Рожер де Дама - Записки графа Рожера Дама

Записки графа Рожера Дама 389K, 99 с.   (скачать) - Рожер де Дама

Рожер де Дама
Записки графа Рожера Дама[1]


I

С возможною поспешностью я отправился из Гейнсберга в Варшаву через Франкфурт-на-Одере, Мезериц и Познань. Немедленно по прибытии я пошел представиться графу Штакельбергу, обладавшему изящными манерами, большою предупредительностью и оказавшего мне самый любезный прием. Я ему передал имевшееся у меня для него письмо; мой путь с этого момента зависел от степени его усердия при оказании мне помощи, но улыбка, появившаяся на его лице при чтении письма, возбудила во мне надежды на благоприятное для меня решение. Окончив чтение, он сказал: «Ваше желание, милостивый государь, а также и желание Е.К.В. принца Генриха совершенно противоположно тем инструкциям, которые я имею от моего двора, и наше с вами положение крайне щекотливо; однако попробуем выйти из него. Выбирайте одно из двух: если вы намереваетесь провести здесь несколько дней и ознакомиться с Варшавой, то я прошу вас оказать мне честь своим присутствием на сегодняшнем моем балу и ужине, где вы увидите всё лучшее общество Польши; но в таком случае, предупреждаю вас, что я буду в состоянии дать вам подорожную лишь в Петербург, и, может быть, вы встретите большие препятствия к осуществлению ваших желаний. Но не пожелаете ли вы, вместо того, не показываться в обществе и скрыть ваш проезд через Варшаву? В таком случае я вам по дружбе дам подорожную в Елизаветград, в нашу генеральную квартиру, в самую квартиру принца де-Линь, и вы там распутаете свое дело».

Хотя я никогда раньше не видывал графа Штакельберга, но, несмотря на то почтение, которое внушали мне его прием, его внешность, его дворец, я, не думая о приличии, преисполненный радости и благодарности, бросился ему на шею. Он отдал приказания своему секретарю и, пока их исполняли, он занимал меня, посвящая в важнейшие особенности, которые мне следовало знать при прибытии в армию. Явилась подорожная; я выразил графу уверение в вечной преданности и привязанности и, два часа спустя по выходе от него, я уже покинул Варшаву.

Хозяин гостиницы, в которой я остановился, сумел в это короткое время найти мне лакея-поляка, говорившего одинаково хорошо как по-немецки, так и по-русски и оказавшегося, по счастливой случайности, прекрасным малым; с другой стороны, именно во время этого последнего переезда моего долгого пути, мое терпение подверглось наибольшему испытанию: безобразные дороги, клячи, а не лошади, ямщики — евреи, вместо пищи — бульон в таблетках принца Генриха, карета моя, попорченная от частых поломок и падений в канавы, покрытые снегом; длинные, морозные ночи, отвратительные проводники, которых приходилось отыскивать с трудом, — одним словом, за эти двенадцать суток, что я употребил на то, чтобы достигнуть той ногайско-татарской горы, к которой я стремился во что бы то ни стало, я испытал всевозможные мелкие неприятности, которые встречаются в самых томительных путешествиях. Но развязка моего путешествия настолько занимала меня, что не было места посторонним мыслям, и я менее всего в жизни способен забыть то мгновение, когда я увидел первую лачугу жалкого Елизаветграда.

12-го янв. в 11 час. вечера мои ямщики остановились перед чем-то вроде кофейни или общественного бильярдного зала этого городка; я осведомился через моего лакея-поляка, не знает ли кто-нибудь, где живет принц Линь (de-Ligne). Один из его людей как раз в это время играл на бильярде. Я велел его призвать. Он сказал мне, что его господин живет на вершине горы, в крепости, недалеко от князя Потемкина. Я попросил его проводить меня, но не желая, чтобы князь Потемкин мог спросить, кто явился, прежде нежели я повидаю князя Линя, и велел экипажу медленно подниматься в гору, а сам пешком последовал за ним в сопровождении слуги. На подъем в гору потребовалось полчаса. Наконец, я вхожу в крепость. Слуга вводит меня в дом, в две маленькие, скверные, довольно грязные комнатки: я нахожусь у принца Линя. Я попросил его камердинера известить его о том, что его заклинают немедленно возвратиться домой, в особенности я просил не давать никаких сведений об иностранце, который его ожидает. Через несколько мгновений пришел принц Линь. Не мешает напомнить, что он никогда не забывал тех, кто ему напоминал парижское общество, где он себя чувствовал лучше всего, и понятно, в таком случае, что он обрадовался встрече со мной, как если бы он меня безумно любил. Я объяснил ему в возможно кратких выражениях, что желание быть принятым в русскую армию или получить разрешение оставаться при нём, принце Лине, хотя бы и в своем мундире[2], заставило меня приехать к нему и преодолеть все препятствия, рассчитывая на его несравненную любезность и готовность меня поддержать; что я не имею никаких претензий и лишь желаю учиться и сражаться рядом с ним. Принц Линь обнял меня, поняв и одобрив меня прежде, чем я успел окончить фразу. «Останьтесь здесь», сказал он мне, «оправьтесь немного и ждите меня; надеюсь, что вы останетесь довольны мной и будете вознаграждены за ваше безумие». Через четверть часа я был уже умыт, причесан, напудрен и одет в красивую форму Королевского полка, готовый следовать за своим любезным ментором в генеральную квартиру, как я сопровождал его на балы в оперу, следуя его указаниям, всегда приятным в мирное время и блестящим в военное.

Принц Линь, деятельный в оказании помощи, счастливый и находчивый в средствах, которые он применял, пришел за мной через несколько времени видимо довольный тем, что хотел сообщить мне. Я последовал за ним. Мы прошли по крепостному двору, освещенному только белизной снега, печальный вид которого не мог подготовить меня к тому, что я увидел. Двое часовых у очень большого деревянного дома указали нам дверь, которую следовало открыть, чтобы достигнуть цели всех моих треволнений, сомнений, я сказал бы, и усталости, которую причиняет столь долгое и томительное путешествие в это время года, что тоже должно быть принято в расчет. Мы пошли в первую громадную залу, полную ординарцев различных полков и обер-офицеров всех родов оружия. Из этой залы был виден длинный ряд комнат, освещенных так, как освещаются комнаты во время пира в столице: в первой после залы комнате находились адъютанты и офицеры свиты князя; во второй лучшие музыканты-итальянцы исполняли великолепный концерт под управлением знаменитого Сарти[3]; в третьей был бильярд, окруженный тридцатью или сорока генералами разных рангов, с лентами поверх мундира; слева от бильярда, находился игорный стол, за которым сидели князь Потемкин, его племянница[4] и армейский генерал.

Князь встал и принял меня с самым предупредительным видом. Я заговорил с ним почтительно и сказал ему, что я осмелился рассчитывать на поддержку принца Линя, чтобы обеспечить себе счастье искать помощи его князя; что предназначенный судьбой к военной службе, я считаю величайшим преимуществом возможность начать свою карьеру под его руководством, и что в случае, если Двор решил не принимать на службу иностранцев (хоть я и слишком мало заметен, чтобы находиться в числе исключенных), то, если он только позволит мне, я согласен остаться при нём без всякого чина и даже, в случае надобности, и не в форме.

Князь сказал мне, в самых лестных выражениях, что он не может ответить на мою просьбу, как бы желал, не получив по этому поводу приказаний от Императрицы и что в тот же вечер курьер повезет его просьбу к Ее Величеству; в ожидании же его возвращения он предложил мне остановиться у принца Линь, хоть мне и будет плохо у него, как он полагал, и приходить к нему ежедневно и во всякое время, когда мне это будет приятно. Он посадил меня рядом с собой и занял меня разговором о моем путешествии, о Берлине, о Париже, и когда подали ужинать, он мне предложил принять участие в ужине, поданном для него, его племянницы, принца Линя и еще одного или двух лиц, в то время как все генералы поместились за большим столом. Он был настолько любезен, что занимался мною с особой благосклонностью; около полуночи он отпустил нас, снова уверяя меня в удовольствии, которое доставит ему исполнение моего желания[5].

В течении вечера принц Линь представил меня князю Репнину[6], генерал-аншефу при кн. Потемкине, князю Георгию Долгорукову[7], главнокомандующему кавалерией, и всем присутствовавшим генералам. Итак, самый трудный, самый неловкий в моем положении шаг был сделан. С души моей скатилась тяжесть, и я ощутил радость и удовлетворение, которые никакой период моей жизни не мог изгладить из моей памяти и воспоминания о которых никогда не потеряли своей прелести.

Лишь только мы вернулись в маленький домик принца Линя, который, как ни был плох, казался мне лучше всех дворцов в мире; мы оба принялись писать графу Сегюру, французскому министру в Петербурге. Он был дружен со всеми моими родными, я тоже лично был с ним знаком. В виду этого я просил его любезного покровительства, как графа Сегюра и (даже родственника) в том случае, если бы он не мог оказать его мне, как министр; при этом я заявлял ему, что приму участие в войне в рядах русских под каким бы то ни было видом и что я, на основании его чрезвычайной любезности, его дружбы к моим родным, интересу, который надеялся внушить ему француз, рисковавший всем единственно из любви к своему ремеслу, возлагал на него заботу о моей судьбе и просил устранить с моего пути препятствия, могущие встретиться мне вопреки моему усердию. Принц Линь послал наши письма в секретариат; они были отправлены с курьером и в первый раз за все 31 день с тех пор, как я покинул Париж, я уснул спокойно.

Со следующего дня, наша жизнь, в продолжение трех месяцев, предшествовавших началу действий, приняла следующее правильное течение: часть утра посвящалась усердному изучению русского языка; мы составили военный словарь, который принц Линь и я повторяли друг другу постоянно и который мы, благодаря соревнованию, заучили в короткое время; он меня научил словам «штык» и «победа» ранее слов «хлеб» и «вино», казавшиеся нам словами второстепенной важности. Мы почти ежедневно, в числе пяти или шести лиц, обедали у кн. Потемкина за его столом, который он велел накрывать для себя, независимо от большого стола, за которым он редко обедал; иногда мы бывали у князя Репнина или у кого-нибудь из генералов, но вечера мы проводили непременно у князя Потемкина, где мы забывали, что находимся в Татарии, благодаря различным удовольствиям, тамошнему обществу и царившей там роскоши.

Пребывание в однообразной и пустынной местности, какой была эта часть империи, в особенности зимой, не может возбуждать тоски и скуки, когда жадными глазами наблюдаешь новые характеры, обычаи, даже одежду и когда интересные мелочи, которые постоянно поражают, постепенно ведут к великим результатам и важнейшим действиям; таким образом время, проведенное мною там, пролетело, как миг. Благосклонность принца Линя, доброта и заботливость князя Потемкина, обязательность всех генералов по отношению ко мне увеличивались с каждым днем и в продолжение всей войны не было мгновения, которое бы не прибавляло прелести первому времени по моем прибытии. Этот период моей жизни навсегда запечатлен в моей памяти и моем сердце, и, пробегая мысленно все отдельные четверти часа, из которых составилось всё это время, и не нахожу ни одной, не принесшей мне повода к чувству удовлетворения и совершенного счастья.

Потемкин обладал такой широтой натуры, характера и способностей, которые он проявлял ежедневно в разных степенях, в разных оттенках, которые только существуют, начиная с нежности, любезности, обязательности человека лучшего общества и кончая суровостью, высокомерием и жестокостью совершеннейшего деспота. Обладая необыкновенным тактом и давая волю всем движениям своей души, он угнетал тех, кто его оскорбил или не нравился ему, и в то же время льстил тем и осыпал милостями тех, которых отличал и уважал. Глубоко мысля, он не затруднялся в средствах развить задуманное, работал с легкостью и был находчив во время развлечения; однако мог казаться пустым человеком; одновременно бывал занят различными предметами и одновременно отдавал самые разнообразные приказания. Так, он вмещал в своей голове проект разрушения Оттоманской империи рядом с проектом возведения дворца в Петербурге, или проект изменения формы всей армии и приказание приготовить корзину с цветами для своих племянниц. И между тем никогда его мысли не перепутывались, и он не приводил в замешательство тех, кому он их излагал. Течение его мыслей, непонятно неправильное и казавшееся нелогичным, на самом деле было правильно и строго держалось намеченного пути. Он успел проложить и уравнять все пути к удовлетворению честолюбия и к удовольствиям; он на каждом шагу знал все удобства и трудности путей и умел вовремя переступить, подняться, спуститься или уклониться, чтобы достигнуть цели — управлять безраздельно и развлекаться непринужденно. Князь Потемкин подчинял личным своим страстям военное искусство, политику и управление государством. Он ничего не знал в корне, но обладал всесторонними поверхностными знаниями, управлявшими его особым чудесным чутьем. Его воля и его ум заметно превосходили его знания, но деятельность и твердость первых обманывали относительно недостатка последних, и он, казалось, властвовал по праву победителя; он презирал своих соотечественников и раздражал их своей надменностью, но любил иностранцев и пленял их ласковостью и самым утонченным вниманием; в конце концов, он подчинил себе всё государство, проявляя произвольно европейскую утонченность наряду с азиатской грубостью.

Кн. Репнин, командовавший армией под предводительством Потемкина, не обладал ни дарованиями, ни силой воли, но зато был особенно одарен обходительностью, изысканными и изящными манерами, благодаря которым он был приятным и интересным членом общества. О других генералах я буду говорить по мере изложения различных событий войны. Спустя две недели после моего прибытия, вышеупомянутый курьер вернулся из Петербурга. С обычной любезностью кн. Потемкин объявил мне, что Императрица согласна сделать исключение в мою пользу, приняв меня в армию. К своей снисходительности она присоединила много для меня лестного и просила меня, главным образом, надевать мундир ее армии, попеременно с мундиром моего короля, милостиво беря на себя обязанность сообщить ему об этом. Она соблаговолила выразить свое согласие в самой любезной форме, к чему имела большие способности; князь же со своей стороны передал мне это со свойственной ему очаровательностью. Граф де Сегюр написал князю Потемкину самое очаровательное письмо, которое когда-либо вышло из-под его пера. Он сумел, не роняя своего достоинства, просить покровительства молодому человеку и попечения о нем, который, как он говорил, сумеет искупить в глазах своего начальника легкомыслие своего поступка усердием и хорошим поведением.

Благородный стиль его письма, направленного к обоим Дворам и к кн. Потемкину, его личные достоинства и характер француза дали ему возможность соединить в письме нужную мне протекцию с неодобрением министра, к чему его обязывало его положение. Я лично тоже получил от него столь же любезное письмо и, хотя и не могу не осудить его кое за что в его дальнейшей жизни[8], тем не менее в моей душе навсегда останется неизгладимое чувство признательности.


II

Принц Линь, принц Нассау, комендант Черноморской флотилии. — Странный прием, оказанный генералом Суворовым. — Первые действия автора против турецкой флотилии. — Геройская смерть капитана Саккена. — Несогласие между Полем Джонсом и принцем Нассау. — Морские битвы на лимане (июнь — июль 1788). Дама берет на абордаж турецкое адмиральское судно. — Анекдот о принце Нассау.


Вознагражденный за все мои беспокойства и за смелое появление прямо в армии, единственное средство, которое могло избавить меня от отказа, я старался заслужить то одобрение, которое видел прежде, чем имел случай заслужить его. Я прилагал все усилия, чтобы осанкой, занятиями, выражениями придать себе лишний десяток лет и таким образом обмануть русских, заставив их верить (если это только возможно) в существование француза, осторожного в манерах, умеренного в речах, скорее одобряющего всё, нежели порицающего, и человека, глубоко благодарного за все расточаемые ему знаки благосклонности. Иногда дорогой принц Линь, с глазу на глаз, просил пощадить его и избавить от моего благоразумия; тогда, убедившись предварительно в том, что никто нас не слышит, я визжал арии из оперы, что заставляло его просить пощады по более справедливому поводу; иногда для разнообразия мы подвергали парижское общество третейскому суду и говорили разные глупости, до которых он большой охотник, я же только любитель. Принц Линь настолько показал себя, настолько позволил узнать себя, что я боюсь, говоря о нем, невольно слишком мало сказать о его редких качествах и вызвать этим неудовольствие знающих его. Мне хочется только подчеркнуть одно качество, потому что никто, кроме меня, не мог так хорошо с ним ознакомиться и потому что оно редчайшее в мире, это способность быть всегда, всю жизнь в любое время дня и ночи, когда его ни потребуй, в равном настроении, в добром расположении, быстрым на ответы; это обладание умом, способным оборвать веселые мысли ради серьезного занятия, причём время, проведенное за ним, нисколько не влияет на веселье, которое следует за занятием. Мне кажется, что только его здоровьем можно объяснить эти столь важные в общественном отношении качества, которыми никто больше не может похвалиться: никогда у него ни насморка, ни головной боли, ни мучительного расстройства желудка в продолжение всей его жизни, вот чему я приписываю несравненную любезность его обращения и старание никому не причинять оскорблений.

К марту месяцу прибыл к нам принц Нассау-Зиген[9]. В Петербурге он встретился с князем Потемкиным, пригласившим его в неопределенных выражениях и из любезности, вызванной естественным образом его высоким положением и его карьерой, на службу в армию, в случае какой-либо войны. Принц, умевший ловко воспользоваться всяким обстоятельством, чтобы заставить говорить о себе, самолично явился напомнить кн. Потемкину о его приглашении, о котором князь забыл и думать, что вначале породило недоразумение с одной и другой стороны, и принц Нассау провел две или три недели на генеральной квартире в форме французского генерала, не зная исхода своего появления.

Принц Линь, будучи его другом с юных лет, просил за него князя Потемкина и с легкостью доказал ему, какую большую выгоду он мог извлечь из участия принца Нассау в войне против турок, что принц был способен принять на себя команду всякого рода, т. к., по странности судьбы, даже стал чуть не моряком, совершив кругосветное плавание с де-Бугэнвиллем. «Чуть не моряк, — воскликнул князь Потемкин: — отлично! Я нашел ему дело, я ему отдам флотилию и докажу ему, что там он может служить с наибольшей пользой и наибольшим успехом для нашего дела и для своего самолюбия». В течение одного часа было сделано предложение и дано согласие.

Черноморская флотилия должна была при открытии кампании первая открыть действие в лимане или истоке Борисфена[10], армия князя Потемкина, состоявшая из 50000 чел., должна была затем окружить и осадить Очаков; армия фельдмаршала Румянцева[11] равная по числу, должна была в это время завладеть Молдавией и, направляясь к Днестру, взять по дороге крепости или осадить главнейшие и, таким образом, достигнуть истоков Дуная. Австрийская армия, под предводительством Иосифа II, должна была пойти в Банат, перейти реку Темем, направиться к Мехадии, завладеть укрепленными местами этой части, завладеть Валахией, осадить Журжу, Виддин, Орсову и Белград, в то время как армейский отряд, составленный из австрийцев и русских, под предводительством принца Кобургского[12] и графа Салтыкова[13] осадит Хотин.

План действий, начатый с быстротой и точно исполняемый, мог дать надежду, что турки в первую же кампанию будут отброшены в горы, а, к окончанию второй принуждены будут спасаться за Константинополь. Последствия должны были показать результат этого проекта; чтобы его обдумать, определить и торжествовать его успех, было предпринято известное путешествие Екатерины II и Иосифа II по Крыму, похожее на роскошную и романтическую феерию.

Иосиф II принял план союза со свойственной его характеру смелостью и старался подавать хороший пример, торопясь со своими приготовлениями и походами; Екатерина уступала его приглашениям с большою осторожностью и медлительностью, а кн. Потемкин, исполнитель ее приказаний, тонко направлял их, соблюдая интересы своей Государыни и свои собственные. Первые он видел в преимуществе допустить Иосифа II направить к себе все силы турок, а последние — в тайном намерении парализовать действия фельдмаршала Румянцева, чтобы сохранить за собой одним военную славу и пользу от войны. Принц Линь пребывал в русской армии, чтобы согласовать действия австрийской и русской армий, и я часто слышал его жалобы на свои бесплодные старания добиться большей деятельности и прямодушия в поступках, от которых зависела слава обоих Дворов.

Когда принц Нассау был назначен к командованию флотилией и к немедленному началу кампании, во мне возникло сильное желание отправиться с ним; однако очень трудно было, не манкируя перед князем Потемкиным, которому я был так обязан, просить о позволении расстаться с ним. Принц Нассау с своей стороны просил о том же, но из деликатности он не мог часто напоминать о своей просьбе. Принц Линь неоднократно старался внушить кн. Потемкину, с каким нетерпением я стремился доказать ему свою признательность, ища случая оправдать возможно скорее его благосклонное отношение ко мне; но сначала князь Потемкин не поддавался на эту мысль и часто повторял, что я отправлюсь именно с ним. Однако ввиду того, что он должен был выступить двумя или тремя неделями позднее принца Нассау, принц Линь заметил ему, что я мог бы снова присоединиться к нему, лишь только он подойдет к Очакову, и что ему не следует сомневаться в моем усердии в этом отношении. Наконец он согласился, дал мне это разрешение лично и обязал меня примкнуть к нему немедленно по его прибытии под Очаков.

Мой экипаж был в исправности; у меня были все необходимые лошади, и наш отъезд был назначен на 7-е апр. 1788 г. Я часто извещал родных о себе и узнал от них о платеже, произведенном банкиру Перрего, и попросил их позаботиться, чтобы я не терпел недостатка в деньгах, что я, впрочем, и ожидал от них, лишь только они узнают о моем прибытии в армию. Однако я не решался писать им столь подробно по почте, но мне удалось это с оказией, предоставленной мне кн. Потемкиным: он решил отправить в Париж своего любимейшего флигель-адъютанта за кое-какими покупками по его вкусу и затем, чтобы он постарался привлечь в армию лучшего хирурга и лучшего инженера, которых Франция могла бы поставить. Принц Линь взял на себя труд написать рекомендательное письмо относительно инженера, а я относительно хирурга и покупок.

Родственники мои, движимые любовью ко мне, приняли флигель-адъютанта с той услужливостью и обязательностью, какие можно было только пожелать; они поместили его у себя, служили ему проводниками как по делам, так и для его удовольствия, добыли у герцога де Гиша отпуск главного хирурга, бывшего одним из лучших французских хирургов (и которому два года спустя они выхлопотали ленту св. Михаила)[14]; они хлопотали о покупках, долженствовавших удовлетворить вполне вкусу кн. Потемкина, и таким образом отплатили ему, насколько было в их силах, за все знаки внимания, которыми он меня осыпал. Он был чрезвычайно тронут этим и увеличил свою любезность ко мне.

7-го апр. 1788 г. я расстался с ним, чтобы последовать за принцем Нассау, со своей стороны, живо интересовавшимся мной. Доказательство этого я увидел и в том, что перед моим отъездом он дал мне клятву в том, что до истечения двух месяцев я или буду убит, или получу Георгиевский крест. Нелегко овладеть его дружбой; несмотря на достоинства, он не чужд слабостей и, вследствие чрезмерного честолюбия, так щекотлив, что молодому человеку нужно иметь много такта и прилагать большое старание, чтобы сохранить его благосклонность; но он преисполнен достоинств, а я постоянно соревновал им так, что он, в конце концов, пользовался ими, как своими собственными, хотя у него характер скорее воинственный, чем чувствительный, он все же не может противостоять такого рода лести, а я всегда мог ею похвалиться. Мы отправились в Херсон, порт и верфь, где была построена большая часть флотилии и даже линейных судов, которые могут быть вооружены лишь в устье Днепра; в этом-то порте, недостатки которого были замечены впоследствии, и было всё приготовлено для вооружения флотилии, состоявшей из 80 всякого рода парусных и гребных судов.

Эта флотилия, слишком плохо сооруженная, чтобы плавать в открытом море, была грозна на лимане, где, несмотря на его большое протяжение, и волны и ветер всегда умеренны. Её поле действия простиралось до носа Кинбурнской косы, на берегу, противоположном Очакову, который генерал Суворов[15] защитил от десанта турок, первого неприятельского действия в октябре прошедшего года, военным действием, увеличившим его славу. Флотилия должна была блокировать Очаков и перехватить всяческую помощь, могущую прибыть из Константинополя, а также сражаться совокупно с линейными судами против флота, который попытался бы войти в Борисфен.

