Лилия Константиновна Кузнецова - Петербургские ювелиры XIX – начала XX в. Династии знаменитых мастеров императорской России

Петербургские ювелиры XIX – начала XX в. Династии знаменитых мастеров императорской России   (скачать) - Лилия Константиновна Кузнецова

Лилия Константиновна Кузнецова
Петербургские ювелиры XIX – начала XX в. Династии знаменитых мастеров императорской России. О шедеврах, их создателях, владельцах и непростых судьбах в увлекательном изложении непревзойденного знатока ювелирного искусства

© Кузнецова Л.К., 2017

© ООО «Рт-СПб», 2017

© «Центрполиграф», 2017


Рецензии на книгу Л.К. Кузнецовой «Петербургские ювелиры XIX – начала XX веков»

Книга Л.К. Кузнецовой, посвящённая петербургским ювелирам XIX в., является завершением труда всей жизни замечательного ученого. Первые две книги, в которых рассматривались основные этапы развития ювелирного искусства России в XVIII – начале XIX вв., судьбы ювелиров и судьбы их изделий, вызвали большой резонанс в довольно обширном сообществе учёных, специализирующихся на различных аспектах указанной темы.

Для всех книг Л.К. Кузнецовой, включая рецензируемую, характерен широкий взгляд на развитие ювелирного искусства императорской России. Это не только история вещей в утилитарном контексте их потенциального провенанса. Это история, в которой судьбы ювелирных изделий разного уровня неразрывно переплетены с судьбами людей, которые их изготовили, и людей, которые ими владели. Причём эта история удивительно легко и с бездной интереснейших деталей укладывается в контекст как истории императорских резиденций, так и повседневной жизни императорского двора. За непринуждённостью и удивительной элегантностью изложения сложнейшего материала скрывается многолетняя кропотливая исследовательская работа по атрибуции ювелирных изделий, которые до указанных работ Лилии Константиновны просто «молчали».

Многие годы работы в архивах, тщательный отбор и перепроверка сведений в опубликованных исследованиях выливались в многочисленные статьи и выступления на конференциях различного уровня. Поэтому книги Л.К. Кузнецовой, объединившие результаты её изысканий, являются безусловным образцом высококлассной исследовательской работы.

Если говорить о рецензируемой рукописи, то она, как и предыдущие работы Л.К. Кузнецовой, базируется на широком использовании архивных источников, большая часть которых впервые введена в исторический оборот. Хотелось бы подчеркнуть важность именно этой архивной составляющей исследовательской работы автора. В настоящее время история ювелирного искусства императорской России является одним из научных трендов, в мейнстриме которого проводятся конференции, формируются частные и государственные музеи. В советский период, на который пришлась большая часть самых плодотворных творческих лет Лилии Константиновны, ювелирная тематика была уделом довольно узкого круга специалистов-музейщиков. Собственно поэтому главные книги Л.К. Кузнецовой выходят только сегодня, сразу же становясь «ювелирными» бестселлерами.

Обстоятельные экскурсы автора в историю той или иной вещи буквально завораживают. Здесь и значимые государственные и семейные события российских императорских семей, рассказанные через истории ювелирных изделий. Здесь и настоящие ювелирные детективы, связанные с причудливой судьбой тех или иных украшений. Здесь и судьбы ювелиров, буквально своими руками создававших славу российского ювелирного искусства. Причём, говоря о судьбах ювелиров, Лилия Константиновна не ограничивается именами мэтров уровня Зефтигена, Болина или Фаберже. Она вводит в научный оборот описание судеб и творений множества петербургских ювелиров, которые во многих, подчас солидных монографиях, рассматриваются в качестве мастеров второго ряда, что совершенно не соответствует их истинным заслугам.

В работе Л.К. Кузнецовой имеются отголоски дискуссий с коллегами по цеху, с которыми она аргументированно спорит, уточняя детали своей атрибуции. При этом автор не боится признавать и собственные ошибки, уточняя детали более ранних атрибуций. Подчас некоторые из утверждений Л.К. Кузнецовой вызывают удивление, например, утверждение об Александре I, выбравшем в 1825 году судьбу старца Федора Кузьмича. Но эта гипотеза не голословна, поскольку основана на двух записочках, хранившихся в коробочке из-под зубочисток императора.

Резюмируя, можно утверждать, что книга живая, поскольку замкнута не на ограниченный круг исследователей ювелирного искусства, а обращена к самой широкой аудитории, коей интересны судьбы Родины. Представленная рукопись заслуживает самой высокой оценки и рекомендуется к печати.

Доктор исторических наук, профессор, Зимин Игорь Викторович
15 ноября 2016 года

Лилия Константиновна Кузнецова долгие годы была ведущим научным сотрудником Государственного Эрмитажа, областью её научные интересы было изучение творчества ведущих ювелиров Петербурга. Книга Лилии Константиновны представляет собой уникальный обобщающий труд, посвященный знаменитым династиям ювелиров, работавших в российской империи в XIX – начале XX вв. Длительное время ювелирное искусство выдающихся мастеров Петербурга было недоступно для изучения исследователями, многие их произведения были утрачены для России навсегда, но сегодня эта тема как никогда актуальна. Такой обобщающий труд помогает прикоснуться к миру высочайших заказчиков и искуснейших исполнителей, а обширные архивные материалы, собранные исследователем, позволяют в полной мере воссоздать одну из граней жизни императорской семьи – владение ею изумительными произведениями ювелирного искусства, нередко имеющими собственную историю, связанную с историей жизни их владельцев.

Книга является серьезным научным трудом, подводящим итог многолетним исследованиям Лилии Константиновны. Она будет интересна как специалистам, так и широкому кругу читателей. В книге тесно переплетаются архивные материалы, которые рассказывают об истории создания и бытования ювелирных украшений, принадлежавших российским государям и первым лицам государства, и описание исторических фактов, событий, с ними связанных. Книга написана доступным, ярким, образным языком, отличающим все труды Лилии Константиновна, благодаря чему читатель невольно погружается в великосветский мир XIX столетия.

Книга состоит из тринадцати глав, которые охватывают историю ювелирного искусства Петербурга XIX в. – блистательной эпохи, когда создавались поистине выдающиеся произведения. Читатель вслед за автором переносится в сложный и неоднозначный период, когда разнообразные стили сменяли друг друга, следуя от роскошного и изысканного ампира к нежному романтизму, и, позднее, к разнообразным национальным стилистическим направлениям периода эклектики. Всё это нашло отражение в творчестве ведущих ювелиров, работавших в исследуемый период в Петербурге.

Читатель подробно познакомится с модными украшениями той эпохи, их названиями, особенностями использования. Ему предстоит узнать многочисленные имена петербургских ювелиров, галантерейщиков, мастеров серебряного и золотого дела, которые не столь часто попадают на страницы изданий, доступных неспециалистам. В книге рассматриваются творческие биографии петербургских ювелиров-цеховиков братьев Барбе, читатель узнает о целой династии выдающихся ювелиров Кейбелей, отдельные разделы автор посвятила деятельности ювелирных домов Болин и Фаберже, а также деятельности небольших ювелирных фирм «Вальян и Жиго де Вильфен», «Ф.И. и Ф.Ф. Кёхлин», «К. Ган» и др. Также откроются интереснейшие страницы деятельности Английского магазина, клиентами которого были члены императорской фамилии и представители высшего света Петербурга. Предметы, приобретенные в Английском магазине, украшали многочисленные петербургские дворцы и особняки. В отдельном разделе автор рассказывает о деятельности выходцев с Урала, известных ювелирах конца XIX в.: А.К. Денисове, А.И. Сумине, И.С. Брицыне, а также о знаменитых ювелирных фирмах рубежа ХIХ-ХХ вв.: Сазикова, Хлебникова, Верховцевых, братьев Грачевых, Овчинниковых и др.

Л.К. Кузнецова доступным и красочным языком описывает разнообразные произведения ювелирного и декоративно-прикладного искусства, благодаря чему любой человек может с легкостью представить, как они выглядели в действительности. Это особенно ценно, потому что далеко не все они сохранились, но благодаря образности языка автора и его увлечённости излагаемым материалом читатель легко может реконструировать для себя их облик.

Книга Кузнецовой Лилии Константиновны будет с интересом воспринята широким кругом читателей, поскольку знакомит не только с историей создания выдающихся произведений искусства, но и с некоторыми легендами, которые их окружают. Кроме того, данная книга представляет несомненный интерес и пользу для специалистов в области русского ювелирного и декоративно-прикладного искусства, поскольку основывается на обширном архивном материале, в ней представлены многочисленные мемуарные источники, которые помогают наиболее полно и достоверно показать историческую эпоху ХЕК в. Это серьезное многолетнее научное исследование, изложенное ярко, захватывающе, образно, с неповторимым колоритом.

Прекрасный оратор, Лилия Константиновка щедро делилась своими знаниями и новыми открытиями с коллегами и учениками. Её рассказ увлекал любого слушателя. На протяжении многих лет она являлась для меня примером целеустремлённого, увлечённого своим делом исследователя. Именно благодаря её дару щедро делиться с окружающими своей любовью к камню, ювелирному и декоративно-прикладному искусства она смогла зажечь эту любовь и во мне. В 1990-е годы, читая увлекательные лекции по курсу «Декоративно-прикладное искусство», она смогла открыть для меня великолепный мир камня. Каждая встреча с Лилией Константиновной в Эрмитаже или на научных конференциях была наполнена новыми интересными открытиями и идеями, которые позволяли направить и свою исследовательскую деятельность в новое русло.

Кандидат искусствоведения, старший научный сотрудник Горного музея Боровкова Наталья Валерьевна
20 ноября 2016 года


Глава I
Эпоха Николая I и ювелирное искусство Петербурга

В двадцать девять лет Николай I взошёл на завещанный старшим братом императорский престол, жестоко расправившись с бунтом дворянской гвардии, желавшей скорейшего осуществления либеральных реформ. Поскольку декабристы считали царствующую династию неспособной на перемены, они попытались насильственным путём устранить её.

В последние годы жизни Александр I избегал всех общественных увеселений. Он признавался в письме к жене своего будущего преемника на троне, что хотя с наступлением нового, 1825 года, «удовольствия снова вступили в свою обычную колею, <…> я остаюсь верным своим привычкам к уединению, которые согласуются с моими вкусами, моими занятиями, моим здоровьем». Вошедшие же в обычай появления на балах в честь рождения младшего брата Михаила 28 января и племянницы Марии Николаевны самодержец рассматривал как ежегодную «дань, которую я выплачиваю каждую зиму, и она представляется мне достаточной для того, чтобы затем считать себя освобожденным от остального».[1]

При Николае I, стремившемся привлечь на свою сторону как можно больше верноподданных, во главу угла было поставлено упорядочение не только законов, но и системы пожалований от Двора. Новый император не выносил тунеядцев и лентяев, сплетни и скандалы вызывали у него отвращение.[2] Но поскольку в почёте оказались не умники, а верноподданные, то пышным цветом расцвело чинопочитание.

Предательство, особенно друзей и товарищей, противное чести дворянина, становилось клеймом для доносчика. Однако только «за недонесение» властям о заговоре и членстве в тайном обществе было осуждено более двухсот декабристов – это было деянием, несущим опасность не только для династии, но и для государства. Сам Николай Павлович придерживался рыцарских правил, но, будучи самодержцем, обязан был следовать букве закона, требовать от подданных строгого соблюдения положений воинского устава и параграфов чиновничьих циркуляров. Иногда это приводило к парадоксам. Однажды некий морской офицер за какую-то провинность оказался на петербургской гарнизонной гауптвахте. Вместе с ним маялся под арестом гвардеец, оказавшийся хорошим приятелем сменившегося начальника караула. Ради друга тот решился пойти на должностное преступление и своей властью отпустил на несколько часов домой незадачливого повесу. Моряк позавидовал счастливой участи сотоварища и тут же настрочил донос на Высочайшее имя. Убедившись, что морячок не солгал, Николай отдал обоих приятелей под военный суд, разжаловавший провинившихся в рядовые. Зато доносчик-дворянин не остался без царской награды: он за своё гнусное деяние получил, подобно Иуде, свои «тридцать сребреников» – целую треть месячного жалования, однако с непременным условием «записать в его послужном формуляре, за что именно получил он эту награду»[3].

Годы правления дали опыт, и своё кредо мудрого монарха третий сын Павла I изложил в завещании сыну-престолонаследнику Александру: «Будь милостив и доступен ко всем несчастным, но не расточай казны свыше её способов. С иностранными державами сохраняй доброе согласие, защищай всегда правое дело, не заводи ссор из-за вздору, но поддерживай всегда достоинство России в её истинных пользах. Не в новых завоеваниях, но в устройстве её областей отныне должна быть вся твоя забота. Пренебрегай ругательствами и пасквилями, но бойся своей совести».[4]

Неудивительно, что Александр I «своим отшельничеством и своею наклонностью к мистицизму внушил всем род замкнутости и лицемерия, которые препятствовали увеселениям и разделили петербургское общество на маленькие кружки».

С началом нового царствования все словно очнулись от скучного и однообразного существования, и, навёрстывая упущенное, вновь предались танцам, веселью, всем светским развлечениям и удовольствиям. Поэтому зима с 1826 на 1827 год в С.-Петербурге была чрезвычайно оживленной: императрица Александра Феодоровна, наконец-то оправившись от расстройства здоровья, вызванного событиями 14 декабря, одушевляла и украшала своим присутствием столичные балы».[5]

Давно уже так не веселились в Петербурге. Императорский Двор сам поощрял к этому, – милая приветливость императрицы и простой открытый тон августейшего её супруга служили обществу лучшим примером.

Ради блеска Двора придворный штат был увеличен, но царили там низкопоклонство и неприкрытая лесть. Если в начале царствования Николай I стремился следовать скромности брата-предшественника, то через несколько лет траты на баснословные подарки опять выросли.

Николай Павлович, обожая свою супругу, осыпал её драгоценностями, ибо, как известно, дорогой бриллиант требует соответствующей оправы. На день тезоименитства, 23 апреля, императрица получила от него стоившую 130 тысяч рублей нитку[7] крупного жемчуга с большими жемчужными «банделоками»-подвесками для серёг. Это было только начало. 1 июля 1826 года Николай I подарил своей супруге на день её рождения и на очередную годовщину свадьбы девять столь любимых им сапфиров, приобретенных у Дюваля за 12 000 рублей (незадолго до казни декабристов, свершившейся на кронверке Петропавловской крепости).

Не забывал император и о других дамах августейшего семейства: супруге младшего брата самодержца, великой княгине Елене Павловне, в феврале были преподнесены серьги с жемчужными грушевидными подвесками в 15 000 рублей, а в мае, «по случаю благополучного разрешения от бремени», – склаваж с голубым аквамарином, осыпанным бриллиантами, с двумя нитками крупного жемчуга, стоившие 52 000 рублей.[6]



Крюгер Ф. Портрет императрицы Александры Феодоровны. 1836 г. ГЭ


К началу 1826 года в Императорском Кабинете количество всевозможных вещей, предназначавшихся на подарки, составило сумму 2 228 282 рубля. Однако коронация требовала как больших пожалований, так, соответственно, и больших затрат. Только за первый квартал знаменательного года «ювелирам за работу и за купленные у них и у разных людей бриллиантовые и другие вещи» причиталось 537 878 рублей 50 копеек.[8] Но это и не удивительно. Ведь всего за 1826 год было роздано драгоценных подарков на сумму 2 550 602 рубля, из них членам императорской фамилии – на 241 596 рублей.



Крюгер Ф. Портрет императора Николая 1.1836 г. ГЭ


Однако блеск петербургского Двора и славу о щедрости монарха требовалось поддерживать и дальше. Например, за 1834 год истратили на подарки 2 097 355 рублей, хотя из этой суммы доля членов императорской фамилии «лишь» 65 390 рублей.[9]

Чтобы ещё больше порадовать сердца верноподданных царской милостью, 31 августа 1826 года, на радостях от благополучно прошедшей коронации, Николай I отменил 10 %-ное отчисление с подарочных вещей, шедшее на образование капитала для увечных воинов. Сумма там накопилась уже довольно значительная, и теперь «начиная уже с 1 числа сего апреля» не подлежало делать «никакого вычета и со всех бриллиантовых, золотых и прочих вещей, жалуемых из Кабинета, до какой бы цены оные не простирались».[10]

Николай I не преминул сразу по воцарении внести изменения в Положение о придворных ведомствах.

В день коронации, 22 августа 1826 года, новый самодержец обнародовал указ о создании Министерства Императорского Двора, объединившего разные учреждения в одно целое. Отныне все они, включая Театральную дирекцию, оказались подчинены новому ведомству, возглавляемому князем Петром Михайловичем Волконским. Таким образом, долголетний сподвижник Александра I стал доверенным сановником при его венценосном преемнике и вплоть до своей смерти в 1852 году обладал огромными полномочиями: он совмещал посты министра Императорского Двора и министра Департамента уделов, оставаясь управляющим Кабинетом. Он подчинялся только императору, все повеления получал исключительно от него и отчитывался перед монархом. Неслучайно о полномочиях доверенного лица в указе о создании столь привилегированного министерства было подчёркнуто, что кто-либо «никакого отчёта по делам, вверяемым его распоряжению, требовать и предписаний по оному чинить право не имеет».[11]

Итак, отныне Кабинет Его Императорского Величества стал лишь составной частью учреждённого Николаем I Министерства Двора. Если при Александре I придворная Алмазная мастерская считалась третьим, а с 1819 года стала вторым отделением Кабинета, где по штату кроме канцелярского персонала предусматривались состоящие во «втором столе», занимающемся дорогими подарками, два оценщика: Георг-Фридрих Мерц и Иоганн Яннаш, то теперь уже его второе, названное Камеральным, отделение заведовало делами о драгоценных предметах, исполняемых «для комнаты», то есть непосредственно для членов императорской семьи.

Сравнительная простота, царившая при дворе Александра Благословенного, уступила при Николае I место роскоши и блеску. Заезжая англичанка никак не могла понять, как это «русские дамы тратят на платья от 400–500 фунтов стерлингов в год», что, тем не менее, считается умеренным; «франтихи тратят гораздо больше», а девицы носят «всегда много драгоценных камней», да и подарок французскому посланнику – «пара пистолетов тульского изделия, осыпанных бриллиантами», – отличался баснословной стоимостью в 6000 фунтов стерлингов.[12]

Жившие в 1830-х годах современники отмечали: «Бриллианты и дорогие каменья были еще недавно в низкой цене. Нынче бриллианты опять возвысились. Их требуют в Кабинет». О причине перемен рассказывали занимательную байку, что якобы это произошло, когда Николай I приказал министру Двора князю П.М. Волконскому принести самую дорогую табакерку. Он принёс. Неожиданно государь пожаловал принесенную табакерку ему самому. Скуповатому министру стало обидно, что он так «обмишурился», полученный подарок стоил «только» 9 тысяч рублей, а потому на всякий случай князь стал закупать в Камеральное отделение табакерки ценой (из-за бриллиантов) до 60 тысяч рублей.[13]

Во время восстания декабристов супругу Николая I столь сильно напугало случившееся, что у неё на всю жизнь осталось нервное подёргивание головы. Этот недостаток императрица Александра Феодоровна пыталась затушевать изобилием ослепительно сверкавших алмазов и прочих драгоценных каменьев. Да и её августейший супруг видел в ней «прелестную птичку, которую он держал взаперти в золотой и украшенной драгоценными каменьями клетке»,[14] развлекая всевозможными блестящими безделушками. Теперь дни некогда скромной прусской королевны сливались в непрерывный калейдоскоп развлекательных зрелищ и феерических балов, оживляемых переливчатым блеском бриллиантов и жемчугов, сверканием драгоценностей, так изящно сочетающихся с шёлком и кружевами изысканных нарядов, с пьянящим ароматом и красотой цветов. Такая роскошь поневоле бросалась в глаза и, воспринимаемая современниками образцом придворного вкуса, отразилась в их воспоминаниях.

Высший свет Москвы долго обсуждал, как посетившая Белокаменную в 1831 году государыня «была прелестно одета, вся в белом и залита бриллиантами и бирюзами».[15]

Примеру повелительницы последовали верноподданные, с удовольствием соперничая друг с другом в роскоши наряда. Вот и на столичном балу, где «народу была пропасть», одна из красавиц «была одета очень просто: белое креповое платьице, даже без гирлянды, а на голове и шее на полмиллиона бриллиантов».[16]

Мода на подражание временам древнего императорского Рима постепенно уходила в прошлое. Ещё во второй половине «осьмнадцатого» века европейские аристократы стали обращаться к древним преданиям своей страны. Англичане ценили время Тюдоров. Екатерина II считала исконными древнерусскими соборы, стены и башни Московского Кремля. Во время Французской революции отправляют на гильотину королевскую чету и аристократов, а освободившийся Лувр отдают под музей, куда со всей страны стекаются древности, достойные внимания всех слоев общества. После разгрома Наполеона освободившиеся от его нашествия народы многих стран с возросшим воодушевлением обращаются к собственной истории. Сплотившись в едином порыве во время освободительной борьбы против иноземных захватчиков, они почувствовали себя нациями.

Необычайной популярностью стали пользоваться исторические романы, особенно Вальтера Скотта. Читатели модных «готических» романов представляли себя героями минувших дней, рыцарями Средневековья, поэтами и философами эпохи Возрождения. В начале XIX века времена крестовых походов, когда монархи европейских королевств объединялись для освобождения Гроба Господня в Иерусалиме, любили сравнивать с союзом России, Пруссии, Австрии и Англии против Наполеона. Поскольку «историческое созерцание могущественно и неотразимо проникло во все сферы современного сознания», то и «само искусство сделалось теперь преимущественно историческим».[17]

Возможность заимствования из богатейшего арсенала всего лучшего, что было в различных стилях прошедших эпох, идея свободного выбора и дальнейшего применения в современной жизни, вызвали появление термина «эклектика», точно и удачно образованного писателем Н. Кукольником от греческого глагола «эклейген», означающего «избирать». Даже участники придворных маскарадов стали появляться в совершенно фантастических одеждах, исполненных в «нужном вкусе». Но не меньшее очарование таила пряная экзотика мавританского Востока, рассказы о баснословных сокровищах раджей Индии, о соблазнительных гаремах турецких султанов и утопающих в неге наслаждений персидских шахов; приковывали внимание древние традиции искусства Китая – все эти настроения и переживания постепенно нашли яркое отражение в литературе, в своеобразии костюмов и причесок, стиле поведения, прикладном искусстве, характере интерьеров, в архитектуре, своеобразии садов и парков, в поисках новой гармонии петербургских ювелиров XIX века.

В дамских нарядах уже начиная с 20-х годов XIX века с обращением к «историческому» костюму входят в моду украшения, некогда запечатлённые искусной кистью художников прошлых веков.

Кокетливые «фероньерки» обязаны своим названием хранящейся в Лувре картине, приписывающейся кисти то Леонардо да Винчи, то Больтраффио и имеющей название «La Belle Ferronnière», поскольку тогда считалось, что изображённая на портрете дама – отнюдь не Лукреция Кривели, фаворитка герцога Сфорца, а любовница французского короля Франциска I, ненасытного волокиты, прославившегося своими любовными приключениями. Несколько странным прозвищем «Прекрасная Ферроньера», по-видимому, обязана своему мужу, парижскому адвокату Жану Феррону. Поговаривали, что прелестница во время первого свидания с королём настолько возмутилась слишком предприимчивым поведением монарха, что у неё лопнула жилка на лбу, а поэтому пришлось на следующий день прикрыть кровоподтёк подаренным самоцветом.[18] Потому-то художник и запечатлел спущенную на лоб красавицы повязку-цепочку, украшенную в центре драгоценным камнем, отчего подобное украшение и стало называться «фероньеркой» (франц. «la ferronière»).

Кто хорошо знал эту гривуазную историю, на ушко шептали друг другу, каким образом муж восхитительной длинноногой синеглазой брюнетки хитроумно отомстил венценосному обидчику за поруганную честь. Адвокат Феррон специально ходил по всевозможным злачным местам, чтобы подцепить страшную «неаполитанскую болезнь», беспощадно приводящую к разрушению заражённого тела, в чем он и преуспел. Заметим, что парижане впервые столкнулись со столь «гнусным и зловонным» заболеванием, перешедшим в эпидемию, в 1496 году. От заражённой собственным мужем Прекрасной Фероньерки болезнь перешла к любвеобильному Франциску I, вскоре отдавшему Богу душу в 1547 году. Правда, ещё в 1512 году, будучи только наследником французского престола, чересчур ценивший радости Венеры принц Франсуа Ангулемский успел переболеть сифилисом, о чём горестно упомянула в своём дневнике Луиза Савойская, напрасно старавшаяся отучить сына «от идиотской тяги к постели».[19]

Фероньерки придавали юным лицам таинственную загадочность и невольно приковывали внимание к глазам чаровниц. Жемчужная «капелька» на лбу обворожительной жены А.С. Пушкина, Наталии Гончаровой, запечатлённая искусной кистью А.П. Брюллова, придаёт особое очарование нежному облику восхитительной красавицы и сразу заставляет вспомнить слова великого поэта: «Чистейшей прелести чистейший образец».

Характерным украшением для 1820-1840-х годов стала «сенсесиль» (франц. «la S-te Cécile»), заимствованная с изображения Св. Цецилии, целомудренной девы-мученицы, чьё нетленное тело случайно обнаружили в Риме в 1599 году при обновлении старинной подземной часовни, носящей имя святой. Христианская легенда рассказывала богомольцам о прекрасной деве, жившей в III веке. Повинуясь воле отца, Цецилия вышла замуж, но желала остаться верной Жениху Небесному. Её горячие мольбы тронули сердце супруга: Валерий согласился на судьбу номинального мужа, если воочию увидит ангела-хранителя своей жены. Вдруг в доме раздалась прекрасная музыка, а воздух наполнился дивным ароматом. Небесный гость принёс с собой два красивейших венка: лилии предназначались Цецилии, розы – Валериану. Благословенная чета вскоре претерпела мученичество за верность запрещённой и преследуемой вере в Христа.

Святая Цецилия, при жизни слышавшая пленительные божественные звуки невидимых небесных инструментов, стала почитаться христианской церковью покровительницей музыки и музыкантов, а в 1584 году её провозгласили патронессой Римской Академии музыки. На полотнах художников святая Цецилия – это прекрасная, увенчанная лилиями и розами юная дева, играющая на арфе или органе,[20] причём со временем всё чаще цветочный венок уступал место золотому венчику-обручу в виде нимба, то совершенно гладкому, то украшенному драгоценными камнями.

Сен-сесили становятся настолько модными в 1830-е годы, что Н.С. Лесков в рассказе «Тупейный художник», повествуя об ужасах крепостного права, описывает, как сластолюбивый барин требует от своего холопа-парикмахера по заведённому порядку убрать очередную жертву перед тем, как её вести в господские покои, «в невинном виде святою Цецилией», и, соответственно, голову девушки «причесать в невинный фасон, как на картинах обозначено у святой Цецилии, и тоненький венец обручиком закрепить…».

Супруга Николая I подарила своей свекрови в день Ангела бирюзовую сен-сесиль (une S-te Cécile en turquoises), a через несколько лет владелица отписала сие модное украшение малышке-внучке, великой княжне Александре Николаевне. Забавно, но чиновник, не искушённый в тайнах дамского наряда, посчитал, что речь в духовной императрицы Марии Феодоровны идёт об иконе некоей святой, и под его пером французская «сен-сесиль» при переводе на русский язык превратилась в «образ св. Сицилии».[21]

В это же время появляются и «севинье» («la Sévigné») – сложные, похожие на бант, броши, напоминающие ту (откуда и название), что виднелась на портретах жившей в XVII веке маркизы Севинье, прославившейся своими интереснейшими письмами. Подобную брошь, дополненную непременной подвеской, украшали три очень крупных камня, причём два из них помещали по сторонам, а третий – между ними. Обычно этот солитер находился со своими «соседями» на одной прямой, хотя мог смещаться выше или ниже. Однако из-за схожести названий возникала путаница, и подчас «севинье» именовали «сен-сесилью».

Любительницей придумывания новых нарядов была супруга Николая I. Так, для всех дам царской семьи ею был создан фамильный костюм «в готическом вкусе», напоминающий о счастливых временах прекрасных дам и верных рыцарей «без страха и упрёка». Причёску же августейших особ украшала несколько изменённая сен-сесиль, поскольку «к золотому обручу, окружавшему косу, был добавлен второй, также в пол-вершка ширины» (=2,2 см. – Л. К.), «носившийся на лбу у самых волос».[22]

Примеру императрицы следовали и дочери. Ольга Николаевна вспоминала: «Промышленность начинала развиваться, пробовали торговать своими товарами. Папа всячески поддерживал промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки и бархатного корсажа фиолетового цвета. К нему мы надевали нитку жемчуга с кистью, подарок шаха Персидского. Почти всегда мы, сестры, были одинаково одеты, только Мери разрешено было еще прикалывать цветы».[23]

А зимой 1843 года на одном из костюмированных балов дочери императора Адини, Ольга и еще несколько барышень появились «в средневековых костюмах из голубого шелка, отделанного горностаем, на голове лента, усеянная камнями, наподобие короны Св. Людовика». Когда же их спрашивали, что это за костюмы, шалуньи с апломбом отвечали: «Вы ведь знаете, это костюмы девушек из Дюнкерка!» – «О да, конечно! Известная легенда!». Никто не посмел сознаться, что он ничего не знал об этой легенде, так как её просто не существовало, а милые выдумщицы с удовольствием всех разыграли. Невинное плутовство затейниц заставило августейшего батюшку долго и от души смеяться над простодушными умниками, которые пытались выдавать себя за знатоков истории.[24]

Отличительной особенностью отрешившихся от мира монахинь ордена францисканцев, славившегося суровой строгостью иноческой жизни, была узловатая верёвка-«корда», которой они подпоясывали свои одеяния-балахоны из грубой шерсти. Из-за этого атрибута остроумные французы прозвали францисканок «кордельерами» («cordelière»), а в эпоху Позднего Возрождения именно так стали именовать витые пояса или толстые шнуры, небрежно обвивавшие гибкие талии красавиц.

Однако, подражая модницам XVI века, мать и супруга русского могущественного самодержца могли позволить себе цепь-«кордельеру», составленную из уподобленных узлам крупных жемчужин. Только теперь концы драгоценной «верёвки» закрепляли на предплечьях изящными пряжками, и жемчужные «чётки» свисали (да не в один, а в три-четыре ряда) тяжёлыми полуовалами почти до колен августейшей особы.[25] Светские же бонвиваны не преминули обыграть название модного украшения, французское слово «кордельера» означало также узловатую верёвку для лазания на неприступные вершины. Великая княгиня Ольга Николаевна вспоминала, как девятилетней девочкой стояла возле трона в Георгиевском зале Зимнего дворца, с любопытством разглядывая экзотическое персидское посольство во главе с принцем Хозрев-Мирзой. Не могла она насмотреться и на прекрасные подарки, поднесённые русскому государю: усеянные крупной голубой бирюзой чепраки и сёдла с серебряными стременами. Но ещё больше приковывали всеобщее внимание роскошные дары супруге Николая I: персидские шали, драгоценные ткани, дивная эмаль, маленькие чашечки для кофе английского вустерского фарфора с портретом бородатого шаха в тяжёлой восточной короне. Да и восхитительный «четырёхрядный жемчуг, который отличался не столько своей безупречностью, сколько длиной», Александра Феодоровна впоследствии «охотно носила его на торжественных приёмах», а потом завещала эту изумительную, почти готовую кордельеру средней дочери Ольге.[26] Эти четыре «нитки из 596 жемчужин с бриллиантовыми замочками» стоили тогда 11 388 рублей.[27] Да и декольте вдовствующей императрицы Марии Федоровны непременно обвивали сказочно прекрасные «три нитки крупного жемчуга».[28]

Кстати, в перечни коронных драгоценностей вписано множество баснословной роскоши низок из жемчужин фантастической величины. Тут и двойная нитка из двадцати одного и двадцати трёх перлов, причём каждое зерно весило около четырнадцати с четвертью каратов.[29] Да и «севинье, переделанный к 1 января 1833 года», украшала «жемчужина подвескою продолговатая овальная» в 77 карат, а рядом с ней покоилась в оправе другая, «бутоном», хотя и в два раза меньше, но всё-таки в 38 карат.[30]

Жаль, что не указана длина каждой из четырёх других «ниток», рассортированных по величине составляющих их камней: в первой насчитывалось тридцать девять чистых жемчужин в 4–5 каратов каждая, во второй – шестьдесят пять, чей вес был в 3–4 карата. Третья была снизана из шестисот сорока восьми перлов, на сей раз от 11/2 до 3-х каратов. Наконец, четвёртую образовывали самые мелкие двести двадцать шесть зёрен, с массой «только» от 1/2 до 11/2 каратов каждое. В примечании к описи специально оговаривалось, что все «жемчуги снизаны в нескольких нитках, которые иногда перенизываются и потому число зерен в нитках изменяется».[31] При таком изобилии жемчуга неудивительны часто обновлявшиеся сказочные уборы членов императорской семьи, так как перлы, к сожалению, недолговечны, при старении они теряют свою красоту.

Однажды присутствовавшие на балу данном обер-церемониймейстером Станиславом Потоцким, не могли наглядеться на Елизавету Воронцову в розовом атласном платье и насмотреться на её кордельеру «из самых крупных бриллиантов», ослепительно сверкавших при сложных па мазурки, удивительно легко и с неподражаемым изяществом танцуемой графиней с ясновельможным хозяином вечера.[32]

Постепенно стали вноситься изменения в эсклаважи, причем новым содержанием наполнилось и само название этого украшения: на смену колье-ошейнику, знаменующему «рабство» у богини Венеры, сначала пришли ожерелья со звеньями, соединяемыми в прихотливом узоре изящными «цепями» в знак обуревающих узников сладостных чувств, а теперь превратившиеся в целую конструкцию, именуемую «сердечной неволей» и на сей раз украшающую не шеи, а руки влюблённых, изнывающих от жестокой страсти. «Дамский журнал» просвещал в 1833 году модниц: «Появился новый род эмалевых браслет. Сии браслеты, богато отделанные, соединяются с кольцом посредством небольшой цепочки, которая движется, извиваясь от кисти руки до одного из пальцев. Отделка цепочки и кольца должна быть в одном роде с браслетами». У некоторых красавиц, гордо демонстрировавших «эсклаважи» поверх перчаток, замок браслета выглядел сердечком, отпираемым маленьким ключиком. Но что говорить о дамах, если даже сам Александр Сергеевич Пушкин надевал (правда, под одежду) на левую руку соединённые друг с другом цепочкой два браслета с зелёной яшмой и какой-то турецкой надписью, причём один обруч располагался над локтем, а другой – у кисти.[33]

Чувствительные особы обожали помещать на украшениях всевозможную любовную символику и трогательные девизы. Да и нежная дружба не оставалась забытой. Знаменитая красавица Аврора Карловна Шернваль в день своей свадьбы, в знак расставания с любимой подругой, великой княжной Ольгой Николаевной, подарила той «слезу своего сердца» – «маленькое чёрное эмалевое сердце с бриллиантом».[34]

Дамы продолжали в избытке унизывать свои персты. На безымянном пальце правой руки великой княгини Марии Александровны, супруги престолонаследника, красовалось «множество колец; это были воспоминания её детства, юности, тут были кольца её матери; все недорогие и не имевшие даже особенного наружного достоинства. На левой руке она носила очень толстое обручальное кольцо и другое, такое же толстое, с узорчатою чеканкою, поперечник, такой же толщины, был прикреплен большим рубином. Это – фамильное кольцо, подаренное государем всем членам царской семьи».[35]

Костюмированные балы становились «гвоздём сезона» во всех европейских городах. Парижане долго вспоминали пышность маскарадов, данных Марией-Каролиной Неаполитанской, вдовой герцога Беррийского и невесткой французского короля Карла X: в 1828 году с большим успехом прошёл «турецкий бал». Спустя год светское общество окунулось во времена Марии Стюарт, королевы Шотландии и Франции, известной дивной красотой и своими злоключениями из-за прав на трон Альбиона, завершившимися казнью в 1587 году по приказу английской монархини Елизаветы I.

Даже обнищавшая Пруссия, ещё до конца не восстановившая финансовую стабильность, смогла позволить себе отличавшееся выдумкой пышное празднество 27 января 1821 года в честь дорогой гостьи, русской великой княгини Александры Феодоровны, вышедшей замуж за принца богатейшей страны и теперь ненадолго приехавшей к родным. Некогда прусская принцесса Шарлотта не носила ни одного бриллианта в Берлине из-за недостатка средств в казне разорённой при нашествии Наполеона страны. Став же русской великой княгиней, королевна могла удовлетворить любую свою фантазию и поразить окружающих на берлинском празднике баснословно роскошным нарядом.

Потому-то немецкие родственники решили представить в любительском спектакле сказочно богатую Индию во времена правления династии Великих Моголов, обратившись к воспоминаниям французского путешественника Тавернье, с благоговением созерцавшего в 1665 году богатства сокровищницы могущественного правителя Ауренгзеба. Невольно вспоминалось, как почти два века спустя, при разграблении Дели Надир-шахом в 1739 году, захватчики вывезли одних только оправленных в золото удивительных рубинов, изумрудов и бриллиантов более пяти тонн, мелких алмазов – до полутонны, а жемчуг и вовсе не стали считать. Вдохновляла и хранящаяся в Дрездене композиция из 123 фигурок из благородных металлов и пяти тысяч самоцветов, выполненных знаменитым ювелиром Иоганном-Мельхиором Динглингером и его братьями, представляющая «Придворный штат в Дели в день рождения Великого Могола Ауренгзеба». В день рождения государя виновника торжества помещали на чашу огромных весов, а другую для равновесия заполняли золотыми и серебряными монетами, жемчугом и зерном, – всё это раздавали затем придворным, слугам и беднякам. Придворный ювелир курфюрста саксонского и одновременно короля польского Августа II Сильного старался передать атмосферу диковинного праздника: «роскошные процессии спешащих на аудиенцию к восседающему на знаменитом Павлиньем троне падишаху, ржание красавцев коней и оглушительный рёв слонов, которых время от времени проводили перед государевыми очами, заставляя каждого великана склонять одно колено, задирать хобот и трубным рёвом салютовать повелителю».[36]

Итак, решено было провести в берлинском королевском замке не просто парад-показ экзотических индийских костюмов, а целое театрализованное действо, взяв за основу поэму «Лалла Рук», творение англичанина Томаса Мура. Быстро сочинили сценарий, заказали известному композитору Гаспаро-Луиджи Спонтини музыку к спектаклю, и работа закипела. 123 участника любительского спектакля усердно зубрили роли индийских и бухарских придворных. Сценографией занимался замечательный архитектор, живописец и театральный декоратор Карл-Фридрих Шинкель, спустя десяток лет создавший проект готической Капеллы-«Шапели», выстроенной Адамом Менеласом в петергофском парке Александрия – владении Александры Феодоровны, уже ставшей к тому времени императрицей.

Сюжет представления разворачивался стремительно. Бухарский эмир Абдалла решил через Индию направиться в Мекку на поклонение гробу пророка Мухаммеда. Своё государство мудрый старец передал сыну Алирису, а заодно решил сосватать в жёны престолонаследнику прекрасную царевну Лаллу Рук, дочь Ауренгзеба. В Дели высокопоставленные отцы поладили, и «тюльпаноликая» красавица (а именно так переводилось её имя) со свитой поехала в Кашмир, где царственную пару соединят узами брака. С замирающим от страха сердцем принцесса пытается представить себе, что за мужа уготовила ей судьба. Царевне всё немило, да ещё несносный камергер Фадладин вечно недовольно брюзжит. К счастью, в свите среди бухарских придворных оказался молодой красавец Фераморз, столь искусно сочиняющий поэтические строфы, что сами герои его прекрасных рассказов зримо разыгрывали свои интересные и занимательные истории. Последнее, четвёртое сказание Фераморз закончил, когда Лалла Рук оказалась на берегу озера, за которым возвышался прекраснейший дворец – конец далёкого пути. Но принцесса вовсе не рада и ещё больше скорбит о своём жестоком уделе выйти замуж за нелюбимого, поскольку теперь в её сердце царит сладкоречивый и нежный Фераморз. Со вздохами несчастная красавица поднимается по высокой лестнице навстречу жениху и видит спускающегося к ней нареченного, как две капли воды похожего на избранника души индийской царевны. Роль Фераморза, оказывается, разыгрывал бухарский эмир Алирис, за время путешествия страстно полюбивший свою суженую.

Естественно, что дочь прусского властелина представляла обворожительную Лаллу Рук. Наряд её был заткан золотом, многочисленные драгоценные каменья сверкали на шее, на груди и на руках русской великой княгини Александры Феодоровны, а её кокетливые башмачки были просто унизаны изумрудами.[37] Восхищение вызвали великолепные жемчуга «индийской принцессы»: с плеч свешивалась ниже пояса четырёхрядная кордельера, ещё четыре нитки отборных перлов сияли на шее красавицы. Пышные локоны ниспадали из-под унизанной самоцветами шапочки, отчасти напоминающей великокняжеский венец. Некогда скромная королевна Шарлотта теперь смогла преобразиться в возлежавшую на паланкине восточную царевну, всю покрытую розами и бриллиантами, «окружённую многочисленными немецкими кузинами, похожими, скорей, на субреток, с завистью считавших крупные бриллианты и броши своей госпожи».[38]

Томного поэта Фераморза, преобразившегося в Алириса, молодого повелителя Бухары, сыграл великий князь Николай Павлович, давно увидевший в обожаемой супруге «счастье своей жизни». Брат русского императора Александра I, как, впрочем, и другие дети Павла I и Марии Феодоровны, прекрасно рисовал и поэтому сам продумал костюм Алириса. Ни о каких халатах, одетых один на другой и стянутых объёмным поясом, и речи быть не могло. Бухарский владыка появился в синей черкеске, препоясанной пёстрым жёлто-зелёно-красным шарфом, под которым был пояс с грозным кинжалом, блистающим, как и криво изогнутая изящная сабля, ослепительно искрящимися разноцветными каменьями. Другой разноцветный шарф был лихо намотан на шапку. Довершали сие великолепие красные, плотно обтягивающие ноги «бухарского эмира» чулки и жёлтые туфли.[39]

На празднике присутствовал наставник великой княгини в русском языке Василий Андреевич Жуковский, поражённый не только изысканным зрелищем, но и грацией и очарованием его высокопоставленной ученицы. Поэту-романтику показалось, что та, когда её пронесли на паланкине в процессии, провеяла над ним, «как Гений, как сон; этот костюм, эта корона, которые только прибавляли какой-то блеск, какое-то преображение к ежедневному, знакомому». Жуковский никак не мог забыть берлинский праздник, и в его памяти вставала «эта толпа, которая глядела на одну: этот блеск и эта пышность для одной; торжественный и вместе меланхолический марш; потом пение голосов прекрасных и картины, которые появлялись и пропадали, как привидения, живо трогали, еще живее по отношению к одному, главному, наконец, опять этот марш – с которым все пошло назад, и то же милое прелестное лицо появилось на высоте и пропало в дали – все это вместе имело что-то магическое! Не чувство, не воображение, но душа наслаждалась…» Из-под его пера вылились вдохновенные строки, обращённые к Лалла Рук:

Ах! Не с нами обитает
Гений чистой красоты:
Лишь порой он навещает
Нас с небесной высоты.[40]

Даже через двадцать два года Жуковский упомянул незабвенный праздник 1821 года в посвящении к написанной им «индийской» повести «Наль и Дамаянти», адресованном очередной его ученице, юной великой княжне Александре Николаевне, самой младшей дочери «Лаллы Рук».

Теперь берлинцы так назвали свою королевну Шарлотту, блеск и богатство костюма в сочетании с её красотой произвели тогда в зале подлинный фурор, а благодаря вдохновенным стихам Жуковского и петербуржцы так стали называть супругу будущего русского самодержца Николая Павловича.

Вот и Александр Сергеевич Пушкин, описывая цвет общества на балу в Аничковом дворце, увековечил в XXVII строфе VIII главы «Евгения Онегина» незабываемое впечатление от появления Лалла Рук «в зале яркой и богатой»:

Когда в умолкший, тесный круг,
Подобна лилии крылатой,
Колеблясь, входит Лалла-Рук.
И над поникшею толпою
Сияет царственной главою,
И тихо вьется и скользит
Звезда – харита меж харит,
И взор смешенных поколений
Стремится, ревностью горя,
То на неё, то на царя…

Кстати, императрицу Александру Феодоровну ещё с девичьих времён называли также «Белой розой» или «Белым цветком», так как в семье её сравнивали с Бланшефлур – одноимённой нежной и прекрасной героиней, но не французского куртуазного романа «Флуар и Бланшефлор», а «Волшебного кольца» – творения барона Фридриха де ла Мотт Фуке, лишь стилизованного под средневековые сказания. В Потсдамском парке Сан-Суси для приехавшей погостить к родным русской царицы в день её рождения, 13 июля 1829 года, устроили своеобразный рыцарский поединок «Турнир Белой Розы», после которого Александра Феодоровна свято сохраняла в петергофском Коттедже дивный серебряный цветок и памятный кубок, исполненные Иоганном-Георгом Хоссауэром, придворным ювелиром прусского короля.[41] А помещённый на рыцарском щите меч в венке из белых роз стал гербом Петергофской Александрии.



И.Г. Хоссауэр. Ветка розы. 1829 г. Серебро. ГМЗ «Петергоф»


Да и в Петербурге высший свет при любящей веселиться августейшей чете то и дело выдумывал очередные костюмированные балы, прихотливо перебирая прошедшие времена и костюмы самых разных стран, причём порой совершенно фантастические.

В 1833 году на масленицу обратились к восхитительной Индии. Маскарад «Магическая лампа» начался в доме князя Петра Михайловича Волконского, а затем участники костюмированного бала переместились в Зимний дворец. «В Концертном зале царской резиденции поставили трон в восточном вкусе и галерею для тех, кто не танцевал. Зал декорировали тканями ярких цветов, кусты и цветы освещались цветными лампами, волшебство этого убранства буквально захватывало дух. <…> Какой блеск, какая роскошь азиатских материй, камней, драгоценностей. Карлик с лампой, горбатый, с громадным носом, был гвоздём вечера». Вначале никто не узнал было в нём Григория Волконского, сына министра двора».[42] «Одетый в чародея и неся на голове лампаду», сей загадочный «горбун» торжественно вёл через дворцовые залы блестящую вереницу танцующих церемонный полонез. «За ним шёл так называемый белый кадриль, составленный из восьми фрейлин… На них были белые платья, украшенные голубым атласом и брильянтами, а сзади у каждой висел вуаль из белого крепа. Далее шёл кадриль императрицы… Все были одеты в Индейских платьях. У мужчин были длинные бархатные камзолы и тюрбаны, украшенные брильянтами и белыми перьями. У Воронцова одного было на 1 500 000 алмазов. Но всех превосходила императрица богатством своего наряда. Её один башмак стоит 75 000 рублей. Всё платье было усыпано драгоценными камнями; необыкновенной величины алмазы, яхонты, изумруды украшали её тюрбан, от которого шёл до низу длинный вуаль».[43] Александру Феодоровну сопровождали обе её старшие дочери, Мария и Ольга, «в застегнутых кафтанах, шароварах, в острых туфлях и с тюрбанами на головах».

На «Праздник Боб», устроенный в следующем году в самый канун Крещения, почти все надели наряды галантного XVIII века. Среди нашедших боб в пироге и оттого ставших королём или королевой праздника оказались младшие дети Николая I, «Адини и Кости», явившиеся перед собравшимися «с пудреными волосами и в костюмах прошлой эпохи».

На очередном «бобовом» празднике его участники преобразились в «китайцев». Всех приятно удивило, что «высоко зачёсанные и завязанные на голове волосы очень украшали дам, особенно тех, у кого были неправильные, но выразительные черты лица». Весьма забавно, но никто из присутствовавших на балу так и не смог узнать всесильного русского самодержца в высокопоставленном чиновнике-мандарине с косой на голове, прикрытой презабавной розовой шапочкой, да ещё «с искусственным толстым животом». Проказливая старшая дочь Николая I разыграла вместе с прусским дядюшкой Карлом целую «очаровательную и остроумную пантомиму», протанцевав па-де-де в духе прославленной балерины Тальони, сводившей тогда публику с ума своими незабываемыми па. Китайский костюм очень пришёлся к лицу старой графине Разумовской, оказавшейся Бобовой королевой. Достойную пару ей составил старый граф Пальфи с его смешным трубообразным носом, выделявшимся на вечно красном лице. Сей никогда не унывающий венгерский магнат по прозвищу «Тинцль», завсегдатай бульваров и театральных кулис, ещё со времён Венского конгресса сохранивший не только свои многочисленные знакомства, но также импозантную внешность и великосветские замашки, очень удачно разыграл роль сказочного комичного короля. Да и не удивительно. Весельчак и жуир, вхожий во все аристократические дома, он появлялся на петербургских улицах в любую жару и мороз всегда с непокрытой головой, «с волосами, зачёсанными ежом», облачённый в экзотическую и живописную мадьярскую одежду.[44]

А иногда экзотические костюмы и не требовались, достаточно было избытка драгоценных украшений на августейших особах. При посещении Одессы царским семейством в 1837 году каменья, блиставшие на дамах на балу, и роскошь нарядов были предметом разговоров несколько лет. Про императрицу говорили, что она «в этот день горела в огне бриллиантовом».[45] Современники, присутствовавшие на балу, заметили, что великая княжна Мария Николаевна, «в лёгком белом платьице с бриллиантовой диадемой, была удивительно как хороша». Императрицу же отличало просто фантастическое количество бриллиантов не только в «огромной диадеме, с огромными солитерами на голове», но и на роскошном пунсовом платье, сверху донизу расшитом алмазами. Невольно приковывало внимание ожерелье на шее монархини из жемчужин, «величиною, право, почти с грушу».[46]

О других самоцветах в XIX веке также не забывали. Даже деловитый австрийский канцлер Меттерних, мастер политических интриг, потеряв голову от страсти к красавице графине Саганьской, послал желанной возлюбленной усыпанный драгоценными каменьями браслет, объяснив в приложенном письме, что «бриллиант – символ любви, изумруд – лунный камень мужчины, аметист – лунный камень женщины, рубин – символ верности». А в конце не преминул многозначительно напомнить: «Люби и будешь верной».[47]

При Николае I продолжали традицию украшений с зашифрованными надписями из камней. Сам самодержец подарил на серебряную свадьбу супруге ожерелье из 25 отборных бриллиантов, к которым через десять лет на очередную юбилейную годовщину вручил возвратившейся из поездки за границу супруге ещё десять солитеров, стоивших баснословную сумму в 30 625 рублей, вместе с браслетом работы Карла Болина, усеянным диамантами и рубинами.[48] Каждая же из дочерей в 1842 году получила «счастье», им он вручил «по браслету из синей эмали со словом „bonheur“ в цветных камнях», отделяемых друг от друга жемчужинами. «Такова жизнь, – сказал он, – радость вперемешку со слезами. Эти браслеты вы должны носить на семейных торжествах».[49] «Фамильный» браслет «шириной 1/2 вершка (=2,22 см) состоял из разных драгоценных каменьев в форме параллелограммов одинаковой величины; каждый камень был оправлен отдельно и мог быть отстёгнут от другого».[50]

Все же семеро детей императрицы Александры Феодоровны тогда поднесли матери браслет с семью сердечками, из драгоценных камней, которые составляли слово «respect»,[51] чтобы показать, как они её почитают. Скорее всего, ослепительную череду самоцветов начинали алый рубин (Rubis), травянисто-зелёный изумруд (Emeraude), лазурный сапфир (Saphir), далее выделялся своим цветом, напоминающим только что проклюнувшиеся из почек листочки, перидот (Peridote) (современное название хризолит-оливин. – Прим. Н. Боровковой), контрастирующий с насыщенными оттенками летней листвы другого смарагда (Emeraude) и тоном незрелого яблока, отличающего хризопраз (Chrisopraze). Завершало же «довольно пёструю компанию избранных минералов» сердечко из золотистого топаза (Topaze).

Загадочный язык камней как в николаевскую эпоху, так и позже становится популярным и в других слоях общества. Александр Дюма-отец, побывавший в России в 1858 году, описывая свои путевые впечатления, не удержался и заметил, что русские люди очень любят «говорящие кольца», «это изысканная форма выражения чувств, почти что неизвестная у нас. По расположению камней и первым буквам их названий можно прочесть в кольце имя дорогого вашей памяти человека». А далее знаменитый романист пояснял: «Предположим, его зовут Ганс – вы записываете его имя с помощью гиацинта, аметиста, нефрита и сапфира. Составьте начальные буквы названия этих камней», то есть: Hyacinthe, Améthyste, Néphrite, Saphir, a в результате и по-французски, и по-немецки получится нужное: Hans.[52]

Кстати, москвичи тоже не отставали от моды. Когда в Первопрестольную приехала знаменитая балерина Фанни Эльслер, то благодарные зрители преподнесли чаровнице на её бенефис 2 марта 1851 года ветку камелий с калачом, знаменовавшим собой «хлеб-соль». В калаче же таился браслет с шестью драгоценными камнями: малахитом, опалом, сапфиром, аметистом и двумя гранатами, которые составляли слово «Москва».[53] Самое забавное, что имя Белокаменной можно прочитать как на русском, так и на немецком языках, особенно если учитывать, что прославленная артистка была австрийской подданной. Чтение же в обоих случаях обеспечивали гранаты, один из которых наверняка был травянистого цвета. Название Первопрестольной по-русски давала цепочка: Малахит, Опал, Сапфир, красный гранат-Карбункул, зелёный гранат-Вениса, Аметист. Немецкое же слово «Moskau» составлялось из: Malachit, Opal, Saphir, Karfunkelstein (красный гранат), Amethyst, Uvarovit (зелёный гранат).

Традиция дарить близким табакерки с понятными лишь им акрограммами из каменьев сохранилась и во времена Александра II. В одном частном собрании Северной столицы мне довелось увидеть подобную вещь.

Сама золотая коробочка, похоже, исполнена в немецком городе Ганау Гессен-Дармштадтского герцогства, на ювелирной фабрике «К.М. Вейсхаупт и сыновья», особенно прославившейся в третьей четверти XIX века золотыми табакерками в стиле предыдущего галантного столетия. Основатель предприятия, Карл-Мартин Вейсхаупт (Carl-Martin Weishaupt), происходил из династии мюнхенских серебряников, продолжавших в родном городе дело предков вплоть до середины XX века.[54] В окружённом алмазным ободком овале на фоне синей, кажущейся муаровой, «королевской» эмали красовался усыпанный бриллиантами вензель «А» под короной цесаревича Александра Николаевича. С обеих сторон по триаде самоцветов. Слева сверкали два сапфира (Saphir), а между ними сиял тоже синий камень, явно заменивший какой-то другой самоцвет. Справа же, между очень похожим на сапфир кордиеритом (Cordierite) и интенсивно-голубым аквамарином (Aigue-Marine), краснел то ли гиацинт (Hyacinthe), то ли, скорее, гранат-гессонит (Hessonite). Из первых букв названий камней, если начинать с нижней вставки слева, по дуге-«подкове» складывалось: S?SCHA. Похоже, что зашифрованное слово – не что иное, как «Саша», то есть написанный по-немецки уменьшительный вариант имени «Александр». Значит, заменённый камень в первой триаде не только должен был для симметрии быть тоже подобного красного цвета, но и наименование его начиналось с «А». Это мог быть аметист (Améthyste), но, скорее всего, то был александрит (Alexandrite), найденный финским минералогом Нильсом-Густавом Норденшильдом 17 апреля 1834 года, в день совершеннолетия будущего Александра II и оттого названный в честь цесаревича. И надпись из камней должна читаться: SASCHA, а произноситься «Саша», так как немецкое буквосочетание SCH даёт именно русскую букву «ш». Столь фамильярно подписался наследник русского престола. Кстати, после убийства 1 марта 1881 года императора Александра Николаевича народовольцами вошло в моду носить перстни с александритом между двух бриллиантов, олицетворявшие самого самодержца-мученика и два блестящих деяния его царствования: освобождение крестьян от крепостного права и учреждение нового судопроизводства.[55]

Правда, пока совершенно не известен владелец таинственной табакерки, но, может быть, последующим исследователям удастся раскрыть этот секрет. Рокайли свидетельствуют о времени второго рококо, так ярко проявившегося в 1840–1850-е годы. Табакерка заставляет вспомнить о невесте русского престолонаследника, обретённой именно в Гессен-Дармштадтском герцогстве в 1839 году. Вероятно, табакерка была приобретена в Ганау, а затем в Петербурге дополнена разноцветными каменьями, образующими акрограмму. Однако отсутствие в шифре-вензеле Александра того же рисунка, что и последующие буквы «А», но без цифры «II», – всё, как и уменьшительно-ласкательный вариант имени «SASCHA», говорит о том, что табакерка была подарена наследником престола, то есть до 1855 года.

Сама она не только по своей форме, но и по расположению на крышке шести драгоценных камней очень похожа на золотую табакерку, пожалованную в 1856 году ставшим уже к тому времени императором Александром Николаевичем Андреасу Доннеру за заслуги в Крымской войне. Вероятно, вторая вещь также вышла из стен фирмы «Вейсхаупт и сыновья» в Ганау, однако на сей раз алмазную монограмму императора на крышке окружают только крупные диаманты.[56] То, что при русском Дворе использовали работы иноземных ювелиров, совсем неудивительно. В августе 1813 года, когда шла кровопролитная война с Наполеоном на немецких землях, обер-гофмаршал граф Толстой приобрёл у «прусского ювелира Жордана и компании восемь золотых табакерок за 348 червонных», поскольку Александр I распорядился «покупать на счёт Кабинета» именно такие вещи, причём «сколько оных нужно».[57]

Интересно, что при петербургском Дворе излюбленной формой жалованных табакерок был прямоугольник со срезанными углами, центр акцентировал медальон с портретом или «вензелевым именем» августейших дарителей, а по бокам располагались шесть драгоценных камней, по три с каждой стороны. Именно так выглядит строгих классических очертаний награда, данная в 1819 году вдовствующей императрицей Марией Феодоровной ментору её младшего сына Михаила, Ивану Фёдоровичу Паскевичу.[58] А золотую табакерку с эмалью, презентованную около 1876 года Александром II известному финскому поэту Йохану-Людвигу Рунебергу, хотя и отличают «капризные» изгибы корпуса, характерные для стиля рококо, но зато шесть алмазов её декора сияют на своих привычных местах.[59]


Глава II
Ювелиры братья Барбе

Петербургские мастера, братья Барбе, были уроженцами г. Франкенталя близ Франкфурта-на-Майне. Сначала в 1794 году в Северной Пальмире появился младший, совсем ещё подросток, Иоганн-Христиан, который родился 27 февраля 1780 года. Четырнадцатилетний мальчик смог устроиться в ученики к галантерейному мастеру Августу-Вильгельму Рейнгардту. Юноше так понравилось в Петербурге, что он вызвал в столицу Российской империи своего старшего брата. Карл-Хелфрид Барбе (1777 – после 1832) уже через год присоединился к Иоганну-Христиану, чтобы вместе постигать сложное ремесло. Оба талантливых брата в 1799 году получили статус подмастерьев. Однако Иоганн-Христиан Барбе уже в 1804 году стал успешным галантерейным мастером столичного иностранного цеха ювелиров. Он не страдал отсутствием клиентов, что позволило довольно быстро стать богатым человеком. Во всяком случае, с 1820-х и вплоть до 1870-х годов «золотых дел мастеру Ивану Барбе» и его наследникам принадлежал дом на Большой Морской (№ 15), на месте которого в 1914 году поднялось возведённое архитектором М.М. Перетятковичем здание Русского торгово-промышленного банка.[60] Скончался Иоганн-Христиан Барбе 12 января 1843 года, причём вдова его, урождённая Шарлотта-Амалия Александр (1798–1873), пережила своего мужа на три десятка лет.[61]


Карл Хелфрид Барбе

Что же касается Карла-Хелфрида Барбе, то он, выдержав положенные испытания, только в 1806 году вступил мастером в столичный иностранный цех, где благополучно числился пять лет, а затем, поменяв подданство на русское, предпочёл стать с 1811 года членом русского серебряного цеха. Поскольку работы Карла-Хелфрида отличались высоким качеством исполнения, то ему часто поручались заказы от Кабинета.[62] Ведь именно табакерки продолжали оставаться любимым пожалованием – наградой придворному от Высочайшего Двора.


