обвиняем Советский Союз не в создании условий, приводящих к локальным конфликтам, а скорее в стремлении извлечь для себя пользу из этих разногласий либо предоставлением оружия одной из сторон, либо путем военного вмешательства. Символизируя наше намерение улучшать отношения после периода напряженности, Рейган процитировал речь Джона Кеннеди, которую тот произнес в Американском университете в 1962 году и в которой, разряжая последовавшую за кубинским ракетным кризисом напряженность, выдвинул идею ограниченного запрета на ядерные испытания.

Я и не надеялся, что советские руководители помнят о речи Кеннеди, зато знал, что они получат разбор сказанного Рейганом и что их специалисты по Америке укажут на эту намеренную параллель. Более того, цитируя демократа, Рейган продемонстрировал бы нашей собственной аудитории свое желание найти двухпартийное согласие.

Рейгану, кроме того, следовало дать ясно понять, что бранные обвинения, начавшие преобладать в американо–советском диалоге, не должны мешать конструктивным переговорам. Вот почему я написал для него следующее объяснение:

«Я был откровенен, разъясняя свой взгляд на советский строй и советскую политику. Это вовсе не должно было удивлять советских руководителей, которые никогда не ведали сдержанности, выражая свое мнение о нас. Однако это не означает, что мы неспособны вести дела друг с другом… На самом деле, в наш ядерный век, сам факт, что между нами есть различия, делает куда более необходимым, чтоб мы стали говорить друг с другом».

Мы надеялись, что Рейган произнесет эту речь до Рождества, и — после множества переделок и обсуждений — текст был готов к середине декабря, однако составители расписания в Белом Доме несколько раз откладывали ее без каких–либо четких объяснений. Гораздо позже я узнал, что виновником этих задержек был калифорнийский астролог Нэнси Рейган, В конце концов, речь была произнесена 16 января 1984 года.

Задержка вреда не сделала. Речью предусматривалась закладка основы долгосрочной политики, и мы не ждали немедленного ответа из Москвы. Советники президента с самого начала предпочитали декабрь, желая свести к минимуму склонность прессы видеть в документе элемент кампании. Речи, произнесенные в 1984–ом, году выборов, полагали они, скорее сочтут вызванными политическими соображениями, чем те, что прозвучат в 1983–ом.

Многие американские обозреватели и в самом деле отвергли речь как предвыборную риторику, однако, подозреваю, точно так же они отнеслись бы к ней, прозвучи речь в декабре 1983 года. В те времена Нэнси Рейган настойчиво убеждала мужа вести переговоры с Советским Союзом, с тем чтобы Рональд Рейган вошел в историю в качестве «мирного президента». И — кто знает? — возможно, ее астролог был прав. В конечном счете политике, зародышевые основы которой были заложены этой речью, предстояло сработать так, как нам и не грезилось в самых безумных мечтаниях.


Подготовка к Женеве

Все это происходило более чем за год до избрания Горбачева, но начиная с 16 января 1984 года мы располагали озвученными предложениями, не утратившими своего значения вплоть до той поры, когда Советский Союз рухнул. Тем не менее, внутри администрации Рейгана было много споров об особенностях политики, прежде всего тех, что имели отношение к сокращению вооружений и обузданию советской военной активности в третьих странах. Имелось куда более широкое согласие в том, что касалось прав человека и необходимости добиваться от СССР более открытого общества, однако многие сомневались, что Советы поддадутся нажиму в этом плане, были и такие, кто не понимал, какое отношение эти вопросы имеют к проблемам сокращения вооружений и агрессивного поведения Советов.

В течение 1984 года СССР отказывался вести переговоры о сокращении вооружений, и мы выискивали такой предмет для обсуждений, который помог бы сломать лед. Возобновление соглашения о культурном и образовательном обмене, которое администрация Картера позволила себе отбросить сразу после вторжения в Афганистан, казалось предпочтительнее всего, и мы проталкивали новое соглашение, которое предполагало бы еще большее число индивидуальных поездок и более оживленный туристический обмен, чем прежде. В июне Рейган обозначил наши предложения в речи на конференции американцев, заинтересованных в развитии американо-советских обменов, устроителями которой были нью–йоркская «Карнеги корпорэйшн» и вашингтонский Центр Вудро Вильсона. Заключительные слова президента в ней рождали ноту оптимизма тогда, когда исторические перспективы американо–советских отношений, казалось, подернуло мраком:

«Может показаться невероятным мечтанием мысль о том, что когда–нибудь американские и советские граждане всех профессий и любого образа жизни станут свободно путешествовать туда и обратно, гостить друг у друга в домах, отыскивать себе друзей и коллег по работе, совместно работать над всевозможными проблемами и, коли того захочется, сидеть ночи напролет, толкуя о смысле жизни и различных способах видеть окружающий нас мир.

… Я не верю, будто это невероятное мечтание, и не думаю, чтоб вы тоже считали его таким».

Когда Горбачев дал согласие встретиться с Рейганом в Женеве, я сообразил, что нам следует более определенно заняться прекращением вмешательства СССР и США в локальные войны. Мы разработали конкретные предложения по сокращению вооружений, расширяющимся контактам и гарантиям прав человека, однако мы никогда точно не указывали, как представляем себе уменьшение военной конкуренции между нами в третьих странах. В частности, мы не давали четких заверений в том, что лишим военной поддержки стороны, участвующие в конфликтах третьего мира, если Советский Союз сделает то же самое.

Внимание общественности, казалось, по–прежнему было приковано к переговорам о контроле за вооружением и различным горячим войнам, в какие был прямо либо косвенно вовлечен СССР Предложение Рейгана о создании в космосе стратегического оборонного щита, названное администрацией СОИ (Стратегической Оборонной Инициативой), а критиками прозванное «Звездными Войнами», кое–кому показалось не только скоропалительным и плохо подготовленным, но чуть ли не препятствием для соглашений по контролю за вооружением.[19] Те же, кто по понятным причинам испытывали беспокойство из–за всякого рода повстанцев, поддерживаемых СССР, обычно мыслили лишь в категориях противоборства им на суше: вроде поставок оружия контрас в Никарагуа или Жонасу Савимби в Анголе. Большинство издевательски высмеяли бы мысль, что для большей уверенности, что проделки Советов не принесут им военных успехов, нам следует создать такие условия, когда СССР отказался бы от военных посягательств, не чувствуя себя и не будучи униженным.

Хотя официально мы постоянно подчеркивали в разного рода заявлениях, что считаем контроль за вооружением не основным вопросом в наших отношениях, а скорее одной из ряда равной важности проблем, многие официальные лица в администрации вели себя на деле так, будто он был именно главным. Ничто, за исключением разве что секса и шпионажа, не возбуждает страсти до такой степени, до какой способны сделать это системы оружия. Большинство споров внутри самой администрации велось о том, каким должен быть подход участников переговоров с нашей стороны к той или иной системе оружия. У каждого специалиста была своя, любимая, и всякую попытку ограничить именно эту систему он приравнивал к намерению вовсе сложить оружие. Те самые люди, кто противился любым ограничениям наших систем, требовали, чтобы наши дипломаты, ведшие переговоры, убеждали СССР начисто отрешиться от всех своих преимуществ. Ждать, что СССР, даже с учетом его все усугубляющейся слабости, согласится со столь явно односторонними условиями, было делом безнадежным. Советские руководители рассматривали вопрос о разоружении как основной и, прежде чем обратиться к иным важным проблемам, всякий раз настаивали на достижении какого–либо значительного соглашения по разоружению. Почему им этого хотелось, ясно: они надеялись унять гонку вооружений и тем самым снять бремя со своей экономики без того, чтобы вынужденно пойти на фундаментальные преобразования.

С учетом таких настроений наши собственные позиции в контроле за вооружением соответственно в 1984 и 1985 годах выглядели непримиримыми, даже после того, как в 1985 году СССР вернулся за стол переговоров. Считай я контроль за вооружением основным вопросом в наших отношениях, так в отчаяние впал бы. Но я так не считал. Количество оружия, пусть даже опасного и дорогостоящего, по моему суждению, являлось скорее симптомом, нежели причиной враждебности между нашими странами. Сумей мы уменьшить враждебность, количество оружия сократится независимо от того, заключены соглашения или нет. А не сумеем — соглашения по сокращению вооружений принесут мало пользы. Наделе, если не предпринять каких–то шагов для снятия подозрительности и враждебности, соглашения по контролю за вооружением способны породить лишь новые спорные вопросы, поскольку каждая из сторон примется обвинять другую в уловках или нарушениях.

Вот почему было важно не дать проблеме контроля за вооружением сделаться доминирующей во время саммита в Женеве, Конечно, обсуждать все связанное с оружием следовало — и серьезно, — однако мы должны быть уверены, что, хочет того Горбачев или нет, иные важные вопросы займут свое место в повестке дня. Как указывал президент в посланиях Горбачеву, все вопросы взаимосвязаны и взаимозависимы.

————

В начале сентября я подготовил записку Баду Макфарлейну, где содержалась рекомендация президенту быть готовым к обсуждению в Женеве конкретных способов прекращения конфликтов в районах третьего мира и расширения межличностных контактов, особенно между школьниками старших классов и студентами вузов. Я указал также, как важно обсудить новые идеи с советскими представителями в частном порядке до женевской встречи. Любое предложение, сразу же выдвинутое громогласно и широковещательно, Горбачев скорее всего отвергнет как пропаганду Предоставив же ему время обдумать новые идеи и высказаться по ним до того, как они станут достоянием общественности, мы заложим основы доверия. Запланированный на конец месяца визит Шеварднадзе в Вашингтон давал нам возможность опробовать эти идеи до встречи в верхах.

Я понимал, если мы запустим новые идеи в обычную межведомственную обкатку, ко времени визита Шеварднадзе они в готовом виде из нее не выйдут: бюрократы обкорнают их до банальностей, а утечки в прессу не позволят ознакомить Горбачева с ними до того, как они сделаются предметом всеобщих пересудов. И потому предложил подработать новые идеи в небольших группах из четырех–пяти экспертов из аппарата СНБ и госдепартамента. Мы уведомили о своих намерениях министра обороны Каспара Уайнбергера и директора Центральной разведки Уильяма Кейси, и те сообщили, что не возражают. Для Уайнбергера бальзамом на душу были любые предложения, отвлекавшие сознание общественности от вопросов контроля за вооружением, а Кейси, хотя и сомневался, что Горбачев примет наши предложения, вовсе не возражал, чтобы они были сделаны.

За несколько дней наши небольшие рабочие группы подготовили обстоятельные предложения по обеим темам. Имея в виду конкретные военные действия в Никарагуа, Анголе, Афганистане, на Африканском Роге и в Камбодже, предложение по локальным конфликтам предусматривало трехэтапный процесс ликвидации и советского, и американского военного вмешательства, а также содействия урегулированию между участниками конфликта:

   1. Обе державы поощряют стороны, вовлеченные в локальные конфликты, на начало переговоров по мирному урегулированию.

   2. Как только переговоры начнутся, представители США и СССР определяют, каким образом остановить поток вооружений, поступающих к конфликтующим сторонам извне.

   3. С утверждением мира в данном районе Соединенные Штаты и Советский Союз совместно способствуют восстановлению там экономики.

Впервые Соединенные Штаты предлагали Советскому Союзу путь выхода из локальных конфликтов без признания военного поражения. При этом на Советский Союз не возлагалась вина за развязывание конфликтов и ясно указывалось, что ответственность за разрешение их лежит прежде всего на местных силах, вовлеченных в конфликт. При этом США давали обещание прекратить военное вмешательство в подобные войны, если Советский Союз выйдет из них и поддержит идею достижения мира путем переговоров. При этом Соединенные Штаты давали обязательство содействовать мирному присутствию СССР в данном районе, если конфликт удастся погасить. (До той поры американская политика обычно была направлена против любой формы советского участия в делах третьего мира.) Ставя во главу угла переход к переговорам между воюющими группировками, предложение тем самым пыталось свести к минимуму подозрения, будто сверхдержавы стакнулись для того, чтобы навязать другим урегулирование. Цель состояла в том, чтобы ликвидировать военное соперничество между США и СССР, способствовавшее раздуванию конфликтов.

Предложения, нацеленные на образование прорех в железном занавесе, содержали конкретные соображения по большому увеличению обменов между гражданами, особенно молодежи, доступу к информационным средствам друг друга, наращиванию культурных, спортивных и профессиональных контактов.

Президент и госсекретарь Шульц ознакомили со всем этим Шеварднадзе во время его визита в Вашингтон 26–27 сентября, а дальнейшие детали уточнялись в переписке и на более поздних встречах Шульца с Шеварднадзе. И только после этого Рейган довел наши идеи до широкой общественности. Предложение, касающееся локальных конфликтов, было выдвинуто им 24 октября 1985 года в обращении к Генеральной ассамблее ООН, а кое–какие детали его предложений по расширению контактов — в радиообращении президента к стране перед отъездом в Женеву.

В то время как мы работали над программой женевской встречи и — как мы надеялись — политики США на ближайшие годы, а может, и десятилетия, американская пресса куда больше внимания уделяла критике администрацией действий СССР и доходившим в виде утечек сведениям о внутренних разногласиях из–за политики в сфере контроля над вооружением, чем той программе, обмен мнениями по которой уже по сути начался, В этом одна из причин, по которой последовавшее вскоре окончание холодной войны для большей части общественности оказалось неожиданным и необъяснимым.

————

По мере приближения женевской встречи и Горбачев тоже взялся переналаживать советскую политику правда, медленнее и не оглашая основополагающие цели, как Рейган. Весной и летом 1985 года каждые несколько недель они с Рейганом обменивались посланиями. Тон их был неизменно сердечным, однако оба участника переписки высказывались по ключевым вопросам с незавуалированной прямотой и искренностью. В разгар лета Горбачев выступил с неожиданным предложением о моратории на ядерные испытания, которое американские официальные лица сочли пропагандистской уловкой, поскольку оно было обнародовано одновременно с уведомлением по официальным каналам — типичная для СССР тактика, когда никаких соглашений не предполагалось.

Тем не менее, мы уже стали замечать новую фразеологию в Горбачевских высказываниях о советской политике в области безопасности. В начале октября во время поездки во Францию (многие воспринимали ее как разминку перед встречей с Рейганом в ноябре) Горбачев заговорил о «разумной достаточности» как о приемлемой основе для определения численности вооруженных сил и отказался рассматривать идеологические различия как существенный фактор в международной политике. Подобные заявления вызывали живой интерес, однако звучали для нас чересчур таинственно, чтобы распознать, что в точности они означают на практике.

Заявление Горбачева о том, что Советский Союз готов заключить соглашение о сокращении ракет средней дальности, не требуя одновременно подписать соглашения по стратегическим вооружениям и космическим системам обороны, привлекло больше внимания. Соединенные Штаты со своими союзниками давно чувствовали, что эти сложные переговоры по комплексу проблем вряд ли приведут к успеху, если Советский Союз будет продолжать настаивать на принципе: все или ничего. Заявление Горбачева в Париже вселило в нас надежду, что советская позиция меняется к лучшему.


К общему языку

И у Рейгана и у Горбачева были основания ощущать удовлетворение саммитом в Женеве. Хотя до общих позиций еще было весьма далеко, оба лидера начали находить общий язык, основанный на понимании того, что разумной альтернативы миру нет и что мира достичь можно только обратившись к решению проблем. На первый взгляд, это самоочевидно и не требует доказательств. На деле, это было не так — принимая во внимание историю наших отношений и тот идеологический обоз1 который тащился по истории вслед за ними.

До женевской встречи советские участники переговоров настаивали, чтобы во всяком совместном заявлении приверженность миру выражалась как приверженность «мирному сосуществованию». Многие, так сказать, со стороны не находили тут никаких возражений. Кто мог противиться «мирному сосуществованию»?

На деле, в этом термине крылась идеологическая ловушка, ибо в советских словарях «мирное сосуществование» трактовалось как «классовая борьба в международном плане с использованием всех средств за исключением войны». Другими словами, мирное сосуществование означало холодную войну, а не мир. Западу, выходило, следовало безропотно принимать холодную войну, развязанную с Востока, не отвечая на нее ничем подобным.

Это была не единственная сложность. Советские официальные лица обычно добавляли: «государств с различным общественным строем». Иными словами, «мирное сосуществование» не затрагивало отношения между странами с одинаковым общественным строем. «Доктрина Брежнева» строилась на том, что у «социалистических» стран имелись право и долг вмешиваться в дела других «социалистических» стран при возникновении угрозы «социализму», как в Венгрии в 1956–ом, в Чехословакии в 1968–ом, в Афганистане в 1979–ом.

В начале 70–ых, в самый пик периода саммитов, Никсон и Киссинджер согласились с такой терминологией в совместных документах, несмотря на возражения со стороны специалистов по Советскому Союзу, подобных мне. И Никсон и Киссинджер, похоже, верили, что эти слова не содержат никакого смысла и, поскольку население Америки выказывало равнодушие, их как дешевую кость можно кинуть тупице вроде Брежнева, которого, если обойтись с ним ласково, можно уговорить облегчить нам выход из Вьетнама. К сожалению, данная терминология имела смысл для советского руководства и наше приятие ее стало одним из факторов (наряду с рядом других, более важных), убедивших Брежнева и его закадычных друзей, что они могут использовать военную силу, безнаказанно вмешиваясь в конфликты третьего мира.

Рейган относился к идеологии серьезнее, чем Никсон, и решительно избегал слов, которые для разных людей могли означать разное. Советские пропагандисты обвиняли его в «разжигании войны», и он стремился засвидетельствовать свою приверженность миру. Ему все же хотелось в недвусмысленном, лишенном идеологических отзвуков заявлении выразить мысль, уже использованную в ряде выступлений: «В ядерной войне невозможно победить, и она ни в коем случае не должна вестись».

Я сомневался, что в Женеве СССР согласится на какую–либо простую формулировку. Отвергни они ее — и мы были готовы вообще не делать никаких заявлений. Однако, нажав поначалу в сторону привычного «мирного сосуществования», советские участники переговоров проконсультировались с Горбачевым и затем дословно приняли прямое заявление Рейгана о тем, что в ядерной войне невозможно победить и что она ни в коем случае не должна вестись. Это был существенный сдвиг в советской политике.

Поскольку Советский Союз имел возможность напасть на Западную Европу, используя обычные вооруженные силы, мы, американцы, настаивали еще и на том, чтобы в любом совместном заявлении исключалась обычная война. Традиционно советские представители настаивали, чтобы обе державы обязались не применять ядерное оружие первыми, однако это не позволило бы Соединенным Штатам прибегнуть к ядерному оружию для защиты Западной Европы от советского нападения с использованием обычных сил. Мы были приятно удивлены, когда в Женеве советские участники переговоров отказались от своей прежней позиции и согласились с заявлением, согласно которому необходимо предотвратить «любую войну между ними [США и СССР], как ядерную, так и обычную». Так, после десятилетий споров, мы выработали доктрину, приемлемую для обеих сторон.

Как правило, я нетерпим к мелочному педантизму в декларациях и совместных заявлениях. Зачастую предмет их тривиален, постижим только специалистами и, когда документ не имеет юридической силы, не стоит переговорных усилий. Но на сей раз язык имел важное значение: не для того, что им выразить (заявление отражало то, что давно уже сделалось реальной политикой обеих держав), а для того, каким образом это будет выражено. Горбачев показал, что он готов рассматривать основной вопрос войны и мира без ссылок на лишенные прямоты и определенности формулы.

Женевская встреча дала еще ряд соглашений, обсуждавшихся заранее, в том числе и значительно расширенную программу обменов, вобравшую в себя многое из предложенного Рейганом.

В свое время администрация Картера отказалась развить прежнее соглашение по обменам из–за советского вторжения в Афганистан. Хотя советские войска все еще сражались в Афганистане, мы понимали, что эти обмены важны для долгосрочного воздействия, какое они способны оказать на Советский Союз. Отказ поддержать межличностные контакты попросту делался лишним слоем брони в железном занавесе, который нам следовало бы прорывать, а не укреплять. Я чувствовал: самый лучший способ добиться ухода Советского Союза из Афганистана это оказывать конкретную поддержку силам сопротивления там. Меня радовало, что мы наконец–то оказались способны провести грань между мерами, которые действительно заставляют почувствовать силу нажима, и мерами, которые в долгосрочной перспективе чреваты собственным поражением.


Тернистый путь в Рейкьявик

Несмотря на общее улучшение тона, 1986 год оказался нелегким для внешней политики Горбачева. Когда Рейган предложил две последующие встречи — одну в Вашингтоне и одну в Москве, — Горбачев охотно согласился, но когда мы попытались определить время вашингтонской встречи, он от ответа ушел, потребовав заверений, что будет подписано крупное соглашение в области разоружения. Рейган не был против подписания какого–либо соглашения, если его удастся достичь, однако он не хотел идти на риск быть обвиненным в том, будто он согласился на уступку всего лишь ради очередной встречи. И он, таким образом, отказался дать предварительные заверения или пойти в переговорах на уступки, против которых выступали его советники.

Тогда Горбачев поневоле заподозрил» будто Рейган считает переговоры самоцелью, использует их, дабы убаюкать американскую общественность и союзников США, безо всякого намерения достичь соглашения. Тем не менее, шаг за шагом Горбачев вносил коррективы в советские позиции на переговорах.

В январе 1986 года он выдвинул получившее значительный общественный отклик предложение полностью ликвидировать все ядерные вооружения к 2000 году. На Рейгана оно произвело благоприятное впечатление. В отличие от большинства своих советников Рейган верил, что от ядерного оружия можно и нужно избавиться, и вот теперь — впервые — советский руководитель делает на сей счет конкретное предложение. Тем не менее, многие детали были для него неприемлемы, да и способ, каким Горбачев сделал свое предложение (в письме, опубликованном в печати, едва оно было доставлено), вызывал подозрения, что его больше интересует пропаганда, чем соглашение.

В том же письме Горбачев развил намек, брошенный им несколькими месяцами ранее в Париже, и отказался от жесткой увязки, навязанной Громыко, трех переговоров по ядерному оружию: Советский Союз, возгласил он, больше не требует согласия на всех трех, прежде чем удастся договориться на одних. Отныне становилось возможным достичь соглашения по ракетам средней дальности и инспекции на месте, даже если переговоры по стратегическим и оборонительным вооружениям не завершатся.

В феврале Горбачев обратился ко второму крупному вопросу внешней политики, когда назвал войну в Афганистане «непреходящей болью». Это положило конец разглагольствованиям, будто советские войска в Афганистане просто выполняют свой «интернациональный долг». С тех пор советское военное присутствие в Афганистане рассматривалось как проблема, которую необходимо решить. Пусть потребовалось еще два мучительных года, прежде чем Горбачев выдвинул приемлемое предложение, и три года, прежде чем советские войска были выведены, все же конец стал виден уже начиная с 1986 года.

Шеварднадзе не знал устали, претворяя меняющийся советский подход в дипломатию. В апреле 1986 года он стал заменять многих высокопоставленных советских дипломатов, а 23 мая организовал конференцию для советских дипломатов и иностранных внешнеполитических деятелей, дабы разъяснить, что есть «новое мышление». Отныне советским дипломатам полагалось отрешиться от старой методики грозного пустословия и неуступчивости, а вместо нее культивировать искусство убеждения.

Западные дипломаты к «новому мышлению» отнеслись с интересом, но осторожно. Большинству из нас хотелось чего–то более ощутимого, чем слова. Однако вскоре мы стали замечать, что многие твердокаменные советские дипломаты оказывались не удел, становясь советниками по неясным вопросам в Москве, в то время как более молодые профессионалы, наделенные превосходными навыками в языках и общении, продвигались по служебной лестнице с необыкновенной быстротой. Шеварднадзе принялся лепить советскую дипломатическую структуру по своему собственному, а не Громыко, образу.

Все эти изменения не ликвидировали в одночасье имевшийся разрыв в позициях СССР и США по контролю за вооружением, и все лето 1986–го Вашингтон с Москвой продолжали мелочную торговлю из–за даты следующего саммита. Горбачев отказывался приезжать на встречу в Вашингтон, если не будет подписано соглашение по разоружению, но переговоры в Женеве мало продвинулись вперед.

В начале осени Горбачев в секретном послании предложил провести краткую «подготовительную» встречу в третьей стране. Предлагалась она не вместо следующего полномасштабного американо–советского саммита, который, подтверждал Горбачев, должен состояться в Вашингтоне, а в качестве краткой рабочей встречи с целью уточнить, какие соглашения предстоит подписать в Вашингтоне.

В доказательство того, что он готов буквально пройти половину пути навстречу Рейгану, Горбачев предложил Рейкьявик, столицу Исландии, место в четырех–пяти часах полета для каждого. Советский лидер проигнорировал момент, который его предшественники сочли бы важным: Исландия не нейтральная страна, как Швейцария, а один из союзников США по НАТО и таким образом, в смысле политическом, Горбачеву предстояло проделать больше половины пути.

Хотя Рейган хотел полномасштабного саммита в Вашингтоне (президенту особенно не терпелось показать Горбачеву Соединенные Штаты), он согласился на более ограниченную встречу, и два политика встретились в Рейкьявике 11–12 октября 1986 года.

Вопреки широко распространенному мнению, будто встреча была импровизацией, оба лидера подготовили свои позиции тщательно, хотя спешно и в глубокой тайне. Двусторонняя переписка, дипломатические контакты каждому из них дали разумно точное понимание, чего хочет другой. Для Горбачева главным вопросом было разоружение; для Рейгана оно было важной, но всего лишь частью его более широкой программы.

Поскольку встреча в Исландии планировалась как рабочая, а не как полный саммит, не было никаких протокольных изысков, никаких публичных мероприятий. Рейган и Горбачев встречались в оба дня с перерывами, во время которых обедали каждый со своей делегацией, а две переговорные группы: одна по сокращению вооружений, другая по региональным и двусторонним вопросам — заседали всю ночь, 11 октября во время рабочего завтрака в небольшой, но уютной резиденции американского посла мы обсудили с президентом все ключевые вопросы, а затем устроили деловую игру в виде двустороннего заседания. Я играл роль Горбачева, общаясь по–русски через переводчика. Во время такой же деловой игры в преддверии женевского саммита я точно угадал аргументы Горбачева; на сей раз я старался не предсказывать его конкретные предложения, а скорее ухватить стиль обсуждения и аргументации.

В последующем я по очереди с Томасом Саймонсом из госдепартамента присутствовал в качестве секретаря–референта на личных встречах, был членом переговорной команды по региональным и двусторонним вопросам и принимал участие в совещаниях группы США, обсуждавшей вопросы контроля за вооружением.

В первый день на утренней встрече Горбачев представил детально проработанное предложение о всеобъемлющем соглашении по разоружению, которое, несмотря на наличие позитивных элементов, было по ряду аспектов непонятно или неприемлемо. Переговорные команды, возглавляемые Полом Нитце и маршалом Сергеем Ахромеевым, всю ночь проработали, проясняя смысл предложенного. Одновременно другая группа во главе с послом Розанн Риджуэй и Александром Бессмертных занималась региональными конфликтами, правами человека и двусторонними контактами.

К воскресному утру советский подход стал ясен. Постепенно советская сторона делала значительные уступки в вопросах разоружения, однако очень мало что предложила в других областях.[20] Когда позже днем Рейган с Горбачевым встретились, росла надежда, что им удастся найти общий подход к договору о сокращении вооружений. Поначалу переговоры шли хорошо: Горбачев принял предложения США о 50–процентном сокращении тяжелых советских ракет наземного базирования, низкий количественный уровень для ракет средней дальности и основательную инспекцию на месте. К полудню достижение соглашения по ракетам средней дальности казалось делом до того решенным, что мы направили срочные указания нашим послам в Западной Европе и Японии встретиться с главами государств, в которых они были аккредитованы, и кратко сообщить им об условиях соглашения. Стоял воскресный день, и выполнить подобное указание во многих столицах было не так–то просто.

Дневная встреча казалась дерганной из–за частых перерывов на консультации в группах и составление проектов документов. Обе делегации были возбуждены подготовкой того, что обещало стать самым всеобъемлющим в истории пактом о сокращении вооружений. Казалось, что оставалось решить всего два принципиальных вопроса. Во–первых, Горбачев предлагал уничтожить все ядерные вооружения к 2000 году, в то время как Рейган соглашался на уничтожение всех баллистических ракет. Во–вторых, Горбачев настаивал, чтобы все исследования по стратегическим оборонительным системам велись исключительно в лабораториях, на что Рейган не соглашался, поскольку чувствовал, что испытания вне лабораторий окажутся крайне необходимы для этой программы.

К огорчению своих советников Рейган, согласившись на предложение Горбачева об окончательном уничтожении ядерных вооружений, отказался пойти на уступки в вопросе об испытаниях СОИ. В результате по окончании встречи оба ее главных участника пребывали в мрачном настроении. К вечеру радужные полуденные надежды сменились чувством досады. Саммит в Вашингтоне, ради подготовки которого и проводилась встреча в Рейкьявике, не был назначен, и уже одного этого было вполне достаточно, чтобы пресса окрестила встречу неудачей.

————

В самые первые часы после того, как встреча завершилась, все мы не сумели по достоинству оценить тот факт, что Рейган с Горбачевым разрешили больше спорных вопросов, чем наши лидеры на любом из предыдущих американо–советских саммитов. На первых пресс–брифингах мы дали полную волю своему разочарованию[21] и не сумели дать ясное объяснение того, что в действительности было достигнуто, На деле, если оставить в стороне фиксацию даты приезда Горбачева в Вашингтон, договоренности шли дальше тех целей, которые мы ставили перед исландской встречей. Горбачев согласился принять равные и низкие уровни для ракет средней дальности и отнести квоты к общему количеству ракет, независимо от места их установки в глобальном плане. Согласился он и сократить тяжелые межконтинентальные ракеты, имевшиеся в советском арсенале, на 50 процентов, уступая тем самым США в первостатейном для них вопросе. Он поддержал идею инспекции на месте — после десятков лет сопротивления ей со стороны СССР.

Горбачев прибыл в Рейкьявик с мандатом принять позицию США на том условии, что соглашение воспрепятствует внезапному развертыванию Соединенными Штатами систем стратегической обороны. Поскольку для обеих держав на том этапе исследований работа в лабораториях имела куда более важное значение, чем испытания в космосе, Соединенные Штаты могли бы согласиться на некоторые ограничения, не нанося тем ущерба самой программе. Однако это было не вполне ясно Рейгану, который действовал так, будто от него потребовали швырнуть возлюбленное чадо в огнедышащий вулкан.

Встреча в Рейкьявике дала прорывы на ряде направлений, которые расчистили путь последующим договорам, и это несмотря на то, что окончательного соглашения в то время достичь не удалось. Подписанный в следующем году договор по средствам доставки ядерного оружия средней дальности был лучше согласованного в Рейкьявике, поскольку он вообще ликвидировал ракеты средней дальности целиком, а не оставлял каждой из сторон по сотне их. Согласие Рейгана сделать целью уничтожение всех ядерных вооружений до 2000 года породило бы существенные разногласия с Британией и Францией, которые по–прежнему твердо намеревались сохранять независимые ядерные силы и с которыми подобная уступка Рейгана не согласовывалась. Было нежелательно обозначать фундаментальный поворот в политике США, не проведя предварительно консультаций с нашими союзниками.

Согласие американцев на значительную программу сокращения вооружений при отсутствии продвижения в других вопросах повестки дня могло бы также задержать принятие Горбачевым всей программы в целом. В Рейкьявик он приехал все еще будучи уверен, что способен улучшить американо–советские отношения одним лишь заключением соглашений по разоружению. И именно после Рейкьявика он осознал, что с Соединенными Штатами нормализовать отношения можно, только рассматривая всю совокупность вопросов, в том числе права человека и снятие железного занавеса.

Рассуждать так можно в ретроспективе, тогда же это не было столь очевидно. Еще несколько месяцев над американо–советскими контактами витал дух горечи и несбывшихся надежд, Руководители подошли до боли близко к достижению согласия, и каждый винил другого за поражение. Горбачев, стыдящийся, несмотря на значительные уступки, возвращения с пустыми руками, поносил Рейгана перед своими коллегами по Политбюро. Военный историк и биограф Сталина Дмитрий Волкогонов[22], исследовавший архивы Коммунистической партии после советского развала, рассказывал мне, что выражения Горбачева были так резки и оскорбительны, что он только диву давался, как после этого Горбачев мог снова Рейгану в глаза смотреть.[23] По счастью, как заметит позже Горбачев, они с Рейганом были «обречены сотрудничать».


Шпионы, дипломаты и заложник

Несмотря на то, что в Рейкьявике два лидера речь вели об ином, встреча их происходила тогда, когда наши страны погрязли в пучине ссор из–за шпионажа.

Началось это в августе, когда ФБР арестовало служащего Секретариата ООН, советского гражданина, некоего Геннадия Захарова, по обвинению в нарушении законов США о шпионаже, В отличие от дипломатов, работающих в посольствах, служащие Секретариата ООН не пользовались иммунитетом при совершении неофициальной деятельности и, следовательно, могли быть подвергнуты наказанию, если нарушали закон.

Арест Захарова подкреплялся солидными доказательствами, и все же КГБ намеревался вытащить своего человека. Но при этом столкнулся с проблемой: под рукой не оказалось ни одного американского гражданина, которого можно было на законном основании арестовать за шпионаж. Тогда чекисты решили обратить свой взор на невинного американца и сфабриковать против него обвинения. Жертва, Николас Данилофф, был московским корреспондентом «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт».

Эта постыдная акция обратила относительно обыденное действие по поддержанию законности в крупное политическое противостояние. Уже не в первый раз советские власти пытались заставить освободить одного из своих агентов разведки, арестовывая американца. Во времена администрации Кеннеди КГБ при подобных же обстоятельствах арестовал профессора Принстона Фредерика Баргхорна, но, когда последовал протест Кеннеди, Хрущев сдал назад и приказал арестованного отпустить.

В последующем, однако, когда захваченными оказывались менее именитые американцы, и Никсон и Картер недальновидно вели переговоры по обоюдному освобождению. В итоге американцы сталкивались с риском всякий раз, когда очередной советский гражданин без дипломатического иммунитета подвергался в Соединенных Штатах аресту по обвинению в шпионаже.

Президент Рейган был полон решимости не только добиться освобождения Данилоффа, но и положить конец возмутительной практике. Для того, чтобы осуществить это, он должен был убедиться, что Данилофф освобожден быстро и безо всяких условий, либо — если этого не происходило — потребовать, чтобы КГБ очень дорого заплатил за своеволие там, где затрагивались его собственные интересы.

В прямых обращениях к Горбачеву Рейган четко заявил, что Данилофф невиновен в предъявленных обвинениях, и настаивал, чтобы тот был освобожден. Горбачев отмалчивался более трех недель, и тогда Рейган распорядился выслать из США двадцать пять сотрудников Организации Объединенных Наций, всех их мы считали возможными агентами советской разведки.[24]

В то же самое время американские официальные лица направили жесткое частное послание советскому правительству: если оно будет по–прежнему удерживать Данилоффа, последуют дальнейшие действия, причем Соединенные Штаты не потерпят ответных мер против посольства США в Москве, Мы не могли позволить превратить наше посольство в объект нападок за действия, предпринятые в отношении куда более многочисленных советских учреждений в Соединенных Штатах. В Советском Союзе не было никакого аналога советской миссии при Организации Объединенных Наций, и, даже если бы таковой существовал, было бы несправедливо выдворять невинных американцев, коль скоро предъявлены хорошо обоснованные обвинения агентам советской разведки в Соединенных Штатах.

В этой связи советские представители были уведомлены; при любой попытке предпринять что–либо против нашего посольства в Москве, мы станем настаивать на равной численности персонала в наших дипломатических учреждениях. Это означало значительное сокращение с их стороны.

Менее двух недель спустя Данилоффу было позволено покинуть Советский Союз, по предварительной договоренности, достигнутой Шульцем и Шеварднадзе, Захарову, сделавшему заявление об отказе оспаривать предъявленное обвинение (принцип nolo contendere), тоже было разрешено покинуть Соединенные Штаты, однако только на том условии, что Юрий Орлов, известный политический заключенный, будет выпущен из тюрьмы и ему с женой разрешат приехать в Соединенные Штаты.[25] К концу сентября казалось, что инцидент исчерпан.

Однако это было не так. Вскоре после встречи в Рейкьявике СССР решился на то, от чего мы его открыто предостерегли; объявили о выдворении пяти дипломатов США в ответ на имевшую ранее место высылку советских официальных лиц из Нью—Йорка. Спустя два дня в соответствии с нашим предупреждением СССР был уведомлен о необходимости отозвать еще 55 «дипломатов» (большинство, если не все они, похоже, являлись агентами разведки) из Вашингтона и Сан—Франциско, а также об установлении потолка в 225 сотрудников для советского посольства в Вашингтоне и в 26 сотрудников для советского генерального консульства в Сан—Франциско.

Оба потолка были установлены на основе предположения, что советские власти отзовут советских граждан, работавших по найму в американском посольстве в Москве и генконсульстве в Ленинграде. В то время как от СССР потолки требовали значительного сокращения своего персонала, нам они позволяли направить достаточное число американцев для работы там, где были заняты советские служащие, если те будут отозваны. Можете не сомневаться, КГБ оказался верен себе, отозвав буквально за одну ночь советских служащих из учреждений США и выслав еще пять дипломатов.

В результате американским дипломатам в Москве и Ленинграде пришлось пережить очень трудную зиму, однако они героически противостояли вызову и уже к концу следующего года, когда в Москву для исполнения необходимых услуг прибыли американцы, работа посольства пошла более гладко, чем при найме советских служащих.

Несмотря на то, что наши действия отозвались временной болью на наших дипломатах в Советском Союзе, чистый итог оказался явно на пользу интересам США: советские миссии в Соединенных Штатах были очищены от значительного большинства профессиональных агентов их разведки, были установлены потолки, не позволившие полностью заменить их другими, и была снижена угроза безопасности для наших учреждений в Советском Союзе после замены служащих из числа советских граждан прошедшими надлежащую проверку американцами.[26]

Важнее всего было то, что мы продемонстрировали КГБ: его собственные интересы окажутся под угрозой, если КГБ вознамерится фабриковать обвинения против невинных американцев.


Горбачев и КГБ

Однако какое это имеет отношение к Горбачеву и раскрытию тайны развала Советского Союза?

Большее, чем может показаться на первый взгляд.

Ибо отныне стало ясно: Горбачев готов поддерживать ведомственные интересы КГБ, даже когда они противоречат интересам его страны в целом. В вышеизложенном случае КГБ в конечном итоге проиграл больше всех, но так получилось потому, что сам КГБ просчитался насчет ответных действий американской стороны, предполагая, что администрация Рейгана поведет себя, как и ее предшественницы в схожих ситуациях. Если Хрущев желал подчинить КГБ своей воле, когда Кеннеди воспротивился аресту Баргхорна, то Горбачев пытался перебороть Рейгана, продолжал использовать Данилоффа как заложника, даже получив самые торжественные личные заверения президента в том, что Данилофф не является агентом США.

Реакция Горбачева не способствовала установлению доверия между двумя лидерами. Поскольку обычно он был искусен в установлении личных отношений с иностранными государственными деятелями, то мне стало ясно, что он во многих отношениях является узником КГБ и либо склонен некритически воспринимать его дезинформацию, либо опасается вступать с ним в перепалку (поддержка КГБ необходима ему, дабы оставаться на посту советского руководителя), либо считает себя обязанным отстаивать даже ошибочную политику. При любом условии (а отношение Горбачева могло складываться из элементов всех трех) он бы не смог действовать без оглядки, опираясь на собственную волю, при решении вопросов, затрагивающих интересы КГБ.

Меня это не удивляло. В конце концов, Горбачев был близок к КГБ на протяжении всей своей карьеры, сам являлся протеже его бывшего главы, Юрия Андропова. Но готовности Горбачева верить сбивающим с толку отчетам КГБ, его слепой вере в преданность руководителя КГБ суждено было сыграть роль в развале его страны и в его собственном политическом падении.


Диалог становится открытым

Пока общественность и многие официальные лица заворожено следили за то приливами, то отливами в ходе переговоров по контролю за вооружением в Рейкьявике, за полными драматизма арестами и высылками, происходили иные события, каким предстояло в долгосрочной перспективе привести к куда более глубоким последствиям. Как мы видели, политические узники стали выходить на свободу. К тому же начала расти эмиграция, а советские средства массовой информации приоткрыли свои двери для иностранцев.

Традиционно иностранцам позволялось появляться в советских СМИ, только когда можно было рассчитывать на их поддержку советской позиции либо когда имели место такие формальные события, которые делали неуместными споры по насущным вопросам. Следствием было то, что советская общественность никогда не получала из собственных средств информации четкого представления о политике других стран, И в советской печати, и на радио, и на телевидении все пропускалось через тенденциозный фильтр; журналисты и редакторы не просто подвергались цензуре, им вдобавок поступали прямые «руководящие указания» из Отдела пропаганды партии по поводу того, какие вопросы следует поднимать и как их следует трактовать.

За несколько недель до саммита в Женеве советские власти согласились опубликовать пространное интервью президента Рейгана группе советских журналистов. Интервью было точно воспроизведено в советской печати, хотя и сопровождалось «комментарием», в котором содержалась попытка опровергнуть некоторые из заявлений Рейгана. Ни у одного из американских президентов советские СМИ не брали интервью со времен зятя Хрущева, Алексея Аджубея, который в 1961 году интервьюировал Джона Кеннеди для «Известий».

Но и в 1986 году появление авторов с Запада, особенно американцев, все еще оставалось редкостью для советских СМИ. Вот почему я был заинтригован, когда Джон Уоллак, предприимчивый редактор международного отдела «Херст пабликэйшнз», пригласил меня принять участие в публичных дебатах с советскими официальными лицами.

Уоллак действовал от имени нью–йоркского Образовательного центра Чаутауква и других потенциальных спонсоров, в том числе и вашингтонского Фонда Эйзенхауэра. Центр, устраивающий регулярные серии встреч, лекций и собеседований на берегах озера Чаутауква среди идиллических ландшафтов, летом 1985 года посвятил американо–советским отношениям целую неделю и пригласил принять в ней участие ряд советских официальных лиц. Ныне же последовало приглашение от советского Комитета «Дружба» на ответное мероприятие, во время которого американцы приглашались подискутировать с советскими коллегами. Советские организаторы обещали аудиторию в пять–шесть тысяч человек и полное освещение встречи в советских СМИ, включая телевидение. Как старший специалист по советским делам в Белом Доме я был приглашен выступить с основным докладом и возглавить делегацию.

Тут была возможна одна уловка. Советские устроители намеревались провести встречу в латвийском курортном местечке Юрмала, совсем рядом с Ригой, но мы не признавали советскую аннексию Латвии. Не повлечет ли за собой присутствие старших должностных лиц США в Латвии признания ее частью Советского Союза? Мне казалось — не повлечет. В конце концов, я присутствовал на конференциях по американо–советским отношениям в Британии, Франции и Германии, из чего никак не следовало, что эти страны входят в состав любой из держав, бывших предметом обсуждения.

Согласились не все, но Марк Палмер из Госдепартамента проконсультировался в латышско–американской организации и убедил ее руководство поддержать начинание. Одно условие было выдвинуто: в американскую группу должен войти кто–либо из латышских американцев. Мы довели это условие до советских хозяев встречи, и после некоторого колебания те согласились.

Все мы понимали, что конференция организована с одобрения советских властей и, возможно, даже КГБ.[27] Их намерение, можно было предположить, состояло в том, чтобы проверить, смогут ли они контролировать процесс ограничен ной открытости перед Западом. Они явно считали, что смогут.

Пусть так, но все же я рассматривал приглашение как возможность подвергнуть проверке гласность, только–только ставшую официальной советской политикой. Если советские СМИ встречу проигнорируют, а все участники окажутся тщательно подобранными коммунистическими активистами, мы убедимся, что никаких перемен не произошло. Но если мы получим хотя бы ограниченный доступ к советской общественности и прессе» то убедимся, что начался процесс, который в конечном счете перестанет управляться советским режимом.

————

Встреча едва не сорвалась, Незадолго до того, как мы должны были отправиться в Юрмалу, арестовали Данилоффа. Его жена через телевидение Си-Би-Эс прямо призвала американскую группу бойкотировать встречу, пока муж ее в заточении. Мне было трудно понять, какое воздействие юрмальская встреча (которая сопряжена для СССР с отнюдь не незначительным риском) могла оказать на решение Горбачева в отношении Данилоффа. Однако никто из нас не желал представлять дело так, будто мы равнодушны к его судьбе, хотя на самом деле работали денно и нощно, чтобы вызволить его. Мы прекратили готовиться к встрече, пока Данилофф содержался в советской тюрьме. Когда он был освобожден под опеку посла Артура Хартмана всего за несколько часов до того, как американцы должны были вылететь из Вашингтона чартерным рейсом, эксперимент по межличностному общению граждан двух держав был возобновлен.