Принцу Нассау потребовались две недели, чтобы сделать первые приготовления — необходимые жизненные припасы и вооружения. 24-го апр. мы покинули Херсон, чтобы стать на якорь в маленьком порте Везельском, затем против устья Днепра, а 26 апр. Нассау получил приказ отправиться в Кинбурн для совещаний с генералом Суворовым. Мы отправились с ним на казацких лошадях, сменяя их на каждом пикете, и в то же утро мы прибыли в Кинбурн. Во время беседы генерала Суворова с принцем я подробно осмотрел крепость и её положение относительно Очакова, которое ясно видно с противоположного берега; его положение выясняло причины попытки турок в октябре прошлого года завладеть им: обладание этим пунктом, когда и Очаков находится под тем же владычеством, закрывает вход в Борисфен и выход из него. У турок в то время находилось еще несколько французских инженеров, которые управляли их атаками, но решительный генерал Суворов не допускал иного исхода этой экспедиции, кроме истребления осмелившихся предпринять ее.

Принц Нассау, увлекаемый своею деятельностью и легко перенося все труды, в тот же день возвратился на свой пост, где он день и ночь продолжал работать, чтобы ускорить вооружение флотилии и привести ее в такое состояние, чтобы можно было предпринять что угодно. Князь Потемкин явился 5-го мая и, осмотрев все суда, приняв прошения от пр. Нассау, отдав свои приказы, отправился в Кинбурн осматривать войска. Благодаря его авторитету и страху, которые внушали немедленное выполнение его намерений, его объезды редко являлись необходимыми. Он скоро возвратился и, уезжая на свою главную квартиру, оставил распоряжение провести флотилию в Глубокий лиман в маленький порт, лежащий ниже в Борисфене, более удобный для работ и находившийся ближе к полю грядущих действий.

Я сомневаюсь, чтобы молодые люди, которым пришлось участвовать в первый раз в кампании своей родины, пользовались теми различными наслаждениями, которыми я был окружен: к разнообразию, присущему ремеслу, для меня прибавлялась еще новизна прекрасного путешествия; климат, произведения природы, род войны, образ жизни — всё это одновременно действовало на мое воображение; я не мог предвидеть всего, с чем мне пришлось ознакомиться; я как бы вновь родился взрослым человеком.

11-го мая пр. Нассау получил письмо от генерала Суворова, в котором тот просил 2 вооруженных судна для крейсерования у носа Кинбурна и прекращения сообщения между Очаковым и морем: «Вот вам случай, — сказал мне пр. Нассау, — в ожидании лучшего; хотите взять под свою команду 2 маленьких парусных и гребных судна с двумя 12-ти дюйм. пушками и 500 стрелков. Я вам передаю команду над ними. Отвезите их к генералу Суворову и примите его приказ. Если он не пошлет вас на смерть или не отдаст вас в плен, то, по крайней мере, даст вам возможность к тому; я же пошлю более сильное судно с приказом поддерживать вас в ваших предприятиях, от которого вы, однако, не будете зависеть». Я не мог воздержаться от смеха, выслушивая заманчивые надежды, которые мне подавал пр. Нассау совершенно чистосердечно, и я с восторгом согласился. Я взошел на борт моей маленькой эскадры и с попутным ветром, как бы венчавшим мою первую экспедицию, прибыл в Кинбурн. Генерал Суворов спал, когда я пристал, и так как я не мог его видеть и передать ему имевшееся у меня для него письмо, я тут же велел моим стрелкам высаживаться на берег и разбить палатки на косе; сам я заперся в своей палатке и спокойно уселся писать, велев сообщить мне, когда проснется генерал.

Я не видел генерала Суворова в последнюю свою поездку в Кинбурн и не знал его; я не без волнения размышлял о минуте, когда мне придется представиться ему, и был весь занят этой мыслью, как вдруг в мою палатку совершенно просто вошел человек в сорочке и спросил меня, кто я такой. Я ответил ему и прибавил, что ожидаю пробуждения генерала Суворова, чтобы отнести ему письмо, данное мне принцем Нассау, когда он отправлял меня под команду его. «Я очень рад, — ответил он, — познакомить вас с ним. Это я; не правда ли, я держусь без чинов?» Его манеры меня настолько же удивили, как и его одежда; увидев, насколько меня смутило его странное появление, он сказал мне: «Оправьтесь и не беспокойтесь. Кому вы писали, когда я вошел?» Между тем я заметил, что с генералом в сорочке чувствуешь себя легче, поэтому я ответил ему просто, что пишу сестре[16] и надеюсь, что пр. Нассау на следующий день представится случай послать мое письмо в Елизаветград, откуда оно пойдет по адресу, «Не пр. Нассау, а я отправлю его, — ответил он, — но я ей тоже напишу». Он взял бумагу и перо, сел на табурет и написал сестре моей письмо в четыре страницы, содержания которого я никогда не узнал, которое она, однако, получила одновременно с моим письмом, не поняв и половины, как она мне впоследствии сказала. Когда мы сделали конверты и запечатали письма, он встал и ушел, унося письма с собою, а я проводил его до дому; через некоторое время он меня отпустил, сказав, что известит меня завтра о том, что мне делать; предупредил, что всегда обедает в 6 час. и желает, чтобы я нигде больше не обедал, как у него.

Ровно в 6 час., в тот же вечер, я явился к обеду, «Вы, конечно, ошиблись, monsieur, — сказал мне флигель-адъютант, — его превосходительство обедает в 6 час. утра, а теперь он спит». И он указал мне соломенный шалаш на берегу моря, единственную комнату генерала. Эти два приключения, происшедшие одно за другим, подали мне мысль, сознаюсь в этом, что я имел дело с сумасшедшим, и тогда я живо вспомнил намёк принца Нассау на то, что Суворов предоставит мне возможность быть убитым или взятым в плен. Тем не менее, будучи расположен скорее смеяться, чем печалиться, я пошел проведать свой маленький отряд и рано отправился спать.

На следующий день, ровно в 6 час. я был у генерала. Он встретил меня вприпрыжку с распростертыми объятиями, заставил меня проглотить рюмку вина, которое обожгло мне гортань и желудок, и выпив сам с такими гримасами, от которых выкинула бы маркитантка, подвел меня к столу, накрытому на 15–20 персон, и усадил меня рядом с собой. На столе перед гостями стоял суп с огурцами; корешки, зелень, лук и телячьи и куриные кости плавали в большой оловянной чашке и представляли моему аппетиту самые ужасные виды; единственно в этот момент моей жизни оправдалось глупое изречение учителей, которые говорят своим ученикам: «Когда вы будете на войне, вы там увидите еще другие войны». Тем не менее я ел всё, чтобы не показать пренебрежения, которое, без сомнения, не понравилось бы генералу, но втайне я надеялся, что кусок жаркого вознаградит меня за мою жертву, однако я совершенно потерял эту надежду, когда увидел блюдо из пескарей, сваренных в воде и таких же белых, какими они бывают при жизни; это блюдо было облагорожено двумя маленькими морскими рыбами средней величины, сваренными в том же соусе. Третье блюдо состояло из яблок и лесных плодов и должно было дать нам понять, что трапеза окончена; действительно, генерал встал, повернулся к образу и осенил себя несколько раз крестным знамением, быстро и часто кланяясь; я должен признаться, что считал себя вправе не благодарить; когда я в этом погрешаю, это случается по забывчивости, но ей-Богу на этот раз я не обязан был благодарить: он ничего не сделал для меня, и я встал из-за стола еще более голодный, чем когда я садился за стол.

После обеда мы последовали за генералом на берег моря; он отвел меня в сторону и сказал: «Видите ли вы одномачтовое судно, привязанное к нижней батарее Очакова? Оно сегодня ночью пришло из Константинополя, и я желал бы, чтобы вы сегодня ночью срезали его канат и с частью ваших стрелков взяли его на абордаж. Это был бы очень полезный поступок, во-первых, мы получили бы сведения о турецком флоте, а во-вторых, мы добыли бы апельсинов, так как я знаю, оно нагружено ими».

Мне оставалось только засвидетельствовать свое усердие и послушание; я обещал сделать всё, что возможно, но не без того, чтобы вспомнить фразу пр. Нассау. Суворов прибавил, что даст мне вооруженную греческую шлюпку, которая будет направлять мой ход и которую я пущу вперед и поддержу в экспедиции.

Отдав мне такой приказ, он удалился и предоставил мне сделать свои распоряжения. Я уговорился с капитаном греком, что буду готов к 10 час. вечера. Я велел своим стрелкам и матросам сесть на корабль и доверил свой план только двум штурманам; оба они были англичане и весьма интеллигентны; они предвидели несчастный исход предприятия и расстались со мной, сильно опечаленные; весь день я надеялся получить отмену приказания, но так как она не приходила, то я, хоть и считал поступок крайне нелепым, поднял паруса с решением сделать всё возможное, чтобы иметь успех. Когда мы проехали половину расстояния, я велел опустить косые паруса, и мы, соблюдая глубочайшую тишину, принялись за весла. Около 2-х час. пополуночи мы подошли очень близко к земле; греческая шлюпка находилась впереди моей, и, борт о борт, едва касаясь веслами воды, мы настолько приблизились к стенам и увидели добычу так близко, что надежда на успех начала возрождаться во мне. Но увы! мне не было суждено сохранить ее надолго; турки отлично видели наше приближение, но, желая обеспечить себе верный успех, они выжидали, и как только рассудили, что мы находимся на достаточно близком расстоянии, чтобы нас уничтожить, открыли огонь по всем батареям ядрами, картечью и ружейными выстрелами. Я не сумею описать тот град, который на нас посыпался. Я думал, что нельзя отступать и что следовало волей-неволей достигнуть цели, но греческая шлюпка показала мне, что было еще иное решение; они (греки) все вдруг закричали по-итальянски: «Scappiamo via, non c'e die fare»[17] и, гребя изо всех сил, пустились в бегство; другая шлюпка, на которой меня не было, последовала примеру первой; мне оставалось только поступить так же, подвергаясь обстреливанию лишь немного дольше других; я удалялся, преследуемый этим ужасным шумом, причём немногие ядра попадали в суда, остальные же перелетали через них; казалось, что они должны были нас уничтожить. Я сошел на берег в Кинбурне сильно смущенный тем, что не мог принести апельсинов генералу Суворову, однако нужно же было рапортовать ему. Каково же было мое удивление, когда он мне сказал, что сам не считал дело возможным, но что он любил отдавать подобные приказания, чтобы развивать под пушечными ядрами воинский дух в солдатах. 13-го мая 1788 г. я в первый раз в жизни побывал под пулями[18]. Он сделал мне предписание крейсеровать каждую ночь у носа, чтобы постараться добыть какие-нибудь сведения из Константинополя, но отправление этой утомительной обязанности не доставило мне никакой славы, так как мне некого было атаковать.

Однажды, впрочем, очень маленькая шлюпка вышла из Очакова и стала пробираться вдоль берега; она разумно рассуждала, что если ей удастся достигнуть устья до моего выхода из Кинбурна, то она пройдет без всякого риска, и что если я ее опережу, то она в состоянии будет вернуться под очаковские батареи; случайно я выбрал такой момент, чтобы пуститься за нею, она стала колебаться, как поступить, а я на всех парусах и веслах бросился ее преследовать, но ни мои штурмана-англичане, ни я сам, не знали, что у носа косы непреодолимо сильное течение, которое из устья направляется к островку Березани[19], расположенному напротив, вне входа в лиман и занятому турками.

Это несчастное течение увлекло меня, и, несмотря на крики ободрения гребцам и всевозможные усилия, нельзя было остановить судов, ни повернуть их; турки, находившиеся на острове, при виде нашего замешательства бросились толпой в маленькие шлюпки, чтобы взять нас в плен. Генерал Суворов увидел бедствие, постигшее нас, и послал небольшой отряд инфантерии на нос косы; тогда соединенными усилиями нам удалось стать на мель у носа под защитой этой инфантерии. Турки прекратили погоню. Генерал Суворов вышел мне навстречу; он сделал мне легкий выговор за мою неосторожность, но, приписывая ее моему усердию, стал обращаться со мной только еще лучше.

Судно, которое было сильнее моего и которое принц Нассау послал, чтобы защищать мои маленькие экспедиции, следуя его инструкциям, должно было сниматься с якоря и лавировать одновременно со мной, но оно всегда находило уважительную причину для уклонения от своих обязанностей; командовал им некий капитан Саккен и имел за бортом 24-х д. 10 пушек, но он не сделал ни одного выстрела до того момента, о котором я расскажу ниже.

В те дни, когда я обязан был предоставлять отдых моему экипажу, я смотрел на маневры, которые ген. Суворов приказывал производить своим войскам и которые все носили отпечаток его характера и его военного духа. То он штурмом брал свою крепость, то устраивал атаку одних каре на другие, подобные им, которые сходились со штыками наперевес; никогда его обучение не шло известным тактическим путем, и тем любопытнее было для меня это зрелище.

1-го июня, в 6 час. утра 92 турецких парусных судна, разных величин[20] показались на горизонте, в виду Кинбурна; план этого флота состоял, должно быть, в том, чтобы высадиться в Кинбурне или снабдить Очаков съестными припасами. Принц Нассау, стоявший в Глубоком лимане[21], прислал мне, а также и капитану Саккену приказ немедленно примкнуть к нему. Было около 6 час. веч., когда я получил этот приказ; я послал сказать г. Саккену, что ветер позволит мне поднять паруса около полуночи и что, если ему угодно, мы отправимся вместе; он прислал мне ответ, что кое-какие личные дела задержат его до утра, и он просит передать принцу Нассау, что подымет паруса около полудня. Итак, я отправился без него. Этой ночью, под покровительством тьмы, турки приблизили к устью реки свои легкие суда и, собрав там к рассвету несколько кирлянджин (так называются эти суда), вошли на всех парусах, в надежде, к несчастью слишком основательной, застать врасплох плавучую батарею капитана Саккена; этот последний, поняв их намерение, поспешил поднять паруса и повернулся к Глубокому лиману; но более легкие турецкие суда настигли его; плавучей батарее, плохо действовавшей под парусами, было невыгодно открывать огонь, гибельный для нее; тогда храбрый капитан Саккен приказал всем своим лучшим матросам сесть в его шлюпку, под каким-то предлогом послал их на берег, у которого они находились, а сам взорвал судно, повредив немного при этом окружавшие его суда, и своим крайне отважным поступком сумел избежать плена[22]. Если бы он последовал приказу, данному накануне, как и обязан был поступить, с ним бы ничего не случилось. Если бы я, подобно ему, отсрочил исполнение данного мне приказа, я был бы застигнут врасплох, как и он. Случай и размышление часто наводят на мысль, что есть прямой путь, известная военная правильность, от которой никогда не следует отклоняться в течение своей карьеры. Мне кажется, что опыт много раз доказал, что судьба благоприятствует именно тем, кто подчиняется этому принципу.

6-го июня принц Нассау, желая лично увидеть положение, которое принял турецкий флот, выехал со мной из Глубокого лимана в Кинбурн, оставив приказ флотилии пойти вниз по течению до истока Буга (некогда Гипанис); мы переехали лиман и, сев на казацких коней, очень быстро прибыли на Кинбурнскую косу. В это самое время турецкий флот маневрировал, чтобы войти в лиман, и никогда принц Нассау и представить себе не мог, чтобы флот мог сделать подобную ошибку. Между тем прошел фрегат, его стали преследовать три линейных корабля и вся турецкая флотилия. Мы были на носу косы, и при каждом вновь появлявшемся корабле принц Нассау весело восклицал: «Вот еще мое судно!» и обсуждал его участь с такой проницательностью и хладнокровием, которые ему делают честь; все суда, вошедшие в лиман, стали левым бортом к Очакову, образовав боевую линию носами к устью Буга.

Немедленно генерал Суворов и принц Нассау условились соорудить в ту же ночь сильную батарею на носу косы, и мы направились к нашей флотилии, которую застали уже достигшей Буга и выстроившейся вряд, согласно полученному приказу, правым бортом к реке.

Эскадра в 3 линейных корабля и 2 русских фрегата, под командой некогда славного Поля Джонса[23], составляла второй ряд позади нашей флотилии, но ни принц Нассау, ни Поль Джонс не были под начальством один у другого; им было предложено сговориться, но они уклонялись от этого и от души ненавидели друг друга; Поль Джонс, настолько же неспособный быть начальником эскадры, насколько был отличным капитаном фрегата, во время действий служил как бы декорацией, ни разу ни в чём не оказав помощи принцу Нассау.

17- го июня принц Нассау с тремя судами (называемыми парными шлюпками) сделал очень опасную рекогносцировку, во время которой он обсудил, какого рода атаку он мог предпринять на неприятельскую флотилию, стоявшую на якорном месте отдельно от линейных кораблей или фрегатов; он сумел определить, что большим судам не помочь вовремя этой флотилии, принимая в расчет малое пространство, годное по глубине своей для действий[24]. 18-го утром мы атаковали турок. Меры, принятые принцем Нассау, были так хороши, что турецкая флотилия не в состоянии была ни защищаться, ни уйти; суда наталкивались одно на другое; принц Нассау приказал палить воспламеняющимися ядрами; три сильных судна были взорваны, несколько судов получили течь, а 50–60 судов стали совершенно непригодными к бою, тогда как потери с нашей стороны нельзя было даже счесть за урон. Эта битва длилась 4 часа. Затем русская флотилия снова стала в ряд впереди эскадры Поля Джонса, чтобы сделать необходимые маленькие починки и приготовиться к новой победе.[25]

Принц Нассау находился на очень хорошенькой яхте, где и я был помещен им в его каюте; он оказывал мне величайшее доверие, терпеть не мог, когда я ему возражал, дулся на меня иногда, но снова смягчался, удовлетворенный доказательствами моей искренней привязанности, которые я старался представить ему. Он сметлив, обладает скорее способностью, чем знаниями, и благодаря своей чрезвычайной храбрости, предприимчивому характеру и неустанной деятельности, способен на великие дела. Он чутьем угадывает то, к чему других приводит знание, и когда он не бывает ослеплен своим самолюбием, он яснее видит, вернее действует, решает вопросы гораздо скорее, чем большинство, пользующееся большей славой. Он один из наиболее счастливо одаренных людей, способных быстро совершать дела и внезапные экспедиции; его терпения не хватило бы на выполнение большого плана кампании, и я не считаю его способным на это; но он, конечно, один из отличнейших партизанов или начальников отдельных отрядов нашего времени. Команда флотилии в заливе придерживается гораздо больше сухопутной, чем морской тактики; но понятия, приобретенные принцем Нассау из наблюдений за г. Бугэнвиллем во время его дальнего плавания, послужили к умножению способов быть полезным и оказаться выше всех, исполняя назначение, которое угодно было князю Потемкину дать ему.

27-го в полдень весь турецкий флот, в виду нас, поднял паруса, чтобы идти в атаку на нас; от пленников последнего сражения мы узнали, что у турок было намерение пойти на абордаж при первой же возможности приблизиться к нам; а так как ветер дул на нас, то мы и ожидали ужасного дела. Их флот был уже на расстоянии пушечного выстрела или около того, как вдруг одно судно село на мель и заметно стало крениться; флот задрейфил для подания помощи кораблю, и некоторое время спустя мы увидели, как он спустил паруса. Если бы ветер благоприятствовал нам, принц Нассау атаковал бы его, но это было невозможно. День погас, а турецкое судно всё еще не было снято с мели. Между тем в эту ночь мы с минуты на минуту готовились к тому, что неприятельский флот снова подойдет.

Всю ночь принц Нассау и я в шлюпке разъезжали от одного судна к другому, чтобы приготовиться к битве, к сопротивлению, и все оставались на своих местах. В один из коротких переездов от одного судна к другому я увидел, как Нассау, вынув из кармана носовой платок, выставил его на ветер и воскликнул, что он стал нам благоприятен. «Теперь уж нам приходится идти к ним, друг мой; наше положение изменилось, надо этим воспользоваться». Мы на всю скорость весел возвратились на яхту; он отдает распоряжения, предназначает достаточное количество судов для того, чтобы окружить и взять ставшее на мель судно, если оно еще там; другие назначает на охрану линейных судов, третьи на то, чтобы, отрезав их от флотилии и приперев к берегу, разрушить. Он поручает мне 18 канонерских шлюпок, каждая с пушкой в 24 дюйма на носу и 50 вооруженных людей, чтобы идти впереди атакующих и защищать действия, предписанные флотилии; и вот приказания даны и поняты, всяк на своем месте, сигнал подан, паруса подняты; на рассвете мы уже находимся на половине расстояния пушечного выстрела от турок, и битва начинается огнем, открытым с моих канонерских шлюпок.

Судно стояло на мели в том же положении, что и накануне; турки, испуганные и застигнутые врасплох, наталкиваются, перемешиваются, маневрируя, сцепляются, и их замешательство дает нам неисчислимые преимущества, а наш огонь и воспламеняющиеся ядра вносят беспорядок в их среду. Принц Нассау поручает полковнику Рибасу[26], с 12-ю канонерскими шлюпками, подобными моим, при поддержке двух парных шлюпок, которые должны тянуть ставший на мель корабль за нос и корму, взять его на абордаж; полковнику не удается этого сделать. В то время я находился в маленькой шлюпке с шестью гребцами, откуда я посредством рупора управлял своими канонерскими шлюпками; куда же не достигал мой голос, туда я направлялся на веслах; принц Нассау призывает меня, указывает мне на судно, севшее на мель, говорит мне, что полковник Рибас не исполнил его приказания, повторяет их мне и торопит меня исполнить их. Я позволил себе лишь следующее замечание: «Принц, — сказал я, — будьте совершенно уверены, что я охотно умру, исполняя ваше приказание, но если мне представятся непреодолимые препятствия, берегитесь заподозрить меня в том, что я упустил сделать, что было только в силах человеческих, иначе я застрелюсь». Он меня успокоил, обещал полное доверие, и я покинул его.

Я подошел к судну с той стороны, где у него была только одна батарея, которою оно могло располагать; сверх нескольких залпов, я выпустил картечь; при этом я сам потерял много людей от его артиллерийского огня и ружейных залпов; наконец я перехожу от одной шлюпки к другой, воодушевляя войска, и, дав сигнал на всеобщий крик: ура! я иду на абордаж, достигаю лестницы корабля, экипаж которого в смятении пробует опустить флаг и перерезает веревку, чтобы он упал, крича: «Амман! Амман!» (просьба турок о пощаде). Я приказываю достаточному количеству людей взойти на корабль, чтобы захватить и обезоружить экипаж; я спрашиваю флаг, который оказывается адмиральским флагом главного коменданта (капитан-паша), и везу его принцу Нассау, идущему уже мне навстречу. Эта минута, одна из счастливейших моей жизни, была оценена по достоинству принцем Нассау; он вернулся со мной к судну, и мы взошли на него.

Ради легкости передвижения и возможности бывать повсюду капитан-паша[27] находился в легкой кирлянджи; разрушение было уже полное: еще один линейный корабль и 2 фрегата были объяты пламенем; большинство судов его флотилии было разбито и прибито к берегу, у нас же во флотилии не хватало судов, чтобы одновременно разрушать и собирать. Впрочем, легкие турецкие суда, почти все севшие на мель близ крепости Очакова, были обеспечены от нас, так как нельзя было отправиться и взять их на буксир; следующее обстоятельство положило конец этой славнейшей в своем роде битве; два линейных корабля и два фрегата были взорваны; все уцелевшие суда собрались вперемешку под крепостными батареями, а русская флотилия в виду этих жалких остатков еще до полуночи выстроилась в ряд[28].

На следующий день, 29-го июня, утром принц Нассау, опираясь на успехи предшествовавшего дня и надеясь на новые, пытается снова завязать битву. Ему снова удается застать врасплох турок, занятых стараниями выстроить в ряд остатки своей флотилии и подкрепление, пришедшее из флота, стоявшего на якоре у Березани. Непредвиденная атака приводит их снова в беспорядок, но нижние батареи Очакова снова мешают подойти настолько близко, чтобы захватить их, и принц решается их сжечь — семь судов становятся жертвой пламени, 4000 человек гибнут в огне и воде, и нам удается спасти остальных, которые приплывают к нам и цепляются за борта; мы отрезываем от берега галеру, которая находится подальше от него, захватываем ее, и флот наш уходит, уничтожив и разрушив предварительно все суда, по неосторожности и небрежности турок вошедшие в лиман[29].

Без сомнения, если бы русский флот, вооружавшийся в то время в Севастополе, в Крыму, вовремя был готов и мог бы прийти, и к тому, что мы сделали под Очаковым, присоединить еще атаку на часть турецких сил, оставшихся в Бере- зани, то от всего флота, вышедшего из Константинополя, осталось бы всего столько, чтобы было кому отвести в Диван весть о полном поражении. Но недостаток согласия в принятии мер чаще всего и служит причиною продолжительности войн. Редко могут встретиться такие столкновения между государствами, которые не могла бы решить одна кампания, если бы только государства не пренебрегали никакими мерами предосторожности, ни планами, благоприятствующими их положению.

Сухопутная армия покинула уже свои зимние квартиры, и князь Потемкин уже разбил палатки на берегу Буга.

