Творения (fb2)

Творения   (скачать) - Велимир Хлебников

Велимир Хлебников Творения

Свояси*

В «Девьем боге»* я хотел взять славянское чистое начало в его золотой липовости и нитями, протянутыми от Волги в Грецию. Пользовался славянскими полабскими словами (Леуна*).

В. Брюсов ошибочно увидел в этом словотворчество.

В «Детях Выдры» я взял струны Азии, ее смуглое чугунное крыло и, давая разные судьбы двоих на протяжении веков, я, опираясь на древнейшие в мире предания орочей* об огненном состоянии земли, заставил Сына Выдры с копьем броситься на солнце и уничтожить два из трех солнц — красное и черное.

Итак, Восток дает чугунность крыл* Сына Выдры, а Запад* — золотую липовость.

Отдельные паруса* создают сложную постройку, рассказывают о Волге как о реке индоруссов* и используют Персию как угол русской и македонской прямых*. Сказания орочей, древнего амурского племени, поразили меня, и я задумал построить общеазийское* сознание в песнях.

В «Ка» я дал созвучие «Египетским ночам», тяготение метели севера к Нилу и его зною.

Грань Египта взята — 1378 год до Р. Хр*., когда Египет сломил свои верования, как горсть гнилого хвороста, и личные божества были заменены Руковолосым Солнцем*, сияющим людьми. Нагое Солнце, голый круг Солнца, стал на некоторое время волею Магомета Египта — Аменофиса IV единым божеством древних храмов. Если определять землями, то в «Ка» серебряный звук, в «Девьем боге» золотой звук, в «Детях Выдры» — железно-медный.

Азийский голос «Детей Выдры»,

Славянский «Девьего бога» и

Африканский «Ка».

«Вила и Леший» — союз балканской и сарматской художественной мысли.

Город задет в «Маркизе Дэзес» и «Чёртике».

В статьях я старался разумно обосновать право на провйдение, создав верный взгляд на законы времени, а в учении о слове я имею частые беседы с √-1 Лейбница.

«Крымское» написано вольным размером.

Мелкие вещи тогда значительны, когда они так же начинают будущее, как падающая звезда оставляет за собой огненную полосу; они должны иметь такую скорость, чтобы пробивать настоящее. Пока мы не умеем определить, что создает эту скорость. Но знаем, что вещь хороша, когда она, как камень будущего, зажигает настоящее.

В «Кузнечике», в «Бобэоби», в «О, рассмейтесь» были узлы будущего — малый выход бога огня и его веселый плеск. Когда я замечал, как старые строки вдруг тускнели, когда скрытое в них содержание становилось сегодняшним днем, я понял, что родина творчества — будущее. Оттуда дует ветер богов слова.

Я в чистом неразумии писал «Перевертень» и, только пережив на себе* его строки: «Чин зван мечем навзничь» (война) — и ощутив, как они стали позднее пустотой: «Пал, а норов худ и дух ворона лап», — понял их как отраженные лучи будущего, брошенные подсознательным «Я» на разумное небо. Ремни, вырезанные из тени рока, и опутанный ими дух остаются до становления будущего настоящим, когда воды будущего, где купался разум, высохли и осталось дно.

Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращенья всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова — вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз. Увидя, что корни лишь призрак<и>, за которыми стоят струны азбуки*, найти единство вообше мировых языков, построенное из единиц азбуки, — мое второе отношение к слову. Путь к мировому заумному языку*.

Во время написания заумные слова умирающего Эхнатэна «Манч! Манч!» из «Ка» вызывали почти боль; я не мог их читать, видя молнию между собой и ими; теперь они для меня ничто. Отчего — я сам не знаю.

Но когда Давид Бурлюк* писал сердце, через которое едут суровые пушки будущего, он был прав как толкователь вдохновения: оно — дорога копыта будущего, его железных подков.

«Ка» писал около недели, «Дети Выдры» — больше года, «Девий бог» — без малейшей поправки в течение 12 часов письма, с утра до вечера. Курил и пил крепкий чай. Лихорадочно писал. Привожу эти справки, чтобы показать, как разнообразны условия творчества.

«Зверинец» написан в Московском зверинце*.

В «Госпоже Ленин» хотел найти «бесконечно малые» художественного слова.

В «Детях Выдры» скрыта разнообразная работа над величинами — игра количеств за сумраком качеств.

«Девий бог», как не имеюший ни одной поправки, возникший случайно и внезапно, как волна, выстрел творчества, может служить для изучения безумной мысли.

Так же внезапно написан «Чёртик», походя на быстрый пожар пластов молчания. Желание «умно», а не заумно понять слово привело к гибели художественного отношения к слову. Привожу это как предостережение.

Законы времени*, обещание найти которые было написано мною на березе (в селе Бурмакине*, Ярославской губернии) при известии о Цусиме, собирались 10 лет.

Блестящим успехом* было предсказание, сделанное на несколько лет раньше, о крушении государства в 1917 году. Конечно, этого мало, чтобы обратить на них внимание ученого мира.

Заклинаю художников будущего вести точные дневники своего духа: смотреть на себя как на небо и вести точные записи восхода и захода звезд своего духа. В этой области у человечества есть лишь один дневник Марии Башкирцевой* — и больше ничего. Эта духовная нищета знаний о небе внутреннем — самая яркая черная Фраунгоферова черта* современного человечества.

Закон кратных отношений во времени струны человечества мыслим для войн, но его нельзя построить Для мелкого ручья времени отдельной жизни — отсутствуют опорные точки, нет дневников.

В последнее время перешел к числовому письму*, как художник числа вечной головы вселенной, так, как я ее вижу, и оттуда, откуда ее вижу. Это искусство, развивающееся из клочков современных наук, как и обыкновенная живопись, доступно каждому и осуждено поглотить естественные науки.

Я ясно замечаю в себе спицы повторного колеса и работаю над дневником*, чтобы поймать в сети закон возврата этих спиц.

В желании ввести заумный язык в разумное поле вижу приход старой спицы моего колеса. Как жалко, что об этих спицах повтора жизни я могу говорить только намеками слов.

Но, может быть, скоро мое положение изменится.

Весна 1919

Стихотворения

1. Птичка в клетке

О чем поешь ты, птичка в клетке?
О том ли, как попалась в сетку?
Как гнездышко ты вила?
Как тебя с подружкой клетка разлучила?
Или о счастии твоем
В милом гнездышке своем?
Или как мушек ты ловила
И их деткам носила?
О свободе ли, лесах,
О высоких ли холмах,
О лугах ли зеленых,
О полях ли просторных?
Скучно бедняжке на жердочке сидеть
И из оконца на солнце глядеть.
В солнечные дни ты купаешься,
Песней чудной заливаешься,
Старое вспоминаешь,
Свое горе забываешь,
Семечки клюешь,
Жадно водичку пьешь.

6 апреля 1897

2. "И я свирел в свою свирель…"

И я свирел в свою свирель,
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались звезды в плавный кружеток.
Я свирел в свою свирель, выполняя мира рок.

Начало 1908

3. "Россия забыла напитки…"

Россия забыла напитки,
В них вечности было вино,
И в первом разобранном свитке
Восчла* роковое письмо.
Ты свитку внимала немливо*,
Как взрослым внимает дитя,
И подлая тайная сила
Тебя наблюдала хотя.

Начало 1908

4. "Немь лукает луком немным…"

Немь* лукает луком немным
В закричальности зари.
Ночь роняет душам темным
Кличи старые «Гори!»
Закричальность задрожала,
В шит молчание взяла
И, столика и стожала,
Боем в темное пошла.
Лук упал из рук упавном,
Прорицает тишина,
И в смятении державном
Улетает прочь она.

Начало 1908

5. "Там, где жили свиристели…"

Там, где жили свиристели*,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
Где шумели тихо ели,
Где поюны крик пропели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
В беспорядке диком теней,
Где, как морок старых дней,
Закружились, зазвенели
Стая легких времирей.
Стая легких времирей!
Ты поюнна и вабна*,
Душу ты пьянишь, как струны,
В сердце входишь, как волна!
Ну же, звонкие поюны,
Славу легких времирей!

Начало 1908

6. "Я славлю лет его насилий…"

Я славлю лет его насилий,
Тех крыл, что в даль меня носили,
Свод синезначимой свободы,
Под круги солнечных ободий,
Туда, под самый-самый верх,
Где вечно песен белый стерх*.

1908

7. "Из мешка…"

Из мешка
На пол рассыпались вещи.
И я думаю,
Что мир —
Только усмешка,
Что теплится
На устах повешенного.

1908

8. "Времыши-камыши…"

Времыши-камыши
На озера береге,
Где каменья временем,
Где время каменьем.
На берега озере
Времыши, камыши,
На озера береге
Священно шумящие.

1908

9. "Жарбог! Жарбог!.."

Жарбог*! Жарбог!
Я в тебя грезитвой мечу,
Дола славный стаедей,
О, взметни ты мне навстречу
Стаю вольных жарирей*.
Жарбог! Жарбог!
Волю видеть огнезарную
Стаю легких жарирей,
Дабы радугой стожарною
Вспыхнул морок наших дней.

<1908>

10. "Огнивом-сечивом…"

Огнивом-сечивом высек я мир,
И зыбку-улыбку к устам я поднес,
И куревом-маревом дол озарил,
И сладкую дымность о бывшем вознес.

1908

11. Крымское

Записи сердца. Вольный размер
Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок…
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева… в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»*
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.*
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки*» донце…
Птица
Крутится,
Летя. Круги…
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».*
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»*,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни*,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру*,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею*
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»…
«И любите ли вы высунуть язык?»[1]

Конец 1908

12. "Вечер. Тени…"

Вечер. Тени.
Сени. Лени.
Мы сидели, вечер пья.
В каждом глазе — бег оленя,
В каждом взоре — лёт копья.
И когда на закате кипела вселенская ярь,
Из лавчонки вылетел мальчонка,
Провожаемый возгласом: «Жарь!»
И скорее справа, чем правый,
Я был более слово, чем слева.

<1908>

13. "В пору, когда в вырей…"

В пору, когда в вырей*
Времирей умчались стаи,
Я времушком-камушком игрывало,
И времушек-камушек кинуло,
И времушко-камушко кануло,
И времыня крылья простерла.

<1908>

14. "Мне спойте про девушек чистых…"

Мне спойте про девушек чистых,
Сих спорщиц с черемухой-деревом,
Про юношей стройно-плечистых:
Есть среди вас они — знаю и верю вам.

<1908>

15. "Мизинич, миг…"

Мизинич*, миг,
Скользнув средь двух часов,
Мне создал поцелуйный лик,
И крик страстей, и звон оков.
Его, лаская, отпустил,
О нем я память сохранил,
О мальчике кудрявом.
И в час работ,
И в час забавы
О нем я нежно вспоминаю
И, ласкою отменной провожая,
Зову, прошу:
«Будь гостем дорогим!»

1908

16. "Любил я, стенал я, своей называл…"

Стенал я, любил я, своей называл
Ту, чья невинность в сказку вошла,
Ту, что о мне лишь цвела и жила
И счастью нас отдала <…>
Но Крысолов верховный «крыса» вскрикнул
И кинулся, лаем залившись, за «крысой» —
И вот уже в лапах небога*,
И зыбятся свечи у гроба.

<1908>

17. "Когда казак с высокой вышки…"

Когда казак с высокой вышки
Увидит дальнего врага,
Чей иск — казацкие кубышки,
А сабля — острая дуга, —
Он сбегает, развивая кудрями, с высокой вышки,
На коня он лихого садится
И летит без передышки
В говором поющие станицы.
Так я, задолго до того мига,
Когда признание станет всеобщим,
Говорю: «Над нами иноземцев иго,
Возропщем, русские, возропщем!
Поймите, что угнетенные и мы — те ж!
Учитесь доле внуков на рабах
И, гордости подняв мятеж,
Наденьте брони поверх рубах!»

<1908>

18. Скифское

Что было — в водах тонет.
И вечерогривы кони,
И утровласа дева,
И нами всхожи севы*.
И вечер — часу дань,
И мчатся вдаль суда,
И жизнь иль смерть — любое,
И алчут кони боя.
И в межи роя узких стрел —
Пустили их стрелки —
Бросают стаи конских тел
Нагие ездоки.
И месть для них — узда,
Желание — подпруга.
Быстра ли, медленна езда,
Бежит в траве подруга.
В их взорах голубое
Смеется вечно ведро.
Товарищи разбоя,
Хребет сдавили бедра.
В ненастье любят гуню*,
Земля сырая — обувь.
Бежит вблизи бегунья,
Смеются тихо оба.
[Его плечо высоко,
Ее нога. упруга,
Им не страшна осока,
Их не остановит куга*]
Коня глаза косы,
Коня глаза игривы:
Иль злато жен косы
Тяжеле его гривы?
Качнулись ковыли,
Метнулися навстречу.
И ворог ковы* лить
Грядет в предвестьях речи.
Сокольих крыл колки,
Заморские рога.
И гулки и голки*,
Поют его рога.
Звенят-звенят тетивы,
Стрела глаз юный пьет.
И из руки ретивой
Летит-свистит копье.
И конь, чья ярь* испытана,
Грозит врагу копытами.
Свирепооки кони,
И кто-то, кто-то стонет.
И верная подруга
Бросается в траву.
Разрезала подпругу,
Вонзила нож врагу.
Разрежет жилы коням.
Хохочет и смеется.
То жалом сзади гонит,
В траву, как сон, прольется.
Земля в ней жалом жалится,
Таится и зыбит.
Змея, змея ли сжалится,
Когда коня вздыбит?
Вдаль убегает насильник.
Темен от солнца могильник.
Его преследует, насельник
И песен клич весельный…
О, этот час угасающей битвы,
Когда зыбятся в поле молитвы!..
И, темны, смутны и круглы,
Над полем кружатся орлы.
Завыли волки жалобно:
Не будет им обеда.
Не чуют кони жала ног.
В сознании — победа.
Он держит путь, где хата друга.
Его движения легки.
За ним в траве бежит подруга —
В глазах сверкают челноки.

<Конец 1908>

19. Заклятие смехом

О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!
Что смеются смехами, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!
О, рассмешищ надсмеяльных — смех усмейных смехачей!
О, иссмейся рассмеяльно, смех надсмейных смеячей!
Смейево, смейево,
Усмей, осмей, смешики, смешики,
Смеюнчики, смеюнчики.
О, рассмейтесь, смехачи!
О, засмейтесь, смехачи!

<1908–1909>

20. "О, достоевскиймо бегущей тучи!.."

О, достоевскиймо* бегущей тучи!
О, пушкиноты* млеющего полдня!
Ночь смотрится, как Тютчев,
Безмерное замирным полня*.

<1908–1909>

21. "Бобэоби пелись губы…"

Бобэоби пелись губы,
Вээоми пелись взоры,
Пиээо пелись брови,
Лиэээй — пелся облик,
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь.
Так на холсте каких-то соответствий
Вне протяжения жило Лицо*.

<1908–1909>

22. "Кому сказатеньки…"

Кому сказатеньки,
Как важно жила барынька?
Нет, не важная барыня,
А, так сказать, лягушечка:
Толста, низка и в сарафане,
И дружбу вела большевитую*
С сосновыми князьями.
И зеркальные топила*
Обозначили следы,
Где она весной ступила,
Дева ветреной воды*.

<1908–1909>

23. Кузнечик

Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
«Пинь, пинь, пинь!» — тарарахнул зинзивер*.
О, лебедиво!
О, озари!

< 1908–1909>

24. "Чудовище — жилец вершин…"

Чудовище — жилец вершин,
С ужасным задом,
Схватило несшую кувшин,
С прелестным взглядом.
Она качалась, точно плод,
В ветвях косматых рук.
Чудовище, урод,
Довольно, тешит свой досуг.

<1908–1909>

25. "С журчанием, свистом…"

С журчанием, свистом
Птицы взлетать перестали.
Трепещущим листом
Они не летали.
Тянулись таинственно перья
За тучи широким крылом.
Беглец науки лицемерья,
Я туче скакал напролом.

1908–1913

26. Вам

Могилы вольности Каргебиль* и Гуниб*
Были соразделителями со мной единых зрелищ,
И, за столом присутствуя, они б
Мне не воскликнули б: «Что, что, товарищ, мелешь?»
Боец, боровшийся, не поборов чуму,
Пал около дороги круторогий бык,
Чтобы невопрошающих — к чему?
Узнать дух с радостью владык.
Когда наших коней то бег, то рысь вспугнули их,
Пару рассеянно-гордых орлов,
Ветер, неосязуемый* для нас и тих,
Вздымал их царственно на гордый лов.
Вселенной повинуяся указу,
Вздымался гор ряд долгий.
Я путешествовал по Кавказу
И думал о далекой Волге.
Конь, закинув резво шею,
Скакал по легкой складке бездны.
С ужасом, в борьбе невольной хорошея,
Я думал, что заниматься числами над бездною полезно.
Невольно числа я слагал,
Как бы возвратясь ко дням творенья,
И вычислял, когда последний галл
Умрет, не получив удовлетворенья.
Далеко в пропасти шумит река,
К ней бело-красные просыпались мела,
Я думал о природе, что дика
И страшной прелестью мила.
Я думал о России, которая сменой тундр, тайги, степей
Похожа на один божественно звучащий стих,
И в это время воздух освободился от цепей
И смолк, погас и стих.
И вдруг на веселой площадке,
Которая, на городскую торговку цветами похожа,
Зная, как городские люди к цвету падки,
Весело предлагала цвет свой прохожим, —
Увидел я камень, камню подобный, под коим пророк
Похоронен: скошен он над плитой и увенчан чалмой.
И мощи старинной раковины*, изогнуты в козлиный рог,
На камне выступали; казалось, образ бога камень увенчал мой.
Среди гольцов*, на одинокой поляне,
Где дикий жертвенник дикому богу готов,
Я как бы присутствовал на моляне*
Священному камню священных цветов.
Свершался предо мной таинственный обряд.
Склоняли голову цветы,
Закат был пламенем объят,
С раздумьем вечером свиты…
Какой, какой тысячекост,*
Грознокрылат*, полуморской,
Над морем островом подъемлет хвост,
Полунеземной объят тоской?
Тогда живая и быстроглазая ракушка была его свидетель,
Ныне — уже умерший, но, как и раньше, зоркий камень,
Цветы обступили его, как учителя дети,
Его — взиравшего веками.
И ныне он, как с новгородичами, беседует о водяном
И, как Садко, берет на руки ветхогусли —
Теперь, когда Кавказом, моря ощеренным дном,
В нем жизни сны давно потускли.
Так, среди «Записки кушетки» и «Нежный Иосиф»,*
«Подвиги Александра»* ваяете чудесными руками —
Как среди цветов колосьев
С рогом чудесным виден камень.
То было более чем случай:
Цветы молилися, казалось, пред времен давно прошедших слом
О доле нежной, о доле лучшей:
Луга топтались их ослом.
Здесь лег войною меч Искандров*,
Здесь юноша загнал народы в медь,
Здесь истребил победителя леса ндрав
И уловил народы в сеть.

16 сентября 1909

27. Опыт жеманного

Я нахожу, что очаровательная погода,
И я прошу милую ручку
Изящно переставить ударение,
Чтобы было так: смерть с кузовком идет по года.
Вон там на дорожке белый встал и стоит виденнега!
Вечер ли? Дерево ль? Прихоть моя?
Ах, позвольте мне это слово в виде неги!
К нему я подхожу с шагом изящным и отменным.
И, кланяясь, зову: если вы не отрицаете значения любви чар,
То я зову вас на вечер.
Там будут барышни и панны,
А стаканы в руках будут пенны.
Ловя руками тучку,
Ветер получает удар ея, и не я,
А согласно махнувшие в глазах светляки
Мне говорят, что сношенья с загробным миром легки.

<1909>

28. "Вы помните о городе, обиженном в чуде…"

1
Вы помните о городе, обиженном в чуде*,
Чей звук так мило нежит слух
И взятый из языка старинной чуди*.
Зовет увидеть вас пастух,
С свирелью сельской (есть много неги в сельском имени),
Молочный скот* с обильным выменем,
Немного робкий перейти реку, журчащий брод*.
Все это нам передал в названьи чужой народ.
Пастух с свирелью из березовой коры
Ныне замолк за грохотом иной поры.
Где раньше возглас раздавалсямальчишески-прекрасных труб,
Там ныне выси застит дыма смольный чуб.
Где отражался в водах отсвет коровьих ног,
Над рекой там перекинут моста железный полувенок.
Раздору, плахам — вчера и нынче — город ясли.
В нем дружбы пепел и зола, истлев, погасли.
Когда-то, понурив голову, стрелец безмолвно шествовал за плахой.
Не о нем ли в толпе многоголосой девичий голос заплакал?
В прежних сил закат,
К работе призван кат.
А впрочем, все страшней и проще:
С плодами тел казненных на полях не вырастают рощи.
Казнь отведена в глубь тайного двора —
Здесь на нее взирает детвора.
Когда толпа шумит и веселится,
Передо мной всегда казненных лица.
Так и теперь: на небе ясном тучка —
Я помню о тебе, боярин непокорный Кучка!
2
В тебе, любимый город,
Старушки что-то есть.
Уселась на свой короб
И думает поесть,
Косынкой замахнулась — косынка не простая;
От и до края летит птиц черных стая.

<1909>

29. "Я не знаю, земля кружится или нет…"

Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли мо<ими> бабушкой и дедом
Обезьяны, т<ак> к<ак> я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила обшая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобшился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, напр<имер>, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня, Солнце, небо, жемчужную пыль.

<1909>

30. "Я переплыл залив Судака…"

Я переплыл залив Судака.
Я сел на дикого коня.
Я воскликнул:
России нет*, не стало больше,
Ее раздел рассек, как Польшу.
И люди ужаснулись.
Я сказал, что сердце современного русского* висит, как нетопырь.
И люди раскаялись.
Я сказал:
О, рассмейтесь, смехачи*!
О, засмейтесь, смехачи!
Я сказал: Долой Габсбургов!* Узду Гогенцоллернам!
Я писал орлиным пером. Шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня.
Я ходил по берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке. Я был сам прекрасен.
Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.
Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.
Я был снят с черепом в руке*.
Я в Петровске* видел морских змей.
Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.
Я сказал: Вечен снег высокого Казбека, но мне милей свежая парча осеннего Урала.
На Гребенских горах* я находил зубы ската и серебряные раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы.

Конец 1909 — начало 1910

31. Мария Вечора

Выступы замок простер
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костер
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звон раздался от подков.
Бел, как хата,
Месяц ясных облаков
Лаву видит седоков.
И один из них широко
Ношей белою сверкнул,
И в его ночное око
Сам таинственный разгул
Выше мела белых скул
Заглянул.
«Не святые, не святоши,
В поздний час несемся мы,
Так зачем чураться ноши
В час царицы ночи — тьмы!»
Уж по твердой мостовой
Идут взмыленные кони.
И опять взмахнул живой
Ношей мчащийся погони*.
И кони устало зевают, замучены,
Шатаются конские стати.
Усы золотые закручены
Вождя веселящейся знати.
И, вящей породе поспешная дань,
Ворота раскрылися настежь.
«Раскройся, раскройся, широкая ткань,
Находку прекрасную застишь.
В руках моих дремлет прекрасная лань!»
И, преодолевая странный страх,
По пространной взбегает он лестнице
И прячет лицо в волосах
Молчащей кудесницы.
«В холодном сумраке покоя,
Где окружили стол скамьи,
Веселье встречу я какое
В разгуле витязей семьи?»
И те отвечали с весельем:
«Правду промолвил и дело.
Дружен урод с подземельем,
И любит высоты небесное тело».—
«Короткие четверть часа
Буду вверху и наедине.
Узнаю, льнут ли* ее волоса
К моей молодой седине».
И те засмеялися дружно.
Качаются старою стрелкой часы.
Но страх вдруг приходит. Но все же наружно
Те всадники крутят лихие усы…
Но что это? Жалобный стон и трепещущий говор,
И тела упавшего шум позже стука.
Весь дрожа, пробегает в молчании повар
И прочь убегает, не выронив звука.
И мчатся толпою, недоброе чуя,
До двери высокой, дубовой и темной,
И плачет дружинник, ключ в скважину суя,
Суровый, сердитый, огромный.
На битву идут они к женственным чарам,
И дверь отворилась под тяжким ударом
Со скрипом, как будто, куда-то летя,
Грустящее молит и плачет дитя.
Но зачем в их руках заблистали клинки?
Шашек лезвия блещут из каждой руки.
Как будто заснувший, лежит общий друг,
И на пол стекают из крови озера.
А в углу близ стены — вся упрек и испуг —
Мария Вечора.

<1909–1912>

32. "Полно, сивка, видно, тра…"

Полно, сивка, видно, тра*
Бросить соху. Хлещет ливень и сечет.
Видно, ждет нас до утра
Сон, коняшня и почет.

<1909–1912>

33. Трущобы

Были наполнены звуком трущобы,
Лес и звенел и стонал,
Чтобы
Зверя охотник копьем доконал.
Олень, олень, зачем он тяжко
В рогах глагол любви несет?
Стрелы вспорхнула медь на ляжку,
И не ошибочен расчет.
Сейчас он сломит ноги оземь
И смерть увидит прозорливо,
И кони скажут говорливо:
«Нет, не напрасно стройных возим».
Напрасно прелестью движений
И красотой немного девьего лица
Избегнуть ты стремился поражений,
Копьем искавших беглеца.
Все ближе конское дыханье
И ниже рог твоих висенье,
И чаше лука трепыханье,
Оленю нету, нет спасенья.
Но вдруг у него показались грива
И острый львиный коготь,
И беззаботно и игриво
Он показал искусство трогать.
Без несогласья и без крика
Они легли в свои гробы,
Он же стоял с осанкою владыки —
Были созерцаемы поникшие рабы.

<1910>

34. Змей поезда. Бегство

Посвящается охотнику за лосями, павдинцу* Попову; конный, оннапоминал Добрыню. Псы бежали за ним, как ручныеволки. Шаг его — два шага простых людей.

1
Мы говорили о том, что считали хорошим,
Бранили трусость и порок.
Поезд бежал, разумным служа ношам,
2
Змеей качаемый чертог.
Задвижками стекол стукал,
Шатал подошвы ног.
3
И одурь сонная сошла на сонных кукол,
Мы были — утесы земли.
Сосед соседу тихо шушукал
4
В лад бега железного скользкой змеи.
Испуг вдруг оживил меня. Почудилось, что жабры
Блестят за стеклами в тени.
5
Я посмотрел. Он* задрожал, хоть оба были храбры,
Был ясен строй жестоких игол.
Так, змей крылатый! Что смерть, чума иль на охоте бабры*
6
Пред этим бледным жалом, им призрак нас дразнил и дрыгал,
Имёна гордые, народы, почестей хребты? —
Над всем, все попирая, призрак прыгал.
7
То видя, вспомнил я лепты*,
Что милы суровому сердцу божеств.
«Каковых ради польз, — воскликнул я, — ты возродил черты
8
Могучих над змеем битвы торжеств?*»
Как ужас или как творец неясной шутки
Он принял вид и облик подземных существ?
9
Но в тот же миг заметил я ножки малютки,
Где поприще бега было с хвостом.
Эти короткие миги были столь жутки,
10
Что я доныне помню, что было потом.
Гребень высокий, как дальние снежные горы,
Гада покрыл широким мостом.
11
Разнообразные людские моры
Как знаки жили в чешуе.
Смертей и гибели плачевные узоры
12
Вились по брюху, как плющ на стене.
Наместник главы, зияла раскрытая книга,
Как челка лба на скакуне.
13
Сгибали тело чудовища преемственные миги,
То прядая кольцами, то телом коня, что встал, как свеча.
Касалися земли нескромные вериги.
14
И пасть разинута была, точно для встречи мече;.
Но сеть звездами расположенных колючек
Испугала меня, и я заплакал не крича.
15
Власам подобную читая книгу, попутчик
Сидел на гаде, черный вран,
Усаженный в концах шипами и сотнями жучек*.
16
Крыла широкий сарафан
Кому-то в небе угрожал шипом и бил, и зори
За ним светлы, как око бабра за щелью тонких ран.
17
И спутник мой воскликнул: «Горе! Горе!» —
И слова вымолвить не мог, охвачен грустью.
Угроза и упрек блестели в друга взоре.
18
Я мнил, что человечество — верховье, мы ж мчимся к устью,
И он крылом змеиным напрягал,
Блестя зубов ужасной костью.
19
И вдаль поспешно убегал,
Чтоб телу необходимый дать разбег
И старого движенья вал.
20
В глазах убийство и ночлег,
Как за занавеской желтой ссору,
Прочесть умел бы человек.
21
Мы оглянулись сразу и скоро
На наших сонных соседей:
Повсюду храп и скука разговора.
22
Все покорялось спячке и беседе.
Я вспомнил драку с змеем воина,*
Того, что, меч держа, к победе
23
Шел. И воздух гада запахом, а поле кровию напоены
были, когда у ног, как труп безжизненный, чудовище легло.
Кипела кровию на шее трупа черная пробоина.
24
Но сердце применить пример старинный не могло.
Меж тем после непонимаемых метаний
Оно* какой-то цели досягло
25
И, сев на корточки, вытягивало шею. Рой желаний
Его томил и мучил, чем-то звал.
Окончен был обряд каких-то умываний,
26
Он повернулся к нам — я в страхе умирал! —
Соседа сонного схватил и, щелкая,
Его съедал. Змей стряпчего младого пожирал!
27
Долина огласилась голкая
Воплем нечеловеческим уст жертвы.
Но челюсть, частая и колкая,
28
Медленно пожирала члены мертвы.
Соседей слабо убаюкал сон,
И некоторые из них пошли, где первый.
29
«Проснитесь! — я воскликнул. — Проснитесь! Горе! Гибнет он!» —
Но каждый не слыхал, храпел с сноровкой,
Дремотой унесен.
30
Тогда, доволен сказки остановкой,
Я выпрыгнул из поезда прочь,
Чуть не ослеплен еловою мутовкой*.
31
Боец, я скрылся в куст, чтоб жить и мочь.
Товарищ моему последовал примеру.
Нас скрыла ель — при солнце ночь.
32
И мы, в деревья скрывшись, как в пещеру,
Были угасших страхов пепелище.
Мы уносили в правду веру.
33
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.

1910

35. "Мы желаем звездам тыкать…"

Мы желаем звездам тыкать,
Мы устали звездам выкать,
Мы узнали сладость рыкать.
Будьте грозны, как Остраница*,
Платов* и Бакланов*,
Полно вам кланяться
Роже басурманов.
Пусть кричат вожаки.
Плюньте им в зенки!
Будьте в вере крепки,
Как Морозенки*.
О, уподобьтесь Святославу —
Врагам сказал: «Иду на вы!»
Померкнувшую славу
Творите, северные львы.
С толпою прадедов за нами
Ермак и Ослябя*.
Вейся, вейся, русское знамя,
Веди через сушу и через хляби!
Туда, где дух отчизны вымер
И где неверия пустыня,
Идите грозно, как Владимир*
Или с дружиною Добрыня*.

<1910>

36. Алферово

Немало славных полководцев,
Сказавших «счастлив», умирая,
Знал род старинных новгородцев.
В потомке гордом догорая.
На белом мохнатом коне
Тот в Польше разбил короля.
Победы, коварны оне,
Над прежним любимцем шаля.
Тот сидел под старой липой,
Победитель в Измаиле,
И, склонен над приказов бумажною кипой,
Шептал, умирая: «Мы победили!»
Над пропастью дядя скакал,
Когда русские брали Гуниб.
И от раны татарскою шашкой стекал
Ручей. — Он погиб.
То бобыли, то масть вороная
Под гулкий звон подков
Носила седоков
Вдоль берега Дуная.
Конюшен дедовских копыта,
Шагами русская держава
Была походами покрыта,
Товарищами славы.
Тот на Востоке служил
И, от пули смертельной не сделав изгиба,
Руку на сердце свое положил
И врагу, улыбаясь, молвил: «Спасибо».
Теперь родовых его имений
Горят дворцы и хутора,
Ряды усадебных строений
Всю ночь горели до утра.
Но, предан прадедовским устоям,
Заветов страж отцов,
Он ходит по покоям
И теребит концы усов.
В созвездье их войдет он сам!
Избранники столицы,
Нахмурив свои лица,
Глядят из старых рам.

<1910>

37. "Слоны бились бивнями так…"

Слоны бились бивнями так,
Что казались белым камнем
Под рукой художника.
Олени заплетались рогами так,
Что казалось, их соединял старинный брак
С взаимными увлечениями и взаимной неверностью.
Реки вливались в море так,
Что казалось: рука одного душит шею другого.

<1910–1911>

38. "Люди, когда они любят…"

Люди, когда они любят,
Делающие длинные взгляды
И испускающие длинные вздохи.
Звери, когда они любят,
Наливающие в глаза муть
И делающие удила из пены.
Солнца, когда они любят,
Закрывающие ночи тканью из земель
И шествующие с пляской к своему другу.
Боги, когда они любят,
Замыкающие в меру трепет вселенной*,
Как Пушкин — жар любви горничной Волконского*.

<1911>

39. "Мои глаза бредут, как осень…"

Мои глаза бредут, как осень,
По лиц чужим полям,
Но я хочу сказать вам — мира осям*:
«Не позволям*».
Хотел, бы шляхтичем на сейме,
Руку положив на рукоятку сабли,
Тому, отсвет желаний чей мы,
Крикнуть, чтоб узы воль* ослабли.
Так ясневельможный пан Сапега*,
В гневе изумленном возрастая,
Видит, как на плечо белее снега
Меха надеты горностая.
И падает, шатаясь, пан
На обагренный свой жупан…

<1911>

40. Сон лихача

Зачем я сломил
Тело и крыло
Летевшей бабурки*?
Плачет село
Над могилой девчурки.

<1911>

41. "Как два согнутые кинжала…"

Как два согнутые кинжала,
Вонзились в небо тополя,
И, как усопшая, лежала
Кругом широкая земля.
Брошен в сумрак и тоску,
Белый дворец стоит одинок.
И вот к золотому спуска песку,
Шумя, пристает одинокий челнок.
И дева пройдет при встрече,
Объемлема власами своими,
И руки положит на плечи,
И, смеясь, произносится имя.
И она его для нежного досуга
Уводит, в багряный одетого руб*,
А утром скатывает в море подруга
Его счастливый заколотый труп.

<1911>

42. "Очи Оки…"

Очи Оки
Блещут вдали.

<1911–1912>

43. "Наш кочень очень озабочен…"

Наш кочень* очень озабочен:
Нож отточен, точен очень!

<1911–1912>

44. "Когда над полем зеленеет…"

Когда над полем зеленеет
Стеклянный вечер, след зари,
И небо, бледное вдали,
Вблизи задумчиво синеет,
Когда широкая зола
Угасшего кострища
Над входом в звездное кладбище
Огня ворота возвела, —
Тогда на белую свечу,
Мчась по текучему лучу,
Летит без воли мотылек.
Он грудью пламени коснется,
В волне огнистой окунется,
Гляди, гляди, и мертвый лег.

1911–1912

45. "Снежно-могучая краса…"

Снежно-могучая краса
С красивым сном широких глаз,
Твоя полночная коса
Предстала мне в безумный час.
Как обольстителен и черен
Сплетенный радостью венок,
Его оставил, верно, ворон,
В полете долгом одинок.
И стана белый этот снег
Не для того ли строго пышен,
Чтоб человеку человек
Был звук миров, был песнью слышен.

1911–1912

46. Ирония встреч

Ты высокомерно улыбнулась
На робкий приступ слов осады
И ты пошла, не оглянулась,
Полна задумчивой досады.
Да! Дерзко королеву просить склонить
Блеск гордых губ.
Теперь я встретился. Угодно изменить
Судьбе тебя: ты изучала старый труп.

<1912>

47. "Зеленый леший — бух лесиный…"

Зеленый леший — бух* лесиный
Точил свирель,
Качались дикие осины,
Стенала благостная ель.
Лесным пахучим медом
Помазал кончик дня
И, руку протянув, мне лед дал,
Обманывая меня.
И глаз его — тоски сосулек —
Я не выносил упорный взгляд:
В них что-то просит, что-то сулит
В упор представшего меня.
Вздымались руки-грабли,
Качалася кудель
И тела стан в морщинах дряблый,
И синяя видель.
Я был ненароком, спеша,
Мои млады лета,
И, хитро подмигнув, лешак
Толкнул меня: «Туда?»

<1912?>

48. "Когда умирают кони, дышат…"

Когда умирают кони — дышат,
Когда умирают травы — сохнут,
Когда умирают солнца — они гаснут,
Когда умирают люди — поют песни.

<1912>

49. "Закон качелей велит…"

Закон качелей велит
Иметь обувь то широкую, то узкую.
Времени то ночью, то днем,
А владыками земли быть то носорогу, то человеку.

<1912>

50. "Сон — то сосед снега весной…"

Сон — то сосед снега* весной,
То левое непрочное правительство в какой-то думе.
Коса то украшает темя, спускаясь на плечи, то косит траву.
Мера то полна овса, то волхвует словом.

<1912>

51. "Когда рога оленя подымаются над зеленью…"

Когда рога оленя подымаются над зеленью,
Они кажутся засохшее дерево.
Когда сердце н<о>чери* обнажено в словах,
Бают: он безумен.

<1912>

52. Па-люди

Птица, стремясь ввысь,
Летит к небу,
Панна, стремясь ввысь,
Носит высокие каблуки.
Когда у меня нет обуви,
Я иду на рынок и покупаю ее.
Когда у кого-нибудь нет носу,
Он покупает воску.
Когда у народа нет души,
Он идет к соседнему
И за плату приобретает ее —
Он, лишенный души!..

<1912>

53. "Я победил: теперь вести…"

Я победил: теперь вести
Народы серые я буду.
В ресницах, вера, заблести,
Вера, помощница чуду.
Куда? Отвечу без торговли:
Из той осоки*, чем я выше,
Народ, как дом, лишенный кровли,
Воздвигнет стены в меру крыши.

Лето 1912

54. "Гонимый — кем, почем я знаю?.."

Гонимый — кем, почем я знаю?
Вопросом: поцелуев в жизни сколько?
Румынкой*, дочерью Дуная,
Иль песнью лет про прелесть польки*, —
Бегу в леса, ушелья, пропасти
И там живу сквозь птичий гам.
Как снежный сноп, сияют лопасти
Крыла, сверкавшего врагам.
Судеб виднеются колеса
С ужасным сонным людям свистом.
И я, как камень неба, несся
Путем не нашим и огнистым.
Люди изумленно изменяли лица,
Когда я падал у зари.
Одни просили удалиться,
А те молили: «Озари».
Над юга степью, где волы
Качают черные рога,
Туда, на север, где стволы
Поют, как с струнами дуга,
С венком из молний белый чёрт
Летел, крутя власы бородки:
Он слышит вой власатых морд
И слышит бой в сквородки.
Он говорил: «Я белый ворон, я одинок,
Но все — и черную сомнений ношу,
И белой молнии венок —
Я за один лишь призрак брошу:
Взлететь в страну из серебра,
Стать звонким вестником добра».
У колодца расколоться
Так хотела бы вода,
Чтоб в болотце с позолотцей
Отразились повода.
Мчась, как узкая змея,
Так хотела бы струя,
Так хотела бы водица
Убегать и расходиться,
Чтоб, ценой работы добыты,
Зеленее стали чеботы*,
Черноглазые, ея.
Шепот, ропот, неги стон,
Краска темная стыда,
Окна, избы с трех сторон,
Воют сытые стада.
В коромысле есть цветочек,
А на речке синей челн.
«На, возьми другой платочек,
Кошелек мой туго полн».—
«Кто он, кто он, что он хочет?
Руки дики и грубы!
Надо мною ли хохочет
Близко тятькиной избы?
Или? Или я отвечу
Чернооку молодцу, —
О, сомнений быстрых вече, —
Что пожалуюсь отцу?
Ах, юдоль моя гореть!»
Но зачем устами ищем
Пыль, гонимую кладбищем,
Знойным пламенем стереть?
И в этот миг к пределам горшим
Летел я, сумрачный, как коршун.
Воззреньем старческим глядя на вид земных шумих,
Тогда в тот миг увидел их.

<1912>

55. Из песен гайдамаков

«С нависня* пан летит, бывало, горинож*,
В заморских чеботах мелькают ноги,
А пани, над собой увидев нож,
На землю падает, целует ноги.
Из хлябей вынырнет усатый пан моржом,
Чтоб простонать: «Santa Maria!»*
Мы ж, хлопцы, весело заржем
И топим камнями в глубинах Чартория*.
Панов сплавляем по рекам,
Л дочери ходили по рукам.
Была веселая пора,
И с ставкою большою шла игра.
Пани нам служит как прачка-наймитка,
А пан плывет, и ему на лицо садится кигитка*».
— Нет, старче, то негоже:
Парча отстоит от рогожи.

<1912>

56. Числа

Я всматриваюсь в вас, о, числа,
И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
Рукой опирающимися на вырванные дубы.
Вы даруете единство между змееобразным движением
Хребта вселенной и пляской коромысла*,
Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы.
Мои сейчас вещеобразно* разверзлися зеницы
Узнать, что будет Я, когда делимое его — единица.

<1912>

57. Перевертень

(Кукси*, кум мук и скук)
Кони, топот, инок,
Но не речь, а черен он.
Идем, молод, долом меди.
Чин зван мечем навзничь.
Голод, чем меч долог?
Пал, а норов худ и дух ворона лап.
А что? Я лав? Воля отча!
Яд, яд, дядя!
Иди, иди!
Мороз в узел, лезу взором.
Солов зов, воз волос.
Колесо. Жалко поклаж. Оселок.
Сани, плот и воз, зов и толп и нас.
Горд дох, ход дрог.
И лежу. Ужели?
Зол, гол лог лоз.
И к вам и трем с смерти мавки*.

<1912>

58. Семеро

1
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Кому ты так ржешь и смотришь сердито?
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
И вот обменил я стопу на копыто.
2
У девушек нет таких странных причуд,
У девушек нет таких странных причуд,
Им ветреный отрок милее.
Здесь девы холодные сердцем живут,
Здесь девы холодные сердцем живут,
То дщери великой Гилеи*.
3
Гилеи великой знакомо мне имя,
Гилеи великой знакомо мне имя,
Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?
Мы предстанем перед ними,
Мы предстанем перед ними,
Как степные скакуны.
4
Что же дальше будут делая,
Игорь, Игорь,
Что же дальше будут делая
С вами дщери сей страны?
Они сядут на нас, белые,
Товарищ и друг,
Они сядут на нас, белые,
И помчат на зов войны.
5
Сколько ж вас, кому охотней,
Борис, Борис,
Сколько ж вас, кому охотней
Жребий конский, не людской?
Семь могучих оборотней,
Товарищ и друг,
Семь могучих оборотней —
Нас, снедаемых тоской.
6
А если девичья конница,
Борис, Борис,
А если девичья конница
Бой окончит, успокоясь?
Страсти верен, каждый гонится,
Товарищ и друг,
Страсти верен, каждый гонится
Разрубить мечом их пояс.
7
Не ужасное ль в уме,
Борис, Борис,
Не ужасное ль в уме
Вы замыслили, о, братья?
Нет, покорны девы в тьме,
Товарищ и друг,
Нет, покорны девы в тьме —
Мы похитим меч и платья.
8
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,
Борис, Борис,
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?
То исконное оружие.
Мы горящими глазами,
Товарищ и друг,
Мы горящими глазами
Им ответим. Это средство — средств не хуже их.
9
Но зачем вам стало надо,
Борис, Борис,
Но зачем вам стало надо
Изменить красе лица?
Убивает всех пришельцев их громада,
Товарищ и друг,
Убивает всех пришельцев их громада,
Но нам любо скок беглеца.
10
Кратких кудрей, длинных влас,
Борис, Борис,
Кратких кудрей, длинных влас
Распри или вас достойны?
Этот спор чарует нас,
Товарищ и друг,
Этот спор чарует нас,
Ведут к счастью эти войны.

1912

59. "Ночь, полная созвездий…"

Ночь, полная созвездий.
Какой судьбы, каких известий
Ты широко сияешь, книга?
Свободы или ига?
Какой прочесть мне должно жребий
На полночью широком небе?

<1912>

60. "Где прободают тополя жесть…"

Где прободают тополя жесть
Осени тусклого паяца,
Где исчезает с неба тяжесть
И вас заставила смеяться,
Где под собранием овинов
Гудит равнинная земля,
Чтобы доходы счел Мордвинов,
Докладу верного внемля,
Где заезжий гость лягает пяткой.
Увы, несчастного в любви соперника,
Где тех и тех спасают прятки
От света серника*,
Где под покровительством Януси*
Живут индейки, куры, гуси,
Вы под заботами природы-тети
Здесь, тихоглазая, цветете.

Август 1912

61. "Небо душно и пахнет сизью и выменем…"

Небо душно и пахнет сизью и выменем.
О, полюбите, пощадите вы меня!
Я и так истекаю собою и вами,
Я и так уж распят степью и ивами.

<Конец 1912>

62. "Мне мало надо!.."

Мне мало надо!
Краюшку хлеба
И каплю молока.
Да это небо,
Да эти облака!

<1912, 1922>

63. "О, черви земляные…"

О, черви земляные,
В барвиночном напитке
Зажгите водяные
Два камня в черной нитке.
Темной славы головня,
Не пустой и не постылый,
Но усталый и остылый,
Я сижу. Согрей меня.
На утесе моих плеч
Пусть лицо не шелохнется,
Но пусть рук поющих речь
Слуха рук моих коснется.
Ведь водою из барвинка
Я узнаю, все узнаю,
Надсмеялась ли косынка,
Что зима, растаяв с краю.

1913

64. "И смелый товарищ шиповника…"

И смелый товарищ шиповника,
Как камень, блеснул
В лукавом слегка разговоре.
Не зная разгадки виновника,
Я с шумом подвинул свой стул.
Стал думать про море.
О, разговор невинный и лукавый,
Гадалкою разверзнутых страниц
Я в глубь смотрел, смущенный и цекавый*,
В глубь пламени мерцающих зениц.

1913

65. Бех

Басня
Знай, есть трава, нужна для мазей.
Она растет по граням грязей.
То есть рассказ о старых князях:
Когда груз лет был меньше стар,
Здесь билась Русь и сто татар.
С вязанкой жалоб и невзгод
Пришел на смену новый год.
Его помощники в свирели
Про дни весенние свистели
И щеки толстые надули,
И стали круглы, точно дули.
Но та земля забыла смех,
Лишь в день чумной здесь лебедь несся,
И кости бешено кричали: «Бех», —
Одеты зеленью из проса,
И кости звонко выли: «Да!
Мы будем помнить бой всегда».

1913

66. Перуну

Над тобой носились беркута,
Порой садясь на бога грудь,
Когда миял* ты, рея, омута,
На рыбьи наводя поселки жуть.
Бог, водами носимый,
Ячаньем* встречен лебедей,
Не предопределил ли ты Цусимы
Роду низвергших тя людей?
Не знал ли ты, что некогда восстанем,
Как некая вселенной тень,
Когда гонимы быть устанем
И обретем в времёнах рень*?
Сил синих снём*,
Когда копьем мужья встречали,
Тебе не пел ли: «Мы не уснем
В иных времен начале»?
С тобой надежды верных плыли,
Тебя провожавших зовом «Боже»,
И как добычу тебя поделили были,
Когда взошел ты на песчаной рени ложе.
Как зверь влачит супруге снеди,
Текущий кровью жаркий кус,
Владимир не подарил ли так Рогнеде*
Твой золоченый длинный ус?
И станем верны, о, Перуне,
Ты знаешь: путь изменит пря,
Когда желтой и белой силы пря
Перед тобой вновь объединит нас в уне*.
Навьем* возложенный на сани,
Как некогда ты проплыл Днепр —
Так ты окончил Перунепр*,
Узнав вновь сладость всю касаний.

<1913>

67. Утренняя прогулка

Лапой белой и медвеж<ь>ей*
Друг из воздуха помажет,
И порыв метели свежий
Отошедшее расскажет.
Я пройтись остерегуся,
Общим обликом покат.
Слышу крик ночного гуся,
Где проехал самокат*.
В оглоблях скривленных
Шагает Крепыш*,
О, горы зеленых,
Сереющих крыш!
Но дважды тринадцать* в уме.
Плохая поклажа в суме!
К знахарке идти за советом?
Я верю чертям и приметам!

13 февраля 1913

68. В лесу. Словарь цветов

На эти златистые пижмы*
Росистые волосы выжми.
Воскликнет насмешливо: «Только?» —
Серьгою воздушная ольха.
Калужниц* больше черныйхолод,
Иди, позвал тебя Рогволод*.
Коснется калужницы дремя*,
И станет безоблачным время.
Ведь мною засушено дремя
На память о старых богах*.
Тогда серебристое племя
Бродило на этих лугах.
Подъемля медовые хоботы,
Ждут ножку богинины чеботы*.
И белые ель и березы,
И смотрят на небо дерезы*.
В траве притаилась дурника*,
И знахаря ждет молодика*.
Чтоб злаком лугов молодиться,
Пришла на заре молодица.
Род конского черепа — кость,
К нему наклоняется жость*.
Любите носить все те имена,
Что могут онежиться в Лялю*.
Деревня сюда созвана,
В телеге везет свою кралю.
Лялю на лебеде
Если заметите,
Лучший на небе день
Кралей отметите.
И крикнет и цокнет весенняя кровь:
«Ляля на лебеде — Ляля любовь!»
Что юноши властной толпою
Везут на пути к водопою
Кралю своего села —
Она на цветах весела.
Желтые мрачны снопы
Праздничной возле толпы.
И ежели пивни* захлопали
И песни вечерней любви,
Наверное, стройные тополи
Смотрят на праздник в пыли.
Под именем новым — Олеги,
Вышаты, Добрыни и Глебы
Везут конец дышла телеги,
Колосьями спрятанной в хлебы,
Своей голубой королевы.
Но и в цветы запрятав низ рук,
Та, смугла, встает, как призрак.
«Ты священна, Смуглороссья», —
Ей поют цветов колосья.
И пахло кругом мухомором и дремой,
И пролит был запах смертельных черемух.
Эй! Не будь сурова, не будь сурова,
Но будь проста, как вся дуброва.

<1913>

69. "Меня проносят <на> <слоно>вых…"

Меня проносят <на> <слоно>вых
Носилках — слон девицедымный.
Меня все любят — Вишну новый,
Сплетя носилок призрак зимний.
Вы, мышцы слона, не затем ли
Повиснули в сказочных ловах*,
Чтобы ласково лилась на земли,
Та падала, ласковый хобот.
Вы, белые призраки с черным,
Белее, белее вишенья,
Трепещ<е>те станом упорным,
Гибки, как ночные растения.
А я, Бодисатва* на белом слоне,
Как раньше, задумчив и гибок.
Увидев то, дева ответ<ила> мне
Огнем благодарных улыбок.
Узнайте, что быть <тяжелым> слоном
Нигде, никогда не бесчестно.
И вы, зачарован<ы> сном,
Сплетайтесь носилками тесно.
Волну клыка как трудно повторить,
Как трудно стать ногой широкой.
Песен с венками, свирелей завет,
Он с нами, на нас, синеокий.

<1913>

70. Написанное до войны

— Что ты робишь, печенеже,
Молотком своим стуча?
— О, прохожий, наши вежи*
Меч забыли для мяча*.
В день удалого похода
Сокрушила из засады
Печенегова свобода
Святославовы насады*.
Он в рубахе холщевой,
Опоясанный мечом,
Шел пустынной бечевой.
Страх для смелых нипочем!
Кто остаться в Перемышле*
Из-за греков не посмели,
На корму толпою вышли —
Неясыти* видны мели.
Далеко та мель прославлена,
Широка и мрачна слава,
Нынче снова окровавлена
Светлой кровью Святослава.
Чу, последний, догоняя,
Воин, дальнего вождя,
Крикнул: «Дам, о, князь, коня я,
Лишь беги от стрел дождя!»
Святослав, суров, окинул
Белым сумраком главы,
Длинный меч из ножен вынул
И сказал: «Иду на вы!»
И в трепет бросились многие,
Услыша знакомый ответ.
Не раз мы в увечьях, убогие,
Спасались от княжеских чет*.
Над смущенною долиной
Он возникнул, как утес,
Но прилет петли змеиной*
Смерть воителю принес.
«Он был волком, не овечкой! —
Степи молвил предводитель.—
Золотой покрой насечкой
Кость, где разума обитель*.
Знаменитый сок Дуная
Наливая в глубь главы,
Стану пить я, вспоминая
Светлых клич: «Иду на вы!» —
Вот зачем сижу я, согнут,
Молотком своим стуча.
Знай, шатры сегодня дрогнут,
Меч забудут для мяча.
Степи дочери запляшут,
Дымом затканы парчи,
И подковой землю вспашут,
Славя бубны и мячи.

<1913>

71. Песнь смущенного

На полотне из камней
Я черную хвою увидел.
Мне казалось, руки ее нет костяней,
Стучится в мой жизненный выдел.
Так рано? А странно: костяком
Прийти к вам вечерком
И, руку простирая длинную,
Наполнить созвездьем гостиную.

Конец 1913

72. Ночь в Галиции

Русалка

С досок старого дощаника
Я смотрю на травы дна,
В кресла белого песчаника
Я усядуся одна.
Оран*, оран дикой костью
Край, куда идешь.
Ворон, ворон, чуешь гостью?
Мой, погибнешь, господине!

Витязь

Этот холод окаянный,
Дикий вой русалки пьяной.
Всюду визг и суматоха,
Оставаться стало плохо.

(Уходит.)

Песня ведьм

Ла-ла сов! Ли-ли соб!
Жун-жан — соб леле.
Соб леле! Ла, ла, соб.
Жун-жан! Жун-жан!

Русалки (поют)

Иа ио цолк.
Цио иа паццо!
Пиц пацо! Пиц пацо!
Ио иа цолк!
Дынза, дынза, дынза!

Русалки (держат в руке учебник Сахарова и поют по нему)

Между вишен и черешен
Наш мелькает образ грешен.
Иногда глаза проколет
Нам рыбачья острога,
А ручей несет и холит,
И несет сквозь берега.
Пускай к пню тому прильнула
Туша белая овцы
И к свирели протянула
Обнаженные резцы.
Руахадо, рындо, рындо.
Шоно, шоно, шоно.
Пинцо, пинцо, пинцо.
Пац, пац, пац.

Похороны опришками* товарища

«Гож нож!» — то клич боевой,
Теперь ты не живой.
Суровы легини*,
А лица их в тени.

Русалка

Кого несет их шайка,
Соседка, отгадай-ка.

Русалки

Ио иа цолк,
Ио иа цолк.
Пиц, пац, пацу,
Пиц, пац, паца.
Ио иа цолк, ио иа цолк,
Копоцамо, миногамо, пинцо, пинцо, пинцо!

Ведьмы

Шагадам, магадам, выкадам.
Чух, чух, чух.
Чух.

(Вытягиваются в косяк, как журавли, улетают.)

Разговаривающие галичанки

Вон гуцул сюда идет,
В своей черной безрукавке.
Он живет
На горах с высокой Мавкой*.
Люди видели намедни,
Темной ночью на заре,
Это верно и не бредни,
Там на камне-дикаре.
Узнай же! Мава черноброва,
Но мертвый уж, как лук, в руках:
Гадюку держите сурово,
И рыбья песня на устах.
А сзади кожи нет у ней,
Она шиповника красней,
Шагами хищными сильна,
С дугою властных глаз она,
И ими смотрится в упор,
А за ремнем у ней топор.
Улыбки нету откровеннее,
Да, ты ужасно, привидение.

Декабрь 1913

73. "Сегодня снова я пойду…"

Сегодня снова я пойду
Туда, на жизнь, на торг, на рынок,
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок!

<1914>

74. Курган

Копье татар чего бы ни трогало —
Бессильно все на землю клонится.
Раздевши мирных женщин догола,
Летит в Сибирь — Сибири конница.
Курганный воин, умирая,
Сжимал железный лик Еврея*.
Вокруг земля, свист суслика, нора и —
Курганный день течет скорее.
Семья лисиц подъемлет стаю рожиц,
Несется конь, похищенный цыганом,
Лежит суровый запорожец
Часы столетий под курганом.

1915

75. Тризна

Гол и наг лежит строй трупов,
Песни смертные прочли.
Полк стоит, глаза потупив,
Тень от летчиков* в пыли.
И когда легла дубрава
На конце глухом села,
Мы сказали: «Небу слава!» —
И сожгли своих тела.
Люди мы иль копья рока*
Все в одной и той руке?
Нет, ниц вемы*; нет урока,
А окопы вдалеке.
Тех, кто мертв, собрал кто жив,
Кудри мертвых вились русо.
На леса тела сложив,
Мы свершали тризну русса.
Черный дым восходит к небу,
Черный, мощный и густой.
Мы стоим, свершая требу,
Как обряд велит простой.
У холмов, у ста озер
Много пало тех, кто жили.
На суровый, дубовый костер
Мы руссов тела положили.
И от строгих мертвых тел
Дон восходит и Иртыш.
Сизый дым, клубясь, летел.
Мы стоим, ранили тишь.
И когда веков дубрава
Озарила черный дым, —
Стукнув ружьями, направо
Повернули сразу мы.

<1915>

76. "Годы, люди и народы…"

Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды — невод, рыбы — мы,
Боги — призраки у тьмы.

<1915>

77. Воспоминания

Достойны славы пехотинцы,
Закончив бранную тревогу.
Но есть на свете красотинцы
И часто с ними идут в ногу.
Вы помните, мы брали Перемышль*
Пушкинианской* красоты.
Не может быть, чтоб вы не слышали
Осады вашей высоты.
Как судорга — пальба Кусманека*,
Иль Перемышль старый старится?
От поцелуев нежных странника
Вся современность ниагарится.
Ведь только, только Ниагаре
Воскликну некогда: «Товарищ!»
(Самоотрицание в анчаре,
На землю ласково чинарясь.)
А вы, старейшие из старых,
Старее, нежели Додо*,
Идите прочь! Не на анчарах
Вам вить воробушка гнездо.
Для рукоплескания подмышек
Раскрывши свой увядший рот,
Вас много, трепетных зайчишек,
Скакало в мой же огород.
В моем пере на Миссисипи
Обвенчан старый умный Нил.
Его волну в певучем скрипе
Я эхнатэнственно женил.

<1915>

78. Суэ

На небо восходит Суа.
С востока приходят с улыбкой Суэ*.
Бледнея, шатаются нашей земли,
Не могут набег отразить, короли.
Зовут Суэ князя Веспуччи,
Разит он грозою гремучей.
Чипчасы* шатаются, падая,
Победой Суэ окровавленно радуя.
И вот Монтезума*, бледнея, пришел
И молвил: «О, боги! Вам дали идол»,
Не смея сказать им: «О, братья!»
Но что же? На нем уж железное платье
Суэ на владыку надели.
Он гордость смирил еле-еле.
Он сделался скоро темней и смуглей,
Он сделался черен, как пепел.
3 дня он лежал на цветах из углей,
3 дня он из клюва колибрина не пил.
На третий его на носилках уносят.
Как смерть, их пришествие губит и косит.