Табакерка цветной эмали

Эпоха, когда нюхательный табак был в моде, ушла в прошлое. Теперь табакерки, всё чаще называемые «шкатулками», становятся, скорее, вожделенной вещью, пополняющей собрания коллекционеров, пленяющихся то изящной формой этих коробочек, то восхитительной чеканкой, то тончайшей гравировкой, то изумительной красоты эмалями, а зачастую и раритетными каменьями. Внутри теперь скрывались драгоценности, наборы для шитья, всевозможные шпильки и булавки – короче, всё, что было мило сердцу владелицы.

Некий владелец лавочки, где продавались несессеры и шкатулки, желая привлечь солидных покупателей, решил приманить их «галантерейным» обхождением и знанием французского языка, на коем изъяснялись аристократы. Посему над входом в магазинчик разместилась вывеска: «Marchand de necessaires et chatouilleur de S.M. Tlmpératrice des français», объявляющая на «французско-нижегородском» диалекте, что его хозяин – не кто иной, как «торговец несессерами и шкатульщик Её Величества Императрицы французской». И всё бы ничего. В конце концов, не так уж страшно, что вместо термина «marchand» следовало бы употребить слово fournisseur – «поставщик». Но парижане, говоря о шкатулках, употребляли слова «cassette», «coffret» или «baguier», совершенно не подозревая, что, оказывается, есть ещё словечко «chatouille». Ведь глагол «chatouiller» означает «щекотать», и получается, что предприимчивый купчик пышно поименовал себя «щекотальщиком» французской императрицы![63]

Вот и золотая, покрытая пестроцветными ромбами табакерка с букетом в овальном медальоне крышки поражает не столько качеством эмали, сколько своеобразным образцом кварца, образующим «бек»-затвор (см. рис. 1 вклейки). Прихотливому порождению природы искусные руки гранильщика придали форму гладко ошлифованного и прекрасно отполированного выпуклого челночка-кабошона. Кажется, что, учитывая царившую тогда любовь к минералогии, и коробочку-то мастер Карл-Хелфрид Барбе исполнил ради выигрышной демонстрации выглядящего единым и оттого столь необычным, наполовину розовым, наполовину жёлтым, прозрачного самоцвета, чей цвет и блеск усиливаются фольгой, выстилающей дно золотого каста и обеспечивающей нужный эффект.[64] Однако подобное соседство двух разных каменьев обычно обозначало соединение мужчины и женщины в брачном союзе. Да и цвета самоцветов не случайны: розовый обозначал молодость, любовь и нежность возлюбленной, в золотистый – великолепие, блеск и богатство жениха. К тому же сочетание ярко-красного с интенсивно-жёлтым свидетельствовало о полном счастье. Поверхность табакерки как будто покрывает пёстрый восточный ковёр, но те, кто знал тайный язык красок, мог увидеть в различных эмалях благопожелания супружеской чете: карминно-алая сулила здоровье, белая – чистоту и откровенность, фиалковая – дружбу и постоянство, а соседство ярко-жёлтой с зелёной говорило о щедрости.[65]

В музее Хиллвуд в Вашингтоне хранится сделанная тем же Карлом-Хелфридом Барбе табакерка, сплошь покрытая ровными рядами кабошонов бирюзы.[66] Подобное изобилие голубого минерала, составляющего единственный декор коробочки, неудивительно: этот камень считался могущественным оберегом и символом счастливого супружества.

Недаром попутешествовавший по России Александр Дюма-отец подивился, увидев в Москве, как прекрасную бирюзу, «редкость и предмет вечных поисков русских», продавали торговавшие драгоценными камнями «персы и китайцы, в оправах и без, если в оправах, то, как правило, серебряных», причём «чем больше напоминает она густую лазурь, тем ценнее». Знаменитый романист даже всерьёз поверил байке, что «если в отсутствие любимого человека бирюза, подаренная им, начнёт терять цвет, значит, человек этот заболел или изменил», и даже описал увиденный им подобный «умерший» камень, из небесно-голубого превратившийся в мертвенно-зелёный. Въедливый француз с любопытством узнал также, что «бирюза у русских не просто драгоценный камень, она предмет суеверия: друг дарит бирюзу другу, любовник – любовнице, любовница – любовнику, это дар на счастье при разлуке». Но оказывается, главное, бирюза – отличный талисман, тем более могущественный, чем гуще её цвет. Однако Дюма не удержался, чтобы рационально не подытожить: «Уверен, что на бирюзе можно хорошо заработать», купив её в Париже, а затем продав в Золотых рядах в Москве или на Миллионной улице в Петербурге, так как отношение к лазоревому минералу «как к живому и симпатическому камню, удваивает её цену» в обеих российских столицах.[67]

Практичный француз не ошибался. На улицах Северной Пальмиры в первой четверти XIX века часто видели появлявшегося в весьма живописном наряде индуса-ростовщика, промышлявшего и торговлей драгоценными каменьями. Богатства не принесли купцу особого счастья: он трагически погиб в Москве, в номерах Черкасского подворья, от руки загадочного, так и оставшегося неизвестным, убийцы, не тронувшего лежащих вокруг сокровищ, зато похитившего векселя некоей графини. Когда несколько лет спустя продавались с аукциона принадлежавшие покойному индийцу редкости, одной только бирюзы раскупили около четырёх пудов. Однако лучшие, высокого качества лазоревые минералы на торгах отсутствовали: они, как объясняли интересовавшимся нужным товаром, куда-то исчезли. Но тайна, как и полагалось, вскоре выплыла на свет. Оказывается, приглашённый оценщик, заботливо и кропотливо просматривавший каждый из мешков с нешлифованными кусками бирюзы, забрал вместо денежной оплаты за свои труды самые редкостные образцы. Живительно, но всё было сделано с ведома квартального надзирателя, совершенно не представлявшего ценность камней весьма непрезентабельного вида. Зато в Татарской слободке хитроумный «эксперт» выстроил себе на полученные барыши около десятка прехорошеньких домов.[68]


Мемориальная табакерка графа И.Ф. Паскевина-Эриванского

Именно Карлу-Хелфриду Барбе доверили исполнить по заказу Двора табакерку для пожалования её графу Ивану Фёдоровичу Паскевичу-Эриванскому в память о кончине вдовствующей императрицы Марии Феодоровны. Флигель-адъютант императора Павла I и «отец-командир» будущего самодержца Николая Павловича был почти три десятка лет хорошо известен императрице-матери Марии Феодоровне, отнюдь не случайно десятилетие назад доверившей ему воспитание младшего сына, порфирородного великого князя Михаила Павловича, с чем, к её удовольствию, военачальник, снискавший лавры ещё в годы войны с Наполеоном, великолепно справился.

Табакерка снаружи покрыта пластинками перламутра, так как слово «Perlmutter» в немецком языке обозначает «мать жемчуга», причём слово «перл» употреблялось и в переносном смысле и тогда переводилось как «сокровище» (см. рис. 2 вклейки). Добродетельная супруга Павла I была матерью десятерых детей, а два её сына взошли на русский престол. К тому же, по древнему обычаю, французские королевы во время траура облекались во всё белое, а поэтому традиционная «печальная» чёрная эмаль узенькой полоской окантовывает лишь рёбра коробочки. На крышке табакерки прорисована золотая арка готического храма с пьедесталом с инициалом «М» и ступенями, ведущими к погребальной урне, выполненной из стекла и увенчанной императорской короной. Здесь находился локон волос покойной монархини. Надписями на оборотной стороне крышки табакерки были увековечены «печальные числа»: «24 октября 1828 года» и «в 2 часа по полуночи» – день и час смерти императрицы Марии Феодоровны.[69]


Иоганн Христиан Барбе


Золотой кубок – дар кавалергардов генерал-адъютанту графу С.П. Апраксину

Ещё больше повезло в России младшему из братьев, Иоганну-Христиану, обычно ставившему на своих работах подпись: «J.C. Barbé», а на счетах – «JoChBarbe».

Волей судеб сделанный этим петербургским мастером золотой, высотой 34,3 см, кубок в 1965 году оказался в далёкой Америке, будучи куплен у некоей антикварной фирмы госпожой Марджори-Меривезер Пост, владелицей и основательницей частного музея Хиллвуд в столичном Вашингтоне. И как, наверно, удивилась бы экс-супруга американского посла в СССР, если бы узнала, что сия весьма увесистая вещь в 6 фунтов 49 золотников (=2683 г) была в смутное время русской революции и кровавой Гражданской войны предметом гордости и надежды Агафона Карловича Фаберже, до того уважаемого эксперта Бриллиантовой комнаты Зимнего дворца и успешного оценщика Ссудной казны.

Октябрьская революция 1917 года «поставила крест» на существовании знаменитой фирмы отца. Сам Карл Густавович, разом потерявший дело всей своей жизни, покинул голодный Петроград 24 сентября 1918 года. Через два месяца оказались в безопасности его жена и сын Евгений. А в бывшей столице рассыпавшейся Российской империи вовсю свирепствовал «красный террор». К массовым казням заложников в изобилии добавились участившиеся регулярные официальные реквизиции частной собственности у «буржуев» и бандитские налёты-«экспроприации». Напрасно Агафон Карлович надеялся, что ему (долго) позволят владеть достаточно прибыльным художественно-антикварным магазином, открывшимся 16/29 июня 1918 года ради поддержки семьи, к счастью, оставшейся в теперь независимой Финляндии. Уже 31 мая 1919 года хозяина арестовали, а через полгода ему наконец-то вынесли «удивительно мягкий» приговор, послав обвинённого «за спекуляцию художественными ценностями» на «общественные принудительные работы до конца гражданской войны». Пока он в полной мере познавал «прелести» тюрьмы, чекисты тщательно, простукав стены и полы, обыскали не только принадлежавшие Агафону Карловичу жилище, антикварный магазин и дачу в Левашово, но и знаменитый особняк на Большой Морской, 24. Всё более или менее ценное, не говоря уже об обнаруженном в тайниках, тут же конфисковали. В заключении Агафон Фаберже серьёзно заболел тифом, но «нет худа без добра», поскольку именно болезнь спасла беднягу от расстрела. А вскоре правительству потребовались знающие оценщики ювелирных изделий. Потому-то вместо лагеря пришлось столь редкостного специалиста отправить на свободу. 7 октября 1920 года исхудавший и измождённый Агафон Карлович прописался на квартире Марии Алексеевны Борзовой, а через некоторое время вступил с этой бывшей бонной своих детей даже в законный брак по обряду евангелическо-лютеранской церкви. Но тем более следовало исполнить долг перед первой семьёй, с которой сын знаменитого ювелира мечтал опять соединиться при первой же возможности.

На счастье, перед арестом Агафон Фаберже успел спрятать у надёжных друзей несколько драгоценных полотен и большой кубок из золота высокой – 80-й (современной 833-й) пробы. Да и покупатель, с которым тогда почти удалось договориться, подтвердил желание приобрести предлагаемые вещи. К тому же он согласился выложить только за раритетную вещь из благородного металла 100 000 долларов. Агафону Фаберже пришлось поверить на слово, что как только швейцарец Георг Эд. Брёмме, уехавший из Петрограда 21 октября 1920 года, окажется за границей, обязательно и безотлагательно отдаст в устойчивой американской валюте деньги, вырученные за заранее подготовленные сделки, Лидии Александровне Фаберже. Больше Агафон Карлович этого купца, оказавшегося столь непорядочным, не видел, а потом уже от друзей с негодованием узнал, что бессовестный обманщик, оказывается, на всех углах «сожалел», что якобы доверенные ему картины оказались копиями, роскошные бриллианты – фальшивыми камушками, а массивный золотой кубок вдруг превратился в устах вруна в ничего не стоящую «медяшку».

Только в декабре 1927 года многострадальный А.К. Фаберже смог с помощью местных жителей пересечь по льду на финских саночках Финский залив и добраться со второй женой и крошкой-сыном Олегом до спасительных Териок. Золотой же кубок зажил своей жизнью, многократно переходя от очередного маклера в руки следующего владельца, пока не попал в США.

Век назад сию раритетную вещь, судя по надписи на тулове, вручили 25 июня 1833 года офицеры Кавалергардского полка на прощание своему командиру генерал-адъютанту графу Степану Фёдоровичу Апраксину. Тот почти три десятка лет прослужил в этом полку влившись в дружеский коллектив в 1804 году ещё безусым двенадцатилетним юнкером, а потом бок о бок с сотоварищами храбро сражался в битвах при Кульме, Лейпциге, Фер-Шампенуазе и под Парижем. С августа 1824 года Степана Фёдоровича, получившего за боевые заслуги ордена Св. Владимира с бантом и Св. Анны (правда, не высших степеней), назначили командиром полка и не ошиблись в выборе. Граф оказал 14 декабря 1825 года неоценимую поддержку Николаю I, поскольку кавалергарды благодаря Апраксину не только без колебаний присягнули новому императору, но и затем по Высочайшему приказу атаковали восставших на Сенатской площади. На следующий день благодарный монарх произвёл Степана Фёдоровича в генерал-майоры. Теперь же, через два года после успешного подавления Польского восстания граф Апраксин расставался по Высочайшему приказу со своими сотоварищами-подчинёнными, и августейший покровитель сделал заслуженного военачальника командующим Гвардейской Кирасирской дивизией, а вскоре пожаловал любимцу ещё и чин генерал-лейтенанта. Потому-то кубок, по обычаю поднесённый на добрую память благодарными кавалергардами своему покидающему полк командиру, увенчивает форменная шапка императорских кирасир, искусно выполненная мастером И.-Х. Барбе из благородного металла.[70]


Бирюзовый браслет, пожалованный Николаем I великой княгине Марии Павловне на Пасху 1832 года

В начале 1832 года Николай I повелел исполнить для русской великой княгини Марии Павловны, супруги великого герцога Саксен-Веймар-Эйзенахского, браслет со своим портретом. Однако почему всемогущий монарх вдруг решил пожаловать родной сестрице столь престижный подарок, вручаемый обычно в знак наивысшего благоволения? В поисках ответа пришлось поломать голову.

Императрица Мария Феодоровна незадолго до смерти, по духовной от 21 января 1827 года, отписала два памятных червонца-дуката с многозначительной надписью: «Wohl dem der an seinen Kindern Freude erlebt» («Благополучие тому, кто испытывает радость за своих детей»), доставшихся ей от матери, именно дорогим Николаю и Марии. Правда, августейшая матушка в 1812 году предназначала одну из монет любимому первенцу Александру «в благодарность за счастие, доставляемое им мне, и в знак моей радости, что он достигнул высшей степени славы как своими военными победами, так и своим нравственным превосходством». Шла тяжёлая кровопролитная Отечественная война, Петербург чуть не оказался в смертельной опасности, но французы не смогли надолго удержаться в спалённой пожарами Москве и вынуждены были спешно покинуть старую столицу, а теперь русские войска громили ослабевшие полчища захватчиков. Старая царица молила Господа Бога о сыне-императоре, «чтобы с каждым днем крепли и развивались Им высокие и прекрасные качества, которыми Он наделил моего сына; чтобы Он даровал ему силу с твёрдостью и достоинством перенести ниспосланное ему испытание и горе; чтобы он, надеясь на Божью помощь, не падал духом, победил бы своих врагов и прославил бы свою державу, так что народ любил бы и благословлял его, называя своего государя Освободителем угнетенных народов. Господь услышал мою мольбу и предчувствие мое сбылось. Надеюсь также на милосердие Божье, что он исполнит и теперешнюю молитву мою, дарует императору силу привести его труд к желаемой цели, чтобы во всех частях администрации водворилось правосудие и любовь к добру, чтобы народ его благоденствовал и был бы так счастлив, как того желает его монарх, и чтобы наконец прекрасное прозвище „Благословенный" данное ему народом, осталось за ним вовеки».

Теперь, спустя 15 лет, заботливая матушка просила следующего сына-самодержца беречь сей червонец «как фамильную вещь» и искренне желала: «Дай Бог, чтобы на священную особу императора Николая перешли все те благословения, которые я ниспосылала на его брата, дай Бог ему окончить дело, начатое императором Александром, и чтобы он неусыпно заботился о счастье, благоденствии и нравственности своего народа, тогда он будет благословлен Господом точно так же, как и я благословляю его ежедневно, и будет любим своим народом».

Другой же дукат августейшая матушка, помимо драгоценностей, завещала дочери: «любезной Марии, оказавшейся во всех случаях жизни достойной моей любви и заслужившей всеобщее уважение», чтобы «высказать ей еще раз, как я люблю её и как я довольна ею». Конечно же, вдовствующая императрица очень сожалела, что у неё были «только два такие червонца», она желала бы дать счастливую монету-талисман «каждому из моих детей, так как все они одинаково дороги для меня и всех их я одинаково благословляю».[71]

Дукат действительно принёс дочери императрицы Марии Феодоровны счастье в детях. Оправдалось предвидение Екатерины II о столь твёрдом характере внучки, что той следовало бы «родиться мальчиком», поскольку «она сущий драгун, ничего не боится, все её склонности и игры мужские», а «любимая её поза – упереться обоими кулаками в бока и так расхаживать».[72] Отличная шлифовка графиней Шарлоттой Карловной Ливен поведения, манер и характера принцессы превратила Марию в прекрасно воспитанную и чрезвычайно вежливую особу, скорее хорошенькую, нежели красивую. «Она знала, как обращаться с людьми. Ее вежливость по отношению к окружающим, включая самых простых людей, с которыми она встречалась, не знала пределов. Она никогда не забывала поблагодарить за малейшую услугу. Когда она выходила из экипажа, она поворачивалась, чтобы кивком головы поблагодарить кучера, и это было отнюдь не формальностью, а сердечной потребностью. Она всегда думала о тех, кто ей оказывал внимание, чтобы ответить им тем же».[73]

В 1804 году молодую царевну соединили узами не очень-то равного брака с недалёкого ума великим герцогом Карлом-Фридрихом Саксен-Веймар-Эйзенахским (1783–1853), не случайно прозванным родственниками «Кикерики». В маленьком Веймаре русскую принцессу встретили восторженно, сразу отметив её невыразимое обаяние и умение «соединить прирождённое величие с необыкновенной любезностью, деликатностью и тактом в обращении».[74] Для Российской империи Мария Павловна (1786–1859) всегда оставалась русской великой княгиней, а для новых подданных – герцогиней Саксен-Веймарской. Третья внучка императора Павла I родила мужу двоих сыновей и двух дочерей, Марию-Луизу (1808–1877) и Августу (1811–1889). К великому горю, первенец Пауль-Александр (1805–1806) скончался, прожив всего восемь месяцев. Опустевший отчий престол с 1853 года занял принц Карл-Александр (1818–1900).

Долгое пребывание на троне крошечной европейской страны сделало умную Марию Павловну чересчур прагматичной и практичной. Непременные интриги и нескончаемые сплетни при маленьком Дворе, желание любыми способами быть в курсе всего, что делалось вокруг, привели к тому, что внучка Екатерины II стала считать совершенно нормальным наушничество и соглядатайство. Как же была поражена великая княжна Ольга, когда веймарская тётушка, будучи в Петербурге в гостях, выразила недовольство покоями племянницы: «Неужели у вас здесь нет ни одной комнаты, в которой нельзя было бы подслушивать?» Русская великая княгиня, воспитанная в заветах и правилах православной веры, теперь была готова нарушить строжайшие запреты, лишь бы добиться своей цели. Как ей хотелось женить своего ненаглядного сыночка на одной из дочерей Николая I! И как ей не пытались петербургские родственники напомнить о церковном запрете на браки даже троюродных, Мария Павловна неизменно возражала собеседникам: «Это предрассудки. Это отсталые взгляды».[75] Предприимчивая тётушка всё-таки соединила сына-престолонаследника узами брака с его кузиной Софией, дочерью самой младшей своей сестры Анны Павловны, голландской королевы.

Что же касается собственных дочерей русской великой княгини, то ещё в 1826 году заботливой маменьке удалось пристроить старшую, совершенную, но довольно бесцветную красавицу Марию-Луизу (1808–1877) за принца Фридриха-Карла Прусского, брата супруги Николая I. А затем случай помог герцогам Саксен-Веймарским уже во второй раз породниться с династией Гогенцоллернов.

Принц Вильгельм (ставший в конце жизни первым германским императором), второй сын прусского короля Фридриха-Вильгельма III, страстно полюбил княжну Елизавету (или, как её чаще называли родные, Элизу) Радзивилл и, испытывая к ней серьёзное и глубокое чувство, добился помолвки с прелестной девушкой. Та происходила из известной аристократической семьи, обаятельная красавица Барбара из этого прославившегося в истории польско-литовского рода стала в 1547 году законной супругой короля Речи Посполитой Сигизмунда II Августа. Да и мать самой Елизаветы Радзивилл была сестрой принца Луи-Фердинанда Прусского. Влюблённые уже пять лет терпеливо ждали разрешения на брак. Даже отец принца Вильгельма, смирившийся с католическим вероисповеданием невесты, решил похлопотать о её адаптации в члены Гольштейн-Готторпского Дома, чтобы сделать её более равной династии Гогенцоллернов. Миссию обратиться с этим предложением к русскому самодержцу Александру I Фридрих-Вильгельм III возложил на своего зятя, великого князя Николая Павловича, приехавшего в гости. Тот, участвуя в манёврах, проводившихся как в окрестностях столицы Пруссии,[76] так и в самом Берлине, настолько удачно продемонстрировал великолепную воинскую выправку что тесть сделал ему подлинно драгоценный подарок.

Став российским императором, Николай I заказал «совершенно модному живописцу» Францу Крюгеру картину, запечатлевшую бы для истории «Парад в Берлине 23 сентября 1824 года на Унтер ден Линден». На датированном 1830 годом полотне художник увековечил эпизод, когда не какой-то там третий сын Павла I, а (хотя это и сохранялось в строгой тайне) грядущий преемник русского трона, горячо приветствуемый берлинцами, торжественно проводит свой Кирасирский Прусский полк перед королевской резиденцией. Ведь ещё за год до достопамятного парада 1824 года император Александр I (Павлович) поделился со своим задушевным другом, прусским принцем Вильгельмом, династическим секретом: следующим на русском престоле будет не Константин, а Николай. Потому-то венценосный тесть и вручил тогда супругу своей горячо любимой дочери столь дорогой подарок – «табакерку из оникса в стиле рокайль», созданную берлинскими искусниками около 1770-го года и некогда принадлежавшую Фридриху II, – чтобы тем самым пожелать великому князю Николаю Павловичу стать таким же славным полководцем, каким был первоначальный владелец табакерки. Полотно Крюгера долго украшало кабинет Николая I, а в 1913 году Николай II Александрович любезную сердцу августейшего прадеда картину подарил внуку прусского принца Вильгельма, германскому императору Вильгельму II, на память о былых династических связях Романовых и Гогенцоллернов.

Полученную же от тестя табакерку Фридриха Великого, украшенную алмазами и другими драгоценными каменьями, которую знаменитый король-солдат «всегда хранил при себе», Николай присоединил к предметам собственной коллекции оружия, размещавшейся в Царскосельском Арсенале.[77]

Композиция рисунка крышки достопамятной табакерки, выточенной из агата-агатоникса, несомненно, принадлежит руке прославленного Жана-Гийома-Георга Крюгера. «Ювелиры короля» воспользовались редкостным рисунком самого камня, он на срезе напоминает план фортеции с бастионами, из-за чего подобная разновидность так и называется «крепостным агатом» (Festungsachat). Сию мощную «крепость», как будто обведённую тройным рядом укреплений, окружает по контуру крышки роскошный венок из пышных садовых цветов, причём крупные бриллианты играют роль лепестков и сердцевинок творений Флоры. Хотя среди алмазов встречаются камни с розовым и желтовато-золотистым нацветом, большинство своей окраской обязано фольге. Нежную гамму их оттенков подчёркивают вкрапления рубинов цвета «голубиной крови» и цепочки густо-зелёных нефритов, образующие фестоны, напоминающие собой гирлянды из лавровых листьев. В декоре прелестной вещицы знатоки символов сразу же улавливали зашифрованный смысл, состоящий в достаточно банальной истине, что мощь государства способствует его процветанию.[78]

Однако император Александр I в 1824 году не внял заступничеству младшего брата и отказался возвысить княжну Елизавету Радзивилл. Влюблённые продолжали покорно ждать решения судьбы. Когда же в один совсем не прекрасный день врачи заявили, что кронпринцесса Елизавета Баварская (1801–1873), с 1823 года ставшая женой кронпринца Фридриха-Вильгельма, никогда не сможет иметь детей, статус принца Вильгельма изменился. Теперь именно к нему должен перейти прусский престол в случае смерти старшего брата. Узнав об этом, король Фридрих Вильгельм III, совершенно не желавший видеть на троне протестантской страны королеву-католичку, после пятилетнего ожидания даты грядущей свадьбы взял обратно своё согласие на брак второго сына с польско-литовской княжной. Вскоре Элиза, зачахнув от тоски и утраченных иллюзий, умерла, а злосчастному Вильгельму, хотя и страдавшему всю оставшуюся жизнь от перенесённого горя, предстояло теперь, ради обеспечения преемственности династии, поскорее жениться без всякой любви на первой же невесте, которую ему предложили.

Вот тут-то и проявила чудеса дипломатии великая княгиня Мария Павловна. Она решила пристроить за другого брата своего зятя младшую принцессу Августу (1811–1890), очень подвижную, притом держащуюся достаточно естественно, прехорошенькую и весьма пикантную девочку с соблазнительными ямочками на щёчках. Конечно же, милая дочь заслуживала лучшей доли, но всё-таки впоследствии, хотя и после смерти заботливой матушки, её прелестную головку украсили сначала королевская, а затем и императорская короны.[79] Не очень-то радостная свадьба состоялась 11 июня 1829 года. С этого времени прошло около двух лет, а 18 октября 1831 года Августа Саксен-Веймарская осчастливила всю прусскую королевскую фамилию появлением на свет долгожданного мальчика, теперь обеспечившего преемственность династии Гогенцоллернов и ставшего в 1888 году, пусть всего на 99 дней, германским императором Фридрихом III. Да и в Петербурге августейшая чета пришла в восторг от новости о рождении племянника.

Потому-то обрадованный Николай I решил на Пасху, которая в 1832 году приходилась на 10 апреля,[80] пожаловать любимой сестрице свой портрет, вставленный в золотой браслет, унизанный многочисленными алмазами, бирюзинками и мелким жемчугом. Избранные каменья должны были обеспечить владелице супружескую любовь, долголетие и защиту от всего дурного.

14 января 1832 года Николай I повелел Кабинету обеспечить дамское украшение, достойное императорского подарка. В тот же день во 2-е отделение Кабинета был прислан рисунок – овал, окружённый рамкой из бриллиантов. Однако сразу начались затруднения. Готовой миниатюры такого размера с ликом царствующего государя не оказалось. Правда, существовала подобная, исполненная неким художником «Фомой Врейтом», но, к несчастью, только что, 14 января 1832 года, её успели вставить в новёхонькую табакерку. Правда, автограф сего живописца в одной из архивных бумаг завершался подписью: «Wright»,[81] то есть под довольно странным и явно исковерканным именем скрывался англичанин Томас Райт (1792–1849), оказавшийся в России благодаря своему родственнику, художнику Джорджу Доу (1781–1829), работавшему над портретами героев баталий 1812–1814 годов для Военной галереи Зимнего дворца. Ведь супруг Мэри Доу давно зарекомендовал себя отличным гравёром, а в Петербурге он рискнул попробовать свои силы в рисунке акварелью и даже в живописи.[82]

Вот и было решено: чтобы не портить казённую вещь, «Фома Врейт» должен безотлагательно и «с тщанием» сделать авторское повторение со своей же чрезвычайно удавшейся миниатюры, ибо, начав копировать уже с 15 февраля, «доколе будет находиться браслета в работе, он будет иметь для сего достаточно времени».

Не заладилось и с самим браслетом. Две недели никак не могли в императорском Кабинете исполнить приемлемый эскиз заказанного драгоценного украшения. Наконец, удручённый министр Двора, окончательно потеряв терпение, повелел подчинённым: «Прикажите в Английской лавке и у других ювелиров взять на уговор несколько разных рисунков Браслетов золотых, оправленных мелким Жемчугом и бирюзами, и ко мне представить».

Но ни в «Английском магазине», ни, к сожалению, у других столичных ювелиров не оказалось ничего похожего. Тогда Петр Михайлович Волконский «словесно приказать изволил» заказать петербургскому «золотых дел мастеру Барбье сделать рисунок означенной браслете». Присланный эскиз понравился. И уже 6 февраля (искуснику) исполнителю отпустили из Кабинета «на сделание браслета» просимые им «казённые» бриллианты, жемчуг и бирюзу. Однако небесно-голубого камня не хватило, и через месяц ювелиру Иоганну Христиану Барбе (фамилию коего теперь уже не искажали) выдали затребованные дополнительно 655 штук бадахшанской бирюзы. Барбе также вставил в браслет недостающие, но зато подобранные им самим «собственные» алмазы, огранённые «розой».

Между тем императорская чета торопила. Уже 5 марта последовал запрос: «Когда поспеет браслета Великой Княгини Марии Павловны?» Желая подстраховаться, г-н Петухов, начальник отделения Кабинета, прислал мастеру небольшую цидульку: «Покорнейше прошу надписать на этой записке, к каковому времени может быть готова браслета с жемчугами и Бирюзами». Иоганн-Христиан Барбе быстренько приписал: «Сим имею честь вас уведомить, что в течении 18 ден я думаю готовым быть с Браслетом», подписался и уже по-немецки проставил дату: 6 марта 1832.

Обрадованный чиновник тут же настрочил письменный отчёт высокому начальству, что «браслета», по отзыву мастера Барбе, «может быть готова через две с половиной недели».

Ювелир не подвёл. 6 апреля он передал в Кабинет счёт на проделанную работу, возвратил туда же неиспользованные камни и вручил начальнику отделения Петухову готовую драгоценную и долгожданную вещь (см. рис. 3 вклейки).

Кабинетские оценщики Яннаш и Ян оценили честность Иоганна Христиана Барбе и отметили умеренность его претензий в стоимости оплаты труда, мастер в представленном счёте оценил свою работу только в 1000 рублей. Небольшое огорчение ожидало мастера при оплате алмазов, огранённых розой и принадлежавших самому Барбе: по распоряжениям от 29 марта и 9 апреля 1830 года из суммы стоимости «частных» камней вычли 10 %. Потому-то вместо ожидаемых 1196 рублей 80 копеек мастер получил лишь 1177 рублей 12 копеек.

И только тут выяснилось, что готовый браслет нельзя посылать сестрице Николая I: министр Двора заметил явное несходство монаршего портрета с чертами лица самодержца. Увы, Томасу Райту с выполнением придворного заказа не повезло. Роковую роль здесь сыграло государево пожелание, переданное в Кабинет министром Двора, князем П.М. Волконским: «Остеречь Райта, чтобы голова у портрета была не так велика, как он сделал на портрете для табакерки 14 января 1832».

Неудачно повторённую миниатюру англичанину возвратили под расписку, а «для оной браслеты портрет Его Величества» по первоначальному портрету работы Райта поручили «точную копию», притом «в том мундире и с лентою, как на оригинале» написать на сей раз «живописцу Вимбергу». «Назначенный в академики» Иван Андреевич Винберг 6 апреля, совсем незадолго до случившегося с родственником Джорджа Доу скандального казуса, представил в Императорский Кабинет чрезвычайно удавшийся портрет императрицы Александры Феодоровны «без короны и без ленты с причёскою в волосах».

Теперь миниатюрист, гордясь оказанным ему Высочайшим доверием, постарался исполнить престижный заказ в самые сжатые сроки: всего за две недели, с 12 по 27 апреля. Со вставкой лика царствующего государя в браслет не задержались, и уже 28 апреля столь долгожданная наградная вещь оказалась наконец-то в руках императора Николая I.[83]

Дар брата-императора, конечно же, порадовал Марию Павловну и, может быть, даже смог смягчить (чуть притупившееся) горе потери ею 22 марта 1832 года верного друга и советника, знаменитого Иоганна-Вольфганга фон Гёте.


Глава III
Завещание императрицы-матери Марии Феодоровны и судьба её драгоценностей


О сапфировом и бирюзовом уборах, диадеме из колосьев, завещанных дочерям, Елене Павловне и Екатерине Павловне

В своём завещании, датированном 1 ноября 1826 года, вдова Павла I заботливо и скрупулёзно перечислила всех, кому она оставляла на память свои драгоценности. Материнское сердце старой императрицы особенно переживало за судьбу внуков, оставшихся сиротами. Особенно беспокоили Марию Феодоровну дети её второй дочери Елены Павловны, вышедшей в 1799 году за герцога Мекленбургского. Разорённое нашествием Наполеона Бонапарта герцогство нуждалось в деньгах.

В IX пункте завещания Мария Феодоровна писала: «Моя корона принадлежит государю. Все же прочие бриллианты мои, жемчуга и драгоценные камни, подаренные мне покойной государыней и покойным императором Павлом, а равно и приобретённые мною лично, исключая тех, которые будут распределены мною по завещанию, должны быть в точности оценены по моей смерти, и затем разделены на четыре равные части, из которых две части принадлежат детям моих дочерей Елены и Екатерины, которые наследуют после своих матерей, а остальные две части моим дочерям Марии и Анне. Всё то, что придётся на долю моим внучатам, принцам Мекленбургским, Ольденбургским и Виртембергским, должно быть продано, а деньги, вырученные с каждой части, следует разделить поровну между наследниками, а именно: часть, принадлежащую моей дочери Елене на две части, а часть дочери моей Екатерины на четыре части, и помещены в кассу воспитательного дома: проценты будут присоединяться к капиталу до совершеннолетия принцев и замужества принцесс; достигнув же совершеннолетия и вступив в брак, они будут пользоваться процентами с этих денег, но самые капиталы останутся в вечное обращение в России. <…> Я желала бы, чтобы император Николай и великий князь Михаил Павлович купили для своих супруг бриллианты, достающиеся на долю моим дочерям Елене и Екатерине, и поэтому желала бы, чтобы на долю великих княгинь Елены и Екатерины Павловны пришлись, по мере возможности, мой сапфировый и бирюзовый уборы и моя диадема из колосьев, а из остальных двух частей, достающихся моим дочерям Марии и Анне, каждая закреплена временным завещанием за той линией, которой она принадлежит; они не могут быть ни проданы, ни подарены и перейдут по кончине их старшему принцу, а за отсутствием его, старшей принцессе их дома, причем допускается, разумеется, делать изменения в форме и фасоне их, по личному усмотрению. <…> По смерти всех наследников всех моих дочерей, мои бриллианты достанутся, на тех же условиях, законным наследникам моих сыновей».[84]

Особым пунктом вдовствующая императрица оговорила: «Я желаю, чтобы каждый из моих детей сделал себе кольцо или перстень с моими волосами и с вырезанным на нём числом моей кончины. Надеюсь, что они будут постоянно носить их в память горячо любившей их матери».[85]

Бриллиантовая корона Марии Феодоровны, стоившая 48 750 рублей, поступила в Кабинет 22 января 1829 года, чтобы потом, «в своё время», сделать «убор для великой княжны Ольги Николаевны».

Однако дочерям великой княгини Екатерины Павловны от второго брака с вюртембергским королём Фридрихом-Вильгельмом I – ни старшей принцессе Марии-Фредерике-Шарлотте (1816–1887), вышедшей впоследствии замуж за графа Альфреда Нейперга, ни младшей Софии (1818–1877), взошедшей с мужем Вильгельмом III на трон Нидерландов, – любимая бабушкина диадема, видно, не приглянулась. Зато дивную тиару «из шести колосьев, в средине белой Сапфир и тридцать семь мелких груш Индейской грани» не преминули сразу же присоединить к русским коронным бриллиантам.[86]

А вот детям великой княгини Елены Павловны, великому герцогу Паулю-Фридриху Мекленбург-Шверинскому (1800–1842) и его сестре Марии-Луизе (1803–1862), окончательно осиротевшим ещё в 1819 году после ранней смерти отца, очень нужны были деньги. Потому-то не только сапфировый, рубиновый и бирюзовый гарнитуры скончавшейся русской вдовствующей государыни, но и заботливо ею отписанные внучатам бриллианты, жемчуга и цветные камни, были уже 7 февраля того же 1829 года куплены за 210 830 рублей.[87]

Через полторы недели, 25 февраля все три убора доставили в Императорский Кабинет. Но пролежали они там совсем недолго. Дольше всего среди казённых вещей задержался рубиновый гарнитур супруги Павла I, предназначавшийся одной из дочерей Николая Павловича.

В Рождественские дни, 26 декабря 1829 года, венценосный деверь порадовал великую княгиню Елену Павловну, владелицу Михайловского дворца, получением как «севинье с одною бирюзою» в 650 рублей и пары прелестных серёг с четырьмя бирюзами в 1200 рублей, так и трёх частей склаважа, первоначально составленного из 64-х штук разной величины бирюзы. Оставшиеся другие три части того же склаважа, также оценённые в 8680 рублей, достались за восемь месяцев до того, 20 мая, отроку-цесаревичу Александру Николаевичу.

Интересна дальнейшая история сапфирового гарнитура, оценённого в 140 100 рублей. В него входили диадема, два склаважа, накладка на гребёнку и пара серёг. И все эти украшения заботливый супруг постепенно подарил обожаемой жёнушке. Вначале, на Рождество 1829 года, 24 декабря, Александра Феодоровна получила от мужа «накладку на гребёнку с пятью сапфирами» (7550 р.) и «пару серёг с двумя сапфирами» (6950 р.). В следующем году, в день рождения 1 июля, совпадающий с очередной годовщиной бракосочетания, императрица появилась в только что подаренной «диадеме с пятью сапфирами» (49 000 р.) и «склаваже большом с шестнадцатью сапфирами» (63 400 р.). Наконец на Рождество, 24 декабря 1831 года, «Муффи», как её нежно называл любящий супруг, смогла примерить и оценить красоту последнего предмета драгоценного убора покойной свекрови – ожерелья-«склаважа поменьше с одиннадцатью сапфирами» (12 800 р.).[88]

Прошло тридцать лет. Владелица дивных украшений состарилась, её одолевали хвори и, чувствуя скорую кончину, императрица Александра Феодоровна отписала своей невестке, будущей императрице Марии Александровне, среди прочих вещей «диадему с 5 сапфирами» и «склаваж с 16 сапфирами», прибавив к ним «самый красивый сапфировый фермуар», причем она специально оговорила, чтобы её снохе эти роскошные уборы принадлежали лишь при жизни, а затем отправились бы к коронным драгоценностям.[89]

Как и было предрешено, в опись коронных бриллиантов, ведущуюся с 1865 года, под № 364 внесли поступившие по духовному завещанию императрицы Марии Александровны «диадему с сафирами и бриллиантами» в 27 100 рублей, под № 365 – «ожерелье с сафирами и бриллиантами» в 39 300 рублей, а под № 366 оказался «фермуар с большим сафиром», оценённый в 88 300 рублей. Все три восхитительные вещи, прельщающие своей красотой, тут же забрала к себе новая императрица Мария Феодоровна, супруга Александра III,[90] знавшая толк в драгоценностях. После Февральской революции дивные украшения матери Николая II реквизировали из Аничкова дворца. А когда окончилась братоубийственная Гражданская война, эксперты под руководством академика-минералога Александра Евгеньевича Ферсмана наконец-то разобрали великолепные творения ювелиров, принадлежавшие членам августейшей семьи Романовых. Вскоре появились на свет и выпуски каталога предметов Алмазного фонда СССР, содержавшие помимо описаний и чёрно-белые фотографии.



Яков Дюваль. Диадема из Сапфирового убора императрицы Марии Феодоровны, супруги Павла I


Соотнеся эти материалы с архивными сведениями, стало ясно, что диадема с пятью сапфирами не только принадлежала императрице Марии Феодоровне, но и абсолютно бесспорно входила в состав сапфирового убора супруги Павла I, исполненного для своей патронессы Яковом Дювалем.[91] Завораживающая своей красотой диадема императрицы Марии Феодоровны вся как бы соткана из лавровых ветвей и лент, обвивающих тяжело клонящиеся на стебельках лазоревые цветки, окружившие сверкающий в центре глубокой синевой с чуть заметным зеленоватым прицветом громадный сапфировый панделок в 70 каратов, увенчанный алмазным сердцем, и оттеняемые полоской лазурной эмали на ободке.

Недаром супруга Николая I оставила унаследованную ею дивную фамильную драгоценность жене своего первенца, а императрица Мария Александровна, в свою очередь, завещала диадему вместе с колье и фермуаром сапфирового гарнитура свекрови присоединить к коронным вещам.

По описи вещей Русской Короны, заведённой в 1898 году и пропавшей после 1922 года, порядковый № 351/343 соответствовал диадеме с сапфирами, рядом, под № 352/344, числилось «колье бриллиантовое с сапфирами», а под соседним № 353/345 оказался сапфировый фермуар. Под порядковыми номерами 343–345, указанными в знаменателе дроби, эти три вещи сапфирового гарнитура императрицы были занесены в промежуточную опись коронных вещей, когда при новом императоре Александре III придворные оценщики заново проверили в 1883 году состояние коронных сокровищ.

Теперь пришлось с повышенным вниманием просматривать и другие выпуски сокровищ Алмазного фонда СССР, педантично всматриваясь не только в чёрно-белые фотографии, но и в комментарии к ним опытных и знающих экспертов ферсмановской комиссии.

Даже не сразу верится, что «сапфировый фермуар» – не что иное, как великолепнейшая брошь с самым большим сапфиром Алмазного фонда.[92] Традиционно в этом камне в 25225/32 дореволюционных каратов видели подарок Александра II его дражайшей половине, купленный на Всемирной выставке 1862 года в Париже. Ведь при переводе из старых мер в метрические (то есть умножая первоначальное число на 1,03, поскольку принятый в столице Российской империи вес карата составлял 206 миллиграммов) и получается цифра, соответствующая современной массе камня – 260,37 метрического карата. Наконец-то мне стало ясным, почему не удавалось ничего похожего «выудить» из описаний редкостей, представленных на парижской выставке.



Бриллиантовая брошь-фермуар с сапфиром


Уникум, оказывается, дар скончавшегося в 1855 году императора Николая I, считавшего любимым камнем (как, впрочем, и супруга его первенца) именно сапфир. Один из крупнейших в мире, к тому же дивной красоты и прелести, очень чистый и прозрачный цейлонский синий корунд, ровного бархатистого густо-василькового тона, покрыт в верхней части, согласно старинной индийской огранке, множеством шестиугольных мелких фасеток-граней, заставляющих дробиться лучи света, погружая его в мягкое марево полыхающих искр.

Академик Александр Евгеньевич Ферсман, подробно рассмотревший при разборе коронных вещей дивный яхонт, оценённый в 88 600 рублей, видя в нём прекраснейший из признанных в Европе сапфиров, по праву включил уникум в число семи знаменитых камней Алмазного фонда СССР.[93]

Остающийся пока неизвестным петербургский ювелир умело поместил редкостный сапфир в брошь, отличающуюся благородством, строгостью и изяществом рисунка, да к тому же окружил уник трёхуступчатым кольцом из бразильских бриллиантов, чтобы обыграть и одновременно замаскировать излишнюю высоту раритета. Но на оправе «броши», вначале служившей фермуаром, отчётливо видны колечки, за которые застёжку некогда прицепляли к низке из самоцветов.



Яков Дюваль. Склаваж с шестнадцатью сапфирами


Даже чёрно-белая фотография колье позволила увидеть, как выглядело изделие «Собственного Императорского Ювелира» Якова Дю валя. Сколько раз приходилось всматриваться в чётко выстроенный рисунок этого ожерелья, так напоминавшего эсклаваж убора великой княжны Александры Павловны, исполненного Дювалем в 1795 году![94] В обоих композиция строится на пяти медальонах, соединённых и окружённых цепочками бриллиантов-солитеров. Теперь только эти изящные оковы напоминали прелестницам об их «рабстве»-«esclavage» и повиновении богине любви и красоты Венеры ради привлечения внимания желанных особ противоположного пола. Впрочем, на рубеже галантного и меркантильного веков в моде были во всей Европе ожерелья именно подобного вида. Кстати, Неаполитанская королева Каролина, покинувшая свои владения из-за измучивших её дерзостей Мюрата, оказавшись в 1813 году в Одессе на пути морем в Австрию, подарила на память о себе матери фрейлины Александры Россет «то, что называли тогда склаваж, то есть цепочки, связанные вензелевым шифром (инициалом имени дарительницы. – Л.К.) из крупных бриллиантов» на застёжке-фермуаре, причём всех поражало, с каким искусством жемчуга звеньев были перевязаны бриллиантами.[95]

По сравнению со склаважем 1795 года, сапфировый казался чересчур перегруженным, чему способствовали не только применённые ювелиром два типа медальонов и дополнительные тяжёлые подвески к ним, но и два варианта соединительных звеньев, а также очень сложного рисунка (причём зачастую даже двойные) обрамления центральных камней. Но больше всего меня смущало заключение экспертов ферсмановской комиссии, отнесших создание «сапфирового колье» ко второй половине XIX века.[96]

Теперь же всё связалось воедино: вне всякого сомнения, на фотографии запечатлена работа знаменитого придворного ювелира и оценщика Якова Дюваля, исполненная им в 1797–1801 годах, и к тому же украшают этот эсклаваж, первоначально принадлежавший императрице Марии Феодоровне, супруге Павла I, именно 16 сапфиров. Васильковые цейлонские яхонты удивительно подобраны, восхищая своим интенсивным цветом и размерами. Когда же члены ферсмановской комиссии в 1922 году сравнительно легко смогли вынуть камни из их ажурных оправ и затем взвесить, много на своём веку видевших экспертов невольно поразил вес красавцев-самоцветов: общая масса четырнадцати сапфиров составила 150 каратов, грушевидный панделок сказочной красоты в одной из подвесок весил 15,5 каратов, а обработанный полусферическим кабошоном центральный овальный камень – 159,25 карата.

Как тут не вспомнить придворного врача обожаемой супруги Николая I. Когда Мартин Мандт впервые оказался в 1837 году в спальне августейшей пациентки, он увидел в одном из ларцов, стоящих вдоль стен, роскошные уборы из опалов, рубинов, изумрудов, бирюзы и сапфиров. Каждый гарнитур-«парюру» составляли диадема, серьги, эсклаваж, брошь и браслет, причём «самый красивый и дорогой драгоценный камень комплекта», как заметил немецкий доктор, «помещали в центр ожерелья, чтобы он сверкал на груди первой дамы Империи». Созерцая изысканные украшения императрицы Александры Феодоровны из редкостных сапфиров, Мандту оставалось только удивляться, «как такие поразительно крупные драгоценные камни могут существовать».[97]

Восхитительное ожерелье легко разобрать на отдельные элементы и сцепить при желании по-новому, так как они соединяются друг с другом крошечными петельками и крючками.

Вскоре на обложке случайно мною увиденной брошюрки, посвящённой жёнам русских царей, оказался воспроизведённым портрет императрицы Марии Феодоровны в одном из её «императорских доспехов» (именно так дочери Ксения и Ольга называли парадные уборы венценосной матери).[98] Шею супруги Александра III закрывали две низки крупных бриллиантов, образующих вошедший в моду «собачий ошейник», весьма напоминающий «эсклаважи» середины – третьей четверти галантного XVIII века.[99] Голову венчала похожая очертаниями на кокошник, обрамлённая вверху низкой жемчугов диадема с семью крупными сапфирами, окружёнными «кружевом» из бриллиантов. На корсаже золотистого платья, опушённом кружевом полоски-«берты», красовалась брошь с самым крупным сапфиром, но только она была дополнена сапфировой подвеской в алмазном обрамлении. А на белоснежной груди покоился тот самый эксклаваж с лазоревыми яхонтами, причём оба камня в ажурных боковых кругах с каплевидными подвесками, уютно, напоминая собой своеобразные эполеты, устроились на плечах августейшей чаровницы (см. рис. 4 вклейки).[100]

Не прошло и месяца, как неожиданно, при внимательном рассматривании доселе виденного-перевиденного, написанного живописцем Жаном-Луи Вуалем портрета жены Павла I, мне вдруг бросилось в глаза то, чего доселе просто не замечала (см. рис. 5 вклейки). Сложную пышную причёску монархини увенчивали не только её императорская корона и воткнутое слева белое страусовое перо, но и закреплённое на локонах сапфировое ожерелье сложного рисунка. Автоматически подсчитала синие камни, окружённые алмазными оправами. Их оказалось одиннадцать. Место пробора акцентировал самый крупный сапфир, от которого ниспускалась каплевидная подвеска со сверкающим бриллиантом, а по сторонам красивыми фестонами расходились алмазные низки, соединяя третий и пятый яхонты, также дополненные свисающими «грушками». Над цепочками-фестонами царили отдельные большие сапфиры, похоже, соединённые с центральным и боковыми самоцветами почти невидимой цепочкой. Бесспорно, то оказался запечатлён искусной кистью художника так называемый «головной» склаваж, входивший в убор императрицы Марии Феодоровны, как «склаваж поменьше с одиннадцатью сапфирами», стоимостью в 12 800 рублей.90


О диадемах Якова и Франсуа Дювалей

Как же приятно бывает, когда мои атрибуции становятся основанием для научных поисков других исследователей. Оказывается, в фондах Государственного Исторического музея хранятся поступившие туда ещё в 1923 году рисунки с эскизами диадем, сделанными в первой четверти XIX ювелирами мастерской братьев Дюваль.

По одному из набросков старший из них, Яков Дюваль, исполнил в годы правления Павла I диадему сапфирового убора для императрицы Марии Феодоровны. С небольшими изменениями в рисунке «Собственный ювелир» в это же время создал диадему для заранее заготовляемого приданого великой княжны Екатерины Павловны. Те же стебли, густо опушённые удлинёнными листочками, между которыми «расцвели» дивные крупные «тюльпаны», а в месте схода веточек удлинённых «катетов» помещён наверху маленький камешек (в диадеме Марии Феодоровны – панделок, направленный широкой стороной вверх и похожий скорей на узкий сегмент круга), соприкасающийся с другим грушевидным панделоком, на сей раз крупным и направленным широкой стороной вниз. Только в тиаре вюртембергской королевы уже не пять, а семь вставок, каждая из боковых, поставленных вертикально, с обеих сторон фланкируется камнями поменьше. К счастью, эта диадема оказалась запечатлена на портрете внучки Павла I и Марии Феодоровны, принцессы Софии-Фредерики-Матильды Вюртембергской.

При Павле I для супруги самодержца «Императорский Собственный Ювелир» исполнил другую бриллиантовую диадему, одновременно напоминавшую убор императриц античного Рима и очелья русских цариц. В смещённом вниз центре диадемы привлекает взоры редкостный «плоский алый» алмаз «лишь» в 10 каратов, чем-то напоминающий фантастический, пышно распустившийся цветок, обрамлённый своими более мелкими собратьями, завершающими причудливые завитки веточек, сплошь унизанных бразильскими бриллиантами. На «катетах» вытянутого треугольника аккуратно возвышается частокол из великолепных грушевидных панделоков, напоминавших собой изысканные зубцы, а вниз свисают ослепительно сверкающие и искрящиеся всеми цветами радуги под алмазными фестонами бриолеты «старой индийской грани, некоторые немного желтоватые».[101]

Диадему с боков вначале дополняли съёмные части, ниспускавшиеся у висков наподобие рясн и «состоящие каждая из пяти рядов бриллиянтовых, оканчивающихся кистью», при разборе коронных вещей в 1922 году ошибочно принятые ферсмановской комиссией за два эполета для придерживания орденских лент на плече.

Императрица Мария Феодоровна пришла в восторг, увидев свой новый головной убор «греческой формы». Он ей так нравился, что супруга самодержца однажды позировала в нем художнику.

Да и в XIX веке эту красивую диадему столь активно использовали при бракосочетании невест Дома Романовых, что в мае 1868 года её пришлось реставрировать, вставив вместо потерянного камня бриолет, заимствованный с одной из давно снятых боковых частей. В 1922 году эксперты внимательно рассмотрели «алый» бриллиант. Выяснилось, что он, «вставленный в серебряную фольгу, весит 13,35 метрических карата и имеет цвет очень слабо-розовый, при большой чистоте и красоте камня, пленяющего всех, кто видел этот уник в восхитительном обрамлении в одной из витрин выставки Алмазного фонда» (рис. 6 вклейки).[102]

Совсем иначе выглядела бриллиантовая диадема, сделанная Франсуа Дювалем для одного из уборов великой княжны Марии Павловны, вышедшей в 1804 году за наследного принца Карла Саксен-Веймар-Эйзенахского. Здесь ещё сохранились растительные мотивы, но в основном царят геометрические формы, поскольку, согласно эскизу, её должны были украсить семь цветных драгоценных камней, огранённых узкими вертикальными овалами, уменьшающимися в размерах от самого крупного в центре к краям диадемы, а размещающиеся между ними алмазные ромбы посверкивали цветными же серединками.

Рисунок подписан «А. P. Duval», скорее всего, автором его был А. Филиппен (Philippin) Дюваль, родственник Ф. Дюваля, который с самого начала XIX века неоднократно приезжал в Петербург, хорошо знал дела фирмы и не случайно после 1816 года именно он вёл работы в Петербурге.



Эскиз диадемы. Ювелирная мастерская Дювалей в Санкт-Петербурге. Начало XIX в.


Однако в окончательном варианте все цветные каменья сменились более дорогими сверкающими алмазами, а верхняя часть тиары стала напоминать «частокол» из грушевидных алмазных панделоков, скорее похожих на направленные вниз равнобедренные треугольники. Сплошь усыпанная драгоценными диамантами тиара очень пригодилась владелице, когда после наполеоновских оккупаций и реквизиций Саксен-Веймарское герцогство оказалось в стеснённых финансовых обстоятельствах, отчего эту диадему в 1813 году пришлось заложить во франкфуртский банк Бетманов, чтобы на полученные средства ещё и устроить госпитали для русских солдат.[103] В начале XX века эту прелестную диадему носила принцесса Каролина-Елизавета-Ида, дочь князя Генриха XXII Рейсского, вышедшая замуж в 1903 году за великого герцога Вильгельма-Эрнста Саксен-Веймар-Эйзенахского. В 1976 году диадема появилась на женевском аукционе Сотби, но в каком плачевном виде: крупные бриллианты исчезли, а часть других алмазов была заменена не только менее крупными диамантами, но и синими сапфирами.[104]



Эскиз диадемы. Ювелирная мастерская Дювалей в Санкт-Петербурге. Начало XIX в.


По другому сохранившемуся до наших дней рисунку Я. Дюваль исполнил две диадемы, сплошь унизанные только многочисленными алмазами.[105]

Скорее всего, этот эскиз «Собственный Императорский ювелир» разработал для диадемы, предназначавшейся для супруги Александра I. Вероятно, фрагмент её и запечатлён на портрете императрицы Елизаветы Алексеевны, написанном художником Георгом Доу. Вскоре после смерти августейшей особы принадлежавшие ей драгоценные уборы, согласно завещанию владелицы, были проданы, дабы вырученные средства пошли на благотворительные цели финансовой поддержки опекаемых воспитательных институтов. Роскошную диадему «почившей в Бозе» монархини, несомненно, сделанную в основном из казённых камней, наверняка сломали, так как новая императрица Александра Феодоровна, конечно же, не пожелала бы надевать вещь, дотоле украшавшую голову неприличной особы: в сожжённых Николаем I дневниках многие страницы свидетельствовали о недостойной любовной связи «фальшивой скромницы» с красавцем кавалергардом Алексеем Яковлевичем Охотниковым.



Доу Дж. Портрет императрицы Елизаветы Алексеевны. До 1824 г. ГРМ


А в 1803 году Яков Дюваль по просьбе патронессы исполнил для супруги её брата очень похожую диадему. Благо герцог Людвиг Вюртембергский со своей законной половиной, принцессой Генриеттой Нассау-Вальбургской, недолго погостил в Петербурге у августейшей сестры. Сделанная вещь опять оказалась не только роскошна, но и восхитительно красива. Да и неудивительно. Ведь столь тщательно отрабатывались подбор и размещение каменьев на восковой модели будущего ювелирного шедевра, чтобы под мозаикой из алмазов металл основы становился совершенно не виден. Потому-то количество мелких камней, указанных на эскизе, редко совпадало с числом украшающих готовое произведение.

Бесспорно, обе диадемы различались в деталях. Достаточно только сравнить рисунок листочков между свободно свисающими подвесками. Риск же появиться на одном балу владелицам одинаковых украшений был сведён к нулю, в начале XIX века русские императрицы и не мечтали выбраться за границу повидать родных: только с окончанием Наполеоновских войн (1800–1815) супруги самодержцев стали посещать западноевропейские державы.

Через три четверти века творение «собственного ювелира» Павла I оказалось у другой герцогини Вюртембергской – великой княгини Веры Константиновны (1854–1912). На крестины маленькой принцессы 6 февраля 1854 года мать девочки, великая княгиня Александра Иосифовна, получила от своей царственной свекрови прелестную «браслету с одиннадцатью рубинами и жемчугами».[106] В 1874 году дочь великого князя Константина Николаевича, казалось бы, благополучно вышла замуж за иноземного принца Вильгельма-Евгения Вюртембергского. Однако уже через три года она осталась вдовой с двумя дочерьми-близнецами. Нуждаясь в деньгах, внучка Николая I была вынуждена дивной красоты венец предложить богатым родственникам. Куплен он был 4 января 1908 года и сразу вошёл в собрание фамильных драгоценностей русской императорской семьи.[107]



Императрица Александра Федоровна. Фотография 1890-е гг.


Диадема очень близка по композиции к тиаре с розовым бриллиантом. Опять, как и полагалось в пору господства ампира, во всём царит симметрия, а центр чётко выделен. Те же идущие по верху крупные бриллианты, возвышающиеся на алмазных уголках, как бы зависают в воздухе, потому что серебряная оправа с золотой подпайкой совершенно незаметна. Так же с плавных, высоко взмывающих вверх, дуг «катетов» вытянутого треугольника свисает вниз вереница отдельных камней, но на сей раз не капелек-бриолетов, а алмазных грушек-панделоков, отделяемых друг от друга вместо фестончиков парочкой-тройкой листиков. Под самым большим толстеньким панделоком, похожим, скорее, на равнобедренный треугольник со скруглёнными углами (отчего камень напоминает «Око Провидения»), переливается разноцветными огнями овальный бриллиант в 11 карат, обрамлённый в сверкающую рамку напоминая громадную звезду ослепительно сияющую на фоне густого частокола пылающих радужными сполохами алмазных лучей восходящего солнца, правда, ещё не появившегося над горизонтом-«гипотенузой» диадемы.[108] Когда смотришь на этот «лучистый» венец, вспоминается пушкинская «прекрасная царевна Лебедь», у которой «Месяц под косой блестит, / А во лбу звезда горит». Что же касается «месяца под косой», то поэт не раз видел в причёсках красавиц гребни с самыми различными завершениями. Вероятно, такие гребни в форме полумесяца украшались белым жемчугом, с радужным переливом, что и напоминало ночное небесное светило.



Яков Дюваль. Лучистая диадема. 1803 г.


Кстати, эта форма диадемы, в которой сплелись черты русского очелья и головного убора супруг повелителей императорского Рима и Византии, настолько полюбилась ювелирам, что довольно часто повторялась в дальнейшем, получив название «русской тиары».[109]



Яков Дюваль, Жан-Франсуа Лубье. Диадема «Колосья». 1808 г.