После битвы принц Нассау поручил мне отправиться и передать князю Потемкину подробности битвы и взятый накануне адмиральский флаг. Приемом своим князь самым лестным для меня образом доказал свое удовольствие. «Я причинил бы вам слишком большое огорчение, послав вас лично с флагом к Государыне, так как вы в данное время с большим сожалением покинули бы армию; я принимаю его от её имени, и будьте уверены, она узнает всё, что привело к тому, что я получил его из ваших рук». Я в тот же день вернулся к принцу Нассау, который на следующий день отправился в лагерь, и с тех пор мы часто отправлялись туда обедать и каждый раз вечером возвращались на борт.

Однажды мы очень поздно покинули палатку князя Потемкина. Была темная ночь; мы сели в шлюпку; принц Нассау заснул, но я по какой-то случайности не уснул, однообразный шум весел располагал меня к размышлению, не наводя сна; я заметил, что, не встретив больших препятствий, чем в предыдущие дни, переезд от земли к флотилии длился дольше обыкновенного, между тем мне казалось, что я видел в отдалении фонарь яхты, который обыкновенно указывал нам направление; непрерывное движение 24-х гребцов заметно нас приблизило к нему, как вдруг, скользнув взглядом, от нечего делать, назад, я как будто разглядел ряд черных точек; я нагнулся и яснее увидел их, но ни кормчий, ни гребцы не заметили, что привлекло мое внимание; наконец, пораженный своим открытием, я своею властью останавливаю гребцов и бужу принца Нассау; он со вниманием присматривается, к счастью, видит то же, что и я, приказывает на всякий случай изменить направление, чтобы приблизиться к темным точкам, привлекшим наше внимание, и перед нашими глазами стоит наша флотилия. Фонарь яхты потух; кормчий, привыкший следить по нему за направлением и, может быть, уснувший, прошел между берегом и последним судном правого крыла флотилии и вез нас прямехонько на фонарь яхты турецкого флота. При мысли об участи, которую мы только что избежали и которой так легко могли подвергнуться, у нас сильно забились сердца, и, мне кажется, я снова ощущаю сердцебиение в то время, как пишу эти строки.

12-го июля принц Нассау, постоянно раздражаемый зрелищем турецких судов, которые всё время стояли в ряд у него на виду, так как капитан-паша после каждого сражения пополнял ряд судами из флота, стоявшего на якоре у Березани, решается снова атаковать; те же распоряжения, то же удальство, тот же успех, но еще ближе к стенам Очакова, так сказать, под самыми стенами его, снова затоплены 9 судов; на этот раз ни одного линейного корабля; бой продолжался 8 часов. Вскоре после этого я вернулся на землю и остался в лагере, как этого желал князь Потемкин.

Флот занял второстепенное место в военных действиях. В тот же день 12-го июля армия двинулась в поход, чтобы перейти Буг и разбить лагерь в самой близи Очакова, левым крылом к лиману, а правым к Бендерской дороге. Под начальством принца Нассау я был так счастлив, как только можно себе вообразить, но и это счастье не могло меня заставить отдать предпочтение службе на воде перед той, к которой я был предназначен судьбой. Эта служба была прелестной предварительной работой, и я должен был ее ограничить, с чувством признательности воздавая должное судьбе и принцу Нассау, помогавшим мне.

Прежде, чем окончить речь о принце Нассау, мне хочется рассказать один случай, который в краткой форме обрисует его характер. Я находился на мостике яхты за несколько дней до последнего боя, как вдруг принц вышел из кормовой каюты в заметно дурном расположении духа. «Я хочу прогуляться по берегу, — сказал он, — поедемте со мной». Он только что кончил говорить с подполковником, служащим во флотилии, поляком по происхождению. Мы все трое сели в шлюпку яхты. Принц Нассау сказал кормчему: «Пристаньте к берегу напротив!» Я не имел привычки возражать, когда он предпринимал что-нибудь опасное, но, признаться, на этот раз я был удивлен, даже раздосадован его неосторожностью и попросил его разрешить мне взять с собой несколько вооруженных стрелков ввиду того, что он собирается сойти на берег так близко к Очакову и так далеко от аванпостов армии. «Вы правы», — сказал он мне и приказал кормчему повернуть и пристать к русской земле. Это пристрастие к прогулкам и равнодушие относительно выбора места меня удивили и показались странными, тем более что по виду он был сильно не в духе; так как расстояние было довольно далекое, то я, чтобы сесть поудобнее, переложил на другое место плащ, положенный его лакеем между нами; я замечаю под ним два больших пистолета d’arçon. «Могу ли я, — сказал я ему, — не будучи нескромным, спросить вас, зачем мы едем». — «Я отправляюсь драться с этим господином, — ответил он мне, указывая на поляка, говорившего очень хорошо по-французски. — Он пришел ко мне и у меня позволил себе говорить со мной таким тоном, который я не могу терпеть, и я надеюсь заставить его переменить тон». Так как я был приглашен в секунданты, то и имел голос по этому поводу, чем я и воспользовался. «Я, конечно, воздержусь помешать вашим намерениям, однако я имею право заметить вам, что вы можете безвозвратно погубить этого господина, а у вас слишком доброе сердце, чтобы так поступить; с другой стороны, осмелюсь заметить вам, что вы не имеете права перед самой атакой, которая должна произойти завтра или послезавтра, таким образом подвергать себя опасности, не передав начальства другому лицу». И, обращаясь к поляку, я ему поклялся, что если он пойдет на такой непростительно неправильный поступок в такое важное время, я засвидетельствую перед князем Потемкиным и Государыней, что я его предупреждал. Несчастный человек был в отчаянии; он представил принцу Нассау свое ужасное положение, умолял его соблаговолить хоть отсрочить дуэль и выражал надежду, что ему удастся убедить принца в том, что он никогда не простит себе подобного проступка против принца и армии. Тогда, не слушая дальше, я велел повернуть. Принц Нассау уверял его, что он при всяком возможном случае будет причинять ему неприятности, пока он не явится, чтобы побиться с ним, и что, таким образом, он заставит не забыть себя. Я возможно скорее отвез обоих соперников на яхту, и мне никогда не удалось узнать, что было причиной их ссоры. Принц Нассау держал свое слово более, чем в продолжение месяца: он досаждал польскому князю, как только мог придумать; этот же последний вел себя очень хорошо в последнем сражении, но, находясь в подчиненном состоянии, молчал и не смел постоять за себя; тогда принц Нассау простил всё, отозвался о нём по заслугам и, в конце концов, дал ему движение по службе и наградил его.


III

Русский лагерь. — Неосторожная прогулка с принцем Линем. — Сравнение турецкой, австрийской и русской армий. — Награды, пожалованные Дама императрицей. — Осада Очакова, смелые вылазки турок; автор ранен в одной из них, а вскоре ранен был еще раз пушечным ядром. — Бездействие Потемкина; прибытие в лагерь еще трех его племянниц; принц Линь и принц Нассау, недовольные медлительностью действий, покидают армию. — Холод и голод. — Первые известия о революции во Франции; мнение, высказанное Потемкиным.


Хотя я и пробыл уже полгода в армии, я всё же её не знал. Стоянки по квартирам в стране, столь слабо населенной, так разбросаны и дома, в которых стоят солдаты, так рассеяны и так удалены одни от других, что сообщение осенью весьма затруднительно, и, кроме крепостного гарнизона Елизаветграда, я не видел иных войск. Я предоставляю читателю представить себе, как сильно было подстрекаемо мое любопытство в 50-тысячном лагере, не считая 10 или 12 тысяч казаков, легкой и неправильной кавалерии, считающихся всегда сверх числа правильных войск, единственно составляющих истинную силу армии.

Мне мало было 24 часов, чтобы рассмотреть и проследить всё и вдаться в подробности всего того, что меня поражало. Моя близость с принцем Линем и принцем Ангальт-Бернбургом, с которыми я познакомился в то время, когда судьба моя была так сомнительна и которых я полюбил затем всей душой, удовольствие проводить в лагере лучшее время года, возможность в действительности видеть то, о чём я на своей родине и в Пруссии получил лишь предположения и смутное понятие, — всё, одним словом, составляло такое счастье, о каком я не мог и мечтать.

Мои палатки разбивались на месте, отведенном для князя Потемкина и принца Линя; свои досуги я посвящал им, и они оба много способствовали ежедневно к увеличению счастья, которое выпало на мою долю.

Мне не хочется упустить здесь одного воспоминания о принце Лине, над которым я еще и теперь смеюсь про себя.

Смелый и пылкий, каким бывают в 20 лет, он с таким же нетерпением желал видеть турок, как и я. Он предложил мне сделать рекогносцировку по направлению к Очакову и попытать счастья по ту сторону аванпостов. Соединив свое милое ребячество с интересом ко мне, он выразил желание, чтобы я увидел неприятеля на суше впервые вместе с ним. Очарованный его предложением, я сажусь на коня, и мы рядом отправляемся в сопровождении одного его пикера-венгерца, по имени Сунта (имя здесь необходимо), и двух его гусар, ведших под уздцы лошадей; при мне был только мой стремянный. Мы подъезжаем к казачьим аванпостам, проезжаем мимо них, отъезжаем еще дальше на порядочное расстояние, и вот мы различаем минареты Очакова и сады, окружающие город. Принц Линь не дальнозорок и пользуется во время войны биноклем. Я уже различал всадников, гарцевавших перед городскими садами, не приближаясь к нам. Но принц Линь, не различая их, продолжал свой путь, пока не доехал до очень маленького возвышения, которое в этих обширных степях, ровных, как ладонь, называется курганом, поднялся на него, слез с коня, посмотрел в свой бинокль и стал утверждать, что то, что я принимал за всадников, были попросту плодовые деревья, колеблемые ветром. Убежденный в своей правоте относительно того, что он видел, и не смущаясь тем, что видел я, он, почувствовав настоятельную потребность, устраивается внизу возвышенности. Турецкая кавалерия, обеспокоенная нашими поступками и пришедшая в большее движение, чем плодовые деревья могли бы качаться от урагана, выезжает толпой из садов и направляется к нам.

Представьте себе, что я всё кричал принцу Линю, находившемуся в том же состоянии, в каком он был, чтобы заставить его сесть на коня, и какое расстояние выиграли турки, пока он не сел на коня. Наконец, пустились мы галопом, как только могли нести нас кони, стремясь достигнуть наших аванпостов. Но турки, будучи гораздо легче нас, заметно нагоняли нас, и все шансы были за то, что через несколько минут мы будем взяты в плен. Принц Линь, обеспокоенный столь тревожным положением, раздосадованный необходимостью бежать, но зная слишком хорошо, что больше ничего не оставалось делать, кричал по-латыни своему пикеру-венгерцу, не знавшему никакого другого языка, известного принцу: «Sunta, vide si voniant?» — «Veniunt, serenissime princeps»[30], — неизменно отвечал Сунта. Тогда он с удвоенной силой шпорами и хлыстом подгонял коня.

Вопрос, повторявшийся каждую минуту по тому же поводу, заставил меня расхохотаться против воли и вопреки опасности, грозившей мне. Конь принца Линя, подгоняемый, понукаемый, пришпориваемый им, всё время летел галопом, пока аванпосты, заметив наше бедственное положение, не подоспели к нам на помощь и не прикрыли нас. Началась стычка, и мы могли остановиться под защитою казацких пик. «Не правда-ли, дорогой принц, — сказал я ему, — у турецких плодовых деревьев хорошие ноги, но, к счастью, и наши стоят чего-нибудь». — «Подобные безделицы часто случаются на войне, — ответил он мне, — только обычай предписывает не хвастать ими». Я заметил эти слова и только с глазу на глаз мы упоминали о приключении. Оно умерило наш юношеский пыл, послужило нам уроком, и мы обещали друг другу в будущем избегать прогулок к плодовым деревьям Очакова.

Мы радовались, что могли считать, что начали кампанию, так как до сих пор еще не было произведено даже ни одного выстрела из пистолета, но с этого дня и до 30-го июля, когда город был правильно осажден, каждое утро случались стычки между оттоманскими охотниками и отборными донскими казаками, в очень большом количестве, показывавших как бы на уроках маленькой очень любопытной и интересной войны каждый свой способ её ведения. Каждое утро попадались в плен турки, кони которых были столь же красивы, как и хороши, и мы по очень дешевой цене покупали их, что в любой стране послужило бы предметом зависти и удивления всех знатоков.

Турецкую кавалерию никак нельзя сравнивать с европейскими кавалериями; на ней видны те недостатки, которых следует избегать, и не видно преимуществ, которые следует вводить, но она храбра, легка, ловко владеет оружием, подчас способна обнаружить талантливость в предприятиях, если бы только недостаток дисциплины и отсутствие познаний не препятствовали их способам действий; она похожа на собрание добровольцев, одинаково склонных вредить неприятелю, но не умеющих рассуждать, чтобы достигнуть этого. Никогда она не производит правильной атаки, ни правильного сопротивления; она окружает, тревожит, преследует, обращается в бегство, снова возвращается, пока не утомятся кони, которых кормят только ячменем, вследствие чего они страдают коротким дыханием; тогда, продолжая стычку, она отступает, и во всякое время, даже во время ее действий, правильно построенный эскадрон неприятелей может опрокинуть в 12 раз большее количество турок; храбрость и непоколебимое хладнокровие — вот единственно необходимые качества для командующих и подчиненных, идущих против турок, но при недостатке того и другого турки и могут, и должны вмиг уничтожить неприятеля.

Несходство турецкой армии с армиями всех европейских государств неисчислимо. Дисциплина, вооружение, тактика, даже одежда не поддаются никакому сравнению; получается трудно разрешимая загадка: почему превосходство русских над турками неизменно, а австрийцев над турками весьма сомнительно. В австрийской армии нет недостатка в чести, храбрости, есть хорошие генералы и превосходные солдаты, во всех отношениях лучшая кавалерия, чем у русских, и, тем не менее, у них часто бывают неудачи, у русских же никогда. Неужели существует нравственное и бессознательное влияние одного народа на другой, перед которым бессильны заслуги? Русский презирает турка, австрийский офицер считается с численностью неприятеля, а солдат его боится; австрийский генерал, рассуждая на основании военных правил, маневрирует перед турками, а русский генерал просто нападает; первый часто терпит поражение, второй поражает сам и всегда приводит в бегство неприятеля. Я стараюсь разгадать, отчего это происходит, так как австрийские войска в общем хороши, и не могу понять причины. Мне заметят, может быть, что ведь принц Евгений, а также и Лодок[31] побивали же турок, но загадка остается неразгаданной, так как австрийцам требуются таланты для достижения того, чего русские достигают со всеми своими генералами — несоответствие становится еще более заметным. После я видел, как 15000 австрийцев были побиты 4000 турок при Джурджеве, но не было примера, чтобы 15000 турок противостояли 4000 русских.

Можно бы удивляться, что я называю загадкой то, очевидность чего должна бы уничтожить всякие сомнения; тем не менее это загадка, потому что, кто видел австрийскую армию в действии, тот должен был признать, что у неё есть и основание и данные считаться одной из лучших армий Европы. Я полагаю, что австрийские генералы так же ведут войну, как игрок, впадающий в уныние, если проигрывает два раза подряд; игрок, теряющий голову, проиграв в вист первый роббер, почти наверное проиграет второй. Плохое расположение или неизбежное неудобство поля действия могли быть случайно причиной поражения австрийцев при первой схватке; впечатление этого первого урока повлечет за собой второй и обеспечит третий, так как армия не может, как игрок, сыграв партию, уплатить и уйти; она платит, но в ней остается досада, отвращение и является сознание, что она ниже неприятеля.

Тактика русской армии во время войны, о которой я говорю, была ниже тактики какой-либо из остальных армий великих держав, особенно невежественна была кавалерия, но твердость людей в строю, обращение с оружием, выправка и дисциплина стояли на высшей степени совершенства; единственной эволюцией русских против турок было быстрое построение каре; это обстоятельство да еще непоколебимая устойчивость неизменно обеспечивают успех. Недостаток познаний в русской армии вознаграждается дисциплиной и твердостью духа, а против турок последние два пункта важнее первого.

Более сведущая австрийская армия колеблется, она нерешительна в выборе момента атаки и таким образом, потеряв время, чаще подвергается атаке, чем сама атакует. По отношению к туркам это более предосудительно, пожалуй, чем по отношению к какой-либо европейской армии, так как можно соперничать превосходством маневрирования с маневрирующими войсками; но в борьбе с войсками, сила которых заключается в численности и стремительности, это лишь трата времени. Из этого рассуждения вытекает предположение, что если бы русские генералы и офицеры, побившие турок, перешли в австрийскую армию, они бы их вновь побили, а если бы перемена произошла в обратную сторону, русские, может быть, были бы побиты, но что в тоже время, если бы русские воевали с австрийцами, успех был бы очень сомнителен и переменчив. Как важно поэтому изучить национальный характер армии, с которой воюешь! Политическое положение Европы может часто изменяться — великие державы вступают в союзы и становятся во враждебные отношения одни к другим; им невозможно для каждого нового врага не изменять своей тактики и способов её применения, в противном случае держава падет жертвой своей неприспособленности.

Я возвращаюсь к лагерю, от которого я отвлекся ради этого отступления, и следую с ним к месту передвижения 30-го июля утром к Очакову. Левое крыло упирается в лиман так же, как и правое, войско образует дугу, лиман — её хорду, а город заключен между ними.

Мне было бы полезнее и удобнее, если бы я мог привести описание каждого дня правильно веденной осады; мне стоило бы тогда только отдать отчет в трех неделях или месяце, времени достаточном для покорения города, который лишен внешних укреплений, кроме окопов, исполненных французским инженером Лафитом[32], имя которого часто упоминается во Франции в инженерной науке. Но он рассчитывал их на 30000 чел., а так как в них было всего 14000, то они оказались слабо защищенными. Вместо того чтобы дать простой научный вывод, мне приходится описывать шесть месяцев осады, проведенных, чтобы оттянуть время, с видом постоянной работы для достижения цели. Эту чрезвычайную работу я могу сравнить лишь с поступком известного французского кавалера, по имени де Нестье, побившегося об заклад, что он потратит 11 час. на езду галопом из Парижа в Версаль, и выигравшего пари. Всё управлялось вне каких-либо правил искусства, между тем редкий день не приносил новой оконченной работы, но всё делалось так несвязно, без взаимного отношения, без взаимной пользы, так что стреляли, убивали, подставляли под пули людей, нисколько не улучшая положения и не подвигая хода дела. Отверстие в первой параллели, проделанное на несколько сот сажен позади обыкновенного выхода, влекло за собой необходимость проделать 4–5 новых; неправильное его направление или недостаточность протяжения ежедневно вызывали необходимость сооружения, возобновления, усовершенствования или исправления перелома траншеи, батареи, прикрытия или редута. Возможность такого бесконечного ряда промахов становится наконец совершенно непонятной, если не предположить личных причин князя Потемкина, по которым промахи эти делались умышленно, и это предположение мне кажется очень возможным.

Всякое заблуждение, однако, дает наблюдательному человеку средства поучиться, и я люблю подобного рода интересные воспоминания. Несчастному инженеру, присланному из Франции по просьбе принца Линя, были поручены только мосты и шоссейные дороги, т. е. он с самого своего приезда был устранен, работы же по-прежнему оставались в руках инженера армии, родом голландца, достаточно ученого, но раздраженного против князя Потемкина, которому он, со своей стороны, не внушал никакого доверия.

2-го августа, вечером, принц весело вошел в мою палатку и, застав меня в глубоком сне, вздумал пошутить надо мной и заставить меня заслужить то, что он мне принес. Он вспугивает меня со сна. «Скорей, скорей на коня, — говорит он мне, — турки сделали вылазку по всем пунктам, они уже у нас в лагере». Я приказываю людям привести мне коня, поспешно одеваюсь, в мгновение ока беру саблю, надеваю мундир и готов уже следовать за ним. Тогда, смеясь своему успеху, он прикрепляет мне к петлице Георгиевский крест, который только что прислала Государыня. Никогда в жизни я не испытывал и никогда не испытаю большей радости. Я обнял принца Нассау с тем большею признательностью, что именно он придумывал разные способы, чтобы дать мне возможность заслужить этот крест, и что он мог и не прилагать стараний к этому, так как у меня не было никакого чина в армии. Я уже не спал больше эту ночь, а провел ее в радости по поводу нового знака отличия. Счастье это нужно пережить в 21 год, чтобы понять его. На следующий день, рано утром, я отправился к князю Потемкину с обычным выражением благодарности, где меня ожидало новое доказательство милости Государыни, пожалуй, еще более ценное для меня: она прислала мне золотую шпагу[33] с русской надписью: «За храбрость, выказанную в боях на лимане под Очаковым». Какую радость, какое счастье, какую признательность я имел удовольствие выразить князю Потемкину! Кажется, мне удалось убедить его, что я готов все свои желания, все усилия направить к тому, чтобы найти новые случаи доказать Императрице и ему мою полную преданность.

Принц Нассау получил, кроме Георгиевского креста второй степени такую же шпагу, как и я, но только с бриллиантами. Это были две первые шпаги, пожалованные Государыней; впоследствии она ввела эту награду за военные дела; на них простая надпись: «Доблестному».

5-го августа турки, рассеянные в своих обширных садах, расположенных вне их больших окопов, сильно беспокоили правое крыло армии, которое стояло против них. Князь Потемкин решил завладеть этими садами и соорудить на месте их редут, что дало повод к жаркому делу. Я вспоминаю еще случай, в котором мы увидели промысел Провидения. Князь далеко выехал из своего лагеря со свитою в более чем 200 человек; он отъехал на этот раз не далее пушечного выстрела, разъясняя генералу траншеи подробности выполнения дела; единственное ядро, пущенное с возвышения, упало посреди его многочисленной свиты и разорвало лишь одного губернатора Кременчуга, Ивана Максимьева, пользовавшегося во всём государстве и во всей армии весьма заслуженной славой злодея без стыда и совести и самого жестокого губернатора. Это наказание Божие вызвало чувство благодарности к Богу за Его справедливость и ни в ком не вызвало сожаления[34]. Турки были изгнаны из садов, и редут был сооружен.

7-го было новое дело на левом крыле, стоявшем под начальством Суворова, которого князь Потемкин прозвал Кинбурнским и который был в отчаянии от того, что был принужден служить под его начальством. Турки сделали вылазку на эту часть. После обеда Суворов был пьян[35]. Он атаковал турок и без всякого порядка и мер предосторожности преследовал их до самых окопов, где был встречен таким градом артиллерийского и мушкетного огня, что потерял много народу. Тогда он стал отступать. Турки всё время с успехом преследовали его[36] и изрубили большое количество лучшего его войска.

Я осмелился заметить ему, какие несчастья могут последовать, если он не потребует подкрепления. Он упорствовал и потерял половину своих людей. Редко я видел столь кровопролитное дело. Наконец, откинув его почти до самого его лагеря, турки остановились при виде боевого ряда и закончили эту бесполезную бойню, виновником которой был Суворов да еще неправильности укреплений, на протяжении окопов, не имевших взаимного отношения и таким образом дававших туркам возможность ежедневно делать нападения, стоившие нам больше народу, нежели им. Принц Ангальт, принц Линь и я всё время горевали по поводу ошибок, лишавших армию столь драгоценных солдат; но не было никакой возможности убедить князя Потемкина изменить свою систему: он рассеивал редуты, не образуя правильных траншей, растягивал войска и не шел вперед.

9-го августа, утром, показался сильно увеличенный флот капитан-паши. Он стал на якоре у острова Березани. 12-го, 18-го и 19-го он увеличивался еще и настолько приблизился к легким судам и плавучим батареям откосов вала, над которыми князь Потемкин разбил свои собственные палатки, что ему пришлось их отодвинуть. Я предпочел бы несколько бомб этому неприятному бегству и чувствовал бы себя прекрасно, но турецкие суда не причиняли нам никакого вреда. Мы всё надеялись, что севастопольский флот явится атаковать турок под Березанью, что эскадра Поля Джонса в Борисфене присоединится к ней и мы увидим морской бой. Но севастопольский флот так и не появился, и турки не испытали урона, кроме того, который им был нанесен принцем Нассау.

Время с 20-го по 29-ое было употреблено на постройку четырех новых редутов от левого к правому крылу без сообщений между ними; чтобы подойти к каждому из них, приходилось проходить как бы сквозь строй, они были построены открыто, на плоской равнине степей, таким образом, что во время перехода ядра плясали вокруг любопытных и всегда несколько человек оставалось на поле.