<1915>

79. Смерть в озере

«За мною, взвод!» —
И по лону вод
Идут серые люди,
Смелы в простуде.
Это кто вырастил серого мамонта грудью?
И ветел далеких шумели стволы.
Это смерть и дружина идет на полюдье,
И за нею хлынули валы.
У плотины нет забора,
Глухо визгнули ключи.
Колесница хлынула Мора
И за нею влажные мечи.
Кто по руслу шел, утопая,
Погружаясь в тину болота,
Тому смерть шепнула: «Пая*,
Здесь стой, держи ружье и жди кого-то».
И к студеным одеждам привыкнув
И застынув мечтами о ней,
Слушай: смерть, пронзительно гикнув,
Гонит тройку холодных коней.
И, ремнями ударив, торопит
И на козлы, гневна вся, встает,
И заречною конницей топит
Кто на Висле о Доне поет.
Чугун льется по телу вдоль ниток,
В руках ружья, а около — пушки.
Мимо лиц — тучи серых улиток,
Пестрых рыб и красивых ракушек.
И выпи протяжно ухали,
Моцарта пропели лягвы,
И мертвые, не зная, здесь мокро, сухо ли,
Шептали тихо: «Заснул бы, ляг бы!»
Но когда затворили гати* туземцы,
Каждый из них умолк.
И диким ужасом исказились лица немцев,
Увидя страшный русский полк.
И на ивовой ветке извилин,
Сноп охватывать лапой натужась,
Хохотал задумчивый филин,
Проливая на зрелище ужас.

<1915>

80. Бог 20-го века

Как А,
Как башенный ответ — который час?
Железной палкой сотню раз
Пересеченная Игла,
Серея в небе, точно Мгла,
Жила. Пастух железный, что он пас?
Прочтя железных строк записки,
Священной осению векши*,
Страну стадами пересекши,
Струили цокот, шум и писки.
Бросая ветку, родите стук вы!
Она, упав на коврик клюквы,
Совсем как ты, сокрывши веко,
Молилась богу другого века.
И тучи проволок упали
С его утеса на леса,
И грозы стаями летали
В тебе, о, медная леса.
Утеса каменные лбы,
Что речкой падали, курчавясь,
И окна северной избы —
Вас озарял пожар-красавец.
Рабочим сделан из осей,
И икс грозы закрыв в кавычки,
В священной печи жег привычки
Страны болот, озер, лосей.
И от браг болотных трезв,
Дружбе чужд столетий-пьяниц,
Здесь возник, быстер и резв,
Бог заводов — самозванец.
Ночью молнию урочно
Ты пролил на города,
Тебе молятся заочно
Труб высокие стада.
Но гроз стрела на волосок
Лишь повернется сумасшедшим,
Могильным сторожем песок
Тебя зарыть не сможет — нечем.
Железных крыльев треугольник,
Тобой заклеван дола гад,
И разум старший, как невольник,
Идет исполнить свой обряд.
Но был глупец. Он захотел,
Как кость игральную, свой день
Провесть меж молний. После, цел,
Сойти к друзьям — из смерти тень.
На нем охотничьи ремни
И шуба заячьего меха,
Его ружья верны кремни,
И лыжный бег его утеха.
Вдруг слабый крик. Уже смущенные
Внизу столпилися товарищи.
Его плащи — испепеленные.
Он обнят дымом, как пожарище.
Толпа бессильна; точно курит
Им башни твердое лицо.
Невеста трупа взор зажмурит,
И, после взор еще… еще…
Три дня висел как назидание
Он в вышине глубокой неба.
Где смельчака найти, чтоб дань его
Безумству снесть на землю, где бы?

<1915>

81. "В холопий город парус тянет…"

В холопий город парус тянет.
Чайкой вольницу обманет.
Куда гнется — это тайна,
Золотая судна райна*.
Всюду копья и ножи,
Хлещут мокрые ужи*.
По корме смоленой стукать
Не устанет медный укоть*,
На носу темнеет пушка,
На затылках хлопцев смушки.
Что задумалися, други,
Иль челна слабы упруги*?
Видишь, сам взошел на мост,
Чтоб читать приказы звезд.
Догорят тем часом зори
На смоле, на той кокоре*.
Кормщик, кормщик, видишь, пря*
В небе хлещется, и зря?
Мчимтесь дальше на досчане*!
Мчимся, мчимся, станичане.
Моря веслам иль узки?
Мчитесь дальше, паузки*!
В нашей пре заморский лен,
В наших веслах только клен.
На купеческой беляне*
Браги груз несется пьяный;
И красивые невольницы
Наливают ковш повольницы*.
Голубели раньше льны,
Собирала псковитянка,
Теперь, бурны и сильны,
Плещут, точно самобранка.

<1915>

82. "Усадьба ночью, чингисхань!.."

Усадьба ночью, чингисхань!
Шумите, синие березы.
Заря ночная, заратустрь!
А небо синее, моцарть!
И, сумрак облака, будь Гойя!
Ты ночью, облако, роопсь*!
Но смерч улыбок пролетел лишь,
Когтями криков хохоча,
Тогда я видел палача
И озирал ночную, смел, тишь.
И вас я вызвал, смелоликих,
Вернул утопленниц из рек*.
«Их незабудка громче крика», —
Ночному парусу изрек.
Еще плеснула сутки ось,
Идет вечерняя громада.
Мне снилась девушка-лосось*
В волнах ночного водопада.
Пусть сосны бурей омамаены
И тучи движутся Батыя,
Идут слова, молчаний Каины*, —
И эти падают святые.
И тяжкой походкой на каменный бал
С дружиною шел голубой Газдрубал.

<1915>

83. "Ни хрупкие тени Японии…"

Ни хрупкие тени Японии,
Ни вы, сладкозвучные Индии дщери,
Не могут звучать похороннее,
Чем речи последней вечери*.
Пред смертью жизнь мелькает снова,
Но очень скоро и иначе.
И это правило — основа
Для пляски смерти и удачи.

<1915>

84. Зверь + число

Когда мерцает в дыме сел
Сверкнувший синим коромысел*,
Проходит Та*, как новый вымысел,
И бросит ум на берег чисел.
Воскликнул жрец*: «О, дети, дети!» —
На речь афинского посла.
И ум, и мир, как плащ, одеты
На плечах строгого числа.
И если смертный морщит лоб
Над винно-пенным уравнением,
Узнайте: делает он, чтоб
Стать роста на небо растением.
Прочь застенок! Глаз не хмуря,
Огляните чисел лом.
Ведь уже трепещет буря,
Полупоймана числом.
Напишу в чернилах: верь!
Близок день, что всех возвысил!
И грядет бесшумно зверь
С парой белых нежных чисел!
Но, услышав нежный гомон
Этих уст и этих дней,
Он падет, как будто сломан,
На утесы меж камней.

21 августа 1915

85. "И снова глаза щегольнули…"

И снова глаза щегольнули
Жемчугом крупным своим
И просто и строго взглянули
На то, что мы часто таим.
Прекрасные жемчужные глаза,
Звенит в них утром войска «вашество».
За серебром бывают образа,
И им не веровать — неряшество.
Упорных глаз сверкающая резь
И серебристая воздушь.
В глазах: «Певец, иди и грезь!» —
Кроме меня понять кому ж?
И вы, очаревна, внимая,
Блеснете глазами из льда.
Взошли вы, как солнце в погоду Мамая,
Над степью старою слов «никогда».
Пожар толпы погасит выход
Ваш. Там буду я, вам верен, близь,
Петь восхитительную прихоть
Одеть холодных камней низь.
Ужель, проходя по дорожке из мауни*,
Вы спросите тоже: «Куда они?»

Сентябрь-октябрь 1915

86. Пен пан

У вод я подумал о бесе
И о себе,
Над озером сидя на пне.
Со мной разговаривал пен пан
И взора озерного жемчуг*
Бросает воздушный, могуч меж
Ивы,
Большой, как и вы.
И много невестнейших вдов вод
Преследовал ум мой, как овод,
Я, брезгая, брызгаю ими.
Мое восклицалося имя —
Шепча, изрицал* его воздух.
Сквозь воздух умчаться не худ зов.
Я озеро бил на осколки
И после расспрашивал: «Сколько?»
И мир был прекрасно улыбен,
Но многого этого не было.
И свист пролетевших копыток*
Напомнил мне много попыток
Прогнать исчезающий нечет
Среди исчезавших течений.

<Конец 1915>

87. "Моих друзей летели сонмы…"

Моих друзей летели сонмы.
Их семеро, их семеро, их сто!
И после испустили стон мы.
Нас отразило властное ничто.
Дух облака, одетый в кожух,
Нас отразил, печально непохожих.
В года изученных продаж,
Где весь язык лишь «дам» и «дашь».
Теперь их грезный кубок вылит.
О, роковой ста милых вылет!
А вы, проходя по дорожке из мауни*,
Ужели нас спросите тоже, куда они?

Начало 1916

88. "Моя так разгадана книга лица…"

Моя так разгадана книга лица:
На белом, на белом — два серые зня*!
За мною, как серая пигалица*,
Тоскует Москвы простыня.

<Начало 1916>

89. "О, если б Азия сушила волосами…"

О, если б Азия сушила волосами
Мне лицо — золотым и сухим полотенцем,
Когда я в студеном купаюсь ручье.
Ныне я, скромный пастух,
Косу плету из Рейна и Ганга и Хоанхо*.
И коровий рожок лежит около —
Отпиленный рог и с скважиной звонкая трость

<1916>

90. "Вновь труду доверил руки…"

Вновь труду доверил руки
И доверил разум свой.
Он ослабил голос муки,
Неумолчный ночью вой.
Судьбы чертеж еще загадочный
Я перелистываю днями.
Блеснет забытыми заботами
Волнующая бровь,
Опять звенит работами
Неунывающая кровь.

<1916>

91. "Где, как волосы девицыны…"

Где, как волосы девицыны,
Плещут реки, там в Царицыне,
Для неведомой судьбы, для неведомого боя,
Нагибалися дубы нам ненужной тетивою,
В пеший полк 93-й,
Я погиб, как гибнут дети.

19 мая 1916

92. "Татлин, тайновидец лопастей…"

Татлин*, тайновидец лопастей
И винта певец суровый,
Из отряда солнцеловов*.
Паутинный дол снастей*
Он железною подковой
Рукой мертвой завязал.
В тайновиденье щипцы.
Смотрят, что он показал,
Онемевшие слепцы.
Так неслыханны и вещи
Жестяные кистью вещи*.

Конец мая 1916

93. "Веко к глазу прилепленно приставив…"

Веко к глазу прилепленно приставив,
Люди друг друга, быть может, целуют,
Быть может же, просто грызут.
Книга войны за зрачками пылает
Того, кто у пушки, с ружьем, но разут.
Потомок! От Костомарова* позднего
Скитаясь до позднего Погодина*,
Имя прочтете мое, темное, как среди звезд Нева,
Среди клюкву смерти* проливших за то, чему имя старинное «родина»,
А имя мое страшней и тревожней
На столе пузырька
С парой костей у слов: «Осторожней,
Живые пока!»
Это вы, это вы тихо прочтете
О том, как ударил в лоб,
Точно кисть художника, дроби ком,
Я же с зеленым гробиком
У козырька
Пойду к доброй старой тете.
Сейчас все чары и насморк,
И даже брашна*,
А там мне не будет страшно.
— На смерть!

2-я половина 1916

94. "Ласок…"

Ласок
Груди среди травы,
Вы вся — дыханье знойных засух.
Под деревом стояли вы,
А косы
Жмут жгут жестоких жалоб в жёлоб,
И вы голубыми часами
Закутаны медной косой.
Жмут, жгут их медные струи.
А взор твой — это хата,
Где жмут веретено
Две мачехи и пряхи.
Я выпил вас полным стаканом,
Когда голубыми часами
Смотрели в железную даль.
А сосны ударили в щит
Своей зажурчавшей хвои,
Зажмуривши взоры старух.
И теперь
Жмут, жгут меня медные косы.

<1916>

95. "Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова…"

Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова
Явились вы, как лебедь в озере.
Я не ожидал от вас иного
И не сумел прочесть письмо зари.
А помните? Туземною богиней
Смотрели вы умно и горячо,
И косы падали вечерней голубиней
На ваше смуглое плечо.
Ведь это вы скрывались в ниве
Играть русалкою на гуслях кос.
Ведь это вы, чтоб сделаться красивей,
Блестели медом — радость ос.
Их бусы золотые
Одели ожерельем
Лицо, глаза и волос.
Укусов запятые
Учили препинанью голос,
Не зная ссор с весельем.
Здесь Божия мать, ступая по колосьям,
Шагала по нивам ночным.
Здесь думою медленной рос я
И становился иным.
Здесь не было «да»,
Но не будет и «но».
Что было — забыли, что будем — не знаем.
Здесь Божия матерь мыла рядно,
И голубь садится на темя за чаем.

1916, 1922

96. "Народ поднял верховный жезел…"

Народ поднял верховный жезел,
Как государь идет по улицам.
Народ восстал, как раньше грезил.
Дворец, как Цезарь раненый, сутулится.
В мой царский плащ окутанный широко,
Я падаю по медленным ступеням,
Но клич «Свободе не изменим!»
Пронесся до Владивостока.
Свободы песни, снова вас поют!
От песен пороха народ зажегся.
В кумир свободы люди перельют
Тот поезд бегства, тот, где я отрекся.
Крылатый дух вечернего собора
Чугунный взгляд косит на пулеметы.
Но ярость бранного позора —
Ты жрица, рвущая тенета.
Что сделал я? Народной крови темных снегирей*
Я бросил около пылающих знамен,
Подругу одевая*, как Гирей*,
В сноп уменьшительных имен.
Проклятья дни! Ужасных мук ужасный стон.
А здесь — о, ржавчина и цвель*! —
Мне в каждом зипуне мерещится Дантон*,
За каждым деревом — Кромвель.

10 марта 1917

97. Orневоду

Слово пою я о том,
Как огневод, пота струями покрытый, в пастушеской шкуре из пепла, дыма и копоти,
Темный и смуглый,
Белым поленом кормил тебя,
Дровоядного зверя огня.
Он, желтозарный, то прятался смертью
За забор темноты, то ложился кольцом, как собака,
В листве черного дерева мрака.
И тогда его глаз нам поведал про оперение синего зимородка.
И черными перьями падала черная ветвь темноты.
После дико бросался и грыз, гривой сверкнув золотой,
Груду полен среброрунных,
То глухо выл, пасть к небу подняв, — от холода пламенный голод, жалуясь звездам.
Через решетку окна звезды смотрели.
И тебя, о, огонь, рабочий кормил
Тушами белых берез испуганной рощи,
Что колыхали главами, про ночь шелестя
И что ему все мало бы, а их ведь не так уже много.
О приходе людей были их жалобы. Даже
На вывеску «Гробов продажа» (крик улиц темноты)
Падала тихая сажа.

23 октября 1917

98. "А я…"

Л. Г.

А я
Из вздохов дань
Сплетаю
В Духов день*.
Береза склонялась к соседу,
Как воздух зеленый и росный.
Когда вы бродили по саду,
Вы были смелы и прекрасны.
Как будто увядает день его,
Береза шуметь не могла.
И вы ученица Тургенева!
И алое пламя повязки узла!
Может быть, завтра
Мне гордость
Сиянье сверкающих гор даст.
Может, я сам,
К 7 небесам
Многих недель проводник,
Ваш разум окутаю,
Как строгий ледник,
И снежными глазами
В зеленые ручьи
Парчой спадая гнутою,
Что все мы — ничьи,
Плещем у ног
Тканей низами.
Горной тропою поеду я,
Вас проповедуя.
Что звезды и солнце — все позже устроится.
А вы, вы — девушка в день Троицы.
Там буду скитаться годы и годы.
С коз
Буду писать сказ
О прелестях горной свободы.
Их дикое вымя
Сосет пастушонок.
Где грозы скитаются мимо,
В лужайках зеленых,
Где облако мальчик теребит,
А облако — лебедь,
Усталый устами.
А ветер,
Он вытер
Рыданье утеса
И падает, светел,
Выше откоса.
Ветер утих. И утух
Вечер утех
У тех смелых берез,
С милой смолой,
Где вечер в очах
Серебряных слез.
И дерево чар серебряных слов.
Нет, это не горы!
Думаю, ежели к небу камень теснится,
А пропасти пеной зеленою моются,
Это твои в день Троицы
Шелковые взоры.
Где тропинкой шелковой,
Помните, я шел к вам,
Шелковые ресницы!
Это,
Тонок
И звонок,
Играет в свирель
Пастушонок.
Чтоб кашу сварить,
Пламя горит.
А в омуте синем
Листья кувшинок.

<Май-июнь 1918>

99. Харьковское Оно

Где на олене суровый король
Вышел из сумрака северных зорь,
Где белое, белое — милая боль,
Точно грыз голубя милого хорь.
Где ищет белых мотыльков
Его суровое бревно,
И рядом темно молоко —
Так снежен конь. На нем Оно*!
Оно* струит, как темный мед,
Свои целуемые косы.
На гриве бьется. Кто поймет,
Что здесь живут великороссы?
Ее речными именами*
Людей одену голоса я.
Нога качает стременами,
Желтея смугло и босая.

<Лето 1918>

100. "Сияющая вольза…"

Сияющая вольза
Желаемых ресниц
И ласковая дольза
Ласкающих десниц.
Чезори* голубые
И нрови своенравия.
О, мраво! Моя моролева,
На озере синем — мороль.
Ничтрусы* — туда!
Где плачет зороль.

<1918>

101. "Ветер — пение…"

Ветер — пение
Кого и о чем?
Нетерпение
Меча быть мячом*.
Люди лелеют день смерти,
Точно любимый цветок.
В струны великих, поверьте,
Ныне играет Восток.
Быть может, нам новую гордость
Волшебник сияющих гор даст,
И, многих людей проводник,
Я разум одену, как белый ледник.

1918–1919

102. О свободе

Вихрем разумным, вихрем единым
Все за богиней — туда!
Люди крылом лебединым
Знамя проносят труда.
Жгучи свободы глаза,
Пламя в сравнении — холод!
Пусть на земле образа!
Новых построит их голод.
Двинемся, дружные, к песням!
Все за свободой — вперед!
Станем землею — воскреснем,
Каждый потом оживет!
Двинемся в путь очарованный,
Гулким внимая шагам.
Если же боги закованы,
Волю дадим и богам!

Начало ноября 1918, 1922

103. Жизнь

Росу вишневую меча
Ты сушишь волосом волнистым.
А здесь из смеха палача
Приходит тот, чей смех неистов.
То черноглазою гадалкой,
Многоглагольная, молчишь,
А то хохочущей русалкой
На бивне мамонта сидишь.
Он умер, подымая бивни,
Опять на небе виден Хорс*.
Его живого знали ливни —
Теперь он глыба, он замерз.
Здесь скачешь ты, нежна, как зной,
Среди ножей, светла, как пламя.
Здесь облак выстрелов сквозной,
Из мертвых рук упало знамя.
Здесь ты поток времен убыстрила,
Скороговоркой судит плаха.
А здесь кровавой жертвой выстрела
Ложится жизни черепаха.
Здесь красных лебедей заря*
Сверкает новыми крылами.
Там надпись старого царя
Засыпана песками.
Здесь скачешь вольной кобылицей
По семикрылому пути.
Здесь машешь алою столицей,
Точно последнее «прости».

Начало января 1919

104. "В этот день голубых медведей…"

В этот день голубых медведей,
Пробежавших по тихим ресницам,
Я провижу за синей водой
В чаше глаз приказанье проснуться.
На серебряной ложке протянутых глаз
Мне протянуто море и на нем буревестник;
И к шумящему морю, вижу, птичая Русь
Меж ресниц пролетит неизвестных.
Но моряной* любес опрокинут
Чей-то парус в воде кругло-синей,
Но зато в безнадежное канут
Первый гром и путь дальше весенний.

<1919>

105. "Весны пословицы и скороговорки…"

Весны пословицы и скороговорки
По книгам зимним проползли.
Глазами синими увидел зоркий
Записки стыдесной земли.
Сквозь полет золотистого мячика
Прямо в сеть тополевых тенет
В эти дни золотая мать-мачеха
Золотой черепашкой ползет.

Весна 1919

106. "Весеннего Корана…"

Весеннего Корана
Веселый богослов,
Мой тополь спозаранок
Ждал утренних послов.
Как солнца рыболов,
В надмирную синюю тоню
Закинувши мрежи*,
Он ловко ловит рев волов
И тучу ловит соню,
И летней бури запах свежий.
О, тополь-рыбак,
Станом зеленый,
Зеленые неводы
Ты мечешь столба.
И вот весенний бог
(Осетр удивленный)
Лежит на каждой лодке
У мокрого листа.
Открыла просьба: «Небо дай*» —
Зеленые уста.
С сетями ловли бога
Великий Тополь
Ударом рога
Ударит о поле
Волною синей водки.

Весна 1919

107. "Над глухонемой отчизной: "Не убей!"…"

Над глухонемой отчизной: «Не убей!»
И голубой станицей голубей
Пьяница пением посоха пуль,
Когда ворковало мычание гуль:
«Взвод, направо, разом пли!
Ошибиться не моги! Стой — пали!
Свобода и престол,
Вперед!»
И дева красная, открыв подол,
Кричит: «Стреляй в живот!
Смелее, прямо в пуп!»
Храма дальнего набат,
У забора из оград
Общий выстрел, дымов восемь —
«Этот выстрел невпопад!»
Громкий выстрелов раскат.
18 быстрых весен
С песней падают назад.
Молот выстрелов прилежен,
И страницей ночи нежен,
По-русалочьи мятежен
Умный труп.
Тело раненой волчицы
С белой пеной на губах?
Пехотинца шаг стучится
Меж малиновых рубах.
Так дваждыпадшая лежала,
И ветра хладная рука
Покров суровый обнажала.
Я видел тебя, русалку восстаний,
Где стонут!

1919

108. Случай

Напитка огненной смолой*
Я развеселил суровый чай,
И Лиля* разуму «долой»
Провозглашает невзначай.
И пара глаз на кованом затылке
Стоит на страже бытия.
Лепешки мудрые и вилки,
Цветов кудрявая и смелая семья.
Прозрачно-белой кривизной
Нас отражает самовар,
Его дыхание и зной,
И в небо падающий пар —
Все бытия дает уроки,
<Закона требуя взамен> потоки.
Бег могучий, бег трескучий
Прямо к солнцу <держит> бык,
Смотрит тучей, сыплет кучей
Черных искр, грозить привык.
Добрый бык, небес не мучай,
Не дыши, как паровик.
Ведь без неба <видеть> нечем,
В чьи рога венками мечем.

Апрель 1919

109. "Точит деревья и тихо течет…"

Точит деревья и тихо течет
В синих рябинах вода.
Ветер бросает нечет и чет*,
Тихо стоят невода.
В воздухе мглистом испарина,
Где-то, не знают кручины,
Темный и смуглый выросли парень,
Рядом дивчина.
И только шум ночной осоки,
И только дрожь речного злака,
И кто-то бледный и высокий
Стоит, с дубровой одинаков.

<1919>

110. "И черный рак на белом блюде…"

И черный рак на белом блюде
Поймал колосья синей ржи.
И разговоры о простуде,
О море праздности и лжи.
Но вот нечаянный звонок:
«Мы погибоша, аки обре!»*
Как Цезарь некогда, до ног
Закройся занавесью. Добре!
Умри, родной мой. Взоры если
Тебя внимательно откроют,
Ты скажешь, развалясь на кресле:
«Я тот, кого не беспокоят».

<1919>

111. Мои походы

Коней табун, людьми одетый,
Бежит назад, увидев море.
И моря страх, ему нет сметы,
Неодолимей детской кори.
Но имя веры, полное Сибирей,
Узнает снова Ермака —
Страна, где замер нежный вырей*,
И сдастся древний замок А*.
Плеск небытия за гранью Веры
Отбросил зеркалом меня.
О, моря грустные промеры*
Разбойным взмахом кистеня!

1919–1920

112. "Собор грачей осенний…"

Собор грачей осенний,
Осенняя дума грачей.
Плетня звено плетений,
Сквозь ветер сон лучей.
Бросают в воздух стоны
Разумные уста.
Речной воды затоны
И снежный путь холста.
Три девушки пытали:
Чи парень я, чи нет?
А голуби летали,
Ведь им немного лет.
И всюду меркнет тень,
Ползет ко мне плетень.
Нет!

1919–1920

113. Праотец

Мешок из тюленей могучих на теле охотника,
Широко льются рыбьей кожи измятые покровы.
В чучеле сухого осетра стрелы
С орлиными перышками, дроты* прямые и тонкие,
С камнем, кремнем зубчатым на носу вместо клюва и парою перьев орлиных на хвосте.
Суровые могучие открыты глаза, длинные жестокие волосы у охотника.
И лук в руке, с стрелою наготове, осторожно вытянут вперед,
Подобно оку бога в сновидении, готовый ринуться певучей смертью: Дззи!
На грубых круглых досках и ремнях ноги.

1919–1920

114. Кормление голубя

Вы пили теплое дыхание голубки,
И, вся смеясь, вы наглецом его назвали.
А он, вложив горбатый клюв в накрашенные губки
И трепеща крылом, считал вас голубем? Едва ли!
И стая иволог летела,
Как треугольник зорь, на тело,
Скрывая сумраком бровей
Зеркала утренних морей.
Те низко падали, как пение царей.
За их сияющей соломой*,
Как воздухом погоды золотой,
Порою вздрагивал знакомый
Холма на землю лет крутой*.
И голубя малиновые лапки
В ее прическе утопали.
Он прилетел, осенне-зябкий.
Он у товарищей в опале.

1919–1920

115. "Сыновеет ночей синева…"

Сыновеет ночей синева,
Веет во все любимое,
И кто-то томительно звал,
Про горести вечера думая.
Это было, когда золотые
Три звезды зажигались на лодках
И когда одинокая туя
Над могилой раскинула ветку.
Это было, когда великаны
Одевалися алой чалмой
И моряны* порыв беззаконный,
Он прекрасен, не знал почему.
Это было, когда рыбаки
Запевали слова Одиссея
И на вале морском вдалеке
Крыло подымалось косое.

1920

116. Город будущего

Здесь площади из горниц, в один слой,
Стеклянною страницею повисли,
Здесь камню сказано «долой»,
Когда пришли за властью мысли.
Прямоугольники, чурбаны из стекла,
Шары, углов, полей полет,
Прозрачные курганы, где легла
Толпа прозрачно-чистых сот,
Раскаты улиц странного чурбана
И лбы стены из белого бревна —
Мы входим в город Солнцестана,
Где только мера и длина.
Где небо пролито из синего кувшина,
Из рук русалки темной площади,
И алошарая вершина
Светла венком стеклянной проседи,
Ученым глазом в ночь иди!
Ее на небо устремленный глаз
В чернила ночи ярко пролит.
Сорвать покровы напоказ
Дворец для толп упорно волит,
Чтоб созерцать ряды созвездий
И углублять закон возмездий.
Где одинокая игла
На страже улицы угла,
Стеклянный путь покоя над покоем
Был зорким стражем тишины,
Со стен цветным прозрачным роем
Смотрели старцы-вещуны.
В потоке золотого, куполе,
Они смотрели, мудрецы,
Искали правду, пытали, глупо ли
С сынами сеть ведут отцы.
И шуму всего человечества
Внимало спокойное жречество.
Но книгой черных плоскостей
Разрежет город синеву,
И станет больше и синей
Пустотный ночи круг.
Над глубиной прозрачных улиц
В стекле тяжелом, в глубине
Священных лиц ряды тянулись
С огнем небес наедине.
Разрушив жизни грубый кокон,
Толпа прозрачно-светлых окон
Под шаровыми куполами
Былых видений табуны,
Былых времен расскажет сны.
В высоком и отвесном храме
Здесь рода смертного отцы
Взошли на купола концы,
Но лица их своим окном,
Как невод, не задержат свет<а>,
На черном вырезе хором
Стоит толпа людей завета.
Железные поля, что ходят на колесах
И возят мешок толп, бросая общей кучей,
Дворец стеклянный, прямей, че<м> старца посох,
Свою бросает ось, один на черных тучах.
Ремнями приводными живые ходят горницы,
Светелка за светелкою, серебряный набат,
Узнавшие неволю веселые затворницы,
Как нити голубые стеклянных гладких хат.
И, озаряя дол,
Верхушкой гордой цвел
Высокий горниц ствол.
Окутанный зарницей,
Стоит высот цевницей.
Отвесная хором нить,
Верхушкой сюда падай,
Я буду вечно помнить
Стены прозрачной радуй.
О, ветер города, размерно двигай
Здесь неводом ячеек и сетей,
А здесь страниц стеклянной книгой,
Здесь иглами осей,
Здесь лесом строгих плоскостей.
Дворцы-страницы, дворцы-книги,
Стеклянные развернутые книги,
Весь город — лист зеркальных окон,
Свирель в руке суровой рока.
И лямкою на шее бурлака
Влача устало небеса,
Ты мечешь в даль стеклянный дол,
Разрез страниц стеклянного объема
Широкой книгой открывал.
А здесь на вал окутал вал прозрачного холста,
Над полом громоздил устало пол,
Здесь речи лил сквозь львиные уста
И рос, как множество зеркального излома.

1920

117. Слово о Эль

Когда судов широкий вес
Был пролит на груди,
Мы говорили: видишь, лямка
На шее бурлака.
Когда камней бесился бег,
Листом в долину упадая,
Мы говорили — то лавина.
Когда плеск волн, удар в моржа,
Мы говорили — это ласты.
Когда зимой снега хранили
Шаги ночные зверолова,
Мы говорили — это лыжи.
Когда волна лелеет челн
И носит ношу человека,
Мы говорили — это лодка.
Когда широкое копыто
В болотной топи держит лося,
Мы говорили — это лапа.
И про широкие рога
Мы говорили — лось и лань.
Через осипший пароход
Я увидал кривую лопасть:
Она толкала тяжесть вод,
И луч воды забыл, где пропасть.
Когда доска на груди воина
Ловила копья и стрелу,
Мы говорили — это латы.
Когда цветов широкий лист
Облавой ловит лет луча,
Мы говорим — протяжный лист.
Когда умножены листы,
Мы говорили — это лес.
Когда у ласточек протяжное перо
Блеснет, как лужа ливня синего,
И птица льется лужей ноши,
И лег на лист летуньи вес,
Мы говорим — она летает,
Блистая глазом самозванки.
Когда лежу я на лежанке,
На ложе лога на лугу,
Я сам из тела сделал лодку,
И лень на тело упадает.
Ленивец, лодырь или лодка, кто я?
И здесь и там пролита лень.
Когда в ладонь сливались пальцы,
Когда не движет легот* листья,
Мы говорили — слабый ветер.
Когда вода — широкий камень,
Широкий пол из снега,
Мы говорили — это лед.
Лед — белый лист воды.
Кто не лежит во время бега
Звериным телом, но стоит,
Ему названье дали — люд.
Мы воду черпаем из ложки.
Он одинок, он выскочка зверей,
Его хребет стоит, как тополь,
А не лежит хребтом зверей.
Прямостоячее двуногое,
Тебя назвали через люд.
Где лужей пролилися пальцы,
Мы говорили — то ладонь.
Когда мы легки, мы летим.
Когда с людьми мы, люди, легки, —
Любим. Любимые — людимы.
Эль — это легкие Лели,
Точек возвышенный ливень,
Эль — это луч весовой,
Воткнутый в площадь ладьи.
Нить ливня и лужа.
Эль — путь точки с высоты,
Остановленный широкой
Плоскостью.
В любви сокрыт приказ
Любить людей,
И люди — те, кого любить должны мы.
Матери ливнем любимец —
Лужа-дитя.
Если шириною площади остановлена точка — это Эль.
Сила движения, уменьшенная
Площадью приложения, — это Эль.
Таков силовой прибор,
Скрытый за Эль.

Начало 1920

118. "Москвы колымага…"

Москвы колымага,
В ней два имаго*.
Голгофа*
Мариенгофа*.
Город
Распорот.
Воскресение
Есенина.
Господи, отелись*
В шубе из лис!

Апрель 1920

119. Праздник труда

Алое плавало, алое
На копьях у толпы.
Это труд проходит, балуя
Шагом взмах своей пяты.
Труднеделя! Труднеделя!
Кожа лоснится рубах.
Льется песня, в самом деле,
В дне вчерашнем о рабах,
О рабочих, не рабах!
И, могучая, раскатом
Песня падает, пока
Озаряемый закатом
Отбивает трепака.
Лишь приемы откололи
Сапогами впереди,
Как опять Востоком воли
Песня вспыхнула в груди.
Трубачи идут в поход,
Трубят трубам в медный рот!
Веселым чародеям
Широкая дорога.
Трубач, обвитый змеем
Изогнутого рога.
Это синие гусары
На заснувшие ножи
Золотые лили чары
Полевых колосьев ржи.
Городские очи радуя
Огневым письмом полотен,
То подымаясь, то падая,
Труд проходит, беззаботен.
И на площади пологой
Гулко шли рогоголовцы*
Битвенным богом
Желтый околыш, знакомый тревогам.
И на затылках, наголо стриженных,
Раньше униженных, —
Черные овцы.
Лица закрыли,
Кудри струили.
Суровые ноги в зеленых обмотках,
Ищут бойцы за свободу знакомых,
В каждой винтовке ветка черемухи —
Боевой привет красотке.
Как жестоки и свирепы
Скакуны степных долин!
Оцепили площадь цепи,
На макушках — алый блин!
Как сегодня ярки вещи!
Золотым огнем блеснув,
Знамя падает и плещет,
Славит ветер и весну.
Это идут трубачи,
С ног окованные трубы.
Это идут усачи,
В красоте суровой грубы.
И, как дочь могучей меди
Меж богов и меж людей,
Звуки, облаку соседи,
Рвутся в небо лебедей!
Веселым чародеям
Свободная дорога,
Трубач сверкает змеем
Изогнутого рога.
Алый волос расплескала,
Точно дева, площадь города,
И военного закала
Черны ветреные бороды.
Золото красными птицами
Носится взад и вперед.
Огненных крыл вереницами
Был успокоен народ.

20 апреля 1920

120. Горные чары

Я верю их вою и хвоям,
Где стелется тихо столетье сосны
И каждый умножен и нежен
Как баловень бога живого.
Я вижу широкую вежу*
И нежу собою и нижу.
Падун* улетает по дань,
И вы, точно ветка весны,
Летя по утиной реке паутиной.
Ночная усадьба судьбы,
Север цели всех созвездий
Созерцали вы.
Вилось одеянье волос,
И каждый — путь солнца,
Летевший в меня, чтобы солнце на солнце менять.
Березы мох — маленький замок,
И вы — одеяние ивы,
Что с тихим напевом «увы!»
Качала качель головы.
На матери камень
Ты встала; он громок
Морями и материками,
Поэтому пел мой потомок.
Но ведом ночным небосводом
И за руку зорями зорко ведом.
Вхожу в одинокую хижу*,
Куда я годую* себя и меня.
Печаль, распустив паруса,
Где делится горе владелицы,
Увозит свои имена,
Слезает неясной слезой,
Изученной тропкой из окон
Хранимой хра<мин>ы.
И лавою падает вал,
Оливы желанья увел
Суровый поток
Дорогою пяток.

1920

121. Каракурт

От зари и до ночи
Вяжет Врангель онучи,
Он готовится в поход
Защищать царев доход.
Чтоб, как ранее, жирели
Купцов шеи без стыда,
А купчих без ожерелий
Не видать бы никогда.
Чтоб жилось бы им как прежде,
Так, чтоб ни в одном глазу,
Сам господь, высок в надежде,
Осушал бы им слезу.
Чтоб от жен и до наложницы
Их носил рысак,
Сам господь, напялив ножницы,
Прибыль стриг бумаг.
Есть волшебная овца,
Каждый год дает руно.
«Без содействия Творца
Быть купцами не дано».
Кровь волнуется баронья:
«Я спаситель тех, кто барин».
Только каркает воронья
Стая: «Будешь ты зажарен!»
Тратьте рати, рать за ратью,
Как морской песок.
Сбросят в море вашу братью:
Советстяг — высок.

Конец октября 1920

122. Алеше Крученых

Игра в аду* и труд в раю —
Хорошеуки* первые уроки.
Помнишь, мы вместе
Грызли, как мыши,
Непрозрачное время?
Сим победиши*!

26 октября 1920

123. Саян

I
Саян здесь катит вал за валом,
И берега из мела.
Здесь думы о бывалом
И время онемело.
Вверху широким полотнищем
Шумят тревожно паруса,
Челнок смутил широким днищем
Реки вторые небеса.
Что видел ты? Войска?
Собор немых жрецов?
Иль повела тебя тоска
Туда, в страну отцов?
Зачем ты стал угрюм и скучен,
Тебя течением несло,
И вынул из уключин
Широкое весло?
И, прислонясь к весла концу,
Стоял ты, очарован,
К ночному камню-одинцу*
Был смутный взор прикован.
Пришел охотник и раздел
Себя от ветхого покрова,
И руки на небо воздел
Молитвой зверолова.
Поклон глубокий 3 раза,
Обряд кочевника таков.
«Пойми, то предков образа,
Соседи белых облаков».
На вышине, где бор шумел
И где звенели сосен струны,
Художник вырезать умел
Отцов загадочные руны.
Твои глаза, старинный боже,
Глядят в расщелинах стены.
Пасут оленя и треножат
Пустыни древние сыны.
И за суровым клинопадом*
Бегут олени диким стадом.
Застыли сказочными птицами
Отцов письмена в поднебесьи.
Внизу седое краснолесье
Поет вечерними синицами.
В своем величии убогом
На темя гор восходит лось
Увидеть договора с богом
Покрытый знаками утес.
Он гладит камень своих рог
О черный каменный порог.
Он ветку рвет, жует листы
И смотрит тупо и устало
На грубо-древние черты
Того, что миновало.
II
Но выше пояса письмен,
Каким-то отроком спасен,
Убогий образ на березе
Красою ветхою сиял.
Он наклонился детским ликом
К широкой бездне перед ним,
Гвоздем над пропастью клоним,
Грозою дикою щадим,
Доской закрыв березы тыл,
Он, очарованный, застыл.
Лишь черный ворон с мрачным криком
Летел по небу, нелюдим.
Береза что ему сказала
Своею чистою корой,
И пропасть что ему молчала
Пред очарованной горой?
Глаза нездешние расширил,
В них голубого света сад,
Смотрел туда, где водопад
Себе русло ночное вырыл.

1920–1921

124. Море

Бьются синие которы*
И зеленые ямуры*.
Эй, на палубу, поморы,
Эй, на палубу, музуры*,
Голубые удальцы!
Ветер баловень — а-ха-ха! —
Дал пощечину с размаха,
Судно село кукарачь*,
Скинув парус, мчится вскачь.
Волны скачут лата-тах*!
Волны скачут а-ца-ца*!
Точно дочери отца.
За морцом* летит морцо.
Море бешеное взы-ы*!
Море, море, но-но-но!
Эти пади, эти кручи
И зеленая крутель*.
Темный волн кумоворот*,
В тучах облако и мра*
Белым баловнем плывут.
Моря катится охава*,
А на небе виснет зга*
Эта дзыга* синей хляби,
Кубари* веселых волн.
Море вертится юлой,
Море грезит и моргует*
И могилами торгует.
Наше оханное* судно
Полететь по морю будно*.
Дико гонятся две влаги,
Обе в пене и белаге*,
И волною кокова*
Сбита, лебедя глава.
Море плачет, море вакает*,
Черным молния варакает*.
Что же, скоро стихнет вза*
Наша дикая гроза?
Скоро выглянет ваража*
И исчезнет ветер вражий?
Дырой диль* сияет в небе,
Буря шутит и шиганит*,
Небо тучи великанит*.
Эй, на палубу, поморы,
Эй, на палубу, музуры*,
Ветер славить молодцы!
Ветра с морем нелады
Доведут нас до беды.
Судно бьется, судну ва-ва*!
Ветер бьется в самый корог*,
Остов бьется и трещит.
Будь он проклят, ветер-ворог —
От тебя молитва щит.
Ветер лапою ошкуя*
Снова бросится, тоскуя,
Грозно вырастет волна,
Возрастая в гневе старом, —
И опять волны ударом
Вся ладья* потрясена.
Завтра море будет отеть*,
Солнце небо позолотит.
Буря — киш, буря — кши!
Почернел суровый юг,
Занялась ночная темень.
Это нам пришел каюк,
Это нам приходит неман*.
Судну ва-ва*, море бяка,
Море сделало бо-бо.
Волны, синие борзые,
Скачут возле господина,
Заяц тучи на руке.
И волнисто-белой грудью
Грозят люду и безлюдью,
Полны злости, полны скуки.
В небе черном серый кукиш,
Небо тучам кажет шиш.
Эй ты, палуба лихая,
Что задумалась, молчишь?
Ветер лапою медвежьей
Нас голубит, гладит, нежит.
Будет небо голубо,
А пока же нам бо-бо.
Буря носится волчком,
По-морскому бога хая.
А пока же, охохонюшки,
Ветру молимся тихонечко.

1920–1921

125. "Kaк стадо овец мирно дремлет…"

Как стадо овец мирно дремлет,
Так мирно дремлют в коробке
Боги былые огня — спички, божественным горды огнем.
Капля сухая желтой головки на ветке,
Это же праотцев ужас —
Дикий пламени бог, скорбный очами,
В буре красных волос.
Молния пала на хату отцов с соломенной крышей,
Дуб раскололся, дымится,
Жены и дети, и старцы, невесты черноволосые,
Их развевалися волосы, —
Все убегают в леса, крича, оборачиваясь, рукой подымая до неба,
На острые зубы зверя лесного, гадов шипящих укус,
Как обед для летучего гнуса.
Дико пещера пылает:
Золото здесь, зелень и синь горят языками.
Багровый, с зеленью злою
Взбешенных глаз в красных ресницах,
Бог пламени, жениной палкой побитый,
Машет дубиной корявой, гнев на селе срывает.
Соседи бросились грабить село из пещер.
Копья и нож, крики войны!
Клич «С нами бог!»,
И каждый ворует у бога
Дубину и длинные красные волосы.
«Бог не с нами!» — плачут в лесу
Деревни пылавшей жильцы.
Как волк, дико выл прадед,
Видя, как пеплом
Становится хижина.
Только угли горят и шипят.
Ничего уже больше, горка золы.
Смотрят глазами волков
Из тьмы. Плачь, жена!
Нет уже хижины милой
Со шкурами, удочками, копьями
И мясом оленей, прекрасным на вкус.
В горы бежит он проворно, спасаясь.
А сыны «Мы с нами!»
Запели, воинственные,
И сделали спички,
Как будто. и глупые —
И будто божественные,
Молнию так покорив,
Заперев в узком пространстве.
«Мы с нами!» — запели сурово они,
Точно перед смертью.—
Ведайте, знайте: «Мы с нами!»
Сделали спички —
Стадо ручное богов,
Огня божество победив.
Это победа великая и грозная.
К печке, к работе
Молнию с неба свели.
Небо грозовое, полное туч, —
Первая коробка для спичек,
Грозных для мира.
Овцы огня в руне золотом
Мирно лежат в коробке.
А раньше пещерным львом
Рвали и грызли людей,
Гривой трясли золотой.
А я же, алчный к победам,
Буду делать сурово
Спички судьбы,
Безопасные спички судьбы!
Буду судьбу зажигать,
Разум в судьбу обмакнув.
«Мы с нами!» — Спички судьбы.
Спички из рока, спички судьбы.
Кто мне товарищ?
Буду судьбу зажигать,
Сколько мне надо
Для жизни и смерти.
Первая коробка
Спичек судьбы —
Вот она! Вот она!

<1921>

126. "Люди! Над нашим окном…"

Люди! Над нашим окном
В завтрашний день
Повесим ковер кумачовый,
Где были бы имена Платона и Пугачева.
Пророки, певцы и провидцы!*
Глазами великих озер*
Будем смотреть на ковер,
Чтоб большинству не ошибиться!

<1921>

127. Самострел любви

Хотите ли вы
Стать для меня род тетивы
Из ваших кос крученых?
На лук ресниц, в концах печеный,
Меня стрелою нате,
И я умчусь грозы пернатей.

25 января 1921

128. "Тайной вечери глаз знает много Нева…"

Тайной вечери глаз* знает много Нева,
Здесь спасителей кровь причастилась вчера
С телом севера, камнем булыжника.
В ней воспета любовь отпылавших страниц.
Это пеплом любви так черны вечера
И рабочих и бледного книжника.
Льется красным струя,
Лишь зажжется трояк*
На усталых мостах.
Трубы ветра грубы,
А решетка садов стоит стражей судьбы.
Тайной вечери глаз знает много Нева
У чугунных коней, у широких камней
Дворца Строганова.

Февраль 1921, начало 1922

129. "Девушки, те, что шагают…"

Девушки, те, что шагают
Сапогами черных глаз
По цветам моего сердца.
Девушки, опустившие копья
На озера своих ресниц.
Девушки, моющие ноги
В озере моих слов.

<1921>

130. "Люди! Утопим вражду в солнечном свете!.."

Люди! Утопим вражду в солнечном свете!
В плаще мнимых звезд ходят — я жду —
Смелых замыслов дети,
Смелых разумов сын.

<1921>

131. "Помимо закона тяготения…"

Помимо закона тяготения
Найти общий строй времени,
Яровчатых солнечных гусель*, —
Основную мелкую ячейку времени и всю сеть.

<1921>

132. Моряк и поец

Как хижина твоя бела!
С тобой я подружился!
Рука морей нас подняла
На высоту, чтоб разум закружился.
Иной открыт пред нами выдел.
И, пьяный тем, что я увидел,
Я Господу ночей готов сказать:
«Братишка!» —
И Млечный Путь
Погладить по головке.
Былое — как прочитанная книжка.
И в море мне шумит братва,
Шумит морскими голосами, И в небесах блестит братва
Детей лукавыми глазами.
Скажи, ужели святотатство
Сомкнуть, что есть, в земное братство?
И, открывая умные объятья,
Воскликнуть: «Звезды — братья! Горы — братья! Боги — братья!»
Сапожники! Гордо сияющий
Весь Млечный Путь —
Обуви дерзкой дратва.
Люди и звезды — братва!
Люди! Дальше окоп
К силе небесной проложим.
Старые горести — стоп!
Мы быть крылатыми можем.
Я, человечество*, мне научу
Ближние солнца честь отдавать!
«Ась, два», — рявкая солнцам сурово.
Солнце! Дай ножку!
Солнце! Дай ножку!
Загар лица, как ветер, смугол,
Синел морской рубашки угол.
Откуда вы, моряк?
Где моря широкий уступ
В широкую бездну провалится,
Как будто казнен Лизогуб*
И где-то невеста печалится.
И воды носятся вдали,
Уж покорены небесами.
Так головы, казненные Али*,
Шептали мертвыми устами
Ему, любимцу и пророку,
Слова упорные: «Ты — бог» —
И медленно скользили по мечу,
И умирали в пыли ног,
Как тихой смерти вечеря*,
Когда рыдать и грезить* нечего.
И чокаясь с созвездьем Девы*
И полночи глубокой завсегдатай,
У шума вод беру напевы,
Напевы слова и раскаты.
Годы прошедшие, где вы?
В земле нечитаемых книг!
И пело созвездие Девы:
«Будь, воин, как раньше, велик!»
Мы слышим в шуме дальних весел,
Что ужас радостен и весел*,
Что он — у серой жизни вычет
И с детской радостью граничит.

<Начало 1921>

133. "И вечер темец…"

И вечер темец,
И тополь земец,
И мореречи,
И ты, далече!

<1921>

134. "Э-э! Ы-ым!" — весь в поту…"

«Э-э! Ы-ым!» — весь в поту,
Понукает вола серорогого,
И ныряет соха выдрой в топкое логово.
Весенний кисель жевали и ели зубы сохи деревянной
Бык гордился дородною складкой на шее
И могучим холмом на шее могучей,
Чтобы пленять им коров,
И рога перенял у юного месяца,
Когда тот блестит над темным вечерним холмом.
Другой — отдыхал,
Черно-синий, с холмом на шее, с горбом
Стоял он, вор черно-синей тени от дерева,
С нею сливаясь.
Жабы усердно молились, работая в большие пузыри,
Точно трубач в рог,
Надув ушей перепонки, раздув белые шары.
Толстый священник сидел впереди,
Глаза золотые навыкате,
И книгу погоды читал.
Черепахи вытягивали шеи, точно удивленные,
Точно чем<-то> в этом мире изумленные, протянутые к тайне.
Весенних запахов и ветров пулемет —
Очнись, мыслитель, есть и что-то —
В нахмуренные лбы и ноздри,
Ноздри пленяя пулями красоты обоняния,
Стучал проворно «ту-ту-ту».
Цветы вели бои, воздушные бои пыльцой,
Сражались пальбою пушечных запахов,
Билися битвами запахов:
Кто медовее — будет тот победитель.
И давали уроки другой войны
И запахов весенний пулемет,
И вечер, точно первосвященник зари.
Битвами запаха бились цветы,
Летали душистые пули.
И было согласное и могучее пение жаб
В честь ясной погоды.
Люди, учитесь новой войне,
Где выстрелы сладкого воздуха,
Окопы из брачных цветов,
Медового неба стрельба, боевые приказы.
И вздымались молитвенниками,
Богослужебными книгами пузыри
У квакавших громко лягушек,
Набожных, как всегда вечерами при тихой погоде.

Весна 1921

135. Пасха в Энзели

Темно-зеленые, золотоокие всюду сады,
Сады Энзели*.
Это растут портахалы*,
Это нарынчи*
Золотою росою осыпали
Черные ветки и сучья.
Хинное дерево
С корой голубой
Покрыто улитками.
А в Баку нет нарынчей,
Есть остров Наргинь*,
Отчего стала противною
Рыба морская, белуга или сомы.
О сумасшедших водолазах
Я помню рассказы
Под небом испуганных глаз.
Тихо. Темно.
Синее небо.
Цыганское солнышко* всходит,
Сияя на небе молочном.
Бочонок джи-джи*
Пронес армянин,
Кем-то нанят.
Братва, обнимаясь, горланит:
«Свадьбу новую справляет*
Он, веселый и хмельной.
Свадьбу новую справляет
Он, веселый и хмельной».
Так до утра.
Пения молкнут раскаты.
Слушай, годок: «Троцкий» пришел.
«Троцкого» слышен гудок.
Утро. Спали, храпели.
А берега волны бились и пели.
Утро. Ворона летит,
И курским соловьем
С вершины портахала
Поет родной России Ка*,
Вся надрываясь хриплою грудью.
На родине, на севере, ее
Зовут каргою.
Я помню, дикий калмык
Волжской степи
Мне с сердцем говорил:

136

«Давай такие деньги,*
Чтоб была на них карга».*
Ноги, усталые в Харькове,
Покрытые ранами Баку,
Высмеянные уличными детьми и девицами,
Вымыть в зеленых водах Ирана*,
В каменных водоемах,
Где плавают красные до огня
Золотые рыбы и отразились плодовые деревья
Ручным бесконечным стадом.
Отрубить в ущельи Зоргама*
Темные волосы Харькова,
Дона и Баку.
Темные вольные волосы,
Полные мысли и воли.

Весна 1921

136. Новруз труда

Снова мы первые дни человечества!
Адам за адамом*
Проходят толпой*
На праздник Байрама*
Словесной игрой*.
В лесах золотых
3аратустры,
Где зелень лесов златоуста!
Это был первый день месяца Ая*.
Уснувшую речь не забыли мы
В стране, где название месяца — Ай
И полночью Ай тихо светит с небес.
Два слова, два Ая,
Два голубя бились
В окошко общей таинственной были…
Алое падает, алое
На древках с высоты.
Мощный труд проходит, балуя
Шагом взмах своей пяты.
Трубачи идут в поход,
Трубят трубам в рыжий рот.
Городские очи радуя
Золотым письмом полотен,
То подымаясь, то падая,
Труд проходит, беззаботен.
Трубач, обвитый змеем
Изогнутого рога!
Веселым чародеям
Широкая дорога!
Несут виденье алое
Вдоль улицы знаменщики,
Воспряньте, все усталые!
Долой, труда погонщики!
Это день мирового Байрама.
Поодаль, как будто у русской свободы на паперти,
Ревнивой темницею заперты,
Строгие, грустные девы ислама.
Черной чадрою закутаны,
Освободителя ждут они.
Кардаш*, ружье на изготовку
Руками взяв, несется вскачь,
За ним летят на джигитовку
Его товарищи удач.
Их смуглые лица окутаны в шали,
А груди в высокой броне из зарядов,
Упрямые кони устало дышали
Разбойничьей прелестью горных отрядов.
Он скачет по роще, по камням и грязям,
Сквозь ветер, сквозь чащу, упорный скакун,
И ловкий наездник то падает наземь,
То вновь вверх седла — изваянья чугун.
Так смуглые воины горных кочевий
По-братски несутся, держась за нагайку,
Под низкими сводами темных деревьев,
Под рокот ружейный и гром балалайки.

Начало мая 1921

137. Кавэ-кузнец

Был сумрак сер и заспан.
Меха дышали наспех,
Над грудой серой пепла
Храпели горлом хрипло.
Как бабки повивальные
Над плачущим младенцем,
Стояли кузнецы у тела полуголого,
Краснея полотенцем.
В гнездо их наковальни,
Багровое жилище,
Клещи носили пищу —
Расплавленное олово.
Свирепые, багряные
Клещи, зрачками, оловянные,
Сквозь сумрак проблистав,
Как воль других устав.
Они, как полумесяц, блестят на небеси,
Змеей из серы вынырнув удушливого чада,
Купают в красном пламени заплаканное чадо
И сквозь чертеж неясной морды
Блеснут багровыми порой очами чёрта.
Гнездо ночных движений,
Железной кровью мытое,
Из черных теней свитое,
Склонившись к углям падшим,
Как колокольчик, бьется железных пений плачем.
И те клещи свирепые
Труда заре пою.
И где, верны косым очам,
Проворных теней плети
Ложились по плечам,
Как тень багровой сети,
Где красный стан с рожденья бедных
Скрывал малиновый передник
Узором пестрого Востока,
А перезвоны молотков — у детских уст свисток, —
Жестокие клещи,
Багровые, как очи,
Ночной закал свободы и обжиг
Так обнародовали:
«Мы, Труд Первый и прочее и прочее…»

Начало мая 1921

138. Иранская песня

Как по речке по Ирану,
По его зеленым струям,
По его глубоким сваям,
Сладкой около воды,
Ходят двое чудаков*
Да стреляют судаков.
Они целят рыбе в лоб,
Стой, голубушка, стоп!
Они ходят, приговаривают.
Верю, память не соврет.
Уху варят и поваривают.
«Эх, не жизнь, а жестянка!»
Ходит в небе самолет
Братвой облаку удалой.
Где же скатерть-самобранка,
Самолетова жена?
Иль случайно запоздала,
Иль в острог погружена?
Верю сказкам наперед:
Прежде сказки — станут былью,
Но когда дойдет черед,
Мое мясо станет пылью.
И когда знамена оптом
Пронесет толпа, ликуя,
Я проснуся, в землю втоптан,
Пыльным черепом тоскуя.
Или все свои права
Брошу будущему в печку?
Эй, черней, лугов трава!
Каменей навеки, речка!

Май 1921

139. "С утробой медною…"

1
С утробой медною
Верблюд,
Тебя ваял потомок Чингисхана.
В пустынях белых, с шелестом сухих бумаг,
Письменного стола
Колючей мысли вьюк несешь —
Кузнец случайно ли забыл дать удила? —
Туда, где звон чернильных струй,
На берега озер черниловодных,
Под деревом времен Батыя, копной его ветвей,
Нависших на глаза, на лоб писателя,
Семьей птенцов гнезда волос писателя,
Кто древней Галиле<е>
Дал грани большаков и угол.
Проносишь равенство, как вьюк,
Несешься вскачь, остановивши время
Над самой пропастью письменного стола, —
Где страшно заглянуть,
Чтоб звон чернильных струй,
Чей водопровод —
Дыхание песчаных вьюг,
Дал равенство костру
И умному огню в глазах
Холодного отца чернильных рек,
Откуда те бежали спешным стадом,
И пламени зеркальному чтеца,
Ч<ей> разум почерк напевал,
Как медную пластину — губ Шаляпина
Толпою управлявший голос.
Ты, мясо медное с сухою кожей
В узорном чучеле веселых жен,
По скатерти стола задумчивый прохожий, —
Ты тенью странной окружен.
В переселенье душ ты был,
Быть может, раньше — нож.
Теперь неси в сердцах песчаных
Из мысли нож!
Люди открытий,
Люди отплытий,
Режьте в Реште*
Нити событий.
Летевший
Древний германский орел,
Утративший Ха,
Ищет его
В украинском «разве»,
В колосе ржи.
Шагай
Через пустыню Азии,
Где блещет призрак Аза,
Звоном зовет сухие рассудки.
2
Раньше из Ганга священную воду
В шкурах овечьих верблюды носили,
Чтоб брызнуть по водам свинцовым на Волге, реке дикарей
Этот, из меди верблюд,
Чернильные струи от Волги до Ганга*
Нести обречен.
Не расплещи же,
Путник пустыни стола,
Бочонок с чернилами![2]

5 июня 1921

140. Ночь в Персии

Морской берег.
Небо. Звезды. Я спокоен. Я лежу.
А подушка — не камень, не перья:
Дырявый сапог моряка.
В них Самородов* в красные дни
На море поднял восстанье
И белых суда увел в Красноводск,
В красные воды.
Темнеет. Темно.
«Товарищ, иди, помогай!» —
Иранец зовет, черный, чугунный,
Подымая хворост с земли.
Я ремень затянул
И помог взвалить.
«Саул!» («Спасибо» по-русски.)
Исчез в темноте.
Я же шептал в темноте
Имя Мехди*.
Мехди?
Жук, летевший прямо с черного
Шумного моря,
Держа путь на меня,
Сделал два круга над головой
И, крылья сложив, опустился на волосы.
Тихо молчал и после
Вдруг заскрипел,
Внятно сказал знакомое слово
На языке, понятном обоим.
Он твердо и ласково сказал свое слово.
Довольно! Мы поняли друг друга!
Темный договор ночи
Подписан скрипом жука.
Крылья подняв, как паруса,
Жук улетел.
Море стерло и скрип и поцелуй на песке.
Это было!
Это верно до точки!

1921

141. Дуб Персии

Над скатертью запутанных корней
Пустым кувшином
Подымает дуб столетние цветы
С пещерой для отшельников.
И в шорохе ветвей
Шумит созвучие
С Маздаком* Маркса.
«Хамау, хамау!
Уах, уах, хаган!» —
Как волки, ободряя друг друга,
Бегут шакалы.
Но помнит шепот тех ветвей
Напев времен Батыя.

Лето 1921

142. "Ночи запах — эти звезды…"

Ночи запах — эти звезды
В ноздри буйные вдыхая,
Где вода легла на гвозди,
Говор пеной колыхая,
Ты пройдешь в чалме зеленой
Из засохнувшего сена —
Мой учитель опаленный*,
Черный, как костра полено.
А другой придет навстречу,
Он устал, как весь Восток,
И в руке его замечу
Красный сорванный цветок.

<Лето 1921>

143. "Ручей с холодною водой..»