Советские устроители свое слово сдержали. Послушать и поспрашивать выступавших собралось несколько тысяч человек. Они были тщательно отобраны, но выступления освещались местными СМИ и — в более усеченной форме — в московской «центральной» прессе. Визы для участия во встрече были выданы почти тремстам американцам, в том числе и латышским американцам.

Американские спонсоры отобрали группу выступающих, которым предстояло познакомить советскую аудиторию с той открытой критикой, мимо которой советская пресса обычно проходила. Спонсоры не видели никакого смысла посылать ораторов, которые из ложно понимаемой вежливости обойдут стороной спорные вопросы. Многие, такие как сенатор Чарльз Робб из Вирджинии, Бен Уоттенберг, Гельмут Сонненфельдт и Марк Палмер, были известны своим в высшей степени критичным отношением к советской политике.[28]

Хотя черновик своего выступления я заготовил заранее, у меня не было возможности придать ему завершенный вид до того самого момента, пока наш чартерный самолет не взмыл над аэропортом Даллеса. Особенно меня беспокоили начальные абзацы, переведенные на латышский на радиостанции «Голос Америки», поскольку отрепетировать их произнесение у меня времени не было.

На выручку пришли два члена делегации, говорившие по–латышски; Интс Силиньш, служащий ведомства иностранных дел, некогда работавший в нашем генконсульстве в Ленинграде, и Ойарс Калныньш, представитель Латышско–американской ассоциации, затолкав меня в самолет, принялись вдалбливать в меня непривычные сочетания звуков.

Корреспондент «Ньюсуика», освещавший конференцию, написал, что я начал свою речь на «вымученном латышском», а затем перешел на «беглый русский». Определение моему латышскому выбрано точно, но даже вымученный латышский произвел впечатление на местную аудиторию. Истинный смысл своего обращения я приберег для той части, что прозвучала по–русски. Выразив протест против задержания Данилоффа, я дал нелицеприятное описание тех советских действий, которые несли опасность миру, в особенности советского захвата Балтийских государств. Я четко заявил, что правительство США никогда не признавало незаконного захвата и будет продолжать настаивать, что только народы Латвии, Литвы и Эстонии вправе определить, хотят ли они быть независимыми или частью большего союза.

В тот вечер за ужином русские официальные лица говорили американским гостям, что я нанес обиду нашей аудитории разговорами о политике непризнания. Латыши никогда не жили лучше, доказывали они, и не собирались поворачиваться спиной к союзу, улучшившему их жизнь.

У меня сложилось иное впечатление. Когда я возвратился со встречи в Юрмале к себе в гостиницу в Риге, молодая женщина, дежурившая за стойкой, встретила меня сияющей улыбкой и спросила: «Говорят, вы начали свою речь по–латышски. Это правда?» Когда я уверил ее, что так и было, она долго и взволнованно жала мне руку: «Спасибо вам. Спасибо. Еще ни один иностранец такого не делал. Спасибо, что вы помните, кто мы такие».

Меж тем вокруг меня собралось несколько служащих гостиницы. Мое выступление еще не показывали по телевидению (хотя позже вечером это сделали), однако они уже слышали, о чем я говорил. «Правда ли, что Соединенные Штаты не считают Латвию частью Советского Союза?» — спросил один из них, И, когда я подтвердил это, произнес: «А мы об этом не знали». А другой добавил: «Значит американцы вправду понимают. Мне и во сне не снилось».

Шесть лет спустя, когда ветераны встречи в Юрмале собрались вместе в Чаутауква, к нам присоединился Дайнис Айваньш, лидер Латышского национального фронта, возглавившего движение Латвии к независимости. В 1986 году советские власти сочли Айваньша чересчур ненадежным, чтобы допустить его в зал юрмальской встречи, но он и его друзья собрались возле этого зала, чтобы узнать о происходившем и встретиться с прибывшими американцами.

«Чаутауква в Юрмале стала для нас началом, — пояснил он. — До того все казалось безнадежным. Но мы узнали, что мы не одиноки».


Пророк приходит в отечество

Освобождение политических заключенных также стало снимать некоторые спорные моменты в американо–советских отношениях. Звонок Горбачева Андрею Сахарову в декабре 1986 года с известием, что тот может вернуться в Москву, помог нам ободриться после таких ударов, как Рейкьявик и арест Данилоффа.

Ссылку Сахарова мы считали делом возмутительным, усугублявшимся бесчеловечным отношением КГБ к Елене Боннэр, его отважной жене, чьей единственной виной были ее несгибаемая преданность Сахарову и хлесткая ругань по адресу мучителей ее мужа. Мы настойчиво требовали освобождения на том основании, что ссылка Сахарова нарушает принципы, с которыми советские руководители согласились, подписывая Заключительный акт в Хельсинки. Я лично передал множество подобных демаршей и счел освобождение Сахарова благоприятным знамением для перестройки. Я намеренно постарался как можно скорее нанести ему визит, прибыв весной 1987 года в Москву в качестве посла.

Долговязый и нескладный в телодвижениях, Сахаров явно не блистал здоровьем, зато ум его был по–прежнему быстр и гибок. Говорил он медленно, временами замолкал, подыскивая наиболее точное выражение, чтобы донести какой–либо нюанс, но всегда выказывал владение фактами, относившимися к обсуждаемому предмету.

Во время нашей первой встречи в 1987 году он казался поразительно оптимистичным. Не проявлял никакой злобы из–за того, как с ним обошлись, зато все свои помыслы обращал к бедам других людей. Он убеждал Соединенные Штаты не ослаблять нажима на советские власти ради освобождения всех оставшихся политических заключенных, обеспечения права личности свободно выбирать себе место где жить и куда ездить, ради закрепления этих принципов в законодательстве, дабы политика в этой сфере не менялась по прихоти сановников.

Он также выражал восхищение Горбачевым, который, верил Сахаров, «изучил и учел» ошибки Хрущева. Он чувствовал, что Горбачев желает переделать общество в верном направлении, хотя для него еще и не настало политически выверенное время открыто заявить о своих планах. И потому, советовал он нам, необходимо постоянно подталкивать Горбачева к верным решениям и в то же время поддерживать его, пока он продвигается в верном направлении.

Никогда не признаваясь в том открыто, Горбачев со временем позитивно откликался на большинство обращений Сахарова по поводу конкретных людей. Однако Горбачев оставил без внимания его советы в отношении этнических конфликтов, которые все больше и больше привлекали внимание Сахарова, так же как и его предложения по созданию демократического Советского Союза.

Возможно, личная судьба Горбачева могла бы быть иной, удели он побольше внимания призывам Сахарова ускорить шаги, которые поставили бы КГБ под контроль и заменили бы правление партии властью избранных должностных лиц.

————

Но Горбачев и вправду поощрял постепенную открытость Советского Союза для остального мира. Он понимал, что иначе страна не способна оставаться современной, изобильной и творческой.

В январе 1987 годы были отключены глушилки с частот, на каких велись передачи Би-Би-Си, а через несколько месяцев — «Голоса Америки» и западногерманской радиостанции «Немецкая волна».

Когда в марте 1987 года в Москву с визитом прибыла Маргарет Тэтчер, ее взгляды (крайне критичные в отношении нарушений прав человека в СССР и продолжавшегося военного вмешательства в Афганистане) были полностью представлены в советской прессе. В апреле, вскоре после моего приезда в Москву, государственный секретарь Шульц и спикер Палаты представителей Джим Райт выступили по московскому телевидению.

Шульц был прям, говоря об Афганистане. (Райт не упомянул о нем на ошибочном основании, будто это получится «невежливо».) Когда советский журналист, ведший передачу, уведомил Шульца, что советские войска были введены по просьбе афганцев, госсекретарь ответил: «Нет. Вы им там не нужны. Они хотят, чтобы вы убрались!»

С переходом весны в лето в московских телепередачах, токшоу стали время от времени принимать участие гости из Западной Европы и Америки, например Фолькер Рюхе, лидер партии канцлера Коля в западногерманском бундестаге, и другие видные немецкие политики. Советские граждане получили теперь прямой доступ к западным взглядам и мнениям безо всяких хлопот, как бы обмануть глушилки. Среди прочего им стало ясно одно: у Запада есть весьма основательные причины беспокоиться по поводу советской политики.

————

К середине 1987 года Горбачев вынудил упрямившийся Центральный Комитет партии даровать формальное одобрение политической реформе. Рейкьявик и «Год Шпиона» ушли в прошлое. Москва обратила взгляд вперед, к осени и зиме политических перемен, и Вашингтон сохранял надежду на саммит, который позволит избавиться от ядерных ракет средней дальости. Впрочем, планы Горбачева в отношении внутренних реформ все еще оставались неясными. Несмотря на этнические беспорядки в Алма-Ате в декабре 1986 года, политическая элита Москвы, похоже, не замечала своенравия национальных меньшинств.

На деле, столица была поглощена спорами о том, нужно ли менять политическую систему. Многие руководящие работники Коммунистической партии уделяли перестройке внимание поверхностное, противясь в то же время попыткам внедрить конкретные новшества. Споры по поводу направленности перестройки и скорости перемен вскоре внесут раскол в команду, созданную Горбачевым двумя годами раньше.


V Роковой разрыв

Разговоры о том, что мы разделены, это не что иное как пустые слова и болтовня зарубежных радиостанций.

Они хотят настроить нас друг против друга: Горбачева против Лигачева, Яковлева против Лигачева и тому подобное.

Михаил Горбачев, 21 октября 1987 г.

Нет у нас никаких фракций, реформаторов или консерваторов, но некоторым людям очень бы хотелось, чтоб такие фракции были.

Егор Лигачев, 1 июля 1988 г.

Мое первое открытое столкновение с Яковлевым произошло осенью 1987 года.

Егор Лигачев, 1991 г.

К лету 1987 года Горбачев добился от Центрального Комитета одобрения общего замысла политических перемен, которые, как предполагалось, создадут условия для реформирования экономики. Многие детали были неясны, но новый лозунг «демократизации», похоже, использовался уже не просто для отвода глаз, как в прошлом. Если бы удалось, как намечалось, провести подлинные выборы с соперничающими кандидатами и тайным голосованием, дать начало процессу, когда политические взгляды и цели отстаиваются в ходе открытых дебатов, то можно было бы добиться перемен.

В июле, приехав в Вашингтон на свои первые — в качестве посла — консультации, я доложил, что Горбачев наталкивается на сильное сопротивление, но, по–видимому, всякий разберет верх. На мой взгляд, не было никаких признаков, что его положение руководителя под угрозой, но следовало иметь в виду, что ему будет трудно претворять перестройку в жизнь. Тем не менее, я полагал, что Горбачев одержит победу в формальных баталиях по поводу политики, начнет подгонять по месту правовой каркас реформ и постепенно избавится от наиболее упрямых старых чинуш. Однако я не советовал возлагать радужные надежды на то, что реформы Горбачева улучшат экономику. Население выказывало нетерпение, и я предвидел серьезные трудности в ближайшие три–пять лет.


«Справа» «налево»

Егор Лигачев, Горбачевский номер два в Коммунистической партии, вскоре сделался немезидой реформ в глазах советских интеллектуалов, торопивших скорые перемены. Нашлись критики, обвинившие его в неосталинизме.

Это было неверно, Лигачев никогда не был сталинистом в том смысле, что желал бы возврата к временам террора. От репрессий пострадала его собственная семья. Его тесть, генерал в штабе Михаила Тухачевского, был вкупе со многими уничтожен предшественником КГБ в 1937 году, и в начале своей карьеры сам Лигачев носил клеймо женатого на дочери «репрессированного».

Лигачев не сталинист, в определенном смысле он был даже реформатором: стремился добиться большей отдачи от экономики и избавить партию от коррупции, разросшейся во времена Брежнева, будто раковая опухоль. Он хотел иметь более эффективный пропагандистский аппарат для поддержки тех перемен, какие сам одобрял.

Лигачев, однако, верил, что действенную реформу может осуществить только Коммунистическая партия. Он приветствовал меры, в результате которых партия делалась более умелой и честной, но противился всему, что умалило бы власть партии над обществом и ее авторитет. Он настаивал, чтобы пресса придерживалась политики партии и избегала выставлять на всеобщее обозрение постыдные эпизоды прошлого.

В 1987 году Лигачев был, возможно, единственным из членов Политбюро, кто по–прежнему верил, что политика, внутренняя и внешняя, должна базироваться на принципе «классовой борьбы» Карла Маркса.

Личность яркая, напористая, он всегда энергично отстаивал свою точку зрения на частных партийных встречах и закрытых собраниях. Несмотря на то, что с 1987 года разногласия Лигачева с Горбачевым росли, Горбачев серьезно относился к его доводам, В конце концов, они выражали точку зрения, которая внедрялась в сознание Горбачева на протяжении всей его жизни.

Контакты Лигачева с иностранцами были редки. Тем не менее, весной 1987 года он был председателем Комитета по международным делам в марионеточном советском парламенте тех дней и в этом качестве принял делегацию США во главе со спикером Палаты представителей Джимом Райтом. Я, только–только прибывший в Москву в качестве посла, сопровождал конгрессменов на этой встрече.

Проходила она в зале заседаний здания на Старой площади Москвы, где работал аппарат Центрального Комитета партии. Зал был явно приспособлен для ведения записей, поскольку каждое кресло в нем снабжено своего рода подставкой — почти как в школе, за партой.

Описание Лигачевым целей перестройки было неотличимо от Горбачевских речей того времени. Он отрицал, что в партийных верхах имеются какие–либо серьезные разногласия, и подчеркнул, что перестройка это объективная потребность, не зависящая от любой отдельной личности. Партийные работники, которые не сумеют приспособиться к переменам, убеждал он, будут заменены.

Было ясно, однако, что средоточием перестройки Лигачев считал управление реформой в рамках традиционного «социалистического» строя.

Упомянутые им конкретные перемены, такие как «самофинансирование» предприятий, большая независимость директоров предприятий, увеличение вложений в машиностроение, очень сильно походили на некоторые бесплодные кампании прошлого.

Слова Лигачева недвусмысленно убеждали: перестройку, какой ее вдел он, возглавит очищенная и окрепшая Коммунистическая партия и осуществляться она будет без какого–либо существенного изменения официальной идеологии. В сущности, им излагалась «программа Андропова» без политических реформ, уже очерченных Горбачевым. Хотя посторонним Лигачев в том и не признался бы, но уже тогда он был противником политических мер, провозглашенных Горбачевым в январе 1987 года, и разрыв между двумя политиками увеличился, когда в том же году Горбачев выдвинул еще более радикальные предложения.

————

Среди сторонников Горбачева в 1987 году активностью всех намного превосходил глава партийной организации Москвы Борис Николаевич Ельцин. Цели политического реформирования он воспринял с энтузиазмом и выказывал склонность к общению с населением, что контрастом выделялось на фоне типичного для видных деятелей Коммунистической партии отрешенного, величественно пренебрежительного стиля поведения. Разъезжая (во всяком случае, время от времени) на метро, Ельцин ввел в обыкновение неожиданные, без предупреждения, наезды в магазины или на заводы. Случалось, прибыв туда, он включался в цепочку, помогая рабочим загрузить или разгрузить грузовик.

Меж тем, боже упаси несчастного директора магазина, чтобы Ельцин наткнулся на пустые прилавки в торговом зале и залежи продуктов в подсобке, Все прекрасно знали, что работники государственных магазинов готовы сплавлять товары на черный рынок, где за них получить можно больше, чем от продажи по установленным розничным ценам. Директора могли уволить в одночасье, стоило Ельцину поймать его или ее на хранении припрятанных в закрома товаров.

По Москве мигом разлетелся слух про нового правителя городской парторганизации. Не чета любому из предшественников, этот, вроде, «из наших»: не важничает, на общественном транспорте не гнушается проехаться, и своими руками тяжести потаскать, знает про всем известных воров и собирается положить воровству конец. Он быстро сделался легендой, а для москвичей стал самым ощутимым доказательством, что перестройка не очередной обман.

Между прочим, популярность Ельцина слабо поддерживалась прессой. Его имя редко упоминалось за рамками сообщений о появлении на официальных церемониях, требовавших его присутствия. Это казалось странным, если учесть, что в 1986–1987 годах пресса сделалась более открытой.

Почему же столь притягательное для газетных репортеров поведение Ельцина по большей части замалчивалось?

Разумеется, такой вопрос мог задать лишь человек наивный, и, прозвучи он, обычный советский гражданин ответил бы не колеблясь: «Да потому что им не хочется, чтоб мы про него знали».

Кому им — в разъяснении не нуждалось. Им это правителям, аппарату КПСС. Вся жизнь состояла в борьбе между нами и ими.

Посвященные, впрочем, могли и уточнить. Распоряжения держать сообщения о «чудачествах» Ельцина подальше от прессы спускались сверху, от самого Михаила Горбачева.

Уже через несколько месяцев после назначения Ельцина партийным вождем Москвы редактор «Правды» Виктор Афанасьев известил коллег, что получил лично от Горбачева указания придерживать публикации о Ельцине, Газете не следовало поощрять Ельцина и впредь «наживаться на популистских чувствах».

Затем пропагандистская структура Центрального Комитета, надзиравшая за прессой, получила задание. Михаил Полторанин, сторонник Ельцина, бывший редактором «Московской правды», собственного печатного органа организации Ельцина, рассказал мне позже, как его постоянно вызывали и отчитывали за чрезмерное внимание к Ельцину.[29] Нажим был настолько силен, что в августе 1987 года Полторанинская «Московская правда» опубликовала текст пространного доклада Ельцина, сделанного на конференции городской партийной организации, не назвав докладчика, Ельцина, по имени.

В 1986–1987 годах советские люди — с полным на то основанием — мало верили собственным средствам массовой информации. Бойкот прессы фактически помог улучшить образ Ельцина в глазах населения, поскольку сведения о его свершениях распространялись изустно, а потому обретали героические, «лучше чем в жизни» черты. Заметь люди, что официальная пресса нахваливает Ельцина, они, пожалуй, настроились бы более скептически.

————

Впервые побеседовать непосредственно с Ельциным мне довелось в августе 1987 года, когда в столицу прибыли сенаторы Дэниел Патрик Мойнихэн, Терри Сэнфорд и Пол Сарбэйнс. Ельцин оказался одним из немногих членов Политбюро, все еще остававшихся в Москве в этот традиционный месяц отпусков, и в качестве главного должностного липа был отряжен на встречу с делегацией. Два часа длилась беседа, и наше внимание постоянно привлекали его неортодоксальные замечания на самые различные темы.

Не дожидаясь расспросов и не заглядывая ни в какие заготовленные тексты, Ельцин перечислил сенаторам девять «негативных осложнений», требующих немедленного исправления. Более половины относились к политике: ограничения на свободу выражения мнений, нехватка демократии, «зазор» между партией и населением, утрата коллегиальных привычек (т. е. духа единой команды) в политическом руководстве и неповоротливость во внешней политике. Остальные имели отношение к экономике; препоны для новой техники и технологии, сосредоточенность на тяжелой промышленности вместо товаров широкого потребления, нехватка инициативы и терпимость к посредственности.

Ельцин в первую очередь уделял внимание делам внутренним, и в то же время показал, что осведомлен об основных проблемах переговоров с Соединенными Штатами по контролю за вооружением. Он горячо ратовал за продвижение вперед и заключение соглашений, по каким велись переговоры, и при этом заметил: «Такие соглашения необходимы, если хотим перестройку осуществить».

Тогда высказывания Ельцина меня поразили; Лигачев ни за что не упомянул бы о разрыве между партией и народом, как то сделал Ельцин, а Горбачев не стал бы говорить про нехватку коллегиальных начал. Хотя все сказанное Ельциным не выходило за рамки того, чтобы обеспечить больший успех социализма в рамках однопартийной системы, возврат, как он выразился, к «подлинному ленинизму», упор он делал на вопросах, которых другие не затрагивали или (во всяком случае, у всех на виду и в беседах с иностранцами) наличие которых отрицали.

Горбачев, к примеру, несомненно, согласился бы, что договоры по контролю за вооружением с Соединенными Штатами необходимы для перестройки, но в тот момент он не был бы столь откровенен. Он вел свою линию: от сокращения вооружений выиграют обе страны, однако, если Соединенные Штаты не пожелают сотрудничать, Советский Союз в полной мере способен осуществить перестройку самостоятельно.


Команда распадается

В конце сентября 1987 года дипломатические представительства в Москве, в том числе и наше, получили уведомление, что послы приглашаются в Дом политического просвещения, находившийся в ведении городского комитета партии, на встречу с первым секретарем московской партийной организации. Современное здание в центре города, вблизи Бульварного кольца, было недосягаемо для зарубежных дипломатов (во всяком случае — из некоммунистических стран) со дня его открытия. Желание, воспользовавшись случаем, взглянуть на место, где КПСС обучала своих веропослушников, и еще раз побеседовать с Ельциным было неодолимо, и я приглашение принял.

Хотя формально повод для встречи обозначили как разъяснение планов предстоящего развития столицы, Ельцин предпочел обсудить курс страны в целом. И заявил, что страна вступила в «критическую фазу перестройки», заключающуюся в переходе от намерений к практическим мерам. Он чувствовал, как усиливается нажим со стороны общества, как нетерпеливы люди в ожидании результатов. Если экономические управленцы и политические руководители не в силах отвечать требованиям перестройки, они должны быть заменены, подчеркнул Ельцин и продолжил речь, перечисляя обширные перемены, уже осуществленные им в московской партийной организации.

По окончании выступления в ходе бесед в фойе я выяснил, что кое–кто из моих дипломатических коллег счел, что употребленные Ельциным выражения, вроде «критической фазы», свидетельствуют о его склонности к преувеличению. С их точки зрения, положение не настолько грозило опасностью, чтобы подобный язык был оправдан.

Мне же казалось, что тут имело место нечто большее, чем гипербола. Ведь Горбачев убеждал общественность, что перестройка уже набрала ход, что худшее позади и позитивные результаты начинают сказываться. Для Ельцина же, однако, точка кризиса еще только маячила впереди, поскольку к претворению политики в действительность едва–едва приступали. Ельцинский анализ представлялся мне более точным.

Никто из нас, присутствовавших в зале, — за исключением самого Ельцина — не знал, что месяцем раньше Ельцин написал личное письмо Горбачеву, отдыхавшему в то время на Черном море. Судя по тексту, позже опубликованному Ельциным в мемуарах, он разнес в пух и прах стиль работы Лигачева вообще и его вмешательство вдела московской парторганизации в частности. Он также обращал внимание на противодействие реальным переменам со стороны других, неназванных, членов Политбюро и предсказывал, что все это приведет к возврату в состояние, очень схожее с брежневским «застоем», от которого старались излечиться. И завершил он письмо просьбой освободить его от обязанностей кандидата в члены Политбюро и первого секретаря московского комитета партии.

Случившееся вслед за этим толкуют по–разному. Горбачев впоследствии заявлял, что Ельцин согласился все обсудить с ним после празднования семидесятой годовщины большевистской революции 7 ноября. Ельцин написал в мемуарах, однако, что никакого согласия не было и Горбачев просто сказал ему, что все обсудит с ним «позже».

В любом случае, когда «позже» растянулось больше чем на месяц и в конце октября Центральный Комитет собрался на пленум, Ельцин, больше с Горбачевым не советуясь, решил вынести дело на обсуждение Центрального Комитета. Горбачев уже собирался закрыть заседание, когда Ельцин взял слово и повторил перед собравшимися обвинение; Секретариат партии не изменил стиль работы в соответствии с последними решениями и по этой причине люди начинают терять веру в перестройку. После чего повторил свою просьбу об освобождении от обязанностей кандидата в члены Политбюро.

Горбачев, отнесясь к нарушителю порядка с крайней враждебностью, кратко, в искаженном виде, изложил критические замечания Ельцина, обвинил его в необузданных амбициях и открыл обсуждение. Вслед за боссом, уловив намек[30], участники пленума вставали один за другим и бичевали Ельцина, Из двадцати семи выступивших всего один, Георгий Арбатов, директор Института США и Канады, хотя бы в мягкой форме высказался в пользу Ельцина.

Несмотря на то, что Ельцин вновь взял слово, еще и еще раз заявил о своей поддержке перестройки, отверг обвинения в желании внести раскол в Центральный Комитет и извинился за то, что вынес данный вопрос на обсуждение в неподходящее время, Горбачев нагнетал кампанию против него, упорно извращая сказанное Ельциным.

Когда, например, Ельцин заметил, что «некоторые члены Политбюро» неискренни в похвалах Горбачеву и перестройке, Горбачев, перебив его, заявил, что Ельцин политически безграмотен, раз обвиняет целиком все Политбюро в раздувании «культа личности» (кодовое наименование сталинизма). На самом деле в речи Ельцина не было никаких обвинений по адресу всего Политбюро, говорил он о том, что некоторые члены Политбюро нахваливают Горбачева в глаза, а за глаза открещиваются от его политики.

Горбачев продолжал отповедь, не позволяя Ельцину поправить неверно преподносимые факты, и, когда из зала донеслись крики, что Ельцин думает только о собственных амбициях, генсек подхватил тему и заявил:

«Я тоже так думаю. И члены Центрального Комитета вас раскусили. Для вашего «я» недостаточно, чтоб только Москва вращалась вокруг вашей личности. Вы что, считаете, что Центральный Комитет тоже должен только вами и заниматься? Вы этого хотите, так ведь?..

До какого же крайнего эгоизма надо дойти, чтобы поставить личные амбиции выше интересов партии, выше нашего общего дела!»

Пленум завершился резолюцией, в которой выступление Ельцина объявлялось «политически ошибочным», а Политбюро и московскому комитету партии предлагалось в свете имевшего место на пленуме принять меры по отставке Ельцина.

————

Об этой стычке прессу не уведомили из опасения, как бы не омрачить праздничную атмосферу 7 ноября, годовщины большевистской революции.

Когда на следующий день после пленума госсекретарь Шульц встретился с Горбачевым для обсуждения планов Горбачева в отношении поездки в Соединенные Штаты, генсек выглядел необычно подавленным и встреча закончилась без какого–либо соглашения по саммиту. Что–то, похоже, случилось, и Шульц, тонкий знаток людей, заметил мне, что Горбачев всегда напоминал ему задиристого и самоуверенного боксера, кого ни разу не сбивали на пол, Но в тот день было по–иному. В тот день Горбачев походил на человека, узнавшего, что значит рухнуть на настил ринга.

Шеварднадзе в спешном порядке возобновил обсуждение планов саммита, приехав в Вашингтон и договорившись по вопросам, которые Горбачев оставил открытыми на встрече с Шульцем в Москве. Меж тем пошли, как круги по воде, слухи о стычке в Центральном Комитете. За несколько дней иностранная пресса выяснила суть дела, весть о чем затем вернулась в Советский Союз через зарубежные радиостанции.

Общественность Москвы была ошеломлена. Неужели правда, что Ельцина могут снять? Если да, то как это увязать с уверениями Горбачева в верности перестройке? На официальных праздничных мероприятиях Ельцин появился вместе с остальными руководителями, однако в их обычных разговорах участия не принимал.

На приеме для дипломатического корпуса в Кремле, где члены Политбюро и Секретариата партии собирались в одном конце зала, отдельно от остальных гостей, я пристально всматривался в эту группу, стараясь хоть что–то понять: в те годы и речи не могло идти о частной, неофициальной беседе с «руководством». Ельцин стоял несколько в стороне от коллег по Политбюро со сконфуженной улыбкой на лице и время от времени переминался с ноги на ногу — совсем как наказанный учителем школьник. Заметив меня, он демонстративно помахал рукой и расцвел ребячливой улыбкой, однако не сделал никакой попытки приблизиться и поговорить. Я его всецело понимал. Если он попал в такую беду, какую приписывали слухи, то меньше всего нуждался в приватном разговоре с американским послом.

Два дня спустя донесся слух, будто Ельцин серьезно болен (некоторые утверждали, что он перенес инфаркт), однако гласность еще не созрела до того, чтобы прессе позволялось сообщить о том, что произошло. Наконец, 13 ноября «Правда» официально подтвердила, что Ельцин освобожден от должности руководителя московского партийного комитета. Отчет о пленуме был составлен так, что все могли ознакомиться с обвинениями Горбачева наряду с почти бессвязными, но самобичующими ответами Ельцина.

Впоследствии Ельцин утверждал, что Горбачев, настаивая на участии в пленуме, вызвал его из больницы. Врачи Ельцина, ранее запрещавшие ему подниматься с больничной постели, по приказу Горбачева накачали его болеутоляющими лекарствами и отправили на заседание. В таком состоянии он едва соображал, о чем говорит.

По словам Ельцина, Горбачев безапелляционно заявил, что больше никогда не позволит ему играть активную роль в политике. Впрочем, в полное политическое небытие Горбачев Ельцина все же не отправил. Демонстраций или маршей протеста, положим, не было, и все же значительная часть общественности, особенно в Москве, сверяла реформы по Ельцину. Когда его вывели из руководства, в газеты хлынул поток протестующих писем. Читателей не удостоили даже намека на это, зато Горбачеву доложили как положено. Сделайся Ельцин жертвой, было бы трудно убедить население в том, что Горбачев верит собственным словам о перестройке. Так что Ельцину был подыскан респектабельный, но не наделяющий никакой властью пост.

Мы сидели за обеденным столом в домашней студии известного грузинского художника Зураба Церетели, когда сообщили о назначении Ельцина. Едва прозвучали слова, что будет передано сообщение, как гости сгрудились у телевизора с тем же, видимо, чувством ожидания, с каким американцы бросили бы изысканное застолье, дабы посмотреть наиболее острые моменты финальных матчей седьмой серии на первенство мира.

Когда диктор зачитал официальное сообщение о назначении Бориса Ельцина первым заместителем председателя Государственного комитета по строительству в ранге министра, гости молча переглянулись, на лицах их отразилась странная смесь облегчения и разочарования: облегчения — Ельцин хоть что–то получил, разочарования — это не оказалось чем–то посущественнее. После паузы один из гостей, поморщившись, произнес: «Ранг министра. Полагаю, могло быть и хуже».

Да, могло бы быть хуже. Однако в сознании и моих сотрапезников в тот вечер, и множества советских людей по всей стране невысказанным засел вопрос: почему Ельцин выведен из высшего партийного руководства? Что плохого в том, что он делал, если руководство намеревалось, как оно заявляло, проводить политическую реформу?

————

Официальный отчет о стычке на Октябрьском пленуме не публиковался почти полтора года.[31] Свидетельства очевидцев или выжимки из отчета ходили в рукописном виде, однако тому, кто не присутствовал на заседании, невозможно было с уверенностью судить об их подлинности. КГБ был хорошо известен фабрикациями свидетельств, «доказывающих» нужную точку зрения.

Тем не менее, с трудом верилось, что выступление Ельцина было настолько вопиюще бунтарским, чтобы оправдать реакцию Горбачева. В конце концов, основной спор шел о скорости перестройки и о степени дозволенности Секретариату партии напрямую руководить городами и областями. Пусть Ельцин убеждал двигаться быстрее, чем Горбачев полагал разумным, пусть ему не хватало такта в общении с коллегами, однако он успел стать для общественности — больше, чем кто–либо другой, — символом перестройки и главным гарантом того, что это не очередная «кампания», о какой покричат–покричат месяц–другой, а потом и забудут. Унижая Ельцина, Горбачев наносил ущерб программе, провозглашаемой им самим.

Стараясь сохранить хорошую мину, приспешники Горбачева, говоря о падении Ельцина, распространяли версию, будто Ельцин нарушил договоренность с Горбачевым отложить обсуждение ситуации до окончания ноябрьских торжеств и настолько оскорбил его, что Горбачеву пришлось убрать бунтаря, дабы показать, кто всему голова. Кое–кто утверждал, что решительные меры Горбачева укрепили, а не ослабили его политический статус.

Большинство из ходивших в то время по рукам рукописных отчетов о речи Ельцина перед Центральным Комитетом содержали абзац, где критике за вмешательство в дела московской парторганизации подвергалась Раиса Горбачева. Сделай Ельцин на пленуме такое замечание, и многие сочли бы Горбачевский гнев оправданным: генсек на официальном партийном форуме счел бы критику в адрес своей жены совершенно неуместной.

В опубликованном отчете, однако, абзаца, посвященного Раисе, нет, и, как уверяли меня несколько участников пленума, его не было и в выступлении Ельцина. Дело, похоже, в том, что свои упреки Ельцин не адресовал ни Горбачеву, ни его жене. Ничто в опубликованном тексте не дает оснований для неистовства, с каким Горбачев нападал на Ельцина, или для умышленного искажения Горбачевым позиции Ельцина.

Пожелай Горбачев защитить Ельцина, он сделал бы это с легкостью, даже с учетом того, что Ельцин отнюдь не пользовался любовью консервативных аппаратчиков, составлявших большинство Центрального Комитета. Стоило Горбачеву сказать нечто вроде: «Товарищ Ельцин затронул ряд вопросов, которые следует обдумать. Не со всем из высказанного им я согласен, особенно в отношении конкретных личностей, но он, разумеется, прав, когда призывает нас переходить от слов к делам. Не думаю, что нам следует принимать его отставку без дальнейшего обсуждения, и предлагаю отложить всякие дискуссии на эту тему до следующего нашего пленума».

Избери Горбачев такой подход, и, несомненно, Центральный Комитет, пусть с неохотой, но согласился бы с ним. Проблема Ельцина не исчезла бы, зато она оставалась бы управляемой, решаемой, а энергия Ельцина составила бы полезный контрапункт бездельничанью консерваторов.

На октябрь 1987 года приходится первый из крупных политических промахов Горбачева. А допущен он был потому, что зависть затмила Горбачеву рассудок. В харизматических партнерах он видел скорее потенциальных соперников, нежели ценных союзников. То же самое чувство — зависть — заставит его не только и дальше неверно строить отношения с Ельциным, но к тому же подобрать слабых (и в конечном счете лишенных преданности) партнеров просто оттого, что он понимал: они ему не соперники.


«Правые» делают выпад

Обойдя в маневре Ельцина (не без помощи со стороны Ельцина), те, кто склонялся к свертыванию сущностных политических реформ, увидели для себя возможность взять верх. В марте 1988 года и Горбачев и Александр Яковлев запланировали поездки за рубеж: Горбачев в Югославию, Яковлев в Монголию, Лигачев временно оказался во главе Секретариата партии, по- прежнему отвечавшего за надзор над прессой. Неожиданно ежедневная газета «Советская Россия», одиозно известная своими тесными связями с «консервативными» элементами в партии, опубликовала статью, от которой у реформаторов кровь застыла в жилах.[32]

Статья (по виду «письмо» от ленинградской преподавательницы Нины Андреевой) заняла целую газетную полосу и была напичкана всеми возможными обвинениями и инсинуациями, типичными для худших времен сталинизма.

Как только письмо было опубликовано, партийные организации в ряде городов и областей дали указание его «изучать». Особое рвение в этом отношении проявила ленинградская парторганизация.

Такая реакция выказывала все обычные признаки координации, и многие восприняли их как знак веропослушникам партии: им будет на кого положиться, если они пожелают отстаивать консервативные взгляды во время намеченной на лето партийной конференции.

Горбачев, Яковлев и вообще реформаторы считали, что статье отводится роль первого выстрела, открывающего кампанию, дабы загнать политическую реформу обратно в сосуд, где дух ее томился до 1987 года. Как вспоминал в 1992 году в частном разговоре со мной Горбачев, двигаться вперед быстрее у него не было возможности ни в 1988, ни в 1989 году. «Они противились каждому моему шагу на этом пути, — заметил он. — Мне удалось добиться формального согласия на частичные реформы в 1987 году. И что случилось? Не успел я повернуться, как они ударили мне в спину Ниной Андреевой!»[33]

Уловка с Ниной Андреевой, кто бы за ней ни стоял, обернулась и против ее соавторов. Как только Горбачев вернулся из Югославии, он настоял на обсуждении статьи на Политбюро. Обсуждали два дня подряд. Судя по краткому отчету об этих заседаниях, опубликованному Горбачевым в 1993 году, он открыл обсуждение, заявив, что «статью следует рассматривать как антиперестроечную платформу», и выразив сомнение в том, что Нина Андреева могла написать ее без посторонней помощи. И обеспокоило его, сказал Горбачев, не то, что письмо появилось, а то, что партийные работники представили его как не терпящую возражений директиву.

Опубликованный отчет свидетельствует, что лишь Яковлев и Шеварднадзе без обиняков отвергли статью Нины Андреевой. Громыко пытался даже защищать ее, называя письмо ответом на «наветы», появившиеся в прессе, Все выступившие, однако, сошлись на том, что Политбюро должно прежде всего действовать в единстве и согласии, и во имя единства согласились подготовить для партийной печати статью, которая содержала бы обоснованное опровержение. Судя по протоколу заседания, Лигачев либо отсутствовал, либо не выступал.

5 апреля «Правда» выполнила решение Политбюро, опубликовав неподписанную статью (фактически написанную Яковлевым), где отвергались положения письма Андреевой. Несколько дней спустя «Советская Россия» была вынуждена опубликовать извинение, что вообще напечатала это письмо.

————

Горбачев утвердил свое верховенство, однако со стороны не было уверенности, сумеет ли он контролировать предстоящую партийную конференцию. Партийные конференции не созывались с тех пор, как в 1941 году последнюю собрал Сталин. После смерти Сталина каждые пять лет проводились съезды партии, и, хотя партийный устав наделял Центральный Комитет правом созыва конференции в любое время, было неясно, какими станут властные полномочия такой конференции.

В мае 1988 года были опубликованы подготовленные под руководством Александра Яковлева (заменившего к тому времени Лигачева в качестве ответственного за идеологию) «тезисы» для обсуждения на конференции.

Я был в Хельсинки, где делал доклад Рональду Рейгану по поводу предстоявшего ему саммита в Москве, когда эти тезисы появились в печати. Русский текст был получен мной из Москвы по факсу, и я отправился к себе в гостиничный номер, облегченно вздохнув: текст передан не как секретный документ и его можно вынести из защищенного помещения. Я полагал, что для доклада президенту достаточно будет пробежать тезисы «по диагонали», поскольку не ждал от их содержания ничего достойного удивления, Скорее всего они сведутся к перечислению реформ, уже обсуждавшихся на пленумах Центрального Комитета и упоминавшихся в выступлениях Горбачева.

Однако по мере того, как я читал, открывая для себя одно новое положение за другим, возбуждение мое росло. Никогда прежде не доводилось мне видеть в официальном документе коммунистической партии столь обширного раздела, посвященного защите прав граждан, или таких принципов, как разделение властей, судебной независимости и признания обвиняемого невиновным, пока вина его не будет доказана.

Кое–какие из «тезисов» казались списанными с Конституции США. Их мало что связывало с «Манифестом Коммунистической партии» или даже с «Капиталом», хотя слово «социализм» употреблялось. Именовавшееся «социализмом», выражаясь советским языком, выпадало из вида. Описываемое в «тезисах» как–то ближе было к европейской социал–демократии.

На следующее утро президент Рейган собрал небольшое совещание в комнате с акустической изоляцией, которую специалисты по безопасности собрали в гостинице и куда мы забирались, когда позволяли себе разговоры, которые нельзя было подслушать. В мою обязанность входил обзор состояния политической обстановки в Москве, и я начал с «тезисов» к партийной конференции. Кратко суммировав их содержание, я заметил президенту: если сказанное в тезисах окажется правдой, то Советский Союз уже никогда не будет таким, каким он был в прошлом. Хотя «тезисы» не дотягивали до демократии, в том как мы ее понимаем, они содержали семена освобождения страны. Если свобода слова, печати и собраний действительно будут гарантированы, если будут дозволены выборы со многими кандидатами и тайным голосованием, если принципы судебной независимости будут закреплены в законе, тогда — я не сомневался — вскоре придет конец монополии Коммунистической партии на власть.

Конечно, постановка таких целей еще не означала, что достичь их удастся скоро — или что они вообще достижимы. Однако официальное провозглашение целей явилось важным шагом к установлению демократических процедур. Коммунистическая бюрократия станет сопротивляться подлинным переменам, зато информированное население, вооруженное правом голоса, способно будет, как нам представлялось, оказать мощный нажим, дабы осуществить их.

В то время я не знал, что Горбачев намеревался пойти еще дальше. Он настаивал на признании политического плюрализма и на внесении поправок в Конституцию, с тем чтобы разрешить многопартийную систему, однако это было отвергнуто Политбюро. По словам Аркадия Вольского[34], присутствовавшего на заседании в качестве наблюдателя, с Горбачевым голосовали только Яковлев, Шеварднадзе и Виталий Воротников. Горбачеву придется ждать еще два года, прежде чем Коммунистическая партия согласится покончить со своей узаконенной монополией на политическую власть.

Тем не менее, даже в усеченной форме, дозволенной Политбюро, «тезисы» безошибочно свидетельствовали, что Горбачев внутренне принял нашу программу из четырех пунктов. Борьба за предоставление защиты прав человека, за открытость и демократизацию страны стала признанной составной частью перестройки.


Целование младенцев на Красной площади

Приезд Рональда Рейгана в 1988 году был первым визитом президента США в Москву со времени встречи Никсона с Брежневым в 1974 году Рейган произвел на советскую общественность куда более глубокое впечатление, чем Никсон. В конце концов, вот он, человек, всего пять лет назад назвавший Советский Союз империей зла, а ныне прибывший заявить, что страна стала на верный путь и ей следует идти по нему, не отклоняясь, дальше.

Горбачев нуждался в поддержке Рейгана и визите Рейгана, чтобы доказать: его внешняя политика приносит плоды. Успешный саммит придал бы ему силы и уверенности на партийной конференции, которая, надеялся Горбачев, выскажется за более радикальный курс реформ, чем тот, какого до той поры удавалось добиваться от его коллег.

Перед самым приездом Рейгана в Москву Сенат США ратифицировал договор по вооружениям средней дальности, так что стала возможной церемония обмена ратификационными свидетельствами. Это становилось приятным подтверждением продвижения американо–советских отношений в конструктивном направлении, подтверждением того, что уничтожение оружия укрепляет, а не ослабляет безопасность СССР. Вадиму Загладину больше незачем было опасаться «першинга», способного ударить прежде, чем политик успел бы добраться до убежища.

Подспудно Рейган четко обозначил цену своей поддержки: он прибыл, решительно настроенный поставить во главу угла повестки дня вопросы прав человека и демократизации. Еще до начала обстоятельных бесед с Горбачевым президент встретился в Спасо—Хаузс группой отказников и политических диссидентов, а в последующих выступлениях подчеркивал необходимость становления демократических институтов и защиты прав личности.

В Клубе писателей, где Рейган обедал с интеллектуалами многих сфер творчества, он указал, что произведения Солженицына до сих пор все еще не опубликованы. Когда мы покидали клуб, Сергей Залыгин, редактор «Нового мира», отвел меня в сторонку и сказал: «Передайте президенту, что мы с ним согласны. Просто срам, что до сих пор не опубликован «Архипелаг ГУЛАГ». Но скоро напечатаем. Я этим займусь». И он занялся. Год не кончился, а шедевр Солженицына уже публиковался частями в журнале с тиражом более миллиона экземпляров.

В Московском университете Рейган воодушевил студентов торжественной одой свободе. Ключ к прогрессу, сказал он им, это «свобода: свобода мысли, свобода информации, свобода общения». Желая соотнести принцип политической и экономической свободы с российской традицией, президент процитировал русского философа, современника Вольтера и Бенджамина Франклина, Михаила Ломоносова, чьим именем назван Московский университет: «Исследователи нынешней эпохи предприимчивы, это люди, у кого хватает воображения, мужества идти на риск и достает веры, дабы не устрашиться неведомого». Завершая обращение к студентам, Рейган вновь обрисовал свою мечту о мире без барьеров, препятствующих путешествиям и взаимообмену идеями, во многом так же, как в Вашингтоне летом 1984 года, когда он призвал расширить американо–советские культурные связи. Его юных слушателей явно тронула его речь: поднявшись с мест, они устроили овацию, не смолкавшую несколько минут.