29-го, за столом у князя Потемкина, мы услышали очень живую перестрелку; в то же время явился офицер и объявил, что генерал Кутузов, командовавший траншеей, смертельно ранен в голову[37]. Князь послал принца Ангальта, бывшего с ним, принять командование. Я встал, отправился за своим конем и поехал к первой траншее с принцем Ангальтом, спешившим, как и я, прибыть к месту. Никогда еще турки не делали вылазки с подобной яростью. Я должен признать, что в этот день я видел самое большое колебание в русских войсках, в особенности между офицерами. Турки завладели первой батареей, расположенной против их окопов, взяли обратно мечеть, которую казацкий полковник Платов[38] отнял у них накануне, и атаковали с такой яростью, которая грозила снести и разрушить все укрепления (по правде сказать, очень неверно сооруженные), устроенные против них.

Принц Ангальт находился в полном замешательстве, и многих офицеров не хватало на посту. Я заметил ему, что если мы не пойдем тотчас же в штыки, мы упустим время и нам не остановить будет успеха неприятеля. «Вы правы, — сказал он мне, — но в данное время в наших войсках слишком много колебания, и я не осмеливаюсь на эту попытку. Поручаю вам укрепить эти два батальона и, как только я увижу, что вы готовы, я вам дам знак к атаке». Только что он окончил эти слова, как в пятнадцати шагах от нас в нас выстрелил турок; пуля слегка коснулась правой руки принца Ангальта, стоявшего против меня, и попала мне в верхнюю часть левого плеча[39]. Я не упал, но не в состоянии был оставаться на поле. У принца Ангальта не было времени поддерживать меня. Я потащился назад, сказав ему, что немедленно вернусь, лишь только сниму мундир и дам перевязать рану. Из дружбы, из привязанности к принцу Ангальту я очень беспокоился о его положении и обещал сделать невозможное и вернуться к нему через несколько минут; однако принц Нассау положил конец его бедственному положению. Он стоял у борта на своей яхте и видел, как толпа неприятелей бросилась в атаку. Он немедленно двинул вперед канонерские шлюпки, которые напали с фланга и уничтожили всё, что было под рукой. Турки, теснимые убийственным огнем, благодаря разумным и деятельным распоряжениям принца Ангальта, вернулись в свои окопы, потеряв много народу. Наши потери были также значительны[40], но нельзя вычислить, до чего бы они дошли без участия принца Нассау, которое он принял по собственному побуждению.

В продолжение десяти дней я не мог ни пользоваться своей рукой, ни сесть на коня, но так как ничего не было сломано, то рана, беспокоившая меня два месяца, в сущности, только на первые 10 дней лишила меня моей обычной деятельности[41].

В ночь с 30 на 31 полевые орудия батареи были обращены в осадные. Турки, подозревавшие, что дело, бывшее накануне, заставит нас быть настороже и послужит нам уроком, не мешали землекопам ни в чём; они исправляли, что было у них испорчено, и предоставили нам исправлять свое, ни в какой мере не препятствуя нам. Это спокойствие продолжалось две недели, и только несколько залпов, которыми князь Потемкин забавлялся от времени до времени, производя их по городу одновременно из всех батарейных пушек и бомбами, в час вечерней молитвы, для которой турки, по своей религии, бросают всякого рода занятия, напоминали нам, что мы осаждаем город.

Все ломали себе голову по поводу небрежности князя Потемкина[42], а ревностный принц Нассау оставался на своей яхте в полном бездействии, предаваясь размышлениям и придумывая план атаки города, благодаря которому он, по его мнению, немедленно мог бы завладеть им. Он сошел на берег и сообщил мне свой проект. Главная суть атаки заключалась в высадке на берег двух тысяч человек под нижней батареей города со стороны лимана, названной батареей Гассан-паши; он взял с меня слово руководить высадкой. Я считал это дело очень трудным, так как батарея состояла из 24 орудий в 36 дюйм, не считая маленьких орудий на уровне воды, окружавших её подножие; но я был слишком польщен выбором принца Нассау, чтобы возражать ему в чём-нибудь по этому поводу. Представив свой план князю Потемкину, он умолял его сделать рекогносцировку батареи Гассан-паши на лимане, которую ему удастся сделать с тем большей безопасностью, что спокойное состояние турок в продолжение двух недель позволяло настолько приблизиться к ним, как нельзя было бы рискнуть этого сделать ранее ради простой рекогносцировки.

Князь Потемкин согласился, и 16 сентября после обеда он сел в двадцатичетырехвесельную шлюпку, взяв с собой принца Линя, принца Ангальта, принца Нассау, управлявшего судном, и меня. Сначала мы на довольно большом расстоянии объехали батарею Гассан-паши, а затем, чтобы лучше объяснить свой план, принц Нассау подошел на ружейный выстрел и, остановив шлюпку, стал рассматривать подробности. Турки дали нам спокойно всё рассмотреть, но в тот момент, как они заметили, что мы собирались повернуть и уйти, они открыли ужаснейший огонь пулями, картечью, бомбами из всех родов орудий — на нас посыпался целый град — и в то же время турки, приготовившиеся, по-видимому, во время нашей прогулки, бросились в большом количестве к судам разных величин, с намерением атаковать и неизбежно взять нас в плен, так как мы были беззащитны. Князь Потемкин, сидя один на кормовой банке, со своими тремя орденскими звездами на виду, держался поистине с поразительным по благородству и хладнокровию достоинством. Только принц Ангальт казался обеспокоенным важным событием, которое могло изменить всю его судьбу и вероятный исход которого представлялся ему перспективой через неделю очутиться в Константинополе.

Принц Линь, равнодушный к опасности, с самодовольным видом косился одним глазом на батарею, а другим наблюдал за принцем, старался смехом выразить свое презрение к происходившему, презрение, которого он не мог ощущать в действительности. У принца Нассау, ответственного за все последствия этого предприятия, был расстроенный вид; он возбуждал, подгонял гребцов, грозил им и готовился к самой гибельной катастрофе. Что касается меня, столь малоопытного, то я не мог представить себе никакого средства избежать беды и стал соображать: если меня сначала отведут в Очаков в столь хорошей компании, то я могу надеяться встретить там сносный прием, а затем, попав в Константинополь, разыскать графа Шуазеля, который, в качестве родственника и французского посла, потребует моей выдачи и позаботится обо мне. Я принял свое решение, наметил будущее и ожидал своей участи.

Между тем крики принца Нассау столь возбуждающе подействовали на силу и устойчивость матросов, что нам удалось немного опередить турок и у нас возродилась надежда на спасение. Князь Репнин, следивший с берега за нами, велел быстро выдвинуть вперед несколько полевых орудий, чтобы защищать нас, куда бы мы ни направились. К нашему счастью, нам удалось наконец стать под защиту наших батарей. Мы избавились от погони турок и сошли на берег в виду 4–5 тысяч зрителей, внимательно смотревших на нас и спокойно обсуждавших опасность нашего настоящего положения и нашу дальнейшую карьеру[43]. Когда миновала опасность и беда была исправлена, об этом больше не говорили; никто не заикался о случившемся перед князем Потемкиным и, в особенности, перед принцем Нассау. План его, как можно предполагать, вылетел из головы в пылу огня, и никто даже не спросил, зачем, собственно, мы ездили.

Турки, выведенные из спокойного состояния, в ту же ночь, в полночь, сделали вылазку, направленную на крайнюю левую батарею, под начальством Салунского, командира арнаутов.Я участвовал в деле, но оно не представляло ничего важного: генерал Самойлов, племянник князя Потемкина[44], главный начальник этой части, человек храбрый, подкрепил пост, открыл смежную батарею и отбросил турок. Дело обратилось в сильную канонаду, длившуюся три часа, и не причинило нам никакого урона, кроме того, что поколебало наши брустверы (едва защищенные от пуль).

Принц Линь высказал мнение по поводу образа прикрытия наших траншей, что главному инженеру следовало бы быть сусликом (род маленьких желтых крыс, часто встречающихся в этих степях), так как приходилось постоянно всё исправлять, и люди работали в лежачем положении, не имея возможности иначе защититься.

Мороз становился жестоким. Князь Потемкин раздавал войскам много денег, что их развращало, делало требовательными, но не облегчало бедственного их положения. Принц Нассау и принц Линь были в отчаянии от необъяснимой медлительности действий, но от Потемкина никаких разъяснений добиться не могли. Он ожидал, что город сдастся на капитуляцию, каждый день льстил себя этой надеждой; а число больных возрастало, недовольство всё увеличивалось угрожающим образом. Около 20 сентября ежедневно умирало в госпитальных палатках от 40 до 50 человек, а город далеко еще не был настолько стеснен, чтобы можно было предвидеть конец осады. Флот капитан-паши всё еще стоял на якоре у Березани и, при благоприятном ветре, снабжал Очаков съестными припасами, и принц Нассау не был в состоянии препятствовать этому. Фельдмаршал Румянцев[45], завладевший Хотином, не двинулся ни на шаг вперед. Договор между Иосифом II и Императрицей нисколько не исполнялся. Австрийская армия имела несколько несчастных, но затем и несколько успешных дел, в результате с кое-какими завоеваниями; чему же в таком случае можно было приписать медлительность, которая не оправдывалась никаким военным правилом[46]? Принц Линь решился приложить последние усилия, чтобы склонить князя Потемкина к окончанию осады и перейти в армию фельдмаршала Румянцева в случае неудачи попытки. 27 сентября вместо новых способов осады, которые положили бы предел нашему нетерпению, явились новые способы приятного времяпрепровождения. Г-жа Самойлова и г-жа Потемкина,[47] племянницы князя, прибывают в лагерь и устраиваются в палатках вблизи дяди. Это обстоятельство, увеличивая досаду принца Линя и принца Нассау[48], утешило несколько меня. Я как бы отогревался в присутствии этих двух красивых особ, иззябнув в траншее, где приходилось проводить часть дня. Я надеялся, что они не устоят против моего натиска и что на которую-нибудь из них повлияют место и те старания и усилия, которые я прилагал. Я стал терпеливо переносить все бедствия нашего положения и благословлял свою счастливую звезду за ниспосланные мне блага, которым не было примера ни в какой войне и ни в какой армии Европы.

4-го и 5-го октября флот капитан-паши значительно увеличился; насчитывали 87 парусных судов различной силы и величины. Князь Потемкин был очень встревожен этим, но не находил иного способа, кроме общих канонад, от которых не защищали жителей и их дома; но это обстоятельство не могло их заставить сдаться.

6-го я объезжал внешние батареи с одним знакомым, как вдруг, глядя по направлению турецкой батареи, палившей в нашу, за которой я находился, я совершенно ясно разглядел черную точку — ядро, которое ударилось в верх бруствера батареи. Скорее инстинктивным, чем сознательным движением я заставил коня отскочить вправо, и ядро, которое первым своим рикошетом разорвало бы меня, едва коснулось моего бедра. Я видел, как бедро вздулось, подобно мыльному пузырю, который надувают. Я ощутил общую оцепенелость ноги от бедра до ступни, но никакой острой боли не чувствовал и не упал с коня. Знакомый, с которым я был там, медленно отвел меня в лагерь, где меня уложили. Хирург-француз, осмотрев место, затронутое ядром, поврежденное и опаленное им, объявил, что не может узнать, сломано ли бедро, пока опухоль не спадет, на что потребуется, по крайней мере, четыре дня. Я должен сознаться, что ощутил чрезвычайную скорбь, так как предположив даже, что жизни моей не угрожала опасность, всё же я не был в состоянии служить, по крайней мере, продолжительное время и должен был подвергнуться вынужденному покою, который был для меня страшнее самой смерти. Странное дело! Когда хирург-француз пришел ко мне утром, чтобы перевязать мою первую рану, которая еще нагнаивалась, принц Линь, услыхав из своей палатки, что я противился перевязке, чтобы иметь возможность скорее выходить, крикнул хирургу: «Оставьте его! не стоит перевязывать, он скоро будет снова ранен, и вы тогда заодно уж перевяжете обе раны». И точно для того, чтобы сбылось это предсказание, хирург через несколько часов снова появился у меня.

Первые два дня я провел в сильнейшем беспокойстве, так как не чувствовал вовсе ни бедра, ни всей левой ноги, как если бы вовсе её не было; на третий и четвертый опухоль стала опадать, а на пятый хирург мог уже удостоверить, что у меня ничего не сломано, что нужно только много терпения и что со временем к мускулам вернутся их прежние необходимые им способности. Большая тяжесть отлегла от сердца. Я намеревался не позволять себе излишней неосторожности, пока дело осады будет представлять интерес в прежней степени, но как только наступит решительный момент, — преодолеть все препятствия.

8-го октября весь флот капитан-паши поднял паруса и исчез. Это обстоятельство возбудило надежду, что флот покинул эту стоянку или чтобы сразиться с русским флотом, который, может быть, пришел из Севастополя, или для того, чтобы дать возможность сдаться сераскиру[49] Очакова. Каково же было наше недоумение, когда 9-го он вернулся, снова стал на якорь на том же месте и тем самым разрушил все наши надежды.

10-го октября принц Линь, соскучившийся, утомленный и справедливо возмущенный тем, что не мог добиться от князя Потемкина действий, которые бы более сообразовались с его инструкциями, отправился на генеральную квартиру фельдмаршала Румянцева, собираясь попробовать расположить его в пользу своих желаний. Его разлука со мной была для меня чувствительным лишением; его заботы обо мне, его поддержка, его непоколебимая обязательность, его постоянная любезность до сих пор сильно способствовали интересу и прелести моей жизни; он покидал меня больного, но еще более опечаленного мыслью лишиться, вследствие его отсутствия, части удовольствий, которые он и придумывал, и выполнял. Офицеры армии всех рангов окружили меня заботами, стараясь утешить. Князь Потемкин привел ко мне свою третью племянницу, которая, проездом в Неаполь, где муж её был министром, заехала провести несколько дней у дяди. Он сказал мне при этом, что не хотел лишить меня удовольствия видеть одну из красивейших женщин империи. Это была графиня Скавронская[50]. Императрица также пожелала получить сведения о моем состоянии и прислала ко мне от своего имени дежурного генерала армии, поручив ему узнать о моем здоровье лично от меня и засвидетельствовать мне участие, которое она соизволяла принимать во мне.

19-го князь пожелал снова попытать общую бомбардировку и ограничить ее городом. Он отдал приказ принцу Нассау придвинуть всю флотилию и окружить нижнюю часть, а 20-го эта бесполезная попытка состоялась. Флотилия чрезвычайно от неё пострадала; несколько судов было выбито из строя и много народу убито. Распространился слух, что эта мера более действительна и что к ней прибавится еще осада окопов сухопутными войсками. Как только я узнал об этом, я встал с постели и, превозмогая слабость и опираясь на палку, явился к князю Потемкину. «Какое недоверие! — сказал он мне. — Конечно, я не пошел бы в атаку, в которой вы могли бы принять участие, не предупредив вас. Это не более как простая бомбардировка. Я требую, чтобы вы пошли и успокоились, и поверьте, что отъезд принца Линя нисколько не изменяет моих забот о вас и моей к вам искренней привязанности». Я удалился и на некоторое время предался покою, необходимому для моего выздоровления.

Принц Нассау после бомбардировки сошел на берег. Он был в очень дурном расположении духа, жаловался, что обязан был подчиняться плохо рассчитанным распоряжениям, вроде только что данных и столь предосудительных; зная его характер, я предвидел бурю, которая должна была разразиться. У него действительно произошел с князем Потемкиным очень горячий спор, после которого он на три дня заперся в палатке, не ходил к князю, ожидая всё время извинений с его стороны и обещания принять иные меры и следовать более определенному плану. Но князь, по своему характеру, не умел ни отступать, ни склоняться перед увещаниями кого бы то ни было, в особенности когда они выражались в неспокойной форме; он ничем не поступился в пользу принца Нассау и не справлялся о том, что он думает и делает. Принц Нассау, еще более этим раздраженный, написал ему, прося пропуска. В ответ он получил пропуск без дальнейших объяснений, без задержки и отбыл в Польшу 26-го октября утром.

Я был сильно огорчен отъездом принца Нассау, но в то же время я был глубоко тронут поведением князя Потемкина по отношению ко мне в данном случае. В то же утро я получил записку от него, в которой он самым любезным и внимательным образом выражал свое сожаление по поводу моего огорчения, причиненного мне отсутствием принца Линя и принца Нассау, и уверял меня в то же время в том, что он постарается заменить их дружбу и поддержку своей дружбой, и просил со всякой просьбой доверчиво обращаться лично к нему. Эта изысканность подтверждает правильность высказанного мною взгляда на характер князя Потемкина. Князь был способен на всевозможные милости, на изысканную вежливость и на всевозможные жестокости и даже деспотизм; руководимый попеременно то самолюбием, то сердцем, он одновременно способен был уступать и тому и другому, внушать одновременно как признательность и преданность, так и ненависть.

1-го ноября в Очаков вошли 18 отдельных судов из флота, стоявшего на якоре у Березани, несмотря на ряд фрегатов и судов флотилии, расположенной при устье лимана. Сильные вихри, присущие этому времени года, затрудняли всякие движения и лишали возможности препятствовать туркам в подобного рода предприятиях. Оставалась, наконец, только надежда на то, что турецкий флот уйдет, так как всё время стоявшая ужасная погода не позволяла ему долго держаться на море. Эта новая помощь Очакову подтверждала блестящим образом мнение принца Нассау, утверждавшего несколько раз, что время года не способствовало воспрепятствованию непрерывного снабжения города съестными припасами и что, в таком случае, польза флотилии сводилась решительно к нулю.

Мне трудно будет дать понятие о том, что претерпевала армия, что каждому в отдельности приходилось переносить в то время. Земля была на два фута покрыта снегом, стояли морозы в 12–15°, да к тому еще ураганы с моря, часто опрокидывавшие палатки. Это обстоятельство, вошедшее в обыкновение, вызвало распоряжение по армии князя Потемкина вырыть в земле ямы, по имени землянки, куда солдаты уходили на отдых; палатки же были отправлены в арьергард. В тех неизмеримых степях нельзя было получить ни дров, ни других припасов, т. е. нижние чины лишены были вина, водки, даже мяса, цена которого для них была слишком высока. Генералы и полковники на вес золота оплачивали некоторые жизненные припасы. Несмотря на все меры предосторожности, подсказанные инстинктом, нельзя было лечь спать в палатке, чтобы утром не проснуться покрытым снегом. Из числа тех немногих лошадей, которых пришлось оставить, когда, вследствие недостатка в фураже, три четверти кавалерии отправлены были на квартиры, падало ежедневно несколько, а люди, у которых не было палаток-конюшен, и вовсе не могли сохранить ни одной. Несмотря на то, что у меня была конюшня, у меня осталось всего две лошади, одну из которых я держал под наметом своей палатки, чтобы согреваться об нее. Все телеги наших военных обозов пошли на дрова весьма умеренной кухни, которую приходилось вести каждому для себя, и на костры, у которых удавалось слегка погреться. Генералы, имевшие по нескольку экипажей, сохранили по одному, пожертвовав остальные на дрова.

Я был молод и не привык к морозу, как русские, а потому у меня в палатке день и ночь горела спиртовая грелка (винный спирт стоил два луидора бутылка), как единственное средство несколько обогреться. Когда я собирался спать, мои люди грели над грелкой мешок, величиной в мой рост, нагрев его, водворяли меня в него, укладывали меня и укрывали всеми моими одеялами и одеждой. Так я засыпал; а утром мой лакей снимал с моего лица снег, толщиной в две-три линии, который нападал за ночь сквозь палатку. На всех солдатах, занятых в траншее, были шубы и башмаки, подбитые мехом, поверх сапог, а унтер-офицеры находились в постоянном движении по всему протяжению армии и будили людей, цепеневших от холода; если они засыпали, кровь свертывалась от мороза, и они уже больше не просыпались. Трудно изобразить бедствие, подобное тогдашнему. По утрам и вечерам я ходил в траншею, обедал же и проводил вечера у князя; но при всем моем старании узнать его намерения, мне не удавалось угадать судьбы, которую он нам готовил.

До этого плачевного времени граф Браницкий, польский генерал, племянник князя, заведовал хозяйством дяди и снабжал его всем необходимым из своих ближайших имений; но наконец ему надоела эта повинность, и он оставил армию. Таким образом, князь остался при своих собственных средствах, и обычная роскошь была изгнана из его обихода. Племянница князя вынуждена была поместиться у мужа (командовавшего левым крылом), а я рисковал замерзнуть в снегах, отправляясь к ней для исполнения своих обязанностей, которые она благоволила принимать, что было гораздо удобнее, когда мы еще помещались близ палатки её дяди. Одним словом, скопились всевозможные неприятности. Такому тягостному положению нужно было положить конец; этого требовали наши нужды, наши физические силы, а между тем ничто не предвещало близкого конца.

В Европе нет ни такого двора, ни такой армии, где генерал-аншеф не был бы ответствен за потерянное им время, за бедствия, которые он так бесполезно заставлял претерпевать, за множество людей, погибавших ежедневно от нужды и болезней; но князь Потемкин был неприкосновенен, он олицетворял собой и душу, и совесть, и могущество императрицы и в силу этого не был подчинен никаким правилам долга или справедливости. Никто не осмеливался открыть глаза Государыне из страха компрометировать себя. Терпели все, хоть и ропща и проклиная судьбу, принуждавшую терпеть столь тяжелое существование. Принц Ангальт и я горевали про себя больше о том, что видели, чем о том, что сами испытывали, и он, родственник императрицы, любимый ею, обожаемый армией, вместо того, чтобы постараться избавиться от подобного положения, покорился судьбе и служил другим хорошим примером[51].

6-го ноября дезертир из города сказал нам, что постоянный огонь наших канонад никого не убивает и повреждает только дома и что мы обязаны нашим дезертирам упорством сераскира, который оттягивает сдачу города, так как по положению дезертиров он судит о нашем бедственном положении; он уверял, что сераскир ожидает нашей атаки на окопы и готовится дать нам при этом кровопролитный бой; он дал сведения об очень большом количестве подкопов и о приготовлениях к их употреблению; одним словом, он не оставил ни малейшей надежды на сдачу города в ближайшем будущем. Это донесение привело князя Потемкина в чрезвычайно дурное расположение духа; однако, несмотря на то, что это печальное положение должно бы поглощать его всего, я, по крайней мере, могу утверждать, что он в то же время был занят и посторонними делами. Никогда не забуду, как я пришел к нему на обед в тот же день и он заставил нас ждать целый час. Когда он наконец явился, он сказал мне: «Получали вы вести из Франции за последнее время?» Я ответил ему, что никаких вестей не получал и приписывал это обстоятельство перерыву почтовых сношений ввиду дурных дорог в то время года. «Как вы думаете, — сказал он: — когда ваш король соберет Генеральные штаты, которые он созывает, придется ли ему обедать, когда ему захочется? Уверяю вас, он будет обедать, когда они ему пожелают разрешить, и будь я на его месте, я велел бы отрубить господину Неккеру голову так близко у плеч, чтобы он не был более в состоянии предъявлять требования на несчастье своей стране, а быть может, и Европе».

Это было первое предзнаменование наступления революции, которое я получил 6-го ноября 1788 г. До этого времени до меня не доходило никаких вестей об этом; однако, конечно, будь я более предусмотрителен (а я для того был слишком молод), присутствие короля в парламенте, за шесть дней до моего отъезда из Парижа, и последовавшее за ним изгнание герцога Орлеанского в Villers-Cotterét предсказали бы мне гибельные события.


IV

Живописная атака острова Березани запорожцами и энергичная вылазка турок (18–21 ноября 1788 г.). — Суровые морозы. — Приготовления к окончательному приступу; граф, до той поры не имевший чина в армии, произведен в главные адъютанты и поставлен во главе колонны избранных гренадер в авангарде корпуса принца Ангальта. — Взятие Очакова (17-го декабря). — Прием, сделанный графу после победы Потемкиным и его племянницами. — Князь берет его с собой в объезд.


15-го ноября, в 8 час. утра, мы увидели, что весь флот капитан-паши (всё время стоявший у острова Березани) поднял паруса. В 3 часа пополудни он исчез. Можно было догадываться, что трудность держаться на море принуждала его уйти. Действительно он больше не возвращался. Князь торжествовал его отступление общим залпом из всех орудий батареи и криком «ура» всех войск. Я стоял рядом с ним во время этого хвастливого поступка; он сказал мне: «Еще два дня нам придется их уничтожать ядрами, а затем…» Тут он остановился, подав мне надежду, что наконец он нанесет последний решительный удар.

18-го князь доставил нам поистине театральное зрелище атаки острова Березани запорожцами, эта полудикая орда в несколько тысяч человек есть ветвь казацкого населения, подчиненная лишь собственным уставам и законам; она имеет своих особых начальников, следует собственным обычаям и не зависит ни от какого гражданского или военного начальства. Они живут в избах на берегах Днепра, служат Императрице, когда она их призывает, но не подчинены никакому иному приказу, не подвергаются иным наказаниям, кроме тех, которые присущи их варварскому общественному строю. Правительство считается с ними и пользуется их услугами, соглашаясь с угодным им образом действий.