Уподоблен был солнцу и большой прозрачный, с лёгким винно-жёлтым оттенком, 37-каратный лейкосапфир, ослепительно сверкавший в изумительно красивом венце вдовствующей императрицы Марии Феодоровны, ласково называемом владелицей «моя диадема из колосьев» (mon diadème en épis) и занявшем с 1829 года почётное место среди русских коронных вещей. Для своей августейшей патронессы Франсуа Дюваль сделал в союзе с Лубье поистине «исключительный по оригинальности замысла и ювелирному исполнению» шедевр. Тонкий золотой ободок изящно поддерживал у висков триады золотистых тучных колосьев, туго набитых алмазными «зёрнами» с отходящими от них усиками остей. Между ними слегка покачивались серебряные стебельки льна с алмазными листочками и вот-вот готовыми раскрыться цветками, чьи бутоны имитировали помимо крупных бразильских бриллиантов тридцать семь сказочной красоты грушевидных бриолетов, покрытых не совсем обычной сеточкой индийской грани и весивших «всего» 130 каратов. Эти диаманты «удивительной воды» поражали редчайшей обработкой: одни отличались двухконечной заострённостью, а некоторые из них – ещё и слабой округлостью фасеток. Дивный венец оказался, как это ни печально, в 1927 году на лондонском аукционе Кристи.[110]

Кстати, украшения, заставляющие вспомнить о дарах человечеству Цереры, богини растительных сил природы, оставались модными всю первую половину XIX века. Потому-то Николай I повелел 16 января 1826 года выплатить ювелиру Римплеру (Рёмплеру – Römpler) 12 070 рублей из Кабинета за взятые в комнату императора «три бриллиантовые колосья». [111]


Глава IV
Династия Кейбелей


Отто-Самуил Кейбель – основатель династии петербургских ювелиров, златокузнецов и серебряников

Родоначальники некоторых семейств мастеров, прославившихся в XIX веке, появились в Петербурге ещё в последние годы царствования Екатерины II, а затем успешно работали для её внуков.

Долгое время считалось, что Отто-Самуил Кейбель, родившийся 2 сентября 1768 года в маленьком прусском городке Пазевальке, приехал в столицу Российской империи в 1797 году, где он сразу вступил золотых дел мастером и ювелиром в иностранный цех. Прусский умелец так быстро приобрёл достаток, а заодно и уважение коллег по профессии, что всего через десять лет те избрали его цеховым старостой-«алдерманом» (на англосаксонском Ealdorman, т. е. старший).

Но впервые Отто-Самуил Кейбель, оказывается, появился в Петербурге одиннадцатью годами ранее. И тому были веские причины. Для молодого немецкого мастера, выучившегося в 1783–1789 годах ремеслу не где-нибудь, а в самом Берлине у Франсуа-Клода Термена, известного мастера дивных эмалей, судьбоносным оказался год его двадцатилетия – 30 мая 1788 года, когда на свет появился сын-наследник Иоганн-Вильгельм. Однако родительское счастье омрачалось скудостью средств из-за малого количества достойных заказов. Пришлось новоиспечённому отцу, не откладывая, отправиться искать Фортуны в далёкий Петербург, где ему «хорошо подфартило»: вскоре по приезде кто-то из земляков рекомендовал талантливого ювелира цесаревне Марии Феодоровне.

Той хотелось приготовить сюрприз к праздновавшемуся 20 сентября 1788 года дню рождения своего благоверного, избежавшего опасностей на войне со шведами. Поскольку Екатерина II весьма неохотно отпустила сына на арену боевых действий, то престолонаследник Павел Петрович, отправившийся 1 июля в поход для присоединения к его Кирасирскому полку, уже через два с половиною месяца, 18 сентября вернулся в Северную Пальмиру.[112] Дабы возблагодарить Бога за удачный исход опасной кампании, любящая супруга решила сделать богатый вклад в один из наиболее почитаемых храмов.

Она сама выточила из слоновой кости и янтаря целый литургический набор, состоявший из потира, дискоса, звездицы, двух тарелей, лжицы и копия. (Правда, уже в XX веке выяснилось, что великая княгиня использовала в этих изделиях не слоновую, а «отечественную» мамонтовую кость.) Оставалось только дополнить все эти вещи золотой оправой и драгоценными камнями. Казалось бы, исполнить заказ цесаревны должен был придворный ювелир Малого двора. Но занимавший много лет это престижное место Луи-Давид Дюваль неожиданно скончался 12/23 января 1788 года, а на его старшего сына и наследника, двадцатилетнего Якова (Жакоба-Давида), помимо обязанностей ювелира при Кабинете Ея Императорского Величества, свалились все хлопоты не только об овдовевшей матери, двух входивших в брачный возраст старших сёстрах и четырёх младших братьях и сёстрах, но, главное, по приведению в порядок дел, связанных с работой обширной отцовской мастерской.

Расстроенной цесаревне кто-то порекомендовал молодого талантливого Отто Кейбеля, и она доверила прусскому мастеру отделку золотом сделанных ею предметов драгоценного церковного прибора. В работе над потиром Кейбелю потребовались все его знания и навыки. Мало того, что на золотой чаше сосуда для причастия между живописными изображениями Деисуса «цвели» накладные травы и кресты, так ещё и на рубчатом ободке расположились шестнадцать четырёхконечных крестов, набранных из кроваво-красных гранатов, таивших в середине посверкивающий радужными искрами алмазик. Да и каждую дробницу отнюдь не случайно обрамляли те же камни. Ведь гранаты напоминали о крови, пролитой мучениками за веру, а уподобленные прозрачной слезе алмазы символизировали чистоту христианской церкви.

Костяная белая ножка выглядела скромнее: лишь на её стояне золотились три янтарные обоймицы, да поддон в три ряда окольцевали матовые золотые ободки с чеканными листьями аканта. Зато на ней красовалась гравированная надпись, увековечивавшая деяние цесаревны: «На память благополучного возвращения моего любезного супруга из похода против шведов, сентября 18-го 1788 года, собственных трудов моих. Мария».

Изысканную парадность готовому литургическому набору придавало не только сочетание блеска великолепно полированного матового золота, перекликающегося по цвету с «медовым» янтарём, поскольку к золотистым оттенкам добавлялся изысканный гармоничный аккорд чуть желтоватой белизны кости и разноцветных огоньков драгоценных камней. Не случайно мастер, довольный своей работой, гордо вырезал на металле гладкого дна ножки свою фамилию: KEIBEL.

Все вещи набора, положенные в специально сделанный деревянный футляр, изнутри обитый зелёным атласом, а снаружи – красным сафьяном, цесаревна передала митрополиту Московскому Платону в Успенский собор Московского Кремля, где проходили молебны в честь побед русского оружия над шведами. Но дар супруги будущего российского императора Павла I сильно пострадал во время нахождения наполеоновских войск в Первопрестольной. Вдовствующая императрица Мария Феодоровна, чтобы придать прежний вид драгоценным сосудам и восстановить утраченные самоцветы, распорядилась увезти литургический прибор в Петербург. В 1819 году отреставрированный церковный комплект был возвращён в Успенский собор князем Александром Николаевичем Голицыным. В 1895 году драгоценный вклад вдовы Павла I передали на хранение в Патриаршую ризницу. Это оказалось для него роковым.

В неспокойное послереволюционное время даже мощные стены Московского Кремля и святость места не уберегли церковную сокровищницу. Воры проникли в, казалось бы, достаточно защищённое помещение через пролом окна и железной ставни в углу у колокольни Ивана Великого. Всё самое ценное налётчики похитили, оставшиеся вещи разбросали, причём многое испортили и переломали. Из-за того, что святые отцы не озаботились внести в опись Патриаршей ризницы львиную долю хранившегося, поиск пропавших уников чрезвычайно осложнился. Несмотря на трудности, вскоре бандитскую шайку братьев Полежаевых удалось задержать и вернуть множество бриллиантов и жемчуга, россыпи различных самоцветов, а также часть золотых и серебряных предметов. Уже через две недели после ограбления, 13 февраля, в Оружейную палату передали одиннадцать закрытых и опечатанных корзин с сокровищами Патриаршей ризницы.[113] Однако потир с подписью Отто Кейбеля пропал.

К счастью, остальные предметы литургического прибора 1788 года из-за скромности декора не привлекли внимания налётчиков, и с 1920 года эти вещи вошли в собрание Государственной Оружейной палаты Музея-заповедника «Московский Кремль». Тщательная проработка костяных деталей и янтаря, использование как полированного, так и матового золота в поясках-ободках, изящно гравированных листьями аканта, рождают впечатление гармоничности и особой парадности.[114]

Будучи в Петербурге, Отто Кейбель оценил возможности карьеры и, вероятно, попытался завести полезные знакомства. Вернувшись в родную Пруссию, он в 1789 году закончил обучение таинствам эмалей у их знатока Франсуа-Клода Термена.

Когда же на русском престоле оказались Павел I с Марией Феодоровной, Отто Кейбель перевёз семью с подросшим сыном из Германии в Петербург, где 12 октября 1797 года был записан золотых дел мастером и ювелиром в столичный цех ювелиров. Дела его пошли очень хорошо благодаря высокой квалификации, умелой технике и отличному знанию тонкостей своего ремесла. Он стал весьма востребованным ценителями и быстро разбогател. Все свои навыки искусник передавал не только своему сыну Вильгельму, но и другим ученикам. Не напрасно был продлён у прусского посланника на 1804–1808 годы заграничный паспорт. В 1804 году коллеги избрали Отто Кейбеля помощником старосты цеха, а в 1807–1808 доверили ему пост старосты, или, как тогда говорили, альдермана.

Всё складывалось отлично. Множество заказов, состоятельные клиенты, уважение коллег по работе. Да и сын порадовал: в 1808 году двадцатилетний Вильгельм получил статус подмастерья. Теперь уже, казалось бы, можно осуществить давнюю мечту: завести, подобно семейству Дювалей, собственную фирму, расширив мастерскую. И вдруг совершенно неожиданно, 15 апреля 1809 года Отто Кейбель умирает.[115] К счастью, до нашего времени дошла одна из поздних его работ. Современники считали Отто Кейбеля одним из лучших ювелиров и отличным золотых дел мастером.


Загадочный именник «K&S» на знаках Андреевского ордена из коллекции великого князя Алексея Александровича

После смерти великого князя Алексея Александровича в 1908 году к драгоценным вещам Эрмитажа присоединилась приобретённая за 500 тысяч рублей изысканная и любовно подобранная коллекция из 397 предметов, заботливо собранная родным дядей Николая II. В бумагах разбиравшего её хранителя Императорского Эрмитажа Армина Евгеньевича фон Фёлькерзама среди перечня собрания великого князя за № 36 значились особенно привлекавшие своей элегантностью и ослепительным блеском великолепно подобранных камней «бриллиантовые звезда и крест ордена Св. Андрея Первозванного, принадлежавшие Государыне Императрице Марии Александровне», оценённые в 7 тыс. рублей.[116]

Оба знака полностью соответствуют установлениям статута о русских орденах, прочтённого в 1797 году Павлом I с амвона Успенского собора сразу же после окончания церемонии коронации. Орденский крест «синего цвета в двуглавном и тремя коронами увенчанном орле, представляющий распятого на нем» ученика Христа, «и по четырём концам имеющий четыре золотые латинские буквы S.A.P.R.», расшифровывающиеся как Sanctus Andreas Patronus Russiae», то есть «Святой Андрей Покровитель России». Императорская корона и хищная птица российского герба сплошь «вымощены» алмазами самых разнообразных форм огранки и величины, а в глаза орла вставлены огненно-красные рубины. С короны свисает крупный бриллиант. В диске же звезды виден появившийся с 1800 года «голубой гладкий» косой крест Св. Апостола Андрея на груди помещённого на привычном золотом фоне чёрного гербового двуглавого орла с тремя коронами, сжимающего в когтях перуны и лавровые ветви победы. Оправы алмазных букв девиза «За веру и верность» напоминают о том, что литерам в тёмно-голубом эмалевом обруче-«окружности» полагалось обычно быть золотыми. Правда, сплошная «вымостка» алмазами заставила убрать не только ангелов, поддерживавших корону над крестом, но и саму корону. Чуть заметны ушки для пришивания, характерные именно для XVIII – начала XIX века. Да и уменьшившиеся размеры сих знаков Андреевского ордена позволяют датировать их началом XIX столетия.[117]

Тем же установлением Павла I дозволялось «украшенные алмазами или другими драгоценными каменьями» знаки русских орденов носить лишь тем, кому они были пожалованы самими самодержцами. Членам же династии Романовых доводилось довольно часто получать орденские знаки, некогда принадлежавшие более ранним представителям императорской семьи.

Судя по прекрасному подбору бриллиантов и безукоризненной закрепке их в изящной серебряной оправе, а также по отличной полировке и тонкой чеканке металлических деталей, не говоря уже о безукоризненности написания букв русскоязычного девиза на звезде, оба знака высшего русского ордена явно вышли из рук высококлассного петербургского ювелира, оставившего на обороте как звезды, так и креста выгравированную надпись: «K&S» с номерами 2636 и 2637 соответственно (см. рис. 7 вклейки).[118]

Обычно так обозначалась фирма, принадлежащая ювелиру и его компаньону. Под литерой «S» традиционно скрывалось немецкое слово Sohn, подчёркивающее, что ювелир работал совместно со своим сыном. Но кто из мастеров Северной Пальмиры, близких к императорскому двору в 1800-е годы, мог сократить свою пишущуюся латиницей фамилию до инициала «К»?

Сразу отпали Иоганн-Готтлиб «Кало»-Калау (Calau), чья фамилия хотя даже на французский лад произносилась с «К», но писалась с «С»,[119] и скончавшийся ещё в 1801 году Иоганн-Христиан Кайзер (Keyser).[120] Да и ювелир Иоганн-Георг Краутведель (Krautwedel), сделавший в августе 1799 года по повелению Павла I мальтийский крест с бриллиантами, предназначенный для награждения генерал-майора князя Петра Ивановича Багратиона, перестаёт упоминаться уже в первые годы правления Александра I.[121] Серебряник же Фридрих-Йозеф Кольб (Kolb) исключительно занимался искусным исполнением разнообразных предметов утвари и сервировки стола.[122] К тому же у всех перечисленных мастеров неизвестны сыновья-наследники, продолжавшие (бы) дело отца.

Вильгельм-Готтлиб Классен, подписывавшийся в счетах W. Klassen, переселился в Петербург с паспортом, выданным в Дерпте 9 февраля 1805 года, в 1810 году значился членом иностранного цеха, а со второй половины 1810-х годов создал для вдовствующей императрицы Марии Феодоровны множество табакерок, предназначенных для подарков.[123] Казалось бы, что отцом этого любимца фортуны вполне мог бы быть золотых дел мастер Георг-Готтлиб Классен, родившийся 1 сентября 1771 года в Ревеле от законного брака каменщика Johann-Dettlow Classen с Anna-Dorothea Vogel. На Пасху 1785 года покинул родительский дом, затем успешно выучился в родном городе мастерству у Отто-Вильгельма Франкенштейна и 1 апреля 1791 года уже получил статус подмастерья. По достижении брачного возраста взял в жёны Марию Кирмин. В поисках фортуны он перебрался в Петербург, где уже в 1799 году стал работать золотых дел мастером. Однако в церковных и кладбищенских книгах фамилия Георга-Готтлиба Классена везде начинается с «С», а не с «К» – Classen.[124] Посему оба столичных мастера были однофамильцами, да и то лишь в русскоязычном написании, никак не могли приходиться друг другу отцом и сыном, а соответственно, создать, объединившись, в Северной Пальмире ювелирную фирму K&S.

Казалось бы, претендовать на создание семейной фирмы K&S могли отец и сын Кёниг. Георг-Генрих (Андреас) Кёниг (Georg König), родившийся в 1756 году, исполнявший как наградные золотые шпаги и табакерки, в основном, после поездки в Англию, чтобы поучиться на керамической фабрике Джозайи Веджвуда, больше работал со стеклом и стеклянными массами, одновременно будучи гравёром, резчиком, чеканщиком, ювелиром, составителем эмалей и стеклянных сплавов, знатоком красящих составов, лепщиком, причём он не только чувствовал и создавал форму как художник, но всё время находился в поиске средств выражения. Мастер высочайшей квалификации, Кёниг мог воплощать такие сложнейшие композиции, как портреты и натюрморты, в самых различных материалах: от мягкого и пластичного воска, стекла, мрамора, до твёрдых камней и даже бронзы и стали, что было необходимо при работе с медалями. 29 февраля 1788 года по именному указу Екатерины II Георг Кёниг принимается ко двору на жалованье в 1200 рублей в год от Императорского Кабинета делать слепки и отливки-«паты» с гемм коллекции герцога Орлеанского, только что приобретённой самодержицей во Франции, а затем и с других резных камней-«антиков» собрания императрицы.[125] В начале правления Александра I, с 1802 по 1805 годы, по сложившейся традиции, к Пасхе в числе служащих «при особых по Ермитажу должностях» причиталось выплатить своеобразные премиальные: «при делании пат художнику Григорию Кениху» 150 рублей, а состоящему «при нём Ивану Кениху» – 100 рублей.[126] Не исключено, что сей Иван мог быть сыном и помощником Георга-«Григория» Кёнига. Однако вряд ли они могли располагать большими деньгами, чтобы создать собственную фирму и исполнять столь сложные вещи, как эрмитажный бриллиантовый Андреевский орден.

По сведениям Александры Васильевны Алексеевой, долгие годы проработавшей хранителем мебели Государственного музея-заповедника «Павловск» и отдавшей много лет архивным изысканиям, Георг Кёниг умер в 1815 году, в июле этого года вдове художника Кёнига, Ревекке Кёниг (скончавшейся 12 октября 1832 года), была установлена пенсия в 1200 рублей в год. Кстати, тогда же установили пенсию в 400 рублей Майе Фай, вдове токарного мастера Фая, так много помогавшего вдове Павла I в работе над изделиями из кости и янтаря.[127]

Итак, единственными, кто из петербургских ювелиров начала XIX века действительно бы мог претендовать на именник K&S, остаются Отто и Иоганн-Вильгельм Кейбели.

Мысль о создании фирмы, подобной Дювалям, окрепла и созрела у Отто Кейбеля с получением Вильгельмом статуса подмастерья в 1808 году. Учитывая незаурядный талант сына и его подготовленность к ремеслу, Отто не сомневался, что вскоре он станет мастером иностранного цеха. К тому же содружество отца и сына приветствовалось, разрешалось иметь мастерскую с таким названием. Однако не прошло и года, как 15 апреля 1809 года Отто неожиданно умирает. Его сын и наследник, хотя и достиг совершеннолетия, ещё не получил статуса мастера, то есть не имел права на собственное клеймо, на обучение учеников. Ему пришлось не менее двух лет помечать собственные вещи клеймом отца, выдавая их за сделанные ранее работы, чтобы не вступать в какую-либо из купеческих гильдий, исходя из стоимости имущества, и не потерять, таким образом, право стать мастером иностранного цеха.

Однако выгравированный именник K&S говорит о том, что эти знаки ордена Св. Андрея Первозванного выполнены до 15 апреля 1809 года. Но для кого они могли быть предназначены? Как раз в апреле 1809 года состоялось венчание великой княжны Екатерины Павловны с принцем Георгом Ольденбургским. Ещё раньше, 28 ноября 1808 года состоялся сговор будущей четы, а на торжественное официальное обручение в январе 1809 года в Петербург пожаловали король Пруссии Фридрих-Вильгельм III с супругой, обворожительной красавицей Луизой. Вероятно, скорее всего, в связи с грядущими торжествами, праздниками и визитами, были сделаны новые дополнительные знаки высшего русского ордена для императрицы Елизаветы Алексеевны.

Своему самому младшему сыну, великому князю Михаилу Павловичу, Мария Феодоровна оставила «мой орденский знак и бриллиантовый крест Андрея Первозванного, полученные мною от покойного императора Павла», выразив пожелание, чтобы «эти две w 190 вещи прошу его сохранить в своем семействе».[128]

«Мою орденскую звезду и крест св. Екатерины» вдовствующая императрица Мария Феодоровна завещала любимой невестке Александре Феодоровне.[129] Другой невестке, великой княгине Елене, хозяйке Михайловского дворца, августейшая свекровь предназначила «Орденский крест св. Екатерины, возвращённый после смерти моей матери, который император Павел соблаговолил подарить мне», приписав: «Я желаю, чтобы этот крест всегда переходил к супруге старшего члена их дома».[130] Еще одни «орденские знаки св. Екатерины, покойной великой княгини Елены Павловны» достались средней внучке Ольге Николаевне.[131]

После смерти вдовы Александра I эти знаки работы Кейбеля-отца, попавшие в хранилища драгоценных вещей императорской фамилии, могли потом оказаться у императрицы Марии Александровны, завещавшей (?) их сыну Алексею. Ведь Александра Феодоровна, супруга Николая I, вряд ли бы стала носить атрибут, принадлежавший грешной «скромнице»-предшественнице на престоле.


Иоганн-Вильгельм Кейбель

Иоганн-Вильгельм Кейбель прожил долгую жизнь. Родился он 30 мая 1788 года в Пазевальке, а скончался в Петербурге 25 мая 1862 года, не дожив пяти дней до своего семидесятичетырёхлетия. Вместе с отцом Иоганн-Вильгельм в 1797 году из родного прусского городка перебрался в столицу Российской империи. Неожиданная смерть отца 15 апреля 1809 года стала для его сына и наследника подлинной трагедией. Как уже говорилось, Вильгельм, хотя и достиг совершеннолетия, но статуса мастера получить не успел и в течение двух лет помечал готовые вещи батюшкиным клеймом. Лишь в 1812 году В. Кейбель получил статус ювелира, а также золотых и серебряных дел мастера петербургского иностранного цеха. Отец так хорошо выучил его, что исполненные Кейбелем-младшим изделия сразу же начинают цениться, как некогда работы его отца, и Вильгельм решил и дальше проставлять на своих работах (но уже на законных основаниях) клеймо-именник отца: Keibel, из-за чего изделия обоих мастеров часто путают между собой.[132]

Уже в сентябре-декабре того же 1812 года «у золотых дел мастера Кейбеля» приобретаются в 3-е отделение Кабинета две золотые табакерки: «осьмиугольная с голубою и красною эмалью и с живописным ландшафтом» и «тупочетвероугольная с синею эмалью с живописью и с жемчугами», а также «шпага золотая пехотная с надписью за храбрость».[133]

А далее Кейбель-младший сделал прекрасную карьеру в чём мастеру помогло начавшееся ещё со времён отца личное знакомство с августейшими особами.[134] Несомненно, памятуя о заветах отца, Вильгельм Кейбель стремился повторить карьеру Якова Дюваля. В их биографиях есть удивительные совпадения: оба потеряли отцов в двадцать лет, получили в наследство по обширной мастерской, оба пользовались покровительством августейших особ. Подражание сопернику даже привело Вильгельма Кейбеля к вступлению в масонскую ложу Пеликана.[135]

С воцарением Александра I просвещённые слои русского общества перестали скрывать увлечения идеалами равноправия и справедливости. Образованная в 1802 году ложа Соединённых друзей объединила аристократов, в неё не преминул вступить даже великий князь Константин Павлович. Благодарные молодому императору вольные каменщики, распевавшие французские гимны и канты[136] на слова Василия Львовича Глинки под музыку, написанную знаменитым в то время композитором Катарино Кавосом, положили даже праздновать день рождения первенца Павла I, «яко истинного Благодетеля и высокого Покровителя нашего». А через два года (в 1805) возобновилось действие старой ложи «Пеликана и благотворительности», разделившейся в 1809 году на три новых, одна из которых также отнюдь не случайно теперь получила уточнённое название «Александра и благотворительности коронованного Пеликана». Её знаком являлся иоаннитский[137] крест с исходившими от него солнечными лучами, а в перекрестии – буква «А» и пеликан с птенцами. Вдохновляемые милосердием, братья, чтобы помочь финансово пострадавшим в Отечественную войну 1812 года, основали многотиражную газету «Русский инвалид». В 1815 году, когда в Петербурге уже насчитывалось около тридцати лож, некоторые из них, в том числе и «Александра и благотворительности коронованного Пеликана», работавшая на русском и немецком языках, объединились в Директоральную ложу Астреи. Кстати, сам русский монарх присоединился к вольным каменщикам то ли в 1808 году в Эрфурте, то ли в 1813 году в Париже, то ли после окончания войны с Наполеоном, по шведскому обряду, в стенах Зимнего дворца. Неслучайно братья по Ордену распевали в своих собраниях: «Днесь с Александром на престоле / Сама Премудрость восседит! / Она свой взор к нам обращает / И с видом благостным вещает: / Я знаю ваших цель работ! Она священна и полезна…». Но узнав о противоправительственных настроениях, возобладавших в ложах вольных каменщиков, в 1822 году Александр Павлович издал Высочайший рескрипт о запрещении всех масонских лож и не возобновлении впредь любых вольнокаменщических работ.[138]

Иоганн-Вильгельм Кейбель, унаследовав родительскую мастерскую, долгое время размещавшуюся в собственном доме в Гусевом переулке, достаточно быстро зарекомендовал себя отличным специалистом, до тонкостей овладевшим секретами работы не только с драгоценными камнями и золотом, но и с серебром, а потом и с платиной. В мастерской Кейбеля из этого серебристого металла, отличающегося очень высокой температурой плавления, делали прелестные табакерки, дополняемые сложным накладным орнаментом из золота.

Успешная карьера Иоганна-Вильгельма Кейбеля началась при Александре I, но по-настоящему звезда ювелира взошла при Николае I. К тому времени мастер по праву с 1825 по 1828 год занимал выборную должность сначала помощника старосты, а затем и старосты цеха.[139] 31 марта 1841 года за успешную работу его удостоили звания «Придворного золотых дел мастера» и разрешения помещать на вывесках и изделиях изображение государственного герба,[140] а в 1859 он получил орден Св. Станислава 3-й степени и звание потомственного почётного гражданина, перешедшее к его потомкам. Скончался Иоганн-Вильгельм Кейбель 25 мая 1862 года, его потомки успешно продолжали семейное дело, преобразовав мастерскую в фабрику, существовавшую ещё в 1910 году.

А во втором десятилетии XIX века совсем ещё молодого ювелира, лично известного членам августейшей семьи, всё чаще привлекали к исполнению весьма ответственных заказов от Двора.


Шкатулка и табакерка Александры Феодоровны с анаграммами

Скорее всего, именно к нему обратился незадолго до (вожделенного дня) женитьбы на прусской принцессе брат самого самодержца. Николаю Павловичу 25 июня 1817 года наконец-то исполнился двадцать один год – возраст совершеннолетия. А накануне состоялся переход его прелестной невесты в православие, и отныне она носила титул великой княжны Александры Феодоровны. День рождения жениха совпал с обручением с желанной наречённой, впервые надевшей розовый сарафан, сверкающие бриллианты и даже отважившейся слегка нарумяниться. Торжественная церемония закончилась роскошным «обедом и балом с полонезами».[141] Венчание назначили на 1/13 июля, совпадавшее с днём рождения новобрачной.

В знак любви и преданности жених преподнёс невесте изящный браслет-«сантиман» как напоминание любимой об их первых встречах и о незабываемом 23 октября 1815 года, дне помолвки влюблённых в далёком Берлине. Подобные, чрезвычайно тогда модные, браслеты носили на левой руке как признак чувствительного сердца, откуда и их название «sentiment». Однако это зарукавье украшали только ослепительно сверкающие алмазы.

Александра Феодоровна, пережившая множество невзгод в детстве и ранней юности во времена господства Наполеона в Европе, хорошо знала «язык камней», при Дворе Гогенцоллернов им пользовались, но по скудости средств не так часто, как хотелось бы. Ведь только «поход армии Наполеона в Россию нанёс Пруссии ущерб в 1236 миллионов франков».[142]

Уже будучи русской монархиней, она как священную реликвию бережно хранила в любимом Аничковом дворце ларец-памятку о любимых братьях и сёстрах – прелестную шкатулку розового дерева, украшенную на крышке картиной на фарфоре.[143] Глядя на загородную резиденцию бабушки, вдовствующей королевы Фредерики-Луизы Прусской, в горном городе-курорте Фрайенвальде, Александре Феодоровне вспоминались не только счастливые часы, когда, будучи совсем малышкой, резвилась в саду с обоими старшими братьями, кронпринцем Фридрихом-Вильгельмом и Вильгельмом, заодно ухаживая за росшими там разнообразными растениями, но и последнее «прости», сказанное Шарлоттой любимым местам детства при отъезде в 1817 году на новую родину. Перебирая дешёвенькие сувениры, лежащие в ларце, супруга Николая I вспоминала дорогие её сердцу события прошлого, особенно проказы шаловливого кронпринца, с его неожиданными прыжками из кустов тенистого парка, пугавшими церемонных придворных, или громкими серенадами из опер Моцарта под окнами придворных дам, извлекаемыми из гнусаво звучащей шарманки.

Однако отнюдь не случайно, что памятная шкатулка запиралась на бронзовую цепочку, пропущенную через шесть перстней и скрепляемую замком, запирающимся специальным ключом. Звенья цепочки символизировали узы родства и непреходящей дружбы, объединяющие навечно детей прусского короля Фридриха-Вильгельма III и его красавицы супруги Луизы Мекленбург-Стрелицкой. Когда Александра Феодоровна открывала ларец, в её памяти как живые вставали пятеро милых братьев и сестёр, поскольку камни колец соответствовали их именам, а в шестом перстне было зашифровано девичье имя счастливой супруги русского императора Николая I. Начинала вереницу самоцветов крайняя слева бирюза, за ней следовали жемчужина, сапфир, хризолит, изумруд, а завершал разноцветный ряд лазурит.[144]

Однако не так-то просто оказалось понять, каким же образом названия этих каменьев заменяют инициалы имён прусских принцев и принцесс. Именно секрет позволял таить от посторонних глубоко личные переживания.

Легко поддались расшифровке последние три камня. Не приходилось сомневаться, что под лазуритом (Lazurit) таилась самая младшая принцесса Луиза (Louise-Augusta-Wilhelmina, 1808–1870), отдавшая свою руку принцу Фридриху Нидерландскому второму сыну короля Вильгельма I. Изумруд, по-немецки называемый смарагд (Smaragd), обозначал принцессу Александру (Frederica-Wilhelmina-Alexandra, 1803–1892), вышедшую в 1822 году замуж за Карла Мекленбург-Шверинского (Стрелицкого). Ведь Прусскую королевну Александру в семье обычно ласково называли Сандрой. Третьего сына короля Фридриха-Вильгельма III, принца Карла (Friedrich-Carl-Alexander, 1801–1883), взявшего в жёны принцессу Марию Саксен-Веймарскую-Эйзенахскую, старшую дочь русской великой княгини Марии Павловны, символизировал желтовато-зелёный хризолит (Chrisolit).

Однако с расшифровкой значений трёх левых камней пришлось повозиться. Стало понятно, что они должны соответствовать первым буквам имён трёх старших королевских детей, причём сапфир (Saphir) приличествует Шарлотте (Frederika-Louisa-Charlotta-Wilhelmina, 1798–1860), жемчужина (Perl) – Вильгельму (Wilhelm-Friedrich-Ludwig, 1797–1888), а бирюза (Türkis) – кронпринцу Фридриху-Вильгельму (Friedrich-Wilhelm, 1795–1861). Казалось бы, ничего похожего… Однако потом, по размышлении, всё встало на свои места. Зашифрованы были, оказывается, не имена, данные при рождении, а «домашние имена», употребляемые только в кругу семьи.

Первой, как ни странно, поддалась разгадке жемчужина. Во французском языке слово perle означает не только «жемчуг» или «бисер», но также каплю росы на цветах, а, самое главное, в переносном смысле, ещё и «сокровище».[145] Да и неудивительно. Второй сын прусского монарха Фридриха-Вильгельма III был поистине «сокровищем» королевской семьи. За легендарные отвагу и неустрашимость, проявленные в 1814 году этим семнадцатилетним юношей, увлекшим за собой в победную атаку Калужский полк в кровопролитной битве при Бар-Сюр-Об с наполеоновскими войсками, принц удостоился русского Георгиевского и прусского Железного крестов. Своим характером он напоминал средневекового рыцаря, особенно когда много лет был подлинным и верным паладином своей дамы сердца, прелестной княжны Элизы Радзивилл, а затем пережил подлинную трагедию, оставившую навсегда след в его душе, так как по государственным соображениям влюблённым пришлось навеки расстаться. Во время неизлечимой и страшной болезни старшего брата младший взял на свои плечи бремя правления Пруссией. Оказавшись после смерти Фридриха-Вильгельма IV на отчем престоле, Вильгельм I проявил железную волю, знание людей, умение использовать их таланты. С помощью «железного» канцлера Отто Бисмарка он объединил немецкие земли в Северогерманский союз, а после полного разгрома при Седане французского императора Наполеона III был провозглашён 18 января 1871 года в Зеркальной галерее Версаля первым германским императором.

В 1812 году оба старших королевича и их сестра, называвшие себя «юным населением Шарлоттенбурга», так зачитывались творением барона Фридриха де ла Мотт Фуке «Волшебное кольцо», что кронпринц, отправляясь в «крестовый» поход против тирана и оккупанта Наполеона Бонапарта, сунул в походную сумку столь любимый роман. Одной из героинь этой литературной сказки выступала нежная, чистая и благородная, похожая на белую розу Бланшефлур, чей «ангельский девичий образ с ясным приветливым взором, с бесконечной грацией в каждом движении стройного стана» являлся в волшебном видении очарованному рыцарю. Братья находили в ней поразительное сходство с милой сестрицей, и, даже когда Шарлотта, выйдя замуж за великого князя Николая Павловича и перейдя в православие, стала русской императрицей Александрой Феодоровной, для родных она всегда оставалась незабвенной Бланшефлур. А белая роза, поскольку имя чарующей красавицы Blancheflour в переводе с французского обозначало «Белый цветок», стала своеобразным символом прелестной высокородной пруссачки.[146]



И.-В. Кейбель (?). Браслет эмалевый с бриллиантами


Всё бы хорошо, но оба инициала, причём ни «В» (Blancheflour), ни «С» (Charlotta) никак не ассоциируются с «S» – первой буквой названия василькового сапфира (Saphir). Казалось бы, опять тупик. В какой-то момент меня озарило: ведь в 1812–1815 годах вышли в свет ставшие сразу популярными сказки братьев Якоба и Вильгельма Гримм. Среди них невольно привлекли моё внимание две – «Schneewittchen» («Белоснежка») и «Schneeweisschen und Rosenrot» («Беляночка и Розочка»), их героини обладали столь нежной кожей, что своей белизной она напоминала снег (по-немецки Schnee), а поэтому имена красавиц, соответственно, начинались с буквы «S». Почему бы теперь прусским принцам не обращаться к любезной сестрице на родном языке, уточнив, что «цветок» не просто «белый», а «белоснежный», и тогда калькой с французского будет «Schneeweisse Blume». Вот и появилась буква «S», с которой начиналось домашнее имя русской императрицы, совпадающее с названием лазоревого яхонта.

Уверенность в правильности моего предположения окончательно окрепла, когда в описании Берлинского праздника 1829 года в честь высокой гостьи – прусской принцессы Шарлотты, а ныне русской императрицы Александры Феодоровны, мне встретились строки, как торжественно, под звук фанфар и дробь барабанов «под руку с королём-отцом появилась Она – Бланшфлур, Белая Роза – в шитом жемчугом и бриллиантами „средневековом“ платье, белоснежном, как её символ».[147]

Более всего пришлось помучиться над загадкой соответствия бирюзы «вензельному имени» кронпринца Фридриха-Вильгельма. Но даже уменьшительно-ласкательные варианты имён от «Фридрих» «никак не желали» начинаться с буквы «Т». Правда, из-за того, что королевич был чересчур толстоват, за ним закрепилось домашнее прозвище «Камбала», но он не обижался и зачастую вместо подписи рисовал эту плоскую рыбу[148] или её немецкое название «Butt». Кстати, на Берлинской королевской фарфоровой мануфактуре в 1832–1837 годах по рисунку престолонаследника для его любимой резиденции в Шарлоттенхофе исполнили целый сервиз с красочными изображениями камбалы.[149]

Но как же неожиданно, бывает, приходит разгадка, причём там, где её и не ожидаешь найти. При чтении автобиографических воспоминаний фрейлины Александры Осиповны Смирновой-Россет мне вдруг бросилась в глаза одна фраза. «Черноглазая Россетти», как её называл А.С. Пушкин, помнила не только проведённые под Одессой детские годы, но даже потрясающее изобилие рыб, царившее тогда в Чёрном море, а потому (вот оно, счастье исследователя!) теперь заботливо перечисляла: «ловили камбалу (le turbot), были сельди, бычки, очень костлявая рыба вроде наших ершей, но вкуснее, были превосходные устрицы, а снетки вдруг наплывали в таком количестве, что их ловили простыми ситами и чем попало, и готовили впрок».[150] Итак, всё встало на свои места, французское название камбалы «turbot» (тюрбо) по первой литере «Т» абсолютно соответствовало бирюзе «turquoise» (тюркуаз).

Казалось бы, всё разгадано. Но у русской императрицы было четыре брата и две сестры, то есть на шкатулке, где не осталось свободного места, не хватает ещё одного перстня. Название самоцвета в нём должно бы начинаться с литеры «А», пропущенным оказался принц Альберт Прусский (1809–1872). Почему же такая немилость? Ведь принц Фридрих-Георг-Альбрехт (а таково полное имя королевича) неоднократно гостил в России у своей сестрицы. Зимой 1828 года он сделался завсегдатаем балов в Аничковом дворце, где обожал, беседуя с дамами, позволять себе неприличные шутки и жесты.[151] Его имя носил один из кирасирских полков, размещавшихся в южных военных поселениях. А сопровождая августейшего свояка в марте 1830 года в поездке-инспекции по военным поселениям гренадерского корпуса, самый младший брат императрицы Александры Феодоровны побывал и в древней Москве.

Но ведь принц Альберт стал последним, родившимся в 1809-м, ребёнком Фридриха-Вильгельма III и красавицы королевы Луизы, скончавшейся в следующем году. А на драгоценном ларце в крайнем правом перстне сияет синевой лазурит в честь принцессы Луизы, появившейся на свет в 1808 году. Значит, памятную шкатулку сделали в конце 1808 – начале 1809 года, конечно же, для супруги прусского короля. И, скорее всего, действительно кронпринц Фридрих-Вильгельм, впервые посещая Петербург в 1818 году, привёз с собой милой сестрице Шарлотте напоминание о драгоценной матушке и дорогих братьях и сёстрах.[152]

А за год до приезда дорогого «Камбалы» как же обрадовалась Александра Феодоровна, получив от новой родни накануне дня свадьбы «прелестные подарки, жемчуг, брильянты». Даже через много лет она не забыла свои тогдашние впечатления, записав: «… меня всё это занимало, так как я не носила ни одного брильянта в Берлине, где отец воспитал нас с редкой простотой»[153]

Потому-то её избранник, хорошо знавший о финансовых сложностях прусского Двора, и поднёс обожаемой невесте браслет, поражающий изобилием и высоким качеством алмазов, огранённых мерцающей розой или ослепительным бриллиантом. А в центре каждого из крошечных овальных медальонов, окольцованных сверкающими поясками диамантов, красиво выделялась на синей эмали набранная из мелких камней либо одна цифра, либо буква. Из вереницы сих звеньев на цепочке браслета складывалась легко читаемая надпись «Le 23 Octobre 1815», поскольку разделителями слов служили достаточно крупные круглые бриллианты в отдельных шатонах. В застёжке же портрет великого князя Николая Павловича заменяла алмазная первая литера имени Nicolas.[154]

Конечно же, досадно, что клейма на браслете отсутствуют, но ведь существовавшие тогда правила позволяли не относить подобные вещи в Пробирную Палатку, благодаря чему ювелир на законных основаниях смог сэкономить. Зато алмазные надписи точно так же закреплены на синей эмали, как сплошь усыпанные сверкающими диамантами листочки и вензель «&» на украшенной клеймом Иоганна-Вильгельма Кейбеля табакерке с пёстрым рядом самоцветов, образующих столь модную, но понятную только посвящённым в её секрет акрограмму.


Табакерка с надписью-акрограммой, пожалованная Марией Феодоровной Матвею Ивановичу Ламздорфу

В тот же день, 1/13 июля 1817 года, когда Николай Павлович сочетался браком с прусской принцессой в день её рождения, счастливая императрица-мать на радостях подарила воспитателю сына, генералу Матвею Ивановичу Ламздорфу, называемому при Дворе просто «Papa Lambsdorf», табакерку с драгоценными камнями, расположенными так, что составлялось слово «Reconnaissance», в переводе с французского означающее «признательность» или «благодарность». Однако на этом благодеяния и награды, излившиеся на царедворца в сей радостный день, отнюдь не закончились. Достойный сын августейшей матушки, император Александр I даровал за заслуги ментору своего младшего брата титул графа Российской империи да вдобавок ещё пожаловал не только перстень со своим ликом, но и табакерку с портретом четы венценосных родителей и надписью из алмазов: «Богъ благоволилъ ихъ выборъ».[155]

Столь утончённый подарок вдова Павла I презентовала отнюдь не случайно. Семнадцать лет назад её супруг избрал генерала Ламздорфа ментором своих младших сыновей Николая и Михаила, будучи уверен, что педантичный вояка не сделает из них «таких оболтусов, какими бывают немецкие принцы».[156] Императрица же Мария Феодоровна, надеясь, что Ламздорфу удастся отвлечь своих подопечных от страсти к фрунтомании, была вполне довольна его педагогическими способностями, питала к нему чувство глубокого уважения и считала его вторым отцом августейших воспитанников. Однако курляндец по-своему понимал методы педагогики: стремясь переломить вспыльчивый характер Николая Павловича, без особых церемоний колачивал великого князя не только линейкой, но и ружейным шомполом, а подчас, особенно разозлившись на неповиновение, хватал строптивца за воротник и со всего размаха чувствительно ударял о стену. Тем не менее 25 июня 1811 года, когда обожаемому «Никошу» исполнилось 15 лет, счастливая августейшая мать послала «доброму, дорогому и почтенному Ламсдорфу» драгоценное кольцо по случаю дня рождения воспитанника, написав в сопроводительной записке: «… надпись на перстне выражает чувство, которое я к вам питаю и которое прекратится только с моим существованием. Продолжайте ваши заботы о Николае, ваши поистине отеческие заботы, и они оправдают все наши ожидания».[157] Вероятно, на перстне читалось французское слово «recoinnaissance», означавшее «благодарность», или «признательность». Потому-то, по завершении воспитания будущего императора Ламсдорфа ожидала табакерка с зашифрованной фразой из разноцветных камней, где к «благодарности» добавилась «дружба» – «amitié», испытываемая признательной вдовой Павла I ко «второму отцу» её младших сыновей.

Секреты подобных надписей оказывались, за редким исключением, утрачены, если только сам владелец такой вещи не раскрывал их потаённый смысл. К счастью, давно было известно, что аккуратные овалы образцов царства кристаллов на крышке красивой золотой табакерки, цепочкой расположенные на фоне синей «королевской» эмали, как раз и образуют фразу «Amitié & reconnoissance».[158] Непривычное в слове «reconnoissance» буквосочетание «oi» вместо современного «ai» объясняется ещё господствовавшими во французском языке в начале XIX века, правда, вскоре устаревшими правилами правописания. Но какие же минералы послужили своеобразными буквами?

Чтение начинается с крайнего красновато-фиолетового аметиста (améthyste), дающего инициал «А». С ним, подменяя букву «М», соседствует зелёный малахит (malachite), своим цветом и рисунком, как считали греки, давшие камню название, действительно напоминающий листья мальвы. Рядом помещён прозрачный, своим красновато-рыжим оттенком похожий на червонное золото, минерал, чьё название должно начинаться с «I» или «J». В нём видели яшму (jaspe), но она непрозрачна. Скорее, считали, что это гиацинт-«джасинт» (jacinthe, хотя во французском языке подобное написание слова обычно относится к цветку с одноимённым названием) – минерал из цирконов-«жаргонов» (jargon). Достижения современной науки о драгоценных камнях, теперь чаще называемой «геммологией», позволили уточнить породу самоцвета, но при этом нарушили его предназначение в надписи: выяснилось, что сей кристалл принадлежит к группе гранатов и, исходя из цвета, должен называться либо гессонитом (hessonite), либо, скорее, гроссуляром (grossular).

Между двух новоявленных гранатов-гроссуляров вклинился жёлтый топаз (topaze), обеспечивающий «Т». Травянисто-зелёный прозрачный изумруд (émeraude), подменяющий литеру «Е», завершает образование первого слова «AMITIE», отделяющегося от следующего соединительным союзом «и» («&»), набранным из мелких алмазов.

В начале второго слова алеет пламенно-красный рубин (rubis), замещающий букву «R». А далее с насыщенным тоном изумруда, подменяющего «Е», контрастирует просвечивающий, нежного оттенка зелёного яблока хризопраз (chrysoprase), имитирующий литеру «С». Следом переливается радужными бликами молочный опал (opale), дающий «О». Почти чёрными кажутся две вставки тёмно-зелёного нефрита (néphrite), обеспечивающего «N». А после опала (О) и бывшего «жаргона» (j) синеют васильковые сапфиры (saphir), замещающие двойное «S». Следующие далее аметист (А), нефрит (N), хризопраз (С) и изумруд (Е) окончательно обеспечивают прочтение слова «RECONNOISSANCE».

Кстати, вдовствующая императрица Мария Феодоровна вплоть до смерти свято сохраняла сделанный по её повелению, вероятней всего, А. Филиппен-Дювалем, золотой ажурный браслет, украшенный плетёнкой из прядей волос графа-наставника её сыновей и вензелем «CL» (Comte Lambsdorf), отписав по духовной сей памятный предмет своей невестке, супруге Николая I.[159]

Сам же высокопоставленный ученик не озлобился на воспитателя за столь жёсткую муштру и никогда не упрекал его в излишней строгости, зато в день коронации, 22 августа 1826 года, прислал Ламздорфу с особым фельдъегерем свой портрет.[160]


Церковная утварь и сервизы

К 15 января 1824 года уже достаточно известный при дворе золотых дел мастер закончил из позолоченного серебра зеркало «со всей чеканной, скульптурной и собственною Кейбеля работою», предназначенное для великой княгини Елены Павловны. Одновременно он также из позолоченного серебра исполнил туалетный прибор из 28 предметов для её супруга, порфирородного великого князя Михаила Павловича. На создание этих вещей, за которые Иоганн-Вильгельм получил 44 000 рублей, ушло более 40 кг драгоценного металла. А в следующем году Кейбелю довелось, на этот раз из 10 кг казённого золота, отпущенного с Монетного двора, сделать для великокняжеской четы кофейно-чайный сервиз дежене (от фр. le déjeuner – завтрак). В обязательный прибор для утренней трапезы входили поднос, полоскательная чашка, кофейник, чайник, сливочник, сахарница, ситечко, две ложечки и щипцы для сахара. С небольшими различиями в рисунке мастер, как и предписывалось условиями заказа, повторил аналогичный чайно-кофейный сервиз для завтрака, выполненный несколько лет назад для ставшего впоследствии императором великого князя Николая Павловича.[161]


История создания хрустального ложа для монарха Персии Фатх-али-Шаха

1–2 августа 1817 года русское посольство во главе с боевым генералом Алексеем Петровичем Ермоловым дважды являлось в Султанин пред пресветлые очи Фатх-али-Шаха, повелителя Персии. Владыке Гюлистана весьма по сердцу пришлись драгоценные подарки от императора гяуров, состоявшие «из прекраснейших стеклянных и фарфоровых вещей, из больших зеркал, бриллиантовых вещей и других игрушек, чтобы забавлять его шахское величество. <…> Бриллиантам он не удивлялся, а стекло и фарфор ему очень понравились. <…> Часы со слоном три раза заставлял играть».[162] Не остался незамеченным и изящный бассейн.

Довольный Фатх-али-Шах пригласил спустя три недели, 24 августа, членов русского посольства во главе с Ермоловым во дворец, дабы те лицезрели сокровища династии Каджаров, насчитывавшие множество «огромных бриллиантов, изумрудов, яхонтов и сапфиров, расположенных без вкуса на кальяне, щите, кинжале, короне и нескольких других вещах. Богатства сии может быть первые на свете. Алаиархан, который их показывал нам, поднес посолу два портрета шахских во весь рост, писанные весьма дурно, грубо, нелепо и непохоже. Один был для государя, а другой для посла».[163]

Дабы поддержать дружеские отношения, Александр I презентовал через два года «любезнейшему брату» дивный стеклянный бассейн, а для сборки диковинки в Тегеран специально посылался мастер Императорского Стекольного завода Никитин.[164]

Но вскоре персидско-русские отношения опять обострились. Подзуживаемые англичанами, жаждавшие реванша вояки во главе с наследным принцем Аббас-Мирзою, то и дело тревожили приграничные земли. Учитывая советы Ермолова, отлично знавшего нравы не только персидского двора, но и пожелание, слышанное из уст самого восточного владыки, Александр I распорядился в пару к ранее доставленному стеклянному бассейну сделать совершенно необычный подарок для шаха, на сей раз подлинно чудо чудное, диво дивное – хрустальное ложе с фонтанами.

В это время вся Европа сходила с ума от вещей из этого чрезвычайно эффектного материала. Бесцветное стекло с большой примесью свинца своей прозрачностью, твёрдостью и блеском напоминало красивейший камень, называемый хрусталём. Англичанин Джордж Равенскрофт, получивший в 1976 году патент на состав такого стекла, недолго думая, простенько назвал новый материал «хрусталём», отчего теперь к обозначению природного кварцевого самоцвета пришлось добавлять уточняющее прилагательное «горный». Но подлинная слава пришла к хрусталю лишь спустя век, когда светлые головы в той же Англии додумались вращающимся «железным» или «каменным» колесом наносить на поверхность стекла геометрическую резьбу, а затем тщательно полировать узор сначала абразивом, потом последовательно свинцовым, деревянным, пробковым и, наконец, войлочным кругами. После сих операций хрусталь ослепительно блестел, а рисунок искрился и переливался всеми цветами радуги. В 1807 году на смену ножным приводам изобрели паровую машину. Индивидуальность мастера теперь не приветствовалась, ценились лишь точность и чёткость исполнения отдельных операций механического воспроизведения требуемого эскиза в дорогом и изысканном материале.

С новинками в стеклоделии хорошо ознакомился ведущий мастер Императорского стеклянного завода Ефрем Карамышев во время командировки в Англию. А вскоре, в 1807 году туда же посылают «первого заводского мастера 9-го класса Левашева», причём не только «для приобретения лучших сведений в обработке стеклянных изделий», но, главное, для приобретения машин и механизмов, необходимых при реконструкции казённого предприятия.[165]

И вот уже входит в моду «алмазная грань», продуманные пересечения глубоких бороздок приводили к появлению из толщи хрусталя четырёхгранной пирамиды, весьма похожей именно на алмаз с плоским основанием, обработанный «розой», поскольку природный квартет граней, сходящийся наверху в одну точку, напоминал формой бутон цветка. Талантливые русские работники изобретали всё новые и новые разновидности резьбы, чтобы получать ещё не ведомый художественный эффект. Попутно их тянуло создавать из стекла диковинно крупные, дотоле не виданные вещи.[166]

И тут подоспело повеление Александра I «о приготовлении для Шаха Персидского хрустальной кровати». Воля императора – закон. Уже 30 октября 1822 года управляющий Кабинетом повелел заняться составлением рисунков будущей диковины, а после утверждения эскизов немедленно «приступить к самому выполнению». Создатель эскизов, а по сути дела, автор проекта хрустального ложа – художник Иван Алексеевич Иванов (1779–1848), племянник прославленного архитектора И.Е. Старова, занимавший с 1815 по 1848 год должность «инвентора», то есть художественного руководителя Императорского Стеклянного завода.[167]

Воспитанник Императорской Академии художеств, которому покровительствовал чрезвычайно эрудированный писатель и общественный деятель Николай Александрович Львов, наверняка слышал, а может быть, и читал записки французского путешественника Жана-Батиста Тавернье, видевшего при дворе Великих Моголов знаменитый Павлиний трон. Из описания следовало, что похож он был «на европейскую походную кровать, длиной примерно 6 (= 180 см), а шириной 4 фута (=120 см), на четырёх больших и высоких ножках в 20–24 дюйма (=50–60 см), с четырьмя продольными брусами» для поддерживания нижней части трона. А на этих брусах, шириной более 18 дюймов (=45 см), в свою очередь, стояли 12 опор, с трёх сторон поддерживающих балдахин и осыпанных восхитительными белоснежными жемчужинами, почти идеально круглыми, да ещё столь крупными, что каждый перл весил от шести до десяти каратов.

Как ножки, так и брусы были сплошь покрыты золотом и эмалью, усеяны многочисленными алмазами и изумрудами. В центре каждого бруса виднелся тусклый рубин в окружении четырёх изумрудов, образующих четырёхконечный крест. С боков трона по всей длине располагались подобные кресты на белой основе, только, чередуясь, в иных изумруд оказывался среди четырёх тусклых рубинов. Пространство же между рубинами и изумрудами заполняли чрезвычайно плоские алмазы, самые крупные из которых по весу превышали 10–12 каратов. Кое-где местами матовым блеском переливались жемчужины, вставленные в золотую оправу.

Изумила опытного француза внутренняя часть балдахина, сплошь покрытая алмазами и жемчужинами, да ещё с бахромой из жемчуга, а под самым сводом прельщал взоры золотой павлин с распущенным хвостом из голубых сапфиров и прочих драгоценных каменьев. Тело волшебной птицы блистало эмалью и жемчугом, а на груди алел большой рубин, напоминавший о сострадании и бдительности.

Кстати, в отличие от буддизма, в индуизме павлин был не только эмблемой восхитительной Сарасвати, богини мудрости, музыки и поэзии, но и средством транспорта для других важных небожителей, причём бог любви Кама, оседлавший дивную птицу, символизировал нетерпеливое желание. В исламе же павлин с распущенным хвостом напоминал почитателям Пророка Мухаммеда о красоте небесного света, а его зоркий глаз сравнивали с Оком Сердца.[168]

По обе стороны павлина, окружённого нитками слегка желтоватого жемчуга, виднелись высокие кусты, усыпанные множеством листьев из литого золота и украшенные драгоценными камнями. Из числа 108 самых крупных кристаллов рубинов, казавшихся тусклыми, поскольку не были обработаны, самый маленький весил около 100 каратов, а другие достигали двухсот и более каратов. 160 дивных четырёхугольных изумрудов, от 30 до 60 карат каждый, яркого травянисто-зелёного цвета напомнили иноземному путешественнику своей чересчур ровной окраской из-за отсутствия видимых пороков обычное стекло.

Правитель поднимался на трон по четырём ступенькам и удобно устраивался на подушках, подложив под спину большую и круглую, плоские же размещались по бокам. Тавернье отметил, что «ступеньки и подушки как на этом, так и на шести других тронах украшены драгоценными камнями подобающим образом и каждый в своей манере».

Когда же заезжий путешественник осторожно поинтересовался, сколько же может стоить Павлиний трон, его уверили, что цена сокровища Двора Великих Моголов «составляет 107 тыс. рупий», соответствуя 160,5 млн франков французской валюты при Людовике XIV.[169] Павлиний трон пропал после взятия Дели в 1739 году Надир-шахом, захватившим иранский престол.

Возможно, Иванов знал, что впоследствии владыки Персии не раз пытались воссоздать Павлиний трон, чтобы украсить им шахскую резиденцию – Гулистанский дворец в Тегеране. Осуществить мечту удалось в 1812 году Фатх-Али-Шаху, второму правителю из каджарской династии, решившему возродить былое величие и блеск неограниченной власти. В Иране павлинов изображают стоящими по обе стороны Древа Жизни, они символизируют монаршую мощь, нетленность души и двойственность человеческой природы.[170] Новый трон называли не только Павлиньим, но и Солнечным: на спинке красовался золотой диск – эмблема солнца.[171]

Итак, главный «инвентор» казённого Стеклянного завода Иван Алексеевич Иванов решил сделать для иранского владыки ложе, напоминавшее о знаменитых тронах, Павлиньем и Солнечном. Для создания своеобразного ансамбля мебельного гарнитура художник выполнил проекты оправленных в серебро двух четырёхаршинных, то есть почти трёхметровых канделябров и восьмиугольного столика на низеньких ножках, на котором должны были разместиться компотьеры, дюжина столовых фонарей и сорок восемь чаш «в персидском вкусе», а также две дюжины стеклянных и столько же фарфоровых вазочек-цветников. Долго ли, коротко ли, но лишь в апреле 1824 года эскизы хрустальной кровати рассмотрел Александр I. Проект показался самодержцу дороговатым, только серебра на отделку предполагалось истратить восемь пудов (почти 128 кг), а это «удовольствие» обошлось бы в 24 320 рублей. Монарх потребовал уменьшить количество драгоценного металла почти вдвое, до четырёх с половиной пудов, а сопутствующие канделябры, не говоря уже о столике с вазочками и чашами, вообще исключить. Хрустальное ложе и так получалось слишком разорительным для казны. Но уж очень хотелось поразить августейшего соседа чистотой стеклянной массы, изысканными формами, зеркальной шлифовкой, искусными гранью и резьбой, не говоря уже о восхитительных узорах из серебра.

Прочная кровать должна была иметь сборно-разборную конструкцию, да к тому же в ней предусматривалась система фонтанов. На императорском Стеклянном заводе даже заказали некоему «вольному столяру» за 325 рублей вырезать по утверждённому рисунку деревянную модель «в настоящую величину, со всеми принадлежностями». Отважился воплотить сверхсложное в техническом отношении сооружение в предусмотренных материалах «золотых дел мастер Вильгельм Кейбель».

Может быть, его «вдохновил на подвиг» успех заказных портативных шкатулок. И, действительно, когда смотришь на походный литургический прибор, невольно восхищаешься тщательным расчётом и чрезвычайно аккуратным исполнением, позволяющим рационально разместить в небольшом (всего-то 19,7×12,5×4,8 см) деревянном футляре, похожем на книгу в кожаном переплёте с золотым тиснением, пять необходимейших предметов, причём для каждого продумано соответствующее гнёздышко. Ярко сияет полированное золото потира и вкладывающейся в него воронки. Хороша и коробочка с крышкой на шарнире. Рукоятка из благородного металла дополняет стальное копие, а съёмная крышечка столь искусно притёрта к золотому ободку хрустального флакона, что ни одна капелька святой воды не может случайно просочиться или нечаянно вылиться. Всё выглядит классически скромно и элегантно, и лишь неброские чеканка и гравировка несколько оживляют гладкие поверхности золота в вещах, предназначенных для священного таинства причастия.




Иоганн Вильгельм Кейбель. Прибор для причастия. 1818–1826 гг. Золото, хрусталь, сталь, дерево, ткань, бумага, кожа; полировка, чеканка, пунцирование, тиснение, гравировка. ГЭ


Как бы то ни было, 31 мая 1824 года «золотых дел мастер Вильгельм Кейбель» заключил с Кабинетом Его Императорского Величества специальное условие на дело для Шаха Персидского Хрустальной кровати, или «дивана с фонтанами», и поставил под документом свою подпись: «J. Wilhelm Keibel».

Прежде всего, следовало «по показанию мастеров Стеклянного завода сделать каркас нижнего основания на стойках из 45 пудов брускового железа так, чтобы все части благодаря выточенным из того же металла связям, винтам и гайкам могли легко соединяться и разниматься». К тому же, чтобы «каркас «на предназначенное употребление действительно был годен», то для прочности и надлежащего укрепления брусковое железо закреплялось внутри крестообразно.

На решётку верхнего основания хрустального ложа ушло 50 пудов более дешёвого полосового железа. Металлический каркас и основание скрыли толстые прямые, гладко отшлифованные непрозрачные стеклянные доски бирюзового цвета, образующие настил под тюфяк, на коем мог нежиться владыка Персии.

Сделанный к 17 марта 1825 года каркас поражал искусностью и точностью работы. Какая же сноровка требовалась, чтобы заключить в него умело сделанные из 10 пудов красной меди фонтанные трубы, соединяемые многочисленными, тщательно подогнанными винтами. Швы затем заботливо пролудили, дабы вода не могла просочиться наружу. Зато её прозрачные струи красиво извергались из дополненных серебром ваз, поставленных на хрустальные постаменты-поддоны. Вазы ослепительно сверкали как алмазной, так и прочими видами грани, причём медные трубки внутри них специально покрыли слоем благородного металла. Стержни железных конструкций, проходящие в хрустальных колоннах и в оформляющих углы, «шлифованных листьями» пьедесталах, также замаскировали посеребрением.

