Михаил Валентинович Кульчицкий - Рубеж [Стихи]

Рубеж [Стихи] 180K, 16 с.   (скачать) - Михаил Валентинович Кульчицкий


Кульчицкий М. В. Рубеж


ПРАВОФЛАНГОВЫЙ


Несколько лет назад мне пришлось составлять и редактировать книгу поэтов моего поколения, павших в боях за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Книгу решили назвать «Имена на поверке», вспомнив, что родилась эта традиция — выкликать на поверке, как живых в строю, тех, кто геройски отдал жизнь за Отчизну, — в Тенгинском полку, где служил Михаил Юрьевич Лермонтов. Суть этой своеобразной боевой переклички состояла в том, чтобы как можно больше прозвучало на ней поэтических имен, чтобы потом продолжить издание такого рода сборников, чтобы никто из погибших поэтов не был забыт.

И тогда, читая и перечитывая этих поэтов, нельзя было не почувствовать, насколько они жизнерадостнее, светлее многих нашумевших в те годы молодых поэтов, где «я» выпячивалось и звучало чаще эгоистично. У их довоенных предшественников в стихах тревога, предчувствие близкой войны. И это чувствовалось во всем, о чем бы они ни писали, даже в самых интимных любовных стихах Готовность к самопожертвованию подымала, как крылья, эту поэзию. Пожалуй, точнее других выразил это молодой поэт Михаил Кульчицкий в своих знаменитых теперь строках:

Уже опять к границам сизым
Составы тайные идут.
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.

Строки эти взяты из отрывков так и недописанной, не доведенной до конца поэмы, названной автором «Самое такое». Поэма эта — о Родине, о времени, о своем поколении. Она тревожная и как бы спрессована из чувств и мыслей, неуравновешенных, но целеустремленных, угловатых, но прямолинейных, простых и в то же время очень сложных. Ее, как и настоящие стихи, не передать своими словами. Эпиграфами к главам поэмы поэт взял строки из разных поэтов, но первой шла строка из Велимира Хлебникова «Русь! Ты вся — поцелуй на морозе», строка яркая, экспрессивная, полная огня. И поэтически очень выразительная, емкая. В этом эпиграфе уже обозначалась тема, улавливался ее характер. В понятие Родины входило прежде всего единство наших юных сердец, благоговейно помнящих подвиги отцов на гражданской войне, интернациональное родство не только братских народов Советского Союза, но и трудовых людей всего мира. Россия как родина Великого Октября осмысливается поэтом во многих его стихах, здесь же она занимает главное место. О любви к ней говорилось прямо и очень горячо, потому не звучало это навязчиво. Поэт словно бы выдыхал слова: «Я очень сильно люблю Россию». Это первая строка поэмы Кульчицкого. Прямо сразу с главного, с самого главного. Это уже не давало поэту права брать мельче. И образ Родины возникал выразительно, хотя вроде очень скуп поэт на выразительные средства: «С длинными глазами речек…», «Под взбалмошной прической колосистого цвета». Родина как любимая девушка. У нее свой, близкий поэту характер, в ее чертах проступают резко решительность, цельность поколения. Эта девушка готова выйти с оружием в руках и стать на защиту своего юного счастья. И еще одна черта ее характера — интернационалистская широта, сознание своего интернационального долга, а долг этот главнее самого дорогого поэту, он — его песня, его судьба, его будущее: «Пусть не песня, а я упаду в бою… Не другую песню другие споют. И за то, чтоб как в русские в небеса французская девушка смотрела б спокойно…».

Написано а вернее, набросано все это твердой рукой в канун войны. Последняя дата — 23 января 1941 года, — и строки эти обжигают своей мобилизационной готовностью встать за дело революции, за дело мира, которому грозит опасность. В этом была главная суть. И при всей исключительной любви его к поэзии, ревнивой и острой, поэзия как бы отходила у поэта на второй план, хоть поэт и не отделял ее от того, чем жила страна и жил он сам. Страсть осмыслить и выразить Родину с ее тогдашней мечтой о всемирной революции, которая снова перед войной обострилась, как в самом начале Советской власти, в девятнадцатом году, с нескрываемой ненавистью к обывательщине, ко всякого рода мещанству, ко всем «гадам», что путаются в ногах.