Начальник посадил 1500 человек в маленькие шлюпки, ими самими сделанные, отправился в ряд от берега, к которому примыкал наш лагерь, и с угрожающими криками подплыл к острову. Вопреки картечному залпу, который им пришлось вынести, они осуществили вылазку и принудили турок укрыться в крепости. Турки стали кричать, что хотят сдаться на капитуляцию. Начальник отвечал, что он ничего не может сделать без приказа князя Потемкина, и предложил отвезти к нему двух парламентеров, чтобы узнать его условия. Их отвезли к князю, которому они сдались безусловно. Генерал-майор Рахманов[52], исполнявший должность так называемого главного квартирмейстера в другой армии, был отправлен в Березань принять остров в русское владение. Я сопровождал его.

В крепости находилось 300 человек, паша с бунчуком, начальник янычар и магазины с запасами на 2 месяца для Очакова. Всякий другой народ, кроме турок, сделал бы этот пост неприступным. Остров имеет около 800 сажен длины и 250 сажен ширины. Крепость достаточно сносна, и ров её тянется во всю длину острова. Гарнизон Очакова с высоты своих стен видел эту экспедицию, но не намеревался последовать примеру острова, пока не были приняты те же меры, чтобы его к тому принудить. 19-го снова был дан залп для салютования Императорского знамени, водруженного на острове.

В ночь с 20-го на 21-е князь приказал построить батарею в 24 орудия на левом крыле, которая поражала главный бастион города и пробивала бреши на очень недалеком расстоянии. 22-го турки сделали жестокую вылазку и на короткое время овладели батареей, но были отброшены резервом, захватив, однако к несчастью, в виде трофея, голову генерала Максимовича, человека, достойного уважения во всех отношениях, о смерти которого глубоко сожалела вся армия. Князь приказал пленным туркам осмотреть трупы их соотечественников; они узнали между ними трех начальников янычар и часть анатолийцев, прибывших с последним подкреплением, которое капитан-паша высадил в город, перед тем как покинуть стоянку.

Поведение гарнизона ясно показывало, что он не согласится ни на какую капитуляцию. Сераскир ожидал всего от своей устойчивости, от бедствий, которым мы подвергались, и доказывал своим постоянством, что только приступ может спасти нас от дальнейших несчастий, причиняемых временем года и климатом. Мороз был в 20–24°. Армия только и желала попытать счастье, лишь бы избавиться от мук голодной и холодной смерти, но князь всё еще не поддавался.

3-го декабря, с помощью евреев, до нас дошла газета из Лейдена, принесшая мне утешительную новость. Я прочел в ней, что мой дядя[53] только что был произведен в полковники французской гвардии, и хотя время, в которое он получал эту милость, вызывало во мне тревогу по поводу того, как он будет в состоянии воспользоваться ею, тем не менее я еще недостаточно точно предвидел будущее, чтобы не ощущать глубокого удовлетворения от блестящего знака милости, которым король украсил его и без того уже блестящую карьеру.

Я должен вызвать одновременно и жалость и зависть, сказав, что счастье личного моего положения во всех отношениях было омрачено лишь физическими страданиями, которые я испытывал. Холод, который я переносил день и ночь в продолжение двух месяцев, был выше моих сил и моей натуры. К тому же недовольство, которое меня окружало, интриги, царившие в армии, присоединялись к мукам от сознания бесполезности пребывания в этом холоде, где, казалось, нам суждено было умереть от бедствий и невзгод. Известно, что эта зима 1788 г. была замечательна во всей Европе. Посудите же, какой она должна была быть на берегах Черного моря, в степи, где на 50 миль в окружности не встретишь ни дерева, ни малейшей неровности почвы, ни изб, одним словом, никакого убежища, так как нельзя же рассматривать как таковое палатку, занесенную снегом. Но смерть и выздоровление служат лекарством от всех болезней, а мне небо предназначало еще счастье, которого я достиг в то самое время, когда считал себя самым несчастным человеком.

15-го князь Потемкин решился взять город приступом, рассчитывая одновременно завладеть как окопами, так и городом. Пять колонн, в 5000 человек каждая, были назначены в атаку.

Правая колонна, под начальством генерала Палена[54] должна была атаковать нижнюю часть города, предместье и батарею Гассан-паши. Вторая, слева от неё, под начальством принца Ангальта, должна была войти в окопы, в том месте, где они оканчивались в предместье Гассан-паши, и, завладев ими, направиться к городским воротам, названным Стамбульскими воротами.

Третья, левая, под начальством генерал-лейтенанта князя Василия Долгорукого[55], должна была войти в окопы в средней части их, развернуться и идти на городское войско.

Четвертая, еще левее, составляя часть левого крыла, под начальством князя Волконского,[56] должна была войти в окопы и поддержать следующую колонну.

Пятая, под начальством Георгия Горрича и под командой генерал-лейтенанта Самойлова, была предназначена взять приступом городской бастион с пробитыми последней батареей брешами, о которых я говорил выше, проникнуть в город и облегчить открытие Стамбульских ворот, к которым должна была направиться колонна принца Ангальта.

Князь Репнин вел общую команду. Генеральная атака была назначена на утро 17/6 декабря, на Св. Николая.

15-го утром генерал Рахманов, дежурный генерал при Потемкине, пришел ко мне. Он пришел сказать мне, что князь велел предупредить меня, что он назначает меня одним из своих адъютантов. Я заметил ему, что всегда с признательностью принимаю всё, что он изволит сделать для меня, но я осмеливался умолять его рассудить, что мною в этом звании он может пользоваться лишь при своей особе; что он, князь, ради общей пользы, не может идти на приступ, а должен быть во главе управления по всем пунктам атаки, но что мне, по моему положению, неприятно будет не идти на приступ, так как я этим хотел заслужить его расположение, отплатить за него. Генерал Рахманов предложил мне лучше написать, чем давать ему устно такое поручение, и обещал тотчас же передать письмо. Я действительно написал, изложив свои мотивы и заклиная его принять их во внимание. Через час я получил его ответ: «Мне кажется, я заслужил, чтобы вы продолжали доверять мне. Я никогда не переставал заботиться о том, что для вас может быть приятно и выгодно. Имейте же терпение».

Этот столь вежливый и ласковый ответ закрывал мне рот, но не избавлял меня от беспокойства, которое меня волновало; однако мне невозможно было больше просить, и я вынужден был предоставить себя судьбе, которую князь мне готовил, основывая свои надежды на постоянной внимательности и благосклонности князя ко мне. Немного спустя я получил новое доказательство его забот и попечений обо мне, которое тронуло меня до глубины души.

16-го утром князь издал по армии следующий приказ: «Граф Дама, получив со званием моего главного адъютанта чин полковника армии, будет во время приступа командовать 800 избранных гренадер, предназначенных открыть шествие колонны принца Ангальта».

Узнав об этом приказе, я тотчас же отправился к князю. Он принял меня с обычной благосклонностью и милостью, за которые я не в силах был отплатить ему своим почтением и признательностью. Он объяснил мне, что для того, чтобы дать мне команду, он должен был сначала дать мне звание и что, не имея возможности дать мне звание без надлежащих формальностей, он воспользовался для меня званием главного адъютанта, потому что такого рода производство было в его распоряжении. Он обозначил полк, из которого должен был быть взят мой отряд (полк Екатеринославских гренадер), и позволил мне тотчас же пойти и осмотреть его.

Принц Ангальт, любивший меня, как сына, был настолько любезен, что отобрал и сделал превосходный состав. Мы оба возвратились к князю на обед, предварительно приготовив всё, и на лицах наших лежал отпечаток довольства, могущего послужить предзнаменованием успеха. Послеобеденное время я посвятил своим личным делам. Хотя у меня и были наилучшие предчувствия, я не скрывал от себя, что утро следующего дня будет бурным. Вследствие этого я дал распоряжения моему лакею и моим людям, а также и деньги, которые им были необходимы в случае несчастья со мной. Я написал письма, которые в таком случае должны бы быть отправлены в Париж[57].

Письмо, написанное моей сестре перед приступом на Очаков и снова вскрытое 1-го августа 1789 г. в Ольвиополе:

Сего 14-го декабря (sic).

Не знаю, дорогая и прелестная сестрица, буду ли я убит во время приступа, который мы собираемся сделать. Во всяком случае это произошло бы самым приятным образом, так как я иду во главе 800 гренадер, которых князь мне изволил поручить. Вы, конечно, поймете, что я сердечно рад. Даю вам честное слово, что я твердо уверен, что буду вести себя превосходно. У меня есть хорошее предчувствие, да к тому же ваше маленькое личико, которое не переставало еще приносить мне счастье и которое не покидает меня в прекраснейший день моей жизни.

Между тем, так как всё возможно и я нахожусь вдали от людей, которых люблю, мне хочется поручить одной из особ, которую я люблю больше всех, маленькое завещание моих чувств, так как другого я не могу сделать, как вам известно. Так вот среди нашей семьи, т. е. моей тетке, моему дяде, моим братьям и даже моему отцу вы скажете, если получите это письмо: мы потеряли Рожера, любившего нас от души, счастье свое полагавшего в надежде нас вновь увидеть, обладавшего и недостатками, которые, однако, следует забыть, потому что он в чувствах своих не относился легко ни к одному из нас. Затем вы отпустите всех. На следующий день отправьтесь к моей тетке, уверьте ее, что я обожал ее, что советы её и просьбы, которым я, по ветренности своей, не всегда следовал, производили на меня всё же всегда большее впечатление, чем чьи бы то ни было, и вы до тех пор не уходите от неё, пока она не убедится вполне и не обещает вам жалеть обо мне, как о сыне. После того отправьтесь к моему дяде, скажите ему, что я клянусь, что ни на одно мгновение за всю мою жизнь я не забывал его доброты и нежности; что я, быть может, и слишком часто пренебрегал его советами, но что они навсегда запечатлены были в моем сердце и что я не сделал ни шагу без мысли о том, какое впечатление он должен произвести на него; что я иногда и переходил границы, когда это могло рассердить его на короткое время, но никогда не поступал так, чтобы лишиться его расположения; что я любил его нежно и больше, чем любят отца, потому что он обращался иногда со мной, как с сыном, не по обязанности, а по склонности сердца. Тысячу раз поцелуйте старшего брата; он знает, как я его любил. Поцелуйте за меня аббата, которого я люблю с каждым днем всё сильнее и сильнее. Постарайтесь изменить мнение моего отца в мою пользу, если он всё еще плохого обо мне мнения. Я не менее любил его, хоть и небрежно относился к нему. Не забудьте и Ростана, которого я тоже люблю.

Затем, дорогая, вскройте все портфели, находящиеся в бюваре, который я вам посылаю; все письма, почерк которых вы узнаете, например: все письма M-me де Куаньи (Coigny) возвратите, чтобы их никто не читал. Сохраните свои собственные вместе с теми, которые я вам писал. Возвратите Констанции маленький портфель с её письмами так, как он есть, а также передайте ей мои маленькие часы с анютиными глазками: расскажите ей обо мне, позаботьтесь о её счастье и чтобы её любовь ко мне впоследствии не навлекла ей неприятностей в семье. Сделайте это в том случае, если она еще помнит меня, чего я не знаю[58]. Сожгите письма, почерк которых вам покажется незнакомым. Дайте Маркандье 50 луидоров; таким образом будет уплачен весь мой долг и даже с лихвой. Рассмотрите все мелкие вещи в бюваре, принадлежащие кому-нибудь другому (например: маленькое стальное кольцо M-me де Куаньи), и возвратите их по адресу.

Вот и всё, ангел мой. Что касается вас, то уверяю, я любил вас безумно последние 2 года и пренебрегал вами лишь в те годы, когда я еще не умел оценить ваши нравственные качества и когда я видел, что немногого стою в ваших глазах; вы же выказывали большой интерес ко мне. Но с тех пор, как я узнал, что вы самое совершенное создание неба, какое когда-либо существовало, и что тем не менее вы не выказываете дружеских чувств ко мне, вы, благодаря моему самолюбию, вызвали во мне ту любовь к вам, которая всегда была в глубине моей души. Письмо это с сожалением, что я вас больше не увижу, надеюсь, вы никогда не прочтете, так как мне хочется побиться об заклад, что со мной не случится никакого несчастья; но для облегчения души я должен был написать его. Если мои гренадеры в таком же хорошем расположении духа, как и я, клянусь, турки в таком случае не найдут средств защиты того пункта, где я буду атаковать,

Рожер.

Если все станут дразнить меня за то, что я написал вам это письмо, скажите им, что я знаю всё, что можно сказать по этому поводу, но что я предпочитаю взволновать на некоторое время ваше прекрасное сердце, чем оставлять дальше в беспокойстве своё собственное и не писать вам.

Вечное почтение принцессе С… и благословение её детям.

Я распорядился относительно всего, чтобы не произошло никакого замешательства при исполнении данных мною указаний. Мой лакей был корыстолюбив и осмотрителен. Ежеминутно он приходил ко мне с каким-нибудь новым расчетом относительно своих путевых издержек до Парижа, и, удовлетворяя его просьбы, я чувствовал, что отсутствие деликатности в его поведении возбуждало мое к нему отвращение; но он того не заметил, будучи удовлетворен во всех отношениях.

Князь вернул к себе свою племянницу от мужа, [59] командира левого крыла, чтобы, в случае потери его, она не оставалась ни минуты без поддержки и убежища. С нею я и провел вечер, а около двух часов пополуночи я вернулся в свою палатку, чтобы одеться достаточно тепло и в то же время легко, готовясь к приступу.

Из батареи, пробивавшей брешь в левом бастионе, палили беспрерывно вот уже 36 часов, и брешь была уже удобна для проезда, но пушки могли умолкнуть лишь в момент приступа, так как иначе, вследствие гололедицы от выпадавшего небольшого снега и 24-х градусного мороза, эскалада в полчаса стала бы невозможной.

Между прочим, из 5-ти главных колонн, которые я подробно описал, три были предназначены для того, чтобы заполнять интервалы; они были не так сильны, но подвижны и должны были поддерживать другие или приходить им на помощь при атаке.

17/6[60] в 4 часа утра войска собрались перед фронтом лагеря и приняли благословение священников. Всем солдатам было разрешено выйти из строя и пойти поцеловать крест, который держал священник; при этом каждый опускал на блюдо медную монету и возвращался в строй. Три четверти всех батальонов поступили, как предписывал религиозный обычай. В 6 час. колонны были образованы и каждая находилась на месте отправления. Было предписано строжайшее молчание на время всего перехода от траншей к окопам города. Сигналом служили 3 бомбы, долженствовавшие на заре привести войска в движение. При первой бомбе солдатам предписывалось сбросить на землю шубы и меховые башмаки, а при третьей — выступать.

Каждой колонне было роздано достаточное количество досок для образования перехода через ров окопов. Пятая колонна, предназначенная к эскаладе, была снабжена лестницами.

Князь эту ночь провел в яме, вырытой для генералов траншеи, и его камердинер, находившийся у дверей, привыкший охранять покой князя, пока он его не позовет, даже на этот раз затруднил вход князю Репнину, главнокомандующему атаки, пришедшему объявить, что атака сейчас начнется (высшая степень пассивного послушания, о котором, кроме России, нигде не имеют представления).

Уже ощущалось приближение зари; раздалась первая бомба. Все мы были на своих местах; сбросили шинели и приготовились. Третья бомба двинула всех вперед, но тишина, столь необходимая и столь трудно достижимая при атаке у русских, была нарушена. Всё время повторявшиеся крики «ура» предупредили о нашем приближении турок, которых нам удалось бы застать врасплох, не будь этой неправильности.

Несмотря на глубокий снег, расстояние мы пробежали в несколько минут, употребленные турками на приготовление пушек к нашему приему.

Как я уже сказал, я открывал шествие колонны принца Ангальта.

Я подошел со всеми своими людьми ко рву окопов. Доски, нужные для перехода, были сзади, но огонь всех родов орудий, который нам пришлось выносить, не давал возможности ждать их. Кроме того, я знал, что у края окопов, у городских ворот, мне придется пройти над минами, о которых я был тайно осведомлен, и ужасное действие, которое они могли бы произвести, очень важно было предупредить быстротой. Вследствие этого я решил приказать гренадерам перескочить через ров. Я повлек за собою первых, остальные последовали за нами; с помощью штыков (одни поддерживали других), а также благодаря крепости снега от мороза, мне удалось достигнуть палисад окопов, перестроиться внутри окопов, и, не ожидая колонны, примыкавшей к хвосту моего отряда, я направился ускоренным шагом к Стамбульским воротам, опрокидывая штыками плохо сформированные турецкие войска, оказавшие сопротивление моему маршу.

Таким образом, замкнутой колонной я достиг края рва, площади перед воротами. Турки, ожидавшие атаку по всем пунктам, открыли ворота, чтобы выпустить сильную колонну на помощь войскам при окопах, и не ожидали встретить нас так близко. Они находились в это время в большом числе под сводами ворот, длиною около двухсот шагов. Хотя я и исполнил данные мне инструкции во всём объеме, тем не менее я решил, что было бы очень важно занять вход в город с этой стороны, чтобы закрепить общий успех. Не теряя ни минуты, я атаковал свод в замкнутом порядке, со штыками наперевес. Началась ужаснейшая неподражаемая резня, турки были опрокинуты и трупы падали на трупы. Мой отряд, ступая по трупам, топча груды трупов и раненых лишь холодным оружием, прошел этот темный кровавый свод, и мы очутились внутри города, покрытые кровью и мозгом.

Колонна, взобравшаяся на левый бастион бреши, имела, со своей стороны, полный успех, и я увидел переднюю часть её в начале улицы, лежавшей против меня. Итак, общий успех был верен.

В этой ни с чем не сравнимой схватке я, однако, идя по мосту через ров, успел заметить тлевший около сосисона фитиль у входа в мину, от которого бы ее взорвало, если бы какой-нибудь турок подумал поджечь. Я послал туда. Фитиль погасили и таким образом спасли от опасности конец колонны.

Ужасный случай на минуту прервал резню и крики: взорвало пороховой погреб в углу внутреннего вала; взрыв был настолько силен, что на несколько секунд воздух омрачился от поднявшихся камней, пыли и дыма, которыми мы были окружены; но лишь только просветлело, резня всюду возобновилась. Только, пролив достаточно турецкой крови, русские солдаты согласились отдохнуть. Ровно в шесть часов русские вышли из траншей; без четверти девять наступила полнейшая тишина, весь город был взят и 11000 турок прошли под ярмом. У русских было 2000–3000 убитых и раненых.

Я получил одну-единственную рану: укус в пятку; проходя через свод, наступая с трупа на труп, левая нога моя попала в промежуток глубиною в три или четыре трупа; человек, лежавший на самом низу и уже умиравший, схватил меня зубами за сухую ахиллесову жилу и вырвал кусок сапога и чулка; у меня только покраснела кожа, но не была содрана. Принц Ангальт, свидетель этого странного поранения, сказал мне: «Я с удовольствием буду рассказывать о вашей ране, но не говорите ничего вы сами, потому что вам не поверят».

Сераскир был взят в плен, но пощажен[61]. Принц Ангальт собрал свои войска, и, с ружьями к ноге, мы ожидали дальнейшего приказа князя, счастливые и удовлетворенные окончанием наших бед. За эти полчаса ожидания, когда мы уже не были в таком движении, как в течение двух предшествовавших часов, мы страдали от мороза, дававшего себя болезненно чувствовать, когда мы стояли на одном месте. «Какая досада, — сказал я принцу Ангальту, — что мы не придумали способа, чтобы доставить нам наши плащи. Пожалуй, умереть от мороза еще печальнее, чем быть убитым». Не успел я окончить своего размышления, как тот лакей-поляк, которого я захватил проездом через Варшаву, подал мне мой плащ. Он счел себя обязанным (без приказания), молча, последовать за мной на приступ, как бы он сделал, если бы я отправился в столице в театр.

Невозможно постичь подобную черту точности и верности и невозможно умолчать о ней: кто бы еще, принадлежащий к какому угодно классу, был бы способен на столь бескорыстное поведение, на столь смелый поступок и по доброй воле?

Принц Ангальт получил приказ отвести свою колонну обратно в лагерь. Очень немного войск было назначено занять город, который следовало очистить от трупов, чтобы не подвергать опасности солдат на квартирах. Потребовалось несколько дней, чтобы жители, спасшиеся от резни, перенесли мертвыхна середину лимана, потому что земля настолько промерзла, что нельзя было их похоронить. Они оставались на льду при устье реки до первой весенней оттепели. Тогда вода своим течением увлекла их в море вместе со льдинами. Вид этих ужасных тел на поверхности лимана, сохраненных морозом в тех положениях, в каких они умирали, представлял собою самое ужасное, что только можно вообразить. Мороз предохранял нас от вредного воздуха, следствием которого неизбежно было бы опустошение в войсках от заразы.

Распоряжения князя Потемкина относительно приступа были очень хороши, о чём легко было судить, подробно осмотрев окружность окопов. Французский инженер Лафит, отозванный из Очакова до начала кампании г. Шуазелем, послом в Константинополе, не успев довести окопов до вод лимана, поставил знаки. Промежуток, оставленный по его вине между берегом и окопами, дал возможность завладеть городским бастионом и благоприятствовал пробитию бреши и эскаладе. К тому же, вследствие того, что в окопах находилось меньше 30000 человек, некоторые места были слабо защищены, а в городе было только 14000 воинов. Это-то и обеспечило успех всех атак, как в предместье Гассан-паши, так и на окружности окопов. Сераскир хотел выставить сопротивление по всем пунктам, а потому и оказался по всем слишком слабым. Тем непонятнее становятся те 6 месяцев, которые употребил князь на подобного рода осаду. Так как город не имел никаких внешних укреплений, кроме окопов, то при открытых траншеях достаточно было двух недель; тем легче было атаковать до доставки подкреплений, которые флот высаживал, как мы это видели, в несколько приемов. Мне кажется, я уже говорил о том, что в продолжение 6 месяцев проходил редкий день, когда бы не работали над каким-нибудь укреплением против города, и требовалось больше ловкости на то, чтобы продлить осаду, чем на то, чтобы окончить ее в 3 недели.

Итак, причины такого промедления нужно искать между политическими и личными причинами князя; мне кажется, что на поведение князя имели влияние именно причины этих двух родов.

Кроме того, было и желание возложить всю тяжесть кампании на австрийцев; желание парализовать действия фельдмаршала Румянцева, весьма виновного, со своей стороны, в том, что он не двинулся к Дунаю и таким образом дал власть вражде князя Потемкина, которую тот к нему питал; желание продлить войну, чтобы сохранить свое военное первенствующее положение, которое он ставил выше всего; желание закончить кампанию военным действием, которое бы осталось памятным и казалось запутанным, для чего, впрочем, довольно было недостатка опытности и даже непростительных ошибок.

Но только в России и только генералу — фавориту Императрицы возможно бесполезно и безнаказанно жертвовать временем и людьми. И только генерал-фаворит Государыни может самовольно изменять порядок распределения в армии, не обращая внимания ни на старшинство, ни на чин. Вышеназванный Горрич, который, как я уже сказал, командовал колонною, назначенной атаковать брешь, был Георгий в азиатском костюме, только этим и замечательный и не имевший никакого чина в линейных войсках армии. Правда, над ним были еще генерал-лейтенанты Миллер и Самойлов; но низшие генералы и полковники были, по справедливости, обижены предпочтением, которое князь отдавал человеку, столь чуждому подобного рода службе. Он сам доказал, как мало он был способен. Он был поражен предчувствием, ставшим замечательным, благодаря своему исполнению. Когда пришли в траншею предупредить его о том, что собираются дать сигнал для атаки, то застали его с опущенной на руки головой, погруженного в размышления; потребовалось несколько минут, чтобы привести его в себя; наконец он поднялся, уверяя, что исполнит свой долг, но чувствует, что будет убит. Действительно, он довольно твердо прошел до низа бастиона и в то время, как приказывал установить лестницы, был убит двумя пулями. Генерал-майор князь Волконский, являвший в течение всей осады доказательства безумной смелости, имел то же предчувствие и тоже был убит. Немного генералов было убито, и ни одного из самых видных.