Во время одного из перерывов в беседах оба лидера, Горбачев и Рейган, вышли на Красную площадь. Толпа была редкой, поскольку агенты безопасности КГБ удерживали большинство туристов поодаль, но Рейган поприветствовал семейную пару с младенцем и взял его на руки: поступок, характерный для любого политика, оказавшегося в кольце камер и фотоаппаратов. Впрочем, в данном случае он символизировал гораздо большее. Жестом из ритуала политической кампании здесь, в символическом центре Советского Союза, американский президент показывал: есть, существуют человеческие качества, которые нас объединяют. Пред ним больше не было враждебной силы, президент общался с человеческими существами, которые, как и мы, всеми силами стремились отыскать путь к мирной и более процветающей жизни.

Визит Рейгана подходил к концу, когда мы с Ребеккой заглянули на прием, устроенный в московской квартире калифорнийского промышленника Арманда Хаммера. Настроение у гостей, особенно у советских, было праздничное. Наш друг поэт Андрей Вознесенский, которого я в 1985 году представил Рейгану в Вашингтоне, просто сиял от восторга. «Визит Рейгана это одно из величайших событий во всей русской истории», — заявил он. Я ответил, что президенту польстит его гипербола, но Вознесенский стоял на своем. «Я не преувеличиваю», — возразил он, продолжая уверять, что слова и поступки Рейгана ободрили реформаторов по всей стране. Российские интеллектуалы привыкли сомневаться в способности собственной страны воспринять демократию, но, оказывается, Рональд Рейган, человек, кого не обвинишь в том, будто он закрывает глаза на советскую действительность, наделен верой в них. Это побудит советских граждан положить конец обычной своей политической пассивности, подтолкнет к тому, чтобы начать брать свое будущее в собственные руки.

Слова Андрея, произнесенные под влиянием эйфории, и вправду были гиперболой. Никакой единичный визит зарубежного государственного деятеля не способен настолько глубоко затронуть самосознание нации, чтобы изменить ход ее истории. И в то же время что–то такое было в словах поэта. Поддержка Рейганом демократии в Советском Союзе подоспела в решающий час, а его былые нешуточные проклятия коммунизму наделяли выражение его поддержки правотой, недостижимой для другого, менее откровенного, общественного деятеля.

К тому же воздействие его слов оказалось длительным, В декабре 1989- го, спустя год, после того как Рейган покинул президентский пост, и восемнадцать месяцев спустя после его визита в Москву, опрос советских граждан выявил, что 16,5 % опрошенных назвали его человеком года. Больше голосов собрали лишь Горбачев и Сахаров, Рейган обошел не только Джорджа Буша, бывшего в тот год президентом, но даже Бориса Ельцина, одержавшего блестящую победу на выборах в марте.[35]

Самое же непосредственное воздействие на советскую политику в 1988 году московский визит Рейгана оказал, однако, укреплением позиции Горбачева, завершавшего подготовку к решающей Девятнадцатой Всесоюзной конференции Коммунистической партии Советского Союза.


Партийная конференция

Когда партийная конференция открылась, Горбачев сделал неожиданное предложение: чтобы один и тот же человек занимал ведущий пост в парторганизации и ведущий пост в местном органе государственного управления на всех уровнях — от района до страны в целом. Эта идея, казалось, противоречила обшей цели разделения ответственности между партией, с одной стороны, и правительством и избранными советами, с другой. Более того, совмещение вряд ли положило бы конец практике, в соответствии с которой партийные работники прямо вмешивались в управление экономикой.

Вот отчего многие реформаторы выступили против. Кое–кто полагал, что предложение генсека попросту преследует личные цели: если оно пройдет, то позволит Горбачеву сохранить пост генерального секретаря партии, даже если он сделается главой государства, будучи избранным главой парламента.

Мне эти возражения понятны. Если реформы и впрямь что–то значили, следовало заставить Коммунистическую партию выпустить страну из своей мертвой хватки. Со временем двигателем такой перемены могли стать свободные выборы, однако, если высший партийный и государственный посты будет занимать ex officio одно и то же лицо, партия явно будет оставаться у власти. В принципе, следовательно, выдвинутое предложение могло бы блокировать продвижение к подлинной демократии.

Горбачеву, однако, приходилось иметь дело с Коммунистической партией, какою она была. Было бы наивно ожидать, что районные и областные партийные деятели, останься сами они в стороне, станут помогать при передаче власти избираемым органам власти (советам).

Горбачевское предложение было обольстительной приманкой, возбуждавшей у окопавшегося аппарата мысли о двойном выигрыше: новые советы станут действовать будучи свободны от прямой опеки партии, зато партийные вожди могут совмещать оба поста и тем сохранить свое личное положение как «первого номера» в данной области, городе или районе.

Однако, если такое произойдет, что станет с реформой, которая бессмысленна, если не влечет за собой подлинную смену власти? На этот вопрос Горбачев дал лишь окольный ответ, но внимательные слушатели уловили: должно быть, в его предложении есть уловка. Верно, оно позволяет партийному руководителю избираться в председатели соответствующего совета и занять оба кресла — если тот[36] побеждал на выборах. Однако, если партийный руководитель не обеспечит себе избрание председателем совета, партии придется «сделать из этого соответствующие выводы» о его пригодности как главы парторганизации- Иными словами, избранные председатели должны сменить тех первых секретарей, которым не удалось быть избранными.

В тот момент, когда предложение прозвучало, такая перспектива, видимо, представлялась немногим первым секретарям, большинство партработников снисходительно отнеслись к нему как к безобидной выходке пожелавшего стать в позу генсека, а о предстоящих выборах голова у них болела куда меньше. В своих округах они всегда получали по 99,73 процента «голосов», что за проблема получить каких–то 50 процентов плюс один голос!

В то время я думал, что Горбачев либо отказался от своих планов политической реформы, либо вовлекает аппарат партии в один из самых поразительных обманов в политической истории. Доказательством того или иного станут сами выборы. Будут ли они вполне честными и открытыми» чтобы нанести поражение видным партийным деятелям? И заменит ли партия проигравших людьми, которые победят на выборах благодаря своим личным качествам? Ответ «да» на оба эти вопроса убеждал бы нас в том, что воистину занимается заря нового дня.

Делегаты от реформаторского крыла партии отнеслись к предложению Горбачева крайне критически. Ельцин выразил сомнения и предложил вынести этот вопрос на всенародный референдум. Но в конечном счете Горбачев одолел.

————

«Совмещение постов» оказалось самым содержательным вопросом партийной конференции, зато самым драматичным ее моментом стала трибунная перепалка Ельцина с Лигачевым. Когда девять месяцев назад они схватились на Центральном Комитете, прессе было дано указание не упоминать про этот случай. Теперь же телевидение транслировало выступления на всю страну: на всякий случай, не в прямом эфире и с хитроватой предвзятостью против Ельцина, но вечером каждого дня они передавались.[37] На следующий день полные тексты печатались в «Правде» и «Известиях».

Показ выступлений по телевидению не давал никаких оснований полагать, что появление Ельцина на трибуне не было заранее оговорено. Сам же Ельцин утверждал, однако, что получил слово только после того, как фактически штурмом взял трибуну В список выступающих его не включили, но в заключительный день конференции прямо перед дневным перерывом он встал с отведенного ему на балконе места, спустился в партер и, размахивая делегатским мандатом, двинулся по боковому проходу, требуя слова. Горбачев послал кого–то уговорить Ельцина пройти в комнату президиума или вернуться на свое место и подождать решения, но Ельцин отказался, опасаясь подвоха. Он нарочито уселся на первый ряд и сидел там до тех пор, пока Горбачев не объявил, что имя его внесено в список выступающих.

Когда он, получив, наконец, разрешение, поднялся на трибуну то вначале ответил на критику в свой адрес, прозвучавшую на конференции, а затем повел прямую атаку на партию за отставание в достижении ее основной цели — стать более демократической. На фоне нынешних обвинений критика, высказанная им год назад, казалась мягким укором.

К тому времени, когда Ельцин подошел к концу заранее заготовленного текста, он говорил уже больше, чем отводилось для выступления большинству ораторов. И при его словах, что он хотел бы поднять «щекотливый вопрос», по залу прошел шум, раздались хорошо различимые стоны. Ельцин помолчал, глянул поверх трибуны и пояснил: «Я хотел обратиться только по вопросу политической реабилитации меня лично после октябрьского Пленума ЦК». Шум не смолкал, Ельцин собрал свои бумаги, словно готовясь уйти, и пробормотал: «Если вы считаете, что время уже не позволяет, тогда все». При этом он обернулся и посмотрел на Горбачева, сидевшего в центре «президиума» позади трибуны.

Горбачев жестом попросил его продолжать, сказав: «Борис Николаевич, говори, просят». Выступления на пленуме ЦК прошлой осенью еще не были опубликованы, потому Горбачев добавил: «Я думаю, товарищи, давайте мы с дела Ельцина снимем тайну Пусть все, что считает Борис Николаевич нужным сказать, скажет. А если у нас с вами появится необходимость, то мы тоже можем потом сказать».

Ельцин повернулся к залу и продолжил выступление, по–прежнему читая по бумажке. Он заметил, что привычной стала реабилитация через 50 лет, но он лично хотел бы реабилитации все же при жизни. Он напомнил решение прошлогоднего октябрьского пленума Центрального Комитета, признавшего его взгляды «политически ошибочными», и заявил, что считает единственной своей ошибкой то, что выступил не вовремя: не следовало омрачать семидесятую годовщину Революции, заостряя внимание на проблемах осуществления перестройки. Заметив, что «всем нам надо овладевать правилами политической дискуссии, терпеть мнение оппонентов», Ельцин обратился к делегатам: «Прошу конференцию отменить решение Пленума по этому вопросу Если сочтете возможным отменить, тем самым реабилитируете меня в глазах коммунистов».

Когда Ельцин закончил, на конференции был объявлен перерыв.

После перерыва планировалось продолжить работу для принятия резолюций, но вместо этого было предоставлено слово ряду делегатов, чтобы дать отпор выступлению и просьбе Ельцина. Контратака, похоже, была хорошо подготовлена и скоординирована. Лишь один из одиннадцати последующих ораторов в какой–то мере защищал Ельцина. Но самый неистовый отпор дал Егор Лигачев.

Лигачев поднялся на трибуну с готовым текстом в руке. Ответ свой он по большей части читал, часто поднимая глаза от текста, но по–ораторски искусно. Интонация, паузы, общий стиль выступления были эффектны. И хотя голос его звучал ровно, за ним чувствовался с трудом сдерживаемый напор чувств.

В словах же Лигачева чувств было еще больше. Он предпочел не обсуждать конкретные соображения Ельцина, а повести атаку на него лично, время от времени переходя к оборонительным самооправданиям. Все было исполнено в угоду аппаратчикам, составлявшим большинство в зале.

Лигачев обвинил Ельцина в серьезных упущениях, имевших место еще до того, как тот переехал в Москву когда, будучи секретарем Свердловского обкома, он якобы «прочно посадил область на талоны» (обвинение, позже оказавшиеся неправдой), и бросил фразу, ставшую знаменитой: «Борис, ты не прав!» Лигачев перешел на «ты», обычное в личном общении между членами Политбюро, и при публичном обращении это звучало снисходительно и обидно.

Пока Лигачев шел с трибуны к своему месту, зал громко и долго аплодировал. Никто не удивился, когда делегации отвергли предложение о Ельцинской «реабилитации».

У делегатов в зале Лигачев явно получил сильную поддержку однако куда менее благоприятное воздействие выступление оказало на обычных людей, увидевших его в тот вечер по телевизору целиком. Они–то знали, что у партийных аппаратчиков полно привилегий, и кто такой Лигачев, чтоб думать, будто он может их одурачить? Ясно же, на чьей стороне Борис Николаевич, и кого пытается защитить Егор Кузьмич!

Вскоре начинающие предприниматели изготовили значки с вывернутым лаконичным упреком Лигачева. На них значилось: «Егор, ты не прав!»


Навстречу свободным выборам

Формальная победа над Ельциным на партийной конференции не удержала собственную власть Лигачева от падения. Его оппозиция политической реформе заставила Горбачева прибегнуть к маневру, лишившему Лигачева фактического положения второго номера в партии.

Раскалывая своих противников, идя на компромиссы по некоторым из их предложений, используя себе на благо традицию партии всегда поддерживать предложения, выдвинутые вождями, Горбачев добился от партийной конференции формального утверждения политической реформы. Кое–кто из делегатов выступили против, но окончательное голосование Горбачев держал под контролем. Вслед за конференцией Горбачев развил свой успех. В сентябре, прежде чем всерьез взяться за подготовку первых в Советском Союзе свободных выборов, он основательно реорганизовал верхушку партийной структуры и перераспределил обязанности.

Секретариат партии как орган перестал собираться на регулярной основе, и обязанность Лигачева председательствовать на этих заседаниях отпала. Лигачев был удостоен сомнительной чести курировать сельское хозяйство. Чебриков был снят с поста председателя КГБ и назначен руководить партийной комиссией по правоохранительным органам и системе уголовного судопроизводства. Новые назначения звучали солидно, а отказ от предлагаемого поста противоречил бы традиционной партийной «этике».

Реорганизация преследовала две цели. Руководящему партийному работнику стало гораздо труднее прямо вмешиваться в действия исполнительной власти, и это во многом лишило организационной основы тех, кто препятствовал реформам. Несмотря на грандиозно звучащий мандат, новые партийные комиссии никогда не имели настоящей власти. На их работу чаще всего не обращали внимания. Их председатели становились политическими маргиналами.

Горбачев, не сумев ввести достаточное число реформаторов в руководство КПСС для проталкивания своих реформ, решил вместо этого ослабить КПСС. Конечно же, он не мог заявить об этом открыто, не рискуя повторить судьбу Хрущева. Пришлось сделать вид, будто он предлагает КПСС играть еще более действенную роль, ту, что позволит определять политику, оставляя грязную повседневную работу управленцев менее значительным фигурам в правительственных структурах.

Сомневаюсь, чтобы этот довод хоть кого–нибудь удовлетворил. Я достаточно долго общался с бюрократиями, чтобы понимать: работа по «выработке политики», не подкрепленная властью над теми, кто эту политику осуществляет, есть симуляция.

————

Всю осень и зиму 1988 года шла подготовка к первым в Советском Союзе свободным выборам. Комиссии на основе решений партийной конференции разработали подробные правила выборов, и к началу декабря они стали законом, получив утверждение старого, марионеточного Верховного Совета.

Предусматривалась совершенно иная структура исполнительной власти. Наиболее властным государственным органом прежде был Верховный Совет СССР, который теоретически являлся, по названию судя, «верховным». Председатель его Президиума был номинальным главой государства. Новые правила предусматривали совершенно новый орган: Съезд народных депутатов СССР в составе 2250 членов. Треть депутатов избиралась по территориальным округам, сравнимым с американскими округами по выборам в Конгресс; другая треть — по «национальным» округам в союзных республиках и других формально автономных образованиях и, наконец, остальные 750 депутатов избирались от «общественных организаций». Важнее всего было то, что выборы основывались на множественности кандидатов и тайном голосовании.

Съезд народных депутатов, созывающийся, как предполагалось, дважды в год на несколько дней, избирал из своих рядов не столь большой двухпалатный Верховный Совет; по 271 депутату в каждой палате, Эти депутаты становились профессиональными законодателями, освобождались от других обязанностей, но они замешались по принципу «ротации»: каждый год заменялось двадцать процентов членов Верховного Совета, новые отбирались из депутатов Съезда. Вероятно, неслучайно общее число членов Верховного Совета примерно соответствовало общему числу конгрессменов и сенаторов в парламенте Соединенных Штатов.

Глава государства — получивший новый титул «Председателя Верховного Совета СССР»[38] - избирался Съездом народных депутатов. Он, в свою очередь, называл кандидатуру премьер–министра, которую утверждал Съезд. После этого премьер предлагала кандидатуры на министерские посты, и они утверждались Верховным Советом. В теории, это походило на требование одобрения Сенатом членов Кабинета и других важных назначений в Соединенных Штатах, с той разницей, что утверждал весь Верховный Совет, а не одна его верхняя палата.

Мы из посольства с радостным волнением следили за подготовкой к выборам и слали бесчисленные отчеты в Вашингтон с описаниями того, как развивались события, совершенно неведомые для специалистов по советским делам. В кои–то веки нам, похоже, предстояло следить за ходом выборов в Советском Союзе, полностью предсказать результаты которых было нельзя.

————

В конце 1988 года, раздумывая над этими новыми структурами и правилами, я приходил к нескольким выводам.

Во–первых, система предлагалась очень сложная, она — даже в принципе — не была целиком демократичной. Выборы трети депутатов от «общественных организаций», руководимых Коммунистической партией, приведут к непропорциональному коммунистическому представительству, даже если выборы всех из остальных двух третей депутатов будут проходить честно (на большее человек реалистически мыслящий и надеяться не смел). Такая практика к тому же нарушала правило «одно лицо — один голос», поскольку какому–то из граждан придется голосовать во стольких организациях, во скольких он или она состоит. Один приятель заметил мне на другой день после выборов, что он ухитрился проголосовать шесть раз — и все на законном основании. Он опустил свой бюллетень как гражданин страны, но перед тем голосовал за списки кандидатов в Союзе художников. Академии художеств, организации ветеранов, Обществе дружбы с народами зарубежных стран и Комитете защиты мира.

Во–вторых, непрямые выборы законодательного органа давали дополнительные возможности для манипуляций. Одиозная статья VI Конституции, определявшая Коммунистическую партию как «руководящую и направляющую силу советского общества и ядро его политической системы», все еще сохраняла силу и это позволяло партийным руководителям контролировать отбор законодателей по своему усмотрению.

Тем не менее, при соблюдении, хотя бы частичном, новых правил, населению предоставлялись избирательные права, каких не бывало за всю советскую историю. Даже если бы большинство кандидатов были от Коммунистической партии, им все равно пришлось бы соперничать за голоса, а если голосование тайное и поданные бюллетени подсчитываются честно, то лица, доверием населения не пользующиеся, могли проиграть.

Избиратели, стремившиеся быть в оппозиции к «строю», получили в свое распоряжение еще одно мощное орудие. По правилам, побеждал кандидат, набравший не просто больше голосов, а большинство из поданных голосов, избиратели же могли сказать «нет» всем внесенным в списки кандидатам. Следовательно, если партия брала под контроль процесс выдвижения кандидатов и выдвигала тех, кто доверия не внушал, их можно было забаллотировать. Советские избиратели получали возможность, о какой американцы могли лишь мечтать: право голосовать «против всех указанных» и тем навести порядок.

Подлинность перемен явно оказывалась в зависимости от двух вопросов, ответов на которые пока не было: во–первых, станут ли выборы свободными или будут по–прежнему проводиться под надзором аппарата Коммунистической партии, как и «выборы» в прошлом, а во–вторых, окажутся ли избирательные комиссии, осуществляющие подсчет голосов, не зависимыми от партийного аппарата.

Я был убежден, что Горбачев добьется, чтобы кое–какие перемены оказались подлинными, ясно, однако, что самым большим препятствием для предлагавшихся им реформ станет крепко окопавшаяся партийная бюрократия, Если генсек намеревался следовать реформам, сохраняя при этом минимум безопасности в отношении своего поста, ему следовало создавать уравновешивающие институты, балансы власти.

Новый Съезд, похоже, задуман был именно с такой целью: ему предстояло вынудить косных партработников подчиниться тайному голосованию. Учитывая тогдашнюю популярность Горбачева у населения, можно было ничуть не сомневаться, что новый Верховный Совет изберет его председателем, независимо от степени демократичности выборов народных депутатов. Будучи же избран, Горбачев уже не так–то легко, как Хрущев, мог быть смещен враждебной кликой в партийном руководстве.

Реформаторы и население в целом сожалели, что Ельцин был отвергнут съездом партии, но многие интеллектуалы считали его политическим интриганом, доверять которому не стоило. И они гораздо больше винили Лигачева, чем Горбачева, за анти-Ельцинское решение на партийной конференции. По сути, как только Горбачев вышел вперед с осуществлением реформ, Ельцин стал выпадать из внимания общественности.

Проведенный в конце 1988 года опрос показал, что 55 процентов населения считают Горбачева достойным титула «Человек Года», Только 4 процента голосовали за Ельцина. Казалось, Горбачев наконец–то вышел на передний край радикального реформирования, оттеснил в сторону (хотя и не убрал совсем) консерваторов вроде Лигачева с Чебриковым и приступил к осуществлению своей программы демократизации. В том же, что экономику лихорадило и увеличивался дефицит всего, население винило правительство Рыжкова и партийных аппаратчиков, но не Горбачева.

Ропот, кое–где националистически окрашенный, доносился с окраин империи. Фактор тревожный, но, как казалось Горбачеву под конец 1988 года, вполне управляемый.

В любом случае, внешняя политика становилась его сильнейшим козырем. Начинали накапливаться ощутимые достижения, и в тот год они все еще пользовались внутри страны всеобщей поддержкой.


VI «Общие интересы человечества»

Мы поступаем совершенно оправданно, отказываясь рассматривать мирное сосуществование как особую форму классовой борьбы.

Эдуард Шеварднадзе, июль 1988 г.

Мы исходим из классового характера международных отношений…

Активное участие в разрешении общих для человечества проблем не должно давать повода притормаживать борьбу за социальное и национальное освобождение.

Егор Лигачев, август 1988 г.

Очевидно, что применение силы или угроза силой не могут и не должны быть инструментом внешней политики.

Михаил Горбачев в Организации Объединенных Наций, 7 декабря 1988 г.

Конец мая 1987 года, прелестный вечер, под громадной люстрой большого зала приемов в Спасо—Хауз собралась пребывавшая в постоянном движении толпа гостей. Один из них, американский журналист, подойдя ко мне, сказал: «Только что со мной произошел удивительно странный случай. Позвонил мне советский приятель и спросил, правда ли, что иностранный самолет сел на Красной площади. Казалось, полный бред, но, коль скоро по пути сюда я проходил мимо, то решил взглянуть: чем черт не шутит. И знаете, точно — там сидит «чессна», вся в оцеплении. Опознавательные знаки вроде немецкие, но, когда я спросил милиционера, что это за самолет, тот лишь выговорил: «Какой самолет?» — и уставился на меня невидящим взглядом».

Таким вот образом я впервые услышал о самолете, на котором девятнадцатилетний немец из ФРГ, Матиас Руст, пролетел от Гамбурга до импровизированной посадочной площадки возле кремлевской стены.

Жизнь иностранца в Москве всегда тяготела к безрадостному, а то и мрачному существованию. А потому история молодого человека, у кого хватило дерзости оставить с носом хваленую советскую систему противовоздушной обороны (систему, которая не раздумывая сбивала потерявшие курс пассажирские лайнеры) стала предметом множества шуток на вечерних коктейлях. Злословие обуяло не только иностранцев: многим советским гражданам по душе пришлось неудобство, ощущаемое их стражами в военной форме, которые обыкновенно относились к гражданской публике с надменной самоуверенностью, вызывавшей желание раз–другой осадить вояк. К тому же, «чессну» никак нельзя было отнести к военной угрозе.

Так что меня не удивило, когда на нашем следующем приеме Виктор Суходрев, исполнявший обязанности главы американского отдела МИД, хорошо всем известный как переводчике английского у советских руководителей, приветствовал меня такими словами:

— Вы слышали? Красную площадь переименовали!

— Что вы говорите! И как же ее теперь называют?

— Ну, Шереметьево-3, само собой.

Шереметьево-1 и -2 это названия двух аэропортов близ Москвы, осуществляющих международные перелеты.


Укрощение военных

Предавался ли шуткам по поводу выходки Матиуса Руста Горбачев, я не знаю. Едва ли ему по душе пришлось свидетельство того, что противовоздушная оборона его страны дырява. Тем не менее, с точки зрения политической этот постыдный инцидент случился в подходящее время.

Одним из главных препятствий на пути к внешней политике, рассчитанной на большее сотрудничество, была советская военщина. С самого начала своего правления Горбачев дал понять, что военные не будут играть той важной роли, что при Брежневе и Черненко: министр обороны, маршал Сергей Соколов, не получил статуса полноправного члена Политбюро, как то традиционно делалось. К тому же Горбачев носился тогда с новыми, еще плохо проработанными концепциями, вроде «оборонной достаточности».

Выходка Руста дала Горбачеву шанс перетряхнуть советское военное командование, и он проделал это незамедлительно. Немецкий самолет приземлился на Красной площади 28 мая, а всего два дня спустя, 30 мая, министр обороны Соколов был заменен. Как и командующий войсками ПВО наряду с рядом других генералов. Подбирая нового министра обороны, Горбачев использовал классический маневр политика, создающего систему руководства из лично преданных ему назначенцев на ключевые посты: обойдя большинство высших офицеров, он отобрал генерала, уступавшего им несколько ступенек в старшинстве. В данных обстоятельствах у генсека были все основания полагать, что неожиданное продвижение по службе обеспечит ему личную преданность Дмитрия Язова.

Внешне грубо отесанный, краснолицый, ростом далеко за метр восемьдесят, шестидесятитрехлетний Язов оказался грубоватым и простоватым на язык, но в личном плане приятным солдатом. Позже он признается на одной из встреч, что авария на Чернобыльской атомной станции заставила его основательно пересмотреть свои взгляды. До апреля 1986 года Язов искренне верил, что ядерную войну можно вести и в ней можно победить; Чернобыль же убедил его в том, что ни то, ни другое невозможно. На деле, нации грозит уничтожение, даже если ядерное оружие не будет пущено в ход, поскольку обычные бомбардировки атомных электростанций способны превратить в необитаемое пространство целые страны.

Другой ключевой фигурой среди военных в то время был маршал Сергей Ахромеев, начальник советского Генерального штаба. Родившийся в один год с Язовым, он обошел его по воинскому званию, став маршалом Советского Союза (соответствует пятизвездному генералу в армии США), в то время как Язов был все еще трехзвездным. Тем не менее, хотя Ахромеев и подчинялся Язову как министру обороны, он был ближе к Горбачеву. Как правило, Ахромеев был старшим представителем советских военных, участвовавших в связанных с разоружением встречах на высоком уровне, где он играл ключевую роль в переговорах с американскими официальными лицами.

Ахромеев был солдатом из солдат, по службе он возвысился из самых низов. Как–то в застольной беседе он вспомнил о своем боевом крещении, принятом в качестве сержанта морской пехоты при обороне Ленинграда в начале второй мировой войны. Первую военную зиму он провел буквально в окопах, ни на одну ночь не имея крыши над головой. Вскоре он был произведен в офицеры и быстро рос, еще до конца войны став командиром танкового батальона.

После войны он получал все более и более ответственные назначения, в том числе и командующего Дальневосточным военным округом, что рассматривалось необходимой ступенькой к посту начальника Генштаба, Затем более десятилетия он находился на высших штабных должностях в Москве, с перерывом в начале 80–х* когда он руководил действиями советских войск в Афганистане.

Ахромеев был стойким приверженцем Советского государства, противящимся какому бы то ни было ослаблению централизованного управления. Для него анафемой были национальные движения в республиках, поскольку он считал их предательскими по отношению к стране, какой он ее себе представлял. Ахромеев чувствовал себя своим в коммунистической системе и принимал принцип гражданского контроля за военными, хотя и был страстным поборником воинской чести. Когда Советская Армия подверглась усиленным нападкам в прессе, именно его голос оказался самым страстным из всех, поднявшихся на ее защиту.

Похоже, в переговорах с нами Ахромеева главным образом заботило то, чтобы соглашение было взаимным. Если предлагаемые сокращения затрагивали обе стороны в равной мере, можно было рассчитывать на здравомыслие Ахромеева. Если же, однако, по его убеждению, от СССР требовались большие жертвы, он станет возражать. К сожалению, он не всегда принимал во внимание, что для достижения паритета из–за непропорционально развитой советской военной мощи временами будет необходимо, чтобы СССР уничтожал больше вооружений, чем Запад. Впрочем, если соглашение было необходимо или желательно Горбачеву, Ахромеев с готовностью помогал достичь его, порой подавляя во имя этого свое собственное мнение.

Несмотря на взгляды, которые даже в консервативном министерстве обороны почитались жесткими, Ахромеев приобрел много друзей среди тех деятелей Запада, кому довелось иметь с ним дело. Располагающий к себе, с острым чувством юмора, он никогда не оставлял вас в сомнении насчет его собственной позиции, но при этом всегда был готов выслушать вас, он умел страстно, ожесточенно торговаться во время переговоров, не задевая и не оскорбляя личности партнеров. Как следствие, Ахромеев устанавливал и поддерживал непринужденные личные отношения с людьми по нашу сторону переговорного стола.

Два–три последующих года комбинация Язов — Ахромеев (эти двое настолько отличались друг от друга в личном плане, что говорить о них как о команде трудно) хорошо служила Горбачеву. С одной стороны, их военная репутация была безупречной у коллег по офицерскому корпусу. С другой, оба они были готовы подавить собственные чувства и удовлетворить нужды Горбачева как выразителя конституционной политической власти государства. Несомненно, они готовы были рьяно отстаивать политику, угодную советской военщине, но, стоило Горбачеву избрать иной курс, они поддерживали его, помогая тем самым сдерживать, остужая, склонные к горячке головы среди военных.

В принципе, советские генералы отнюдь не противились перестройке. Не так уж они были слепы, чтобы не видеть трудностей, с которыми сталкивалась советская экономика, плетясь позади технических достижений Запада. Гонка вооружений особенно донимала Советский Союз, и генералы видели перспективу еще большего отставания. В определенный момент количество просто–напросто неспособно заменить качество — и генералы это понимали, хотя, не в силах превозмочь себя, всемерно стремились получить количественно столько, сколько удастся.

В 70–е годы я иногда интересовался у моих советских знакомых, отчего их военачальники настаивают на таком огромном превосходстве в численности. Они располагали двойным против НАТО числом танков и более чем двойным числом артиллерийских стволов, у них под ружьем было гораздо больше людей. Разве не понимают они, что во всем мире это может восприниматься только как угроза? Разве не является это ясным доказательством намерения воспользоваться преобладающей военной мощью для установления гегемонии?

В те дни осторожные советские граждане, отвечая на подобные вопросы, просто–напросто отрицали факты: «Что вы имеете в виду, говоря, будто у нас больше, чем у вас? Вы накопили оружия больше нашего, чтобы сильнее давить на нас, и грозите развязать ядерную войну» — и так далее. Более изощренные аналитики факты отрицать не пытались, зато подыскивали убаюкивающее оправдание: «Видите ли, вам следует понять, что наша психология коренится в нашей истории. А история такова, что мы всегда проигрывали сражения, когда располагали равными с противником силами. Обычно, когда вспыхивала война, мы имели численное превосходство — и все равно проигрывали. Вспомните, насколько больше войск было у Кутузова, чем у Наполеона, и все же этот живчик взял Москву. Японцы разбили нас в 1905 году, действуя армией, во много раз уступавшей по численности нашей, В первую мировую войну у нас было не только солдат больше, чем у немцев и австрийцев, но и больше артиллерии. Во второй мировой войне наши вооруженные силы больше чем вдвое превышали вермахт, а превосходство в бронетехнике и авиации было и того больше, и все же, черт побери, мы едва не потерпели поражение.

Суть в том, что в душе никто из русских не верит, будто наши солдаты, а в особенности наше оснащение под стать немецким или американским — да и вообще иностранным, за исключением разве что китайских. Потому–то мы… ну, не можем чувствовать себя в безопасности при простом равенстве сил, да и все тут».

Всякий раз, слыша этот знакомый аргумент, я пытался объяснить, что мы не считаем его убедительным при том качестве их оснащения и при той главенствующей военной доктрине, которую по сути можно считать какой угодно, но только не оборонительной.

Тем не менее, приведенное выше оправдание и впрямь содержит элементы исторической правды. Не вызывает сомнений, что советские военные руководители играли на цене военной слабости в прошлом, дабы увеличить свою долю в бюджете. Им это блистательно удавалось при Брежневе, сторонники которого видели в советской военщине основу собственного престижа и власти, а потому склонялись к щедрости.

Тем не менее, даже большой кусок черствого пирога не очень–то радует. Вот почему советские генералы вполне могли поддерживать экономические реформы, покуда реформирование не означало уменьшения доли для военных.

Дилемма Горбачева состояла в том, что он не в силах был избежать покушения на прерогативы военных, если всерьез собирался оживить экономику, не мог он также избежать изменений в советской военной доктрине, если всерьез собирался ослабить международную напряженность, с тем чтобы больше внимания уделить реформе у себя дома. Короче говоря, чтобы дать дома реформам шанс, ему необходимо было избавиться от груза на спине в лице американцев и НАТО, а этого он сделать не мог до тех пор, пока советская политика и военная сила рассматривались на Западе как угроза, Брежневу приходилось привлекать генералов к власти — или, возможно, точнее сказать, генералы духовно привлекли к себе Брежнева с его кликой, — но во всяком случае и те и другие жили в отношениях полного симбиоза. Горбачеву предстояло найти способ покончить с укоренившимися привычками, не позволяя генералам покончить с ним самим.

————

Можно было полагать, что Язов и Ахромеев станут следовать политическому руководству Горбачева, однако они ни в коей мере не были марионетками, бездумно исполнявшими приказы свыше. Они на деле проявили себя стойкими защитниками военных интересов СССР и упорными участниками переговоров. Тем не менее, когда принимались политические решения сократить советские вооруженные силы или вывести их с баз за границей, Язов с Ахромеевым подчинялись без открытых протестов — во всяком случае, в течение нескольких лет.

В 1988 году пошла серия обменов визитами между офицерами США и СССР после того, как министр обороны Фрэнк Карлуччи встретился с советским министром обороны Язовым в Швейцарии, а затем в августе посетил Москву и несколько советских баз. Летом маршал Ахромеев совершил поездку по местам дислокации войск в США в качестве гостя адмирала Уильяма Кроу, председателя Комитета начальников штабов США, а впоследствии Кроу совершил ответную поездку в Советский Союз.

Эти контакты произвели глубокое впечатление на советских офицеров. По возвращении из Соединенных Штатов Ахромеев обедал у меня в Спасо—Хауз и рассказывал, как поразили его и оказанное теплое гостеприимство, и высокая выучка увиденных им войск США. Он сохранил благоговейную память о чудовищной огневой мощи американского авианосца, на котором побывал: абстрактно он ее, несомненно, представлял, но воочию не испытывал, поскольку ничего подобного на советском военно–морском флоте не было. И все же больше всего маршалу запомнился эпизод, случившийся, по его словам, в Форт—Блисс, штат Оклахома.

Сам бывший офицер–танкист, Ахромеев с пристальным интересом наблюдал за танковыми учениями, по окончании которых экипажи были построены для смотра. Ахромеев подошел к шеренге и остановился возле командира танка, все еще покрытого танкодромной пылью.

— Вы знаете, майор, кто я такой? — поинтересовался он.

— Да, сэр, — прозвучал ответ.

— А знаете вы, зачем я здесь? — спросил Ахромеев,— Нет, сэр, но, думаю, хорошо, что вы приехали, — ответил молодой офицер.

То были слова не врага и не империалистического агрессора, но — коллеги по профессии.

————

Это была не последняя поездка Ахромеева в Соединенные Штаты, но она, несомненно, произвела на него самое глубокое впечатление. Его преемник, генерал Михаил Моисеев, продолжил начатые в 1988 году контакты и тоже установил близкие, дружеские отношения с генералом Колином Пауэллом, сменившим адмирала Кроу на посту председателя Комитета начальников штабов, и контакты эти делались все более частыми, вовлекая все более низкие уровни наших военных учреждений.

Наивно полагать, будто личные контакты между военными деятелями (или, если на то пошло, политиками) сами собою обеспечивают мир. Многие конфликты в истории, в том числе и наша собственная Гражданская война, доказывают обратное. Тем не менее, знакомство и личное уважение, быстро развившееся между военными деятелями СССР и Запада1 действовали как смазка в механизме переговоров о сокращении вооружений. Люди по другую сторону стола перестали быть тенями, незнакомыми личностями, прячущимися за сжатыми «биографиями», подготовленными военной разведкой, они обрели плоть и кровь человеческих существ, сталкивающихся с множеством одних и тех же профессиональных проблем. Обе стороны обнаружили (не обязательно к собственному удивлению, зато способом, исключавшим всякие сомнения), что их партнеры тоже считают столкновение НАТО и Варшавского Договора полнейшей катастрофой, избегать которой стоит любой ценой, кроме прямой сдачи или унижения.

Возьми верх такие убеждения, и все остальное решалось бы на переговорах, лишь бы политики не вмешивались. У Горбачева, как мы уже видели, были сильные причины искать временного примирения с Западом. Для Запада вопрос состоял в том, являлось ли желание советского руководителя улучшить отношения тактикой в расчете выиграть время и накопить силу для последующих вызовов или представляло собой фундаментальный сдвиг в советской доктрине.

————

Советская военная доктрина стала меняться к 1988 году. До того она основывалась на концепции «отражения агрессии» наступательными действиями. В Европе, например, это означало, что советские войска в случае возникновения войны немедленно устремляются к Английскому Каналу. То, что по планам войны советское развертывание предопределялось «агрессией» с запада, служило слабым утешением. Ничто ни в доктрине, ни в подготовке, ни в расположении вооруженных сил не помешало бы начать войну, прими советские политические власти такое решение.

На протяжении 1988–89 годов составители советских военных планов принялись облекать в плоть неясные, но наводящие на размышления термины, какие Горбачев стал использовать в 1986 году, «Разумная достаточность» постепенно сделалась «оборонительной достаточностью». Это выражение в свою очередь трактовалось как состав вооруженных сил, необходимый для отражения стратегического нападения и отбрасывания агрессора к границе, но не за ее пределами.

Маршал Ахромеев, вернувшись из поездки по Соединенным Штатам, опубликовал статью в военной газете «Красная звезда», в которой указывалось, что многие из советских военных все еще находятся «в плену старых взглядов», и утверждалась необходимость качественного совершенствования вооружений, дабы возместить сокращения в количестве, а также необходимость изменений в боевой подготовке войск, отвечающей чисто оборонительной доктрине, и осуществлении сокращений в советской военной структуре.

Некоторые изменения в боевой подготовке советских войск и проведении учений вскоре стали очевидными, однако без существенного сокращения вооруженных сил и радикального изменения их размещения подобное развитие легко можно было обратить вспять. Тем не менее, к концу 1988 года мировоззренческая основа для принятия равенства сил с вероятными противниками была заложена, В скрытом виде изменение в доктрине содержало признание того, что в ядерный век опасно пытаться достичь превосходства в вооруженных силах. Без такого изменения в подходе соглашения по сокращению вооружений, которые еще только предстояло выработать, едва ли оказались бы возможны.


Классовая борьба и мусорная корзина Истории

Прежде чем Запад уверился бы в готовности Горбачева наделе покончить с холодной войной, потребны были перемены, выходящие за рамки военной доктрины. И самая важная из этих перемен касалась марксистской доктрины классовой борьбы.

Теория классовой борьбы лежала в основе развития ленинской государственности и ведения холодной войны е Западом. Не будь ее, исчезли бы рациональные основания существования однопартийного государства, равно как и причина холодной войны.

В 70–е годы, когда Запад вступил в мимолетную разрядку с Советским Союзом, брежневское руководство ясно дало понять советскому населению, что соглашения о разоружении, подобные договору 1972 года о ПРО, не влекут за собой никаких изменений в концепции классовой борьбы. «В сфере идеологии никакой разрядки быть не может» — таков был часто повторявшийся лозунг. Высокопоставленные официальные лица вели задушевные беседы с «буржуазными» западниками, однако советское общество в целом было отгорожено от подобных контактов, для предотвращения идеологической заразы принимались меры; жестко ограничивались возможности выезда за границу, под контролем держалась пресса, глушились зарубежные радиопередачи.

Более того, теория классовой борьбы лежала в основе решений о помощи революциям в Африке, Латинской Америке, Азии и о вводе советских войск в Афганистан в декабре 1979 года. Хотя действительность не соответствовала этой теории, такие действия рассматривались брежневской кликой как законные акты классовой солидарности, которые — в случае успеха — возвеличивали силу и престиж самой клики, поскольку ей выдан мандат истории на выражение воли мирового пролетариата.

————

Познав на практике — в 70–е и 80–е годы — результаты приверженности СССР теории классовой борьбы, я следил за признаками того, что она видоизменяется или отвергается. До тех пор, пока она не окажется искренне и официально отброшенной, любые перемены к лучшему в наших отношениях были бы иллюзорными или, в лучшем случае, временными. Высоки ставки и для внутренней советской политики: трудно было себе представить, что когда–нибудь удастся принудить Коммунистическую партию к отказу от монополии на политическую власть и к допущению состязательности фракций внутри партии, пока она придерживалась теории классовой борьбы.

Поначалу Горбачев, Яковлев и Шеварднадзе отказывались от этой доктрины косвенным образом, словно избегая прямых споров. Перемены в политике прикрывались туманным термином «нового мышления». Раскрытие смысла того, что сие означало, сделалось предметом постепенных откровений. К лету 1988 года, когда возросла напряженность в отношениях между Яковлевым и Лигачевым из–за различия в подходах к внутренним вопросам, споры о классовой борьбе вырвались на всеобщее обозрение.

Обычно споры вокруг идеологии не подходящая тема обсуждений для иностранных послов. Хотя наше посольство заботливо слало в Вашингтон доклады об идеологических разногласиях в Москве, внимание на них обращали разве что специалисты по теории и практике коммунизма. Американским политикам, прагматикам по натуре, было трудно постичь значимость того, что представлялось им спорами по схоластическим, теоретическим вопросам, не имевшим, по–видимому, никакого отношения к реальной жизни. Для них эти словопрения походили на диспуты средневековых теологов: безобидная трата времени, на какую людям практичным лучше не обращать внимания.

Не удивительно — при таком отношении, — что мы никогда не получали указаний обсуждать или прояснять отдельные положения коммунистической доктрины с советскими официальными лицами. Тем не менее, я чувствовал, что от исхода спора в советском руководстве зависит многое, и хотел дать этому руководству понять, что кое–кто из нас следит за ним с особым интересом и что завершение спора повлияет на нашу уверенность в искренности Горбачева. Вот почему я решился при ближайшей возможности поговорить на эту тему с Шеварднадзе, не в плане официального запроса, а в плане личном.

Судьбе было угодно, чтобы я получил согласие Шеварднадзе на встречу 8 августа для вручения ряда посланий от госсекретаря Шульца. Мне было назначено на вечер, когда Шеварднадзе был не так стеснен временем, как в обычные рабочие часы. (В дипкорпусе хорошо знали, что он чаще всего работал вечерами почти до полуночи.) Так что, покончив с официальными делами, я затронул интересующую меня тему, пояснив, что мой долг объяснять происходящее в Москве Вашингтону и я хотел бы быть предельно точен в оценках. Я уже довел до сведения высказывание Шеварднадзе по поводу классовой борьбы, отнеся его к благоприятному развитию событий однако меня интересовало, всеми ли в советском руководстве, включая и Лигачева, разделяется эта точка зрения. Не мог бы министр помочь мне лучше понять ситуацию?

Шеварднадзе, всегда ощущавший неловкость от удобной или необходимой лжи, но все еще не привыкший обсуждать с нами внутренние разногласия, смущенно заерзал в кресле и уверил меня, что взгляды Горбачева являются авторитетными, что тот ясно заявил: недопущение ядерной войны это задача всеобъемлющая. Классовая борьба есть нечто происходящее внутри стран, заметил он, и Лигачев в своих высказываниях, должно быть, это имеет в виду.

Я указал, что, судя по «Правде», Лигачев без обиняков именовал классовую борьбу «руководящим принципом международных отношений». Тогда Шеварднадзе отступил и косвенно признал наличие разногласий, заявив: «Что ж, не всякое высказывание официальных лиц в вашем правительстве тоже последовательно. Уайнбергер не всегда с Шульцем соглашается». Затем он завершил беседу, уверив меня, что его правительство твердо верит в мирное разрешение споров.

Упоминая Лигачева, я вовсе не намеревался ставить Шеварднадзе в неловкое положение, напротив, я хотел укрепить его позицию во внутреннем споре, пожелай он воспользоваться моими замечаниями. Не будет вреда, считал я, если Шеварднадзе обратит внимание своих коллег на то, что американцы осознают последствия шедшей дискуссии и что дальнейшая поддержка теории классовой борьбы способна затруднить укрепление мира между двумя державами.

Я понятия не имею, произошло ли такое на самом деле, но уже через неделю Александр Яковлевдал ответ Лигачеву (не называя его по имени) в речи, произнесенной в Вильнюсе. Насыщенное философскими терминами, местами синтаксически столь сложно построенное, что приходилось по несколько раз перечитывать, дабы полностью постичь смысл высказанного, его выступление знаменовало собой явный пересмотр основополагающего марксистского принципа.