Ручей с холодною водой,
Где я скакал, как бешеный мулла,
Где хорошо.
Чека за 40 верст меня позвала на допрос.
Ослы попадались навстречу.
Всадник к себе завернул.
Мы проскакали верст пять.
«Кушай», — всадник чурек отломил золотистый,
Мокрый сыр и кисть голубую вина протянул на ходу,
Гнездо голубых змеиных яиц,
Только нет матери.
Скачем опять, на ходу
Кушая неба дары.
Кони трутся боками, ремнями седла.
Улыбка белеет в губах моего товарища.
«Кушай, товарищ», — опять на ходу протянулась рука с кистью глаз моря.
Так мы скакали вдвоем на допрос у подножия гор.
И буйволов сухое молоко хрустело в моем рту,
А после чистое вино в мешочках и золотистая мука.
А рядом лес густой, где древний ствол
Был с головы до ног окутан хмурым хмелем,
Чтоб лишь кабан прошиб его, несясь как пуля.
Чернели пятна от костров, зола белела, кости.
И стадо в тысячи овец порою, как потоп,
Руководимо пастухом, бежало нам навстречу
Черными волнами моря живого.
Вдруг смерклось темное ущелье. Река темнела рядом,
По тысяче камней катила голубое кружево.
И стало вдруг темно, и сетью редких капель,
Чехлом холодных капель
Покрылись сразу мы. То грозное ущелье
Вдруг встало каменною книгой читателя другого,
Открытое для глаз другого мира.
Аул рассыпан был, казались сакли
Буквами нам непонятной речи.
Там камень красный подымался в небо
На полверсты прямою высотой, кем-то читаемой доныне.
Но я чтеца на небе не заметил,
Хотя, казалось, был он где-то около.
Быть может, он чалмой дождя завернут был.
Служебным долгом внизу река шумела,
И оттеняли высоту деревья-одиночки.
А каменные ведомости последней тьмы тем* лет
Красны, не скомканы стояли.
То торга крик? Иль описание любви, и нежной и туманной?
Как пальцы рук, над каменной газетой белели облака.
К какому множеству столетий
Окаменелых новостей висели правильно строки?
Через день Чека допрос окончила ненужный,
И я, гонимый ей, в Баку на поезде уехал.
Овраги, где клубилася река
В мешках внезапной пустоты,
Где сумрак служил небу.
Я узнавал растений храмы
И чины, и толпу.
Здесь дикий виноград я рвал,
Все руки исцарапав.
И я уехал.
Овраги, где я лазил, мешки русла пустого, гдепрятались святилища растений,
И груша старая в саду, на ней цветок богов — омела* раскинула свой город,
Могучее дерево мучая деревней крови другой, цветами краснея,—
Прощайте все!
Прощайте, вечера, когда ночные боги, седые пастухи, в деревни золотые вели свои стада.
Бежали буйволы, и запах молока вздымался деревом на небо
И к тучам шел.
Прощайте, черно-синие глаза у буйволиц за черною решеткою ресниц,
Откуда лились лучи материнства и на теленка и на людей.
Прощай, ночная темнота,
Когда и темь и буйволы
Одной чернели тучей
И каждый вечер натыкался я рукой
На их рога крутые,
Кувшин на голове
Печальнооких жен
С медлительной походкой.

Лето-осень 1921

144. "Я видел юношу-пророка…"

Я видел юношу-пророка,
Припавшего к стеклянным волосам лесного водопада,
Где старые мшистые деревья стояли в сумраке важно, как старики,
И перебирали на руках четки ползучих растений.
Стеклянной пуповиной летела в пропасть цепь
Стеклянных матерей и дочерей
Рождения водопада, где мать воды и дети менялися местами.
Внизу река шумела.
Деревья заполняли свечами своих веток
Пустой объем ущелья, и азбукой столетий толпилися утесы.
А камни-великаны — как плечи лесной девы
Под белою волной,
Что за морем искал священник наготы.
Он Разиным поклялся быть напротив.
Ужели снова бросит в море княжну? Противо-Разин* грезит.
Нет! Нет! Свидетели — высокие деревья!
Студеною волною покрыв себя
И холода живого узнав язык и разум,
Другого мира, ледян<ого> тела,
Наш юноша поет:
«С русалкою Зоргама* обручен
Навеки я,
Волну очеловечив.
Тот — сделал волной деву».
Деревья шептали речи столетий.

Лето-осень 1921

145. "Ра — видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде…"

Ра* — видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде,
Созерцающий свой сон и себя
В мышонке, тихо ворующем болотный злак,
В молодом лягушонке, надувшем белые пузыри в знак мужества,
В траве зеленой, порезавшей красным почерком стан у девушки, согнутой с серпом,
Собиравшей осоку для топлива и дома,
В струях рыб, волнующих травы, пускающих кверху пузырьки,
Окруженный Волгой глаз*.
Ра — продолженный в тысяче зверей и растений,
Ра — дерево с живыми, бегающими и думающими листами, испускающими шорохи, стоны.
Волга глаз,
Тысячи очей смотрят на него, тысячи зир и зин*.
И Разин*,
Мывший ноги,
Поднял голову и долго смотрел на Ра,
Так что тугая шея покраснела узкой чертой.

1921

146. Союзу молодежи

Русские мальчики, львами
Три года охранявшие народный улей,
Знайте, я любовался вами,
Когда ы затыкали дыры труда
Или бросались туда,
Где львиная голая грудь —
Заслон от свистящей пули.
Всюду веселы и молоды,
Белокурые, засыпая на пушках,
Вы искали холода и голода,
Забыв про постели и о подушках.
Юные львы, вы походили на моряка
Среди ядер свирепо-свинцовых,
Что дыру на котле
Паров, улететь готовых,
Вместо чугунных втул
Локтем своего теласмело заткнул.*
Шипит и дымится рука
И на море пахнет жарким — каким?
Редкое жаркое, мясо человека.
Но пар телом заперт,
Пары не летят,
И судно послало свистящий снаряд.
Вам, юношам, не раз кричавшим
«Прочь» мировой сове,
Совет:
Смело вскочите на плечи старших поколений,
То, что они сделали, — только ступени.
Оттуда видней!
Много и далёко
Увидит ваше око,
Высеченное плеткой меньшего числа дней.

1921

147. Я и Россия

Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
Гражданки и граждане
Меня — государства
Тысячеоконных кудрей толпились у окон.
Ольги и Игори,
Не по заказу
Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу.
Пала темница рубашки!
А я просто снял рубашку —
Дал солнце народам Меня!
Голый стоял около моря.
Так я дарил народам свободу,
Толпам загара.

1921

148. 1905 год

Пули, летя невпопад,
В колокола били набат.
Царь! Выстрел вышли:
Мы вышли*!
А, Волга, не сдавай,
Дон, помогай!
Кама, Кама! Где твои орлы?
Днепр, где твои чубы?
Это широкие кости,
Дворцов самочинные гости,
Это ржаная рать
Шла умирать!
С бледными, злыми, зелеными лицами,
Прежде добры и кроткй,
Глухо прорвали плотину
И хлынули
Туда, где полки
Шашки железные наголо вынули.
Улиц, царями жилых, самозваные гости,
Улиц спокойных долгие годы!
Это народ выпрямляется в росте
Со знаменем алым свободы!
Брать плату оков с кого?
И не обеднею Чайковского,
Такой медовою, что тают души,
А страшною, чугунною обедней
Ответил выстрел первый и последний,
Чтоб на снегу валялись туши.
Дворец с безумными глазами,
Дворец свинцовыми устами,
Похож на мертвеца,
Похож на Грозного-отца*,
Народ «любимый» целовал…
Тот хлынул прочь, за валом вал…
Над Костромой, Рязанью, Тулой,
Ширококостной и сутулой,
Шарахал веник пуль дворца.
Бежали, пальцами закрывши лица,
И через них струилась кровь.
Шумела в колокол столица,
Но то, что было, будет вновь.
Чугунных певчих без имен —
Придворных пушек рты открыты:
Это отец подымал свой ремень
На тех, кто не сыты!
И, отступление заметив,
Чугунным певчим Шереметев*
Махнул рукой, сказав: «Довольно
Свинца крамольникам подпольным!»
С челюстью бледной, дрожащей, угрюмой,
С остановившейся думой
Шагают по камням знакомым:
«Первый блин комом!»

Конец 1921

149. "Детуся! Если устали глаза быть широкими…"

Детуся! Если устали глаза быть широкими,
Если согласны на имя «браток»,
Я, синеокий, клянуся
Высоко держать вашей жизни цветок.
Я ведь такой же, сорвался я с облака*,
Много мне зла причиняли
За то, что не этот,
Всегда нелюдим,
Везде нелюбим.
Хочешь, мы будем брат и сестра,
Мы ведь в свободной земле свободные люди,
Сами законы творим, законов бояться не надо,
И лепим глину поступков.
Знаю, прекрасны вы, цветок голубого.
И мне хорошо и внезапно,
Когда говорите про Сочи
И нежные ширятся очи.
Я, сомневавшийся долго во многом,
Вдруг я поверил навеки:
Что предначертано там,
Тщетно рубить дровосеку.
Много мы лишних слов избежим.
Просто я буду служить вам обедню,
Как волосатый священник с длинною гривой,
Пить голубые ручьи чистоты,
И страшных имен мы не будем бояться.

13 сентября 1921, начало 1922

150. "Золотистые волосики…"

Ю. С.*

Золотистые волосики,
Точно день Великороссии.
В светло-серые лучи
Полевой глаз огородится:
Это брызнули ключи
Синевы у Богородицы.

1921

151. "Песенка — лесенка в сердце другое…"

Песенка — лесенка в сердце другое.
За волосами пастушьей соломы
Глаза пастушески-святые.
Не ты ль на дороге Батыя*
Искала людей незнакомых?

1921

152. "Звенят голубые бубенчики…"

Звенят голубые бубенчики,
Как нежного отклика звук,
И первые вылетят птенчики
Из тихого слова «люблю».

1921

153. "На родине красивой смерти — Машуке…"

На родине красивой смерти — Машуке,
Где дула войскового дым
Обвил холстом пророческие очи,
Большие и прекрасные глаза,
И белый лоб широкой кости, —
Певца прекрасные глаза,
Чело прекрасной кости
К себе на небо взяло небо,
И умер навсегда
Железный стих, облитый горечью и злостью*.
Орлы и ныне помнят
Сражение двух желез,
Как небо рокотало
И вспыхивал огонь.
Пушек облаков тяжелый выстрел
В горах далече покатился
И отдал честь любимцу чести,
Сыну земли с глазами неба.
И молния синею веткой огня
Блеснула по небу
И кинула в гроб травяной
Как почести неба.
И загрохотал в честь смерти выстрел тучи
Тяжелых гор.
Глаза убитого певца
И до сих пор живут не умирая
В туманах гор.
И тучи крикнули: «Остановитесь,
Что делаете, убийцы?» — тяжелый голос прокатился.
И до сих пор им молятся,
Глазам,
Во время бури.
И были вспышки гроз
Прекрасны, как убитого глаза.
И луч тройного бога смерти
По зеркалу судьбы
Блеснул — по Ленскому и Пушкину, и брату в небесах.
Певец железа — он умер от железа.
Завяли цветы пророческой души.
И дула дым священником
Пропел напутственное слово,
А небо облачные почести
Воздало мертвому певцу.
И доныне во время бури
Горец говорит:
«То Лермонтова глаза».
Стоусто небо застонало,
Воздавши воинские почести,
И в небесах зажглись, как очи,
Большие серые глаза.
И до сих пор живут средь облаков,
И до сих пор им молятся олени,
Писателю России с туманными глазами,
Когда полет орла напишет над утесом
Большие медленные брови.
С тех пор то небо серое —
Как темные глаза.

<Октябрь 1921>

154. Голод

Почему лоси и зайцы по лесу скачут,
Прочь удаляясь?
Люди съели кору осины,
Елей побеги зеленые…
Жены и дети бродят по лесу
И собирают березы листы
Для щей, для окрошки, борща,
Елей верхушки и серебряный мох —
Пища лесная.
Дети, разведчики леса,
Бродят по рощам,
Жарят в костре белых червей,
Зайчью капусту, гусениц жирных
Или больших пауков — они слаще орехов.
Ловят кротов, ящериц серых,
Гадов шипящих стреляют из лука,
Хлебцы пекут из лебеды.
За мотыльками от голода бегают:
Целый набрали мешок,
Будет сегодня из бабочек борщ —
Мамка сварит.
На зайца что нежно прыжками скачет по лесу,
Дети, точно во сне,
Точно на светлого мира видение,
Восхищенные, смотрят большими глазами,
Святыми от голода,
Правде не верят.
Но он убегает проворным виденьем,
Кончиком уха чернея.
Вдогонку ему стрела полетела,
Но поздно — сытный обед ускакал.
А дети стоят очарованные…
«Бабочка, глянь-ка, там пролетела…
Лови и беги! А там голубая!..»
Хмуро в лесу. Волк прибежал издалёка
На место, где в прошлом году
Он скушал ягненка.
Долго крутился юлой, всё место обнюхал,
Но ничего не осталось —
Дела муравьев, — кроме сухого копытца.
Огорченный, комковатые ребра поджал
И утек за леса.
Там тетеревов алобровых и седых глухарей,
Заснувших под снегом, будет лапой
Тяжелой давить, брызгами снега осыпан…
Лисонька, огнёвка пушистая,
Комочком на пень взобралась
И размышляла о будущем…
Разве собакою стать?
Людям на службу пойти?
Сеток растянуто много —
Ложись в любую…
Нет, дело опасное.
Съедят рыжую лиску,
Как съели собак!
Собаки в деревне не лают…
И стала лисица пуховыми лапками мыться,
Взвивши кверху огненный парус хвоста.
Белка сказала, ворча:
«Где же мои орехи и желуди? —
Скушали люди!»
Тихо, прозрачно, уж вечерело,
Лепетом тихим сосна целовалась
С осиной.
Может, назавтра их срубят на завтрак.

7 октября 1921

155. Трубите, кричите, несите!

Вы, поставившие ваше брюхо на пару толстых свай,
Вышедшие, шатаясь, из столовой советской,
Знаете ли, что целый великий край,
Может быть, станет мертвецкой?
Я знаю, кожа ушей ваших, точно у буйволов мощных, туга,
И ее можно лишь палкой растрогать.
Но неужели от «Голодной недели» вы ударитесь рысаками в бега,
Когда над целой страной
Повис смерти коготь?
Это будут трупы, трупы и трупики
Смотреть на звездное небо,
А вы пойдете и купите
На вечер — кусище белого хлеба.
Вы думаете, что голод — докучливая муха
И ее можно легко отогнать,
Но знайте — на Волге засуха:
Единственный повод, чтобы не взять, а — дать.
Несите большие караваи
На сборы «Голодной недели».
Ломоть еды отдавая,
Спасайте тех, кто поседели!
Волга всегда была вашей кормилицей,
Теперь она в полугробу.
Что бедствие грозно и может усилиться —
Кричите, кричите, к устам взяв трубу!

Октябрь 1921

156. Обед

Со смехом стаканы — глаза!
Бьется игра мировая!
Жизни и смерти жмурки и прятки.
Смерть за косынкой!
Как небо, эту шею бычью
Секач*, как месяц, озарял.
Человек
Сидит рыбаком у моря смертей,
И кудри его, как подсолнух,
Отразились в серебряных волнах.
Выудил жизнь на полчаса.
Мощным берегом Волги
Ломоть лежит каравая —
Укором, утесом, чтобы на нем
Старый Разин стоял,
Подымаясь как вал.
И в берег людей
Билась волна мировая.
Мяса образа
Над остовом рта:
Храмом голодным
Были буханки серого хлеба.
Тучей
Смерти усталой волною хлестали
О берег людей.
Плескали и бились русалкой
В камни людей.
В тулупе набата
День пробежал.
В столицы,
Где пуль гульба, гуль вольба,
Воль пальба,
Шагнуть тенью Разина*.

<Октябрь 1921>

157. "Волга! Волга

Волга! Волга!
Ты ли глаза-трупы
Возводишь на меня?
Ты ли стреляешь глазами
Сел охотников за детьми,
Исчезающими вечером?
Ты ли возвела мертвые белки
Сел самоедов, обреченных уснуть,
В ресницах метелей,
Мертвые бельма своих городов,
Затерянные в снегу?
Ты ли шамкаешь лязгом
Заколоченных деревень?
Жителей нет — ушли,
Речи ведя о свободе.
Мертвые очи слепца
Ты подымаешь?
Как! Волга, матерью,
Бывало, дикой волчицей
Щетинившая шерсть,
Когда смерть приближалась
К постелям детей —
Теперь сама пожирает трусливо детей,
Их бросает дровами в печь времени?
Кто проколол тебе очи?
Скажи, это ложь!
Скажи, это ложь!
За пятачок построчной платы!
Волга, снова будь Волгой!
Бойко, как можешь,
Взгляни в очи миру!
Глаждане города голода.
Граждане голода города.
Москва, остров сытых веков
В волнах голода, в море голода,
Помощи парус взвивай.
Дружнее, удары гребцов!

<Октябрь-ноябрь 1921>

158. "В тот год, когда девушки…"

В тот год, когда девушки
Впервые прозвали меня стариком
И говорили мне: «Дедушка», — вслух презирая
Оскорбленного за тело, отнюдь не стыдливо
Поданное, но не съеденное блюдо,
Руками длинных ночей,
В лечилицах здоровья, —
В это<м> я ручье Нарзана
Облил тело свое,
Возмужал и окреп
И собрал себя воедино.
Жилы появились на рук<ах>,
Стала шире грудь,
Борода шелковистая
Шею закрывала.

7 ноября 1921

159. "Сегодня Машук, как борзая…"

Сегодня Машук, как борзая,
Весь белый, лишь в огненных пятнах берез.
И птица, на нем замерзая,
За летом летит в Пятигорск.
Летит через огненный поезд,
Забыв про безмолвие гор,
Где осень, сгибая свой пояс,
Колосья собрала в подол.
И что же? Обратно летит без ума,
Хоть крылья у бедной озябли.
Их души жестоки, как грабли,
На сердце же вечно зима.
Их жизнь жестока, как выстрел.
Счет денег их мысли убыстрил.
Чтоб слушать напев торгашей,
Приделана пара ушей.

9 ноября 1921, начало 1922

160. "Перед закатом в Кисловодск…"

К. А. Виноградовой*

Перед закатом в Кисловодск
Я помню лик, суровый и угрюмый,
Запрятан в воротник:
То Лобачевский — ты,
Суровый Числоводск.
Для нас священно это имя.
«Мир с непоперечными кривыми»
Во дни «давно» и весел
Сел в первые ряды кресел
Думы моей,
Чей занавес уж поднят.
И я желал сегодня,
А может и вчера,
В знаменах Невского,
Под кровлею орлиного пера,
Увидеть имя Лобачевского.
Он будет с свободой на «ты»!
И вот к колодцу доброты,
О, внучка Лобачевского,
Вы с ведрами идете,
Меня встречая.
А я, одет умом в простое,
Лакаю собачонкой*
В серебряном бочонке
Вино золотое.

10 ноября 1921

161. "Русь зеленая в месяце Ай!.."

Русь зеленая в месяце Ай*!
Эй, горю-горю, пень!
Хочу девку — исповедь пня.
Он зеленый вблизи мухоморов.
Хоти девок — толкала весна.
Девы жмурятся робко,
Запрятав белой косынкой глаза.
Айные радости делая,
Как ветер проносятся
Жених и невеста, вся белая.
Лови и хватай!
Лови и зови огонь горихвостки*.
Туши поцелуем глаза голубые,
Шарапай*!
И, простодушный, медвежьею лапой
Лапай и цапай
Девичью тень.
Ты гори, пень!
Эй, гори, пень!
Не зевай!
В месяце Ай
Хохота пай
Дан тебе, мяса бревну.
Ну?
К девам и жёнкам
Катись медвежонком
Или на панской свирели
Свисти и играй. Ну!
Ты собираешь в лукошко грибы
В месяц Ау*.
Он голодай*, падает май.
Ветер сосною люлюкает*,
Кто-то поет и аукает,
Веткой стоокою стукает.
И ляпуна* не поймать
Бесу с разбойничьей рожей.
Сосновая мать
Кушает синих стрекоз.
Кинь ляпуна, он негожий.
Ты, по-разбойничьи вскинувши косы,
Ведьмой сигаешь через костер,
Крикнув: «Струбай*
Всюду тепло. Ночь голуба.
Девушек толпы темны и босы,
Темное тело, серые косы.
Веет любовью. В лес по грибы.
Здесь сыроежка и рыжий рыжик
С малиновой кровью,
Желтый груздь, мохнатый и круглый,
И ты, печерица,
Как снег скромно-белая.
И белый, крепыш с толстой головкой.
Ты гнешь пояса,
Когда сенозарник*,
В темный грозник*.
Он — месяц страдник*,
Алой змеею возник
Из черной дороги Батыя.
Колос целует
Руки святые
Полночи богу.
В серпня* неделю машешь серпом,
Гонишь густые колосья,
Тучные гривы коней золотых,
Потом одетая, пьешь
Из кувшинов холодную воду.
И в осенины* смотришь на небо,
На ясное бабие лето,
На блеск паутины.
А вечером жужжит веретено.
Девы с воплем притворным
Хоронят бога мух*,
Запекши с малиной в пирог.
В месяц реун* слушаешь сов,
Урожая знахарок.
Смотришь на зарево.
После зазимье, свадебник* месяц,
В медвежьем тулупе едет невеста,
Свадьбы справляешь,
Глухарями украсив
Тройки дугу.
Голые рощи. Сосна одиноко
Темнеет. Ворон на ней.
После пойдут уже братчины*.
Брага и хмель на столе.
Бороды политы серыми каплями,
Черны меды на столе.
За ними зимник*
Умник в тулупе.

Осень 1921

162. "Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые…"

Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые,
Проносят медь, железо, олово;
Огня — ночного властелина — вой:
Клещи до пламени малиновые;
В котлах чугунных кипяток
Слюною кровавою клокочет;
Он дерево нечаянно зажег,
Оно шипит и вспыхнуть хочет!
Ухват руду хватает мнями*
И мчится, увлекаемый ремнями.
И, неуклюжей сельской панны,
Громадной тушей великана
Руда уселась с края чана,
Чугун глотая из стакана!
Где печка с сумраком боролась,
Я слышал голос — ржаной, как колос:
«Ты не куй меня, мати,
К каменной палате!
Ты прикуй меня, мати,
К девич<ь>ей кровати!»
Он пел по-сельскому у горна,
Где все — рубаха даже — черно.
Зловещий молот пел набат,
Руда снует вперед-назад!
Всегда горбата, в черной гриве,
Плеснув огнем, чтоб быть красивой.

Осень 1921

163. "Вши тупо молилися мне…"

Вши тупо молилися мне,
Каждое утро ползли по одежде,
Каждое утро я казнил их —
Слушай трески, —
Но они появлялись вновь спокойным прибоем.
Мой белый божественный мозг
Я отдал, Россия, тебе:
Будь мною, будь Хлебниковым.
Сваи вбивал в ум народа и оси,
Сделал я свайную хату
«Мы — будетляне».
Все это делал, как нищий,
Как вор, всюду проклятый людьми.

<Осень 1921>

164. "Цыгане звезд…"

Цыгане звезд
Раскинули свой стан,
Где белых башен стадо.
Они упали в Дагестан,
И принял горный Дагестан
Железно-белых башен табор,
Остроконечные шатры.
И духи древнего огня
Хлопочут хлопотливо,
Точно слуги.

<Осень 1921>

165. Москва будущего

В когтях трескучих плоскостей*,
Смирней, чем мышь в когтях совы,
Летали горницы
В пустые остовы и соты,
Для меда человека бортень, —
Оставленные соты
Покинутого улья
Суровых житежей*.
Вчера еще над Миссисипи,
Еще в пыли Янтцекиянга*
Висела келья
И парила, а взором лени падала
К дворцу веселья и безделья,
Дворцу священного безделья.
И, весь изглоданный полетами,
Стоял осенний лист
Широкого, высокого дворца
Под пенье улетавших хат.
Лист города, изглоданный
Червем полета,
Лист осени гнилой
Сквозит прозрачным костяком
Истлевшей и сопревшей сердцевины.
Пусть клетчатка жилая улетела —
Прозрачные узоры сухожилья
И остова сухой чертеж
Хранились осенью листа.
Костлявой ладонью узорного листа
Дворец для лени подымал
Стеклянный парус полотна.
Он подымался над Окой*,
Темнея полыми пазами,
Решеткой пустою мест,
Решеткою глубоких скважин
Крылатого села,
Как множество стульев
Ушедшей толпы:
«Здесь заседание светлиц
И съезд стеклянных хат».

<Осень 1921>

166. Бурлюк

С широкою кистью в руке ты бегал рысью
И кумачовой рубахой
Улицы Мюнхена долго смущал,
Краснощеким пугая лицом.
Краски учитель
Прозвал тебя
«Буйной кобылой
С черноземов России».
Ты хохотал,
И твой трясся живот от радости буйной
Черноземов могучих России.
Могучим «хо-хо-хо!»
Ты на все отвечал, силы зная свои,
Одноглазый художник,
Свой стеклянный глаз темной воды
Вытирая платком носовым и говоря: «Д-да», —
Стеклом закрывая
С черепаховой ручкой.
И, точно бурав,
Из-за стеклянной брони, из-за окопа
Внимательно рассматривал соседа,
Сверлил собеседника, говоря недоверчиво: «Д-да».
Вдруг делался мрачным и скорбным.
Силу большую тебе придавал
Глаз одинокий.
И, тайны твоей не открыв,
Что мертвый стеклянный шар
Был товарищем жизни, ты ворожил.
Противник был в чарах воли твоей,
Черною, мутною бездной вдруг очарован.
Братья и сестры, сильные хохотом, все великаны
С рассыпчатой кожей,
Рыхлой муки казались мешками.
Перед невидящим глазом
Ставил кружок из стекла
Оком кривой, могучий здоровьем художник.
Разбойные юга песни порою гремели
Через рабочие окна, галка влетала — увидеть, в чем дело.
И стекла широко звенели
На Бурлюков «хо-хо-хо!».
Горы полотен могучих стояли по стенам.
Кругами, углами и кольцами
Светились они, черный ворон блестел синим клюва углом.
Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты,
Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь,
Своей поверхности шероховатой, неровной —
В них блестели кусочки зеркал и железа.
Краску запекшейся крови
Кисть отлагала холмами, оспой цветною.
То была выставка приемов и способов письма
И трудолюбия уроки,
И было все чарами бурлючьего мертвого глаза.
Какая сила искалечила
Твою непризнанную мощь
И дерзкой властью обеспечила
Слова: «Бурлюк и подлый нож
В грудь бедного искусства»?
Ведь на «Иоанне Грозном» шов*
Он был заделан позже густо —
Провел красиво Балашов.
Россия, расширенный материк,
И голос Запада громадно увеличила,
Как будто бы донесся крик
Чудовища, что больше в тысячи раз.
Ты, жирный великан, твой хохот прозвучал по всей России,
И стебель днепровского устья, им ты зажат был в кулаке,
Борец за право народа в искусстве титанов,
Душе России дал морские берега.
Странная ломка миров живописных*
Была предтечею свободы, освобожденьем от цепей.
Так ты шагало, искусство,
К песни молчания великой.
И ты шагал шагами силача
В степях глубокожирных
И хате подавал надежду
На купчую на земли,
Где золотились горы овинов,
Наймитам грусти искалеченным.
И, колос устья Днепра,
Комья глины людей
Были послушны тебе.
С великанским сердца ударом
Двигал ты глыбы волн чугуна
Одним своим жирным хохотом.
Песни мести и печали*
В твоем голосе звучали.
Долго ты ходы точил
Через курган чугунного богатства,
И, богатырь, ты вышел из кургана
Родины древней твоей.

Осень 1921

167. Крученых

Лондонский маленький призрак,
Мальчишка в 30 лет, в воротничках,
Острый, задорный и юркий,
Бледного жителя серых камней*
Прилепил к сибирскому зову на «ченых»*.
Ловко ты ловишь мысли чужие,
Чтоб довести до конца, до самоубийства.
Лицо энглиза*, крепостного
Счетоводных книг,
Усталого от книги.
Юркий издатель позорящих писем,
Небритый, небрежный, коварный,
Но девичьи глаза,
Порою нежности полный.
Сплетник большой и проказа,
Выпады личные любите.
Вы очарователь<ный> писатель —
Бурлюка отрицатель<ный> двойник.

Осень 1921

168. "Русь, ты вся поцелуй на морозе!.."

Русь, ты вся поцелуй на морозе!
Синеют ночные дорози*.
Синею молнией слиты уста,
Синеют вместе тот и та.
Ночами молния взлетает
Порой из ласки пары уст.
И шубы вдруг проворно
Обегает, синея, молния без чувств.
А ночь блестит умно и чёрно*.

<Осень 1921>

169. Одинокий лицедей

И пока над Царским Селом
Лилось пенье и слезы Ахматовой*,
Я, моток волшебницы разматывая*,
Как сонный труп, влачился по пустыне*,
Где умирала невозможность,
Усталый лицедей,
Шагая напролом.
А между тем курчавое чело
Подземного быка в пещерах темных
Кроваво чавкало и кушало людей*
В дыму угроз нескромных.
И волей месяца окутан,
Как в сонный плащ, вечерний странник
Во сне над пропастями прыгал
И шел с утеса на утес.
Слепой, я шел, пока
Меня свободы ветер двигал
И бил косым дождем.
И бычью голову я снял с могучих мяс и кости
И у стены поставил.
Как воин истины я ею потрясал над миром:
Смотрите, вот она!
Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы!
И с ужасом
Я понял, что я никем не видим,
Что нужно сеять очи,
Что должен сеятель очей идти!

Конец 1921 — начало 1922

170. "Пусть пахарь, покидая борону…"

Пусть пахарь, покидая борону,
Посмотрит вслед летающему ворону
И скажет: в голосе его
Звучит сраженье Трои,
Ахилла бранный вой
И плач царицы*,
Когда он кружит, черногубый,
Над самой головой.
Пусть пыльный стол, где много пыли,
Узоры пыли расположит*
Седыми недрами волны.
И мальчик любопытный скажет:
Вот эта пыль — Москва, быть может,
А это Пекин иль Чикаго пажить.
Ячейкой сети рыболова
Столицы землю окружили.
Узлами пыли очикажить
Захочет землю звук миров.
И пусть невеста, не желая
Носить кайму из похорон ногтей,
От пыли ногти очищая,
Промолвит: здесь горят, пылая,
Живые солнца, и те миры,
Которых ум не смеет трогать,
Закрыл холодным мясом ноготь.
Я верю, Сириус под ногтем
Разрезать светом изнемог темь.

Конец 1921 — начало 1922

171. "На глухом полустанке…"

На глухом полустанке
С надписью «Хопры»,
Где ветер оставил «Кипя»
И бросил на землю «ток»,
Ветер дикий трех лет,
Ветер, ветер*,
Сломав жестянку, воскликнул: «Вот ваша жизнь!»
Ухая, охая, ахая*, всей братвой
Поставили поваленный поезд,
На пути — катись.
И радостно говорим все сразу: «Есть!»
Рок, улыбку даешь?

14 декабря 1921

172. "Москва, ты кто?.."

Москва, ты кто?
Чаруешь или зачарована?
Куешь свободу
Иль закована?
Чело какою думой морщится?
Ты — мировая заговорщица.
Ты, может, светлое окошко
В другие времена,
А может, опытная кошка:
Велят науки распинать
Под острыми бритвами умных ученых,
Застывших над старою книгою
На письменном столе
Среди учеников?
О, дочь других столетий,
О, с порохом бочонок —
<Твоих> разрыв оков.

15 декабря 1921

173. "Трижды Вэ, трижды Эм

Трижды Вэ, трижды Эм!
Именем равный отцу!
Ты железо молчания ешь,
Ты возницей стоишь
И слова гонишь бич<о>м*
Народов взволнованный цуг!

Начало 1922

174. "Если я обращу человечество в часы…"

Если я обращу человечество в часы
И покажу, как стрелка столетия движется,
Неужели из нашей времен полосы
Не вылетит война, как ненужная ижица?
Там, где род людей себе нажил почечуй*,
Сидя тысячелетьями в креслах пружинной войны,
Я вам расскажу, что я из будущего чую,
Мои зачеловеческие сны.
Я знаю, что вы — правоверные волки,
Пятеркой ваших выстрелов пожимаю свои,
Но неужели вы не слышите шорох судьбы иголки,
Этой чудесной швеи?
Я затоплю моей силой, мысли потопом
Постройки существующих правительств,
Сказочно выросший Китеж
Открою глупости старой холопам.
И, когда председателей земного шара шайка
Будет брошена страшному голоду зеленою коркой,
Каждого правительства существующего гайка
Будет послушна нашей отвертке.
И, когда девушка с бородой
Бросит обещанный камень,
Вы скаж<е>те: «Это то,
Что мы ждали веками».
Часы человечества, тикая,
Стрелкой моей мысли двигайте!
Пусть эти вырастут самоубийством правительств и книгой — те.
Будет земля бесповеликая!
Предземшарвеликая!
Будь ей песнь повеликою*:
Я расскажу, что вселенная — с копотью спичка
На лице счета.
И моя мысль — точно отмычка
Для двери, за ней застрелившийся кто-то…

28 января 1922

175. Признание

Корявый слог
Нет, это не шутка!
Не остроглазья цветы.
Это рок. Это рок.
Вэ-Вэ, Маяковский! — Я и ты,
Нас как сказать по-советски,
Вымолвить вместе в одном барахле?
По Рософесорэ*,
На скороговорок скорословаре?
Скажи откровенно:
Хам*!
Будем гордиться вдвоем
Строгою звука судьбой.
Будем двое стоять у дерева молчания,
Вымокнем в свисте.
Турок сомненья
Отгоним Собеским*
Яном от Вены.
Железные цари,
Железные венцы
Хама
Тяжко наденем на голову,
И — шашки наголо!
Из ножен прошедшего — блесните, блесните!
Дни мира, усните,
Цыц!
Старые провопли, Мережковским* усните,
Рыдал он папашей нежности нашей.
Звуки — зачинщики жизни.
Мы гордо ответим
Песней сумасшедшей
В лоб небесам.
Да, но пришедший*
И не Хам, а Сам*.
Грубые бревна построим
Над человеческим роем.

Начало 1922

176. "На нем был котелок вселенной…"

На нем был котелок вселенной
И лихо был положен,
А звезды — это пыль*!
Не каждый день гуляла щетка,
Расчесывая пыль, —
Враг пыльного созвездия.
И, верно, в ссоре с нею он.
Салага*, по-морскому, веселый мальчуган,
В дверную ручку сунул
«Таймс» с той звезды
Веселой, которой
Ярость ядер
Сломала полруки,
Когда железо билось в старинные чертоги.
Беловолосая богиня с отломанной рукой*.
А волны, точно рыба,
В чугунном кипятке,
Вдоль печи морской битвы
Скакали без ума.
Беру… Читаю известия с соседней звезды:
«Новость! Зазор*!
На земном шаре, нашем добром и милом знакомом,
Основано Правительство земного шара*.
Думают, что это очередной выход будетлян,
Громадных паяцов солнечного мира.
Их звонкие шутки и треск в пузыри, и вольные остроты
Так часто доносятся к нам с Земли,
Перелетев пустые области.
На события с Земли
Ученые устремили внимательные стекла».
Я вскочил с места. Скомкал в досаде известия:
— Какая выдумка! Какая ложь!
Ничего подобного. Ложь!

Начало 1922

177. Отказ

Мне гораздо приятнее
Смотреть на звезды,
Чем подписывать
Смертный приговор.
Мне гораздо приятнее
Слушать голоса цветов,
Шепчущих: «Это он!» —
Склоняя головку,
Когда я прохожу по саду,
Чем видеть темные ружья
Стражи, убивающей
Тех, кто хочет
Меня убить.
Вот почему я никогда,
Нет, никогда не буду Правителем!

Январь, апрель 1922

178. "Ну, тащися, Сивка…"

Ну, тащися, Сивка*
Шара земного.
Айда понемногу!
Я запрег тебя
Сохой звездною,
Я стегаю тебя
Плеткой грезною.
Что пою о всём,
Тем кормлю овсом,
Я сорву кругом траву отчую
И тебя кормлю, ею потчую.
Не затем кормлю —
Седину позорить:
Дедину* люблю
И хочу озорить!
Полной чашей торбы
Насыпаю овса,
До всеобщей борьбы
За полет в небеса.
Я студеной водою
Расскажу, где иду я,
Что великие числа*
Пастухи моей мысли.
Я затем накормил,
Чтоб схватить паруса,
Ведь овес тебе мил
И приятна роса.
Я затем сорвал сена доброго,
Что прочла душа, по грядущему чтица, —
Что созвездья вот подымается вал,
А гроза налетает, как птица.
Приятель белогривый, — знашь? —
Чья грива тонет в снежных горах.
На тучах надпись «Наш*»,
А это значит: готовлю порох.
Ну, тащися, Сивка, по этому пути
Шара земного, — Сивка Кольцова, кляча Толстого*.
Кто меня кличет из Млечного Пути?
[А? Вова*!
В звезды стучится!
Друг! Дай пожму твое благородное копытце!]

2 февраля 1922

179. Не шалить!

Эй, молодчики-купчики,
Ветерок в голове!
В пугачевском тулупчике*
Я иду по Москве!
Не затем высока
Воля правды у нас,
В соболях-рысаках
Чтоб катались, глумясь.
Не затем у врага
Кровь лилась по дешевке,
Чтоб несли жемчуга
Руки каждой торговки.
Не зубами скрипеть
Ночью долгою —
Буду плыть, буду петь
Доном-Волгою!
Я пошлю вперед
Вечеровые уструги*.
Кто со мною — в полет?
А со мной — мои други!

Февраль 1922

180. "Я призываю вас шашкой…"

Я призываю вас шашкой
Дотронуться до рубашки.
Ее нет.
Шашкой сказать: король гол.
То, что мы сделали пухом дыхания,
Я призываю вас сделать железом.

15 февраля 1922

181. Кто?

Парень
С слоновьим затылком
И нежными и добрыми громадными неловкими ушами
Выпятил вперед,
Свесив губу, как слово «так!»,
Свой железный подбородок
Вождя толп,
Прет вперед и вперед, и вперед!
С веселыми глазами
Крушения на небе c1*,
Где мрачность миров осыпана
Осколками птицы железной,
Веселой птицы осколками.
И слабыми, добрыми губами.
Богатырь с сажень в плечах —
Кто он?
Бывало, своим голосом играя, как улыбкой,
Он зажигает спичку острот
О голенище глупости.

Начало 1922

182. "Оснегурить тебя…"

Оснегурить тебя
Пороши серебром.
Дать большую метлу,
Право гнать зиму
Тебе дать.

Начало 1922

183. "Приятно видеть…"

Приятно видеть
Маленькую пыхтящую русалку*,
Приползшую из леса,
Прилежно стирающей
Тестом белого хлеба
Закон всемирного тяготения*!

Начало 1922

184. "Участок — великая вещь!.."

Участок — великая вещь!
Это — место свиданья
Меня и государства.
Государство напоминает,
Что оно все еще существует!

Начало 1922

185. "Солнца лучи в черном глазу…"

Солнца лучи в черном глазу
У быка
И на крыле синей мухи,
Свадебной капли чертой
Мелькнувшей над ним.

<Весна 1922>

186. "Народ отчаялся. Заплакала душа…"

Народ отчаялся. Заплакала душа.
Он бросил сноп ржаной о землю
И на восток ушел с жаной,
Напеву самолета внемля.
В пожарах степь,
Холмы святые.
В глазах детей
Встают Батыи.
Колосьев нет… их бросил гневно
Боже ниц,
И на восток уходит беженец.

<Март 1922?>

187. "Есть запах цветов медуницы…"

Есть запах цветов медуницы*
Среди незабудок*
В том, что я,
Мой отвлеченный строгий рассудок,
Есть корень из Нет-единицы*,
Точку раздела тая
К тому, что было,
И тому, что будет.
Кол.

Начало 1922

188. Ночной бал

Девы подковою топали
О поле, о поле, о поле!
Тяжкие билися тополи,
Звездный насыпан курган.
Ночь — это глаз у цыган!
Колымага темноты,
Звучно стукали коты*!
Ниже тучи опахала
Бал у хаты колыхала,
Тешась в тучах, тишина,
И сохою не пахала
Поля молодца рука.
Но над вышитой сорочкой
Снова выросли окопы,
Через мглу короткой ночки
Глаз надвинулись потопы.
Это — бревна, не перина,
Это — кудри, не овчина…
Кто-то нежный и звериный.
«Ты дичишься? Что причина?
Аль не я рукой одною
Удержу на пашне тройку?
Аль не я спалил весною
Так, со зла, свою постройку?
Чтобы билось серебро,
Покрывало милой плечи,
Кто всадил нож под ребро
Во глухом лесу, далече?
Кровью теплой замарал
Мои руки, деньги шаря.
Он спросонок заорал
С диким ужасом на харе.
И теперь красоткой первой
Ты проходишь меж парней.
Я один горюю стервой
На задворках, на гумне».
Каркнет ворон на юру.
Все за то, пока в бору
Роса пала над покойником,
Ты стоял лесным разбойником.
Все задаром! Даром волос вьется скобкой,
Даром в поле зеленя.
«Точно спичка о коробку,
Не зажжешься о меня».
Смотришь тихо и лениво,
Тихо смотришь на кистень.
Где же искра? Знать, огниво
Недовольно на кремень.

Начало 1922

189. "Трата и труд, и трение…"

Трата и труд, и трение,
Теките из озера три!
Дело и дар — из озера два!
Трава мешает ходить ногам,
Отрава гасит душу, и стынет кровь.
Тупому ножу трудно резать.
Тупик — это путь с отрицательным множителем.
Любо идти по дороге веселому,
Трудно и тяжко тропою тащиться.
Туша, лишенная духа,
Труп неподвижный, лишенныйдвижения,
Труна — домовина для мертвых,
Где нельзя шевельнуться, —
Все вы течете из тройки,
А дело, добро — из озера два.
Дева и дух, крылами шумите оттуда же.
Два — движет, трется — три.
«Трави ужи», — кричат на Волге,
Задерживая кошку.

Начало 1922

190. Всем

Есть письма — месть.
Мой плач готов,
И вьюга веет хлопьями,
И носятся бесшумно духи.
Я продырявлен копьями
Духовной голодухи,
Истыкан копьями голодных ртов.
Ваш голод просит есть,
И в котелке изящных чум
Ваш голод просит пищи — вот грудь надармака!
И после упадаю, как Кучум*
От копий Ермака.
То голод копий проколоть
Приходит рукопись полоть.
Ах, жемчуга с любимых мною лиц
Узнать на уличной торговке!
Зачем я выронил эту связку страниц?
Зачем я был чудак неловкий?
Не озорство озябших пастухов*
Пожара рукописей палач, —
Везде зазубренный секач*
И личики зарезанных стихов.
Все, что трехлетняя година нам дала,
Счет песен сотней округлить,
И всем знакомый круг лиц,
Везде, везде зарезанных царевичей тела,
Везде, везде проклятый Углич!

Апрель-май 1922

191. "Святче божий!.."

Святче божий!*
Старец, бородой сед!
Ты скажи, кто ты?
Человек ли еси,
Ли бес?
И что — имя тебе?
И холмы отвечали:
Человек ли еси,
Ли бес?
И что — имя тебе?
Молчал.
Только нес он белую книгу
Перед собой
И отражался в синей воде.
И стояла на ней глаголица старая,
И ветер, волнуя бороду,
Мешал идти
И несть книгу.
А стояло в ней:
«Бойтесь трех ног у коня,
Бойтесь трех ног у людей!»
Старче божий!
Зачем идешь?
И холмы отвечали:
Зачем идешь?
И какого ты роду-племени,
И откуда — ты?
Я оттуда, где двое тянут соху,
А третий сохою пашет.
Только три мужика в черном поле
Да тьма воронов!
Вот пастух с бичом,
В узлах чертики
От дождя спрятались.
Загонять коров помогать ему они будут.

Май — июнь 1922

192. "Не чертиком масленичным…"

Не чертиком масленичным
Я раздуваю себя
До писка смешиного
И рожи плаксивой грудного ребенка.
Нет, я из братского гроба
И похо<рон> — колокол Воли.
Руку свою подымаю
Сказать про опасность.
Далекий и бледный, но не <житейский>
Мною указан вам путь,
А не большими кострами
Для варки быка
На палубе вашей,
Вам знакомых и близких.
Да, я срывался и падал,
Тучи меня закрывали
И закрывают сейчас.
Но не вы ли падали позже
И <гнали память крушений>,
В камнях <невольно> лепили
Тенью земною меня?
За то, что напомнил про звезды
И был сквозняком быта этих голяков,
Не раз вы оставляли меня
И уносили мое платье,
Когда я переплывал проливы песни,
И хохотали, что я гол.
Вы же себя раздевали
Через несколько лет,
Не заметив во мне
Событий вершины,
Пера руки времен
За думой писателя.
Я одиноким врачом
В доме сумасшедших
Пел свои песни-лекар<ства>.

Май-июнь 1922

193. "Я вышел юношей один…"

Я вышел юношей один
В глухую ночь,
Покрытый до земли
Тугими волосами.
Кругом стояла ночь,
И было одиноко,
Хотелося друзей,
Хотелося себя.
Я волосы зажег,
Бросался лоскутами, кольцами
И зажигал кр<угом> себя <нрзб>,
Зажег поля, деревья —
И стало веселей.
Горело Хлебникова поле,
И огненное Я пылало в темноте.
Теперь я ухожу,
Зажегши волосами,
И вместо Я
Стояло — Мы!
Иди, варяг суровый Нансен*,
Неси закон и честь.

Начало 1922?

194. "Еще раз, еще раз…"

Еше раз, еще раз,
Я для вас
Звезда.
Горе моряку, взявшему
Неверный угол своей ладьи
И звезды:
Он разобьется о камни,
О подводные мели.
Горе и Вам, взявшим
Неверный угол сердца ко мне:
Вы разобьетесь о камни,
И камни будут надсмехаться*
Над Вами,
Как вы надсмехались
Надо мной.

<Май 1922>

Поэмы

195. Зверинец

Посв<ящается> В. И.*

О, Сад, Сад!
Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним, еще лишенным вечера, днем.
Где верблюд, чей высокий горб лишен всадника, знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.
Где наряды людей баскующие*.
Где люди ходят насупившись и сумные.
А немцы цветут здоровьем.
Где черный взор лебедя, который весь подобен зиме, а черно-желтый клюв — осенней рощице, — немного осторожен и недоверчив для него самого.
Где синий красивейшина* роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского* камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков, и все это разнообразно оттенено от неровностей почвы.
Где у австралийских птиц* хочется взять хвост и, ударяя по струнам, воспеть подвиги русских.
Где мы сжимаем руку, как если бы в ней был меч, и шепчем клятву: отстоять русскую породу ценой жизни, ценой смерти, ценой всего.
Где обезьяны разнообразно злятся и выказывают разнообразные концы туловища и, кроме печальных и кротких, вечно раздражены присутствием человека.
Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: «Есть хоцца! Поесть бы!» — и приседают, точно просят милостыню.
Где медведи проворно влезают вверх и смотрят вниз, ожидая приказания сторожа.
Где нетопыри висят опрокинуто, подобно сердцу современного русского.
Где грудь сокола напоминает перистые тучи перед грозой.
Где низкая птица* влачит за собой золотой закат со всеми углями его пожара.
Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность ислама.
Где мы начинаем думать, что веры — затихающие струи волн, разбег которых — виды.
И что на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть бога.
Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо.
Где живо напоминает мучения грешников тюлень, с воплем носящийся по клетке.
Где смешные рыбокрылы* заботятся друг о друге с трогательностью старосветских помещиков Гоголя.
Сад, Сад, где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг.
Сад.
Где орел жалуется на что-то, как усталый жаловаться ребенок.
Где лайка растрачивает сибирский пыл, исполняя старинный обряд родовой вражды при виде моющейся кошки.
Где козлы умоляют, продевая сквозь решетку раздвоенное копыто, и машут им, придавая глазам самодовольное или веселое выражение, получив требуемое.
Где завысокая жирафа стоит и смотрит.
Где полдневный пушечный выстрел* заставляет орлов посмотреть на небо в ожидании грозы.
Где орлы падают с высоких насестов, как кумиры во время землетрясения с храмов и крыш зданий.
Где косматый, как девушка, орел смотрит на небо, потом на лапу.
Где видим дерево-зверя в лице неподвижно стоящего оленя.
Где орел сидит, повернувшись к людям шеей и смотря в стену, держа крылья странно распущенными. Не кажется ли ему, что он парит высоко над горами? Или он молится? Или ему жарко?
Где лось целует сквозь изгородь плоскорогого буйвола.
Где олени лижут холодное железо.
Где черный тюлень скачет по полу, опираясь на длинные ласты, с движениями человека, завязанного в мешок, и подобный чугунному памятнику, вдруг нашедшему в себе приступы неудержимого веселья.
Где косматовласый «Иванов»* вскакивает и бьет лапой в железо, когда сторож называет его «товарищ».
Где львы дремлют, опустив лица на лапы.
Где олени неустанно стучат об решетку рогами и колотятся головой.
Где утки одной породы в сухой клетке подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный — имеет ли оно ноги и клюв? — божеству молебен.
Где цесарки — иногда звонкие сударыни с оголенной и наглой шеей и пепельно-серебряным телом, обшитые заказами у той же портнихи, которая обслуживает звездные ночи.
Где в малайском медведе я отказываюсь узнать сосеверянина и вывожу на воду спрятавшегося монгола, и мне хочется отомстить ему за Порт-Артур.
Где волки выражают готовность и преданность скошенными внимательно глазами.
Где, войдя в душную обитель, в которой трудно быть долго, я осыпаем единодушным «дюрьрак!» и кожурой семян праздных попугаев, болтающих гладко.
Где толстый блестящий морж машет, как усталая красавица, скользкой черной веерообразной ногой и после падает в воду, а когда он вскатывается снова на помост, на его жирном могучем теле показывается усатая, щетинистая, с гладким лбом голова Ницше.
Где челюсть у белой высокой черноглазой ламы и у плоскорогого низкогобуйвола и у прочих жвачных движется ровно направо и налево, как жизнь страны.
Где носорог носит в бело-красных глазах неугасимую ярость низверженного царя и один из всех зверей не скрывает своего презрения к людям, как к восстанию рабов. И в нем притаился Иоанн Грозный.
Где чайки с длинным клювом и холодным голубым, точно окруженным очками, оком имеют вид международных дельцов, чему мы находим подтверждение в прирожденном искусстве, с которым они подхватывают на лету брошенную тюленям еду.
Где, вспоминая, что русские величали своих искусных полководцев именем сокола, и вспоминая, что глаз казака, глубоко запавший под заломленной бровью, и этой птицы — родича царственных птиц — один и тот же, мы начинаем знать, кто были учителя русских в военном деле. О, сокола, побивающие грудью цапель! И острый протянутый кверху клюв ее! И булавка, на которую насекомых садит редко носитель чести, верности и долга!
Где красная, стоящая на лапчатых ногах утка заставляет вспомнить о черепах тех павших за родину русских, в костяках которых ее предки вили гнезда.
Где в золотистую чуприну птиц одного вида вложен огонь той силы, какая свойственна лишь давшим обет безбрачия.
Где Россия произносит имя казака, как орел клекот.
Где слоны забыли свои трубные крики и издают крик, точно жалуются на расстройство. Может быть, видя нас слишком ничтожными, они начинают находить признаком хорошего вкуса издавать ничтожные звуки? Не знаю. О, серые морщинистые горы! Покрытые лишаями и травами в ущельях!
Где в зверях погибают какие-то прекрасные возможности, как вписанное в часослов Слово* о полку Игореви во время пожара Москвы.

Лето 1909, 1911

196. Журавль

В. Каменскому*

На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла*
Покрыла кладбище царей*,
Там мальчик в ужасе шептал: «Ей-ей!
Смотри, закачались в хмеле трубы — те!»
Бледнели в ужасе заики губы,
И взор прикован к высоте.
Что? Мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: какие страшные скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи,
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные на болоте выпи,
Когда опасность миновала, —
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? Скачет вдоль реки, в каком-то вихре,
Железный, кисти руки подобный, крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще силой —
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги
В каком-то яростном пожаре,
Как пламень, возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движениям подражая червяка,
Игривей в шалости котят.
Тогда части поездов, с надписью:»Для некурящих» и «Для служилых»,
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы.
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот, и вот плывет по волнам, как порог,
Как Неясыть иль грозный Детинец*, от берегов отпавшийся Тучков*!
О, род людской! Ты был как мякоть,
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть,
Плывут восстанием на тя иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк,
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! Поют:
«Змее с смертельным поцелуем
Была людская грудь уют».
Злей не был и Кощей,
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод,
Плывет наперекор волне железно-стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверзся в осень плод,
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня* — длинную пушку,
Птицы образуют душку*.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумное, летя,
И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим* островом,
Кричит, безумный: «Упаду!»
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба.
В дожде летящих в небе дуг
Летят, как листья в непогоду,
Трубы, сохраняя дым и числа года.
Мост, который гиератическим* стихом
Висел над шумным городом,
Объяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И, может быть, то был спасшийся из воды в рубахе красной и лаптях волгарь
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием вызвать крушение поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы — оконные
Дома образуют род ужасной селезенки,
Зелено-грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их, просыпаясь, дитя отирает глазенки.
Мотри! Мотри! Дитя,
Глаза протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости,
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки,
Покрытые точками, точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки,
Летели труб изогнутых пиявки —
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды длинные, как ветра сил напевы.
Какая-то птица, шагая по небу ногами могильного холма
С восьмиконечными крестами,
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет,
И в свете том яснеют толпы мертвецов,
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол — кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
«Ванюша Цветочкин*, то Незабудкин, бишь, —
Старушка уверяла — он летит, болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель,
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна,
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О, человек! Какой коварный дух
Тебе шептал, убийца и советчик сразу:
«Дух жизни в вещи влей!»
Ты расплескал безумно разум —
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо —
Только ягель, покрывший болото.
Он пляшет в небе высоко,
В пляске пьяного сколота*.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца!
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая во взоре, ждали.
Одни от счастия лицо и концы уст зыбят,
Другие, упав на руки, рыдали.
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины —
И, набросав их, как золотистые плоды, в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастясь обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал,
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот-клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче* еще,
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса,
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь над телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога!
Но однажды он поднялся и улетел вдаль.
Больше его не видали.

1909

197. Лесная дева

Когда лесной стремится уж
Вдоль зарослей реки,
По лесу виден смутный муж
С лицом печали и тоски.
Брови приподнятый печальный угол…
И он изгибом тонких рук
Берет свирели ствол (широк и кругол)
И издает тоскливый звук.
Предтечею утех дрожит цевница,
Воздушных дел покорная прислуга.
На зов спешит певца подруга —
Золотокудрая девица.
Пылает взоров синих колос,
Звучит ручьем волшебным голос!
И персей белизна струится до ступеней,
Как водопад прекрасных гор.
Кругом собор растений,
Сияющий собор.
Над нею неба лучезарная дуга,
Уступами стоят утесы;
Ее блестящая нога
Закутана в златые косы.
Волос из золота венок,
Внутри блистает чертог ног:
Казалось, золотым плащом
Задернут стройный был престол.
Очей блестящим лучом
Был озарен зеленый пол.
И золотою паутиной
Она была одета,
Зеленою путиной
Придя на голос света.
Молчит сияющий глагол.
Так, красотой своей чаруя,
Она пришла (лесная дева)
К волшебнику напева,
К ленивцу-тарарую*.
И в сумрака лучах
Стоит беззлобный землежитель,
И с полным пламенем в очах
Стоит лучей обитель.
Не хитрых лепестков златой венок:
То сжали косы чертог ног.
Достигнута святая цель,
Их чувство осязает мель,
Угас Ярилы* хмель.
Она, заснув с ласкающей свободой,
Была как омут ночью или водоем.
А он, лесник чернобородый,
Над ней сидел и думал. С ней вдвоем,
Как над речной долиной дуб,
Сидел певец — чрез час уж труп.
Храма любви блестят чертоги,
Как ночью блещущий ручей.
Нет сомнений, нет тревоги
В беглом озере ночей.
Без слов и шума и речей…
Вдруг крик ревнивца
Сон разбудил ленивца.
Топот ног. Вопль, брани стон,
На ноги вспрыгнул он.
Сейчас вкруг спящей начнется сеча,
И ветер унесет далече
Стук гневной встречи.
И в ямах вся поверхность почвы.
О, боги неги, пойдите прочь вы!
И в битве вывернутые пни,
И страстно борются они.
Но победил пришлец красавец,
Разбил сопернику висок
И снял с него, лукавец,
Печаль, усмешку и венок.
Он стал над спящею добычей
И гонит мух и веткой веет.
И, изменив лица обычай,
Усопшего браду на щеки клеит.
И в перси тихим поцелуем
Он деву разбудил, грядущей близостью волнуем.
Но далека от низкого коварства,
Она расточает молодости царство,
Со всем пылом жены бренной,
Страсти изумлена переменой.
Коварство с пляской пробегает,
Пришельца голод утолив,
Тогда лишь сердце постигает,
Что значит новой страсти взрыв.
Она сидит и плачет тихо,
Прижав к губам цветок.
За что, за что так лихо
Ее оскорбил могучий рок.
И доли стана
Блестели слабо в полусвете.
Она стояла скорбно, странно,
Как бледный дождь в холодном лете.
Вкруг глаза, синего обманщика,
Горят лучи, не семя одуванчика?
Широких кос закрыта пеленой,
Стояла неги дщерь,
Плеч слабая стеной…
Шептали губы: «Зверь!
Зачем убил певца?
Он кроток был. Любил свирель.
Иль страсть другого пришлеца
Законная убийству цель?
В храмовой строгости берез
Зачем убил любимца грез?
Если нет средств примирить,
Я бы могла бы разделить,
Ему дала бы вечер, к тебе ходила по утрам, —
Теперь же все — для скорби храм!
И эти звезды и эти белые стволы —
Ничто! Ничто! — теперь мне не милы.
Был сердцем страстным молодой,
С своей черной бородой он был дитя.
Чего хотя,
Нанес убийственный удар,
Ты телом юн, а сердцем стар,
С черно-синей ночью глаз
И мелкокудрым златом влас?
Иль нет: убей меня,
Чтоб возле, здесь, была я труп,
Чтоб не жила, себя кляня
За прикасанье твоих губ».
И тот молчит. Стеная
Звонко, уходит та
И рвет со стоном волосы.
Тьма ночная
Зажгла на небе полосы
(Темно-кровавые цвета).
А он бежит? Нет, с светлою улыбкой,
Сочтя приключение ошибкой,
Смотрит сопернику в лицо,
Снимает хладное кольцо.
И, сев на камень,
Зажженный в сердце пламень
Излил в рыданьях мертвенной свирели,
И торжеством глаза горели.