Час спустя после того, как мы привели войска обратно в лагерь, принц Ангальт и я явились к князю Потемкину. Он принял нас с большой любезностью, которою владел в высшей степени; так же любезно встретили меня и его красивые племянницы, одну из которых я увидел снова с тайной и совершенной радостью. Такого рода счастье, считающееся столь приятным, никогда никому не служило такой быстрой наградой за такое жестокое счастливое утро. Подобного наслаждения обыкновенно приходится ждать до возвращения на квартиры или в столицу; мне же оно явилось в первый миг, и я думаю, что подобного очарования никто никогда не ощущал. После первых доказательств расположения, князь сказал мне: «Теперь нужно подумать о Петербурге. Входит ли это в ваши планы отправиться туда?» Я уверил его, что смотрю не только как на удовольствие, но и как на обязанность возможно скорее отправиться на поклон к Императрице. «Ну, что же! — ответил он. — Я вас туда и отвезу. Не покидайте меня больше, я беру на себя всё устроить для вас. Отправьте только вперед всё, что вам необходимо, а остальное предоставьте мне».

Он слишком хорошо руководил мною до сих пор, чтобы я стал колебаться согласиться на его предложение, и было решено, что он отправится на несколько дней в объезд чтобы осмотреть сооружения, начатые им в Витовке для устройства нового порта, что затем он вернется и проведет 3 дня в Очакове и что мы после отправимся в Херсон, оттуда в Кременчуг и наконец в Петербург.

Князь находился в объезде до 27-го декабря, а вернувшись, он вошел в Очаков, где ему приготовили наименее разрушенный дом. Хоть я и был измучен морозом в 23° в моей палатке, я безропотно поддерживал князя, думая про себя, что ему легко потерять терпение. Однако 2-го января 1789 г. князь обязал меня, а также и принца Ангальта поместиться в Очакове, и как плохо ни было убежище, которое мы там нашли, оно мне показалось дворцом в сравнении с тем, которое я только что оставил. Кроме того, испытываешь пленительное ощущение, находясь в городе, который пришлось атаковывать так долго и где отдых куплен ценою таких жестоких мук.

6 января мы на санях покинули эти ужасные степи, благословляя миг отъезда, благодаря небо за то, что оно нас предохранило от всего того, что собралось на нашу гибель, и забывая прошедшее ради будущего, полного надежд. На следующий день мы прибыли в Херсон.

Здесь я расстался с людьми моего обоза и отправил всё лишнее кроме самого необходимого, вместе с каретой и камердинером, оставив при себе лишь двоих из моих людей и предоставив заботы обо всём князю Потемкину.

Пробыв там 3 дня, мы отправились в Елизаветград, место, откуда я выехал 8 апреля и которое, одновременно напоминая мне как мои первые сомнения, так и последствия моей настойчивости, наполняло меня счастьем и признательностью. Мне недоставало только принца Линя, который оказал мне такое любезное гостеприимство и который вместе со мной мог бы наслаждаться таким приятным моментом.

Князь быстро окончил свои дела, и мы отправились в Кременчуг.

В продолжение 2-х недель, которые мы там провели, величайшая роскошь, лучшие концерты, под управлением Сарти, любовь, свидания чередовались с отдыхом. Ежеминутно я знакомился с какою-нибудь особенною азиатскою странностью князя Потемкина. Ничто в его развлечениях, ни в его господстве, не следовало обычаям моей родины. Для меня всё было ново. Всё было одно очарование, блаженство. Его неограниченное могущество, его поступки возбуждали постоянный интерес, приковывали внимание. Если бы я углублялся в них, как философ, я признал бы их неудобными, но так как я ничего не мог исправить, то мне оставалось только наблюдать и пользоваться. Он перемещал губернаторства, разрушал город, чтобы основать его в другом месте, образовывал колонии или учреждал что-нибудь, изменял управление губернией через полчаса после назначения бала или празднества. Одним словом, этот странный, но отличный человек всему удовлетворял, обнимал одновременно важнейшие дела и развлечения юности. Я обязан ему самыми поучительными и самыми приятными минутами моей жизни и в особенности такими, которые ставили меня вне пути, назначенного мне судьбой. Размышления питаются настолько же сравнениями и сближениями, как и примерами, которые рассудок признает достойными подражания. Все предметы, выше подобных себе и стоящие вне общих оснований нашей карьеры, представляют собою настолько же материалы и уроки, насколько опыт их распределяет на протяжении жизни, опыт, который рано или поздно, но проявит свое влияние и отразится на наших занятиях, действиях и понятиях.


V

Отъезд из лагеря и прибытие в Петербург. — Дружеский прием графов Сегюра и Кобенцля. — Лестный прием Екатерины II. — Русский двор: императрица, великий князь, главнейшие министры, Сегюр и Потемкин, фаворит Мамонов. — Автор отправляется к Потемкину в армию на Буг (17 мая 1789 г.).


Императрица с нетерпением ожидала князя в Петербурге и требовала его приезда.

Он решился ехать. Приготовили трое саней для того, чтобы проехать в них те остальные 600 миль сверх тех, которые мы уже проехали после Очакова. Одни сани предназначались для князя, вторые для меня и третьи для хирурга-француза, следовавшего постоянно за князем. Вот и весь состав, который допускала скорость нашего пробега.

В Кременчуге вечером каждый сел в свои сани с лакеем, сидевшим на запятках, и с конвоем из большого числа казаков с факелами. Когда мы были закутаны в шубы, муфты, мешки для ног и покрыты фартуком, непроницаемым для снега, князь крикнул мне из своих саней: «Вы готовы? Я отдал приказ, чтобы вы не отставали от меня»; я ответил утвердительно, и мы помчались с быстротой коня, вырвавшегося на свободу. В первую минуту я испугался такой быстроты, возможности которой я раньше и не подозревал. Мы приехали на первую станцию, прежде чем я успел принять удобное положение, и выехали раньше, чем я успел изменить его.

По несчастной случайности, у одной из моих лошадей оборвались постромки. Пришлось остановиться. Пока их исправляли, князь опередил меня на несколько верст. От лежавшего большого количества снега плохо заметная дорога без факелов терялась во мраке, и мужик (или почтальон) потерял след, сбился с дороги и погрузил меня среди равнины в снег высотою в несколько футов. Лошади выбились из сил, не будучи в состоянии вытянуть саней. Ямщик стал молиться Богу, мой лакей заплакал, а я впал в отчаяние от положения, от которого я не видел средств избавиться. В продолжение трех часов я подвергался мучительному беспокойству; от своего проводника я не ожидал никакой помощи; путешественников нет в этой стране в такое время года, да еще в такой час; что предстояло мне, как не умереть от холода и нетерпения. Наконец я решился покориться участи и ждать утра, как вдруг я заметил вдали, ближе к горизонту, светящуюся точку, принятую мною первоначально за падающую звезду. Чрез минуту наблюдения я был убежден, что она земного происхождения, а еще через несколько минут и прикинул расстояние до неё и направление. Я велел своему мужику взять лошадь, отправиться прямо на огонь и привести кого-нибудь. Когда он уехал, я почувствовал себя еще более одиноким и еще больше встревожился своим положением, но всякая беда кончается — через час он привел крестьянина, с виду дикаря, который, однако, помог поднять сани и шагом довел нас до своего дома. Я застал там целую семью, спавшую на печке в маленькой комнатке в 6 футов в квадрате; но я был счастлив — черный хлеб и солома удовлетворили всем моим нуждам, а утром крестьянин отвел нас на настоящую дорогу, с которой я больше уже не съезжал.

На станции я застал признаки беспокойствия князя и распоряжения, оставленные им, чтобы подобного случая не могло повториться, и я без всяких злоключений прибыл на следующий день в Могилев, главный город Белоруссии, где князь находился уже 24 часа. У первого же городского дома я встретил одного из его адъютантов, получившего приказание ждать меня там и отвести туда, где я должен был остановиться.

Я нисколько не сомневался, что немедленно пойду в постель, которая после этого утомления была мне необходимее всего. Вместо того я попал в большой дом, где было так шумно, что я потерял всякую надежду на отдых. Меня ввели в залу, где весь город и весь гарнизон собрались на бал, который провинция давала князю. Он пошел мне навстречу, не принимая никаких извинений по поводу туалета, в котором я представился, он познакомил меня со всеми дамами, не спросив меня, подвел мне одну из них, и я, покорившись участи, стал танцевать и уже не покидал бала до 6-ти час. утра.

В тот же день, в полдень, мы снова сели в сани. Перед отъездом князь сказал мне, что он нисколько не сомневается, что снова обгонит меня и прибудет в Петербург на 24 часа раньше меня; но в то же время уверил меня, что, за его ответственностью, мне больше не придется терпеть в дороге никаких лишений и что, если он действительно опередит меня, то он потратит выигранное время на то, чтобы известить графа Сегюра о моем прибытии, и, наконец, обещал дать мне знать, где мне придется остановиться.

С третьей станции князь стал выигрывать в скорости и, таким образом, прибыл в Петербург за 30 час. до меня. Когда я доехал до Царского Села, летней резиденции Императрицы, за одну станцию до Петербурга, я нашел там карету, присланную мне графом Сегюром и ожидавшую меня, а также моего камердинера, проживавшего уже целый месяц у графа Сегюра, предложившего мне поместиться у него. Я покинул сани и 17-го февраля 1789 г. прибыл в дом французского посланника на Миллионной улице.

Граф Сегюр оказал мне такой прием, какой обещала мне его обязательность, и поддержку, которую я ожидал, зная его любезный характер. В его доме я встретил такую заботливость и такое старание доставить мне приятное, каких я мог ожидать только в родной семье. Это была еще новая милость моей счастливой звезды, что у меня в Петербурге являлась естественная поддержка в лице человека, имевшего наибольшую возможность добыть мне все преимущества, которые в то время давались французам. К ним прибавлялись преимущества, приобретенные мною во время кампании, которые обеспечивали мне во всех отношениях полное довольство моим пребыванием, а заботы о моем счастье князя Потемкина, графа Сегюра, принца Ангальта и других видных личностей, дружбу которых я имел счастье приобрести, не оставляли места беспокойству о моей судьбе.

Едва я вышел из кареты, как граф Сегюр с графом Кобенцлем, послом Императора[62], вошли ко мне в комнату. Граф Сегюр представил меня графу Кобенцлю; они мне с трудом дали столько времени, чтобы переодеться и быть в состоянии отправится с ними на ужин к графу Кобенцлю, который своею любезностью и приятным обращением умеет прогнать всякое смущение, естественное при новом знакомстве. Я только что окончил путь в 600 миль, не отдыхая, но я был слишком возбужден, чтобы о нём думать, и в одну минуту был готов. У посла собралось всё лучшее общество, и я не скрою, что был очень доволен появиться в нём во французском мундире с Георгиевским крестом и золотой шпагой, знаками одобрения и милости Екатерины II. Ни по костюмам, ни по манерам, ни по языку, ни даже по произношению нельзя было бы предположить, что находишься не в парижском обществе. Обычаи, внешность представляли столько сходства, женщины в общем так изящны, мужчины так вежливы, хозяин дома так предупредителен, что я был поражен при виде вдали от родины всего того, что в моих глазах давало ей преимущества над всеми государствами Европы. Редкое покровительство, под которым я вступал в общество, охраняло мои первые шаги и привлекло ко мне общее расположение. Если бы подобные минуты часто повторялись в жизни, счастье выигрывало бы, но во вред характеру. Найдется мало людей, способных не испортиться от успехов, и, размыслив хорошенько, я не отвечаю за свой характер. Я с грустью заметил конец вечера, запечатленного в моей памяти благодарностью, а быть может, немного и самолюбием, и я сознаюсь откровенно, что вернувшись домой, я невольным движением души возблагодарил небо за все счастливые минуты, дарованные мне за год.

На следующее утро я отправился к князю Потемкину. Я застал его в полном блеске прежних и новых доказательств чувств Императрицы, а по отношению ко мне всё тем же во всех положениях. Он мне назначил час, когда вечером сам хотел свести меня к Императрице. Я пришел к князю в русской форме, и он внутренним ходом провел меня в кабинет Императрицы.

Всякий, кто приближался к ней, был, без сомнения, поражен, как и я, её достоинством, благородством её осанки и приятностью её ласкового взгляда, она умела с первого начала одновременно внушать почтение и ободрять, внушать благоговение и отгонять смущение. Первые слова её, обращенные ко мне, запечатлелись в моей памяти, вот они: «Я в восхищении, что вижу вас снова. Я говорю, что вижу вас снова, потому что вы настолько дали о себе знать, что мне кажется, что я не в первый раз вижу вас. В благородных душах достоинство не зависит от количества лет».

Она удостоила меня затем подробным разговором о кампании, осыпала меня самыми лестными похвалами и самым любезным образом выразила пожелание, чтобы я нашел в столице развлечения, способные вознаградить меня за время, проведенное в страданиях в степи. Никакая другая государыня не умела соединять такие воспламеняющие выражения с такими покоряющими силами. Я удалился от неё, оставив у ног её свидетельства моей вечной преданности, тронутый тем привлекательным образом, каким она благоволила их принять. Князь Потемкин с живым участием и особенным вниманием старался привлечь ко мне участие и внимание Императрицы и так же любезно познакомил меня с г. Мамоновым, бывшим в то время фаворитом[63], прося его относиться ко мне хорошо и обращаться со мной, как с его родственником.

На следующий день граф Сегюр, как посол Франции, представил меня двору во французской форме. Я никогда не сомневался в том, что неоцененному преимуществу моего независимого от России положения я обязан теми благами, которыми я пользовался в ней. Русские по характеру недоверчивы, завистливы и мало откровенны; они наблюдают, опасаются и стараются уничтожить иностранцев, вступающих на службу в России; чувство естественное, которому несправедливо было бы удивляться и которое можно чистосердечно разрешить национальному самолюбию; но они могли относиться снисходительно и сердечно к французу, приехавшему в их страну лишь на время, не отступаясь от своей родины, и лишь затем, чтобы приобрести знания, пожалуй, и славу, но без желания соперничать с ними в плодах её. Это слишком справедливое суждение высказал добрый, почтенный принц Ангальт, когда я два дня подряд пробыл в русском мундире; он потребовал, чтобы я на один день надел французский мундир, и эта забота его принесла мне замечательную пользу. Великий князь[64], любезностью которого я главным образом обязан его привязанности к принцу Ангальту, просил меня поступить наконец на службу. «Часто ли я еще буду видеть белый мундир?» — сказал он мне однажды.

Я представил ему причины, препятствовавшие такой перемене карьеры, стараясь высказать при этом обычное сожаление, которого требовала его любезность. «Это не главные ваши причины, — ответил он. — Я знаю их и не могу порицать их». Мое сердце, мои обязанности, мои связи во Франции в одинаковой степени побуждали меня не покидать своей родины навсегда; но независимо от этих первенствующих причин, по здравому размышлению, я должен был прийти к заключению, что я тотчас же положу конец заботам о себе и благам, которыми я пользовался, если я сочту обязанностью те услуги, которые мог делать по своей охоте и под видом одного усердия и любви к своему ремеслу.

Двор Императрицы, с внешней стороны, соединял в себе всё самое великолепное, самое внушительное, хороший вкус и любезность французского двора. Азиатская роскошь также придавала красу церемониям; я называю так костюмы посланников всех народов, подданных короне, которые в приемные дни двора появлялись в некоторых залах дворца. Екатерина II, умевшая управлять своими взглядами, распределять с тактом, мерой и достоинством знаки своего благоволения и свои слова между всеми окружающими, давала представление о величии, гении и очаровании, которыми она была одарена. Её манеры, приветливость её нрава и её веселость влияли на общество, и жизнь в Петербурге была одной из приятнейших в Европе. После занятий делами она любила развлекаться. Вельможи, ободряемые её примером, устраивали празднества, в которых она благоволила иногда участвовать. У неё были фавориты, жены были снисходительны. Так на всём отражался её характер, её качества, её вкусы. Эта женщина, превосходившая всех, оставалась такою даже в сладострастии, так как её фавориты никогда не забирали власти, которая бы могла ослабить восходящего за ним. Всегда одинаковым образом действий, каким она отмечала нового фаворита, она точно определяла ту степень доверия, на которую она его ставила, и границу, которую она назначала. Они увлекали ее за собой в решениях данного дня, но никогда не руководили ею в делах важных.

Князь Потемкин больше всех других фаворитов имел влияние на ее мнение, но и он знал, что на глазах Императрицы нельзя пользоваться властью, которую он разделял с нею. Вот почему за последнее время он так и любил удаляться от неё. Вдали от неё ему были подчинены все подробности управления и армии. Но эта уступка касалась только внутренних дел; всеми внешними отношениями управляла Императрица. Таким образом, на мелочах можно было заметить, что трон занимала женщина, но только в этом отношении.

Европа имела дело с мужественным талантом, очень решительно соединявшим твердость в переговорах, большое счастье в результатах и большую силу в средствах их поддержать. Обширный талант и очень решительный в политике характер редко допускает безупречную нравственность; так и Императрица во многом могла упрекнуть себя. Между тем, если она и простила смерть мужа, то, по крайней мере, она не приказывала его убить и не любила исполнителей этого дела. Несправедливость, суровость, а иногда и жестокость по отношению к Польше, вот что более всего причиняло ей угрызения совести. Желание сделать своего фаворита королем Польши увлекло ее к мерам, помрачившим её великие качества. Но в течение её царствования не было совершено никакого варварства, никакой жестокости, направленных против её собственных подданных.

Если несправедливо разделяемое мнение относительно смерти Петра III и приписывает часто его убийство Императрице, то следует помнить, что она неизбежно должна была погибнуть и подвергнуться той же участи, если бы это убийство не совершилось. Может быть, эта необходимость выбора, если и не служит оправданием, может, по крайней мере, вызвать желание остаться в сомнении.

Это воспоминание отразилось на великом князе, её сыне, который за всё время её царствования, был лишен власти, доверия, ограничен до ничтожества и не имел иного развлечения, кроме двух батальонов, которых он мучил службой по прусскому образцу без изменений и без отдыха. Она его ненавидела, что и не удивительно, так как он был достоин ненависти, хотя ему нельзя было отказать в уме.

В одно время со страшной турецкой войной Императрица поддерживала войну со Швецией, и первая только что окончившаяся кампания на море, и на суше была в пользу русских. Она находилась также в открытой вражде с Персией и некоторыми народами Кавказа. Поэтому цепь её армии тянулась от Петербурга до Испагани и везде с одинаковым успехом. Я думаю, этими успехами она была обязана скорее всего удачно и вовремя выбранным мерам, которые она умела принимать, а не таланту её генералов, которые в это время не были превосходными. Но её предусмотрительность, её осторожность и стойкость в действиях вознаграждали за неудобства, от которых армия не была избавлена, главным образом вследствие плохого состава офицеров. Никогда она не приходила в отчаяние от трудностей, которые нужно было победить, и её гений и её счастье преодолевали их.

Императрица работала со своими министрами с 6-ти часов утра до полудня и первым входил к ней министр полиции. Через него она узнавала все малейшие подробности жизни своей столицы, которые не были бы ей виднее, если бы дома были прозрачны. Никогда не забуду, как я однажды, стоя у окна, в нижнем этаже, смотрел, как проходили 2 гвардейских батальона, отправлявшихся в Финляндию; никого, кроме моих людей, не могло тогда быть в моей комнате и, любуясь красотой этих двух батальонов, я невольно сказал: «Если бы шведский король увидел это войско, я думаю он заключил бы мир». Я ни к кому не обращал этих слов, так как считал, что я был один. Два дня спустя, когда я явился на поклон к Императрице, она нагнулась и сказала мне на ухо: «Итак, вы думаете, что если бы шведский король осмотрел мою гвардию, он заключил бы мир?» И она засмеялась. Я уверял ее, что помню, что такая правдивая мысль была у меня, но что я не думал, что произнес ее, разве только подумал вслух. Она продолжала улыбаться и переменила разговор. Этот случай послужил мне уроком внимательно следить в будущем за тем, что буду говорить.

Лица, занимавшие в то время высокие посты, свидетельствовали сами, насколько Императрица рассчитывает сама на себя, управляя их работами и приводя в порядок их решения.

Вице-канцлер граф Остерман[65] не имел иной власти, кроме той, что давало ему его место.

Граф Безбородко[66] служивший под его начальством в департаменте иностранных дел, был рутинером, умным и точным исполнителем приказаний Императрицы, некогда секретарем одного генерала армии, привычный к работе, без всякой инициативы.

Князь Вяземский[67], главный прокурор департамента финансов, считался в своей должности более чем посредственностью.

Граф Николай Салтыков, военный министр и в то же время гувернер молодых великих князей, скорее подходил ко второй своей должности[68], чем к первой, в дела которой он мало вмешивался.

Сенат, робкий наблюдатель, лишь записывающий волю Императрицы, при основании призванный для представительства, когда Государь удаляется от законодательства, записывал втихомолку то, что Императрица благоволила диктовать ему, и подписал бы свой собственный роспуск, если бы она это приказала.

Флот, разделенный на два департамента, Балтийский и Черноморский, имел двух начальников: в одном — Великий князь, в другом — князь Потемкин, вполне независимые один от другого. Великий князь следовал старому регламенту Петра I, а князь Потемкин ежедневно составлял что-нибудь новое.

Несмотря на отсутствие помощи вследствие недаровитости её деятелей, гений Императрицы вместе с усидчивостью и прилежанием удовлетворял ходу дел, и её великие предначертания ясно отмечали всё, что отличало её царствование в политических движениях Европы.

Несмотря на то, что русские по характеру своему, быть может, более всякой другой европейской нации склонны к интригам, эти интриги до некоторой степени теряли свою силу при дворе, потому что пыл их угасал в присутствии Императрицы, стоявшей выше всех, кто ей служил, существенно не поддававшейся влиянию глухих вероломных происков, свойственных министрам и их подчиненным всех стран: этот бич терял свою мощь и не касался дел высшего порядка, а также и честного имени и участи людей достойных и заслуживавших внимания Императрицы.

Она доказала истину, подтвержденную впоследствии многими примерами, что всякий монарх, с любыми способностями, но сам во всё вникающий и сам исполняющий должность своего премьер-министра, всегда сумеет помешать злоупотреблениям и заблуждениям, сумеет лучше выбирать своих помощников и лучше управлять своим государством, чем министр-временщик, который рассчитывает лишь на возможный срок своего царствования и не заботится о будущем.

Императрица доказала и еще одну истину, а именно, что монархини менее поддаются влиянию своих фаворитов, чем монархи влиянию фавориток, и что влияние первых менее вредно, чем влияние вторых. У Императрицы было их много, и тем не менее ни один из её фаворитов не властвовал над нею в такой мере, в какой метрессы подчинили себе Людовика XIV и Людовика XV.

Трудно определить, в какое царствование Петербург и различные учреждения в России примут вид давнего существования, как в остальной Европе: всё в ней кажется новым, недавним. Следы спешки Петра I, с которою он устраивался по-европейски, еще не стерлись. Всё имеет скорее вид превосходного наброска, чем совершенного труда. Учреждения еще в начальном виде; дома лишь с фасада имеют вид благоустроенных; лица, занимающие видные места, недостаточно знакомы со своей ролью и не осведомлены. Одежда русских, у народа — азиатская, у людей общества — французская, производит впечатление чего-то не вполне законченного; невежество ещё не изгнано из хорошего общества, характеры сдержаны, но вовсе не смягчены; народный ум — это ум подражательный, но не изобретательный. Встречается много умных, но мало любезных людей. Одним словом, прошедшее как бы передвинулось в сторону, чтобы уступить место настоящему, поэтому и не получилось ничего определенного.

Если бы какой-нибудь монарх изменил строй или отказался от величия, ясно, что было бы еще время оправиться, и, я думаю, большая часть нации утешилась бы. При дворе есть много ничтожеств, которые без отвращения вернулись бы в свои деревни, достаточно бритых подбородков, находящих, что с бородой теплее, достаточно купцов, которые охотнее торговали бы мехами, чем драгоценными вещами и предметами моды. Но по изменении строя понадобилось бы еще несколько царствований, чтобы упрочить его, и если преемники Екатерины будут далеко не такими выдающимися личностями, как она, то лишь течение нескольких веков может тут помочь.

Я воздержался последовать совету графа Сегюра отправиться в Париж на конец зимы именно для того, чтобы наблюдать эти различные интересы, со всех сторон столь замечательные. Он меня убеждал ехать в таких выражениях, истинного смысла которых я не понимал. «Берегитесь, — говорил он мне, — воспользуйтесь тем, что вы сделали; вам остался короткий срок, чтобы еще увидеть Францию такою, какою вы её знаете; если вы промедлите год, вы уже не застанете её хоть немного похожей на современную. Генеральные штаты собираются при ужасающих предвестниках; мы переживаем, может быть, момент гибельнейших событий, но, во всяком случае, чрезвычайных».