Наша Отчизна — как зерно,
в котором прячется поросль,
как зерно, из которого начался колос
высокого коммунизма.

Отсюда гордость, сознание того, что мы при всей еще нашей небогатости духовно богаче всех на свете:

Тот нищ, кто в России не был.

И наивность, горячность и не по годам умность — все потому берет за живое, что в нем глубокая, трепетная вера, ни тени сомнения в высоком предопределении своего поколения, своего Отечества.

Он и в стихах все тот же, хотя всюду вроде бы разный. Еще не сложившийся как поэт, еще в его интонациях очень дает себя знать, как видно, самый любимый его поэт Владимир Маяковский, где-то — Хлебников, может, отчасти и Багрицкий. Но характер есть, и он у Кульчицкого резко очерчен: порывистый, страстный, резко угловатый. И в то же время чувствуешь под всем этим его дружескую, порывистую нежность.

Интересно, что поэты, с которыми он близок по Литературному институту и по московскому поэтическому братству, очень разные и в то же время удивительные единомышленники. Они еще не сложились, но их не спутаешь друг с другом. Задатки самобытности налицо. Даже там, где они пишут об одном и том же, чувствуются разные литературные школы. Главное — в неповторимости присущих им индивидуальностей.

Среди них, думается, больше других обладал таким внутренним своеобразием Михаил Кульчицкий. В нем скрестилось несколько кровей, славянских и других, он как бы и этим подчеркивал свою интернациональность. В нем сказывалось его интеллигентное начало: отец был офицером, сам издал несколько стихотворных книг. Он был, судя по всему, патриотом своей Родины.

Боевой, решительный, собранный в одном порыве, Михаил Кульчицкий от своего поколения взял романтическую взвихренность. Его «мучила любовь боев за коммуну». И он не шел, а бросался в эти бои. Сам рослый, крупный, и по духовности, по своим идеалам, ненавидящий фронду, беззаветно любящий свое юное братство:

…и пять материков моих сжимаются
кулаком «Рот фронта».
И теперь я по праву люблю Россию.

Широта, четко определенная, строго очерченная, размах любви именно к такой, а не иной России, родине братства всех народов Земли, огромная, беспокойная цель — отсюда и

Самое страшное в мире —
это быть успокоенным.

С первых дней войны Михаил Кульчицкий, как и его сверстники, рвался на фронт. И он добился своего — был послан на передовую…

Так мало известно о его гибели. Так мало известно о том, писал ли он между боями, удавалось ли ему отдаваться самому любимому там, на передовой. И есть ли еще что, кроме немногих этих военных строк, сохранились ли, и у кого и где его военные тетрадки. Не мог он не носить их с собой, не записывать в них то, что так рвалось из сердца в те опасные и суровые дни.

Но и по тому, что есть, что известно, сразу бросается в глаза, как подобраннее, как строже, сдержаннее стал он на фронте, как стих его словно бы стал в строй, готовый в разведку, подтянулся, стал деловитее и проще, а вместе с тем и сложнее:

…Черна от пота, вверх
Скользит по пахоте пехота.
Марш!
И глина в чавкающем топоте
До мозга промерзших ног.
Наворачивается на чеботы
Весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
Чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
С ежедневными Бородино.

Вот она, исповедь солдата, солдата революции на войне с фашизмом.

Кощунственно, думается, кого-то выпячивать, кого-то не замечать в этом удивительном бессмертном братстве поэтов, отдавших за Родину жизни и уже тем самым обессмертивших и свою к тому же даровитую поэзию. Они и сами не представляли себя иначе как нераздельно: «Все — за одного, один — за всех». Их поэзия была для них именно тем и драгоценна. Именно это ее касаются строки их главного направляющего, Владимира Маяковского:

Умри, мой стих,
Умри, как рядовой.
Как безымянные на штурмах мерли наши.