1911

198. И и Э. Повесть каменного века

1
«Где И?
В лесу дремучем
Мы тщетно мучим
Свои голоса.
Мы кличем И,
Но нет ея,
В слезах семья.
Уж полоса
Будит зари
Все жития,
Сны бытия».
2
Сучок
Сломился
Под резвой векшей.
Жучок
Изумился,
На волны легши.
Волн дети смеются,
В весельи хохочут,
Трясут головой,
Мелькают их плечики,
А в воздухе вьются,
Щекочут, стрекочут
И с песней живою
Несутся кузнечики.
3
«О, бог реки,
О, дед волны!
К тебе старики
Мольбой полны.
Пусть вернется муж с лососем
Полновесным, черноперым.
Седой дедушка, мы просим,
Опираясь шестопером,
Сделай так, чтоб, бег дробя,
Пали с стрелами олени.
Заклинаем мы тебя,
Упадая на колени».
4
Жрецов песнопений
Угас уже зой.
Растаял дым,
А И ушла, блестя слезой.
К холмам седым
Вел нежный след ее ступеней.
То, может, блестела звезда
Иль сверкала росой паутина?
Нет, то речного гнезда
Шла сиротина.
5
«Помята трава.
Туда! Туда!
Где суровые люди
С жестоким лицом.
Горе, если голова,
Как бога еда,
Несется на блюде
Жрецом».
6
«Плачьте, волны, плачьте, дети!
И, красивой, больше нет.
Кротким людям страшны сети
Злого сумрака тенет.
О, поставим здесь холмы
И цветов насыпем сеть,
Чтоб она из царства тьмы
К нам хотела прилететь,
От погони отдыхая
Злых настойчивых ворон,
Скорбью мертвых утихая
В грустной скорби похорон.
Ах, становище земное
Дней и бедное длиною
Скрыло многое любезного
Сердцу племени надзвездного».
7
Уж белохвост*
Проносит рыбу.
Могуч и прост,
Он сел на глыбу.
Мык раздался
Неведомого зверя.
Человек проголодался,
Взлетает тетеря.
Властители движению,
Небесные чины
Вести народ в сражение
Страстей обречены.
В бессмертье заковав себя,
Святые воеводы
Ведут, полки губя
Им преданной природы.
Огромный качается зверя хребет —
Чудовище вышло лесное.
И лебедь багровою лапой гребет —
Посланец метели весною.
8

И

Так труден путь мой и так долог,
И грудь моя тесна и тяжка,
Меня порезал каменный осколок,
Меня ведет лесная пташка.
Вблизи идет лучистый зверь.
Но делать что теперь
Той, что боязливей сердцем птичек?
Но кто там? Бег ужель напрасен?
То Э, Спокойствия похитчик,
Твой вид знакомый мне ужасен!
Ты ли это, мой обидчик?
Ты ли ходишь по пятам,
Вопреки людей обычаю,
Всюду спутник, здесь и там,
Рядом С робкою добычью?
Э! Я стою на диком камне,
Простирая руки к бездне,
И скорей земля легка мне
Будет, чем твоей любезной
Стану я, чье имя И.
Э! Уйди в леса свои.
9

Э

О, зачем в одежде слез,
Серной вспрыгнув на утес,
Ты грозишь, чтоб одинок
Стал утес,
Окровавив в кровь венок
Твоих кос?
За тобой оленьим лазом
Я бежал, забыв свой разум,
Путеводной рад слезе,
Не противился стезе.
Узнавая лепестки,
Что дрожат от края ног,
Я забыл голубые пески
И пещеры высокий порог.
10
Лесную опасность
Скрывает неясность.
Что было со мной
Недавней порой?
Зверь, с ревом гаркая
(Страшный прыжок,
Дыхание жаркое),
Лицо ожег.
Гибель какая!
Дыхание дикое,
Глазами сверкая,
Морда великая…
Но нож мой спас,
Не то — я погиб.
На этот раз
Был след ушиб.

И

Рассказать тебе могу ли?
В водопада страшном гуле?
Но когда-то вещуны
Мне сказали: он и ты —
Вы нести обречены
Светоч тяжкой высоты.
Я помню явление мужа:
Он, крыльями голубя пестуя,
И плечами юноши уже,
Нарек меня вечной невестою.
Концами крыла голубой,
В одежде огня золотой,
Нарек меня вечной вдовой.
Пути для жизни разны:
Здесь жизнь святого — там любовь,
Нас стерегут соблазны.
Зачем предстал ты вновь?
Дола жизни страшен опыт,
Он страшит, страшит меня!
За собой я слышу топот
Белоглавого коня.
12

Э

Неужели, лучшим в страже,
От невзгод оберегая,
Не могу я робким даже
Быть с тобою, дорогая?
Чистых сердц святая нить
Все вольна соединить,
Жизни все противоречья!
Лучший воин страшных сеч я,
Мне тебя не умолить!
13

И

Так отвечу: хорошо же!
Воин верный будешь мне.
Мы вдвоем пойдем на ложе,
Мы сгорим в людском огне.
14

Э

Дева нежная, подумай,
Или все цветы весны
На суровый и угрюмый
Подвиг мы сменить вольны?
Рок-Судья! Даруй удачу
Ей в делах ее погонь.
Отойду я и заплачу,
Лишь тебя возьмет огонь.
Ты на ложе из жарких цветов,
Дева сонная, будешь стоять.
А я, рыдающий, буду готов
В себя меча вонзить рукоять.
Жрец бросает чет и нечет*
И спокойною рукой
Бытия невзгоды лечит
Неразгаданной судьбой.
Но как быть, кого желанья —
Божьей бури тень узла?
Как тому, простерши длани,
Не исчезнуть в сени зла?
Слишком гордые сердца,
Слишком гневные глаза,
Вы, как копья храбреца,
Для друзей его гроза.
Там, где рокот водопада
Душ любви связует нить,
И, любимая, не надо
За людское люд винить.
Видно, так хотело небо
Року тайному служить,
Чтобы клич любви и хлеба
Всем бывающим вложить,
Солнце дымом окружить.
15
Угас, угас
Последний луч.
Настал уж час
Вечерних туч.
Приходят рыбари
На радости улова.
В их хижинах веселье.
Подруги кроткие зари,
Даруя небу ожерелье,
На небосклон восходят снова.
Уже досуг
Дневным суетам
Нес полукруг,
Насыщен светом.
Кто утром спит,
Тот ночью бесится.
Волшебен стук копыт
При свете месяца.
Чей в полночь рок греметь,
То тихо блистающим днем,
Шатаясь, проходит великий медведь,
И прыгает травка прилежным стеблем.
Приносит свободу,
Дарует истому,
Всему живому
Ночью отдых.
16

И

Мы здесь идем. Устали ноги,
И в жажде дышит слабо грудь.
Давно забытые пороги,
О, сердце кроткое, забудь!
Сплетая ветки в род шатра,
Стоят высокие дубы.
Мы здесь пробудем до утра —
Послушно ждет удар судьбы.
17

Жрец

Где прадеды в свидании
Надменно почивали,
Там пленники изгнания
Сегодня ночевали.
Священным дубровам
Ущерблена честь.
Законом суровым
Да будет им Месть.
Там сложены холмы из рог
Убитых в охотах оленей.
То теней священных урок,
То роща усопших селений.
18

Толпа

Пошли отряд
И приведи сюда!
Сверши обряд,
Пресекши года.
19

Жрец

О, юноши, крепче держите
Их! Помните наши законы:
Веревкой к столбу привяжите,
И смелым страшны похороны.
И если они зачаруют
Своей молодой красотой,
То, помните, боги ликуют,
Увидев дым жертв золотой.
20
Вот юный и дева
Взошли на костер.
Вкруг них огонь из зева
Освещает жриц-сестер.
Как будто сторож умиранью,
Приблизясь видом к ожерелью,
Искр летающих собранье
Стоит над огненной постелью.
21
Но спускается Дева
Из разорванных радугой туч,
И зажженное древо
Гасит сумрака луч.
И из пламенной кельи,
Держась за руку, двое
Вышли. В взорах веселье,
Ликует живое.
22

И

Померкли все пути,
Исполнены обеты.
О, Э! Куда идти?
Я жду твои ответы!
Слышишь, слышишь, лес умолк
Над проснувшейся дубровой?
Мы свершили смелый долг,
Подвиг гордый и суровый.
23

Толпа родичей

Осужденных тела выкупая,
Мы пришли сюда вместе с дарами.
Но тревога, на мудрость скупая,
Узнает вас живыми во храме.
Мы славим тех,
Кто был покорен крику клятвы,
Кого боялся зоркий грех,
Сбирая дань обильной жатвы,
Из битвы пламеней лучистой
Кто вышел невредим,
Кто поборол душою чистой
Огонь и дым.
Лишь только солнце ляжет,
В закате догорая,
Идите нами княжить,
Страной родного края.
Послесловие

Первобытные племена имеют склонность давать имена, состоящие из одной гласной. Шестопер — это оружие, подобное палице, но снабженное железными или каменными зубцами. Оно прекрасно рассекает черепа врагов. Зой — хорошее и еще лучше забытое старое слово, значащее эхо Эти стихи описывают следующее событие средины каменного века. Ведомая неясной силой, И покидает родное племя. Напрасны поиски. Жрецы молятся богу реки, и в их молитве слышится невольное отчаяние. Скорбь увеличивается тем, что следы направлены к соседнему жестокому племени; о нем известно, что оно приносит в жертву всех случайных пришельцев. Горе племени велико. Наступает утро, белохвост проносит рыбу; проходит лесное чудовище. Но юноша Э пускается в погоню и настигает И; происходит обмен мнениями. И и Э продолжают путь вдвоем и останавливаются в священной роще соседнего племени. Но утром их застают жрецы, уличают в оскорблении святынь и ведут на казнь. Они вдвоем, привязанные к столбу, на костре. Но спускается с небес Дева и освобождает пленных. Из старого урочища приходит толпа выкупать трупы. Но она видит их живыми и невредимыми и зовет княжить. Таким образом, через подвиг, через огонь лежал их путь к власти над родными.

1911–1912

199. "Любовь приходит страшным смерчем…"

I

Тень в саду (поет)

Любовь приходит страшным смерчем
На слишком ясные зеркала.
Она вручает меч доверчивым
Убийства красного закала.
Она летит нежней, чем голубь,
Туда, где старая чета,
Как рок, приводит деву в пролубь
И сводит с жизнию счета.
Ее грома клянут отторженные
От всех забав, от всех забот,
С ней бродят юноши восторженные
В тени языческих дубров.
Она портниха ворожбы,
Волшебн<ой> радостной божбы.
Ее шагам в сердца «ау»,
Кружок голубеньких полосок*,
Венком украсивших главу,
Свирели вешней отголосок.
Она внимает звонкой клятве,
Резва, как лань, в сердечной жатве.
Мудрец, богине благодарствуй,
Скажи: «Царица! Нами царствуй.
Иди, иди! Тобой я грезил,
Тебе престолы я ковал.
Когда, ведом тобой, как жезел,
Ходил, любил иль тосковал.
Я, песни воин прямодушный,
Тебе, стыдливой и воздушн<о>й,
Во имя ранней красоты
Даю дос<п>ехи и мечты».
Тогда бродили страсти голо
В земле славянского глагола,
И, звонкой кривдой не сочтешь,
Была красивей молодежь.
Из цветов сплетённый меч,
Ты дал силу мне воззвать —
Всем алчущим сна лечь
На дикую кровать.
И, молвы презрев обузы,
Верноподданных союзы
Царства вечной основать.
И наша жизнь еще прелестней
К огням далеким потечет,
Когда воскликнем: «Нет небесней!» —
Тебе творя за то почет.
Чтоб, благодушно отвечая,
Ты нам сказала, не серчая:
«Да, вашей рати нет верней!
Равно приятны сердцу все вы.
Любите, нежные, парней,
Любимы ими будьте, девы!»
И, быть может, засмеется
Надевающий свой шлем
Захохочет, улыбнется
Кто был раньше строг и нем.
Как прекрасен ее лик!
Он не ведает вериг.
Разум — строгая гробница,
Изваяние на ней.
Сердце — жизни вереница,
Быстрый лет живых теней.

(Кончает играть.)

II

Голос из сада

За мной, знамена поцелуя,
И, если я паду сражен,
Пусть, поцелуй на мне оснуя,
Склонится смерть, царица жен.
Она с неясным словарем
Прекрасных жалоб и молений
Сойдет со мной, без царств царем,
В чертоги мертвых поколений.
III

Другой голос

Мы потоком звезд одеты.
Вокруг нас ночная тьма.
Где же клятвы? Где обеты?
Чарования ума?
Скорый почерк на записке,
Что кольцом ладони смята.
Знаю, помню, милый близко.
Ночь покровом сердцу свята.
Милый юноша, ужели
Гневный пламень уст потух?
Я стою здесь. Посвежели
Струи ночи. Чуток слух.
IV

Первый голос

Порок сегодня развевает
Свои могучие знамёна
И желтой тканью одевает
Ночные тусклые времёна.
Божниц в ресницах образа,
С свирелью скорбные глаза,
Вы мне знакомы с молодечества,
Я это вам везде ответствовал.
И взоров скорбное отечество,
Когда страдал, любил и бедствовал.
О, это вам, прекрасно-жгучим,
Послушны мы, порокам учим.
Как дуновенье поздних струй
И сна обещанный покой,
Твой обетован поцелуй
Твоей объемлемы<й> рукой.
V

Второй голос

Воды тихи; воздух красен,
Чуть желтеет он вверху,
Чуть журчит ветвями ясень,
Веткой дикою во мху.
Хоть и низок Севастополь*,
Целый год крепился он,
Я стройна, как гордый тополь,
Неприступна с всех сторон.
Ах, Казбек давно просился
Под владычество Москвы,
Но позднее оросился*
Кровью снег его главы*.
На усердных богомолов
Буду Дибич* и Ермолов.
Дева, бойся указаний*
Кремля белого Казани.*
Стены, воином пробиты,
Ведь не нужны для защиты.
Были ведомы ошибки
И под Плевной, и на Шипке.
Я их встречу, как Кутузов
Рать нестройную французов.
Ты, что прелести таила,
Право, хрупче Измаила.
Нет, как воин у Царьграда,
Страх испытывая около,
Не возьмешь того, что надо,
Резвой волей в сердце сокола.
Нет, на строгой битве взоров
Буду воин и Суворов!
И красавцу Святославу
Дам и Нарву, и Полтаву!*
Я же, выявив отвагу,
У Варшавы возьму Прагу!*
Ныне я и ты, мы воины,
Перестанем, успокоены.
Нет, цветущие сады
Старой тайны разум выжег.
В небесах уже следы
От подошвы глупых книжек.
VI

Второй голос

Кто сетку из чисел
Набросил на мир,
Разве он ум наш возвысил?
Нет, стал наш ум еще более сир!
Останься, странник. Посох брось!
Земного шара хочет ось,
Чтоб роковому слову «смерть»
Игрушкою была в час полночи твердь.
Там сумрак, тень, утес и зной,
Кусты, трава, приюты гаду.
И тополь тонкий и сквозной
Струит вечернюю прохладу.
Стоит священный знойный день,
Журчит ручья руки кистень.
Через каменный дневник,
Одеваем в тени тучею,
В кружев снежный воротник
Ты струей бежал гремучею.
Ты, как тополь стеклянный,
Упав с высоты,
О ручей, за поляной
Вод качая листы.
Здесь пахнут травы-медоносы
И дальни черные утесы.
И рядом старый сон громад,
Насупив темное чело,
Числа твоих брызг, водопад,
Само божество не сочло!
И синий дрозд
Бежал у камений,
И влажный грозд
Висит меж растений.
Казалось мне, что словом разностопным
Ручей пел славу допотопным
Спутникам прошлых миров,
Жизнь их, веселие, ужасы, гибели.
Те, что от пиршеств столов
В дебри могильные скопами выбыли.
Ах, диким конем в полуденный час
Катился ручей, в ущелии мчась!
Вы, жители нашей звезды,
Что пламень лишь в время ночей.
Конем без узды
Катился ручей.
Вся книга каменного дна
Глазам понятна и видна.
Вверху прозрачная уха
Из туч, созвездий и светил,
Внизу столетий потроха.
По ним валы ручей катил.
Деревьев черные ножи
На страже двух пустынь межи.
Ладьи времен звук слышен гребли,
И бьет зеленые млат стебли.
Под стеклянной плащаницей
Древних мощей вереница.
На этом кладбище валов,
Ручья свобод на ложе каменном,
Носился ящер-рыболов
С зрачком удава желтым пламенным.
И несся рык,
Блестели пасти.
Морских владык
Боролись страсти
За право воздуха глотка,
За право поцелуя.
Теперь лежат меж плитняка,
Живою плотию пустуя.
Сих мертвых тел пронзая стаю,
Я предостережение читаю
Вам — царствам и державам,
Коварствам, почестям и славам.
Теперь же все кругом пустынно,
Вверху, внизу утесов тына,
Под стеклянным плащом,
Меж дубровы с плющом.
Из звезд морских, костей и ниток,
И ракообразных, и улиток,
Многосаженных ужей,
Подводных раков и ежей
Могильным сводом дикий мост
Здесь выгнула земля,
Огнув кольцом высокий рост
Утесов стройного кремля.
Давно умершее жилище,
Красноречивое кладбище,
Где высок утесов храм
Старой крепостью лучам.
Неутомимая работница,
Гробов задумчивая плотница,
То тихий отдых, то недуг,
Своим внимательная взором,
По этим пажитям усталым
Свой проведи усталый плуг.
Давно обманут кубком малым,
Давно разбит я в бурях спором,
Давно храню отчаянья звук!
Приход твой славит, кто устал,
Кто прахом был и прахом стал!
VII

Первый голос

Слушай: отчаялось самое море
Донести до чертогов волну
И умчалося в пропасти, вторя
В вольном беге коню-скакуну.
Оно вспомнит и расскажет
Громовым своим раскатом,
Что чертог был пляской нажит
Дщерью в рубище лохматом.
Вдруг вспорхнула и согнулась
И, коснувшись рукою о руку,
Точно жрец, на других оглянулась,
Гусель гулких покорная звуку.
Не больше бел зимы снежок,
Когда, на пальцах ног держась,
Спрямит с землею сапожок,
Весенней бабочкой кружась.
Она легка; шаги легки.
Она и светоч и заря.
Кругом ночные мотыльки,
В ее сиянии горя.
Море вспомнит и расскажет
Грозовым своим глаголом,
Что чертог был пляской нажит,
Пляской в капище веселом.
Синеет река,
От нас далека.
В дымке вечерней
Воздух снует.
Голос дочерний
Земля подает.
Зеленых сосен
Трепет слышен.
И дышит осень,
Ум возвышен.
Рот рассказов,
Взор утех.
В битве азов
Властен грех.
Я еще не знаю, кто вы,
Вы с загадочным дерзанием,
Но потоки тьмы готовы
Встретить вас за все лобзанием,
Но краса таит расплату
За свободу от цепей.
В час, когда взойду я к кату,
Друг свободы, пой и пей!
Вспомни, вспомни,
Как погиб!
Нет укромней
Стройных лип.
Там за этой темной кущей
Вспомни синий тот ручей,
Он, цветуще-бегущий,
Из ресниц бежит лучей.
Две богини нами правят!
Два чела прически давят!
Два престола песни славят!
Хватая бабра за усы
В стране пустынь златой красы,
На севере соседим
С белым медведем.
VIII
Как чей-то меч железным звуком,
Недавно здесь ударил долг.
И, осужденный к долгим мукам,
Я головой упал, умолк.
На берега отчизны милой
Бросал я пену и буруны.
Теперь поник главою хилой,
Тростник главою желтострунный.
Храбрее, юноши! Недаром
Наш меч. Рассудком сумрак освещай
И в битвах пламенным ударом
Свой путь от терний очищай.
Я видел широкого буйвола рог
И умирающий глаз носорога.
А поодаль стоял весь в прекрасном пророк
И твердил: «В небесах наступает тревога!»
Он твердил: «Тот напиток уж выпит,
Что рука наливала судьбы,
И пророчества те, что начертит Египет,
Для всеобщего мира грубы».
Он мне поведал: «Забудутся игры,
Презрение ляжет на кротость овцы,
В душах возникнут суровые тигры,
Презреньем одеты свободой вдовцы».
Я видел — бабр сидел у рощи
И с улыбкой дышал в ствол свирели.
Ходили, как волны, звериные мощи,
И надсмешкою брови горели.
И с наклоном изящным главы
Ему говорила прекрасная дева.
Она говорила: «Любимцы травы!
Вам не хватает искусства напева!»
Ужель не верх земных достоинств
Быть единицей светлых воинств?
Вас, презираемых мечом,
Всех не окровавленных войной,
Бичуй, мой слог, секи бичом,
Топчи и конь мой вороной.
И поток златых кудрей
Окровавленного лика
Скажет многих книг мудрей:
«Жизнь прекрасна и велика».
Нет, не одно тысячелетье,
Гонитель туч, суровый Вырей,
Когда гнал птиц лететь своею плетью,
Гуси тебя знали, летя над Сибирью.
Твой лоб молнии били*, твою шкуру секли ливни,
Ты знал свисты грозы, ведал ревы мышей,
Но, как раньше, блистают согнутые бивни
Ниже упавших на землю ушей.
И ты застыл в плащах косматорыжих,
Как сей страны нетленный разум,
И лишь тунгуз бежит на лыжах,
Скользя оленьим легким лазом.
О, дикое небо, быть Ермаком,
Врага Кучума убивать,
Какой-то молнии куском
Бросать на темную кровать!
Перед тобою, Ян Собеский,
Огонь восторга бьется резкий.
И русские вы оба,*
Пускай и «нет» грохочет злоба.
Юный лик спешит надвинуть
Черт порочных чёрта сеть.
Но пора настала минуть
Погремушкою греметь!
Пояс казацкий с узорною резьбой
Мне говорил о серебре далеких рек,
Иль вспыхнувший грозно в час ночи разбой —
То полнило душу мою, человек.
То к свету солнца Купальского*
Я пел, ударив в струны,
То, как конь Пржевальского*,
Дробил песка буруны.
И, как сквозь белый порох, стен
Блестят иконы Византии,
Так не склоню пред вами я колен,
Судители России.
Смотрите, я крылом ширяю
Туда, в седой мглы белый дол,
И вас полетом примиряю,
Я, встрепенувшийся орел.
Мы — юноши. Мечи наши остро отточены.
Раздавайте смело пощечины*.
Юношей сердца смелей
Отчизны полей королей!
Кумирами грозными, белыми,
Ведайте, смелы мы!
Мы крепнем дерзко и мужаем
Под тяжким бедствий урожаем.
Когда в десне судьба резцом прорежет,
Несется трусов вой и скрежет.
Меч! Ты предмет веселый смеха,
Точно серьги для девиц,
Резвых юношей утеха,
Повергая царства ниц,
О мире вечном людской брехни
Поклоннику ты скажешь:
«Сейчас умрешь! Еще вздохни!» —
И холодно на горло ляжешь.
Учитель русского семейства,
Злодей, карающий злодейство,
Блажен, кто страсть тобой владеть
Донес до долга рокового.
Промолвит рок тебе: «Ответь!» —
Ты року скажешь свое слово,
А страницы воли звездной
Прочитает лязг железный.
Он то враг, то брат свободы, —
Меч, опоясавший народы.
Когда отчизна взглядом гонит,
Моей души князь Понятовский*
Бросался с дерзостью чертовской,
Верхом плывет и в водах тонет…
Военная песнь, греми же все ближе!
Греми же! Звени же!
IX
Из отдыха и вздоха
Веселый мотылек
На край чертополоха
Задумчиво прилег.
Летит его подруга
Из радуги и блеска,
Два шелковые круга,
Из кружева нарезка.
И юных два желанья,
Поднявшихся столбом,
Сошлися, на свиданье
И тонут в голубом.
На закон меча намек
Этот нежный мотылек.
Ах, юнак молодой,
Дай тебе венок надену!
Ты забудешь разбой,
Ты забудешь измену.
X
Но пусть свобод твоих становища
Обляжет сильных войск змея.
Так из чугунного чудовища
Летит высокая струя.
Мы жребия войн будем искать,
Жребия войны, земле неизвестного,
И кровью войны будем плескать
В лики свода небесного.
Ведь взоры воинов морозны,
А их уста немы и грозны.
Из меди и стали стянут кушак,
А на голове стоит шишак.
Мы устали звездам выкать,
Научились звездам тыкать,
Мы узнали сладость рыкать.
Пусть в ресницах подруг,
Как прежде, блистает таинственное.
Пусть труды и досуг
Юношей — страсть воинственная.
Все ходит сокол около
Прямых и гладких стен.
В походке странной сокола
Покой предчувствием смятен.
Он ходит, пока лов
Не кончен дикой смерти,
И телом мертвых соколов
Покой темницы смерьте.

1911–1912

200. Гибель Атлантиды

1
«Мы боги», — мрачно жрец сказал
И на далекие чертоги
Рукою сонно указал.
«Холодным скрежетом пилы
Распались трупы на суставы,
И мною взнузданы орлы
Взять в клювы звездные уставы.
Давно зверь, сильный над косулей,
Стал без власти божеством.
Давно не бьем о землю лбом,
Увидя рощу или улей.
Походы мрачные пехот,
Копьем убийство короля
Послушны числам, как заход,
Дождь звезд и синие поля.
Года войны, ковры чуме
Сложил и вычел я в уме.
И уважение к числу
Растет, ручьи ведя к руслу.
В его холодные чертоги
Идут изгнанницы тревоги.
И мы стоим миров двух между,
Несем туда огнем надежду.
Все же самозванцем поцелуйным,
Перед восшествием чумы,
Был назван век рассудком буйным.
Смеется шут, молчат умы.
Наукой гордые потомки
Забыли кладбищей обломки.
И пусть нам поступь четверенек
Давно забыта и чужда,
Но я законов неба пленник,
Я самому себе изменник,
Отсюда смута и вражда.
Венком божеств наш ум венчается,
Но, кто в надеждах жил, отчается.
Ты — звездный раб,
Род человеческий!»
Сказал, не слаб,
Рассудок жреческий.
«И юность и отроки наши
Пьют жизнь из отравленной чаши.
С петлею протянутой столб
И бегство в смерти юных толп,
Все громче, неистовей возгласы похоти
В словесном мерцающем хохоте.
О, каменный нож,
Каменных доск!
— Пламенный мозг,
— То молодежь!
Трудился я. Но не у оконченного здания
Бросаю свой железный лом!
Туда, к престолу мироздания,
Хочу лететь вдвоем с орлом!
Чтобы, склонив чело у ног,
Сказать: устал и изнемог!
Пусть сиротеет борозда,
Жреца прийми к себе, звезда».
2

Рабыня

Юноша, светел,
Небо заметил.
Он заметил, тих и весел,
Звезды истины на мне,
Кошелек тугой привесил,
Дикий, стройный, на ремне.
К кошельку привесил ножик,
Чтоб застенчиво и впредь
С ним веселых босоножек
Радость чистую смотреть.
С ним пройдуся я, скача,
Рукавом лицо ударив,
Для усмешки отроча,
Для веселых в сердце зарев.

Жрец

Косы властны чернотой,
Взор в реснице голубой,
Круг блистает золотой,
Локоть взяв двойной длиной.
Кто ты,
С взором незабудки?
Жизнь с тобой шутила шутки.

Рабыня

Твои остроты,
Жрец, забавны.
Ты и я — мы оба равны:
Две священной единицы
Мы враждующие части,
Две враждующие дроби,
В взорах розные зеницы,
Две, как мир, старинных власти —
Берем жезл и правим обе.
Ты возник из темноты,
Но я более, чем ты:
Любезным сделав яд у ртов,
Ты к гробам бросил мост цветов.
К чему товарищ в час резни?

Жрец

Поостерегися… Не дразни…
Зачем смеешься и хохочешь?

Рабыня

Хочешь?
Стань палачом,
Убей меня, ударь мечом.
Рука подняться не дерзает?
На части тотчас растерзает
Тебя рука детей, внучат —
На плечи, руки и куски,
И кони дикие умчат
Твой труп разодранный в пески.
Ах, вороным тем табуном
Богиня смерти, гикнув, правит,
А труп, растоптан скакуном,
Глазами землю окровавит.
Ведай, знай: сам бог земной
Схватит бешено копье
И за честь мою заступится.
Ты смеешься надо мной,
Я созвучие твое,
Но убийцы лезвие,
Наказание мое,
Ценой страшною окупится.
Узнает город ста святош,
Пред чем чума есть только грош.
Замажешь кровью птичьи гнезда,
И станут маком все цветы,
И молвят люди, скажут звезды:
Был справедливо каран ты.
След протянется багровый —
То закон вещей суровый.
Узнай, что вера — нищета,
Когда стою иль я, иль та.
Ты, дыхание чумы,
Веселишь рабынь мы!
С ним же вместе презираю
Путь к обещанному раю.
Ты хочешь крови и похмелий! —
Рабыня я ночных веселий!

Жрец

Довольно,
Лживые уста!

Рабыня

Мне больно, больно!
Я умираю, я чиста.

Жрец

Она, красива, умерла
Внутри волос златых узла,
И, как умершая змея,
Дрожат ресницы у нея.
Ее окончена стезя,
Она мечом убита грубым.
Ни жить, ни петь уже нельзя,
Плясать, к чужим касаться губам.
Меч стал сытым кровью сладкой
Полоумной святотатки,
Умирающей загадкой
Ткань вопросов стала краткой.
Послушный раб ненужного усилья!
Сложи, о, коршун, злые крылья!
Иди же в ножны, ты не нужен,
Тебя насытил теплый ужин,
Напился крови допьяна.
Убита та, но где она?
Быть может, мести страшный храм?
Быть может, здесь, быть может, там?
Своих обид не отомстила
И, умирая, не простила.
Не так ли разум умерщвляет,
Сверша властительный закон,
Побеги страсти молодой?
Та, умирая, обещает
Взойти на страстный небосклон
Возмездья красною звездой!
3

Прохожий

Точно кровь главы порожней,
Волны хлещут, волны воют
Нынче громче и тревожней,
Скоро пристань воды скроют.
И хаты, крытые соломой,
Не раз унес могучий вал.
Свирельщик так, давно знакомый,
Мне ужас гибели играл.
Как будто недра раскаленные
Жерл огнедышащей горы,
Идут на нас валы зеленые,
Как люди, вольны и храбры.
Не как прощальное приветствие,
Не как сердечное «прости»,
Но как военный клич и бедствие,
Залились водами пути.
Костры горят сторожевые
На всех священных площадях,
И вижу — едут часовые
На челнах, лодках и конях.
Кто безумно, кто жестоко
Вызвал твой, о, море, гнев?
Видно мне чело пророка,
Молний брошенный посев.
Кто-то в полночь хмурит брови,
Чей-то меч блеснул, упав.
Зачем, зачем? Ужель скуп к крови
Град самоубийства и купав?
Висит — надеяться не смеем мы —
Меж туч прекрасная глава,
Покрыта трепетными змеями,
Сурова, точно жернова.
Смутна, жестока, величава,
Плывет глава, несет лицо —
В венке темных змей курчаво
Восковое змей яйцо.
Союз праха и лица
Разрубил удар жестокий,
И, в обитель палача
Мрачно ринулись потоки.
Народ, свой ужас величающий,
Пучины рев и звук серчающий,
И звезды — тихие свидетели
Гробницы зла и добродетели.
Город гибнет. Люди с ним.
Суша — дно. Последних весть.
Море с полчищем своим
Все грозит в безумстве снесть.
И вот плывет между созвездий,
Волнуясь черными ужами,
Лицо отмщенья и возмездий —
Глава, отрублена ножами.
Повис лик, длинно-восковой,
В змей одежде боковой,
На лезвии лежит ножа.
Клянусь, прекрасная глава —
Она глядит, она жива.
Свирель морского мятежа,
На лезвии ножа лежа,
В преддверье судеб рубежа,
Глазами тайными дрожа,
Где туч и облака межа,
Она пучины мести вождь.
Кровавых капель мчится дождь.
О, призрак прелести во тьме!
Царица, равная чуме!
Ты жила лишенной чести,
Ныне ты — богиня мести.
О, ты, тяжелая змея
Над хрупким образом ея, —
Отмщенья страшная печать
И ножен мести рукоять.
Змей сноп, глава окровавлённая,
Бездна — месть ее зеленая.
Под удары мерной гребли
Погибает люд живой,
И ужей вздыбились стебли
Над висячею главой.
О, город, гибель созерцающий,
Как на бойнях вол, — спокойно.
Валы гремят, как меч бряцающий,
Свирели ужаса достойно.
Погубят прежние утехи
Моря синие доспехи.
Блеск, хлещет ливень, свищет град
И тонет, гибнет старый град!
Она прической змей колышет,
Она возмездья ядом дышит.
И тот, кто слушал, слово слышит:
«Я жреца мечом разрублена,
Тайна жизни им погублена,
Тайной гибели я вею
У созвездья Водолея.
Мы резвилися и пели, —
Вдруг удар меча жреца!
Вы живыми быть сумели,
Схоронив красу лица.
И забыты те, кто выбыли!
Ныне вы в преддверье гибели.
Как вы смели, как могли вы
Быть безумными и живы!
Кто вы? Что вы? Вы здоровы!
Стары прежние основы.
Прежде облик восхищения,
Ныне я — богиня мщения».
Вверху ужей железный сноп,
Внизу идет, ревет потоп.
Ужасен ветер боевой,
Валы несутся, все губя.
Жрец, с опущенной головой:
«Я знал тебя!»

1912

201. Вила и Леший. Мир

Горбатый леший и младая
Сидят, о мелочах болтая.
Она, дразня, пьет сок березы,
А у овцы же блещут слезы.
Ручей, играя пеной, пел,
И в чащу голубь полетел.
Здесь только стадо пронеслось
Свистящих шумно диких уток,
И ветвью рог качает лось,
Печален, сумрачен и чуток.
Исчез и труд, исчезло дело;
Пчела рабочая гудела,
И на земле и в вышине
Творилась слава тишине.
Овца задумчиво вздыхает
И комара не замечает.
Комар, как мак, побагровел
И звонко, с песней, улетел.
Качая черной паутиной
На землю падающих кос,
Качала Вила хворостиной
От мошек, мушек и стрекоз.
Лег дикий посох мимо ног;
На ней от воздуха одежда;
Листов березовых венок
Ее опора и надежда.
Ах, юность, юность, ты что дым!
Беда быть тучным и седым!
Уж Леший капли пота льет
С счастливой круглой головы.
Она рассеянно плетет
Венки синеющей травы.
«Тысячелетние громады
Морщиной частою измучены.
Ты вынул меня из прохлады,
И крылышки сетью закручены.
Леший добрый, слышишь, что там?
Натиск чей к чужим высотам?
Там, на речке, за болотом?»
Кругом теснилась мелюзга,
Горя мерцанием двух крыл,
И ветер вечером закрыл
Долину, зори и луга.
«Хоть сколько-нибудь нравится
Тебе моя коса?» —
«Конечно, ты красавица,
То помнят небеса.
Ты приютила голубков,
Косою черная, с боков!»
А над головой ее летал,
Кружился, реял, трепетал
Поток синеющих стрекоз
(Где нет ее, там есть мороз),
Младую Вилу окружал
И ей в сиянье услужал.
Вокруг кудрявы древеса,
Сини, могучи небеса.
Младенец с пышною косой
Стоял в дуброве золотой,
Живую жизнь созерцал
И сердцу милым нарицал.
«Спи, голубчик, спи, малюта,
В роще мира и уюта!»
Рукой за рог шевелит нежно,
Так повторив урок прилежно.
На небо смотрит. Невзначай
На щеку каплет молочай.
Рукою треплет белый чуб,
Его священную чуприну.
«Чуть-чуть ты стар, немного глуп,
Но все же брат лугам и крину*».
Но от темени до пят
Висит воздушная ограда,
Синий лен сплести хотят
Стрекоз реющее стадо.
«Много, много мухоморов,
Есть в дуброве сухостой,
Но нет люда быстрых взоров,
Только сумрак золотой.
Где гордый смех и где права?
Давно у всех душа сова?»
На мху и хвое Леший дремлет,
Главу рукой, урча, объемлет.
Как мотылек, восток порхал
И листья дуба колыхал.
Военный проходит
С орлом на погоне;
И взоров не сводит,
Природа в загоне.
Она встает, она идет,
Где речки слышен зов — туда,
Где мышь по лону вод плывет
И где задумчива вода.

Голос реки

Я белорукая,
Я белокожая,
Ручьям аукая,
На щук похожая,
О землю стукая,
Досуг тревожу я.
«Кто там, бедная, поет?
Злую волю кто кует?»
В тени лесов, тени прохладной
Стоял угрюмый и злорадный
Рыбак. Хохол волос упал со лба.
Вблизи у лоз его судьба.
Точно грешник виноватый,
Боязливый, вороватый,
Дикий, стройный, беспокойный,
Здесь рыбак пронес уду,
Верен вольному труду.
Неслась веселая вода.
Постой, разбойница, куда?
«Где печали,
Где качели,
Где играли
Мы вдвоем?
Верещали
Из ущелий
Птицы. Бился водоем».
Козлоногих сторожей
Этой рощи, этих стад,
Без копья и без ножей
Распрю видеть умный рад.
Пусть подъемлют черти руку,
Возглашая, что довольно!
Веселясь лбов крепких стуку,
Веселюсь и я невольно.
Страсть, ты первая посылка,
Чтоб челом сразиться пылко.
Над лысой старостью глумится
Волшебноокая девица.
Хребтом прекрасная, сидит,
Огнем воздушных глаз трепещет,
Поет, смеется и шалит,
Зарницей глаз прекрасных блещет
И сыплет сверху муравьев.
Они звончее соловьев
На ноги спящего поставят
И страшным гневом позабавят.
Как он дик и как он согнут,
Веткой длинною дрожа,
Как персты его не дрогнут,
Палкой длинной ворожа.
Как дик и свеж
Владыка мреж!
«Я, в сеть серебряных ячеек
Попавши, сомом завоплю,
В хвосте есть к рыбам перешеек,
Им оплеуху налеплю».
Рукою ловит комаров
И садит спящему на брови:
«Ты весел, нежен и здоров,
Тебе не жалко капли крови.
Дубам столетним ты ровесник,
Но ты рогат, но ты кудесник».
Подобно шелка черным сетям,
С чела спускалася коса,
В нее, летя к голодным детям,
Попалась желтая оса.
«Осы боюсь!» Осу поймала;
Та изогнула стан дугой
И в ухо беса, что дремало,
Вонзился хвост осы тугой.
Ручную садит пчелку
В его седую холку.
Он покраснел, чуть-чуть рассержен,
И покраснел заметно он,
Но промолчал: он был воздержан
И не захотел нарушить сон.
«Как ты осклиз, как ты опух,
Но все же витязь верный, рьяный,
Капуста заячья, лопух!
Козел, всегда собою пьяный!»
Устало, взорами небесная
Дышала трудно, но прелестная.
Сверчки свистели и трещали
И прелестьжизни обещали.
Досуг лукавством нежным тешит
И волос ногтем длинным чешет.
И на плечо ее прилег
Искавший радость мотылек.
Но от головы до самых ног
Снует стрекозьих крыл станок.
Там небеса стоят зеленые,
Какой-то тайной утомленные.
Но что? «Ква, ква!» — лягушка пела, пасть ужа.
Уже бледна вскочила Вила, вся дрожа.
И внемлет жалобному звуку,
Подъемля к небу свою руку.
Власы волной легли вдоль груди,
Где жило двое облаков,
Для восхищенных взоров судей,
Для взоров пылких знатоков!
О, этот бледный страха крик!
Подъемлет голову старик.
«Не все же, видно, лес да ели;
Мы, видно, крепко надоели.
Ты дюже скверная особа».
(Им овладели гнев и злоба).
«Души упрямца нету вздорней!
Смотри, смотри! Смотри проворней!
Мы капли жизни бережем,
Она же съедена ужом».
Там жаба тихо умирает
И ею уж овладевает.
Блестя, как рыбки из корзинки,
По щекам падали слезинки.
Он телом стар, но духом пылок,
Как самовар блестит затылок.
Он гол и наг: ветхи колосья
Мехов, упавших на бедро,
Склонились серые волосья
На лоб и древнее чело.
Его власы — из снега льны,
Хоть мышцы серы и сильны.
«Мой товарищ желтоокий!
Посмотри на мир широкий.
Ты весной струей из скважин
Жадно пьешь березы сок,
Ты и дерзок и отважен,
Телом спрятан у осок.
И, грозя согнутым рогом,
Сладко грезишь о немногом».
Исполнен неясных овечьих огней,
Он зенками синими водит по ней.
И просит, грустящий, глазами скользя;
Но Вила промолвила тихо: «Нельзя!» —
И машет строго головой.
Тот, вновь простерт, стал чуть живой.
Рога в сырой мох погрузил
И плача звуком мир пронзил.
Вблизи цветка качалась чашка;
С червем во рту сидела пташка.
Жужжал угрозой синий шмель,
Летя за взяткой в дикий хмель.
Осока наклонила ось,
Стоял за ней горбатый лось.
Кричал мураш внутри росянки,
И несся свист златой овсянки.
Ручей про море звонко пел,
А Леший снова захрапел!
В меха овечьи сел слепень,
Забывши свой сосновый пень.
Мозоль косматую копытца
Скрывала травка медуница.
И вечер шел. Но что ж: из пара
Встает таинственная пара.
Воздушный аист грудью снежной,
Костяк вершины был лишен,
И, помогая выйти нежно,
Достоин жалости, смешон,
Он шею белую вперил
На небо, тучами покрыто,
И дверь могилы отворил
Своей невесте того быта.
Лучами солнце не пекло;
Они стоят на мокрых плитах.
И что же? Светское стекло
Стояло в черепе на нитях.
Но скоро их уносит мгла,
Земная кружится игла.
Но долго чьи-то черепа
Стучали в мраке, как цепа.
А Вила злак сухой сломила,
С краев проворно заострила,
И в нос косматому ввела,
И кротко взоры подняла.
Рукой по косам провела,
О чем-то слезы пролила,
И, сев на пень взамену стула,
Она заплакала, всхлипнула.
И вдруг (о, радость) слышит: «Чих!»
То старый бешено чихнул,
Изгнать соломинку вздрогнул.
«Мне гнев ужасен лешачих.
Они сейчас меня застанут,
Завоют, схватят и рванут,
И все мечты о лучшем канут,
И речи тихие уснут.
Покрыты волосом до пят,
Все вместе сразу завопят.
Начнут кусаться и царапать
И снимут с кожи белой лапоть.
Союз друзей враждой не понят,
На всех глаголах ссор зазвонят
И хворостиною погонят
Иль на веревке поведут.
Мне чья-то поступь уж слышна.
Ах, жизнь сурова и страшна!» —
«Смотри, сейчас сюда нагрянут,
Пощечин звонких нададут
Грызня начнется и возня,
Иди, иди же, размазня!»
Себя обвив концом веревки,
Меж тем брюшко сребристо-лысое
Ему давало сходство с крысою,
Ушел, кряхтя, в места ночевки.
Печально в чаще исчезал,
Куда идти, он сам не знал.
Он в чащу плешину засунул
И, оглянувшись, звонко плюнул.
«Га! Еще побьют».—
«Достоин жалости бедняга!
Пускай он туп,
Пускай он скряга!
Мне надо много денег!» —
«А розог веник?» —
«Ожерелье в сорок тысяч
Я хочу себе достать!» —
«Лучше высечь…
Лучше больше не мечтать».—
«И медведя на цепочке…
Я мукой посыплю щечки.
Будут взоры удлиненными,
Очи больше современными.
Я достану котелок
На кудрей моих венок.
Рот покрасив меджедхетом*,
Я поссорюсь с целым светом,
И дикарскую стрелу
Я на щечке начерчу*.
Вызывая рев и гнев,
Стану жить я точно лев.
Сяду я, услыша ропот,
И раздастся общий шепот».—
«То-то, на той сушине растет розга».—
«Иди, иди, ни капли мозга!» —
«Иду, иду в мое болото.
Трава сыра». — «Давно пора!»
Досады полная вконец, —
Куда ушел тот сорванец? —
Бросала колкие надсмешки,
Сухие листья, сыроежки,
Грибы съедобные, и ветки,
И ядовитые заметки.
Летела нитка снежных четок
Вслед табунку лесных чечеток.
С сосновой шишкой, дар зайчишки, —
Сухая крышка мухомора
Летит как довод разговора.
Слоны, улитки-слизняки,
И веткой длинной сквозняки,
А с ними вместе города
Летят на воздух все туда.
Она все делалась сердитей
И говорила: «Погодите.
О ты, прижимающий ухо косое,
Мой заяц, ответь мне, какого ты соя*
Как расшалившийся ребенок,
Покинут нянькой нерадивой,
Бесился в ней бесенок,
Покрытый пламенною гривой.
К ручейной влаге наклонясь,
Себя спросила звонко: «Ась?» —
И личиком печальным чванится
Стран лицемерия изгнанница.
Она пошла, она запела
Грозно, воинственно, звонко.
И над головою пролетела
В огне небес сизоворонка.
Кругом озера и приволье,
С корой березовой дреколье,
Поля, пространство, и леса,
И голубые небеса.
Вела узорная тропа;
На частоколе черепа.
И рядом низкая лачуга,
Приют злодеев и досуга.
Овчарка встала, заворчав,
Косматый сторож величав.
Звонков задумчивых бренчанье,
Овчарки сонное ворчанье.
Повсюду дятлы и синицы,
И белоструйные криницы.
«Слышу запах человечий?
Где он, дикий? Мех овечий?»
Вид прекрасный, вид пригожий,
Шея белая легка,
Рядом с нею, у подножий,
Два трепещут мотылька.
И много слов их ждет прошептанных,
И много троп ведет протоптанных.

1912

202. Шаман и Венера

Шамана встреча и Венеры
Была так кратка и ясна:
Она вошла во вход пещеры,
Порывам радости весна.
В ее глазах светла отвага
И страсти гордый, гневный зной:
Она пред ним стояла нага,
Блестя роскошной пеленой.
Казалось, пламенный пожар
Ниспал, касаясь древка снега.
Глаз голубых блестел стожар,
Прося у желтого ночлега.
«Монгол! — свои надувши губки,
Так дева страсти начала.
(Мысль, рождена из длинной трубки,
Проводит борозды чела).—
Ты стар и бледен, желт и смугол,
Я же — роскошная река!
В пещере дикой дай мне угол,
Молю седого старика.
Я, равная богиням,
Здесь проведу два-три денька.
Послушай, рухлядь отодвинем,
Чтоб сесть двоим у огонька.
Ты веришь? Видишь? — Снег и вьюга!
А я, владычица царей,
Ищу покрова и досуга
Среди сибирских дикарей.
Еще того недоставало —
Покрыться пятнами угрей.
Монгол! Монгол! Как я страдала!
Возьми меня к себе, согрей!»
Покрыта пеплом из снежинок
И распустив вдоль рук косу,
Она к нему вошла. Как инок,
Он жил один в глухом лесу.
«Когда-то храмы для меня
Прилежно воздвигала Греция.
Могол*, твой мир обременя,
Могу ли у тебя согреться я?
Меня забыл ваять художник,
Мной не клянется больше витязь.
Народ безумец, народ безбожник,
Куда идете? Оглянитесь!» —
«Не так уж мрачно, —
Ответил ей, куря, шаман.—
Озябли вы, и неудачно
Был с кем-нибудь роман».—
«Подумай сам: уж перси эти
Не трогают никого на свете.
Они полны млека, как крынки.
(По щекам катятся слезинки.)
И к красоте вот этой выи
Холодны юноши живые.
Ни юношей, ни полководцев,
Ни жен любимцев, ни уродцев,
Ни утомленных стариков,
Ни в косоворотках дураков.
Они когда-то увлекали
Народы, царства и престолы,
А ныне, кроткие, в опале,
Томятся, спрятанные в полы.
И веришь ли? Меня заставили одеть
Вот эти незабудки!
Ну, право; лучше умереть.
Чем эти шутки.
Это жестоко». Она отошла
И, руки протянув, вздохнула.
«Как эта жизнь пошла!»
И руки к небу протянула.
«Все, все, монгол, все, все — тщета,
Мы — дети низких вервий*.
И лики девы — нищета,
Когда на ней пируют черви!»
Шаман не верил и смотрел,
Как дева (золото и мел)
Присела, зарыдав,
И речь повел, сказав:
«Напрасно вы сели на обрубок —
Он колок и оцарапает вас».
Берет с стола красивый кубок
И пьет, задумчив, русский квас.
Он замолчал и, тих, курил,
Смотря в вечернее пространство.
Любил убрать, что говорил,
Он в равнодушия убранство.
И дева нежное «спасибо»
Ему таинственно лепечет
И глаза синего изгиба
Взор шаловливо мечет.
И смотрит томно, ибо
Он был красив, как белый кречет.
Часы летели и бежали,
Они в пещере были двое.
И тени бледные дрожали
Вокруг вечернего покоя.
Шаман молчал и вдаль глядел,
Венера вдруг зевнула.
В огонь шаман глядел,
Венера же уснула.
Заветы строгие храня
Долга к пришелицам святого,
Могол сидел, ей извиня
Изгибы тела молодого.
Так, девы сон лелея хрупкий,
Могол сидел с своею трубкой.
«Ах, ах!» — она во сне вздыхала,
Порою глазки открывала,
Кого-то слабо умоляла,
Защитой руку подымая,
Кому-то нежно позволяла
И улыбалася, младая.
И вот уж утро. Прокричали
На елях бледные дрозды.
Полна сомнений и печали,
Она на смутный лик звезды
Взирала робко и порой
О чем-то тихо лепетала,
Про что-то тихо напевала.
Бледнело небо и светало.
Всходило солнце. За горой
О чем-то роща лепетала.
От сна природа пробудилась,
Младой зари подняв персты.
Венера точно застыдилась
Своей полночной наготы.
И, добродетели стезей идя неопытной ногой,
Она раздумывала, прилично ли нагой
Явиться к незнакомому мужчине.
Но был сокрыт ответ богини.
[ «Он мало мне знаком», —
Она в уме своем решила,
Сорвать листочек поспешила
И тело бледное прикрыла
Березы черным лепестком.
И великодушный к ней могол
Ей бросил шкуру рыси.]
И дева, затаив глагол,
Моголу бросила взор выси.
От кос затылок оголив,
Одна, без помощи подруг,
Она закручивает их в круг.
Но тот, как раньше, молчалив.
Затылок белый так прекрасен,
Для чистых юношей так ясен.
Но, лицемерия престол,
Сидит задумчивый могол.
Венера ходит по пещере
И в горести ломает руки.
«Это какие-то звери!
Где песен нежных звуки?
От поцелуев прежних зноя,
Могол! Могол, спаси меня!
Я вся горю! Горя и ноя,
Живу, в огнистый бубен чувств звеня.
Узнай же! Знаешь, что тебе шепну на ухо?
Ты знаешь? Знаешь, — я старуха!..
Никто не пишет нежных писем,
Никто навстречу синим высям
Влюбленных глаз уж не подъемлет,
Но всякий хладно с книжкой дремлет.
Но всякий хладно убегает
Прочь от себя за свой порог,
Лишь только сердце настигает
Любви назначенный урок.
Как все это жестоко! —
Сказала дева, вдруг заплакав.—
Скажи хоть ты: ужель с Востока
Идет вражда к постелям браков?
К ногам снегов, к венкам из маков?
С кладом могилы отрокодинаков».
Но, неразговорчив и сердит
Как будто, тот сидит.
Напрасно с раннего утра,
Раньше многоголосых утра дудок,
Она из синих незабудок,
В искусстве нравиться хитра,
Сплела венок почти в шесть сажен
И им обвилась для нежных дел.
По-прежнему монгол сидел,
Угрюм, задумчив, важен.
Вдруг сердце громче застучало.
«Могол, послушай, — так начала
Она. — Быть может, речь моя чудна
И даже дика, и мало прока.
Я буду здесь бродить одна
(Ты знаешь, я ведь одинока),
Срывать цветы в густом лесу,
Вплетать цветы в свою косу.
Вдали от шума и борьбы,
Внутри густой красивой рощи
Я буду петь, сбирать грибы,
Искать в лесу святого мощи,
Что может этой жизни проще?» —
«Изволь, душа моя, — ответил
Могол с сияющей улыбкой. —
Я даже в лесу встретил
Дупло с прекрасной зыбкой».
В порыве нежном хорошея,
Она бросается ему на шею,
Его ласкает и целует,
Ниспали волосы, как плащ.
Могол же морщится, тоскует
Она в тот миг была палач.
Она рассказывает ему
Про вредный плод куренья.
«Могол любезный, не кури!
Внемли рыданью моему».
Он же, с глазами удовлетворенья,
Имя произносит Андури*.
Шаман берет рукою бубен
И мчится в пляске круговой,
Ногами резвыми стучит,
Венера скорбная молчит
Или сопровождает голос трубен,
Дрожа звенящей тетивой.
Потом хватает лук и стрелы
И мимо просьб, молитв, молений
Идет охотник гордый, смелый
К чете пасущихся оленей.
И он таинственно исчез,
Где рос густой зеленый лес.
Одна у раннего костра
Венера скорбная сидит.
То грусть. И, ей сестра,
Она задумчиво молчит.
Цветы сплетая в сарафан,
Как бело-синий истукан,
Глядит в необеспокоенные воды —
Зеркало окружающей природы.
Поет, хохочет за двоих
Или достает откуда-то украдкой
Самодержавия портных
Новое уложение законов
И шепчет тихо: «Как гадко!»
Или: «Как безвкусно… фу, вороны!»
Сам-друг с своею книжкой,
Она прилежно шепчет, изучает,
Воркует, меряет под мышкой
И… не скучает.
И воды после переходит,
И по поляне светлой бродит.
Сплетает частые венки,
На косах солнца седоки.
О чем-то с горлинкой воркует
И подражательно кокует.
Венера села на сосновый пень
И шепчет робко: «Ветер-телепень*!
Один лишь ты меня ласкаешь
Своею хрупкою рукой,
Мне один не изменяешь,
Людей отринувши покой.
Лишь тебе бы я дарила
Сном насыщенный ночлег,
Двери я бы отворила,
Будь ты отрок, а не бег…
Будь любимый человек…
Букашки и все то, что мне покорно!
Любите, любите друг друга проворно!
Счастье не вернется никогда!»
И вот приходит от труда,
Ему навстречу выбегает,
Его целует и ласкает,
Берет оленя молодого,
На части режет, и готово
Ее стряпни простое блюдо;
Сидит и ест… ну, право же, не худо!
Шаман же трубку тихо курит
И взор устало, томно щурит.
И, как чудесная страна,
Пещера в травы убрана.
Однажды белый лебедь
Спустился с синей высоты,
Крыло погибшее колебит
И, умирая, стонет: «Ты!
Иди, иди! Тебя зовут,
Иди, верши свой кроткий труд.
От крови черной пегий
Я, умирающий, кляну:
Иди, иди, чаруя негой
Свою забытую страну.
Тебе племен твоих собор
Готовит царственный убор.
Иди, иди, своих лелея!
Ты им других божеств милее.
Я, лебедь умирающий, кляну:
Дитя, вернись в свою страну,
Забыв страну озер и мохов,
Иди, приемля дань из вздохов».
И лебедь лег у ног ея,
Как белоснежная змея.
Он, умирающий, молил
И деву страсти умилил.
«Шаман, ты всех земных мудрей!
Как мной любима смоль кудрей,
И хлад высокого чела,
И взгляда острая пчела.
Я это все оставлю,
Но в песнях юноши прославлю
Вот эти косы и эту грудь.
Ведун мой милый, все забудь!
И водопад волос могуче-рыжий,
И глаз огонь моих бесстыжий,
И грудь, и твердую и каменную,
И духа кротость пламенную.
Как часто после мы жалеем
О том, что раньше бросим!»
И, взором нежности лелеем,
Могол ей молвит: «Просим
Нас не забывать,
И этот камень дикий, как кровать
Он благо заменял постели,
Когда с высокой ели
Насмешливо свистели
Златые свиристели».
И с благословляющей улыбкой
Она исчезает ласковой ошибкой.