Сочетался ли этот пересмотр с марксизмом «Коммунистического манифеста» и «Капитала»? Пользуясь словами самого Яковлева, конечно же нет, поскольку Маркс действительно ставил интересы «пролетариата» выше интересов всех иных классов, И многие из других его ошибок проистекали из этой, основополагающей, Пожелай советские руководители искренне отрешиться от этой теории, имело бы мало значения, продолжали они называть философию, какой руководствовались, «марксизмом» или нет. То был бы иной «марксизм» в ином мире, мире, признаваемом всеми нами.

Воистину у человечества есть общие интересы, и, признай советское руководство, что разделяет их, холодная война ушла бы в историю.


Общая программа

Когда в 1984 году президент Рейган предложил состоявшую из четырех пунктов программу улучшения отношений с Советским Союзом, он указал, что его четыре пункта политически взаимосвязаны и что успешное разрешение проблем по одному из них будет содействовать прогрессу в других. Рейган сообразовывался с политической реальностью: Сенат США вряд ли ратифицировал бы крупное соглашение о сокращении вооружений, вторгнись Советский Союз еще в какую–нибудь страну, равно как Конгресс отказался бы снять барьеры в торговле, если советский режим серьезно нарушит человеческие права своих граждан. Останься советское общество закрытым, оказалось бы гораздо труднее следить за соблюдением договоров в области вооружений.

Как мы видели, в 1985–86 годах по всем этим вопросам шел оживленный американо–советский диалог, и в Рейкьявике руководители двух держав очень близко подошли к достижению беспрецедентного соглашения о сокращении вооружений. Начались консультации по региональным конфликтам, но тогда советские солдаты все еще сражались в Афганистане. В 1985 году на саммите в Женеве Горбачев согласился расширить контакты обычных граждан с Западом, но осуществлялось это медленно. Он по–прежнему противился переговорам по правам человека и отвергал как неприемлемое вмешательство попытки американской стороны обсудить эти проблемы, как то всегда делал Громыко, И хотя в Рейкьявике уполномоченные Горбачевым вести переговоры люди признали данную тему по праву включенной в повестку дня, в течение многих месяцев они продолжали отвергать наши обращения от имени политических узников и тех, кому отказывали в разрешении покинуть Советский Союз.

С конца 1987 года, однако, мы стали отмечать весомые результаты по всем пунктам американо–советской программы. Быстрота перемен была головокружительной для тех из нас, кто десятилетиями работал над давно казавшимися неразрешимыми проблемами в отношениях с СССР. Вот основные вехи:

• Декабрь 1987 г: Горбачев осуществляет свой первый визит в Соединенные Штаты на встречу на высшем уровне с Рейганом в Вашингтоне. Они подписывают договор об уничтожении целого класса ядерных вооружений, доставлявшихся баллистическими ракетами средней дальности. Будет покончено с угрозой советских СС-20 для Европы и Азии, в ответ на это США уберут и уничтожат свои «першинги-2» и крылатые ракеты, которые были размешены в качестве ответной меры на установку СС-20.

   • Февраль 1988 г,: Горбачев объявляет, что Советский Союз выведет свои войска из Афганистана, и в апреле подписывается соглашение об этом.

   • Май 1988 г.: Рейган наносит визит в Москву и выступает перед советской общественностью с сильными заявлениями, дающими представление о демократии, свободе и правах человека.

   • Июнь 1988 г.: изменены правила, облегчившие советским гражданам выезд за границу; эмиграция и частные выезды начинают стремительно расти.

   • Июль 1988 г.: Шеварднадзе созывает советских дипломатов на конференцию для обнародования политики, основанной на общечеловеческих ценностях.

   • Советские средства массовой информации значительно чаще интервьюируют иностранных официальных лиц, дипломатов и журналистов; начиная с весны появляются статьи советских ученых с критикой политики прошлого.

   • Усиливаются контакты с западноевропейскими лидерами, становятся регулярными визиты министров иностранных дел и более частыми контакты Горбачева с главами государств и правительств.

   • Декабрь 1988 г.: выступая в ООН, Горбачев заявляет об одностороннем сокращении числа советских военнослужащих на пол миллиона и провозглашает «общие интересы человечества» основой советской внешней политики.

Программа Рональда Рейгана 1984 года стала непризнанной основой для нашего взаимодействия: сокращение вооружений, выход из военного противостояния в третьих странах, выработка уважительного отношения к правам человека и снятие железного занавеса. Горбачев, будучи убежден в необходимости демократизировать Советский Союз и вести внешнюю политику на основе общих интересов человечества, способен был рассматривать прогресс в этих вопросах как общую цель. Мы больше не играли в игру «сумма–ноль», где одна сторона автоматически теряет, когда другая выигрывает. Теперь могли выигрывать обе: и мы и они.

Вот почему Горбачев не капитулировал перед «требованиями» США, когда начал вести переговоры по пунктам программы» предложенной нами. Он и его коллеги постепенно приходили к пониманию, что эта программа определяет ключевые вопросы и что американские предложения не повредят мирному Советскому Союзу.

Нигде произошедший на советской стороне сдвиг не был более впечатляющим, как в сфере прав человека. На протяжении 70–х и начала 80–х годов нарушения советским режимом принятых международных принципов являлись серьезным препятствием для улучшения отношений. Наложенные им ограничения на свободу передвижения и эмиграции вызвали к жизни поправку Джексона—Вэника к Торговому Закону США от 1974 года, которая лишала СССР нормального торгового статуса до тех пор, пока он отказывается разрешить свободу эмиграции.

Брежнев, хотя и вносил изменения в существующую в СССР практику в надежде добиться конкретных уступок от Соединенных Штатов, всегда решительно отказывался считать права человека законным предметом для обсуждений и переговоров с иностранными государствами.

Горбачев, придерживавшийся поначалу старых позиций, в 1987 году согласился обсуждать данный вопрос, а к 1988 году права человека прочно заняли место в программах обеих сторон. В августе того года я обратился к Шеварднадзе с просьбой выпустить нескольких политических узников. Он сразу же согласился ознакомиться с их делами и либо решить их благоприятно, либо объяснить, почему такое невозможно. (Какой контраст со взрывом возмущения по поводу вмешательства во внутренние дела, какой я получил бы от Громыко!) И затем он сказал, что займется этим не потому, что мы об этом попросили, а потому, что это в советских интересах, поскольку советские руководители решили создавать государство, основанное на торжестве закона, для них стало важно укреплять права личностей.

Я уверил министра, что это наилучший из способов достичь чего–либо. Мы долго убеждали Советский Союз выказывать больше уважения к человеческим правам своих граждан не потому, что желали получить от этого какие–либо выгоды, а потому, что эти принципы важны, если все мы хотим жить в мире и спокойствии. Тот факт, что теперь советские руководители понимают это, добром скажется на наших отношениях в будущем.


Лица друзей

Встреча Горбачева лицом к лицу с Соединенными Штатами также подвигла его согласиться с американской программой. Один случай в особенности оказал на него глубокое впечатление.

Официальные мероприятия 10 декабря 1987 года, на третий день пребывания Горбачева в Вашингтоне, начались завтраком в честь вице–президента Буша в советском посольстве на Шестнадцатой улице. После завтрака, в соответствии с планом, американским гостям предстояло сопровождать Горбачева в кавалькаде машин до Белого Дома на встречу с президентом Рейганом.

Однако, когда завтрак завершился, нас попросили немного задержаться в советском посольстве, пока Горбачев свяжется с Москвой, Мы знали, что нами было предложено заявление в отношении стратегических вооружений, выходившее за рамки прежде согласованной советской позиции, и мы решили, что Горбачев захотел, прежде чем подписать, уточнить все с коллегами по Политбюро.

Итак, мы ждали… и ждали… и ждали. Что за проблема обсуждалась, нам не сообщили, сказали просто, что Горбачев пока еще к отъезду не готов. Я вообразил себе, что он дожидается, пока опросят всех членов Политбюро.

Поздно утром, наконец, он появился, и мы отправились в Белый Дом. В кавалькаде я следовал через несколько машин от Горбачевского лимузина. Обычно, по соображениям безопасности, такие кавалькады проскакивают путь на высокой скорости; перекрестки заранее расчищаются, и процессия нигде не останавливается, пока не прибудет к назначенному месту. И вдруг на Коннектикут–авеню, в нескольких кварталах от Белого Дома, наша кавалькада встала.

Я выскочил из машины посмотреть, что случилось. Всего шестью годами раньше в президента Рейгана стреляли лишь в нескольких кварталах от места, где встали мы. Тревога моя еще больше возросла, когда я увидел, как несколько «ведущих» машин секретной службы и приданной службы охраны КГБ быстро разворачиваются, окружая лимузин Горбачева. Затем, к своему несказанному облегчению, я увидел, как Горбачев вышел из машины и направился к толпе, стоявшей на тротуаре и наблюдавшей за его проездом. Горбачев на месте решил сойтись лицом к лицу со своими доброжелателями.

Рукопожатия длились всего пару минут, и вскоре мы продолжили наш короткий путь к Белому Дому В среде американских политиков остановиться, чтобы накоротке пообщаться с толпой, явление настолько обычное, да к тому же и Горбачев его на родине в моду вводил, что я поначалу склонен был расценить случившееся как прежде всего задумку для позирования перед объективами. (И в самом деле, на следующий день крупнейшие газеты поместили фото события на первых полосах.)Оказалось же, не только в этом было дело. В тот день на обеде в Белом Доме, Горбачев сказал нам, что на него этот случай произвел глубокое впечатление.

«Люди, которых я видел сегодня утром, не были людьми, которых, как мне говорили, я увижу в Америке», — заметил он, объясняя: они были дружелюбны и открыты и явно желали ему добра. Он знал, что такое не могло быть подстроено, поскольку сам заранее никого не посвящал в свое намерение сделать остановку. Затем, обратившись через стол к президенту, Горбачев добавил: «Хочу, чтобы вы знали, что отныне я никогда не буду думать об Америке так, как прежде». Он и прежде разумом понимал, что наши страны способны в ограниченном плане решить кое–какие из наших проблем, зато теперь он глубиной души постиг: не существует ничего, что помешало бы нам быть друзьями.

Возможно, звучит это наивно или нарочито. Но я убежден: в тот момент это не было ни тем, ни другим.

Русская толпа скупа на выражение чувств, если только она не рассержена, в каковом случае выражает свои чувства уж слишком щедро. Когда Горбачев на родине попадал в толпу людей, они часто задавали ему острые вопросы, даже тогда когда он пользовался популярностью.

Американская толпа была иной. Люди в ней приветствовали Горбачева, словно героя–первопроходца или кинозвезду, приветливыми возгласами, улыбками, неуемными попытками пожать ему руку. Скряг может раздражать этот американский обычай приветствовать знаменитостей, но за ним скрывается нечто искреннее, безошибочно уловленное Горбачевым: американское население не состояло из забитых рабов капитализма, мечтающих сбросить оковы, или из воинствующих шовинистов, поклявшихся покончить с Советским Союзом. Лица на Коннектикут–авеню светились свободой, благосостоянием и доброй волей.

Встреча эта поразила Горбачева не только потому, что она не укладывалась в стереотип, внедренный в его сознание. Горбачев был — и остается — человеком, кого радует пышность власти и обстановка, сопутствующая ей, кто жаждет публичного признания. У себя дома он уже стал пускать в ход узду при признаках того, что его популярность оказывалась меньше, чем всеобщей и «одерживать» политиков вроде Ельцина, выказавших больше, чем он, харизмы в общении с простыми людьми. В Вашингтоне же, как позже и в столицах Западной Европы, Горбачев нашел то, в чем ему было отказано дома: поклонение обожающей толпы.

Развитие личных отношений Горбачева с Рейганом, Бушем, Тэтчер, Колем, Миттераном и другими западными лидерами укрепляло то важное прозрение, которым эта краткая встреча на улице (и за ней последовавшие) наделила его. С декабря 1987 года он уже больше не видел в нас враждебную или потенциально враждебную силу, какую следовало подчинить, отразить, умиротворить — все что угодно, только не расположить к дружбе. Ныне фокус переместился на то, как нам совместно служить нашим общим интересам.

Для Горбачева было особенно важно доверять добросердечию западных лидеров, поскольку данные разведки, которые он получал от КГБ, по–прежнему раздували подозрительность к «империалистической угрозе».

И Виктор Чебриков, и его преемник Владимир Крючков склонны были выдвигать подобные обвинения во всеуслышание, и оба они пользовались дурной славой среди посвященных за перекосы в докладах Горбачеву, цель которых состояла в том, чтобы довести до максимума подозрительность в отношении к внешнему миру вообще и к Соединенным Штатам в особенности. Хотя относительно состояния дел внутри страны Горбачев сделался жертвой дезинформации КГБ, он выработал меру объективности в том, что касалось развития событий за рубежом, и постепенно, нуждаясь в непредвзятой информации, стал доверять собственным глазам и западным коллегам.

Не все из союзников Горбачева разделяли прозрение, которое снизошло на него во время краткой декабрьской встречи с толпой зевак в Вашингтоне. Позже, когда холодная война завершилась, маршал Ахромеев (оказавший ценную политическую поддержку Горбачеву в сокращении вооружений, вызывавшем у самого маршала сожаление) заметил моей жене, сидевшей рядом с ним на каком–то официальном обеде, что головой он понимал, что его стране необходимо меняться, но вот сердце его и ноги отказывались слушаться. В августе 1991 года его сердце и ноги взяли верх над головой, когда он поддержал гибельную попытку путча.


Новый «всеобщий принцип»

Быстрое исцеление отношений между Востоком и Западом проходило на фоне внутренних разногласий, которые мы уже рассматривали. Решение Горбачева приступить к политической реформе у себя дома требовало и создавало условия для восстановления дружественных связей с Западом. В конце концов, нельзя же провозглашать основанное на законе государство и продолжать держаться за первичность «классовой борьбы», равно как нельзя покончить с холодной войной, оставляя эту теорию в неприкосновенности.

Лигачев, похоже, не противился большинству конкретных шагов по улучшению отношений с Западом, хотя и отстаивал — и по–прежнему отстаивает — идею «классовой борьбы». Его разрыв с Горбачевым произошел из–за Горбачевского провозглашения политической реформы и Горбачевского требования более радикальных шагов по перестройке экономики. Лигачев, выиграв — временно — схватку с Ельциным, в то же время стал проигрывать в схватке с Яковлевым.

Речь Горбачева в ООН в декабре 1988 года стала кульминацией достижений этого года как внутри, так и вне Советского Союза. Его заявление об одностороннем сокращении вооруженных сил продемонстрировало, что ему удалось обуздать советскую военщину. Всего за неделю до этого высшие военачальники, в том числе и начальник Генштаба Ахромеев, настаивали, чтобы сокращение сил осуществлялось только в результате выработанных входе переговоров соглашений, по которым сокращения проходили бы с обеих сторон. Своей безоговорочной поддержкой общечеловеческих ценностей как основы внешней политики Горбачев по сути отвергал теорию классовой борьбы.

В этой речи содержалось еще одно судьбоносное положение: «Свобода выбора это всеобщий принцип; тут не должно быть места ни для каких исключений».

А положим, Восточная Европа предпочтет сбежать из Варшавского Договора? Положим, немцы предпочтут объединить свою страну? Положим, прибалты, украинцы или грузины выберут независимость?

Неужели действительно не было никаких исключений?


VII Волнения в собственном стане

Национальный вопрос, оставшийся от прошлого, в Советском Союзе успешно решен.

XXVII съезд КПСС, 6 марта 1986 г.

И пусть желающие сыграть на националистических и шовинистических предрассудках не тешат себя иллюзиями и не ждут никаких послаблений.

Михаил Горбачев, Пленуму Центрального Комитета, 27 января 1987 г.

…Утверждались представления о беспроблемности национальных отношений… Это приводило к общественной неудовлетворенности, которая приобретала порой конфликтный характер.

XIX Всесоюзная конференция КПСС, 4 июля 1988 г.

У Горбачева хватало множества забот и без этнических конфликтов внутри Советского Союза. Ему приходилось заботиться о сохранении собственного положения как главы Коммунистической партии и руководителя государства. Ему приходилось заставлять своих коллег соглашаться на фундаментальные перемены. Ему приходилось пролагать болезненный курс экономических реформ. И, разумеется, ему приходилось вести переговоры, добиваясь более благоприятной международной обстановки, и вытаскивать страну из Афганистана. И уж меньше всего ему нужен был разор в собственном стане, внутри границ своей страны.

К тому же Горбачев меньше всего и ожидал подобного, так что нас не должно удивлять, что он ничего не делал для решения проблемы до тех пор, пока сама она не завладела им целиком.

В первый свой год у власти Горбачев, на деле, ни с какими серьезными национальными проблемами не сталкивался.

На Украине, под жестким правлением Владимира Щербицкого, суды продолжали осуждать активистов движения за права человека. В апреле к восьми годам заключения в исправительной колонии и трем годам ссылки был приговорен Микола Горбаль из украинской Хельсинкской группы, а в августе Иосип Тереля получил семь лет тюремного заключения и пять лет ссылки за защиту прав украинских католиков, чья церковь была запрещена Сталиным.

К тому времени за отстаивание национальных и религиозных прав было арестовано столько много украинцев, что эти вызывающие негодование приговоры уже не удивляли. Они следовали обыкновению, заведенному в конце шестидесятых годов: засаживать в тюрьму или сумасшедший дом любого, кто осмеливался выступить против превосходства управляемых из Москвы общественных институтов.

К концу года, впрочем, волна начала спадать. Один из самых известных сидевших в тюрьме диссидентов, Вячеслав Черновил, три раза кряду отбывавший срок заключения по политическим или состряпанным уголовным обвинениям, был освобожден из колонии в Якутии под конец 1985 года. Еще несколько освобождений произошло в 1986 году, когда Горбачев с Шеварднадзе старались завоевать международное признание.

Быстрый рост антимосковских настроений на так называемых коммунистическими чинушами «окраинах» вызывался не просто выходом на свободу отборных «смутьянов»: то был результат ряда серьезных процессов, давших вылиться наружу накопленной обиде.

Одним из важнейших среди них стала гласность, позволившая мужественным редакторам, журналистам и ученым взяться за рассмотрение тем, бывших прежде табу. Поначалу лишь в отдельных статьях время от времени ставились под сомнение партийные догмы. Затем, когда выяснилось, что от этого крыша не обвалилась и дом не рухнул, статьи стали еще более смелыми.

Лозунгом этих внове обретших свободу журналистов и ученых стало: «Больше света» — название поразительного фильма о бедствиях от сталинизма, вышедшего в 1987 году. Больше света на прошлое. Больше света в темные закоулки оруэлловой «памяти», прежде скрытых от глаз общественности. Больше света на преступление правящей партии и строй, каким она управляла.

Невзирая на растущую тревогу Лигачева и спорадические усилия Горбачева взять все под контроль, немногие решительные редакторы, кинематографисты, писатели и — во все возрастающем числе — ученые упорствовали. Стоило добиться успеха им, как присоединялись новые.

Я воспринял этот изменившийся тон с некоторым удивлением, поскольку привык не ждать ничего путного от советских средств массовой информации.

Получив в 70–е годы назначение и приехав в Москву, я редко обременял себя чтением периодики, за исключением отдельных номеров какого–либо литературного журнала, дабы получить представление о том, какого рода произведения пропускает цензура. Если появлялась важная статья, свидетельствовавшая о какой–либо перемене в советской политике, сотрудники посольства обращали на нее мое внимание. Помимо этого чтение советской прессы было просто–напросто пустой тратой времени. Из нее нельзя было узнать больше уже известного, а то, что в ней сообщалось, по большей части либо вводило в заблуждение, либо навевало скуку.

Вернувшись в Москву в апреле 1987 года, я, к своему приятному изумлению, обнаружил, что произошли изменения. Советская пресса не стала ни самой объективной, ни самой всеобъемлющей в мире, но в ней появилось множество интересного, что стоило читать. К 1988–1989 годам газеты и журналы положительно будоражили душу разнообразием и насыщенностью политических и экономических споров на своих страницах.

Эта, бывшая внове, открытость вывела гласность за установленные ей границы и предоставила в распоряжение этнических и иных заинтересованных групп информацию, которая увеличивала их ярость в отношении существующего строя. Целые периоды истории, исключенные из учебников, постепенно доводились до сведения общественности. Сталинские преступления разоблачались с подробностями, прежде людям не ведомыми. Нацистско–советский пакт 1939 года стал предметом обсуждений и исторических исследований, равно как и экологические последствия осуществляемых с официального одобрения промышленных и аграрных проектов.

Советские нации, в том числе и русская нация, начали обретать вновь собственное прошлое.


Алма—Ата: неверно понятый предвестник

Это изменение отношений и особенности обсуждаемых тем в каждой из республик были различны, но общим для всех знаменателем стала растущая решимость противостоять политике Москвы.

Впервые прямой вызов практике присылки из Москвы политических наймитов для управления нацменьшинствами был брошен в Алма—Ате, столице Казахстана, в декабре 1986 года. Два дня буйствовали молодые казахи, после того как Динмухамед Кунаев, казах по национальности, был заменен на посту руководителя компартии республики Геннадием Колбиным, по национальности русским, не имевшим никаких корней в республике.

Тогда большинство из официальных лиц в Москве не вняли предостережению и списали все на местное сопротивление развернувшейся борьбе с коррупцией: Кунаев, считали в Москве, насадил в Коммунистической партии Казахстана целую сеть коррупционеров, и, когда из Москвы для расчистки грязи был прислан чужак, преступники подбили молодежь выйти с протестами на улицы. Таким образом, национальный элемент, хоть и имел место, но был вторичен по отношению к более серьезной проблеме коррупции.

Первоначальная команда Горбачева, унаследованная от Андропова, справедливо полагала, что им не реформировать ни партию, ни страну, если не удастся очиститься от коррупции, которая под опекой Брежнева поразила высшую партийную элиту. Однако входившие в команду верили и тому, что национальные различия сглаживаются и что вылепленный из человеческого материала «новый советский человек» очищен от этнических признаков.

В феврале 1986 года на партийном съезде Лигачев настаивал на необходимости «обмена кадрами между республиками», что на практике означало направление русских в нерусские республики на руководящие посты, Вызывалось это, как иносказательно выразился Лигачев, борьбой с «местным кумовством», который «одержал верх». Ничто не давало повода считать, что Горбачев в этом вопросе занимал иную позицию: Лигачев, официально отвечавший за кадровую политику, выступал от имени всего руководства.

Чего Горбачев со своими соратниками не понимали тогда, так это того, что «местное кумовство» и «коррупция» на местах станут почитаться благим делом, зашитой, по сути, от всеобъемлющих притязаний имперского центра. Ведь на деле–то многие руководители нерусских компартий ухитрились при падком на угодливость режиме Брежнева перестроить механизмы местных коммунистических партий на национальный манер.

Эти парторганизации, откупавшиеся от Центра политической преданностью и щедрыми дарами, а в ответ получавшие разрешение править у себя дома на благо местной партийной элите, считались бы преступными в государстве, где царит закон. Советская империя, однако, не являлась государством, основанном на законе, и национальные элиты, конечно же, возмущались попытками далекого и ненавистного Центра заменить их доморощенных мошенников на пришлых, готовых откачивать блага, которые без того могли бы оставаться и распределяться в самих регионах. Более того, национальные элиты могли, если бы захотели, легко возбудить свои «массы» призывами к этнической солидарности, когда на замену коррумпированных местных деятелей присылали русских.

Вот что произошло в Алма—Ате в декабре 1987 года.

Кунаев, долгое время возглавлявший партийную организацию в Казахстане, являл собой квинтэссенцию брежневца. Высокий, с приятными чертами лица, он даже во внешнем облике старательно подражал Брежневу, специальной краской подчеркивая густоту черных бровей. Эту пару связывала дружба еще с тех пор, когда в 50–х годах Брежнев работал в Алма—Ате. Кунаев стал протеже Брежнева, и, когда Брежнев стал номером первым в Советском Союзе, Кунаеву было позволено править Казахстаном как собственной вотчиной.

Я побывал у Кунаева в его обширной, роскошно убранной алма–атинской квартире лет через шесть после событий 1986 года. Он гордился своими «достижениями» за годы у власти и так и сыпал статистическими данными, свидетельствовавшими, что за время его правления выпуск промышленной и сельскохозяйственной продукции резко вырос.

Сидя рядом с ним в кабинете, полном собраний сочинений литературных классиков и украшенном большой коллекцией расписных зажигалок (друзья, несомненно, знали, какого рода подарки он предпочитает), я временами никак не мог отделаться от впечатления, будто нахожусь в присутствии чудом сохранившегося Брежнева. Коллекции и выбор книг у Брежнева были бы иными, но и у него полученные дары оказались бы горделиво выставленными, а полки забиты непрочитанными книгами. Брежневское русское произношение звучало бы неряшливее более элегантной речи Кунаева, но смысл высказываний был бы тот же: Горбачевская шайка никогда не признавала наших заслуг, и когда они нас отставили, то развалили страну.

Кунаев всегда пользовался уважением многих людей в Казахстане, даже тех, кто понимал, что в 1986 году пришло время перемен. В его правление казахская нация стала оправляться от последовательных встрясок коллективизации, насильственной эмиграции и переселения миллионов неказахов на исконные казахские земли.

Вдумайтесь в цифры: в 1926 голу казахи составляли более 57 процентов населения республики, но в 30–е годы прямым результатом коллективизации стала смерть каждого третьего казаха либо от голода, либо в результате массовых убийств, совершенных, когда Красная Армия была брошена на подавление мятежей. Около 20 процентов населения бежали от зверств, многие в Китай. Во время и сразу после второй мировой войны неказахское население в республике выросло почти на 3 миллиона человек, это больше общего числа живших там казахов.

К 1959 году доля этнических казахов в населении снизилась до 30 процентов. Русские, составлявшие около 43 процентов, численно превосходили казахов на 1,2 миллиона человек. После этого наступило время неуклонного выравнивания «пропорционального состава населения», и к переписи 1989 года казахи вновь образовал и большинство в своей собственной республике: 40 процентов в сравнении с 38 процентами этнических русских. Более высокая плодовитость казахских семей и прекращение широкомасштабной иммиграции в республику обеспечили этот сдвиг.

Кунаев скорее всего имел малое касательство к этим демографическим переменам, однако он много сделал для «казахизации» казахской Коммунистической партии. Поддерживая добрые отношения с жившими в республике русскими и сдерживая открытые проявления казахского «национализма», Кунаев втихую, но успешно передавал власть в партийных организациях республики казахам, которые составили абсолютное большинство в республиканской партии и заняли большинство ключевых постов.

В 1961 году, когда я впервые приехал в Атма—Ату и доверительно беседовал с руководящими работниками совнархоза, органа, созданного Хрущевым для управления экономикой республики, среди моих собеседников не оказалось ни единого этнического казаха. В конце 80–х годов три четверти, а то и больше руководящих деятелей, с кем мы имели дело, были казахами.

Кунаевская политика подготовки и утверждения казахских политических руководителей при притворной рабской преданности Москве предоставила новые возможности энергичным молодым казахам. Одним из тех, кто воспользовался новыми возможностями с поразительным успехом, был Нурсултан Назарбаев.

В годы «застоя» продвижения в карьере осуществлялись медленно, быстрый взлет Назарбаева был исключением. При всем при том, что выдающимися талантами Назарбаев не обделен, он, несомненно, многим обязан предпочтению, какое Кунаев отдавал этническим казахам. В 1986 году, став самым молодым в СССР премьер–министром союзной республики[39], он уже был в состоянии соперничать за руководство партией в республике.

Назарбаев не делал этого резко или открыто и все же воспользовался в 1986 году реформаторским духом, дабы привлечь внимание партийного съезда в Москве к «серьезным упущениям» в работе партийной организации Казахстана, Хотя Кунаева по имени он не назвал, его критика ставила под сомнение руководство Кунаева, поскольку тот стоял у руля более двадцати лет. Есть смысл предположить, что Назарбаева вдохновлял Лигачев или Горбачев — либо, возможно, они оба.

Первоначальная реакция Кунаева отличалась наивностью для человека его опыта: он попытался убедить Горбачева снять Назарбаева, преступившего грань, что отделяла верного протеже от затаившегося соперника. Когда Горбачев в этой просьбе отказал, Кунаев, должно быть, уяснил что к чему. Во всяком случае, и он и его друзья говорят, что он был готов добровольно уйти в отставку с поста первого секретаря партии.

Горбачев, однако, решил его отставку упредить, придав делу политический аспект.

11 декабря 1986 года в Москве было созвано Политбюро без участия Кунаева, хотя он и был полноправным членом, которое формально приняло его отставку. Одновременно был подобран преемник, явно без консультаций с кем бы то ни было в Казахстане. В типично имперской манере Политбюро направило представителя в Алма—Ату довести свое решение до казахской партии. Новым первым секретарем предстояло стать Геннадию Колбину, профессиональному функционеру Коммунистической партии и русскому по национальности, до того никак с республикой не связанному.

Решение было объявлено в Алма—Ате 16 декабря, и тут же на большой площади, примыкавшей к высившемуся на холме в центре города грандиозному новому зданию штаб–квартиры партии, стали собираться демонстранты, Демонстрантами были молодые казахи, в большинстве — по виду — студенты. Поначалу они просто толпились, переходя с места на место, но за день число их выросло от четырех–шести десятков до нескольких сотен, стали появляться рукописные плакаты и лозунги.

По словам Кунаева, его вызвали в штаб–квартиру партии и предложили поговорить со студентами, но Колбин своим решением этому воспротивился. (Колбин, с другой стороны, утверждал, что Кунаев отказался обратиться к демонстрантам.) В любом случае, к середине дня партийные вожди решили отправить кого–нибудь из секретарей партии помоложе побеседовать со студентами, в их числе и Назарбаева.

Однако демонстрации продолжались, и на следующий день толпа разрослась до тысяч людей, постепенно становясь все более буйной, полетели камни и прочие предметы в полицию, присланную для сдерживания студентов, и в окна партийной штаб–квартиры. Наконец, были отданы приказы разогнать демонстрацию, в ходе чего многие были ранены, а некоторые убиты. Тюрьмы не смогли вместить всех арестованных, и сотни людей вывозили на грузовиках в степи за шестьдесят–восемьдесят километров от города и там попросту выбрасывали вон. В этой части Казахстана декабрь месяц очень холодный. В конце концов, многие демонстранты получили длительные сроки тюремного заключения, а более тысячи студентов были исключены из университета.

Поскольку гласность еще не была в полном расцвете и в Алма—Ате не работали иностранные корреспонденты, мир получил лишь скудную и искаженную информацию о мятеже. Советская пресса кратко сообщила о «беспорядках», устроенных «хулиганами, тунеядцами и антиобщественными элементами».

Лишь постепенно факты процеживались изустно, и к концу года в иностранной прессе стали появляться более детальные описания, которые, естественно, основывались на слухах и, вероятно, преувеличивали число жертв.[40] «Известия» в январе опубликовали статью, осуждавшую неточность зарубежных описаний, однако, не считая этого, московская пресса всеми силами замалчивала мятеж. Премьер–министр Рыжков во время поездки в Финляндию, выслушав на пресс–конференции вопрос о мятеже, отмахнулся от него как от незначительного инцидента, в котором участвовала «пара сотен человек», к кому впоследствии присоединились «выродки из числа молодежи».[41]

Партийное руководство в Москве явно считало Кунаева, а не свое собственное решение направить Колбина ему на замену, повинным в мятежах. В 1987 году он подвергся нападкам именно за плохое управление и был выведен как из Политбюро, так и из Центрального Комитета. Тем не менее, опыт Алма—Аты кое–чему Москву научил: назначение Колбина стало последней попыткой навязать этнически русского нерусской республике в качестве партийного руководителя, Когда в последующие несколько лет принимались решения сменить партийное руководство в разных республиках, неизменно подбирался кандидат местной национальности.

Похоже также, что сам Колбин тоже кое–что постиг (впрочем, так не считают казахские политики, которые неизменно изображают его несведущим в местных условия и властным). На деле, когда он отправлялся в Алма—Ату, то имел солидный опыт работы в нерусских регионах, был он, inter alia, заместителем Эдуарда Шеварднадзе в Грузии. Высокий мужчина с располагающей улыбкой и обходительными манерами (по крайней мере, в общении с посторонними вроде меня), он поразил меня как человек, который в 60–70–х годах сделался бы непревзойденным партийным деятелем, явным совершенством в сравнении с властными самодурами того времени, рыльце которых постоянно было в казенном пушку, Колбин не был бесчувствен к национальным заботам казахов и публично убеждал русских жителей Казахстана в необходимости уважать и учить казахский язык.[42] К сожалению для Колбина, его отправили не в то место и не в то время, и, хотя он продержался на посту два с половиной года, назначение его до сих пор глубоко возмущает казахов.


Узбекистан и «коррупция»

В то время как в политических переменах в Казахстане в 1986–1987 годах обвинения в коррупции играли неявную роль, в соседнем Узбекистане они раздувались с необычайной силой и открытостью.

Кампания против коррупции там началась еще до того, как Горбачев стал генеральным секретарем. Когда в 1983 году умер Шараф Рашидов, друг Брежнева, много лет бывший партийным руководителем, свидетельства обширной коррупции выплыли на свет. Преемник Рашидова, Инамжон Усманходжаев, старался отвлечь внимание от самого себя, нападая на своего предшественника и напоказ содействуя с работниками правоохранительных органов. Самое одиозное из дел касалось сети из сотен официальных лиц, по сговору раздувавших данные о производстве хлопка и присваивавших доходы и почести от продукции, какой не существовало. Усилия Усманходжаева поладить со стражами закона оказались напрасными: в январе 1988 года его сняли и обвинили в различных уголовных преступлениях.

Сменивший Усманходжаева Рафик Нишанов заявил в 1988 году, что начиная с 1983 года в Узбекистане обвинения в коррупции были предъявлены 100 официальным лицам, 3000 были понижены в должности, 18000 человек были исключены из партии. Двоих обвинили в преступлениях настолько серьезных, что им вынесли смертный приговор.

Сколь ни обоснованны были обвинения (большинство, похоже, подтверждались фактами), кампания в Узбекистане в конечном счете сработала вхолостую, если не во вред. Узбеков глубоко возмутило, что им уготовили роль козлов отпущения в том, что сами они считали пороками системы в целом. В конце концов, многие получатели пресловутых взяток жили в Москве, а не в Ташкенте, однако, если не считать некоторых обвинений против родственников Брежнева, не было предпринято никаких мер, дабы привлечь к правосудию москвичей. Двух следователей, добившиеся наибольших успехов (в плане признаний и приговоров), Тельмана Гдляна, армянина по национальности, жившего в Москве, и Николая Иванова, русского из Ленинграда, обвиняли в использовании незаконных способов получения признаний и в привлечении к следствию невиновных. Их методы в конце концов стали предметом обсуждения в Москве, когда следователи попробовали направить перст обвинения на тамошних крупных деятелей.

За глумлением последовало притеснение, когда в Узбекистан были присланы чужаки (в основном русские), чтобы занять руководящие посты, ставшие вакантными после ареста узбеков. Чужаки мало что знали о месте, куда попали, и обычаях, никто из них не говорил на местном языке. Для множества узбеков вся затея «борьбы с коррупцией» была не более чем имперским трюком, дабы поставить их землю под еще более жесткий контроль Москвы.

Побывав в феврале 1988 года в Ташкенте, я заметил мало перемен в тамошней атмосфере по сравнению с 70–ми годами. Высшие партийные деятели еще не были доступны иностранным гостям. Нас, американцев, угощали щедрыми застольями и красочными танцами, но когда я на улице произносил речь по случаю открытия выставки, устроенной Информационным агентством США (ЮСИА), присутствовать разрешено было лишь людям, специально подобранным местными властями, а ярдах в пятидесяти от нас поставили звуковую установку поглощавшую все вылетавшие из наших громкоговорителей фразы, Политическое руководство явно велось жестко, поскольку в самом разгаре были преследования по «узбекскому делу».

Тем не менее, мне удалось посетить два запавших в память места: во–первых, Религиозный совет мусульман Казахстана и Средней Азии и, во–вторых, университет.

Мечеть и примыкающая к ней библиотека, хранящая три тысячи рукописных свитков и, возможно, вдесятеро большее число отпечатанных томов, содержались в хорошем порядке, но казались погруженными в бездействие, если не в дрему. И та и другая были почти безлюдны, когда я их осматривал. Тогда запреты на отправление религиозных обрядов только- только начали смягчаться. Спустя два–три года исламские общины охватит лихорадка строительства мечетей и организации все новых религиозных школ, но в 1988 году они все еще не были уверены в том, что уготовит им будущее, и крайне осторожничали в беседах с посторонними.

Университет был полон народу, однако он был устроен скорее на европейский, чем на среднеазиатский лад; по архитектуре и, особенно, по этническому составу преподавателей. Даже среди студентов, похоже, доля неазиатов была выше, чем их доля в населении республики. В тот год на узбекском отделении Ташкентского государственного университета учились два американских студента–выпускника. Оба специализировались в тюркских языках и культуре и общались в основном с узбеками и другими тюркскими студентами. Оба просили меня поддержать их просьбу к университетской администрации организовать курс разговорного узбекского языка, тогда не значившегося в обычной программе. Я был бы счастлив им помочь, однако пришлось лишь дивиться полному равнодушию, выказанному университетскими администраторами к культуре нации, которой данный вуз должен бы служить. В конце концов, где же углубленно учиться современному узбекскому языку, как не в Узбекском государственном университете?

Политические власти в Ташкенте по–прежнему отвергали самое мысль о создании центра тюркских исследований. Сталинская политика «разделяй и властвуй» все еще была в силе: Москва отказывалась поощрять исследования, которые напоминали бы тюркоговорящим нациям об их родстве, поскольку там боялись, как бы это не способствовало местному сотрудничеству в ущерб имперскому Центру.

Коммунистические чиновники опасались также, что внимание к общим тюркским корням, единым не только для казахов и большинства среднеазиатов, но и для ряда народов в Российской Федерации, таких как татары, башкиры и якуты, способно пробудить заинтересованность в более прочных связях с Турцией, единственным независимым тюркоговорящим государством. Турецкая Республика не только являлась членом НАТО: ее предшественница, Оттоманская империя, была главным противником Российской империи на юге. Во время Гражданской войны, последовавшей за большевистской революцией, некоторые из антикоммунистических предводителей сражались под лозунгами пантюркизма. Впрочем, родство соседствующих народов было столь явным, что официальное противодействие тюркским исследованиям на самом деле больше раздражало тюркских интеллектуалов, чем омрачало их этнические связи.


Насилие на Кавказе

После вспышки в Алма—Ате в декабре 1986 года последующие два года прошли в Средней Азии относительно мирно, хотя на местах ожесточалось отношение к прошлой политике, проводившейся Москвой. Иная картина складывалась к югу от Кавказских гор: здесь в течение 1988 года армяне и азербайджанцы втянулись в конфликт и развязали цель насилия, не стихавшего в течение многих лет.

Армяне давно возмущались границами, установленными, когда закавказские республики были включены в Советский Союз. Тогда в Азербайджан включили две территории, которые армяне считали по праву своими: Нахичеванский анклав, расположенный на турецкой границе, но с другой стороны окруженный Арменией, и район, называемый по–русски Нагорным Карабахом, полностью окруженный территорией Азербайджана. Со временем Нахичевань оказалась населена по преимуществу азербайджанцами, в то время как в Нагорном Карабахе сохранялось армянское большинство.

За десятилетия советского правления армяне время от времени жаловались, но Москва не обращала внимания на их жалобы, как бы говоря: что меняют эти формальные границы?

Тем не менее, укреплялась гласность, люди избавлялись от страха высказаться, и стало нарастать возбуждение в армянских районах Нагорного Карабаха и в самой Армении. Известнейшие армянские интеллектуалы взялись за дело, и зимой 1987–88 годов армянская община в анклаве трижды посылала делегации в Москву, дабы отстаивать свою правду. Каким–то образом у них сложилось впечатление, будто их желание объединиться с Арменией получит одобрение Горбачева, и вот в феврале парламент анклава, где армяне были в подавляющем большинстве, одобрил переход под армянскую юрисдикцию.

В Москве Политбюро просьбу отвергло и обязало коммунистические партии Азербайджана и Армении «нормализовать» положение. Тогда — и в последующем — Горбачев с крайним раздражением отнесся ко всем просьбам армян. Он неизменно суровей обходился с армянами, чем с азербайджанцами, однако какое–то время армяне продолжали лелеять надежду на то, что в конце концов генсек примет их сторону.

Москва не предпринимала никаких позитивных мер для того, чтобы разрядить обстановку, и та не замедлила выйти из–под контроля: демонстрации в Армении множились день ото дня, и вскоре в них участвовали сотни тысяч людей. Когда до Азербайджана дошли сведения (в действительности беспочвенные) о том, что в Нагорном Карабахе убиты два азербайджанца, горячие головы устроили бойню в Сумгаите, промышленном городе к северу от Баку. Сообщать об этих беспорядках было запрещено, но, когда по Армении расползлись слухи о массовых погромах с сотнями убитых, советское информационное агентство ТАСС, наконец, передало сообщение о гибели тридцати одного человека «разных национальностей». Прошли недели и «Известия» уведомили своих читателей, что во время беспорядков были убиты двадцать шесть армян и шесть азербайджанцев. Потрясение в Армении, где по сей день не угасла скорбь по массовой резне армян в восточной Турции во время первой мировой войны, было всеобщим. Армяне, похоже, снова столкнулись с силами, несущими геноцид.

В 1987 году в Азербайджане проживало полмиллиона армян, в основном в городах, за исключением Нагорного Карабаха, где армянское население было сельским. Более 180000 азербайджанцев жили в Армении, в основном в сельских районах. После Сумгаита началось массовое бегство армян из Азербайджана, на что армянские власти ответили принудительным выселением азербайджанцев из Армении, зачастую направляя в деревню грузовики для поголовного вывоза ее жителей со всем их скарбом через границу.

Москва колебалась, то пытаясь запретить информацию, то публикуя сообщения, призванные опровергнуть раздутые слухи, то критикуя армянских «экстремистов», а то обещая «справедливость» и исправление прошлых ошибок. Для того, чтобы унять жар, была создана комиссия для изучения положения и выработки рекомендаций.

В мае первые секретари компартий обеих республик были заменены лицами, не имевшими тесных связей со сложившимися партийными структурами, Подбирая новых партийных руководителей, Москва показала, что извлекла урок из промашки в Казахстане в 1986 году: на сей раз в Баку был направлен азербайджанец, а в Ереван — армянин.

Абдулрахман Везиров был советским послом в Пакистане и не имел явных связей с властной машиной Гейдара Алиева, десятки лет правившей Азербайджаном. Подвижный и расторопный в свои почти шестьдесят лет, Везиров предпочитал убеждение принуждению и в отношении неформальных объединений и мирных демонстраций следовал более снисходительной политике, чем его старомодные предшественники. При нашей встрече он поразил меня сходством с Горбачевым в типе: красноречив, относительно откровенен и умело располагает к себе.

Его армянский коллега, Сурен Арутюнян, был лет на девять моложе Везирова и, как и тот, являлся чужаком во властной элите Армении. Работал он в Москве, где его дети выросли и окончили школу.

Во время одного из моих приездов в Ереван, Арутюнян в разговоре упомянул, что его сын, тогда студент Ереванского университета, неважно говорил по–армянски до призыва в армию, зато на службе очень быстро выучил язык. Я поинтересовался, как такое могло случится, ведь в Советской Армии в ходу исключительно русский язык. Арутюнян ответил, что солдаты–армяне держались вместе и между собой говорили на армянском, что и дало его сыну необходимую практику для нормального овладения языком. Как только семья перебралась в Армению, Арутюнян–младший сделался активистом комитета «Карабах», участвовал в демонстрациях и сидячих акциях протеста, которые проходили почти непрестанно с весны 1988 года.

В тот год Андрей Сахаров оказался активно вовлечен в попытки загасить конфликт между армянами и азербайджанцами. Он направил Горбачеву несколько записок и писем, лично беседовал с Яковлевым и другими крупными деятелями. В декабре по предложению Яковлева Сахаров с женой, Еленой Боннер, отправились в Ереван, Баку и Степанакерт (административный центр Нагорного Карабаха), чтобы переговорить с обеими сторонами и попытаться их примирить.

Вернулись они глубоко разочарованными. Несмотря на все усилия отыскать способы сгладить противоречия (и при том, что обращались они к интеллегенции, которая, казалось бы, больше расположена к доводам разума, чем люди менее образованные), они выявили лишь полную поляризацию.

Сахаров избрал, с его точки зрения, принципиальный подход. Поскольку армяне составляли большинство населения Нагорного Карабаха, он полагал, что удовлетворить следовало их пожелания относительно его политического статуса. Если это азербайджанцам не понравится, то долг советских властей силой предотвратить вспышки ярости и бесчинств.

При всем моем уважении к честности Сахарова я считал, что предлагаемый им выход чреват опасностью. Формальная передача территории, как бы то ни было оправдано в принципе (а конечно же, это станут оспаривать), почти наверняка приведет к насилию и к утрате многих жизней. И не такое это простое дело защитить всех вовлеченных в конфликт людей — если только вновь не превратить Советский Союз в полицейское государство, чего Сахаров хотел меньше всего.

По этой причине я с пониманием отнесся к отказу Горбачева изменить конституционную структуру. А вот чего понять было невозможно, так это его неумения предпринять хоть что–нибудь действенное, а также нагнетания его явной предвзятости против армян. Уж если было намерение оставить Нагорный Карабах под юрисдикцией Азербайджана, то следовало бы во всеуслышание предупредить Баку, что права армян в анклаве должны обеспечиваться во избежание передачи земли в будущем, следовало создать подходящий механизм для наблюдения за этим, принять меры для предотвращения выселения людей иной национальности из обеих республик.

Люди, подобные Везирову и Арутюняну, получив право решать все своими средствами, имея поддержку Москвы» возможно, и нашли бы какой–нибудь выход. Однако свободы действия у них не было. Они оказались зажатыми между бесстрастной пассивностью Москвы и кипением политических страстей дома. Души как армян, так и азербайджанцев все больше ожесточались, и старая ненависть обрела новую жизнь.

Впрочем, в 1988 году ни в той, ни в другой республике не было сколько- нибудь значительного движения за независимость. Каждая добивалась поддержки Москвы своим территориальным притязаниям и ни одна — в тот момент — не ставила под сомнение свой статус в Советском Союзе или свою приверженность «социализму». Видя это, большинство московских деятелей, разбиравшихся сланным вопросом, считали, что речь идет об уникальной, хотя и острой, проблеме, а вовсе не о симптоме провала советской национальной политики в целом.


Прибалты смотрят в прошлое

На северо–западной границе Советского Союза зрел иного рода протест — гораздо более откровенный — со стороны трех прибалтийских республик, которые в 20–30–х годах были независимыми государствами.

В десятилетия советского правления в публичных выступлениях обязательно требовалось придерживаться мифов, содержавших правду и ложь. Утверждалось, что избранные парламенты обратились с просьбой о даровании привилегии войти в Советский Союз. Если и были кое–какие аресты после войны, то они применялись только к «классовым врагам», сотрудничавшим с нацистами и совершившим военные преступления.

Дабы обрести уверенность в собственном будущем, прибалтам вначале пришлось воскресить факты своего прошлого, в особенности свидетельствовавшие о том, как их силой затолкали в Советский Союз в результате циничного сговора между Гитлером и Сталиным — обвинение, которое Москва относила к империалистической пропаганде.

23 августа 1987 года, в годовщину соглашения, подписанного Молотовым и Риббентропом, эстонцы, латыши и литовцы подвергли испытанию пределы гласности, организовав демонстрации протеста. Группам, насчитывавшим более тысячи человек, было без особых возражений разрешено пройтись шествием. Годом позже на демонстрации выйдут десятки тысяч людей.

В 1988 году сопротивление прибалтов Москве стало более организованным. Поначалу тон задавали эстонцы. В январе они обнародовали программу партии национальной независимости, где были поставлены вопросы, остававшиеся в последующие три года основой всех политических обсуждений, в том числе такие, как восстановление «исторической правды» о поглощении Эстонии Советским Союзом и об актах репрессий против эстонцев, восстановление «приоритета» эстонского языка и принадлежности к эстонской национальности в республике, защита окружающей среды, замена централизованной плановой экономики на свободную рыночную, гарантии международно признанных прав человека, прохождение воинской службы только на эстонской земле, выборы на альтернативной основе, восстановление эстонских дипломатических представительств за границей и признание первоначального дня независимости Эстонии национальным праздником.

Эта декларация ясно говорила, что целью являлось восстановление эстонской независимости, хотя составители декларации выражали решимость «защищать интересы эстонского народа в нынешней политической ситуации, действуя как партия национальной оппозиции Коммунистической партии Эстонии».

В то время Коммунистическая партия являлась единственной законной политической партией в СССР, поэтому было решено в Эстонии и повсюду создавать не политические партии как таковые, а «национальные фронты». Называя свою организацию как–то иначе, нежели «партия», организаторы надеялись избежать преследований по закону, а также заручиться поддержкой изнутри национальных компартий. Вдобавок использовалось и еще одно средство улестить Москву: большинство объединений именовали себя «движениями в поддержку перестройки», демонстрируя тем самым свое намерение поддерживать, а не отвергать политику Горбачева.

Успех этой стратегии был поразительным. В апреле эстонцы образовали «Национальный (Народный) фронт в поддержку перестройки», и в течение двух месяцев в него вступили 40000 человек. В июне литовцы создали подобную организацию, которая впоследствии стала известна как «Саюдис», «движение» по–литовски. Вскоре примеру последовали латыши, и в конце лета — начале осени в местных газетах появились проекты программ. В октябре все три движения провели учредительные съезды и приняли программы, сходные с той, что была предложена эстонскими интеллектуалами в январе.

Примечательной чертой всех трех политических движений было значительное участие в них членов Коммунистической партии.

Постепенно демонстрации стали проводиться не просто от случая к случаю, а постоянно. 25 февраля в Таллинн около 4000 человек вышли на демонстрацию, отмечая семидесятую годовщину эстонской независимости. В марте и июне во всех трех республиках прошли демонстрации в память пострадавших и погибших в результате депортаций и репрессий. А в августе, в очередную годовщину нацистско–советского пакта, количество демонстрантов в каждой из столиц измерялось десятками тысяч.

Под сильнейшим общественным давлением вначале Эстония, затем Литва восстановили флаги и гимны своих независимых государств. Установленные коммунистами табу рушились с каждым месяцем, при все возрастающей поддержке местных Коммунистических партий.

————

Горбачев испытывал смешанные чувства по отношению к набиравшему силу национализму в Прибалтике, «Националистические» требования, будь то армян или прибалтов, он считал актами предательства, способными сокрушить перестройку, ибо они давали Лигачеву и другим консервативным элементам в руководстве повод для вмешательства и подавления. Случись такое, это означало бы конец перестройки, такой как ее понимал Горбачев. Не бывать тогда выборам 1989 года, с помощью которых удалось бы собрать поистине представительное собрание, насмешкой обернулась бы цель создать государство, основанное на главенстве закона.

Вместе с тем учитывался и зарубежный фактор. Горбачев, в конце концов, далеко зашел в прекращении холодной войны, и в мае ему предстояла встреча с Рейганом, а несколько позже — с Миттераном, Тэтчер и Колем, затем, в конце года, поездка в Нью—Йорк, дабы попытаться потрясти мир речью в ООН, а заодно удостовериться, что избранный президентом Буш будет следовать политике сотрудничества Рейгана. Обрушить удар на движения за независимость, особенно в Прибалтике, означало бы осложнить связи, которые Горбачев так тщательно налаживал, оказаться отброшенным на позиции конфронтации с Западом.

И все же никаких симпатий к сепаратистам он не испытывал. Не для того он забирался на вершину советской политической структуры, чтобы руководить ее разрушением. И не ему было становиться коммунистом номер один ради воссоздания капитализма.

Так что Горбачев тянул время, стремясь отыскать способ для избавления от всех проблем разом.

Прежде всего он попытался придать новый, более человечный, облик местным коммунистическим партиям. В июне — октябре все три первых секретаря старой закалки были заменены людьми, более подходящими для работы с крепнущими демократическими силами. Во всех трех республиках новые коммунистические руководители предпринимали деятельные усилия для сотрудничества с реформаторским движением.

Вдобавок в августе Горбачев, желая утихомирить обстановку, направил в Латвию и Литву Александра Яковлева. Как раз в ходе этой поездки Яковлев и выступил с сильной отповедью Лигачеву, защищавшему принцип классовой борьбы. Хотя Яковлев отверг, в частности, притязания прибалтов на открытие посольств за рубежом и введение собственной валюты, в целом его подход к намерению прибалтов обособиться основывался на понимании и мягкости. Поездка Яковлева, которую прибалты восприняли как поддержку Горбачевым их чаяний, воодушевила демократические силы в Прибалтике.

На деле, Горбачеву происходившее в прибалтийских государствах было не по душе. Когда вернувшийся из поездки Яковлев в частном порядке предложил предоставить им автономию в рамках конфедерации, ни Горбачев, ни другие члены Политбюро его не поддержали.[43]

Вместо уступок прибалтам Горбачев попытался обуздать их, ограничив их конституционные права на отделение. В октябре в связи с подготовкой к новым выборам был опубликован проект поправок к Конституции. Из него прибалты к своему ужасу узнали, что новый Верховный Совет СССР окажется наделен правом признать или не признать отделение союзной республики, равно как и аннулировать республиканские законы, которые вступят в противоречие с союзными законами.

Реакция всех трех прибалтийских государствах подтвердила, насколько глубоко националистические силы проникли в структуры местной власти. Национальные фронты, разумеется, отвергли предложенный проект, и в течение нескольких дней буквально миллионы людей поставили подписи под обращениями протеста. (В Литве подписавшие составили до двух третей всего обладающего правом голоса населения.) Но особо примечательно то, что три Верховных Совета, находившиеся под жестким коммунистическим контролем и все еще располагавшие подавляющим коммунистическим большинством, также отвергли попытку свести на нет право на отделение.

Эстонский Верховный Совет пошел еще дальше. 16 ноября им была принята декларация независимости, утверждавшая его право аннулировать советские законы, нарушающие положения эстонской конституции.

Тут Горбачев подвел черту — формально и официально. Он созвал Президиум Верховного Совета СССР и потребовал, чтобы тот признал недействительной акцию эстонцев. В речи на заседании Президиума он обрушился также на попытки эстонского парламента взять под свой контроль активы Эстонии и восстановить частную собственность.

«Как известно» — заявил Горбачев, — частная собственность является основой эксплуатации человека человеком и наша революция осуществлялась для того, чтобы покончить с ней и передать всю собственность народу. Попытка восстановить частную собственность это решение, тянущее назад, и оно оказалось бы серьезной ошибкой».

Этот раунд в схватке с эстонским парламентом Горбачев выиграл, поскольку Президиум Верховного Совета СССР с готовностью аннулировал эстонский акт. Однако он был вынужден отложить попытки ограничить право на отделение, поскольку против этих мер выступили многие республики. Его эмоциональное неприятие идеи частной собственности показали, сколь далек Горбачев был от принятия принципа, основополагающего для работающей рыночной экономики.

Нападки Горбачева на национализм и частную собственность ни к чему хорошему не привели ни в Прибалтике, ни на Кавказе. На деле националисты только набирали силы благодаря противодействию Горбачева. Вскоре им предстояло одержать полнейшие победы в тех самых выборах, которые устраивал Горбачев.


У западных границ

Не знавшие насилия, сотрясавшего Армению и Азербайджан, и — в ту пору — не имевшие общереспубликанских национальных движений, столь быстро созданных в Прибалтике, три западные республики, Белоруссия, Украина и Молдавия, тем не менее понемногу выходили из политического оцепенения, в которое были загнаны и в котором удерживались периодическими репрессиями. Естественно, территории, которые последними оказались в составе Советского Союза, первыми потребовали перемен.

Молдавия, наряду с западной Украиной и западными областями Белоруссии, была полностью поглощена Советским Союзом лишь после второй мировой войны. Как и государства Прибалтики, эти земли достались Советскому Союзу по нацистско–советскому пакту, хотя, в отличие от прибалтийских государств, они не являлись независимыми государствами до того, как стали советской территорией.

Во всех трех республиках широкую поддержку прежде всего приобрели требования придать больше значения национальному языку, В Белоруссии обнаружение массовых захоронений убитых по сталинским приказам дало еще один толчок кампании по созданию национального фронта по типу прибалтийского.

Молдавские писатели и другие интеллектуалы объединились в Демократическое движение в поддержку перестройки, которое летом собрало на митинг в Кишиневе пять тысяч человек. Движение выступало за провозглашение в республике молдавского языка государственным, восстановление латинского алфавита и замену коммунистического флага республики традиционным румынским триколором.

На Украине консервативный Владимир Щербицкий делал все для искоренения политических движений, ставивших под сомнение коммунистическую политику, однако новая позиция Москвы не позволяла воспрепятствовать образованию кое–каких «неформальных объединений», действующих исключительно на местах, прежде всего во Львове и других частях западной Украины.

Выпущенный в 1985 году из тюрьмы, Вячеслав Черновил вернулся в свой родной Львов и получил работу истопника за заводе строительных материалов. Он сразу же возобновил политическую деятельность, однако только в 1987 году ему удалось создать (в основном из других освобожденных политических узников) группу, которая назвала себя Украинским хельсинским союзом. Союз возобновил издание «Юкрэйниан геральд», которое Черновил подпольно выпускал до ареста.

В 1988 году Черновил и его сторонники приступили к формированию обширной организации для координации действий мелких оппозиционных групп. В июле они провели учредительный съезд, принявший составленную в решительных тонах «Декларацию Принципов», В ней текущая политика была названа «неприкрытым геноцидом» украинского народа, содержался призыв к восстановлению украинской государственности и замене СССР конфедерацией независимых государств.

В ответ режим Щербицкого держал их, по словам Черновила, «в осаде» шесть последующих месяцев.[44] Власти разгоняли демонстрации во Львове с помощью пожарных брандспойтов и полицейских собак. Лишь на следующий год этим группам удалось объединиться в общеукраинскую организацию, В то же время рос протест в организациях культуры типа украинского Союза писателей, требовавших большего внимания к использованию и развитию украинского языка.

Белорусские власти также заняли жесткую позицию, когда интеллектуалы в Минске стали организовываться, Тем не менее, ряд самых известных в республике писателей, художников и ученых образовали ассоциацию «Адрадженне», что означает «Возрождение». Основная цель ее, судя по названию, состояла в том, чтобы возглавить возрождение белорусского языка и культуры. Многие из создателей ассоциации активно участвовали и в работе общества «Мартиролог Белоруссии», занимавшегося расследованием сталинских преступлений против белорусского народа. Близ Минска, в местечке под названием Куролатский Лес, были найдены массовые захоронения: там НКВД накануне второй мировой войны устраивал массовые расстрелы, Хотя правительство создало комиссию по расследованию этого варварского преступления, для той же цели была образована и гражданская группа.

30 октября 1988 года неформальные объединения организовали большую демонстрацию. Хотя имелось официальное разрешение на собрание граждан, власти вызвали особые части полиции и грубо разогнали демонстрацию — впрочем, без жертв. Поскольку произошло это тогда, когда демонстрации спокойно разрешались в Москве, Ленинграде и прибалтийских государствах, организаторы шествия в Минске выразили резкий протест, а Василь Быков, белорусский писатель, произведения которого были хорошо известны в Москве, написал статью в «Москоу ньюс», в которой обвинил руководителей белорусской компартии в подрыве политики Горбачева.

Вскоре после публикации статьи Быков присоединился к группе известных интеллектуалов, сопровождавших Горбачева в поездке в Нью—Йорк и ООН. Неясно, включили ли его за то, что он подверг критике белорусских руководителей, или несмотря на это. Известность писателя, как и его соратников по Национальному фронту, являлась гарантией защиты от личных преследований, однако белорусские власти продолжали разгонять митинги общественности и препятствовали регистрации Национального фронта в качестве признанной общественной организации.

В конце 1988 года ни в одной из трех западных республик не было движения национальных фронтов под стать действовавшим в прибалтийских государствах, однако основы были заложены, что предопределило быстрый рост таких движений в следующем году.


Чебриковская ксенофобия

На протяжении 1987–1988 годов в Москве, похоже, не очень–то ведали, чем отвечать на растущее самоутверждение нерусских народов. Что–то разрешалось, что–то встречало возражения, но терпелось, а что–то запрещалось и подавлялось. Однако единого и четкого подхода не было.

КГБ, впрочем, ответ был известен. Когда летом 1987 году по ряду городов прокатилась волна демонстраций: ситуация беспрецедентная, ибо в прежние времена демонстрации происходили поодиночке и изредка, — шеф КГБ Чебриков счел необходимым изъясниться публично, И сделал это в сентябре, выступив с речью, где обвинил западные разведывательные ведомства в том, что они будоражат национальные меньшинства. Это мнение, время от времени возникавшее вновь, когда беспокойства нарастали, не имело под собой никаких оснований, однако уважение к фактам никогда не являлось отличительной чертой КГБ.

Впрочем, Чебриковские обвинения давали определенные оперативные выгоды его учреждению. Возлагая вину на иностранцев, шеф советской разведки освобождал себя от щекотливой обязанности разъяснять, что виновна во всем сама Коммунистическая партия. К тому же, обвиняя западные разведки, он тем самым предупреждал критиков строя, что их могут привлечь за шпионаж, если они станут усердствовать. В 1988 году Чебрикову еще предстояло повторить эти обвинения, а его преемник обратился к ним в самый канун краха Советского Союза.

Какая бы из причин ни порождала национальное недовольство, к лету 1988 года советские руководители убедились: их самодовольное утверждение, высказанное два года назад на XXVII съезде КПСС, не подтвердилось. «Национальный вопрос» не был решен. Недовольство населения нарастало, и вспышки насилия стали учащаться.

Наблюдая за этими событиями из Москвы, я не удивлялся, что прибалты воспользовались гласностью, чтобы потребовать перемен. Их кровные обиды были мне известны. Происходило, однако, и такое, развития чего я оказался не в состоянии предвидеть.

Во–первых, реформаторы из Москвы стали поддерживать позицию прибалтов как логическую часть собственной программы демократизации Советского Союза. Видные «либералы», такие как историк Юрий Афанасьев и социолог Татьяна Заславская, призывали прибалтов организовываться и отстаивать свои права. Ученый–правовед Борис Курашвили из советского Института государства и права первым выступил в печати за то, чтобы в республиках создавались организации в поддержку перестройке. Я полностью соглашался с ними в том, что настоящая демократическая реформа Советского Союза потребует предоставления прибалтам свободы выбора, и меня воодушевляло, что они не только понимали, что прибалтийская свобода не является врагом российской свободы, но и готовы были действовать исходя из такого понимания.

Во–вторых, движения за автономию получили широкую поддержку со стороны членов местных компартий. Это поставило перед Горбачевым четкую дилемму. Позволит ли он местным компартиям поддерживать требования автономии и, в итоге, независимости (ведь в таком случае ему пришлось бы позволить им действовать без оглядки на высшее партийное командование в Москве)? Или он станет настаивать на полном подчинении республиканских компартий Центральному Комитету в Москве, как то повелось со времен Ленина и Сталина?

Ответ на эти вопросы мы получим лишь позже. В 1988 году Горбачеву, похоже, хотелось и того и другого, В ООН он говорил о свободе выбора без исключений, однако, дома, похоже, выискивал причины исключения сделать.


VIII Вашингтон примеряется

Думаю, что холодная война не окончена.

Брент Скоукрофт, 22 января 1989 г.

К январю 1989 года, когда Джордж Буш дал присягу в качестве президента Соединенных Штатов, для меня стало очевидно, что Советский Союз больше не в силах управлять империей по внешнюю сторону своих границ. Решись восточноевропейцы сбросить советское ярмо, и Горбачеву ничего не оставалось бы, как принять неизбежный результат. Любая попытка с его стороны применить военную силу положила бы конец перестройке и его собственному правлению. Только–только выбравшийся из саднящей и непопулярной войны в Афганистане советский народ не потерпел бы еще одного решения Кремля, которое ввергло бы призывную армию в смертельную опасность за границей.

Год начался, и я пришел к заключению, что 1989–ый откроет перед Соединенными Штатами возможность оказать ощутимое воздействие на развитие советской системы. Наша политика уже способствовала тому, что СССР поставил в повестку дня такие вопросы, как права человека и свободный поток информации; пришло время дать ему почувствовать нашу экономическую мощь: не так, как мы делали во время холодной войны, используя санкции и принудительные меры, а поддерживая шаги, вовлекающие Советский Союз в сообщество свободных наций, склоняя его к партнерству.

Программа из четырех пунктов, выдвинутая нами в годы администрации Рейгана, намеренно обходила стороной экономические отношения. Тогда нам казалось, что более тесные экономические связи подождут до прекращения советской интервенции в Афганистан, советского вмешательства в другие конфликты в третьем мире, до ликвидации раздела Европы — другими словами, до окончания холодной войны. К тому же нам хотелось испытать готовность СССР к значительным сокращениям вооружения и убедиться, что советское руководство готово уважать права человека и позволить своим гражданам хоть как–то воздействовать на тех, кто ими правит.

К январю 1989 года тенденции развития стали очевидны, и я считал, что более активная американская политика в экономической сфере позволит ускорить советские реформы в направлении, отвечающем нашим интересам. Экономическое сотрудничество, разумеется, зависело бы от готовности Горбачева продолжать начатые им преобразования, однако перспектива отдачи в виде расширения торговли и капиталовложений — и, в конечном счете, если потребуется, некоторых видов помощи — облегчила бы Горбачеву трудные решения, стоявшие перед ним.

У меня не было намерения вливать деньги американских налогоплательщиков в советскую экономику. Это политически невозможно и само по себе неразумно. Излечить советскую экономику вливаниями извне было нельзя. Некая разновидность плана Маршалла в СССР не сработала бы. Европа в 1946 году была обессилена войной, но основные элементы структуры, необходимой для экономического возрождения, оставались на месте, так что план Маршалла мог запустить имевшийся экономический механизм. В Советском Союзе такого механизма не существовало, и попытки запустить его походили бы на орошение водой песчаной пустыни.

Тем не менее, я считал, что имеются способы, используя которые американское правительство могло бы поощрить продвижение крыночной экономике в Советском Союзе и одновременно послужить американским экономическим интересам. Взять, к примеру, энергетику. В 70–е годы индустриальный мир потряс нефтяной кризис, порожденный резким увеличением цен странами ОПЕК. К 1989 году нефтяной рынок стабилизировался, но мир продолжал оставаться в опасной зависимости от нефти с Ближнего Востока, Между тем крупнейшие в мире разведанные запасы находились в Советском Союзе, а добыча нефти там стала падать из–за плохой организации и устаревшей техники.

Окажись возможным убедить советское правительство улучшить условия для иностранных вложений в энергетическое производство, удалось бы привлечь крупные средства иностранного капитала не в качестве иностранной помощи, а в качестве инвестиций. Выиграли бы в результате все: Советский Союз получил бы более эффективное производство источников энергии и больше доходов в иностранной валюте, западные инвесторы — прибыли, а от более стабильных цен на энергоносители выгадали бы потребители повсюду.

Впрочем, ничего этого не получилось бы до тех пор, пока советское правительство осуществляло централизованный контроль над нефтегазовой промышленностью. Следовало убедить правительство так реструктурировать промышленность, чтобы добыча, переработка и доставка энергоносителей осуществлялись конкурирующими фирмами. Поначалу они могли бы находиться в собственности государства, но, будь они реорганизованы в акционерные компании, их было бы легче приватизировать в будущем.

————

Можно взять сельское хозяйство. С начала 70–х годов Соединенные Штаты ежегодно продавали Советскому Союзу от 8 до более 20 миллионов тонн зерна, главным образом пшеницу и кукурузу. Наши фермеры попали в зависимость от этой торговли, Когда президент Картер после советского вторжения в Афганистан ограничил ее[45], его решение вызвало бунт в сельскохозяйственных штатах. Торговля зерном финансировалась краткосрочными кредитами под гарантию государственного ведомства США, Продуктовой кредитной корпорации. СССР расплачивался всегда вовремя, но, случись ему когда–либо споткнуться, покрывать убытки пришлось бы налогоплательщикам США.

Положение было чревато бедой. Во–первых, вся торговля шла через централизованные советские организации, те самые организации, которые следовало сломать во имя успеха перестройки, Во–вторых, советское правительство накапливало такой большой внешний долг, который грозил вскоре превысить его возможности расплатиться без быстрого увеличения доходов от экспорта, на что надежд было мало. Следовательно, если Соединенные Штаты и Советский Союз продолжат торговлю зерном, как вели ее почти два десятка лет, обе державы подстерегают грозные потрясения. Советский Союз в конце концов не справится со своими долгом к великому ущербу для американских налогоплательщиков, а американское фермерство потеряет важный рынок, Между тем, нехватка продовольствия, которая в результате охватила бы Советский Союз, не только принесла бы большие страдания людям, но и породила бы крупную проблему для политического руководства.

Но впереди мне виделись не одни только опасности, но и возможности. Советскому Союзу не решить продовольственную проблему без ликвидации разорительных последствий сталинской коллективизации — путем вывода сельскохозяйственного производства из–под контроля бюрократов и воссоздания класса частных фермеров. К тому же, в стране никогда не наладить эффективное потребление продовольствия без замены централизованной, развращенной системы розничной торговли на открытую, конкурирующую систему, находящуюся в частной собственности. «Социалистическая» торговая бюрократия допускала, чтобы 40–50 процентов продукции уходило в отходы, так и не добравшись до потребителя. Современная, частная оптово–розничная система торговли значительно улучшила бы снабжение продовольствием, даже если бы производство сельхозпродукции и не возросло.

Кое–кто мог бы усомниться: в интересах ли Соединенных Штатов решать за Советский Союз его продовольственную проблему. Не лучше ли, последовал бы вопрос, оставить его зависимым от продовольственного импорта из США и дать американскому фермеру заработать на этом, чем поощрять СССР самому удовлетворять собственные потребности? Успех в данном случае лишал бы нас важного рынка сбыта.

Мне такой взгляд представлялся близоруким. Прежде всего, состояние советской экономики ухудшалось настолько быстро, что стране, в случае провала реформ, уже не под силу станет сколько–нибудь долго платить за наше зерно. А это значит, что нынешнее положение не могло продолжаться бесконечно. Во–вторых, даже при продуктивном, в основном самодостаточном сельском хозяйстве Советскому Союзу потребуются крупные закупки фуражного зерна, чтобы обеспечить населению необходимый рацион питания. СССР попросту лишен подходящих климатических условий для производства достаточного количества фуражного зерна, в то время как Соединенные Штаты производят его больше всех в мире. Это означало, что, даже если Советский Союз обеспечит себя зерном, идущим на хлеб, в результате чего наш экспорт пшеницы сократится, зато скорее всего увеличится экспорт кукурузы и сои для откорма кур и скота.

Вопрос, как я понимал, был не в том, в интересах ли Соединенных Штатов способствовать реформированию советского сельского хозяйства, а в том, можно ли его осуществить. Препятствий на пути приватизации сельского хозяйства, переработки пищевых продуктов и организации рынка было великое множество. Тут и доктринальные — основанные на марксистской теории, и правовые — поскольку не существовало частной собственности на землю, и налоговые — из–за запретительных налогов на прибыль, и структурные — поскольку не существовало банковской системы для рыночной экономики, источников вложения капитала и обеспечения деятельности рыночных механизмов. Такие препятствия одним махом не преодолеешь, а Горбачев к тому же и не решил, стоило ли устранять некоторые из них. Однако, если бы кто–нибудь смог объяснить Горбачеву, как должен работать рынок, его удалось бы убедить.

Один подход мне казался стоящим, Вместо того, чтобы без конца предлагать кредитные гарантии под займы для финансирования зернового экспорта, почему бы не предложить организовать дело так, чтобы США смогли продавать сельскохозяйственные продукты в Советском Союзе за рубли, а после вкладывать эти рубли в инвестиционный банк, работающий под американским контролем, для финансирования фермеров и предпринимателей в пищевой промышленности? Предложение должно последовать лишь после твердого обязательства советского правительства создать частный сектор для производства и распределения продуктов питания, но я думал, что у нас достаточно средств, чтобы подтолкнуть мысль, уже начавшую двигаться в этом направлении.

Трудность, разумеется, состояла еще и в том, что фермерам США пришлось бы платить из федерального бюджета, в то время как дефицит его и без того рос. Но мне казалось, что преимущества перевешивают недостатки. Гарантии займов, предлагавшиеся нами тогда (которые не имея альтернативной программы мы вынуждены были бы без конца предлагать), в долгосрочной и даже среднесрочной перспективе тоже окажутся не бесплатными. Продолжи мы нашу текущую практику, и налогоплательщику рано или поздно все равно придется платить за экспорт зерна, мы потеряем рынок, а у правительства США не окажется в Советском Союзе никаких накоплений, которые в конечном счете могли бы обеспечить возврат первоначальных инвестиций.

————

Или же взять космическую технологию. СССР заинтересован в том, чтобы не оказаться обойденным на мировом рынке по выводу объектов в космос. В частности, он не прочь побороться за контракты по доставке на орбиту спутников связи, Заинтересованы Советы и в том, чтобы сдавать в аренду свою космическую станцию. Традиционно мы старались не допустить их на рынок спутников связи (хотя у СССР имелась собственная спутниковая система) как из соображений безопасности, так и по коммерческим причинам.

Стоило, думал я, пересмотреть нашу традиционную политику. Если Советы пойдут на существенные сокращения своих баллистических ракет, присоединятся к нам в международном режиме контроля за распространением ракетной технологии, откроют собственную ракетную промышленность для иностранной инспекции и даже сотрудничества, не в наших ли интересах будет позволить им действовать на гражданских рынках? Их конкурентное участие в выводе на орбиту спутников связи помогло бы уменьшить расходы коммуникационных компаний и, в конечном счете, потребителей, а совместное использование космической станции, ими уже созданной, помогло бы сберечь американскому налогоплательщику миллиарды за счет прекращения разработки систем аналогичной техники.

————

Вот лишь несколько примеров того, каким образом Соединенные Штаты и другие развитые страны могли бы облегчить Советскому Союзу вхождение в мировую экономику и извлечь при этом ощутимые выгоды. Не сделай Соединенные Штаты предложений, сходных с описанными мною, сомневаюсь, чтобы Горбачеву либо другим реформаторам удалось успешно ввести Советский Союз в экономику свободного рынка. Им требовался содержательный, практический совет Запада, подкрепленный конкретными предложениями сотрудничества, способного несколько облегчить тяготы перехода. Но, если добиваться действенности и осуществимости, это должно быть сотрудничество: партнерство с обоюдной выгодой, — а не просто помощь.

Я, отнюдь не специалист во всех этих материях, понимал, что они в высшей степени сложны, что, прежде чем выдвигать ответственные предложения, все это следует тщательно изучить людям, знающим больше моего. У меня не было ни малейшего намерения настаивать на сырых, непрактичных проектах, способных вызвать лишь огорчение в случае провала. Вместе с тем меня беспокоило, что ни наше правительство, ни правительства наших союзников не задумывались о конкретных способах получения выгоды из демилитаризации и демократизации Советского Союза. Грустно, но факт: наши бюрократы по–прежнему уделяли внимание тому, что имело жизненно важный смысл, лишь пока шла холодная война, а стоило ей пойти на убыль, становилось все более несущественным, а то и — временами — по существу приводящим к обратному результату.

Очень скоро в Вашингтоне предстояло обосноваться новой администрации, и я надеялся, что она обнаружит, как нам поддержать благоприятные тенденции, теперь уже, по моему суждению, очевидные для всех.


Джордж Буш берет бразды правления

Имелось несколько причин с оптимизмом ожидать, что администрация Буша по–новому, творчески отнесется к американо–советским экономическим отношениям. И у Джорджа Буша, и у его госсекретаря Джеймса Бейкера имелся богатый деловой опыт и обширный круг друзей в мире бизнеса. Оба были прагматиками и оба, похоже, понимали, какие опасности ждут попавших в тенета правительственной бюрократии. Просто так, без ущерба, игнорировать бюрократию нельзя: от нее зависит осуществление политики, — но ею необходимо руководить твердо, когда необходима новая политика, поскольку сама природа бюрократии заставляет ее продолжать делать то, что делалось всегда.

Имелось также и политическое соображение, которое, я надеялся, привлечет внимание президента к обновлению политической линии. Хотя Джордж Буш был вице–президентом Рональда Рейгана и в этом качестве был тесно связан с разработкой политики Рейгана в отношении Советского Союза, он наверняка захочет придать внешней политике новой администрации собственный почерк. Он не мог просто продолжать политику Рейгана безо всяких перемен: ему необходимо было осуществить нечто важное, скрепленное его собственной подписью.

Однако в отношениях с Советским Союзом у Буша имелось осложнение, которое не доставляло неприятностей Рейгану: ему не доверяли многие из правого крыла республиканцев. Рейгана невозможно было обойти с правого фланга.[46] А Буша — можно, особенно при голосовании в Сенате по ратификации договоров, где ему требовалось располагать двумя третями голосов. Его слабое место — недоверие правых — заставит Буша играть роль крутого парня, дабы угодить своим потенциальным критикам.

Советские руководители усвоили, что могут вести дела с Рейганом, и к 1988 году им с ним было уже удобно и спокойно. Они предпочли бы видеть его президентом и на третий срок, но, раз уж это невозможно, удовлетворились тем, что выборы 1988 года выиграл вице–президент Буш. Они надеялись, что результат выборов означает политику последовательности, этот момент особо подчеркнул Горбачев на встрече и с Рейганом, и с Бушем в декабре 1988 года на Острове Губернаторов в Нью—Йорке.

Еще до того, как Буш вступил в должность, что–то подсказывало мне вероятность некоей паузы политической активности США, Буш, хоть и входил в политическую команду Рейгана по американо–советским отношениям, теперь попробует выработать политику, которую смог бы назвать своей собственной, и в этом случае ему придется приглушить опасения потенциальных критиков справа в том, будто его способно обмануть советское двуличие. Кое–кто утверждал, что перестройка является гигантским розыгрышем, задуманным для того, что укрепить Советский Союз в военном отношении, одновременно разоружив Соединенные Штаты и Запад. Данное суждение не опиралось ни на какие факты и оно противоречило логике, поскольку перестройка ослабляла, а не усиливала Советский Союз в военном смысле, однако сей аргумент являлся политическим фактором в США и с ним приходилось считаться.

Исходя из этого, я сознал, что предстоят несколько месяцев жесткой риторики в Вашингтоне, соединенной с демонстрацией того, что идет процесс доработки нашей политики в отношении Советского Союза: в итоге ей предстояло стать более требовательной. Если бы все эти ухищрения позволили развязать новому президенту руки для еще более активного вовлечения Советского Союза в реформы, они стоили бы непродолжительной затяжки.

Хотя я не получал — да и не ожидал — никаких указаний обсудить данный вопрос с советской стороной, все же счел нужным предупредить, что ей следовало бы приготовиться к некоторому замедлению темпов в наших отношениях и воспринимать ряд первых заявлений нового президента как попытку обезоружить своих критиков, а не как свидетельство ужесточения политики.

Наилучший способ донести свои соображения до руководства, полагал я, это изложить их высокопоставленному советскому лицу, кое–что смыслящему в политике США и способному объяснить те или иные наши шаги. Идеально для такой миссии подходил Александр Бессмертных, один из первых заместителей Шеварднадзе в МИДе, который большую часть своей службы провел в Вашингтоне. Бессмертных был способен понять, о чем я веду речь, знал, как преподнести это Шеварднадзе и Горбачеву, и занимал довольно высокое положение, чтобы свободно получить доступ к ним обоим.

Так что вскоре после наших президентских выборов я пригласил Бессмертных отобедать со мной в Спасо—Хауз. Когда речь зашла об администрации Буша, я предупредил Бессмертных, что хотел бы поделиться с ним личными соображениями. Выразив уверенность в том, что президент Буш, вступив в должность, станет стремиться к развитию сотрудничества, я сказал, что ему все же, возможно, придется время от времени выступать с грозными заявлениями, чтобы избавиться от упреков в «слабости». Если такое произойдет, советским руководителям лучше не делать вывод, будто Буш утратил интерес к конструктивным переговорам, а понять, что он прокладывает путь к более близким отношениям. Тем временем, я выразил надежду на то, что советские руководители воздержатся от действий, которые американская общественность могла бы принять за конфронтационные, поскольку они только усложнили бы Бушу разработку грядущей политики.

Бессмертных уверил меня, что у советской стороны и в мыслях нет идти на конфронтацию. Напротив, для СССР существенно важно улучшение отношений. Похоже, он понял, что я имел в виду, говоря о возможной грозной риторике, но напомнил мне, что Горбачеву тоже приходится считаться с политическими проблемами у себя дома и опрометчивые высказывания с нашей стороны осложнят для него достижение соглашений с нами.

Тем не менее, на протяжении весны 1989 года и Горбачев, и Шеварднадзе выражали беспокойство о том, в каком направлении станет развиваться политика США в президентство Буша.[47] Буш регулярно успокаивал Горбачева общими уверениями, как и в телефонном разговоре через несколько дней после вступления в должность, однако в американской политике явственно было заметно похолодание, а по ряду вопросов она становилась более требовательной. Советские руководители могли бы с пониманием отнестись к естественному перерыву в несколько недель, пока новый президент готовится и определяет курс, однако почти полная замена внешнеполитической команды Рейгана и месяцы «пересмотра политики» в 1989 году заставили их понервничать. Бессмертных вместе с другими «американистами» пытались убедить начальство, что Буш вернется к миролюбивой политике Рейгана, зато неверившие в улучшение отношений с США, такие как шеф КГБ Крючков и высшее военное командование, использовали «паузу» (так ее стали называть в Москве) как доказательство отсутствия у Буша намерения честно вести дела с Советским Союзом.

————

К январю стало ясно, что Буш почти полностью сменит внешнеполитическую команду Рейгана. С точки зрения кадрового состава, замена походила на ту, какая обычно происходит, когда президентство переходит к оппозиционной партии, а не на тот нормальный ход вещей, когда побеждает кандидат президентской партии. Случившееся меня не удивляло. Проработав в Белом Доме более трех лет, я имел представление о натянутых отношениях между «людьми Рейгана» и «людьми Буша» — хотя сам, будучи профессионалом, державшимся в стороне от партийных пристрастий в политике, вполне ладил с обеими группировками.

Тем не менее, ожидая от Буша замены большей части членов Кабинета и их ближайших сотрудников, я не был готов к его тактике, которая куда больше напоминала враждебные захватнические действия, чем переход к новому на основе сотрудничества. Дважды во время переходного периода я побывал в Вашингтоне, но, если не считать одного визита к избранному, но еще не вступившему в должность президента Бушу вместе с Андреем Сахаровым, так и не мог пробиться на прием ни к одному из лиц, назначенных им руководить новой внешнеполитической командой. Все они были многоопытны и хорошо представляли общее положение дел, однако никак не могли быть полностью осведомлены о многом из происходившего в то время в Советском Союзе и — в особенности — о растущем потенциале американского влияния на развитие событий там. Меня удручала невозможность обсудить эти проблемы с новыми творцами политики.

Вернувшись в Москву, я попросил сотрудников посольства подготовить всесторонний обзор произошедшего в Советском Союзе в последнее время и подумать о способах, которыми Соединенные Штаты могли бы с пользой для себя на это отреагировать. Несколько докладов были уже отправлены, когда президент Буш объявил, что готовится к всестороннему политическому анализу наших отношений с Советским Союзом.

Поскольку представить свои соображения новой команде мне лично не удалось, я решил предложить новой администрации свои рекомендации в серии личных посланий, причем заранее, с тем чтобы от них была польза во время политического анализа на уровне всего правительства. Штат посольства составляли сотрудники, о каких любой посол мог только мечтать, однако, как было мне известно, ничто не может заменить суждения главы миссии. Известно мне было и то, что никакое послание не будет — по содержанию, стилю, нюансам — доподлинно моим, если я сам не составлю его вчерне.

Еще до второй мировой войны наше посольство в Москве приобрело для отдыха сотрудников участок в четыре акра в деревне Тарасовка, откуда на машине примерно за час можно добраться до Кремля. Ребекке и мне нравились располагающие к покою окрестности, и в свои прежние годы в Москве мы с детьми ездили туда на выходные и по большим праздникам. Когда в 1981 году я стал послом, мы получили возможность проводить там почти все субботние вечера и воскресенья.

Впрочем, после нашего возвращения в Москву в 1987 году мы редко выкраивали время для дачи. Служебные обязанности в Москве, поездки в разные другие места занимали практически все выходные, и в праздники наша работа тоже не прекращалась. Тем не менее, я понимал, что рекомендации новой администрации нужно готовить быстро, если иметь в виду хоть какую–то пользу от них при принятии политических решений. На последние январские выходные я отменил все встречи и поездки, с тем чтобы отправиться на дачу и там, среди заснеженных сосен и берез, собраться с мыслями.

В пятницу вечером мы с Ребеккой отправились в Тарасовку, взяв с собой провизии на два дня, кипу желтых блокнотов и авторучку. Никаких документов, никакой справочной литературы я с собой не брал. Если имевшегося у меня в голове недостаточно для анализа и рекомендаций, то заполнять пробел было слишком поздно.

В пятницу вечером, после ужина, я принялся набрасывать основные тезисы того, о чем собирался сказать. Затем, с субботнего утра, я работал по два–три часа подряд, прерывался на полчасика, отправляясь бродить по тропинкам, протоптанным в снегу, привозя на тачке дрова в дом или просто любуясь на пламя в подобии камина, десятки лет назад сооруженного русским мастеровым из обычной русской печки. Большинство идей пришло мне в голову во время перерывов.

К воскресному дню я подготовил детальные наброски трех пространных телеграмм и черновые варианты первых двух из них. Вечером я возвратился в Москву с пачкой весьма помятых желтых листов, которые во время прогулок засовывал в карман куртки, а ночью прятал под подушку. Я сомневался, что Советы хоть что–то приобретут, ознакомившись с моими рассуждениями, но все же предпочитал держать их подальше от чужих глаз.

На следующий день секретарь героически расшифровала мои каракули и подготовила удобочитаемый текст. Тогда я разослал черновики и набросок рекомендаций своим ключевым сотрудникам. Мне нужны были их поправки, предложения и дополнительные соображения. Поначалу мы обсудили послания в комнате, защищенной от подслушивания, затем руководитель каждого сектора представил мне письменный меморандум, К концу недели два послания были готовы к отправке в Вашингтон. Потребовалось еще десять дней, чтобы завершить третье. Все послания были моими по стилю и содержанию, но я не написал бы их без множества соображений, выдвинутых моими коллегами.

Три послания касались, соответственно, развития внутренних процессов в Советском Союзе, развертывания советской внешней политики и рекомендуемых подходов в политике Соединенных Штатов. Я был убежден, что внешняя политика Советского Союза вырастает из его внутренней политики, а потому, прежде чем анализировать поведение страны за границей, следовало понять, что происходит внутри ее самой.

Внутри же этой страны происходила не более и не менее как революция. Определенные партийной конференцией 1988 года задачи по созданию правительства ограниченной власти, по принятию мер для создания представительного собрания, наделенного подлинной законодательной властью, снятие ограничений для общественного обсуждения в средствах массовой информации новых идей и тем, формальный отказ от идеологической подоплеки в борьбе с Западом привели в движение силы, наносившие невосполнимый урон старому строю. Широко развернувшаяся первая в советской истории подлинная предвыборная кампания ежедневно предоставляла свидетельства степени и глубины перемен. Горбачев, я чувствовал, по–прежнему твердо удерживал руководство, несмотря на то, что нарастала оппозиция его политике, и его политическое будущее зависело от продолжения курса реформ.

Поскольку для успеха перестройки необходимы были добрые отношения с Западом, я был уверен, что во внешней политике Горбачев будет и дальше делать упор на сотрудничество с остальным миром. Это означало: если в Восточной Европе образуются реформаторские движения, Горбачев не станет угрожать и не применит силу для их подавления, не принеся при этом в жертву свою внутреннюю политику и, вероятно, собственное положение.

Если консервативным силам и удалось бы свергнуть Горбачева (чего, на мой взгляд, не ожидалось), то даже они не смогли бы пойти на использование силы в Восточной Европе, поскольку это привело бы к широкомасштабным и, возможно, безудержным беспорядкам в самом Советском Союзе, Доктрина Брежнева, таким образом, оказалась мертва, поскольку ее уже нельзя было пустить в ход, как бы того ни желали правящие верхи в Москве.

Мне было известно, что кое–кто в Вашингтоне предсказывал, будто Горбачев долго не протянет, а потому новой администрации не стоит тратить время и силы на переговоры с ним. Я считал такое отношение совершенно ошибочным и указывал, что Горбачев продемонстрировал способность одолевать своих критиков и скорее всего сохранит такую способность в прогнозируемом будущем. Вместо того, чтобы сдерживать его, нам следовало побудить его к попыткам реформ в направлении, отвечавшем интересам США и тех советских людей, чьи подлинные интересы не противоречили нашим. Даже если сомневающиеся окажутся правы, мы ничего не потеряем, если решим как можно больше проблем, пока Горбачев находится у власти.

Следующий аргумент, который я отвергал, состоял а том, будто перестройка это трюк, дабы убаюкивать Запад, пока Советский Союз наладит свою экономику и превзойдет нас в вооружениях.[48] Разумеется, целью перестройки было улучшение советской экономики, однако избранные Горбачевым методы подрывали власть Коммунистической партии и военнопромышленного комплекса в управлении страной. Перестройка могла рассчитывать на удачу только тогда, когда она преобразовывала страну в открытое общество с правительством, контролируемым гражданами. А такое общество никоим образом не могло тратить четверть, а то и больше своего бюджета на вооружения.

Хотя я и был уверен, что цели Горбачева согласуются с нашими, я не был сторонником того, чтобы оказывать политическую поддержку ему лично. Мы станем обманывать самих себя, считал я, если уверимся, будто способны отбирать и подбирать советских руководителей; такое под силу только советскому политическому процессу. Демонстрация с нашей стороны фаворитизма по отношению к личностям могла лишь навредить им у них на родине. Я же предпочитал поддерживать определенные цели и политику. Если кто–либо из советских руководителей отстаивал (во имя своих собственных интересов) то же, что и мы, и тем самым выгадывал кое–что от сотрудничества с нами, — прекрасно, однако поддержка наша должна быть направлена на политику, а не наличности.

Я рекомендовал продолжить переговоры на основе программы из четырех пунктов, оправдавшей себя во время администрации Рейгана, но к ней следовало бы прибавить две категории: по–моему, процесс ускорился бы, прибавь мы к обсуждаемому экономическое сотрудничество и более тесное партнерство в решении таких транснациональных проблем, как терроризм, распространение наркотиков и нанесение ущерба окружающей среде.

Я рекомендовал, исходя из соображений необходимости для нас сдвига в сторону экономики, нацеленной на потребление, срочно провести комплексное исследование и выявить меры, благодаря которым Советский Союз мог бы войти составной частью в мировую экономику. Такое исследование, надеялся я, можно было бы использовать для консультаций с нашими европейскими и азиатскими союзниками, с тем чтобы согласовать с ними подходы к тому, что вырастало в крупную международную проблему. Проведи мы всю эту подготовительную работу быстро, то уже к осени вовлекли бы советских руководителей в обсуждение совместных мер, какие могли бы быть предприняты и нами, и ими. Если они оказались бы готовы уменьшить потенциальную военную угрозу нам и нашим союзникам, готовы избрать реалистический путь для присоединения к остальному миру, мы могли бы облегчить этот процесс, оказав поддержку в узловых вопросах.

Еще я рекомендовал проводить ежегодные встречи на высшем уровне, Они позволили бы нашим лидерам быть в курсе размышлений друг друга и благотворно сказывались бы на переговорном процессе.

Третья рекомендация вытекала из растущего сепаратизма во многих регионах Советского Союза. Глядя из нашего посольства в Москве и генконсульства в Ленинграде, мы пытались не отставать от происходящего в стране, население которой составляли люди более ста национальностей, которая протянулась через девять часовых поясов и выказывала все больше и больше признаков этнического и регионального сепаратизма. Располагая средним по величине посольством и намного меньшим консульством, никоим образом нельзя было уделить этой громадной территории того внимания, которого она заслуживала. Вот почему я предложил открыть несколько небольших учреждений, со штатом из четырех–пяти американцев в каждом, в административных центрах регионов. От них требовалось: следить за развитием событий и обозначать присутствие США, что не предполагало ни секретной документации, ни защищенных комнат для бесед, ни шифропереписки. Если нашим представителям потребуется послать конфиденциальное сообщение, они смогут приехать в Москву и отправить его из посольства.

————

Наши коллеги в советском отделе государственного департамента сообщили, что послания мои были хорошо восприняты и принесли пользу: в них новой администрации был впервые представлен всесторонний взгляд на ключевые вопросы наших отношений с Советским Союзом. Вместе с тем, если не считать предложения добавить к уже обсуждаемым транснациональные вопросы, рекомендации, похоже, мало повлияли на политику, которая в ближайшие месяцы постепенно явила себя миру. Особенно сильное сопротивление, в частности, вызвали советы использовать экономическое давление для того, чтобы быстрее подтолкнуть Горбачева к разоружению и рыночным реформам.


Восточная Европа

Во время работы над рекомендациями для новой администрации я узнал от коллег из государственного департамента, что госсекретарь Бейкер всерьез вознамерился предложить Москве переговоры о будущем Восточной Европы. Идея эта принадлежала бывшему государственному секретарю Генри Киссинджеру, который, сообщили мне, полагал, будто в Восточной Европе вскоре вспыхнут восстания и они, если не будет американо–советского понимания, приведут к хаосу либо к советскому вмешательству.

Киссинджер побывал тогда в Москве и встречался с Горбачевым. Со мной он свою идею не обсуждал, хотя, по–моему, поделился ею с Горбачевым. Если так, то скорее всего идея была встречена сочувственно. Сумей Горбачев втянуть Соединенные Штаты в обсуждение будущего Восточной Европы, переговоры оказали бы сдерживающее воздействие на восточноевропейских «националистов», какую бы позицию США ни заняли.

Вот почему я был потрясен, узнав об этом предложении. Положим, я был уверен, что в намерения Киссинджера вовсе не входило придать законность советскому захвату Восточной Европы, и все же предлагавшиеся им переговоры, похоже, именно это и делали. В лучшем случае они будут выглядеть как стремление сверхдержав ограничить свободу восточноевропейцев, а в худшем — как попытка нового раздела Европы.

Мне были известны аргументы в пользу обсуждения будущего Восточной Европы с Москвой. Положение в странах Варшавского Договора, особенно его «северной связки» из Венгрии, Чехословакии, Восточной Германии и Польши, под внешним покровом продолжающегося коммунистического правления становилось взрывоопасным. Случись в одной или нескольких из этих стран беспорядки, которые привели бы к такому же советскому вторжению, какие мы видели в Восточном Берлине в 1953 году, в Венгрии в 1956 году и в Чехословакии в 1968 году, либо к поддерживаемому Советами введению коммунистическими властями чрезвычайного положения, как случилось в Польше в 1981 году, весь ход перестройки и ослабления напряженности в отношениях между Востоком и Западом оказался бы нарушен. Множество людей могло погибнуть, а международная напряженность поднялась бы до опасного уровня. Этого следовало избежать всеми мыслимыми способами.

Тем не менее, я отвергал переговоры с Москвой по двум причинам. Во- первых, совершенно очевидно, полагал я, что повторение каких–либо подстроенных Советами репрессий, виденных нами в прошлом, невозможно. Несмотря на то, что Советский Союз по–прежнему располагал чудовищной военной силой, у него больше нет политической воли использовать ее в Восточной Европе. Если учитывать общественное мнение, то афганский опыт обошелся чересчур дорого, и Горбачеву только–только удалось вытащить страну из провалившейся авантюры. Он не мог позволить себе пойти на военное столкновение в сердце Европы, не отказываясь при этом от всей программы реформ и, вероятно, не утрачивая вдобавок своего поста.

Во–вторых, я ясно представлял, что Горбачев станет подталкивать коммунистических руководителей Восточной Европы к реформам в том же духе, в каком сам старался осуществить их в Советском Союзе. Если он это сделает, то высвобожденные силы, вероятно, сметут власть коммунистических режимов, но к тому времени, когда советские руководители поймут это, им не останется ничего другого как признать свершившееся фактом. Поступить иначе значило бы для них подорвать собственную власть у себя дома.

В этих условиях американское предложение провести переговоры о будущем статусе Восточной Европы неизбежно привело бы к обвинениям в адрес США ограничить свободу восточноевропейцев. Подобная попытка заранее обрекалась на провал, поскольку восточноевропейцы, уже взяв судьбы своих стран в собственные руки, не потерпели бы ограничений свободы действовать по–своему. Еще важнее то, считал я, что у нас нет моральных прав поступать таким образом и что (принимая во внимание позицию, которую мы занимали на протяжении почти всей холодной войны), решившись на такое, мы предали бы демократические силы в Восточной Европе.

Это не означало, что в обсуждениях с советскими руководителями нам следовало вовсе избегать упоминания Восточной Европы. Необходимо было дать ясно понять, что у нас нет никаких притязаний на эту территорию и что не будет никаких попыток продвинуть НАТО на восток, если страны Варшаве кого Договора пожелают обрести независимость. Необходимо было также, чтобы Горбачев твердо усвоил: все положительные сдвиги в отношениях между Востоком и Западом исчезнут в одночасье, если он попытается использовать советские вооруженные силы для недопущения демократии в этом регионе. Однако для этого не было необходимости предлагать особые переговоры о будущем Восточной Европы: все эти вопросы можно было выяснить в ходе наших обычных контактов.

Исходя из этого, я присоединился к тем коллегам в восточноевропейском и советском отделах госдепартамента, которые оспаривали целесообразность так называемой «инициативы Киссинджера». Вернувшись в конце апреля в Москву, я с облегчением узнал, что государственный секретарь Бейкер решил отказаться от переговоров с Советским Союзом по Восточной Европе.


Преобразованная советская внешняя политика

Пока администрация Буша занималась всесторонним анализом политики, Горбачев запустил поразительно успешную кампанию, дабы заменить силу и угрозы, на основе которых Советский Союз традиционно строил отношения с другими государствами, на сотрудничество и добрососедство.

К 15 февраля он, как и обещал, завершил окончательный вывод советских войск из Афганистана, затем усилил заигрывания с Западной Европой. Ведшаяся во имя «общеевропейского дома» кампания привела Горбачева в апреле в Лондон, в июне в Бонн, в июле в Париж и Страсбург, в октябре в Хельсинки, а в ноябре в Рим. Одновременно Горбачев делал все для ускорения переговоров между НАТО и Варшавским Договором о крупном сокращении обычных вооружений в Европе. На деле, он действовал с такой быстротой, удовлетворяя требования Запада на этих переговорах, что вызвал этим некоторые проблемы с координацией между участниками западноевропейского альянса. Ряд западных предложений делались в расчете на то, что Москва никогда их не примет. Когда же та приняла, то кое–кто из союзников засомневался, смогут ли они сами ужиться с собственными предложениями.

Поместив в центр внимания вопросы европейской политики и отношения между Востоком и Западом, Горбачев нашел время и для других чреватых осложнениями регионов мира. Состоявшийся в мае визит в Китай положил конец последним остаткам длившейся почти два десятка лет советско–китайской полемики. В течение года Горбачев провел визиты на Кубу и в Восточную Германию, а также принял нескончаемый поток зарубежных гостей в Советском Союзе.

Заметное ослабление напряженности в отношениях с Западной Европой и Соединенными Штатами явилось плодом более ранних перемен в политике. Тем не менее, покуда Европу разделял железный занавес, разговоры про «общечеловеческие ценности» не слишком убеждали. В предыдущем году Горбачев заявил в ООН, что свобода выбора не допускает никаких исключений. В 1989 году Восточная Европа подвергла это утверждение испытанию.


Восточная Европа на пороге свободы

Весной во время встреч с коммунистическими руководителями из Венгрии, Чехословакии, Польши и Восточной Германии Горбачев ясно дал понять, что ожидает от них опережения реформ, проходивших в Советском Союзе. В то время многие сомневались, отдает ли он себе отчет в последствиях того, что делает.

Я и тогда полагал, и сейчас полагаю, что Горбачев недооценил хрупкость советских позиций в Восточной Европе. Он знал, разумеется, что коммунистические режимы там столь же ущербны, как и в Москве, Он сожалел, что в 1968 году советское вторжение в Чехословакию положило конец попытке этой страны установить «социализм с человеческим лицом» и на два десятилетия преградило дорогу любым значимым реформам в Советском Союзе. И все же его не оставляло убеждение, что коммунизм можно реформировать и что результатом станет нечто похожее на версию Александра Дубчека времен Пражской Весны 1968 года. Ее Горбачев готов был не только терпеть, но и приветствовать.

Не понимал он того, что коммунистические режимы по всей Восточной Европе потеряли всякую надежду завоевать поддержку большинства не только оттого, что они коммунистические, но и оттого, что они являлись орудиями советского империализма. На деле, в «северной связке» от Венгрии до Балтийского моря, им удавалось удерживаться у власти лишь при поддержке советских танков: стоило убрать или лишить подвижности эти танки — и режимы бы эти пали.

Горбачев и остальные советские руководители не поняли своей уязвимости в Восточной Европе не только в силу психологической неготовности признать враждебное отношение к коммунизму как объективный факт, но и потому, что они не имели объективной информации о реальном положении в этих странах.

В распоряжении разведывательных организаций редко оказываются средства формирования общественного мнения, сходные с теми, какими располагали советские аналитики в государствах Варшавского Договора. У каждого коммунистического режима имелась своя точная копия КГБ, обученная советскими офицерами и послушно откликавшаяся на просьбы коллег из Москвы. Сети платных и неоплачиваемых осведомителей опутывали каждую страну. И все же система не предоставляла точную информацию политическому руководству — ни в самих странах, ни их советским хозяевам.

Почему? Да потому, что руководители задавали неверные вопросы и готовы были наказать всякого, кто сказал бы им правду. Они исходили из того, что всякий, ставивший под сомнение их политику, не заслуживал доверия (и, как правило, были в том правы), но они предполагали также, что число оппозиционеров ничтожно — и в этом крупно ошибались.

Советские представители в Восточной Европе редко вносили коррективы в пристрастные и корыстные оценки марионеточных правителей, потому что они сами являлись частью той же системы. Штаты советских посольств в государствах Варшавского Договора заполнялись не профессиональными дипломатами, а функционерами Коммунистической партии — аналог политических назначенцев в дипломатии США. Только они покупали себе посты не денежными взносами в избирательные кампании, а политической службой. Некоторые были отправлены в уютную ссылку, когда Политбюро сочло их пребывание дома неудобным. Хотя многие являлись способными специалистами в своей области, они не были подготовлены к пониманию иных общественных укладов. У них имелся доступ на самый верх — и им этого было достаточно.

Александр Бессмертных, великолепный, целиком отдающийся работе профессиональный дипломат, ставший вслед за Шеварднадзе советским министром иностранных дел, однажды сказал мне, какой шок вызвали в Москве события в Восточной Европе в 1989 году из–за неспособности советских посольств представить точную картину происходивших там событий. Когда МИД, получив сведения об общественном недовольстве, объяснял Бессмертных, запрашивал посольство, всякий раз советский посол отвечал примерно следующее: «Я только вчера виделся с Хонеккером [или с Гусаком, или с Ярузельским], и он говорит, что все прекрасно. Мы не должны поддаваться западной пропаганде».

————

Потребовалось несколько месяцев, прежде чем народы Восточной Европы, напуганные советскими вторжениями 1956 и 1968 годов, а также угрозами, заставившими Польшу объявить о введении чрезвычайного положения в 1981 году, осознали, что отныне они могут взять собственное будущее в свои руки. Но когда Горбачев принялся подталкивать их коммунистических руководителей к реформам, как это он сделал весной 1989 года во время своих поездок, люди в этом регионе узрели благоприятные для себя возможности.

Первое в Варшавском Договоре некоммунистическое правительство было сформировано в Польше в августе 1989 гола, Советская пресса отнеслась к этому с поразительной объективностью, а кое–кто из комментаторов по сути приветствовал подобное развитие событий. Шеварднадзе вскоре побывал в Варшаве, и Тадеуш Мазовецкий, новый премьер–министр, получил приглашение в Москву с уверениями, что Кремль больше не настаивает, чтобы одни только коммунистические правительства считались приемлемыми в так называемом советском блоке. Доктрина Брежнева, накладывавшая на СССР обязанность оберегать «социализм» в других странах, негласно ушла в историю.


Встречи на высшем уровне дают сбой

В январе–феврале, готовя свои рекомендации, я думал, что идея проведения ежегодных саммитов будет принята без вопросов. Президент Буш знал, какие трудности мы испытывали, устраивая встречи на высшем уровне, и, когда президентом был Рейган, сам высказывался в пользу частых саммитов, Встреча в конце весны или начале лета позволила бы ему осуществить пересмотр политики и вместе с тем убедить Горбачева в искренности своего намерения не терять темпа в улучшении отношений, достигнутого Рейганом и Горбачевым в 1987–1988 годах.

В марте, когда я прибыл в Вашингтон для консультаций, я был принят президентом и доложил ему о выборах в Советском Союзе, заметив, что было бы полезно назначить дату саммита и добиваться соглашения о ежегодных встречах. К моему удивлению, президент отреагировал так, словно подобная идея никогда не приходила ему в голову. Не воспользуются ли Советы встречей на высшем уровне, задал он вопрос, чтобы оказать на нас нажим, добиваясь уступок в переговорах по контролю за вооружениями? Я ответил, что не вижу, как это им удастся: когда они проделывали такое в прошлом, мы противились нажиму и, полагаю, готовы на это и впредь.

Брент Скоукрофт, новый помощник по национальной безопасности, полагал, что осложнить дело могут ожидания американской общественности. Если встреча не принесет крупного соглашения, средства массовой информации назовут ее провалом. Следует, ответил я, разъяснить, что целью встречи является обсуждение вопросов, а не заключение соглашений. Если мы добьемся ежегодных саммитов, общественность воспримет их как нормальную дипломатию и не станет всякий раз ожидать значительного соглашения. Еще я добавил: если мы станем откладывать встречу на слишком долгий срок, то ожидания могут возрасти и в то же самое время мы упустим возможность влиять на советскую политику в такое время, когда она на подъеме.

Президент завершил дискуссию, сказав: «Что ж, посмотрим», — однако, по голосу судя, не был убежден в необходимости скорого саммита.

В июне я снова оказался в Вашингтоне. Коллеги из советского отдела сообщили мне, что не заметили со стороны Белого Дома никаких признаков интереса к идее скорейшего саммита. Вот почему при встрече с госсекретарем Бейкером я повторил просьбу, высказанную в марте, сказав, что, на мой взгляд, Горбачев с Шеварднадзе все еще недоумевают, чем вызвана столь исключительно долгая пауза в разработке политики администрации. Бейкер и президент продолжали давать общие заверения, что мы желаем перестройке успеха и что усилия по улучшению отношений будут продолжены, однако Москва не видела особых сдвигов в том, что касалось конкретных предложений. Мне казалось, что имелась возможность достичь ряда выгодных для Америки целей и одновременно придать силы переменам в Советском Союзе, что позволило бы нам избавиться от холодной войны и наращивать все более широкое взаимодействие. Однако это потребует личного руководства президента и его личных встреч с Горбачевым. Чем дальше откладывается встреча, тем больше вероятность упустить такую возможность.

Бейкер с очевидным интересом прислушивался к моим доводам, но, выйдя из госдепа и направившись к Белому Дому, где мне предстоял доклад президенту, он попросил меня оставить при себе мои соображения о ситуации в Советском Союзе. Впрочем, во время короткой прогулки он передумал и, когда мы подошли к подвальному входу в Западное Крыло, сказал мне: «С другой стороны, Джек, почему бы вам и не рассказать президенту то, что вы рассказали мне про саммит».

Я так и сделал, и на сей раз мои соображения, похоже, пробудили подлинный интерес. Президент распорядился, чтобы его сотрудники тщательно взвесили все за и против и представили свои соображения.

Реакция на мое предложение расширить экономические отношения как в Белом Доме, так и в государственном департаменте, оказалась менее обещающей. Бейкер, похоже, подозревал, что Горбачев в основном намерен проторить себе дорогу в международные организации, вроде Генерального соглашения по тарифам и торговле (ГАТТ), и играть в них роль «третьего лишнего», Беспокоило и то, что любой разговор о расширении торговли оживлял оппозицию справа и давал основания обвинить администрацию Буша в слабости перед лицом коммунизма. Кое–кто в Белом Доме опасался, что такой разговор ослабит поддержку в Конгрессе оборонного бюджета администрации.

Специалисты советского отдела в госдепартаменте понимали, что отныне мы способны влиять на ход событий в Советском Союзе и что, отказываясь использовать нашу экономическую мощь, мы упускаем возможность защитить интересы США, но их доводы попросту не были услышаны людьми, делающими политику. У каждого творца политики, похоже, имелась любимая отговорка по поводу привычного со времен холодной войны пристрастия к ограничениям в торговле, капиталовложениях и продаже техники. Никто, похоже, не пытался рискнуть хотя бы изучить, каким образом мы могли бы помочь преобразовать советское народное хозяйство из системы, управляемой государством и ориентированной на военное производство, в систему, действующую на принципах рынка и сосредоточенную на производстве для потребителей.

Между тем в Москве Горбачева все больше и больше беспокоило, с его точки зрения, бездействие США в вопросах, представлявших обоюдный интерес, и нечувствительность к проблемам, с какими он сталкивался дома. В декабре в ООН он объявил о крупных односторонних шагах по сокращению оружия и утверждению оборонительной позиции, однако, вместо того чтобы пройти свою половину пути навстречу, новая администрация США, казалось, прикарманивала любую уступку с его стороны да только и делала что ужесточала свои требования. Шедшие из Вашингтона сигналы были путанными: с одной стороны, Буш и Бейкер обычно говорили о своем желании улучшать отношения с Советским Союзом, и оба утверждали, что желают успеха перестройке, с другой стороны, Скоукрофт, его заместитель Роб Гэйтс, и министр обороны Ричард Чини подчеркивали, что Соединенным Штатам необходимо держаться настороже, и время от времени публично заявляли, что Горбачев, возможно, долго не протянет.

Подобные заявления неизменно подмечались советской прессой и служили пищей для тех твердолобых, кто противился Горбачевским попыткам осадить советскую военщину. Беспокойство Горбачева возросло, когда Буш объявил о поездке в Венгрию и Польшу и стал говорить о необходимости вывода советских войск из Восточной Европы. Дело это и в самом деле было достойным и необходимым, но превращение его в предмет всеобщих обсуждений, когда Горбачев у себя дома подвергался давлению со стороны великого множества сил, скорее всего приносило больше вреда, чем пользы. В конце концов, в начале июля Горбачев, воспользовавшись удобным случаем, передал мне послание для президента Буша.

В 1989 году Четвертое июля пришлось на вторник, и, поскольку в день нашего национального праздника мы планировали большой прием для советских гостей и членов дипломатического корпуса, то предшествующее воскресенье, 2 июля, отвели под традиционный пикник по случаю Четвертого июля для сотрудников посольства и всех американцев в Москве. В дополнение, в то воскресенье у нас в запасе было редкостное удовольствие: Ван Клиберн после почти двадцатилетнего перерыва давал свой первый концерт на публике в Москве, После победы в Конкурсе имени Чайковского в 1958 году Клиберн сделался легендой в Советском Союзе. Известие о том, что он вновь приедет в Москву и выступит на публике после стольких лет молчания, вызвало громадный интерес и оживление среди советской общественности и в американской колонии.

Чета Горбачевых, вообще–то редко куда выезжавшая по вечерам, за исключением мероприятий, обязательных для главы государства или руководителя партии, прибыла на концерт. Публика расценила их присутствие и как знак уважения великому американскому пианисту, и как жест в поддержку более тесных советско–американских культурных связей. Во время перерыва один из помощников Горбачева передал нам с Ребеккой приглашение четы Горбачевых обменяться впечатлениями после концерта.

Соответственно, пока в зале еще гремели несмолкавшие рукоплескания, нас проводили в укромную приемную, примыкавшую к президентской ложе, где Горбачев принимал Вана, его мать и ряд сопровождавших его лиц. Подали шампанское, икру и прочие закуски, и мы поднимали тосты за потепление отношений между нашими странами. Ван поинтересовался, можно ли приобрести квартиру в Москве, и Горбачев пообещал замолвить за него словечко перед Моссоветом.

Минут тридцать прошли в непринужденной беседе, и Горбачев объявил, что они с Раисой вынуждены уехать, поскольку перед самым концертом узнали, что умер Андрей Громыко. До возвращения домой они собирались навестить семью покойного. Пока гости выходили, Горбачев взял меня под руку и отвел в угол комнаты.

«Джек, — сказал он, — хочу, чтобы вы кое–что передали президенту». Я, разумеется, согласился, а он продолжил, отметив, что переживает «очень сложный и трудный период». Горбачев настроен двинуть вперед реформы, но оппозиция растет. Он считал, что его реформы обеспечат более тесные отношения с Соединенными Штатами, и полагал, что президент Буш понимает это и с этим согласен. Между тем, ряд прозвучавших в последнее время в Вашингтоне заявлений доставили Горбачеву настоящие беспокойства, «Передайте президенту, — заключил он, — чтобы он» уж пожалуйста, был немного внимательнее. Сказанное им отзывается тут».

«Я конечно же передам ваши слова, — сказал я, — только не могли бы выразиться точнее? Могу я привести президенту какие–либо примеры?»

«Нет, просто уведомьте его, что ряд заявлений осложняют дела тут. Если он хочет помочь, ему следует быть более внимательным».

Передавая послание Горбачева, я признался, что не уверен, какой именно поступок или высказывание задело Горбачева, но высказал предположение, что в преддверии поездки президента в Венгрию и Польшу Горбачева оскорбили разговоры о выводе советских войск из этого региона. Как ни желанна такая цель, все же открытое подталкивание к ней со стороны Буша затруднит, а не облегчит Горбачеву выражение своего согласия. Вероятно, Горбачева беспокоило, как бы в ходе самого визита президента в регион таких разговоров не стало больше.

Получив это послание, президент Буш тут же ответил уверениями, что он впредь и в самом деле будет внимательнее относиться к последствиям своих публичных высказываний. Он уполномочил меня обсудить это в более конкретном выражении, если Горбачев того пожелает. Между тем, когда я обратился с просьбой, Горбачев уведомил через МИД, что необходимости в этом нет. Бессмертных, сообщивший мне ответ Горбачева, высказал предположение, что раздражение Горбачева вызвало какое–нибудь заявление, вычитанное им в оперативной сводке новостей, какую генсек получает каждый день, и он, воспользовавшись случаем, излил мне свою досаду. Теперь же, три дня спустя, Горбачев, похоже, хотел забыть о том разговоре.

Между тем, слова Горбачева дали результат, на который, я полагаю, он рассчитывал. Пока Буш находился в Восточной Европе, его суждения по поводу роли СССР были настолько осмотрительными, что Шеварднадзе счел необходимым отметить это, передав на словах, что советская сторона удовлетворена «ответственным поведением» Буша во время поездки.

Вскоре после поездки Буша в Польшу и Венгрию его наконец–то удалось убедить предложить Горбачеву встречу Президент направил Горбачеву личное послание с этим предложением, беззаботно используя в качестве курьера маршала Ахромеева, оказавшегося в Вашингтоне: Буш опасался утечки в том случае, если приглашение будет направлено через государственный департамент. Шеварднадзе уведомили не сразу и он пришел в бешенство, узнав, что его обошли.

Хотя эта промашка не оставила надолго по себе злопамятного следа, поскольку подобное больше не повторялось, она характеризует достойную сожаления склонность Буша: тот испытывал ребячий восторг, устра- ивая «сюрпризы» в прессе, а порой заходил настолько далеко в сохранении банального секрета, что его аппарат был лишен возможности все тщательно подготовить. Существеннейшие секретные сведения о вооружении США оберегались меньше, чем информация о намеченной на конец года встреча Буша с Горбачевым. Положим, с уважением относясь к желанию президента держать встречу в тайне до тех пор, пока о ней не будет объявлено, я делал все, что было в моих силах, для неразглашения этой информации, и все же с трудом понимал, какой реальный вред был бы нанесен национальным интересам Америки, если бы общественность пораньше узнала о планах президента. Получилось же так, что в Вашингтоне о встрече стало известно за день до того, как намечалось объявить о ней официально.

————

В концу лета Вашингтон, похоже, стал выходить из летаргии, в какую сам себя вогнал. Разрабатывались планы встречи на высшем уровне в конце года, и Соединенные Штаты выступили с крупным новым предложением по значительному сокращению обычных вооружений в Европе, что доказывало: руководство со стороны президента способно привести к впечатляющим результатам.[49] По большинству же вопросов, однако, это руководство не было столь явным. Переговоры по стратегическим вооружениям зашли в тупик, потому что администрация Буша все еще не решила, чего хочет от соглашения — несмотря на то, что данный вопрос изучался на протяжении всех восьми лет президентства Рейгана и люди, назначенные Бушем, были о нем хорошо осведомлены. Ни один из высокопоставленных творцов политики не задумывался всерьез об активизации экономических отношений. Для того, чтобы сдвинуть с мертвой точки переговоры по сокращению стратегических наступательных вооружений (СНВ), потребовался визит Шеварднадзе в Соединенные Штаты в сентябре, а для включения экономики в повестку дня — декабрьский саммит на Мальте.

Вместе с тем, пока в Вашингтоне разбирались с собственной политикой, события в Советском Союзе развивались быстро.


IX Голос, с которым нельзя не считаться

Съезд [народных депутатов] и все, что ему предшествовало.., это убедительная победа перестройки, в сущности, новая страница в судьбе нашего государства.

Михаил Горбачев — Первому Съезду народных депутатов СССР, май 1989 г.[50]

Партия проиграла выборы.

Николай Рыжков — Политбюро» 1989 г.[51]

25 мая 1989 года обещало стать историческим днем в Москве. В Кремлевском Дворце съездов начинал работу Съезд народных депутатов, первый с 1918 года представительный орган власти в России, который — по крайней мере частично — избирался честным и тайным голосованием.

Иностранные послы получили приглашения быть свидетелями этого события, Обычно мой ежедневный распорядок был настолько плотно составлен, что я радовался, если удавалось проводить все встречи вовремя (о том, чтобы явиться куда–то пораньше, и говорить не приходилось), но в этот раз я попросил секретаря освободить мне весь день начиная с девяти часов утра. Я собирался приехать в Кремль пораньше, не только чтобы заполучить удобное место на дипломатической галерее, но и успеть встретиться, поговорить несколько минут с прибывающими депутатами, а также насладиться общей картиной.

Мой умеренно бронированный «кадиллак» с развивающимся звездно- полосатым флагом над правым крылом проследовал через Боровицкие ворота, миновал витиевато украшенный Большой Кремлевский Дворец и величественный ансамбль церквей XV века, окруживших Дворцовую площадь, свернул налево мимо зданий, где размещались кабинеты Горбачева и премьер–министра Рыжкова, и остановился перед выложенными из мрамора и стекла стенами Дворца съездов, откровенного порождения XX века.

В тот день, однако, в нем собирался не съезд Коммунистической партии, а, по сути, конституционное собрание, орган, призванный создать совершенно новую систему правления в Советском Союзе.

Я полагал, что дипломатов усадят вверху на балконе, куда их обычно помещали во время праздничных торжеств, но приятно удивился, когда был препровожден к ряду кресел на возвышении слева в зале, откуда прекрасно видны и сцена, где произносились официальные речи, и депутаты, сидевшие в той части зала, которая в американском театре звалась бы «партером». Ожидая назначенного на десять часов открытия, я размышлял о событии, произошедшем за одиннадцать лет до моего рождения, том самом, которое я считал поворотным пунктом в российской истории. Я имею в виду насильственный разгон Учредительного Собрания в январе 1918 года. Первому в истории России органу, избранному на основе всеобщего избирательного права, Учредительному Собранию предстояло составить новую конституцию послецарского периода. Большевики, захватившие власть перед самыми выборами в ноябре 1917 года, получили менее четверти голосов. После дня размышлений, за время которого стало ясно, что большинство не собирается покорно признавать большевистскую власть, на разгон Учредительного Собрания были брошены войска. Двух депутатов забили до смерти.

Презрев выборы, которые не удалось выиграть, Ленин покончил со всякой видимостью демократических процедур. Он ясно дал понять, что будет настаивать на власти, независимо от того, получит он народную поддержку или нет. Законность большевистской власти приходилось доказывать на основе марксисткой теории, а не на суверенитете народа, а это неизбежно вело к созданию полицейского государства, управляемого силой.

Временами я пускался в раздумья о том, что стало бы с Россией и с миром, окажись Ленин демократом. Пожелай он признать, что его партия, оставшись в меньшинстве, имеет право управлять только тогда, когда сумеет убедить большинство населения проголосовать за нее, он способствовал бы установлению конституционного порядка, который помог бы избежать гражданской войны, вражды Западной Европы, опоры на террор и автократическую структуру, которую Сталин сумел превратить втиранию.

Стоило мыслям устремиться в этом направлении, как к действительности меня возвращали слова, произнесенные по другому поводу нашим сыном, Дэвидом, когда ему было четырнадцать лет. Тогда Дэвид очень увлекался военной историей, особенно же его захватила вторая мировая война. Однажды, когда мы обсуждали гитлеровское нападение на Советский Союз, я заметил, что, если бы нацисты освободили людей от коммунистического правления, не обращаясь с украинцами и русскими как с Untermenshen и не подвергая геноциду еврейское население, они вполне могли бы захватить Советский Союз и выиграть войну, Дэвид посмотрел на меня с сомнением и спросил: «Другими словами, папа, не будь нацисты нацистами, все было бы по–другому?»

Вот именно. Не будь нацисты нацистами, не будь большевики большевиками… всеохватная трагедия двадцатого века в том, что и нацисты, и большевики оставались верны собственной природе.


Представительная ветвь власти?

Но вот я сижу в здании, выстроенном большевиками для проведения заседаний руководящего органа партии, ими созданной, и слежу за ходом заседания совершенно иного органа власти: того, что в значительной мере избран гражданами страны, того, у которого имелся формальный мандат на установление нового конституционного устройства, того, что был предложен главой Коммунистической партии и партией создан.

Суждено ли мне стать свидетелем искупления Горбачевым первородного греха Ленина против демократии? Не перестал ли быть большевиком руководитель Коммунистической партии Советского Союза? Вот какие мысли крутились у меня в голове, пока я наблюдал, как рассаживались депутаты по местам, различал знакомые лица, отвечал на приветственные взмахи рук, встречаясь взглядом с теми, кого знал. Настроение было праздничным: всех в зале, похоже, объединяло чувство, что мы участвуем в событии, которому уготовано стать поворотным пунктом в истории.

Заседание открылось с десятым ударом часов, и Председатель Центральной избирательной комиссии по выборам народных депутатов СССР зачитал свой доклад. Он оказался длиннее, чем нужно, и часть депутатов зашумела, выражая нетерпение заняться существом того, ради чего избирался съезд. Когда Председатель закончил, то в соответствии с повесткой дня должен был избираться Президиум съезда, однако на трибуну вышел депутат из Латвии и предложил почтить память погибших в мирной демонстрации в Тбилиси, разогнанной 9 апреля войсками. Затем депутат потребовал «сообщить во всеуслышание и сейчас, на Съезде народных депутатов СССР, кто отдал приказ об избиении мирных демонстрантов в городе Тбилиси 9 апреля и применении против них отравляющих веществ, а также сообщить название этих отравляющих веществ».

Такого, похоже, в первоначальном сценарии не было: неужели депутатам позволят действительно взять проведение заседания в свои руки? Ожидать такого было бы слишком. У Горбачева, несомненно, был свой план, и, допуская, возможно, отдельные отклонения, он, как и ожидалось, направил все в предопределенное русло.

Состав Президиума был утвержден без возражений, но перед голосованием за предложенную повестку дня я заметил, как к трибуне направляется знакомая высокая сутулая фигура — Андрей Сахаров. Этого организаторы тоже наверняка не планировали, подумал я.

Разумеется, меня интересовало, о чем будет говорить Сахаров, тем более, что основные обсуждения еще и не начинались. И все же мне казалось, что тот факт, что он стал депутатом, что ему позволено активно участвовать во всей этой процедуре, имеет большее значение, нежели то, что он скажет. Даже если бы этот первый Съезд народных депутатов не сделал ничего, кроме как узаконил роль Сахарова в советской политической жизни, он и тогда остался бы важной вехой в истории.

Вот он, Андрей Сахаров, на трибуне, полноправный участник величественного собрания, готовый обратиться к коллегам–депутатам. На липе Горбачева заметно некоторое раздражение, однако он смолчал.

Выступая от имени «группы московских депутатов», Сахаров внес два предложения по вопросам, которые группа считала принципиально важными: во–первых, право принятия законов СССР должно принадлежать исключительно Съезду Народных депутатов, а не меньшему по составу Верховному Совету, который съезду предстояло избрать, и, во–вторых, Председателя Верховного Совета следует избирать не в начале сессии, как планировалось, а в конце, после обсуждений по «всему кругу вопросов, определяющих судьбу страны», и рассмотрения всех возможных кандидатур. Выдвигая это предложение, Сахаров недвусмысленно заявил, что поддержит на выборах кандидатуру Горбачева, но считает плохим прецедентом проводить выборы до обсуждений.

Пока Сахаров говорил, в зале нарастал шум, и в конце голос выступавшего был едва слышен. Горбачев вмешался, заявив что выступления следует ограничить пятью минутами и что Сахарову пора заканчивать. Позже, когда состоялось голосование, предложение Сахарова было отвергнуто абсолютным большинством голосов.

————

Наблюдая за этой сценой, я испытывал смешанные чувства. Не могло не внушать огромного удовлетворения, что Сахарову дали высказаться еще до того, как начались обсуждения по повестке дня. Однако враждебность зала навевала зловещие мысли: настрой депутатов не свидетельствовал об открытости их сознания.

В то же время я считал, что Сахаров и связанные с ним депутаты продемонстрировали недальновидность в вопросах, избранных ими для его первого выступления. Сколь бы ни был либерален Горбачев, ясно же, что число раз, когда Сахарову позволят обратиться к Съезду, будет ограничено. Я сомневался, что обозначенные два вопроса были самыми животрепещущими, и гадал про себя, отчего Сахаров не подождал и не воспользовался предоставленным ему временем, чтобы затронуть предметы более насущные и значимые.

————

Из 2250 мест на новом Съезде народных депутатов лишь 1500 принадлежала избранным в избирательных округах. Треть мест предназначалась представителям «общественных организаций», таким как Коммунистическая партия и различные связанные с нею учреждения. Это явно было сделано для того, чтобы позволить ряду высших официальных лиц, как и самому Горбачеву, попасть в новый орган власти, минуя борьбу за голоса и без риска проиграть выборы. Теоретически Горбачев, используя аппарат Центрального Комитета, был бы в состоянии назначить всех 750 таких депутатов.

Жесткий контроль со стороны КПСС, однако, в ряде таких организаций уже дал сбой, что побудило другие организации попытаться стряхнуть к себя оковы партии с помощью выборной кампании.

Центральному Комитету Коммунистической партии было отведено 100 депутатских мест (самая большая квота для одной организации) — и уж они- то безусловно находились в распоряжении Горбачева. В этой квоте для придания ей целостности Горбачев свел концы с концами: наряду с представителями высшего руководства КПСС, включая Лигачева и Яковлева, в группе мелкими порциями были представлены все слои общества — управленцы, военные, писатели, председатели колхозов и тому подобное. В совокупности группа включала в себя отдельных реформаторов и гораздо большее количество слегка перекрашенных аппаратчиков.

После публикации результатов Горбачев заявил, что выборы стали победой Коммунистической партии, поскольку 87 процентов избранных депутатов являлись членами КПСС. Рыжков в своих мемуарах пишет, что он оспаривал это утверждение Горбачева и напоминал ему, что партия на самом деле проиграла, поскольку не смогла добиться избрания тридцати партийных руководителей крупных регионов, а многие члены КПСС были избраны не потому, что состояли в партии, а вопреки этому.[52] В то время я не был осведомлен об этих разногласиях, но мои оценки совпадали с Рыжковскими.

————

В общем и целом, результаты выборов обнадеживали тех, кто рассчитывал на установление демократии в Советском Союзе. И вовсе не потому, что все выборы проводились честно: во многих местах, если не в большинстве, это было не так. И вовсе не потому, что в результате был избран орган власти, ясно поставивший перед собой задачу создания конституционного государства, основанного на правлении закона: большинство депутатов были консервативно настроенными стойкими приверженцами КПСС, не желавшими допускать какой бы то ни было утраты власти.

Результаты радовали душу потому, что выборы выдвинули — в первый раз за всю советскую историю — значительную когорту представителей, завоевавших голоса народа в борьбе с реакционными политическими силами. Не менее важно было и то, что немалое число наиболее авторитарных руководителей КПСС позорно проиграли выборы. Выборы были не последние, и урок они преподнесли общественности в целом: если действительно постараться, то официально навязываемого кандидата «прокатить» можно.

Еще один аспект выборной кампании свидетельствовал о крупном сдвиге в отношениях общественности. Внезапно люди утратили боязнь высказаться. Это было замечательно в стране, где еще несколько десятилетий тому назад всего лишь подозрение в инакомыслии грозило смертью» а совсем недавно доводило до тюрьмы или ссылки. Внезапно словно бы у всех на устах оказались самые беспощадные поношения коммунистическому режиму.

Желание народа избавиться от мерзавцев не новость для Советского Союза, не удивляло оно и тех, кто был знаком с советским общественным мнением. Новым было то, что население выражало свое мнение открыто — даже перед камерами — и что средства массовой информации выпускали это мнение в эфир.


Парламент нового типа

После первоначальных отклонений от объявленной программы первый Съезд народных депутатов продолжал работу, в целом, в рамках, определенных Горбачевым и его сторонниками. Обсуждения шли острые и зачастую затрагивали вопросы фундаментальные. Решающее голосование часто требовало значительного закулисного маневрирования — тактики, которой Горбачев владел превосходно.

Было несколько случаев, когда Съезд едва не дискредитировал себя. Была развязана организованная кампания разнузданной критики Сахарова. В словах выходивших один за другим ораторов, обвинявших его в оскорблении Советской Армии, слышался отзвук оголтелой сталинской травли. Возможно, не Горбачев был инициатором этих безобразных потуг, но он ничего не сделал, дабы сдержать их.

Второй случай связан с Ельциным. Одна из задач, стоявших перед Съездом, заключалась в избрании из своей среды Верховного Совета, становившегося постоянным парламентским органом и включавшим в себя около четверти депутатов Съезда, или 556 из 2250. Ельцин выдвинул свою кандидатуру, и, принимая во внимание полученное им подавляющее большинство голосов избирателей, невозможно было себе представить, чтобы он оказался за бортом, пожелай депутаты соблюсти видимость демократического органа. И все же именно это едва не произошло.

Ельцин был одним из кандидатов от России, и при тайном голосовании получил на несколько голосов меньше, чем требовалось, чтобы занять место в Верховном Совете. России было отведено одиннадцать мест в Совете Национальностей, Ельцин же по количеству голосов занял в списке двенадцатое место. Голосование подтвердило то, что и без того было ясно: большинство депутатов Съезда гораздо больше были склонны поддержать партийную структуру, чем такие реформы, которые могли бы ее ослабить. В данном случае, отвергнуть Ельцина значило дискредитировать новые образования, которые Горбачев так долго и настойчиво претворял в жизнь.

Положение в тот день спас Алексей Казанник, дотоле безвестный сорокасемилетний профессор права из Омска, чью впечатляющую бороду, черную по щекам и седую на подбородке, уже привыкли узнавать миллионы телезрителей. Его включили в список кандидатов в члены Верховного Совета от России двенадцатым — и потому только, что Ельцин с другими настояли, чтобы число кандидатов превышало количество отведенных мест и у депутатов, таким образом, имелся бы выбор. Казанник заявил, что дома не сможет от стыда смотреть в глаза своим избирателям, если окажется, будто он виноват в том, что Ельцин не попал в Верховный Совет, а потому взял и уступил тому свое место.

————

Съезд избрал Горбачева Председателем Верховного Совета СССР — и, стало быть, главой государства — в ходе процедуры, напоминавшей о днях былых. Позволив такому случиться, Горбачев упустил две возможности создать прецеденты для демократической процедуры. Во–первых, он позволил Съезду отклонить предложение Сахарова провести до выборов обсуждения. Во–вторых, он позволил провести выборы без альтернативной кандидатуры.

Геннадий Бурбулис, преподаватель философии из Свердловска, который позже станет весьма заметной фигурой в Ельцинском правительстве России, выдвинул кандидатуру Ельцина, но Ельцин взял самоотвод. Впрочем, один депутат, Александр Оболенский, сорокапятилетний инженер Полярного геофизического института, расположенного близ Мурманска, возымел настолько сильное желание попасть в бюллетень по выборам Председателя Верховного Совета, что выдвинул себя сам.