Дмитрий Ковалев


СТИХОТВОРЕНИЯ


ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ

Полдень.
Листья свернулись дряблые.
Утро высохло, начался зной.
Только в терпком хрустящем яблоке
Свежесть осени под белизной.
Старый дом,
От солнца белый,
Отражает медленная вода,
Будто река захотела
Запомнить его навсегда.
Я помню,
                как в эту школу
Семилетним пришел в первый раз,
Наклонивши немного вихрастую голову
От ребячьих пристальных глаз.
Окна школы темны снаружи,
И поземкой свистит песок.
Дождь.
Труба забурлила лужей…
А на партах смолистый сок.
Парты пахли еловым бором,
Где я летом смолой загорел.
Промерцали штыки над забором
Возвращаясь из лагерей.
И мне тогда показалось,
Что на тусклых осенних штыках
Детство мое улыбалось,
Уходя,
          ускоряя шаг,
Улетавшей, шумящей птицей,
Мое детство, в сини кружись!
В школе
              день мой последний промчится
Перед вступлением в жизнь.
Как-то странно и трудно поверить —
Не увижу знакомый зал…
Я открываю двери
И от солнца
                       жмурю глаза.
У меня захватило дыханье,
Как на самой высокой сосне.
Небо плывет с колыханием,
Будто во сне.
Под листвой наступающих весен,
Что шумят на ветру как запев,
Мы пойдем в половодье песен.
Этот зал загрустит, опустев.
Но в звенящую свежестью осень
Снова вспыхнет приветственный шум
И взовьется в громадную просинь,
О которой я напишу.
И конечно, ребята в школе
Так же жадно увидят, как я,
Журавлей,
Улетающих с поля,
В первом заморозке звеня.
И увидят, наверное, листья,
Тихо
              падающие на бойцов,
И тогда на закате огнистом
Загорятся глаза и лицо.
Я, прислушавшись к голосу сердца,
Поглядев на шелковицы рябь,
Вспомню далекое детство.
Что ушло
                со штыками в сентябрь.
Улетевшею быстрою птицей,
Мое детство, в сини кружись!
Пусть скорей этот день промчится —
Предо мной раскрывается жизнь!


МАЯКОВСКИЙ
(Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам, жить им до утренних звезд,
и тонет подвал, словно клипер.
Из мраморных столиков сдвинут помост,
и всех угощает гибель.
Вертинский ломался, как арлекин,
в ноздри вобрав кокаина,
офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н,
подбирая по буквам вина.
Первое пили борщи Бордо,
багрового, как революция,
в бокалах бокастей, чем женщин бедро,
виноградки щипая с блюдца.
Потом шли: эль, и ром, и ликер —
под маузером всё есть в буфете.
Записывал переплативший сеньор
цифры полков на манжете.
Офицеры знали, что продают.
Россию. И нет России.
Полки. И в полках на штыках разорвут.
Честь. (Вы не смейтесь, Мессия.)
Пустые до самого дна глаза
знали, что ночи — остаток.
И каждую рюмку — об шпоры,
                                                   как залп
в осколки имперских статуй.
Вошел
            человек
                            огромный,
                                                как Петр,
петроградскую
                             ночь
                                         стряхнувши,
пелена дождя ворвалась с ним.
                                                          Пот
отрезвил капитанские туши.
Вертинский кричал, как лунатик во сне:
«Мой дом — это звезды и ветер…
О черный, проклятый России снег,
я самый последний на свете…»
Маяковский шагнул. Он мог быть убит.
Но так, как берут бронепоезд,
воздвигнулся он на мраморе плит
как памятник и как совесть.
Он так этой банде рявкнул: «Молчать!»,
что слышно стало:
                                      пуст
                                                   город.
И вдруг, словно эхо в дале-е-еких ночах,
его поддержала «Аврора».
12 декабря 1939


КРАСНЫЙ СТЯГ

Когда я пришел, призываясь, в казарму,
Товарищ на белой стене показал
Красное знамя от командарма,
Которое бросилось бронзой в глаза.
Простреленный стяг из багрового шелка
Нам веет степными ветрами в лицо…
Мы им покрывали в тоске, замолкнув,
Упавших на острые камни бойцов…
Бывало, быть может, с древка он снимался,
И прятал боец у себя на груди
Горячий штандарт… Но опять он взвивался
Над шедшею цепью в штыки
                                                  впереди!
И он, как костер, согревает рабочих,
Как было в повторности спасских атак…
О дни штурмовые, студеные ночи,
Когда замерзает дыханье у рта!
И он зашумит!.. Зашумит — разовьется
Над самым последним из наших боев!
Он заревом над землей разольется
Он — жизнь, и родная земля, и любовь!
1939