1912

203. Марина Мнишек

«Пане! Вольны вы
Меня пленить блестящим разговором,
Умом находчивым и спорым,
В котором все — днепровская струя
И широко-синие заливы,
Но знайте! Я
Если и слыву всех польских дев резвей
В мазурке, пляске нежной,
В одежде панны белоснежной,
То знайте, нет меня трезвей,
Когда я имею дело с делом:
Я спорю с старцем поседелым».
Смотрит ласково, прищурясь, и добавляет:
«Я не обещаю и не обольщаю,
Но, юноша, заключите свои самые пылкие желанья
В самую ужасную темницу:
Пока я не московская царица,
Я говорю вам: до свиданья!»
Ей покоренный юноша ей смотрит вслед
И хочет самому чуть слышный дать ответ:
«Панна!
В моих желаньях нет обмана!»
Она уходит и платьем белым чуть белеет.
Он замысел упорный в мечтах своих лелеет.
«Панны! Вы носитесь
[На шеях в вас влюбленных паничей],
А после жизнью хладной коситесь,
И жребий радости ничей.
Добро!
И я предстану пред тобой,
Моих желаний страстною рабой,
Одет в венок, багрец и серебро».
И вечером того же дня,
Когда средь братин и медов,
Высоких кубков и рогов
Собралась братья и родня
Обречь часы вечерней лени,
Марина села на колени
К отцу. Под звуки трубачей,
Дворни, шутов и скрипачей
Рукой седины обнимает
И пиру радостно внимает.
Вся раскрасневшись, дочь прильнула
К усов отцовских седине
И, в шуме став с ним наедине,
Шепнула:
«Тату! Тату! Я буду русская царица!»
Не верит и смеется,
И смотрит ласково на дочку,
И тянет старый мед,
И шепчет: «Мне сдается,
Тебя никто сегодня не поймет!»
По-прежнему других спокойны лица.
Урсула* смотрит просто, кротко
На них двоих и снова быстрою иголкой,
Проворной, быстрою и колкой,
На шелке «Вишневецкий*» имя шьет
Кругом шелкового цветочка.
Меж тем дворовые девицы
Поют про сельские забавы,
Трудясь над вычурным нарядом
Под взором быстрым Станислава*,
Ему отвечая украдкой пылким взглядом.
А Мнишек* временем вечерним,
К словам прислушиваясь дочерним,
Как и что ему лепечет,
Ей отвечает: «То знает чет и нечет,
В твоих словах рассудка нет».
Таков был Мнишка дочери ответ.
Сечь Запорожская (так сопка извергает
Кумир с протянутой рукой)
Так самозванцев посылает,
Дрожи, соседних стран покой!
Соседних стран покой, дрожи,
Престол, как путник перед ударом молнии, бежи.
Сквозь степи, царства и секиры
Летят восстания кумиры.
И звонким гулом оглашает
Его паденье ту страну,
Куда посол сей упадает,
Куда несет и смуту и войну
Его пылающий полет.
В старинном дереве свичадо*,
Дар князя польского Сапеги*,
Невест-прабабушек отрада,
Свидетель ласк усталой неги,
Залогов быстроглазых ребятишек, —
Кого ты не было услада,
Кого не заключало в свои бреги!
Пред ним стоит Марина Мнишек.
Две стройные руки
С пухом подмышек
Блестят, сияньем окруженные,
В стекле прекрасном отраженные,
Блестят над кружевом рукавным.
С усмешкой полуважной, полузабавной
Девица думает о доле самодержавной.
Блошанку* дева с плеч спускает
И тушит бледную свечу.
И слабо дышит, засыпает,
Доступна лунному лучу
Золотокудрой головой
И прочь простертою рукой
Под изогнутой простыней.
Зарница пышет. Завтра ведро.
А мимо окон ходит бодро
Ее помолвленный жених,
Костер вечерних дум своих.
От тополей упали тени,
Как черно-синие ступени.
Лунным светом серебрим,
Ходит юноша по ним,
Темной скорбию томим.
И мыслит: «Я ей не ровесник
Моей породой и судьбой.
Военный жребий: ты — кудесник!
Мой меч — за царственный разбой!»
Много благородства и упрямки*
В Сапеги старом замке.
В озерах нежатся станицы
Белокрылых лебедей.
И стерегут пруд, как ресницы —
Широко раскрытые зеницы,
Стада кумирные людей.
Там камень с изображением борьбы,
С [движением] протянутой руки
Смотрел на темные дубы,
За голубые тростники.
Уж замысел кровавый
Стал одеваться новой плотью.
Уж самозванец мнит себя с державой,
Красуясь в призрачной милоти*.
«Карает провиденье дерзость. Что же?
Возмездьем страшным горделивый,
Я оценю за плаху ложе,
И под мечом судьбы красивый.
А вы, толпа седых бояр! —
С поклоном низким в пыли серой
Вы обопретесь на ладони,
Когда любима мной без меры
Займет престол, молясь Мадонне.
Я буду, может быть, убит,
Исчезнет имя с самих плит,
Убит в дворце великолепном…
Убийцей, раньше раболепным.
У водопада, где божок
С речным конем затеял ссору,
Ты снимала сапожок,
Одевала ножку скоро.
И от взгляда скрывалась за тенью березы…
Пускай гудят колокола,
Когда [девические] грезы
Станут военные дела.
Сему свидетель провидение!»
Порой его давит виденье:
Косматый конь с брадою мужа,
Рысью каменно-гулкой,
Стуча копытом по каменным плитам,
Протягивал руку,
Чтобы прогулкой
Рассеять их скуку.
И мчался после бело-пегий
(Кругами расходилась лужа)
Из тополевого сада Сапеги.
Так на досуге пламенея,
В своем решенье каменея,
Он ходит, строг и нелюдим,
Сам-друг с желанием своим.
Стояла ночь. Как полководцы,
Стояли тихо тополя.
Смотрели в синие колодцы
Звезды, лучами шевеля.
И уж приблизился рассвет,
И ум готовит свой ответ.
Охота. Звон. Как в сказках,
На тылах кисти — кречета,
И пляшет жеребцов черкасских
Умных кровная чета.
Промчалась нежная козуля.
Убит матерый был кабан.
И годы всем сочла зозуля:
Ей дар пророчить дан.
И много игр веселых и забавных
Знал старый князь.
Гостей своих в чертогах славных
Он веселил, развеселясь.
И говорит: «Сегодня у Потоцкого ночуем.
Он дома, он хандрит. Он болен почечуем».
И думает Марина:
Сам польский король* будет саном ее деверь.
К ее ногам красивым током,
Царицы белого плаща,
Упали юг, восток и север.
Везде затихнут мятежи,
Могучим чувством трепеща
Исполнить волю госпожи.
Ее удел слепой успех.
Она примирит костел с Востоком.
И Мнишек молвил: «Он и ты — вы пара.
Пусть Божия меня постигнет кара,
Если мои имения и рабы,
Бочонки с золотом, ковры
Ему не будут брошены мостом тяжелым
В его походе за престолом».
Гнев разгорелся в старике,
И он держак сжал в пястуке*.
И молвил ксендз: «Полячка, посох
Держа в руке, клади свой след в восточных росах.
Умеет с запада порой
Солнце взойти на послух* свой.
Покорна вести веры правой,
Вернись в костел с своей державой».
Покоем полно Тушино.
Огни потушены.
Храпят ночные табуны,
Друзья в час мира и войны.
И атаманова подруга,
Как месяц ясный, белолика,
Бьет оземь звонкою подковой
Гвоздей серебряного круга
И мчится в пляске стройна, дика,
Красою гордая здоровой.
Лишь гремлют песней кашевары
Про Днепр, про Сечу и порог.
Очкуром* вяжет шаровары
Воин дебелый и высок.
Бежите, русские, бежите.
Быть безоружными дрожите.
Худая слава
Про царство русское бежит.
Повсюду войско Владислава*,
И русского ничто уж не дрожит.
Война, война… Он в польском шлеме,
Латинских латах
Повел на битву племя
Людей суровых и усатых.
Литва и Польша, Крым и Сечь,
Все, с чьих плеч
О землю стукал меч,
Делили с ними похода время.
В Калугу гонит князь коня*,
Пронзая смутным взором даль,
Там саблей долгою звеня,
Сошлися лях, литвин, москаль.
То Смута. Годы лихолетья и борьбы,
Насильств, походов и вражды.
Поутру бой, разбой иль схватка,
А вечером удалая присядка.
Когда дрожит земля и гнется
Под шагом шаек полководца,
Пирушки и попойки,
И жены веселы и бойки.
Станицей зорь, пожарищ, зарев,
Солнцем ночным висячих марев
Отметил путь противник государев.
И часто длинными ножами кончался разговор,
Кто всея Руси царь — князь Шуйский или вор.
И девы русские порой просили братьев заколоть,
Рукой осязая трепетное сердце,
Не в силах в жизни побороть
Пых нестерпимый иноверца.
А между тем толпой шиши*,
Затаены в лесной глуши,
Точили острые ножи.
И иногда седой боярин
Их оделял сребром и златом,
За ревность к Руси благодарен,
Сойдя к отшельникам усатым.
В шубе овец золоторунных
Стоит избранник деревень.
И с дюжиной углов чугунных
Висит в его руке кистень.
Любимец жен, в кудрей венце,
На вид удалый и здоровый.
Рубцы блистали на лице,
Предметы зависти суровой.
Он стан великих сторожил
И Руси храбростью служил.
Из мха и хвои шалаши
Скрывали русских палаши.
Святая чернь и молодежь
Так ополчилася на ложь.
Тело одних стесняли вериги,
Другие читали старинные книги.
На пришельцев негодуя,
Здесь обитали они скромно,
С работой песни чередуя
И дело делая огромно.
И дивно стукались мечи,
Порою пламенно звенели,
Казалось, в битве бирючи
Взывали в тихие свирели.
Так, стеснены в пределах косных,
Висят мечи на темных соснах.
На темных соснах здесь почила
Седая древность.
Людей же здесь соединила
К отчизне ревность.
Смерть, милостивая смерть! Имей же жалость!
Приди утоли ее усталость.
Осталась смерть — последнее подобие щита!
А сзади год стыда, скитанья, нищета.
«Дворяне! Руку на держак!» —
Лишь только крикнул Ляпунов*,
Русь подняла тесак,
Сев на крупы табунов.
Давно ль Москва в свои кремли
Ее звала медноглаголым гулом.
Давно ль сыны ее земли
Дружили с буйством и разгулом.
Давно ль царицей полумира
Она вошла в свою столицу,
И сестры месяца — секиры
Умели стройно наклониться.
Темрюк*, самота*, нелюдим,
Убит соперником своим.
Их звала ложь: обычаи страны, заветы матерей —
Все-все похерьте.
Народ богатырей
Пусть станет снедью смерти.
И опечалилась земля,
Завету страшному внемля,
И с верховыми табунами
Смешались резвые пехотники.
С отчизны верными сынами
Здесь были воду жечь охотники*.
Всякий саблею звенит,
Смута им надежный щит.
Веселые детинушки
Несут на рынок буйную отвагу.
Сегодня пьют меды и брагу,
А завтра виснут на осинушке.
«Мамо! Мне хочется пить!» —
«Цить, детка, цить!
Ты не холопья отрасль, ты дворянин.
Помни: ты царский сын!»
Вдруг объята печалью:
Отчизне и чужбине чужд,
Валуева* пищалью
Убит мятежный муж.
Плачьте, плачьте, дочери Польши!
Надежд не стало больше.
Под светы молнии узорной
Сидела с посохом Марина.
Одна, одна в одежде черной,
Врагов предвидя торжество,
Сидела над обрывом,
Где мчатся волны сквозь стремнины.
И тихо внемлет божество
Ее роптания порывам.
Москвы струя лишь озарится
Небесных пламеней золой,
Марина, русская царица,
Острога свод пронзит хулой.
«Сыну, мой сыну! Где ты?»
Ее глаза мольбой воздеты,
И хохот, и безумный крик,
И кто-то на полу холодном
Лежит в отчаяньи бесплодном.
Ключами прогремит старик.
Темничный страж, угрюм и важен,
Смотрел тогда в одну из скважин.
Потом вдруг встанет и несется
В мазурке легкокрылой,
С кем-то засмеется, улыбнется,
Кому-то шепчет: «Милый».
Потом вдруг встанет, вся дрожа,
Бела, как утром пороша,
И шепчет, озираясь: «Разве я не хороша?»
Вдруг к стражу обращается, грозна:
«Где сын мой? Ты знаешь! — с крупными слезами,
С большими черными глазами.—
Ты знаешь, знаешь! Расскажи!»
И получает краткое в ответ: «Кат зна*
«Послушай, услужи:
Ты знаешь, у меня казна.
Освободи меня!»
Но он уйдет, лицо не изменя.
Так погибала медленно в темнице*
Марина, русская царица.

<1912–1913>

204. Хаджи-Тархан

Где Волга прянула стрелою
На хохот моря молодого,
Гора Богдо* своей чертою
Темнеет взору рыболова.
Слово песни кочевое*
Слуху путника расскажет:
Был уронен холм живой,
Уронил его святой, —
Холм, один пронзивший пажить!
А имя, что носит святой,
Давно уже краем забыто.
Высокий и синий, боками крутой,
Приют соколиного мыта*!
Стоит он, синея травой,
Над прадедов славой курган.
И подвиг его, и доныне живой,
Пропел кочевник-мальчуган.
И псов голодающих вторит ей вой.
Как скатерть желтая, был гол
От бури синей сирый край.
По ней верблюд, качаясь, шел
И стрепетов пожары стай.
Стоит верблюд, сутул и длинен,
Космат, с чернеющим хохлом.
Здесь люда нет, здесь край пустынен,
Трепещут ястребы крылом.
Темнеет степь; вдали хурул*
Чернеет темной своей кровлей,
И город спит, и мир заснул,
Устав разгулом и торговлей.
Как веет миром и язычеством
От этих дремлющих степей,
Божеств морских могил величеством,
Будь пьяным, путник, — пой и пей*!
Табун скакал, лелея гривы,
Его вожак шел впереди.
Летит как чайка на заливы,
Волнуя снежные извивы,
Уж исчезающий вдали.
Ах, вечный спор горы и Магомета,
Кто свят, кто чище и кто лучше.
На чьем челе коран завета,
Чьи брови гневны, точно тучи.
Гора молчит, лаская тишь.
Там только голубь сонный несся.
Отсель урок: ты сам слетишь,
Желая сдвинуть сон утеса.
Но звук печально-горловой,
Рождая ужас и покой,
Несется с каждою зарей
Как знак: здесь отдых, путник, стой!
И на голубые минареты
Присядет стриж с землей на лапах,
А с ним любви к иным советы
И восковых курений запах.
Столбы с челом цветочным Рима
В пустыне были бы красивы.
Но, редкой радугой любима,
Она в песке хоронит ивы.
Другую жизнь узнал тот угол,
Где смотрит Африкой Россия*,
Изгиб бровей людей где кругол,
А отблеск лиц и чист и смугол,
Где дышит в башнях Ассирия*.
Мила, мила нам пугачевщина,
Казак с серьгой и темным ухом.
Она знакома нам по слухам.
Тогда воинственно ножовщина
Боролась с немцем и треухом.
Ты видишь город стройный, белый,
И вид приволжского кремля?
Там кровью полита земля,
Там старец брошен престарелый*,
Набату страшному внемля.
Уже не реют кумачи
Над синей влагою гусей.
Про смерть и гибель трубачи,
Они умчались от людей.
И Волги бег забыл привычку
Носить разбойников суда,
Священный клич «сарынь на кичку*»
Здесь не услышать никогда.
Но вновь и вновь зеленый вал
Старинной жаждой моря выпит,
Кольцом осоки закрывал
Рукав реки морской Египет.
В святых дубравах Прометея
Седые смотрятся олени.
В зеркалах моря, сиротея,
С селедкой плавают тюлени,
Сквозь русских в Индию, в окно*,
Возили ружья и зерно
Купца суда*. Теперь их нет.
А внуку враг и божий свет.
Лик его помню суровый и бритый,
Стада ладей пастуха.
Умер уж он; его скрыли уж плиты,
Итоги из камня, и грез, и греха.
Помню я свет отсыревшей божницы,
Там жабы печально резвились!
И надпись столетий в камней плащанице*!
Смущенный, наружу я вышел и вылез,
А ласточки бешено в воздухе вились
У усыпальницы — предков гробницы.
Чалмы зеленые* толпой
Здесь бродят в праздник мусульман,
Чтоб предсказал клинок скупой
Коней отмщенья водопой
И месть гяуру (радость ран),
Казани страж — игла Сумбеки*,
Там лились слез и крови реки.
Там голубь, теменем курчав,
Своих друзей опередил
И падал на землю стремглав,
Полет на облаке чертил.
И, отражен спокойным тазом*,
Давал ума досугу разум.
Мечеть и храм несет низина
И видит скорбь в уделе нашем
Красив и дик, зов муэдзина
Зовет народы к новым кашам.
С булыжником там белена
На площади ясной дружила,
И башнями стройно стена
И город и холм окружила*.
И туча стрел неслась не раз.
Невест восстанье* было раз.
Чу! Слышен плач, и стан княжны
На руках гнется лиходея.
Соседи радостью полны,
И под водою блещет шея.
И помнит точно летописец
Сии труды на радость злобы,
И гибель многих вольных тысяч,
И быстро скованные гробы.
Настала красная пора
В низовьях мчащегося Ра.
Война и меч, вы часто только мяч
Лаптою занятых морей,
И волжская воля, ты отрок удач,
Бросая на север мяч гнева полей.
«Нас переженят на немках, клянусь!»
Восток надел венок из зарев,
За честь свою восстала Русь*.
И, тройку рек копьем ударя,
Стоял соперник государя.
Заметим кратко: Ломоносов
Был послан морем Ледовитым,
Спасти рожден великороссов
Быть родом, разумом забытым.
Но что ж! Забыв его венок,
Кричим гурьбой: «Падам до ног*».
И в звуках имени Хвалынского*
Живет доныне смерть Волынского*.
И скорбь безглавых похорон
Таится в песни тех сторон.
Ты видишь степь: скрипит телега,
Песня лебедя слышна,
И живая смерть Олега*
Вещей юности страшна.
С косой двойною бог скота,
Кого стада вскормили травы,
Стоит печально. Все тщета!
Куда ушли столетья славы?
Будь неподвижною, севера ось,
Как остов небесного судна.
В бурю родились, плывем на авось,
Смотрим загадочно, грозно и чудно.
И светел нам лик в небе брошенных писем,
Любим мы ужас, вой смерча и грех.
Как знамя мы молодость в бурю возвысим,
Рукой огневою начертим мы смех.
Ах, мусульмане те же русские,
И русским может быть ислам.
Милы глаза, немного узкие,
Как чуть открытый ставень рам.
Что делать мне, мой грешный рот?
Уж вы не те, уж я не тот!
Казак сдувал с меча пылинку,
На лезвие меча дыша,
И на убогую былинку
Молилась Индии душа.
Когда осаждался тот город рекой,
Он с нею боролся мешками с мукой*.
Запрятав в брови взоры синие,
Исполнен спеси и уныния,
Верблюд, угрюм, неразговорчив,
Стоит, надсмешкой губы скорчив.
И, как пустые рукавицы,
Хохлы горба его свисают,
С деньгой серебряной девица
Его за повод потрясает.
Как много просьб к друзьям встревоженным
В глазах, торгующих мороженым!
Прекрасен в рубищах их вырез.
Но здесь когда-то был Озирис.
Тот город, он море стерег!
И впрямь, он был моря столицей.
На Ассирию башен намек,
Околицы с сельской станицей.
И к белым и ясным ночным облакам
Высокий и белый возносится храм
С качнувшейся чуть колокольней*.
Он звал быть земное довольней.
В стволах садов, где зреет лох*,
Слова любви скрывает мох.
Над одинокою гусяной*
Широкий парус, трепеща,
Наполнен свежею моряной,
Везет груз воблы и леща.
Водой тот город окружен,
И в нем имеют общих жен*.

1913

205. Сельская дружба

Как те виденья тихих вод,
Что исчезают, лишь я брызну,
Как голос чей-то в бедствий год:
«Пастушка, встань, спаси отчизну!»*
Вид спора молний с жизнью мушки
Сокрыт в твоих красивых взорах,
И перед дланию пастушки,
Ворча, реветь умолкнут пушки,
И ляжет смирно копий ворох.
Так, в пряже таинственной с счастьем и бедами,
Прекрасны, смелы и неведомы,
Юношей двое явились однажды,
С смелыми лицами, взорами жажды.
Наутро пришли они, мокрые, в росах,
В руке был у каждого липовый посох.
То вестники блага — подумал бы каждый.
Смелы, зорки, расторопны,
В русые кудрей покрытые копны,
К труду привычны и охотники,
Они просилися в работники.
Какой-то пришли они тайной томя,
Волнуемы подвигом общим, —
На этих приход мы не ропщем.
Так голубь порою крылами двумя
В время вечернее мчится и серое.
И каждый взглянул на них, сразу им веруя.
Но голубь летит все ж единый.
Пришли они к нам урожая годиной.
Сюда их тропа привела,
Два шумных и легких крыла.
С того напрасно снят, казалось, шлем:
Покрыт хвостом на медной скрепе,
Он был бы лучше и свирепей.
Он русый стог на плечах нес
Для слабых просьб и тихих слез.
Другой же, кроток, чист и нем,
Мечтатель был и ясли грез.
Как лих и дик был тот в забрале,
И весел голос меж мечей!
Иные сны другого ум избрали,
Ему был спутником ручей,
И он умел в тиши часами
Дружить с ночными небесами,
Как строк земли иным созвучие,
Как одеянье сердцу лучшее.
Село их весело приемлет,
И сельский круг их сказкам внемлет.
Твердят на все спокойно «да!»
Не только наши города.
Они вошли в семью села,
Им сельский быт был дан судьбой.
И как два серые крыла —
Где был один, там был другой.
Друг с другом жизни их сплелись;
С иными как-то не сошлись.
И все приветствуют их.
Умолкли злые языки,
Хотя ворчали старики:
Тот слишком лих, тот слишком тих.
Они прослыли голубки
(К природе образы близки),
И парубки, хотя раней косились,
Но и те угомонились.
Не знаю, что тому виною, —
Решенье жен совсем иное.
Они, наверное, правы.
Кто был пред ними наяву
Осколком века Святослава
И грозных слов «Иду на вы», —
Пред тем, склонив свою главу,
Проходит шумная орава.
Так, дикий шорох чуть услышат
В ночном пасущиеся кони,
Прядут ушами, робко дышат:
Ведь все есть в сумрака законе.
Когда сей воин, отцов осколок,
Встречался, меряя проселок,
На ее быстрый взор спускали полог.
Перед другим же, подбоченясь,
Смелы, бойки, как новый пенязь*,
Играя смело прибаутками
И смело-радостными шутками,
Стояли весело толпой,
На смех и дерзость не скупой.
Бранили отрока за то,
Что, портя облик молодой,
Спускался клок волос седой
На мысли строгое чело,
Был сирота меж прядей черных.
Казнили стаей слов задорных
За то, что рано поседел,
Храня другой судьбы удел,
Что пустяки ему важны
И что ему всегда немного нездоровится,
А руки слабы и нежны —
Породы знак, гласит пословица.
Ходила бойкая молва,
Что несправедлив к нему закон
За тайну темную рождения,
И что другой судьбы права
На жизнь, счастье, наслаждение
Хранил в душе глубоко он.
Хоть отнял имя, дав позор,
Но был отец Ивана важен
Где-то. То, из каких-то жизни скважин,
Все разузнал болтливый взор.
Враждуя с правом и тоской,
С своей усмешкой удальской,
Стаю молний озорницы
Бросали в чистые зарницы.
«Не я, не мы», — кричали те,
В безумца, верного мечте,
Весною красненький цветок,
Зимой холодный лед снежка
Порой оттуда, где платок,
Когда летал исподтишка.
Позднее с ними примирились
И называть их договорились:
Наш силач
(Пропащая головушка),
И наш скрипач,
И нам соловушка.
Ведь был силен, чьи кудри были русы,
А тот на скрипке знал искусы.
Был сельский быт совсем особый.
В селе том жили хлеборобы.
В верстах двенадцати
Военный жил; ему покой давно был велен:
В местах семнадцати
Он был и ранен и прострелен,
То верной, то шальною пулей
(Они летят, как пчелы в улей).
И каждый вечер, вод низами,
К горбунье с жгучими глазами
Сквозь луга и можжевельник
С громкой песней ходил мельник.
Идя тропою ивняка,
Свою он «Песню Песней» пел,
Тогда село наверняка,
Смеясь, шептало:
«Свой труд окончить он успел».
Копыто позже путь топтало.
Но осенью, когда пришли морозы,
Сверкнули прежние угрозы
В глазах сердитых стариков,
Как повесть жизни и грехов,
И раздавалось бранное слово.
Потом по-старому пошло все снова,
Только свадьбы стали чаше,
С хмелем ссоры и смятений.
Да порой в вечерней чаще
Замечали пляску теней.
Но что же?
Недолго длилось все и то же,
Однажды рев в деревне раздался,
Он вырос, рос и на небо взвился.
Забилась сторожа доска!
В том крике — смертная тоска.
Набат? Иль бешеные волки?
«Ружье подай мне! Там, на полке».
Притвор* и ствол поспешно выгнув,
В окошко сада быстро прыгнув,
Бегут на помощь не трусы.
Бог мой! От осаждаюшей толпы
Оглоблей кто-то отбивался.
В руках полена и цепы,
Но осажденный не сдавался.
За ним толпой односельчане,
Забыв свирели и заботы,
Труды, обычай и работы,
На мясе, квасе и кочане
Обеды скудные прервав,
Идут в защиту своих прав.
Излишни выстрел и заряд.
Слова умы не озарят.
На темный бой с красавцем пришлым
Бегут, размахивающим дышлом.
Тогда, кто был лишь грез священник,
Сбежал с крыльца семи ступенек.
Молва далеко рассказала
Об этом крике: «Не боюсь!»
Какая сила их связала,
Какое сердце и союз!
В его руке высокий шест
Полетом страшным засвистал
И круг по небу начертал.
Он им по воздуху провел,
Он, хищник в стае голубей.
Умолкли возгласы: «Убей!»
И отступили люди мест,
И побежали люди сел.
«В тихом омуте-то черт!» —
Молвил тот, кто был простерт.
Наверно, месяц пролежал
Борис, кругом покрытый льдом, —
Недуг кончиной угрожал.
Он постарел и поседел.
Иван, гордясь своим трудом,
Сестрою около сидел,
И в темный час по вечерам,
Скорбна, как будто войдя в храм,
Справлялась не одна села красавица,
Когда Борис от ран поправится.
И он окрепнул наконец,
Но вышел слабый, как чернец.
Меж тем и сельских людей гнев
Улегся, явно присмирев.
Борис однажды клятву дал
Реку Остер двенадцать раз,
Не отдыхая, переплыть,
Указ судьбы его не спас.
Он на седьмом погиб. Не плакал, не рыдал
Иван, но, похоронив, решил уйти.
Иных дней жребий темный вынул
И, незамеченный, покинул
Нас. Не знаю, где решил он жить.
Быть может, он успел забыть
Тот край, как мы его забыли,
Забвенью предали пути.
Но голубь их скитаний, хром,
Отныне сломанным крылом
Дрожит и бьется, узник пыли.
Так тяжко падает на землю
Свинцом пронзенный дикий гусь.
Но в их сердцах устало внемлю
Слова из книги общей: «Русь».

1913

206. Каменная баба

Старик с извилистою палкой
И очарованная тишь.
И, где хохочущей русалкой*
Над мертвым мамонтом сидишь,
Шумит кора старинной ивы,
Лепечет сказки по-людски,
А девы каменные нивы —
Как сказки каменной доски.
Вас древняя воздвигла треба*.
Вы тянетесь от неба и до неба.
Они суровы и жестоки,
Их бусы — грубаярезьба.
И сказок камня о Востоке
Не понимают ястреба.
Стоит с улыбкою недвижной,
Забытая неведомым отцом,
И на груди ее булыжной
Блестит роса серебряным сосцом.
Здесь девы скок темноволосой
Орла ночного разбудил,
Ее развеянные косы,
Его молчание удил!
И снежной вязью вьются горы,
Столетних звуков твердые извивы.
И разговору вод заборы
Утесов, сверху падших в нивы.
Вон дерево кому-то молится
На сумрачной поляне.
И плачется и волится
Словами без названий.
О, тополь нежный, тополь черный,
Любимец свежих вечеров!
И этот трепет разговорный
Его качаемых листов.
Сюда идет «пиши-пиши»,
Златоволосый и немой.
Что надо отроку в тиши
Над серебристою молвой?
Рыдать, что этот Млечный Путь не мой?
«Как много стонет мертвых тысяч
Под покрывалом свежим праха!
И я — последний живописец
Земли неслыханного страха.
Я каждый день жду выстрела в себя.
За что? За что? Ведь всех любя,
Я раньше жил, до этих дней,
В степи ковыльной, меж камней».
Пришел и сел. Рукой задвинул
Лица пылающую книгу.
И месяц плачущему сыну
Дает вечерних звезд ковригу.
«Мне много ль надо?*
Коврига хлеба
И капля молока.
Да это небо,
Да эти облака!»
Люблю и млечных жен, и этих,
Что не торопятся цвести.
И это я забился в сетях
На сетке Млечного Пути.
Когда краснела кровью Висла
И покраснел от крови Тисс,
Тогда рыдающие числа
Над бедным миром пронеслись.
И синели крылья бабочки,
Точно двух кумирных баб очки.
Серо-белая, она
Здесь стоять осуждена
Как пристанище козявок,
Без гребня и без булавок,
Рукой грубой указав
Любви каменный устав.
Глаза серые доски
Грубы и плоски.
И на них мотылек
Крылами прилег,
Огромный мотылек крылами закрыл
И синее небо мелькающих крыл,
Кружевом точек берёг
Вишневой чертой огонек.
И каменной бабе огня многоточие
Давало и разум и очи ей.
Синели очи и вырос разум
Воздушным бродяги указом.
Вспыхнула темною ночью солома?
Камень кумирный, вставай и играй
Игор игрою и грома.
Раньше слепец, сторож овец,
Смело смотри большим мотыльком,
Видящий Млечным Путем.
Ведь пели пули в глыб лоб, без злобы, чтобы
Сбросил оковы гроб мотыльковый, падал в гробы гроб.
Гоп! Гоп! В небо прыгай, гроб!
Камень, шагай, звезды кружи гопаком.
В небо смотри мотыльком.
Помни, пока, эти веселые звезды, пламя блистающих звезд, —
На голубом сапоге гопака
Шляпкою блещущий гвоздь.
Более радуг в цвета!
Бурного лёта лета!
Дева степей уж не та!

10 марта 1919

207. Лесная тоска

Вила

Пали вои полевые
На речную тишину,
Полевая в поле вою,
Полевую пою волю,
Умоляю и молю так
Волшебство ночной поры,
Мышек ласковых малюток,
Рощи вещие миры:
Позови меня, лесную,
Над водой тебе блесну я,
Из травы сниму копытце*,
Зажгу в косах небеса я
И, могучая, босая,
Побегу к реке купаться.

Лешак

Твои губы — брови тетерева,
Твои косы — полночь падает,
О тебе все лето реву,
Но ничто, ничто не радует.
Светлых рыбок вместо денег
Ты возьмешь с речного дна,
В острых зубках, как вареник,
Вдруг исчезнула одна:
Без сметаны она вкусна,
Хрупко бьется на зубах.
На стене сырой, где клятва,
Я слезами стены вымою,
Где ручьями сырость капает,
Над призраком из сырости,
Словам любви, любимая,
Тогда ужель не вырасти —
Булавка нацарапает.

<Вила>

Ты это, ветер, ты?
Верю, ветер любит не о чем
Грустить неучем,
После петь путь
Моих ветреных утренних пят,
Давать им лапти легких песен,
А песен опасен путь.
Мой мальчик шаловливый и мятежный,
Твои таинственные нити
Люблю ловить рукою нежной,
Ковры обманчивых событий.
Что скажешь ты?

Ветер

На обрыве, где гвоздика,
Возле лодки, возле весел,
Озорной, босой и весел,
Где косматому холопу
Стражу вверила халупа,
Парень неводом частым отрезал,
Вырезав жезел,
Русалке-беглянке пути.
Как билась русалка, страдая!
Сутки бьется она в cетке,
Где течения излом,
Вместе с славкой ястребиной,
Желтоокой и рябой.
Рыбак, он силой чар ужасных
Богиню в невод изловил
И на руках ее прекрасных
Веревки грубой узлы вил.

Вила

Беру в свидетели потомство*
И отдаленную звезду,
С злодеем порвано знакомство,
На помощь девушке бегу.

Ветер

Что же, волосы развеяв,
По дороге чародеев
Побеги меж темных елей.
Ах, Вила, Вила!
Ты простодушьем удивила
Меня, присяжного лгуна,
Не думал я, что сразу
Поверишь ты рассказу.
Разве есть тебя резвей
В сердце простодушном,
Каждой выдумке послушной?

Русалка

Зачем ты обманул?

Ветер

А без проказ совсем уснул,
И злые шалости — моя свобода.

Старик

Как черный ветер, колыхается
Из красных углей ожерелье.
Она поет и усмехается,
Костер ночной — ее веселье.
Она поет, идет и грезит,
Стан мошек волосом разит.
Как луч, по хвойным веткам лезет
И тихо к месяцу скользит.
То в сумраке себя ночном купает,
То в облаке ночном исчезла,
То молчаливо выступает
В дыму малинового жезла.
Она то молнией нагой
Блеснет одна в дуброве черной,
То белодымною ногой
Творит обряд упорный.

Русалка

Всюду тени те,
Меня тян<е>те!
Только помните —
Здесь пути не те,
Здесь потонете!
Жмурился вечер,
Жмуря большие глаза,
Спрячась в озерах во сне голубых.
Тогда я держала в руках голубей,
Сидя на ветке шершавой и старой,
И опрокинутой глыбой
Косы веселий
Висели.
В осине осенней
То было.

<Лешак>

Час досады, час досуга,
Час видений и ведуний,
Час пустыни, час пестуний.
Чтоб пышней, длинней и далее
Золотые косы дали ей.
Виноваты вы не в этом,
Вы греховны тем, что нынче
Обещались птицы звонче:
«Полотенцем моей грезы
Ветру вытру его слезы».
Ветер — ветреный изменник,
Не венок ему, а веник.
Вы помните, страстничал вечер
Громадами томных,
Расширенных глаз над озером.

Ветер

Там не та темнота.
Вы ломите мошек стада,
Вы ива своего стыда,
Где мошек толкутся стада.
Теперь, выходя из воды,
Вы ива из золота,
Вы золота ива.
Чаруетесь теми,
Они сосне
Восклицали: «Сосни!»
Чураетесь теми,
Она во сне
Заклинала весну.
Явен овен темноты.
Я виновен, да, но ты?
Вы ива у озера,
Чьи листья из золота.

Русалка

Лени друг и враг труда,
Ты поклялся, верю чуду,
Что умчимся в никогда
И за бедами забуду,
Что изменчив, как вода.

Рыбаки

Вышел к сетям — мать владычица!
Что-то в сетях тупо тычется.
Изловили ли сома,
Да таких здесь не видать!
Или спятил я с ума!
А глаза уж смотрят слабо.
Вышел парень:
«Водяная бьется баба!»
И сюда со мной бегом,
Развязаться бы с грехом.

Ветер

Чары белые лелею,
Опрокинутые ивами.
Одоленом* одолею
Непокорство шаловливое.
Голубой волны жилицы,
Купайтесь по ночам,
Кудри сонные струятся
Крученым панычом*.
Озаренные сияньем,
Блещут белым одеяньем
По реке холодной беженки,
На воде холодной неженки.
Я веселый, я за вами,
Чтоб столкнуть вас головами.

Русалка

Слышишь, ветер, слышишь ужас?
Ветра басня стала делом.
В диких сетях обнаружась,
Бьется Вила нежным телом.
Режут листья, как мечи,
Кожу неги и услад.
Водяной бугай*, мычи,
Жабы, вам забить в набат!
Пышных кос ее струя,
По хребту бежит змея.
И косые клетки сетки,
Точно тени зимней ветки,
Сот тугой и длинной сетки,
Режут до крови рубцы.
И на теле покрасневшем
Отпечатана до мяса
Сеть, вторая — на руках,
Точно тени на снегу
Наклоненных низко веток.
И, запутанная в соты,
Дичь прекрасная охоты
Уж в неволе больше часа,
Раскраснелась и в слезах,
Слезы блещут на глазах.
Дрожат невода концы.
Холить брось свои усы,
Злой мальчишка и пророк.
Это злой игре урок.
Вила лесным одуванчиком
Спускалась ночью с сосны,
Басне поверив обманщика,
Пленница сеток, не зная вины.
Ну, берись скорей за помощь,
Шевелись, речной камыш!

Ветер

Цапля с рыбою в зобу
Полетела за плотину,
Вила милая, забудь
Легкой козни паутину.
Я в раскаяньи позднем
Говорю «прощайте» козням.

Вила

Удалого рыболова
Плеском влаги испугаю.
Чу, опять пронесся, снова,
Водяного рев бугая.
Сестры, подруги,
Зубом мышиным
Рвите тенета,
Ветер, маши нам,
После поймете!

Девы

Ля*! Ля! Ля!
Девушки, ля!
Рвет невода
Белая жинка.
Всюду заминка,
Льется вода.
Спят тополя.
Синяя доля
Ранней зари.
Сказку глаголя,
Шли рыбари.
В руке их уда,
Идут сюда.

Утро

Поспешите, пастушата!
Ни видений, ни ведуний,
Черный дым встает на хате,
Все спокойно и молчит.
На селе, в далекой клуне
Цеп молотит и стучит.
Скот мычит, пастух играет,
Солнце красное встает.
И, как жар, заря играет,
Вам свирели подает.

Осень 1919, 1921

208. Поэт

Как осень изменяет сад,
Дает багрец, цвет синей меди,
И самоцветный водопад
Снегов предшествует победе,
И жаром самой яркой грезы
Стволы украшены березы,
И с летней зеленью проститься
Летит зимы глашатай — птица,
Где тонкой шалью золотой
Одет откос холмов крутой,
И только призрачны и наги
Равнины белые овраги,
Да голубая тишина
Просила слова вещуна, —
Так праздник масленицы вечной
Души отрадою беспечной
Хоронит день недолговечный,
Хоронит солнца низкий путь,
Зимы бросает наземь ткани
И, чтобы время обмануть,
Бежит туда быстрее лани.
Когда над самой головой
Восходит призрак золотой
И в полдень тень лежит у ног,
Как очарованный зверок, —
Тогда людские рощи босы
Ткут пляски сердцем умиленных
И лица лип сплетают косы
Листов зеленых.
Род человечества,
Игрою легкою дурачась, ты,
В себе самом меняя виды,
Зимы холодной смоешь начисто
Пустые краски и обиды.
Иди, весна! Зима, долой!
Греми, весеннее, трубой!
И человек, иной, чем прежде,
В своей изменчивой одежде,
Одетый облаком и наг,
Цветами отмечая шаг,
Летишь в заоблачную тишь,
С весною быстрою сам-друг,
Прославив солнца летний круг.
Широким неводом цветов
Весна рыбачкою одета,
И этот холод современный
Ее серебряных растений,
И этот ветер вдохновенный
Из полуслов, и полупения,
И узел ткани у колен,
Где кольца чистых сновидений.
Вспорхни, сосед, и будь готов
Нести за ней охапки света
И цепи дыма и цветов.
И своего я потоки,
Моря свежего взволнованней,
Ты размечешь на востоке
И посмотришь очарованней.
Сини воздуха затеи.
Сны кружились точно змеи.
Озаренная цветами,
Вдохновенная устами,
Так весна встает от сна.
Все, кто предан был наживе,
Счету дней, торговлеотданных,
Счету денег и труда, —
Все сошлись в одном порыве
Любви к Деве верноподданных,
Веры в праздник навсегда.
Крик шута и вопли жен,
Погремушек бой и звон,
Мешки белые паяца,
Умных толп священный гнев,
Восклицали: Дева — Цаца!
Восклицали нараспев,
В бурных песнях опьянев.
Двумя занятая лавка,
Темный тополь у скамейки.
Шалуний смех, нечаянная давка,
Проказой пролитая лейка.
В наряде праздничном цыган,
Едва рукой касаясь струн,
Ведет веселых босоножек.
Шалун,
Черноволосый, черномазый мальчуган
Бьет тыквою пустой прохожих.
Глаза и рот ей сделал ножик.
Она стучит, она трещит,
Она копье и ловкий щит.
Потоком пляски пробежали
В прозрачных одеяньях жены.
«Подруги, верно ли? — Едва ли,
Что рядом пойман леший сонный?
Подруги, как мог он в веселия час
Заснуть, от сестер отлучась? —
Прости, дружок, ну, добрый путь,
Какой кисляй, какая жуть!»
И вот, наказанный щипками,
Бежит неловкими прыжками
И скрыться от сестер стремится,
Медведь, и вдруг свободнее, чем птица,
Долой от злых шалуний мчится.
Волшебно-праздничною рожей,
Губами красными сверкнув,
Толпу пугает чернокожий,
Копье рогожей обернув.
За ним с обманчивой свободой
Рука воздушных продавщиц,
Темнея солнечной погодой,
Корзину держит овощей.
Повсюду праздничные лица
И песни смуглых скрипачей.
Среди недолгой тишины
Игра цветами белены.
Подведены, набелены,
Скакали дети небылицы.
Плясали черти очарованно,
Как призрак с призраком прикованные,
Как будто кто-то ими грезит,
Как будто видит их во сне,
Как будто гость замирный лезет
В окно красавице весне.
Слава смеху! Смерть заботе!
Из знамен и из полотен,
Что качались впереди,
Смех, красиво беззаботен,
С осьминогом на груди,
Выбегает, смел и рьян, —
Жрец проделок и буян.
Пасть кита несут, как двери,
Отворив уста широко,
Два отшельника-пророка,
В глуби спрятаны, как звери,
Спорят об умершей вере.
Снег за снегом,
Все летит к вере в прелести и негам.
Вопит задумчиво волынка,
Кричит старик «кукареку»,
И за снежинкою снежинка
Сухого снега разноцветного
Садилась вьюга на толпу
Среди веселья беззаветного.
Одетый бурной шкурой волка,
Проходит воин, медь и щит.
Жаровней-шляпой богомолка
Старушка набожных смешит.
Какие синие глаза!
Сошли ли наземь образа —
Дыханьем вечности волнуя,
Идут сквозь праздник поцелуя
Священной живописью храма,
Чтобы закрыл глаза безбожник,
[Как] дева нежная ислама,
Иль в руки кисти взял художник?
«Скажи, соседка, — мой Создатель! —
Кто та живая Богоматерь?» —
«Ее очами теневыми
Был покорен страстей язык,
Ее шептать святое имя
Род человеческий привык».
Бела, белее изваяния,
Струя молитвенный покой,
Она, божественной рукой,
Идет, приемля подаяние.
И что ж! И что ж! Какой злодей
Ей дал вожатого шута!
Она стыдится глаз людей,
Ее занятье — нищета!
Но нищенки нездешний лик,
Как небо синее, велик.
Казалось, из белого камня изваян
Поток ее белого платья,
О, нищенка дальних окраин,
Забывшая храм Богоматерь!
Испуг. Молчат…
И белым светом залита,
Перед видением толпа детей, толпа дивчат.
Но вот веселие окрепло.
Ветер стона, хохот пепла,
С диким ревом краснокожие
Пробежали без оглядки,
За личинами прохожие
Скачут в пляске и присядке.
И за ней толпа кривляк,
С писком плача, гик шутов,
Вой кошачий, бой котов,
Пролетевшие по улице,
Хохот ведьмы и скотов,
Человек-верблюд сутулится,
Говор рыбы, очи сов,
Сажа плачущих усов,
На телеге красный рак,
С расписными волосами,
В харе святочной дурак
Бьет жестянкою в бочонок,
Тащит за руку девчонок.
Мокрой сажи непогода,
Смоляных пламен костры,
Близорукие очки текут копотью по лицам,
По кудрявых влас столицам.
И в ночной огнистой чаре,
В общей тяге к небылицам
Дико блещущие хари,
Лица цвета кумача
Отразились, как свеча,
Среди тысячи зеркал,
Где огонь, как смерть, плескал.
Смеху время! Звездам час!
Восклицали, ветром мчась.
И копья упорных снежинок,
Упавших на пол мостовой.
Скамья. Голо выбритый инок
Вдвоем с черноокой женой.
Как голубого богомольцы,
Качались длинных кудрей кольца,
И полночь красным углем жег
В ее прическе лепесток.
И что ж! Глаза упорно-синие
Горели радостью уныния
И, томной роскоши полны,
Ведут в загадочные сны.
Но, полна метели, свободы от тела,
Как очи другого, не этого лика,
Толпа бесновалась, куда-то летела,
То бела, как призрак, то смугла и дика.
И около мертвых богов,
Чьи умерли рано пророки,
Где запады — с ними востоки,
Сплетался усталый ветер шагов,
Забывший дневные уроки.
И, их ожерельем задумчиво мучая
Свой давно уж измученный ум,
Стоял у стены вечный узник созвучия,
В раздоре с весельем и жертвенник дум.
Смотрите, какою горой темноты,
Холмами, рекою, речным водопадом
Плащ, на землю складками падая,
Затмил голубые цветы,
В петлицу продетые Ладою.
И бровь его, на сон похожая,
На дикой ласточки полет,
И будто судорогой безбожия
Его закутан гордый рот.
С высокого темени волосы падали
Оленей сбесившимся стадом,
Что, в небе завидев врага,
Сбегает, закинув рога,
Волнуясь, беснуясь морскими волнами,
Рогами друг друга тесня,
Как каменной липой на темени,
И черной доверчивой мордой
Все дрожат, дорожа и пылинкою времени,
Бросают сердца вожаку
И грудой бегут к леднику, —
И волосы бросились вниз по плечам
Оленей сбесившихся стадом,
По пропастям и водопадам.
Ночным табуном сумасшедших оленей,
С веселием страха, быстрее, чем птаха!
Таким он стоял, сумасшедший и гордый
Певец (голубой темноты строгий кут,
Морскою волною обвил его шею измятый лоскут).
И только алмаз Кизил-э*
Зажег красноватой воды
Звездой очарованной, к булавке прикованной,
Плаща голубые труды,
Девичьей душой застрахованной.
О девушка, рада ли,
Что волосы падали
Рекой сумасшедших оленей,
Толпою в крутую и снежную пропасть,
Где белый белел воротничок?
В час великий, в час вечерний,
Ты, забыв обет дочерний,
Причесала эти волосы,
Крылья дикого орлана,
Наклонясь, как жемчуг колоса,
С голубой душою панна.
И как ветер делит волны,
Свежей бури песнью полный,
Первой чайки криком пьяный, —
Так скользил конец гребенки
На других миров ребенке,
Чьи усы темнеют нивой
Пашни умной и ленивой.
И теперь он не спал, не грезил и не жил,
Но, багровым лучом озаренный,
Узор стен из камней голубых
Черными кудрями нежил.
Он руки на груди сложил,
Прижатый к груде камней призрак,
Из жизни он бежал, каким-то светом привлеченный,
Какой-то грезой удивленный,
И тело ждало у стены
Его души шагов с вершин,
Его обещанного спуска,
Как глина, полная воды,
Но без цветов — пустой кувшин
Без запаха и чувства.
У ног его рыдала русалка. Она,
Неясным желаньем полна,
Оставила шум колеса
И пришла к нему, слыхала чьи
Песни вечера не раз.
Души нежные русалочьи
Покорял вечерний час.
И забыв про ночные леса,
И мельника с чертом божбу,
И мельника небу присягу,
Глухую его ворожбу,
И игор подводных отвагу.
Когда рассказом звездным вышит
Пруда ночного черный шелк
И кто-то тайну мира слышит,
Из мира слов на небо вышед,
С ночного неба землю видит
И ждет, к себе что кто-то выйдет,
Что нежный умер и умолк.
Когда на камнях волос чешет
Русалочий прозрачный пол
И прячется в деревьях липы,
Конь всадника вечернего опешит,
И только гулкий голос выпи
Мычит на мельнице, как вол.
Утехой тайной сердце тешит
Усталой мельницы глагол,
И все порука от порока.
Лишь в омуте блеснет морока,
И сновидением обмана
Из волн речных выходит панна
И, горделива и проста,
Откроет дивные уста.
Поет про очи синие, исполненные прелести,
Что за паутиной лучей,
И про обманчивый ручей,
Сокрыт в неясном шелесте.
Тогда хотели звезды жгучие
Соединить в одно созвучие
И смуглую веру воды,
Веселые брызги русалок,
И мельницы ветхой труды,
И дерево, полное галок,
И девы ночные виды.
И вот, одинока, горда,
Отправилась ты в города.
При месяце белом
Синеющим телом
Пугает людей. Стучится в ворота
И входит к нему.
В душе у девы что-то,
Неясное уму.
Но сердце вещее не трогали
Ночные барышни и щеголи,
Всегда их улицы полны
И густо ходят табуны.
Русалка, месяца лучами —
Невеста в день венца,
Молчанья полными глазами,
Краснея, смотрит на певца.
Глаза ночей. Они зовут и улетают
Туда, в отчизну лебедей,
И одуванчиком сияют
В кругах измученных бровей,
И нежно-нежно умоляют.
«Как часто мой красивый разум,
На мельницу седую приходя,
Ты истязал своим рассказом
О празднике научного огня.
Ведь месяцы сошли с небес,
Запутав очи в черный лес,
И, обученные людскому бегу,
Там водят молнии телегу
И толпами возят людей
На смену покорных коней.
На белую муку
Размолот старый мир
Работою рассудка,
И старый мир — он умер на скаку!
И над покойником синеет незабудка,
Реки чистоглазая дочь.
Над древним миром уже ночь!
Ты истязал меня рассказом,
Что с ним и я, русалка, умерла,
И не река девичьим глазом
Увидит времени орла.
Отец искусного мученья,
Ты был жесток в ночной тиши,
Несу венок твоему пенью,
В толпу поклонниц запиши!»
Молчит. Руками обнимая,
Хватает угол у плаща
И, отшатнувшись и немая,
Вдруг смотрит молча, трепеща.
«Отец убийц! Отец убийц — палач жестокий!
А я, по-твоему, — в гробу?
И раки кушают меня,
Клешнею черной обнимая?
Зачем, чертой ночной мороки
Порывы первые ломая,
Ты написал мою судьбу?
Как хочешь назови меня:
Собранием лучей,
Что катятся в окно,
Ручей-печаль, чей бег небесен,
Иль нет из да — в долине песен,
Иль разум вод — сквозь разум чисел,
Где синий реет коромысел*, —
Из небытия людей в волне
Ты вынул ум, а не возвысил
За смертью дремлющее «но».
Или игрой ночных очей,
[Всегда жестоких и коварных, ] —
На лоне ночи светозарных,
И омутом, где всадник пьет,
Иль месяца лучом, что вырвался из скважин,
Иль мне быть сказкой суждено?
Но пощади меня! Отважен,
Переверни концом копье!»
Тогда рукою вдохновенной
На Богоматерь указал.
«Вы сестры. В этом нет сомнений.
Идите вместе, — он сказал.—
Обеим вам на нашем свете
Среди людей не знаю места
(Невеста вод и звезд невеста).
Но, взявшись за руки, идите
Речной волной бежать сквозь сети
Или нести созвездий нити
В глубинах темного собора
Широкой росписью стены,
Или жилицами волны
Скитаться вы обречены,
Быть божествами наяву
И в белом храме и в хлеву,
Жить нищими в тени забора,
Быть в рубище чужом и грязном,
Волною плыть к земным cоблазнам,
И быть столицей насекомых,
Блестя в божественные очи,
Спать на земле и на соломах,
Когда рука блистает ночи.
В саду берез, в долине вздохов
Иль в хате слез и странных охов —
Поймите, вы везде изгнанницы,
Вам участь горькая останется
Везде слыхать: «Позвольте кланяться».
По белокаменным ступеням
Он в сад сошел и встал под Водолеем.
«Клянемся, клятве не изменим, —
Сказал он, руку подымая,
Сорвал цветок и дал обеим, —
Сколько тесных дней в году,
Стольких воль повторным словом
Я изгнанниц поведу
По путям судьбы суровым».
И призраком ночной семьи
Застыли трое у скамьи.

16-19 октября 1919, 1921

209. Три сестры

Как воды полночных озер
За темными ветками ивы,
Блестели глаза у сестер,
А все они были красивы.
Одна, зачарована богом*
Старинных людских образов,
Стояла под звездным чертогом
И слушала полночи зов.
А та замолчала навеки*,
Душой простодушнее дурочки,
Боролися черные веки
С глазами усталой снегурочки.
А та — золотистые глины*
Любила весною у тела,
На сене, на стоге овина
Лежать — ее вечное дело.
Внезапный язык из окошка на птичнике —
Прохожего дразнит цыгана,
То, полная песен язычника,
Стоит на вершине кургана*.
И, полная неба и лени,
Жует голубые цветы,
И в мертвом засохнувшем сене
Плывет в голубые пути.
Порой, быть одетой устав,
Оденет ночную волну,
Позволит ветров табуну
Ласкать ее стана устав.
И около тела нагого
Холодная пела волна
Давно позабытое слово
Из мира далекого сна.
Она одуванчиком тела
Летит к одуванчику мира,
И сказка великая пела, —
Глаза человека — секира.
И в сказку вечернего неба
Летели девичьи глаза,
И волосы темного хлеба
Волнуются, льются назад.
Умчалися девичьи земли
В молитвенник дальнего неба,
И волосы черного хлеба
Волнуются, полночи внемля.
Она — точно смуглый зверок,
И смуглые блещут глазенки;
Небес синева, точно слабый урок,
Блеснет на зарницах теленка.
Те волосы — золота темного мед,
Те волосы — черного хлеба поток,
То черная бабочка небо сосет
И хоботом узким пьет синий цветок.
Поверили звезд водоему
Ее молодые лета,
Темнеет сестрой чернозему
Любимая сном нагота.
И кротость и жалость к себе
В ее разметавшихся кудрях,
И небо горит голубей
В колосьях священных и мудрых.
И неба священный подсолнух,
То золотом черным, то синим отливом
Блеснет по разметанным волнам,
Проходит, как ветер по нивам.
Идет, как священник, и темной рукой
Дает темным волнам и сон и покой,
Иль, может быть, Пушкин иль Ленский
По ниве идет деревенской;
И слабая кашка запутает ноги
Случайному путнику сельской дороги.
Глазами зеваки, иль, может быть, боги
Пришли красивыми очами
Все на земле благословить.
Другая окутана сказкой*
Умерших недавно событий,
К ней тянутся часто за лаской
Другого дыхания нити.
Она величаво, как мать,
Проходит по зарослям вишни
И любит глаза подымать,
Где звезды раскинул всевышний.
Дрожали лучи поговоркою,
И время столетьями цедится,
Ты смотришь, задумчиво-зоркая,
Как слабо шагает Медведица.
Платка белоснежный ковер,
Одежда бела и чиста;
Как пена далеких озер.
Ее колыхались уста.
И дышит старинная вольница,
Ушкуйницы гордая стать.
О, строгая ликом раскольница,
Поморов отшельница-мать.
Лоск ласк и хитрости привычной сети*
Чертили тучное лицо у третьей,
Измены низменной она
Была живые письмена.
И темные тела дары,
Как небо, светлы и свободны;
На облако черной главы
Нисходит огонь благородный.
И голод голубого холода
Оставит женщину и глину,
И вновь таинственно и молодо
Молилась глина властелину.
И полумать и полудитя*,
И с мглой языческой дружа,
Она уходит в лес, хотя
Зовет назад ее межа.
Стонавших радостно черемух
Зовет бушующий костер*.
Там в стороне от глаз знакомых
Находишь, дикая, шатер.
Сквозь белые дерева очи
Ты скачешь товаркою ночи,
И в черной шубе медвежонок
Своих на тело падших кос, —
Ты, разбросавший волосы ребенок,
Забыв про яд жестоких ос,
Но помнишь прелести стрекоз.
И ловишь шмелей-медвежат,
Хоть дерева ветки дрожат,
И пьешь цветы медовой пыли,
И лазаешь поспешней белки, —
Тогда весна сидит сиделкой
У первых дней зеленой силы.
И, точно хохот обезьяны,
Взлетели косы выше плеч,
И ветров синие цыгане
Ведут взволнованную речь.
Она весна или сестра,
В ней кровь весенняя течет,
И жар весеннего костра*
В ее дыхании печет.
Она пчелиным божеством
На службу тысячи шмелей
Идет, хоть трудно меж ветвей
Служить молитву божеством.

30 марта 1920, 1921

210. Ночь в окопе

Семейство каменных пустынниц*
Просторы поля сторожило.
В окопе бывший пехотинец
Ругался сам с собой: «Могила!
Объявилась эта тетя,
Завтра мертвых не сочтете,
Всех задушит понемножку.
Ну, сверну собачью ножку*
Когда-нибудь Большой Медведицы
Сойдет с полей ее пехота.
Теперь лениво время цедится,
И даже думать неохота.
«Что задумался, отец?
Али больше не боец?
Дай затянем полковую,
А затем — на боковую!»
Над мерным храпом табуна
И звуки шорохов минуя,
«Международника*» могучая волна
Степь объяла ночную;
Здесь клялась небу навсегда,
Росою степь была напоена,
И ало-красная звезда
Околыш украшала воина.
«Кто был ничем,
Тот будет всем».
Кто победит в военном споре?
Недаром тот грозил углом
Московской брови всем довольным,
А этот рвался напролом
К московским колокольням.
Не два копья в руке морей,
Протянутых из Севера и Юга,
Они боролись: раб царей
И он, в ком труд увидел друга.
Он начертал в саду невест,
На стенах Красного Страстного:
«Ленивый да не ест».*
Труд свят и зверолова.
Молитве верных чернышей*
Из храма ветхого изгнав,
Сюда войны учить устав
Созвал любимых латышей.
Но он суровою рукой
Держал железного пути.
Нет, я — не он, я — не такой!
Но человечество — лети!
Лицо Сибирского Востока,
Громадный лоб, измученный заботой,*
И, испытуя, вас пронзающее око,
О хате жалится охотою.
Она одна, стезя железная!
Долой, беседа бесполезная.
Настанет срок, и за царем
И я уйду в страну теней.
Тогда беседе час. Умрем,
И все увидим, став умней.
Когда врачами суеверий
Мои послы во тьме пещеры
Вскрывали ножницами мощи
И подымали над толпой
Перчатку женскую, жилицу
Искусно сделанных мощей,
Он умер, чудотворец тощий,
Но эта женская перчатка
Была расстрелом суеверий.
И пусть конина продается,
И пусть надсмешливо смеется
С досок московских переулков
Кривая конская головка,
Клянусь кониной, мне сдается,
Что я не мышь, а мышеловка.
Клянусь ею, ты свидетель,
Что будет сорванною с петель,
И поперек желанья бога,
Застава к алому чертогу,
Куда уж я поставил ногу.
Я так скажу — пусть будет глупо
Оно глупцам и дуракам,
Но пусть земля покорней трупа
Моим доверится рукам.
И знамена, алей коня,
Когда с него содрали кожу,
Когтями старое казня,
Летите, на орлов похожи!
Я род людей сложу, как части
Давно задуманного целого.
Рать алая! Твоя игра! Нечисты масти
У вымирающего белого!
Цветы нужны, чтоб скрасить гробы,
А гроб напомнит: мы — цветы…
Недолговечны, как они.
Когда ты просишь подымать
Поближе к небу звездочета,
Или когда, как божья мать,
Хоронишь сына от учета,
Когда кочевники прибыли,
Чтоб защищать твои знамена,
Или когда звездою гибели
Грядешь в народ одноплеменный,
Москва, богиней воли подымая
Над миром светоч золотой,
Русалкой крови орошая
Багрянцем сломанный устой,
Ты где права? Ты где жива?
Скрывают платья кружева.
Когда чернеющим глаголем
Ты встала у стены,
Когда сплошным Девичьим Полем*
Повязка на рубце войны.
В багровых струях лицо монгольского Востока,
Славянскою волнуяся чертой,
Стоит могуче и жестоко,
Как образ новый, время, твой!
Проклятый бред! Молчат окопы,
А звезды блещут и горят…
Что будет завтра — бой? Навряд.
Курган языческой Рогнеде
Хранил девические кости,
Качал ковыль седые ости*,
И ты, чудовище из меди,
Одетое в железный панцирь.
На холмах алые кубанцы.
Подобное часам, на брюхе броневом
Оно ползло, топча живое!
Ползло, как ящер до потопа,
Вдоль нити красного окопа.
Деревья падали на слом,
Заставы для него пустое.
И такал звонкий пулемет,
Чугунный выставив живот.
Казалось,
Над муравейником окопа
Сидел на корточках медведь,
Неодолимый, точно медь,
Громадной лапою тревожа.
И право храбрых — смерти ложе —
И стоны слабых: «Боже, боже!»
Опять брони блеснул хребет,
И вновь пустыня точно встарь,
Но служит верный пулемет
Обедню смерти, как звонарь.
Друзьями верными несомая,
По степи конница летела.
Как гости, как старинные знакомые,
Входили копья в крикнувшее тело.
А конь скакал…
Как желт зубов оскал!
И долго медь с распятым Спасом
Цепочкой била мертвеца.
И, как дубина: «Бей по мордасам!»
Летит от белого конца.
Трепещет рана, вся в огне,
Путь пули — через богородиц.
На золотистом скакуне
Проехал полководец.
Его уносит иноходец.
За сторожевым военным валом
Таилась конница врагов:
«Журавель, журавушка, жур, жур, жур…» —
Оттоль неслось на утренней заре.
И доски каменные дур,
Тоска о кобзаре,
О строе колеса и палок,
Семействе сказочных русалок.
Но чу? «Два аршина керенок
Брошу черноглазой,
Нож засуну в черенок,
Поскачу я сразу.
То пожаром, то разбоем
Мы шагаем по земле.
Черемуху воткнув в винтовку,
Целуем милую плутовку.
Мы себе могилу роем
В серебристом ковыле».
Так чей-то голос пел.
Ворчал старик: «Им мало дедовской судьбы!
Ну что ж, заслужите, пожалуй, —
Отцы расскажут, так бывало, —
Себе сосновые гробы,
Л лучше бы садить бобы
Иль новый сруб срубить избы,
Сажать капусту или рожь,
Чем эти копья или нож».
Из Чартомлыцкого кургана*,
Созвавши в поле табуны,
Они летят, сыны обмана,
И, с гривой волосы смешав
И длинным древком потрясая,
Немилых шашками секут,
И вдруг — все в сторону бегут,
Старинным криком оглашая
Просторы бесконечных трав,
С звериным воем едет лава.
Одни вскочили на хребты
И стоя борются с врагом,
А те за конские хвосты
Рукой держалися бегом.
Оставив ноги в стременах,
Лицом волочатся в траве
И вдруг, чтоб удаль вспоминать,
Опять пануют на коне
Иль ловят раненых на руки.
И волчьей стаи шорохи и звуки…
Как ветка старая сосны
Гнездо суровое несет,
Так снег Москвы в огне весны
Морскою влагою умрет.
И если слезы в тебе льются,
В тебе, о старая Москва,
Они когда-нибудь проснутся
В далеком море как волна.
Но море Черное, страдая,
К седой жемчужине Валдая,
Упорно тянется к Москве.
И копья длинные стучат,
И голоса морей звучат.
Они звучат в колосьях ржи,
И в свисте отдаленной пули,
И в час, когда блеснут ножи.
Морские волны обманули,
Свой продолжая рев валов,
Седы, как чайка-рыболов,
Не узнаваемы никем,
Надели человечий шлем.
Из белокурых дикарей
И их толпы, всегда невинной,
Сквозит всегда вражда морей
И моря белые лавины.
Чтоб путник знал о старожиле,
Три девы степи сторожили,
Как жрицы радостной пустыни.
Но руки каменной богини,
Держали ног суровый камень.
Они зернистыми руками
К ногам суровым опускались,
И плоско мертвыми глазами
Былых таинственных свиданий
Смотрели каменные бабы.
Смотрело
Каменное тело
На человеческое дело.
«Где тетива волос девичьих?
И гибкий лук в рост человека,
И стрелы длинные на перьях птичьих,
И девы бурные моего века?» —
Спросили каменной богини
Едва шептавшие уста.
И черный змей, завит в кольцо,
Шипел неведомо кому.
Тупо животное лицо
Степной богини. Почему
Бойцов суровые ладони
Хватают мертвых за виски
И алоратные полки
Летят веселием погони?
Скажи, суровый известняк,
На смену кто войне придет?
— Сыпняк!