Изогнутые по лекалам из лазоревого стекла боковые доски и три ступеньки, по которым шах взбирался на ложе, аккуратно вмонтировали в листы более мягкой и пластичной зелёной меди. Поскольку нижний ярус поручней исполнили из покрытого сложными узорами прозрачного хрусталя, то в фальцы вложили высеребренные медные прокладки. Всё делалось для того, чтобы железный каркас не был виден, поэтому серебро не только закрывало малейшие швы, но и укрепляло соединения отдельных частей.

Самым сложным как для сотрудников Императорского Стеклянного завода, так и для золотых дел мастера Вильгельма Кейбеля оказалось воплощение в капризном материале фантастических узоров, придуманных Ивановым. Художник преобразовал традиционные пальметки и волюты так, что их сильно видоизменённый рисунок заставлял вспомнить о прославленных Павлиньих тронах. Во всяком случае, силуэт павлина с распущенным хвостом угадывался в резьбе на полукруглой хрустальной пластине изголовья, как и в очертаниях верхних частей поручней просматривался вырезанный из прозрачного хрусталя павлин с длинным свёрнутым серебряным хвостом, искрящийся и переливающийся радужными огоньками.

Уже 15 мая 1825 года директор казённого предприятия Сергей Комаров отправил в Кабинет рапорт о том, что «все принадлежности в заводе сделаны совершенно и сданы серебряных дел мастеру Кейбелю для дальнейшей обработки», и «железный каркас, по которому вся кровать должна быть собрана, отделан со всею прочностью; из серебряных украшений большая часть сделана, и вообще вся работа идёт с желаемым успехом, и потому надеюсь, что к Высочайшему прибытию в Петербург всё будет готово». В середине июня Александр I возвратился из Варшавы в Царское Село, но уже 1/13 сентября государь покинул столицу, направившись, как оказалось, в свою последнюю поездку в далёкий Таганрог. Вряд ли ему довелось полюбоваться на хрустальное ложе, исполненное по его повелению для подарка персидскому шаху. Правда, дивная вещь, согласно очередному рапорту Комарова, датированному 9 сентября, привозилась ко Двору для показа и «поставлена была, готовая во всех частях, сперва в Зимнем, а потом и в Таврическом дворцах».[172]



Хрустальное ложе персидского шаха


Зрелище действительно было великолепным. Голубое покрытие основания «дивана с фонтанами» изящно сочеталось не только с глубокой прозрачностью бесцветного хрустального стекла, но и с ослепительным блеском полированного серебра. Каждую пару поставленных одна на другую «шлифованных листьями и гранями» колонн увенчивала бирюзовая капитель, дополненная обработанным алмазной гранью шаром, перекликающимся с хрустальными гранёными «маленькими вазиками в ногах кровати». Тихо пела вода в семи фонтанах, невольно навевая сладкую истому.

После «вернисажа» драгоценное ложе разобрали и перевезли на Стеклянный завод, чтобы сборку мог видеть и запомнить порядок операций «тот, кто будет отправлен в Персию, а мастер Кейбель обязан подпискою серебро вновь вычистить и уложить в сундук или два, которые и заказаны ему для сего сделать».

Вступивший на престол Николай Павлович сразу крепко взял в свои руки бразды правления. России грозило обострение отношений с шахом из-за разграничения земель, уступленных Персией по Гюлистанскому миру 1813 года. Успешность работы российских дипломатов на Востоке была в прямой зависимости от роскоши преподносимых подарков. Император срочно призвал ко двору князя Александра Сергеевича Меншикова и, зачислив 3 января 1826 года генерал-майора в свою свиту, поручил ему отправиться с дипломатическим поручением к правителю Ирана, а помимо Высочайших Грамот преподнести владыке Полистана, его воинственному сыну Аббас-Мирзе и прочим нужным людям дорогие подарки. К хрустальному ложу монарх велел добавить великолепные пистолеты, роскошную шубу и сорок соболей. Но даже этого показалось мало. В это время на Стеклянном заводе срочно делаются по просьбе Нессельроде «большой овальный поднос, богато выграненный, длиною 1 аршин 9 вершков (почти 110 см), и к оному разных форм хрустальных чаш для варенья и фруктов, сколько примерно можно на сем подносе уместить»; две восьмиугольные, «богато выграненные столовые доски»; до десяти пар корзин и цветников «разных форм отличной отработки», да по полудюжине хрустальных кальянов, подсвечников, чаш и кувшинов «наилучшей отработки в Азиатском вкусе».

Между тем решили отправить хрустальное ложе через Астрахань и Каспийское море в Гилянь, «а оттуда в местопребывание Его Величества Шаха Персидского». Было испрошено предписание Астраханской таможне, «дабы ящики за печатью Императорского Стеклянного завода с вещьми пропущены были без досмотра и пошлин». Сопровождавшим драгоценный груз мастеровым временно придали новый статус, наименовав «Григорья Жирнова мастером, а Ивана Зыкова подмастерьем», а чтобы они не волновались в дальней стороне о своих близких, начальство решило в течение восьми месяцев выделять по сорок рублей на каждое семейство.

Издержки Императорского Стеклянного завода по созданию Хрустального ложа, как выяснилось, составили 16640 руб-лей. И тут просчитался Вильгельм Кейбель, который не привык выполнять сложные слесарные работы из железа и меди, а потому превысил предусмотренную в пятьдесят тысяч рублей смету на громадную по тем временам сумму в 2850 целковых. По условиям же договора мастер не имел права требовать дополнительной оплаты. Чиновники же привыкли беречь государеву казну. К счастью, выручил сам император Николай I, Высочайше повелевший в начале февраля 1826 года «заплатить Золотых дел Мастеру Кейбелю» недостающую сумму.

Наконец, от Министерства иностранных дел 12 февраля прибыл титулярный советник Иван Носков, назначенный начальником экспедиции. Отправляемые вещи уложили в 48 ящиков, запломбировали казенной свинцовой заводской печатью и сдали чиновнику. Под тяжеленные ящики, весившие 517 пудов 7 фунтов, выделили 41 лошадь, причём по тройке выделили Носкову и стекольным мастерам.

Князь Меншиков выехал из Петербурга в Тифлис ещё ранее, 9/21 февраля. А 27 февраля выступили из Петербурга два батальона, сформированные из провинившихся на Сенатской площади нижних чинов Московского и Гренадерского полков, чтобы присоединиться к войскам на Кавказе ввиду близившейся войны с Персией.[173] Дипломат (а на самом деле поручик Генерального штаба) Носков с драгоценным грузом выехал из Петербурга в прекрасный Полистан на неделю раньше, 21 февраля.

На санях путешественники быстро добрались до Рязани. Начиналась весенняя распутица, дороги развезло. На счастье, рязанский гражданский губернатор помог с телегами, и транспорт отправился в Астрахань. И опять незадача. По Волге две недели шёл такой ледоход, что спустить военное транспортное судно на воду смогли лишь 17 апреля. Только 10 мая экспедиция оказалась у персидского берега возле местечка Зинзилей, но только на третий день пришло позволение высадиться на сушу. Местное начальство заявило, что они ничего не знают и будут дожидаться известий из Тегерана.

Наконец, 1 июня 1826 года появился полномочный начальник шахской «артиллерии на верблюдах» Гаджи-Магмет-Хан и тут же занялся постройкой арб «под своз тех тяжестей, которые по величине своей оказались неудобными для навьючивания на лошадей». Заодно вельможа объявил, что шах пожелал увидеть роскошный дар северного соседа в городе Султанин. Под предлогом личного принесения почтения малолетнему шах-заде Аяге-Мирзе дипломату-разведчику Носкову удалось съездить в областной центр Рящ и оценить как укрепления этого места, так и дурную дорогу вдоль побережья, «неудобства которой были главнейшею причиною, препятствовавшею в 1805 году нашему военному отряду овладеть этим городом». Приехавший из Тавриза 21 июня официальный переводчик, тифлисский армянин Шиош, доставил предписание князя А.С. Меншикова следовать в Султанию.

Только 27 июня путешественники погрузились на плоскодонные лодки, чтобы доплыть до селения Менджиль. Тут-то и довелось российским посланцам изведать все «прелести» гилянской земли и схватить лихорадку, так как дневная жара до 35 градусов чередовалась с сильной сыростью и прохладой по ночам, к чему прибавлялись гнилые заразительные испарения от болот. Да и само путешествие искусственно затягивалось хозяевами, почувствовавшими приближение войны с «неверными». В догнавшем титулярного советника Носкова втором предписании князь А.С. Меншиков теперь приказывал из-за переменившихся политических обстоятельств следовать с вещами прямо в Тегеран, не заезжая в Султанию.

В Менджиле задержались на восемь дней, поджидая прибытия из Ряща готовых повозок. Но они оказались такими хлипкими, что при трудном и опасном недельном переходе через горную цепь Хорзан почти полностью изломались. Сопровождающим пришлось большую часть обоза перетаскивать на руках. По прибытии в город Казбин «гяуры» уже по-настоящему почувствовали ненависть мусульманского населения. Чернь била окна, бросала камни и грозила всех умертвить. А однажды «отличился» и сам Гаджи-Магмет-Хан, с кинжалом бросившийся в исступлении на Носкова. Однако, почувствовав, что натолкнулся не на изнеженную руку дипломата, а на железную длань воина, больше таких «вольностей» себе не позволял. По его приказу сопровождающих драгоценные подарки шаху поместили от греха подальше в башню стены одного городишка, стоящего на дороге от Казбина в Тегеран, и там продержали три недели. Истощённые изнурительной болезнью, подвергаемые ежедневно угрозам, ругательствам и насмешкам, они уже почти потеряли надежду возвращения на родину. Поскольку «гостеприимные» персияне любили нагло рыться в чемоданах «неверных», забирая себе понравившееся, Носкову поневоле пришлось уничтожить некоторые опасные предметы, могущие выдать его подлинные интересы. Нужнейшие же бумаги и записки дипломат-разведчик, «разделив на части, сохранил в седле, в платье и внутри других вещей, представившихся к тому удобными».

Важный Гаджи-Магмет-Хан явился только 18 августа, привезя обоз новых повозок. В тот же вечер груз повезли в Тегеран. Из-за сильной жары караван шёл ночами. «Гяуров», настолько обессилевших, что они не в состоянии были держаться в седле, везли в носилках. Наконец, 22 августа прибыли в Тегеран. В течение последующих двух недель оба сотрудника Императорского Стекольного завода и личный слуга Носкова скончались «от усилившейся лихорадки при чрезвычайном кровотечении».

Как раз в эти дни Аббас-Мирза, несмотря на драгоценный подарок, доставленный его венценосному отцу, со своим 120-тысячным войском вторгся в пределы Российской империи и занял Ленкорань и Карабаг. Николай I в полнейшем отчаянии написал своему «отцу-командиру» Ивану Фёдоровичу Паскевичу: «Неужели я так несчастлив, что едва я только коронуюсь, и даже персияне уже взяли несколько наших провинций; неужели в России нет людей, которые бы смогли сохранить её достоинство?»[174].

Об отъезде князя А.С. Меншикова «титулярный советник» И.А. Носков узнал от английского поверенного Вилока, но он, к сожалению, не смог передать в британскую миссию несколько предназначенных для того вещей, все без исключения ящики безвозвратно забрали в шахский дворец. Правитель Тегерана, сын шаха Али-Шах-Мирза, передал руководителю русской экспедиции повеление отца: «избрать во дворце приличное и удобное место для установления привезённой хрустальной кровати», а заодно выучить «двух персидских мастеров искусству составлять и разбирать её».

К счастью, ещё в Петербурге «титулярный советник» Нос-ков сделал зарисовки и составил опись всех частей необыкновенного ложа. Смышлёный поручик не оплошал и «установил многосложную эту вещь, приведя в надлежащий вид все части её, из которых ни одной не было повреждено ни в дороге, ни при собирании». Чудо-кровать вначале была собрана в помещении, примыкающем к парадной аудиенц-зале, пышно именуемой Амафет-Хоршид, то есть «Храмом солнца». Но потом хрустальное ложе установили в шахских покоях дворца Гулистан, прямо напротив палаты с хрустальным бассейном, присланным из России в 1819 году. Принц Али-Шах-Мирза удивлялся совершенству работы петербургских мастеров. Лучшие же придворные персидские мастера, наблюдая сборку и разборку сложной конструкции, единогласно соглашались, что «примера ещё не было столь превосходному произведению в сём роде».

А затем для Носкова потянулись долгие дни ожидания приезда повелителя Персии. Тем временем сменивший Алексея Петровича Ермолова Паскевич нанёс иранским войскам поражение при Шамхоре, а 13/25 сентября одержал блестящую победу под Елизаветполем, за что полководцу довольный монарх пожаловал шпагу с алмазами. Теперь отношение к Носкову переменилось. Поскольку сам шахский сын часто, да ещё часами ласково разговаривал с «неверным», теперь многие из придворных стали наносить визиты представителю русского императора. Отныне Носков, несколько успокоившись, мог прогуливаться за городом и в окрестностях, посещая загородные дворцы и сады шаха. Фатх-Али-Шах прибыл в свою столицу только 2 ноября, но по настояниям придворных астрологов остановился в загородном дворце Негаристане, задержавшись там на 10 дней.

Оказавшись в Гюлистанском дворце, шах тут же осмотрел хрустальное чудо и был удивлён и поражён «при виде вещи, с давнего времени занимавшей его», но «превзошедшей всякие его ожидания». Среди изобилия похвал повелитель сказал придворным: «Поистине великолепная сия вещь есть лучшее украшение моего дворца; я уверен, что и китайский падишах не имеет у себя подобной редкости. Желательно бы знать, на каком ложе покоится сам император российский». Но если бы персидский шах узнал правду, то, без сомнения, весьма бы удивился.

Даже немецкий врач Мартин Мандт, в 1837 году впервые оказавшийся в спальне своей августейшей пациентки, императрицы Александры Феодоровны, был поражён. Сама комната выглядела квадратной, и потолки в ней были «такие же высокие, как в гостиной», а за «кристально чистыми зеркальными стёклами окон» виднелось красивое здание Адмиралтейства. Справа от двери стояла «огромных размеров императорская двуспальная кровать» без балдахина, зато роскошно отделанная бронзовыми украшениями. У её изголовья виднелась узкая походная металлическая кровать с простым волосяным матрасом, покрытым белой льняной простынёй и простым одеялом, а также с кожаной подушкой, набитой каким-то измельчённым наполнителем. Покрывалом же чересчур спартанского ложа русского самодержца служил поношенный, но тем не менее весьма красивый турецкий плед.[175]

В 1853 году ту же стоящую за ширмами простую железную кровать покрывало «белое тканьевое одеяло», а в головах лежала «сафьянная зелёная подушка».[176]

Даже великая княжна Ольга, средняя дочь Николая I, на склоне лет вспоминала, как её отец «любил спартанскую жизнь, спал на походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая обед водой». «Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба», а любимой одеждой – мундир без эполет, протертый на локтях от работы за письменным столом. Приходя вечерами к жене, он кутался в старую военную шинель, которая была на нём еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги, хотя был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Можно было посчитать роскошью только «шелковые носки, к которым он привык с детства».[177]

Персидский шах вряд ли поверил бы такой скромности могущественного повелителя-соседа. В восторге от присланного ложа он повелел впредь называть аудиенц-залу с дивным русским подарком «Храмом хрустального престола» (Амарет-тахте Булур).[178]

Дабы выразить лично своё удовольствие, он дал аудиенцию Носкову 24 ноября, присовокупив к похвалам о сказочной прелести чудо-кровати, что «редкое это произведение может служить доказательством, до какой степени совершенства доведено в России искусство в отделке хрусталя. Потом долго расспрашивал о заводе, в котором она была делана, припоминая, что имеет уже многие прекрасные изделия его, в разное время от высочайшего двора ему дарованные», и под конец разговора прибавил: «Я не могу равнодушно взирать на все сии доказательства приязненного расположения ко мне императора российского, и с чувством глубокого сожаления представляю себе настоящие с ним мои отношения, против собственного моего желания между нами последовавшие».

На следующий день Носкову принесли подарки от повелителя Персии. Но помня о чести русского офицера, во время военных действий, он не принял присланные дары. Шах принял основательность отказа и в знак благоволения передал русскому дипломату другое пожалование – несколько сотен попавших в плен солдат.

7 декабря Носков откланялся Фатх-Али-Шаху и пустился в обратный путь. Исхудавшие ратники бодро кутались в новенькие дорожные тёплые одеяния. Теперь возвращающихся на родину россиян персияне встречали чрезвычайными почестями и знаками глубокого уважения. Однако подносимые подарки Носков неизменно отвергал.

Ненадолго задержал Носкова в Тавризе воинственный и недобро настроенный Аббас-Мирза. Русского дипломата чуть не арестовали прямо в английской миссии, где он остановился, но пришлось ограничиться приставленным безотлучным караулом. К счастью, вскоре распространились слухи о переходе через Араке военного отряда под командованием князя Мадатова. После двукратной не очень-то ласковой аудиенции, принцу Аббасу-Мирзе пришлось отпустить Носкова не только с пленными русскими солдатами, но и с караваном тифлисских купцов. Правда, двигались «путешественники» теперь не через Карабаг, а к Эривани. Там к покидавшим Персию россиянам присоединились задержанный курьер князя Меншикова и двое пленных солдат, бывших в услужении у коменданта крепости. А тут ещё обильный снег завалил дороги в горах. С чувством глубокой благодарности Провидению дипломат-разведчик Носков 12 февраля 1827 года пересёк границу.

Николай I был очень доволен как исполнительностью Носкова, так и его щепетильностью в отношении к чести русского офицера. Не оставил государь в забвении и освобождение из плена трёхсот солдат. Поэтому титулярный советник, удостоившись награждения орденом Св. Владимира IV степени и премией в 500 рублей, опять очутился на службе в Гвардейском генеральном штабе. Когда же в 1828 году, по заключении Туркманчайского мира с Персией, принц Хозрев-Мирза доставил в Северную Пальмиру среди прочих драгоценных вещей те, которые некогда не принял «чиновник Министерства иностранных дел», император дозволил поручику Носкову забрать тысячу туманов и подаренные шахом шали, а также разрешил «по уставлению» носить пожалованный восточным монархом орден Льва и Солнца.

Паскевич, умело командуя русскими войсками, 1/13 октября 1827 года после недолгой осады овладел Эриванью, за что удостоился награждения орденом Св. Георгия 2-й степени, а через полгода Николай I пожаловал герою графский титул и почётную приставку «Эриванский» к фамилии, причём император распорядился ещё выдать заслуженному военачальнику миллион ассигнациями из персидской контрибуции.[179]

Через несколько лет директору Стекольного завода вручили велеречивое и витиеватое благодарственное послание от шаха, восхищённого изысканными вещами, присланными с дивным ложем: «В то время как вельможный блистательный, благородный наилучший из посланников, подпора старейшин христианских генерал Дюгамель, полномочный министр блистательной Российской Державы, прибыл в небесам подобный шахский чертог наш, принеся с собою в подарок хрустальный прибор с фабрики Его Императорского величества, понравившийся нам по чистоте отделки и блеску своему, узнали мы, что успешность работ этой фабрики принадлежит стараниям Высокостепенного, Высокоместного, благородного, знатного, подпоры вельмож христианских Коллежского Советника Языкова. По силе единодушия между двумя могущественнейшими державами мы считаем обязанностью своею оказать ему наше благоволение и вследствие того жалуем ему орден «Льва и Солнца» второй степени, осыпанный драгоценными камнями. Да возложит он на себя знаки сего ордена и преуспевает в стараниях об устройстве упомянутой фабрики, за сим определяем, чтобы высокостепенные, благородные, знатные приближенные особы императора, главные правители Августейшего Дивана записали смысл сего фирмана в реестры и, храня его от забвения, постоянно принимали его к сведению».[180]

Только бедные вдовы, потерявшие мужей, погибших в персидской командировке, продолжали оплакивать своих кормильцев. Начальство Стеклянного завода помогло им, сохранив их месячное содержание, правда, уменьшив его с 40 до 33,33 рублей. Теперь 34-летней Ольге Васильевне Жирновой и её детям, семилетнему Михайле и трёхлетней Ольге, как и 24-летней Наталье Афанасьевне Зыковой, оставшейся с двухлетней Марьей и с убитой горем престарелой свекровью, определили «производить в пансион по 400 рублей в год каждой по смерть».[181]

Так окончилась история с необычным подарком двух российских государей могущественному повелителю Гюлистана.


Корона императрицы Александры Феодоровны

Коронацию Николая Павловича в Успенском соборе Московского Кремля назначили на 22 августа 1826 года. Однако ещё до наступления Нового года, в декабре, после подавления военного бунта на петербургской Сенатской площади, Иоганн-Вильгельм Кейбель подготовил к грядущей торжественной церемонии большую императорскую корону. Мастер разобрал священную регалию, почистил металл оправы, аккуратно промыл все камни, а затем тщательно собрал драгоценный венец, позаботившись при этом, чтобы нижний ободок достаточно плотно держался на голове нового монарха. Самодержец был доволен: благодаря усилиям ювелира, корона была «очень хороша и великолепна» и «блистала как кусок льду». Вскоре стали выглядеть как новенькие скипетр и держава. Инсигнии императорской власти уже в апреле подготовили к перевозке в Белокаменную. Вместе с ними туда же отправлялись необходимые для расходов и традиционной раздачи собравшемуся восторженно глазеть на древний обряд народу серебряные монеты и золотые червонцы, заботливо упакованные в ящики, обошедшиеся казне в 270 рублей 35 копеек.[182]

Однако ещё не была готова корона для супруги Николая Павловича. Новая государыня не могла воспользоваться венцом своей предшественницы, царицы Елизаветы Алексеевны, покинувшей земной мир 4 мая того же 1826 года в провинциальном городе Белёве Тульской губернии, поскольку её Императорский венец передали на хранение в Кабинет, чтобы сделать «в своё время убор для великой княжны Марии Николаевны»[183], но драгоценная вещь пригодилась и для другого.

Николай I поручил «верному другу своего семейства», князю Александру Николаевичу Голицыну, некогда собственноручно написавшему секретный манифест Александра I о перемене порядка престолонаследия, просмотреть старые документы, касающиеся коронации старшего брата. Царедворец, не откладывая дела «в долгий ящик», доложил новому самодержцу: «Для Ея Величества Государыни Императрицы Елизаветы Алексеевны, ко дню коронования Ея Величества, сделана была от Кабинета в 1801-м году Бриллиантовая корона, которая, по ценам того года на бриллианты, стоила 63 410 рублей».[184] А далее Голицын предлагал: «Ежели Его Императорское Величество высочайше повелеть соизволит приступить к заготовлению для Ея Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны ко дню священнейшего Ея Коронования такой же точно Короны, то потребные на оную бриллианты употреблены быть могут из имеющихся в Кабинете с небольшой только прикупкою, и по существующим ныне ценам на бриллианты, обойдётся ценою со всеми расходами до 125 000 рублей». Николай, не раздумывая, тут же начертал на докладе Голицына резолюцию: «Быть по сему. С.Петербург, 24 февраля 1826 года».[185] Правда, при создании Малой, или императрицыной, короны из сметы немного выбились, стоимость новой инсигнии составила 132 070 рублей 621/2 копейки.

Как только скопированный, как считается, Иоганном-Вильгельмом Кейбелем с короны супруги Александра I венец для новой императрицы был готов, Николай I устно распорядился о выплате 1137 рублей 90 копеек исполнительному князю Голицыну, отправленному в июле 1826 года в Москву с Императорскими Коронами, для «выдачи прогонных в оба пути и кормовых отряженным с ним для конвоирования четырём кавалергардам и одному унтер-офицеру».[186] Для транспортировки же в Первопрестольную бриллиантовых и золотых вещей, дел и канцелярских припасов специально приобрели сундуки с замками, причём предусмотрены были даже расходы «за укупорку оных и другие мелочи», на что израсходовали 357 рублей 15 копеек.[187]

В июле же 1826 года золотых дел мастер Вильгельм Кейбель исполнил по изустному повелению Николая I позолоченный серебряный кубок весом 4 фунта 58 золотников, то есть без малого почти 2 кг, не забыв о футляре, за что и получил 2171 рубль.[188] Можно предположить, что столь весомый сосуд предназначался для торжественной трапезы в Грановитой палате Московского Кремля, проводившейся в день коронации после священного обряда помазания самодержца в Успенском соборе.

После московских праздников в честь коронации Малая корона поступила в покои Александры Феодоровны вместе с четырьмя булавками, необходимыми для закрепления императорского венца в причёске, а также с использованными при торжественной церемонии бриллиантовыми знаками и золотой цепью ордена Св. Апостола Андрея Первозванного.[189]

Более трёх десятилетий «маленькая бриллиантовая корона» служила своей владелице, а когда хозяйка 20 октября 1860 года скончалась, корона 16 февраля 1861 года была передана на хранение в Кабинет Императорского Двора. Спустя три года драгоценный венец разобрали, алмазы потребовались на создание других вещей.[190]


О кресте с коронационного венца Николая I

У отрекшегося от престола цесаревича Константина Павловича никакого желания присутствовать на коронации младшего брата не было. Тем не менее, ему пришлось приехать в Москву для участия в пышных торжествах, чтобы весь народ мог убедиться в том, что отказ от трона был действительно его добровольным выбором, его решением. Генерал-адъютант Бенкендорф вспоминал: «Во время священного обряда и утомительных его церемоний цесаревич тронул всех нежной попечительностью об императрице; а минута, в которую старший брат принял шпагу от младшего, приступившего к св. причастию, извлекла у всех слезы. При выходе из церкви бесподобное лицо государя под драгоценными камнями императорской короны сияло красотой. Молодая императрица и наследник возле императрицы-матери также обращали на себя взоры всех. Нельзя было создать воображением более прекрасного семейства».[191]

Однако после торжественной церемонии мастеру Кейбелю пришлось тем не менее провести небольшую реставрацию императорской короны.

Как вспоминал на склоне лет московский обер-прокурор и поэт Михаил Александрович Дмитриев, он, будучи в 1826 году камер-юнкером и присутствуя по долгу службы с другими придворными в Успенском соборе, увидел, что миропомазанник, когда после завершения священного ритуала «бросился обнимать Константина Павловича (а его было за что благодарить), чем-то зацепился за его генеральские эполеты, и насилу могли расцепить их!» Это «что-то» оказалось крестом, увенчивающим корону и оказавшимся в результате не совсем удачной операции распутывания августейших особ «погнувшимся набок». Странным показалось мемуаристу, что символ святыни венца нечаянно пострадал от цесаревича, кому Николай I, его младший брат, был обязан именно короной. К тому же выяснилось, что в этом злосчастном кресте, состоявшем «из пяти больших солитеров, основный, самый нижний камень выпал, и весь крест держался только на пустой оправе». Тогда случившееся посчитали дурным предзнаменованием, и Дмитриев, вспоминая через четыре десятилетия сей казус, комментировал в конце 1860-х годов, что «подлинно всё царствование Николая Павловича было без основного камня; благодаря его правлению, государство пошатнулось, оттого и теперь оно почти на боку».[192]

Как ни забавно, но казус с императорским венцом, произошедший на коронации Николая I, нашёл продолжение в истории реставрации иконы «Святой Николай и Святой Александр Невский», исполненной в конце 1820-х годов. На иконе восседающий на облаках Христос Пантократор благословляет небесных угодников-предстателей обоих сыновей императора Павла I, царствовавших на русском престоле. По правую руку от алтаря стоит в пышной одежде с палицей архиепископ Николай Мирликийский с Евангелием в левой руке. Святой покровитель Петербурга, Александр Невский, закованный в кольчугу и латы, с мечом у пояса, касается алтаря десницей с зажатым в ней жезлом. Своим жестом великий князь как будто указывает на лежащую корону напоминая, что Александр I передал трон младшему брату Николаю.



Павел Кудряшов. Икона «Святой Николай и Святой Александр Невский». СПб., 1820-е гг. Дерево, темпера, серебро, позолота, чеканка, чернь, резьба, канфарение. 54 × 53 см. ГЭ


Петербургский мастер Павел Кудряшов (1788–1872) поработал на славу. Серебро иконы великолепно проработано резьбой. Кажется, что струится богато вышитая ткань одежд Св. Николая, а стоящий на узорчатом полу алтарь покрыт мягкой, собирающейся красивыми складками скатертью со свисающей внизу бахромой. Мех горностаевой мантии великого князя, пройденной чеканом-канфарником, оставляющим лёгкие точечные вмятинки, выглядит пушистым, а аккуратные вкрапления черни придают доспехам Александра Невского вид стальных. Чернь применена и в пояснительных надписях. Но (увы!) слой позолоты оказался тонковат. Поэтому, когда икону расчищали от загрязнений, его протёрли до серебра. При этом от рук неумелого «реставратора» пострадала и корона: венчающий её накладной крест оказался лежащим на боку и сдвинутым в сторону, а яблоко под крестом и вовсе исчезло.


Табакерка с «секретом»

Как для коронации Николая I, так и впоследствии петербургские ювелиры создали много табакерок, дополненных портретом или вензелем этого самодержца. Исполняя заказ императора, Иоганн-Вильгельм Кейбель украсил крышку золотой, прекрасно отполированной табакерки «с секретом» искусно исполненным лавровым венком, окаймляющим выбитую на Петербургском Монетном дворе по проекту Владимира Ефремовича Алексеева медаль на коронацию третьего сына Павла I. Медаль же скрывает под собой сердоликовую камею с портретом Александра I в чёрной эмалевой рамке с надписью «Наш Ангел в небесах»,[193] поскольку этими, переведёнными с французского словами, ставшими крылатыми, начиналось послание императрицы Елизаветы Алексеевны к свекрови с горестным известием о кончине в Таганроге дражайшего супруга (см. рис. 8 вклейки).

Отнюдь не случайно запечатлел для Истории на гемме черты лица императора-предшественника именно Иван Анфимович Шилов (1783/8–1827). Ещё учась в медальерном классе Академии художеств, скромный подросток, присланный из Екатеринбурга, поражал большими способностями и редким трудолюбием. С 1808 года И.А. Шилов начал трудиться на Петербургском Монетном дворе, а через два года ему за вырезанный на стали портрет Александра I присудили звание академика. Во время Отечественной войны 1812 года художник, зачисленный сотенным командиром XVI дружины Петербургского ополчения, попал в апреле 1813 года после неравного боя под Нерунгой в плен, где пробыл до ноября, пока Данциг не был взят русскими войсками. Но и в плену мастер не сидел сложа руки. Восковые портреты начальника и генералов Данцигского гарнизона, исполненные И. А. Шиловым, позволили улучшить положение русских военнопленных. После освобождения медальер продолжал воевать в IV сводной дружине Ополчения вплоть до её роспуска в июне 1814 года, а затем сразу вернулся на столичный Монетный двор, успешно сочетая с работой преподавание в медальерном классе своей бывшей aima mater. В августе 1820 года И.А. Шилов перешёл на Петергофскую шлифовальную мельницу, где спустя четыре года стал её главным мастером, но горловая чахотка вскоре унесла талантливого художника в мир иной.

Ещё при жизни он прославился портретными изображениями Александра I на своих медалях. Современники, не говоря уже о медальерах последующих поколений, считали их наиболее схожими и достоверными и видели в них образец для воспроизведения. Сохранились свидетельства современников, что И. А. Шилов делал предварительные наброски, подмечая характерные особенности облика венценосца во время богослужений в соборе Зимнего дворца, стоя на хорах и стараясь оставаться при этом незамеченным.

Вырезая из твёрдого сердолика голову Александра I, мастер, уподобившись скульптору и убирая всё лишнее, как и в медалях, умело подчеркнул благородство её формы и чуть заметно исправил «непропорционально мелкие в натуре черты лица» самодержца,[194] которому своим восшествием на трон Николай I был гораздо более обязан, нежели цесаревичу Константину Павловичу.

Императрица Александра Феодоровна вспоминала, как в бытность её пребывания с супругом в маленьком домике во время манёвров в Красном Селе в 1819 году Александр I, «отобедав однажды у нас, сел между нами обоими и, беседуя дружески, переменил вдруг тон и, сделавшись весьма серьезным, стал <…> говорить нам, что он остался доволен поутру командованием над войсками Николая и вдвойне радуется, что Николай хорошо исполняет свои обязанности, так как на него со временем ляжет большое бремя, так как Император смотрит на него как на своего наследника, и это произойдет гораздо скорее, нежели можно ожидать, так как Николай заступит его место ещё при его жизни.

Мы сидели словно окаменелые, широко раскрыв глаза, и не были в состоянии произнести ни слова. Император продолжал: „Кажется, вы удивлены, так знайте же, что брат Константин, который никогда не помышлял о престоле, порешил ныне, твёрже чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомкам. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностях и удалиться от мира. Европа теперь более чем когда-либо нуждается в Государях молодых, вполне обладающих энергией и силой, а я уже не тот, каким был прежде, я считаю долгом удалиться вовремя“. <…> Видя, что мы готовы разрыдаться, он постарался утешить нас и в успокоение сказал нам, что это случится не тотчас и, пожалуй, пройдёт еще несколько лет прежде, нежели будет приведён в исполнение этот план».[195]

Памятная табакерка «с секретом», сделанная Иоганном-Вильгельмом Кейбелем, удостоилась чести попасть в Галерею драгоценностей Императорского Эрмитажа, перестроенного и расширенного при Николае I.

Вечером 17 декабря 1837 года начался пожар в Зимнем дворце. Пламя бушевало более тридцати часов. Зналось полностью отстоять Эрмитаж и вынести большую часть убранства, однако дивные интерьеры императорской резиденции стали добычей огня. Спасённые коронные бриллианты и прочие драгоценности после недолгого их пребывания в кладовой бриллиантовых вещей Кабинета оказались в Собственном Аничковом дворце, откуда 30 июня 1839 года их перевезли в отстроенный Зимний дворец и поместили под расписку камер-фрау императрицы Александры Феодоровны в Бриллиантовую комнату, располагавшуюся по старинному обычаю (чтобы Бог хранил сокровищницу) над Малым (Сретенским) собором, где ныне находится библиотека отдела нумизматики Государственного Эрмитажа.

Там их видела леди Блумфильд, записавшая 2 июня 1846 года в своём дневнике: «Мы осматривали <…> императорские регалии, которые сохраняются в стеклянных ящиках. <…> и в этой же комнате хранятся великолепные ожерелья, серьги и уборы из изумрудов, рубинов, сапфиров и жемчуга, отделанных бриллиантами; словом, почти все драгоценности, кроме тех, которые императрица увезла с собою в Италию».[196] Те украшения, которые можно было надевать, супруги самодержцев забирали обычно к себе в стоящие в спальне застеклённые шкафчики, под присмотр доверенной камер-фрау. Недаром одна из Екатерининских институток вспоминала, как после успешно выдержанного экзамена ей с подругами показали Зимний дворец, а в опочивальне супруги Николая I «заставили обратить внимание на великолепнейшие брильянты в коронах и парюрах в стоящих по углам витринах».[197]

Да и Мандт, врач царицы Александры Феодоровны, восторженно описывал «пять или шесть ларцов», надёжно прикрытых крышками из толстого стекла, позволяющего ясно видеть «их содержимое, даже предметы величиной с крошечные головки булавок». В ближайшем к кровати хранилось «множество больших бриллиантов. Там же около сотни отдельных бриллиантов, уложенных один за другим, наименьший – по размеру с фундук. Эти сверкающие бриллианты предназначались для украшения платья, причёски или шеи императрицы. Кто бы отважился подсчитать стоимость содержимого этого ларца?». В другом «ослепляло собрание миниатюрных, трудно различимых жемчужин, ценность которых была очень высока. Со всех концов мира, самые редкие и прекрасные сокровища морей повергались к стопам красавицы императрицы. В следующем ларце притягивали внимание «опалы, рубины, изумруды, сапфиры и бирюза», украшающие дивные гарнитуры, состоящие каждый из тиары-диадемы, серёг, ожерелья, броши и браслета.

Остальные витрины заполняли всевозможные браслеты, которых у супруги Николая I было около пятисот. Августейшая владелица ценила их отнюдь не за стоимость, «а за связанные с ними личные воспоминания». Доктор Мандт часто заставал свою высокопоставленную пациентку «склонённой в задумчивости над ларцами с драгоценностями, будто бы перелистывающей страницы своих кратких дневников. Вероятно, в такие моменты она предавалась воспоминаниям о прошлых днях».[198]

Поручив в 1838 году мюнхенскому архитектору Лео фон Кленце разработку проекта здания для публичного музея, что значительно увеличивало экспозиционные площади под сокровища частного собрания российских императоров, Николай I решил, что в связи с частичной перестройкой кваренгиевского здания необходимо расширить и Бриллиантовую (или Алмазную) комнату Эрмитажа.

Самодержец и его супруга уже в 1839 году лично пересмотрели драгоценные раритеты 2-го отделения Эрмитажа, а в следующем году императрица даже забирала ненадолго к себе какие-то «бриллиантовые вещи». Чтобы обеспечить безопасность сокровищ Алмазной комнаты Эрмитажа, их первоначально перенесли в фойе Эрмитажного театра, а в 1844 году «действительному статскому советнику Лабенскому» поступило даже предписание «относительно постановки в двух окнах, в переходе из Большого Эрмитажа в театр, где хранятся драгоценности, железных ставень и содержании дверей в этом переходе запертыми».

Наконец в 1847 году Николай I повелел коллекцию ювелирных изделий разместить в примыкающей к Павильонному залу половине восточной галереи Малого Эрмитажа, отчего та, как и сама предполагаемая экспозиция, получили название «Галлереи драгоценных вещей Императорского Эрмитажа». Уже в следующем году туда поступили «с препровождением» предметы, отобранные «Государем Императором из числа старинных, хранящихся в кладовой Кабинета».[199]

Дошла очередь и до коронных бриллиантов. Просмотрев их, Николай I решил давно уже не употребляемые аксессуары костюма (то есть те предметы, которые стало невозможно носить, а уничтожить их, переделывая на новые, более модные, было жаль) передать в Эрмитаж. Они поступили туда двумя большими партиями. Отобранные «золотые вещи без бриллиантовых украшений» препроводили в музей в 1849 году через обер-гофмаршала графа Андрея Петровича Шувалова».[200]



Гay Э.П. Кабинет императрицы в Новом Эрмитаже. 1856 г.


Что же касалось унизанных ослепительно сверкающими алмазами и прочими великолепными самоцветами подлинных шедевров ювелирного искусства, некогда принадлежавших к уборам российских монархов, то их под расписку передали непосредственно хранителю готовящейся экспозиции – барону Бернгарду Кёне, и тот разместил коллекцию изысканных ювелирных вещей в одном из залов на втором этаже Нового Эрмитажа.

Там по распоряжению Николая I, обожавшего свою хрупкую жену, устроили комнату, обставленную удобной мебелью, чтобы уставшая от созерцания музейных сокровищ императрица могла отдохнуть и заодно полюбоваться изяществом керченских античных золотых украшений и роскошью любимых мемориальных коронных вещей.

После смерти царицы Александры Феодоровны осенью 1860 года интерьер вскоре переделали: на стенах появились Палатинские фрески школы Рафаэля, привезённые из Италии, а блистающие бриллиантами предметы, убранные из этого зала, наконец-то вписали в инвентарь Галереи драгоценных вещей, и они уже не формально, а по-настоящему стали частью её экспозиции.

По повелению Николая I в Московском Кремле близ Боровицких ворот в 1844–1851 годах архитектор Константин Андреевич Тон возвёл новое здание под сокровища Оружейной палаты, поскольку старое, построенное по проекту архитектора Ивана Васильевича Еготова в 1808–1810 годах на месте дворца Бориса Годунова, стало неудобным и тесным для «Палатских достопримечательностей». Отныне мастера-ремесленники получили возможность в просторных музейных залах основательно знакомиться с работами своих предшественников.


Платиновая табакерка с золотым узором

При слове «платина» сразу вспоминаются лихие испанские конкистадоры, искавшие золото в захваченной ими Колумбии. Промывая прибрежные пески на американских реках Пинто и Тинто, предприимчивые старатели вместе с вожделенным благородным металлом находили другой, очень похожий на серебро, но гораздо тяжелее, да вдобавок упорно не поддающийся обработке и плавлению, из-за чего его ценили вдвое дешевле драгоценного собрата. По-испански серебро – «плата», и новый металл окрестили презрительно-уменьшительным существительным «платина», означающим «серебришко». Когда случайно выяснилось, что платина прекрасно сплавляется с более лёгким по весу золотом, фальшивомонетчики первыми оценили выгоду, и в испанскую казну потоком потекло платинированное «подделанное» золото. Чтобы избавиться от чрезвычайно нежелательной примеси, портящей золото, король Филипп V издал в 1735 году указ, в соответствии с которым повелевалось тщательно отделять «серебришко» от благородного металла, а затем под надзором королевских чиновников топить эту самую «платину» в самых глубоких местах реки Пинто, из-за чего та сменила своё привычное название Рио-дель-Пинто на Платино-дель-Пинто. Оказавшееся в Испании гадкое «сребрецо» прилюдно и торжественно бросили в пучину моря. Всего потопили около четырёх тонн платины, пока в 1778 году Карл III не отменил запрет на её ввоз ради тайной экономии золота в чеканившихся на монетном дворе королевских луидорах, в которые стали добавлять тяжёлую платину.

Однако испанцы так и не смогли узнать секрет древних инков. А те ещё до открытия Америки Христофором Колумбом умели обрабатывать «чумпи». Могущественный индейский вождь Монтесума ещё в 1520 году прислал в подарок испанскому королю Карлу V отлично отполированное платиновое зеркало. Однако лишь в XX веке археологи, нашедшие изумительные старинные изделия из своеобразного золото-платинового сплава, подчас с примесью серебра, восстановили технологию их создания. Выяснилось, что инки, нагревали паяльной трубкой помещённую на кусок древесного угля небольшую порцию зёрнышек платины, смешанных с золотой пылью. Окружённый расплавившимся золотом, спёкшийся кусочек платины неоднократно проковывался при очередном нагревании, что превращало его в практически однородный сплав серебристого цвета, но теперь поддающийся ковке, чеканке и прочим способам обработки металла.[201]

Как ни странно, «непокорная платина» была известна ещё в Древнем Египте, куда её привозили из Эфиопии. Античные греки и римляне знали белый ковкий металл из Иберии, имеющий в брусках «вес золота», но называли его «белым свинцом».[202]

Секрет обработки платины в России удалось в 1797–1800 году раскрыть Аполлосу Аполлосовичу Мусину-Пушкину вице-президенту Берг-коллегии и почётному члену многих иностранных академий наук. В растворённую в царской водке платину добавляли нашатырь, а полученный осадок неоднократно промывали, прокаливали и вываривали в соляной кислоте, чтобы убрать нежеланные примеси. Платиновый порошок растирали с ртутью до состояния амальгамы, выдавливали затем в деревянных формах деревянными штемпелями, после чего эти «футляры» сжигались, а превращённая в бруски платина, несколько раз прокаливавшаяся, приобретала «твёрдость и звонкость металлическую», а при осторожной ковке приобретала нужную плотность. Подготовленную таким способом платину можно было ковать с теми же предосторожностями, что и привычное серебро.[203]

В 1819 году на Урале, недалеко от Екатеринбурга, нашли отечественную платину, а через пять лет поисковая партия под руководством Н.Р. Мамышева, начальника Гороблагодатских заводов, обнаружила на реке Орулихе богатейшую россыпь нового металла да ещё со скромным количеством золота, пышно названную Царёво-Александровской. Теперь над платиной, переданной в лабораторию Кушвинского завода, начал колдовать талантливейший инженер Александр Николаевич Архипов (1788–1836), выпускник петербургского Горного кадетского корпуса. Воспользовавшись методиками французских и немецких химиков, ему удалось, убрав из самородного металла сначала все излишние примеси с помощью добавки мышьяка, а затем, подвергнув отжигу сплав, получить платину, подвергающуюся проковке, из которой сделал шестерёнку, кольцо, чайную ложечку, колечки и прочие мелкие поделки. Но на этом инженер-химик не остановился. Неугомонный исследователь начал эксперименты по добавке платины к меди и железу.[204]

Особенно выигрышной оказалась платинистая сталь, не случайно прозванная «алмазной», так как, «будучи выточена и закалена, без отпуска, она резала стекло, как диамант, рубила чугун и железо, не притупляясь».[205]

Архипов придумал исполнить из самого первого «намыва» платины изящную вазочку-чернильницу, высотой в 17,5 см для отсылки в Петербург. Тут ему пригодилось и недолгое пребывание на казённом Локтевском заводе, где тщательно вытачивали по присланным из Петербурга проектам восхитительные вещи из местных цветных камней, дополняемые потом уже в столице бронзовым декором. Во всяком случае, заведующий лабораторией Кушвинского завода воспользовался, отчасти переработав, понравившимся эскизом, по которому вполне могли в самом начале XIX века исполнить две парные вазы из красного порфира.[206]

Создатель необычной вазочки задумал в одной чернильнице соединить богатства Урала, славного платиной, золотом, медью, а особенно железом, из которого выплавляют чугун и сталь.

С полуяйцевидным, кажущимся матовым, платиновым туловом контрастирует подпирающий его изящный «воротничок» из аккуратно вырезанных из воронёной стали листочков, нахлобученный на тонкую ножку, так великолепно отполированную, что голубоватые блики пробегают по её поверхности, раскрывая всю красоту стали. Плоская крышка с конусовидным выступом в центре исполнена также из привычно серебристой, не менее ослепительно обработанной, скорее всего, «алмазной» стали. Конус завершает целая композиция, выполненная из золота: в пучок листьев заключён трубчатый цветок, в сердцевинке таящий изящно проработанную чешуйчатую шишку. Дивная «вазочка» закреплена на элегантном постаменте-плинте, вероятней всего, исполненном из платинистой красновато-фиолетовой меди с голубыми пятнами, украшенном тонко гравированной пространной надписью, напоминающей о месторождении российской платины: «Царево-Александровский Рудник / Обретен 1824 г. августа 30 дня / Гороблагодатские Заводы / Кушва».



Чернильница. 1825 г. Платина, золото, сталь; чеканка, гравировка, полировка, воронение. Высота 17,5 см, диаметр чаши 6 см. ГЭ


Конечно же, самодержец был приятно поражён, что платину, которую он держит в руках, нашли именно в день его тезоименитства, когда повсюду отмечался праздник Св. Александра Невского.

Императору Александру I настолько понравился элегантный подарок, присланный от уральцев, что 16 февраля 1825 года он повелел передать «чернилицу» на вечное хранение в Эрмитаж.[207]

Уже в 1828 году на Урале добыли почти 1600 кг платины. Однако промышленность в ней пока не нуждалась, а ювелиры брали лишь по 1–2 кг в год. Слишком уж строптивым оказался похожий на серебро металл. Ведь в то время ни одна из существовавших плавильных печей не могла нагреть платину до её температуры плавления в 1773,5 С°.

Теперь помог своими исследованиями петербургский инженер П.Г. Соболевский, основатель «Соединённой лаборатории Департамента горных и соляных дел, Горного кадетского корпуса и Главной горной аптеки», получавший по повелению Николая I сверх жалованья, «доколе на службе пребывает», по 2500 рублей в год «в примерное вознаграждение».[208] Благодаря его изысканиям в России с 1828 по 1845 год успели отчеканить из 899 пудов 30 фунтов (почти 15 тонн!) платины монет, достоинством в 3,6 и 12 рублей, на сумму в 1,4 миллиона.

Долго не давалась платина ювелирам. Но вот табакерку из неё 30 июня 1829 года, накануне берлинского праздника «Белой Розы», преподнёс русской императрице Александре Феодоровне прусский мастер Иоганн-Генрих «Госсауэр» (Хоссауэр), за что удостоился от неё получения золотых часов стоимостью в 300 рублей.[209] В то время маститый придворный ювелир прусского короля уже располагал собственной «Фабрикой изделий из платины, золота, серебра, бронзы, позолоченной и серебряной меди в английском вкусе», и его работы пользовались большой популярностью не только на родине, но и далеко за её пределами.[210]

Вскоре и Иоганну-Вильгельму Кейбелю удалось освоить непокорное «серебришко», секретом обработки которого в середине XIX века владел ещё только петербургский мастер Жан Берель. Прибыл он в Петербург из Франции в 1800-е годы, вписался в цех мастером золотых дел и ювелиром. Считался одним из лучших мастеров Петербурга и первым, кто освоил работу в платине. Своему ремеслу он выучил сына Арманда, получившего в 1832 году статус подмастерья, а вскоре на законных основаниях вступившего в иностранный цех золотых дел мастером Армандом Берелем. Обычно Жан Берель выгравировывал на своих изделиях: «BEREL A S-t PETERSBOURG». В 1838 году исполнил кофейник и молочник для Аничкова дворца, а в 1841 году создал из платины для императорского охотничьего сервиза 13 ложек и баночек для горчицы.[211]

В мастерской Иоганна-Вильгельма Кейбеля из этого серебристого металла делали прелестные табакерки, дополняемые сложным накладным орнаментом из золота.[212]

Такова прямоугольная коробочка, отмеченная клеймом мастера и, судя по рокайльным мотивам, исполненная в 1840-е годы (см. рис. 10 вклейки). Выпуклый золотой «кружевной» узор красиво выделяется на серебристом фоне. На передней стенке играет парочка шаловливых амуров, причём один из них сокрушает твердыню, вероятно, каменного сердца. На боковой же виден павлин – птица царицы богов Юноны. Ревнивая супруга «тучегонителя» Юпитера весьма неодобрительно относилась к многочисленным романам своего благоверного и жестоко мстила пассиям неверного мужа-громовержца. Поэтому можно предположить, что на дне табакерки, где среди пейзажа с каким-то волшебным замком возлежат пасущиеся коровы, стоящая в некотором отдалении одинокая белоснежная рогатая красавица – это несчастная царевна Ио. Правда, до полного сходства не хватает стоглазого Аргуса. Но ведь бедный Аргус пал жертвой коварства бога Меркурия: хитрый покровитель торговли и изворотливых торгашей усыпил чересчур бдительного стража нежными звуками лиры, а затем лишил головы. Разъярённая же Юнона поместила все очи верного великана, погибшего при исполнении служебных обязанностей, на длинный роскошный хвост павлина, и они превратились в восхитительные «глазастые» радужные пятна, украсившие красавицу-птицу.

На крышке табакерки весьма романтично запечатлена сцена из другого мифа. На пригорке под деревом крепко заснула усталая охотница, сжимающая в левой руке копьё. Рядом с хозяйкой свернулась верная собака. Другая же девица, склоняясь над спящей, нежно поглаживает кудри хотя и воинственной, но обольстительной прелестницы. Скорее всего, перед нами Каллисто, спутница богини охоты Дианы, и подбирающийся к восхитительной нимфе волокита Юпитер, принявший для обмана вожделенной добычи вид её целомудренной патронессы.

Табакерка поражает тщательностью выполнения пунцирования платины и золота, чтобы многочисленные ровные ямки от чекана-«пуансона» придали металлу нужную бархатистость. Что уж говорить об удивительном искусстве умелой чеканки, тончайшей гравировки и ослепительно блестящей полировки.


Шпага «За храбрость» с бриллиантами и изумрудами для младшего брата Николая I

Николай I не переставал заказывать Кейбелю самые разнообразные вещи. По изустно выраженной воле государя мастер исполнил в ноябре 1826 года «две серебряные сабли с поясами и темляками для Киргизского Султана Аллия и старшины Санамакова», обошедшиеся в 1080 рублей.[213]

Вероятнее всего, именно Вильгельм Кейбель исполнил в 1831 году наградное бриллиантовое оружие для великого князя Михаила Павловича, командовавшего тогда Гвардейским корпусом, с большим трудом сражавшимся с восставшими поляками. Золотая шпага с бриллиантами и лавровыми венками из изумрудов, да ещё с надписью «За храбрость», выполненной из золотых букв, должна была стать чудом искусства оружейника и ювелира. И работа закипела. Уже 20 мая Министр Императорского двора кн. П.М. Волконский просил доставить ему «в непродолжительное время» лучший булатный клинок работы Златоустовской фабрики. Таковой, ценою в 20 рублей, обнаружили в музее Горного кадетского корпуса. Но вскоре от него отказались, поскольку металл выглядел слишком просто. Наградной шпаги оказался достоин лишь клинок, стоивший 300 рублей. Ослепительно сверкали бриллианты на дужке и ободках эфеса. Лавровые веточки, искусно исполненные зелёной эмалью, обвивали серебряную ручку эфеса, упиравшуюся в золотую чашку, выглядевшую изнутри восхитительно. На каждой из её половинок восседал усыпанный алмазами двуглавый орёл Российского герба, его приподнятые и полураспущенные крылья прекрасно вписывались в чашку, в левой лапе он сжимал перуны, а в правой держал изумрудный лавровый венок. Возле рукояти изгибалась вырезанная на золоте надпись «За храбрость».

Ради создания этого великолепия мастер золотых дел отобрал из закромов Императорского Кабинета почти на 27 000 рублей бриллиантов и изумрудов, нужных для декора. Николай I желал, чтобы оружие было достойно младшего брата императора. Он даже повелел поставить на верх затыльника шпаги объёмный бриллиант-солитер, определив стоимость изделия от 20 до 30 тысяч рублей.

В результате общая цена бриллиантовой шпаги для великого князя Михаила Павловича, законченной в августе 1831 года, достигла почти 45 тысяч рублей. По желанию счастливого обладателя столь престижной награды, она не была отправлена на поле военных действий в Польшу, а дожидалась своего порфирородного владельца в Петербурге.[214]

Искусному придворному ювелиру доводилось и дальше выполнять для Двора самые разнообразные работы: от реставрации оружия, хранившегося в личной коллекции Николая I в Царскосельском Арсенале[215] до оправки в 1841–1846 годах в золото резных камней из коллекции Императорского Эрмитажа для удобства их экспонирования и хранения.[216]


Навершие для скипетра российских императоров к коронации Николая I на польский престол

Когда с помощью Екатерины II на польский трон был возведён Станислав-Август Понятовский, соседняя славянская держава, оплот католицизма, фактически стала вассалом Российской империи, а после третьего раздела в 1795 году и вообще перестала существовать как государство, будучи поделена между Россией, Пруссией и Австрией. Несчастному королю ничего не оставалось делать, как отказаться от престола. Однако его бывшая возлюбленная намеренно не стала принимать титул польской королевы, объясняя это тем, что, поскольку, как и при предыдущих разделах, присоединяла некогда утраченные земли древнерусских княжеств, возвращая их тем самым России, то теперь только довершила начатое.[217]

Её обожаемому внуку Александру, воспитанному Лагарпом в республиканском духе, не по душе была расправа с вольнолюбивой Польшей, но своё возмущение, пока он сам не оказался на императорском престоле, приходилось тщательно скрывать.

По Тильзитскому договору Наполеон провозгласил захваченные им польские территории Пруссии великим герцогством Варшавским, назначив туда управителем своего вассала, саксонского короля Фридриха-Августа I Веттина, возобновившего в 1807 году польский орден. На Венском конгрессе победитель Бонапарта смог вернуться к юношеским мечтаниям, и Адам Чарторыйский, искренне восхищаясь своим державным другом Александром I, писал, что «его твёрдость и непоколебимость относительно Польши служат для меня предметом удивления и уважения. Все кабинеты против него; никто не говорит нам доброго слова, не помогает нам искренно».

Лишь 20 апреля (Змая) 1815 года были подписаны трактаты между Россией, Австрией и Пруссией, и отныне герцогство Варшавское почти целиком присоединено к России под наименованием Царства Польского. Александр I теперь смог спокойно сказать графу Михаилу-Клеофасу Огинскому, президенту польского сената, а также великолепному писателю и музыканту, автору знаменитого полонеза «Прощание с родиной»: «Я держу моё слово и исполняю все мои обязательства как честный человек, для которого обещание стоит клятвы. <…> Я создал это королевство и создал его на весьма прочных основаниях, потому что принудил европейские державы обеспечить договорами его существование».

9 (21) июня Варшава торжествовала, присягая в верности своему государю и данной им конституции, а все общественные здания украсили знамя и Белый Орёл польского герба.[218] Правда, как поговаривали между собой магнаты, после торжественной церемонии самодержец, сменив синий мундир на русскую военную форму, изволил произнести: «Сыграв комедию, актёры сбрасывают костюмы!»[219]

Однако, доверив власть в новом царстве Польском своему брату, цесаревичу Константину Павловичу, Александр I прекрасно осознавал, что столь большую территорию содержать слишком накладно, а поэтому, может быть, стоит превратить Польшу в независимое государство наподобие Речи Посполитой, сделав его форпостом против Западной Европы и объединив его лишь унией с Российской империей. Для безопасности на западной границе империи с севера до юга планировалась цепь военных поселений, отчасти напоминавших казацкие станицы. Самодержец намеревался восстановить Великое княжество Литовское, объединить его с Царством Польским, присоединив к ней территории, отошедшие в конце XVIII века к России по разделам Польши. Во всяком случае, 8 февраля 1816 года Александр I подписал закон «Об определениях в Виленской губернии и в других губерниях исправников и заседателей земских судов по выбору дворянства». Казалось бы, весьма справедливый указ, так как местные чиновники, зная особенности и чаяния населения своей губернии, гораздо лучше могли исполнять свои обязанности. Однако на русско-польских землях с 12-милионным населением существовало численное превосходство шляхтичей, а поэтому суд и расправа велись бы поляками.

Этого не могли допустить аристократы-государственники. Их категорически не устраивало то, как император-самодержец хочет отдать уже ставшие российскими земли прежним владельцам-полякам, да ещё пообещав освободить крестьян от крепостной зависимости. Такая политика их вовсе не устраивала. Недаром М.Ф. Орлов и М.А. Дмитриев-Мамонов, чьи родные получили от Екатерины II большие земельные наделы при разделах Польского королевства, организовали тайный «Орден русских рыцарей» с уставом, основанным на клятвах, предусматривающих слепое повиновение старшим в иерархии, беспощадное применение при расправе над жертвами суда не только насильственных методов, но и смертоносных кинжала или яда. А 9 февраля, на следующий же день после выхода указа Александра I, собрались С.П. Трубецкой, П.И. Пестель, А.Н. Муравьёв и создали тайный «Союз спасения», иначе называвшийся «Обществом Истинных и верных сынов Отечества», поскольку те, как и члены «Ордена русских рыцарей», отныне храбро обязывались «греметь против диких учреждений».

Между тем Александр I продолжал дольше воплощать свои планы по восстановлению Польши фактически в границах Речи Посполитой. 1 июля 1817 года создан особый Литовский корпус для служения в нём сорока тысяч уроженцев Виленской, Гродненской, Минской, Волынской и Подольской губерний, а также Белостокского округа. В этот полк откомандировывались и русские гвардейцы, имевшие в перечисленных землях поместья. Мало того, воины корпуса обмундировывались по польскому образцу, и герб его также оказался необычным: на груди двуглавого российского орла вместо Святого Георгия, поражающего копьём змия, разместился заимствованный с государственного герба Литвы так называемый «погонь» – всадник с мечом в деснице. Русские военные были в ярости, особенно негодовал генерал-майор М.Ф. Орлов. Появились предположения, что самодержец готов воплотить свои планы в жизнь на очередном сейме в 1818 году. Тогда члены «Союза спасения», собравшиеся в Москве в 1817 году, незадолго до намеченного события, решили упредить нежелательные действия Александра I. Завесу тайны над случившимся тогда в Белокаменной, приоткрыл А.С. Пушкин в сохранившихся XIV и XV строфах написанной болдинской осенью 1830 года Десятой главы своего романа в стихах «Евгений Онегин»:

Витийством резким знамениты,
Сбирались члены сей семьи
У беспокойного Никиты,
У осторожного Ильи…
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Тут Лунин дерзко предлагал
Свои решительные меры
И вдохновенно бормотал.
Читал свои ноэли Пушкин,
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.

Однако то, что конспираторы из московского Союза Спасения решили в 1817 году прибегнуть к убийству государя, выплыло на свет только при допросах декабристов. И тут судьи с удивлением узнали, что преступные заговорщики, оказывается, защищали и отстаивали интересы дворянского сословия до такой степени, что решили кинуть жребий, кому выпадет честь убить императора Александра I. Поскольку Якушкин готов был покончить с собой из-за несчастной любви, то он решил принести свою жизнь в жертву на алтарь Отечества. В петербургском отделении Союза Спасения, узнав о чересчур опасных планах, «устрашились или образумились», тут же дезавуировав толки о «польских» замыслах государя. Недовольный и разочарованный Якушкин тогда покинул тайное общество. Однако самодержец, узнав в первой декаде января 1818 года о замыслах заговорщиков и вызове Якушкина на цареубийство, резко упал духом и сделался очень мрачным. Речь Посполитая восстановлена не была.[220] Всё как бы вернулось на круги своя.