«Самое страшное в мире…»

Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю Котовского разум,
Который за час перед казнью
Тело свое граненое
Японской гимнастикой мучил.
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю мальчишек смелых,
Которые в чужом городе
Пишут поэмы под утро.
Запивая водой ломозубой,
Закусывая синим дымом.
Самое страшное в мире —
Это быть успокоенным.
Славлю солдат революции
Мечтающих над строфою,
Распиливающих деревья,
Падающих на пулемет!
Октябрь 1939


О ВОЙНЕ

Н. Турочкину

В небо вкололась черная заросль,
Вспорола белой жести бока:
Небо лилось и не выливалось,
Как банка сгущенного молока.
А под белым небом, под белым снегом,
Под черной землей, в саперной норе,
Где пахнет мраком, железом и хлебом.
Люди в пятнах фонарей.
Они не святые, если безбожники,
Когда в цепи перед дотом лежат,
Воронка неба без бога порожняя
Вмораживается им во взгляд.
Граната шалая и пуля шальная.
И когда прижимаешься, «мимо» моля.
Нас отталкивает, в огонь посылая,
Наша черная, как хлеб, земля.
Война не только смерть.
И черный цвет этих строк не увидишь ты.
Сердце как ритм эшелонов упорных:
При жизни, может, сквозь Судан,
                                                            Калифорнию
Дойдет до океанской, последней черты.
1940


«Как было б хорошо…»

Коле Л.

Как было б хорошо,
Чтоб люди жили дружно,
Дороги черные,
                             как хлеб,
Посыпаны крупчатой
И острой солью снега.
Каждый камень
Чтоб был твой стол,
А не давил на грудь.
Как было б хорошо,
Чтоб в крепкой сумке
Из волчьей кожи
За плечами странствий
Привычно тяжелели б
Фляжка рома,
Трехгранный нож
И белая тетрадь.
Как я б хотел,
Чтоб ничего не нужно,
Чтоб всё богатство — в сердце,
Чтоб границы
Остались только в старых
                                             картах юнги
Да в сердце —
                         между грустью и тоской.
Я думаю:
                  ни горечь папиросы
Ни сладость водки.
Ни обман девчонки —
Ничто не сможет погубить,
Дружище,
Единственного блага —
Дружбы нашей.
Я знаю: это будет…
А покамест
Ракетой падает об камни
Чайка.
И дороги накрест
Еще поверх скрестили
Штык и ложь.
Когда же он настанет.
Этот день,
И с какой
Зарей — багровой
                                  или черной?
Видишь?..
И в ветхие страницы
Книжек тонких
Втасованы листки
Моих стихов…
1940


БАЛЛАДА О КОМИССАРЕ

Финские сосны в снегу,
Как в халатах.
Может,
И их повалит снаряд.
Подмосковных заводов четыре гранаты.
И меж ними —
Последняя из гранат.
Как могильщики,
Шла в капюшонах застава.
Он ее повстречал, как велит устав, —
Четырьмя гранатами,
На себя не оставив, —
На четыре стороны перехлестав.
И когда от него отошли,
Отмучив,
Заткнувши финками ему глаза,
Из подсумка выпала в снег дремучий
Книга,
Где кровью легла полоса.
Ветер ее перелистал постранично,
И листок оборвал,
И понес меж кустов,
И, как прокламация,
По заграничным
Острым сугробам несся листок.
И когда адъютант в деревушке тыла
Поднял его
И начал читать,
Черта кровяная, что буквы смыла,
Заставила —
Сквозь две дохи —
Задрожать.
Этот листок начинался словами,
От которых сморгнул офицерский глаз:
«И песня
                и стих —
                                это бомба и знамя,
и голос певца
                         подымает класс…»
1940


БУДНИ

Мы стоим с тобою у окна,
смотрим мы на город предрассветный.
Улица в снегу, как сон, мутна,
но в снегу мы видим взгляд ответный.
Этот взгляд немеркнущих огней
города, лежащего под нами,
он живет и ночью, как ручей,
что течет, невидимый, под льдами.
Думаю о дне, что к нам плывет
от востока по маршруту станций, —
принесет на крыльях самолет
новый день, как снег на крыльев
                                                               глянце.
Наши будни не возьмет пыльца.
Наши будни — это только дневка,
чтоб в бою похолодеть сердцам,
чтоб в бою нагрелися винтовки.
Чтоб десант повис орлом степей,
чтоб героем стал товарищ каждый,
чтобы мир стал больше и синей,
чтоб была на песни больше жажда.
1939?