Весна 1920

211. Ладомир

И замки мирового торга,
Где бедности сияют цепи,
С лицом злорадства и восторга
Ты обратишь однажды в пепел.
Кто изнемог в старинных спорах
И чей застенок там на звездах,
Неси в руке гремучий порох —
Зови дворец взлететь на воздух.
И если в зареве пламен
Уж потонул клуб дыма сизого,
С рукой в крови взамен знамен
Бросай судьбе перчатку вызова.
И если меток был костер
И взвился парус дыма синего,
Шагай в пылающий шатер,
Огонь за пазухою — вынь его.
И где ночуют барыши,
В чехле стекла, где царский замок,
Приемы взрыва хороши
И даже козни умных самок,
Когда сам бог на цепь похож,
Холоп богатых, где твой нож?
О девушка, души косой
Убийцу юности в часы свидания
За то, что девою босой
Ты у него молила подаяния.
Иди кошачею походкой,
От нежной полночи чиста.
Больная, поцелуй чахоткой
Его в веселые уста.
И ежели в руке желез нет —
Иди к цепному псу,
Целуй его слюну.
Целуй врага, пока он не исчезнет.
Холоп богатых, улю-лю,
Тебя дразнила нищета,
Ты полз, как нищий, к королю
И целовал его уста.
Высокой раною болея,
Снимая с зарева засов,
Хватай за ус созвездье Водолея,
Бей по плечу созвездье Псов!
И пусть пространство Лобачевского
Летит с знамен ночного Невского.
Это шествуют творяне,
Заменивши Д на Т,
Ладомира соборяне
С Трудомиром на шесте.
Это Разина мятеж,
Долетев до неба Невского,
Увлекает и чертеж
И пространство Лобачевского.
Пусть Лобачевского кривые
Украсят города
Дугою над рабочей выей
Всемирного труда.
И будет молния рыдать,
Что вечно носится слугой,
И будет некому продать
Мешок от золота тугой.
Смерть смерти будет ведать сроки,
Когда вернется он опять,
Земли повторные пророки
Из всех письмен изгонят ять.
В день смерти зим и раннею весной
Нам руку подали венгерцы*.
Свой замок цен, рабочий, строй
Из камней ударов сердца*.
И, чокаясь с созвездьем Девы,
Он вспомнит умные напевы
И голос древних силачей
И выйдет к говору мечей.
И будет липа посылать
Своих послов в совет верховный,
И будет некому желать
Событий радости греховной.
И пусть мещанскою резьбою
Дворцов гордились короли,
Как часто вывеской разбою
Святых служили костыли.
Когда сам бог на цепь похож,
Холоп богатых, где твой нож?
Вперед, колодники земли,
Вперед, добыча голодовки.
Кто трудится в пыли,
А урожай снимает ловкий.
Вперед, колодники земли,
Вперед, свобода голодать,
А вам, продажи короли,
Глаза оставлены — рыдать.
Туда, к мировому здоровью,
Наполнимте солнцем глаголы,
Перуном плывут по Днепровью,
Как падшие боги, престолы.
Лети, созвездье человечье,
Все дальше, далее в простор,
И перелей земли наречья
В единый смертных разговор.
Где роем звезд расстрел небес,
Как грудь последнего Романова,
Бродяга дум и друг повес
Перекует созвездье заново.
И будто перстни обручальные
Последних королей и плахи,
Носитесь в воздухе, печальные
Раклы*, безумцы и галахи*.
Учебников нам скучен щебет,
Что лебедь черный жил на юге,
Но с алыми крылами лебедь
Летит из волн свинцовой вьюги.
Цари, ваша песенка спета.
Помолвлено лобное место.
И таинство воинства — это
В багровом слетает невеста.
И пусть последние цари,
Улыбкой поборая гнев,
Над заревом могил зари
Стоят, окаменев.
Ты дал созвездию крыло,
Чтоб в небе мчались пехотинцы.
Ты разорвал времен русло
И королей пленил в зверинцы.
И он сидит, король-последыш,
За четкою железною решеткой,
Оравы обезьян соседыш,
И яда дум испивши водки.
Вы утонули в синей дымке,
Престолы, славы и почет.
И, дочерь думы-невидимки,
Слеза последняя течет.
Столицы взвились на дыбы,
Огромив копытами долы,
Живые шествуют — дабы
На приступ на престолы.
И шумно трескались гробы,
И падали престолы.
Море вспомнит и расскажет
Грозовым своим глаголом —
Замок кружев девой нажит*,
Пляской девы пред престолом.
Море вспомнит и расскажет
Громовым своим раскатом,
Что дворец был пляской нажит
Перед ста народов катом.
С резьбою кружев известняк
Дворца подруги их величий.
Теперь плясуньи особняк
В набат умов бросает кличи.
Ты помнишь час ночной грозы,
Ты шел по запаху врага,
Тебе кричало небо «взы!»
И выло с бешенством в рога.
И по небу почерк палаческий,
Опять громовые удары,
И кто-то блаженно-дураческий
Смотрел на земные пожары.
Упало Гэ Германии.
И русских Эр упало.
И вижу Эль в тумане я
Пожара в ночь Купала.
Смычок над тучей подыми,
Над скрипкою земного шара*,
И черным именем клейми
Пожарных умного пожара.
Ведь царь лишь попрошайка
И бедный родственник король, —
Вперед, свободы шайка*,
И падай, молот воль!
Ты будешь пушечное мясо
И струпным трупом войн — пока
На волны мирового пляса
Не ляжет ветер гопака.
Ты слышишь: умер «хох*»,
«Ура» умолкло и «банзай», —
Туда, где красен бог,
Свой гнева стон вонзай!
И умный череп Гайаваты*
Украсит голову Монблана —
Его земля не виновата,
Войдет в уделы Людостана*.
И к онсам мчатся вальпарайсы,*
К ондурам бросились рубли*.
А ты, безумец, постарайся,
Чтоб острый нож лежал в крови.
Это ненависти ныне вести,
Их собою окровавь,
Вам былых столетий ести
В море дум бросайся вплавь.
И опять заиграй, заря,
И зови за свободой полки,
Если снова железного кайзера
Люди выйдут железом реки.
Где Волга скажет «лю»,
Янцекиянг промолвит «блю»,
И Миссисипи скажет «весь»,
Старик Дунай промолвит «мир»,
И воды Ганга скажут «я»,
Очертит зелени края
Речной кумир.
Всегда, навсегда, там и здесь,
Всем все, всегда и везде! —
Наш клич пролетит по звезде!
Язык любви над миром носится
И Песня песней в небо просится.
Морей пространства голубые
В себя заглянут, как в глазницы,
И в чертежах прочту судьбы я,
Как блещут алые зарницы.
Вам войны выклевали очи,
Идите, смутные слепцы,
Таких просите полномочий,
Чтоб дико радовались отцы.
Я видел поезда слепцов,
К родным протянутые руки,
Дела купцов — всегда скупцов —
Порока грязного поруки.
Вам войны оторвали ноги —
В Сибири много костылей, —
И, может быть, пособят боги
Пересекать простор полей.
Гуляйте ночью, костяки,
В стеклянных просеках дворцов,
И пусть чеканят остряки
Остроты звоном мертвецов.
В последний раз над градом Круппа,
Костями мертвых войск шурша,
Носилась золотого трупа
Везде проклятая душа.
Ты населил собой остроги,
Из поручней шагам созвучие,
Но полно дыма и тревоги,
Где небоскреб соседит с тучею.
Железных кайзеров полки
Покрылись толстым слоем пыли.
Былого пальцы в кадыки
Впилися судорогою были.
Но, струны зная грыж,
Одев рубахой язву,
Ты знаешь страшный наигрыш,
Твой стон — мученья разве?..
И то впервые на земле:
Лоб Разина резьбы Коненкова*,
Священной книгой на Кремле,
И не боится дня Шевченко*.
Свободы воин и босяк,
Ты видишь, пробежал табун?
То буйных воль косяк,
Ломающих чугун.
Колено ставь на грудь,
Будь сильным как-нибудь!
И, ветер чугунных осп, иди
Под шепоты «господи, господи».
И древние болячки от оков
Ты указал ночному богу —
Ищи получше дураков! —
И небу указал дорогу.
Рукой земли зажаты рты
Закопанных ядром.
Неси на храмы клеветы
Ветер пылающих хором.
Кого за горло душит золото
Неумолимым кулаком,
Он, проклиная силой молота,
С глаголом молнии знаком.
Панов не возит шестерик
Согнувших голову коней,
Пылает целый материк
Звездою, пламени красней.
И вы, свободы образа!
Кругом венок ресницы тайн,
Блестят громадные глаза
Гурриэт эль-Айн.
И изречения Дзонкавы*
Смешает с чистою росою,
Срывая лепестки купавы,
Славянка с русою косой.
Где битвы алое говядо
Еще дымилось от расстрела,
Идет свобода Неувяда,
Поднявши стяг рукою смело.
И небоскребы тонут в дыме
Божественного взрыва,
И объят кольцами седыми
Дворец продажи и наживы.
Он, город, что оглоблю бога
Сейчас сломал о поворот,
Спокойно стал, едва тревога
Его волнует конский рот.
Он, город, старой правдой горд
И красотою смеха сила —
В глаза небеснейшей из морд
Жует железные удила;
Всегда жестокий и печальный,
Широкой бритвой горло нежь! —
Из всей небесной готовальни
Ты взял восстания мятеж,
И он падет на наковальню
Под молот — божеский чертеж!
Ты божество сковал в подковы,
Чтобы верней служил тебе,
И бросил меткие оковы
На вороной хребет небес.
Свой конский череп человеча,
Его опутав умной гривой,
Глаза белилами калеча,
Он, меловой, зажег огниво.
Кто всадник и кто конь?
Он город или бог?
Но хочет скачки и погонь
Набатный топот его ног.
Туда, туда, где Изанаги*
Читала «Моногатори*» Перуну,
А Эрот сел на колени Шанг-Ти*,
И седой хохол на лысой голове
Бога походит на снег,
Где Амур целует Маа-Эму*,
А Тиэн* беседует с Индрой*,
Где Юнона с Цинтекуатлем*
Смотрят Корреджио
И восхищены Мурильо,
Где Ункулункулу* и Тор*
Играют мирно в шашки,
Облокотясь на руку,
И Хоккусаем восхищена
Астарта*, — туда, туда!
Как филинов кровавый ряд,
Дворцы высокие горят.
И где труду так вольно ходится
И бьет руду мятежный кий,
Блестят, мятежно глубоки,
Глаза чугунной богородицы.
Опять волы мычат в пещере,
И козье вымя пьет младенец,
И идут люди, идут звери
На богороды современниц.
Я вижу конские свободы
И равноправие коров,
Былиной снов сольются годы,
С глаз человека спал засов.
Кто знал — нет зарева умней,
Чем в синеве пожара конского,
Он приютит посла коней
В Остоженке, в особняке Волконского.
И вновь суровые раскольники
Покроют морем Ледовитым
Лица ночные треугольники
Свободы, звездами закрытой.
От месяца Ая до недель «играй овраги»*
Целый год для нас страда,
А говорят, что боги благи,
Что нет без отдыха труда.
До зари вдвоем с женой
Ты вязал за снопом сноп.
Что ж сказал господь ржаной?
«Благодарствую, холоп».
И от посева до ожина,
До первой снеговой тропы,
Серпами белая дружина
Вязала тяжкие снопы.
Веревкою обмотан барина,
Священников целуемый бичом,
Дыши как вол — пока испарина
Не обожжет тебе плечо,
И жуй зеленую краюху,
Жестокий хлеб, — который ден? —
Пока рукой земного руха*
Не будешь ты освобожден.
И песней веселого яда
Наполни свободы ковши,
Свобода идет Неувяда
Пожаром вселенской души.
Это будут из времени латы
На груди мирового труда
И числу, в понимании хаты,
Передастся правительств узда.
Это будет последняя драка
Раба голодного с рублем,
Славься, дружба пшеничного злака
В рабочей руке с молотком!
И пусть моровые чернила
Покроют листы бытия,
Дыханье судьбы изменило
Одежды свободной края.
И он вспорхнет, красивый угол
Земного паруса труда,
Ты полетишь, бессмертно смугол,
Священный юноша, туда.
Осада золотой чумы!
Сюда, глазниц небесных воры!
Умейте, лучшие умы,
Намордники одеть на моры!
И пусть лепечет звонко птаха
О синем воздухе весны,
Тебя низринет завтра плаха
В зачеловеческие сны.
Это у смерти утесов
Прибой человечества.
У великороссов
Нет больше отечества.
Где Лондон торг ведет с Китаем,
Высокомерные дворцы,
Панамою надвинув тучу, их пепла не считаем,
Грядущего творцы.
Так мало мы утратили,
Идя восстания тропой, —
Земного шара председатели
Шагают дерзкою толпой.
Тринадцать лет хранили будетляне
За пазухой, в глазах и взорах,
В Красной уединясь Поляне*,
Дней Носаря зажженный порох.*
Держатель знамени свобод,
Уздою правящий ездой,
В нечеловеческий поход
Лети дорогой голубой.
И, похоронив времен останки,
Свободу пей из звездного стакана,
Чтоб громыхал по солнечной болванке
Соборный молот великана.
Ты прикрепишь к созвездью парус,
Чтобы сильнее и мятежнее
Земля неслась в надмирный ярус
И птица звезд осталась прежнею.
Сметя с лица земли торговлю
И замки торга бросив ниц,
Из звездных глыб построишь кровлю —
Стеклянный колокол столиц.
Решеткою зеркальных окон.
Ты, синих зарев неясыть,
И ты прядешь из шелка кокон,
Полеты — гусеницы нить.
И в землю бьют, как колокола,
Ночные звуки-великаны,
Когда их бросят зеркала,
И сеть столиц раскинет станы.
Где гребнем облаков в ночном цвету
Расчесано полей руно,
Там птицы ловят на лету
Летящее с небес зерно.
Весною ранней облака
Пересекал полетов знахарь,
И жито сеяла рука,
На облаках качался пахарь.
Как узел облачный идут гужи,
Руна земного бороны,
Они взрастут, колосья ржи,
Их холят неба табуны.
Он не просил: «Будь добр, бози, ми
И урожай густой роди!» —
Но уравненьям вверил озими
И нес ряд чисел на груди.
А там муку съедобной глины
Перетирали жерновами
Крутых холмов ночные млины*,
Маша усталыми крылами.
И речи знания в молнийном теле
Гласились юношам веселым,
Учебники по воздуху летели*
В училища по селам.
За ливнями ржаных семян ищи
Того, кто пересек восток,
Где поезд вез на север щи,
Озер съедобный кипяток*.
Где удочка лежала барина
И барчуки катались в лодке,
Для рта столиц волна зажарена
И чад идет озерной водки.
Озерных щей ночные паровозы
Везут тяжелые сосуды,
Их в глыбы синие скуют морозы
И принесут к глазницам люда.
Вот море, окруженное в чехол
Холмообразного стекла,
Дыма тяжелого хохол
Висит чуприной божества.
Где бросала тень постройка
И дворец морей готов,
Замок вод возила тройка
Море вспенивших китов.
Зеркальная пустыня облаков,
Озеродей летать силен.
Баян восстания письмен
Засеял нивами станков.
Те юноши, что клятву дали
Разрушить языки, —
Их имена вы угадали —
Идут увенчаны в венки.
И в дерзко брошенной овчине
Проходишь ты, буен и смел,
Чтобы зажечь костер почина
Земного быта перемен.
Дорогу путника любя,
Он взял ряд чисел, точно палку,
И, корень взяв из нет себя,
Заметил зорко в нем русалку.
Того, что ни, чего нема,
Он находил двуличный корень,
Чтоб увидать в стране ума
Русалку у кокорин.
Где сквозь далеких звезд кокошник
Горят Печоры жемчуга,
Туда иди, небес помощник,
Великий силой рычага.
Мы в ведрах пронесем Неву
Тушить пожар созвездья Псов,
Пусть поезд копотью прорежет синеву,
Взлетая по сетям лесов.
Пусть небо ходит ходуном
От тяжкой поступи твоей,
Скрепи созвездие бревном
И дол решеткою осей.
Как муравей ползи по небу,
Исследуй его трещины
И, голубой бродяга, требуй
Те блага, что тебе обещаны.
Балды*, кувалды и киюры
Жестокой силой рычага
В созвездьях ночи воздвигал
Потомок полуночной бури.
Поставив к небу лестницы,
Надень шишак пожарного,
Взойдешь на стены месяца
В дыму огня угарного.
Надень на небо молоток,
То солнце на два поверни,
Где в красном зареве Восток, —
Крути колеса шестерни.
Часы меняя на часы,
Платя улыбкою за ужин,
Удары сердца на весы
Кладешь, где счет работы нужен.
И зоркие соблазны выгоды,
Неравенство и горы денег —
Могучий двигатель в лони годы*
Заменит песней современник.
И властный озарит гудок
Великой пустыни молчания,
И поезд, проворный ходок,
Исчезнет созвездья венчаннее.
Построив из земли катушку,
Где только проволока гроз,
Ты славишь милую пастушку
У ручейка и у стрекоз,
И будут знаки уравненья
Между работами и ленью,
Умершей власти, без сомненья,
Священный жезел вверен пенью.
И лень и матерь вдохновенья,
Равновеликая с трудом,
С нездешней силой упоенья
Возьмет в ладонь державный лом.
И твой полет вперед всегда
Повторят позже ног скупцы,
И время громкого суда
Узнают истины купцы.
Шагай по морю клеветы,
Пружинь шаги своей пяты!
В чугунной скорлупе орленок
Летит багровыми крылами,
Кого недавно как теленок
Лизал, как спичечное пламя.
Черти не мелом, а любовью,
Того, что будет, чертежи.
И рок, слетевший к изголовью,
Наклонит умный колос ржи.

22 мая 1920, 1921

212. Ночь перед Советами

1
Сумрак серый, сумрак серый,
Образ — дедушки подарок.
Огарок скатерть серую закапал.
Кто-то мешком упал на кровать,
Усталый до смерти, без меры,
В белых волосах, дико всклокоченных,
Видна на подушке большая седая голова.
Одеяла тепло падает на пол.
Воздух скучен и жуток.
Некто притаился,
Кто-то ждет добычи.
Здесь не будет шуток,
Древней мести кличи!
И туда вошло
Видение зловещее.
Согнуто крючком,
Одето, как нищая,
Хитрая смотрит,
Смотрит хитрая!
«Только пыли вытру я.
Тряпки-то нет!»
Время! Скажи! Сколько старухе
Минуло лет?
В зеркало смотрится — гробы.
Но зачем эти морщины злобы?
Встала над постелью
С образком девичьим,
Точно над добычей
Стоит и молчит.
«Барыня, а барыня!» —
«Что тебе? Ключи?»
Лоб большой и широкий,
В глазах голубые лучи,
И на виски волосы белые дико упали,
Красивый своей мощью лоб окружая, обвивая.
«Барыня, а барыня!» —
«Ну что тебе?» —
«Вас завтра повесят!
Повисишь ты, белая!»
Раненым зверем вскочила с кровати:
«Ты с ума сходишь? Что с тобой делается?
Тебе надо лечиться».—
«Я за мукой пришла, мучицы… Буду делать лепешки.
А времени, чай, будет скоро десять.
Дай барыню разбужу».—
«Иди спать! Уходи спать ложиться!
Это ведьма, а не старуха.
Я барину скажу!
Я устала, ну что это такое,
Житья от нее нет,
Нет от нее покоя!
Опустилась на локоть, и град слез побежал.
«Пора спать ложиться!»
Радостный хохот
В лице пробежал.
Темные глазки сделались сладки.
«Это так… Это верно… кровь у меня мужичья!
В Смольном не была,
А держала вилы да веник…
Ходила да смотрела за кобылами.
Барыня, на завтра мне выдайте денег.
Барыня, вас завтра
Наверно повесят…»
Шепот зловещий
Стоит над кроватью
Птицею мести далеких полей.
Вся темнота, крови засохшей цвета.
И тихо уходит,
Неясное шамкая:
«На скотном дворе я работала,
Да у разных господ пыль выметала,
Так и умру я,
Слягу в могилу
Окаянною хамкою».
2
В Смольном девицей была, белый носила передник,
И на доске золотой имя записано: первою шла.
И с государем раза два или три, тогда был наследник,
На балу плясала в общей паре.
После сестрой милосердия спасала больных
В предсмертном паре, в огне.
В русско-турецкой войне
Ходила за ранеными, дать им немного ласки и нег.
Терпеливой смерти призрак, исчезни!
И заболела брюшною болезнью,
Лежала в бреду и жажде.
Ссыльным потом помогала, сделалась красной,
Была раз на собраньи прославленной «Воли Народной»* — опасно как! —
На котором все участники позже
Каждый
Качались, удавлены
Шеями в царские возжи.
Билися насмерть, боролись
Лучшие люди с неволей.
После ушла корнями в семью:
Возилась с детьми, детей обучала.
И переселилась на юг.
Дети росли странные, дикие,
Безвольные, как дитя,
Вольные на все,
Ничего не хотя:
Художники, писатели,
Изобретатели.
Отец ее был со звездою старик,
Бритый, высокий, холодный.
Теперь в друг друга, рукой книги и ржи,
Вонзили обе ножи:
Исчадье деревни голодной и сама столица на Неве, ее благородие.
Мучения ножик и наслаждения порхал, муки и мести,
Глаза голубые и глаза темной жести.
Баба и барыня —
Обе седые, в лохматых седых волосах.
Да у барыни губы в белых усах.
Радовались неге мести и муки.
Потом долго ломала барыня руки
На грязной постели.
«Это навет!»
А на кухне угли самовара
Уж засвистели.
«Скоро барин прийдет,
Пусть согреет живот».
3
Старуха снова пришла, но другая.
«Слухай, барыня, слухай,
Побалакай с старухой!
Бабуся моя,
Как молодкой была,
Дородной была.
И дородна и бела,
Чернобровая,
Что калач из печи! Что пирог!
Славная девка была.
Бела и здорова —
Другую такую сыщи!
И прослыла коровой.
Парни-хлыщи!
Да глаза голубые веселухи закаянной!
А певунья какая!
Лесной птицы
Глотка звонче ее.
Заведет, запоет и с ума всех сведет.
Утром ходит в лесу,
Свою чешет косу
И запоет!
Бредят борзые и гончие,
Барин коня своего остановит,
Рубль серебряный девке подорит
Барин лихой, седые усы…
А барин наш был собачар.
Псарню большую имел.
И на псарне его
Были черные псы да курчавые;
Были белые все,
Только чуточку ржавые.
Скачут как бесы, лижут лицо,
Гнутся и вьются, как угри, в кольцо.
А сколько визга, а сколько лая!
Охота была удалая,
Барыня милая! Воют в рога,
Скачут и ищут зайца-врага.
Белый снежочек,
Скачет комочек —
Заячьи сны,
Белый на белом,
Уши черны.
Вот и начался по полю скок!
Тонут в пыли
Черные кони и бобыли!
Тонут в сугробах и тонут!
Гончие воют и стонут!
Друг через друга
Псы перескакивают,
Кроет их вьюга,
Кого-то оплакивают,
Стонут и плачут.
А барин-то наш скачет… и скачет,
Сбруей серебряной блещет,
Черным арапником молотит и хлещет.
Зайчиха дрожит, уже вдовушка.
Людям люба заячья кровушка!
Зайца к седлу приторочит,
Снежного зайца, нового хочет.
Или ревет, заливается в рог.
Лютые псы скачут у ног.
Скачут поодаль холопы любимые,
Поле белехонько, только кусточки.
Свищут да рыщут,
Свеженьких ищут собачие рточки.
С песней в зубах, в зенках огонь!
Заячий кончится гон,
Барин удалый к бабе приедет,
Даст ей щеночка:
«Эй, красота!
Вот тебе сын али дочка,
Будь ему матка родимая.
Барскому псу дай воспитание».
Барину псы дорогая утеха, а бабе они — испытание!
Бабонька плачет,
Слезками волосы русые вымоет,
Песик весь махонький — что голубок!
Барская милость — рубль на зубок.
«Холи и люби, корми молоком!
Будет тебе богоданным сынком».
Что же поделает бабонька бедная?
Встанет у притолки бледная
И закатит большие глаза — в них синева.
Отшатнется назад,
Схватит рукою за грудь
И заохает, и заохает!
Вся дрожит. Слезка бежит,
Точно ножом овцу полоснули.
Ночь. Все уснули.
Плачет и кормит щеночка-сыночка
Всю ночку
Барская хамка, песика мамка! —
Чужие ведь санки!
Барин был строгий, правдивой осанки,
С навесом суровым нависших бровей,
И княжеских, верно, кровей.
Был норовитый,
Резкий, сердитый,
Кудри носил серебристые —
Помещик был истый,
Длинные к шее спускались усы —
Теперь он давно на небеси,
Батюшка-барин!
Будь земля ему пухом!
Арапник шуршал: шу да шу! Полз, ровно змей.
Как я заслышу,
Девчонка, застыну и не дышу,
Спрячуся в лен или под крышу.
Шепчет, как змей: «Не свищу, а шкуру спущу».
А барин арапником
Вдруг как шарахнет
Холопа по морде!
Помещик был истый, да гордый.
И к бабе пришел: «На, воспитай!
Славный мальчик, крови хорошей,
А имя — Летай!
Щенка, стерегись, не души!
Немилость узнаешь барской души!
Эй, гайдуки!
Дайте с руки!
Из полы в полу!»
И вот у бабуси щеночек веселый.
А от деда у ней остался мальчишка,
Толстый да белый, ну, словно пышка,
Глаза голубые,
Взять бы и скушать!
Дед-то, вишь, помер, зачах,
Хоть жили оба на барских харчах!
Сидит на скамейке,
Ерошит спросонку
Свои волосенки.
Такой кучерявый, такой синеглазый,
Игры да смех любит, проказы!
Бабка заплакала. Вся побледнела.
И зашаталась,
Бросилась в ноги,
Серьгою звеня!
«Барин, а барин! Спасите меня!»
Ломит, ломает белые руки!
Кукиш, матушка-барыня, кукиш!
«Арапником будет Спаситель,
Ты ему матка,
Кабыздох был родитель».
Вот и вся взятка!
Кукиш. Щеночек сыночком остался.
Хлопнулась о пол, забилась в падучей.
Барин затопал,
Стукнул палкою.
Угрюмый ушел, не прощаясь, без ласки!
Брови как тучи.
Вот и жизнь началась!
Так и заснули втроем,
Два ведра на коромысле: черный щенок и сынок милоокий.
На одной руке собака повисла,
Тявкает, матерь собачую кличет,
Темного волоса ищет.
Сладко заснул зайцев сыщик!
Грезит про снежное поле и скачку!
Храпит собачка.
А на другой
Папаня родимый обнял ручками грудь,
Ротиком в матерь родимую тычет,
Песни мурлычет,
Глаза протирает и нежится,
Родненький,
Темной возле родинки
Или встает и сам с собою играет,
Во сне распевает.
Грезит, поет малое дитя,
Ручкою тянет матери грудь,
Жуть!
Греет ночник.
Здесь собачища
С ртищем
Зайчище ловить, в зубищах давить.
А там мой отец, ровно скотец,
На материнскую грудь
Разевает свой ртец,
Ейную грудку сосет мальчик слюнявый.
И по сонной реке две груди — два лебедя плывут.
А рядом повиснул щенок, будто рак, и чернеет, лапки — клешни!
Чмок да чмок! Мордашкой звериной в бабкину грудь.
Тяв да тяв, чернеет, всю искусал… собачьими зубками царапает.
А рядом отец — бедный дурак… сирота соломенный,
Горемычный, то весь смеется, то слезками капает.
Вот и кормит всю ночку бабка, бабуся моя,
Щеночка-сыночка, да вскрикнет,
А после жутко примолкнет, затихнет.
На груди своей матушки и собачьей няни
Бедный папаня прилег.
Дитя — мотылек,
Грудь матери — ветка.
Песик, шелковый, серый, курчавый комок,
Теплым греет животиком,
Сладким нежится котиком,
А рядом папаня
К собачьей няне
И матери милой курчавится,
Детским тянется ротиком
К собачьей няне, целуется да балуется,
Бьет, веселится мальчонка, колотит в ручонки,
Тянется — замер.
К матери, что темнеет наподушке большими, как череп, глазами,
Чье золото медовое волнуется, чернеет,
Рассыпалось на грудь светлыми, как рожь, волосами,
Прилез весь голенький, сморщенный, глазками синея,
Красненьким скотиком,
Мальчик кудрявенький головой белобрысой, белесой
В грудку родимую тычет,
А в молоке нехватка и вычет!
Матери неоткуда его увеличить!
И оба висят, как повешенные.
Лишь собачища
Сопит,
Черным чутьем звериным
Нежную ищет сонную грудь, ползет по перинам.
Мать… у нее на смуглом плече, прекрасно нагом,
Белый с черными пятнами шелковый пес!
Имя ему — Летай-Кабыздох!
А на другом,
Мух отгоняя,
Мой папаня
Над головкою сонную ручку занес…
Чмокает губками сонными.
Вот и плачет она тихо каждую ночку,
Слезы ведрами льет.
Грудь одна ее, знай, — милому сыну ее, синеглазому,
Что синие глазки таращит и пучит.
А другую сосет пес властелина ее.
Шелковый цуцик
Кровь испортил молодки невинную.
Зачем я родилася дочкой?
И по ночам в глазах целые ведра слез.
Бабка как вскочит босая.
Да в поле, да в лес! Темной ночкой, а буря шумит!
И леший хохочет.
И, бог сохрани, потревожить! —
Мачехой псу быть не может!
Вот и стала мамкой щеночка.
Вот и плачет всю ночку.
Осеннею ночкой — ведра слез!
Черный шелковый комок на плечо ей слез.
И зараз чмок да чмок.
Собачье дитя и человечье,
А делать нечего!
Захиреешь в плетях,
Засекут, подашь если в суд! — штаны снимай!
Сдерут с кожи алый лоскут, положат на лавку!
Здесь выжлец, с своим хвостищем —
А здесь мой отец, возле матери нищим!
Суседские дети мух отгоняли.
Барыня милая!
Так-то в то время холопских детей
С нечистою тварью равняли.
Так они вместе росли — щенок и ребенок.
И истощала же бабка!
Как щепка.
Задумалась крепко!
Стала худеть!
Бела как снежок,
Стала белей горностаюшки.
В чем осталась душа?
Да глазами молодка больно хороша!
Мамка Летая
Как зимою по воду пойдет да ведра возьмет —
Великомученица ровно ходит святая!
В черной шубе прозрачною стала, да темны глаза.
Свечкою тает и тает.
Лишь глаза ее светят как звезды,
Если выйдет зимою на воздух.
Не жилец на белом свете,
Порешили суседи!
А Летай вырос хорош,
День ото дня хорошея!
Всегда беспокойный,
Статный, поджарый, высокий, стройный!
Скажут Летаю, прыгнет на шею
И целует тебя по-собачьи!
Быстрых зайцев давил, как мышей,
Лаял,
Барин в нем души не чаял!
«Орлик, цуцик! цуцик!»
И кормит цыплятами из барских ручек.
Всех наш Летай удивил.
А умный! Даром собачьих книг нет!
Вечно то скачет, то прыгнет!
Только папаня, в темный денек,
Раз подстерег
И на удавке и удавил.
И повесил
Перед барскими окнами.
У барина перед окнами
Отродье песье
Висит. Где его скок удалой, прыть!
«Чтобы с ним господа передохнули,
Пора им могилу рыть!»
Утром барин встает,
А на дворне вой!
Смотрит: пес любимый,
Удавленный папой,
Висит как живой,
Крутится,
Машет лапой.
Как осерчал!
Да железной палкой в пол застучал:
«Гайдук!
Эй!
Плетей!»
Да плетьми, да плетьми!
Так и папаню
Засек до чахотки,
Кашель красный пошел. На скамейке лежит —
В гробу лежат краше!
А бабку деревня
Прозвала Собакевной.
Сохнуть она начала, задушевная!
Нет, не уйти ей от барского чиха!
Рябиною стала она вянуть и сохнуть!
Первая красавица, а теперь собачиха.
Встанет и охнет:
«Где вы, мои золотые,
Дни и денечки?
Красные дни и годочки,
Желтые косы крутые?»
Худая как жердь,
Смотрит как смерть.
Все уплыло и прошло!
И вырвет седеющий клок.
И стала тянуть стаканами водку,
Распухшее рыло.
Вот как оно, барыня, было!
Черта ли?
Женскую грудь собачонкою портили!
Бабам давали псов в сыновья,
Чтобы кумились с собаками.
Мы от господ не знали житья!
Правду скажу:
Когда были господские —
Были мы ровно не люди, а скотские!
Ровно корова!
Бают, неволю снова
Вернуть хотят господа?
Барыня, да?
Будет беда,
Гляди, будет большая беда!
Что говорить!
Больше не будем с барскими свиньями есть из корыт!»
<4>
Пришла и шепчет:
«Барыня, а барыня!» —
«Ну что тебе, я спать хочу!» —
«Вас скоро повесят!
Хи-их-хи! Их-хи-хи!
За отцов, за грехи!»
Лицо ее серо, точно мешок,
И на нем ползал тихо смешок!
«Старуха, слушай, пора спать!
Иди к себе!
Ну что это такое,
Я спать хочу!»
Белым львом трясется большая седая голова.
«Ведьма какая-то,
Она и святого взбесит».—
«Барыня, а барыня!» —
«Что тебе?» —
«Вас скоро повесят!»
Барин пришел. Часы скрипят.
Белый исчерченный круг.
«Что у вас такое? Опять?» —
«Барин мой миленький,
Я на часы смотрю,
Наверное, скоро будет десять!» —
«Прямо покоя нет.
Ну что это такое:
Приходит и говорит,
Что меня завтра повесят».
<5>
В печке краснеет пламя зари,
Ходит устало рука;
Как кипяток молока, белые пузыри над корытом, облака.
Льются мыльные стружки, льется мыльное кружево,
Шумные, лезут наружу вон.
А голубое от мыла корыто
Горами снега покрыто,
Липовое корыто.
Грязь блестела глазами цыганок.
Пены белые горы, как облака молока, на руки ползут,
Лезут наверх, громоздятся.
Добрый грязи струганок,
Кулак моет белье,
Руки трут:
Это труд старой прачки.
Синеет вода.
Рубанок белья эти руки.
«Эх, живешь хуже суки!»
Долго возиться с тряпками тухлыми.
Руки распухли веревками жил, голубыми, тугими и пухлыми.
Дворник трубкой попыхивает, золотым огнем да искрами.
Лесной бородач, из Поволжья лесистого,
В доме здесь он служил.
Белый пар из корыта
Прачку закрыл простыней,
Облаком в воздухе встал,
Причудливым чудищем белым.
Прачки лицо сумраком скрыто.
К рукам онемелым,
Строгавшим белье,
Ломота приходит — знать, к непогоде.
В алые зори печки огонь пары расцветил.
На веревках простыни, штаны белели.
<6>
«Дело известное, —
Из сословья имущего!*
А белье какое!
Не белье, а облако небесное!
А кружева, а кружева на штанах —
Тьма Господняя, —
Тьма-тьмущая.
Вчера и сегодня
Ты им услуживай,
А живи в сырых стенах!
Вот я и мучаюсь,
Стирать нанята,
Чтобы снежной мглою
Зацвели подштанники».

Осень 1921

213. Настоящее

I

Над белым сумраком Невы,
У подоконника окна,
Стоял, облокотясь,
Великий князь.
«Мне мил был
Сумрак сельской хаты
И белая светелка,
Соломенная челка
Соломы черной и гнилой,
Ее соломенный хохол
И на завалинке хохол.
И все же клич «царей долой» —
Палит и жжет мне совесть.
Лучи моего духа
Селу убогому светили,
Но неприязненно и сухо
Их отрицали и не любили.
«Он захотел капусты кислой», —
Решил народный суд.
А я ведро на коромысле
Из березы пою, их вечером несут.
Суровою волею голи глаголы висят на глаголе.
Я, самый верхний лист
На дереве царей,
Подземные удары
Слышу, глухой подземный гул.
Нас кто-то рубит,
Дрожат листы,
И вороны летят далече.
Чу! Чую, завтра иль сегодня
Все дерево на землю упадет.
Железа острие нас рубит.
И дерево дрожит предсмертной дрожью».
Нежнее снежной паутины
И снежных бабочек полна,
Над черной бездною ночей
Летела занавесь окна.
И снежный камень ограничил,
Белее чести богоматери,
Его высокий полусвод.
«Народ нас создал, возвеличил.
Что ж, приходи казнить, народ!
Какой холодный подоконник!
И смотрят звезды — вещий сонник!
Да, настежь ко всему людей пророческие очи!
Придет ли смерть, загадочная сводня,
И лезвием по горлу защекочет,
Я все приму сегодня,
Чего смерть ни захочет.
Но сердце темное пророчит.
Что ждет меня — какая чаша?
Ее к устам моим несу!
Глухой острог, параша,
Глухой острог, затерянный в лесу,
Среди сугробов рудники
И ты, печальная параша,
Жестоких дней приятельница?
Там полетят в меня плевки,
Я буду для детей плевательница?
Как грустен этот мир!
Время бежит, перо писарей
Торопится,
Царей
Зовет охолопиться…
И буду я висеть на виле;
А может, позже
Меня удавят те же вожжи,
Какими их давили.
Смерть! Я — белая страница!
Чего ты хочешь — напиши!
Какое нынче вдохновение ее прихода современнее?
Ранней весной, не осенью,
Наше сено царей будет скошено.
Разлукой с небом навсегда,
Так наземь катится звезда
Обетом гибели труда.
Ах, если б снять с небесной полки
Созвездий книгу,
Где все уж сочтено,
Где жизни нить, и плахи нить, и смеха нить
В едином шелке
Ткало веретено,
Покорно роковому игу,
Для блеска звездных игол.
И показать людей очей корыту
Ее задумчиво-открытую…
Мне станет легче извинить
И палача и плаху,
И даже лесть кровавому галаху.
Часов времен прибою внемля,
Подкошенный подсолнух, я
Сегодня падаю на землю.
И вот я смерти кмотр*.
Душа моя готовится на смотр
Отдать отчет в своих делах.
Что ждет меня?
Глухой темничный замок,
Ужимки за решеткой самок,
Толпа безумных дураков
И звон задумчивых оков?
И я с окованной рукой,
Нарушив прадедов покой,
Сойду туда?»

II

Голоса и песни улицы

1
Цари, цари дрожали,
Цари, цари дрожат!
На о
На обух
Господ,
На о,
На обух
Господ,
На о,
На обух
Царей,
Царя,
Царя,
Народ,
Наро,
Народ,
Кузнец,
Моло,
Молотобоец.
Наро,
Народ,
Берет,
Бере
Берет
Господ,
На о, на о царей
Берет,
Кладет
Народ,
Моло,
Молотобоец
Царе
Царей
На обух,
Пусть ус
Спокоятся
В Сиби,
В Сибирских су,
Сугро,
Сугробах белых.
Господ, господ кладет,
Кладет, кладет
Народ,
Кладет,
Кладет
Народ,
Кладет белого царя,
Кладет белого царя! Белого царя!
Белого царя!
— Царя!
А мы! — А мы глядим, а мы, а мы глядим!
Цари, цари дрожат!
Они, они дрожат!

Великий князь

Что? Уже начинается?

(Смотрит на часы.)

Да, уже пора!
2

Голоса с улицы

Мы писатели ножом!
Тай-тай, тарарай,
Тай-тай, тарарай!
Священники хохота,
Трай-тай, тарарай.
Священники выстрелов.
Запевалы смерти,
Трай-тай, тарарай.
Запевалы смерти.
Отцы смерти.
Трай-тай, тарарай.
Отцы смерти.
Трай-тай, тарарай.
Сына родила!
Трай-тай, тарарай.
Сына родила!
Невесты острога,
Трай-тай, тарарай.
Сына родила!
Мыслители винтовкой,
Трай-тай, тарарай.
Мыслители брюхом!

Великий князь

Да, уж начинается!..
В воду бросила!
Тай-тай, тарарай.
В воду бросила!
Тай-тай, тарарай.
В воду бросила!
3
Кто?
— Люди!
А, бог на блюде!
Подан.
— Бог на брюхе!
— С новым годом!
Пли!
Одною меньше мухой.
Пли!
Шашка сбоку!
— К сроку!
С глазами борова
Свинья в котле.
— Здорово.
Рази и грей!
В посылке — олово.
Священник!
— Милости просим!
— Алых денег
Бросим!
— А, прапор! Добро пожаловать!
Ты белый, а пуля ала ведь!
Городовой на крыше!
— Прицелы выше!
Бог на пузе!
— В общий узел!
Площадь очищена!
— Винтовка, пищи на!
Красная подкладка.
— Гладко!
А вон проходит красота
Вся в черном, но дымится дуло.
— Ни черта!
И она уснула.
Священник!
— Отсыпь свинцовых денег!
В слуховом окне пулемет!
— По черной лестнице — вперед!
Пристав!
— Чисто.
Ты, белая повязка!
— Салазки!!
Лежат поленницей дров…
Наколотили… кровь.
Среди прицелов бешеных
Сестра идет помешанная
И что-то поет из «Князя Игоря».
— Вдогонку! Выгорело.
На палках бог!
— Перо им в бок!
Пьяные бары.
— В Самару.
Плывет белуга.
— В Калугу.
Идут, молчат, ни звука!
Крадутся.
— В Москву.
Пли!
На уру!
— Тпру!
Тах-тах-тах!
Идут
Люди закона
С книгами!
— Дать капли Дона!
Выгоним!
Идут — вновь
Муху на бровь.
— Стой! Здесь
Страшный Суд!
Пли!
— Тут!
Ловко!
Река!
Горит винтовка!
Горит рука!
Еще гробокопы!
— Послать в окопы!
С глазами жалости…
— Малой! Стреляй! Не балуйся!
Разве наши выстрелы
Шага к смерти не убыстрили?
4
Мы писатели ножом,
Тай-тай, тара-рай!
Мы писатели ножом:
Священники хохота.
Тай-тай, тара-рай,
Священники хохота.
Святые зеленой корки,
Тай-тай, тара-рай,
Святые зеленой корки.
Запевалы паденья престолов.
Тай-тай, тара-рай.
Скрипачи на брюхе богатых,
Тай-тай, тара-рай.
Невесты острога,
Тай-тай, тара-рай.
Свободные художники обуха.
Знайте: самый страшный грех —
Пощада!

Великий князь

Началось!
Оно!
Обугленное бревно
Божественного гнева
Качается, нацелилось в окно.
Тай-тай, тара-рай.
Художники обуха.
Невесты острога.
Тай-тай, тара-рай.
В воду бросила!
Тай-тай, тара-рай.
В воду бросила!
Мощи в штанах.
Святые мощи в штанах.
Тай-тай, тара-рай.
Мощи в штанах.
Раска,
Раскаты грома,
Горя,
Горят хоромы.
5
Ах вы, сони! Что по-барски
Вы храпите целый день?
Иль мила вам жизни царской
Умирающая тень?
Иль мила вам плетки древней
Налетающая боль
И в когтях цинги деревни
Опухающая голь?
Надевайте штаны
В насекомых и дырах!
Часы бар сочтены,
Уж лежат на секирах.
Шагайте, усачи
И нищие девчонки!
Несите секачи
И с порохом бочонки!
Братья и мужья,
У кого нет ножа,
У того есть мышьяк!
Граждане города,
В конском дымящемся кале
Вас кричат ножи,
Вас ножи искали!
Порешили ножи,
Хотят лезвием
Баловаться с барьем,
По горлу скользя.
Целоваться с барьем,
Миловаться с барьем,
Лезвием секача
Горло бар щекоча,
Лезвием скользя, —
А без вас нельзя!
Иди, беднота,
Столичная голь!
Шагай, темнота,
Как знамя — глаголь!
Несите нажим* с Горячего поля*
Войском нищим, войском нищим,
Чем блеснув за голенищем,
Хлынем! Хлынем!
Вынем! Вынем!
Жарко ждут ножи — они зеркало воли.
6

Песня сумрака

Видит Господь,
Нет житья от господ.
Одолели — одолели!
Нас заели.
Знатных старух,
Стариков со звездой,
Нагишом бы погнать,
Ясноликую знать.
Все господское стадо,
Что украинский скот,
Толстых, седых,
Молодых и худых,
Нагишом бы все снять,
И сановное стадо,
И сановную знать,
Голяком бы погнать,
Чтобы бич бы свистал,
В звездах гром громыхал.
Где пощада? Где пощада?
В одной паре с быком
Господа с кадыком,
Стариков со звездой
Повести голяком
И погнать босиком,
Пастухи чтобы шли
Со взведенным курком.
Одолели! Одолели!
Околели! Околели!
Всех дворян бы согнать
И сановную знать
Там, где бойни.
Нам спокойней! Нам спокойней!
Видит Господь,
Нет житья от господ.
Ухарь боец
Как блеснет тесаком!
7

Прачка

Я бы на живодерню
На одной веревке
Всех господ провела
Да потом по горлу
Провела, провела!
Я белье мое всполосну, всполосну!
А потом господ
Полосну, полосну!
И-их!
— Крови лужица!
— В глазах кружится!
Чтобы лучше целоваться
И шептать ответом «да»,
Скоро в тени одеваться
Будут господа.
Как нарядится барыня:
Серьги — имение, целое имение!
Как за стеклом — голодным харчи,
Их сияют лучи.
Тень кругом глаз, чтобы глаза удлинять.
Шляпа — «Ой, мамочка! Не бей меня!»
Не шляпа, солнца затмение!
Две сажени! Цветы да игла!
Серьги трясутся в ушах.
А шелка — ведь это целый ушат!
Зорькой небесной себя опоясывая,
Снежною бурей вьюгу на землю сбрасывают
Дочерям богатея.
Такая затея!
Я бы не могла.
Ты пройдешь, удалый ножик,
Около сережек!
Бары, дело известное!
Из сословья имущего.
А белье какое!
Не белье, а облако небесное!
Тьма-тьмущая,
Тьма Господняя —
Кружева у барышни на штанах.
Вчера и сегодня ты им услуживай,
А живи в сырых стенах.
8

Голоса с улицы

Разве вы
От холода не выли
Вдвоем в землянке?
И от усталости не падали?
Не спали, сытые, на теплой падали?
Не спали на ходу, склонивши голову?
Так лейте пули — вот свинец и олово!
Я, дочь народа,
Простая чернорабочая,
Сегодня вас свободой отчую!
Бог! Говорят, на небе твоя ставка!
Сегодня ты — получаешь отставку!
На вилы,
Железные вилы подымем
Святое для всех господа имя!
Святое, седое божие имя.
На небе громовержец,
Ты на земле собольи шубы держишь?
Медники глухого переулка!
Слышите раскаты грома гулкого:
Где чинят бога?
Будет на чуде ржа,
И будет народ палачом без удержа.
Речи будут его кумачовые.
Живи.
Будут руки его пугачевые
В крови!
Это время кулачных боев
Груди народной и свинцовой пули.
Слышите дикий, бешеный рев:
Люди проснулись.
Теперь не время мыть рубашки:
Иди, язык гремучих шашек!
Мыслители винтовкой.
Раска,
Раскаты грома.
Горя,
Горят хоромы.
На о,
На обух господ…
9

Другие

Чтоб от жен и до наложницы
Господ нес рысак,
Сам господь, напялив ножницы,
Прибыль стриг бумаг.
Тучной складкою жирели
Купцов шеи без стыда,
А купчих без ожерелий
Не видать бы никогда.
Были сложены обедни.
А где бог бедных?
Кто бы рабочим
Утром дал бы передник
И сказал «носи»?
Друг бедноты на небеси.
И утром принес бы стакан молока?
Наш бог в кулаке,
Наша вера кулака!
А наша рабочая темь
Стоит, дрожа.
Виновата тем, —
В кулаке нет ножа.
Ладонь без ножа.
Хлынем, братушки, хлынем
Войском нищим.
Вынем, братушки, вынем —
Нож в голенище.
Ярославль! Ты корову
На крышу поставил!
Рязань, ты телят молодцом
Режешь огурцом.
Волга!
Все за дворцом.
Берем божбой
Святой разбой!
10
Гож нож!
Раскаты грома.
Нож гож,
Пылай, хоромы.
11

Великий князь

О, роковой напев судьбы,
Как солнце окровавило закатом
Ночные стекла тех дворцов,
А все же стекла голубы!
Не так ли я, воспетый катом,
Железным голосом секиры,
Вдруг окровавлю жажду шири?
<12>
Рыжие усики.
— Что, барышня, трусите?
Гноя знак.
— Что, барышня, боязно?

Ноябрь 1921

214. Ночной обыск

На изготовку!
Бери винтовку.
Топай, братва:
Направо 38.
Сильнее дергай!
— Есть!
— На изготовку!
Лезь!
— Пожалуйте,
Милости просим!
— Стой, море!
— Врешь, мать
Седая голова,
Ты нас — море — не морочь.
Скинь очки.
Здесь 38?
— Да! Милости просим,
Дорогие имениннички! —
Трясется голова,
Едва жива.
— Мать!
Как звать?
Живее веди нас, мамочка!
Почтенная
Мамаша!
Напрасно не волнуйтесь,
Все будет по-хорошему.
Белые звери есть?
— Братишка! Стань у входа.
— Сделано — чердак.
— Годок, сюда!
— Есть!
— Топаем, море,
Закрутим усы!
Ловко прячутся трусы…
Железо засунули,
Налетели небосые,
Расхватали все косые,
Белые не обманули их.
— А ты, мать, живей
Поворачивайся!
И седые люди садятся
На иголку ружья.
А ваши мужья?
Живей неси косые,
Старуха, мне, седому
Морскому волку!
Слышу носом, —
Я носом зорок, —
Тяну, слышу. верхним чутьем:
Белые звери есть.
Будет добыча.
— Брат, чуешь?
Пахнет белым зверем.
Я зорок.
А ну-ка, гончие — братва!
— Вот, сколько есть —
И немного жемчужин.
— Сколько кусков?
— Сорок?
— Хватит на ужин!
Что разговаривать!
Бери, хватай!
Братва, налетай!
И только!
Не бары ведь!
Бери,
Сколько влезет.
Мы не цари
Сидеть и грезить.
Братва, налетай, братва, налетай!
Эй, море, налетай! Налетай орлом!
— Даешь?
Давай, сколько влезет!
— Стара, играй польку,
Что барышня грезит.