Если бы он со мной говорил по-еврейски, мне его предсказания не казались бы менее непонятными. Мои рассуждения о правительстве не шли дальше рассуждений моих предков в возрасте 22-х лет; со времени же отъезда из Парижа мысли мои были заняты исключительно моею карьерой; кроме того, лишенный в продолжение 14-ти месячного пребывания в степях последовательных известий, я не мог представить себе переворота, которого не понимал (без сомнения, что иначе я был бы там). Но в то время ничто не могло меня побудить к поездке. Я хотел продолжать военное дело. Я не мог покинуть Петербург в столь благоприятное для меня время. Я бесповоротно решил отложить свою поездку в Париж до окончания второй кампании и даже вернуться для того, чтобы участвовать в третьей, если это только не окажется прямо невозможным; с этих пор я решительно перестал обращать внимание на приглашения графа Сегюра; я только и делал, что осматривал всё, как путешественник, и развлекался, как молодой человек. Я занимался только двором, городом и армией, и Франция (как мне казалось) стала мне чуждой. У меня были три любовницы, и я имел виды на 2 или 3 кампании. Всего этого достаточно было, чтобы удовлетворить моим видам и вкусам и наполнить всё мое время.

Граф Сегюр потерял всякую надежду убедить меня, и об этом больше не было речи. Я решил задачу, над решением которой он и граф Шуазель-Гуффье трудились в течение двух лет, каждый в своей миссии, один в Константинополе, другой в Петербурге; задача заключалась в следующем: в которую чашу весов Франции следовало положить свою гирю. «Объясните мне, — спросил меня со смехом граф Сегюр, — что вас, одержимого духом войны, заставило пойти в русскую армию, а не в турецкую. Мы, по крайней мере, в Версале не знаем, которая больше нас интересует». — «Только две причины, — ответил я, — первая та, что я, в случае неудачи, предпочитаю быть обезглавленным, нежели посаженным на кол; вторая — в случае успеха и славы я ближе к газетным репортерам».

Между тем заключение нового торгового договора еще служило доказательством добрых отношений между русской и французской державами[69]. Этот договор в данное время очень льстил самолюбию графа Сегюра, хотя сравнительно с несколькими прежними договорами он мне казался невыгодным для Франции; но так как его давно пытались заключить и всё не успевали в этом, то за министром оставалась слава его заключения и вся польза и все блага, которые проистекали от него. Я сказал Сегюру чистую правду. Ясно, что в то время во Франции молодой человек 22 лет не слишком вникал в политику, тем более после 30 лет тишины. Никогда бы мне не пришло в голову пойти к туркам, в каких отношениях с Турцией ни была бы моя родина; к счастью, Франция в то время в своих действиях оказывала России знаки отличия, что и повлияло на мой прием в армию.

Характер и ум князя Потемкина и графа Сегюра в образе толкования дел не всегда согласовались. Князь находил, что Сегюр судит слишком мелочно, и я согласен, что относительно внешней формы он был прав, и я имел тому некоторые доказательства. Если мне когда-нибудь в жизни и приходилось жаловаться на князя Потемкина, то именно за его нерасположение к графу Сегюру.

Мне пришлось как-то при одном обстоятельстве видеть, как князь странным и шутливым образом отмстил графу Сегюру за кое-какие дипломатические его поступки. У него было совещание с графом, которым он остался недоволен. Отношения обоих дворов не могли быть прямыми; они касались того, чтобы Франция повлияла на Австрию в смысле увеличения усилий против турок или чтобы она вредила им, пользуясь своими коммерческими отношениями. Но на этот раз граф Сегюр плохо ответил или плохо затуманил свой ответ, и князь был очень раздосадован; он велел своему шуту (по старинному обычаю они существовали в России еще во многих других домах) пересмеять его. Шут этот сначала очень ловким образом уверил его, что умеет угадывать самые секретные депеши всех держав, понемногу стал открывать действительное состояние переписки и наконец рассказал графу содержание депеш, полученных в последний раз от его двора. Князь смеялся над своим шутом, а граф Сегюр бледнел от злобы и смущения. Он покинул князя в очень заметном нерасположении и не являлся к нему до тех пор, пока князь сам, кокетничая, не постарался снова сблизиться с ним. Они часто дулись друг на друга, но я думаю, граф Сегюр мог бы избежать этого, если бы толковал дела шире, не обращая внимания на мелочи, которых граф не понимал. Однако любезность графа Сегюра подкупала князя и успокаивала его, что и не удивительно. Так как, по своему положению, я не мог жертвовать одним ради другого, мне пришлось стать жертвой одной из их распрей. Был издан указ о милостях за дело при Очакове. За несколько дней до обнародования его князь прислал ко мне одно лицо своего штаба, которому он особенно доверял, чтобы узнать от меня лично, чего бы я желал. Мне не пришлось долго колебаться ответом: единственно, чему я придавал значение, были те милости, которыми осыпали меня Императрица и князь; я мог вернее всего добыть их, командуя в ближайшей кампании; этого мне только и нужно было.

Этот офицер уверил меня, что князь Потемкин не хлопотал о Георгиевском кресте степенью выше того, который мне пожалован был за мое поведение во время приступа, что он сам видел меня в списке и что в следующее воскресенье при дворе я буду им пожалован. После обычных выражений благодарности и возражений лицо удалилось. С того дня до следующего воскресенья, выслушивая уверения каждого лица, в городе и при дворе, я узнал общее мнение о том, что получу на шею крест, который ношу в петлице. Но по досадной случайности, в это самое время у графа Сегюра с князем накануне указанного дня была опять схватка из-за дел, и когда я явился ко двору, Императрица, вся Царская фамилия и все присутствовавшие, в смущении и удивлении, поздравляли меня с обещанием, что я получу командование, но ни слова не сказали при этом об ордене. Сознаюсь, что в душе я был обижен, но общий разговор настолько облегчал мое положение, что я сохранил вид вполне покорившегося человека, и никто не заметил, что я испытывал.

После посещения двора я возвратился домой, где принц Ангальт-Бернбург, под начальством которого я заслужил милость Императрицы, уже ждал меня. Он был более обижен и задет, чем я; граф Сегюр был оскорблен; из нас троих я спокойнее всех относился к этому случаю. Принц Ангальт сказал мне, чтобы я решил, как ему поступить, что статуты ордена дают ему право жаловаться в капитул и что мне стоит только решиться, и успех будет неизбежен. Я заметил ему, что если это так, то тем дело сомнительнее, что насиловать руку князя Потемкина законом — значило бы поссориться с ним навсегда, что я удовлетворен общественным мнением и что я решил оставить всё, как оно есть. Я еще отметил, что будучи иностранцем, я ни на что не имел права и что единственным удовлетворением для меня было чье-либо ходатайство без всяких требований.

Принц Ангальт согласился со мной, но граф Сегюр стоял за объяснение его с князем. Так как время было уже упущено, то я не заботился больше об этом. Но Сегюр заупрямился, и объяснение состоялось. У него произошла настоящая ссора с князем, относительно которого я лучше знал, что он никак не объясняет себе своего образа действий. Граф Сегюр разошелся с ним, раздражив его и ничего не исправив, что я и предвидел. Я положил конец этому тягостному положению, сделав равнодушный и удовлетворенный вид, что мне вполне удалось. Я оказывал князю Потемкину то же почтение, что и прежде; он по-прежнему заботливо и внимательно относился ко мне, и о случае не было больше речи. Мое самолюбие было тем более польщено в этом отношении, что все знали, что я стал лишь жертвой временного недовольства Францией или её министром, но что мнение Императрицы и князя от этого не стало менее благоприятным для меня, и я получал всё новые свидетельства общего расположения за то, что не обратился ни с какой дальнейшей просьбой в капитул.

Великий князь, ненавидевший князя Потемкина, думал, что он мог позволить себе дурно отзываться о нём, уверенный, что я охладел к князю из-за последнего случая, но на все его нападки я возражал таким образом, чтобы он мог заметить, что я никогда не терял чувства благодарности. Я не мог, однако, отказать себе в шутке в ответ на один из его вопросов, обращенных ко мне: «В какой главе книги г. маршала Вобана вы прочли, что для взятия города следует во время осады иметь при себе племянниц?» «Может быть, в главе о роговых изделиях, — ответил я. — Впрочем, они там не необходимы». Он окончил разговор, в котором я оставался верен князю, лестным для меня комплиментом: «Я вижу, что у вас единственный способ мстить за несправедливость — это искать случая, который дал бы возможность пожаловаться на новую несправедливость; ну, так следующая кампания даст вам такой случай».

Я был приглашен посмотреть на учение двух батальонов великого князя, которыми он сам командовал, а несколько дней спустя он пригласил меня на обед в своем маленьком загородном доме, в Павловске[70]. Вблизи великий князь похож был на прусского майора, преувеличивавшего для виду все мелочи и подробности службы, не заботясь о цели, к которой можно бы подойти более просто. У себя за городом он был похож на доброго гражданина, хорошего мужа, хорошего отца семьи, без притязаний, и только там он выигрывал. Однако иногда в присутствии двух, трех человек, которых он больше любил, он выказывал склонность к жестокости и мстительности, которые их пугали. Принц Ангальт, к которому он питал самое дружественное доверие и приязнь, слышал, как он сказал раз: «Я покажу этим несчастным, что значит убить своего Императора!» (он намекал на смерть своего отца). Великая княгиня[71] умеряла его жестокость, но не могла успокоить его относительно этой мысли, выводившей его из себя. У неё был нежный и добрый характер, долгое время приносивший пользу её мужу. Императрица знала это и выражала ей свою признательность изысканной внимательностью. Принц Ангальт в то время несколько раз говорил мне: «Будем счастливы в этой стране во время существующего царствования, но когда оно окончится, удалимся, так как неудобно будет больше оставаться в ней».

Я никогда не видел Петергофа, любимой резиденции Петра III, а не был там, чтобы не пришлось сказать об этом Императрице, которая часто спрашивала меня, что я видел нового. С воспоминанием об этом месте естественно невольно связывалось в ней тяжелое чувство; из внимания к ней за её милости я щадил это чувство. Её любезной заботливости, с которой она часто направляла мои поездки, я обязан тем, что мне так и не удалось видеть Кронштадта, одного из интереснейших мест; сколько раз я ни назначал дня, в который хотел ехать, она каждый раз требовала отложить поездку до тех пор, когда лед пройдет, чтобы я лучше мог судить о порте; но мой отъезд из Петербурга наступил внезапно, так что я не был вовремя предупрежден и не мог уже пополнить знакомства со всем тем, что Петербург представляет любопытного.

Зима проходила, а прелестный дом графа Сегюра, общество, представления в Эрмитаже и любовь заполняли всё мое время, каждый миг. Часто я проводил вечера с графом Сегюром, графом Кобенцлем и принцем Ангальтом у г. Мамонова, фаворита Императрицы. Это был бы отличный человек, если бы положение его не было унизительным; должность его, возвышенная до должности почетной, исправление которой было столь же странным, сколь достойным презрения, эта должность давала ему, как и многочисленным его предшественникам, чин, первенствующее положение и все почести при дворе, где он жил и где он содержался за счет дома Императрицы

Любовь, которую возвещал взгляд, которую неловкость могла отнять и которая поддерживалась ловкостью или силой, всегда вела к несметному богатству и знакам отличия. Тому, кто был облечен всем этим, она обеспечивала снисхождение и презрение, и даже те, которые не могли понять чудовищности скандала и безнравственности, никогда не колебались склониться перед идолом, который Императрица покрывала своим величием. Почитая Императрицу во всём, не чувствовали никакой брезгливости выразить благоговение перед её вкусом, её выбором и даже предметами её страсти. Мамонов оправдывал эту страсть своею любезностью, вежливостью и красивым лицом. И всё из преданности и уважения к Екатерине II, считавшиеся с её министрами государства, не краснея, считались и с министрами её удовольствий. Однако по тому, как за ними ухаживали, можно было узнать степень благородства или низости каждого фаворита.

Существует особого рода относительная снисходительность, в которой нельзя дать себе отчета, но которая управляется тактом, характеризует почтением то или иное лицо, в то время как скромная и прямая покорность характеризует других. И нужно сознаться, что большая часть принадлежала к последнему разряду.

Мамонов тогда уже доживал свои последние дни при дворе, а никто (менее всех Императрица) этого не подозревал; он питал тайную страсть к княжне Меньшиковой[72]; спустя несколько месяцев он бросился к ногам Императрицы и признался ей. Жестоко оскорбленная, но слишком гордая, чтобы жаловаться, она согласилась на его брак, венчала его в своей дворцовой церкви и, осыпав его благодеяниями, удалила от двора.

Почти все жалели о нём, потому что он не до такой степени, как многие другие в его положении, доводил наглость и заносчивость. Между тем я сам видел раз, как он промедлил снять карты, играя с Императрицей, для того, чтобы приказать пажу поправить воротник, нисколько не извиняясь. Она говорила со мной во время его туалета, а затем продолжала игру, по-видимому, не удивляясь его поведению. Как и следует ожидать, наглость князя Потемкина во всех отношениях была еще больше, благодаря оттенкам близости. Чтобы обозначить степень этой наглости, я должен сказать, что однажды утром князь, принимая вельмож двора, как он это обыкновенно делал в то время, когда вставал, явился среди них (у всех ленты были поверх мундиров) с растрепанными волосами, в большом халате, под которым не было брюк; в это время камердинер Императрицы пришел сказать ему несколько слов на ухо, он тотчас же запахнулся, поклоном отпустил всех и, проходя в дверь, которая вела в собственные покои Императрицы, отправился к ней в этом простом одеянии.

Весна приносит перемены в развлечениях, как и во внешнем виде Петербурга. Таяние снегов, ледоход на Неве и мягкость воздуха причиняют чрезвычайную, прекраснейшую перемену. Время, когда ночи едва заметны, заставляет испытывать очень странное ощущение: не знаешь, как распределить 24 часа, и в занятиях дня испытываешь нечто неопределенное и волнующее. Удовольствия, прежде ограниченные дворцом, теперь происходят вне дома: прогулки, народные игры на общественных площадях, сражения на воде и прогулки по реке, в нарядных лодках, представляют приятный вид. Большинство вельмож занимает дачи по дороге в Петергоф, а Императрица в это время года живет в Царском Селе, в 18-ти верстах от города. Она собирает там всех особ, которые составляют её общество в Эрмитаже, и приглашает к обеду тех, которых отличает своею благосклонностью. Едва начался для меня этот новый образ жизни, как отъезд князя Потемкина в армию был назначен в ближайшем будущем. Я стал с нетерпением ждать его. Бедствия последней кампании были забыты. Я чувствовал себя больше не на месте.

10-го мая князь объявил мне, что берет меня с собой, и сказал, чтобы я был готов ехать с минуты на минуту. Я отправился в Царское Село и Павловск проститься с Императрицей и великим князем. Государыня после обеда велела мне войти в кабинет, где я четверть часа оставался с нею наедине. Я не могу повторить все те любезные выражения, которыми она пользовалась, обещая мне счастье и успех, и я оставил ее, тронутый любезностью, которой она сопровождала свои пожелания.

Отряд Каменского[73] в течение апреля уже одержал одну победу, где трое пашей были взяты в плен. Граф Стединг, швед[74], известный во Франции одновременно с Ферзеном, тоже только что потерпел поражение в Финляндии[75]. Императрица говорила со мной о нём, спрашивала, знаю ли я его лично и что я о нём думаю. Когда я ей повторил всё то хорошее, что слышал о нём во Франции, она мне сказала: «Я сообщу это тому из моих генералов, который одержит победу над ним. Приятнее иметь дело с достойным человеком, и я ему доставлю это удовольствие».

Это была тонкая любезность, свойственная Императрице, которая оправдывала усердие и восторг, с которыми ей служили.


VI

Подробности об армии. — Недоразумения между русскими и австрийцами и медлительность Потемкина. — Дама — полковник Воронежских гусар, а затем Тульской инфантерии. — Капитуляция Бендер, поручение автору занять их. — Посещение фельдмаршала Румянцева. — Отпуск, взятый, чтобы отправиться во Францию.

Мне хотелось, отправляясь в армию, ехать по Московской дороге, отчего путь не удлинялся. Однажды я уже пропустил случай видеть этот удивительный город, но и на этот раз явилось то же препятствие: князь Потемкин не хотел этого; он настаивал на том, чтобы я ехал с ним, и мне пришлось уступить ему.

17-го мая я покинул Петербург, я расставался с графом Сегюром не без сожаления и признательности за всю его любезность. Три месяца, проведенные мною в Петербурге, пролетели для меня как три дня; однако не потому, чтобы мне приходилось видеть что-нибудь новое в способе времяпрепровождения; удовольствия русских происходят скорее от желания подражать, чем от склонности характера. Кажется, будто они стараются веселиться по обычаю столиц, но не по собственной склонности. Они как будто говорят: «Будем делать то-то и то-то, потому что это делается в других местах», иначе они, вероятно, и не подумали бы об этом. Русский ум во всех отношениях склонен больше к подражанию, но нисколько не к изобретательности, ни к первенству какого-либо рода, как я, впрочем, кажется, уже сказал выше.

В Дубровне я примкнул к князю. Оттуда я сопровождал его в Могилев, Кременчуг и Елизаветград, где мы провели три недели, в течение которых князь, его дежурный генерал Рибас и я сделали объезд Херсона, Очакова и берегов Ингула.

Когда мы возвращались из этого маленького путешествия, у меня с князем был очень оживленный разговор о делах Франции. Он разразился бранью против политики кабинета и против всего, что там происходило в то время, и указал мне причины своего нерасположения к Сегюру, которое он выказывал за последнее время нашего пребывания в Петербурге. Он, по его мнению, давал мне доказательства двуличности Франции, с которой она относилась к России, тайно оказывая помощь Турции; набросился на уже собранные Генеральные штаты и кончил мыслью, что если я попаду в плен, то Франция не посмеет меня потребовать обратно, из боязни компрометировать себя, что она находится в упадке и что на её нечего больше рассчитывать. Я успокаивал его относительно такого мнения, не отрицая, что Франция находится в положении жестокого кризиса, но я старался возбудить в нём надежду, что результатом Генеральных штатов явится большая устойчивость авторитета короля и тем больше власти у него будет открыто принять систему, к которой он чувствует склонность и к которой склоняется и кабинет.

Князь принял теперь команду соединенными армиями: своей прошлогодней и армией Румянцева, отставленного от дел; и в Ольвиополе — городе, лежащем на Буге на границах России, Турции и Польши, было назначено собраться впервые. В первых числах июня князь устроил там свою генеральную квартиру. В Ольвиополе мы узнали, что фаворита Мамонова заменил Зубов. Послав одного из своих братьев в Петербург, князь убедился в верности этого известия.

Польша в это время стала в грубой форме показывать свое отношение к России, что вынуждало Россию бережно обращаться с ней, так как если бы Польша выбрала этот момент, чтобы выйти из-под власти, составить с Турцией общий план действий и окончательно поднять забрало, Россия оказалась бы в очень затруднительном положении; но так как Россия приняла меры и приневолила себя к благоразумному решению осторожнее обращаться с Польшей, то последняя и не вредила военным действиям.

Австрийская армия перенесла большие несчастия, благодаря, главным образом, болезням. Иосиф II, склонный к смутам, разрушил к тому же все мудрые планы маршала Ласси[76], и со стороны австрийцев в эту кампанию нельзя было ожидать деятельного участия. В конце июня можно было легко предвидеть, что князь Потемкин замедлит военными действиями еще больше, чем в предыдущую кампанию. Удовлетворение, которое было громогласно выражено на генеральной квартире, в достаточной мере показало ослабление союза и желание возложить тяжесть войны на императора Иосифа. Принцу Ангальту и мне скоро было показано, что наша кампания ограничится демонстрациями.

Между тем новость, полученная князем 25 июля, что великий визирь перешел со своей армией Дунай и что корсары видели на Черном море значительный флот, заставила его поспешно собрать войска. Я получил команду над шестью эскадронами Воронежских[77] гусар, лучше чего я не мог желать на такого рода войне, какая должна была произойти. Генерал Рибас был послан в Очаков и Хаджибей для наблюдения над мерами защиты, так как здесь ожидали высадки; генерал Гудович отправился туда же, чтобы командовать. Троицкий полк, стоявший на квартирах на берегу Буга, близ Витовки, получил приказ двинуться в эту сторону так же, как и полк Херсонской легкой кавалерии. Но эти незначительные приготовления были весьма недостаточны на тот случай, если бы турки попытались сделать высадку. К счастью, она не входила в их расчеты.

В конце июля порядок битвы не был еще составлен, генералы еще не были распределены. Говорили, что корпус армии, генеральная квартира которого была в Ольвиополе, составит центр; что Молдавский полк, под командой Репнина, составит правое крыло, а полк Эльмта — левое. Но ничего не было определено. Комплект в полках был полный, и полки оправились уже от последней кампании, но не было ни учений, ни упражнений как инфантерии, так и кавалерии. Князь запрещал полковникам устраивать малейшие учения и всевозможного рода маневры и, за исключением ношения оружия, ни один полк не умел даже отличить правую и левую руки, вопрос о чём всегда удивлял всю армию, которую фельдмаршал Румянцев обучал совершенно иначе, скорее преувеличивая свои требования.

Так как в то время полковники были поставщиками и откупщиками своих полков и содержание и ремонт были, по распоряжению начальства, всецело поручены им, то они очень ценили этот порядок; лошади и одежда были лучше, прочнее и обходились дешевле; но служба от этого настолько же проигрывала, и здравомыслящие люди были очень встревожены этим. Единственно своею ненавистью к фельдмаршалу Румянцеву, которому князь Потемкин задался целью всё делать наперекор, он был вовлечен в эти военные бессмыслицы. Его разум и здравый смысл уступали этой антипатии, которую он не в силах был побороть даже в вещах второстепенной важности. Эта антипатия должна была подать надежду, что его поступки в эту кампанию во всём будут противоположны поступкам последней кампании, лишь бы повредить фельдмаршалу за его прежнее бездействие. Но всё лето прошло в стычках с турецкими отрядами, без какой-либо битвы, достойной быть упомянутой.

Войска оставались невежественными и праздными, а полковники мстили за бедствия и за голод прошедшей кампании, предаваясь роскоши и избытку, к которым они были очень склонны, а барыш, который они имели от поставок полку, в особенности в кавалерии, всячески способствовал этой склонности.

Разрешенные полковникам и обычные у генералов палатки устроены таким образом, что содержат все домашние удобства; наметы, которыми покрывают палатки офицеров всех армий, содержат здесь то, что называется домиком; это квадратный домик с деревянными углами и холщёвыми стенами, покрытыми сукном, в них приделывают одно или два окна со вставленными стеклами, осенью ставят печь, а иногда допускается и деревянный пол. При передвижении лагеря всё складывается, как ширмы, и так же легко всё опять расставляется. На первом эскадроне или первой роте инфантерии лежит обязанность поставить или снять эти жилища, и солдаты, поставив ружья в козлы, сначала разбивают палатки, а затем уже озабочиваются о своих собственных нуждах и о своих лошадях. Я видел и сам имел такие домики, которые ежедневно переставлялись и разбивались и были так обставлены, как хорошенькая городская комнатка. Однако я сильно сомневаюсь, чтобы можно было позволить себе эту переборку в войсках, действующих против европейской армии.

У солдат есть особого рода повозки на двух колесах для перевозки их палаток; они великолепно приспособлены и должны бы быть введены во всех армиях. Лагерь разбивается и снимается скорее, чем где-либо в другом месте. Но, с другой стороны, чрезмерное множество допускаемого багажа и привычка к мотовству и излишеству, которая, благодаря пониженному тарифу для всех чинов, вследствие легкости способов передвижения фуража, которым изобилует степь, легко может появиться на будущее время и в других войнах и будет непременно вредить действиям русских войск во всех странах.

Меня постоянно пугал обычай — и я не мог к нему привыкнуть — отправлять коней целого полка на пастбище в степь табуном, хотя бы и на небольшое расстояние от неприятеля. Такой порядок заменяет во всей армии фуражировку, производимую в других войсках. В лагере остается только по эскадрону от каждого полка. Остальные кони проводят время стоянки на пастбище, не возвращаясь в пикет; меняются только люди, которые стерегут пастбище, и при этом меняют лишь расстояние пастбища от лагеря в зависимости от близости неприятеля. Этот странный и вредный обычай может существовать только в войне с турками, но он мешает обучению войск, одной из важнейших статей военного ремесла; только для коней это хорошо, и они бывают всегда в наилучшем состоянии.