Но 19 ноября 1825 года Александр I скончался в далёком Таганроге, и на российский престол взошёл Николай I. Несмотря на то что в конституции, дарованной Польше его старшим братом, параграф 45 гласил: «Все наши преемники в королевстве Польском обязаны короновать себя королями польскими в столице по обряду, который мы установили, и они будут приносить следующую присягу: „Я клянусь и обещаю перед Богом и на Евангелии поддерживать и всей моей властью побуждать к выполнению конституционной хартии“», при Александре I так и не успели выработать нужный церемониал. В апреле 1826 года в Варшаве провели символический ритуал погребения усопшего в Таганроге императора. Во главе траурного шествия несли исполненные польским ювелиром Александром-Жаном-Константином Норблином (1777–1828) бронзовые, но от обильной позолоты казавшиеся чисто золотыми, скипетр, а также ослепительно сверкавшие цветными стёклами корону, державу и меч. С 1832 года эти знаки монаршей власти оказались в Оружейной палате Московского Кремля, а через девяносто лет выданы в Варшаву по требованию польского государства. Считается, что при разрушении Королевского замка в годы Второй мировой войны корона погибла.[221]

Обряд коронования «наияснейшего Николая I-го Императора Всея России Короля Польского» был назначен на 12/24 мая 1829 года.

Для священной церемонии обязательно нужны были корона, скипетр и цепь высшего польского ордена Белого Орла для императора, а также корона и ещё одна орденская цепь для его супруги.

Николай I возложил на себя в Варшаве Большую корону императрицы Анны Иоанновны, отнюдь не случайно доставленную из Оружейной палаты Московского Кремля, где она и сейчас хранится.

Сравнительно недавно московские исследователи обнаружили в столичном архиве документы: 12 марта 1730 года алмазных дел мастеру Самсону Ларионову поручили делать новую корону «при доме Ея императорского величества» Анны Иоанновны, избранной на русский престол. Талантливый придворный ювелир исполнял за какие-то восемь лет уже третий драгоценный монарший венец.

Первую императорскую корону, предназначенную для будущей императрицы Екатерины I, Самсон Ларионов создал за девять месяцев, начав работу 1 июля 1723 года и закончив её 30 марта следующего. Однако всего лишь месяц после коронации супруга Петра I наслаждалась блеском алмазов императорского венца, поскольку потом от него остался лишь серебряный остов, потому что все драгоценные камни сняли, чтобы пополнить ими государственную казну, изрядно опустошённую в связи с заключительным этапом Северной войны.

Корона юного императора Петра II также «была работы русских мастеров», и вряд ли дело обошлось без того же Ларионова. Из-за огромной цены самоцветов, усыпавших венец и поражающих ослепительным сверканием искрящихся радугой диамантов, лазорево-синих сапфиров, травянисто-зелёных изумрудов, матовым поблёскиванием жемчугов и поразительным эффектом непременных алых шпинелей (называемых тогда «водокшанскимилалами»), как будто загорающихся изнутри огоньками пламени, стоимость инсигнии оценивалась в 122 108 рублей.

Теперь же, в 1730 году, на создание большой и малой корон к священному обряду «поставления на царство» императрицы Анны Иоанновны отведено было всего два месяца, а поэтому главному мастеру Самсону Ларионову помогал не только придворный ювелир Никита Милюков, но и целый коллектив разных специалистов. В январе 1732 года небольшие изменения в декор большой короны государыни внёс «золотых дел мастер Готфрит Дункель».[222]

В 1829 году корона грозной русской самодержицы Анны Иоанновны призвана была напомнить о событиях столетней давности, когда после кончины 1 февраля 1733 года польского короля Августа II сразу оживились интриги по выбору преемника. Россия в союзе с венским двором стояла за очередного курфюрста Саксонского Августа, сына умершего короля, а Франция желала восстановить в королевских правах Станислава Лещинского. Бывший соперник Августа II, покинувший польский трон после сокрушительного разгрома Карла XII Шведского под Полтавой, теперь поскорей прибыл из Нанси в Варшаву, где и был 9 сентября 1733 года вновь избран на утраченный престол подавляющим большинством сейма. Однако не прошло и месяца, как вдруг 5 октября на польском троне оказался очередной избранник – курфюрст Август Саксонский, принявший при коронации имя Августа III. Его менее счастливому предшественнику хотя и удалось бежать в Данциг, но город, вскоре осаждённый союзными саксонскими и русскими войсками, подвергавшийся ежедневным бомбардировкам, смог продержаться только четыре месяца. Его не спасли ни мужество защитников, ни помощь французского отряда, присланного Людовиком XV. Покорённому Данцигу пришлось за проявленную «дерзость» не только заплатить императрице Анне Иоанновне контрибуцию в один миллион червонцев, но и прислать к российской самодержице депутацию, дабы нижайше и покорнейше исходатайствовать прощение в случившемся «мятеже».[223]

Супруга Николая I императрица Александра Феодоровна на торжественный акт в Зал Сената прибыла в короне, созданной для варшавской церемонии польским ювелиром Павлом Сенницким.[224]

Российский скипетр на этот раз увенчивало специально выполненное для ритуала официального восшествия Николая I на варшавский королевский трон навершие с двуглавым орлом, на груди которого был щит с серебряным одноглавым польским гербовым орлом.

Важнейший символ польской государственности требует небольшого экскурса в историю его появления.

Легендарный прародитель поляков Лех основал свою столицу Гнезно на том месте, где увидел парящего над гнездом белого орла на фоне багрового закатного неба.[225] По другой версии, белый орёл, впервые появившись на стяге Казимира II Справедливого, затем в 1224 году «нашёл пристанище» на печатях Генриха Набожного, а при Пшемысле II в 1295 году серебряный или белой эмали орёл с короной стал гербом королевства Польского и династии Пястов.[226] Казалось, он должен был бы выражать наступившую со второй половины XII века зависимость Польши от правителей «Священной Римской империи германской нации», поскольку при императора Людвиге XIII решили, что только кайзер пользуется эмблемой чёрного двуглавого орла в жёлтом поле, а короли-вассалы могли изображать в своих гербах лишь одноглавого повелителя птичьего царства, да ещё и в противоположных цветах.

Однако благодаря до тонкостей знавшему правила гербоведения составителю эмблемы польского королевства, хотя «польский орёл и не был геральдически противоположен императорскому немецкому», однако во всём «спорил» с ним. По положениям геральдики белый цвет в гербах обозначал серебро, в то время как чёрный – всего лишь такого цвета окраску финифти-«тинктуры». Поскольку же металлы считались на ранг выше эмалей, то серебряный польский орёл оказывался «выше» имперского чёрного. Вдобавок, белый цвет чистоты и благородства как бы противопоставлялся чёрному цвету – символу мрака и смерти. К тому же красное поле говорило не только о священном, регальном праве польских королей на независимость, но и взывало к отмщению, к полю брани с немецким чёрным орлом. Эта символика, по сути дела, была пронесена сквозь века через всю польскую историю, и поляки дорожили своим гербом как национальной святыней, как эмблемой их борьбы за национальную независимость.[227]

Вильгельм Кейбель несколько изменил «внешность» двуглавого орла, выполненного в 1771 году Леопольдом Пфистерером для навершия императорского скипетра.[228] Чёрный российский орёл даже «постройнел» благодаря изящной золотой сетке, «наброшенной» на его тело и крылья, чтобы выделить прорисовку пёрышек. Алмазный скипетр теперь завершался крупным крестом, а звенья цепи ордена Св. Апостола Андрея Первозванного из эмалевых стали чисто золотыми. Да и сама цепь обвивалась вокруг гербового щита, где на красном фоне восседал серебряный польский одноглавый орёл (см. рис. 11 вклейки).


Цепи польского ордена Белого Орла для императора Николая I и его супруги

По легенде, Владислав Короткий («Локеток»), предпоследний король из рода Пястов, отпраздновал учреждением в 1325 году первого польского ордена брачный союз своего малолетнего сына Казимира и Анны, дочери литовского князя Гедимина, учреждением первого польского ордена. Однако как именно он выглядел в XIV веке, никто не знает, хотя к тому времени в гербе королевства уже красовался белый орёл в красном поле.

В 1634 году папа Урбан VIII утвердил статут польского ордена Непорочного зачатия Девы Марии, учреждённого Владиславом IV Вазой по инициативе коронного канцлера Юрия Оссолинского. Только двенадцать кавалеров, избранных из польских благородных рыцарей и знатных иностранцев, могли стать членами ордена, причём каждый давал присягу, что верует в непорочное зачатие Богородицы и обязуется это защищать до последней капли крови.[229] Из-за местнических споров магнатов и вечных раздоров шляхты орден вскоре угас, даже ношение его знаков встречало сильную оппозицию. Сейм окончательно отверг идею этого ордена в 1638 году.

Однако, борясь за власть и популярность, саксонский курфюрст Фридрих-Август I, избранный на польский престол под именем Августа II (Сильного), восстановил старый орден, поскольку основанный им 1 ноября 1705 года, в день визита в замок Тыкочин своего союзника Петра I, орден Белого Орла был поставлен под покровительство Девы Марии. Знак ордена вначале походил на медальон с изображением священной птицы польского герба, сопровождаемым латинским девизом: «PRO FIDE, REGE ET LEGE» («За веру, короля и закон»). Но вскоре его вид изменился: белый эмалевый орёл теперь гордо распростёрся на кресте, похожем формой на мальтийский и наложенном на восьмилучевую звезду, символизировавшую рыцарские добродетели. На церемонию награждения кавалеры приходили в красных одеждах, а король возглашал три тоста: за орден, за награждённых и за следующую встречу.

Кавалеры носили знак ордена Белого орла на голубой ленте, перекинутой через левое плечо, а король подвешивал крест к цепи, в звеньях которой чередовались белые орлы и медальоны с изображениями Святой Девы. К тому же на знаках королей слово «REGE» в девизе заменялось на «GREGE», и тем самым венценосец-правитель давал обет сражаться за веру, паству-народ и закон.

Сам Август II возложил 30 ноября 1712 года в местечке Лаго в Мекленбурге польский орден на Петра I, своего союзника по Северной войне, а вслед за ним немало русских вельмож удостоилось в XVIII веке подобной чести.

Александр I, повелитель нового Царства Польского, стал первым кавалером ордена Белого Орла, восстановленного им в очередной раз для награждения уроженцев Польши.[230] Да и Николай Павлович стал кавалером ордена Белого Орла ещё в 1818 году и в нужных случаях надевал через левое плечо голубую ленту с орденским знаком. Теперь же ему, королю польскому, приличествовала орденская цепь.

Для торжественной церемонии восшествия на польский престол русского императора Николая I в 1829 году Иоганн-Вильгельм Кейбель исполнил две практически одинаковые цепи «Польские Белого Орла», слегка различавшиеся только весом (одна была потяжелее – 1 фунт 491/2 золотника (=620 г), другая – только 1 фунт 45 золотников (=601,2 г)), вошедшие затем в число российских регалий.[231]

Мастер специально воспользовался золотом 80-й пробы, отчего металл имел не только необходимые жёсткость и прочность, чтобы части цепи не деформировались, но и надёжно скреплялся при обжиге с разноцветной эмалью.

На обороте ордена-подвески выгравировано имя Богоматери и чуть изменённый для цепи венценосца девиз: «Pro Fide, Rege et Lege», что переводится, скорее, как «За веру и законного короля». Особенно изменилась сама цепь. Регалия, исполненная в 1764 году к коронации Станислава-Августа Понятовского, состояла из 24-х звеньев: на двенадцати красовался белый орёл герба польского королевства, на шести была помещена Мадонна с младенцем, а на оставшихся шести царила королевская монограмма АР.[232]

Сделанная Кейбелем цепь восстановленного Александром I ордена тоже состоит из звеньев трёх типов, но как же они изменились! К семи эмалевым белым орлам польского герба теперь добавились девять чёрных, увенчанных тремя коронами, двуглавых орлов, у которых на груди в красном поле щитка раскинулся, как и на дополнительном завершении императорского скипетра, серебряный орёл, напоминая, что Царство Польское, пусть и автономно, являлось частью Российского государства. Место же медальонов с изображением Пресвятой Девы заняли семь окружённых знамёнами, пиками и пушками синих щитков с вензелем «А I» восстановителя ордена Белого Орла – русского самодержца Александра I (см. рис. 12 вклейки).

Как и полагалось по церемониалу, обряд священного коронования совершился точно в намеченный день в зале Сената Варшавского королевского замка. На одном конце его воздвигли трон, а в центре поставили крест. Затем торжественно и в оговорённом порядке внесли необходимые регалии: орден Белого Орла, государственную печать, королевское знамя, королевский меч, державу, скипетр и корону. Облачённый в мантию русский император Николай I сам возложил себе на голову Большую корону Анны Иоанновны, поднесённую примасом-архиепископом после молитвы. Затем новый король, взяв цепь ордена Белого Орла, вручил её своей супруге. Теперь Александра Феодоровна законно получила статус польской королевы, а посему придворные дамы тут же закрепили мантию на плечах государыни. Наконец, Николаю I вложили в руки повелительный скипетр и означающую полноту власти державу.[233]

Однако когда по принесении присяги монархом примас, как полагалось издревле, троекратно провозгласил: «Vivat rex In aeternum» («Да здравствует король вовек»), присутствовавшие сенаторы, нунции и депутаты воеводств намеренно не повторили сих установленных обычаем слов, сославшись на то, что их об этом не предупредили.[234]

В результате Польского восстания 1830–1831 годов сейм низложил с польского престола не только Николая I, но и всю династию Романовых. После жестого подавления поляков самодержец 17 ноября 1831 года причислил польский орден Белого Орла к российским царско-императорским орденам. Отныне, подобно одному из звеньев орденской цепи, сделанной в 1829 году Вильгельмом Кейбелем, одноглавый белый орёл подчинённо располагался на фоне двуглавого орла, а польскую королевскую корону сменила императорская. Теперь сей «Императорский и Царский орден Белого орла», следующий в порядке старшинства сразу за орденом Св. Александра Невского, давался лицам генеральского звания или гражданским чинам не ниже тайного советника.[235]

Поскольку, согласно введённому Николаем I в феврале 1832 года «Органическому статуту» Польшу объявили неотъемлемой частью Российской империи», то отдельной процедуры коронации последующих самодержцев на польский трон больше не требовалось.

Правда, 17 апреля 1856 года Александр II издал манифест о предстоящей через четыре месяца коронации, назначив её на август этого же года. Однако планы нового самодержца вскоре изменились, и уже в начале мая он выехал вместе со всеми тремя своими братьями в Варшаву. Там он 11 мая принял дворянских предводителей, сенаторов и высшее католическое духовенство и по-французски произнёс не оставлявшую им никаких иллюзий речь: «Итак, господа, прежде всего оставьте мечтания. <…> Счастье Польши зависит от полного слияния её с народами моей Империи. То, что сделано моим отцом, хорошо сделано, и я поддержу его дело. <…> Польша должна пребывать навсегда в соединении с великою семьею русских Императоров. <…> Счастье поляков зависит единственно от полного их слияния со святою Русью».[236]

Священная церемония интронизации русского монарха на польский престол теперь окончательно и навсегда отменялась. Александр II узаконил появление в гербах в качестве «польской» Большой короны императрицы Анны Иоанновны, а сделанные Иоганном-Вильгельмом Кейбелем навершие в виде белого орла,[237] навинчивающееся в случае необходимости на скипетр над алмазом «Орлов», а также обе цепи «Польские Белого Орла», предназначенные для императора-короля и его супруги, продолжали храниться в русских коронных вещах среди прочих «золотых Орденских цепей».[238]

Орден Белого Орла, как и другой изначально польский орден Св. Станислава, просуществовал в Российской империи вплоть до 1917 года. Правда, в 1883 году эти два ордена чуть было не исчезли из числа российских орденов. Царедворец С.А. Танеев, управляющий Собственной Его Величества канцелярией, выслушал на Особом совещании мнение, что будет полезно упразднить эти ордена «нерусского происхождения», а потому не имеющие ни национального, ни церковного значения, из-за чего их носить «для истого русского и православного человека неудобно», поскольку орден Св. Станислава был создан в честь краковского епископа, всю жизнь бунтовавшего против королевской власти и отличившегося лишь верностью папскому престолу. Не пощадил докладчик и орден Белого Орла, так как тот «был основан в честь непогрешимого зачатия Пресвятой Богородицы», а этот догмат католической церкви православной признаётся «за величайшую ересь». К чести Особого совещания, участники его оставили без внимания подобные доводы.[239]

В 1922 году в Гохран передали обе цепи ордена Белого Орла, однако уже в очередном томе каталога экспонатов Алмазного фонда СССР, вышедшем в 1926 году, числился только «один из двух известных экземпляров огромной исторической ценности», и до сих пор остаётся загадкой судьба второй, более тяжёлой цепи.[240]

С 1836 по 1841 год Вильгельм Кейбель по поручению Капитула Императорских и царских орденов исполнил вместе с мастером Кеммерером множество всевозможных орденских знаков.


Загадочный «готический» браслет-«сантиман»

Золотой, длиной в 20 см, браслет, искусно выполненный из повторяющихся тонких звеньев изящной, похожей на кружево, плетёнки, да ещё восхитительно изукрашенный разноцветной эмалью, таит множество загадок (см. рис. 13 вклейки).

Дивный браслет не случайно именуют «готическим», поскольку он изобилует элементами декора средневековых храмов: тут и двускатные фронтоны-«вимперги», и башенки-«пинакли», и стрельчатые арки, шпили-«фиалы», увенчанные распускающимися бутонами «крестоцветов» и дополненные листочками-«краббами».[241]

В центре браслета царит прикрытая плоским алмазом-«тафельштейном» акварельная миниатюра, тщательно воспроизводящая портрет Александра I, написанный Джорджем Доу. Лик императора скопирован с отличающейся большим сходством черт лица монарха работы Жана-Анри Беннера. Гадать об авторе миниатюры браслета, написанной на слоновой кости, не приходится, так как он внизу, прямо на фоне, весьма разборчиво начертал свою фамилию «Winberg», чтобы не оставалось ни малейших сомнений, что это работа Ивана Андреевича Винберга.

Спинка золотого каста, аккуратно и бережно окружившего драгоценный красавец-алмаз, украшена каллиграфической надписью: «Благословеннаго Императора Александра Перваго», напоминающей, кто же именно запечатлён на миниатюре. Но родительный падеж поневоле заставляет домысливать начало заботливого пояснения, которое так и хочется дополнить впереди торжественным словом «образ».

Заключённая в золотое обрамление, сверкающая зеркальным блеском, точно отполированная с обеих сторон, пластина индийского алмаза с фасетками, идущими по краю, поражает не только редкой чистотой и необычной сердцевидной формой, но и удивительными размерами. Она невольно притягивает к себе взоры, оправдывая слова Плиния: «Величайшую цену между человеческими вещами, не только между драгоценными камнями, имеет алмаз, который долгое время только царям, да и то весьма немногим, был известен. Подобно золоту, находим был в рудниках весьма редко, спутник золота, и казалось, якобы родится в золоте».[242]

Конечно, самым прославленным плоским диамантом издавна считалась знаменитая «Большая таблица» площадью больше 12–14 квадратных сантиметров и весившая 2425/16 карата, виденная в 1642 году французским путешественником Тавернье в Голконде. К сожалению, диковинка, ценимая в полмиллиона рупий, была чересчур дорога. Следы её затерялись. Правда, некоторые исследователи сейчас считают, что дивный тафельштейн чуть розоватого оттенка когда-то случайно раскололся на две части: одна, в 167 карат, получила название «Дарья-и-Нур», а другая, «Нур-ул-Айн», массой в 67 карат, оказалась в шахской тиаре.[243] Прочие знаменитые плоские, или «портретные», алмазы Иранской сокровищницы в Тегеране имеют массу 15 и 20 каратов. Интересно, что какой-то крупный камень под названием «Алмазное стекло Великого Могола», принадлежавший сразу троим западноевропейским владельцам, продавался в Петербурге в 1860-х годах за 150 000 рублей, но дальнейшая его судьба неизвестна.[244]

Высота же сердцевидного портретного алмаза в «Готическом» браслете – 4,0 см при ширине в 2,9 см. Вес уника считают равным 27 каратам. К сожалению, точное определение веса раритета невозможно, так как ещё в 1771 году Иван Никифоров, искуснейший подмастерье придворной Алмазной мастерской, плотно закрыл мягким золотом две выбоинки края, чтобы хрупкий камень не крошился далее. Ведь дивный диамант «заместо стекла» прикрыл тогда лик государыни Екатерины II в её втором наградном портрете, дарованном князю Григорию Григорьевичу Орлову за подвиг спасения Москвы от эпидемии чумы, а на самом деле для смягчения горести фаворита из-за предрешённой уже отставки его от ложа монархини. Когда любезный «Гришенька» скончался, специальным рескриптом самодержица предписала носить оставшийся без хозяина портрет другому Орлову, графу Алексею Григорьевичу, в знак благодарности за славные деяния. После кончины героя Чесмы в 1809 году портрет «Минервы Севера» под сказочной красоты алмазом оказался в Императорском Кабинете.[245]

Настало время, когда сердцевидный алмаз опять пригодился. На этот раз алмазное сердце прикрывает пластинку слоновой кости с увековеченным изображением любимого внука Екатерины Великой, победителя Наполеона и Освободителя Европы.

Браслет с портретом персоны, дорогой сердцу владелицы, называли в первой половине XIX века «сантиманом» (sentiment) в знак чувствительности, а потому носили на левой руке. Но «Готический» браслет украшен портретом императора, а подобные украшения носили обычно законные супруги венценосцев.

В 1853 году, во время очередной поездки на родину в Россию, нидерландская королева Анна Павловна показывала владыке Троице-Сергиевой лавры свой браслет, надеваемый ею в важные дни жизни: в центре находилась миниатюра с портретом её покойного мужа, а на золотых медальонах, образующих цепочку, были «начертаны имена и числа всех сражений в Испании и Португалии до сражения при Ватерлоо, в которых участвовал будущий король Вильгельм II.[246] Но был и другой случай: в феврале 1855 года овдовевшая императрица Александра Феодоровна, увидев у гроба усопшего Николая I молившуюся Варвару Аркадьевну Нелидову нежно обняла и поцеловала фаворитку своего мужа, а затем, сняв с руки браслет с портретом обожаемого супруга, надела эту вещь ей на руку, как бы награждая за долгую искреннюю и бескорыстную любовь к покойному монарху.

Однако для кого предназначался «Готический» браслет и по какому поводу было заказано его изготовление? Ведь императрица Елизавета Алексеевна, судя по перечню её драгоценностей, вплоть до смерти владела лишь живописным портретом императора Александра Павловича, осыпанным бриллиантами, который после её кончины 27 апреля 1827 года поступил в собственность Кабинета Его Величества с оценкой в 10 тысяч рублей.[247] Но никакого браслета с портретом мужа у неё не было. Да и вдовствующая императрица Мария Феодоровна своим завещанием отписала ближайшим родственникам принадлежавшие ей портреты её первенца: висящий возле её кровати предназначался цесаревичу Константину Павловичу, младшему брату покойного властелина, «писанную Изабеем» (то есть французским художником Жаном-Батистом Изабе) миниатюру получил следующий по старшинству сын, под именем Николая I сменивший Александра Павловича на русском троне, а его жене – императрице Александре Феодоровне, любимой невестке вдовы Павла I, достался портрет августейшего деверя, гравированный самой душеприказчицей.

Вдобавок одни исследователи считали, что «Готический» браслет исполнен в 1820 году, ещё при жизни Александра I. Конечно, можно бы было предположить, что государь (как это ни странно) решил пожаловать браслет со своим портретом дражайшей невестке Александре Феодоровне после того, как в ходе доверительного разговора поведал ей и её мужу, что преемником русского трона станет не бездетный Константин, а следующий по старшинству брат Николай, поскольку в 1818 году у этой великокняжеской четы родился мальчик, наречённый Александром в честь августейшего дяди и обеспечивший преемственность династии.

Однако эту гипотезу сразу приходится отмести, поскольку Иван Андреевич Винберг (?—1851), гордо подписавшийся на созданной им миниатюре «Готического» браслета, стал выставлять свои работы на выставках Академии художеств только с 1824 года, а кто доверил бы начинающему живописцу написать вставку под плоский алмаз с портретом правящего монарха? Необходимых знакомств и связей у сына работавшего в Петербурге в 1791–1816 годах небогатого шведского ювелира Андрея Винберга не было, рассчитывать приходилось лишь на свой талант и прилежание. Это и принесло свои приятные плоды, и Ивана Андреевича в 1830 году признали «назначенным» в академики, а в 1846-м удостоили звания академика акварельной миниатюрной портретной живописи. И сын его, Иван Иванович Винберг, тоже стал миниатюристом.[248]

Правы оказались те, кто полагал, что загадочный браслет, хотя и украшен портретом Александра I, но создан в правление императора Николая I. Как обыкновенно и бывает, подтверждение нашлось неожиданно в архивных документах. Овдовевшая императрица Александра Феодоровна завещала своему первенцу, императору Александру II Николаевичу принадлежавший ей бесценный «Браслет с портретом Императора Александра 1-го под плоским бриллиантом». В отличие от прочих отписываемых вещей, эта оценки не имела.[249]

Супруга Николая I обожала браслеты, поскольку они, как вспоминал её придворный врач Мартин Мандт, «играли для Государыни ту же роль, что для нас, обыкновенных людей, играют дневники». В общей сложности у неё было около пятисот браслетов, которые Императрица ценила не за их значительную стоимость, а за связанные с ними личные воспоминания. Самой первой «записью» в этом необычном «меморандуме» является очень простой, совсем недорогой узкий золотой браслет. Августейшая госпожа получила его ещё ребенком от престарелого родственника, герцога Мекленбург-Стрелицкого.

С помощью браслетов императрица меняла стиль одежды. Её часто можно было видеть склонённой в задумчивости над ларцами с драгоценностями, будто бы перелистывающей страницы своих кратких дневников. Вероятно, в такие моменты она предавалась воспоминаниям о прошлых днях. А «Готический» браслет она бережно хранила среди больших бриллиантов в застеклённой витрине, стоявшей в спальне.[250]

Стало ясным, почему было не найти «Готический» браслет в перечнях драгоценностей Русской Короны. Браслет этот хранился затем среди фамильных вещей императорской семьи, причём передавался от императора к императору, а после национализации поступил в Алмазный фонд Гохрана. Там миниатюру Винберга вынули из-под алмаза, и она находилась среди экспонатов Оружейной палаты Московского Кремля вплоть до 1967 года. Перед открытием экспозиции Алмазного фонда СССР портрет Александра I, воссоединённый с браслетом, занял своё законное место под уникальным алмазом.[251]

Несмотря на то что даже на замке памятного браслета нет никаких клейм мастера, исполнителем его почти без сомнений можно считать Вильгельма Кейбеля. Как помнит внимательный читатель, Отто-Самуил Кейбель научил отрока-сына тайнам работы не только с драгоценными металлами и самоцветами, но, главное, и с эмалями, потому что в то время лишь немногие умельцы владели сложной техникой финифти. Ещё в 1812 году «у золотых дел мастера Кейбеля»-сына купили в Кабинет предназначенные для подарков две табакерки, украшенные синею, голубою и красною эмалью.[252]

В «Готическом» же браслете золото расцвечивает не только эта триада, но и белая, а также настолько изумительного тона прозрачная зелёная, что её «капельки» иногда принимали за изумруды. Вильгельм Кейбель вполне мог сделать из золотой проволоки ажурные звенья браслета и искусно закрепить громадный сердцевидный алмаз-тафельштейн в сложной формы оправе.

Выдержанный в стиле неоготики, столь характерном для начала правления императора Николая I, браслет, несомненно, был заказан к какой-то важной дате, связанной с Александром I. Скорее всего, это был 1834 год, когда торжественно праздновались несколько важных годовщин.

Вильгельм Кейбель отнюдь не случайно сделал золотую оправу миниатюрного портрета виновника торжеств похожей на открытый портал средневекового европейского собора, в глубине которого, освящённого покровительством Всевышнего, можно было в магическом зеркале кристалла алмаза созерцать императора Александра Павловича, главу Священного союза монархов в Европе. К тому же храм считался олицетворением религиозных отношений между Богом и человеком.

В избытке представлена и зашифрованная символика, повествующая о добродетелях государя, аллегорически изображённых на Александровской колонне. Однако в браслете их обозначает цвет эмали: синий – истину и мудрость, зелёный – изобилие и процветание, ярко-зелёный – добрые дела, белым акцентируются очищение и спасение целостной души, четырёхлистник же напоминает о справедливости. На первый взгляд, несколько нарочито смотрится трилистник с иссиня-чёрной эмалью. Однако он не только символизирует христианскую Троицу, но также благоразумие, объединение и равновесие, а ведь монархи России, Австрии и Пруссии уподобились в своём союзе против Наполеона благородным предводителям средневековых крестовых походов против неверных. Да и красный цвет напоминает как о силе и неустрашимости, так и о рвении в вере. Любопытна окраска и башенок-«фиалов», венчаемых золотым цветком с листочками. Каждый синий фиал чередуется с белым. Однако на синюю, «королевскую» эмаль нанесены белые крапинки, намекающие на духовное прозрение монарха, синие же пятнышки на белом фоне поневоле заставляют вспомнить о мехе горностая, символизирующем как королевское достоинство, так и правосудие.

Пряжка-застёжка браслета похожа на башенку-«пинакль» с толстыми стенами и большим вертикальным витражом, но если присмотреться внимательнее, то стены уподоблены колоннам. Такие же пинакли воздвигнуты по боковым сторонам алмаза. И это не случайно. Две колонны олицетворяют прохождение между ними, символизирующее переход к новой жизни, или в иной мир, в вечность. Сердце обычно обозначало религиозное рвение, а алмаз – искренность, неподкупность и непобедимое достоинство, а их соединение рождало новый смысл, близкий к понятию «алмазного сердца» в буддизме, где оно символизирует столь несокрушимого в своей духовной чистоте «человека, которого ничто не может «повредить».[253]

Браслет, сделанный «в готическом духе», предназначался для супруги Николая I, императрицы Александры Феодоровны, урождённой принцессы Шарлотты Прусской. Впервые она могла надеть браслет с портретом Александра I уже в торжественный день празднования двадцатилетнего юбилея незабвенного 19/31 марта 1814 года, когда, как велеречиво писали, «французская столица отворила ворота и приняла простёртую к ней рукою Российского монарха мирную ветвь». В Париж тогда вошли «промыслом Всевышнего и с помощью десницы Его, по преодолении бесчисленных трудов, путеводимых твёрдостью и мужеством» войска российские и союзные и «победоносным шествием своим погасили пламенник всемирной войны и положили начало процветшему в колеблющейся Европе благотворному для всего рода человеческого спокойствию и тишине».

Бесспорно, этот браслет красовался на руке императрицы и 30 августа 1834 года, когда в день Св. Александра Невского, небесного покровителя Петербурга и патрона Александра I, в присутствии многочисленных гостей из-за рубежа и толп верноподданных открылась Александровская колонна – памятник победителю Наполеона.

Однако браслет, блистающий на левой руке супруги Николая I, преследовал и другую цель. Он должен был заглушить толки о самодержце, вовсе не умершем в Таганроге, а отрёкшемся как от власти и престола, так и от светского мира, да ещё и ушедшем в монахи, чтобы замаливать свои грехи и молиться о благоденствии Российского государства. Тогда правление Николая I при живом помазаннике юридически считалось бы узурпаторством со всеми вытекающими последствиями для последующих прямых наследников этой ветви династии Романовых.


Тайна двух крошечных записок в золотом футляре для зубочисток

Подлинное же отношение императорской четы к Александру I отразилось, как ни странно, в двух крошечных записках, лежащих в прелестном игольнике. Неизвестный парижский мастер прекрасно прочеканил изящные фигурки птиц и зверей на искусно гравированном фоне, пленяющем красотой и прелестью гирлянд цветного золота.[254]

Текст на обеих бумажных этикетках плохо читался. На одной было написано только: «S.M.I. L'Empereur» (Е.И.В. Император), вторая же оказалась более пространной: «Etui à cure dent qui a servi de joujou à mes enfants et ma chere Alexandre qui a beaucoup joué avec lui». Итак, эта маленькая вещица являлась футляром для зубочисток, служившим «игрушкой моим детям и моей дорогой Александре, которая много играла с ним». Стало понятно, почему её тонкие золотые стенки оказались не только сильно потёртыми, но ещё и с разрывами от зубок многочисленной малышни. А ведь Павлу Петровичу и Марии Феодоровне Господь послал десять детей. Когда третий ребёнок престолонаследника появился на свет 20 июля 1783 года, царственная бабушка назвала новорождённую Александрой в честь старшего брата. Екатерина II любила первую внучку, мечтала видеть её шведской королевой. Однако планы старой императрицы сорвались из-за глупого каприза жениха-короля, не явившегося на торжественную церемонию обручения. Отец выдал красавицу-дочку за эрцгерцога и палатина Венгерского Священной Римской империи германской нации. Но «цесарский» император не желал потомства от православной русской княгини. Произведя на свет нежизнеспособную девочку, Александра Павловна в неполные 18 лет скончалась 4/16 марта 1801 года от последствий родов. Горестная весть пришла в Петербург, когда 12 марта Павел I пал от рук царедворцев-убийц, и императрице Марии Феодоровне пришлось оплакивать одновременно мужа и дочь.

Но аннотация меня удивила. Комментарий был более чем странным: «Эти записки позволяют предположить, что предмет находился среди личных вещей Павла I, был игрушкой великой княжны Александры Павловны и позднее был передан в собрание драгоценностей после разбора дворцовых кладовых.».[255] Трудно предположить, что император Павел I, хотя и был чадолюбив, сохранял среди личных вещей игрушку своих детей. А вот императрица Мария Феодоровна, свято относившаяся к материнским обязанностям, вплоть до своей смерти бережно сохраняла предметы, связанные с памятью о родных и близких.

Да и текст на втором бумажном клочке показался знакомым. Память меня не подвела. Искомое действительно нашлось в Завещании от 21 января 1827 года императрицы Марии Феодоровны[256] среди подробного перечня вещей, отписываемых заботливой матушкой на память своим драгоценным детям, причём часто указывающей, чем особенно ценен тот или иной предмет. «Футляр для зубочисток» отошёл императору Николаю I, а поэтому внутрь и была вложена крохотная записочка о принадлежности царствующему монарху, поскольку при русском дворе в это время изъяснялись по-французски.

Однако французский текст описания этой вещицы несколько отличался от запечатлённого на втором бумажном клочке, он гласил: «Letui à cure-dent, qui a servi de premier joujou à l'Empereur Alexandre, ainsi qua ses frères et soeurs».[257] Поскольку Николай I чувствовал себя российским государем, то уже в первые годы царствования повелел вести всю деловую переписку на родном языке. Завещание матушки государя также перевели на русский, и в переводе читалось: «Футляр с зубочисткой, бывший первой игрушкой императора Александра и его братьев и сестёр».[258]

После кончины Николая I в 1855 году и смерти его супруги в 1860-м особо памятные их личные вещи поступили на вечное хранение в Императорский Эрмитаж. Однако странно, что «первая игрушка императора Александра и его братьев и сестёр» вдруг превратилась в предмет, «служивший моим детям и моей дорогой Александре, которая много играла с ним». Но золотой футлярчик мог видеть только брат, наследовавший престол от своего старшего брата-предшественника, да его верная спутница жизни Александра Феодоровна. Чуть изменённая записочка о происхождении сего золотого «игольничка» невольно отразила подлинное отношение августейшей четы к императору Александру Павловичу. Если бы «Благословенный» действительно скончался в Таганроге 19 ноября 1825 года, то для своего преемника на троне он всегда оставался бы императором, но первенец Павла I тайно отрёкся от бренного мира и, добровольно сойдя с трона, стал старцем, окончившим свои дни только в 1864 году. Имена же Александр и Александра по-французски пишутся абсолютно одинаково – Alexandre, поэтому подмена и не должна была броситься в глаза последующим историкам (а круг учёных Эрмитажа очень ограничен), и тайна династии Романовых оставалась бы нераскрытой.

И тогда невольно на память приходят свидетельства о тождестве императора Александра I и старца Феодора Козьмича.


Табакерка князя А.Н. Голицына с видом крымского имения Гаспра

Работы, выходившие из мастерской Кейбеля, были столь хороши, что не удержался от соблазна заказать ювелиру табакерку с видом своего имения Гаспра в Крыму и князь Александр Николаевич Голицын (1773–1844), старый друг императорской семьи и бывший паж Екатерины II, статс-секретарь Александра I, обер-прокурор Святейшего синода, президент Библейского общества, глава Министерства духовных дел и народного образования, главный попечитель и непременный председатель Императорского Человеколюбивого общества, содействовавший возникновению Общества любителей российской словесности. Александр I так ему доверял, что именно А.Н. Голицын собственноручно написал секретный манифест о перемене порядка престолонаследия в отношении императора и его братьев, а дети Николая I называли князя-мистика «дяденькой».[259]

Великая княжна Ольга Николаевна вспоминала, как «маленького роста» А.Н. Голицын, «в сером фраке, с палкой в руках и флаконом венгерского вина в кармане» появлялся по вторникам на обедах у её родителей, как князь, живший уединённо, всегда озабоченный здоровьем и окружённый друзьями, разделявшими его мистические взгляды, «любил всё розовое, женщин в ожидании и табакерки, которые он собирал». Прокурор святейшего Синода обладал острым умом и отлично владел чувством юмора, обожая настолько искусно и точно подражать голосам других людей, что в соседней комнате казалось, как будто рядом ведут разговор именно эти персоны. В старости А.Н. Голицыну грозила слепота, но он отважился на операцию катаракты и «благодарил от всего сердца Господа, когда снова смог увидеть свои горы, море и колодцы, расположенные крестообразно» в его поместье в Крыму, где князь и скончался.[260]

Неизвестный художник запечатлел на миниатюре, занимающей крышку табакерки А.Н. Голицына, панорамный вид на обширный господский дом в Гаспре, раскинувшийся перед ним сад и виднеющиеся вдали горы и лазурное от голубизны небес море. Поскольку князь гордился древностью своего рода, происходящего от Гедиминовичей, то, помимо мозаичного герба Голицыных на дне, гербовые щитки разрывали по борту цепь готических арочек, и на передней стенке виднелся скачущий на белом коне воин с поднятым мечом герба Великого княжества Литовского (см. рис. 9 вклейки).


Фельдмаршальский жезл графа Ивана Фёдоровича Паскевича-Эриванского, светлейшего князя Варшавского

Кейбель выполнял для Двора самые разнообразные работы, включая реставрацию оружия из личной коллекции Николая I, хранившейся в Царскосельском Арсенале[261] а в 1841–1846 годах занимался оправой в золото резных камней из коллекции Эрмитажа.[262]

В 1840 году к бракосочетанию первого внука Николая I мастер исполнил из золота 85-й золотниковой пробы ещё один дежёне из одиннадцати необходимых для завтрака предметов, общий вес которых составил почти десять килограммов благородного металла. Через четверть века, 28 октября 1866 года, драгоценный сервиз, верно послуживший цесаревичу Александру Николаевичу и его супруге Марии Александровне, стал их родительским подарком новобрачным в день свадьбы сына-престолонаследника Александра Александровича (будущего императора Александра III) с датской принцессой Дагмар, при переходе в православие принявшей имя Марии Феодоровны.[263]

В 1850 году мастер сделал новый фельдмаршальский жезл, пожалованный генерал-фельдмаршалу графу Ивану Фёдоровичу Паскевичу.[264] Прославленный военачальник, некогда сопровождавший юного великого князя Николая Павловича в завершающем воспитание будущего самодержца путешествии по России и Западной Европе, получил немало наград за успешные боевые действия. Любезный читатель, конечно же, уже вспомнил о победе над Аббас-Мирзой, что так облегчило ужасное положение русского посольства, доставлявшего от имени императора Николая I хрустальное ложе в подарок шаху. Тогда, в сентябре 1826 года, виновник торжества Иван Фёдорович Паскевич получил исполненную, скорее всего Кейбелем, золотую с бриллиантами и лаврами шпагу с надписью: «За поражение персиян при Елизаветполе», а через полгода, сменив Алексея Петровича Ермолова, стал командующим Отдельным Кавказским корпусом и главноначальствующим на Кавказе. За взятие Эривани в октябре 1827 года Ивана Фёдоровича наградили орденом Св. Георгия 2-й степени, а через полгода полководец смог заключить весьма выгодный Туркманчайский мирный договор, и к России отошли Эриванское и Нахичеваньское ханства. Довольный Николай I вскоре возвёл своего бывшего ментора и «отца-командира» с нисходящим потомством в графы Российской империи, да ещё с почётной титульной прибавкой «Эриванский». Вскоре разгорелась русско-турецкая война 1828–1829 годов. Одна за другой пали сильно укреплённые крепости Карс, Ахалкалаки, Хертвис, Поти и Ахалцык. За Эрзерум граф И.Ф. Паскевич-Эриванский получил орден Св. Георгия 1-й степени, а в день подписания Адрианопольского мира произведён в генерал-фельдмаршалы. Затем была восставшая Польша. За её усмирение, закончившееся взятием Варшавы, обрадованный властелин сделал победителя в сентябре 1831 года не только наместником Царства Польского, но и превратил в потомственного князя Российской империи с титулом Светлости и дополнительной почётной приставкой «Варшавского».

Николай I пожелал в назидание потомству устроить в Зимнем дворце Фельдмаршальскую залу, украсив её портретами «титульных» полководцев, удостоившихся почётной приставки к своей родовой фамилии: графа Петра Александровича Румянцева-Задунайского, светлейшего князя Григория Александровича Потёмкина-Таврического, графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского и светлейшего князя Италийского, светлейшего князя Михаила Илларионовича Кутузова-Смоленского, графа Ивана Ивановича (Иоганна-Карла-Фридриха) Дибича-Забалканского и графа Ивана Фёдоровича Паскевича-Эриванского и светлейшего князя Варшавского. Остававшаяся свободной ниша должна была вдохновлять молодых воинов на грядущие подвиги, не менее славные, нежели свершённые прославленными героями предшествующих поколений.[265]

Известный русский художник Пётр Васильевич Басин успел выполнить эскиз порученного ему портрета Паскевича, однако в июле 1833 года самодержец лично пожелал, чтобы его «отца-командира» увековечил на холсте немецкий живописец Франц Крюгер. По заботливо присланным в далёкий Берлин нужным размерам будущей картины модный художник, особенно мастерски изображавший коней и всадников, написал заказанный ему «колоссальный и превосходно выполненный» портрет князя Паскевича, сразу же вызвавший восторженные отзывы на выставке, устроенной в столице прусского королевства перед отправкой готовой вещи в Россию. Видевшие полотно Крюгера, самим мастером оценённое в четыре тысячи экю серебром, восхищённо описывали эффектное творение иноземца: «Знаменитый полководец изображён на поле брани; он орлиным взором окидывает даль; в руках у него фельдмаршальский жезл, шинель брошена на пушку».[266]

В Пасхальную ночь 1849 года чрезвычайно торжественно, в присутствии императорской семьи, до четырёх часов утра проходило освящение Большого Кремлёвского дворца, возведённого по проекту архитектора Константина Андреевича Тона. По окончании красивой церемонии Николай I получил срочную депешу от юного австрийского императора. Франц-Иосиф умолял союзника о помощи, поскольку сам был не в силах справиться с венгерским восстанием, участники которого под командованием Гергея уже угрожали захватом Вены. Самодержец внял просьбам о спасении Австрийской монархии и тут же подписал приказ о походе русских войск[267] во главе с прославленным фельдмаршалом ветераном Паскевичем-Эриванским. После поражения под Коморном тридцатитысячная армия мятежников-венгров, борцов за независимость своей несчастной от засилья Габсбургов родины, сдалась Паскевичу, которому отныне должны были по повелению довольного Николая I воздавать воинские почести, ранее приличествовавшие по сану лишь государю. Не отстали в наградах победоносному предводителю русских войск и союзники. Вскоре приспел важный юбилей славного военачальника. 13 августа 1850 года министр императорского Двора предписал члену Кабинета Николаю Михайловичу Петухову срочно привезти утром следующего дня «рисунок фельдмаршальского жезла, по которому Его Величеству угодно сделать, для князя Варшавского, новый жезл с некоторыми изменениями за 50-летнюю службу». Чтобы не терять времени, Николай I собственноручно отредактировал текст будущей надписи на символе власти полководца. С первого взгляда, бумага архивного документа казалась небрежно заляпанной каким-то застывшим клеем, на самом деле это был слой специального прозрачного лака, которым покрывали, сберегая на века для потомства, все автографы и тексты, написанные рукой русского монарха.

Члены Императорского Кабинета 16 августа 1850 года выслушали монаршее повеление: новый жезл следует сделать привычного размера, однако цена его из-за алмазного декора должна составлять от 15 до 17 тысяч рублей. Не исключено, что сам Николай I, поскольку прекрасно владел рисунком, был автором эскиза будущей награды «отцу-командиру».

Жезл, как всегда, декорирован вьющейся по спирали ветвью лавра но вместо дубовой ветви переплеталась с ней такой же ширины георгиевская лента, – по рисунку она предназначалась для Георгиевского креста IV степени, однако здесь она напоминала о том, что фельдмаршал был кавалером 1-й степени этого престижнейшего ордена, знаки которого статутом предписывалось «никогда не снимать». Потому-то на одном из донышек крышек фельдмаршальского жезла помещён «государственный Российский герб из бриллиантов», а на противоположном – золотая полированная звезда, красиво выделявшаяся на матовом фоне. Обе крышки окаймлялись ободками из крупных бриллиантов. Привычные орлы и лавровые венки на одном из концов трубки жезла уступили место надписи из алмазов-роз, разделённой на две части двойными рядами бриллиантов: «за 50ти летнюю службу Генералъ Фельдмаршалу Князю Варшавскому Графу Паскевичу Эриванскому», продолжавшаяся на другой стороне: «за 24х летнее предводительствование победоносными Российскими Армиями въ Персии, Турции, Польше и Венгрии».

Заказ на исполнение передали Придворному золотых дел мастеру Вильгельму Кейбелю, причем предварительно тот должен был представить не только рисунок жезла в натуральную величину, но и выточить из дерева его модель, чтобы оценить вещь в объёме. Готовую модель должен был рецензировать министр Императорского Двора князь Волконский.

Однако Николай I не удержался и сам осмотрел 25 августа 1850 года деревянную модель жезла, после чего соизволил приказать: «Крест св. Георгия увеличить, как очерчено карандашом на моделе Жезла, собственною рукою Его Величества, а в надписи, если не будет места, то сократить слова и писать вместо Князю Кн., вместо Графу Гр.». К счастью, мастерам удалось разместить все титулы Паскевича без всяких сокращений, зато во второй части посвящения длинное и весьма сложнопроизносимое тяжеловесное выражение «предводительствование» заменили на «командование».

Победы и военные сражения не только шли «рука об руку», но, скорее, «устремлялись друг другу навстречу», а поэтому именно так направлены от противоположных концов череда веточек лавра и извивающаяся спиралью георгиевская лента, в знак равенства попеременно меняясь положением при пересечении.

Самодержец повелел не поскупиться на драгоценные диаманты, и к 16 сентября сотрудники Камеральной части Императорского Кабинета отобрали в хранилищах из поступлений последних двух лет шестьдесят крупных бриллиантов весом от 2 до 3,5 каратов, не говоря ещё о пятнадцати каратах бриллиантов поменьше. Правда, не все мелкие бриллианты пригодились Кейбелю при работе, и после её завершения Иоганн-Вильгельм вернул в Кабинет россыпь в 210/32 карата.

Ради предоставления мастеру нужных каменьев их выломали из нескольких вещей, в том числе и «из табакерки с портретом Его Величества», не говоря уже о неких серьгах «бутонами».

Мастер справился с Высочайшим заказом в кратчайшие сроки, и уже 20 сентября 1850 года представил готовую работу в футляре вместе со счётом. Поскольку Кейбелю не хватило «казённых» алмазов-роз, то к полученным двум тысячам штук он прикупил 60 крупных алмазов таких же огранки и качества, и каждый самоцвет обошёлся ювелиру в 45 копеек. Мастер использовал «собственное» золото, в основном применив металл современной 750-й пробы для прочности воинского жезла, а в декоре, когда требовался более пластичный сплав, то из 1,05 кг употреблённого золота примерно треть была 80-й (= современной 833-й) золотниковой пробы. Свою работу и футляр Кейбель оценил в 1700 рублей 26 копеек.

В тот же день в Кабинет вызвали обоих штатных оценщиков, и придворные ювелиры Яннаш и Кеммерер, внимательно осмотрев новенький, сверкающий золотом и многочисленными алмазами фельдмаршальский жезл и сверив данные счёта, письменно подтвердили, что всё исполнено отлично, абсолютно верно перечислено количество и качество камней и золота, да и цена последнего, как и потраченной работы, Кейбелем «назначена настоящая». Причитающиеся мастеру 2543 рубля 50 копеек серебром выплатили из Комнатной суммы, то есть из личных денег императора. А вместо двадцати семи рублей, потраченных ювелиром на докупленные им алмазы-розы, ему предпочли выдать под расписку столько же кабинетских камней, стоивших те же деньги.

В тот же знаменательный день чиновники Камерального отделения, чтобы не затруднять начальство излишними хлопотами, заботливо и быстренько подготовили для министра Двора Волконского текст рапорта Его Императорскому Величеству. Николаю I настолько понравился сделанный Кейбелем фельдмаршальский жезл, что он, изволив прямо на докладной начертать резолюцию «очень хорошо», повелел срочно отослать высочайшую награду юбиляру в Белую Церковь (город на Украине, где он тогда находился).

3 октября 1850 года, во время празднования памятного юбилея, титулованный виновник торжества получил звание генерал-фельдмаршала прусских и австрийских войск, а от русского самодержца – сделанный Кейбелем новый фельдмаршальский жезл с «особой бриллиантовой надписью».[268]

В 1859 году Кейбель по заказу Императорского Кабинета исполнил «про запас» ещё один «обычный», украшенный бриллиантами фельдмаршальский жезл. Владельцем сего знака отличия лишь 16 апреля 1878 года стал «окончательно покоривший Кавказ» великий князь Михаил Николаевич.[269] Брат Александра II во время русско-турецкой войны за освобождение Болгарии занимал пост главнокомандующего Кавказской армией, хотя и не обладал ни талантами военачальника, ни особой энергией в осуществлении тактических задач. Однако в октябре 1877 года он удостоился ордена Св. Георгия 1-й степени «за разбитие наголову» подчинёнными ему войсками «под личным предводительством Его Высочества армии Мухтара-паши на Аладжинских высотах и принуждение большей части оной сложить оружие»,[270] а через полгода – и фельдмаршальского жезла.


Оклад мерной иконы на рождение князя Сергея Максимилиановича Лейхтенбергского

Выполнялись в мастерской Кейбеля и драгоценные оклады для икон. 8 декабря 1849 года в семье герцога Максимилиана Лейхтенбергского, зятя императора Николая I, родился сын Сергей. Матушка новорождённого, великая княгиня Мария Николаевна, решила на следующий же день по старому обычаю заказать образ соименного младенцу небесного покровителя и защитника – Св. Сергия, игумена Радоженского, Чудотворца. Икона в высоту повторяла рост крошечного «Его императорского высочества князя Романовского, герцога Лейхтенбергского, князя Эйхштедского де Богарне», отчего и называлась «мерной». Не откладывая важное поручение «в долгий ящик», граф Матвей Юрьевич Виельгорский, шталмейстер Двора старшей дочери самодержца,[271] уже 10 декабря доставил в Камеральное отделение Кабинета долгожданную мерку, сразу же вручённую академику Николаю Аполлоновичу Майкову (1794–1873).

Этот живописец, как ни странно, был художником-самоучкой. Сын директора Императорских театров, как и полагалось дворянину, вначале служил отчизне на поле брани, и хотя получил серьёзное ранение под Бородином, но затем успешно дошёл до Парижа. Находясь на излечении в отцовском имении под Ярославлем, Николай Майков настолько увлёкся живописью, что потом предавался своей страсти даже на кратковременных стоянках и бивуаках. Уже в Париже он попробовал писать масляными красками. Армия теперь больше его не привлекала, в отставке Николай Аполлонович мог спокойно оттачивать своё мастерство. Он так талантливо написал в 1835 году запрестольный образ в Троицкий собор Измайловского полка, что строгая комиссия удостоила его звания академика. Хотя в работах Майкова чувствовался привкус увлечённости произведениями старых мастеров, но написанные его умелой кистью портреты нравились заказчикам, а их благодаря благоволению самого Николая I было немало. Особенно удавалось живописцу воплощение религиозных сюжетов. Именно Николаю Аполлоновичу Майкову поручили исполнить как образа для малых иконостасов столичного Исаакиевского собора, так и иконы «Сошествие Св. Духа», «Богоявление» и «Поклонение волхвов» для Малой (Сретенской) церкви Зимнего дворца, не говоря уже о священных изображениях Божией Матери и Спасителя, предназначенных для благословения на брак цесаревича Александра Николаевича с принцессой Марией Гессен-Дармштадтской.[272]

Поэтому выбор царской дочери был неслучаен. И художник оправдал ожидания. Хотя заказчица ждала образ Св. Сергия Радонежского к 5 июля 1850 года, когда бы в первый раз отпраздновали день Ангела её крохи-сына, уже 16 февраля икона высотой «205/8 дюйма, или 127/8 вершка» была академиком Майковым благополучно окончена.

Днём ранее в Кабинет поступил и счёт на позолоченную ризу к готовому образу. На неё ушло 3 фунта 271/2 золотников серебра 84-й (=875-й) пробы, которое вместе с работой и футляром золотых дел мастер «Jоганнъ Вильгелм Кейбель» оценил в 360 рублей. Справедливость запрошенной суммы письменно, как полагалось, подтвердили оценщики Кабинета, придворные ювелиры Яннаш и Кеммерер, засвидетельствовав, что их коллега правильно указал вес благородного металла и проставил «настоящие» (то есть справедливые) расценки серебра и стоимости исполнения оклада к иконе.

24 февраля граф Матвей Юрьевич Виельгорский расписался в получении писанного «для князя Сергия Максимилиановича в его рост образа» святого покровителя малыша. В тот же день золотых дел мастеру Кейбелю выплатили из Комнатной суммы 360 рублей, а через месяц, 23 марта, получил из того же денежного фонда запрошенные 115 рублей и академик Майков.[273]

Жизнь князя Сергея Максимилиановича оказалась недолговечной. Служил он в привилегированном лейб-гвардии Конном полку а в апреле 1877 года в свите императора Александра II уехал на русско-турецкую войну за освобождение Болгарии. Числившемуся при главнокомандующем осиротевшему внуку Николая I доводилось выполнять и чрезвычайно опасные поручения. 12 октября 1877 года князь выехал на рекогносцировку в местечке Иован-Гифтлик близ Тырново и, отправленный в разведку был убит.[274]

Весьма приблизительное представление о серебряном окладе может дать созданная через 10 лет подобная мерная же икона, сделанная на рождение великой княжны Анастасии Михайловны.


Мерная икона Св. Анастасии Узорешительницы на рождение дочери великого князя Михаила Николаевича, внучки Николая I

Дочь великого князя Михаила Николаевича и его супруги Ольги Феодоровны, урождённой принцессы Цецилии Баденской, Анастасия Михайловна родилась 16 июля 1860 года в Петергофе. Решено было её назвать в честь жившей в IV веке святой Анастасии Узорешительницы, считавшейся исцелительницей телесных и душевных болезней, помогавшей при отравлениях, а также изгонявшей демонов. Отец её был язычником, а мать – тайной христианкой. Хотя совсем юную девушку насильно выдали замуж за язычника, но она смогла избежать «радостей брака». Переодеваясь нищенкой, целомудренная дева посещала темницы, кормила, лечила и выкупала из узилищ страдальцев за веру. После кончины мужа она раздала своё имущество нищим и стала странствовать, помогая мученикам-христианам. В конце V века мощи святой Анастасии поместили в константинопольском храме Воскресения, так как именно это великое таинство скрывается в греческом имени «Анастасия».[275]

Великий князь Константин Николаевич записал под счастливой датой появления на свет малышки-племянницы в своём дневнике: «Только что проснулись, получили по телеграфу известие, что у Миши родилась дочка Анастасия. Большая радость. В 10 часов ездили с жинкой к нему его поздравить. Видел Настю, которая редкой красоты ребенок». А на следующий день «все вместе поехали в Петергоф, где в большой церкви был молебен по случаю рождения Анастасии. В это время погода была хороша, но перед обедом испортилась, и весь остаток дня шёл дождь, и вечером была гроза».[276]

Как всегда, была заказана икона Св. Анастасии, небесной покровительницы новорождённой, причём высота образа увековечивала рост (51,5 см) высокопоставленной малышки в момент, когда она явилась на свет. Обычными атрибутами святой исцелительницы были непременный крест и сосуд с лечебным бальзамом, но здесь Св. Анастасия лишь держит в деснице орудие страданий Спасителя. Вильгельм Кейбель сделал очень элегантный оклад-раму из эффектно проработанного серебра, оживив узор шаловливыми херувимами, примостившимися на углах. Чеканка настолько хороша, что их детские личики как будто оживляет радостная улыбка, а пёрышки крыльев кажутся слегка трепещущими. Не забыта и поясняющая надпись на табличке, наложенной внизу на рамку оклада: «Великая княжна Анастасия Михайловна родилась 16 июля 1860 в Петергофе» (см. рис. 14 вклейки).

Жизнь великой княжны, справлявшей тезоименитство 22 декабря, совсем не соответствовала житию её небесной покровительницы. 12 января 1879 года Анастасия Михайловна благополучно вышла замуж за великого герцога Фридриха-Франца III Мекленбург-Шверинского (1851–1897). Её сын Фридрих-Франц IV (1882–1945) наследовал отцу, старшая дочь Александрина (1879–1952) в 1912 году стала королевой Дании, а младшая Цецилия (1886–1954) – кронпринцессой Германии. Овдовев, русская великая княгиня полюбила Владимира Александровича Пальтова, у них в 1902 году в Ницце родился сын Алексис-Луи. Чтобы скрыть скандал и погасить ненужные толки, малышу удалось дать громкий титул графа де Бандан.[277]

Придворный ювелир помимо окладов икон исполнял и другие, самые разнообразные, церковные вещи. Потиры и лампады отличались изяществом работы, тонкостью чеканки и радостным многоцветьем эмалей.

Прихожан же Смольного собора Воскресения Спасителя восхищала сделанная Кейбелем массивная дарохранительница, похожая на большую арку с размерами 3,5×2,8 м, всю в барельефах, с двумя дюжинами яшмовых колонн на цоколе. На это великолепие ушло пять пудов серебра.[278]


Неудача с погребальной короной для Николая I

В 1855 году ювелиру поручили создать ещё один, на сей раз погребальный венец для Николая I,[279] почившего вечным сном 18 февраля, но, к сожалению, даже опытного Вильгельма Кейбеля (как некогда Георга-Фридриха Экарта) постигла неудача, поскольку он не учёл деформации головы усопшего императора. Корона, стоившая 1900 рублей серебром, оказалась слишком мала, чтобы держаться на монаршем челе, а посему придворному золотых дел мастеру возвратили злосчастный венец, впоследствии использованный при изготовлении заказных орденов и медалей, которые Кейбель поставлял в Капитул Российских орденов.[280]


Цепь испанского ордена Золотого Руна

Однако в другом почти «анекдотическом конфузе» маститый Вильгельм Кейбель оказался невиноват. Поскольку «почивший в Бозе» Николай I был кавалером ордена Золотого Руна, то теперь следовало возвратить орденскую цепь, присланную ему ещё с грамотой о награждении от 20 апреля 1817 года, в Испанию. Остальные европейские государства, удовлетворённые возвратом их орденских знаков, давно прислали квитанции об их получении. Только испанское правительство весьма настойчиво требовало скорейшей отсылки драгоценной цепи в орденский капитул. Дальше медлить было нельзя. Но вот незадача! Как тщательно ни искали, все поиски ни к чему не привели. Злосчастная цепь как в воду канула.