Голос

Мама, а мама!
— Мать, а мать!
Держи ответ!
Белой сволочи нет?
— Завтра — соберется совет.
А я стара, гость!
Алое, белое,
Белая кость.
Где тут понять?
И белые волосы уже у меня.
Я — мать.
— Птах! Птах!
Выстрел, дым, огонь!
— Куда, пострел!
Постой! Оружье, руки вверх!
— В расход его, братва!
— Стань, юноша, у стенки.
Вот так! Вот так!
Волосики русики,
Золотые усики.
— У печки стой, белокурый,
Скидай с себя людские шкуры!
— Гость моря, виноват
За промах —
Рука дрожала.
Шалунья пуля.
— Смеется, дерзость или наглость?
Внести в расход?
— Даешь в лоб, что ли,
Товарищи братва,
Морские гости?
О вас молва: вы — великодушны.
— Вполне свободно!
Это море может,
Эту милость может
Море оказать!
— Старуха, повернись назад.
— Даем в лоб, что ли,
Белому господину?
— Моему сыну?
— Рубаху снимай, она другому пригодится,
В могилу можно голяком.
И барышень в могиле — нет.
Штаны долой
И все долой! И поворачивайся, не спи —
Заснуть успеешь. Сейчас заснешь, не просыпаясь!
— Прощай, мама,
Потуши свечу у меня на столе.
— Годок, унеси барахло. Готовься! Раз! два!
— Прощай, дурак! Спасибо
За твой выстрел.
— А так!.. За народное благо,
Трах-тах-тах!
Трах!
— Спасибо, а какое?
С голубиное яйцо
Или воробьиное?
Вот тебе и загадка!
Готов голубчик,
Ноги вытянул.
А субчик был хорош
И маска хороша.
Еще два выстрела:
Вот этот в пол,
А этот в бога!
Вот так! Сюда!
Пошлем его к чертям собачьим.
Мы с летучим морем
За веселыми плечами
Над рубахой белой,
Над рубахой синей,
Увидим — бабахнем!
Штаны у меня широки,
В руке торчит железо,
И не седой бобер,
А море синее
Тугую шею окружило
И белую рубашку.
Богу мать.
— Браток, что его, поднимать?
Нести?
Оставить — некрасиво.
— Плевать! Нам что!
— Мама!
— А это что за диво:
И будто семнадцати лет,
А волосы — снег!
И черные глаза
Живые!
— Море приносит с собою снег,
Я в четверть часа поседела.
Если не нравится смотреть на старуху,
Не смотрите, отвернитесь!
Владимир! Володя! Владимир!
Мама! Он голый!
— Барышня!
Трупы холода не знают!
И мертвые сраму не имут.
— Дела! Дела! Вольно!
— Подлец! Смеется после смерти!
— А рубашек таких
Я не нашивал — хороша!
И пятен крови нет,
Полотно добротное.—
Вошел и руку на плечо.
— Годок! Я гада зарубил!
Лежит на чердаке
У пулемета.
— Эге-ге!
— Где мать?
— Очень белая барышня,
Так вы побелели
Еще до нашего прихода?
Морского ветра еще и не дуло,
Морем и ветром еще и не пахло,
А здесь уже выпал снег
На чердак и на головы.
Торчало пулеметов дуло
Из-под перины?
Ничего, ничего.
Это ранней весной
Вишневый цвет
Упал вам на голову снегом.
Встряхнитесь, осыпятся листья,
Милая барышня.
Покрывало для гроба
Из цветов хорошее.
— Это и только!
— Браток!
Что ты ее мучаешь?
— А ну-ка,
Милая барышня в белом,
К стенке!
— Этой? Той?
Какой?
Я го-то-ва!
— А ну, к чертям ее!
— Стой!
Довольно крови!
Поворачивайся, кукла!
— Крови? Сегодня крови нет!
Есть жижа, жижа и жижа.
От скотного двора людей,
Видишь, темнеет лужа?
Это ейного брата
Или мужа.
— Владимир!
— Мама!
— Ты бы сказала «папа».
Это было бы веселее!
Где он, в бегах?
В орловских рысаках?
Дал рыси и прибавил ходу!
А может, скаковой любимец?
И обгоняет в скачках?
Ну, кукла, уходи,
Пошла к себе!
Глаз не мозоль!
Здесь будет попойка.
Не плачь, сестрица,
Здесь не место вольным.
У нас есть тоже сестры
В деревнях и лесах,
А не в столицах.
Иди себе спокойно, человек,
Своей дорогой.
Раз зеркало, я буду бриться!
И время есть.
Криво стекло,
Косая рожа.
Друзья в окно
Все это барахло —
Ему здесь быть негоже.
И сделаем здесь море,
Чтоб волны на просторе.
Да только чайки нет.
А зеркало, его долой —
Бах кулаком!
— Себя окровянил.
Склянка красных чернил это зеркало.
— Вояка с зеркала куском!
Порой жестоки зеркала. Они
Упорно смотрят,
И судей здесь не надо —
Поболее потемок!
— Годок!
Дай носовой платок!
— Владимир!
Володя!
— Он вымер! Он вымер
Сегодня!
Вымер и вымер!
Тебя не услышит!
Согнутый на полу
Владеет миром.
И не дышит.
— А это что? Господская игра,
Для белой барышни потеха?
Сидит по вечерам
И думает о муже,
Бренчит рукою тихо.
И черная дощечка
За белою звучит
И следует, как ночь
За днем упорно.
Кто играет из братвы?
— А это можем…
Как бахнем ложем…
Аль прикладом…
Глянь, братва,
Топай сюда,
И рокот будет, и гром, и пение…
И жалоба,
Как будто тихо
Скулит под забором щенок.
Щенок, забытый всеми.
И пушек грохот грозный вдруг подымется,
И чей-то хохот, чей-то смех подводный и русалочий.
Столпились. Струнный говор,
Струнный хохот, тихий смех.
— Прикладом бах!
Бах прикладом! — Смейся море!
Море смейся! Большой кулак бури,
Сегодня ходи по ладам…
В окопы неприятеля снарядом… раз!
В землянках светлый богоматери праздник,
Где земляки проводят тихо.
Нужду сначала кормят
Белым телом,
А потом червей.
Две смены, две рубашки:
Одна другой тесней.
Одно и то же кушанье двум едокам.
Ишь, зазвенели струны!
Умирать полетели.
Долго будет звенеть
Струнная медь.
— Вдарь еще разок,
Годок!
Гудит, как пчелы,
Когда пчеляк отымет мед.
Бах! Бах!
— Ловко, моряки.
Наше дело морское:
Бей и руши!
Бей и круши!
Ломите, ломайте.
Грабьте и грабьте,
Морские лапти!
Смелей! Не робь!
Не даром пухли,
Чинить найдутся,
А эту рухлядь,
Этот ящик, где воет цуцик,
На мостовую
За окно!
Пугать соседок
Эдак!
— Это дело подходящее,
Море, бурное оно.
Это по-нашенски,
А не по-нищенски.
Вдребезги
Ббаам-паах!
— Нынче море разгулялось,
Море расходилось,
Море разошлось.
Экая сила.
— Никого не задавило?
— Никак нет.
Только трех муравьев,
Вышедших на разведку.
Пылища. Силища!
— Где винтовка, детка?
Годок, сними того грача?
— Сейчас!
Тах!
Готов.
Попал?
— Упал.
Мертв.
— А где старуха?
Мать, ты здесь?
Жратвы!
Вина и лососины!
И скатерть белую.
Цветы. Стаканы.
Будет пир, как надо.
Да чтоб живей,
И мясо и жаркого,
Не то согнем в подкову!
— Годочки, будем шамать,
Ашать, браточки, кушать.
Жрать.
Сейчас пойдет работа-мама!
И за скулою затрещит.
А все же пахнет,
От мертвых дух идет.
— Владимир!
— Владимира ей надо — стонет!
А нас забыла, нас не хочет!
Давайте все морочить:
— Мы здесь!
— Я здесь, Оля!
— Я здесь, Нина!
— Я здесь, Верочка!
— Мяу!
— Вот смехота!
Тонким голосом
Кричи по-бабьему.
— Ребята, не балуйтесь
У гроба, у смерти.
— А ловко ты
Прикладом вдарил.
Как оно запоет,
Зазвенит, заиграет и птицей, умирая, полетело.
Аж море в непогоду.
Слушай, там в дверях
Дощечка:
«Прошу стучать».
Браток поставил «ка» — вышло:
«Прошу скучать»
На дверях гроба молодого,
Где сестры мертвого и вдовы.
Ха-ха-ха!
Какое дышло.
— И точно, есть о ком
Скучать той барышне-вдове
С седыми волосами.
Мы, ветер, принесли ей снег.
Ветер моря.
Море, так море!
Так, годочки,
Мы пройдем, как смерть
И горе.
С нами море!
С нами море!
Трупы валяются.
Море разливанное,
Море — ноздри рваные,
Да разбойничье,
Беспокойничье.
Аж грозой кумачовое,
Море беспокойничье,
Море Пугачева.
— Я верхним чутьем
Белого зверя услышал.
Олень! Слышу,
Пахнет белым!
Как это он бахнет!
За занавеской стоял,
Притаился, маменькин сынок.
Дал промах
И смеется.
Я ему: «Стой, малой!»
А он:
«Даешь в лоб, что ли?»
«Вполне свободно», — говорю.
Трах-тах-тах!
Да так весело
Тряхнул волосами,
Смеется,
Точно о цене спрашивается,
Торгуется.
Дело торговое,
Дело известное,
Всем один конец,
А двух не бывать.
К богу мать!
А, плевать!
«Вполне свободно, — говорю, —
Это можно,
Эту милость может
Море оказать».
Трах-тах-тах!
Вот как было:
Стоит малой:
«Даешь в лоб, что ли?» —
«Вполне свободно», —
Отвечаю.
Трах-тах-тах! Дым! И воздух обожгло.
Теперь лежит, златоволосый,
Чтобы сестра, рыдая, целовала.
«Киса, моя киса,
Киса золотая».
— Девочка, куда?
Пропуск на кошку!
Стой!
— Годок, постой,
Нет пропуска на кошку.
В окошко!
— Как звать?
— Марусей.
— Мы думали, маруха,
Это лучше.
— За стол садитесь, гости.—
Прямая, как сосна,
Старуха держится.
А верно, ей сродни Владимир.
Сын. Она угрюма и зловеща.
«Из-под дуба, дуба, дуба!»
Часам к шести.
Налей вина, товарищи.
Чтоб душу отвести!
Пей, море,
Гуляй, море,
Шире, больше!
Плещись!
Чтоб шумело море,
Море разливанное!
«Свадьбу новую справляет
Он веселый и хмельной… и хмельной»…
Вот денечки.
— Садись, братва, за пьянку!
За скатерть-самобранку.
«Из-под дуба, дуба, дуба!»
Садись, братва!
— Курится?
— Петух!
— О, боже, боже!
Дай не закурить.
Моя-тоя потухла.
Погасла мало-мало.
Седой, не куришь — там на небе?
— Молчит.
Себя старик не выдал,
Не вылез из окопа.
Запрятан в облака.
Все равно. Нам водка, море разливанное,
А богу — облака. Не подеремся.
Вон бог в углу —
И на груди другой
В терну колючем,
Прикованный к доске, он сделан,
Вытравлен
Порохом синим на коже —
Обычай морей.
А тот свечою курит…
Лучше нашей — восковая!
Да, он в углу глядит
И курит.
И наблюдает.
На самоварную лучину
Его бы расколоть!
И мелко расщепить.
Уголь лучшего качества!
Даром у него
Такие темно-синие глаза,
Что хочется влюбиться,
Как в девушку.
И девушек лицо у бога,
Но только бородатое.
Двумя рядами низко
Струится борода,
Как сумрачный плетень
Овечьих стад у озера,
Как ночью дождь,
Глаза передрассветной синевы,
И вещие и тихие,
И строги и прекрасны,
И нежные несказанной речью,
И тихо смотрят вниз
Укорной тайной,
На нас, на всю ватагу
Убийц святых,
На нашу пьянку
Убийц святых.
— Смотри, сойдет сюда
И набедокурит.
А встретится, взмахнет ресницами,
И точно зажег зажигалкой.
Темны глаза, как небеса,
И тайна вещая есть в них
И около спокойно дышит.
Озера синей думы!
— Даешь в лоб, что ли?
Даешь мне в лоб, бог девичий,
Ведь те же семь зарядов у тебя.
С большими синими глазами?
И я скажу спасибо
За письма и привет.
— Море! Море!
Он согласен!
Он взмахнул ресницами,
Как птица крыльями.
Глаза летят мне прямо в душу,
Летят и мчатся, машут и шумят.
И строго, точно казнь,
Он смотрит на меня в упорном холоде!
О ужасе рассказами раскрытые широко,
Как птицы мчатся на меня,
Синие глаза мне прямо в душу.
Как две морские птицы, большие, синие и темные,
В бурю, два буревестника, глашатая грозы.
И машут и шумят крылами! Летят! Торопятся.
Насквозь! Насквозь! Ныряют на дно души.
Так… Я пьян… И это правда…
Но я хочу, чтоб он убил меня
Сейчас и здесь над скатертью,
Что с пятнами вина, покрытая — Шатия-братия!
Убийцы святые!
В рубахах белых вы,
Синея полосатым морем,
В штанах широких и тупых внизу и черных,
И синими крылами на отлете, за гордой непослушной шеей,
Похожими на зыбь морскую и прибой,
На ветер моря голубой,
И черной ласточки полетом над затылком,
Над надписью знакомой, судна именем,
О, говор родины морской, плавучей крепости,
И имя государства воли!
Шатия-братия,
Бродяги морские!
Ты топаешь тупыми носками
По судну и земле,
И в час беды не знаешь качки,
Хоть не боишься ее в море.
Сегодня выслушай меня:
Хочу убитым пасть на месте,
Чтоб пал огонь смертельный
Из красного угла.
Оттуда бы темнело дуло,
Чтобы сказать ему — дурак!
Перед лицом конца.
Как этот мальчик крикнул мне,
Смеясь беспечно
В упор обойме смерти.
Я в жизнь его ворвался и убил,
Как темное ночное божество,
Но побежден его был звонким смехом,
Где стекла юности звенели.
Теперь я бога победить хочу
Веселым смехом той же силы,
Хоть мрачно мне
Сейчас и тяжко. И трудно мне.
— Бог! я пьян… — Назюзился… наш дядя…
— А время на судно идти. — Идем!
— Я пьян, но слушай…
Дай закурим!
И поговорим с тобой по душам.
Много ты сделал чудес,
Только лишь не был отцом.
Что там! Я знаю!
Ты девушка, но с бородой.
Ты ходишь в ниве и рвешь цветы,
Плетешь венки
И в воды после смотришься.
Ты синеглазка деревень,
Полей и сел,
С кудрявою бородкой —
Вот ты кто.
Девица! Хочешь,
Подарю духи?
А ты назначишь
День свиданья,
И я приду с цветами
Утонченный и бритый,
Томный.
Потом по набережной,
По взморью, мы пройдемся,
Под руку,
Как надо?
Давай поцелуемся,
Обнимемся и выпьем на «ты».
Иже еси на небеси.
— Братва, погоди,
Не уходи, не бесись!
— Русалка
С туманными могучими глазами,
Пей горькую!
Так.
— Братва!
Мы где увидимся?
В могиле братской?
Я самогона притащу,
Аракой бога угощу,
И созовем туда марух.
На том свете
Я принимаю от трех до шести.
Иди смелее:
Боятся дети,
А мы уж юности — «прости».
Потом святого вдрызг напоим,
Одесса-мама запоем.
О боги, боги, дайте закурить!
О чем же дальше говорить.
Пей, дядько, там в углу!
Ай!
Он шевелит устами
И слово произнес… из рыбьей речи.
Он вымолвил слово, страшное слово,
Он вымолвил слово,
И это слово, о, братья,
«Пожар!»
— Ты пьян? — Нет, пьяны мы.
— До свиданья на том свете.
— Даешь в лоб, что ли?
— Старуха! Ведьма хитрая!
— Ты подожгла.
Горим! Спасите! Дым!
— А я доволен и спокоен.
Стою, кручу усы, и все как надо.
Спаситель! Ты дурак.
— Дает! Старшой, дает!
В приклады!
Дверь железная!
Стреляться?
Задыхаться?

Старуха (показываясь)

Как хотите!

7-11 ноября 1921

215. Шествие осеней Пятигорска

1
Опустило солнце осеннее
Свой золотой и теплый посох,
И золотые черепа растений
Застряли на утесах,
Сонные тучи осени синей,
По небу ясному мечется иней.
Лишь золотые трупики веток
Мечутся дико и тянутся к людям:
«Не надо делений, не надо меток,
Вы были нами, мы вами будем».
Бьются и вьются,
Сморщены, скрючены,
Ветром осенним дико измучены.
Тучи тянулись кверху уступы.
Черных деревьев голые трупы
Черные волосы бросили нам,
Точно ранним утром, к ногам еще босым
С лукавым вопросом:
«Верите снам?»
С тобой буду на «ты» я,
Сады одевают сны золотые.
Все оголилось. Золото струилось.
Вот дерева призрак колючий:
В нем сотни червонцев блестят!
Скряга, что же ты?
Пойди и сорви,
Набей кошелек!
Или боишься, что воры
Большие начнут разговоры?
2
Грозя убийцы лезвием,
Трикратною смутною бритвой,
Горбились серые горы:
Дремали здесь мертвые битвы
С высохшей кровью пены и пана.
Это Бештау грубой кривой,
В всплесках камней свободней разбоя,
Похожий на запись далекого звука,
На А или У в передаче иглой*
И на кремневые стрелы
Древних охотников лука.
Полон духа земли, облаком белый,
Небу грозил боевым лезвием,
Точно оно — слабое горло, нежнее, чем лен.
Он же — кремневый нож
В грубой жестокой руке,
К шее небес устремлен.
Но не смутился небесный объем:
Божие ясно чело.
Как прокаженного, крепкие цепи
Бештау связали,
К долу прибили
Ловкие степи:
Бесноватый дикарь — вдалеке!
Ходят белые очи, и носятся полосы,
На записи голоса,
На почерке звука жили пустынники.
В светлом бору, в чаще малинника
Слушать зарянок
И желтых овсянок.
Жилою была
Горная голоса запись.
Там светлые воды и камни-жрецы,
Молились им, верно, седые отцы.
3
Кувшины издревле умершего моря
Стояли на страже осени серой.
Я древнюю рыбку заметил в кувшине.
Проснулась волна это
Мертвого моря.
Из моря, ставшего серым строгим бревном,
Напилены доски*, орлы
Умной пилой человека.
Лестниц-ручьев, лада песен морей,
Шероховаты ступени,
Точно коровий язык, серый и грубый, шершавый.
Белые стены на холмы вели
По трупам усопшей волны, усопшего моря,
Туда, на пролом,
Где орел и труп моря
Крылья развеял свои высоко и броско,
Точно острые мечи.
Над осени миром покорнее воска
Лапти шагают по трупам морей,
Босяк-великан беседует тихо
Со мной о божиих пташках.
Белый шлем над лицом плитняковым холма, степного вождя,
Шероховатые шершавы лестниц лады,
Песен засохшего моря!
Серые избы из волн мертвого моря, из мертвого поля для бурь!
Для китов и для ящеров поляна для древней лапты стала доской.
Здесь кипучие ключи
Человеческое горе, человеческие слезы
Топят бурно в смех и пение.
Сколько собак,
Художники серой своей головы,
Стерегут Пятигорск.
В меху облаков
Две Жучки*,
Курган Золотой, Машук и Дубравный.
В черные ноздри их кто поцелует? Вскочат, лапы кому на плечо положив?
А в городе смотрятся в окна
Писатели, дети, врачи и торговцы!
И волос девушки каждой — небоскреб тысяч людей!
Эти зеленые крыши, как овцы,
Тычутся мордой друг в друга и дремлют.
Ножами золотыми стояли тополя,
И девочка подруге кричит задорно «ля*».
Гонит тучи ветреный хвост.—
4
Осени скрипки зловещи,
Когда золотятся зеленые вещи.
Ветер осени
Швырял листьями в небо, горстью любовных писем,
И по ошибке попал в глаза (дыры неба среди темных веток).
Я виноват,
Что пошел назад.
Тыкал пальцем в небо,
Горько упрекая,
И с земли поднял и бросил
В лицо горсть
Обвинительных писем,
Что поздно.
5
Плевки золотые чахотки
И харканье золотом веток,
Карканье веток трупа золотого, веток умерших,
Падших к ногам.
Шурши, где сидела Шура, на этой скамье,
Шаря корня широкий сапог, шорох золотого,
Шаря воздух, садясь на коней ветра мгновенного,
В зубы ветру смотря и хвост подымая,
Табор цыган золотых,
Стан бродяг осени, полон охоты летучей,
погони и шипа.
6
Разбейся, разбейся,
Мой мозг о громады народного «нет».
Полно по волнам носиться
Стеклянной звездою.
Это мне над рыжей степью
Осени снежный кукиш!
А осень — золотая кровать
Лета в зеленом шелковом дыме.
Ухожу целовать
Холодные пальцы зим.
Стали черными, ослепли золотые глазята подсолнухов,
Земля — мостовая из семенух.
Сколько любовных речей
Ныне затоптано в землю!
Нежные вздохи
Лыжами служат моим сапогам,
Вместе с плевком вспорхнули на воздух!
Это не сад, а изжога любви,
Любви с семенами подсолнуха.

Октябрь-ноябрь 1921

216. Берег невольников

Невольничий берег*,
Продажа рабов
Из теплых морей,
Таких синих, что болят глаза, надолго
Перешел в новое место:
В былую столицу белых царей,
Под кружевом белым
Вьюги, такой белой,
Как нож, сослепа воткнутый кем-то в глаза,
Зычно продавались рабы
Полей России.
«Белая кожа! Белая кожа!
Белый бык!» —
Кричали торговцы.
И в каждую хату проворнее вора
Был воткнут клинок
Набора.
Пришли; смотрят глупо, как овцы,
Бьют и колотят множеством ног.
А ведь каждый — у мамыньки где-то, какой-то
Любимый дражайший сынок.
Матери России, седые матери, —
Войте!
Продаватели
Смотрят им в зубы,
Меряют грудь,
Щупают мышцы,
Тугую икру.
«Повернись, друг!»
Врачебный осмотр.
Хлопают по плечу:
«Хороший, добрый скот!»
Бодро пойдет на уру
Стадом волов,
Пойдет напролом,
Множеством пьяных голов,
Сомнет и снесет на плечах
Колья колючей изгороди,
И железным колом
С размаха, чужой
Натыкая живот,
Будет работать,
Как дикий скот
Буйный рогом.
Шагайте! С богом!
Прощальное баево.
Видишь: ясные глаза его
Смотрят с белых знамен.
Тот, кому вы верите,
«Бегает, как жеребец. Рысь! Сила!
Что, в деревне,
Чай, осталась кобыла?
Экая силища! Какая сила!
Ну, наклонись!»
Он стоит на холодине наг,
Раб белый и голый.
Деревня!
В одежды визга рядись!
Ветер плачевный
Гонит снега стада
На молодые года,
Гонит стада,
Сельского хама рог,
За море.
Кулек за кульком,
Стадо за стадом брошены на палубу,
Сверху на палубы строгих пароходов,
Мясо, не знающее жалости,
Не знающее жалобы,
Бросает рука
Мировой наживы,
Игривее шалости.
Страна обессынена!
А вернется оттуда
Человеческий лом, зашагают обрубки,
Где-то по дороге, там, на чужбине,
Забывшие свои руки и ноги.
Бульба больше любил свое курево в трубке.
Иль поездами смутных слепцов
Быстро прикатит в хаты отцов.
Вот тебе и раз!
Ехал за море
С глазами, были глаза, а вернулся назад без глаз.
А он был женихом!
Выделка русской овчинки!
Отдано русское тело пушкам —
В починку! Хорошая починка!
В уши бар белоснежные попал
Первый гневный хама рев:
Будя!
Русское мясо! Русское мясо!
На вывоз! Чудища морские, скорее!
А над всем реют
На знаменах
Темные очи Спаса
Над лавками русского мяса.
Соломорезка войны
Железной решеткою
Втягивает
Все свежие
И свежие колосья
С зернами слез Великороссии.
Гнев подымался в раскатах:
Не спрячетесь! Не спрячетесь!
Те, кому на самокатах
Кататься дадено
В стеклянных шатрах,
Слушайте вой
Человеческой говядины
Убойного и голубого скота.
«Где мои сыны?» —
Несется в окно вой.
Сыны!
Где вы удобрили
Пажитей прах?
Ноги это, ребра ли висят на кустах?
Старая мать трясет головой.
Соломорезка войны
Сельскую Русь
Втягивает в жабры.
«Трусь! Беги с полей в хаты», —
Кричит умирающий храбрый.
Через стекло самоката
В уши богатым седокам самоката,
Недотрогам войны,
Несется: «Где мои сыны?»
Из горбатой мохнатой хаты.
Русского мяса
Вывоз куй!
Стала Россия
Огромной вывеской.
И на нее
Жирный палец простерт
Мирового рубля.
«Более, более
Орд
В окопы Польши,
В горы Галиции!»
Струганок войны стругает, скобля,
Русское мясо,
Порхая в столице.
Множество стружек —
Мертвые люди!
Пароходы-чудовища
С мерзлыми трупами
Море роют шурупами,
Воют у пристани,
Ждут очереди.
Нету сынов!
Нету отцов!
Взгляд дочери дикий
Смотрит и видит
Безглазый, безустый мешок
С белым оскалом,
В знакомом тулупе.
Он был родимым отцом
В далекой халупе.
Смрадно дышит,
Хрипит: «Хлебушка, дочка…»
· · ·
Обвиняю!
Темные глаза Спаса
Белых священных знамен,
Что вы трепыхались
Над лавками
Русского мяса
Молча,
И не было упреков и желчи
В ясных божественных взорах,
Смотревших оттуда.
А ведь было столько мученья,
Столько людей изувечено!
И слугою войны — порохом
Подано столько печенья
Из человечины
Пушкам чугунным.
Это же пушек пирожного сливки,
Сливки пирожного,
Если на сучьях мяса обрывки,
Руки порожние —
Дали…
Сельская голь стерегла свои норы.
Пушки-обжоры
Саженною глоткой,
Бездонною бочкой
Глодали,
Чавкая,
То, что им подано
Мяса русского лавкой.
Стадом чугунных свиней,
Чугунными свиньями жрали нас
Эти ядер выше травы скачки.
Эти чугунные выскочки,
Сластены войны,
Хрустели костями.
Жрали и жрали нас, белые кости,
Стадом чугунных свиней.
А вдали свинопас,
Пастух черного стада свиней, —
Небо синеет, тоже пьянея,
Всадник на коне едет.
Мы были жратвой чугуна,
Жратвою, — жратва!
И вдруг же завизжало,
Хрюкнуло, и над нею братва, как шершнево жало,
Занесла высоко
Кол
Священной
Огромной погромной свободы.
Это к горлу же
Бэ
Приставило нож, моря тесак,
Хрюкает же и бежит, как рысак.
Слово «братва», цепи снимая
Работорговли,
Полетело, как колокол,
Воробьем с зажженным хвостом
В гнилые соломенные кровли.
Свободы пожар! Пожар. Набат.
Хрюкнуло же, убежало. — Брат!
Слово «братва» из полы в полу, точно священный огонь,
На заре
Из уст передавалось
В уста, другой веры завет.
Шепотом радости тихим.
Стариковские, бабьи, ребячьи шевелились уста.
Жратва на земле
Без силы лежала,
Ей не сплести брони из рогож.
И над ней братва
Дымное местью железо держала,
Брызнувший солнцем ликующий нож.
Скоро багряный
Дикой схваткой двух букв,
Чей бой был мятежен.
Азбуки боем кулачным
Кончились сельской России
Молитвы, плач их. Погибни, чугун окаянный!
И победой бэ,
Радостной, светлой,
Были брошены трупные метлы,
Выметавшие села,
И остановлен
Войны праздничный бег,
Работорговли рысь.
Дикие, гордые, вы,
Хлынув из горла Невы,
В рубахах морской синевы,
На Зимний дворец,
Там, где мяса главный купец
За черным окном,
Направили дуло.
Это дикой воли ветер,
Это морем подуло.
Братва, напролом!
Это над морем
«Аврора»*
Подняла: «Наш».
«Товарищи!
Порох готовлю».
Стой, мертвым мясом
Торговля.
Браток, шарашь!
Несите винтовок,
Несите параш
В Зимний дворец.
Годок, будь ловок.
Заводы ревут: «На помощь».
Малой?
Керенского сломишь?
В косматой шкуре греешь силы свои.
Как слоны, высоко подняв хоботы,
Заводы трубили
Зорю
Мировому братству: просыпайся,
Встань, прекрасная конница,
Вечно пылай, сегодняшняя бессонница.
А издалека, натягивая лук, прошлое гонится.
Заводы ревут:
«Руки вверх» богатству.
Слонов разъяренное стадо.
· · ·
Зубы выломать…
Глухо выла мать:
Нету сына-то,
Есть обрубок…
И целует обрубок…
Колосья синих глаз,
Колосья черных глаз
Гнет, рубит, режет
Соломорезка войны.

1921

217. Переворот в Владивостоке

День без костей. Смена властей…
Переворот.
Линяют оборотни;
Пешие толпы, конные сотни.
В глубинах у ворот,
В глубинах подворотни,
Смуглый стоит на русских охотник.
Его ружье листом железным
Блестит, как вечером болото.
И на губах дыханье саки*
И песня парней Нагасаки.
Здесь боевое, служебное место,
А за волною — морская невеста.
У самурая
Смотрел околыш боем у Цусимы,
Как повесть мести, полный гневом,
Блестел.
«Идите прочь», — неслась пальбы суровой речь,
Речь, прогремевшая в огне вам!
Над городом взошел заморский меч.
И он, как месяц молодой,
Косой, кривой…
Сноп толп, косой пальбы косимый,
Он тяжко падал за улицы на свалку.
Переворот… дыхание Цусимы.
Тела увозят на двуколке.
И алое в бегах,
Торопится, течет, спешит рекою до зареза,
Железо и железо!
Где зелень прежняя? Трава бывалая?
И знамя алое?
И ты, зеленый плащ пророка?
Тебя забыл дол Владивостока!
Он, променяв для новых дел,
Железною щетиною поседел!
Как листьями рагоз*
Покрытые, ряды пехоты
Идут спокойно, молчаливо,
Как листьями рагоз покрытое болото,
Как листьями рагоз покрыто дно залива.
На суд очей далекого залива
Проходит тесная пехота.
Настойчив, меток
Ком дроби беглых глаз!
И город взят зарядом
Упорной сотни глаз.
И пыль, взметенная снарядом,
Опять спокойно улеглась.
И мертвых ищет водолаз.
Потом встает, в морских растениях,
И видят все: он поседел,
И выпал снег на строгом бобрике.
С народом морозов — народы морей!
Боги мороза, — на лыжи скорей!
Походка тверда самурая.
Праздника битвы уснувшего края.
А волны пели: звеним! звеним!
Вприпрыжку шашка шла за ним,
Как воробей, скакала по камням мостовой
И пищи искала — кто здесь живой?
Вот песнь: меняйте смерть на беглеца, —
Два жребия пред вами!
Кому поссориться случилось —
Бывало, босая девчонка спешит за мальчишкой
Вприпрыжку, босая, кляня!
Проказы юных лет!
О камни звеня,
Так шашка волочилась вслед!
Пускай белила, — дерзкий снег лица,
На скулы выпали ему.
Разрез очей и темен и жесток,
Пускай сукно зеленого покроя,
Знакомого войскам земного шара образца,
Одеждою военною служило,
Окраской полевых пространств,
А шашка нежность разделила
С нарядной записною книжкой,
Где тангенсы и косинусы,
Женой второй, ревнуя, ссорясь.
Но старый бог войны, блеснув сквозь облака
Улиц Владивостока, вздымал на воздух голубка,
Сквозя сквозь воина стекло
Видением ужасным:
Виденьем древнего лубка*, —
Глаза косые подымая
Достойным воином Мамая,
Он проходил, высокий горец.
В нем просыпались старые ножа сны,
И дух войны; смертей счета
И пулеметов строгое «та-та!».
В броне из телячьих копыт,
Он сошел с островного лубка,
И червем шелковым шиты
Голубые одежды его облака.
Где мертвые русы, старой улицы бусы.
Желтые бесы; пушки выстрелом босы.
Гопак пальбы по небу топал,
Полы для молний сотрясал
Широких досок синевы,
Полы небесной половицы;
Смычок ходил Амура и Невы —
Огня сверкала полоса;
И сладко ловить и сладко ловиться!
Паре глаз чужого бога,
Шуму крыл — улыбка дань!
Там, где темная дорога,
В сердце нежность и тревога,
Быстры уличные лица,
Сладко верить и молиться,
Темной улице молиться!
Бьется шашка его о пол;
Умный черный глаза пепел.
Море подняло белого выстрела бивень,
Море подняло черного зарева хобот,
Ока косого падает ливень —
Город пришельцами добыт.
Глаз, косой глаз-ручей,
Льется, шумит и бежит.
Насмешливой улыбкой улыбайся,
Глаз, привешенный седой головою китайца!
В ночном лесу военных зарев
Он стукнул в дверь, рукой ударив.
Повторный удар кулака —
Это в дверь застучала опять,
Дверь моряка,
Его боевая рука, ночной шум воблака.
И падал град на град,
Не с голубиное яйцо, как полагается,
А величиною в скорлупу умершей птицы Рук*,
Охотницы воздушной за слонами, —
Дедов смутной грозы, может быть грезы, —
Несущей слонят в своих лапах.
Слоны исчезали, как зайцы,
Почуяв ее приближавшийся запах.
Они бежали табунами в страну Сибири и березы,
Страшнее не видели сов они,
Желтым костром глаз очарованы, —
Совы слонов!
Пришел немного пьяный и веселый,
Горел, желтел огонь околыша.
И кукла войн за ним и кто-то шел еще.
Что хочет он у «русской няни»?
Стоит и дверь за ручку тянет.
«Моя играй-играя
С тобою мало-мало».
В эту пору ждать гостей?
Кто он? Быть подпоркой двери нанят,
Кто он, в полночь? Только стук.
Нет ответа, нет вестей!
Деревцо вишневое, щебетавшее «да».
Вишня в лучах золотого заката,
Бог войны, а с ним беда,
Стукнул в двери твоей хаты!
В старом городе никого нет, город умер и зачах, —
Бабочка голубая, в золотых лучах!
Черные сосны в снегу,
Черные сосны над морем, черные птицы на соснах —
Это ресницы.
Белое солнце,
Белое зарево —
Черного месяца ноша, —
Это глаза.
Золотая бабочка
Присела на гребень высокий
Золотого потопа,
Золотой волны —
Это лицо. Брызгами дерево,
Золотая волна золотого потопа
Сотнями брызг закипела,
Набежала на кручу
Золотой пучины.
Золотая бабочка
Тихо присела на ней отдохнуть,
На гребень морей золотой,
Волны закипевшей.
Это лицо.
Это училось синее море у золотого,
Как подыматься и падать
И закипать и рассыпаться золотыми нитями,
Золотыми брызгами, золотыми кудрями
Золотого моря.
Золотыми брызгами таять
На песке морском,
Около раковин моря.
Косая бровь все понимала.
«Моя играй-играя
Мало-мало».
Око косое бога войны
Старой избы окном покосилось,
Спрятано в бровях лохматых,
Белою мышью смотрело.
Он замер за дверью, лучше котов
Прыжок на добычу сделать готов.
Пела и билась железная шашка,
Серебряной билась игрой.
За дверью он дышит и замер
И смотрит косыми глазами.
«Моя тебя не знай!
Моя тебя видай-видай!
Моя с тобой играя мало-мало?»
Осада стен глухих речами!
Их двое, полузнакомы они,
Ведут беседу речью ломаной.
Он знает слабые места
Нагого тела, нагого воина проломы.
Он знает ямку живота,
Куда летит удар борца
Прямою вилкой жестких пальцев, —
Могилы стук без обиняка!
Летит наскок наверняка!
Умеет гнуть быстрей соломы тела чужие!
Он, малый и тщедушный,
Ровесник в росте с малышами,
Своей добычею послушной,
Играет телом великана.
Одним лишь знаньем тайн силач,
С упругим мячиком ловкач.
Играет телом великана.
Умеет бросить наземь мясо,
Чужой утес костей и мяс,
Рассыпаться стеклом стакана,
В пространство за ушами
Двумя лишь пальцами вломясь.
Его умел, нагой, без брони,
Косой удар ребром ладони,
Ломая кости пополам,
Чужой костяк бросать на слом,
Как будто грохнувший утес,
Ударом молнии коснувшись кадыка,
Приходом роковой падучей
На землю падать учит
Его суровая рука.
Иль, сделав из руки рога,
Убийце выколоть глаза,
Его проворно ослепить
Наскоком дикого быка,
И радость власти тихо пить.
И пальцам тыл согнув богатыря,
Приказ ума удесятеря,
Чтоб тела грохнулся обвал
И ноги богу целовал.
И пальцы хрупкие ломать,
Согнув за самые концы,
Убийцу весть покорнее теленка
Иль бросить на колени ниц
Чужое мясо, чужой утес,
Уже трусливый, точно пес.
Иль руку вывернув ему,
На полпрямых согнувши локоть, —
Вести послушнее ребенка.
И, за уши всадив глубоко ногти,
Ухода разума позвать чуму.
И на устах припадок пены,
Чтобы молитвою богам
Землею мертвою легли к его ногам
Безумных сил беспомощные члены.
Или, чужие наклоняя пальцы,
Победу длить и впредь и дальше!
В опасные места меж ребер
Он наносил удар недобер.
И, верный друг удачи,
Нес сквозь борьбу решения итог,
Как верный ход задачи:
Все, кроме ловкости, ничто!
Четою птиц летевших
Косые очи подымались кверху
Под тонкими бровями.
Как крылья эти брови, как крылья в часы бури,
Жестокие и злые, застывшие в полете.
И красным цветком осени
Были сложены губы.
Небрежный рта цветок, жестокою чертой означен.
На подбородок брошен был широкий, —
Это воин востока.
Пыли морской островов, пыли морей странный посол,
Стоял около двери, тихо стуча.

2-11 ноября 1921

218. Тиран без Тэ

ВСТРЕЧА
<1>
   Ок*!
   Ок!
Это горный пророк!
Как дыханье кита, из щелей толпы,
Вылетают их стоны и ярости крики.
Яростным буйволом пронесся священник цветов;
В овчине суровой голые руки, голые ноги.
Горный пастух его бы сочел за своего,
Дикий буйвол ему бы промолвил: «Мой брат!»
Он, божий ветер, вдруг прилетел, налетел
В людные улицы, с гор снеговых,
Дикий священник цветов,
Белой пушинкой кому-то грозя.
«Чох пуль! Чох шай!»* — Стал нестерпимым прибой!
Слишком поднялся потоп торга и рынка, всегда мировой!
Черные волосы падали буйно, как водопад,
На смуглый рот
И на темные руки пророка.
Грудь золотого загара, золотая, как желудь,
Ноги босые,
Листвой золотой овчина торчала
Шубою шиврат-навыворот.
Божественно-темное дикое око —
Веселья темница.
Десятками лет никем не покошены,
Стрижки не зная,
Волосы падали черной рекой на плечо.
Конский хвост не стыдился бы этих веревок,
Черное сено ночных вдохновений,
Стога полночей звездных,
Черной пшеницы стога.
Птичьих полетов пути с холодных и горных снегов
Пали на голые плечи,
На темные руки пророка.
Темных голосов жилье
И провода к небесам для разговоров,
Для темных с богом бесед.
Горы денег сильнее пушинка его,
И в руке его белый пух, перо лебедя,
Лебедем ночи потеря,
Когда он летел высоко над миром,
Над горой и долиной.
Бык чугунный на посох уселся пророка,
Птицей на нем отдыхая,
Медной качал головой.
Белый пушок в желтых пальцах,
Неба ночного потеря,
В диких болотах упала, между утесов.
А на палке его стоял вол ночной,
А в глазах его огонь солнечный.
Ок! Ок!
Еще! Еще!
Это пророки сбежалися с гор
Встречать чадо Хлебникова.
Это предтечи
Сбежалися с гор.
Очана! Мочана!*
Будем друзья!
Облако камня дороже!
Ок! Ок! Как дыханье кита,
Из ноздрей толпы,
Вылетали их дикие крики.
«Гуль-мулла», — пронесся ветер,
«Гуль-мулла», — пронесся стон.
Этот ветер пролетел,
Он шумел в деревнях темных,
Он шумел в песке морей.
«Наш», — запели священники гор,
«Наш», — сказали цветы —
Золотые чернила,
На скатерть зеленую
Неловкой весною пролитые.
«Наш», — запели дубровы и рощи —
Золотой набат, весны колокол!
Сотнями глаз —
Зорких солнышек —
В небе дерева
Ветвей благовест.
«Наш», — говорили ночей облака,
«Наш», — прохрипели вороны моря,
Оком зеленые, клювом железные,
Неводом строгим и частым,
К утренней тоне
Спеша на восток.
Месяц поймав сетки мотнею полета,
Тяжко и грузно летели они.
Только «мой» не сказала дева Ирана,
Только «мой» не сказала она.
Через забрало тускло смотрела,
В черном щелку стоя поодаль.
<2>
Белые крылья сломав,
Я с окровавленным мозгом
Упал к белым снегам
И терновника розгам.
К горным богам пещеры морской,
Детских игор ровесникам:
«Спасите! Спасайте, товарищи!»
И лежал, закрыт простыней
Белых крыл, грубо сломанных оземь.
Рыжий песец перья
Хитро и злобно рвал из крыла.
Я же недвижим лежал.
[Горы, белые горы.
«Курск*» гулко шел к вам.
Кружевом нежным и шелковым,
Море кружева пеною соткано.
Синее небо.
У старого волка морского
Книга лежала Крапоткина
«Завоевание хлеба*».
В прошлом столетьи
Искали огня закурить.
Может, найдется поближе
И ярче огонь
Трубку морскую раздуть?
Глазами целуя меня, —
Я — покорение неба —
Моря и моря
Синеют без меры.
Алые сады — моя кровь,
Белые горы — крылья.
«Садись, Гуль-мулла,
Давай перевезу».
3
И в звездной охоте
Я звездный скакун,
Я — Разин напротив,*
Я — Разин навыворот.
Плыл я на «Курске» судьбе поперек.
Он грабил и жег, а я слова божок.
Пароход-ветросек
Шел через залива рот.
Разин деву
В воде утопил.
Что сделаю я? Наоборот? Спасу!
Увидим. Время не любит удил.
И до поры не откроет свой рот.
В пещерах гор
Нет никого?
Живут боги?
Я читал в какой-то сказке,
Что в пещерах живут боги,
И, как синенькие глазки,
Мотыльки им кроют ноги.
Через Крапоткина в прошлом,
За охоту за пошлым
Судьбы ласкают меня
И снова после опалы трепещут крылом
За плечами.
4
«Мы, обветренные Каспием,
Великаны алокожие,
За свободу в этот час поем,
Славя волю и безбожие.
Пусть замолкнет тот, кто нанят,
Чья присяга морю лжива.
А морская песня грянет.
На устах молчит нажива».
Ветер, ну?
<5>
Пастух очей стоит поодаль.
Белые очи богов по небу плыли!
Пила белых гор*. Пела моряна.
Землею напета пластина.*
Глаза казни
Гонит ветер овцами гор
По выгону мира.
Над кремневой равниной, овцами гор,
Темных гор, пастись в городах.
Пастух людских пыток поодаль стоит,
Снежные мысли,
Белые речки,
Снежные думы
Каменного мозга,
Синего лба,
Круч кремневласых неясные очи.
Пытки за снежною веткой шиповника.
Ветер — пастух божьих очей.
Гурриэт эль-Айн,
Тахирэ*, сама
Затянула на себе концы веревок,
Спросив палачей, повернув голову:
«Больше ничего?» —
«Вожжи и олово
В грудь жениху!»
Это ее мертвое тело: снежные горы.
<6>
Темные ноздри гор
Жадно втягивают
Запах Разина,
Ветер с моря.
Я еду.
Ветер пыток.
7
<Золотые чирикали птицы
На колосе золота.>
Смелее, не робь!
Зелен<ые> улиц<ы> каменн<ых> зда<ний>,
Полк узеньких улиц.
Я исхлестан камнями!
Булыжные плети
Исхлестали глаза степных дикарей.
<Голову закрываю обеими руками.>
Тише! Пощады небо не даст!
Пулей пытливых взглядов проулков
Тысячи раз я пророгожен.
Высекли плечи
Булыжные плети!
Лишь башня из синих камней <тонкой> березой на темном мосту*
Смотрела Богоматерью и перевязывала ран<ы>.
Серые стены стегали.
8
Вечерний рынок.
«Вароньи яйца!*
Один — один шай! Один — один шай!
Лёви, лови!»
Кудри роскоши синей,
Дикие болота царевичи,
Синие негою,
Золото масла — крышей покрыли,
Чтобы в ней жили глаз воробьи,
Для ласточек щебечущих глаз
(Масла — коровьего вымени белых небес, снега и инея).
Костры. Огни в глиняных плошках.
Мертвая голова быка у стены*. Быка несут на палках,
Полчаса назад еще живого.
Дикие тени ночей. Напитки в кувшинах ледяные —
В шалях воины.
Лотки со льдом, бобы и жмыхи.
И залежи кувшинов голубых —
Как камнеломни синевы,
Здесь свалка неба голубого,
Чей камень полон синевы.
Слышу «Дубинушку» в пении неба,
Иль бурлак небо волочит на землю?
Зеленые куры, красных яиц скорлупа*.
И в полушариях черных, как черепа,
Блистает глазами толпа,
В четки стуча,
Из улицы темной: «Русски не знаем,
Зидарастуй, табарича».
Лесов рукопашная,
Шубы настежь,
Овчины зеленые,
Падают боги камней
Игрою размеров.
9
Дети пекут улыбки больших глаз
В жаровнях темных ресниц
И со смехом дают случайным прохожим
Калека-мальчик руки-нити
Тянул к прохожим по-паучьи у мечети.
Вином запечатанным*
С белой головкой над черным стеклом
Жены черные шли.
Кто отпечатает? —
Лениво!
Я — кресало для огнива
Животно-испуганных глаз, глупо-прелестных черною прелестью,
Под покрывалом,
От страха спасителем.
Смертельной чахотки,
Белой чахотки
Забрала белеют у черных теней.
Белые прутья на черные тени спускались — смерти решетка
Белой, окошка черной темницы, решеткой
Женщин идущих.
Тише, Востока святая святых!
Ок! Ок! Я пророк!
10
Полночь. Решт. Рыжие* прыжками кошек
И двойкой зеленой кладбищенских глаз скачут в садах,
Дразнят собак.
«фрау, гау! Га-га! Га-га!» —
Те отвечали лениво. Перекличка лесных лис и собак
В садах заснувшего города.
Души мертвых в садах молитвы <правоверной>.
Это чёрта сыны прыгали в садах.
На голые шары черепов*, бритые головы,
С черным хохлом где-то сбоку (дыма черное облако)
Весь вечер смотрели мы.
Прокаженные жены*, подняв покрывало,
Звали людей: «Приди, отдохни!
Усни на груди у меня».
11
Тиран без Тэ.
«Реис тумам донья», —
Али*
В Председатели шара земного
Посвящается за стаканом джи-джи.
Страна, где все люди Адамы,
Корни наружу небесного рая!
Где деньги — «пуль»,
И в горном ушельи,
Над водопадом гремучим
В белом белье ходят ханы
Тянуть лососей
Длинною сеткою на шесте.
И все на «ша»: шах, шай, шира*.
Где молчаливому месяцу
Дано самое звонкое имя —
Ай.
В этой стране я!*
12
Весна морю дает
Ожерелье из мертвых сомов —
Трупами устлан весь берег.
Собакам, провидцам, пророкам
И мне —
Морем предложен обед
Рыбы уснувшей
На скатерти берега. Роскошь какая!
Будь человек! Не стыдись! Отдыхай, почивай!
Кроме моря, здесь нет никого.
Никому не нужно мое спасибо,
Море, ты слишком велико,
Чтобы ждать, чтобы я целовал тебе ручку,
Купаюсь, целую морскую волну,
Море не пахнет ручкой барыни.
Три мешочка икры
Я нашел и испек,
И сыт!
Вороны, каркая, — в небо!
«Упокой, господи» и «Вечную память»
Пело море
Тухлым собакам.
В этой стране
Алых чернил взаймы у крови — дружеский долг —
Время берет около Троицы,
Когда алым пухом
Алеют леса-недотроги,
Зеленой нежной ресницей широкие.
Не терпится дереву, хочется быть мне
Зеленым знаменем пророка,
Но пятна кровавые Троицы
Еще не засохли.
Перья зеленые — ветки ее — лебедей стая плавает по воздуху.
И золотые чернила весны
В закат опрокинуты, в немилости,
И малиновый лес
Сменяет зеленый.
В этой стране собаки не лают,
Если ночью ногою наступишь на них,
Кротки и тихи
Большие собаки.
И цыпленок, раньше чем уснуть в руке господи<на>,
Бегает по нему и ловит,
Полный охотничьей <жизни>, мошек и комаров.
Тебе люди шелка не дадут,
О, пророк! И дереву — знаменем быть,
Пальцы кровавые лета запечатлены на зеленых листах
<Когда недотрогу неженку-розу беру знаменем>.
13
Сегодня я в гостях у моря,
Скатерть широка песчаная,
Собака поодаль.
Ищем. Грызем.
Смотрим друг на друга.
Обедал икрою и мелкой рыбешкой.
Хорошо! Хуже в гостях у людей!
Из-за забора: «Урус дервиш*, дервиш урус!» —
Десятки раз крикнул мне мальчик.
l4
Косматый лев*, с глазами вашего знакомого*,
Кривым мечом
Грозил кому-то, угрожал — покоя часовой, заката сторож,
И солнце перезревшей девой
(Верно, сладкое любит варенье),
Сладко, ласково закатилось на львиное плечо.
Среди зеленых изразцов,
Среди зеленых изразцов!
15
Халхал*.
Хан в чистом белье
Нюхал алый цветок, сладко втягивал в ноздри запах цветка,
Жадно глазами даль созерцая.
«Русски не знай — плехо!
Шалтай-балтай не надо, зачем? Плехо!
Учитель, давай
(50 лет) — столько пальцев и столько —
Азия русская.
Россия первая, учитель — харяшо.
Толстой большой человек, да, да, русский дервиш!
А! Зардешт*, а! Харяшо!»
И сагиб*, пьянея, алый нюхал цветок,
Белый и босой,
И смотрел на синие дальние горы.
Крыльцо перед горами в коврах и горах винтовок,
Выше — предков могилы.
А рядом пятку чесали сыну его:
Он хохотал,
Стараясь ногою попасть слугам в лицо.
Тоже он был в одном белье.
По саду ханы ходят беспечно в белье
Или копают заступом мирно
Огород капусты.
«Беботеу вевять», —
Славка запела. Каменное зеркало гор.
Я на горах.
Зеркало моря наход<ится>
По ту сторону —
Матери <большой головой>.
Отсюда, Волге наперекор,
Текут реки, в те же морей <просторы> —
Воли запасы черпать где <ведра>.
Здесь, среди гор,
Человек сознает, что зазнался.
Скакала, шумела река,
Стекленясь <волосами>.
Буханки камней.
Росли лопухи в рост человека.
Струны раз<метав камнями>, —
Кто играл в эти струны?
16
Булыжники собраны в круг,
Гладка, как скатерть, долина,
Выметен начисто пол ущелья:
Из глазу не надо соринки.
Деревья в середке булыжных венков.
Черепами людей белеют дома.
Хворост на палках.
Там чай-хане пустыни.
Черные вишни-соблазны на удочке тянут голодных глаза.
Армянские дети пугливы.
Сотнями сказочных лбов
Клубятся, пузырятся в борьбе за дорогу
Корни смоковницы
(Я на них спал)
И в землю уходят,
Тоской матерей тянутся к детям,
Пуповиной протянутой от веток <к> корням.
Плетусь, ученье мое давит мне плечи,
Проповедь немая, нет учеников.
Громадным дуплом
Настежь открыта счетоводная книга столетий.
Брюхом широким ствол (шире коня поперек),
Пузырясь, пузатым грибом,
Подымал над собой тучу зеленую листьев и веток,
Зеленую шапку,
Градом ветвей стекая к корням,
С ними сливаясь в узлы
Ячеями сети огромной.
Ливень дерева сверху, дождь дерева пролился
В корни и землю, внедряясь в подземную плоть,
Ячейками сети срастались глухою петлею.
И листья, певцы того, что нет,
Младшие ветви и старшие,
И юношей толпы — матери держат старые руки.
Чертеж? Или дерево?
Сливаясь с корнями, дерево капало вниз
И текло древесною влагой,
Ручьями,
В медленном ливне столетий.
Ствол пучится брюхом, где спрячутся трое,
Долине дает второе зеленое небо, —
Кольца ячей в 4 узла.
Здесь я спал, изнемогший.
Белые кони (лебеди снега и спеси) паслися на лужайке оседланы
«Ты наше дитю! Вот тебе ужин, ешь и садись! —
Мне крикнул военный, с русской службы бежавший. —
Чай, вишни и рис».
«Пуль» в эти дни я не имел, шел пеший,
Целых два дня я питался лесной ежевикой,
Ей одолжив желудок Председателя земного шара.
(Мариенгоф и Есенин)*.
«Беботеу вевять», — славка поет!
17
Чудищ видений ночей черные призраки.
Черные львы.
Плясунья-шалунья вскочила на дерево,
Стоит на носке, другую, в колене согнув, занесла над головой,
И согнута в локте рука.
Кружев черен наряд. Сколько призраков!
Длинная игла дикобраза блестит* в лучах Ая.
Ниткой перо примотаю и стану писать новые песни.
Очень устал. Со мною винтовка и рукописи.
Лает лиса за кустами.
Где развилок дорог поперечных, живою былиной
Лег на самой середке дороги, по-богатырски руки раскинул.
Не ночлег, а живая былина Онеги.
Звезды смотрят в душу с черного неба.
Ружье и немного колосьев — подушка усталому.
Сразу заснул. Проснулся, смотрю — кругом надо мною
На корточках дюжина воинов.
Курят, молчат, размышляют. «По-русски не знай».
Что-то думают. За плечами винтовки.
Покрытые роскошью будущих выстрелов,
Груди в широкой броне из зарядов*.
«Пойдем». Повели. Накормили, дали курить голодному рту.
И чудо — утром вернули ружье. Отпустили.
Ломоть сыра давал мне кардаш*,
Жалко смотря на меня.
18
— Садись, Гуль-мулла.
Черный горячий кипяток, брызнул мне в лицо?
Черной воды?* Нет — посмотрел Али-Магомет, засмеялся:
— Я знаю, ты кто.
— Кто?
— Гуль-мулла.
— Священник цветов?
— Да-да-да.
Смеется, гребет.
Мы несемся в зеркальном заливе
Около тучи снастей и узорных чудовищ с телом железным,
С надписями «Троцкий» и «Роза Люксембург».
19
«Лодка есть,
Товарищ Гуль-мулла! Садись, повезем!
Денег нет? Ничего.
Так повезем! Садись!» —
Наперебой говорили киржимы*.
Я сажусь к старику. Он добродушен и красен, о Турции часто поет.
Весла шум<ят>. Баклан полетел.
Из Энзели мы едем в Казьян*.
Я счастье даю? Почему так охотно возят меня?
Нету почетнее в Персии —
Быть Гуль-муллой,
Казначеем чернил золотых у весны.
В первый день месяца Ай
Крикнуть, балуя: «Ай!»
Бледному месяцу Ай,
Справа увидев.
Лету — крови своей отпустить,
А весне — золотых волос.
Я каждый день лежу на песке,
Засыпая на нем.]

Конец 1921, 1922

219. Уструг Разина

Где море бьется диким неуком*,
Ломая разума дела,
Ему рыдать и грезить не о ком,
Оно, морские удила
Соленой пеной покрывая,
Грызет узду людей езды.
Так девушка времен Мамая,
С укором к небу подымая
Свои глаза большой воды,
Вдруг спросит нараспев отца:
«На что изволит гневаться?
Ужель она тому причина,
Что меч суровый в ножны сует,
Что гневная морщина
Ему лицо сурово полосует,
Согнав улыбку, точно хлам,
Лик разделивши пополам?»
По затону трех покойников,
Где лишь лебедя лучи,
Вышел парусник разбойников
Иступить свои мечи.
Засунув меч кривой за пояс,
Ленивою осанкою покоясь,
В свой пояс шелковомалиновый
Кремни для пороха засунув,
Пока шумит волны о сыне вой
Среди взволнованных бурунов.
Был заперт порох в рог коровы,
На голове его овца.
А говор, краткий и суровый,
Шумел о подвигах пловца.
Как человеческую рожь
Собрал в снопы нездешний нож.
Гуляет пахарь в нашей ниве.
Кто много видел, это вывел.
Их души, точно из железа,
0 море пели, как волна,
За шляпой белого овечьего руна
Скрывался взгляд головореза
Умеет рукоять столетий
Скользить ночами, точно тать,
Или по горлу королей
Концом свирепо щекотать,
Или рукой седых могил
Ковать столетья для удил.
И Разина глухое «слышу»*
Подымется со дна холмов,
Как знамя красное, взойдет на крышу
И поведет войска умов.
* * *
И плахи медленные взмахи
Хвалили вольные галахи*.
Была повольницей полна
Уструга узкая корма.
Где пучина, для почина
Силу бурь удесятеря,
Волги синяя овчина
На плечах богатыря.
Он стоит полунагой,
Горит пояса насечка,
И железное колечко
Опускается серьгой.
Не гордись лебяжьим видом,
Лодки груди птичий выдум!
И кормы, весь в сваях, угол
Не таи полночных пугал.
Он кулак калек
Москве кажет — во!
Во душе его
Поет вещий Олег.
Здесь все сказочно и чудно,
Это воли моря полк*,
И на самом носу судна
Был приютит матерый волк.
А отец свободы дикой
На парчовой лежит койке
И играет кистенем,
Чтоб копейка на попойке
Покатилася рублем.
Ножами наживы
Им милы, любезны
И ветер служивый
И смуглые бездны.
Он, невидим и неведом,
Быстро катится по водам.
Он был кум бедноты,
С самой смертью на «ты».
Бревен черные кокоры
Для весла гребцов опоры.
Сколько вражьих голов
Срубил в битве галах,
Знает чайка-рыболов,
Отдыхая на шестах.
Месяц взял того, что наго, вор.
На уструге тлеет заговор.
Бубен гром и песни дуд.
И прославленные в селах
Пастухи ножей веселых
Речи тихие ведут:
«От отечества, оттоле
Отманил нас отаман.
Волга-мать не видит пищи,
Время жертвы и жратвы.
Или разумом ты нищий,
Богатырь без головы?
Развяжи кошель и грош
Бедной девки в воду брось!
Куксит, плачет целый день.
Это дело — дребедень.
Закопченною девчонкой
Накорми страну плотвы.
В гневе праведном серчая,
Волга бьется, правды чая.
Наша вера — кровь и зарево,
Наше слово — государево».
Богатырь поставил бревна
Твердых ног на доски палубы,
Произнес зарок сыновний,
Чтоб река не голодала бы.
Над голодною столицей
Одичавших волн
Воин вод свиреполицый,
Тот, кому молился чёлн,
Не увидел тени жалобы.
И уроком поздних лет
Прогремел его обет:
«К богу-могу эту куклу!
Девы-мевы, руки-муки,
Косы-мосы, очи-мочи!
Голубая Волга — на!
Ты боярами оболгана!»
Волге долго не молчится.
Ей ворчится, как волчице.
Волны Волги — точно волки,
Ветер бешеной погоды.
Вьется шелковый лоскут.
И у Волги у голодной
Слюни голода текут.
Волга воет, Волга скачет
Без лица и без конца.
В буревой волне маячит
Ляля* буйного донца.
«Нам глаза ее тошны.
Развяжи узлы мошны.
Иль тебе в часы досуга
Шелк волос милей кольчуги?»
«Баба-птица* ловит рыбу,
Прячет в кожаный мешок.
Нас застенок ждет и дыба,
Кровь прольется на вершок».
И морю утихнуть легко,
И ветру свирепствовать лень.
Как будто веселый дядько*,
По пояс несется тюлень.
Нечеловеческие тайны
Закрыты шумом, точно речью.
Так на Днепре, реке Украйны,
Шатры таились Запорожской Сечи.
И песни помнили века
Свободный ум сечевика.
Его широкая чуприна
Была щитом простолюдина,
А меч коротко-голубой
Боролся с чертом и судьбой.
Льются водка и вода,
Дикий ветер этой лодки и овода.