«Высокохудожественной строчкой не хромаете…»

Высокохудожественной
строчкой не хромаете,
вы отображаете
удачно дач лесок.
А я романтик.
Мой стих не зеркало —
но телескоп.
К кругосветному небу
нас мучит любовь:
боев
за коммуну
мы смолоду ищем.
За границей
в каждой нише
по нищему;
там небо в крестах самолетов —
кладбищем,
и земля вся в крестах
пограничных столбов.
Я романтик —
не рома,
не мантий
не так.
Я романтик разнаиспоследних атак!
Ведь недаром на карте,
командармом оставленной,
на еще разноцветной карте
за Таллином
пресс-папье
                  покачивается,
                                            как танк.


ДОСЛОВНАЯ РОДОСЛОВНАЯ

Как в строгой анкете —
скажу не таясь —
начинается самое такое:
мое родословное древо другое —
я темнейший грузинский
князь.
Как в Коране —
книге дворянских деревьев —
предначертаны
чешуйчатые имена,
и ветхие ветви,
и ветки древние
упирались терниями
в меня.
Я немного скрывал это
все года,
что я актрисою-бабушкой немец.
Но я не тогда,
а теперь и всегда
считаю себя лишь по внуку:
шарземец.
Исчерпать
инвентарь грехов великих,
как открытку перед атакой,
спешу.
Давайте же
                         раскурим
                                          эту книгу —
я лучше новую напишу!
Потому что я верю,
                                и я без вериг:
я отшиб по звену
                           и Ницше,
                                                и фронду,
и пять
материков моих
                              сжимаются
кулаком «Рот фронта».
И теперь я по праву люблю Россию.


ДУЭЛЬ

Вороны каркали, и гаркали грачи,
Березы над весною, как врачи
В халатах узких. Пульс ручьев стучит,
Как у щенка чумного.
Закричи,
Февраль! И перекрестные лучи
Пронзят тебя. И мукам той ночи —
Над каждой строчкой бейся, — но учись.
………………………………………………..
Каждая строчка — это дуэль,
Площадка отмерена точно.
И строчка на строчку — шинель
                                                         на шинель.
И скресты двух шпаг — рифмы строчек.
И если верх — такая мысль,
За которую сжегся Коперник,
Ты не сможешь забыть, пусть в бреду
                                                                 приснись.
Пусть пиши без бумаги и перьев.
Май 1940?


О ДЕТЯХ

Все резче графика у глаз,
Все гуще проседи мазня —
А дочь моя не родилась,
И нету сына у меня.
И голос нежности моей
Звучит томительно и зло.
Как шмель в оконное стекло
В июльской духоте ночей.
И в темноте, проснувшись вдруг,
Всей грудью чувствовать вот тут
Затылка невесомый пух
И детских пальцев теплоту.
А утром — настежь окна в сад.
И слушать в гомоне ветвей
Не выдуманных мной детей —
Всамделишные голоса.


САМОЕ ТАКОЕ
(Отрывки из поэмы)

Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.