Тогда решили сделать новую. Нашёлся и образец. В 1850 году испанский король удостоил орденом Золотого Руна Владимира Фёдоровича Адлерберга (1791–1884), личность действительно незаурядную.

Блестящая карьера будущего графа Адлерберга, до 1829 года носившего имя Эдуард, началась 2 мая 1817 года, когда он стал адъютантом великого князя Николая Павловича. Рабски преданный своему патрону, он неразлучно состоял при нём до самой кончины, в течение 39 лет всюду сопровождая государя, и добросовестно исполнял самые доверенные поручения, часто заменяя секретаря в походах и путешествиях. Свою верность он доказал ещё при воцарении Николая I. Утром 14 декабря 1825 года Адлерберг при первых же известиях о беспорядках в столице перевёз юного престолонаследника из Аничкова дворца в Зимний, где по просьбе императора успокаивал императриц до победного возвращения самодержца с Сенатской площади. В благодарность новый государь сделал ещё тогда Эдуарда Фёдоровича флигель-адъютантом, а заодно поручил ему вести дела по бунту декабристов в важной должности помощника правителя следственной комиссии. Затем уже как Владимир Фёдорович, Адлерберг почти 15 лет управлял почтовым департаментом, причём на этом посту ввёл в обращение почтовые марки. А 30 августа 1852 года самодержец назначил графа всесильным министром Императорского Двора. Николай I так ценил Адлерберга, что в своём завещании, называя его другом и товарищем, назначил весьма значительную пенсию в 15 000 рублей в год.

Узнав о неудовольствии испанского двора, Адлерберг тут же передал свою цепь ордена Золотого Руна в Камеральное отделение Кабинета, заодно повелев выяснить у ювелиров сроки изготовления копии и уточнить её стоимость. Цепь должна была весить 1 фунт 58 золотников. Решено было сделать её из золота 72-й (равной современной 750-й) пробы. Вначале хотели, как обычно, воспользоваться услугами Английского магазина Никольса и Плинке, обещавшего через месяц выполнить заказ за 1 050 рублей. Однако в конкурсе победил придворный ювелир Вильгельм Кейбель, обязавшийся представить готовую вещь через две недели и к тому же взять за работу лишь 800 рублей серебром. В июле 1855 года исполненную Кейбелем цепь ордена Золотого Руна наконец-то отправили в Испанию. Придворные счастливо вздохнули. Но не тут-то было. В октябре 1855 года испанский поверенный при русском дворе вернул знак ордена обратно с заявлением, что сия цепь не соответствует выданной. Оказывается, Николай I был награждён большой цепью ордена, а его приближённый Владимир Фёдорович Адлерберг носил присланную ему малую, хотя и весом в 656 г.[281] Такого «пассажа» никто не ожидал. Ведь орден Золотого Руна официально степеней не имел. Посему петербургскому двору пришлось-таки приносить Мадриду свои глубочайшие извинения.

Однако вся эта курьёзная история только упрочила положение министра Двора. Александр II по восшествии на престол удостоил графа высочайшим рескриптом с приложением украшенного бриллиантами портрета Николая I. Адлерберг, награждённый 26 августа 1856 года алмазными знаками высшего русского Андреевского ордена, через два с половиной месяца, 10 ноября, оказался на престижном посту канцлера российских и царских орденов, возглавляя при этом и Министерство уделов. За многолетнюю верную службу августейший сын Николая I прислал 8 сентября 1859 года заслуженному придворному при особом рескрипте высшую награду – второй украшенный алмазами портрет, чтобы присоединить клику «Незабвенного» и своё изображение. Только потеря зрения заставила старого служаку оставить 17 апреля 1870 года престижный пост министра Императорского Двора и удалиться в отставку.[282]


Таинственный мастер «КК»

Заказов в мастерскую Иоганна-Вильгельма Кейбеля поступало много, и, для того чтобы справиться с ними, приходилось привлекать петербургских мастеров. Одним из них был Александр Кордес.

Уроженец Риги, где серебряниками работали его предки ещё в середине «осьмнадцатого» века, быстро освоился в российской столице. В 1824 году он стал подмастерьем, а уже в 1828 году успешно выдержал экзамен на звание серебряных дел мастера Русского цеха. С 1836 по 1841 годы Кордес исполнил для Кейбеля множество различных орденских знаков, когда тому пришлось вместе с Генрихом-Вильгельмом Кеммерером выполнять почётное и ответственное поручение Капитула императорских и царских орденов по пополнению оскудевших запасов. Вскоре чиновники Императорского Кабинета заметили мастерство и аккуратность работ Кордеса, и уже с 1839 года один за другим стали поступать заказы от Придворной Конторы. Мало того, что Кордес лишь за один первый год успел сделать тысячу столовых приборов и шесть красивых подносов, но ему всё время поручали делать массу всевозможных починок. В 1840 году мастер осмелился вступить в борьбу с другими весьма сильными конкурентами за право золочения посуды Высочайшего Двора. Его исполнение порученных работ настолько нравится, что в том же году серебряника удостоили звания придворного мастера. А далее Кордесу довелось делать то 50 объёмистых чайников (каждый на 35 чашек), то 200 солонок, то «конфектные» приборы, а то и целые серебряные сервизы. Деньги мастеру выплачивались весьма приличные, и уже в 1849 году он обрёл не только собственную мастерскую с магазином, но и собственный дом на 4-й линии Васильевского острова. Неизвестно, когда скончался Кордес, но ещё в 1874 году престарелый мастер был полон сил и энергии.[283]

В течение трёх десятилетий, с начала сороковых годов XIX века, в столице работал Карл Кордес, также серебряных дел мастер русского цеха. По всей вероятности, он был сыном Александра Кордеса. Деньги позволили молодому серебрянику, женившемуся на Густаве Хольмберг, уже в 1849 году приобрести собственную мастерскую, разместившуюся в пассаже на Невском проспекте, она ещё существовала в 1870 году.[284]

Скорее всего, именно Карл Кордес был тем самым таинственным мастером, который оставил своё клеймо-именник «КК» на великолепной золотой солонке, сделанной в ателье Иоганна-Вильгельма Кейбеля[285] и преподнесённой петербургским купечеством 18 апреля 1841 года.[286] Во всяком случае, в перечне петербургских мастеров нет какого-либо другого ремесленника, кто также имел бы подобный именник в этом году.

Согласно русскому обычаю, наполненные солью солонки вместе с хлебом преподносили на красивом блюде монархам при коронационных торжествах, при «Высочайших» посещениях губернских городов или учреждений. Эту же солонку же преподнесло петербургское купечество 18 апреля 1841 года. В данном случае купцы постарались своим подношением отметить приятное для императорской семьи и всех верноподданных событие: бракосочетание престолонаследника.

Рисунок для солонки и блюда заказали прославленному художнику графу Фёдору Петровичу Толстому (1783–1873). Карьера его складывалась удивительно. Молодой гардемарин, с детства любивший рисовать, ещё учась в Морском корпусе, всё свободное время «проводил с карандашом или кистью в руках».[287] Он настолько удачно, «с помощью ножичка и булавки» скопировал из воска портрет Наполеона и бронзовую медаль, что офицеру посоветовали пойти в медальерный класс, где он познакомился с Иваном Анфимовичем Шиловым и перенял у будущего академика профессиональные навыки лепки из воска с натуры, а также попробовал в первую же неделю резать по стали. Профессор скульптуры Иван Прокофьевич Прокофьев настолько удивился деловой сноровке моряка, что спросил: «Скажите, как вы хотите учиться художеству – основательно, как художник, или, как все ваши братья-дворянчики, только для забавы?» От сих слов, как писал сам Фёдор Петрович, «я почувствовал настоящее призвание, и что в нём я могу по моему всегдашнему желанию быть обязанным самому себе и отвергнуть всякие покровительства и протекции, и с этих пор я решился посвятить себя в художники».[288]

Серьёзная учёба увенчалась успехом. Однажды Александр I, залюбовавшись искусными работами Фёдора Толстого из воска, среди похвал присутствующему автору произнёс: «Я обещал перевести вас в Кавалергардский полк, но так как у меня много кавалергардских офицеров, и я могу их нажаловать сколько захочу, а художников нет, то мне бы хотелось, чтобы вы при вашем таланте к художествам пошли по этой дороге».[289]

Воля государя – закон. 1 октября 1806 года появился указ об определении графа при Эрмитаже с приличным жалованьем 1500 рублей ассигнациями, что дало возможность ему вначале снять квартиру на Пантелеймоновской улице, недалеко от Летнего сада, а затем переехать на Васильевский остров, поближе к академической литейной.[290] Родные, конечно же, ворчали, что граф Фёдор Петрович занимается неблагородным делом и этим наносит бесчестие не только своей фамилии, но и всему дворянскому сословию», однако Толстой не обращал на подобные реприманды особого внимания.[291]

Большой успех ожидал художника за серию из двух десятков аллегорических медальонов, воспевающих знаменитые героические сражения 1812–1814 годов с наполеоновскими войсками. Императрицам нравились сделанные Толстым изысканные зарисовки цветов, фруктов, птичек и бабочек. При Николае I граф всё чаще обращался к проектам фонтанов и различных памятников.[292] В 1830 году Толстой, будучи уже два года вице-президентом Академии художеств, создал прелестные иллюстрации к поэме И.Ф. Богдановича «Душенька».

По рисункам и моделям Толстого создавались почти все вазы, кубки и чаши к всевозможным юбилеям. После успеха золотых блюд, подаренных столичным дворянством и купечеством на коронацию Николая I, на высокопоставленного художника посыпались заказы петербургского общества на эскизы для роскошных золотых подносов и солонок, традиционно преподносимых в день бракосочетания августейшим особам: не только некоторым сыновьям, но и всем дочерям и племянницам грозного императора.[293]

От комплекта, исполненного Вильгельмом Кейбелем и Карлом Кордесом к бракосочетанию цесаревича Александра Николаевича с принцессой Гессен-Дармштадтской, свершившемуся 18 апреля 1841 года, сохранилась лишь весящая почти 6 кг золотая массивная солонка, поддерживаемая двуглавыми орлами Российского герба и увенчанная лавровым венком (см. рис. 15 вклейки). Она поражает совершенством техники обработки как золота, так и серебра, а также виртуозной проработкой тончайших лепестков, из которых составлены изящные полураскрытые розы. Кстати, эти прелестные цветы в тяжёлых, сплетённых из них, гирляндах и лавровый венок привели к путанице. Когда триумфатор-победитель Наполеона вернулся из Парижа на родину, заботливая матушка уготовила дражайшему сыну 27 июля 1814 года приём в специально построенном в Павловске Розовом павильоне и примыкающем к нему зале, украшенном венками и гирляндами из роз – царицы цветов.[294]

Потому-то считается, что солонка подарена императору Александру I, увенчанному лаврами и осыпанному розами.[295] Но восхитительные любимицы богини любви и красоты Венеры означали женственность и очарование новобрачной Марии Александровны, а лавровый венец, украшенный зелёной эмалью, повествовал о воинских доблестях и героических наклонностях молодожёна, будущего императора Александра II.


Юлиус Кейбель


Исполнение двух фельдмаршальских жезлов для героев русско-турецкой войны 1877–1878 годов

Сын и внук Иоганна-Вильгельма Кейбеля, скончавшегося, как считают, в 1862 году, успешно продолжали семейное дело, а превратившаяся в фабрику мастерская существовала ещё в 1910 году, и в отечественных музеях сохранился целый ряд разнообразнейших вещей с клеймом «Keibel»: всевозможные орденские знаки, коробочки, солонки, чашечки, предметы церковной утвари. Дело придворного золотых дел мастера николаевских времён успешно продолжали его сын и внук, трудясь в основном над многочисленными орденами и наградным оружием. Мастерская Юлиуса Кейбеля (1825–1882) размещалась теперь на Большой Морской, но записан он уже в купцы первой гильдии и в 1880 году значился владельцем пяти домов и старшиной Демидовского дома призрения.[296] Юлиусу Кейбелю доверили исполнить в 1867 году к бракосочетанию великой княжны Евгении Максимилиановны оклад для иконы Богоматери.

В 1878 году к ювелиру поступил весьма ответственный и престижный заказ на два фельдмаршальских жезла, украшенных бриллиантами. Уже говорилось о том, что в 1859 году И.-В. Кейбель по заказу Императорского Кабинета исполнил «про запас» фельдмаршальский жезл, осыпанный бриллиантами. Лишь 16 апреля 1878 года высочайший знак военного отличия торжественно вручили великому князю Михаилу Николаевичу.[297]

Первый же из новых фельдмаршальских жезлов экономно сделали в мастерской Юлиуса Кейбеля к 20 июля 1878 года на сей раз из золота 56-й пробы, точно скопировав, не долго думая, работу отца хозяина, знаменитого Иоганна-Вильгельма Кейбеля. Он предназначался для великого князя Николая Николаевича, другого брата Александра II.[298] Правда, третий сын императора Николая I, «человек обаятельный, любивший войска и любимый ими», не был полководцем, поскольку начисто «у него отсутствовало первое и основное качество военачальника – сила духа». Великий князь терял голову при неудачах, а посему ответственнейшая должность главнокомандующего действующей Дунайской армией явно превышала силы и способности Николая Николаевича. Тем не менее своей храбростью он заслужил высшие воинские награды: за успешное форсирование Дуная великий князь удостоился ордена Св. Георгия 2-й степени, а за «овладение 28 ноября 1877 года твердынями Плевны и пленение армии Османа-паши, упорно сопротивлявшейся в течение пяти месяцев»,[299] стал последним, двадцать пятым кавалером первой степени этого военного ордена.

Уже 21 января 1878 года императором Александром II утвержден рисунок сабли. Она должна была украситься бриллиантами и лаврами из изумрудов. Александр II сделал на полях проектного рисунка замечание: «Уменьшить число бриллиантов и самый рисунок, чтобы не слишком выходить из цены, сравнительно с шашкою, пожалованною В.К. Михаилу Николаевичу» (напомним, что в 1864 году император также распорядился уменьшить число драгоценных камней на оружии для Михаила Николаевича, чтобы не выходить из пределов стоимости шпаги, пожалованной в 1831 году великому князю Михаилу Павловичу). Стоимость изготовленной сабли составила вместе с работой 8 168 рублей. До нашего времени она не дошла, но известно ее изображение, сделанное с натуры художником А.П. Сафоновым. По сравнению с проектом здесь несколько уменьшено количество драгоценных камней, вместо изумрудов лавры, видимо, были сделаны в зелёной эмали. Хранилась сабля после смерти владельца в полковой церкви лейб-гвардии Уланского Его Величества полка. В настоящее время её местонахождение не известно. А в 1878 году Николай Николаевич получил долгожданный фельдмаршальский жезл. Отныне великий князь любил появляться на торжественных парадах, щегольски делая «заезд перед императором, салютуя своим жезлом, осыпанным бриллиантами, переливавшимися на солнце.[300]



Проектный рисунок наградной сабли великого князя Николая Николаевича старшего



Наградная сабля, украшенная бриллиантами, с надписью «За переход через Балканы в декабре 1877 г.» и фельдмаршальский жезл, принадлежавшие великому князю Николаю Николаевичу старшему. Акварель. Рисунок с натуры художника А.П. Сафонова


О владельцах фельдмаршальского жезла императора Александра II

Второй фельдмаршальский жезл (как две капли воды похожий на первый) был готов 22 января 1879 года. Он предназначался для самого императора, возложившего на себя это высшее воинское звание в ходе боёв в апреле 1878 года, а поэтому Юлиус Кейбель применил в работе золото 72-й (современной 750-й) пробы.[301] Однако вплоть до своей трагической гибели 1 марта 1881 года от рук народовольцев Александр II так и не затребовал себе почётный знак военачальника-полководца.

Только в декабре 1894 года эту принадлежность к высшему воинскому званию при отставке удостоился получить другой прославленный участник той же Балканской войны – генерал Иосиф Владимирович Гурко. В 1901 году фельдмаршал скончался, а его сын, известный военный историк, продал жезл отца в 1908 году в Императорский Кабинет.

Приближался полувековой юбилей пребывания на троне князя Черногории Николая Петровича Негоша (1841–1921), искусного интригана и прирождённого актёра. Его любимым занятием была политика, причём правитель крошечной страны обожал ссорить дипломатов разных стран «друг с другом, чтобы поочерёдно получать сведения об их коллегах». Подобное лицедейство помогло князю стать тестем двух русских великих князей («Стана» – Анастасия стала после развода с герцогом Лейхтенбергским женой Николая Николаевича-младшего, а Милица вышла замуж за Петра Николаевича) и добиться провозглашения в августе 1910 года королём Черногории, что сыграло немаловажную роль в награждении новоиспечённого монарха в том же году жезлом российского фельдмаршала, три десятилетия назад сделанного для самого императора-«Освободителя».

Затем жезл российского фельдмаршала, видно, переходил из рук в руки всевозможным антикварам, пока не оказался в октябре 2004 года на нью-йоркском аукционе «Кристи». Покупатели отчаянно торговались за редкостную вещь, и стартовая цена от 100 тысяч долларов возросла вдевятеро, пока резкий звук молотка оборвался при баснословной сумме в 904 тысячи долларов. И канул бы этот жезл в неизвестность, если бы не предпринял отчаянные усилия по возвращению исторической вещи на родину Российский национальный музей и не выкупил его через полгода у счастливого владельца.[302]


Закат фирмы

После смерти Юлиуса Кейбеля дело продолжал его сын Альберт-Константин, в 1881 году выполнивший «урок на звание мастера» и уплативший пошлину в 631 рубль. В 1891 году, в связи со специализацией фамильной мастерской, именно «золотых дел мастеру Кейбелю» доверили изготовление для нужд Кабинета «по особому образцу» целой серии знаков ордена Св. Апостола Андрея Первозванного «без бриллиантовых украшений, для нехристиан». Однако всё чаще право на исполнение заказов для Капитула царско-императорских орденов перехватывала у Кейбеля фирма «Эдуард», а вскоре долголетнее и чрезвычайно выгодное сотрудничество со всесильным ведомством и вовсе прекратилось. Тем не менее, ещё в 1905 году Альберт Юльевич Кейбель выполнил для Капитула 73 % всех знаков, в то время как на долю Д.Э. Дитвальда, владельца фирмы «Эдуард», пришлось лишь 20 %, а А.К. Адлер, хозяин предприятия «Д. Осипов», удовольствовался исполнением около 7 % заказов.[303]

В конце последнего десятилетия XIX века дела внука Иоганна-Вильгельма, вероятно, пошатнулись, в 1900 году Альберт-Константин Кейбель уже числился купцом лишь второй гильдии,[304] а после его смерти в 1910 году просуществовавшая немногим более века фирма «Кейбель» окончательно прекратила своё существование.[305]

Столичным ювелирам всегда хватало работы. Ведь даже в середине XIX века Дюма-отец, побывав в России, восхищался: «Русские мастера – лучшие оправщики драгоценных камней в мире, никто лучше них не владеет искусством оправки бриллиантов». Да это и неудивительно.


Глава V
Династия Болинов

Почти век, вплоть до революционных потрясений и конфискаций, в Петербурге и в Москве работали ювелирные фирмы, принадлежавшие членам семьи Болин. Фамилия «Bolin» этих выходцев из Швеции, произносящаяся на родном языке «Булин», своим происхождением обязана предкам-мореходам. Ведь «булинем» называли «снасть на парусном судне для оттяжки шкаторины паруса к ветру. Судно на булинях идёт в бейдевинд, а с опущенными – плывёт без руля и без ветрил».[306]


Карл-Эдуард Болин

В апреле 1831 года потерпел крушение в Ла-Манше корабль Юнаса-Вильгельма Болина. Ценный груз отправился на дно, а все люди, включая капитана-владельца и его 24-летнего сына, погибли в волнах. Из-за этой катастрофы большая зажиточная семья Юнаса-Вильгельма Болина разорилась. Несчастной вдове Шарлоте-Вильгельмине, почти чудом сохранившей небольшую усадьбу в Стокгольме, надо было поднимать младших детей.

Третий сын Карл-Эдуард (03.08.1805–29.01.1864), выучившийся бухгалтерскому делу, решил искать фортуны в России, чтобы помочь матери и оставшимся десяти братьям и сёстрам. Сначала он безуспешно пытался устроиться по профессии в Борго (где записался в купеческое сословие) или в Гельсингфорсе. Не преуспев в делах, молодой бухгалтер переезжает из Великого Княжества Финляндского в Петербург, где вскоре становится компаньоном ювелира Готтлиба-Эрнста Яна, а в 1834 году – и его шурином, так как хорошо воспитанный, обладавший немалыми музыкальными способностями и приятным голосом красавец-швед сумел пленить своей особой Катерину-Эрнестину Рёмплер и взять её в жёны.

После безвременной и трагической гибели Яна фирма тем не менее продолжала своё существование, и последний раз её название «Ян и Болин» (с примечанием в скобках: «бывший Рёмплер») упоминалось в 1854 году в Адресной книге Петербурга.[307]

В 1839 году Карл-Эдуард Болин и его невестка удостоились звания «Придворных Ювелиров и Поставщиков Императорского Двора», так как «отец и муж Софии Ян, равно как она сама и зять её Болин действительно делали для Кабинета и для Ея Величества более двадцати лет разные бриллиантовые вещи, которые были выполняемы ими с изящностью, отличным тщанием и чистотою, так что в течение означенного времени не было причины оставаться ими недовольными».[308] Отныне преемники дела мастера Рёмплера смогли помещать на своих вывесках и изделиях изображение российского государственного герба.

Правда, ради обретения права именоваться Поставщиком Высочайшего Двора Болину пришлось перейти в русское подданство. Однако членов его семьи сочли наследственными русскими гражданами лишь в 1862 году благодаря тому, что их отец «всё это время надлежащим образом исполнял свои обязательства, <…> перед Короной, <…> не подвергался банкротству и не обвинялся в каком-либо преступлении», да к тому же давал деньги на благотворительность.[309] С 1851 по 1864 годы Карл Болин, служа оценщиком Кабинета, вместе с Брейтфусом и Зефтигеном участвовал в проверке и оценке коронных бриллиантов. За ревностное отношение к работе он в 1846 году получил золотую медаль с надписью «За усердие» для ношения на шее на Аннинской ленте, а в 1857 году удостоился такой же медали, но уже на Владимирской ленте.[310]

Ему поручаются ответственные заказы. При бракосочетании великого князя Константина Николаевича с великой княгиней Александрой Иосифовной Карл Болин нанизывал на брачную корону невесты казённые бриллианты, делал он бриллиантовые серьги и брошь с аметистом для самой императрицы, исправлял вещи к свадьбе великой княжны Екатерины Михайловны, а также непрерывно создавал унизанные бесчисленными алмазами, жемчугами, изумрудами и прочими каменьями различные диадемы, броши, браслеты, кулоны, аграфы, сен-сесили, табакерки, кресты, золотые часы.


Жемчужная диадема

В 1834 году Николай I издал вошедший в полное собрание законов Российской империи указ о придворном платье, и отныне головы дам и девиц при Дворе в обязательном порядке украсили дополняемые белыми вуалями кокошники и повязки «в национальном стиле». Маркиза де Кюстина настолько покорила прелесть этих обязательных костюмов, что он признал: «Национальный наряд русских придворных дам величественен и дышит стариной», а «парадные платья с длинными рукавами и шлейфом сообщают облику женщин нечто восточное и радуют глаз». Но особенно поразил француза увенчивающий головы статс-дам и фрейлин «убор, похожий на своего рода крепостную стену из богато разукрашенной ткани или на невысокую мужскую шляпу без дна. Этот венец высотой в несколько дюймов, расшитый, как правило, драгоценными камнями, приятно обрамляет лицо, оставляя лоб открытым; самобытный и благородный, он очень к лицу красавицам, но безнадёжно вредит женщинам некрасивым».[311] К святкам нового 1842 года самодержец решил порадовать свою жену, обожавшую жемчуга, новой диадемой, которая, в отличие от старой, переделанной Яном в 1833 году[312] должна была напоминать унизанные перлами русские очелья допетровского времени.



К. Болин. Бриллиантовая диадема с жемчужными подвесками


Чтобы подобрать нужные камни, с разрешения монарха Карл Болин осмотрел коронные вещи. 5 декабря 1841 года из них «ювелиру Болину на сделание Диадемы» отпустили несколько украшений, отдельные камни, бывшие как в россыпи, так и в повреждённых предметах. Кроме них, Болин добавил 900 «собственных» алмазов-роз.

«2-го Генваря 1842 Года» исполненная Болином дивная «Диадема составленная из Коронных брилиянтов и Жемчугов» была занесена в опись коронных вещей. Придворный ювелир успел за чрезвычайно короткий срок исполнить к декабрю 1841 года дивную жемчужную диадему.[313] Тяжёлые капли матовых отборных жемчужных подвесок, напоминающих жёлуди, кажется, едва удерживаются бриллиантовыми «чашечками» и зависают над сверкающим алмазными искрами фестончатым, заставляющим вспомнить о готических арочках, бордюром, чуть не касаясь его.[314]



А. Картье. Диадема-кокошник. 1908 г.


Недаром её очарование так подействовало на Луи Картье. Тот, конечно же, во время своего первого визита в Северную Пальмиру на Рождество 1907 года не упустил возможности ознакомиться с хранившимися в Бриллиантовой комнате Зимнего дворца коронными сокровищами, и совершенно очевидно, что ряд диадем французского ювелира, в особенности созданная в 1908 году диадема-кокошник,[315] представляет собой пусть отдалённый, но всё-таки несомненный вариант болиновского шедевра.

Исключительно прекрасный подбор необычайно редких по величине жемчугов поразил знатока камней академика Ферсмана, просматривавшего в 1922 году сокровища царской семьи.

Пройдя с молотка на аукционе Кристи в 1927 году (хотя официально лот № 117 остался непроданным из-за большой стартовой цены)[316] творение Болина промелькнуло на торгах той же фирмы в 1979 году как собственность английской вдовствующей герцогини Мальборо[317] а затем диадема оказалась в коллекции Имельды Маркос. К сожалению, супруга президента Филиппин даже не подозревала о подлинной исторической ценности диадемы, иначе она вряд ли (как говорят) размонтировала дивное украшение русских императриц, чтобы снятые редкостные перлы украсили ей собрание жемчуга.

Уже в наши дни золотые руки ювелиров Алмазного фонда СССР Виктора Владимировича Николаева и Геннадия Фёдоровича Алексахина, повторяя по старым фотографиям шедевры своих предшественников, воссоздали в 1987 году и эту диадему.[318] Правда, в отличие от оригинала, в реплике помимо платины, а не серебра, применён также вместо натурального, культивированный, а поэтому идеальной сферической формы и ровного тона жемчуг, прекрасно подобранный и по величине. Полную чарующей прелести копию старинной диадемы, напоминающей национальный праздничный головной убор, назвали «Русской красавицей».

Интересно, что в начале XX века в США, правда недолго, в женском костюме существовала мода на «тиары»-кокошники, что объяснялось бурным увлечением всем русским, в немалой степени обязанным фантастическим успехам гастролей русского балета.

С 1849 года мастерская Болина, где работало около полусотни человек, располагалась на углу Невского и Грязной (ныне Марата) улицы.[319] Дела шли успешно. Слава придворного ювелира росла, и вскоре от заказчиков не стало отбоя. В том же году в семье её владельца родился последний, восьмой ребёнок, причём крёстной крошки Александрины согласилась стать сама императрица Александра Феодоровна.[320]

Да это и неудивительно. Ведь Болин никогда не отказывался от выступлений в благотворительных концертах, устраиваемых при Дворе. У обоих братьев Болин были столь прекрасные голоса, что однажды кто-то из слушателей не удержался и спросил Карла-Эдуарда, не хочет ли тот сделаться оперным певцом? Поставщик Двора Его Величества гордо ответил: «Никогда я не буду петь за деньги!»[321]


Триумфальный успех работ Карла Болина на Всемирной выставке 1851 года в Лондоне

Слава Карла Болина выросла и упрочилась на первой же Всемирной выставке, состоявшейся в Лондоне в 1851 году. Исполненные придворным ювелиром диадемы, браслеты и броши поразили знатоков как своей красотой и фантазией форм, так и изысканным подбором, казалось бы, традиционных камней: бриллиантов, жемчугов, рубинов и бирюзы, создававших подчас непривычную колористическую гамму. Особенно восхищала всех брошь, неповторимый эффект ей придавали жемчужины редкостного стального цвета. Но главным образом удивляло мастерство закрепки. Все представленные Болином работы «решительно превосходили совершенством оправы всё, что было на выставке, не исключая даже диадемы испанской королевы работы знаменитого парижского ювелира Лемонье».

Карл Болин, несомненно, пережил подлинный триумф, когда браслет работы его фирмы на следующий же день после открытия выставки купил считавшийся первым любителем и знатоком г-н Гоуп (Хоуп), владевший лучшим собранием драгоценных камней в Англии.[322]

Не скупились на похвалы и критики, и хотя в самой России многие считали «невозможным для нашего отечества первенствовать или даже соперничать с другими государствами, особенно с Францией, законодательницей моды и вкуса», англичанин Кристофер Хобхаус, описывая сокровища экспозиции Хрустального дворца, недвусмысленно высказался, что «русские ювелиры Болины были лучшими на выставке, как по дизайну, так и по качеству».[323]

Ему вторил автор статьи в газете «Английская иллюстрация»: «Всего более было обращено внимание на бриллианты… Величина их не чрезвычайна, отделка их превосходит всё по искусству, лёгкости и изяществу. Под одним стеклянным колпаком была прелестная бриллиантовая диадема с яхонтами и опалами. Рисунок этой диадемы превосходный, и отделка её так нежна, что серебряная вязка видна только с изнанки… Под другим колпаком находится ожерелье из бриллиантов и яхонтов в виде виноградной кисти. Отделка этой драгоценности самого изящного вкуса и так легка, что связи её едва видны, видны одни виноградинки. Все они нанизаны на одну нить. Им могут позавидовать лучшие парижские бриллиантщики».[324] Победа была полной. Фирма Болин на Лондонской Всемирной выставке 1851 года удостоилась высшей награды.


Бриллиантовый фермуар в виде двух подковок

В конце следующего, 1852 года, императрице Александре Феодоровне захотелось иметь новый прочный и красивый фермуар, который бы надёжно скреплял тяжёлое ожерелье, состоящее из трёх нитей-низок крупного жемчуга, подобранных таким образом, что они, не перепутываясь, образовывали единое целое. Высочайший заказ поступил к придворному ювелиру Карлу Болину, находившемуся после триумфа на первой Лондонской Всемирной выставке в зените успеха.



Карл Болин. Жемчужное колье из трёх ниток с бриллиантовыми застёжками. 1852 г.


Отобрав нужные для работы коронные бриллианты, в том числе из давно не употреблявшихся украшений, он сделал обе части застёжки, придав каждой форму подковки с как бы зависавшим внутри неё крупным грушевидным панделоком, отчего пространство вокруг последнего образовывало вторую «подкову». Столь, на первый взгляд, странный мотив придворный мастер выбрал неслучайно, эта эмблема удачи, по народным поверьям, должна приносить владелице счастье. К тому же, как известно, подкова (правда, вместе с наковальней) служила атрибутом Св. Элигия, покровителя ювелиров и кузнецов.[325] На сей раз пришлось пожертвовать одной из семи «буколь», чтобы взять из неё панделок-«подвеску», весившую, по определениям придворных оценщиков, «от 24-х до 26 гран».[326] После 1925 года это трёхрядное жемчужное ожерелье с драгоценным фермуаром неизвестно куда продали. Но сохранившаяся чёрно-белая фотография позволяет оценить не только неисчерпаемую фантазию Болина, но и справедливость высказываний о редком мастерстве, с каким делались оправы, потому что многочисленные алмазы зажаты в почти незаметных сверху «лапках»-крапанах и как будто «зависают» над серебряной с золотым низом основой, совершенно скрывая её.[327]

Некоторые клиенты Карла Болина, нуждаясь в деньгах во время Крымской войны, предложили ему купить у них за полцены когда-то приобретённые в его фирме драгоценности. Однако придворный ювелир, прекрасно зная, как выросли цены, ответил, что он сможет дать продавцам-аристократам лишь первоначальную цену. Согласно семейной легенде Болинов, это так устыдило высокопоставленных магнатов-клиентов, что они, «вместо того чтобы продавать фирме обратно свои украшения, начали покупать новые».[328]


Хенрик-Конрад Болин и его петербургские племянники

Почти два десятилетия помогал старшему брату перебравшийся в Северную Пальмиру в 1836 году из Стокгольма Хенрик-Конрад Болин (1818–1888), пока не почувствовал себя в силах, особенно после триумфального успеха фирмы на Всемирной Лондонской выставке, завести филиал семейного дела в Москве, куда он переехал в 1852 году. В «первопрестольной» Хенрик-Конрад (Генрик-Конрад), или, как его предпочитали именовать, Андрей Болин вступил в компанию с великобританским подданным, коммерсантом Джеймсом-Стюартом Шанксом, зарегистрировавшимся «владельцем магазина золотых и серебряных изделий в Москве». В открытом на Кузнецком мосту магазине фирмы, явно в пику столичному «Английскому магазину Никольса и Плинке» названном «Английский магазин. Шанкс и Болин», младший брат придворного ювелира возглавлял отдел серебряных и ювелирных изделий. Ставка делалась на серебро, так как Москва испокон веков славилась традиционными вещами из этого драгоценного металла.[329]

Целая группа московских мастеров работала на успешную фирму.[330] У Хенрика-Конрада было семеро детей: три дочери и четыре сына. Когда глава семейства скончался, выяснилось, что всё огромное состояние он завещал жене и дочерям. Шанкс тут же вышел из дела, основав собственный торговый дом. Сыновья, получившие солидное образование, должны были сами пробивать жизненную стезю.

Заправлявший делами отца и уцелевшими мастерскими Вильгельм-Джеймс Болин (1861–1934), изучивший тонкости ювелирного искусства в Париже, Лондоне и Амстердаме, обратился к петербургским кузенам, и в конце 1880-х годов в Москве появился элегантный магазин – филиал петербургской ювелирной фирмы «К.Э. Болин». Московское отделение торгового дома Болинов в основном выпускало серебряную посуду, предметы быта и туалета, широко используя как скопированные с экспонатов Исторического музея орнаменты, так и эскизы руки приглашённых из-за границы французских художников, внесших в работы фирмы черты модного нового стиля модерн. Между живущими в Петербурге и в Москве родственниками царили полнейшие взаимопонимание и дружба. Однако по деловым соображениям в 1912 году московский филиал выделился в самостоятельную фирму «В.А. Болин», руководимую вплоть до 1918 года Вильгельмом (Василием Андреевичем), которому активно помогал его младший брат Хенрик-Конрад-младший. Благодаря своей кипучей энергии Вильгельм Болин открыл конторы в Лондоне, Берлине и Париже, помогавшие ему для выполнения заказов европейских княжеских домов приобретать лучшие камни, учитывать изменения моды, безопасно пересылать драгоценности. Придворный ювелир, он мог бы стать русским дворянином, но Вильгельм Болин предпочёл сохранить шведское гражданство.[331] В Петербурге дело Карла Болина наследовали и продолжали его вдова и сыновья: Эдуард-Людвиг (1842 – после 1916), ставший сразу же после смерти отца, с 1864 года, оценщиком Кабинета, придворным ювелиром и поставщиком Высочайшего Двора, и Густав-Оскар-Фридрих (1844–1916). Их дом, где размещались мастерские и магазин, вначале находился на Мойке, 55, а в 1869 году братья перебрались поближе к Зимнему дворцу, купив у отставного подполковника Дементьева дом на Большой Морской улице, 12 (ныне – № 10). Архитекторы Ф.Л. Миллер и В.И. Шауб полностью перестроили здание в 1874–1875 годах, украсив фасад изображением двуглавого орла, фланкированным с обеих сторон фамилией владельцев, данной в написании на русском языке и на латинице.[332] И сейчас над окном слева от эркера можно прочитать высеченное на фасаде имя «BOLIN».

Клиенты поднимались на второй этаж дома и попадали в красивые, элегантно, но «по-домашнему» обставленные салоны, где их угощали чаем и потом демонстрировали украшения. Больших запасов готовых изделий не делалось, а в магазине приобреталось в основном серебро «московского» Болина. Всё изготовлялось по заказу, причём оговаривалось и использование конкретных драгоценных камней в новых моделях.[333] В 1871 году Эдуард и Густав Болины реорганизовали магазин и мастерские в торговый дом «К.Э. Болин» («Карл Эдуард Болин»), действовавший вплоть до 1917 года, соперничая с фирмой Фаберже.[334] Своеобразным кредо членов семьи ювелиров стали слова «московского» Болина: «Я не гонюсь за дешевизной, моя цель – изготавливать украшения, которые нельзя приобрести в другом месте и которые – от самых мелких до самых крупных – совершенны».[335]




Большая Морская ул., 10


Неоднократно изделия столичной фирмы Болина выставлялись на мануфактурных выставках, неизменно получая золотые медали и призы. На Всероссийской мануфактурной выставке 1870 года, проходившей в Петербурге на территории Соляного городка, работы фирмы наградили золотой медалью за «совершенную чистоту ювелирной работы, искусный подбор камней и изящество рисунков при долговременном существовании фирмы».[336] Все согласились, что именно Болину принадлежало «первое место, как по изяществу рисунка, совершенству работы, так и по высокой ценности изделий», причём «знатоки не могли довольно налюбоваться его большой диадемой из листьев плюща, исполненных только бриллиантами, чрезвычайно искусно сплетёнными, так что металл, их поддерживающий, совершенно исчезает».[337]

Столь же высокая оценка работы торгового дома «К.Э. Болин» повторилась и на Всероссийской художественно-промышленной выставке 1882 года в Москве, где внимание публики привлекли «необыкновенно изящные два золотых веера, отделанные бриллиантами и украшенные живописью во вкусе XVIII века», и роскошная диадема, изумляющая знатоков качеством жемчугов и бриллиантов. И опять все отметили поразительный эффект, когда кажется, что «камню не на чем почти держаться; он между тем укреплён плотно и составляет с гнездом как бы одно нераздельное целое. Солидность работы, не вредящая изяществу, блеск, не вредящий вкусу, отмечают произведения г. Болина в ряду других произведений того же рода».[338]

В аристократических кругах славились диадемы, браслеты, броши, серьги, переливающиеся многочисленными, сплошь унизывающими поверхность металла основы, бриллиантами, в которые искусно вкрапливались мерцающие влажным блеском жемчужины, посверкивающие фиолетовыми огоньками аметисты, пламенеющие алыми сполохами рубины. Считалось весьма престижным иметь в приданом вещи, приобретённые у Болина. Недаром Александр II подарил своей дочери Марии, выходившей в 1874 году замуж за герцога Эдинбургского, великолепную парюру с бриллиантами и рубинами, созданную в фирме Болина.[339] Великий князь Александр Михайлович вспоминал, что к его женитьбе в 1894 году все подарки императора, касающиеся ювелирных работ, «были заказаны у Булина, лучшего ювелира Санкт-Петербурга».[340] К свадьбе князя Феликса Феликсовича Юсупова (прославившегося потом убийством Григория Распутина) с великой княжной Ириной Александровной украшения, разместившиеся затем в специальных витринах, заказывались в первую очередь у Болина и только после этого «уже у Фаберже, Картье, Бушерона, И. Симнж и у «Колленвуд и Компании».[341]

Именно придворному ювелиру Эдуарду Болину выдали бриллианты на изготовление свадебного венца для датской принцессы Дагмар, выходящей замуж за цесаревича Александра Александровича,[342] ему же доверили исполнение обручальных колец Николая II и принцессы Алике Гессенской,[343] а несколько лет спустя – четырёх наперсных крестов, усыпанных хризолитами, аквамаринами, гранатами, аметистами и алмазами, к путешествию Их Величеств в Саровскую пустынь на канонизацию преподобного старца Серафима Саровского.[344]


Мастера, сотрудничавшие с фирмой Болинов

На фирму Болинов работало много талантливых мастеров. Около 1850 года началось семилетнее сотрудничество с прославленным петербургским ювелиром Александром-Францем Бутцем,[345] чья мастерская располагалась в доме Жадимировского (перестроенном в 1860-х годах) на Большой Морской, № 21.

В доме на Мойке размещалась мастерская «главного ювелира» фирмы Владимира Яковлевича Финикова. Там в 1897 году работали 15 человек, производя браслеты, броши, запонки, кольца и портсигары. Золотых и серебряных дел мастер Николай Андреевич Черноков, происходивший из крестьян Олонецкой губернии, трудился на Литейном, 40. Небольшие золотые предметы с камнями делал Эдуард-Вильгельм Шрамм, работавший и на фирму Карла Фаберже.[346] Затем главным ювелиром стал эльзасец Франс Вебер. Изящные вещи исполнял Василий Васильевич Цвернер (Свернер). В начале XX века в петербургской фирме Болинов насчитывалось около ста сотрудников.[347]

Особенно выделялся среди них своим незаурядным дарованием Роберт Шван (Швен), награждённый на Всероссийской выставке 1882 года серебряной медалью на Аннинской ленте.[348] В память коронации Александра III именно этот мастер исполнил в 1883 году несколько бриллиантовых брошей в виде императорской короны с портретами августейшей четы, предназначенных для датской королевы Луизы, матери счастливой царицы Марии Феодоровны, и для кронпринцессы Ловизы, дочери шведского короля Карла XV. Супруга датского престолонаследника в 1899 году получила в подарок от русского Двора и великолепную подвеску-сердечко, усыпанную алмазами и жемчугом, также работы Роберта Швана. После смерти ювелира мастерской не без успеха управляла его вдова София Шван.[349]


Изумрудный гарнитур последней императрицы

Около 1897 года, выполняя заказ молодой императрицы Александры Феодоровны, Болин создал диадему и ожерелье, входившие в великолепную алмазную парюру с крупными изумрудами. Украшение на корсаж, входившее в этот гарнитур, ввиду срочности работы, исполнил Кнут-Оскар Пиль, мастер московского отделения фирмы Фаберже. В ожерелье чередовались алмазные петли и бантики красивого рисунка, дополненные каплевидными подвесками, своеобразной подковкой окружающими изумрудные кабошоны. Те же элементы мастер Роберт Шван (Швеи) использовал и в диадеме, однако теперь исполненные из южноафриканских алмазов ленты, взмывая кверху, то свивались в тяжёлые петли, окружающие фантастический цветок с сердцевинкой из крупного изумруда, то прихотливо сплетались в капризно изогнутые банты. Мало того, что громадный травянисто-зелёный изумруд в центре диадемы весил 23 карата, но сей смарагд, найденный в копях Колумбии, для большего эффекта огранён высоким четырёхугольным пирамидальным кабошоном.[350] Дивная диадема настолько нравилась коронованной владелице, что художник Николай Корнилиевич Бодаревский запечатлел её на одном из портретов супруги Николая II.[351] Поскольку в это время не редкостью стали трансформирующиеся украшения, Роберт Шван сделал отдельные детали диадемы съёмными, отчего понадобилось их пронумеровать (см. рис. 16, 17 вклейки).



Кнут-Оскар Пиль. Пластрон из бриллиантового гарнитура с изумрудами



Карл Болин. Колье из бриллиантового гарнитура с изумрудами


Диадема супруги великого князя Михаила Михайловича

Из рук мастеров фирмы «К.Э. Болин» вышла и другая диадема со съёмными частями, при желании трансформирующимися (благодаря соответствующим креплениям) в самостоятельные украшения. Заказал её член семьи Романовых, вынужденный эмигрировать за границу из-за своей «глупой» женитьбы.

14(26) февраля 1891 года великий князь Михаил Михайлович (1861–1929), презрев мнение света и запреты родных, обвенчался в Сан-Ремо со своей любимой. Второй сын великого князя Михаила Николаевича, обладавший располагающей внешностью, благородным сердцем и незаурядными способностями танцора, служил в лейб-гвардии Егерском полку. «Миш-Миш» мечтал об уютном семейном гнёздышке во дворце на Адмиралтейской набережной, № 8, однако ему вовсе не нравились «равнородные» иноземные принцессы, предлагаемые ему в жёны, а посему он отверг и Ирэну Гессенскую (родную сестру Алике и Эльзы), и дочь будущего английского короля Эдуарда VII Луизу-Викторию. Причём британской принцессе 26-летний великий князь, приехавший свататься, не смущаясь, простодушно заявил, что он, конечно же, готов жениться на ней по династическим соображениям, но никогда не полюбит. Александр III, узнавший о столь скандальном афронте, даже не смог совладать с обуревавшими его чувствами и в порыве гнева выпалил: «Мишка – дурак!»[352]

Сердце своё романтичный внук Николая I отдал графине Софье Николаевне Меренберг (1868–1927). Избранница родилась от морганатического брака принца Николая-Вильгельма Нассауского и Натальи Александровны Пушкиной, дочери великого русского поэта, получившей в 1867 году от принца Георга Вальдек-Пирмонт титул графини Меренберг. Но если члены императорского Дома спокойно восприняли женитьбу брата той же графини Софьи Николаевны Меренберг, графа Георга-Николая, на светлейшей княжне Ольге Александровне Юрьевской, дочери императора Александра II от морганатического брака с княжной Екатериной Михайловной Долгоруковой, то «Миш-Мишу» не повезло. Мать его, великая княгиня Ольга Феодоровна (урождённая принцесса Цецилия Баденская), узнав по пути на юг из покаянного письма сына о свершившемся месяц назад венчании, так расстроилась, что прямо на железнодорожной станции в Харькове супруга великого князя Михаила Николаевича 31 марта (12 апреля) 1891 года скончалась от удара. Принцу Вильгельму Нассаускому, тестю провинившегося великого князя, император Александр III вне себя от гнева послал телеграмму: «Этот брак, заключённый наперекор законам нашей страны, требующий моего предварительного согласия, будет рассматриваться в России как недействительный и не имевший места». Великому герцогу Люксембургскому, получившему такое же послание, оставалось лишь неловко оправдываться за подвластных ему родственников: «Я осуждаю в высшей степени поведение моего брата и полностью разделяю мнение Вашего Величества».[353]

Однако если в аналогичной ситуации, произошедшей почти через столетие, генеральный секретарь КПСС Леонид Ильич Брежнев, недовольный браком своей своевольной дочери с артистом Игорем Кио, приказал аннулировать запись в ЗАГСе и выдать разведённым (таким бюрократическим образом) супругам новые паспорта с чистыми страницами, то проштрафившегося великого князя августейший кузен-самодержец уволил со службы, лишил содержания и запретил возвращаться в Россию. Правда, новый император Николай II был гораздо либеральнее, разрешив Михаилу Михайловичу вернуться на родину (чем великий князь так и не воспользовался), возвратив «паршивой овце семейства» звание флигель-адъютанта и назначив шефом 49-го Брестского полка, хотя его «дядюшка» и написал скандальный, почти автобиографический роман «Never say die» («Не унывай»). Правда, сей опус, изданный в Лондоне в 1908 году, естественно, запретили в России. Через год после венчания графиня Софья Николаевна Меренберг перешла в православие. Когда же страсти чуть поутихли, великий герцог Адольф Люксембургский пожаловал племяннице титул графини Торби, придуманный самим «Миш-Мишем» в память о деревне Тори в боржомском имении своего отца. Великокняжеской чете пришлось жить за границей, долгое время на вилле «Казбек» в Каннах, а затем в Лондоне, где оба супруга и упокоились на Хэмпстедском кладбище.

Их вторая дочь, графиня Надежда Михайловна Торби (1896–1963), вышедшая замуж за лорда Джорджа Маунтбэттена (именовавшегося принцем Баттенбергом до германофобии Первой мировой войны), позднее ставшего 2-м маркизом Милфорд-Хэйвен, унаследовала исполненную Болином рубиновую диадему матери. Последней её владелицей стала маркиза Сара Милфорд-Хэйвен, находящаяся в родстве с английской королевской семьёй. Необходимое дополнение официального парадного придворного костюма русской великой княгини (пусть и непризнанной) имеет предписанную, напоминающую открытый кокошник, форму полумесяца. Золотую ажурную диадему неслучайно украшают помимо восьми сотен бриллиантов полусферические кабошоны великолепных алых яхонтов. Ведь на официальных придворных балах великие княгини «появлялись в своих фамильных драгоценностях с рубинами и сапфирами. Цвет каменьев должен был соответствовать цвету платья: жемчуга и бриллианты или рубины и бриллианты – при розовых материях, жемчуга и бриллианты или сапфиры и бриллианты – при голубых материях.[354]

Кстати, великий князь Михаил Михайлович заказал Болинам ещё одну такую же диадему, но с лазоревыми сапфирами. Та перешла по наследству другой дочери – графине Анастасии Торби, ставшей женой сэра Гарольда-Огастеса Уэрнера, владельца знаменитого замка Льютон Хуу в Бэдфордшире, где собрано много вещей, связанных с родом А.С. Пушкина. Однако нынешнее местонахождение сапфировой диадемы неизвестно.

Посетители Эрмитажа, видевшие диадему с рубинами в 2004 году, с трудом верили, когда им говорили, что восемь её частей при желании легко открепить от основы, превратив в пару серёг, пару застёжек браслетов, пару наверший шпилек, а также в кулон-брошь, напоминающий геральдическую лилию. Некоторые изображения в деталях рисунка намекали на генеалогические связи великокняжеской четы. Ведь другая брошь, располагающаяся в центре диадемы, была похожа на звезду высшего русского женского ордена Св. Екатерины, если бы на месте привычного круга с девизом не пламенел сердцевидный рубин. Сама же основа, лишённая снятых деталей, преобразовывалась в прелестное колье. Диадему, на которой виднеется чуть заметное клеймо, как и все работы петербургской фирмы Болин, отличают высокий уровень ювелирной работы, изящная закрепка камней, сложность монтировки и остроумное решение конструкции.[355]

Трансформирующиеся украшения были не редкостью в это время. Достаточно только вспомнить, как подобной вещи в пьесе Оскара Уайльда «Идеальный муж» отводится весьма важная роль при разоблачении великосветской воровки, поскольку о секрете возможного преображения присвоенной броши в браслет похитительница даже не подозревала. А таился он в крошечной, хорошо замаскированной пружинке.[356]


Судьба династии Болинов в XX веке

В 1906 году Эдуард Болин и Карл Фаберже опять объединили свои усилия, чтобы купить роскошную историческую подборку камней, хранившуюся в Камеральном отделении Императорского Кабинета, а теперь выставленную на продажу из-за финансовых затруднений, связанных с русско-японской войной 1904–1905 годов. Хотя эта своеобразная коллекция и была богата «редкими, дорогими экземплярами, из которых могли быть изготовлены разные ювелирные драгоценные вещи», последние десять лет она пролежала без употребления.[357] Болин и Фаберже в ходе своеобразного аукциона 14–16 августа предложили миллион рублей, что тогда соответствовало стоимости 750 килограммов золота высшей пробы, но окончательную продажу отложили, а на вторичных торгах победу одержал ювелир Закс (Сакс), увеличивший ставку всего-то на 75 тысяч рублей.[358] Эти «смешные» деньги решили исход торгов. На вырученную же сумму в 1075 тысяч рублей Николай II предписал образовать особый капитал, чтобы на проценты с него приобретать новые подарки.[359]

В Петербурге дела шли успешно. Придворный ювелир Густав Карлович Болин приобретает в 1881 году, вскоре после смерти матери, находившийся с 1872 года во владении И. А. Мерца участок на Каменном острове, где с 1834 года располагался выстроенный архитектором А.И. Штакеншнейдером дом «купеческой жены Ян». В 1896–1899 годах главный дом, укрепив фундаменты и заменив сгнившие брёвна, перестроили по проекту Г. де Брюера. Фасады сверкали свежей краской, нанесённой на обшивку из вагонки, блестели новые полы и печи. Но старая дача для разросшегося семейства придворного оценщика и ювелира вскоре стала мала, как и другой деревянный дом, выстроенный в 1896 году по проекту Г. Бюхтера. Оба они были разобраны в 1973 и 1976 годах.

Густав Карлович Болин, присоединив к своим владениям ещё два соседних участка, взятых в долгосрочную аренду в 1906 году, заказал академику архитектуры Л.Х. Маршнеру проект более просторной, двухэтажной деревянной дачи. Новоселье справили спустя два года. Дом был хорош, но особенно красива была большая застеклённая веранда с великолепным металлическим каркасом в стиле модерн, на фасадах красовались ажурные балконы, а оконные решётки, ограждения подоконных цветников и козырёк дополнялись изящными литыми деталями. Вокруг дубовой винтовой лестницы, устроенной в центре особняка, размещались парадные помещения первого этажа и жилые комнаты. В духе модерна были выдержаны украшавшие интерьеры зелёные и синие поливные изразцы, светло-коричневый глазурованный кирпич, вырезанные из дуба филёнчатые панели, не говоря уже о дубовой обшивке стен и потолка. Всё это удачно сочеталось с мебелью из красного дерева.

Революционные события разрушили мирное течение жизни семейства, осиротевшего после смерти в 1916 году Густава Карловича. В 1917 году дачи на участке Болина были опечатаны, что не уберегло их от многократных ограблений. Следующий же год принёс реквизицию имущества. В 1919 году многочисленные служебные постройки разобрали на дрова, а что уцелело, доломали в блокаду. В 1920 году в доме едва не разместился 10-й авиационный отряд истребителей. Только в 1923 году остатки уцелевших вещей семьи Болин перевезли сначала на дачу принца Ольденбургского, а затем в Елагин дворец, однако дальнейшая их судьба неизвестна. Почти четыре послевоенных десятилетия отремонтированная и перепланированная дача Болина служила спальным корпусом Клинического санатория, числясь по адресу: 2-я Берёзовая аллея, 28. Совершенно было обветшавший, находившийся в аварийном состоянии дом, некогда принадлежавший придворному ювелиру Густаву Карловичу Болину, в настоящее время отреставрирован, при разработке проектов использовали архитектурную графику архитектора Маршнера.[360]

За заслуги перед государством и Двором братьям Болин, Коммерции советникам и потомственным почётным гражданам, в 1912 году не только даровали звание потомственных дворян, но в Департаменте герольдии для них изобрели «говорящий» герб: под увенчанным тремя страусовыми перьями рыцарским шлемом в орнаментальных завитках, четыре жемчужины в нижней части фигурного щита крестообразно примкнули к огранённому изумруду, а вокруг перлов обвился тот самый трос-«булинь», благодаря которому корабль судьбы рода ювелиров Болинов отважно, преодолевая все препятствия, шёл на всех парусах намеченным курсом по волнам моря житейского к успеху. Густаву Болину так понравился эскиз, что прямо на нём он написал: «Прошу сей проект герба моего сохранить без изменений».[361]

Хотя у поздно женившегося Эдуарда Болина было четверо детей от Мариетты Майзер, а у Густава от Адины-Александрины-Генриетты-Софи Шаде – шестеро/[362] наследовать семейную фирму в Петербурге оказалось некому. Всё клонилось к переходу империи Болинов к «московскому» Вильгельму дела которого шли настолько блестяще, что с 1912 года тот открыл филиал своей фирмы «В.А. Болин» с непременно действующим в разгар сезона магазином в курортном германском городке Бад-Гомбурге близ Висбадена, куда съезжалось на отдых аристократическое русское общество.

Но Первая мировая война спутала все планы. В России стало неспокойно, начались стачки, забастовки, погромы. А тут ещё ограбили и убили в поезде представителя известной и уважаемой ювелирной фирмы «Бушерон», вместе с сыном возвращавшегося из Баку после показа большой коллекции драгоценностей. Эдуард, в свободное время увлекавшийся лошадьми и конным спортом, вскоре после кончины брата Густава в 1916 году предпочёл на яхте отправиться в Германию, где у него давно были куплены поместья.[363]

Вильгельму Болину как шведскому подданному удалось перевести денежные активы и вещи из Бад-Гомбурга в Стокгольм. Там ювелир при помощи банкира К. А. Валленберга организовал мастерские, где с помощью нанятых специалистов делались украшения из платины с бриллиантами, а в сентябре 1916 года Вильгельм Болин в присутствии короля Густава V открыл свой магазин. После Октябрьской революции всё имущество Болинов как в Петербурге, так и в Москве национализировали. Однако Вильгельму Болину даже в тяжёлые годы удалось сохранить своё дело в Стокгольме, где его потомки до сих пор являются придворными ювелирами короля Швеции.[364]


Глава VI
Оценщики Императорского кабинета


Ювелир Готтлиб-Эрнст Ян

Долгое время оценщиком Кабинета работал вместе с Иоганном-Фридрихом Яннашем ювелир Готтлиб-Эрнст Ян. Саксонец из Эльсница ещё юным подмастерьем прибыл в Петербург, где ему посчастливилось с 1802 года поучиться ремеслу у придворного ювелира Кристофа-Фридриха фон Мерца, а через десять лет успешно выдержать экзаменационные испытания на звание мастера столичного иностранного цеха.[365] Второй большой удачей стала женитьба на Софии, дочери оценщика Кабинета Андрея Рёмплера. После смерти тестя в 1829 году молодой Ян унаследовал не только престижную должность при Дворе, но и лучший, как считалось в Петербурге, магазин бриллиантовых вещей. С 1831 года в компании с Яном начал работать уроженец Стокгольма Карл-Эдуард Болин, который в 1834 году женился на Катерине-Эрнестине Рёмплер, и, таким образом, компаньоны фирмы «Болин и Ян» стали свояками.[366]

Вещи, сделанные Яном, – фермуары, серьги, булавки, фероньерки, – неоднократно служили Николаю I для подарков домашним. В 1831 году мастер исполнил ожерелье, преподнесённое самодержцем супруге на крещение третьего сына, названного в честь счастливого отца Николаем. Склаваж усеивали камни такой величины и цены, что стоимость дара оказалась равной 169 тысячам рублей.[367]

Скорее всего, именно придворному оценщику Готтлибу-Эрнсту Яну доверили к 1 января 1833 года переделать жемчужную диадему императрицы Марии Феодоровны. Ведь вдова Павла I в своём завещании даже написала: «Моя корона принадлежит государю. Все же прочие бриллианты мои, жемчуги и драгоценные камни, подаренные мне покойной государыней и покойным императором Павлом, а равно и приобретённые мною лично», как и различные уборы, делятся между сыновьями и дочерьми (или их потомками), причём в унаследованных вещах «допускается, разумеется, делать изменения в форме и фасоне их, по личному усмотрению».[368]

Переделанная диадема получилась на славу. Хотя её завершение и сохранило форму треугольника, присущую началу XIX века, но триады крупных бразильских бриллиантов, чередующиеся с аккуратно закреплёнными на невидимых штырьках жемчужными грушками, невольно напоминали о модных элементах, заимствованных в искусстве готики. О временах Средневековья заставляли вспомнить и конструкции двойных арочек, с которых изящно свешивались подвижно закреплённые перлы изумительной красоты и величины, причём каждый тяжело покачивался над алмазным фестоном, похожим то ли на подкову, то ли на полумесяц. Сам же ободок формировали два бриллиантовых пояска с заключённой между ними вереницей почти идеально круглых «горошинок»-жемчужин, постепенно уменьшающихся от центра к краю.[369] Недаром дивную диадему столь любили как супруга Николая I, так и последующие русские императрицы.



Готтлиб-Эрнст Ян (?). Большая диадема с жемчугами. 1830-е гг.


К сожалению, уцелевшие от переделок ювелирные произведения XIX века мало ценились и безжалостно продавались через «Антиквариат» и «Торгсин» в 1920-е и 1930-е годы, в результате чего отечественные музеи сейчас обладают жалкими, к тому же в большинстве своём не атрибутированными, крохами прежнего богатства, причём особенно пострадали коронные драгоценности и лично принадлежавшие императорской и великокняжеским семьям изделия златокузнецов.