Горбачев по этому поводу никак не высказался, и депутаты проголосовали против (в соотношении два к одному) включения Оболенского в бюллетень; результаты этого голосования могли бы быть иными, потребуй Горбачев состязательных выборов.

Другим партработникам Горбачев рекомендовал допускать состязательность при голосовании, и многие из них ожидали, что ему в свой черед следовало бы настаивать на втором кандидате. Очевидно, Горбачеву была невыносима мысль о том, что некоторые народные депутаты при тайном голосовании проголосуют за кого–то другого. Как оказалось, за него проголосовали 2123 депутата, против 87. Вероятнее всего, Оболенский получил бы не больше этих 87 голосов; соответственно, меньше 87 подали бы голоса против Горбачева, будь в бюллетене еще одна фамилия, поскольку какое–то количество сказавших «нет», вероятно, выразили протест его избранию на безальтернативной основе.

Выдвижение кандидатуры Горбачева все же не во всем следовало традициям прошлого. Перед голосованием прошли обстоятельные и довольно свободные обсуждения.

Марью Лауристин из Эстонии, например, задала кандидату три вопроса: какие положения, гарантирующие суверенитет республик, должны быть включены в новую конституцию; допустимо ли в демократическом государстве использование войск против гражданских демонстрантов; кто в Политбюро заранее знал о кровавом подавлении демонстрации в Тбилиси в апреле. Один депутат спросил, использует ли Горбачев государственные деньги для строительства себе дачи в Крыму. Кто–то напомнил Горбачеву, что его популярность падает из–за того, что продвижение перестройки замедлилось. Несколько депутатов потребовали, чтобы он сложил с себя обязанности генерального секретаря КПСС, если ему предстоит стать председателем законодательного органа. Перед голосованием Горбачев ответил на большинство из этих вопросов, однако не дал ясных ответов на вопросы Лауристин.

————

Конец первой сессии Съезда народных депутатов почти незаметно перетек в первую сессию нового Верховного Совета СССР, Люди уже привыкли (пристрастились, как сказали бы некоторые) к непривычному удовольствию наблюдать за политическими дебатами, так что заседания Верховного Совета, как и заседания Съезда, транслировались полностью — правда, по вечерам, с тем чтобы люди больше не отрывались от работы, дабы следить за ходом обсуждений в прямом эфире.

Новый Верховный Совет сразу же проявил независимый дух. Когда премьер–министр Рыжков представил свои кандидатуры на министерские посты, их стали отвергать одну за другой. Я сбился со счету на одиннадцатой (всего представлялось около шестидесяти министерских постов), и за обедом депутаты шутили, что мерки их требовательности выше, чем у Сената США, который редко отказывался утвердить назначения в Кабинет.

Обсуждения в ходе этой первой сессии были оживленными, Поскольку вечерами мы по большей части оказывались занятыми, я устанавливал днем свой видеомагнитофон на запись и просматривал ее, возвращаясь домой. Приходилось не спать допоздна, но дело того стоило. Многие вопросы, которые взялись рассматривать законодатели, относились к основам нового конституционного порядка, а в новом парламенте оказалось изобилие ораторов. Мне оставалось лишь поражаться, как добротно их выпестовали в тугих пеленках прежнего строя и как скоро они нашли себя в сумятице парламентских обсуждений.

Поначалу Горбачев большую часть дня проводил, лично председательствуя на заседаниях Верховного Совета, что во многом повышало престиж этого органа. Постепенно, впрочем, бремя других неотложных дел давало себя знать, и он передал бразды правления своему заместителю, Анатолию Лукьянову.

Еще совсем недавно Лукьянов работал в аппарате Центрального Комитета, вдали от глаз общественности. Так что для него полученный в Верховном Совете пост оказался первым, где он оказался в центре постоянного внимания средств массовой информации. Вскоре телезрители привыкли к уныло рассудительному выражению на его вытянутом лице и мрачноватому звучанию, какое он все время придавал своему голосу, призывая палату к порядку. Власть свою он осуществлял твердо. Толи от того, что радикальные реформаторы любили поговорить больше других, то ли от предвзятости со стороны Лукьянова, только чаще случалось так, что одерживать ему приходилось их, а не более консервативных депутатов.

Хотя Лукьянов редко улыбался, время от времени он ронял фразы, западавшие в память. Однажды мне довелось присутствовать на его встрече с группой американских старшеклассников из Нью—Джерси и Мэриленда; их приезд был частью программы обменов, начало которой положило составленное мною предложение к саммиту в Женеве. Я был в восторге, получив приглашение на их встречу с Лукьяновым.

Еще большее удовольствие я получил, увидев, как хорошо юные американцы говорят по–русски и какие серьезные вопросы они задают Программа обменов, похоже, работала именно так, как я в свое время рассчитывал. Школьники были хорошо подготовлены и знали о Советском Союзе куда больше, чем средний американский конгрессмен.

Лукьянов достойно справился с их вопросами о новом парламенте и текущем политическом положении, и тут последовала едкая реплика. Один из американцев спросил:

— Почему ребятам, с которыми мы здесь подружились, не дают паспортов, чтобы приехать к нам?

Лукьянов помолчал, глядя прямо в глаза ребятам, и сказал:

— Это показывает глубину глупости, на какую способны человеческие существа. Но мы это намерены уладить. Немного времени пройдет, и ваши друзья смогут получить паспорта для поездки за границу.

Тут же последовал вопрос:

— А они смогут обменять свои рубли на доллары?

— Этого я вам не обещаю, — ответил Лукьянов. — Эту проблему мы еще не решили.

Во всяком случае в тот день Лукьянов давал честные, прямые ответы. И все же по прошествии несколько месяцев стало ясно, что его представление о реформах ближе к Лигачевскому, чем к Горбачевскому.


Оппозиционная партия в зародыше

Реформаторы не делали погоду ни на Съезде народных депутатов, ни в его вспомогательном органе, Верховном Совете, но не были они и незначительным меньшинством. Они победили на выборах в столице, весомым было их представительство от других крупных городов, включая Ленинград и Ельцинский Свердловск, Они составили большинство депутатов от прибалтийских государств и имели своих представителей от других регионов, таких как Кавказ, Украина и Дальний Восток. К тому же многие общественные организации, объединявшие в основном ученых и интеллигенцию, избрали демократических активистов.

Эти избранники отличались ясностью мысли и речи, их в высшей степени вдохновляла определенная цель, а потому общественное воздействие, оказываемое ими, превосходило — благодаря телевидению — их долю в составе народных депутатов. Тем не менее, их было слишком мало, чтобы одерживать верх, если только их предложения не поддерживал Горбачев, обеспечивая тем самым голоса.

Реформаторы явно нуждались в организации, чтобы согласовывать политические действия, однако большинство из них все еще состояло в Коммунистической партии, а партийный устав запрещал фракционность. Вот почему реформаторы осторожно вели речь о «группах», а не о «фракциях» или — упаси господи — «партиях».

Инициативу взяли на себя депутаты от Москвы. Это от их имени выступал Сахаров при открытии Съезда, а в ходе его работы москвичи принялись за объединение реформаторски настроенных избранников, прибывших из других частей страны.

Хорошо известные московские интеллектуалы, такие как Андрей Сахаров, Юрий Афанасьев, Татьяна Заславская и Гавриил Попов, объединились с молодыми депутатами, такими как Сергей Станкевич, Аркадий Мурашев, Галина Старовойтова и Илья Заславский. Отыскивая симпатизирующих депутатов из других регионов, таких как Собчак из Ленинграда и Гаер из Владивостока, они одновременно укрепляли союз с Борисом Ельциным.

Даже после внушительной победы Ельцина на выборах в Москве многие московские интеллигенты не верили в его приверженность реформам. Многим Ельцин, сам по себе отнюдь не интеллектуал, представлялся типичным партийным боссом, крушившим устои, исходя из личных амбиций, а не политических устремлений. Обвинения, брошенные Горбачевым в 1987 году, оставили свой след, да и сам Ельцин с большей охотой действовал в массах, в толпе, чем в интеллектуальных салонах.

Тем не менее, реформаторы и Ельцин нуждались друг в друге. Настроенной на реформы интеллигенции, хотя она и неплохо проявляла себя в глазах общественного мнения, нужны были союзники с Ельцинской, уже проверенной, способностью привлекать голоса избирателей. Что касается Ельцина, то он со времени удаления из руководства в 1987 году превратился в своеобразного одиночку на политической сцене. Действовал он, опираясь на горстку помощников во главе со Львом Сухановым, с которым познакомился в Госкомитете по строительству, да нескольких политических союзников, таких как свердловский преподаватель Геннадий Бурбулис и московский журналист Михаил Полторанин, которые время от времени выступали в роли советников. Собственная платформа Ельцина все еще носила зачаточный характер, ее основу составляли противодействия махинациям Коммунистической партии да призывы ускорить перестройку. Если Ельцин собирался воздействовать на законодательный орган, ему в равной степени нужны были и политическая программа и организационная поддержка.

Какое–то время московские реформаторы проводили встречи в принадлежавшем партии Доме политического просвещения, а когда комиссии Верховного Совета временно разместились в гостинице «Москва», составление платформы и выработка позиций велись по большей части в номере, выделенном Ельцину как председателю Комиссии по строительству и жилищным вопросам. Иногородние депутаты жили в той же гостинице, что делало ее идеальным местом для создания коалиции. Тем же, кто по–прежнему видел свою задачу в возврате страны к подлинным принципам ленинизма, открывавшийся из гостиницы вид тоже внушал некоторое вдохновение, поскольку их окна выходили прямо на музей Ленина.

К лету желание сотрудничать с группой выразили более трехсот депутатов, и 19 июля Ельцин объявил Верховному Совету, что сформирован координационный орган для создания «Межрегиональной группы депутатов» и что учредительное собрание намечено провести в конце месяца. Цель Межрегиональной группы состояла в «ускорении процесса перестройки» и в осуществлении ее «более решительно и последовательно». Ельцин, не употребляя самого слова, дал понять, что, будучи в меньшинстве, группа намерена действовать как оппозиция, предоставляя альтернативные предложения по вопросам законодательства.

Таким образом, первое значительное оппозиционное движение, имеющее более широкую поддержку, чем в одной республике, воспользовалось приемом, уже апробированным национальными фронтами в отдельных республиках: организация в поддержку перестройки.

Кроме того, основатели прибегли к тактике, доказавшей свою эффективность во время избирательной кампании, особенно в Москве, Ленинграде и прибалтийских республиках: массовые демонстрации. Уступая численностью в самом парламенте, они были способны привлекать на массовые митинги десятки тысяч сторонников в одной только Москве и принялись делать это регулярно, особенно во время работы Верховного Совета. Поскольку главный «консервативный» довод против радикальных реформ состоял в том, что общество их не поддержит, способность реформаторов собрать более многочисленные толпы, чем то удавалось их противникам, стало действенным оружием, к которому сторонники реформ все чаще и чаще станут прибегать грядущей зимой и весной.

————

Сторонники радикальных реформ, считая себя оппозицией большинству Верховного Совета, в то же время были весьма и весьма лояльной оппозицией по отношению к Горбачеву. На деле, многие из них по–прежнему причисляли себя к самым последовательным сторонникам Горбачева, стремились мобилизовать общественную поддержку реформам, чтобы Горбачев наконец–то смог избавиться от твердолобых из числа членов КПСС. Некоторые, не желавшие вступать в партию до того, как Горбачев пришел к власти, решились на это, дабы оказать ему поддержку. Собчак стал членом КПСС в 1987 году, Станкевич в 1988–ом.

Даже Ельцин все еще говорил, что основная его цель в том, чтобы понуждать Горбачева к осуществлению правильных вещей, а не в том, чтобы бросить вызов или противодействовать ему. Однажды, спустя несколько недель после победы Ельцина на мартовских выборах, я спросил его, как он относится к Горбачеву. Он ответил, что у них состоялась почти часовая встреча с глазу на глаз и что он рассчитывает создать механизм постоянных контактов. «Думаю, он стал прислушиваться, — добавил Ельцин, — только все еще слишком держится за Лигачева и консерваторов. Может, выборы его чему–нибудь научат».

На тот случай, если Горбачев будет туго соображать, Ельцин устроил, чтобы Геннадий Бурбулис выдвинул его в противовес Горбачеву на пост председателя Верховного Совета, хотя сам предполагал снять свою кандидатуру. Ельцин понимал, что проиграет при голосовании на Съезде, однако хотел обратить внимание Горбачева, что тому придется позже столкнуться с прямым вызовом, если он по–прежнему будет отлучать Ельцина от своей команды.[53]

Через несколько дней после завершения работы первого Съезда к нам на обед пожаловали Ельцин и его очаровательная жена, Наина Иосифовна. Я поинтересовался, как он оценивает съезд.

«Неплохо, — ответил Ельцин. — Он сделал половину того, что должен был сделать», Затем, вспомнив вопросы, оставшиеся по–прежнему нерешенными, уточнил: «Ну, может, на самом деле не половину, но четверть — точно». Когда же я спросил, реалистично ли было ожидать большего, Ельцин подтвердил: нет, реалисту не стоит огорчаться.

Ельцин пребывал в оптимистическом настроении, поскольку чувствовал, что общественное мнение склоняется на его сторону. Он отметил, как в ходе второй недели работы настрой Съезда сделался менее враждебен к нему и к «московской группе» и связал это с потоком телеграмм в поддержку реформаторов, присланных избирателями своим избранникам. Пусть пока большинство депутатов следят, как голосует «их» первый секретарь, и тут же следуют его примеру (Ельцин живо изобразил человека, бросающего косые взгляды по сторонам и лишь потом поднимающего руку), в будущем, полагал он, такое будет случаться все реже и реже. Телепередачи со Съезда принесли обсуждения в дома простых людей по всей стране, и большинство из них не желало, чтобы их избранники попросту следовали партийной указке, За весь вечер в разговоре ни разу не прозвучало ни малейшего намека на то, что Ельцин мнит себя соперником Горбачева. Он по–прежнему соперничал с теми, кто вынуждал Горбачева замедлять перестройку, цель, им провозглашенная, состояла в том, чтобы убедить Горбачева: тот может и должен ускорить процесс реформирования и опереться на Ельцина как на своего основного сподвижника. Вероятно, надолго это не удовлетворило бы честолюбия Ельцина, но в то время его слова звучали искренне. Причиной жгучей личной неприязни, развившейся в последующие два года, стали неоднократные попытки Горбачева принизить Ельцина.

Вечер прошел без единого пренебрежительного замечания о личности Горбачева, Подобная сдержанность, увы, не относилась к другому члену семьи Горбачевых. При обсуждении возможной поездки Ельцина в Соединенные Штаты я убеждал его взять с собой Наину. Реакция его была выразительной: «Нет. Ни в коем случае! Я ей не дам вести себя» как Раиса Максимовна!»

Слова его были несправедливы по отношению к обеим дамам. Возможно, он так никогда и не переменил своего отношения к Раисе, зато ему предстояло постичь, что в Наине он нуждается больше, чем думает.


Могла ли восторжествовать реформа?

Стоял конец июня. Первая сессия Съезда народных депутатов стала достоянием истории, а новый Верховный Совет приступил к работе. Я же на борту самолета «Пан Американ» держал путь в Вашингтон для очередных консультаций. Покончив с обедом, я вместо того, чтобы смотреть кино, достал свой портативный компьютер и сделал несколько заметок для себя. Сомнительно, чтобы КГБ установил в самолете подслушивающие устройства, и я знал, что смогу оставить дискету в безопасном месте в Вашингтоне, Было небесполезно обдумать кое–какие вопросы» которые мне станут задавать во время моего похода по вашингтонским кабинетам. Вот что я писал:

1. Поворотный пункт? Горбачев утверждает, что Съезд народных депутатов им был. Он прав?

Может оказаться, что прав, но на самом деле сейчас этого утверждать нельзя. По–моему, он действительно прав, даже если кое в чем и допущен отход. Наметилось движение к представительному правлению, с которым трудно будет не считаться; если с ним не станут считаться, не возродится ли оно позже с новой силой?

Что появилось нового? Бесплодные попытки создать представительные структуры бывали и прежде: Думы, Учредительное Собрание 1918 года — и можно проследить некоторые сходные элементы (например, корпоративное представительство в первой Думе). Однако в прошлом все попытки изначально являлись усилиями снизу, которым более или менее успешно противостояла верховная политическая власть. Теперь же в этой самой верховной политической власти мы имеем наиболее влиятельную фигуру, двигающую вперед конституционный процесс и пытающуюся использовать общественные ожидания и вовлеченность для придания этому процессу движущей силы и динамизма. В этом отличие.

2. Насколько угрожающи имеющиеся негативные тенденции (пустые прилавки в магазинах, бюджетный дефицит, этнические и национальные волнения)? Кое–кто нынче поговаривает о возможности гражданской войны в ближайшие два–три года; другие толкуют об угрозе голода.

Угрозы в самом деле существуют, и они сделаются смертельными, если социально–экономический протест пойдет рука об руку с этнической ненавистью. Начало этому, в сущности, могли положить Фергана и Новый Узень. Будь то простая этническая вражда, ее, вероятно, удалось бы сдержать, применив достаточную силу, — так чтоб хватило удержать каждую из сторон от смертоносного нападения друг на друга. Однако эти разнообразные эмоции склонны образовывать, смешиваясь, чрезвычайно изменчивые комбинации.

Худший из возможных сценариев: цены продолжают расти, дефицит делается все более острым. Мелкие разрозненные протесты сливаются и делаются бурными, направляясь против самой удобной цели на местах: конкретного национального меньшинства, штаб–квартиры партии или милицейского участка — или обращаясь в общее буйство, Предпринимаются попытки унять его. Они помогают лишь частично либо не помогают вовсе, и движение протеста разрастается — от города к городу. Что тогда? Будет ли отдан приказ, как на площади Тянаньмынь? Вероятно. Сработает ли он? Вероятно, во всяком случае, кратковременно, но ценой самого процесса реформирования. И уверенность в том, что приказ сработает, не может быть высока. К подавлению скорее всего прибегнут как к последнему; отчаянному средству Но к нему могут прибегнуть, как ни противься я этой мысли, с какой силой ни пытайся подавить ее в себе и какой умозрительный выход тут ни отыскивай.

Все же необязательно, что этот худший аналитический вариант окажется наиболее реальным. А каким окажется наиболее вероятный? Двигаться, оступаясь, избавляясь от разрозненных возмущений, когда они возникают, но умиротворяя силу насколько это только возможно. Так сказать, как угодно крутиться и вертеться, избегая всеобщей вспышки протеста. (Жестокость сама склонна вырабатывать собственное противоядие: большая часть населения начинает больше бояться последствий жестокости и беспорядка, чем ненавидеть имеющиеся условия.) Так что может подняться вполне приличный шум, но и увеличатся попытки устранить некоторые поводы для недовольства, а с наступлением перемен все больше и больше людей и группировок сочтут за лучшее не подвергать опасности уже достигнутое, прибегая к силовым методам. Призрачные мечты? Возможно. Только не думаю, что такого рода будущее следует отвергать в качестве сценария, имеющего основательные шансы на реализацию.

3. Обеспечено ли положение Горбачева на ближайшие пять лет? Если нет, то что способно свалить его?

Мне с трудом давался правдоподобный сценарий, приводивший в результате к насильственному отстранению Горбачева до истечения его нынешнего срока полномочий как Председателя Верховного Совета. Разумеется, в плане теоретического предположения, такое могло произойти. Но в действительности кто мог бы такое осуществить (принимая во внимание преданность КГБ)? Я не видел ни одного кандидата на горизонте, за исключением, может быть, Ельцина — в конечном счете, Но ему, вероятно, не дано сделать решающий шаг, по крайней мере, лет пять. Он — анафема для всего партийного аппарата, а это означало, что реализовать свой вызов — открыто или косвенно — Ельцин мог лишь через избирательный процесс. А это на самом деле означало пять лет, считая отныне, — в следующем составе Съезда народных депутатов. Для этого потребуется политический поворот, от какого захватывает дух даже по нынешним, во многом пересмотренным, меркам.

Но вдумайся снова в худший вариант. Повсюду забастовки и беспорядки, раскол в Политбюро по поводу того, как с этим бороться. Обретает силу либо харизматический лидер (никто в нынешнем составе Политбюро, за исключением Горбачева, похоже, на такую роль не годится), либо заговорщик и бросает вызов — публичный и открытый либо скрытый и заговорщицкий. Центральный Комитет выносит решение; другие ведомства вынуждены взять под козырек и одобрить его, как в былые дни. Вероятность такого слишком основательна, чтобы ее сбрасывать со счетов.

4. Что произойдет, если Горбачева удалят?

Раньше я полагал, что это станет трагедией для советских народов, но не для Соединенных Штатов. Я по–прежнему считаю, что это так, потому что режим, который придет на смену, окажется настолько занят подавлением недовольства и стараниями удержать все от развала, что вряд ли будет способен пойти против нас или наших союзников в военном смысле. Я не видел никакой необходимости в пересмотре этого основного соображения. (Будет целесообразно обратить внимание в этой связи на то, что произошло в Китае; сделаются ли они агрессивнее? Сомневаюсь.)

5. Есть ли организованная оппозиция против перестройки?

Да и нет. Да — в том смысле, что кое–какие «консервативные» или реакционные группы формируются, (Антисемитская) «Память» и ряд образованных недавно в Ленинграде организаций с философией Нины Андреевой тому примеры. Однако в союзном масштабе — нет. И в смысле достаточной силы, чтобы образовать практическое противодействие, — тоже нет, Организованная оппозиция в этом смысле, вероятно, дело будущего, но я не сомневаюсь, что в конце концов она появится, особенно, если будет развиваться процесс демократизации. Так что отсутствие оппозиции ныне не дает основательных гарантий на будущее.

6. Покорятся ли партаппаратчики своему удалению со сцены?

Не по своей воле, но у них может не оказаться выбора.

————

Уже покидая самолет в Вашингтоне, я вдруг сообразил, что стягивавшее империю скрепы вскоре могут лопнуть.


X Прибалты выходят вперед

Краеугольным камнем предвыборной платформы является постепенный переход от суверенной союзной республики Советского Союза к государству, не зависящему от Советского Союза, союзнику; последующая цель состоит в том. чтобы стать независимым государством в демилитаризованной, нейтральной Балто—Скандинавии.

Эстонский национальный фронт, предвыборная платформа, октябрь 1989 г.

Если националистам удастся добиться своих целей, последствия могут оказаться гибельными для этих народов. Самое жизнеспособность прибалтийских наций может оказаться под угрозой.

Центральный Комитет КПСС, заявление, 27 августа 1989 г.

Сессия нового Верховного Совета СССР еще продолжалась, когда ко мне с просьбой о встрече обратилась группа депутатов из Литвы, представлявших «Саюдис», политическое движение, одержавшее верх на мартовских выборах в республике. В качестве посла в Советском Союзе я всегда отказывался от встреч с прибалтийскими официальными лицами, поскольку такие встречи могли создать впечатление, будто Соединенные Штаты признают насильственное присоединение прибалтийских государств Советским Союзом.

Это не означало, разумеется, что я отказывался отличных встреч с людьми из прибалтийских стран. Наделе, мы с готовностью шли на них, стремясь показать свою заинтересованность в их судьбе и быть в курсе происходящих там событий. Встречи с частными гражданами не противоречили нашей политике непризнания, поскольку не были официальными встречами с лицами, занимавшими посты в той структуре, которую Советский Союз именовал своей союзной республикой.

«Саюдис» откровенно просил об официальной встрече, и, прежде чем согласиться, я взвесил все последствия. Несмотря на то, что члены группы были депутатами Верховного Совета СССР, они не просили о встрече с ними в данном качестве. Они собирались представлять «Саюдис», а я знал, что эта организация по–настоящему популярна в Литве, Еще существеннее было то, что мои будущие гости победили в ходе свободных выборов. Решение, стало быть, оказалось простым. Встретившись с ними официально, я выражу поддержку демократическому процессу — и наше уважение к ним как к законным представителям оккупированного государства.

Я пригласил группу в свою резиденцию, Спасо—Хауз, а не в посольский кабинет, ибо хотел, чтобы советские власти видели: мы встречаемся открыто. Ничто не должно было дать повода для подозрений в подрывной или тайной деятельности: это могло быть использовано против моих посетителей, стоило только ситуации измениться.

«Саюдис» не объявлял себя политической партией (все политические партии, кроме Коммунистической партии, все еще были запрещены), считаясь движением в поддержку перестройки, куда входили коммунисты и не- коммунисты. Со времени его организации прошло менее года, и оно добилось убедительной победы на мартовских выборах, завоевав тридцать три из тридцати шести мест, и все, в основном, подавляющим большинством голосов. Мне не терпелось увидеться с некоторыми из победителей и услышать, о чем они собирались поведать.

Шесть депутатов прибыли все вместе и были приглашены в гостиную Спасо—Хауз, которую мы называли «музыкальной комнатой». Выражения лиц у гостей, когда они представлялись, были серьезны, даже чуточку суровы. Профессор Вайдотас Антанайтис, узнаваемый по коротко стриженной бороде, был научным сотрудником, занимавшимся экологией лесов, и одним из основателей движения «зеленых» в Литве. Казимир Антанавичтос[54], немногим старше пятидесяти лет, но выглядевший моложе, имел докторскую степень по экономике и работал старшим научным сотрудником в Вильнюсском институте экономики. Профессор Бронисловас Гензялис, лысину которого окружали реденькие седые пряди, хотя ему не было и шестидесяти, преподавал философию в Литовском государственном университете. Казимир Мотека был единственным в группе юристом. Выпускник Литовского государственного университета, он вел адвокатскую практику в Вильнюсе, Ромуальдас Озолас[55], вице–президент «Саюдиса», выделялся шапкой темных волос и густыми черными усами. До своего избрания он работал редактором в вильнюсском издательстве. Виргилиус Чепайтис[56], генеральный секретарь «Саюдиса», замыкал группу.

Вперед выступил Озолас, объяснив, что президент «Саюдиса» Витаутас Ландсбергис обратился с просьбой о встрече, чтобы официально уведомить правительство США о планах организации. Однако ему пришлось отлучиться из города, и он попросил эту группу высказаться от его имени и от движения в целом.

После такого вступления прибывшие по очереди стали освещать разные аспекты текущей стратегии их организации, которая больше не ограничивалась обеспечением экономической автономии и защитой литовской культуры от русификации, но имела целью достижение полной независимости к середине 90–х годов.

У движения имелся поэтапный план, предполагавший одновременное продвижение в правовых, экономических и политических проблемах. Они намерены устранить правовую основу своего включения в Советский Союз, объявив секретные протоколы к нацистско–советскому пакту 1939 года утратившими законную силу и отменив Акт о присоединении как насильственно навязанный под дулами пушек охвостью литовского парламента в 1940 году. Они намерены взять под свой контроль экономику, подчинив с 1 января 1990 года предприятия на территории Литвы правительству в Вильнюсе или местным властям. Они намерены также настаивать на выборах нового Литовского Верховного Совета по возможности до конца 1989 и в любом случае в начале 1990 года. Если «Саюдис» завоюет большинство — в чем, похоже, сомневаться не приходилось, — Верховный Совет предложит новую конституцию по образцу основного закона независимой Литвы и объявит о референдуме для ее утверждения не позднее июня 1990 года, после чего будет избран совершенно новый парламент — Сейм (такое название использовалось в двадцатые и тридцатые годы). Никакие выборы, проводившиеся под опекой Москвы, в независимом государстве не будут иметь силы.

————

Слушая этот смелый план, я подумал, насколько же быстро все переменилось. Я и представить себе не мог, что всего через год Литва станет свободной. Два, даже три года — и то были бы чудом.

Но дело заключалось не в том, реалистичны ли сроки, намеченные моими посетителями, а в том, что передо мной — серьезные, опытные люди, которые безо всяких традиций, безо всякого обучения провели успешную политическую кампанию, когда — впервые в их жизни — для этого представился случай. Они вполне настрадались под Советами, чтобы не питать никаких иллюзий в отношении строя, на который они замахнулись. И все же они явно рассчитывали победить.

Но не это навело меня на мысль о значительности перемен. Я давно знал, что большинство прибалтов хотят независимости. В этом никакой перемены не было. Новым было бесстрашие» с каким они говорили о своих намерениях. Еще три–четыре года назад тюремный лагерь или сумасшедший дом были бы уготованы всякому, кто призывал к отделению. Сорок лет назад за это полагалась пуля в затылок.

Ныне же лидеры организованной политической группы, не зависимой от Коммунистической партии, не только осмеливались говорить и писать о выходе из СССР, но во имя достижения этой цели рисковали своей карьерой, а может быть, и жизнью. Больше всего меня поражало то, что они пришли на беседу с послом Соединенных Штатов, подвергаясь риску быть обвиненными в государственной измене за разглашение иностранной державе того, что было у них на уме.

То были поступки психологически свободных людей, и с того самого дня 1989 года я никогда не сомневался в том, что они одержат победу — не в каком–то очередном поколении следующего века, а еще до окончания века нынешнего.

Победу они одержат, но какой ценой? Не спровоцируют ли они неандертальцев из среды Коммунистической партии, КГБ и военщины расправиться с ними силой? Всего несколькими неделями раньше китайцы продемонстрировали, как эффективно, по крайней мере, на какое–то время действует кровавое побоище. Но, если будут предприняты попытки сокрушить Литву и другие прибалтийские государства, это скорее всего развяжет гражданскую войну и приведет к возобновлению холодной войны на международной арене. Это повышало риск для всех нас.

————

— Какой, по–вашему, будет реакция советских властей? — поинтересовался я.

— О, они все сделают, чтобы зажать нас. Но мы верим: если мы не поддадимся на провокацию, мы добьемся успеха. Им пришлось бы убить тысячи, возможно, десятки тысяч, чтобы остановить нас. Если же они это сделают, то конец перестройке, конец Горбачеву. Думаем, им это известно.

— Что вы имеете в виду, говоря «поддаться на провокацию»?

— Ответить силой на силу. Они попытаются подтолкнуть нас к насилию, а затем использовать нашу реакцию как предлог для ввода в действие войск. Тяжелейшая для нас задача — убедить наших людей, в особенности некоторых наших молодых людей, что победить мы сумеем только сохраняя мир и порядок. Претерпеть лишения, оскорбления и даже насилие потребует больше мужества, чем схватиться за оружие и пальнуть в ближайшего солдата.

— Значит, вы действительно думаете, что это получится?

— Да. При каждом шаге на этом пути Горбачев будет сталкиваться с выбором: либо позволить нам еще чуть–чуть продвинуться навстречу нашей цели, либо покончить со всей своей политикой, а вместе с нею, возможно, и с собственной властью. На сей раз инициатива у нас, и мы не намерены ее терять.

Гости спросили меня, как поведут себя Соединенные Штаты, когда Литва объявит о своей независимости, и можно ли рассчитывать на помощь США, если СССР предпримет экономическую блокаду.

Я объяснил, что официального ответа на их вопросы дать не могу и сомневаюсь, чтобы Вашингтон пожелал бы отвечать на них в отвлеченном плане. Правительства не любят гипотетических вопросов. Я мог бы высказать лишь свое личное мнение.

По первому вопросу Правительство Соединенных Штатов и, по сути, все американцы отнесутся к Литве с симпатией, если та объявит о независимости. Тем не менее, немедленного признания скорее всего не последует, поскольку для признания необходимо удостовериться, что правительство на самом деле контролирует территорию, на которую притязает. Если Литва останется под действенным советским контролем, американское правительство вряд ли признает ее правительство независимым, с какой бы симпатией к нему не относилось.

Немедленное признание со стороны Соединенных Штатов, сказал я им также, способно побудить советских твердолобых применить силу. Для них это окажется прямым вызовом, а Москве известно, что Соединенные Штаты, какие бы чувства ими ни владели, не пойдут на риск ядерной войны, пытаясь обеспечить военную защиту Литвы. Раннее признание, помимо прочего, лишит советских умеренных руководители возможности вести переговоры относительно независимости, поскольку их станут обвинять в капитуляции перед «врагом» в холодной войне.

Относительно же экономической помощи я мог сказать лишь то, что из–за границы — ни американцам, ни немцам, ни шведам, ни кому бы то ни было еще — оказалось бы невозможно направлять экономическую помощь в том случае, если СССР прибегнет к блокаде. Советские вооруженные силы держат под контролем границы того, что считается Советским Союзом, и, если они не позволят, чтобы поставки пересекли эти границы, понадобятся военные действия, чтобы эту помощь доставить. Литовцам ни в коем случае не следует рассчитывать на то, что Соединенные Штаты или любая другая иностранная держава будут в состоянии оказать им прямую помощь, если действия Литвы вызовут военные или экономические санкции со стороны Москвы.

Один из гостей (я запамятовал, кто именно) посмотрел мне прямо в глаза и заключил:

— Значит, мы сами за себя. Вы за демократию и самоопределение, но мы сами за себя.

Слова задели за живое.

— Духовно и политически вы не совсем сами за себя, — сказал я, представляя дело в перспективе. — Мы не признаем, что вы на законном основании являетесь частью Советского Союза, и никогда не признаем, если только это не окажется свободным волеизлиянием народа Литвы. Если последуют попытки применить против вас силу или объявить экономический бойкот, наша реакция будет резкой, хотя и ненасильственной.

Не могу сказать заранее, в чем она выразится, поскольку все будет зависеть от обстоятельств, но ясно, что придет конец советско–американскому сотрудничеству, едва–едва начавшемуся. Добрые отношения с Соединенными Штатами и с Западом в целом жизненно необходимы для перестройки, и все это полетит в тартарары, если на Литву — или любое из прибалтийских государств — обрушатся репрессии. Вот почему я не говорю, что мы ничего не станем делать, дабы поддержать вас. Если вам удастся успешно осуществить ваши планы, то в отнюдь не малой степени и потому, что Москва знает: в случае применения силы ее ждет очень неприятная реакция Запада.

Однако, если все и в самом деле пойдет не так и Советское правительство применит силу, мы никак не сможем защитить вас. Вы будете так же уязвимы, как и китайские студенты на площади Тянаньмынь. В этом смысле вы и действительно сами по себе. Сожалею, что это так, а не иначе, но, утверждая что–либо другое, я не говорил бы правду.

Молчание. Десять секунд. Может, двадцать. Казалось, что дольше. Затем голос:

— Когда вы так ставите вопрос, нам, полагаю, следует согласиться. Да мы и не считали никогда, что другие станут делать нашу работу за нас.

Мы обратились к более легким темам. Нужно было получше узнать друг друга, ведь моим коллегам и мне предстояло в ближайшие месяцы находиться в постоянном контакте с этими и другими лидерами «Саюдиса».


Националисты на подъеме

Несмотря на то, что Горбачев прихлопнул эстонцев, когда те попытались в 1987 году утвердить свой суверенитет, они упорствовали, и их соседи в Литве и Латвии стали делать то же самое.

К февралю 1988 года все три республики сделали национальные языки «государственными языками». Прежде официальными были и русский и языки республик, но русские, жившие там, редко овладевали местным языком и общались с эстонцами, латышами и литовцами только на русском. Теперь, после переходного периода, все липа и организации республиканского подчинения обязаны были вести дела на местном языке, если того пожелают их клиенты.

Затем, в скорой последовательности, Верховные Советы всех трех республик заявили об экономической автономии и предприняли попытки ограничить иммиграцию. В мае литовский парламент принял декларацию о суверенитете почти идентичную эстонской, которая шестью месяцами раньше была решительно отвергнута Москвой. В июле то же самое сделали латыши.

Нарастало кипение страстей вокруг нацистско–советского секретного договора между Молотовым и Риббентропом. Съезд народных депутатов СССР на своей первой сессии образовал комиссию по правовой и политической оценке этого вопроса. Ответственные советские официальные лица больше не отрицали, что секретное соглашение некогда существовало, но заявляли, что оригинал не найден, а потому существование соглашения недоказуемо. Когда к годовщине пакта в августе комиссия своего доклада не опубликовала, литовский Верховный Совет обнародовал собственное заявление о том, что секретное соглашение являлось незаконным и, следовательно, не имело законной силы ad initio.

К 1989 году новые руководители прибалтийских коммунистических партий стали все более и более открыто сотрудничать с национальными фронтами — особенно в Эстонии и Литве.

Все эти преобразования, должно быть, бесили наблюдателей, не способных понять воздействие раздраженных избирателей на политиков, участвующих в подлинных выборах. Во–первых, законодатели поддержали автономию, учитывая упрямое сопротивление Москвы, и лишь в последующем они сделали резкий поворот к полной независимости. К осени 1989 года все три некогда марионеточных парламента перешли на сторону их патриотического братства.

В Эстонии Арнольд Рюйтель, председатель республиканского Верховного Совета, возглавил движение за независимость. В Латвии Анатолий Горбунов делал то же самое.

Активисты национальных фронтов заняли руководящие посты в республиканских правительствах, и многие государственные служащие стали поддерживать национальное дело, особенно после того, как мартовские выборы выявили силу национального чувства в обществе в целом, Например, Казимира Прунскене, экономист, бывшая членом совета «Саюдиса» и получившая место на Съезде народных депутатов СССР, в июле была назначена заместителем премьер–министра Литвы, Открытые призывы к выходу из СССР, редкие еще в 1988 году, стали обыденными.


Империя наносит ответный удар

Националистический пыл, воспламенивший сердца большинства этнических прибалтов, встревожил не только коммунистические власти в Москве, но и людей, недавно поселившихся в этих республиках, большая часть которых состояла либо из работников управляемых из Москвы государственных предприятий, либо из советских военнослужащих и их семей.

Жизненный уровень в Прибалтике, особенно в Эстонии и Латвии, был выше, чем где бы то ни было в Советском Союзе, и промышленным предприятиям легко было привлекать туда русских на работу. Военные, проходившие службу в прибалтийских государствах, зачастую, уходя на пенсию, оставались жить там, а не уезжали в Россию или другие советские республики.

Такая иммиграция, в сочетании с относительно низким уровнем рождаемости у прибалтийских народов, утративших во второй мировой войне значительную долю населения из–за большой эмиграции, а позже в ГУЛАГе, стала причиной огромных демографических сдвигов в Латвии и Эстонии. Латыши, например, некогда составлявшие 77 процентов населения независимой Латвии, к 1989 году сохранили лишь незначительное большинство — 52 процента. Продолжись такая тенденция, и они стали бы меньшинством в своей собственной стране еще до конца нынешнего века. В Эстонии картина была менее печальная, хотя и угрожающая: 38 процентов населения составляли неэстонцы, по сравнению менее чем с 20 процентами в 30–х годах. Более того, некоторые районы в восточной части Эстонии оказались населены в основном русскими. Литовцы по–прежнему сохраняли подавляющее большинство у себя в республике, составляя 80 процентов населения, но и они были обеспокоены растущим притоком чужаков.

Многие, хотя отнюдь не все, неприбалты, жившие в этом районе, были встревожены разрастанием националистических чувств. Если прибалты и впрямь возьмут власть в своих странах и ограничат иммиграцию, разрешат ли русским остаться? Если так, то станут ли к ним относиться как к гражданам второго сорта? Станут ли их насильно обучать местному языку, на который до сей поры им удавалось не обращать внимания?

Ключевые фигуры в Москве использовали это беспокойство. Бюрократы в экономических министерствах, считавшие предприятия, построенные ими в Прибалтике, своей частной собственностью, раздували антиприбалтийские чувства при активной помощи КГБ, твердолобых аппаратчиков в Коммунистической партии и офицерства вооруженных сил. Они принялись создавать в прибалтийских государствах оппозиционные группировки, которыми могли бы манипулировать, в надежде создать из них противовес прибалтийскому стремлению к независимости.

Их основной метод заключался в создании организаций, по большей части из этнических русских, называемых «Интернациональными фронтами», или «Интерфронтами», которые предназначались для проведения демонстраций и забастовок в знак протеста против мер, предпринимаемых национальными организациями. Эти действия широко освещались в центральных средствах массовой информации с намерением убедить русских и всех остальных за пределами Прибалтики в том, что прибалтийские националисты являются опасными экстремистами и пользуются слабой поддержкой у населения в целом. Однако подобные образования попросту сеяли раздор среди местных жителей и способствовали нагнетанию трений между прибалтийскими и неприбалтийскими общинами.

Летом 1989 года у московских интеллектуалов в ходу была такая шутка. «Националист это тот, кто говорит на двух языках: на своем родном и русском». — «А кто же тогда интернационалист?» — «Ну, это тот, кто говорит только по–русски».

————

Принцип «разделяй и властвуй» настолько укоренился в советской имперской практике, что любые попытки региональной кооперации, не инициированные Москвой, считались подозрительными. Стоило трем прибалтийским странам начать настаивать на большей автономии от Москвы, как они тут же принялись совершенствовать способы кооперации друг с другом. По сути, все они находились в одинаковом положении, и большинству патриотов было ясно, что никому не удастся достичь независимости, если каждый продолжит действовать в одиночку.

В мае представители литовского «Саюдиса», эстонского и латвийского Национальных фронтов образовали Балтийский Совет, воспользовавшись значительным представительством национального фронта в трех делегациях республик на Съезде народных депутатов. Первой их публичной акцией стал уход со Съезда народных депутатов в знак протеста против предложения учредить Комитет конституционного надзора.

Самая же впечатляющая совместная акция была проведена в августе. Отмечая годовщину тайного нацистско–советского сговора, национальные фронты — при содействии руководителей компартий Литвы и Эстонии — 23 августа 1989 года организовали «Балтийский Путь». Это вылилось в крупнейшую изо всех проведенных до той поры демонстраций.

Более двух миллионов людей откликнулись на призыв образовать живую непрерывную цепочку из взявшихся за руки людей, протянувшуюся через три столицы — Таллинн, Ригу и Вильнюс. Общее число эстонцев, латышей и литовцев, живших в трех прибалтийских государствах, чуть превышало пять миллионов человек, так что участниками «Балтийского пути» стали 40 процентов всех этнических прибалтов, населявших этот регион.

Горбачеву и властям в Москве, однако, летние события — и особенно людская цепочка — показались наглостью. Реакция из штаб–квартиры Коммунистической партии на «Балтийский Путь» последовала незамедлительно. 26 августа от имени Центрального Комитета из Москвы прозвучало строгое предупреждение.

Я прочитал в газетах заявление Центрального Комитета, находясь далеко от Москвы, путешествуя по острову Сахалину. Оно поразило меня своей эмоциональностью на грани бессвязности. В заявлении речь шла о «националистических, экстремистских группах», воспользовавшихся преимуществами «демократии и гласности» для того, чтобы ввести общественность в заблуждение. Национальные фронты обвинялись в создании организаций, подобных существовавшим «во времена фашистской оккупации», клеймились за то, что они прибегали к «запугиванию, голому обману и дезинформации». Отмечалось также, что «националистические лидеры» «злоупотребляют свободой международных отношений, устанавливая контакты с зарубежными организациями и центрами» (вроде американского посольства?) и «используя их в качестве консультантов и советников».

Что касается демонстрации 23 августа, то ее организаторы обвинялись в разжигании «националистической истерии», в навязывании людям лозунгов, полных ненависти к советскому строю, русскому народу, КПСС и Советской Армии. И решающий довод: «Судьба прибалтийских народов в опасности… Последствия могу быть ужасными… если националистам удастся добиться своего. Самое жизнеспособность прибалтийских народов может быть поставлена под вопрос».

Другими словами: станете продолжать, вас сомнут.


Тем временем в Грузии, Средней Азии и на западных рубежах

Политические выступления в Прибалтике были мирными, но 1989 год ознаменовался и вспышками насилия в южных приграничных районах советской империи. Противоборство между армянами и азербайджанцами из- за Нагорного Карабаха продолжалось на протяжении всего года, хотя схватки со смертельным исходом были редки и вовлекали немного людей. А вот в Грузии, Узбекистане и Казахстане много людей погибло при разнообразных обстоятельствах.

Вначале это случилось в Тбилиси, столице Грузии, 9 апреля, когда воинские подразделения грубо разогнали мирную демонстрацию, убив или смертельно ранив по крайней мере девятнадцать человек.

С апреля 1989 года в Грузии сменился политический настрой: желание усилить автономию республики внутри советской системы уступило место стремлению к полномасштабной независимости. Некоторые трения между грузинами и русскими имелись всегда, однако отношения были более гармоничными, чем между многими другими этническими группами. Ухудшились эти отношения быстро. К осени Грузия, похоже, устремилась в том же направлении, что и прибалтийские государства, хотя грузинские оппозиционные силы не были объединены в национальный фронт, а рассредоточились по десяткам соперничавших политических группировок.

Взрывы насилия в Узбекистане и Казахстане были еще кровопролитнее, но имели иные корни, В июне в Ферганской долине Узбекистана погибло более ста человек в ходе погрома, устроенного узбеками туркам–месхитинцам, Спустя несколько дней похожие беспорядки вспыхнули на северо–восточном побережье Каспийского моря в спешно возведенном нефтяном городе Новый Узень, где казахи напали на чеченцев и других северокавказцев.

Контраст между Тбилиси и Ферганой был разителен: в грузинской столице власти пролили кровь, разгоняя мирных демонстрантов; во втором же случае они не сумели или не захотели предотвратить кровопролитие, учиненное распоясавшимися хулиганами.

Волнения в Новом Узене были менее серьезными, но и они показали, какой взрывчатой смесью становится советская политика в отношении национальностей и экономического развития. Промышленные предприятия строились в спешке, почти без учета их воздействия на окружающую среду или заботы о создании удобств для нормальной жизни. Высокий рост рождаемости в Средней Азии и на Кавказе вынуждал все большее и большее число молодежи в поисках средств к существованию отрываться от земли и перебираться в города. Там они поселялись в переполненных трущобах с малыми надеждами на лучшую жизнь. Там же, где за жалкие крохи бились люди множества разных национальностей, мелкие стычки внезапно перерастали в настоящие побоища.

————

Три республики на юго–западе, Белоруссия, Украина и Молдавия, стали походить на Прибалтику годичной давности.

На Украине «Рух», тезка и структурное подобие литовского «Саюдиса», в начале сентября смог–таки провести учредительный съезд в Киеве и избрал своим председателем поэта Ивана Драча, главу украинского Союза писателей.

Хотя «Рух» утвердился в Киеве, наибольшей поддержкой он пользовался в западных областях Украины, особенно во Львове и его окрестностях. Оттуда Вячеслав Черновил и Михаил Горынь, оба в прошлом политические узники, руководили крепнущим движением за украинскую автономию.

В конце сентября Щербицкий, наконец–то, вынужден был уйти в отставку как глава украинской партийной организации. На смену ему пришел Владимир Ивашко, украинец родом из Харькова, где украинское национальное чувство проявлялось слабее, чем на западе, Ивашко, чьи взгляды, похоже, были близки Горбачевским, проводил более свободную политику, чем Щербицкий, но решительно стоял за увязку политики Киева с политикой Москвы.

Росло национальное самосознание. Еще год не кончился, а украинский Верховный Совет объявил, что с 1 января 1990 года украинский язык становится государственным. На весну 1990 года были назначены новые парламентские выборы, и «Рух» со своими союзниками вели активную избирательную кампанию. Перед самым визитом Горбачева в Рим в конце ноября был снят запрет на Украинскую католическую церковь, и конгрегации униатов стали занимать церкви, отобранные у них в 1946 году и переданные Русской православной церкви.

Два фактора особенно подорвали авторитет украинских коммунистов. Через три года после Чернобыльской аварии пресса наконец–то сообщила, что выпавших в результате нее радиоактивных осадков было намного больше, чем признавалось, и что придется эвакуировать людей еще из ряда районов. Ясно, что коммунистические руководители республики участвовали в сокрытии правды, что помешало должным образом отреагировать на последствия ядерной аварии.

Затем — Донецкий бассейн, крупный район угледобычи, где шахтеры устроили продолжительную забастовку. Они вышвырнули местных партработников и руководимых партией профсоюзников и создали собственные «рабочие комитеты», которые управляли территорией лучше, чем то удавалось местным властям. Миф о том, что Коммунистическая партия представляет рабочий класс, был поколеблен. Горбачеву наряду с экономическими уступками пришлось пообещать провести вскоре местные выборы.

Однако националисты на западе еще не образовали действенного союза с решительно настроенными рабочими на востоке. Западникам нужна была политическая реформа и украинизация; жившие же на востоке нуждались в улучшении условий работы и повышении жизненного уровня, а постепенная русификация территории их не очень–то беспокоила.

Несмотря на то, что белорусские активисты испытывали едва ли не самые суровые притеснения на протяжении почти всего года, откровения о Чернобыле оказали куда более сильное воздействие на республику, расположенную по ветру от АЭС и принявшую больше радиоактивных осадков, чем Украина. В пропорциональном отношении радиоактивное заражение Белоруссии оказалось куда более серьезным, чем Украины.

В Минске интеллектуалы продолжали разоблачать зверства сталинистов, возрождать белорусский язык и культуру и бороться с политикой, которая губила окружающую среду, однако коммунистические власти теснили их постоянно, Членам партии было запрещено участвовать в «Адрадженне», белорусском аналоге «Саюдиса» и «Руха»; лидерам «Адрааженне» было отказано в предоставлении помещения для проведения учредительного съезда в Минске. Они вынуждены были провести его в Вильнюсе, в соседней Литве. Сочувствующим редакторам газет грозили увольнением, если они станут уделять внимание неформальным группировкам.

Враждебное отношение со стороны властей пошло на пользу «Адрадженне». К концу 1989 года в организации было сто тысяч членов, 60 процентов которых вступили в нее после того, как организации пришлось проводить свой съезд в Литве.

————

Молдаванам повезло больше, чем украинцам и белорусам, поскольку они обеспечили себе поддержку республиканской Коммунистической партии в восстановлении своего культурного наследства, но они столкнулись с другой проблемой: их усилиям все сильнее противились этнические меньшинства.

В течение года поддержка молдавского Национального фронта росла быстро, как до, так и после учредительного съезда, проведенного в мае. В конце лета Национальный фронт собирал до трехсот тысяч человек на демонстрации в поддержку признания молдавского официальным языком и возврата к латинскому алфавиту, используемому в Румынии. Под таким нажимом Верховный Совет объявил молдавский государственным языком, а русский признал «языком межнационального общения». В парламенте депутаты могли пользоваться либо молдавским, либо русским языком, для тех, кто не был силен в обоих языках, был организован радиофицированный синхронный перевод.

Укрепление молдавского Национального фронта вызвало к жизни контрорганизацию, возглавляемую этническими русскими и названную «Единство», напоминавшую прибалтийские Интерфронты. Малочисленные меньшинства гагаузов (турок–христиан) и болгар также создали организации, основанные на национальной принадлежности.

Несколько месяцев власти затягивали с формальной «регистрацией» этих организаций, но в конце концов в ноябре пошли на это, В том же месяце Петр Лучинский был избран первым секретарем партийной организации республики, заменив консерватора Семена Гроссу, который незаметно покинул страну, чтобы занять на удивление низкий дипломатический пост сельскохозяйственного атташе советского посольства в Мехико.

Когда в 1990 году оппозиционные движения как на Украине, так и в Молдавии резко усилили свои требования, Горбачев перевел и Лучинского, и Ивашко, его коллегу с Украины, к себе в Москву, чтобы залатать ими дыры в Политбюро КПСС.


Демократия или независимость?

Едва начав объединяться, только–только оперившиеся оппозиционные группировки в Советском Союзе выявили две противоположные тенденции. Каждая группировка выступала за то, чтобы было больше демократии, больше открытости, чтобы пришел конец однопартийному правлению, однако оппозиция в России делала акцент на индивидуальные свободы, национальные же фронты, напротив, напирали на автономию или независимость для своих наций.

Это расхождение стало очевидным летом 1989 года, когда Ельцин, Попов, Афанасьев и другие основатели Межрегиональной группы попытались вовлечь в свою организацию националистически настроенных прибалтийских депутатов. Одни — например, профессор Виктор Палм из Эстонии — стали членами с самого начала, однако большинство прибалтов колебалось. Они поддерживали цели Межрегиональной группы и при голосовании в Верховном Совете та могла на них рассчитывать, и все же депутаты из Прибалтики полагали, что их собственная программа является более значимой, чем демократия во всем Советском Союзе. Они хотели как можно скорее отделиться от советских структур и тяготились излишней вовлеченностью в них, даже в качестве сторонников оппозиции.

Большинство российских реформаторов поддерживали самоопределение по принципиальным соображениям и, как правило, голосовали вместе с прибалтийскими национальными лидерами по вопросам, имеющим отношение к Прибалтике, однако, по их мнению, лишь демократическая эволюция Советского Союза открывала двери прибалтийской независимости; утверждение же национализма превыше демократии в конечном счете способно создать в отрывающихся республиках точные копии советского правления. Более того, «демократам», бывшим меньшинством на Съезде и в Верховном Совете, требовалась любая помощь, откуда бы она ни исходила, прибалты же все чаще и чаше выказывали намерение держаться в стороне.

Национальные фронты в других республиках, хотя и были на более ранних стадиях развития, выказывали ту же тенденцию. После апреля депутатами из Грузии овладело стремление еще больше отдалить свою республику от Москвы. У депутатов из Армении и Азербайджана уже вошло в привычку ставить во главу угла Нагорный Карабах. Молдаване, столкнувшиеся с сильным сопротивлением со стороны славянских меньшинств своим попыткам вновь обрести румынские культурные корни, также больше внимания уделяли происходившему дома.

Это породило дилемму для Горбачева, который искренне намеревался добиться либерализации строя — даже вопреки усиливавшейся оппозиции в недрах партийного аппарата и силовых органов. А эти самые «эгоистичные, помешавшиеся на власти националисты» — как он их потом называл — ставили палки в колеса желаемых им реформ.

Именно таким духом было пропитано зловещее предупреждение Центрального Комитета прибалтам, опубликованное в августе.

Был и еще один фактор, понуждавший Горбачева отвергнуть курс, предлагавшийся Межрегиональной группой, и не идти на компромиссы с прибалтийскими национальными фронтами, фактор личного свойства: растущая возможность у Бориса Ельцина заложить основу для соперничества с ним, Горбачевым.

За лето 1989 года был создан и упрочен союз между Ельциным и реформаторскими силами. Ельцин не стал единоличным лидером Межрегиональной группы (ряд известных ее членов, таких как Сахаров, все еще подозревали в нем притаившегося аппаратчика), но он являлся сопредседателем и самой популярной фигурой в группе. Если Горбачев изо всех сил препятствовал восхвалению Ельцина в 1986 году, когда его собственное положение было неколебимо, а Ельцин был верным союзником, то насколько же более бурной должна быть его реакция ныне, когда он чувствовал себя в осаде и уже успел убедиться в мощной поддержке Ельцина избирателями?

Тем не менее, летом 1989 года никто не мог с абсолютной уверенностью сказать, как поведет себя Горбачев. Он обнаружил замечательные способности маневрирования и, возможно, мог снова пустить их в ход. Поскольку теперь Горбачеву было ясно, что взять верх над Ельциным не удалось, ему могло достать мудрости вновь соединиться с ним, сохраняя за собой положение старшего партнера.


Ельцин, Горбачев и КГБ

На конечное примирение с Горбачевым возлагали надежду организаторы Межрегиональной группы. Они считали, что оказывают насущную помощь его устремлениям. Большинство из них понимали, что Горбачев, опасаясь повторения судьбы Хрущева, едва ли станет открыто поддерживать их группу. Однако они надеялись на то, что он косвенным образом защитит их, пока межрегионалы не обретут силу и не сумеют, таким образом, поддержать Горбачева, когда настанет время раскрыть карты перед партийными консерваторами.

В том, что касалось Ельцина, эти надежды вскоре пришлось оставить: Горбачев близко его не подпускал, а к осени стал и заметны несомненные признаки возобновившейся кампании по дискредитации Ельцина. Первое доказательство тому последовало за первой поездкой Ельцина в Соединенные Штаты.

————

В июне в разговоре со мной Ельцин упомянул, что хотел бы побывать в Соединенных Штатах. Я еще раньше обдумывал, каким образом можно было бы организовать его поездку. За границу он выезжал крайне редко, а в США не бывал никогда, и, если бы он узнал нас получше, то, полагал я, это было бы в интересах обеих стран.

Однако, пока Ельцин был заместителем председателя Госкомитета по строительству, для визита в США имелись препятствия протокольного характера. Его избрание в Верховный Совет изменило ситуацию. Теперь Ельцин являлся в нем председателем комиссии по строительству и жилищным вопросам, что решало протокольную проблему Я направил просьбу в госдепартамент побудить соответствующую комиссию Конгресса направить ему приглашение, полетом из этого ничего не получилось. Когда же ко Дню труда я вернулся из продолжительной поездки по Сибири и советскому Дальнему Востоку, то узнал, что Ельцин сам уже организовал поездку при содействии Джеймса Гаррисона из Эсаленского фонда в Калифорнии и 9 сентября отправится в поездку по Соединенным Штатам для чтения лекций.

К этому времени я успел хорошо узнать Ельцина, и новость вызвала у меня беспокойство. Он, несомненно, рассчитывал на большое внимание со стороны официальных властей, а я не был уверен, что организаторы его поездки способны устроить встречи, которых он, безусловно, хотел. Быстрая проверка в госдепартаменте подтвердила, что никаких встреч запланировано не было. Я тут же отправился на встречу с Ельциным, дабы выяснить, что происходит.

Мы встретились в номере гостиницы «Москва», который предоставлялся членам Верховного Совета для встречи с посетителями, На следующий день Ельцину предстоял полет в Нью—Йорк, и он ознакомил меня с предварительной программой, составленной для него американским спонсором. Я глянул на нее — и побледнел. Планировалось, что Ельцин будет выступать по два, три — порой даже четыре — раза в день, зачастую в разных городах. В один день, если память мне не изменяет, он должен был днем выступить с речью в Майами, а затем, после ужина, — в Миннеаполисе.

— Борис Николаевич, — сказал я, возвращая лист бумаги, — у вас великолепная выносливость. Но эта программа вас доконает. Не могу представить человека, который, справившись с нею, остался бы в живых. Вам надо потребовать от спонсоров, чтобы они облегчили ее.

Ельцин заметил, что он сам об этом думал, и добавил, что его беспокоят газетные сообщения, будто бы он едет в Соединенные Штаты зарабатывать деньги на лекциях. Такой цели у него вовсе нет, с жаром заявил он.

— Деньги от лекций пойдут на организацию борьбы со СПИДом, — сказал Ельцин. — Я намереваюсь закупить одноразовые шприцы для наших больниц, (В советских больницах по–прежнему в ходу были иглы, которые многократно применялись для инъекций, и недавно в одной из больниц на юге России несколько младенцев были заражены этой смертельной болезнью.) Так ведь главная–то моя цель не в этом. Главная моя цель политическая: посоветоваться с вашими лидерами, ну, еще и страну посмотреть.

Я уверил его, что сделаю все возможное для организации встреч в Вашингтоне, но предупредил, что с некоторыми из ключевых фигур встречи могут не получиться, поскольку слишком мал запас времени. Тогда Ельцин спросил меня, кто будет встречать его в аэропорту Кеннеди, когда он прибудет в Нью—Йорк. Не знаю, ответил я, возможно, об этом позаботится его спонсор.

— Но госсекретарь Бейкер–то будет, так?» Поначалу я решил, что Ельцин шутит, потом понял, что вопрос задан серьезный, и объяснил, что не в обычае высокопоставленных официальных лиц США встречать приезжих, даже самых знаменитых, когда те прибывают в аэропорты, и, более того, Бейкер будет в Вашингтоне, а не в Нью—Йорке.

— Ну, тогда, я уверен, туда приедет губернатор Куомо, — продолжал Ельцин. Пришлось мне избавить его и от этого ожидания напоминанием, что столица штата находится в Олбани, а в Нью—Йорк прилетает так много знаменитых зарубежных гостей, что у губернатора ни на что другое не осталось бы времени, вздумай он встречать хотя бы часть из них в аэропорту.

— Ну, не может быть, чтоб от Олбани было больше часа или около того на вертолете, — проворчал Ельцин.

Как оказалось, все это было подступами к основной его просьбе: по прибытии в Вашингтон он рассчитывал, как минимум, на встречу с президентом Бушем.

Я это предчувствовал. Мы уже обсудили этот вопрос с чиновниками в госдепартаменте, которые уведомили меня, что шансов на встречу с президентом у Ельцина никаких, а вот госсекретарь Бейкер и генерал Брент Скоукрофт, помощник президента по национальной безопасности, возможно, его примут.

Я крайне осторожно попытался образумить Ельцина, говоря, что его, несомненно, примут в Белом Доме и — на высоком уровне — в государственном департаменте, однако ему не следует ожидать формальной встречи с президентом, Ельцин упорствовал, говоря, что не ждал бы встречи с президентом, если бы отправлялся в Соединенные Штаты до недавних выборов. Теперь же все обстоит по–иному, Разве не встречался президент с лидерами оппозиции из демократических стран?

На это потребовалось объяснение, что, хотя время от времени такие встречи проходят, они вовсе не входят в заведенный порядок или обязанности президента. Я сдержался и не добавил, что Межрегиональная группа в формальном смысле не является группой оппозиции, что Советский Союз еще не демократическое государство, а Ельцин не единственный председатель, а лишь один из нескольких сопредседателей группы. Без сомнения, он отнес бы все это к несущественным формальностям и скорее всего заявил бы что–нибудь вроде: «Хотите, чтоб мы был и демократией, тогда почему не помогаете, и не обращаетесь с нами как с демократией?»

Со встречи я уехал еще более обеспокоенный, чем прежде. Ожидания Ельцина были, похоже, столь высоки, что ему трудно было не разочароваться. К тому же, если он решится справиться с такой напряженной программой, как та, что он мне показал, то к концу он совершенно выбьется из сил, последствия чего непредсказуемы.

Остаток дня я провел на телефоне, дозваниваясь до разных людей в Соединенных Штатах и выясняя, нельзя ли как–нибудь выправить положение, Ельцин упомянул, что со спонсорами его поездки связан Фредерик Карр, президент Оберлин–колледжа и один из самых проницательных американских наблюдателей за событиями на советской сцене, и он надеется, что Карр будет сопровождать его, по крайней мере, в части поездки. Если Ельцин не ошибся, я мог вздохнуть свободнее. Я знал Карра и знал, что ему нет равных в умении общаться с русскими.

В Оберлине Фреда не оказалось, но мой секретарь отыскал его в Новом Орлеане и соединил со мной. Я объяснил положение и к своему ужасу узнал, что, хотя несколько месяцев назад организаторы связывались с Карром и он согласился помочь с поездкой Ельцина, но с тех пор никто ему ничего не сообщал и в его нынешние планы эта поездка не входит.

Нашим следующим шагом была попытка убедить коллег в госдепартаменте добиться кое–каких встреч на высоком уровне в Вашингтоне. Я предложил им вернуться к вопросу о встрече с президентом; не для того, чтобы доставить личное удовольствие Ельцину (мы спокойно пережили бы любое разочарование с его стороны), а для оказания поддержки демократическому процессу в Советском Союзе, в этом случае будет ясно, что президент уделяет ему внимание.

Встреча с Ельциным подтвердила мои подозрения, что тот собирается использовать поездку в США для повышения политического престижа у себя дома, с тем чтобы его считали настоящим лидером оппозиции Горбачеву.

Я понимал, что нерешительность Белого Дома проистекает именно из этого: из огромного нежелания сделать нечто, способное обидеть Горбачева. Тем не менее, считал я, отношение Белого Дома основано на неверной посылке. Если Советскому Союзу предстояло развиваться в демократическом направлении, то придется позволить развиваться и оппозиции, а его руководителям придется уяснить, что для зарубежных правительств вполне допустимо поддерживать контакты с лидерами оппозиции. Я находил опасной политику, которая основывалась на личностях. Нам следовало поддерживать принципы, а не отдельных лиц.

Разумеется, отстаивай Ельцин политику, не совместимую с интересами США, следовало бы осмотрительно избегать действий, создававших видимость поддержки такой политики. Но в данном случае этого не было: Ельцин выступал за более быстрые сокращения в советском военном бюджете, чем Горбачев, и поощрял самоопределение Прибалтики. Его политика была ближе к нашей, чем Горбачевская. Вовсе не повредит, полагал я, слегка подтолкнуть Горбачева к сотрудничеству с Ельциным и его демократическими союзниками. В длительной перспективе это могло бы оказаться даже в интересах Горбачева.

Еще до того, как Ельцин прибыл в Вашингтон, мы достигли компромисса: никакой формальной встречи с президентом Бушем не будет, но президент с вице–президентом Дэном Куэйлом на некоторое время присоединяться к встрече Ельцина со Скоукрофтом. Такой подход казался разумным, и я был удивлен, когда получил указание направить через МИД объяснение Горбачеву. Поступил я в соответствии с указанием, хотя и понимал всю ненужность и снисходительность такого поступка. Мы не считали необходимым объяснять премьер–министру Маргарет Тэтчер, почему президент встречается с лидером лейбористов Нейлом Кинноком; отчего бы и не поймать на слове Горбачева, утверждающего, что он намерен создать демократическую систему управления государством? Если что–то в наших действиях вызовет у него вопросы, пусть задаст их — тогда и придет время объяснять.

По мере того, как проходила поездка Ельцина по Соединенным Штатам, я перестал волноваться. Реакция прессы, похоже, была позитивной. «Ю-Эс-Эй тудэй» в номере от 16 сентября одной из своих статей дала заголовок: «Борис Ельцин: рождение звезды состоялось» — и отметила: «Свободный от любого политического партийного клейма советский законодатель «зовите–меня–просто-Борис» Ельцин пленил США с налету — пожатиями рук, похлопываниями по спинам, позированием вместе с нищими, политиками и водопроводчиками».

К сожалению, Ельцин заметно устал ко времени, когда он добрался до Вашингтона» и в Белом Доме оставил о себе плохое впечатление. Как позже рассказывал мне Роберт Блэкуилл, ведавший в аппарате Белого Дома европейскими делами, когда Ельцин, направляясь на встречу со Скоукрофтом, вошел в Западное Крыло, он встал, раскинув руки, и заявил, что дальше ни шагу не ступит, если не получит обещания свести его с президентом. Не знаю, почему его не уведомили, что президент намерен присоединиться к их встрече, только такое его поведение симпатий вызвать не могло. Сама встреча, как утверждают, прошла гладко, хотя у сотрудников Белого Дома осталось впечатление, что Ельцин не сумел представить связную программу, а Скоукрофт, пока гость говорил, по сути, все время продремал. Присутствовавшие на встрече склонялись к низкой оценке Ельцина, характеризуя его как напыщенного политического легковеса, который вскоре сойдет со сцены.

Советская пресса поначалу уделила скудное внимание тому, что проделал Ельцин в Соединенных Штатах. «Правда» поместила краткое сообщение ТАСС о его встрече со Скоукрофтом и президентом, где говорилось со ссылкой на заявление Белого Дома, что президент Буш в ходе встречи высоко отозвался о своих весьма позитивных отношениях с Горбачевым и поддержал перестройку. Далее в сообщении упоминалась статья в«Вашингтон пост», где цитировались неназванные «официальные круги», заявившие, что предложения Ельцина были очень общи и непрактичны, «Правда» проявила больше интереса к визиту Ельцина, когда в итальянской газете «Ла Репубблика» появилась пространная статья, выставившая Ельцина в карикатурном виде. Вашингтонский корреспондент газеты Витторио Зуккони изобразил Ельцина пьяным шутом, которого бросало от одной выходки к другой и который неизменно вызывал чувство неловкости у своих хозяев. Созданный им портрет не был похож на человека, которого я знал, хотя мне было известно и о том, что порой Ельцин способен на не принятые в обществе поступки, особенно когда он утомлен, болен или раздражен, Заметил я и некоторые неувязки, свидетельствовавшие о том, что Зуккони не во всем щепетильно точен.

Для советских газет, и особенно для «Правды», было в высшей степени необычно перепечатывать целые статьи из зарубежной прессы, но в данном случае причина была очевидна: стало известно о намерении сделать все возможное, дабы уменьшить популярность Ельцина. Цитируя некоммунистическую газету, редакторы «Правды» рассчитывали вызвать у советского читателя больше доверия ко всей этой истории.

Статья Зуккони вполне могла появиться в «Правде» безо всякого содействия со стороны КГБ: скажем, просто передана в «Правду» отделением ТАСС в Риме. Последующие события, между тем, стали явно делом КГБ. Неделю спустя после поездки Ельцина в Соединенные Штаты депутаты Верховного Совета СССР стали получать по почте некое послание, являвшееся якобы копией конфиденциального письма Джеймса Гаррисона, американца, организовавшего поездку Ельцина, своему совету директоров. В нем менее цветистым стилем, чем у Зуккони, перечислялись многие, будто бы имевшие место случаи дурного поведения, которые упоминались в статье итальянского журналиста.

Некоторые советские политики в разговорах со мной упомянули, что в их почте загадочно появился русский перевод этого «письма». Один депутат с Урала прислал мне копию и спрашивал, является ли она аутентичной. Мне представлялось, что послание сработано профессионально, возможно, с помощью компьютера, в отточенном русском переводе, и направлено по почте из Швейцарии, из Цюриха, с ничего не говорящим обратным адресом.

Я ответил депутату, приславшему его мне, что не располагаю средством определить аутентичность того, что выдавалось за перевод частного письма, но он сам может задаться вопросом, кому по силам и кому выгодно добывать частную переписку, переводить ее, печатать профессиональным способом и отправлять по почте из–за границы.

Начиная с осени 1989 года произошла целая серия странных событий, связанных с Ельциным. Ему стали угрожать, то анонимные доброхоты, то якобы по поручению КГБ. На это он не обращал внимания, поскольку сомневался, чтобы даже у КГБ хватило дурости сделать из него в мученика: цель их состояла в том, чтобы подорвать доверие к нему и запугать его лично.

В 1992 году Ельцин, уже получивший доступ к документам КГБ, сказал мне, что находился под строгим наблюдением со времени исключения из Политбюро в 1987 году. Он все еще оставался членом Центрального Комитета партии и, таким образом, считался недоступным для подобного обращения, однако даже у него на кухне был и установлены подслушивающие устройства. Если все записи, полученные с их помощью, сложить стопкой, то, по утверждению Ельцина, та вырастет в вышину метров на шесть–девять.[57]

Трудно поверить, что Горбачев не знал об этой деятельности КГБ.


Экономические невзгоды

Пока формировалась оппозиция Горбачевской партийной машине, новости из области экономики оставались однообразно безрадостными. Усиливалась нехватка всего, начало падать производство, росла преступность. Считалось, что перестройка приведет к лучшей жизни, но люди жили хуже и мало надеялись на то, что провозглашаемые перемены улучшат их жизнь.

На деле при всех разговорах о новой политике и новых подходах бюрократы сопротивлялись всякой значимой перемене именно тогда, когда недостатки стало невозможно скрывать. Получив более точную информацию о жизни за рубежом, люди перестали бояться говорить, и, чем больше язв вскрывала пресса, тем большее недовольство выражала общественность.

В Москве проблемы экономики обсуждались бесконечно, и, вслушиваясь только в официальные речи, можно было прийти к выводу, что в управлении промышленностью совершается революция. Однако поездка в провинцию и несколько бесед с директорами обнаружили, что меняется не так уж много.

В Сибири и на советском Дальнем Востоке я расспрашивал нескольких директоров о государственных заказах и о том, как они пользуются свободой выходить на рынок с частью своей продукции. В каждом случае на долю госзаказов приходилось 90 процентов продукции, если не больше.

Директор крупного рыболовного предприятия на Сахалине заявил, что, будь его воля, он перевел бы на госзаказ все производство. Его право продавать 10 процентов продукции на рынке не имело для него смысла, потому что не существовало открытого рынка на товары, которые ему было необходимо закупать. Получить горючее и запчасти для своего рыболовецкого флота он мог только заполучив госзаказы. А потому ему пришлось сократить производство на 10 процентов.

Директор шерстяной фабрики в Улан—Уде с гордостью говорила мне, что у ее предприятия 100–процентный госзаказ и она будет все делать чтобы так и оставалось, поскольку иначе, без госплановского распределения, ей не найти ни шерсти, ни горючего, ни запчастей.

Ясно, что смена названия; планового пуска продукции на госзаказ — ничего не изменила по сути. Директора промышленных предприятий, хоть и избавились до некоторой степени от мелочной опеки местных партийных чиновников, все же как были, так и оставались зависимыми от Госплана и своих министерств. Однако система» подвергавшаяся нападкам и нуждавшаяся в постоянном латании дыр, работала еще хуже, чем прежде.

С 1987 года Горбачев стал приравнивать перестройку к революции, и в области политической предложенные им перемены имели заряд революционности. А вот его намерения в экономике были путанными: он настойчиво призывал к радикальным реформам, но никак не наполнял свои призывы реальным содержанием.

Премьер–министр Рыжков, убежденный сторонник постепенности, нес основную ответственность за осуществление экономической реформы. Он признавал нужность перемен и особенно необходимость перехода производства от военного к гражданскому, но считал, что сделать это можно постепенно и директивами сверху, дабы не задушить старую систему прежде, чем будет создана новая, и не понимал, что не будет никакой новой системы, пока старая остается в неприкосновенности и мешает ей.

На протяжении всего 1989 года отношения между Горбачевым и Рыжковым были натянутыми, но оба старались скрывать свои разногласия от глаз общественности. Рыжков, хотя и не разделял идеологического неистовства Лигачева, тем не менее все чаще блокировался с ним по экономическим вопросам, в то время как Горбачев настаивал на более скорых переменах, Никто из них, впрочем, не предложил программу, способную развернуть экономику, на что настойчиво указывали реформаторы из Межрегиональной депутатской группы.


XI Решающий год

Я бы сказал, перестройка началась по–настоящему, пошла с 1989 года, когда мы реально развернули процессы и по изменению нашей экономики и но изменению политической системы.

Михаил Горбачев, январь 1990 г.

Принципиально не приемлемы идеи федерализма в постороении КПСС.

Центральный Комитет КПСС, заявление, 20 сентября 1989 г.

В 1989 голу, возвратившись в Москву после обычного ежегодного отдыха в Крыму, Горбачев столкнулся с небывалым комплексом проблем. Отношения с внешним миром улучшались, но это было единственное светлое пятно на мрачной в целом картине. Экономика продолжала разваливаться, порождая все больший дефицит товаров, длинные очереди и отчаяние покупателей. Значительная часть депутатов нового парламента взяла курс на оппозицию партии и правительству Прибалтийские политики заговорили об отделении, и во многих других республиках националисты набирали силу. Восточная Европа вынашивала реформы, и в Москве не были уверены, что Варшавский Договор переживет грядущие перемены. Перед лицом всех этих невзгод Коммунистическая партия выказывала несомненные признаки обеспокоенности. Фракции, все еще запрещенные партийным уставом, были очевидны, как и тот факт, что все большее число руководящих партработников подвергали сомнению курс, определенный генеральным секретарем.

Самого пристального и неотложного внимания заслуживали норовистые националисты. На деле, большую часть своего отпуска Горбачев провел в размышлениях о них.


Какого рода союз?

В течение нескольких лет то и дело возникали слухи о созыве пленума Центрального Комитета партии для решения «национального вопроса». Проблемы множились, и в 1988 году, впервые за последние десятилетия, в партийных документах стало признаваться их наличие, однако предлагавшиеся решения выглядели настолько уклончивыми и противоречивыми, что пленум откладывался, откладывался и вновь откладывался.

К осени 1989 года стало ясно, что события далеко обогнали партию. Коммунистической партии, если она собиралась сохранить какое–то влияние на развитие ситуации, следовало принять ряд основательнейших решений. 19 сентября долгожданный «национальный пленум», которому предстояло разобраться в проблеме, наконец–то был созван.

Результаты не порадовали никого.

Пространный документ, принятый пленумом, признавал серьезные упущения в обращении с этническими группами и призывал к «обновленной федерации». В то же время в нем подчеркнуто отвергалась идея изменить структуру партии, чтобы обеспечить подлинную федерацию.

Есть немецкая поговорка, которую примерно можно перевести так; «Сказавши «А», говори следом «Б». Мне она вспомнилась, когда я читал проект национальной политики, утвержденный пленумом. Мне показалось, что Центральному Комитету удалось произнести «А», а вот «Б» он подавился. И вместо этого пустился туманно рассуждать, что должны где–то быть некие «А-прим», какими можно было бы завершить алфавит.

Вообще–то в документе признавалось, что «административно–командная система», созданная Сталиным, «игнорировала потребности национального развития» и «суживала автономию республик» до такой степени, что предоставленный Конституцией суверенитет сделался «во многом формальным». Более того, в нем указывалось, что имели место «массовые репрессии», насильственно переселялись целые народы, на основании ложных обвинений в национализме «подвергалась преследованиям» интеллигенция, В нем признавалось, что экономические решения принимались без учета их социальных и экологических последствий, что нанесло серьезный ущерб национальным ценностям и традициям. В нем опровергалось как мнение о том, будто различия между национальными группами уменьшаются, так и вывод о том, что национальный вопрос решен.

До сих пор все хорошо. Это значительно отличалось от самодовольного утверждения, сделанного съездом КПСС в 1986 году, и от суждений Горбачева, изложенных им в книге «Перестройка», вышедшей в 1987 году. И все же даже диагноз проблемы был неполным и могущим завести не туда, потому как в документе утверждалось также (при этом дважды), что существующий союз был «совершенно добровольным». Причина ясна. Поскольку в документе доказывалось, что все пошло не так только после смерти Ленина, и содержался призыв вернуться к подлинной ленинской политике, в нем едва ли могло бы быть признано, что Ленин совершил ошибку, отдав приказ о военном покорении многих из этих «республик».

Подобную нечестность можно было бы списать на необходимость пользоваться языком с двойным смыслом, окажись здравыми предписания для излечения болезни. Однако, несмотря на многословие по поводу того, во что выльются отличия «обновленной федерации», в документе отвергалась любая конкретная идея, которая могла бы к таким отличиям привести. И самое важное: в нем провозглашалось, что не должно быть и мысли о федерализме внутри самой Коммунистической партии.

Советская Конституция все еще содержала одиозную Статью VI, признающую Коммунистическую партию единственной законной политической организацией в стране и наделяющую ее «руководящей ролью» для всего общества. Таким образом, любая «федеральная» конституция оказалась бы пустышкой, если бы единственная законная политическая партия не была организована на федеральных началах.

К тому же в документе подчеркнуто отвергались самые важные требования республик: о том» что законы республик должны иметь преимущество перед законами СССР, а не составляться на основе «основных принципов», провозглашаемых СССР; о том, чтобы была ограничена иммиграция из других республик; о том, чтобы были установлены требования постоянного проживания для участия в голосовании. В документе также подтверждался принцип призыва на воинскую службу, не допускавший каких–либо возражений. Собственность в республиках могла принадлежать либо республике, либо СССР, однако не вызывало сомнений, какое из образований потребует себе львиную долю или у кого окажутся средства силой подкрепить свои требования.

Сразу по окончании «национального пленума» Шеварднадзе отправился в Соединенные Штаты на встречи в Вашингтоне и Вайоминге и для выступления в ООН. Похоже, что он был сдержанно оптимистичен в отношении того, что партия наконец–то обратилась к этой проблеме, и полагал, что теперь придется уделить внимание конституционному праву на отделение. Он предвидел разработку процедуры, которая позволила бы выйти из СССР законно и не нарушая порядка, однако сомневался, что дела зайдут настолько далеко, если власти станут подходить к данной проблеме с большей деликатностью. Шеварднадзе уверял нас, что сила не будет применяться ни в Восточной Европе, ни в Прибалтике. Использование силы в любом месте, заметил он, будет означать конец перестройки и, скорее всего, конец Горбачева.

————

После завершения «национального пленума» качалась серьезная работа в комиссии по выработке нового конституционного устройства Советского Союза. Появилось несколько научных статей; в ряде из них указывалось, что рассматривается идея гибкого союза, в котором составляющие его республики по–разному определяют свои взаимоотношения с Центром. Некоторые авторы напоминали, что в царской России такие территории, как Финляндия, имели конституционный статус, отличавшийся от положения губерний. Обращали они внимание и на то, что Пуэрто—Рико и Микронезия связаны с США по–иному, нежели штаты.

Мне подобные построения казались непрактичными в качестве основы для союза, Когда они срабатывали, как с Финляндией в XIX веке или с Пуэрто—Рико в XX, то становились исключениями в конституционных принципах, единых для большей части страны. Другими словами, я мог бы представить советскую федерацию с несколькими территориями, получившими особый статус, но никак не такую, где каждая союзная республика обладала бы уникальным статусом, который можно было бы менять по воле этой республики. В конечном счете, идея гибкой (или «многовариантной», если переводить русский термин дословно) федерации была отброшена как неосуществимая.

Помимо споров о природе новой советской федерации процесс работы комиссии, запущенный Горбачевым, шел так медленно, что всякий раз события опережали его. Позже многие обозреватели с сожалением говорили: если бы в 1989 году республикам предложили конкретное и великодушное предложение по федерации, оно было бы принятое признательностью и, возможно, предупредило бы нарастающий сепаратизм, — да только, кто знает?


«Внешняя империя» рушится

Одновременно с тем, что внутри Советского Союза нарастал нажим со стороны националистов, в Европе с захватывающей дух быстротой разваливалась советская «союзническая система».

Первое некоммунистическое правительство было образовано в Польше в августе. Венгры и чехословаки тут же пустились вдогонку за поляками, хотя коммунистические руководители в Венгрии вели себя более гибко, чем в Чехословакии.

Советская общественность поразительно пассивно воспринимала этот важный геополитический сдвиг. В то время как некоторые интеллектуалы с восхищением следили за происходящим к западу от границ, особенно в Польше, большая часть граждан была слишком занята борьбой с дефицитом и растущими каждодневными проблемами, чтобы уделять этому внимание. Большую часть советских граждан попросту мало трогала судьба внешней империи, от которой они не получали никакой личной выгоды. Многие были убеждены, что восточноевропейцы живут лучше благодаря советским субсидиям; коли так — скатертью дорога.

Советская общественность, несомненно, повела бы себя по–иному, будь она убеждена, что потеря Восточной Европы скажется на ее безопасности; если бы она, другими словами, по–прежнему верила, что Соединенные Штаты с их союзниками являются потенциальными агрессорами. В таком случае, отступление к границам СССР в Европе могло бы привести к страху перед войной. Но этого не произошло. «Новое мышление», выдвинутое Шеварднадзе и Яковлевым, пустило корни, во многом оттого, что советской общественности было известно о благожелательной реакции Запада на перемены в советской политике и она была лучше осведомлена о прошлой советской политике, которую Запад считал агрессивной.

Четыре–пять лет назад советскую общественность убеждали, что Соединенные Штаты разместили ракеты в Европе, с тем чтобы получить возможность нанести ядерный удар по Советскому Союзу, но в 1989 году атмосфера стала совсем иной.

Горбачев не ожидал, что Варшавский Договор распадется столь быстро, однако его внутренняя политика предоставляла ему поразительную свободу действий в этом плане. Он мудро решил обратить необходимость в добродетель и с пониманием — даже с благосклонностью — принял выбор, сделанный поляками, чехами, словаками и венграми.

————

Другое дело — Германия. Советская общественность в большинстве своем могла равнодушно взирать на творящееся в восточно- и центрально–европейских странах, но Германия — это особая статья. Для советских людей — и в особенности для военных — раздел Германии был самым очевидным доказательством победы во Второй мировой войне, и в тоже время самой ощутимой гарантией, что Германия никогда более не сможет угрожать Советскому Союзу или России.

Горбачев был способен с легкостью воспринять «реформированного коммуниста» в Восточном Берлине и — с большим трудом — даже некоммунистическое правительство там, до тех пор пока неприкосновенной оставалась Германская Демократическая Республика. Осенью 1989 года иллюзия, что подобное может длиться, по крайней мере, еще лет десять, облегчила Москве принятие происходивших тогда быстрых перемен. Вопрос германского единства переносился ка будущее, лучше, с точки зрения Горбачева, на время вахты кого–нибудь другого.

Збигнев Бжезинский, прибывший в Москву в октябре, потряс аудиторию советской Дипломатической академии, когда заметил, что разделенная Германия способна существовать в разделенной Европе, но никоим образом в объединенной Европе. Если Советам нужен «общеевропейский дом», им скоро придется решать вопрос о единстве Германии. Присутствовавшие в зале профессионалы от внешней политики вели себя так, будто подобная мысль никогда не приходила им в голову. А если и приходила, то они всеми силами ее подавляли.

Только к самому концу года советские руководители поняли истину, содержавшуюся в замечании Бжезинского. В начале декабря, сразу после нашего возвращения с саммита на Мальте, я обсуждал с Шеварднадзе положение в Восточной Европе. Он повторял: чтобы ни случилось, сила применена не будет — и, похоже, был удовлетворен развитием событий в северной связке, Он также предсказал скорые реформы в Болгарии, но выразил пессимизм в отношении Румынии, поскольку Николае Чаушеску прибег к репрессиям, а не к реформам. Обратившись же к Восточной Германии, Шеварднадзе сообщил, что на него произвела большое впечатление приверженность ее новых руководителей своей «государственности». Другими словами, объединение Германии немного подождет.

Всего несколько недель прошло, и творцы советской политики стали постигать ужасную истину: они стоят лицом к лицу с неудержимым напором германского единства. Ноябрьская брешь в Берлинской стене и открытие границы ГДР с Западной Германией вызвали такой поток эмиграции, что никто уже не верил в жизнеспособность отделенной Восточной Германии с открытыми границами. Перед самым Новым годом я встретился с Валентином Фалиным, тогдашним главой Международного отдела Коммунистической партии и «дуайеном» советских германистов, «Мы надеялись, что объединение Германии станет вопросом будущего, — заметил он, — но теперь ясно, что решать его нам».[58]

Так оно и было: из того, с чем Горбачев столкнулся в 1990 году, эта проблема стала одной из деликатнейших.

После Германии самым болезненным событием в некогда советском блоке для Коммунистической партии и КГБ явилась кровавая революция, произошедшая в Румынии в конце года. Насилие, направленное против Чаушеску, его семьи и сотрудников ненавистной тайной полиции «Секуритат», широко освещалось в советской прессе, и телевидение не оберегало своих зрителей от жестоких сцен, Однако, когда силы, противостоявшие Чаушеску, призвали себе на подмогу советскую интервенцию, Москва ответила отказом, давая понять, что дни военных интервенций в Восточной Европе — даже в условиях, которые Запад мог бы счесть терпимыми, — миновали.

Для многих советских официальных лиц Румыния была потрясением. Впрочем, урок был двойственным. Реформаторы доказывали, что Румыния показала, что может случиться, если строй будет сопротивляться переменам, А КГБ и партийные консерваторы уяснили, что в антикоммунистических революциях тайные агенты и партийные боссы чаще всего кончают жизнь на фонарных столбах.


Гласность под огнем

Общественное требование реформ усиливалось в сочетании с расширением свободы печати. «Московские новости», до той поры незаметный пропагандистский листок, при Егоре Яковлеве стал органом оппозиционных сил со всей страны. «Огонек» Виталия Коротича описывал ужасные преступления Сталина и доказывал расточительность оборонных затрат. «Литературная газета» Федора Бурлацкого публиковала вдумчивые статьи, раскрывавшие грубые внешнеполитические просчеты прошлого и нарушения прав человека. Сергей Залыгин поместил в «Новом мире» серию статей, рассказывающих об экологическом варварстве, и начал печатать Солженицына впервые со времени высылки последнего в начале 70–х годов. Иван Лаптев превратил «Известия» в респектабельную, объективную газету, довольно полно информировавшую читателей о происходящем в стране и сделавшую особый упор на частное фермерство и предпринимательство.

Но и эти редакторы не были действительно свободны; наиболее отважные из них вели постоянные баталии с Идеологическим отделом партии. За прегрешения, считавшиеся особенно серьезными, их вызывал к себе Вадим Медведев, кому перешел идеологический портфель от Александра Яковлева, а порой и сам Горбачев распекал их, после чего большинство редакторов делались осмотрительными на один–два номера, а затем возвращались к излюбленным темам. Нажим со стороны партии заставлял редакторов ходить по острию ножа, однако никого не увольняли.

Коротич постепенно пришел к выводу, что Горбачев время от времени кричал на них, дабы показать Лигачеву, Язову и Крючкову, какую он задал им острастку хотя сам в действительности не ждал, что они переменятся, — предположение это косвенно подтвердил Лигачев, когда заметил в своих мемуарах, что он никак не мог понять, каким образом удавалось Коротичу, не раздававшему обещания «исправиться», продолжать копаться все в той же грязи, за какую его отчитывали. Зато другим Горбачев грозил не на шутку — и все сильнее.

Вот чег