Хлебников
Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
                           разделить
                                             на строчки,
получатся фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье.
И глубже,
чем вздох между точек…
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень,
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
                           что слово…
                                                   назад…
                                                                  приносит…
И снова
                   глаза
                                 морозит без шапок.
И шапку
               понес сумасшедший простор
                                                                в свист, в згу.
Когда степь
                             под ногами
                                                 накре —
няется
              набок
и вцепляешься в стебли,
а небо —
внизу.
Под ногами.
И боишься
упасть
в небо.
Вот Россия.
Тот нищ,
кто в России не был.
* * *
В мир. раскрытый настежь
Бешенству ветров.
Багрицкий
Я тоже любил
петушков над известкой
Я тоже платил
                         некурящим подростком
совсем катерининские пятаки
за строчки
бороздками
на березках,
за есенинские
голубые стихи.
Я думал — пусть
                            и грусть,
                                             и Русь,
в полутора березах не заблужусь.
И только потом
я узнал,
               что солонки
с навязчивой вязью азиатской тоски,
размалева русацкова:
в клюкву
аль в солнце —
интуристы скупают,
                                но не мужики.
И только потом я узнал,
                                          что в звездах
куда мохнатее
Южный Крест,
а петух — жар-птица — павлин
                                                       прохвостый
из Америки,
с картошкою русской вместе.
И мне захотелось
такого
простора,
чтоб парусом
                       взвились
                                         заштопанные шторы,
чтоб флотилией мчался
с землею город
в иностранные страны,
                                         в заморское
                                                                море!
Но я продолжал любить
                                           Россию.
* * *
…Уже опять к границам сизым
составы
               тайные
                                  идут,
и коммунизм опять
                                    так близок,
как в девятнадцатом году.
Тогда матросские продотряды
судили корнетов
                               револьверным салютцем.
Самогонщикам —
десять лет.
                   А поменьше гадов
запирали
                «до мировой революции».
Помнишь с детства
рисунок:
             чугунные путы
человек сшибает
                           с земшара
                                                грудью?
Только советская нация
будет
и только советской расы люди…
* * *
Когда народы, распри позабыв,
В единую семью соединятся.
Пушкин
Мы подымаем
                          винтовочный голос,
чтоб так
                  разрасталась
                                          наша Отчизна —
как зерно,
в котором прячется поросль,
как зерно,
из которого начался
                                     колос
высокого коммунизма.
И пусть тогда
на язык людей,
всепонятный,
                          как слава,
всепонятный снова,
попадет
              мое,
                         русское до костей,
мое,
советское до корней,
мое украинское тихое слово.
И пусть войдут
и в семью и в плакат
слова,
            как зшиток
(коль сшита кипа),
как травень в травах,
як липень
в липах
та ще як блакитные облака!
О как
я девушек русских прохаю
говорить любимым
губы в губы
задыхающееся «кохаю»
и понятнейшее слово —
«любый».
И, звезды
               прохладным
монистом надевши,
скажет мне девушка:
«Боязно
все».
Моя несказанная
                               родина-девушка
эти слова все произнесет.
Для меня стихи —
                               вокругшарный ветер,
никогда не зажатый
между страниц.
Кто сможет его
от страниц отстранить?
Может,
не будь стихов на свете,
я бы родился,
чтоб их сочинить.
* * *
Но если бы
кто-нибудь мне сказал:
сожги стихи —
коммунизм начнется, —
я только б терцию
промолчал,
я только б сердце свое
                                           слыхал,
я только б не вытер
сухие глаза,
хоть, может, в тумане,
хоть, может,
согнется
                плечо над огнем.
Но это нельзя.
А можно
                   долго
                            мечтать
про коммуну.
А надо думать
                      только о ней
И необходимо
падать
юным
и — смерти подобно —
медлить коней!
Но не только огню
сожженных тетрадок
освещать меня
и дорогу мою:
пулеметный огонь
песню пробовать будет,
конь в намете
над бездной Европу разбудит, —
и хоть я на упадничество
не падок,
пусть не песня,
а я упаду
в бою.
Но если я
прекращусь в бою,
не другую песню
другие споют.
И за то,
чтоб как в русские
в небеса
французская девушка
смотрела б спокойно,
согласился б ни строчки
в жисть
                    не писать…
А потом взял бы
и написал
тако-о-ое…
26 сентября 1940
16 октября 1940
28 января 1941


СТОЛИЦА

Здесь каждый дом стоит, как дот,
И тянутся во мгле
Зенитки с крыши в небосвод,
Как шпили на Кремле.
Как знак, что в этот час родней
С Кремлем моя Земля,
И даже кажутся тесней
Дома вокруг Кремля.
На окнах белые кресты
Мелькают второпях.
Такой же крест поставишь ты,
Москва, на всех врагах.
А мимо — площади, мосты,
Патрульный на коне…
Оскалясь надолбами, ты
Еще роднее мне.
И каждый взрыв или пожар
В любом твоем дому
Я ощущаю как удар
По сердцу моему.
Но мы залечим каждый дом,
И в окнах будет свет,
Дворец Советов возведем
Как памятник побед.
И чертят небо над Москвой
Прожекторов лучи.
И от застав шагают в бой
Родные москвичи…
Октябрь 1941