В 1835 году всех петербуржцев взволновало и привело в немалый трепет исчезновение в первых числах марта «бриллиантщика Яна». Стали поговаривать, что он мог броситься в воду от одолевающей его в последнее время хандры. Только в середине мая вскрывшаяся Нева принесла к Гутуеву острову тело Яна, а поскольку всё на нём оказалось цело: не только вся одежда, но и дорогие пуговки на рубашке, серебряные монеты и несколько каменьев в кармане, а также кольцо, то подтвердилось предположение, что мастер утопился в припадке «гипохондрии». Знавшие Яна искренне сожалели о его неподобающей христианину кончине, поскольку ювелир, по общему мнению, был добрым и порядочным человеком, аккуратно ведущим свои дела, и к тому же счастливым семьянином».[370]

Ещё при жизни Готтлиба-Эрнста Яна, вероятно, его мать, «купеческая жена» О.Н.Ян смогла в 1834 году приобрести у графа А. А. Мордвинова треугольный в плане участок на Каменном острове, расположенный на пересечении 2-й Берёзовой и Большой аллей. А уже в 1849 году на этой территории, принадлежавшей Софье Андреевне Ян, вдове ювелира, и занятой садом, возвышались три деревянных дачи, причём одна, самая большая, располагалась у Большого канала, а другая – по дороге к нему. Владелица огородничеством заниматься не желала, а лишь отдыхала на собственной, как считают, выстроенной модным архитектором А.А. Штакеншнейдером, двухэтажной даче, украшенной на лицевом фасаде четырёхколонным портиком. В 1881 году участок со всеми строениями перейдёт к младшему сыну родной сестры Софии Ян, придворному ювелиру Густаву Карловичу Болину, откупившему вожделенную землю родового гнезда у И. А. Мерца, внука оценщика Кабинета.[371]


«Шведский подданный» Иван Рудольф

В 1838–1839 годахчерез «вдову Софию Ян» или по её доверенности несколько раз получал придворные заказы «шведский подданный» ювелир Иван Рудольф.

В 1837 году 18-летняя Мери (как в семье Николая I ласково, на английский лад, называли Марию, старшую дочь императора) увидела на больших кавалерийских манёврах красавца-юношу, сразу поразившего её воображение. То был принц Максимилиан Лейхтенбергский, младший отпрыск пасынка Наполеона, Евгения Богарне, бывшего при знаменитом отчиме вице-королём Италии. Внук не только французской императрицы Жозефины, но одновременно и баварского короля, тоже не остался равнодушным к чарам русской великой княжны. Однако герцогство Лейхтенбергское было совсем крошечным, и страстно влюблённый Максимилиан Лейхтенбергский согласился переехать в Россию. Мери же удалось переубедить августейшего батюшку и тот согласился на не совсем равный брак. Ведь при баварском дворе принцу Максимилиану всё время напоминали, что он недостаточно знатен: сын принцессы Августы-Амалии от хоть и законного брака, но мезальянса, должен был сидеть на табуретке и пользоваться серебряными столовыми приборами, а все другие члены королевской семьи при этом занимали кресла и ели на золоте.[372] Однако дочь самодержца слишком упорно желала остаться на родине. В октябре 1838 года иноземный жених прибыл в Царское Село. Максимилиан и Мери не желали долго ждать и торопили со свадьбой, поскольку помолвка состоялась уже в декабре. Николай I поставил жёсткое условие: при обряде венчания никто из родственников жениха не должен присутствовать. Причину столь строгого запрещения самодержец объяснил сыну-наследнику: «Надо, чтоб Макс был здесь один в эту минуту и предстал бы пред русскими русским. Потом рады будем видеть здесь и Жозефину, и мать, и Теодолинду, но прежде наш Макс обрусей и искренно!»[373]

На торжественной церемонии бракосочетания высоконаречённых повезло присутствовать путешественнику Астольфуде Кюстину. Однако при выходе из коляски заезжий француз так неудачно зацепился о её подножку, что оторвал одну из шпор вместе с каблуком сапога, причём столь неприличную потерю заметил, лишь вступив на нижнюю ступеньку великолепной лестницы Зимнего дворца. Краснея от стыда и в душе проклиная великолепие и протяжённость огромных зал и богато украшенных галерей, где не укрыться от пристальных взоров придворных, маркиз наконец-то добрался до Большого собора, где «забыл обо всём, включая своё дурацкое приключение». Де Кюстин изумлённо созерцал «стены и потолки церкви, одежды священников и служек – всё сверкало золотом и драгоценными каменьями». При этом «позолоченная лепнина, вспыхивая в ослепительных лучах солнца, окружала своего рода ореолом головы государя и его детей. Дамские бриллианты сверкали волшебным блеском среди азиатских сокровищ, расцвечивающих стены святилища, где царь в своей щедрости, казалось, бросал вызов Богу, ибо поклоняясь ему, не забывал о себе». У французского маркиза, вспомнившего, что именно в сей день ровно полвека назад восставшие парижане разрушили Бастилию, подобное изобилие роскоши вызвало разлитие желчи. Ехидно констатируя, что «люди самого непоэтического склада не смогли бы взирать на все эти богатства без восторга», он скрепя сердце вынужден был признать: «Картина, представшая моему взору, не уступает самым фантастическим описаниям „Тысячи и одной ночи“, при виде её вспоминаешь поэму о Лалла Рук или сказку о волшебной лампе Аладдина – ту восточную поэзию, где ощущения берут верх над чувствами и мыслью».[374]

Приданое великой княжны Марии Николаевны должно было вызывать у созерцавших его подобные же чувства, чтобы богатством наряда, как говаривала в таких случаях Екатерина II, «мы у всех глаза выдрали».[375] Вспомнив, что ещё в 1836 году Иван Рудольф удачно исполнил фермуар с изумрудом и две жемчужные нити, предназначенные для подарка великой княжне Александре Николаевне,[376] именно этому ювелиру доверили срочно сделать для старшей дочери русского самодержца бриллиантовый, сапфировый и рубиновый уборы, причём алмазы были взяты из специально разобранной для этой цели короны покойной императрицы Елизаветы Алексеевны.[377] Для венчального наряда августейшей невесты была необходима великокняжеская корона. Иван Рудольф чрезвычайно успешно справился как с этим заданием».[378] так и с исполнением двадцати трёх бриллиантовых цветков[379] а четыре года спустя сделал брошь и букет[380] усыпанные ослепительно сверкавшими бриллиантами.

В это время ювелирам приходилось создавать модные цветы из самоцветов, повторяющие по форме своей природные оригиналы. Но иногда мастера, исполняя желания венценосцев, изысканно дополняли сияющими алмазами кажущийся слишком скромным наряд представителей царства Флоры.

В день рождения Николая I, 25 июня 1841 года, в саду Монплезира устроили «сельский праздник»: «Белое платье императрицы было украшено букетами из васильков (её любимый цветок), голова убрана такими же цветами. Белое платье цесаревны было вышито соломой, голова убрана красным маком и колосьями, платье украшено такими же цветами, в руках букет из таких же цветов. Костюмы остальных лиц, более или менее, носили характер простоты. Зато украшению драгоценностями не полагалось границ. Масса белых платьев производила большой эффект, но главную красоту им придавали бриллианты. У императрицы, у цесаревны и у других великих княгинь и княжон цветы были усеяны бриллиантами: в средину каждого цветка на серебряной проволочке был прикреплен бриллиант; он изображал как бы росу и эффектно колебался на своём гибком стебельке[381] К сожалению, можно только мысленно представить сделанные Иваном Рудольфом бриллиантовые цветы и букет, как и три драгоценных убора: бриллиантовый, рубиновый и сапфировый из приданого великой княжны Марии Николаевны. В них, вероятно, мастер искусно имитировал пышные садовые и скромные полевые цветы, как это было характерно и для произведений современных ему западноевропейских ювелиров.

Не исключено, что именно Иван Рудольф по воле самодержца исполнил к десятилетию проведённого при Берлинском Дворе знаменитого турнира в праздник Белой Розы дивный цветок, сплошь усыпанный алмазами.


Яков Оссоланус

После трагической смерти оценщика Кабинета Готтлиба-Эрнста Яна в 1835 году занять его весьма престижное место претендовали крупные столичные ювелиры, работавшие в Петербурге в середине XIX века.

Яков (Якоб) Оссоланус, освоивший «ювелирное художество», быстро стал полноправным членом давшего ему образование петербургского иностранного цеха и даже поднялся в нём до должности присяжного Старшинского цехового товарища. Несколько лет назад он уже пытался занять освободившуюся (после смерти Андрея Рёмплера) вакансию, но тогда повезло Готтлибу-Эрнсту Яну. Теперь мастер, сделавший несколько разных изделий по заказам Кабинета, уповал на свою известность чиновникам и посему почитал себя способным стать «ценовщиком драгоценных камней и вещей». В своём прошении от 3 апреля 1835 года соискатель покорнейше просил определить его в «таковую должность» и разборчиво подписался внизу: «Ювелиръ Яковъ Оссоланусъ». К заявлению, ради объективного подтверждения своей высокой квалификации, мастер приложил выданное ему ещё 17 мая 1829 года свидетельство старшины цеха Густава Алыптрёма (Gustav Ahlström) и «старшего товарища В. Раша» (Wilhelm Rasch), считавших ювелира достойным занять в Кабинете желаемую должность.[382]

Почти двумя неделями раньше, 21 марта 1835 года в придворное ведомство поступила «записка Санкт-Петербургского Купца и Ювелира Льва Брейтфуса», также претендующего на должность «Кабинетского ценовщика». Родившийся 28 декабря 1786 года в Кёнигсберге соискатель, став в Северной Пальмире ювелиром и золотых дел мастером иностранного цеха, завёл свой (не уступавший в 1830-х годах по роскоши блестящим лавкам Кейбеля на Большой Морской и фирмы «Ян и Болин» на углу Большой Морской и Кирпичного переулка) магазин на Невском проспекте, сначала у Казанского собора, а затем напротив Гостиного двора.[383] Лев Брейтфус смог не только «всегда изготовлять и обделывать для Кабинета разные драгоценные вещи», но и «так равно и для некоторых вельмож сей столицы с полным успехом».[384] Однако получить желанное место «ценовщика» не помогло ни это заявление, ни то, что мастер три года прослужил оценщиком в Ссудной кассе Санкт-Петербургского Воспитательного Дома и неоднократно привлекался городской Думой для консультаций при установлении цен на драгоценные камни и ювелирные изделия.

Впоследствии Кабинетом у ювелира приобретались серьги, перстни и орденские знаки, а в 1857 году за заслуги Льву Брейтфусу пожаловали медаль для ношения на шее на Станиславской ленте.[385]


Людвиг Брейтфус

Место оценщика при Дворе удалось гораздо позже, в 1851 году, занять его сыну, Людвигу Брейтфусу (1820–1868), с 1859 года ставшему и придворным ювелиром, получив право иметь на своих вывесках и изделиях изображение российского государственного герба.[386] В 1849 году Людвиг Брейтфус проживал по адресу: Невский проспект, Церковный дом.

Именно ему доверили совместно с Карлом Болином и Леопольдом Зефтигеном провести капитальную оценку коронных драгоценностей. В 1866 году Людвигу Брейтфусу пожаловали орден Св. Станислава, а в следующем году заслуженный ювелир удостоился звания потомственного почётного гражданина.[387]

Решил рискнуть и «Временный Золотого и Серебряного цеха Мастер, Ревельский уроженец Бернгардт Феодоров сын Бауер», подав поступившее 20 марта 1835 года в Кабинет прошение. Претендент, храбро подписавшийся на смеси французского и немецкого языков: «Juwelier et Goldt Arbeiter B.T. Bauer», мотивировал своё право занять освободившуюся вакансию тем, что имеет «по сим частям надлежащее сведение и дозволение С.-Петербургской Ремесленной Управы заниматься производством» бриллиантовых и галантерейных вещей, а кроме того, уже воспользовался случаем «в прошлом годе показать Кабинету» свою «работу, состоявшую в отделке золотом, порученной» ему «Антиковой Каменной табакерки». Надеясь на успех своего предприятия, Бернгардт Бауер заботливо приписал в конце своего прошения: «Жительство имею в доме Купца Погребова под № 117-м Литейной части 2-го квартала».[388]


Вильгельм Кеммерер

В конкурсе на звание оценщика Кабинета в 1835 году победил «саксонский подданный» и «Санктпетербургский 3 гильдии временной купец и Санктпетербургского Немецкого цеха Ювелирных, золотых, серебряных и граверных дел мастер» Вильгельм Кеммерер.

Вильгельм (Генрих-Вильгельм) Кеммерер родился в Саксонии 3 октября 1786 года. Его старший брат Фридрих-Антон Кеммерер в 1796 году гостил у своего деда Иоганна-Фридриха-Августа Рейнгарда, числившегося галантерейным мастером петербургского цеха ювелиров ещё в 1808 году и проживавшего «в Мещанской в Болиновом доме».[389] Вскоре Фридрих Кеммерер вместе с родителями и подросшим младшим братом Вильгельмом опять оказался в столице Российской империи.

Вильгельм, вероятно, какое-то время поучившийся началам ремесла у деда, в 1804 году стал подмастерьем у Карла-Генриха Рудольфа, а в 1810 – мастером иностранного цеха, причём даже в 1831–1832 годах избирался сотоварищами старостой-алдерманом.

С 1828 года Вильгельм Кеммерер записался временным купцом в 3-ю гильдию, а 19 декабря 1834 года получил от столичной «Градской Думы» билет-разрешение на купеческую лавку. Однако вряд ли ему удалось занять вакантное место в Императорском Кабинете, если бы не младший брат Александр.

Родился Александр Кеммерер в Саксонии, в тюринском городке Артерне, в 1789 году, а когда отроку исполнилось 8 лет, родители переехали в Петербург, где мальчик вначале посещал школу, а после обучения счёту и письму его отдали в ученики к аптекарю. Способный юноша на лету схватывал знания, и дела его пошли настолько успешно, что в 1812 году он открыл собственную аптеку. Но молодого человека всё время тянуло к науке. Талантливый аптекарь-провизор активно стал экспериментировать с лекарственными составами, а познакомившись со своими коллегами, принялся деятельно хлопотать об учреждении русского фармацевтического общества. Наконец, оно было основано в 1818 году, и вскоре Александр Кеммерер избирается его председателем, а с 1822 года – членом императорского Минералогического общества и Московского общества испытателей природы. В 1824 году горное ведомство предложило Александру Богдановичу Кеммереру место химика при лаборатории департамента горных и соляных дел, а через два года ему доверяется заведование только что основанной Главной горной аптекой. На этом посту Кеммерер наконец-то смог отдаться любимой минералогии, за заслуги в коей он избирается членом Данцигского общества естествоиспытателей и Минералогического общества в Иене, членом-корреспондентом Петербургской Медико-хирургической академии и доктором Гейдельбергского университета. По желанию Николая I именно Александру Богдановичу Кеммереру было доверено преподавание наследнику престола, будущему императору Александру II, части естественных наук, за что позже «берг-гауптман 6-го класса» (горный директор) получил чин действительного статского советника к 50-летию своей фармацевтической деятельности.

Русская великая княгиня и королева Вюртембергская Ольга Николаевна вспоминала на склоне лет: «Я была страстно увлечена химией и следила с большим интересом за опытами, которые производил некто Кеммерер, его помощник (преподавателя физики. – Л.К.). Он показывал нам первые опыты электрической телеграфии, изобретателем которой был Якоби. Опыты эти в 1837 году вызывали глубочайшее изумление и в пользу их верили так же мало, как и в электрическое освещение. Уже в то время мы получили понятие о подводных снарядах, впоследствии торпедах. Папа, интересовавшийся всем, что касалось достижений науки, приказал докладывать ему обо всем. Особо его интересовала техника гальванизации, столь необходимая для промышленности. Мой будущий зять, Макс Лейхтенбергский, в 1842 году основал в Петербурге первый завод, строившийся под руководством французских специалистов. Он существует ещё и сегодня, под именем завода Шопена».[390]

Но это – официальные вехи карьеры Александра Богдановича Кеммерера, а собратья по науке отметили заслуги подвижника фармацевтики и минералогии по-своему, они любили его как честного и доброго человека, талантливого учёного, страстного коллекционера. Норденшельд назвал в его честь «кеммемеритом» красивую разновидность клинохлора – минерал красного, фиолетово-красного, фиолетово-синего или зеленоватого цветов из породы хлоритов-серпентинов, найденных в хромистых железняках Кыштымского и Бисертского заводов.[391] Знаток минералов, Александр Кеммерер, вероятно, не раз помогал советами брату-ювелиру Вильгельму, тем более что в его редкостной по составу коллекции особенно обширно были представлены образцы из русских месторождений. Но, к сожалению, большая часть её вскоре после смерти в Александра Богдановича Кеммерера 1858 году оказалась в Лондоне.[392]

В отличие от других соискателей-конкурентов, Вильгельм Кеммерер написал 11 июля 1835 года прошение не в Кабинет, а прямо на «Высочайшее имя», адресовавшись непосредственно к «Всепресветлейшему, Державнейшему, Великому Государю Императору Николаю Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, Государю Всемилостивейшему». Ювелир Wilhelm Kämmerer, горевший «ревностным желанием поступить на службу в Кабинет»,[393] предусмотрительно запасся нужными документами. Свидетельство «Санкт-Петербургского Купечества от дел Городовых Старост по гильдейскому управлению», данное 16 июля 1835 года, подтверждало, что Вильгельм Кеммерер, «из Саксонских подданных без вступления в подданство России», вёл себя как полагалось благонамеренному гражданину: не имел недоимок, не только состоял в законном браке, но и проявил себя хорошим семьянином, «поведения хорошего, в обществе в предосудительных поступках замечен не был».[394] А неделей раньше, 10 июля, присяжные «Старшины и товарищи Санктпетербургского Немецкого цеха Ювелирных, золотых, серебрянных и граверных дел» иностранного цеха гарантировали, что Вильгельм Кеммерер «в совершенстве знает всё то, что касается до ювелирного искусства».[395]

Чиновники Кабинета перечить высочайшей персоне не стали, и уже 18 июля 1835 года состоялось определение «Временного Санктпетербургского 3-й гильдии Купца Ювелирных, золотых и серебряных дел Мастера Вильгельма Кеммерера, представившего о благонадёжности своей и знании свидетельства, по прошению его, <…> на вакансию оценщика дорогих вещей, с жалованьем, положенным по Штату по восьмисот рублей в год».[396] Уже на следующий день управляющий Кабинетом, не замедлив, утвердил сие решение. Ещё через три дня, 22 июля, о поступлении Кеммерера на придворную службу уведомили и столичную Городскую Думу. Наконец, сам ювелир 10 августа, поклявшись на Евангелии и поцеловав крест, подписал клятвенное обещание о верном, ревностном и нелицемерном отношении к предстоящей службе. Нового оценщика привели к присяге генерал-супер-интендант Фёдор Рейнбот и пастор церкви Св. Анны.[397]

Теперь Вильгельм Кеммерер должен был наблюдать за состоянием не только хранящихся в Кабинете драгоценных предметов, предназначавшихся для «Высочайших подарков», но и за сохранностью личных бриллиантов царской семьи и коронных вещей. Вскоре к обязанностям оценщика Кабинета прибавилось ещё одно обязательство, и по поручению Капитула императорских орденов Василий Богданович Кеммерер изготовил с 1836 по 1841 годы вместе с Иоганном-Вильгельмом Кейбелем множество орденских знаков.

Дела шли успешно, обеспечивая хорошие доходы. Изделия в магазине Кеммерера славились очень хорошим подбором не только бриллиантов, но и других драгоценных камней, особенно уральских и сибирских самоцветов.

Много приходилось работать и для Двора, исполняя всевозможные броши, перстни, браслеты, пряжки, табакерки с портретами царствующих императора и императрицы, красивые броши (одна из них в 1850 году украсила французскую актрису Лежье). В том же году Кеммереру довелось выполнить не только крест с изумрудом к патриаршей митре, но и знак ордена Св. Станислава второй степени, украсивший драгомана Оттоманской Порты Нуреддин Бея, поскольку годом раньше ювелир, как и мастер Яков Оссоланус, удачно сделал с внесением нужных изменений бриллиантовые орденские знаки, предназначенные для пожалования турецким чиновникам.

Кеммерер великолепно справлялся и с более важными и ответственными заказами. В праздник Рождества Христова, отмечаемый в 1837 году, монарх смог преподнести обожаемой супруге искусно сработанный ювелиром небольшой гарнитур с гранатами, состоявший из изящных фероньерки, пары серёг и фермуара. Вскоре оценщику Кабинета поручили исполнить диадему с изумрудами в приданое старшей дочери Николая I к свадьбе с герцогом Лейхтенбергским, а почти два десятилетия спустя для той же великой княгини Марии Николаевны чародей Кеммерер сделал два жемчужных браслета «с бриллиантовым фермуаром при каждом».[398]


Диадема с жемчугами для венчания великой княгини Марии Александровны

Цесаревич Александр Николаевич, совершая в 1839 году вояж по Европе, чтобы выбрать себе невесту из намеченных родителями кандидатур, случайно остановился на ночлег в гостинице маленького немецкого городка Дармштадта и по приглашению великого герцога Людвига заехал в замок, где, увидев обворожительную четырнадцатилетнюю принцессу Марию, влюбился в неё без памяти и сказал сопровождавшим: «Вот о ком я мечтал всю жизнь. Я женюсь только на ней». Правда, эти планы чуть не разрушило чувство, вспыхнувшее было в душе юной английской королевы Виктории при знакомстве с оказавшимся в Лондоне цесаревичем, считавшимся тогда самым очаровательным из европейских принцев. Повелительница Альбиона даже не смогла скрыть от придирчивого высшего света своё неравнодушие к русскому престолонаследнику. Однако такой династический союз по политическим соображениям был невозможен. Да и сама британская монархиня не очень понравилась сыну Николая I, доверившему лишь своему дневнику отнюдь не лестную её характеристику: «Она очень мала ростом, талия нехороша, лицом же дурна, но мило разговаривает».[399]

Николаю I с супругой пришлось принять в семью племянницу (мать Марии, Вильгельмина Баденская, была младшей сестрой жены императора Александра I), хотя вначале и скрепя сердце, так как подлинным отцом принцессы злые языки называли барона де Граней, шталмейстера герцога Людвига. Однако вскоре наречённая цесаревича «завоевала сердца всех тех русских, которые могли познакомиться с ней. В ней соединялось врождённое достоинство с необыкновенной естественностью. Каждому она умела сказать своё, без единого лишнего слова, с тем естественным тактом, которым отличаются прекрасные души».[400]

После помолвки, объявленной 4 марта 1840 года в Дармштадте, великий князь с каждым днём всё больше привязывался к своей богоданной невесте. Да и августейший отец жениха теперь начинал свои письма к будущей невестке непременно со слов: «Благословенно Твоё Имя, Мария».[401]

А через два месяца русское императорское семейство срочно выехало в Берлин, чтобы успеть застать в живых тяжело заболевшего прусского короля. Престарелый Фридрих-Вильгельм III успел одобрить и поздравить внука (которого, признав достойным продолжателем династии Гогенцоллернов, шесть лет тому назад одарил любимой табакеркой знаменитого «короля-солдата» Фридриха II Великого)[402] с удачным выбором и со свершившейся помолвкой, прошептав: «И моя мать была из Дармштадта».[403] После торжественных похорон августейшая фамилия сначала заехала в Веймар, а затем приехала знакомиться с Гессенским семейством. Увидев раскрасневшуюся от волнения принцессу Марию, оценив её манеру себя держать и отпечатавшийся на её серьёзном личике ум, из-за чего она выглядела старше своих пятнадцати лет, довольный Николай I сказал дочери великого герцога: «Ты не можешь понять значения, которое ты имеешь в моих глазах. В тебе я вижу не только Сашино будущее, но и будущее всей России; а в моём сердце это одно».[404]

Несколько счастливых недель невеста провела на водах в Эмсе вместе с женихом, а также с будущей свекровью и одной из золовок. Наконец, 3 сентября путешественники прибыли в Царское Село под проливным дождём, что по народным толкованиям предвещало богатую жизнь. После нескольких суток отдыха, в сияющий солнечный день 8 сентября, золотая карета с зеркальными стёклами торжественно въехала в Петербург, где собравшийся народ радостными кликами приветствовал свою императрицу Александру Феодоровну, обеих её незамужних дочерей Ольгу и Александру, а также иноземную принцессу – наречённую цесаревича, одетых в розовые с серебром русские придворные платья.[405]

Через три месяца, 5 декабря, принцесса Максимилиана-Вильгельмина-Августа-София-Мария Гессен-Дармштадтская на торжественной церемонии в церкви Зимнего дворца перешла в православие, оставив из своих многочисленных имён лишь последнее. Уже на следующий день пышно отпраздновали официальное обручение новоиспечённой великой княжны Марии Александровны с цесаревичем. Рожистое воспаление лица, к счастью, бесследно прошедшее, едва не помешало свадебному торжеству, намеченному на апрель следующего года. Болезнь прошла, как ни странно, благодаря старому народному средству: ничего не говоря принцессе, под её кровать положили на несколько дней язык лисицы, и уже после первой ночи краснота прошла.[406]

По ритуалу бракосочетания для невесты цесаревича полагался обязательный великокняжеский венец, знаменующий её титул. Поэтому 28 марта 1840 года «ювелиру Кеммереру» отпустили недостающие «пятнадцать бриллиантов на шатоны между солитерами к диадеме», отобранные им из тысячи шестидесяти девяти заключённых в оправы некрупных камней, весивших «от 21/4 крат и до семи на крату». Однако чем-то эти пятнадцать алмазов (общей массой в 122/32 карата) затем мастеру разонравились и были через две недели, 10 апреля, возвращены в число коронных бриллиантов.[407] Заказ тем не менее был выполнен в срок. Великокняжеская корона, одновременно похожая и на диадему, поражала своей красотой.

Великая княжна Ольга Николаевна, впоследствии ставшая королевой Вюртембергской, так на склоне лет вспоминала свадьбу старшего брата: «Это было 16 апреля, канун двадцать третьего дня рождения Саши. Утром была обедня, в час дня официальный обряд одевания невесты к венцу в присутствии всей семьи, вновь назначенных придворных дам и трёх фрейлин. Мари была причёсана так, что два длинных локона спадали с обеих сторон лица, на голову ей надели малую корону-диадему из бриллиантов и жемчужных подвесок – под ней прикреплена вуаль из кружев, которая свисала ниже плеч. Каждая из нас, сестёр, должна была подать булавку, чтобы прикрепить её, затем на неё была наброшена и скреплена на плече золотой булавкой пурпурная, отороченная горностаем мантия, такая тяжёлая, что её должны были держать пять камергеров. Под конец Мама ещё прикрепила под вуалью маленький букетик из мирт и флёрдоранжа. Мари выглядела большой и величественной в своём наряде, и выражение торжественной серьёзности на её детском личике прекрасно гармонировало с красотой её фигуры».[408]

Дочери Николая I вторила камер-медхен (горничная) из придворных новобрачной, запомнившая свою госпожу в тот торжественный день облачённой в белый сарафан, богато вышитый серебром и обильно разукрашенный бриллиантами. «Через плечо лежала красная лента; пунцовая бархатная мантия, подбитая белым атласом и обшитая горностаями, была прикреплена на плечах. На голове бриллиантовая диадема, серьги, ожерелье, браслеты – бриллиантовые.

В сопровождении своего штата великая княжна пришла в комнаты императрицы, где ей надели бриллиантовую корону. Императрица сознавала, что не драгоценные алмазы должны в этот день украшать невинное и чистое чело молодой принцессы: она не удержалась от желания украсить голову невесты цветком, служащим эмблемой чистоты и невинности. Императрица приказала принести несколько веток живых померанцевых цветов и сама воткнула их между бриллиантов в корону; маленькую ветку приколола на груди. Бледный цветок не был заметен среди регалий и драгоценных бриллиантов, но символический блеск его умилял многих».[409]

Александра Феодоровна вспомнила, как сама два десятка лет назад готовилась к венцу. «Накануне 1 июля (воскресенье, день свадьбы. – Л.К.), который был в то же время и днём моего рождения, я получила прелестные подарки, жемчуг, брильянты; меня все это занимало, так как я не носила ни одного брильянта в Берлине, где отец воспитал нас с редкой простотой. <…> Меня одели наполовину в моей комнате, а остальная часть туалета совершилась в Брильянтовой зале, прилегавшей тогда к спальне вдовствующей императрицы. Мне надели на голову корону и кроме того бесчисленное множество крупных коронных украшений, под тяжестью которых я едва была жива. Посреди всех этих уборов я приколола к поясу одну белую розу».[410]

Блестящие свадебные торжества закончились, а диадему цесаревны причислили к коронным вещам. До наших дней эта работа Кеммерера не дошла, однако описи позволяют предположить, что над сверкающей полоской ободка, составленной из двадцати сравнительно маленьких бриллиантов, всего лишь по 0,25 карата, дополненных восемью более крупными, чуть более карата камнями, возвышались своеобразными зубцами громадные жемчужные грушки: шесть перлов весили по 12 карат, а ещё четыре – по 7 (то есть почти от полутора до 2,5 грамм каждая жемчужина).[411]


Портрет Николая I, пожалованный им дочери Ольге

В 1913 году камер-фрау Герингер, хранившая под своим присмотром драгоценности императрицы Александры Феодоровны, супруги Николая II, представила своей патронессе купленные за 53 700 рублей шесть лет назад у великой княгини Веры Константиновны, герцогини Вюртембергской, роскошную бриллиантовую «лучистую» диадему, сделанную Яковом Дювалем в первые годы XIX века, и дивной работы бриллиантовый медальон с портретом Николая I,[412] невольно приковывающий внимание своей красотой.

Лик самодержца прикрывал великолепный шестикаратный плоский бриллиант, заключённый в овал из мелких, но зато столь же искусно ограненных алмазов. По краю медальона располагалась дюжина чудесных бразильских бриллиантов, каждый по четыре карата, а промежутки между ними так плотно заполняли мелкие алмазы-розы, что овальный ободок казался лентой, прикрытой сверху толстым пушистым слоем искрящегося всеми цветами радуги инея, совершенно скрывающего серебряную оправу с золотой подпайкой. «Белизну» камней подчёркивал золотистый нацвет большого плоского овального бриллианта (как чаще принято говорить, «желтоватой воды»), массой в семь карат, располагавшегося над медальоном-подвеской. Но больше всего поражал тонкостью исполнения похожий на кружево алмазный узор между обоими овалами: две ажурные веточки лавра с алмазными листиками и «плодиками»-бриллиантами скреплял внизу пышный, изящно «вывязанный» бант.[413]



Вильгельм Кеммерер (?). Бриллиантовый медальон с портретом Николая I. Около 1840 г.


Учитывая, откуда прибыла эта изумительная подвеска с портретом русского самодержца, почти не приходится сомневаться, что это было пожалование от отца-монарха средней дочери Ольге, выходящей замуж за кронпринца Карла Вюртембергского.

В отличие от своих сестёр, великая княжна вначале засиделась в девках. Любящий отец дал ей право самой выбрать суженого, и долгое время царевне никто не приходился по сердцу. Многие немецкие принцы пытались с 1840 года свататься к красавице: и Фридрих Вюртембергский (брат супруги великого князя Михаила Павловича), и Макс Баварский, и Мориц Нассауский, и сын великой княгини-герцогини Веймарской Марии Павловны, и даже австрийский эрцгерцог Альбрехт. Но всё напрасно. «Олли» (как её называли в семье) уже два года мечтала о другом австрийском эрцгерцоге – Стефане, сыне венгерского палатина, первым браком женатого на русской княжне Александре Павловне. Казалось, желанный союз вот-вот свершится, но ожидаемое событие всё оттягивалось. Наконец из Вены пришло в 1841 году хотя и «обрамлённое всевозможными любезностями» послание канцлера Меттерниха со скрытым отказом, как изворотливо писал хитроумный дипломат, «браки между партнёрами разных религий представляют для Австрии серьёзное затруднение. Легковоспламеняющиеся славянские народности в Венгрии и других провинциях государства невольно наводят на мысль, что эрцгерцогиня русского происхождения и православного вероисповедания может быть опасной государству и вызвать брожения».[414] Но ещё несколько лет Ольга Николаевна продолжала платонически вздыхать о далёком австрийском принце, пока окончательно не разочаровалась в нём.

Правда, вскоре эти мечтания нарушил высокий и статный лейб-гусар Александр Иванович Барятинский, красавец с прелестными голубыми глазами и белокурыми кудрями, к тому же друг брата-наследника, богатый наследник майората с 8 тысячами душ крепостных, лихой товарищ для приятелей и обаятельный собеседник.[415] Великая княжна не смогла устоять перед чарами князя и всерьёз увлеклась блестящим царедворцем. Чувство оказалось взаимным.

Однако брачный союз дочери императора с российским подданным, хотя тот и принадлежал не только к Рюриковичам, но и к потомкам святого князя Михаила Черниговского, был невозможен, поскольку Николай I никогда бы не допустил подобного мезальянса. Все царедворцы накрепко запомнили «выволочку», устроенную самодержцем легкомысленному пажу. Тот на придворном балу подлетел к Марии Николаевне, замужней старшей дочери властелина, и, расшаркиваясь, известил, что один из посланников оказывает ей как герцогине Лейхтенбергской честь пригласить на танец. Разъярённый таким непочтением монарх громко выговорил юнцу, что дочь могущественного повелителя всегда остаётся русской великой княгиней, а поэтому лишь она сама может снизойти с высоты своего положения и оказать честь благожелательно пройти тур танца с официальным представителем иноземного государя. Да и позже, как страшилась батюшкина гнева та же Мери, когда, овдовев, рискнула тайно, чтобы только «не жить во грехе», обвенчаться с любимым Григорием Строгановым, и как тщательно скрывали тайну свершившегося брака брат-цесаревич и его супруга.

Но время шло, и приехавшие в Петербург в 1843 году кандидаты в женихи великой княжны Ольги Николаевны предпочли посвататься к другим: принц Фриц Гессен-Кассельский с первого взгляда влюбился в самую младшую дочь русского государя, а герцог Нассауский официально попросил руки кузины Елизаветы Михайловны. Николай I всерьёз обеспокоился и в 1845 году, дав князю Александру Барятинскому звание полковника, послал красавца на Кавказ, а Олли вместе с матерью отправил на лечение в Палермо.

По пути великой княжне представлялись многие немецкие принцы, но почти все они казались ей «безвкусными и узкими в своих взглядах и натурах» из-за воспитания, не требовавшего «от них ничего иного, кроме военных учений, выдержки и хороших манер в обществе, а также знания верховой езды и охотничьих приёмов». Прочесть хорошую книгу оставалось для этих плейбоев XIX века «ненужным и смешным, учёный был только предметом насмешек, на которого они могли, благодаря своему знатному происхождению, смотреть свысока».[416]

Осенью в Палермо пришла депеша от Меттерниха: Дом Габсбургов опять оказался «заинтересован в сближении, если австрорусская женитьба сможет облегчить положение Римской Церкви в русских землях» и если августейший отец великой княжны, «как представитель Православной Церкви, согласен примириться с Папой Римским», хотя для Николая I «не существовало ни спора, ни конфликта между обеими Церквями». Однако к концу года начались брожения и волнения в Венгрии и Богемии, да и сама Ольга окончательно охладела к эрцгерцогу Стефану. А тут ещё под Рождество из Венеции пришло послание августейшего отца, хвалившего благородство выдержки и манер представлявшегося самодержцу кронпринца Карла Вюртембергского, мечтающего о русской красавице-принцессе, хотя та и была старше соискателя её руки на полгода. В конце письма Николай I заботливо сделал приписку для любимой Олли: «Когда я ему сказал, что решение зависит не от меня, а от тебя одной, по его лицу пробежала радостная надежда».[417]

Предполагаемый жених был представлен великой княжне в первый день наступившего 1846 года, а уже в католическое Крещение Ольга Николаевна дала согласие на брак. Через шесть месяцев, 25 июня, в петергофской церкви состоялась помолвка, но чтобы обеспечить такой же счастливый брак, как у родителей невесты, свадьбу назначили на 1 июля, день рождения императрицы Александры Феодоровны, совпавший некогда с её венчанием с тогда только великим князем Николаем Павловичем. Оставшаяся неделя быстро пролетела «в примерках платьев, в выборе и раздаче сувениров и подарков, в упаковке и прощальных аудиенциях».

Настало 1 июля. Невесту одели в пышный наряд, а на плечи прикололи тяжёлую великокняжескую мантию. После православной свадьбы новобрачных ещё раз обвенчали в одном из залов Большого дворца, где была устроена лютеранская часовня. Лишь вечером, после заполненного церемониями и оттого кажущимся бесконечным дня, великая княжна, превратившаяся после церковных ритуалов в русскую великую княгиню и кронпринцессу Вюртембергскую, наконец-то смогла снять чересчур тяжёлое серебряное парчовое платье, а также алмазные корону и ожерелье. Когда в полночь все наконец стали расходиться, Николай I ещё раз благословил дочь и, может быть, тогда и передал ей на память о родительском доме свой усыпанный алмазами портрет.

Ольга Николаевна уехала с мужем в новое отечество. Там ей пришлось несладко: свёкор был капризен, а милый поначалу муж оказался грубияном и пьяницей. В 1864 году она стала королевой, но правление её оказалось недолгим, вскоре разгорелась война, затеянная Пруссией. Карликовые самостоятельные королевства и герцогства в её ходе были поглощены и вошли в новообразованную германскую империю, а бывшим владетельным государям, лишённым верных подданных, осталось утешаться сохранёнными титулами. В 1892 году семидесятилетняя бездетная королева Ольга умерла, «уважаемая и любимая всем вюртембергским народом».[418] Доходы герцогов-наследников резко сократились, пришлось потихоньку распродавать фамильные драгоценности. Так подвеска-медальон с портретом Николая I через шесть десятилетий снова вернулась в Россию и была присоединина к фамильным бриллиантам императорской семьи.

Кто же в Петербурге смог столь искусно и хорошо выполнить ответственный заказ самодержца? Судя по архивным документам, обычно наградные высочайшие портреты окружал алмазами придворный ювелир Вильгельм Кеммерер. Во всяком случае, только в 1848 году он представил ко двору один портрет Николая I и два – императрицы Александры Феодоровны, а кроме того, украсил алмазами шесть табакерок с миниатюрами императора и его супруги, причём три изображения грозного монарха написал «живописец Вимберг».[419] Поэтому не исключено, что именно Кеммерер в 1846 году умело и тщательно справился с поручением русского императора, чей образ в миниатюре запечатлел для потомков, скорее всего, признанный портретист Иван Андреевич Винберг. Лавры, окружающие портрет самодержца, не случайны: только что Николай I, считающий себя могущественным государем и победоносным воителем, расширившим границы империи, отпраздновал своё пятидесятилетие и двадцать лет успешного правления самым обширным государством.


Украшения для великой княгини Александры Иосифовны

Брат цесаревича, великий князь Константин Николаевич решил в двадцать лет поскорее жениться, «чтобы избавиться от ярма своего воспитания». Выбор его пал на принцессу Фредерику-Генриетту-Паулину-Марианну-Елизавету Ангальт-Саксонскую, чаще титулуемую Саксен-Альтенбургской. Внешность очаровательной немочки привела великого князя «в восторг и вызвала в нём страстные чувства, он любил её вначале слишком идолопоклоннически, чтобы замечать её ограниченность», недостаточные образованность и воспитанность, а также дурное владение французским языком. Однако, поскольку второй сын Николая I «прямо из детской попал в мужья, безо всякого опыта, без того, чтобы изжить свою молодость или побыть в кругу своих сверстников, совершенно неспособный не только вести жену, но и себя самого», то вскоре попал «под башмак своей очень красивой, но и очень упрямой» супруги, получившей в России имя Александры Иосифовны, а при Дворе называемой просто «Санни».[420] Великая княгиня, чрезвычайно походившая собой на прославленную красотой и злосчастной судьбой шотландскую королеву Марию Стюарт, была настолько хороша, что у воочию увидевшего «Юзефовну» поляка-террориста не поднялась рука убить сидевшего рядом с ней мужа – ненавидимого наместника Царства Польского в 1862–1863 годах. Однако через двадцать лет брака великий князь охладел к своей благоверной и так полюбил балерину Анну Васильевну Кузнецову что не только совершенно не скрывал скандальную связь, но и любил представлять свою возлюбленную подругу знакомым, приговаривая: «В Петербурге у меня казённая жена, а здесь собственная».

Но это будет потом. А тогда, в 1847 году, семнадцатилетняя восхитительная принцесса, избранная в спутницы жизни великим князем Константином Николаевичем и полная мечтаний о грядущем счастье, прибыла в Петербург. Родители одобрили выбор сына. Будущая невестка быстро овладела сердцами новых родных, поскольку в манерах и тоне чаровницы сквозили «весёлое молодое изящество и добродушная распущенность, составляющие её прелесть». Она заняла в императорской семье положение «шаловливого ребёнка», а её бестактность и неумение вести себя снисходительно считали «забавными выходками и мелкими шалостями». Даже в гортанном и хриплом голосе немки находили особый шарм.[421]

Тогда-то при переходе в православие невеста второго сына Николая I стала Александрой, а русифицированное отчество «Иосифовна» сохранило имя её отца. Обручение с суженым прошло 6 февраля 1848 года, а через полгода, 30 августа, состоялась свадьба великокняжеской четы. «Нанизание бриллиантов на корону к бракосочетанию великого князя Константина Николаевича с великой княгиней Александрой Иосифовной» исполнил Карл Болин.[422]

Однако в столь памятном красавице-принцессе году большинство сверкающих алмазами украшений для неё делает Вильгельм Кеммерер. Ещё до великокняжеской свадьбы придворный ювелир выполнил для наречённой две драгоценные головные булавки и бриллиантовые серьги с сапфирами. Подлинный чародей своего искусства сделал ещё бриллиантовую цепь, но, вероятно, она оказалась столь хороша, что августейшая свекровь решила оставить драгоценную вещь у себя.[423]



Вильгельм Кеммерер. Бриллиантовое колье с изумрудными подвесками. 1848 г. (?)


Счастливая же новобрачная получила созданные Вильгельмом Кеммерером два прелестных бриллиантовых склаважа, причём первое из ожерелий оказалось составлено из тридцати одного крупного камня, заключённого в отдельные шатоны, а в другом сверкающие алмазы дополняла небесно-голубая бирюза.[424] То ли для великой княгини Александры Иосифовны, то ли для самой императрицы Александры Феодоровны предназначались «четыре браслета с именем “Alexandra”» работы того же придворного ювелира.[425]

Вероятно, именно он вскоре исполнил великолепное и очень нарядное бриллиантовое колье с изумрудными подвесками. Длинная цепочка из чередующихся с овалами ромбов достигала 64 см. В центре каждого из одиннадцати ромбов ювелир закрепил по бриллианту. Общий вес сих одиннадцати бриллиантов составил 16 карат. От каждого овала отходили две цепочки из небольших бриллиантов в шатонах, зависающие красивыми фестонами под ромбами. Между этими цепочками-фестонами тяжело колыхались крупные подвески сложной конструкции. Бриллиант снизу окаймлял полумесяц из крошечных алмазиков, к нему был подвешен тюльпан с отогнутыми боковыми лепестками, а от этого «цветка счастья» отходила сверкающая алмазами-розами миндалевидная петля, окаймлявшая свободно подвешенный громадный кабошон изумруда, поддерживаемый алмазным куполом колокольчика. Недаром высота этого дивного ожерелья колебалась от 5,6 до 8,5 см. Серебряная ажурная оправа с золотой подпайкой совершенно не была видна из-под сплошь её усеивающих алмазов. Все детали соединялись вручную петельками и крючками. Хотя алмазы были применены и среднего качества, зато их масса превышала 150 карат.

Поражали своим качеством изумруды, чей суммарный вес достигал 260 карат. Даже на чёрно-белой фотографии видно отсутствие в камнях трещин, столь присущих смарагдам. Искусные руки огранщиков на два из одиннадцати кабошонов даже нанесли грань, чтобы лучше выявить красоту самоцвета, аккуратно закреплённого в золоте. Все изумруды были уральского происхождения.[426]

Не исключено, что к «казённым» камням Кеммерер мог добавить и принадлежавшие ему самому. Ведь современники ювелира отмечали, что все лучшие каменья отправляются «на Невский проспект к Римехеру, Кемереру и другим», а поэтому «на Невском проспекте скорее и вернее найдёшь то, что хорошее только случайно бывает» в самом Екатеринбурге и в тогдашней столице Сибири – Тобольске.[427]

Овдовевшая Александра Иосифовна в начале XX века уступила дивное ожерелье супруге Николая II.[428] К сожалению, как это колье, так и другие драгоценности императорской семьи, украшенные уральскими изумрудами, были проданы после Октябрьской революции, а поэтому посетители Алмазного фонда России сейчас почти лишены возможности видеть дивные отечественные камни, месторождения которых оказались практически выработанными ещё к началу XX века. Осталась только слава об их красоте да тёмная история со странно исчезнувшим, уникальным по величине и своим достоинствам изумрудом.


Таинственная судьба «фунтового» уральского изумруда

Ещё Плиний Старший упоминал о смарагдах, привозимых с «Рифейских» гор, случались и отдельные интересные находки, но открытие месторождений уральских изумрудов и их история тесно связаны с именем Якова Васильевича Коковина (Каковина). На берегу речки Токовой, где смолокур Максим Кожевников в корнях вывороченного дерева углядел «худые аквамарины», именно Яков Коковин 23 января 1831 года обнаружил первую изумрудную жилу, но эти же дивные камни вскоре и погубили его.

Самого Николая I поразили ярко-зелёный «тёплый» цвет отечественных смарагдов, их красота и чистота из-за небольшого числа видимых включений и трещин. Изумруды Урала ни в чём не уступали прославленным и признанным колумбийским камням, к тому же последние казались более холодного оттенка из-за лёгкого прицвета голубизны. Однако неравномерная присылка дивных кристаллов с далёкого Урала всё время волновала начальство Кабинета Императорского двора, боявшееся возможной утайки казённого добра, а посему решившее послать ревизора.

На беду, изумрудные копи незадолго до приезда проверяющего чиновника подарили столь уникальный смарагд, что Яков Коковин, тогда управлявший казённой Екатеринбургской гранильной фабрикой, никак не мог насладиться лицезрением диковинки, оттягивая миг расставания и отсылки чудесного кристалла в Петербург, говоря окружающим: «Ещё на этот камень полюбуюсь, ни прежде, ни после не было подобного». Ведь он, будучи подлинным художником и талантливым скульптором, любивший в минуты краткого досуга заниматься резьбой по камню, тонко чувствовал «душу» самоцвета.

Да это и неудивительно. Почти три десятилетия назад Яков Васильевич Коковин, внук камнереза, сын незаурядного крепостного мастера и сам крепостной, лишь благодаря покровительству мецената графа Александра Сергеевича Строганова попавший в петербургскую Академию художеств, настолько блестяще одновременно окончил медальерный и скульптурный классы, что получил не только золотую медаль, шпагу и личную свободу, но и был удостоен права на пенсионерскую поездку за границу. Однако та сорвалась из-за наполеоновских войн 1806 года, и новоиспечённый выпускник вскоре уехал на родину, где и сделал карьеру от художника до директора казённой фабрики.

Приехавший в июне 1835 года ревизор лично уложил в ящики подготовленную к отправке в столицу партию камней, в том числе и дивный кристалл «самого лучшего достоинства, весьма травянистого цвета, весом в фунт (тогда составлявший 409,512 грамма), <…> самый драгоценный и едва ли не превосходящий достоинством изумруд, бывший в короне Юлия Цезаря». Проверяющий из Петербурга опечатал каждый ящичек как своей печатью, так и печатью Екатеринбургской фабрики, взял с собой в сопровождающие Григория Пермикина, чтобы привезти искусного камнереза (и будущего открывателя месторождений отечественного лазурита) работать на другом казённом предприятии, находящемся в Петергофе.

По благополучном прибытии в Северную Пальмиру опечатанные ящики доставили в служебный кабинет вице-президента Департамента уделов, которому непосредственно подчинялась Екатеринбургская гранильная фабрика. Важный пост занимал тогда энергичный и деловой Лев Алексеевич Перовский, столь прекрасно и с большим размахом поставивший дело на захиревшей было Петергофской шлифовальной фабрике, что современники считали: этому деятельному чиновнику «и вся русская наука» была обязана «за его почти тридцатилетнюю деятельность тем особым подъёмом внимания к камню, которое характеризует всю первую половину XIX века». Однако в душе деятеля николаевского времени гнездился хладнокровный, чёрствый и расчётливый карьерист, его снедала пламенная страсть коллекционера, и благодаря служебным возможностям в его собрании оседали все лучшие камни, поступавшие в Департамент уделов, и ради уникальных минералов он с неумолимой жестокостью шёл на подкуп и подлость. А тут такой раритет…

Всё прошло бы тихо, однако вскоре по столице поползли слухи о диковинной уральской находке, появились и вельможные охотники взглянуть на неё. Пропажа вскрылась в отсутствие Льва Перовского в Петербурге. Тот же ревизор удивлённо сверил свою опись с наличием: по документу числился 661 «гранёный изумруд разной величины», а налицо присутствовали 670 травянисто-зелёных смарагдов, зато нет уника, да ещё неизвестно, куда делись четыре лучших аквамарина цвета морской воды.

В начале ноября того же года министр Двора доложил о случившемся вернувшемуся из-за границы Николаю I. Скандал разгорался нешуточный, поскольку император подобных «шуток» не любил и был крут на расправу с виновными. Льву Перовскому пришлось пойти «ва-банк»: явившись к разгневанному самодержцу, он вызвался лично (только бы никто не вмешивался) заняться поисками исчезнувшего изумруда и, заручившись на свои грядущие действия именным высочайшим указом, прибыл в Екатеринбург.

Там высокопоставленный чиновник срочно арестовал и велел бросить в местную тюрьму, да ещё в строжайшее одиночное заключение, представленного ещё несколько месяцев назад, в августе, по итогам ревизии к награждению следующим чином Якова Васильевича Коковина, на которого «сиятельный негодяй» давно «имел зуб» за неподатливость на «левые сделки». Почти три года просидел бывший главный художник, главный мастер и управляющий Екатеринбургской фабрикой в отделении секретных арестантов без всяких сношений с внешним миром. 27 мая 1837 года посетивший тогдашнюю столицу камнерезного искусства русский поэт Василий Андреевич Жуковский, сопровождавший своего воспитанника, цесаревича Александра Николаевича, в поездке по России, записал в дневнике: «Четв./ерг/. Тюремный замок. Похититель изумрудов в остроге с убийцами. Шемякин суд».

Суд, действительно, был неправый, так как подчинялся он непосредственно оренбургскому губернатору Василию Алексеевичу Перовскому, а тому хотелось выгородить брата. Заподозрить Льва Перовского судьи не посмели, а совершенно оправдать Якова Коковина (который, сидя в одиночке, ломал голову, в чём же его обвиняют) было нельзя. Поэтому, поскольку об изумруде и речи на обвинительном процессе не шло, придрались к недостаткам в работе Екатеринбургской фабрики и, даже не выслушав объяснений несчастной жертвы, вынесли приговор о лишении бывшего управляющего «чинов, орденов, дворянского достоинства и знака беспорочной службы». И хотя в обвинительном вердикте не было ни слова о тюремном заключении, обесчещенного и тяжелобольного, сломленного клеветой Якова Васильевича Коковина не сразу выпустили на свободу. В последнем прошении об апелляции 9 декабря 1839 года несчастный писал: «Приводя на память и рассматривая поступки во всей жизни моей, я совершенно не нахожу ни в чём себя умышленно виноватым».

Пересмотра дела не было, и в глазах потомства один из самых талантливых художников-камнерезов и изобретателей, на чьих станках работали все отечественные гранильные фабрики вплоть до начала XX века, стал вором, пока хитроумно запрятанные документы не были найдены не прояснили истину.

Судьба покарала-таки ловкого царедворца-интригана: его родная племянница Софья Перовская, уйдя в революционные дела, стала одним из организаторов убийства Александра II на Екатерининском канале и закончила жизнь на виселице. А от Якова Васильевича Коковина остались его творения, в том числе и подлинный шедевр – украшающая Двенадцатиколонный зал петербургского Эрмитажа, выточенная по его эскизу из найденной им же глыбы калканской серовато-тёмно-зелёной яшмы чаша с вьющимися по ней виноградными лозами, освобождёнными из толщи необычайно твёрдого камня, и, хотя на ней высечено имя Гаврилы Налимова, однако тот с 1841 года лишь блестяще закончил работу своего талантливого предшественника.[429]

Но как же могут под давлением жизненного опыта меняться взгляды историков на события прошлого! Когда в последние два десятилетия XX века началась перестройка, разгулялась приватизация-«прихватизация», директора заводов и фабрик почувствовали себя хозяйчиками. И теперь в Якове Васильевиче Коковине те же исследователи стали видеть кровопийцу и безжалостного эксплуататора работников казённой Екатеринбургской гранильной фабрики, поделом пострадавшего за хищения.

Фунтовый же смарагд так и пропал.

Со временем «Изумрудом Коковина» назвали уральский камень в 2226 граммов весом – гордость Московского академического Минералогического музея имени А.Е. Ферсмана. Когда-то в конце XIX века необычный по величине кристалл попал в коллекцию графа Кочубея, которая очутилась в Вене, где его оценили в 50 тысяч австрийских гульденов. После падения Австро-Венгерской монархии разорились многие магнаты, с молотка в 1920-е годы пошёл и редкостный смарагд, однако на аукционе диковинный самоцвет удалось приобрести по поручению Советского правительства за 150 тысяч рублей.[430]


Ожерелья к обновлённому жемчужному гарнитуру

Ювелир Готтлиб-Эрнст Ян, предшественник Василия Богдановича Кеммерера на посту оценщика Кабинета, исполнил к 1 января 1833 года восхитительную диадему, переделав её из предметов вышедшего из моды жемчужного убора, поскольку верхний слой камня, образовавшегося в раковине моллюска, постепенно разрушается и бесценный перл теряет сияние радужных переливов, скользящих обычно по его поверхности. Поэтому утратившие красоту жемчужины приходилось заменять. В пару к диадеме к той же дате придворного большого бала, скорее всего, тот же мастер закончил «севинье с большою Жемчужною подвескою» в 77 карат.[431] Вещь получилась богатой.



Вильгельм Кеммерер. Бриллиантовое колье с жемчужными подвесками. 1837 г.


А через четыре года, когда при Дворе готовились отметить грядущее двадцатилетие бракосочетания императорской четы, настал черёд Вильгельма Кеммерера попробовать свои силы и попытаться сравняться с мастерами прошлого. К 12 апреля 1837 года, скорее всего, именно он переделал «корсаж из трёх частей». Каждая из них называлась затем «севинье», и напоминала собой брошь, которую так любила носить знаменитая французская писательница нравоучительных романов – маркиза де Севинье. Среди многочисленных алмазов красовался бриллиант в 111/16 карат. Взгляды созерцающих императрицу в этом роскошном уборе притягивали и восемнадцать крупных жемчужин, поскольку масса девяти из них колебалась от 20 до 36 карат, а другие девять весили по 10 карат. Трудно даже представить себе великолепие этих трёх брошей, своеобразной лесенкой от самой крупной до самой маленькой спускавшихся по корсажу императрицы Александры Феодоровны, поскольку стоимость только украшающих их камней достигла 73 773 рублей.[432]



Кокошник на золотой парче с крупными бриллиантами и жемчужинами. Начало XX в.


Не прошло и недели, как 16 апреля 1837 года мастер закончил переделку роскошного колье. Рисунок его был удивительно прост, весь строился на повторении одного и того же элемента, но при этом поражал элегантностью. Теперь сплошь усыпанные бриллиантами звенья, похожие на двойные цветки лилии, служившие геральдическим гербом французских королей, отделялись друг от друга парой круглых жемчужин (каждая по 2,5 карата). От каждого из них отходили такие же алмазные петли, как десятилетием позже и в ожерелье великой княгини Александры Иосифовны, но только в них покачивались придерживаемые алмазным «колокольчиком» не изумруды, а крупные жемчужные подвески. Однако на сей раз украшение предназначалось для самой императрицы, а поэтому ничего удивительного, что только стоимость камней составила 118 660 рублей. Масса каждой из жемчужных грушек, постепенно уменьшавшихся от центра колье к краям, колебалась от 16 до 38,5 карат.[433]

Дивное колье в начале XX века отчасти размонтировали. От него сохранились лишь пятнадцать звеньев, соединявшихся друг с другом системой петелек и крючков.



Вильгельм Кеммерер, Константин Зефтиген (?). Брошь. 1830-е гг.


Четыре жемчужные грушки вместе с окружавшими их алмазными петлями, завершавшимися каждая крупным бриллиантиком, оказались в начале XX века на парчовом кокошнике, наскоро сделанном для придворного бала-маскарада. Разделяли их заключённые в оправу-шатон крупные бриллианты. Но при этаком-то богатстве декора края кокошника обшили искусственным жемчугом: то были стеклянные шарики, покрытые эссенцией из чешуи рыбки-уклейки, что придавало простому материалу вид драгоценных перлов. Однако пятерка алмазных петель, также окружающих жемчужные грушки-подвески, бриллиантиком не завершались. Эти пять деталей, скорее всего, сняли с другого колье, также, вероятно, исполненного Кеммерером в 1840 году. Ими в числе семнадцати «крупных жемчужин подвесками», весивших 170 карат, придворный ювелир-оценщик тогда дополнил «двадцать четыре бантика, оставшихся от большого склаважа, часть коего» уже употребили «в новый Жемчужный убор». В «бриллиантовой цепочке», длиной в 46,75 см, когда-то облегавшей шею императриц, чётко, в духе строгого классицизма конца «осьмнадцатого» века чередовались «прекрасной работы» одинаковые бантики с одинаковыми же овалами. Усеивавшие их алмазы закрывали серебро оправы. Концы крайних бантиков завершались припаянными для продевания ленты петлями, так и не заменёнными более привычными для XIX века застёжками-фермуарами. Новое ожерелье оказалось гораздо скромней по камням, их оценили в 7132 рубля.

Однако этому колье не везло. «Из двух кисточек, принадлежащих к цепочке» и, скорее всего, дополнявших крайние бантики, уже 5 декабря 1841 года вынули 22 бриллианта, отпустив камни ювелиру Болину на диадему – ту самую, которую в 1980 году повторили советские мастера, назвавшие её «Русской красавицей». Правда, «к несчастливому» ожерелью ещё до 1865 года присоединили декор из сотни мелких жемчужин.[434] Однако к 1914 году оно лишилось всех жемчужных дополнений, остались пустые ушки на алмазных бантиках, похожих на те, что были характерны для работ Якова Дюваля[435].

Эксперты ферсмановской комиссии посчитали, что в пару к жемчужному колье была исполнена и брошь (составляющая с ним и большой жемчужной диадемой 1833 года гарнитур), но гораздо более сложного, хотя и симметричного рисунка. Не исключено, что брошь могла быть исполнена вместе с помощником Кеммерера – Константином Зефтигеном.


История с ожерельем императрицы Александры Феодоровны

Как придворный оценщик, Вильгельм Кеммерер должен был наблюдать за состоянием не только хранящихся в Кабинете драгоценных предметов, предназначавшихся для «Высочайших подарков», но и за сохранностью личных бриллиантов царской семьи и коронных вещей.

Однажды только благодаря Кеммереру было быстро распутано дело о похищении камерюнгферой императрицы Александры Феодоровны нескольких жемчужин из роскошного жемчужного ожерелья, состоявшего из четырёх ниток, снизанных из постепенно уменьшающихся к концам зёрен. С жемчужной же застёжкой-фермуаром, причём жемчуг был так подобран по величине и нитки лежали так плотно одна к другой, что представляли «как бы нечто сплошное».

Заметили кражу совершенно случайно. Царица пожелала на торжественный выход надеть ожерелье, но, к крайнему изумлению, оно никак не хотело красиво «ложиться»: как его ни поправляли, верхняя нитка постоянно падала на следующую. Растроенной владелице пришлось надеть другие жемчужные бусы – длинную нить, спускавшуюся ниже пояса. Вероятно, то была модная «кордельера», закреплявшаяся на обоих предплечьях.

Огорчённая и недоумевающая доверенная камерфрау, хранившая драгоценности императрицы, сразу же вызвала оценщика Кабинета. «Придя, Кеммерер уложил ожерелье в ящик, в котором были сделаны четыре желобка, куда всыпаются зёрна, когда их нанизывают. Сейчас же обнаружилось, что тут не все зёрна; симметрическое распределение жемчуга по величине не было нарушено, а потому и было трудно определить, сколько и каких зёрен не хватает. По весу и справке в книге, ювелир объявил, что не хватает 8 жемчужин, стоимостью в 800 рублей».[436]

Камерфрау никак не могла понять, каким способом и когда могли извлечь из замкнутой на ключ витрины жемчуг, пока наконец крепостная горничная виновной камерюнгферы не призналась, что её госпожа принуждала её помочь ей перенизать ожерелье императрицы. Похищенные зёрна воровка заложила у ростовщика, чтобы ссудить деньгами своего возлюбленного, а когда поднялся шум, она поспешила выкупить жемчужины, чтобы тихо вернуть их на место, но полиция, уже следившая за ней, схватила преступницу с поличным. По признании и чистосердечном раскаянии в содеянном провинившуюся жертву любви в 24 часа выслали из Санкт-Петербурга в Новгород с запрещением показываться не только в столице, но и в её окрестностях, однако от себя императрица простила проштрафившуюся камерюнгферу и даже определила ей 400-рублёвую пенсию.[437]

Службой Вильгельма Кеммерера при Дворе были довольны: в 1839 году он получил звание придворного ювелира, а затем награждался золотыми медалями для ношения на шее сначала на Аннинской, затем на Владимирской и, наконец, на Андреевской лентах. К сожалению, у мастера прогрессировала болезнь почек, из-за обострения которой ему всё чаще приходилось брать краткие отпуска. В 1850 году он на три недели отправился в Выборг, на Марциальные воды, а в последующие два года по полугоду лечился за границей.

В периоды отсутствия Кеммерера место оценщика временно замещал ювелир Константин Зефтиген, которого с разрешения Управляющего Кабинетом ещё 11 июля 1846 года взяли без жалованья в помощь к двум штатным оценщикам. Однако по статье 602 Свода Законов «у всех чиновников гражданской службы, увольняемых в отпуск сроком долее 29 дней, удерживалось причитающееся им за время нахождения в отпуску жалованье». Согласно же статье 960, с 1851 года оклад Кеммерера на время его долгого отсутствия за границей производился «Зевтингену» в вознаграждение трудов того по исполнению обязанностей оценщика при Кабинете.[438]

Судя по всему, у Кеммерера с его временным заместителем сложились творческие отношения учителя и ученика, потому что в сотрудничестве с ним Зефтиген исполнил ряд произведений, выставленных не без успеха на Всемирной Лондонской выставке 1851 года. Там публика ахала от восхищения, любуясь усыпанными бриллиантами драгоценностями, но особый восторг «за благородство и изящество вкуса» вызывали гирлянда, где среди алмазов посверкивали изумруды, а также букет шиповника и ландышей.

Знатоки же толпились возле принадлежавшей графине Воронцовой-Дашковой так называемой «берты» – узкого воротничка, идущего по краю лифа платья, – удивляющей даже их «превосходным выбором рубинов».

Однако последняя поездка на воды Кеммереру не помогла. Придворный ювелир в сентябре 1852 года вынужден был вернуться в Петербург ранее на полтора месяца от просимого срока ввиду резкого обострения болезни. Однако буквально через неделю расхворавшегося ювелира, жившего в доме Суткова на Невском проспекте, потревожили повесткой от Санкт-Петербургской Купеческой Управы, требующей явиться к надзирателю 1-го квартала 2-й части для оценки золотых и бриллиантовых вещей. Кеммерер обратился за помощью к чиновникам Кабинета. Он написал, что стар, не встаёт с постели и «не в силах повиноваться сему приказанию», слабость здоровья препятствует ему даже в исполнении его непосредственной службы при Дворе.

Видимо, из уважения к заслуженному мастеру, а также принимая во внимание большой и обширный круг обязанностей, заставлявший ювелира являться спешно, по самым неожиданным поводам и в неурочное время ко Двору, было постановлено на будущее вовсе освободить оценщиков Кабинета от службы городу.[439]

Но коварная болезнь прогрессировала, да и годы давали себя знать, и 22 сентября 1854 года «Почётный Оценщик Кабинета и Придворный Ювелир Кеммерер» скончался.[440]


Константин Зефтиген

Вильгельма Кеммерера после его кончины сменил на придворной должности Константин Карлович Зефтиген. По уже упоминавшейся статье 960 «чиновнику, вступающему по назначению начальства или по порядку службы в исправлении должности, остающейся праздною по случаю отставки, перемещения или смерти занимавших оную», производилось «жалованье и всё содержание, сей должности присвоенные, впредь до окончательного в оной утверждения».[441]

Происходил Константин Зефтиген из «русской» ветви очень древнего и, как утверждали некоторые современные журналисты, весьма знаменитого в XII веке швейцарского рода, возводившей своё начало к рыцарю Тевтонского рода, осевшему в Прибалтике.[442] От посёлка со старинным названием Зефтиген, существующего и ныне, когда-то можно было, двигаясь к югу, добраться за четыре часа езды на лошади до Берна, поскольку их разделяло лишь 25 км. Неудивительно, что члены семейства Зефтиген оставили в давние времена след в истории современной столицы Швейцарии: Яков Зефтиген в 1375 году избран членом бернского магистрата, а затем одиннадцать лет, с 1378 по 1389 годы, был главой правительства Берна. Десять лет спустя ту же высокую должность занял один из самых богатых жителей этого города Людвиг Зефтиген и правил вплоть до 1407 года.

Членов рода часто притягивала профессия ювелира. Именно этим ремеслом бургомистр Дрездена в 1748 году разрешил Фридриху Зефтигену заниматься в Саксонии.[443]

В XVIII веке в Ревеле (ныне Таллин), приняв русское подданство, успешно работал золотых дел мастер Карл-Фридрих Зефтиген, присягнувший 14 сентября 1778 года на бюргерское звание. Его сын Карл-Эммануил, официально ставший Ревельским бюргером 12 августа 1810 года, был настолько талантлив, что коллеги по профессии избрали его старшиной гильдии Св. Канута. Тем не менее он вскоре решил переселиться в поисках более счастливой фортуны в Петербург. Там у него в 1814 году родился Константин-Фридрих, а 4 февраля 1820 года на свет появился Адольф-Леопольд. Оба сына пошли по стопам отца. Скорее всего, именно он научил своих отпрысков сначала азам, а затем и секретам избранного ремесла, требующего аккуратности и собранности.

Дело в столице Российской империи удалось поставить настолько неплохо, что в середине мая 1835 года «Российский подданный ювелирных дел мастер Карл Зефтиген с женою Элизабетой, урожденной Шпигель» смог по считавшемуся заграничным паспортом путевому листу выданному по повелению Николая I, отправиться в путешествие на родину предков через чересполосицу европейских государств. В Швейцарии супружеская чета посетила местечко Зефтиген, а затем побывала в Берне, где глава семьи решил покопаться в архивах, чтобы воссоздать историю своих предков. Елизавета-Элеонора, оставшись вдовой, через 40 лет смогла довершить мечту супруга, составив в 1875 году генеалогическое древо рода Зефтигенов. А уже в наши дни праправнук Карла-Эммануила, петербуржец Эдуард Владимирович Зефтиген, также за рубежом посетивший посёлок, бывший колыбелью его предков, пытается по старинным документам воссоздать ход истории семьи.[444]

Сестра Карла-Эммануила Зефтигена, Юлиана, вышла замуж за уроженца Ревеля Эдуарда Гау (1807–1887), живописца-акварелиста, получившего в 1830–1832 годах образование в Дрезденской Академии художеств и затем уже с середины 1850-х прославившегося совершенством техники и подлинно ювелирной точностью воспроизведения в своих творениях мельчайших деталей интерьеров Императорского Эрмитажа и Зимнего дворца. В 1854 году Эдуард Гау (которого теперь предпочитали называть на русский лад Эдуардом Петровичем) удостоился звания академика. Он написал портреты своего шурина, ювелира Карла-Эммануила Зефтигена, и его жены Елизаветы-Элеоноры. Конечно, эта работа, хотя и хороша,[445] но всё же уступает творениям знаменитого сводного брата живописца, тоже художника-акварелиста Вольдемара (или Владимира Ивановича) Гау (1816–1895), который ещё в Ревеле получил основы профессии у отца, пейзажиста Иоганна Гау, а затем совершенствовался у Карла-Фердинанда фон Кюгельхена. Вольдемар Гау продолжил образование в Петербурге у придворного художника-баталиста Александра Ивановича Зауервейда, после чего, оттачивая мастерство, провёл несколько лет в Германии и Италии. Вернувшись в Северную Пальмиру художник в 1840 году занял престижную должность придворного портретиста самого императора Николая I и членов его семьи, а в 1849 году получил звание академика.[446]

Нельзя исключить, что кто-то из братьев Гау мог посодействовать родному племяннику Константину Зефтигену устроиться в 1846 году внештатным оценщиком Кабинета в помощь постоянным сотрудникам.


Корона Александра II

Старший сын Карла-Эммануила Зефтигена добросовестно служил в Кабинете оценщиком драгоценных камней и вещей до 1857 года. Двумя годами ранее на долю Константина Карловича выпала честь подготовить Большую императорскую корону к коронации Александра II, взошедшего на отчий престол после смерти 18 февраля 1855 года Николая I.

Поскольку ювелир любил, подражая старым мастерам, отрабатывать подбор и размещение драгоценных каменьев на восковой модели, исполняемой им самим в размер будущего изделия, Константину Зефтигену оказалось не столь сложно размонтировать венец русских самодержцев, почистить и промыть все детали, а затем аккуратно поместить многочисленные драгоценные камни в металлический каркас. Самым трудным оказалось подогнать нижний обруч короны под чело нового монарха, но мастер отлично справился с поставленной задачей. В немалой степени помогло умение ювелира столь хорошо рисовать, что современники считали Константина Карловича Зефтигена незаурядным художником.[447]


Малая корона императрицы Марии Александровны

По сложившейся при русском Дворе традиции, царствующие императрицы имели две короны: «Большая» увенчивала их чело при обряде коронации, а «Малую» они носили при менее торжественных церемониях. То же положение сохранялось в первой трети XIX века, хотя величина «большой» короны супруги царствующего самодержца значительно уменьшилась. «Малую» же корону в наряде императриц сменил с 1834 года полумесяц диадемы, напоминающей благодаря ниспускающемуся с неё покрывалу кокошник. Правда, теперь корону государынь, называемую ранее «Большой», стали именовать «Малой» или «маленькой», она своими размерами была гораздо меньше «Большой Императорской короны» русских монархов, да и предназначалась не для самодержавной владычицы, а лишь для жены коронуемого на престол царя.

При ритуале коронации Александра II обязательным было присутствие его овдовевшей августейшей матери, чью голову должна увенчивать «маленькая бриллиантовая корона», исполненная для императрицы Александры Феодоровны в 1826 году Иоганном-Вильгельмом Кейбелем к торжественному обряду коронации её супруга в Успенском соборе, а затем бережно сберегавшаяся среди коронных вещей. Короны же императриц Марии Феодоровны и Елизаветы Алексеевны давно переделали на новые драгоценные уборы для дочерей Николая I. Поэтому для жены Александра II следовало сделать к священной церемонии в Москве новую Малую корону.

Заказ поступил к Константину Зефтигену, в помощники он пригласил младшего брата Леопольда и, возможно, отца Карла-Эммануила. Он сначала исполнил эскиз регалии, явно стремясь сделать корону Марии Александровны парной Большой Императорской короне 1762 года и к тому же несомненно ориентируясь на венец «порфироносной вдовы» Александры Феодоровны, повторявший очертания корон обеих её цариц-предшественниц. Необходимые алмазы (стоимостью 38 250 рублей 893/8 копейки) ювелирам отпустили из запаса Камерального отдела Кабинета. На воплощение замысла в задуманных материалах ушло полгода.

Начатая в мае изящная корона была готова уже в октябре 1855 года. Крупный бриллиант в 81/2 карат, некогда блиставший в разобранном колье, теперь поддерживал крест. Сотни бриллиантов и 2233 алмаза огранки «розой» искрились на поверхности дивного венца. Нижний обруч короны украшала вереница больших шатонов. Их пришлось заимствовать из колье императрицы Марии Александровны, поскольку такого количества и качества бриллиантов не нашлось в россыпи казённых камней.[448] А соединение разъединительной дуги с верхним ободком основания отнюдь не случайно украсил выложенный из великолепных крупных солитеров стилизованный цветок анютиных глазок, символ неусыпных дум о благе не только родных и близких, но и всех сирых и убогих её подданных (см. рис. 18, 19 вклейки).


Две Малые бриллиантовые цепи ордена Св. Апостола Андрея Первозванного для императриц

Александр II также повелел Зефтигенам исполнить для обеих императриц к предстоящей коронации бриллиантовые цепи ордена Св. Апостола Андрея Первозванного, поскольку до этого супруги монархов носили золотые цепи, украшенные лишь эмалью. Для императрицы Марии Александровны дополнительно делались и знаки высшего ордена Российской империи, обошедшиеся Кабинету Его Императорского Величества в 10 380 рублей. Братья Зефтигены заодно отреставрировали и Большую Андреевскую цепь императора.[449]

«Малыми» обе орденские цепи названы не только из-за их принадлежности к коронационному убору императриц, но и по размерам звеньев, поскольку те чуть ли не в два раза меньше в сравнении со звеньями Андреевской цепи, надеваемой императором. Поскольку обе сделаны одновременно, они очень похожи друг на друга, хотя и отличаются количеством осыпающих их алмазов: на Андреевской цепи царствующей государыни блистали многочисленные бриллианты, чей вес приближался к 260 каратам, не говоря уже о шести тысячах алмазов, огранённых «розой», отчего стоимость камней достигла 18 404 рублей. Отделка аналогичной регалии вдовы Николая I оказалась скромнее: вес бриллиантов равнялся примерно 230 каратам, «роз» насчитывалось лишь пять тысяч, а поэтому каменья стоили «только» 16 236 рублей.[450]

Через десять лет это подтвердила специально созданная позднее комиссия по проверке и оценке бриллиантов и других самоцветов в коронных вещах, куда вошли «Оценщики Кабинета Его Величества Придворные Ювелиры: Карл Болин, Лев Брейтфус и Помощник их Леопольд Зефтиген», работавшие «в присутствии Камер фрау Эллис и Члена Кабинета Его Величества Тайного Советника Петухова». Кстати, в результате работы этой комиссии выяснилось, что в 1865 году стоимость коронных бриллиантовых вещей, каменьев и жемчуга оказалась равной 6 907 261 рублю 78 копейкам.[451]

Бриллианты, будто слой сверкающего под солнцем инея, почти сплошь выстилают поверхность звеньев, основой рисунка которых, вне сомнения, послужила Большая Андреевская цепь работы Дюка. Однако теперь лучше воспринимать красоту каждого звена позволили отделяющие их друг от друга крупные овальные соединительные кольца, да и время наложило свой отпечаток на художественное решение деталей рисунка.

Орлы, несмотря на поражение в Крымской войне, ещё выше подняли свои крылья, как бы напоминая о незабываемых днях обороны Севастополя и о славных победах её вдохновителя и души – адмирала Павла Степановича Нахимова. России пришлось тогда сражаться с англо-франко-турецкой коалицией, поддержанной другими европейскими державами, и большую роль при отпоре врагу сыграло единство воинов и горожан. И может быть, не случайно перья орла в крыльях теперь плотно прилегают друг к другу, да и бёдра совсем прижаты к ставшему более массивным телу. Корону подпирают уже не шеи гербовой птицы, а венцы на обеих её головах, отчего само звено стало смотреться более чётко, органично и компактно.

На звенья с Х-образным Андреевским крестом были нанесены первые буквы священного заклинания «S A R Р» (Sanctus Andreas Russiae Patronus) и слегка округлились, причём из-за выступающих по краю отдельных алмазиков-розочек стали своими очертаниями походить на пушистые головки одуванчиков.

Звенья-«трофеи» с шифром «P P I», напоминающим как об основателе высшего ордена, так и об установителе статута, очень близки по рисунку к «пробному» звену, исполненному Дюком для Павла I. Однако рамка выглядит более массивной и тяжёлой, а все навершия «оружия» сдвинуты от короны к бокам, отчего композиция приобрела ещё большие строгость и стройность. Такое её решение, да ещё соединённое с восхитительным мастерством закрепки изобилия мелких алмазов, обмануло даже Сергея Николаевича Тройницкого и Александра Николаевича Бенуа, знатоков ампира, и они ошибочно датировали обе Малые Андреевские цепи началом XIX века.[452]

Хотя каждая цепь состояла из двадцати трёх звеньев и креста-подвески, однако длина цепи, сделанной для императрицы Марии Александровны, достигала 156,5 см,[453] в то время как надетая её венценосной свекровью была короче на 8,5 см.[454] (См. рис. 20, 21 вклейки.)


Коронация Александра II и Марии Александровны. Зловещее предзнаменование

Коронация Александра II состоялась 26 августа 1856 года. За два месяца до торжественного события появился циркуляр, которым предписывалось должным присутствовать на священной церемонии «Кавалерам Ордена Св. Апостола Андрея Первозванного, в сей день носить знак сего Ордена, но не на ленте чрез плечо, а на шее на цепи Орденской». Причём они обязаны ради безупречного внешнего вида «надеть цепь сего Ордена так, чтобы Орденский знак находился на средине груди и чтоб цепь, сзади шеи, приходилась не ниже плечевых лопаток. Военные Кавалеры сего Ордена надевают цепь сверх эполет. Если, при исполнении сего, цепь окажется слишком длинною, то из числа 23 украшений, её составляющих, можно снять два, три, четыре или шесть украшений, смотря по надобности. При этом, в случае уменьшения цепи шестью украшениями, оные снимаются с цепи из самой середины».[455]

А чтобы бриллиантовая Малая Андреевская цепь безупречно возлежала на мантии императрицы Марии Александровны, использовали три булавки, увенчанные шатоном с крупным, более карата бриллиантом, после смерти этой государыни присоединённые по её завещанию к коронным бриллиантам.[456]

Во время священного обряда коронования в Успенском соборе Московского Кремля, «митрополит надел на государя императорскую мантию и царские регалии и передал ему корону, затем государь подозвал государыню, которая встала перед ним на колени, он коснулся её чела своей короной, затем надел на неё маленькую корону, которую статс-дама должна была укрепить на её голове посредством бриллиантовых булавок». Однако «при возложении короны на голову императрице, её так плохо укрепили, что она сейчас же упала. Императрица подняла её и сказала: „Это знак, что я недолго буду её носить“».[457]

Мария Александровна в какой-то степени оказалась права.

Не прошло и трёх месяцев со дня коронации, как уже в ноябре 1856 года обруч Малой короны лишился двадцати пяти солитеров, вернувшихся на свои законные места в колье августейшей владелицы. В столь обезображенном виде венец, хотя его и вписали под порядковым номером 635 в книгу регалий и коронных бриллиантов, продолжал находиться у своей хозяйки. Когда же после смерти императрицы Александры Феодоровны её «маленькая бриллиантовая корона» на основании Высочайшего повеления от 8 февраля 1861 года была передана в Кабинет, и там через четыре года творение Кейбеля размонтировали для создания новых вещей, благодаря чему корона государыни Марии Александровны, «перепрыгнула» на почётное четвёртое место в перечне коронных бриллиантов. Согласно выводам комиссии ювелиров-оценщиков, в 1865 году «Маленькую корону», сделанную Зефтигенами, украшали только 1368 бриллиантов и 2200 алмазов-«роз» на сумму 56 108 рублей.[458]

Сама же Мария Александровна прожила после коронации ещё четверть века, но потеря горячо любимого сына-первенца, на которого возлагалось столько надежд, и охлаждение супруга из-за серьёзного увлечения молоденькой княжной Екатериной Долгоруковой омрачили последние полтора десятилетия жизни императрицы.

Но это будет потом. Вначале Александр II обожал свою «Минни», подарившую ему шесть детей и невольно привлекавшую всех окружающих, как писали современники, «прелестью, исходящей от души, трудноопределимой, но заставляющей звучать сокровенные душевные струны». Он, подражая отцу, осыпал милую жену драгоценностями, исполненными лучшими ювелирами. На крещение новорождённой дочери, великой княжны Марии Александровны, 25 октября 1853 года её мать получила от членов императорской семьи диадему из рубиновых звёзд с расходящимися бриллиантовыми лучами и такую же парюру на корсаж.[459]


Адольф-Леопольд Зефтиген

Сделанные к коронации 1856 года регалии оказались столь хороши, что уже в 1860 году состоялось распоряжение, что как «маленькая бриллиантовая корона» супруги Александра II, так и «сделанные для императрицы Александры Феодоровны и для Ея Императорского Величества Марии Александровны бриллиантовые цепи ордена Св. Андрея Первозванного принадлежат к коронным бриллиантам, в числе коих состоит и таковая же цепь императора».[460]

Это стало подлинным признанием и косвенным подтверждением высокого качества владения членами семейства Зефтиген своим ремеслом, что позволило им создать подлинные шедевры ювелирного искусства. Но теперь Константина Карловича оттеснил на второй план его младший брат Адольф-Леопольд, которого на русский лад обычно именовали Леопольдом Карловичем, вскоре основавший семейную фирму «Леопольд Зефтиген». Именно ему новая императрица поручает уже с 1855 года «уход» за её бриллиантами. Ей нравятся работы молодого ювелира, которые он выполняет не только по заказам Двора, но и по её поручениям. Леопольд Зефтиген делает всевозможные орденские знаки, серьги и прочие украшения. Ему доверили исполнить в 1859 году браслет с вмонтированной золотой медалью, украшенной бриллиантами и «пожалованной артистке итальянской оперы Бозио, как знак звания первой певицы Их Величеств».[461]

Карьера второго сына Карла-Эммануила Зефтигена развивалась стремительно: он, купец, числившийся с 1848 года в третьей гильдии, в 1859 году становится поставщиком Высочайшего Двора, а затем всего через два года занимает и престижное место оценщика Кабинета. 22 июля 1864 года Леопольд Зефтиген награждён орденом Св. Станислава III степени. Но это только начало.

Богатство семьи молодого ювелира растёт, и её глава на следующий год перешёл во вторую гильдию. Через несколько месяцев решением Правительствующего Сената от 15 сентября 1865 года Адольф-Леопольд Зефтиген, доказавший представленными актами право на потомственное почётное гражданство, возведён «с женою его Эмилию Терезою и детьми Федором и Юлием Отто и дочерьми Анною, Елизаветою и Ольгою Паулиною в сословие почётных граждан».[462]

Императрица Мария Александровна настолько благосклонна к талантливому автору её украшений, что в 1869 году министр Двора граф Владимир Фёдорович Адлерберг получил от её секретаря П.А. Морица следующую записку: «Государыня Императрица, желая вознаградить пятнадцатилетние, всегда добросовестные труды ювелира Леопольда Зефтигена по исполнению заказов Ея Величества и по уходу за собственными её бриллиантами и драгоценными вещами, позволила повелеть мне просить Ваше Сиятельство исходатайствовать у Государя Императора соизволение на наименование его «Ювелиром Ея Величества». Александр II не мог отказать супруге в её просьбе, и с ноября 1869 года Леопольд Зефтиген получил это почётное звание.[463]

Тогда же и в титуле счетов Константина Зефтигена стало значиться, что их владелец – «придворный ювелир Ея Императорского Величества Марии Александровны».[464] Однако, скорее всего, старший брат больше делал рисунки и эскизы, а также восковые модели ювелирных изделий, исполняемых фирмой «Леопольд Зефтиген».

Сам Леопольд Зефтиген не только жил, но и держал роскошный магазин золотых и бриллиантовых изделий в доме Елисеева на Большой Морской. Вероятно, там же проживал и Константин Зефтиген. Акварельный портрет его сына Юлия-Александра, исполненный в 1880-х годах и подписанный Вольдемаром Гау, до сих пор хранится у потомков ювелира.[465]

Журнал «Русский ювелир» в 1914 году отметил, что Леопольд Зефтиген в 1880-х годах был «самым богатым ювелиром Петербурга».[466] Он сохранил благосклонность и новой государыни, супруги Александра III. Глава известнейшей, носившей его имя столичной фирмы в 1883 году удостоился награждения коронационной медалью. Скончался Леопольд Зефтиген в 1888 году и был похоронен на Волковском лютеранском кладбище.[467]

Маленькая аннотация на коробке итальянского печенья с миндалём «Амареттини» под лейблом «1913 \ ПЕКАРЬ \ северной столицы»:

«В 1913 году в Санкт-Петербурге на основании Устава, одобренного Императором, начала работу первая в России механическая пекарня „Пекарь“. Фабрика была учреждена швейцарским гражданином И.И. Вольфлисбергом и почётным гражданином О.Л. Зефтингеном, которые собрали лучшие рецепты европейского печенья и привезли их в Россию. Требовательное петербургское общество, привыкшее к различным изыскам, по достоинству оценило кондитерские шедевры. Следуя лучшим традициям европейской выпечки, в канун столетия торговой марки „Пекарь“ мы создали для Вас коллекцию изысканного печенья Северной столицы. Пекарь – изысканное удовольствие! Печенье Торчетти. Датское с овсяными хлопьями».


Брошь с сапфиром императрицы Марии Александровны

В связи с тем, что Леопольд Зефтиген так был ценим императрицей Марией Александровной, вполне можно предположить, что именно им была исполнена великолепнейшая сапфировая брошь (см. рис. 22 вклейки).[468]

Один из крупнейших в мире, к тому же дивной красоты и прелести, очень чистый и прозрачный цейлонский сапфир ровного бархатистого густо-василькового тона покрыт в верхней части, согласно старинной индийской огранке, множеством шестиугольных мелких фасеток, заставляющих дробиться лучи света, погружая его в мягкое марево полыхающих искр. Нет сомнения, что это – тот самый, привлекший все взоры на Лондонской Всемирной выставке 1862 года и купленный там Александром II диковинной величины сапфир в 25225/32 карата, так как при переводе из старых мер в метрические (то есть умножая первоначальное число на 1,03, поскольку принятый в Петербурге вес карата составлял 206 миллиграммов) и получается цифра, соответствующая современной массе камня – 260,37 метрического карата.[469]

Скорее всего, именно Леопольд Зефтиген уже в Петербурге поместил редкостный сапфир в брошь, отличающуюся благородством, строгостью и изяществом рисунка, да к тому же окружил уник ажурным трёхуступчатым бриллиантовым кольцом, чтобы обыграть и одновременно замаскировать слишком большую высоту раритета.

В торжественный день четвертьвекового юбилея царствования августейшей четы, 21 февраля 1880 года, Александр II преподнёс дражайшей супруге «великолепную брошку с огромным сапфиром, окружённым большими бриллиантами».[470]

Императрица завещала поместить эту брошь, оценённую в 88 600 рублей, в коронные бриллианты. Ферсман, подробно рассмотревший дивный яхонт, писал, что тот гораздо краше признанных в Европе сапфиров, и включил его по праву в число семи знаменитых камней Алмазного фонда.[471]

Почти как две капли воды, если бы не величина сапфира «лишь» в 197 карат, на эту брошь походит такая же, исполненная, скорее всего, тем же Леопольдом Зефтигеном для обожавшей драгоценные камни великой княгини Александры Иосифовны (урожденной принцессы Фредерики-Генриетты-Паулины-Марианны-Елизаветы Саксен-Альтенбургской), с 1848 года жены второго сына Николая I, Константина (1827–1892). Она была приобретена в число фамильных вещей императорской семьи в 1911 году.[472]

Как для Николая I, так и для супруги его первенца сапфир был любимым камнем.[473] В самой императрице Марии Александровне, как считали видевшие её, «было что-то исключительно молодое и воздушное. Когда она шла, казалось, что её ноги как будто еле касались земли. Несмотря на высокий рост и стройность, она была такая худенькая и хрупкая тем совершенно особым изяществом, какое можно найти на старых немецких картинах, в мадоннах Альбрехта Дюрера, соединяющих некоторую строгость и сухость форм со своеобразной грацией в движении и позе. Прекрасны были её чудные волосы, нежный цвет лица необычайной белизны, большие голубые, немного навыкат, глаза», к которым так шла привлекающая своей чистотой небесная синь лазоревых яхонтов.

Её фрейлина Анна Фёдоровна Тютчева, дочь великого поэта, вспоминала, как 29 мая 1857 года, в день крестин сына Сергея, супруга Александра II, показывая подаренные мужем великолепные сапфиры, некогда принадлежавшие испанскому принцу, отказавшемуся от прав на престол в пользу сына и умершему в 1850 году изгнанником в Австрии, промолвила: «Дону Карлосу пришлось продать эти камни от бедности. Кто знает, не придёт ли моя очередь продавать их?»[474]

Но это случилось лишь через семьдесят лет, когда сделанные из синих яхонтов восхитительное ожерелье, как и фамильная императорская диадема, попавшие по духовной этой царицы в коронные бриллианты, были «реализованы» сталинским правительством за рубежом.

Однако в 1865 году сердце императора так пленила юная княжна Екатерина Михайловна Долгорукова, что самодержец забыл о своём долге государя и супруга. Даже на серебряную свадьбу (1866 год) он подарил жене лишь две или три безделушки да пару бриллиантовых запонок к рукавчикам. Придворные невольно вспоминали щедрость Николая I, по аналогичному случаю преподнёсшего супруге «бриллиантовый эсклаваж с семью, по числу детей, грушеобразными крупными подвесками».[475]


Глава VII
Технический прогресс и ювелирное дело

Ещё в правление Николая I стали устраиваться промышленные выставки, где непременно представлялись и предметы декоративно-прикладного искусства. В печатных каталогах, а также на страницах газет и журналов, описывающих наиболее интересные экспонаты, всё чаще стали появляться имена ювелиров и серебряников, к тому же успехи литографии и фотографии помогали воспроизводить их работы и пропагандировать наилучшие достижения в этой области. Петербургские мастера с середины XIX столетия начали регулярно получать призы и медали на международных выставках, каждый раз заставляя удивляться зарубежных зрителей и восхищая знатоков. Даже Анри Вевер, выходец из известной семьи ювелиров, в своём трёхтомном исследовании о ювелирном искусстве родной Франции XIX века признал, что хотя в середине столетия в Европе как за совершенство работы, так и за тонкость и элегантность монтировки более всего ценились венские мастера, имевшие давнюю высокую и законную репутацию, тем не менее единственными, кто мог с ними соперничать на равных в изяществе и лёгкости работ, были лишь русские златокузнецы[476].

Отмена в 1861 году крепостного права вызвала большой приток сравнительно дешёвых рабочих рук в города. Развитие же науки и техники вводило в арсенал мастеров новые станки, облегчающие монотонность работы и ускорявшие производство вещей. Появились прокатка и штамповка металла, а на смену вредному для здоровья амальгамированию пришло гальванопокрытие. Возникали новые мануфактуры и объединения, так как жёсткая конкуренция заставляла всё время находиться в поисках нового, необычного, внедрять забытые было техники, искать и пробовать новые формы, для уменьшения себестоимости переходить к серийным выпускам продукции. Конечно, машинная техника снижала уровень качества ручной работы, усиливала стандартизацию изделий, из-за тиражирования терялась прелесть уникальности и неповторимости. Но это, к сожалению, стало необходимой платой за прогресс. Мастер-одиночка, сам воплощающий зачастую свой собственный замысел в нужных материалах лишь с помощью исполняющих второстепенные операции подмастерьев и учеников, не мог, естественно, соперничать с мануфактурным производством, где процветало разделение некогда единого процесса на отдельные фазы-операции.

Однако монополия цеховых мастеров (хотя она давно уже стала анахронизмом) подкреплялась вышедшим ещё в 1845 году Уложением о наказаниях, 1796-я статья которого гласила: «Кто, не учась у записного мастера и не имея свидетельства от Общей ремесленной управы, назовёт себя мастером такого ремесла, которого цех в том городе устроен, и будет иметь подмастерьев или учеников и вывеску того ремесла, или же вообще будет производить какое-либо ремесло, не имея на сие по общим законам или особым ремесленным постановлениям права, тот, сверх отобрания в казну всего, что будет у него найдено из произведений того ремесла и употребляемых для сего инструментов, подвергается денежному взысканию от десяти до пятидесяти рублей серебром в ремесленную казну».

К тому же, «мастер, который без свидетельства или записки в гильдию заведет лавки для продажи произведений своей работы, подвергается за сие денежному взысканию», а если «ремесленник, при заказе у него работы, будет уклоняться от условий насчет платы за оную, чтобы потом требовать несоразмерной с работою или вещью, то он, буде принесённая <…> жалоба окажется основательной, подвергается аресту на время от трёх дней до трёх недель».

Уложение 1845 года пыталось ограничить произвол мастеров в их отношениях с подмастерьями и учениками, предусмотрев денежные штрафы за необоснованный отказ в выдаче просимого «аттестата в поведении или свидетельства в успехах учения», за беспричинное изгнание ученика ранее обусловленного контрактом времени, но снова грозило взысканием от пяти до десяти рублей тем подмастерьям, «которые для собственных работ будут жить по нескольку вместе без мастера (кроме однако ж фабрик, где сие дозволяется) и продавать делаемые ими вещи».[477]

Штраф этот был очень велик: на 3, а тем более на 5 рублей можно было тогда прожить сносно полмесяца, а то и месяц, потому что в 1830-е годы на рынке в Петербурге откормленные гуси весом до 5–6 кг продавались за 60 копеек за пару, индейки ещё больших размеров ценились всего в 1–1,5 рубля за пару, такова же была цена откормленного поросёнка и даже целой туши телёнка, которую можно было приобрести за 1,5–2 рубля. В 1860-е годы молодые парные каплуны стоили по 5 рублей за пару, а зимние, мороженые – от 80 копеек до 1 рубля 20 копеек за пару, обычно весившую около 4 кг, а поэтому фунт прекрасного чистого каплуньего мяса обходился всего в 15–25 копеек. Удорожание жизни в городах вынудило в конце XIX века шире вводить в рацион населения дешёвую частиковую рыбу, в том числе и щуку, считавшуюся прежде «поганой» из-за её «тинного» запаха, поскольку раньше в России употребляли только строго определённую речную рыбу: либо красную, к коей относили осетрину, белужину, севрюжину и стерлядь, либо сига, судака, карася, окуня, корюшку, ряпушку да крупных лещей. Последних обожали есть с кашей, но стоимость их колебалась от 50 копеек за 1,5 кг до 2 рублей 50 копеек за штуку в 10 фунтов, то есть за 4 кг. Теперь же взялись и за щук, привозившихся на рынок только живыми и продававшихся по 6-10 копеек за штуку. Очень же большие щуки стоили 12–15 копеек за штуку в то время как зимой мёрзлые щуки продавались по 5–7 копеек за фунт. В то же время истинно русская рыба судак обходилась в 25 раз дороже: летом фунт его ценили в 50 копеек, а зимой трёхкилограммовую рыбину можно было приобрести за 10 рублей.[478]

Однако недовольных своей судьбой подмастерьев, не сумевших выбиться в мастера, становилось всё больше, и вот правительство разрешило в 1848 году (что сыграло большую роль для развития фабричного производства) наконец-то допустить местных купцов всех трёх гильдий к занятию цеховыми ремёслами «посредством наёмных работников без испытания в знании ремесла и без обязанности держать цехового мастера, принадлежа лишь по ремёслам своим к цехам, то есть подлежа всем цеховым сборам и общему со всеми цеховыми управлению и расправе в делах, касающихся собственно до производимого ими ремесла».

Но это правило не относилась к купцам, желающим держать учеников. Всё больше споров велось вокруг вопроса о размежевании между ремесленными и фабричными заведениями, но соглашение так и не было достигнуто, хотя министр внутренних дел полагал, что различие между ними вовсе «не в роде промышленной деятельности, а в обширности заведения и в применении машин», а посему стоит называть мануфактурами, фабриками и заводами «только те промышленные заведения, которые: а) имеют более ^рабочих; б) употребляют паровой или гидравлический двигатель, конный привод или другие машины; в) в которых имеется более или менее систематическое разделение работ».

Ювелирный цех тогда отнесли к сложному, или составному производству, так как туда входили «мастера бриллиантовых, золотых и серебряных вещей».[479] Поэтому сосуществовали одновременно и цехи мастеров, и фабрики. В 1894 году в Петербурге Иностранной управе подчинялись 29 ремесленных цехов, из них цех золотых дел мастеров насчитывал 26 полноправных членов и 18 подмастерьев, а выросший цех специалистов часовых дел состоял из 38 мастеров и 50 подмастерьев; в серебряно-позументном цехе, бывшем в ведении Ремесленной управы, было 1335 мастеров и 5373 подмастерьев.[480]

В это же время, на петербургской фабрике братьев Галкиных в 1904 году работали 9 эмальеров, 16 гравёров, 7 филигранщиков, 4 резчика, 18 монтировщиков, 31 полировальщик и 3 штамповщика. Естественно, что на первый план выходила роль художника и организатора производства на мануфактурах, потребовались смышлёные головы менеджеров и светлые умы дизайнеров. В России в 1864 году при Строгановском рисовальном училище в Москве и в 1870 году при Обществе поощрения художеств в Петербурге возникают учебные музеи. Материальной основой отечественных художественно-промышленных школ стали помимо небольших государственных дотаций пожертвования меценатов.[481]

В 1879 году в Петербурге на средства владельца фабрики суконных изделий и банкира императорской фамилии барона Александра Людвиговича Штиглица, пожертвовавшего миллион рублей серебром, было основано Центральное училище технического рисования вместе с Начальной школой рисования, черчения и лепки. В Начальную школу принимали детей с десяти лет, умеющих читать и писать, занятия проводились 3 раза в неделю, а плата за обучение составляла 3 рубля в год. В Центральное училище технического рисования поступали те, кто успешно проучился четыре года в гимназии или реальном училище, а также справился с испытанием по рисунку.

Учащиеся изучали закон Божий, русскую словесность, немецкий или французский язык, элементарную и начертательную геометрию, теорию перспективы и теорию теней, всеобщую и русскую историю, историю изящных и прикладных искусств, практическую эстетику, элементарную анатомию, получали элементарные сведения по химии и технологии, осваивали технику рисования, а также посещали общие художественные и специальные художественно-прикладные классы.

Выпускники получали диплом на звание художника по прикладному искусству. Тем, кто дополнительно прошёл педагогическую практику в Начальной школе, выдавались особые свидетельства на право преподавания в средних и низших учебных заведениях. Особо талантливым учащимся за отлично исполненный проект предоставлялась пенсионерская поездка от нескольких месяцев до трёх лет по России и за границу.

Вскоре даже парижане признали: благодаря школе барона Штиглица «вкус в рисунке быстро распространился, так что в настоящее время не только не приходится русским заимствовать рисунки и модели у иностранцев, но последние могли бы во многом позаимствовать у русских».[482]

Выпускники училища работали на Императорском фарфоровом заводе, в декорационных мастерских Императорских театров, выполняли эскизы для бронзовой фабрики Штанге, а также для ювелирных мастерских и фабрик Фаберже, Грачёва, Овчинникова и Любавина.[483]

15 июня 1908 года вышел закон о предоставлении ремесленным учебным заведениям права выдавать их воспитанникам по окончании курса свидетельства на звание мастеров и подмастерьев. Свидетельство получали все лица, успешно окончившие курс обучения, но звание мастера заслужить было сложнее: только подмастерья, пробывшие на практике в этом звании не менее трёх лет в промышленной мастерской или в мастерских ремесленных или технических учебных заведений (причём из них не менее одного года в какой-либо одной мастерской), имели право просить о предоставлении звания, да и то лишь по достижении 21 года. Если педагогический совет признавал возможным удовлетворить это ходатайство, то соискателю выдавался аттестат на звание мастера со всеми правами и преимуществами, присвоенными мастерам, получившим это звание от ремесленных управ.

В 1910 году последовало разъяснение Сената, что обязательно пробыть известный срок учеником и подмастерьем должны лишь желающие стать вечноцеховыми ремесленниками. Для временной же приписки аттестат на звание мастера мог быть выдан претендентам, представившим не только достойную пробную работу, но и выдержавшим установленное испытание.[484]


Глава VIII
Петербургские ювелиры середины и второй половины XIX века


Жан-Батист Вальян. Фирма «Вальян и Жиго де Вильфен»

После такого несколько сухого, но необходимого отступления вернёмся вместе с вами, любезный читатель, к непосредственному предмету нашего интереса – петербургским ювелирам, а по времени – к середине девятнадцатого века, в царствование императора Николая Павловича.

В 1842 году на Итальянской улице открылся ювелирный магазин Жана-Батиста Вальяна, где желающие не только могли купить понравившуюся вещь, но и заказать что-либо на свой вкус. Столичная пресса, восхищаясь работами мастера-иноземца, не преминула подчеркнуть: «Рисунки к своим произведениям, созданным с необычайной виртуозностью, сочиняет сам автор».[485] Заказчикам стоило лишь заикнуться о своих желаниях, как Вальян тут же предлагал выбрать из нескольких эскизов тот, что придётся по нраву, и только после одобрения клиента приступал к работе.

Так было с серебряным туалетным прибором для княгини Зинаиды Ивановны Юсуповой (урождённой Нарышкиной), законченным ювелиром в 1846 году. Вначале шла речь о 25 предметах, однако Вальян исполнил только восемнадцать: два зеркала – большое настольное и маленькое ручное, кувшин и таз для умывания, всевозможные коробочки для гребёнок, перчаток и пудры, подсвечники, подушки для булавок, мыльницы, щётки для зубов и скребок для языка. Каждую вещь украшали прихотливо изгибающиеся полевые цветы: гвоздики, колокольчики, незабудки и прочие дары Флоры. Плутоватый амур кокетливо расположился на пьедестале подсвечника, декорированном и пышными рокайлями, и изящными трельяжными сеточками, и головками животных, а за спиной божка любви причудливо вился фантастический цветок, вздымая к небу открытые чашечки вьюнков и заставляя вспомнить о галантных временах рококо. Вероятно, сам Вальян считал сей «чеканный с накладными цветами и подсвечниками в виде амуров» прибор настолько удавшимся, что попросил владельцев показать их собственность на выставке российских мануфактурных изделий в Петербурге в 1849 году.[486]

После этого посыпались заказы. В приданое великой княжны Ольги Николаевны, ставшей супругой кронпринца Карла Вюртембергского, вошли сделанные Вальяном шесть дюжин аметистовых пуговиц: одни из них «совершенно округлые, огранённые мелкими площадками и насквозь просверленные, другие гранёные, оправленные в золото».[487]

Когда же красавица-дочь Николая I с мужем приехала погостить к родителям, то она, желая сделать приятное матери, заказала Вальяну серебряную вазу. Мастер достойно справился с престижным заказом. Плоская позолоченная чаша украшена накладными литыми виноградными лозами, дополненными листочками из полупрозрачной зелёной эмали, на высокой ножке вызолочены тонко прочеканенные ренессансные орнаменты, а на литых головках кошек, хранительниц домашнего очага, украшающих яблоко ножки, как и на фигурках мудрых сов, распластавшихся на основании, серебру оставлен природный цвет. Ваза оказалась столь хороша, что высокопоставленная супружеская чета и младшие неженатые братья будущей королевы Вюртембергской, великие князья Николай и Михаил Николаевичи, увековечили не только свои имена, но и семейные прозвища: «Charles, Oily, Nisi, Micha» (Шарль, Олли, Низи и Миша), вырезав их на благородном металле.[488]

Исполнял Вальян и памятные призовые кубки. Один сделан для победителя первой в России парусной гонки, проведённой в 1847 году в Финском заливе Императорским яхт-клубом. Поэтому вместо ручек тулово высокой серебряной вазы поддерживают тритоны, кругом расположились гирлянды из лилий-нимфей и тростников, а наяды держат картуши с надписью: «Варяг», и лишь массивный двуглавый гербовый орёл напоминает об официальном предназначении вещи.[489] А призом для регаты, проведённой в 1852 году, стала серебряная статуэтка императора Петра I, стоящая на пьедестале-колонне. Венценосный основатель отечественного флота, самолично учившийся строительству кораблей в Голландии и Англии и знавший цену наукам, в одной руке сжимает весло, символ мореплавания, а другой указывает на открытую книгу.[490]

Для подарков крупным промышленникам и финансистам предназначались выполненные мастерами Жана-Батиста Вальяна кубки-вазы, напоминающие массивную каменную глыбу с восседающими на ней богом торговли Меркурием и повелителем морских пучин Нептуном. Их окружали атрибуты науки, торговли, промышленности и мореплавания, символизирующие технический прогресс. Соответственно, крышки обычно увенчивали фигурки сов, напоминающие о богине мудрости Минерве. Если же речь шла о «призе господ охотников для жеребцов и кобыл всех лет», то большое овальное блюдо «представляло» заснеженный ипподром, где жокеи соревнуются на наезженной дорожке в быстроте бега рысаков, запряжённых в лёгкие сани. Знатоков невольно поражало, насколько «тонко и точно показаны напряжённые фигуры возниц, рыхлый пушистый снег».[491] Не удержался Вальян от соблазна сделать в 1856 году графин в модном русском стиле, весьма приветствуемом просвещёнными кругами общества. Как же позабавила всех фигура крепко стоящего мужика-ямщика, заросшего пышной и густой окладистой бородой, одетого в кафтан с искусно переданным меховым подбоем, да к тому же любовно сжимающего чарку в руке, оказывавшаяся вдруг не чем иным, как сосудом для горячительных напитков.[492]

Фантазия Вальяна не знала пределов. Шахматную доску окружали барельефы из золота, серебра и драгоценных камней, клетки на её поверхности были выложены разноцветным перламутром разных оттенков, а полудрагоценные самоцветы пошли на изготовление самих миниатюрных шахматных фигурок, причём их головки «можно рассматривать в микроскоп, они величиной с булавочную головку, но каждая имеет собственную физиономию».[493] Именно Вальяну доверили сделать и «великолепный ковчежец», куда вложил оправленный в золото перст от останков блаженного Андрея Боболи, чей день памяти праздновали в костёлах жители города Пинска и орден иезуитов. Католическую святыню с мощехранительницей епископ Сейнынский, граф Константин Лубенский отправил в Рим, папе Пию IX.[494]

При этом Вальян, удостоившийся в 1863 году звания придворного ювелира, никогда не забывал об аксессуарах костюма для светских дам. В его магазине они всегда могли приобрести подходящее модное колье, прелестные браслеты и изящные серьги. Даже Кабинет Его Величества в 1892 году приобрёл у ювелира для запаса драгоценных камней стоивший 40 тысяч рублей крупный сапфир в 597/8 карата и жемчужное ожерелье из 237 зёрен, оценённое в 63 000 рублей, правда, при этом отказавшись пополнить изысканное собрание редкостной жемчужиной в 108 карат.[495] Купленные у Вальяна за 40 000 рублей восхитительные бриллиантовые серьги с рубинами, отличавшиеся, как всегда у ювелира, изумительным подбором изысканных каменьев, послужили в 1884 году свадебным подарком великой княгине Елизавете Феодоровне. Этим же годом датирован и оказавшийся последним счёт на поставку Двору броши с сапфирами и бриллиантами стоимостью 5500 рублей.

Жану-Батисту Вальяну, ещё пять лет назад, в 1879 году, преобразовавшему свой магазин, тогда процветавший на Невском, 34, в доме Католической церкви, в торговый дом «И. Вальян и Жиго де Вильфен», пышно поименованный на вывеске как «Иван Бабтист Вальян и Алексей Феликсеевич Жиго де Вильфен», скорее всего, стало трудно теперь выдерживать возросшую конкуренцию. Поэтому, несмотря на хвалебные отзывы в различных петербургских изданиях, утверждающие, что работы ювелира подчас даже «выходят из разряда обыкновенных ремёсел, а равняются уже художественным произведениям», что они «резко отличаются от прочих богатством материала, изяществом отделки и чистотой своих форм»,[496] поставщик императоров Александра II (с 1863 года) и Александра III[497] в начале 1890-х годов, вероятней всего, вернулся во Францию. Во всяком случае, ювелир Жан-Батист Вальян упоминался в адресной книге «Весь Петербург» за 1892 год последний раз, а уже в 1894 году магазин «И. Вальян. Торговля золотыми вещами» уже принадлежал ювелиру Оскару Рейхарду вскоре сменившему на вывеске имя прежнего владельца на своё собственное.[498]

Во второй половине XIX века в Северной Пальмире, помимо членов семей Кейбель, Зефтиген и Болин, работали и не столь крупные фирмы Гана, Кёхли и Бутца. Неординарные мастера, они, работая над очередным «Высочайшим» заказом, старались сделать такое ювелирное чудо, чтобы оно сохранялось в веках. Но слишком короток оказался исторический срок, чтобы в дивных творениях их рук перестали видеть только украшения, а поэтому роскошные уборы супруг российских самодержцев совершенно не ценились в 1920-е годы. В результате в собраниях отечественных музеев сохранились единичные высококлассные изделия, считающиеся анонимными из-за отсутствия на них клейм-именников и подписей, а, с другой стороны, туда попали случайные, нехарактерные вещи, к тому же в основном предназначенные не для столь высоких слоёв общества и, соответственно, не дающие представления о подлинном диапазоне творчества. Вдобавок ещё мало изучены фонды документальных материалов, архивов, музеев, результаты работы с которыми могли бы пролить свет не только на имена самих мастеров, но и на круг исполненных ими произведений.


Фирма «Кёхли Ф.И. и Ф.Ф.». Фридрих-Христиан Кёхли. Теодор-Фридрих Кёхли

Известную ювелирную фирму Кёхли основал в Петербурге в 1874 году швейцарский гражданин Фридрих-Христиан Кёхли (1837–1909). Он ещё отроком приехал в столицу Российской империи в 1849 году и остановился в доме церкви Св. Симеона на Пантелеймоновской улице. Пока неизвестно, у кого юный швейцарец, искавший Фортуны, выучился мастерству. Но талант и способности, помноженные на желание выбиться в люди, сделали своё дело. Ювелирные украшения работы Фридриха Ивановича (Фридриха-Христиана) Кёхли на Всероссийской выставке 1870 года в Петербурге отметили бронзовой медалью, что повлияло на количество заказов.

В 1874 г. признанный мастер, предъявивший к клеймению почти 3,8 кг золотых изделий, уже жил в центре Петербурга, на Гороховой, в доме № 7–10. В 1882 году Кёхли вступил во вторую купеческую гильдию и был избран старшиной Санкт-Петербургской Иностранной ремесленной управы. Он перебрался в более престижный дом № 17 на той же улице, где у него была не только мастерская, но и располагался большой магазин золотых и бриллиантовых вещей.[499] Там продавались как вещи, сделанные мастерами фирмы, так и купленные у других ювелиров. Сначала он снимал пятикомнатную квартиру на третьем этаже, а затем спустился на более престижный второй этаж, где занимал апартаменты в восемнадцать комнат.[500]

Фридрих-Христиан Кёхли (предпочитавший именоваться Фридрихом Ивановичем) в 1898 году избирался депутатом для осмотра торгово-промышленных заведений, его уму и опыту можно было вполне спокойно довериться в этом ответственном деле. В 1902 году петербургский ювелир Фридрих Кёхли стал не только оценщиком Кабинета ЕИВ, но и получил звание поставщика вдовствующей императрицы Марии Феодоровны и великого князя Павла Александровича, а в следующем мастер удостоился такой же чести у великой княгини и герцогини Саксен-Кобург-Готской Марии Александровны.[501] На Парижской Всемирной выставке 1900 года Кёхли представлял публике (как и Карл Фаберже) свои творения «вне конкурса», поскольку являлся членом жюри. Один из отечественных знатоков, побывавших в столице Франции в те дни, отметил, что изделия Кёхли в сравнении с произведениями Фаберже заняли «не менее видное место», да и вообще «европейские подражатели далеко не всегда достигают чистоты и точности оригинальных русских работ».[502]

В 1903 году он основал вместе с подросшим сыном Теодором-Фридрихом, на русский лад именуемым Фёдором Фёдоровичем, торговый дом «Кёхли Ф.И. и Ф.Ф.». Отпрыск заслужённого ювелира закончил в 1890 году столичную Академию художеств, а через три года удостоился за скульптурную композицию серебряной медали. Несмотря на молодость, он стал не только (как и отец) оценщиком Кабинета Его Императорского Величества, но и членом Русского художественно-промышленного общества, объединившего в своих рядах многих мастеров и художников фирмы Карла Фаберже.[503]

Работы отца и сына Кёхли в очередной раз порадовали петербуржцев на выставке изделий из металла и камня, проведённой в 1903–1904 годах. Вскоре обоих за высокое качество изделий и добросовестность исполнения заказов Двора представили «к награждению орденом Станислава III степени».[504]

К сожалению, Фёдор Фёдорович Кёхли, вероятно, не отличался крепким здоровьем и скончался в 1911 году, пережив отца только на два года. Поскольку наследников не осталось, фирма «Кёхли Ф.И. и Ф.Ф.» прекратила своё существование.[505]

Фирма прославилась приобретаемыми ко Двору для жалованных подарков табакерками с портретами монархов, золотыми сигаретницами, пышно украшенными самоцветами с преобладанием бриллиантов и эмалями. В 2005 году на аукционе в Упсале всплыла одна из четырёх золотых табакерок работы Фридриха Ивановича Кёхли (о чём свидетельствуют и клейма, и идеально сохранившийся футляр), пожалованных неустановленному лицу цесаревичем Николаем Александровичем при возвращении через Сибирь в 1891 году из прерванного кругосветного путешествия. Поэтому в центре крышки красуется написанный «самым лучшим миниатюристом», профессором А.М. Вегнером, портрет облачённого в гусарский мундир будущего императора Николая II, окружённый ободком из крупных бриллиантов, увенчанным короной и дополненным с обеих сторон симметричным переплетением «С»-образных алмазных завитков. Совершенно непонятно, как эта вещь позднее оказалась в Швеции.[506]



Кёхли. Колье из бриллиантового гарнитура с сапфирами


Портсигар, исполненный мастером для венценосной патронессы, отличается элегантностью и безупречностью чеканки и гравировки асимметричного рисунка. Смещённый к одному из углов центр акцентирован бриллиантом, как будто испускающим из себя четыре фантастических луча, а между ними проглядываются фрагменты концентрических кругов. Кнопку же затвора прикрыл непременный и столь характерный для конца XIX – начала XX века овальный гладкий кабошон густо-синего сапфира. Императрица Мария Феодоровна подарила понравившуюся ей вещь на день Ангела своему августейшему первенцу, так любящему выкурить папироску после обеда. Портсигар же внутри украсила выгравированная надпись: «Дорогому Ники отъ Мама. 6 дек. 1898.»[507]



Кёхли. Брошь из бриллиантового гарнитура с сапфирами


Отец и сын Кёхли исполняли и так называемые «кабинетские» вещи. При Николае I в 1830-е годы пожалования подарками, выдававшимися Камеральной частью Кабинета Его Императорского Величества, приобрели регулярный и официальный характер очередной награды «по чину», что предусматривало её тип и стоимость. Главной же приметой подобных предметов стало наличие на них государственной символики: гербового двуглавого орла, императорской короны или вензелей членов венценосной семьи. В 1902 году Фридрих Иванович Кёхли представил в Кабинет целый ряд подобных «подарочных вещей с эмблемами». Может быть, среди них был и браслет, украшенный ажурной, усыпанной алмазами вставкой с двуглавым орлом, чьё тело образует великолепный кабошон сапфира. Свет пронизывает камни со всех сторон, отчего они ослепительно сверкают и переливаются радужными бликами. Сама же массивная цепь «сплетена» лентой вручную из отдельных звеньев, что придаёт ей уютную гибкость.[508]

Для императрицы Александры Феодоровны у Кёхли в 1903–1904 годах сделали по утверждённым рисункам драгоценную, изумительной красоты парюру, состоящую из диадемы, ожерелья, броши и браслета, с артистически вкрапленными в «иней» бриллиантов синими огоньками сапфиров[509]. Изысканное переплетение «С»-образных завитков увенчивалось то распускающимся бутоном необычно крупного сказочного василька с лепестками, похожими одновременно на алмазное очелье русской красавицы, то гораздо более скромным трилистником, зато образованным крупными бриллиантами. Однако дивный шедевр работы выдающихся петербургских ювелиров Кёхли безжалостно продали на аукционе в 1920-е годы.[510]


Фирма «К. Ган». Карл-Август Ган и Дмитрий Карлович Ган

Сравнительно недолго просуществовала, но оставила заметный след в истории русского декоративно-прикладного искусства возникшая в 1873 году в Петербурге довольно крупная фирма, основанная австрийским подданным Карлом Карловичем (Карлом-Августом) Ганом (1836–1899).

Карл-Август-Фердинанд Ган, записанный в 1874 году в купеческую гильдию, поселился в доме Шведской церкви по Малой Конюшенной, а магазин открыл на Невском проспекте, в доме № 26. Продаваемые изделия его мастерской золотых и бриллиантовых изделий: портсигары, пепельницы, чарки и «разные другие художественные произведения с эмалью» – отличались высоким качеством и пользовались таким спросом, что в 1892 году разбогатевший австриец сменил подданство на русское, и его карьера резко пошла в гору. Он принял в 1893 году участие во Всемирной Колумбовой выставке в Чикаго. Через два года за высокое качество своих изделий и успешное выполнение заказов двора ювелир Карл Ган удостоился звания поставщика Высочайшего Двора.[511] В 1896 году он назначается оценщиком при Кабинете, а вскоре получает орден Св. Станислава 3-й степени и звание потомственного почётного гражданина.

В 1893 году мастерская ювелирных изделий Карла Гана была ручным производством, где трудились 30 рабочих, а её годовой оборот достиг 100 000 рублей. К 1899 году Ган владел двумя доходными домами, ещё один дом принадлежал сыну, купцу первой гильдии. После смерти главы семьи всё перешло к его вдове, но уже через два года Аделаида Ган и её дочь предоставили право распоряжаться делами фирмы Дмитрию Карловичу Гану, успешно продолжившему дело отца и уже в 1903 году получившему удостоверение придворного поставщика.[512]

Карл Карлович Ган недаром считался самым серьёзным соперником Фаберже. Предметы из золота и серебра, исполняемые мастерами фирмы с применением эмалей обширного диапазона расцветок, включая и опалесцирующие, отличались элегантностью форм и большим чувством камня, особенно в фантазийных изделиях из драгоценных и полудрагоценных самоцветов. А ведь опалесцирующие эмали столь капризны, что малейшее нарушение режима их обжига ведёт либо к неполучению ожидаемого цвета, либо к полному исчезновению эффекта радужной замутнённости, финифть же, становясь прозрачной, уже не напоминала таинственно просвечивающий драгоценный опал.

Фирме Гана довелось исполнить виртуозную по артистизму закрепки и сложности монтировки бесчисленного количества прекрасно подобранных южноафриканских бриллиантов копию Малой императорской короны, вошедшую, как и оригинал, созданный братьями Зефтиген в 1856 году, в число коронных драгоценностей и регалий российского императорского Дома.

Заказ на повторение венца императриц поступил к Карлу Карловичу Гану в связи с коронацией Николая II в 1896 году. Супруга монарха, согласно церемониалу, должна была ожидать на коленях того момента, когда венчанный император сначала коснулся бы её головы своей Большой императорской короной, а затем возложил бы на неё наследственную Малую корону императриц. Точная же её копия предназначалась для вдовствующей императрицы Марии Феодоровны, обязанной присутствовать во всём величии сана на торжественном ритуале в Успенском соборе Московского Кремля. Однако Александра Феодоровна не стала обижать августейшую свекровь и отбирать у неё подлинную корону, которой та венчалась на царство 13 лет назад. При коронации голову молодой императрицы украсила как две капли воды похожая и, если бы не чуть более крупные алмазы южноафриканского происхождения, почти совершенно не отличимая от оригинала реплика, исполненная искусными руками мастеров фирмы Карла Гана. Публика же, заполнявшая Колонный зал Дома Союза в декабре 1925 года, одновременно созерцала среди бывших коронных драгоценностей на выставке Алмазного фонда и оригинал, и копию Малой короны русских императриц[513], однако вскоре следы дивного творения 1896 года затерялись.

Не уступал ей по качеству работы и сделанный тогда же Карлом Ганом для последней царицы бриллиантовый кокошник, чья