1921, 19 января 1922

220. Синие оковы

К сеням*, где ласточка тихо щебечет,
Где учит балясин училище с четами нечет,
Где в сумраке ум рук — Господ кистей,
Смех — ай, ай! — лов наглых, назойливых ос,
Нет их полету костей,
Злее людских плоскостей
Рвут облака золотые
У морей ученических кос.
Жалобой палубы подняты грустные очи,
Кто прилетел тихокрылый?
Солнц
И кули с червонцами звезд наменять
На окрик знакомый:
«Я не одета, Витюша, не смотрите на меня!»
Ласточки две,
Как образ семьи, в красном куте,
Из соломы и глины
Вместо парчи
Свили лачугу:
Взамен серебра образу был
Этих ласточек брак.
Синие в синем муху за мухой ловили,
Ко всему равнодушны — и голосу Кути*,
И рою серебряной пыли,
К тому, что вечерние гаснут лучи,
Ясная зайчиков алых чума
В зелени прежней, кладбище солнца, темнеет, пора!
Вечер и сони махали крылом, щебеча.
Вечер. За садом, за улицей, говор на «ча»:
«Чи чадо сюда прилетело?
Мало дитя?»
Пчелы телегу сплели!
Ласточки пели «цивить!».
Черный взор нежен и смугол,
Синими крыльями красный закутан был угол.
Пчелы тебя завели.
Будет пора, и будет велик
Голос — моря переплыть
И зашатать морские полы*
Красной Поляны
Лесным гопаком,
О ком
Речи несутся от края до края,
Что брошено ими «уми»
Из умирая.
И эта весть дальше и больше,
Дальше и дальше,
Пальцами Польши,
Черных и белых народов*
Уносит лады
В голубые ряды,
Народов, несущихся в праздничном шуме
Без проволочек и проволочек.
С сотнями стонными
Проволок ящик
(С черной зеркальной доской).
Кто чаровал
Нас, не читаемых в грезах,
А настоящих,
Бросая за чарами чары вал.
И старого крова очаг,
Где город — посмешище,
Свобода — седая помещица,
Где птицам щебечется,
Бросил, как знамя,
Где руны — весна Мы!
Узнайте во сне мир!
Поссорившись с буднями,*
Без берега нив
Ржаницы с ржаницей,
Увидеться с студнями —
Их носит залив,
Качает прилив,
Где море рабочее вечером трудится —
Выбивает в камнях свое: восемь часов!
Разбудится! Солнце разбудится!
Заснуло, —
На то есть
Будильник*
Семи голосов*, веселого грома,
Веселого охота, воздушного иска.
Ограда, — на то есть
Напильник.
А ветер — доставит записку.
На поиск! На поиск! —
Пропавшего солнца.
Пропажа! Пропажа!
Пропавшего заживо.
В столбцах о краже
Оно такое:
Немного рыжее,
Немного ражее,
Теперь под стражею,
Веселое!
В солнцежорные дни
Мы не только читали,
Но и сами глотали
Блинами в сметане
И небесами другими,
Когда дни нарастали,
На масленой…
Это не в море, это не блин, —
Это же солнышко
Закатилось сквозь вас с слюной.
Вы здесь просто море,
А не масленичный гость.
Точно во время морского прибоя,
Дальняя пена — ваши усы.
Съел солнышко в масле и сыт.
Солнце щиплет дни
И нагуливает жир,
Нужно жар его жрецом жрать и жить,
Не худо, ежели около — кусочек белуги,
А ведь ловко едят в Костроме и Калуге.
Не смотри, что на небе солнце величественно,
Нет, это же просто поверье язычества.
Солнышко, радостей папынька!
Где оно нынче?
У черта заморского запонка?
Черт его спрятал в петлицу?
Выловим! Выловим!
Выудим! Выудим!
Кто же, ловкач,
Дерзко выломит удочку?
И вот девушка-умница, девушка-чудочко
Самой яркой звездой земного погона
Блеснула, как удочка
За солнцем
В погоню, в погоню!
Лесою блеснула.
И будут столетья глазеть,
Потомков века,
На вас, как червяка.
Солнышко, удись!
Милое, удись!
Не будь ослух
Моляны
Красной Поляны.
И перелетели материк Расеи вы
Вместе с Асеевым.
И два голубка
Дорогу вели крючку рыбака.
А сам рыбак —
Страдания столица —
В знакомо-синие оковы
Себя небрежно заковал,
Верней, другие заковали,
И печень смуглую клевали
Ему две важные орлицы,
И долгими ночами
Летели дальше, величавы.
А вдалеке, просты, легки,
Зовут мальчишки: «Голяки!»
Ведь Синь и Голь
В веках дружат,
И о нашествии Синголов*
Они прелестно ворожат.
И речи врезалися в их головы,
В стакане черепа жужжат,
Здесь богатырь в овчине, похож на творца Петербурга,
И милые дивчины, и корчи падучей, летевшие зорко.
Придет пора,
И слухов конница
По мостовой ушей
Несясь, копытом будет цокать:
Вы где-то там,
В земле Владивостока.
И жемчуг около занозы*
Безумьем запылавшей мысли,
Страдающей четко зари,
Двух раковин, небесной и земной —
Нитью выдуманных слез.
Вы там, где мощное дыхание кита!
Теперь из шкуры пестро-золотой,
Где яблок золотых гора,
Лесного дикого кота
Вы выставили локоть.
Друзья! И мальчики! Давайте этими вселенными
Играть преступно в альчики*.
И парусами вдохновенными
Мы тронем аль чеки.
Согласны? Стало, будет кон,
Хотя б противился закон,
И вот решения итог:
Несите бабки и биток.
Когда же смерти баба-птица
Засунет мир в свой кожаный мешок,
Какая вдумчивая чтица
Пред смыслом строк отступится на шаг,
Прочтя нечаянные строки:
Осенняя синь и вы — в Владивостоке?
Где конь ночей отроги гор, —
Седой, — взамен травы ест
И наклонился низко мордой,
И в звездном блеске шумов очередь,
Ваш катится обратный выезд,
Чтобы Москву овладивосточить*.
И жемчуг северной Печоры
Таили ясных глаз озера:
Снежной жемчужины — северный жемчуг.
И, выстрелом слов сквозь кольчугу молчания,
Мелькали великие реки,
И бегали пальцы дороги стучания
По черным и белым дощечкам ночей.
Вот Лена с глазами расстрела
Шарахалась волнами лени
В утесы суровых камней.
Утопленник плавал по ней
С опухшим и мертвым лицом.
А там, кольчугой пен дыша,
Сверкали волны Иртыша*,
И воин в северной броне
Вставал из волн, ракушек полн,
Давал письмо для северной Онеги.
Широкие очи рогоз,
Коляска из синих стрекоз
Была вам в поездке Сибирью сколоченный воз.
И шумов далекого моря обоз,
Ударов о камни задумчивых волн,
Тянулся за вами, как скарб.
Россия была уж близка,
И честь отдавал вам сибирский мороз.
Хотели вы не расплескать
Свидания морей беседы говорливой
Серебряные капли,
Нечаянные речи
В ладонях донести, —
Росой летя на крыльях цапли, —
Ту синеву залива, что проволокой путей далече
Искала слуха шуму бурь
И взвизгов ласточек полету,
И судей отыскать для вкуса ласточек гнезда морского.
И в ухо всей страны Валдая, —
Где вечером Москва горит сережкой, —
Шепнуть проделки самурая,
Что море куксило, страдая,
Что в море плавают япошки;
И, подковав на синие подковы
Для дикой скачки,
Страну дороги Ермаковой,
Чтоб вывезть прошлое на тачке.
И сруб бревенчатый Сибири,
В ладу с былиной широкой
Дива стоокого,
Вас провожал
Не тряскою коляской
Из сонма множества синих стрекоз.
Шатер небес навесом был ночлега.
В широкой радуге морозных жал
Из синих мух, чьи крылья сверк морей,
Везла вас колымага,
Воздушная телега
Олега! Олега!
Любимца веков!
Чтоб разом
Был освещен неясный разум,
И топот победы Сибири синих подков,
И дерзкая другов ватага*.
Умеем написать слова любые
На кладбище сосновой древесины.
Я верю, многие не струсят
Вдруг написать чернилами чернил
Русалку, божество,
И весь народ, гонимый стражей книг,
Перчаткой белой околоточных.
А вы чернилами вернил —
Верни! Верни! —
На полотне обычных будней
Умеете коряво начертать
Хотя бы «божество»,
В неловком вымолве увидеть каменную бабу
Страны умов,
Во взгляде — степь Донских холмов?
Не в тризне
Сосен и лесов,
Не на потомстве лесопилен
И не на кладбище сосновом бора, —
А в жизни, жизни,
На радуге веселья взора,
На волнах милых голосов
Скоро, споро,
Корявый почерк
Начертать
И, крикнув: «Ни черта!» —
В глаза взглянуть городового, —
Свисток в ушах, ведь пишется живое слово,
А с этим ссорится закон
И пятит свой суровый глаз в бока!
Начертана событий азбука:
Живые люди вместо белого листа.
Ночлег поцелуев, ресница,
Вместо широкого поля страницы
Для подписи дикой.
Давайте из знакомых
Устраивать зверинцы
Задумчивых божеств,
Чтобы решеткою — дела!
Рассыпав на соломах,
Заснувшие в истомах,
С стеклянным волосом тела.
Где «да» и «нет» играло в дурачки,
Где тупость спряталась в очки,
Чтоб в наших дней задумчивой рогоже
Сидели закутанные некто —
Для неба негожи,
На небо немного похожи,
И граждане речи
Стали граждане жизни.
Не в этом ли, о песнь, бег твой?
Как та дуброва оживлена,
Сама собой удивлена,
Сама собой восхищена,
Когда в ней плещется русалка!
И в тусклом звездном ситце,
Усталая носиться, —
Так оживляет храмы галка!
Бывало, я, угрюмый и злорадный,
Плескал, подкравшись, в корнях ольхи,
На книгу тела имя Ольги.
Речной волны писал глаголы я.
Она смеялась, неповадны
Ей лица сумрачной тоски,
И мыла в волнах тело голое.
Но лишь придет да-единица,
Исчезнет надпись меловой доски
И, как чума, след мокрой губки
Уносит все — мое хочу на душегубке,
И ропот быстрых вод
В поспешных волнах проворных строк,
Неясной мудрости урок, —
Ведь не затем ли,
Чтобы погоду и солнечный день обожествить
В книге полдня, сейчас
Ласточка пела «цивить!»?
В избе бревенчатой событий
Порой прорублено окно —
Стеклянных дел
Задумчивое но.
Бревенчатому срубу,
Прозрачнее окна,
Его прозрачные глаза
На тайный ход событий
Позволят посмотреть.
Когда сошлись Глаголь и Рцы
И мир качался на глаголе
Повешенной Перовской,
Тугими петлями войны,
Как маятник вороньих стай —
Однообразная верста:
Столетий падали дворцы,
Одни осталися Асеевы,
Вы Эр, покинули Расею вы,
И из России Эр ушло,
Как из набора лишний слог,
Как бурей вырвано весло…
И эта скобок тетива,
Раскрытою задачей,
От вывесок пив и пивца*
Звала в Владивосток
Очей Очимира певца*.
Охотники, удачи!*
Друзья, исчислите,
Какое Мыслете,
Обещанное Эм,
Размолов, как жернов, время,
В муку для хлеба,
Его буханку принесут?
Мешочником упорным?
Но рушатся первые цепи
И люди сразились и крепи
Сурового Како!
Как? Как? Как?
Так много их:
Ка… Ка… Ка…
Идут, как новое двуногое,
Колчак, Корнилов и Каледин.
Берет могильный заступ беден,
Ему могилу быстро роет:
«Нас двое, смерть придет, утроит*».
Шагает Ка,
Из бревен наскоро
Сколоченное,
То пушечной челюстью ляская,
Волком в осаде,
Ступает широкой ногою слона
На скирды людей обмолоченные,
Свайной походкой по-своему
Шагает, шугая, шатается.
От живой шелухи
Поле было ступою.
Друзья моей дружины!
Вы любите белым медведям
Бросать комок тугой пружины.
Дрот, растаявши в желудке,
Упругой стрелой,
Как старый клич «долой»,
Проткнет его живот.
И «вззы» кричать победе,
Охотником по следу
Сегодня медведей, а завтра ярых людведей.
Людведи или хуже медведей?
Охоты нашей недостойны?
И свиста меткого кремневых стрел?
(Людведей и Синголов войны.)
С людведем на снегу барахтаясь,
Обычной жизни страх, таись!
Вперед! Вперед! Ватага!
Вперед! Вперед! Синголы!
Маячит час итога!
Порока и святого
Година встала
Ужасной незнакомкою,
Задачу с уравненьем комкая,
Чего не следует понять иначе.
Ошибок страшный лист у ней,
Ошибок полный лист у ней,
В нем только грубые ошибки
И ни одной улыбки.
Те строки не вели к концу
Желанной истины:
Знак равенства в знакомом уравненьи
Пропущен здесь, поставлен там.
И дулом самоубийцы железная задача
Вдруг повернулася к виску,
Но Красной Поляны
Был забытым лоскут?
И черепа костью жеманною
Година мотала навстречу желанному.
Случалось вам лежать в печи
Дровами
Для непришедших поколений?
Случалось так, чтоб ушлые* и непришедшие века
Были листом для червяка?
Видали вы орлят,
Которым черви съели
Их жилы в крыльях, их белый снежный пух?
Их неуклюжие прыжки взамен полета?
Самые страшные вещи! Остальное — лопух!
Телят у горла месяц вещий?
Но не пришло к концу
Желанной истины в старинномсмысле уравненье,
Поклонникам «ура» быть не может не к лицу.
Прошел гостей суровый цуг,
Друзей могилы.
Сколько их? Восьмеро?
Карогого* солнца лучи
Плывут в своей железной вере.
Против теченья страшный ход.
Вы очарованы в железный круг —
Метать чугунную икру.
Ход до смерти — суровый нерест
Упорных смерти женихов,
Войны упорных осетров,
Прибою поперек ветров,
То впереди толпы пехот —
Колчак, Корнилов и Каледин.
В волнах чугунного Амура,
Осоками столетий шевеля,
Вас вывел к выстрелам обеден,
Столетьям улыбаясь, Дуров*.
Когда блистали шашки, неловки и ловки,
Богов суровых руки играли тихо в шашки,
Играли в поддавки.
Шатаясь бревнами из звука,
Шагала азбука войны.
На них, бывало, я
Сидел беспечным воробьем
И песни прежние чирикал,
Хоть смерти маятники тикали.
Вы гости сумрачных могил,
Вы говор струн на Ка,
Какому голоду оков,
Какому высушенному озеру
Были в неудачной игре козыри?
Зачем вы цугом шли в могилу?
Как крышка кипятка,
Как строгий пулемет,
Стучала вслед гробов доска,
Где птицей мозг летел на туловище слепой свободы.
Прошли в стране,
Как некогда Ругил*,
Вы гости сумрачных могил!
И ровный мерный стук — удары в пальцы кукол.
То смерть кукушкою кукукала,
Перо рябое обнаружив,
За сосны спрятавшись событий,
В именах сумрачных вождей.
Кук! Ку-кук!
Об этом прежде знал Гнедов.*
Пророча сколько жить годов,
Пророча сколько лет осталось.
Кукушка азбуки, в хвое имен закрыта,
Она печально куковала,
Душе имен доступна жалость.
Поры младенческой судьбы народов кукол
Мы в их телах не замечали.
Могилы край доскою стукал.
А иногда, сменяя Ка, насмешливо лилося «Люли»*
Через окопы и за пули.
Там жили кололовы,
Теперь оковоловы.
Коса войны, чумы, меча ли
Косила колос сел,
И все же мы не замечали
Другие синие оковы,
Такие радостные всем.
Вы из земли хотели Ка,
Из грязи, из песка и глины,
Скрепить устои и законы,
Чтоб снова жили властелины.
А эта синяя доска,
А эти синие оковы
Грозили карою тому,
Кто не прочтет их звездных рун.
Она небесная глаголица,
Она судебников письмо,
Она законов синих свод,
И сладко думается и сладко волится
Тому, их клинопись прочесть кто смог.
Холмы, равнины, степи!
Вам нужны голубые цепи?
Вам нужны синие оковы?
Оне — в небесной вышине!
Умей читать их клинопись
В высоких небесах,
Пророк, бродяга, свинопас!
Калмык, татарин и русак!
Все это очень, очень скучно,
Все это глухо и не звучно.
Но здесь других столетий трубка,
И государств несется дым.
И первая конная рубка
Юных (гм! гм!) с седым.
Какая-то колода, быть может человечества,
Искала Ка, боялась Гэ!
И кол, вонзенный в голь,
Грозил побегам первых воль,
Немилых кололобым.
Но он висел, небесный кол,
Его никто не увидал,
И каждый отдавался злобам.
А между тем миры вращались
Кругом возвышенного Ка,
И эта звездная доска —
Синий злодей —
Гласила с отвагою светской:
Мы в детской
Рода людей.
Я кое-как проковыляю
Пору пустынную,
Пока не соберутся люди и светила
В общую гостиную.
О, Синяя! В небе, на котором*
Три в семнадцатой степени звезд,
Где-то я был там полезным болтом.
Ваши семнадцать лет, какою звездочкой сверкали?
Воздушные висели трусики,
Весной земные хуже лица.
Огонь зеленый — ползет жужелица,
Зеленые поднявши усики,
Зеленой смертью старых кружев
Сквозняк к могилам обнаружив,
В зеленой зелени кроты
Ходы точили сквозь листы.
«Проворнее, кацап!
Отверженный, лови».
Кап, кап, кап!
Падали вишни в кувшин,
Алые слезы садов.
Глаза, как два скворца в скворешнице,
На ветке деревянной верещали.
Она в одежде белой грешницы,
Скрывая тело окаянное,
Стоит в рубашке покаянной.
Она стоит, живая мученица,
Где только ползала гусеница,
Веревкой грубой опоясав
Как снег холодную сорочку,
Где ветки молят солнечного Спаса, —
Его прекрасные глаза, —
Чернил зимы не ставить точку.
Суровой нищенки покров.
А ласточка крикнет «цивить!»
И мчится и мчится веселью учиться!
Стояла надписью Саяна*
В хребтах воздушной синевы,
Лилось из кос начало пьяное —
Земной, веселый, грешный хмель.
Над нею луч порой сверкал,
И свет божественный сиял,
И то-то крылья отрубал.
Сегодня в рот вспорхнет вареник,
В веселый рот людей — и вот
Вишневых полно блюдо денег,
Мушиный радуется сход,
Отметив скачкой час свобод.
Белее снега и мила,
Она воздушней слова «панны»,
Она милей, белей сметаны.
Блестя червонцами менял,
Летали косы, как ужи,
Среди взволнованных озер,
Где воздух дик и пышен.
«Раб! Иди и доложи,
Что госпожа набрала вишен.
И позови сюда ковер».
Какой чахотки сельской грезы
Прошли сквозь очи, как стрела,
Когда, соседкою ствола,
Рукою темною рвала
С воздушных глаз малиновые слезы?
Я верю: разум мировой*
Земного много шире мозга
И через невод человека и камней
Единою течет рекой,
Единою проходит Волгой.
И самые хитрые мысли ученых голов:
Граждане мысли полов и столов,
Их разум оболган.
Быть может, то был общий заговор
И дерева и тела.
Отвага глаза, ватага вер*
И рядом — вишневая розга,
Терновник для образа несшая смело.
Но честно я отмечу — была ты хороша.
Быть может, в эти полчаса
Во мне и ей вселенская душа
Искала, отдыхая, шалаша,
И возле ног могучих, босых,
Устало свой склонила посох,
Искала отдыха, у темени
Ручей бежал земного времени.
В наборе вишен и листвы,
В полях воздушной синевы,
Где ветер сбросил пояса,
Глаза дрожали — черная роса.
Зеленый плеск и переплеск —
И в синий блеск весь мир исчез.

Весна 1922

Драматические произведения

221. Снежимочка (Рождественская сказка)

1-е деймо*

Лес зимой — серебряной парчой одетый.

Снезини. А мы любоча хороним… хороним… А мы беличи-незабудчичи роняем… роняем… (Веют снежинками и кружатся над лежащим неподвижно Снегичем-Маревичем.)

Смехини. А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь… Из подолов незенных смехом уста засыпем — серебром сыпучим…

Немини. А мы тебе повязку снимем… немину…

Слепини. А мы тебе личину снимем… слепину… А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь…

Снезини. Глянь-ка… глянь-ка: приотверз уста… призасмеялся — приоткрыл глаза — прилукавился. Ой, девоньки, жаруй! (С смехом разбегаются. Их преследует Снегич-Маревич, продолжая игру и оставляя неподвижными тех, когокоснулся.)

Березомир. Сколько игр видел!.. Сколько игр… (поникает в сон) сколько игр…

Сказчич-Морочич. (поет, пользуясь как струнами ветвями березы).

Дрожит струной
Влажное черное руно,
И мучоба
Входит в звучобу,
Как (смеясь, окружающим) — я не знаю.
Я пьян собой…

Береза, подобная белоцветным гуслям, звучит. Воздушный, палешницей играющий, остается невидим. С разных концов, зыбля жалами и телами, приползают слухчие змеи и, угрожающе шипя, подымаются по стволу.

Сказчич-Морочич. Ай! (Падает, роняяструны, умерщвленный кольцами слепоглазых слухатаев.)

Сделав свое дело, змеи расползаются, распуская кольца.

Молчащие сестры. Плачемте, сестры. Он шел развязать поясы с юных станов. Плачемте, сестры. Омоем лица и немвянные омоем волосы в озере грустин, где растут грустняки над грустиновой водой. Плачемте, печальные.

Березомир. Нет у гуслей гусельщика. Умолкли гусли. Нет и слухчих змеев…

Няня-леший. Тише! Тише, люди! Мальчики, тише! (Взлетает на воздух и, пройдясь по вершинам деревьев колесом, чертит рукой, полной светлячков, знак и исчезает.)

Немини торопливо повязывают повязки.

Березомир (глухо завывает). О, стар я!.. И я только растение… И мне не страшны никто.

Навстречу вылетают духи с повязками слепоты и глухоты и старательно повязывают ими людям глаза и морду.

Пусть не видят! Пусть не слышат!

Люди, разговаривая между собой, проходят.

Молодой рабочий (радостно, вдохновенно). Так! И никаких, значит, леших нет. И все это нужно, чтобы затемнить ум необразованному человеку… Темному.

Снегич-Маревич подлетает и бросает в рот снег. Бросает за меховой воротник, где холодно, бросает в рот и в лицо говорящему. Снезини прилетают и опрокидывают над говорящими подолы снега.

2-й человек (спокойно). Вообще ничего нет, кроме орудий производства…

Снегич-Маревич бросает в рот снег.

Однако, холодновато. Идем. Итак, вообще ничего нет. (Уходит.)

Играющие снова появляются и играют.

Некий глас. Отвергшие — отвергнуты!

И Снезини, и Березомир, и Снегич-Маревич — все вздрагивает и с ужасом прислушивается к новому голосу.

Некий глас (с новой силой, точно ударгрома). Отвергнуты отвергшие!

Вещежонка (помавая снегообразной седой головой). Это о них… о ушедших… о них… (Склоняется все ниже и ниже к земле головой.)

Березомир. А… стар я.

Снезини и Любоч с новой силой отдаются старым русалиям.

О них — о чужаках…

Старушка-докладчица. Чужаков нетути… да! ушли из лесу. В поле пошли.

Бес. Кто холит корову? бес. Кто отвечает за нее? бес. А ты что делал? Ставил сети? Ловил снегирей? пухляков?

Бесеныш (сквозь слезы). Колоколец худо звучит — пастушонок не находит — волк поел.

Бес. Вот тебе, голубчик… зачем волк поел. (Наламывает березовые прутья.)

Березомир. На доброе дело и себя не жаль.

Бесок (плача). Не буду, дедушка! Ой, больше не буду! Миленький, дорогой!

Березомир (глядя) . Ничего, не повредит… Малец еще…

Отдыхая, Снегич-Маревич и Снезини прилегли на стволах деревьев.

Липяное бывьмо. Сладка нега белых тел.

Пробегает заяц — плутоватый комок зимы. Снезини окружают его и играют с ним.

Снезини. Ай, воришка! А у кого ты украл свою шубку? У Зимы!

Заяц встает на задние лапы и, играя, ударяет лапами.

Вселенничи (играя)

Крылом вселенновым овеяла
И в тихую мгляность растаяла.
Вселенничей-слезичей сеяла
И душу прекрасным измаяла.

Слепини, играя, повязывают зайцу глаза. Пробегает, оставляя красный след, волк.

Все. Волченька… милый… волченька… бедун ты наш… горюн ты наш… извечный.

Морозный тятька. Этого так нельзя оставить… Здесь нужна лечоба.

Волк садится и жарко облизывается языком. Вокруг него хлопочут над врачеванием его ран. С диким воем проносятся гончие. Березомир хлешет их ветвями. Снезини садятся им на шеи и уносятся вдаль. Показывается усталый охотник с ружьем в руке. Он в белом кафтане и черном поясе.

Снежак. За дело, белые друзья. (Разводит упругие прутья, и они звонко хлещут по разгоряченному красному лицу и выпученным глазам усатого сивоглазого охотника.)

Древолюд. Ха-ха-ха! (Размахивает от радости белыми пестрыми руками.)

Снежачиха. А эта хворостиночка тебе люба? (Подкладывает под ноги ветку, и охотник, задыхаясь и делая безумные глаза, падает в снег, ружье дает выстрел.)

Липовый парень. Ай, больно, больно!.. (Дрожит и долго качается.)

Барин уходит назад, без шапки, без пояса, дикий и простоволосый.

Древолюд и Снегчие. Ха-ха-ха! Ну, и потешен же честной народ!

Белый мужик. Но что это? Пробежали морозные рынды. Стучат снегавицами, секирами; ищут. Осматривают. Провыл бирючий*. Вышел снежный барин. Чешет голову.

Белый боярин. Честной народ! Ушла она! Как дым в небо. Как снег в весну. Ушла. Истаяла.

Все. Кто? Кто?

Снежные мамки. Да Снежимочка! Снежимочка! Снежимочка же!

Белый боярин (понурив голову) Снежимочка…

Все. Куда?

Снежные мамки. Да в город же! В город. В город ушла.

Все. В город…

Березомир (опуская голову). В город… Снежимочка… в город… (В раздумье глубоко поникает головой.) Лесная душа… В город…

Все. В город…

Глубокое раздумье.

Снегомужье. Ушла…

Березомир (грустно) Ушла…

Заяц. Я проскакал сейчас до балки Снегоубийц, здесь к ее следамприсоединяются большие мужские.

Снегун. Проскакал? Мужские?

Все. Ах! ах!

Боярышни падают в обморок.

У Снегуна, этого скорбно величавого старика, на больших глазах навертываются слезы, и он подымает с просьбой о помощи белые глаза к небу.

Ворон. Снимите с меня немину.

Немини снимают.

Врешь, мелкий врунишка, вырезатель липовых карманов, обкрадыватель полушубков у всех липовых парней.

Рында. К делу!

Заяц. Сам врунишка! Ишь какой ушатый!

Ворон. Молчи, заяц!

Заяц. А кто зайчиху Милюту на смерть заклевал? да!

Мамки. Да что они, издеваются, что ли? Охальники!

Ворон. Это не были следы другого человека, это были лапти, которые висели у куста «Ясные зайцы» еще с тех пор.

Рында. К делу!

Ворон. Она сняла их и нарочно делала следы, чтобы запутать свой след.

Снегун (плача) Бедная ты моя девочка…

Снежные мамки. Горе век будет мыкать? Век грущун будет горевать! Сердечная моя!

Снегун машет рукой, все удаляются.

Ворон (взмахивая крыльями). Она пошла к ховуну… (Улетает.)

2-е деймо

<Ховун.> Нонче норовят все из нас книги… Старых разбойников нет. Те, что свистнут в два пальца, и откуда ни возьмись сивка-бурка пышет ноздрями.

<1-й собеседник.> Складно сказано, дед. Читал ты, дедушка, Каутского?

<Ховун.> Мы, барин, темные люди черной сотни. Живем в лесу, а и в гостях у нас либо ворон, либо вор. Не научены мы.

<1-й собеседник.> А, вот он, мракобес, где!

Ховун. А ты, парень, ворона оставь. Ворон — гордая птица. А не то видишь? а? (Показывает батог.)

1-й собеседник. Ныне отпущаеши раба твоего, черного гордея, гордого ворона, заступничеством же лесного истинолюба.

Ховун. А и шуточки свои оставь, парень. Не к месту они.

2-й собеседник. Ну, дедка, успокойся, не злись, говорю. Сослужил службу немалую. Пришла осень — золотые вкушай плоды. Слушаешь. Вот. Мало? Бормочешь?

Ховун. Я те бормочу, баринок, ворон молвит. (Бросает ворону бумажки, тот раздирает их, старый плут, поглядывая на Ховуна ипомогая клюву лапой.)

2-й собеседник (возмущенно вскакивает с места). Каков? а? Каков? Ну, и умник же ты, дедушка! Но твое дело.

Ховун (сощурив от злости глаза). А про батог забыл, барин? а? Разошлись не в своей избе.

Три размеренных удара в двери: «Отвори!»

Ховун. Войдет, кто может.

Снежимочка. Вхожу, дедушка. Здравствуй!

Ховун. Морозный обычай, детка.

Снежимочка. Людской обычай, дедушка. Здравствуй, ворон!

1-й собеседник (недоверчиво). Что это, из «Снегурочки» Римского-Корсакова? Ведь мы, товарищи, не спим?

Ворон налетает и клюет собеседника в глаз, сине-черный умник.

Ай, мошенник, чуть не выклевал глаза! Многоуважаемый товарищ Борис, не обсудить ли нам по-товарищески создавшееся положение вещей?

2-й собеседник (картавя и сюсюкая). Очень и очень даже кстати. (Пришепетывая, удаляются в другую светелку.)

Снежимочка. Кто это, дедушка?

Ховун. А… руковерхники… Качались бы, как спелые вишни… Сидели бы скромненько… Так нет же… невежничают. Изобидели тебя, ворон, черняга?

Ворон, растопырив шею и крылья, слетает с места и, усевшись на плече Ховуна, подымая голову, жалобно каркает.

Ховун. Что? злое почуял, вещун?

Из двери стремительно выбегает 2-й собеседник с бумагой и оружием. Он с рыжей темноогненной бородой и зелено-голубыми холодными глазами. Вытянув вперед руку, он читает неестественно громким голосом: «В виду того, что вызывающий образ действий так называемого Ховуна заставляет нас принять меры немедленной предосторожности и даже самообороны, [в виду того, что некоторые обстоятельства], ясные даже для не знающих известного произведения Римского-Корсакова, заставляют признать существование [готовящегося предательства], в виду всего этого… батожок… Ах, черт, он дерется батожком!.. — вот!» Делает несколько выстрелов, и Ховун падает с простреленным черепом. Слышен топот удаляющихся ног.

Снежимочка. Что это? Город? Или весна? Прощай, дед, мне жалко тебя. (Целует в целый глаз, который блестит и жив.) Вот я и среди людей. Садись мне на плечо, ворон, мы пойдем вместе. (Идет по дороге.)

Славодей

Люд стал лед,
И хохот правит свой полет.
О, город — из улиц каменный лишай,
Меня меня ты не лишай.

(останавливаясь)

Но что это? Иль пашня я безумья борон?
Но нет: видение и на плече виденья ворон!
Но что ж! Встречаясь с женщиной, не худо поклониться.
Ах, ее глаза блестят, как днем зарницы!

Женщина с ведрами. Ишь какая белавая барышня! (Останавливается и смотрит.)

Пьяница. Я пью или не пью?

Зимний голос. О, дщерь! Блюди белый закон.

Идут по дороге в город. Прохожие попадаются все чаще и чаще.

Снегей. О, не ходи!

Славодей. Вот и город…

«И дымнолиственных бор труб
Избы закатной застит сруб».

Прохожие. Мы забыли два слова: гайдамак и басурман — Запорожскую Сечь.

Нищий. Я есть хочу… я голоден… есть охота… дайте мне.

Снежимочка. Это лешачонок? А это что? Это лосиха везет, взявши зубами ветку, на которой сидит несколько людей? Мы любили так забавляться у себя в лесу.

Мальчики. Снегурочка! Снегурочка! Помнишь, видели в Народном доме?

В толпе, которая окружает Снежимочку, проходит одобрительный ропот: «Снегурочка, Снегурочка… помню». Некоторые снимают шляпы. Прохожие останавливаются, опираясь на палки и седые бороды опуская на палки.

Ученый. Всю науку придется перестроить.

Некто. Ай, какие черносотенные глаза!

Городовой перерезает шествие.

Городовой. Барышня… а барышня!.. Никак нельзя…

Снежимочка (останавливаясь). Кто ты?

Славодей. Городовой… о, мой милый городовой… вот я, и вот мой вид на жительство… веди меня, куда хочешь, но ее оставь: не разрушай видения. Молю тебя! (Становится на колени.)

Старуха. Миленочек, миленочек, пожалей ее: видишь, она с дороги.

Городовой с суровым видом дает свисток.

Пристав. Что здесь такое? А! нарушение пристойного!

Снежимочка. Кто этот высокий в рядне цвета осины?

Пристав (резко). Я сказал, что не могу и не могу! Ведите в участок!

Все отправляются в участок.

Отставший спутник. О! я пью или не пью?

Дети (кричат). Снегурочка! Снегурочка! Мы помним ее. Мы видели!

Матери выносят детей и просят благословить.

Некто. Ужас… где я ее видел? В какой грезе? каком безумстве! Она! она! она! (Бежит, отслоняясь от нее рукой.)

Вводьмо в 3-е деймо

Снежак и Снежачиха плачут.

Снежак. Ушла Снегляночка, нет ее.

Ручьини ходят с ледочашами и собирают их слезы, проливая затем в ручьи.

Печальный леший (с свирелью).

Нега
Снега,
О, не у тех!
В опашне клеста,
В рядне снегиря
Тайна утех.

Снежак (утирая слезы, поет). Вы, пухляки, порхучие по лозам и лесам, позовите — приманите густосвистых снегирей, молвите: зовет их Снежак.

Пухляки перепархивают и, посвистывая, улетают.

Снегири. Мы здесь, Снегей.

Снежак. Вы полетите к птицеловам, их расставлены мелкие сети, тамрассыпано золотое зерно. Вы попадете в сети, вы увидите Снежимочку, вы расскажете о мне.

Снегири. Мы исполним твою волю, Снегей. (Рассыпаются, исчезая, по кустам.)

Снежак и Снежачиха плачут. Ледини собирают слезы в чаши.

Лешачонок (передразнивая кого-то, играет).

Зареву
Снегиря.
Нет негиря.
Я зареву.

(Заливается смехом и, бросив дуду в сторону, убегает.)

Березомир ловит его и сечет.

Лешачиха (трясется крючковатым носом). Вот я тебя прутом… прутом…

3-е деймо

Песнь

Я тело чистое несу
И вам, о улицы, отдам.
Его безгрешным донесу
И плахам города предам.
Я жертва чистая расколам,
И, отдаваясь всем распятьям,
Сожгу вас огненным глаголом,
Завяну огненным заклятьем.

Старец. Звучали вселенновые струны, и вещалось: под милым славянским небом поклонились иным богам и отвернулись свои и надсмеялись чужие. (Выходит на площадь, окруженный свитой славянской дружины.)

Качаются стяги с надписью — «Славийская весна», «Веничие и величие славян», «Дедославль», «Веселые детинушки» и др. Мелькают одежды русского рода. Мелькают тяжелые золотые косы. Блестят глаза юношей.

Руководитель празднества (с помоста). Сегодня праздник Очищения — Чистый день. Клянемся ли мы носить только славянские одежды?

Все. Клянемся — единым будущим славян!

Руководитель празднества. Клянемся ли мы не употреблять иностранных слов*?

Все. Клянемся!

Руководитель празднества. Клянемся ли мы утвердить и прославить русский обычай?

Все. Да!

Руководитель празднества. Клянемся ли вернуть старым славянским богам их вотчины — верующие души славян?

Все. Клянемся!

Некоторые из присутствующих надевают славянские одежды. Здесь же предлагается несколько иностранных слов заменить русскими.

Кто-то из присутствующих. Вы пришли позже. Здесь разрушали царства, там созидали новые. Вы молоды. Вы превосходите численностью наших угнетателей. Вы превосходите их красотой души и простором занятой земли. Смелее! смелее, славяне!

Присутствующие бурно выражают свой восторг. Начинаются состязания русских в беге, борьбе, звучобе и славобе. Русские скачут, прыгают, бегают. Играют на свирелях. Поют.

Кто-то. Но где же Снежимочка? Снежимочка где?

Рокот. Снежимочка где? Где Снежимочка?..

Смятение.

Руководитель игры (после некоторого промежутка, всходя на помост). Снежимочки нет. Она таинственно исчезла, но то место, где она была, покрыто весенними цветами. Унесите же в руках, как негасимые свечи, разнесите по домам знаки таинственного чуда и, может быть…

Голоса многих. Чудо! Чудо! Снежимочка растаяла цветами.

Голос удаляющихся. Мы будем помнить ее заветы…

Проходят, наклоняясь, тела благообразных стариц, юношей, детей и срывают благоговейно длинные голубые цветы. Они горят, как свечи.

Голоса удаляющихся

Забыли мы, что искони*
Проржали вещие кони.
Благословляй или роси яд,
Но ты останешься одна —
Завет морского дна —
Россия.

Новые голоса удаляющихся

Ушедшая семья морей
Закон предвечный начертала,
Но новою веков зарей
Пора текущая сметала.
Но нами вспомнится, чем были,
Восставим гордость старой были.
И цветень* сменит сечень*,
И близки, близки сечи.

Конец 1908

222. Чертик (Петербургская шутка на рождение «Аполлона»)

Диалоги

Старик. О, дайте мне рог!..

Другие внимающие. Рок…

Старик. Просторы смерьте…*

Внимающие. Смерти…

Старик. Есть он, радейте в нем любить…

Кто-то с застывшим взором. Внемлю: бить.

Старик. Смерть шествует с нами…

Внимающие. Снами…

Старик. О, лукавое имя! (Роняет рог и исчезает во мгле.)

Слушающие. Ими…

<Ученый> (с бритым худым лицом и в длинных волосах пробегает ученый и кричит, разрывая на себе волосы). Ужас! Я взял кусочек ткани растения, самого обыкновенного растения, и вдруг под вооруженным глазом он, изменив с злым умыслом свои очертания, стал Волынским переулком с выходящими и входящими людьми, с полузавешенными занавесями окнами, с читающими и просто сидящими друг над другом усталыми людьми; и я не знаю, куда мне идти: в кусочек растения под увеличительным стеклом или в Волынский переулок, где я живу. Так не один и тот же я там и здесь, под увеличительным стеклом в куске растения и вечернем дворе? Вселенная на вопрошания мои тиха!

Кусты (протягивая смехи как лица). Ха-ха-ха…

Скачут голые ведьмы с буйным свитком волос и, оседлав ученого, мчат его на край видимого поля.

Ведьмы

На водопой, на водопой седого ученого,
За очки его держитесь, как поводья,
Верхом, на коняке верхом.
Мы мчимся по полю на скакуне плохом?
На седом длинноволосом ученом —
О покажи, конь, свое робкое лицо нам!

Старица болота

Он бывал в гостинице: человек умный и простой.
Где останавливаются боги, где приличествует быть богам.
И вот он разумом заплатит за постой.
И вот он вызвал ведем —
Лай и гам.
И ликование, вложенное в приподнятые губы: мы вместе с этим едем!

Любовник (с поднятым воротником и блещущими смелостью глазами в тени ворот, где злой стоит младший дворник). Здесь должна пройти Оля. Черт, на помощь! На помощь, милый черт!

Черт. Я здесь, молодой человек, что вам угодно от меня?

Молодой человек. Немногого. Ты видишь на углу? Ты понимаешь, здесь толпы съехавшихся с разных концов русской земли девушек истребляют свои права быть нашим небом и справляют те, которые способны обратить ведьм в бегство. Крашеные кошки и собаки прилежно заменяют соболя расходящихся с учения девушек.

Песнь гуляк

Я пою навстречу тучам
Сном мгновенным, сном летучим,
Именуйте жизни зелье,
Жизни тесна, низка келья.
Но порою слишком жгучим
Взорам тонко покрывало.
Мы напевы смерти учим
До седьмого истин вала.

Одна. Кант*…Конт*…Кент*…Кин*

Молодой господин. Она! (Бросается с поднятой рукой.)

Черт. Куда?

Молодой господин…На звезду, купающую свой лик в котле, орошенном кровью.

Черт. Есть! Вы подымаетесь как два зверя, оставив на земле все ненужное. Среди возгласов: ах! ох! ах! — падаете в обморок. В чем дело? Не нужно ли здесь присутствие черта?

Все (с слабым ужасом). Она улетела.

Черт. Неужели?

Одна

Ах, ее волосы печально порыжели.
На образе зимней метели.
Они улетели. Неужели!
Им чужды стыд и страх.
Ах… Ах…

(Закрывают лицо руками и, вынув платочки, плачут, сидя на снегу.)

Черт. Какие прекрасные книги оставлены ею здесь. Целая куча. Все Конт да Кант. Еще Кнут. Извозчик, не нужен ли тебе кнут?

<Извозчик> А? У меня и свой есть.

<Черт> Дело! Неужели вся эта гора книг нужна была для сего весьма легкого и незамысловатого полета по этому зимнему звездному небу? Или это башня для разбега, к которой прибегали все начинающие воздухоплаватели. Ах, по-видимому, скоро будет открыто высшее училище передвижения вскачь на лошадях, лицом, волочащимся по камням, ногами, привязанными к конскому хвосту, хотя некоторые люди говорят, что в старину этот способ передвижения применялся обыкновенно к казни. Но, что хочет погибнуть — погибнет.

Старуха. А то еще есть город, где камни учатся быть камнями и проходят все три рода образования — высшее, среднее и низшее. А мостовая учится быть мостовой, и что же! — Все люди ходят из предосторожности с отбитыми предварительно носами, а кони, от избытка образования, там трехногие. Потому что камни ходят и изучают Канта.

Черт. Да, велик свет и чудны дела его, все не поймешь, да и где понять! Черные службы Наву*. Понял? Понял? Добрый черт? Понимаешь, люди так захотели быть святыми, что самый злой черт все-таки немного добрее самого лучшего человека.

<Молодой господин>. Раз, два — ведьма и лешак. Я или она, но полет, полет по сиво-сумрачному небу, где строи труб, где город, кушающий вершки и оставляющий людям корешки, стремится стать тем, чем давно уже умел стать лишай на корнях берез и их ветках. Полет, черт возьми, Черт!

Черт. Слушаюсь ваших приказаний, добрый и благосклонный господин и вместе с тем молодой человек, в котором кровь играет, как когда-то в вселенной божество. А ныне оно утихло.

Молодой господин. Обдумай в мелочах наше предприятие. Опьем эту ночь и эту легкую метель за наше предприятие и будем на «ты».

Черт. Я предпочитаю следовать вдохновению. Что же касается «ры», «Вы» — плотина пруда <…>, которого мельник — «ры»; и всем, что <…> не луга, а мельник — бывает виновником их затопления. Однако здесь становится жарко даже и для нас, умеющих жить в пекле. Ты знаешь, кто это? В сусличьей остроконечной шапке, в дубленом зипуне, подвязанном зеленым поясом, и притворяющийся пьяным? — Это Перун*.

Перун. А мне наплевать, хотите облесить степи виселицами для изменников и обезлесить леса — облесяйте. Ваше счастье и ваше добро — манная утка для диких товарищей, летящих на гибель. Вот почему она цела, зовет спокон веков на выстрелы. А мне наплевать. Я пришел вас спасти. А не хотите, как знаете.

Старичок. Ведомо, против воли нельзя…

Мальчишка (к Перуну). Дядюшка, а дядюшка, достань воробушка!

Перун. А мне наплевать. Городовой, а городовой, ты хороший человек? А?

Городовой. Некогда мне с тобою разговаривать.

Кто-то. Ух! Вот это д-да! (Изумленный, останавливается и бежит дальше.)

Молодой господин. Как ты думаешь, Черт, много ли сейчас времени?

Черт. Судя по Вашему лицу, я думаю, осталось ровно столько, чтобы ко времени появления вашей обольстительницы ее красота имела нежные очертания скуки.

Молодой господин. В этом есть опасность, мой дорогой.

Черт. Опасность? Опасны, но я когда-то пас сны! Смотри: в охабне* и жемчугами покрытой мурмолке* «последний русский», ты видишь, идет. Не правда ли — его брови приподняты грозой, а на устах змеится недобрая улыбка? О, он предвидит то, о чем бросил пророчество в дубленом зипуне Перун, но кто его слушает? На него только с улыбкой оглядываются и, смеясь, показывают пальцами. Он тоже знает кое-что о лесах, о которых не знал Геродот. Но что это? Цветочные воины? Мечи из цветов?! Смотрите, завязывается битва. Обороняются, играя снежками, выходя с книгами в руках, с утомленными лицами, они бросают и храбро ведут битву цветов. О, в этой битве цветов и я умереть готов! Здесь есть лица, недурные даже для ведем. Но есть и ученые.

Девицы, сидя на голом снегу и закрыв лицо платочками, плачут.

Черт. До свидания, сестрицы. Мы, может быть, встретимся с вами на болоте, если вам будет когда-нибудь угодно в собирании трав найти приятное и забавное времяпровождение. Не забудьте, впрочем, громко назвать меня по имени. Мое имя несколько страшное, именно оно звучит «Черт», но это не значит, чтобы я не был вежливым молодым человеком. Я даже люблю слушать бритого пастора. Что же касается… — то я люблю посещать обедню в день кончины Чайковского. Вы видите, с какой легкостью, и притом ничего не требуя взамен, я раскрыл перед вами свое общественное положение. Отвечайте мне тем же и вы; между нами завяжутся отношения, ни к чему не обязывающие, — более призрак, чем вещи, — но все же изрядная сумка боевых выстрелов против скуки, хандры и других гостей, подражающих заимодавшим в недоверчивости к клятвенным словам прислуги, что хозяев дома нет или что год уже, как они умерли. Итак, еще раз до свидания (кланяется, приподымает шляпу).

Одна из девиц (приподымаясь). Ваше лицо несколько иное, чем у других. Ваши глаза несколько ярче, чем глаза других. Так как дома меня ждет только сухой чай с гороховой дочерью Германии* и учебник положения городского населения при Капетингах*, то я бы последовала за Вами на Ваше болото, собирая травы и слушая Ваши рассказы, так как мне кажется, что это будет иметь большее значение для самообразования, чем мои обычные вечерние занятия.

Черт (раскланиваясь). Моя прославленная учтивость побуждает меня сделать все зависящее от меня; чтобы я отблагодарил Вас за Ваше общество, которым Вы любезно подарили меня далеко превосходящим Ваши скромные предположения образом.

Другие. И я! и я! (Некоторые отымают от глаз платочка и гордо, не глядя, уходят.)

Черт. О, прекрасные девицы! Клянусь тем естественным дополнением к людям установленного образца, которым меня наделило людское недоброжелательство, вы найдете в моем болоте более того, чего искали Канты, потому что их искания слишком часто напоминают кусочек зеленой, но единственной колбасы у цветов на окошке.

Одна. Соловьев*…Отечественный мыслитель сказал…

Черт. Да, мы там послушаем и соловьев. Знайте, что недавно я должен был принять ходоков от городских кошек, жалующихся, что несметное количество их сестер погибает от предрассудков, что весенняя песнь кошек, их хвала восходящему солнцу менее приятна, чем песни их вкусных соперников по нарушению ночной тишины — соловьев, и что свод законов не ограждает их от летящих чернильниц — и просящих слезно рассеять этот предрассудок. Но я должен был им указать на ограниченность круга их миропонимания и заявить, что начало кошек, призванных заменить нечто мычащее или только еще хрюкающее (и здесь благородство имеет разделы), — есть мировое начало и восходит до звезд и даже дальше, за пределы сих светил, ибо сам мир — я должен это заявить голосом, вердым и властным — есть лишь протяжное «мяу», зажаренное и поданное нам вместо благородного «м-му». Вы видите, что и я бываю способен на потрясение основ.

Одна. Вы несколько порой болтливы, Чертик. Вы позволите нам называть Вас «Чертик»?

Черт. О да, и заметьте при этом, и с большим удовольствием.

Другие. Если Вы завели разговор о кошках только потому, что рассказывали раньше о<б> <о> кошке, то это доказывает Ваш дурной слух и то, что пишете очень скверные стихи.

Черт. Это обмен рукопожатий в пляске скорой речи?

Одна. Только, ради бога, не упоминайте о коромысле!

Черт. Я поражен, я побежден, я отступаю перед вашей наблюдательностью, блестящим лезвием вашей мысли. Увы! Зачем отрицать и отпираться, я именно о коромысле хотел упомянуть.

Одна (смотрит на часы). Однако мне нужно идти. Знаете, Чертик, когда Вы очень волнуетесь, у Вас на бровях показываются рожки. (Мужественно, низким голосом, подавая руку.) До свидания, Чертик, мне нужно идти.

Черт. Как? Вы уходите? Уже? Нет, этому не бывать! Где мы? А! Здание кн<ягини> Дашковой!* Милый Геркуля, ты простишь мне, что твое изображение красуется на всех порошках с древле-овсяной мукой? Да, я винюсь, это была моя злая шутка. Но я думал оказать тебе услугу, что это тебя прославит, когда ты будешь везде в ходу, подобный средству, которое слабит. Что? Что? Ты недоволен сравнением? Идем, надень мой плащ! Здесь есть два сфинкса… где они? Да вот они!

О, благородные и прекрасные создания, неподвижно смеющиеся в течение веков. Вы попадаете в общество, которое будет не менее чутко прислушиваться к вашим метким замечаниям, чем к разглагольствованиям человека с помоста, который умеет рассказать, какой величины был нос у того человека и в котором году вселенная услышала его «уа», который вытащил вас, не спрашивая вашего позволения, на свет божий из сияющих песков и блистательно молчит о вас самих. На ваших устах скользит известная доля пренебрежения ко всему земному, но тем приятнее будет вам это небольшое путешествие, так как, уверяю вас, оно состоится в противоречии со всеми земными законами. Вы видите, что на их лицах заиграла улыбка согласия? Но для того, чтобы привести в исполнение свое намерение, им нужно услышать священное слово «Ка». Здесь нет сыщиков?

Ворона. Кар! Кар!

<Черт.> Вы видите, сфинксы, подобно тюленям, радостно кидаются в воду и, ныряя, плывут? Мы с ними встретимся на пути.

Кто-то. Что здесь такое?

Черт. Ничего. Это упал в воду снег. Что же касается сфинксов, то они отправились опускать избирательные записки. Кроме того, они объявлены неблагополучными по чуме и были увезены «скорой помощью».

Кто-то (недоверчиво оглядывается). Ты брешешь?

Другой. Тише, это лукавый! Я его сразу узнал.

Черт. Были тени. Кроме того, нам нужно вызвать Геру. Геркуля, кто у вас там есть?

Геркулес наклоняется и что-то шепчет на ухо.

Ах, вас представить! Это известный силач, бывший черносотенником давно-давно и ныне снова собирающийся вступить в борьбу с чудовищами.

Геракл подходит, по очереди пожимает руку.

Все. Ай! Ай! И это обещанное возмездие за наше общество? Вы нехорошо отблагодарили нас!

Геракл (тихим голосом). Простите. Я так долго стоял на выступе дворца, я так давно был лишен счастья пожать кому-нибудь руку. Было естественно утратить чувство меры. (С чувством.) Простите!

Черт. Ну, простите его; видите, у него слезы на глазах.

Все. О, мы великодушно прощаем! И кроме того, когда утихнет боль, это делается просто смешно. Вы страдаете дальнозоркостью?

Геракл. О да, я так привык смотреть вдаль. В течение такого долгого времени я должен был стоять на стене и смотреть вдаль. Вы не поверите, что только облака, а также божественная помощь в вычислениях над стаями ворон помогали мне проводить время. Я не хотел, я не мог смотреть на людей, столь легкомысленных, столь неглубоких. Ах, эти вороны! Знаете, они знают достоверно о нашей грядущей гибели. Они даже знают из неизвестных мне источников кое-что о тех, кто придут сменить нас. И при этом, таково свойство этой породы, они надеются устроиться с неменьшим благополучием, чем при нас. О людях же они отзываются с величайшим презрением. О, почему никто не разгадал?

Одни. Как это глубоко! Как это умно, свежо! Вы наверняка предавались размышлениям, стоя у окон? На вашу голову капала вода с крыши; это неприятно, но это, вероятно, очень освежает голову.

Геракл. Да, я размышлял.

Одна. Не хотите ли надеть мои очки, я тоже дальнозорка.

Геракл. Нет, бледно. О, если вы дадите черные очки, то я предстану ими украшенный.

Одни. Черные очки! Он просит черные очки, у кого они есть? Вот!

Другая. У меня есть. Наденьте… Вот так… Ну, теперь вы настоящий современник. Идемте.

Геракл. Да, я размышлял. Поверите, но среди людей я чувствую себя как живой ивовый прут среди прутьев, пошедших на корзину. Потому что живой души у городских людей нет, а есть только корзина. Я живо представляю себе жреца Дианы, с его веселыми блестящими глазами и чувственным красным ртом. Он бы, конечно, сказал, старый товарищ и пьяница, что между горожанином та разница, которая существует между живым оленем и черепом с рогами. Есть некий лакомка и толстяк, который любит протыкать вертелом именно человеческие души, слегка наслаждается шипением и треском, видя блестящие капли, падающие в огонь, стекающие вниз. И этот толстяк — город. О, как презирают нас вороны и как они зорко видят будущее! Они питают суеверный страх пред калеками. Не значит ли это, что пришельцы будут лишены конечностей? Может быть, их губы?

Одна. Знаете, вы немного все-таки одичали. Все вороны и вороны. Это ничего, что я вам говорю: одичали?

Геракл. О, что вы, сударыня. Я разрывал чудовищам пасти и нисколько не спрашивал у них на это согласия.

Одна. О, прекрасная невозвратимая Греция! Не правда ли, она мало походит на нашу величавую столицу?

Геракл. Мм… как сказать? О, да, там были прекрасные девушки, и, кроме того, они больше плясали и охотились, чем учились, что было бы сочтено безрассудством и названо безнравственным. Кроме того, этим боялись бы навлечь гнев богов и кару могущественной природы. Д-да… Но что это?.. за нами топот, впереди смятение. Чертик, вы, кажется, называете его «Чертиком», — Чертик скачет на каком-то темном могучем слоне с еще мертвыми глазами и клыками. Опершись о плечо, стоит, если не ошибаюсь, Гера. Странное, загадочное зрелище. Что бы сказал мой приятель Никодим? Он, вероятно, сказал бы: бывающее бывает наделено в меньшей степени вкусом, чем я.

Черт. Мой закадычный друг и царевич — Мамонт. Он готовился принять престол своего отца, когда вдруг, по неизвестным причинам, весь род их умер, и он, скитаясь, нашел в молодых летах кончину в полузамерзлых болотах Сибири. Кроме того — Гера, прошу любить и жаловать. Я умчал его мимо ученых.

Гера. Как противны чувству красоты ваши прически и одежды. Фи! Так одеться не осмелилась бы у нас и рабыня. В противном случае некоторые из вас могли бы выйти недурными гречанками.

Мамонт издает трубный звук, подымая хобот.

Черт. А вот мы и на болоте, вот лебяжий пух. Сорвите из них венок и украсьте им мертвую голову царевича, который так и не нашел возвещанного ему при рождении престола. О, покройте лобзаньями мертвого друга. (Целует в глаза Мамонта.)

Гера. Страшная участь! Бойтесь, люди, трепещите, ужасное ожидая что-то, люди! Ужасна участь его, его и ему подобных!

Черт. Но где же ваши сфинксы? Но вот и они, с гордыми неизъяснимыми улыбками, вынырнули из воды и бодро поставили на берег лапы. Почему они молчат? Вы!.. Говорите!

Сфинксы. Тише! Тише! Он рассердился! фырр…

Черт. И улыбайтесь!

Сфинксы. И улыбаемся.

Черт. Достойное вас занятие.

Сфинксы. Мы думаем!

Гера уходит на частное совещание с спутницами. Через несколько времени они возвращаются одетыми и причесанными по образу богини. Богиня стоит с высокой прической и улыбающимися глазами. Легкая метель плетет на ее теле снежные венки.

Гера. О, люди! люди! От лучей зноя нас защищает метель. Если бы вы знали, как мы любим вас, пристально следим за ходом ваших судеб. Если бы вы поняли, что наша божественная власть зависит от вас: вне вас — призрак. О люди, люди, зачем вы покинули нас? (Смотрит на звезды.)

Мамонт (падает на колени и глухо рыдает). И я был царевич! (Глухо рыдает.)

Гера. Перестаньте Вы! О чем Вы плачете, скажите… Стыдно, толстый юноша. Вот на Вас белый венок одет! Вы были царевичем, да? У Вас была невеста? Нет! Не надо плакать, дайте я Вас поцелую в Ваш мертвый невидящий глаз. Не надо плакать. Развеселите его чем-нибудь, девушки!

Девушки ходят вокруг плачущего Мамонта и поют: «Заинька беленький, заинька серенький, поскачи, попляши», ударяя в ладоши. Мамонтом овладевает приступ неудержимого веселья; он начинает скакать и плясать и кружиться. Другие стоят и смотрят с улыбкой.

Мамонт. Я вижу! Я прозреваю! Я думаю!

Сфинксы. Он видит! Мы же перестали думать, находя это скучным, и только улыбаемся.

Гера. Да, он все нашел. Он стоит в блаженном безумии. Совьемте ж вокруг него круг из рук и голосов, как слабо опьяненные вином рабыни пред своим царевичем.

Сфинксы. Обещанное возвещено.

Гера. Звезды, будьте свидетели союза земли и любви. Звезды, о звезды…

Сумасшедший (с горящими глазами).

Все вожделея и им вожделенная,
Стояла девушка на берегу старого Волоха.
Но из протянутой вперед руки вселенной
Обнаженная высунута проволока.

Черт. Это не живая вселенная, а чучело. Чучело птицы с мертвым глазом и выходящей из кости проволокой, — ужасно!

Сфинксы. Это страшно. Над этим мы не умеем смеяться. Здесь наши улыбки — трусы. В его выкрике есть какой-то мучительный вызов.

Черт. Да, его слова страшны, но зато он нисколько не опасен и может остаться. Пусть он смотрит в глаза Мамонта. Смотрите, он смотрит огненным взглядом на слепые глаза царевича. Смотрите, царевич вздрагивает. Закройте все глаза. Вы не вынесете — это лучи. Царевич видит.

Кто-то. Он и раньше видел.

Черт. Нет, он только что, сейчас прозрел!.. Безумец зажег слепца безумным светом своих очей. Слепец прозрел. Мертвый царевич — видит! Так недополненный кубок божества, пролитый на землю, рождает зрение. Слепой не вынес луча безумия. Учитесь, о учитесь!

Сфинксы. Мы улыбаемся.

Черт. Рассказывали ли вам что-нибудь подобное учителя?

Все. Нет, дорогой, не рассказывали.

Черт. Мы невидимы для окружающих. Мы только мрак и струи морева для смотрящих извне. Но мы все видим. Но смотрите — что за странность! Вот собирается множество лягушек самых разнообразных, больших и малых, которые образуют гребень волны так, что мельчайшие лягушки подобны пене — и вот, о чудо! Смотрите! Смотрите! Из пены рождается, возникая, новый жрец искусств — Белокумирный. Какой странный кумир! — «Не содержит ли он, однако, крыс!»

Одна. Ну, мне пора, однако, идти домой. Уже поздно, и не близок путь… До свиданья, остроумный Чертик!

Черт. Странное, странное зрелище! Я очарован им.

Кто-то. Это не бог… Это только выводок молодых лягушат, храбро поющих, каждый на свой лад, песни жизни.

Черт. Очень может быть. Искусственное заведение для разведения молодых лягушат? Совершенно невинное занятие, друзья, даже без знака вопроса; но почему здесь вопросы принимают очертания бога? Разводка лягушат… ха! ха! ха!

Сверху. А мы летим на раскатистый голос нашего друга. Нас там не приняли. Нас чуть не посадили в какую-то жидкость нетления, и только чьи-то чары, несмотря на негодование и вопль жрецов, спасли нас от преждевременного бессмертия. Ольга схватила насморк, простудилась. Я от неудобного положения, занятого разговорами, и полета верхом на облаке схватил головную боль. Кроме того, у меня болят зубы. Не знаешь ли, чем помочь?

Черт. Есть средства безусловно сильные. Например, положить руку на огонь. От сильной боли зубы должны утихнуть.

Молодой господин. Ты прав по обыкновению. А это что за не по-нашему одетые особы? Какой у них лихой независимый вид! Фу-ты нуты! Это наши товарки!

Черт. О! это одна из шуток, которыми я забавляюсь. Видишь ли, из музея похищены древние и ценные статуи. Пораженные тем, что происходило, они будут некоторое время стоять в оцепенении; мы же приведем на след их разыскивающих.

Молодой господин. О Черт, Черт! Ты обольщаешь всех, кроме себя.

Чиновник. Вот они. А вот и воры. Буду стрелять при попытке бегства.

Черт. Мы не двигаемся.

Все разбегаются, кроме Черта и Молодого человека.

Это было бы слишком скучно, если бы у моего правила обманывать были желания. Да! Скучно делать льготы для себя и невинности быть обманут<ой>.

Чиновник. Убежали! В погоню туда, в погоню!

Одна из училиц. Мы не знаем, в чем дело. Мы отправились при очень невероятной обстановке. И вот…

Чиновник. Извините, извините… Я так виноват. Я прикажу здесь подать вам лошадей. Я стал жертвой недоразумения.

Одна. Да, но как же так?

Чиновник. Извините, извините, сударыня!

Черт и Молодой господин одни, беседуют.

Молодой господин. Смотрите, видите озеро и охотник за осокой держит за шнурок утку. Это манная утка кричит, и к ней слетаются товарищи и падают мертвыми от выстрелов охотника. Утка кричит, кричит… Что это, сударыня, значит? Я должен размышлять, не страшен ли этот сон — этот повальный полет в смерть. Я тоже был охотником.

Черт. Ужасна эта охота: где осока — годы, где дичь — поколения.

Молодой господин. Ты говоришь страшные вещи. И твои очи страшнысегодня.

Черт. А вот девушка, подходящая к пропасти, чтобы кинуть нечто, лежащее на ладони. Но! Это живое — не только живое, но и целый народ. Да, он несом к пропасти, раздираемый междоусобиями. Окруженный жестокими и грозными соседями, он презирает военное ремесло, существующий только своей многочисленностью; он стремится распасться на сословия, разделенные ненавистью. Да! Его пропасть близка, и близок раздел между воинственными соседями. О леса, которые не предвидел старик Геродот, вы будете!

Молодой господин. Страшно, что ты говоришь, Черт. Ты сегодня мрачен.

Черт. Поневоле. О!.. О, я как раненый олень, ищущий уединения, готов взбежать на отдаленную звезду и с закинутыми рогами простонать истину. В этом есть глубокий смысл, мой друг. О леса, леса, на них качаются не плоды, а люди. Не мимо ли кладбища мы идем? Не страшно ли, что близость кладбища наводит на размышление о природе бессмертия с проткнутой проволокой и стеклянными глазами? Потому что всюду, несмотря на снег, вижу летние, яркие, красные и синие и нежноглиняные цветы, на таких же сине-зеленых или бледно-желтых широких густых ветках. Земная потуга на бессмертие. Но почему именно родили их глиняные и увядающие цветы? Или это голод бессмертия, зов его, идущий из дупла? Здесь люди задолго до смерти покупают место для своей могилы. И в дни именин — на место последнего покоя, и платят сторожу жалованье, чтобы он соблюдал порядок. Так они завоевывают весомый земной рай.

Нищие. Бабочки, а бабочки, помянем рабу божию. (Едят, стоя гурьбой, кутью с изюмом.) Подвиньтесь, родные бабочки!

Нищий. Вон господа идут! (Вкрадчиво.) Милый барин, дайте за упокой души!

Черт. Странно, черт возьми, очень странно. Идемте быстрей. Вот дом утолимой печали. Печали по отсутствующему бессмертию. Утолимой глиняными тяжелыми венками синих незабудок под стеклом с свинцовым днищем и боками! Странно! Очень странно! Вот надпись: «И настанет великая тишина». Под ним око с расходящимися лучами. Идемте, люди, быстрей!

Песнь мальчика на кладбище*

Ударится сокол о колья
Всем лётом соколиной груди,
Упал. Доля соколья.
Сверкает глаз в прозрачном пруде.
Всё ходит около крутых и близких стен,
В походке страшной сокола
Покой преддверием смятен.
Он ходит, пока лов
Не кончен дикой смерти.
О, телом мертвых соколов
Покой темницы смерьте!

Черт. Он кончил. Поприще глиняных цветков под свинцом и чугунной оградой! Мимо знаков! Страшный вывод! Где живые люди с восточными глазами? Кто не хочет смерти, тому не подаем руки. Того мы травим злобными взглядами и усмешками.

Пустырь. Метель.

Кто этот? Вот — один военный, который несет на себе другого?

Русский (с длинными усами, несущий замерзшего человека). Этого пьянчугу я нашел во время своей ежедневной прогулки за городом замерзающим и немогущим. Я нес его на плечах три версты и теперь, гордый и счастливый, что я могу спасти его, останавлива