ДОРОГА

Так начинают
Юноши без роду.
Стыдясь немного
Драных брюк и пиджака,
Еще не чувствуя под сапогом дорогу.
Развалкой входят
В века!
Но если непонятен зов стихами,
И пожелтеет в книгах
Их гроза,
Они уйдут,
Не сбросив с сердца камень,
А только чуть прищуривши глаза.
И вот тогда, в изнеможении
Когда от силы ты,
Когда держать ее в себе невмочь,
Крутясь ручьем,
Остановив мгновение.
Торжественно стихи приходят в ночь.
И разлететься сердцу,
Гул не выдержав,
И умершей звездой
Дрожать огнем,
И страшен мир — слепец.
Удары вытерший,
И страшен мир.
Как звездочеты днем.
Иди же, юноша.
Звени тревожной бронзой,
И не погибни кровью в подлеце.
Живи, как в первый день,
И знай, что будет солнце,
Но не растает
Иней на лице.
1938


ПРОЩАНИЕ

Пропали сливы,
перезрели звезды,
и врач прошамкал,
что в больницу поздно.
Умрут ее залетные глаза,
до осени умрут! — так он сказал.
Мои глаза, как под гипнозом, никли
в его очков давно протертый никель.
А листьев не было на косяках ветвей,
и отлетели стаи журавлей.
Решетка никеля: очки, кровать —
и я не мог ее поцеловать.
Она поймет обман
по дрожи скул.
Зачем же ей
еще мою тоску?
И я, стыдясь, — уже к другим влеком…
Тугим сукном обтянутые бедра,
на гнутом коромысле вровень ведра,
смех вперемешку с финским говорком.
1939


МАШИНА ВРЕМЕНИ

По багровым степям,
         по квадратам на глобусе,
Как тура, идущая по прямой,
Воздух кромсали круглые
                                           лопасти —
Словно лед за кормой,
                                      он лежал за спиной..
И в параболе жизни,
                                   взлетевшей к зениту,
С 69-го — яснее всех
                                        диаграмм —
Мы видим с Дворца Советов
Историю в гранках,
                                    не по томам.
1. V. 1940


«Собор Блаженного…»

Собор Блаженного
перед Кремлем
сквозь снег,
как шахматная давка,
если — «шах»,
как комбинация —
сложнейшая из всех,
и если башня
ступит еще шаг! —
все будет кончено.
Лоб,
побежденный,
вытри.
Но длится здесь не матч
и не реванш.
И счет не в счет,
коль за победу — цифирь
и в длань историку
свинцовый карандаш.
1940


«Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..»

Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!
Что? Пули в каску безопасней капель?
И всадники проносятся со свистом
вертящихся пропеллерами сабель.
Я раньше думал: «лейтенант»
звучит «налейте нам».
И, зная топографию,
он топает по гравию.
Война ж совсем не фейерверк,
а просто трудная работа,
когда,
          черна от пота,
                                       вверх
скользит по пахоте пехота.
Марш!
И глина в чавкающем топоте
до мозга костей промерзших ног
наворачивается на чеботы
весом хлеба в месячный паек.
На бойцах и пуговицы вроде
чешуи тяжелых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
с ежедневными Бородино.
Хлебниково — Москва,
26 декабря 1942

Оглавление

  • Кульчицкий М. В. Рубеж
  •   ПРАВОФЛАНГОВЫЙ
  •   СТИХОТВОРЕНИЯ
  •     ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ
  •     МАЯКОВСКИЙ (Последняя ночь государства Российского)
  •     КРАСНЫЙ СТЯГ
  •     «Самое страшное в мире…»
  •     О ВОЙНЕ
  •     «Как было б хорошо…»
  •     БАЛЛАДА О КОМИССАРЕ
  •     БУДНИ
  •     «Высокохудожественной строчкой не хромаете…»
  •     ДОСЛОВНАЯ РОДОСЛОВНАЯ
  •     ДУЭЛЬ
  •     О ДЕТЯХ
  •     САМОЕ ТАКОЕ (Отрывки из поэмы)
  •     СТОЛИЦА
  •     ДОРОГА
  •     ПРОЩАНИЕ
  •     МАШИНА ВРЕМЕНИ
  •     «Собор Блаженного…»
  •     «Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..»
  • X