Около середины осени князь Потемкин приказал армии перейти Буг, чтобы подойти к Днестру и теснее окружить площадь Бендер. Армия некоторое время оставалась в Дубоссарах, на левом берегу Днестра, прежде чем часть её переправилась на правый берег. В этом-то лагере я узнал о первом возмущении французской гвардии и о горе моих родственников. Князь предложил мне послать офицера в Париж, чтобы собрать сведения; но в то время, как я собирался принять эту крайнюю милость, она оказалась бесполезной, вследствие полученного мной письма. Чтобы рассеять меня, князь взял меня одного с собой в объезд до Очакова. Мы путешествовали в маленькой повозке со скамьями в два места, называемой в России дрожками, и возвратились на 6-й день в Дубоссары. У нас было несколько дел легких отрядов и кавалерии, но малозначащих и, когда мы принудили войти в город все турецкие части, рассеянные для наблюдения за нами, началась осада; князь отнял у меня гусарский полк, которым я командовал, и дал мне полк Тульской инфантерии, старый и превосходный полк. Несколько недель город подвергали блокаде, но не атаковали его. Наконец, в ноябре открыли траншею и после 12-ти дней довольно правильной атаки город сдался. Князь оказал мне милость и позволил занять его. Я вошел со своим полком и занял все ворота и внутренние посты. Первое, что я занял, был гарем сераскира; но к великому несчастью, одним из условий капитуляции разрешалось отдать в распоряжение осажденных крытые повозки, и сераскир посадил в них всех своих жен. Я застал еще мебель в их комнатах, и вся их домашняя утварь была еще на своих местах. Я захватил в свою пользу несколько великолепных трубок и вышитых кисетов для табаку, принадлежавших сераскиру, а также и чашку, из которой он ежедневно пил кофе. Мне нужно было собрать дань наших успехов, чтобы свезти их моим друзьям во Францию, куда я хотел отправиться возможно скорее на зиму, чтобы к открытию третьей кампании вернуться в Россию. Нельзя было найти лучшего момента для этого путешествия, желать которого у меня было так много причин. Войска отправлялись на квартиры в занятые места и в Молдавию. Я находился на одинаковом расстоянии как от Парижа, так и от Петербурга; во Францию влекли меня слишком дорогие, слишком большие интересы, чтоб мне не пожелать хоть наездом побывать там. Князь Потемкин, которому я изложил свои планы, одобрил их и предложил мне вернуться к нему в начале лета. Я отправился с ним в Яссы, главный город Молдавии, где провел две недели.

Фельдмаршал Румянцев, впавший в немилость, поссорившись с князем, занимал маленькую дачу в окрестностях, где князь его вовсе не навещал; но постоянно заботясь обо мне, как если бы он был любящим родственником, князь мне сказал, что было бы неприлично для меня, будучи так близко от Румянцева, не пойти к нему из уважения к его славе, и предложил дежурному генералу проводить меня. Я застал Румянцева в постели, в которой он оставался уже в течение нескольких месяцев, но не столько по болезни, сколько из чудачества и каприза. Он с воодушевлением говорил об армии, но очень холодно о князе и, казалось, старался удалить из головы своей мысль о каком-то предмете, которая его беспокоила. Я не мог ничего узнать, что он думал о кампании, которая оканчивалась, и о предшествовавшей, хотя мне и очень хотелось исследовать причины медлительности, которую нельзя было объяснить какой-либо очевидной причиной. Мне показалось, что он любил притворяться и был раздражен, и я заметил в нём признаки фальши и притворной вежливости. Это короткое время нашего разговора не расположило меня в его пользу; однако я не мог себе составить определенного мнения о нём, так как присутствие дежурного генерала князя подсказывало ему сдержанность, стеснявшую и его, и меня. Я простился с ним и больше никогда с ним не виделся. Я с сожалением готовился расстаться с князем Потемкиным, и это сожаление оправдывалось в достаточной мере его заботами, его постоянным вниманием ко мне в течение 2-х лет, когда моя судьба зависела от него; но он понимал побудительные причины и сам настаивал на моем отъезде. Я расстался с ним в последних числах ноября, получив приглашение вернуться до начала кампании и обещание, что найду приятную деятельность, которая по обстоятельствам неизбежно будет полезнее, чем была в течение последней кампании[78].

Я направился в Вену через Галицию. Когда я прибыл в пограничный город Черновицы, мой камердинер, обеспокоенный легким катаром, попросил меня остаться на день, чтобы отдохнуть и приготовить кое-какие лекарства. Доктор, которого я пригласил, пустил ему кровь. От кровопускания он почувствовал себя хуже. Доктор решил, что надо его повторить еще 2 раза. После третьего кровопускания, сделанного вечером, он умер. Я жалел об этом несчастном человеке, которого я вывез из Парижа и которого теперь вез обратно; мне было также досадно остаться без его услуг. Я продолжал свое путешествие с одним поляком, здоровье и рассудительность которого были удовлетворительны. На восьмой день после отъезда из Ясс я прибыл в Вену. Князь Потемкин горячо рекомендовал меня князю Голицыну, русскому послу; в маркизе де Ноэль[79], французском после, я нашел естественную поддержку; благодаря тому и другому я провел 10 дней за большими обедами, большими ужинами, балами, спектаклями и всем, что могло познакомить меня подробно со множеством развлечений и этикетом столицы, и я даже за это короткое время успел вывести заключение, что там можно долго прожить приятно, если пожертвовать многочисленными собраниями частным собраниям, всегда доставляющим утешение от скуки, причиняемой ассамблеями.


Примечания


1

Memoires du comte Roger de Damas. Russie-Valmy et armee de Conde Naples (1787–1806). Paris. 1912.

(обратно)


2

Серовато-белый мундир, на подкладке, синие воротник и отвороты на рукавах и полах, такие же жилет и брюки. Для офицеров — золотой галун на всех петлях. Полк носил каску.

(обратно)


3

Джузеппе Сарти из Фаенцы (1720–1802), учитель Керубини. Ланжерон называет некот. черты его изобретательности (напр.: он составил оркестр из охотничьих рогов, причем каждый издавал только по одному звуку, или: под Очаковым ввел в аккомпанемент молитвы «Тебе Бога хвалим» пушечные выстрелы).

(обратно)


4

Потемкин питал чрезмерную любовь к дочерям сестры своей Елены и Василия Энгельгардта. Их было шестеро: Анна (1710–1820), по мужу Жукова; Александра (1754–1888), вышедшая в 1781 г. за графа Ксавье Браницкого, гетмана Польской Короны; Варвара (1757–1815) за князем Сергеем Голицыным; Надежда (1761–1834) за П. Измайловым; Екатерина (1761–1829) за графом Павлом Скавронским, который впоследствии был посланником в Неаполе; Татьяна (1767–1841) за ген.-лейтенант. М. С. Потемкиным (затем за князем Н. Юсуповым). Кроме того, Екатер. Трубецкая, дочь кн. Сергея, была за племянником Потемкина, сыном сестры его Марии, Александр. Никол. Самойловым, генер.-лейтен. и советником императрицы (1744–1814). Говорят также, что она много раньше пользовалась благосклонностью князя Тавриды, в лагере которого она появилась (принц Линь приветствовал ее в стихах), как и большинство остальных его племянниц. В «Собрании русских портретов», издан. стараниями Вел. Кн. Ник. Мих., находятся почти все они. Там видно, что по крайней мере одна из них отличала графа Рожера.

(обратно)


5

Существует целая литература о «князе Тавриды». Нельзя не указать на письма Линя (авг. 1788 г.), соч. Сегюра (op. cit. Т. I, стр. 347, 361; т. II, стр. 16), в кот. они описыв. его, и суждения (весьма суровые) Ланжерона (Aff. etr. Russie, 20). Валишевский (Autour d’un trône, стр. 124 и след.) описывает лагерь под Очаковым.

(обратно)


6

Ник. Вас. (1734–1801) — последний Репнин. Служил волонтером во франц. армии во время Семилетней войны. Он был послом в Польше, где не переставая интриговал против правительства, и возбудил к себе ненависть (1764–1768) в Турции подписанием Кайнарджийского трактата; в 1792 г., несмотря на решительные победы над турками, по проискам Потемкина, впал в немилость. Павел I даровал ему сан фельдмаршала, но затем внезапно снова отрешил. Валишевский (Autour d’un trône, стр. 61) судит его сурово, Сегюр (op. cit., т. I, стр. 843) называл его «вежливый царедворец и храбрый генерал»

(обратно)


7

Георгий Владим. (1740–1830). Кроме походов против турок, он принимал участие в Семилетней войне и походе 1813 г.

(обратно)


8

Очевидно, за то, что он, бывши первоначально монархистом-конституционалистом, впоследствии приблизился к Наполеону, стал его обер-церемониймейстером. Он даже возвратился к нему во время «Ста дней». Между прочим, он получил в 1819 г. звание пэра.

(обратно)


9

Карл-Николай-Оттон (1745–1809). Отважный чудак. Совершил кругосветное путешествие, предпринял основание Дагомейского королевства, а затем служил в России в звании адмирала. Принц Линь выражает ему горячую похвалу. Сегюр, его собрат по оружию, после вынужденной с ним беспричинной дуэли, пишет о нём: «Это был царедворец всех дворов, воин всех лагерей, рыцарь всяких приключений». (Souvenirs, т. I, стр. 63). Герцог Леви (Souvenirs et portraits, стр. 186) отказывает ему в уме и способностях. A. Chuquet (La premiere invasion prussienne. Paris. 1886, стр. 120) изображает его, как воина. После того появилась книга маркиза д’Арагон «Le Prince Charles pe Nassau-Siegen d’après sa correspondance… de 1784 à 1789» (Paris, 1803); некоторые места в письмах принца к супруге касаются Дама, так, напр., следующие любезные строчки: «Рожер Дама хороший малый. У него совершенно нет самодовольного и фатовского вида, присущего французам, немало избалованным, как он. Он вполне честен и обладает располагающей внешностью, благодаря которой привязываешься раньше, чем успеешь ближе с ним познакомиться. Он очень усерден и ищет случая отличиться» (стр. 201).

(обратно)


10

Днепр-Лиман — это общее устье Днепра с Бугом. Очаков лежит в 60 верст. к югу от Херсона и против Кинбурна (принадлежит России с 1774 г.).

(обратно)


11

Петр Александр. граф Румянцев (1730–1796). Участвов. в Семилетней войне и в кампаниях, принудивших Турцию к Кайнарджийскому трактату. Екатерина II возвела его в сан фельдмаршала и удостоила звания Задунайского. В кампании, о которой здесь идет речь, он имел повод настолько важный жаловаться на умышленное бездействие Потемкина, что он отказался от командования и решительно удалился в свои поместья. Ланжерон настоятельно говорит о его блестящих качествах, попорченных сухостью сердца.

(обратно)


12

Это знаменитый фельдмаршал Фридрих-Иосия Саксен-Кобургский (1737–1815).

(обратно)


13

Граф Иван Петр. Салтыков (1730 — 1805). После Семилетней войны — генерал-майор в армии Румянцева против турок; он был генерал-лейтенантом (блестящий штурм Хотина).

(обратно)


14

Речь идет, без сомнения, о хирурге Массо.

(обратно)


15

Будущий фельдмаршал Александр Вас. Суворов (1729–1800), «один из самых странных людей того века». «Великий военный муж и великий политик», как пишет Ланжерон в своих неизданных мемуарах, перечисляя выразит. выдающиеся черты его притворного безумия. Альфред Рамбо в беседе, посвященной ему в училище Сен-Сир, приводит избранные работы по библиографии (Armée à travers les ages, 2-e serie, Paris. 1900).

(обратно)


16

Диана Аделаида де Дама, род. 25 января 1761 г., вышла замуж 12 авг. 1777 г. за графа Карла Франсуа де Симиан, умерла 9 апр. 1835 г.

(обратно)


17

Спасайтесь! тут нечего делать!

(обратно)


18

«В его годы это большое удовольствие», писал по этому поводу принц Нассау (D’Arogon, op. cit., стр. 225).

(обратно)


19

Островок в Черном море, в 12 верст. к юго-вост. от Очакова, против лимана реки Березани.

(обратно)


20

10 линейных судов, 6 фрегатов составляли главные единицы.

(обратно)


21

Глубокий лиман, маленький порт, ниже Херсона, на Днепре.

(обратно)


22

В одном из писем к Гримму (18 сент. 1790 г.) Екатерина передает восхищение великого князя Константина этим геройским поступком.

(обратно)


23

Знаменитый шотландец, ставший корсаром, затем американским капитаном-командором, умер в Париже (1747–1792). Сегюр говорит о нём в своих воспоминаниях (т. I, стр. 45). Он сам оставил короткие мемуары, которые кончаются на 1787 г. Джонс прибыл 4 июня.

(обратно)


24

В разгаре канонады, которою турки встретили эту рекогносцировку, Нассау является с портретом жены в руке. «Граф Дама стал тогда смотреть на портрет своей сестры, и один из офицеров утверждал, что никогда ни в какой битве не смотрели на два столь красивых портрета» (D'Aragon, стр. 232).

(обратно)


25

На следующий день Нассау описывал битву жене своей и хвалил всех своих людей: «Все вели себя, как герои» (D'Aragon, стр. 235).

(обратно)


26

Иосиф Бужон, прозванный Рибасом, род. в Неаполе, сын испанца, служащего в морской канцелярии; под покровительством Орлова, а потом Потемкина, он в 1789 г. достиг адмиральского чина. Французский посол Жюиньо и Ланжерон признают в нём ум и способности. Ланжерон, несмотря на невысокое мнение свое о Потемкине, у которого Рибас был «наперсником, посредником, любимцем», обрисовывает его как одного из храбрейших и наиболее деятельнейших начальников русской армии: «Мне не приходилось встречать никого, кто бы соединял в себе столько ловкости, ума и деятельности и был бы одарен от природы редчайшими способностями».

(обратно)


27

Суровый человек Гассан-Алжирец, прозванный «Крокодилом моря битв». Во время бедствия при Чесме он сумел спастись вплавь, с саблей в зубах. Он был назначен капитан-пашой для преобразования турецкого флота. «Мы еще Османы, и я надеюсь доказать это». В Константинополе он выдумал ходить в сопровождении льва, фамильярно нарушившего однажды беседу капитан-паши с французским посланником Шуазель-Гуффье. Гассан считался человеком относительно просвещенным и благоприятным для Франции (L. Pingaud, Choiseue-Gouffieur, стр. 84. Paris, 1889). «Один из самых неустрашимых солдат Европы, обладающий познаниями, насколько возможно турку, деятельный, усердный, с пылкой душой, преисполненный желания служить своему отечеству».

(обратно)


28

Миниатюра на фарфоре, собственность семьи графа, изображает следующую сцену: Рожер, стоя в своей лодке, подает принцу Нассау, находящемуся в своей лодке, зеленый флаг, украшенный полумесяцем. Подпись гласит: морская битва 17/28 июня 1788 г. на лимане. Граф Рожер Дама, которому поручено было взять на абордаж турецкое адмиральское судно, подает принцу Нассау флаг Магомета, взятый впервые с самого основания флота. Эта миниатюра есть будто бы уменьшенный снимок, подаренный принцем Нассау, с картины, данной принцу королем польским.

(обратно)


29

Ланжерон признает, что подобные битвы «совершаются только чудом». Потемкин их приписывал покровительству св. Георгия, его Ангела.

(обратно)


30

«Сунта, посмотри, настигают ли нас?» — «Настигают, светлейший господин» (лат.)

(обратно)


31

Интересно сопоставить рассуждения графа о русской и турецкой армиях Ланжерона в его мемуарах и принца Линя о турках: «самый опасный враг и в то же время достойный наибольшего презрения» (Письмо от 1-го сентября 1788 г.).

(обратно)


32

Сегюр говорит о нём (Souvenirs, т. I, стр. 383), а Л. Пинго (Choiseul-Gouffier, стр. 98, 184, 193 и след., 212) разъясняет его миссию, которую он выполнял, несмотря на все препятствия, с деятельностью и мужеством, заставившими турок уважать его; при отъезде он был пожалован шпагой, а французский король даровал ему звание подполковника и пенсию. Лишь 5 апреля 1787 г. он был послан в Очаков, где ничего еще не было сделано. Во время смелой атаки на Кинбурн он был ранен. Вследствие изменившихся отношений Франции к Турции он был отозван в 1788 г.

(обратно)


33

Шпага осталась собственностью в семье графа.

(обратно)


34

Ланжерон приводит тот же случай, но называет «самым некрасивым плутом России, некоего генерала Селетникова, екатеринославского губернатора», прибывшего в тот же день, чтобы постараться оправдаться. Принц Линь называет его Ivan Maxime.

(обратно)


35

Принц Линь дает императору такое же самое объяснение безумного движения, о котором Потемкин плакал, не ища возможности извлечь выгоду из этого дела или исправить его. Ланжерон полагает, что Суворов хотел заставить Потемкина поддержать его и атаковать.

(обратно)


36

«С такой яростью, которой могут противостоять только русские» (Ланжерон).

(обратно)


37

Это знаменитый Михаил Иларионович Голенищев-Кутузов (1745–1813 г.), генералиссимус 1812 г. Его рана «в голову, под глазами» всем казалось смертельной, и принц Линь, объявляя, что Кутузов умирает, напомнил, что в прошлую войну он был ранен подобным же образом в голову насквозь (письмо к императору, август 1788 г.). Его выздоровление показалось чудесным. Передают, что доктора сказали, что «Провидение хранит его для чего-нибудь чрезвычайного».

(обратно)


38

Гетман донских казаков, тот самый, который был так страшен французам в 1812 и 1814 гг.

(обратно)


39

Нассау пишет об этой ране: «Он немного страдал вследствие её. Но хотя он и через две недели не был еще здоров, тем не менее он уже на третий день готов был отправиться туда, где мог быть полезен». (D’Aragon, стр. 261). Он помечает эту битву 30 августа.

(обратно)


40

Шесть офицеров и 80 человек солдат убитыми (Линь).

(обратно)


41

Принц Линь в письме к императору сообщает ему об этой атаке турок, а также и о ране Дама и о своей контузии, которую он получил спустя некоторое время.

(обратно)


42

«Мы почти настолько же осаждаемые, как и осаждающие», писал принц Линь императору. Он предполагал, что турки были расположены сдаться.

(обратно)


43

С молитвой «чтобы мы были взяты в плен», пишет Линь.

(обратно)


44

Александр Николаевич (1744–1814), после Очакова произведенный в генерал-лейтенанты. Написал «Жизнеописание Потемкина», брата его матери Марии, жены сенатора Николая Борисовича Самойлова.

(обратно)


45

Он командовал подольской армией.

(обратно)


46

Именно в это время только что взяли Хотин (19-го сентября), но их главная армия, в присутствии Императора, была приведена в полное расстройство в Банате (14-го и 20-го сентября).

(обратно)


47

M-me Paul Potemkine, урожденная Закревская, в то время «любимая султанша»; Ланжерон описывает ее так: у нее «неприятный стан, но прекрасное лицо, блестящей белизны кожа и очень красивые глаза, мало ума и много самодовольства».

(обратно)


48

См. его заметки (D'Aragon, стр. 265).

(обратно)


49

Генерал-аншеф армии.

(обратно)


50

Иван Долгорукий говорит, что она была «самая любезная» из дочерей Марии Энгельгард. Её муж граф Павел Мартынович Скавронский (1757–1793) был особенно известен своими странностями. В «Русских портретах XVIII и XIX ст.» воспроизведен её портрет Ангеликой Кауфман.

(обратно)


51

Ланжерон (не очевидец) полагает, что благодаря тому, что не было штурма в июне, а затем благодаря нерешительности князя, армия потеряла 15000 человек (в общем 20000). «Я не боюсь сказать, что осада эта есть результат военного невежества и своенравия сатрапа, доходящего до смешного и сумасбродного».

(обратно)


52

«Он был чрезвычайно умен и, как уверяют, не без военных дарований; но он был очень притязателен и в нем было много смешного» (Ланжерон).

(обратно)


53

Герцог Шатель-Ломон.

(обратно)


54

Петр Алексеевич (1745–1826) «человек высшего ума, большой храбрости и способный всё предпринять и всё выполнить» (Ланжерон. Глава заговора против Павла I).

(обратно)


55

Василий Васильевич (1752–1812), генерал-лейтенант с 1783 г. «Большой игрок, большой распутник, весьма мало военный человек… трус до смешного» (Ланжерон). Его жена пользовалась большим расположением князя.

(обратно)


56

Григорий Семенович (1742–1824) участвовал в обеих турецких войнах, во второй генерал-лейтенантом. Зять Н. Репнина.

(обратно)


57

Следует вставить здесь письмо, хотя оно и было опубликовано Л. Пинго (Les Français en Russie, прилож. I, стр. 439), это прекрасное, трогательное письмо, которое граф написал своей сестре, графине Симиан и оригинал которого измятый, испачканный, хранится в его семье как чтимая реликвия.

(обратно)


58

Флоренция-Констанция де Рошешуар-Фодоа (Florence Constance de Rochechouart-Faudoas) (1771–1855) вышедшая в 1789 г. за принца Каренси (Согепсу), впоследствии за виконтом Кайё (de Cayeux). Кузина графа Рожера.

(обратно)


59

Граф Браницкий.

(обратно)


60

17 декабря 1788 г.

(обратно)


61

Сегюр, видевший его в Петербурге, хвалит его ум и достоинство (Souvenirs, т. II, стр. 157).

(обратно)


62

Людвиг Кобенцль, знаменитый посол, а затем министр иностранных дел (1753–1808).

(обратно)


63

Граф Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов (1758–1803 гг.). адъютант Потемкина, который сам его предложил, чтобы заменить фаворита Ермолова (1786 г.). Его современники судят о нём с некоторым снисхождением, как и сам Дама.

(обратно)


64

Будущий Павел I.

(обратно)


65

Иван Андреевич (1725–1811). Екатерина назначила его частным секретарем, сенатором и с 1775 г. вице-канцлером. Он считался исключительно посредственным.

(обратно)


66

Александр Андреевич (1742–1799). Его влияние на дипломатию было велико, в особенности в период, который отделяет время власти Панина от времени власти Зубова.

(обратно)


67

Александр Алексеевич Вяземский (1727–1793) с 1764 г. генеральный прокурор. Екатерина писала о нём, что он «завирается буквально с 2-х летнего возраста» (Гримму, 22-го окт. 1794 г.)

(обратно)


68

Довольно странно, так как Салтыков был одним из фаворитов Екатерины.

(обратно)


69

Договор 11 января 1788 г., о котором автор судит, кажется, не очень справедливо. (См. напр, Е. Jauffret. Catherine II, т. II, стр. 291.)

(обратно)


70

Павловск в 28 верст. от Петербурга, деревня, подаренная Екатериной сыну в 1775 г. Загородный дом князя, построенный в 1780 г, был в 1803 г. сожжен и вновь отстроен по новому плану.

(обратно)


71

Софья Доротея Вюртембергская, называвшаяся также Марией Феодоровной, сочеталась браком (1776 г.) с великим князем, вдовцом после Вильгельмины Гессен-Дармштадтской.

(обратно)


72

Речь идет о Дарье Щербатовой, фрейлине Императрицы,

(обратно)


73

Михаил Федорович Каменский (1738–1809) особенно известен своею грубостью к солдатам. Настоящее «чудовище» говорит Ланжерон.

(обратно)


74

Речь идет о графе Курте Стединге, родившемся в 1746 г. и служившем во французской армии (лейтенантом Шведского Королевского полка и полковником Эльзасского Королевского полка), участвовал в американской кампании с Ферзеном и принадлежал, как и тот, к интимному кружку Марии-Антуанетты. Он оставил Францию в 1787 г. и стал шведским фельдмаршалом. Он оставил мемуары на французском языке.

(обратно)


75

При Киросе (или Кирсе), от Михельсона (вскоре в свою очередь, потерпевшим поражение).

(обратно)


76

Иосиф-Франц Мориц граф Ласси, ирландского происхождения (1725–1801). Считался лучшим администратором, чем генералом.

(обратно)


77

Очевидно, Воронеж, губернский город на Дону.

(обратно)


78

Екатерина II, спустя короткое время, писала Гримму 12 февраля 1790 г.: «Я желаю, чтобы вы не вскружили голову Рожеру Дама и чтобы вы его обратно прислали к князю Потемкину таким, каким он был».

(обратно)


79

Эммануил-Марий-Людовик, маркиз Монклар, впоследствии (с 1762 г.) Ноэль (1743–1822). Губернатор Ван и Орэ (1762), чрезвычайный посланник и министр — полномочный посланник при дворах Нижней Саксонии (1768), посол в Голландии (1771 г.), в Лондоне 1776 г.), в Вене (1783 отозван (1792 г.) для оправдания перед законодательным собранием и с Термидора был в темнице, удалился затем в Ментенон. Он был вторым сыном маршала Франции, Людовика, герцога Эйен, затем Ноэль (1713–1793 г.).

(обратно)

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • X