Дмитрий Трофимович Шепилов - Непримкнувший

Непримкнувший 765K, 324 с.   (скачать) - Дмитрий Трофимович Шепилов

Дмитрий ШЕПИЛОВ
НЕПРИМКНУВШИЙ


Косырев Д. Эмоциональный портрет эпохи.

Воспоминания Дмитрия Трофимовича Шепилова от начала и до конца написаны им самим, его собственным крупным летящим почерком. Никаких «теневых писателей» и прочих литературных обработчиков здесь не было и близко. И это само по себе уже делает книгу уникальным явлением среди моря мемуарной литературы советских руководителей: от Брежнева, который, как говорят, познакомился с некоторыми из авторов «своих» сочинений уже после написания таковых, до Хрущева или Молотова, которые делали свои воспоминания в стиле интервью, то есть на магнитофон.

Дмитрий Шепилов был, возможно, единственным послевоенным лидером страны, умевшим писать не только профессионально, но, на мой взгляд, местами и с блеском. Книга, которую вы держите в руках, просто хорошо читается. Один только этот факт уже многое объясняет в бурной и резко оборванной политической карьере, и в уникальной репутации этого профессора, выросшего в годы войны от солдата-ополченца до генерала, или, скажем, этого министра иностранных дел, способного точно напеть от первой до последней ноты всю партитуру дюжины опер довольно профессионально поставленным баритоном.

Моя редакторская работа здесь была минимальна. Она касалась в основном тех мест, где Шепилов добавлял не свои тексты — абзацы из справочников или энциклопедий, журнальные или газетные статьи. Эти куски явно выпадали из стиля и ритма книги, мгновенно опознавались как скучные и тяжелые и так и просились под нож.

В прочих же местах редактура была просто не нужна. Всё, что мной реально было сделано — это увеличение числа глав, поскольку многие (та, где речь шла о Жданове, или о поездке в Китай) были размером с добрую брошюру; проистекающие из этого косметические операции типа изобретения заголовков для «новоявленных глав»; и ещё добавленные мною в начало каждой главы подзаголовки-оглавления в стиле романов XVIII века.

Позволю себе поделиться с читателем мыслями, которые пришли мне в голову в ходе работы.

Думаю, что перед нами книга, не очень хорошо вписывающаяся в классический мемуарный жанр. Здесь больше от литературы, чем от политики или истории. Мемуары за редким исключением тем скучнее, чем более исторически велик человек, их написавший: Цезарь, Наполеон, Жуков и так далее. Однако они интересны историкам как источник информации.

Воспоминания Шепилова, полагаю, ценны не столько изложением фактов и событий 30-40-50-х годов, сколько эмоциональной, человеческой стороной этих событий, пусть даже хорошо известных историкам. Представим себе, что Юлий Цезарь в «Записках о галльской войне» вместо невероятно нудного перечисления своих и чужих действий чуть ли не в каждую неделю войны создал бы страстный рассказ о чувствах и мыслях, обуревавших его в те дни. Тогда, возможно, нечего было бы делать Шекспиру или Торнтону Уайлдеру, им не пришлось бы наугад создавать «своего» Цезаря, пытаясь угадать его мысли и намерения, подменить их своими озарениями и догадками.

Стиль — это человек. Стиль Шепилова говорит об авторе буквально всё. Посмотрите на эти неизменно превосходные степени («величайшие бедствия», «вся моя душа истерзана», «глубочайшее проникновение в тайны» и т.д.). Обратите внимание на монументальность и законченность одних фраз — и на пассажи, состоящие из фраз предельно коротких, буквально одного—двух слов. Представьте себе, что этот текст читается вслух медленно, со вкусом, с паузами, раскатистым профессорским голосом, рассчитанным на большие аудитории в эпоху, когда не было ещё микрофонов, — и вы увидите автора.

Когда-то Шепилова сравнивали с Ираклием Андрониковым по способности рассказывать о прошлых событиях со вкусом, в лицах, имитируя чужой тембр голоса. Однако это, думаю, не совсем точно. Андроников — наблюдатель, подчас ироничный, за своими героями и даже за самим собой. А ключ к характеру Шепилова — описанная в главе «Агитпроп при Жданове» юношеская страсть автора к опере. Вот тут всё становится на свои места. Преувеличенные, до предела доведенные чувства, драматические коллизии неукротимых характеров, взрывы яростных эмоций, неожиданно яркие и не имеющие вроде бы отношения к канве мемуаров лирические отступления (читаемые с большим удовольствием, чем «политические» страницы)… Если уж Шепилов не любит Хрущева — то его Хрущев настоящий инфернальный оперный злодей с драматическим баритоном; если любит Жданова — то тому достается теноровая партия, достойная Паваротти, включая трагическую смерть под аккорды хора и оркестра… Не мемуары, а партитура!

Но думаю, что, как ни странно, в этом и их историческая ценность тоже. Потому что факты, скажем, о деятельности того же Жданова на посту главного идеолога в 1947—1948 годах вроде бы известны; и мне, назвавшему дочь Анной в честь Ахматовой, жутко было читать о том, как Жданов «отдавал всю кровь, капля за каплей» своей работе. (Читателя вообще ждет немало шоковых ощущений от этой книги.)

Но… иной раз эмоциональный портрет эпохи и живших в ней людей дает больше пищи для размышлений человеку, который не столько «изучает факты» истории, сколько хочет понять прошлое ради того, чтобы осознать и настоящее (а иначе зачем история?). И вот вам сюжет из той же главы. «Александровские мальчики» — известные нашему поколению как уважаемые академики Ильичев, Федосеев и прочие. Для Шепилова — объект абсолютной ненависти и презрения. За то, что не сжигали себя ради коммунистической идеи, а просто хотели хорошо жить, зарабатывать, делать сбережения на черный день. И писали доносы для Берии, чтобы выжить. А вот Жданов: была ли в его действиях материальная корысть? В шепиловской партитуре (и, видимо, в жизни) — ни малейшей. Жданов загнал себя в могилу в 51 год тем, что работал на износ, делая то, что искренне считал своим долгом коммуниста. Так кто же здесь драматический тенор, а кто злодейский баритон? И как нам, сегодняшним, судить их (если вообще можно кого-то судить)? Кто благороднее — искренний коммунист, доносчик «в открытую» и сокрушитель судеб писателей и композиторов или поддельный коммунист, при этом доносчик тайный, вынужденный? Вот это опера!

Но посмотрим теперь на те же эпизоды мемуаров Шепилова глазами историка. По ним получается, что искренний коммунист Жданов работает днем и ночью, понимая, что если после войны, когда людям хочется «просто хорошо жить» без надоевшей политики и идеологии, не вернуть страну беспощадным рывком в идеологические реалии конца 30-х годов, то коммунистический режим в конце концов погибнет. Хотя бы потому, что даже новое поколение его «идеологов» уже ни в какой марксизм не верит. Логична позиция Жданова? Еще как. Более того, он оказался прав. И задача его оказалась непосильной — она физически убила его. А второго Жданова уже неоткуда было брать, поскольку «трибунов революции», идейно одержимых, в основном уничтожили ещё в 30-е годы и заменили послушными исполнителями. В результате затем, при Хрущеве, идеологами стали те самые «ни во что не верящие» Ильичев, Федосеев и прочие. Что в итоге (хотя очень медленно) и привело от «десталинизации» к формальному признанию давно состоявшейся моральной гибели коммунистического режима уже в горбачевские дни.

То есть Жданов, получается, был последним искренним и стопроцентным, то есть идущим в своей логике до конца, коммунистом-«трибуном» в высшем советском руководстве. Сам Шепилов — тоже идеолог некоторое время при Хрущеве — здесь всё-таки не в счет: классическая «белая ворона» в коридорах власти, он считал, что за чистоту ленинской идеи надо бороться лишь силой убеждения. То есть — да, можно принимать постановления типа ждановских, но без политических ярлыков (и тем более без расстрелов) и давая полное и реальное право критикуемым на ответное слово. Так, как это было (как ему казалось) в 20-е годы, когда Шепилов сформировался как личность. Реальный Жданов, конечно, был лишен таких иллюзий, хотя и — возможно — ещё сохранял полную убежденность в своей моральной правоте. А дальше уже наверху не было ни иллюзий, ни убежденности…

Но ведь это — уже ценный исторический материал, которого не дадут даже самые полные стенограммы из архивов Агитпропа.

Из стиля шепиловских мемуаров видна ещё одна любопытная особенность его характера — глубоко религиозный тип мышления. Автор бы не согласился со мной и сказал бы, что, как и всякий коммунист, он был атеистом и антицерковником (чего стоят хотя бы пассажи о буддизме из китайских глав!). Но дело здесь не в отношении к церкви (хотя в тексте кое-где обнаруживается неплохое знание Священного писания или некоторых молитв). Замените слово «Бог» на «Ленин» — и вам будет многое ясно о том, как мыслил не только автор, но и, видимо, многие люди его поколения. Подозреваю, что если бы он был знаком с превозносимой им «ленинской гвардией» непосредственно и так же хорошо, как с соратниками Сталина, то функции божества в его менталитете выполнял бы кто-то или что-то другое.

История воспоминаний Шепилова — настоящий детектив. Рукопись прожила свою, бурную жизнь, чуть ли не такую же, как жизнь автора. Она была сделана в период между 1964 годом (уход Хрущева) и, видимо, 1970 годом (поскольку в последней главе упоминается советско-китайский конфликт на о. Даманский, то есть март 1969). Потом она тайно перепечатывалась родными и друзьями, исчезала (уже после смерти Шепилова) и находилась… «Китайские» главы, однако, добавлены позже и стоят в книге как бы особняком. С их появлением Шепилов начал размышлять, не продолжить ли работу. Первоначально, с точки зрения автора, воспоминания были вполне закончены. Ведь он писал не о себе, а о Хрущеве (рабочий заголовок книги долгое время был «Хрущевщина»; автора интересовало, как же могло произойти, что верховную власть в такой великой стране мог взять такой человек, как Хрущев:) Поэтому они обрываются на 1954 годе, когда Хрущев укрепился у кормила власти, и оставляют за скобками деятельность Шепилова на посту министра иностранных дел, XX съезд и многое другое. В слабой степени этот пробел восполнен небольшим интервью 1991 года, в котором хотя бы раскрываются подробности роли Шепилова в событиях июня 1957 года, ставших концом его политической карьеры, и помещенными в «Приложении».

Любые мемуары любого политика — это попытка и апологии, и сведения счетов с противниками. Исключений я не знаю, эта книга тоже не исключение. Но важно здесь то, насколько рассчитывал автор тех или иных мемуаров на публикацию своего труда при жизни: ведь тогда встает вопрос, не жертвовал ли он искренностью и правдивостью ради политической конъюнктуры на момент возможной публикации (как это делал, скажем, Макиавелли).

Но конъюнктура для этой книги и сейчас плохая, и не скоро ещё будет подходящей. Шепилов почти не имел надежд на то, что воспоминания его издадут при Брежневе. Достаточно прочитать пассажи о том, что лидеры компартии должны жить скромно и получать зарплату на уровне, скажем, старшего инженера завода, чтобы всё стало ясно. Недолго жили и надежды напечатать эту книгу и в горбачевское время: и в те дни позиция автора оказалась бы чересчур экзотичной. Как же так, если все уже знают, что Хрущев — светлый предтеча демократии, а Жданов — черный демон сталинизма!

Интересно, что в последние годы жизни Шепилов попытался продолжить и закончить работу — и не смог. Не только из-за возраста. Дело ещё в том, что в 90-х годах он мыслил и воспринимал многие события уже совсем не так, как во второй половине 60-х. Но переделать воспоминания в корне уже не смог — и слава Богу.

В подготовке воспоминаний неоценима была помощь Владимира Павловича Наумова и Тамары Петровны Толчановой.

Дмитрий Косырев


Пролог: умер Сталин.

Никто не знал о здоровье диктатора. Как я погнался за Сталиным. Кто наследник? Молотов и Маленков: два образцовых исполнителя. Как родился мундир генералиссимуса. Ольга Берггольц оплакивает вождя. Как мне не дали досмотреть оперетту.


Я сидел в своем рабочем кабинете в «Правде». Готовили очередной номер газеты на 6-е марта 1953 года.

Около 10 часов вечера зазвонил кремлевский телефон — «вертушка»:

— Товарищ Шепилов? Говорит Суслов. Только что скончался Сталин. Мы все на «ближней» даче. Приезжайте немедленно сюда. Свяжитесь с Чернухой и приезжайте возможно скорей.

В. Чернуха был вторым, после Поскребышева, помощником Сталина.

Умер Сталин…

Я ничего не сказал в редакции. Распорядился продолжать подготовку очередного номера. Вызвал машину. Предупредил, что еду в Кремль, к Поскребышеву, и спустился на улицу.

Умер Сталин…

Весть эта была настолько невероятна, что не доходила до сознания и воспринималась как что-то нереальное, призрачное.

С именем Сталина связаны были все великие свершения Советской Страны, её величие и слава. И вот Сталина нет…

Правда, уже в течение нескольких дней по Москве ползли зловещие слухи о тяжелом заболевании Сталина, Передавали разное: одни говорили, что у Сталина инфаркт сердечной мышцы; другие — что его разбил паралич; третьи — что Сталина отравили. Многое говорили.

Никаких внешних признаков недомоганий у него, впрочем, не было. Частенько после заседаний Президиума он с друзьями часами проводил у себя на даче время за ужином. Ел горячие жирные блюда с пряностями и острыми приправами. Пил алкогольные напитки, часто делал только ему ведомые смеси в стакане из разных сортов коньяка, вин и лимонада. Поэтому все считали, что Сталин здоров.

Конечно, очень близкие к нему люди не могли не замечать всё большего нарастания у Сталина за последние годы психопатологических явлений. Так, например, в разгар веселого ужина с самыми близкими ему людьми — членами Президиума ЦК — Сталин вдруг вставал и деловым шагом выходил из столовой в вестибюль. Оказавшись за порогом, он круто поворачивался и, стоя у прикрытой двери, напряженно и долго вслушивался: о чем говорят без него. Конечно, все знали, что Сталин стоит за дверью и подслушивает, но делали вид, что не замечают этого. Сталин подозрительно всматривался во всякого, кто по каким-либо причинам был задумчив и не весел. Почему он задумался? О чем? Что за этим кроется? Сталин без слов требовал, чтобы все присутствующие были веселы, пели и даже танцевали, но только не задумывались. Положение было трудное, т. к. кроме А. Микояна никто из членов Президиума танцевать не мог, но, желая потрафить хозяину, и другие должны были импровизировать какую-то трясучку.

В связи с этой прогрессирующей подозрительностью нужно было в присутствии Сталина вести себя очень осмотрительно…

Вспоминаю такой эпизод.

В 1949 году на заседании Президиума ЦК под председательством Сталина слушался вопрос о присуждении Сталинских премий. Заседание шло в том историческом зале, в котором Ленин проводил заседания Совета Народных Комиссаров и в котором и сейчас стоит как реликвия его председательское кресло. Как заведующий отделом пропаганды и агитации ЦК я присутствовал и выступал на этом заседании. По окончании его я решил спросить у Сталина, как обстоит дело с учебником политической экономии, последний вариант которого давно уже находился у него на просмотре. Об этом меня просили многие ученые-экономисты.

Заседание кончилось. Почти все разошлись. Сталин по среднему проходу направился к выходу, некоторые члены президиума ещё толпились у боковой двери. Я торопливым шагом пошел навстречу Сталину. Бросив на меня тяжелый, пристальный взгляд исподлобья, он на секунду задержался на месте, а затем круто повернул вправо и пошел к боковой двери, где ещё задержались некоторые члены президиума. Я догнал его и изложил свой вопрос. Я видел, как в его глазах большая настороженность и недоумение сменились на доброжелательность, а в уголках глаз появились веселые искорки.

Подошли А. Жданов, Г. Маленков, ещё кто-то.

Сталин:

— Вот Шепилов ставит вопрос, чтобы дать возможность нашим экономистам самим выпустить учебник политической экономии. Но дело это важное. Не только наше, государственное, но и международное. Поэтому без нас здесь не обойтись. Вы не против того, чтобы мы участвовали в этом деле? — улыбаясь, спросил Сталин.

Я ответил, что я, конечно, не против этого. «Но ведь Вы очень заняты, товарищ Сталин, а учебник позарез нужен».

— Что значит занят? Для такого хорошего дела найдем время.

Андрей Александрович Жданов сказал мне потом, что я вел себя очень неосторожно. Тогда я не знал всех кремлевских тайн, был совершенно не искушен в придворных делах и тонкостях и даже не совсем понял смысл его замечания и предостережения. Очень многое стало проясняться гораздо позже, главное же — лишь после смерти Сталина.

С годами подозрительность, страхи, маниакальные представления у Сталина явно прогрессировали. Поэтому, терзаемый страхами, Сталин обычно всю ночь проводил за работой: рассматривал бумаги, писал, читал. Читал он невероятно много: и научной, и художественной литературы, и всё очень крепко и по-своему запоминал и переживал. Ложился он спать, как правило, лишь с наступлением рассвета.

Перед тем как лечь спать, Сталин нередко пристально всматривался через окна: нет ли на земле или на снегу следов человеческих ног, не подкрадывался ли кто к окнам. В последнее время он даже запрещал сгребать свежий снег под окнами — ведь на снегу скорее увидишь следы.

Одержимый страхами, он часто ложился спать не раздеваясь, в кителе и даже в сапогах. А чтобы свести мнимую опасность к минимуму, ежедневно менял место сна: укладывался то в спальне, то в библиотеке на диване, то в кабинете, то в столовой. Зная это, ему с вечера стелили постели в нескольких комнатах одновременно.

При выездах с дачи в Кремль и обратно Сталин сам назначал маршрут движения по улицам и постоянно менял его.

А Берия и бериевцы, зная эти нарастающие патологические черты Сталина, умышлено ему сыпали соль на раны. Они изобретали и докладывали ему всякие фантастические истории о готовящихся покушениях, измене Родине и т.д.

…Вечером 1 марта всё шло как обычно. Было заседание в Кремле. Затем все приехали на «ближнюю» ужинать. К столу по традиции подавались горячие жирные с острыми приправами и пряностями кавказские, русские, украинские блюда: харчо, чахохбили, борщ и жареная колбаса, икра, белая и красная рыба. Набор коньяков, водок, вин, лимонада.

Как всегда, прислуги никакой не было; каждый наливал и накладывал себе сам. Разъехались по домам далеко за полночь.

Последующий ход событий никто точно не знает. Утром Сталина нашли в бессознательном состоянии лежащим на полу у дивана в библиотеке, т.е. в первой комнатке при входе направо, где он больше всего любил работать. По-видимому, после разъезда членов Президиума Сталин, непрерывно попыхивая своей трубкой, удалился в библиотеку. Здесь ночью у него произошло мгновенное кровоизлияние в мозг, Сталин потерял сознание и упал на пол у дивана. Так он пролежал до утра без сознания и без медицинской помощи. Да она и не могла быть оказана. Из-за маниакальных страхов Сталина в комнату, где он находился, запрещено было входить кому бы то ни было из охраны или прислуги.

Впоследствии Н.Хрущев мне на прогулках много рассказывал о предсмертных днях и часах Сталина. Рассказывали и другие. Тогда смысл и значение многих фактов, о которых рассказывали, были мне не ясны. Позже всё предстало в своем истинном свете.

В ходе дежурств у смертного одра шла напряженная игра. Внешне все члены Президиума ЦК представляли собой дружный товарищеский коллектив, с открытыми прямыми отношениями, что было в традициях старой большевистской гвардии. На самом деле под покровом внешнего полного единства и товарищеской спаянности развивалась бешеная деятельность, чтобы решить организационные вопросы, а значит, и последующий ход событий в интересах собственного возвеличивания и собственной карьеры. Такими лицами были два члена Президиума ЦК: Л. Берия и Н. Хрущев.

Судя по многочисленным признакам, Сталин не думал о смерти и совершенно не подготавливал к этому неизбежному событию руководство страной и партией. Сталин вел себя так, словно «его же царствию не будет „конца“.

Правда, иногда Сталин делал вид, что он тяготится своими постами и хотел бы освободиться от них. Вспоминаю такой факт:

В октябре 1952 года мы, вновь избранные на XIX съезде партии члены ЦК, собрались в Свердловском зале на свой первый пленум. Когда встал вопрос о формировании руководящих органов партии, Сталин взял слово и стал говорить о том, что ему тяжело быть и премьером правительства, и генеральным секретарем партии:

— Годы не те; мне тяжело; нет сил; ну, какой это премьер, который не может выступить даже с докладом или отчетом.

Сталин говорил это и пытливо всматривался в лица, словно изучал, как будет реагировать Пленум на его сло ва об отставке. Ни один человек, сидевший в зале, практически не допускал возможности отставки Сталина. И все инстинктом чувствовали, что и Сталин не хочет, чтобы его слова об отставке были приняты к исполнению.

Выступил Г. Маленков и сказал только одну фразу — что нет необходимости доказывать, что Сталин должен остаться и премьером и Генеральным секретарем. «Иначе просто невозможно», — сказал он, а Сталин не настаивал на своей просьбе.

Но годы давали себя чувствовать. И Сталин вынужден был, например, ссылаясь на то, что ему это не по силам, поручить отчетный доклад ЦК на XIX съезде партии Г. Маленкову. Но этот шаг вовсе не означал, что Сталин именно так хотел решить вопрос о своем преемнике.

Вопрос о преемнике Сталина, конечно, подспудно обсуждался среди членов партии и в народе. И каковы бы ни были различия и оттенки в мнениях, все, абсолютно все сходились на том, что в руководящем ядре партии есть один преемник Сталина, подготовленный всем предшествующим ходом развития революции и внутрипартийной борьбы — это В. Молотов.

Член большевистской партии с 1906 года. Ученик и соратник Ленина и Сталина. За свою революционную деятельность Молотов многократно арестовывался. Свои «университеты» прошел не только в Казанском реальном училище и Петербургском политехническом институте, но и в многочисленных тюрьмах, в вологодской и сибирской ссылках. В. Молотов был делегатом большинства съездов партии, одним из создателей газеты «Правда» и секретарем её редакции.

Всякому, кто так или иначе соприкасался с В. Молотовым, бросались в глаза некоторые его типические черты. Прежде всего — это партийная воспитанность и дисциплинированность, доходящая до абсолюта, до фетиша! Всякое решение ЦК, указание ЦК, даже порой телефонный звонок ответственного работника ЦК были для Молотова святыней. Всё подлежало точному и безукоризненному исполнению в назначенный срок и любой ценой.

Так было во всем. Так было, в частности, в его международной деятельности. Получив директивы Президиума ЦК к участию в какой-нибудь международной конференции, Генеральной Ассамблее ООН или любого другого международного совещания, Молотов был непримирим и неистов в их осуществлении. Он обычно решительно отстранял всякие явные или замаскированные поползновения своих противников на дипломатическом поприще добиться какого-либо компромисса со стороны делегации Советского Союза. Поэтому в международных дипломатических кругах за Молотовым укрепилось звание «Господин „нет“.

Свыше 30 лет рука об руку шел Молотов со Сталиным, с величайшим тактом отдавая ему приоритет во всем. И тем не менее Сталин, в качестве первого подступа к тому, чтобы политически дискредитировать Молотова и свести его с политической арены, приказал арестовать его жену, старую коммунистку и государственную деятельницу П. Жемчужину. Долгие дни и ночи держали её в страшной одиночке, чтобы превратить в орудие изобличения Молотова.

Вслед за тем Сталин на Пленуме ЦК без всяких оснований выразил Молотову политическое недоверие, обвинил его в «капитуляции перед американским империализмом» и предложил не вводить Молотова в состав Бюро Президиума ЦК. Что и было сделано. В. Молотов принял это без единого слова протеста. И когда Н. Хрущев начал свою необузданную, доведенную до крайностей, лишенную всякого учета общепартийных и государственных интересов СССР брань мертвого Сталина, Молотов ни на секунду не поддался чувству личной обиды и допущенной в отношении него глубокой несправедливости со стороны Сталина. Казалось бы, что никакая сверхчеловеческая воля при аналогичных обстоятельствах не смогла бы предотвратить самую острую критику Сталина. Но Молотов обладает именно такой сверхчеловеческой выдержкой. Он решительно возражал против такой односторонней оценки и критики Сталина, которая могла бы причинить вред Коммунистической партии, Советской стране, мировому рабочему и коммунистическому движению. И он совершенно не заботился о том, чтобы в такой благоприятный для любого политикана момент повысить свои собственные акции.

Молотову вообще были не присущи черты всякого ячества, самолюбования, которые, допустим, у того же Вышинского носили характер патологического «нарциссизма», а у Хрущева раздулись до таких размеров, что вызывали всеобщие издевки.

Престиж Молотова в партии и в народе был очень высок, и казалось, что у смертного одра Сталина именно Молотов максимально активизируется и станет центром формирования руководящего ядра партии. Но этого не произошло.

Молотов сохранял свое каменное, спокойствие и невозмутимость. Он, как и другие члены Президиума ЦК, нес свою вахту у постели умирающего, занимался текущими делами, но не проявлял ни малейших признаков того, что он озабочен тем, что будет завтра, когда пробьет урочный час Сталина.

Георгий Маленков. По своей натуре этот человек был лишен всяких диктаторских черт, и у меня сложилось впечатление, что он не был честолюбивым человеком. Он был мягок, податлив всяким влияниям и всегда испытывал необходимость притулиться к какому-нибудь человеку с сильной волей. И он притулялся: к Сталину, к Ежову, к Берии, затем к Хрущеву. Он был идеальным и талантливым исполнителем чужой воли, и в исполнительской роли проявлял блестящие организаторские способности, поразительную работоспособность и рвение. Он не был человеком широкой инициативы или новатором. Но когда он получал какое-либо указание от Сталина, то ломал любые барьеры, мог идти на любые жертвы и затраты, чтобы выполнить это задание молниеносно, безукоризненно и доложить об этом Сталину. Поэтому в аппарате ЦК шутили, что Маленков всегда требует, чтобы всякое поручение Сталина было выполнено «вчера».

В своей преданности Сталину и убежденности в его непогрешимости он даже не ставил перед собой вопроса: будет ли от выполнения этого задания польза или вред государству. В этом смысле Маленков был даже более правоверным, чем Молотов. В. Молотов по праву старейшего и наиболее влиятельного соратника Сталина мог позволить себе иногда в форме полувопроса, краткой реплики или подходящей шутки поспорить со Сталиным, взять кого-нибудь под защиту или поставить новый вопрос. Маленков не позволял себе таких вольностей и. действовал только по формуле: «сказано — сделано».

В напряженные дни предсмертной агонии Сталина Г. Маленков делал всё необходимое, что рекомендовали ему Хрущев, Берия, Булганин, Каганович и другие для организации лечения Сталина или для решения неотложных дел. Делал это так, чтобы в случае выздоровления Сталина его действия могли быть истолкованы только как вполне верноподданнические. Судя по всему, он был действительно искренне привязан к Сталину.

У смертного одра Сталина, в атмосфере, тягостных раздумий о будущем, неопределенности и тревоги среди членов Президиума ЦК, только, повторяю, Хрущев и Берия знали, чего они хотят.

Конечно, ни один человек в партии и стране не думал ни о Хрущеве, ни о Берии как о возможных преемниках Сталина на постах Председателя Совета Министров или Генерального секретаря ЦК. Но иного мнения держались они сами и всеми методами — посулами, лестью, интригами, устрашением — действовали в определенном направлении.

Две трети из того широкого состава (36 человек) Президиума ЦК, который по предложению Сталина был избран на Пленуме ЦК после XIX съезда партии, оставались в стороне и во всех интимных, подготовительных обсуждениях участия не принимали.

Дежурили у постели больного Г. Маленков, Л. Берия, В. Молотов, К. Ворошилов, Н. Хрущев, Н. Булганин, Л. Каганович, А. Микоян, М. Сабуров, М. Первухин, Н. Шверник.

Позже Н. Хрущев с присущей ему красочностью многократно рассказывал нам, как проходили эти дежурства. Конечно, больше всего говорили о том, как перестроить партийное руководство, управление хозяйством после смерти Сталина; из кого составить руководство, как распределить портфели. Спрашивали мнение у каждого.

Характерно, что Л. Берия с первого же разговора предложил объединить Министерство государственной безопасности и Министерство внутренних дел в одно — в Министерство внутренних дел СССР, и сделать его министром этого объединенного министерства. Хрущев по этому поводу позднее заметил: «Я сразу смекнул, куда гнет Берия. Ведь в руках такого министра будут и вся вооруженная охрана членов правительства, и вся милиция, и дивизии МГБ, и пограничные войска. Но я, конечно, не подал ему и вида, что кумекаю, куда ведут его планы. Наоборот, я всё время говорил ему: конечно, Лаврентий, так и сделаем, это самое правильное будет; а про себя думал: погоди, голубчик, всё будет не так, как ты замышляешь!»

Берия с трудом скрывал свое ликование по поводу постигшего Сталина удара. Он пытливо и въедливо допрашивал дежуривших у постели профессоров о малейших зигзагах в течении болезни и лихорадочно ждал, когда же наступит желанная развязка. Но вместе с тем Берию не покидала сосущая внутренняя тревога: кто его знает, не выкарабкается ли Сталин из кризиса, не преодолеет ли болезнь?

И действительно, утром 4 марта под влиянием экстренных лечебных мер в ходе болезни Сталина как будто наступил просвет. Он стал ровнее дышать, он даже приоткрыл один глаз, и присутствовавшим показалось, что во взоре его мелькнули признаки сознания. Больше того, им почудилось, что Сталин будто хитровато подмигнул этим полуоткрывшимся глазом: ничего, мол, выберемся!

Берия как раз находился у постели. Увидев эти признаки возвращения сознания, он опустился на колени, взял руку Сталина и поцеловал её. Однако признаки сознания вернулись к Сталину лишь на несколько мгновений, и Берия мог больше не тревожиться.

Никита Хрущев. Все близкие к ЦК люди знали, что Хрущев — фаворит Сталина. За последний период патологические черты в состоянии диктатора всё нарастали. Это обуславливало и изменения в его отношении к окружающим. Он уже опасался Берии и избегал встреч с ним. Он уже зачислял в разряд вражеских лазутчиков Молотова, Ворошилова, Микояна. В своей маниакальной одержимости он периодически менял работников МГБ и обслуживавших его лиц. Но именно в этот период дошедшей до апогея подозрительности Сталин потребовал пе ревода в Москву Хрущева и сделал его секретарем Центрального и Московского комитетов партии.

Но Хрущев не довольствовался положением одного из секретарей ЦК. После И. Сталина вторым секретарем ЦК был А. Жданов, а после его смерти Г. Маленков. Хрущев исходил из того, что главенствующее положение в ЦК дает возможность расставлять нужным образом кадры во всех сферах государственной, экономической и общественной жизни, руководить всеми республиканскими и местными партийными организациями, держать в своих руках все ключевые позиции управления. И Хрущев рвался на первую роль в этой сфере, лелея те же честолюбивые мечты, что и Берия, но избрав для достижения своих целей другие, обходные, пути.

В предварительных переговорах Хрущев сразу заявил, что хотел бы целиком сосредоточиться на работе в Центральном Комитете партии и освободиться от обязанностей секретаря Московского комитета. С этим согласились все, не предвидя тогда, к каким роковым последствиям это может повести. В. Молотов был по-прежнему замкнут, каменно холоден, словно всё нарастающее кипение страстей не имеет к нему никакого отношения.

Назначение покладистого, не особенно самостоятельного и лишенного претенциозности Г. Маленкова на пост Председателя Совета Министров СССР казалось, как Берии, так и Хрущеву, на данной стадии наиболее приемлемым.

…Машина мчалась по улице Горького. В унисон этому бешеному бегу в мозгу бушевал вихрь мыслей, воспоминаний, вопросов, образов. Улица Горького сверкала разноцветными огнями фонарей, витрин, вывесок, как в новогоднюю ночь. Охотный ряд. Красная площадь — величественная, притихшая.

Вот Спасская улица и Ивановская площадь. Всюду разлита какая-то особенная торжественная тишина и таинственность. В этом каменном безмолвии в мозгу, как в калейдоскопе, проносятся картины буйной жизни старого Кремля.

С раннего утра и до глубокой ночи клокотала Ивановская площадь. Сотни людей в разномастных одеждах толпились у дверей приказов. С высоких помостов подъячие зычно, «во всю Ивановскую», оглашали народу указы и повеления. Толпы зевак, лузгающих семечки, поедающих сайки и требушину, толпились в разных местах площади, где у столбов или на «козлах» истязали ременными кнутами или батогами провинившихся. Тут же скоморохи и медвежатники, гудошники услаждали народ своим искусством. Из храмов доносились священные песнопения. В воздухе стоял несмолкаемый гул.

А теперь тишина, такая тишина!..

Старинное крыльцо с железным навесом. Это вход в служебное помещение Сталина, а поскольку всё связанное с его именем считалось секретным и зашифровывалось, то это место называлось «уголок», а вызов сюда именовался «вызовом на уголок».

После звонка М. Суслова, сообщившего мне о смерти Сталина, члены Президиума решили не оставаться с покойным, а вернуться в Москву, в кабинет Сталина, где обычно проходили заседания Политбюро, и там обсудить все неотложные вопросы.

В несколько приемов поднялись лифтом наверх. Небольшой проходной зал. Направо дверь в широкий коридор. Здесь массивная дверь вела в просторную приемную Сталина. Большой стол и тяжелые стулья. На столе обычно лежали важнейшие иностранные газеты — американские, английские, французские и т.д., — стопки бумаги и карандаши. Отсюда дверь вела в кабинет помощника Сталина А.И. Поскребышева. Около его письменного стола во время заседаний Политбюро или приема у Сталина находились два-три полковника или генерала из охраны Сталина.

Но сейчас никто не задерживался в приемной или у Поскребышева. Все прибывшие члены Президиума ЦК сразу проследовали в кабинет Сталина. Сразу приглашен был и я.

Знакомый просторный кабинет. Справа от входной двери высокие окна, выходившие на Красную площадь. Белые шелковые гофрированные задергивающиеся шторы. В углу у одного из окон большой письменный стол. На нем чернильный прибор, книги, бумаги, пачка отточенных черных карандашей, которыми чаще всего Сталин пользовался для своей работы; модели каких-то самолетов.

Атмосфера этого первого заседания Президиума ЦК после смерти Сталина была слишком сложной, чтобы охарактеризовать её какой-нибудь одной фразой. Но в последующие месяцы и годы я часто вспоминал это ночное заседание в часы и минуты, когда на «ближней» даче остывало тело усопшего диктатора.

Когда все вошли в кабинет, началось рассаживание за столом заседаний. Председательское кресло Сталина, которое он занимал почти 30 лет, осталось пустым, на него никто не сел. На первый от кресла Сталина стул сел Г. Маленков, рядом с ним — Н. Хрущев, поодаль — В. Молотов; на первый стул слева сел Л. Берия, рядом с ним — А. Микоян, дальше с обеих сторон разместились остальные.

Меня поразила на этом заседании столь не соответствовавшая моменту развязность и крикливость всё тех же Берии и Хрущева. Они были по-веселому возбуждены, то тот, то другой вставляли скабрезные фразы. Восковая бледность покрывала лицо В. Молотова, и только чуть сдвинутые надбровные дуги выдавали его необычайное душевное напряжение. Явно расстроен и подавлен был Г. Маленков. Менее горласт, чем обычно, Л. Каганович. Смешанное чувство скрытой тревоги, подавленности, озабоченности, раздумий царило в комнате.

Это не было стандартное заседание с организованными высказываниями и сформулированными решениями. Отрывочные вопросы, возгласы, реплики перемежались с рассказами о каких-то подробностях последних дней и часов умершего. Не было и официального председательствующего. Но в силу ли фактического положения, которое сложилось в последние дни, в силу ли того, что вопрос о новой роли Г. Маленкова был уже обговорен у изголовья умирающего, — все обращались к Маленкову. Он и резюмировал то, о чем приходили к решению.

Кажется, М. Суслову и П. Поспелову поручено было немедленно подготовить обращение от ЦК КПСС, Совета Министров СССР и Президиума Верховного Совета ко всем членам партии, ко всем трудящимся Советского Союза о смерти Сталина.

Создана была правительственная комиссия по организации похорон под председательством Н. Хрущева, с участием Л. Кагановича, Н. Шверника и других.

Единодушно и без особого обсуждения решено было соорудить саркофаг с набальзамированным телом Сталина и поместить его в Мавзолей на Красной площади, рядом с саркофагом В.И. Ленина. При этом кто-то (не помню кто) внес предложение о сооружении в Москве монументального здания — пантеона, как памятника вечной славы великих людей Советской страны. Имелось в виду, что в пантеон будут перенесены из Мавзолея саркофаги В.И. Ленина и И.В. Сталина, а также останки выдающихся деятелей, захороненных у Кремлевской стены. Помню, что Н. Хрущев предложил соорудить такой пантеон в новом юго-западном районе Москвы. Но решили сейчас не предрешать этого вопроса. Еще будет время подумать об этом.

Условились на следующий день созвать Пленум ЦК, на котором решить самые неотложные вопросы руководства партией и страной.

…Кремлевская площадь была безлюдна и безмолвна. По опустевшим ночным улицам Москвы я возвращался в «Правду» выпускать траурный номер. Дворники со скрежетом сдирали с тротуаров ледяную корочку. У продуктовых магазинов разгружались огромные крытые машины. Подгоняемые морозцем, торопливо двигались немногочисленные прохожие. Четко печатала асфальт двигавшаяся строевым шагом куда-то воинская часть. Медленно падал на город редкий и легкий снежок. Как будто всё было как обычно, ничто не изменилось в древней столице. Тем не менее я ехал в своем ЗИСе с таким чувством, будто в гигантской машине государства что-то надломилось в главном механизме. Все колесики, шестерни, трансмиссии — всё работает по-прежнему бесперебойно, и всё же произошло что-то очень большое, серьезное, чреватое огромными последствиями для судеб страны — и не только нашей.

— Да нет же, — гнал я от себя тревожные и неясные мысли. — Какие последствия? Почему?

Сухой снег неистово завихрялся перед режущими его фарами. Через полуоткрытую боковую створку окна врывался ветер и насвистывал что-то тоскливое, тревожное.

…Набальзамированный прах Сталина в гробу выставлен был для прощания в Колонном зале Дома Союзов. Море знамен и цветов. Траурные мелодии оркестра и хора.

Сталин одет был в мундир генералиссимуса, который он сам себе придумал, пока художники по заказу интендантов бились над эскизами, долженствующими, по их мнению, быть какими-то сверхъестественными и уникальными. Сталин взял обычный генеральский китель, пристроил к нему пару обычных позолоченных петлиц и, явившись в таком одеянии на какое-то заседание, положил тем самым конец дальнейшим интендантским изысканиям. Над левым карманом кителя — орденские ленточки.

Лицо Сталина неправдоподобно бледно, и в выражении появилась новая черта, которой у него никогда не было при жизни, — скорбность, словно в момент расставания с жизнью он испытывал большие муки. Это выражение сохранилось, конечно, и тогда, когда он лежал уже в саркофаге в Мавзолее.

Я смотрю на руки Сталина — бледные, с коричневыми пятнами. И мне эти руки кажутся непропорционально большими и очень сильными.

В эти траурные дни я круглые сутки был занят редакционными делами, а в моей памяти то и дело одна за другой всплывали картины встреч со Сталиным: Красная площадь, Большой театр, Андреевский зал, Кремлевский дворец, рабочий кабинет Сталина, зал заседаний Политбюро, Свердловский зал… Но больше всего, и неотвязно, представлялась мне небольшая комната — библиотека на «ближней» даче, и в ней на полу у дивана распростершийся Сталин.

С этой комнатой у меня были связаны воспоминания о Сталине как об ученом.

Я так живо представлял себе весь этот эпизод в действии.

…Был воскресный день. Мы с женой отправились отдохнуть в Театр оперетты. Всё шло хорошо и весело. Начался последний акт. Вдруг кто-то торопливо зашептал мне на ухо:

— Товарищ: Шепилов, просьба срочно выйти — Вас вызывает Кремль. Из кабинета директора я позвонил по переданному мне телефону.

— Товарищ Шепилов? Говорит Чернуха; товарищ Сталин просит Вас позвонить ему.

— Товарищ Чернуха, я ведь в театре, да ещё в таком легкомысленном. Тут нет кремлевского телефона; разрешите, я подъеду к Моссовету — тут недалеко, и оттуда позвоню.

Чернуха:

— Да не нужно этого. Я доложил товарищу Сталину, где Вы находитесь, и спросил, тревожить ли Вас. Он сказал — потревожить, и чтоб Вы ему позвонили. Звоните, он ждет у простого телефона. Вот номер:

Я позвонил.

В трубке сразу же отозвался очень знакомый, тихий, глухой голос:

— Сталин.

Я назвал себя и поздоровался.

Сталин:

— Говорят, Вы в театре? Что-нибудь интересное?

Я:

— Да, такая легкая музыкальная комедия.

Сталин:

— Потолковать бы нужно. Вы не могли бы сейчас ко мне приехать?

Я:

— Могу.

Сталин:

— А Вам не жалко бросать театр?

Я:

— Нет, не жалко.

Сталин:

— Ну, тогда приезжайте на «ближнюю». Чернуха Вам всё организует.

И вот я у входных дверей дачи. На ступенях меня встретил полковник государственной безопасности, проводил в прихожую и сразу же бесшумно исчез. И больше за два с половиной часа пребывания на даче я не видел из охраны ни единого человека.

Я снял пальто у вешалки и, когда обернулся, увидел выходящего из дверей рабочего кабинета Сталина, Он был в своем всегдашнем сером кителе и серых брюках, т.е. в костюме, в котором обычно ходил до войны — должно быть, лет двадцать. В некоторых местах китель был аккуратно заштопан. Вместо сапог на ногах у него были тапочки, а брюки внизу заправлены в носки.

Он поздоровался и сказал:

— Пойдемте, пожалуй, в эту комнату — здесь нам будет покойней.

Это и была та первая справа от входа комната, которую я условно называл библиотекой и в которой со Сталиным впоследствии произошла катастрофа. По приглашению хозяина я сел в кресло у столика, на который положил записную книжку и карандаш. Но Сталин сразу неодобрительно покосился на них. Я понял, что записывать не следует. Сталин вообще не любил, когда записывали его слова! Впоследствии он неоднократно на встречах с нами, учеными-экономистами, работавшими над учебником политической экономии, делал нам замечания:

— Ну, что вы уткнулись в бумагу и пишете? Слушайте и размышляйте!

И нам приходилось тайком на коленях делать себе какие-нибудь иероглифические пометки с последующей расшифровкой их.

Но здесь беседа шла с глазу на глаз, и незаметное писание исключалось.

За всё время беседы Сталин ни разу не присел. Он расхаживал по комнате своими обычными медленными шажками, чуть-чуть по-утиному переминаясь с ноги на ногу,

— Ну, вот, — начал Сталин. — Вы когда-то ставили вопрос о том, чтобы продвинуть дело с учебником политической экономии. Вот теперь пришло время взяться за учебник по-настоящему. У нас это дело монополизировал Леонтьев и умертвил всё. (Член-корреспондент Академии Наук СССР М.А. Леонтьев подготовил несколько первоначальных набросков-проектов учебника, но они не были приняты Сталиным.) Ничего у него не получается. Надо тут всё по-другому организовать. Вот мы думаем вас ввести в авторский коллектив. Как вы к этому относитесь?

Я поблагодарил за честь и доверие.

Сталин продолжал:

— А кого вы ещё рекомендуете в авторский коллектив?

Я не был подготовлен к этому вопросу, но, подумав немного, назвал фамилии двух наиболее квалифицированных профессоров-экономистов.

Смеясь, Сталин сказал:

— Ну, вот вы и раскрываете свою фракцию.

Я не имел к названным мною профессорам ни особого доброжелательства, ни, тем более, недоброжелательства, но почувствовал, что из моей поспешной рекомендации могут быть сделаны самые неожиданные выводы. Поэтому я сказал, что вопрос об авторах требует более тщательного обдумывания.

Сталин:

— А вы читали последний макет учебника? Как вы его оцениваете?

Я с максимальной сжатостью изложил свои оценки и замечания, считая, что для дела важно выудить не из меня, а из Сталина возможно больше замечаний, соображений, советов — как построить учебник политической экономии, И дальше в течение двух с половиной часов говорил почти один Сталин.

Потом я убедился, что многое из того, чем он делился со мной, он изложил затем на авторском коллективе. Вообще, из некоторых других эпизодов у меня сложилось впечатление, что Сталин считал необходимым в отдельных случаях предварительно поразмышлять вслух и проверить некоторые свои мысли и формулы. Это проистекало из исключительного чувства ответственности, присущего Сталину не только за каждое слово, но и за каждый оттенок, который может быть придан его слову.

В нашей ночной беседе Сталин затронул большой круг теоретических проблем. Он говорил о мануфактурном и машинном периоде в развитии капитализма, о заработной плате при капитализме и социализме, о первоначальном капиталистическом накоплении, о домонополистическом и монополистическом капитализме, о предмете политической экономии, о великих социальных утопистах, о теории прибавочной стоимости, о методе политической экономии и многих других достаточно сложных вещах.

Говорил он даже о трудных категориях политической экономии очень свободно и просто. Чувствовалось, что всё в его кладовых памяти улеглось давно и капитально. При анализе абстрактных категорий он опять-таки очень свободно и к месту делал исторические экскурсы в историю первобытного общества, Древней Греции и Рима, средних веков. Казалось бы, самые отвлеченные понятия он связывал с злободневными вопросами современности. Во всем чувствовался огромный опыт марксистского пропагандиста и публициста.

У меня сложилось твердое убеждение, что Сталин хорошо знает тексты классических работ Маркса и Ленина. Так, например, излагая свое понимание мануфактурного и машинного периодов в истории капитализма, Сталин подошел к книжной полке и достал первый том «Капитала» Маркса. Том был старенький, потрепанный и порядком замусоленный — видно было, что им много пользовались. Не заглядывая в оглавление и листая страницы, Сталин довольно быстро находил в разных главах «Капитала» те высказывания Маркса, которыми он хотел подтвердить свои мысли.

Стараясь доказать правоту своей позиции аргументами теоретического, логического, исторического характера, Сталин говорил:

— Но дело не только в Марксе. Возьмите, как ставил эти вопросы Ленин.

Сталин снова подошел к полкам, долго перебирал книги, но не нашел нужного источника. Он вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с объемистым и тоже зачитанным томиком, Это оказалась работа Ленина «Развитие капитализма в России». Сталин, как и в «Капитале» Маркса, легко находил и цитировал нужные ему места в ленинском исследовании.

В ходе беседы Сталин критиковал некоторые относящиеся к теме беседы положения Ф. Энгельса, и эта критика не казалась мне поверхностной.

Расхаживая по комнате, Сталин почти непрерывно курил свою трубку. Он подходил к столику, за которым я сидел, брал из коробки папиросу, ломал её в месте соединения мундштука с куркой и набивал табаком из гильзы свою трубку. К концу беседы он откуда-то достал толстую сигару, раскурил её, вставил в трубку, и комната наполнилась крепким никотинным ароматом.

Я улучил подходящую минуту и сказал:

— Товарищ Сталин, Вы так много курите, ведь Вам, наверное, нельзя этого?

Сталин:

— А вы невнимательны; я же не затягиваюсь; я просто так: пых-пых. Раньше затягивался, теперь не затягиваюсь.

Меня не могло не поразить, какое первостепенное значение Сталин придавал теории. Он сказал примерно так:

— Вот вам и вашим коллегам поручается написать учебник политической экономии. Это историческое дело. Без такого учебника мы не можем дальше двигаться вперед. Коммунизм не рождается, как Афродита, из пены морской. И на тарелке нам его не поднесут. Он строится нами самими на научной основе. Идея Маркса-Ленина о коммунизме должна быть материализована, превращена в явь. Каким образом? Через посредство труда на научной основе.

Для этого наши люди должны знать экономическую теорию, экономические законы. Если они будут их знать, мы все задачи решим. Если не будут знать — мы погибнем. Никакого коммунизма у нас не получится.

А разве наши люди знают экономическую теорию? Ни черта они не знают. Старики знают — старые большевики. Мы «Капитал» штудировали. Ленина зубрили. Записывали, конспектировали. Нам в этом тюрьмы, ссылки помогли; хорошими учителями были. А молодые кадры? Они же Маркса и Ленина не знают. Они по шпаргалкам и цитатам учатся.

Вот ваш учебник надо так сделать, чтобы это не шпаргалка была, не цитатничество. Он должен хорошо разъяснять все экономические законы, все понятия, категории, которые есть в «Капитале», у Маркса и у Ленина.

После такого учебника человек должен переходить к трудам Маркса и Ленина. Тогда образованные марксисты будут; хозяйство грамотно на научной основе вести будут. Без этого люди выродятся; пропадем. Поэтому учебник политической экономии нужен нам как воздух.

Сталин несколько раз в очень энергичных выражениях говорил, что вопрос стоит именно так: «либо-либо». Либо наши люди овладеют марксистской экономической теорией, и тогда мы выйдем победителями в великой битве за новую жизнь. Либо мы не сумеем решить этой задачи, и тогда — смерть!

Он вынул изо рта трубку и несколько раз сделал резкие движения у горла, словно перерезая его.

— Конечно, — продолжал Сталин, — для этого нужно, чтобы в учебнике всё было ювелирно отточено, взвешено каждое слово. А что сейчас? Вот я прочитал, что сделала группа Леонтьева, Сколько болтовни! Сколько чепухи всякой! То вдруг империалистов ругать начинают: вы такие-сякие; то вдруг всякие комсомольские штучки начинаются, агитка базарная. Учебник должен на сознание воздействовать, помогать законы общества познавать. А тут не поймешь, на что он воздействует — на желудок, что ли?

Возьмите за образец, как писал Маркс «Капитал», как писал Ленин «Развитие капитализма». Имейте в виду, налегке у вас это дело не пройдет. Мы к каждому слову у вас придираться будем.

Воспользовавшись паузой, я спросил:

— Можно ли рассчитывать, что вы будете редактировать то, что мы подготовим?

Сталин:

— Посмотрим, как напишете. Но от моего редактирования вам легче не будет, я вам спуску не дам.

В процессе беседы Сталин вдруг спросил меня:

— Когда вы пишете свои статьи, научные работы, вы пользуетесь стенографисткой?

Я ответил отрицательно.

— А почему?

— Я пишу медленно. Многократно возвращаюсь к написанному тексту. Делаю вставки, перестановки фраз и целых абзацев. Словом, всё время, пока идет работа, шлифую написанное. Я не могу этого делать, если перед глазами нет текста.

Сталин:

— Я тоже никогда не пользуюсь стенографисткой. Не могу работать, когда она тут торчит.

Беседуя, вышли в вестибюль. Раскуривая очередную трубку, Сталин спросил:

— А вы бываете в магазинах, на рынке?

Я сказал, что очень редко.

— А почему?

— Да как-то всё недосуг.

Сталин:

— Напрасно, Экономисту нужно там бывать. В конечном счете там отражаются все результаты нашей хозяйственной работы.

Сталин подал руку, и я направился к двери. В вестибюле не было ни души. Сталин:

— Да, я ведь забыл вызвать вам машину!

Он отошел в глубь вестибюля и что-то сказал в телефонную трубку.

Я вышел к подъезду. Словно часовые на посту, застыли огромные ели. Стояла абсолютная тишина. Невесть откуда у дверей появился полковник охраны. Послышалось шуршанье подходящей машины…

Эта встреча со Сталиным оставила во мне глубокий след: наверное, поэтому я и вспомнил о ней в эти печальные дни прощания с вождем. Что касается истории с учебником политэкономии, то я расскажу о ней позже.

…6 марта состоялся Пленум ЦК.

Впервые я попал в этот зал в марте 1943 года: здесь всесоюзный староста М.И. Калинин вручил мне боевой орден Красного Знамени за Сталинградскую битву. Впоследствии я бывал в Свердловском зале многократно и всякий раз любовался этим великим творением Казакова.

Все организационные вопросы решены были без обсуждения и, как всегда, единогласно. Пост Председателя Совета Министров занял Г. Маленков. Его первыми заместителями стали члены Президиума ЦК Л. Берия, В. Молотов, Н. Булганин и Л. Каганович.

К. Ворошилов рекомендован был главой государства — Председателем Президиума Верховного Совета СССР.

Кроме перечисленных лиц в состав Президиума ЦК вошли А. Микоян, М. Сабуров и М. Первухин.

В области государственного управления и экономики взят был курс на сверхцентрализацию: гигантские по объему и значению отрасли экономики или государственного управления объединялись в одном центре, во главе которого ставился член Президиума ЦК.

Так осуществился замысел Л. Берии. Он оказался во главе огромного Министерства внутренних дел, которое объединило и бывшее Министерство государственной безопасности. Многочисленные внешние признаки свидетельствовали о том, что Л. Берия будет занимать второе место в высших органах государственного и партийного руководства. Учитывая же мягкость и податливость Г. Маленкова, роль Берии могла оказаться доминирующей в обеих сферах.

Все понимали необходимость извлечь определенные уроки из положения, сложившегося при Сталине, когда Генеральный секретарь ЦК превратился в единоличного управителя в партии и государстве, обладая колоссальной властью и фактически никому не отчитываясь. Это навлекло на партию и страну величайшие беды.

Вот почему для предотвращения образования вновь системы единоличного диктаторства решено было не иметь в партии поста Генерального секретаря ЦК.

А как же быть тогда с председательствованием на заседаниях Президиума ЦК, где решались по существу и окончательно все важнейшие вопросы жизни страны — политические, международные, экономические, идеологические? Сходились на том, что нужно восстановить ленинскую традицию: при Ленине на заседаниях Политбюро председательствовал, глава Совнаркома, т.е. Ленин, а не Генеральный секретарь ЦК Сталин.

При таком порядке на заседаниях Президиума ЦК теперь, после смерти Сталина, должен будет председательствовать Г. Маленков, Что касается Секретариата ЦК, руководящего текущей работой, главным образом по организации проверки исполнения решений партии и подбору кадров, то предполагалось, что здесь по очереди будут председательствовать несколько секретарей ЦК.

Как показали события самого ближайшего будущего, Н. Хрущев, конечно, внутренне не был согласен с такой системой. Он никак не собирался поддерживать укрепление руководящего положения Г. Маленкова в партии и стране и вынашивал совершенно другие, честолюбивые планы. Но на данном этапе он не возражал против предлагаемой реформы. Он лишь предложил освободить его от обязанностей первого секретаря Московского комитета партии с тем, чтобы сосредоточиться полностью на работе в ЦК. Это и было принято на Пленуме 6 марта,

Назначение Хрущева на пост Секретаря ЦК соответствовало его самым сокровенным желаниям. Оно знаменовало собой первый акт той трагедии, которая скоро начала развертываться на глазах всего мира и, подобно пробуждающемуся вулкану, наращивать свои разрушительные последствия. То, что был упразднен пост Генерального (или Первого) секретаря ЦК партии, было лишь формальным моментом, фактически же Хрущев с этого дня ставился в положение руководителя партии. И он очень скоро потребовал и юридического оформления своего первенства.

Но в эти дни, у гроба умершего вождя, все, кроме Л. Берии и Н. Хрущева, которые разыгрывали свои карты, понимали, что нужно предотвратить образование вновь в партии и государстве системы единоличной власти. Понимать-то, конечно, понимали. Но, как показал опыт, не было ни готовности, ни решимости пойти на радикальные меры, чтобы не на словах, а на деле восстановить ленинские нормы партийной, государственной и общественной жизни.

Были ли реальные пути и возможности для решения этой задачи, от которой зависели дальнейшие судьбы великого народа? И какие? Да, были — это широчайшая демократизация партийной, государственной и общественной жизни.

Однако так не произошло: и партия, и народ снова оказались перед лицом единоличной власти. Причем новая система единовластия — хрущевщина — оказалась неизмеримо более худшей и отталкивающей, чем это было при Сталине.

Итак, мартовский Пленум ЦК взял курс на сверхцентрализацию. В результате А. Микоян стал возглавлять объединенное Министерство внутренней и внешней торговли. М. Сабуров был поставлен во главе гигантской машиностроительной «империи», которая объединила четыре бывших машиностроительных министерства. Такое же колоссальное объединенное министерство в области электростанций и электропромышленности возглавил М. Первухин.

Скоро опыт показал, что эти громадные экономические «империи» оказались трудноуправляемыми, и понадобилась очередная хозяйственная реформа — разукрупнение министерств и создание более дифференцированных центров хозяйственного управления.

…На трибуне Мавзолея члены Президиума ЦК, лидеры крупнейших коммунистических партий мира. С надгробными речами выступили Г. Маленков, Л. Берия, В. Молотов.

Молотов говорил внешне спокойно, размеренно, но с большим внутренним волнением:

— Сталин — великий продолжатель дела Ленина… Мы по праву можем гордиться тем, что последние тридцать лет жили и работали под руководством товарища Сталина. Мы воспитаны Лениным и Сталиным. Мы ученики Ленина и Сталина. И мы всегда будем помнить то, чему до последних дней учил нас Сталин…

Я смотрел на Молотова и поражался. Я знал, что в сутолоке истекших пяти дней после смерти Сталина просто не успели рассмотреть вопрос о жене Молотова; ни в чем не повинная, она, уже в преклонном возрасте, всё ещё томилась в тюремной одиночке. В моей памяти мелькали картины, как в последний период Молотов скромно ждал в приемной Президиума ЦК вместе со всеми другими работниками, когда его вызовут в зал заседаний по какому-нибудь конкретному вопросу — Сталин не ввел его в так называемое Бюро Президиума. Вспоминал я и с какой беспощадностью обрушивал Сталин после XIX съезда на Молотова свои обвинения в его якобы морально-политической «капитуляции перед американским империализмом».

И вот Молотов у гроба Сталина. Какую же нужно иметь закалку политического деятеля, отрешенность от всего личного, чтобы теперь исходить только из интересов государства и не привносить ничего личного, что могло бы причинить им ущерб. Много позже я вспоминал об этом, когда Хрущев с какой-то зоологической злобой и разнузданностью глумился над прахом Сталина, совершенно пренебрегая интересами государства и преследуя только свои личные, корыстные цели.

Траурный салют. Соратники Сталина поднимают с постамента гроб и несут в Мавзолей. Вся страна замирает в траурной скорби. В двенадцать часов останавливаются на пять минут поезда, пароходы, машины. Замирает работа фабрик и заводов во Франции, Италии, Индии, Китае, Польше, Чехословакии — всюду. Протяжные гудки предприятий возвещают миру, что последний путь вождя великого народа завершен.

Над входом в Мавзолей по розовому фону начертаны светлым мрамором два имени:

ЛЕНИН

СТАЛИН

Кто мог думать тогда, что пройдет несколько лет, и праху Сталина предстоит претерпеть тяжкие надругательства со стороны своего самого преданного фаворита.


Ежовщина

Как уничтожили моих родственников. Расправа над моими начальниками. Пятна крови на гимнастерке Ежова. Ежов дает мне поручение. Ихтиолог, не ставший «врагом народа». Лубянка предлагает сотрудничество. «Ты победил, Галилеянин!»


Осень 1937 года. В стране бушевал ежовский террор. Шли политические процессы, на которых старейшим деятелям партии, соратникам Ленина инкриминировались такие злодеяния, от которых стыла кровь в жилах. Отравление колодцев, организация крушений поездов, взрывы промышленных предприятий…

Все до единого обвиняемые сознавались в своих преступлениях. Смертная казнь была единственной мерой наказания. Генеральный прокурор А. Вышинский от процесса к процессу требовал для подсудимых смерть, смерть, смерть…

Вскоре чумная волна ежовщины докатилась и до нашего круга родных. Она ворвалась сначала в семью Галины Михайловны Паушкиной — сестры моей жены. В 2 часа ночи 10 ноября 1937 года в скромную комнатку на Палихе, где Галя жила вместе со своим мужем Эммануилом Ратнером (оба были работниками Госплана СССР) ввалилась группа сотрудников ГПУ. В процессе обыска всё было раскидано и перевернуто. Затем Эммануилу предложено было одеться, и в окружении охраны ГПУ он исчез. И больше его не видели.

Мы и через 30 лет не узнали ничего о его судьбе. К этому честному и чистому коммунисту, каждой частичкой своего существа преданному партии и своей социалистической Родине, применена была универсальная формула — «враг народа».

Где и как он встретил свои последние часы? Какие муки претерпел? Об этом не осталось никаких следов. Через 20 с лишним лет прокуратура официально сообщила Гале, что Эммануил Ратнер посмертно полностью реабилитирован.

В январе 1938 года был арестован отчим моей жены Гаральд Иванович Крумин. Член ВКП(б) с 1909 года, превосходно образованный марксист, он был главным редактором газеты «Экономическая жизнь», а затем «Известий». Общеизвестна его переписка с В.И. Лениным. Незадолго до ареста Г. Крумин был исключен из партии за связь с «врагами народа» — так к этому времени были заклеймены бывшие члены Политбюро Я. Рудзутак и Р. Эйхе, казненные Сталиным.

Вслед за мужем исключена была из партии и мать моей жены Анна Николаевна Унксова, работавшая секретарем Воскресенского райкома партии в Московской области. Будучи дворянкой (и врачом по профессии), она в 1918 году вступила в коммунистическую партию и с этого времени с какой-то фанатической одержимостью служила своей партии, своему народу, идеалам марксизма-ленинизма и мировой социалистической революции.

И А.Н. Унксова, и Г.И. Крумин принадлежали к тому изумительному поколению большевиков, воспитанных Лениным, которые шли в авангарде Великой Октябрьской революции. Я всегда поражался и преклонялся перед их бескомпромиссной преданностью идеям революционного марксизма и самоотверженности в труде. Оба были совершенно лишены каких-либо личных материальных интересов. Вечно в творческой работе, вечно с какой-то романтической приподнятостью, горением, безграничной влюбленностью в жизнь. Уезжая на воскресный день в Серебряный бор на отдых, Гаральд Иванович торопливо напихивал в саквояж и «Капитал» Маркса, и «Финансовый капитал» Гильфердинга, и ленинские работы о значении золота и о кооперации, и несколько брошюр советских экономистов.

— Гаральд Иванович, сколько же вы набираете книг, какой же это отдых?

— Для меня работа с книгами — высшее наслаждение. К тому же созрели некоторые мысли. Хочу на выходных написать статейку о социалистическом накоплении и на основе нового исторического опыта ещё раз показать банкротство троцкистских авантюристов.

Когда Анне Николаевне было далеко за 50 лет, она добилась зачисления её в Институт Красной профессуры и дни и ночи корпела над твердынями науки. В полосу революционных брожений в Германии она рвалась туда двигать вперед мировую революцию. Когда начались события в Испании, она (к своему французскому) быстро овладела испанским языком и настойчиво просилась послать её в страну Сервантеса. Она преклонялась перед мужеством и героизмом Испанской компартии и, горя нетерпением, выпрашивала у меня ещё машинописные или в гранках работы Мао Цзэдуна.

И вот теперь оба они — и Гаральд Иванович, и Анна Николаевна — были распяты.

А 20 января 1938 года схвачена была и Галя. Начались безысходные муки члена семьи «врага народа». Камера во внутренней тюрьме на Лубянке. Мучительные допросы с требованием разоблачения «врагов народа». Бутырская тюрьма. Удушье арестантских эшелонов. Лесной лагерь с проволочными заграждениями, конвоиры с собаками…

В 1933 году я окончил Институт Красной профессуры, затем в течение двух лет работал начальником политотдела крупного животноводческого совхоза в Западной Сибири. Это была великая полоса социалистического переустройства деревни. Здесь, в Сибири, на краевой партийной конференции я впервые в жизни был избран в состав краевого комитета партии, первым секретарем которого был Роберт Индрикович Эйхе. Рабочий-слесарь по профессии, он вступил в большевистскую партию в 1905 году. Эйхе прошел большую школу политической закалки в царских и белолатышских ссылках, тюрьмах, концлагерях. После революции много лет своей жизни отдал он организации продовольственного дела в стране и благородной миссии социалистического переустройства Сибири.

С преобразованием политотделов в деревне в обычные партийные органы я был назначен заместителем заведующего сектором науки Сельхозотдела ЦК КПСС. Отделом заведовал талантливый большевистский организатор и пропагандист, член партии с 1913 года Яков Аркадьевич Яковлев.

В 1935 году мне в качестве работника Сельскохозяйственного отдела ЦК довелось обслуживать работу проходившего в Кремле 2-го съезда колхозников-ударников, принявшего Примерный устав сельскохозяйственной артели. Я. Яковлев был докладчиком по этому основному вопросу. Мне приходилось повседневно соприкасаться с ним: блестящий оратор, автор многочисленных работ по аграрному вопросу. Яковлев вносил в великое дело колхозного движения весь свой талант и мастерство большевистского массовика.

Вскоре сектор сельскохозяйственной науки, в котором я работал, был передан в Отдел науки ЦК. Заведующим отделом стал тоже старый большевик, член партии с 1907 года Карл Яковлевич Бауман. Это был человек огромной эрудиции, настоящий революционный романтик. И этот дух революционного романтизма, большевистского новаторства, неустанного горения Бауман вносил во всю свою деятельность на трудных постах секретаря Московского комитета партии, Секретаря ЦК ВКП(б), заведующего Отделом науки верховного органа партии.

Когда я вспоминаю свои встречи, беседы, свои деловые отношения с такими людьми, как Г. Крумин, Я. Яковлев, Р. Эйхе, К. Бауман и многими, многими другими из старой большевистской гвардии, я думаю: никакие революции, никакие полосы подъема во всемирной истории человечества не выдвигали столько талантливейших профессиональных революционеров, народных трибунов, блестящих ученых, дипломатов, хозяйственников, полководцев, литераторов, инженеров, конструкторов, как великая русская революция. Эти кадры — самый драгоценный фонд партии и народа, их неоценимый идейный капитал. Это та животворящая сила, которая сцементировала энергию и волю десятков миллионов людей из класса угнетенных и гонимых и вывела их на столбовую дорогу истории.

И великая трагедия последующего развития революции состояла в том, что большинство этой прославленной гвардии были затем истреблены в ежовско-бериевских застенках.

Наступили 1937—1938 годы. Член Политбюро ЦК и Народный комиссар земледелия Р. Эйхе был оклеветан и казнен. Полное трагизма предсмертное письмо его Сталину, показывающее всю кристальную чистоту души этого революционера, оглашено было впоследствии на XX съезде партии. Передавали, что К. Бауман умер от разрыва сердца, когда к нему на квартиру явились для ареста агенты НКВД. Я. Яковлев расстрелян был в 1939 году.

Нас всех, рядовых исполнителей Отдела науки, сняли с работы в ЦК и разбросали по разным местам. Я, как научный работник, был назначен ученым секретарем Института экономики Академии наук СССР, заменив на этом посту будущего дипломата А. Громыко.

А опустошительные смерчи арестов всё проносились по высшим правительственным и партийным учреждениям, научным центрам, воинским частям, фабрикам и заводам, конструкторским бюро и селам.

Опьяненный славой, сталинским доверием и милостями, Ежов всё расширял масштабы своей кровавой деятельности и уже не мог остановиться. Так камень, брошенный с вершины по заснеженному склону горы, всё убыстряет свое движение, наволакивая на себя всё большие снежные массы, вовлекает в свой стремительный оборот сначала валуны, затем всё большие горные глыбы.

Я не знаю, в какой мере сам Ежов верил в то, что те, кого он отправлял на плаху, являются «врагами народа». Но не подлежит сомнению, что он сам лично принимал непосредственное участие в тех страшных действах, которые совершались на уединенных таинственных задворках государственной машины.

Н. Хрущев рассказывал нам после смерти Сталина, что как-то раз он зашел в кабинет к Ежову в ЦК и увидел на полах и обшлагах гимнастерки Ежова пятна запекшейся крови. Он спросил — в чем дело. Ежов ответил с оттенком экстаза:

— Такими пятнами можно гордиться. Это кровь врагов революции.

А потом Сталин на полном ходу останавливает движение кровавой ежовской мясорубки, приносит в жертву своего фаворита и выступает как спаситель партии и отечества от ежовского произвола. Ежов предан анафеме. Но тайно, без огласки. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти.

Но в описываемое мною время он был ещё в зените своей власти и славы.

Ежов, в соответствии с занимаемыми им постами, имел не одну свою резиденцию. Но главным его местопребыванием был кабинет в Центральном Комитете партии на Старой площади. Помещался он на 5-м этаже.

Мы — маленькие работники аппарата ЦК — произносили слова «пятый этаж» шепотом и с душевным трепетом. На пятом этаже помещались кабинеты секретарей ЦК. Здесь заседали Оргбюро и Секретариат. Мы искренне были убеждены, что здесь, на пятом этаже, и в Кремле решаются судьбы страны, судьбы всего мира.

Сейчас на пятом этаже безраздельно владычествовал Ежов.

Как-то утром зав. Отделом науки ЦК К.Я. Бауман вызвал к себе меня и моего зав. сектором Ивана Антоновича Дорошева. С ним мы были связаны много лет, вместе учились в Институте Красной профессуры, затем он стал главным редактором журнала ЦК «Большевик», а потом ректором Академии общественных наук при ЦК.

— Вот прочитайте письмо к товарищу Сталину и его указания, — сказал Карл Янович.

В письме указывалось, что в Астраханском рыбном и Кавказском зверином заповедниках окопались бывшие князья и белые офицеры и укрываются там под личиной научных работников. Дальше следовали несколько фамилий таких сотрудников заповедников и биографические сведения о них. В левом углу на письме черным карандашом было написано:

«Тов. Ежову — очистить от мусора. И. Сталин».

В этот период я, кроме работы в Отделе науки ЦК, был преподавателем политической экономии в Аграрном институте Красной профессуры и научным редактором Большой Советской Энциклопедии. Меня, как ученого, не могла, конечно, прельстить поездка с очистительными функциями. Я сказал осторожно, в виде вопроса К. Бауману, что, может быть, есть более подходящий кандидат для выполнения этой миссии.

Карл Янович, очень деликатный и милый человек, сказал:

— А вам самому ничего и не нужно делать. Приедете в Астрахань, расскажете всё обкому партии, обком и должен всё сделать. К тому же перед поездкой вы получите личные указания от товарища Ежова.

И вот мы на таинственном «пятом этаже». До этого я здесь не бывал, т.к. маленькие работники на заседаниях Секретариата и Оргбюро не присутствовали. Вход на пятый этаж требовал даже для постоянных работников ЦК специальные пропуска.

Прошли в приемную Ежова. В точно назначенное время нас пригласили в кабинет. Огромная комната. Стены покрыты голубым линкрустом. Широкие окна, выходящие на Старую площадь. Очень большой письменный стол с зеленым сукном. На столе и на тумбочке у стола множество разноцветных телефонов и несколько стопок с бумагами. В глубине — открытая дверь, ведущая в комнату отдыха. Ежов поздоровался и предложил К. Бауману и нам двоим сесть.

До этого я несколько раз видел Ежова издалёка, в президиумах разных съездов и сессий, но никогда не видел его вблизи. И вот мы у грозного и всемогущего Ежова. Перед нами — маленький, щупленький человек, к наружности которого больше всего подходило бы русское слово «плюгавый». Личико тоже маленькое, с нездоровой желтоватой кожей. Каштаново-рыжеватые волосы торчат неправильным бобриком и лоснятся. На одной щеке рубец. Плохие, с желтизной зубы. И только глаза запомнились надолго: серо-зеленые, впивающиеся в собеседника буравчиками, умные, как у кобры.

Одет он был в брюки и гимнастерку армейского образца, цвета хаки. Живот перепоясывал непомерно широкий для его фигуры армейский же ремень. На ногах — простые, грубоватые сапоги с рыжинкой от редкой чистки.

— Ну, ученые мужи, — начал Ежов, просверливая каждого пронзительными и умными глазками, — письмо товарищу Сталину читали? Так. Резолюцию тоже прочитали. Ну, чего же мне вам объяснять. Мусор он и есть мусор. Надо поехать на места и вместе с обкомами вычистить этот мусор. Проще ничего быть не может. Вычистить и доложить…

В ходе беседы он тяжело и натужно кашлял. Ходили слухи, что Ежов чахоточный. Он кашлял и сплевывал прямо на роскошную ковровую дорожку тяжелые жирные ошметки слизи.

Через два дня я был в Астрахани. Горбатые булыжные мостовые. Всюду толстый слой пыли — белой и жирной. Грохот таратаек. Запах воблы. Куски арбузных корок.

В обкоме страшно переполошились. Как, Сталин и Ежов указывают им на такие вопиющие безобразия в их заповеднике, а они сами ничего не знают: какой скандал!

На следующий день я был в заповеднике. В заявлении на имя Сталина приводились две фамилии сотрудников заповедника, представлявших собой «классово-враждебные элементы». Один — бывший белый офицер, а другая — крупная дворянка. Я решил поговорить прежде всего с ними.

Небольшой поселочек на берегу одного из рукавов Волги в дельте её. Маленький покосившийся домишко. В комнате покореженная железная койка, на ней кошма, одеяло и подушка. Деревянный стол, застеленный газетой. На столе — закопченный красноармейский котелок с остатками пшенной каши. Книги и рукописи — на столе, на подоконнике, на табуретах, вдоль всех стен, на старенькой этажерке — всюду книги, книги, сотни книг.

Передо мной сидит человек в какой-то светло-пепельной, до предела выгоревшей рубашке. Старенькие брюки. Серое, выгоревшее лицо, волосы. У него — что-то вроде горба, так что его скособочило. Весь он похож на старую, замшелую корягу в омуте, под которой укрываются сомы.

Я поздоровался и спросил, как ему живется и работается. Он долгим и пристальным взглядом посмотрел на меня. И глаза у него были такие чистые, добрые, умные, они излучали такой свет, что весь его внешний облик как-то сразу представился другим,

— Что касается моей жизни, то вряд ли нужно об этом говорить, не стоит тратить на это время. А вот если уж нам посчастливилось, что представитель Центрального Комитета заехал в такую глушь, как наш заповедник, то покорнейше прошу вас послушать и принять меры к разумному ведению нашего рыбного хозяйства.

Сначала он говорил неуверенно, запинаясь и пытливо всматриваясь в меня: не нахожу ли я пустяковыми те вопросы, которые он излагает. Но чем дальше, тем больше рассказ его становился бурным и страстным. Он даже как-то выпрямился весь, и в глазах его загорелся лихорадочный блеск. Наверное, самые фанатичные сыны Магомета не произносили слова молитвы с таким исступленным вдохновением, с каким говорил о рыбах мой собеседник-ихтиолог.

Я поражался и его эрудиции, и его убежденности в огромном научном и народнохозяйственном значении излагаемых им истин. Он говорил, и я наглядно представлял себе картины эволюции необъятного мира рыб.

— Какие несметные богатства предоставила нам природа, но как неразумно мы с ними обращаемся и как ничтожно мало используем. А ведь при рациональном ведении рыбного хозяйства Россия, только одна Россия могла бы завалить весь мир рыбьим мясом, икрой, витаминами, органическими удобрениями.

Он говорил, и мне казалось, что передо мной сидит великий маг и чародей. Вот он взмахнет своей волшебной палочкой, и многомиллиардные рыбные косяки поднимутся из глубин озер и рек, морей и океанов и по гигантским электротранспортерам будут поданы в просторные и светлые рыбопереработочные цеха… Здесь на белоснежных конвейерах над рыбами полутора тысяч видов будут проделаны все кулинарные операции. А дальше вереницы эмалированных автомашин-холодильников повезут отварные, маринованные, жареные, заливные блюда из осетровых, сиговых, лососевых, тресковых, сельдевых видов, с вкусными гарнирами, приправами и специями по магазинам, столовым, квартирам.

Я не знаю, сколько времени длился его рассказ-исповедь — три, шесть, восемь часов… Слушая его, я думал: «Римлянин Муций Сцевола, чтобы продемонстрировать свое презрение к любым ожидавшим его пыткам положил свою руку на пылающий жертвенник. Мой ихтиолог во имя осуществления своей мечты о покорении великого рыбьего царства, во имя народного благоденствия не задумываясь отдаст свою жизнь».

— Я вижу, у вас много книг. На корешках заголовки на английском, французском, испанском и других языках. Вы хорошо владеете языками? Откуда получаете литературу? — спросил я.

— Я с детства получил классическое образование. Отец мой был генерал, убит в Первую мировую войну где-то в Галиции. Деды и прадеды тоже военными были. И меня хотели сделать военным. Я тоже повоевал немного в Первую мировую войну. После революции добровольно вступил в Красную Армию. В боях против Деникина был тяжело ранен — перебило позвоночник, с этого времени меня скрючило. К военному делу я пристрастия не имел. С детства увлекался зоологией. Вот и ушел навек в ихтиологию. Родители хорошо обучили меня французскому, немецкому и английскому языкам. В школе учил латынь и греческий, а когда посвятил себя ихтиологии, нужда заставила читать и специальную литературу, издаваемую в Японии, Норвегии, Исландии… Здесь, в заповеднике, мы, конечно, литературы не получаем. Но я отпуск провожу в библиотеках Москвы и Ленинграда. Там же приобретаю кое-что. А кое-что присылают иностранные институты, я иногда пишу в их журналы…

Такой же подвижницей и энтузиасткой оказалась и «крупная дворянка» — орнитолог.

…В сумерках я сидел на песчаном берегу Волги. Шуршали камыши. Пахло тиной и рыбой. Время от времени доносилось кряканье уток. Сквозь дымчатые облака куда-то бешено мчалась лимонная луна. Мысли мои невольно вновь и вновь возвращались к беседе с ихтиологом.

Да, сколько же у нас великолепных людей. Неиссякаемые алмазные россыпи талантов, мечтателей, умельцев, новаторов. Вот заповедник. Всего четыре научных сотрудника. Живут они в условиях тяжких. Получают мизерную заработную плату. И вот вам — ихтиолог. Он — весь горение, весь — подвиг, весь — мечта о народном благе. Но, очевидно, ни разу в жизни к нему не приходила мысль, что он делает что-то особенное. И вот какой-то мерзкий доносчик зачисляет его в «белые офицеры», «классовые враги» и требует вычистить его из заповедника…

В астраханском обкоме партии пришлось сказать, что нет никаких оснований вычищать научных работников, упомянутых в письме к Сталину.

Но как же быть с указанием Сталина и Ежова об «очистке от мусора»? Кажется, здесь нашелся какой-то пьянчужка-завхоз, нечистый на руку, и такие же подонки оказались в Кавказском заповеднике, и, так или иначе, вопрос был исчерпан.

Следующая (и, кажется, последняя) моя миссия в Отделе науки ЦК была куда более приятная и плодотворная. Я ездил знакомиться с работой Института гибридизации и акклиматизации животных в Аскания-Нова. До этого академик А. Серебровский в своей лаборатории в МГУ вводил нас, работников Отдела науки, в основы классической генетики. Академики М. и Б. Завадские знакомили со своими опытами. Мы штудировали работы Менделя, Моргана, Н. Вавилова, Кольцова. Познавали тайны хромосом.

В Аскания-Нова я знакомился с опытами по скрещиванию зубров и бизонов. В эту пору мечтали о создании овцебыка-гибрида, у которого корпус и мясо как у коровы, а шерсть — овечья. Знакомился я здесь также с работами Милованова по искусственному осеменению овец, с плодом многолетних работ М.Ф. Иванова по выведению новой тонкорунной породы овец — асканийская рамбулье. Всё это дало возможность глубже понять всю лженаучность и вульгарность измышлений Т. Лысенко, который только начинал входить в моду и который причинил затем величайший вред советской науке и сельскому хозяйству.

Но… вскоре зловещая тень кровавых чисток этого периода снова упала на меня. Я пережил эпизод, который на всю жизнь остался для меня предметом большой гордости.

Стояли золотые дни ранней осени 1938 года. Я только что вернулся из отпуска. Я закрывал глаза, и мне так ясно представлялась ультрамариновая ширь Черного моря, ликующее солнце и шелковистый шелест ласковых прибрежных волн. А ночью — искрящаяся на морской глади дорожка из лунного серебра. Какое наслаждение кувыркаться в этой теплой волшебной влаге — а запах олеандров, чайных роз и гвоздик…

Я вернулся в Москву в состоянии восторга, полный радужных надежд и больших творческих планов. Жили мы тогда в старинном доме на Котельнической набережной, рядом с нынешним высотным зданием.

Утром 1 сентября я читал свою первую в начавшемся академическом году лекцию в институте. Читал с подъемом. Студенты преподнесли мне большой букет астр.

С цветами в руках и с ликованием в сердце я долго шел пешком по залитой солнцем Москве. Пахло желтеющими листьями и свежезалитым асфальтом. До чего же прекрасен мир Божий! «И жизнь хороша, и жить хорошо». Дома с наслаждением возился с книгами, рукописями, настраивался на деловую московскую жизнь. Наступал сиреневый вечер. В раскрытые окна доносились шумы великого города. По Москве-реке пароходы-карапузы тянули караваны барж. Весело перекликались сирены.

Зазвонил телефон.

— Товарищ Шепилов? С вами говорят из Московского уголовного розыска. У нас есть к вам дело. Вы не могли бы подъехать к нам ненадолго?

— Я боюсь, что здесь какое-то недоразумение. По какому вопросу вы хотите со мной говорить? Чем я могу быть полезен уголовному розыску?

— Нам не хотелось бы об этом говорить по телефону. Мы вас долго не задержим. Разрешите послать за вами машину?

Мне оставалось только согласиться.

Минут через 20 раздался звонок у входной двери. В прихожую вошел молодой человек в лоснящемся темном костюме и помятой кепке. Лицо у него было сильно изъедено оспой, особенно неприятны были изуродованные ноздри.

У подъезда стояла старенькая «эмка». Мы тронулись: по Котельнической набережной, затем свернули на Красную площадь, отсюда на Площадь революции, затем на Лубянскую… Огромное здание ГПУ-НКВД. Машина остановилась у одного из подъездов, и сопровождавший меня рябой человек пригласил войти. Я всё понял и считал, что вопросы задавать бесполезно.

В вестибюле два офицера НКВД в форме. Сопровождающий меня предъявил им какую-то бумагу. Поднялись на лифте, на какой этаж — не знаю. Просторный коридор и бесконечное количество закрытых дверей. В коридорах — ни души. Поворот направо. Вошли в одну из дверей.

Небольшой кабинет с одним окном. У окна — письменный стол и два кресла. Справа от двери — маленький столик и два стула. Из-за письменного стола поднялся высокий сухощавый человек в сером свежем костюме. Под пиджаком — полотняная вышитая рубашка. Длинное выхоленное лицо. Тонкий нос с горбинкой. Серые умные глаза. При взгляде на это лицо и холодные глаза я почему-то вспомнил, что по теории знаменитого итальянского криминалиста Чезаре Ломброзо человек, имеющий от природы удлиненное лицо, нос с горбинкой, стальные глаза, представляет собой антропологический тип убийцы. Впрочем, человек, к которому мы вошли, на первый взгляд производил в общем благоприятное впечатление.

— Извините, товарищ Шепилов, за то, что мы допустили эту небольшую хитрость. Вы, конечно, догадываетесь, где вы находитесь и что это не уголовный розыск.

— Да, я догадываюсь, хотя и не представляю себе, чем вызвана необходимость такой хитрости.

Конечно, в эти годы ежовского террора общественная атмосфера вокруг НКВД изменилась. ЧК Дзержинского овеяна была легендарной славой и всенародным уважением. Ежовский НКВД вызывал чувство ужаса. Но в этот момент я чувствовал себя абсолютно спокойным, словно всё во мне заледенело и потеряло чувствительность.

Человек со стальными глазами в очень благожелательных тонах стал расспрашивать меня, как мне живется, как работается и т.д. Я очень лаконично отвечал на вопросы, не понимая цели этой беседы.

— Ну, что же, Дмитрий Трофимович, мы давно интересуемся вами. Мы хорошо понимаем ваше состояние. Вы работали в ЦК, вас сняли. Вы, конечно, не могли не ожесточиться. После снятия из ЦК все товарищи от вас отвернулись…

— Вы глубоко ошибаетесь, — ответил я. — Никакого ожесточения у меня нет и быть не может. Мое призвание — научная работа. Переход из ЦК на научную работу, в Академию наук, мне очень по душе. Кроме того, я читаю курс лекций в Высшей партийной школе и в Институте советской торговли. Я регулярно печатаюсь и веду большую редакторскую и пропагандистскую работу. Я вполне удовлетворен и работаю с полным напряжением сил и с удовольствием. Какое же тут может быть ожесточение или даже обида?

— Ну, не будем об этом спорить, дело не в этом, — сказал человек со стальными глазами. — Не мне вам объяснять, насколько сейчас серьезное положение в стране. Троцкисты, бухаринцы, враги народа орудуют всюду. И надо выкорчевывать их вражеские гнезда. Вы помните указание Ленина, что каждый коммунист должен быть чекистом. Так вот, давайте выполнять указание Ленина.

— В своей партийной, научной, педагогической, литературной работе я делаю всё для защиты и популяризации генеральной линии партии.

— Да, но сейчас вопрос стоит о непосредственной помощи с вашей стороны органам НКВД в борьбе с врагами.

— Ну, что я могу вам сказать? Я — член партии. Мною с комсомольских времен распоряжалась партия. Я шел работать туда, куда велела партия, и на любом участке, который мне поручался, работал с полным напряжением сил. Я повторяю вам, что я вполне удовлетворен своей нынешней работой. Но если ЦК сочтет необходимым передвинуть меня на другую работу, я, само собой разумеется, безоговорочно подчинюсь этому.

— Никто не собирается передвигать вас с нынешней работы. Вы нам нужны на ней и останетесь на ней. Речь идет о тайном сотрудничестве вашем с органами НКВД в нынешней роли научного работника.

Я почувствовал, как горячий тошнотворный клубок подступил к горлу, а между лопаток поползла холодная змея. Только теперь я понял цель вызова меня в НКВД и всех этих разговоров.

Мертвая пауза, должно быть, длилась долго.

— Так как же, товарищ Шепилов? — холодно спросил человек со стальными глазами.

— Я не могу принять вашего предложения, — твердо ответил я.

— Почему? По принципиальным соображениям?

— Да, по принципиальным соображениям.

— Понимаю, не хотите выполнять указания Ленина, не хотите бороться с врагами?

— Ленин здесь ни при чем. С действительными врагами я боролся и буду бороться, как подобает коммунисту, партийному литератору, ученому. А ваше предложение принять не могу.

— Интересно, какие же у вас принципиальные соображения? Не хотите свои ручки запятнать, пускай черновую работу другие делают? Мы что же, хуже вас, чистеньких?

— Нет, я никакой черновой работы не боюсь. А принципиальные соображения таковы: мы с детских лет воспитывались в духе уважения и любви к нашей легендарной ЧК Дзержинского. Потом уже мы, как партийные пропагандисты, в таком же духе воспитывали других. Но за последний период в работе НКВД появились такие черты, которые не могут не внушать в партии и в народе чувства глубокой тревоги. Я не могу делать никаких обобщений, так как, наверное, многого не знаю. Но я знаю, что среди очень многих арестованных за последнее время есть родные и близкие мне люди. Я знаю их беспредельную преданность партии и народу. А они именуются «врагами народа». Я абсолютно убежден, что партия разберется во всем и всё будет исправлено. Сотрудничать с вами — это значит взять на себя моральную ответственность за всё, что сейчас делается. Я этого не могу…

Во рту у меня пересохло, безумно хотелось пить и курить. Но я не стал просить ни о том, ни о другом.

Снова наступило долгое молчание.

Я уже знал, что не выйду из этого здания. В мозгу горячими искрами проносились обрывки всяких мыслей:

«Зачем я, дурак, явился в летнем? (На мне были белые брюки и кремовая шелковая рубашка.) Замерзну в камерах. …Как меня теперь найдут?»

Откуда-то издалека до меня донеслись тяжелые и холодные, как биллиардные шары, слова:

— Ну, что же, вы полностью раскрыли свое истинное лицо. Мы, между прочим, так и думали. Мы знаем все ваши связи с врагами народа и о всей вашей вражеской работе. Итак, Шепилов (он уже не говорил «товарищ»), я вас оставлю ненадолго. Сядьте за тот столик и подумайте хорошенько. Либо вы будете работать с нами, либо… Вы человек грамотный, бывший прокурор, и хорошо знаете, что вас ожидает.

Я пересел за маленький столик. Человек со стальными глазами вышел из кабинета, и в него сразу же вошел привезший меня рябой. Он подошел к окну, повернулся ко мне спиной, отодвинул штору и стал с безразличным видом смотреть через стекло.

Я не знаю сколько времени прошло, время перестало существовать, Я не думал о поставленной передо мной дилемме. Этот вопрос был решен как-то сразу же, не мозгом, а всем моим существом, как только человек со стальными глазами поставил его. В голове вихрились какие-то случайные и неожиданные мысли, картины, воспоминания.

Послышались шаги. В комнату вошел еще один человек и резко остановился против меня. За ним — и тот, допрашивавший меня. Стоявший у окна рябой тотчас удалился.

Передо мной стоял небольшой человек с бледным лицом и взлохмаченными черными волосами. Одет он был в суконные брюки и гимнастерку цвета хаки, на ногах — сапоги. Гимнастерку опоясывал широкий армейский ремень. Возможно, что он подражал своему начальнику: так одевался Ежов. На одно плечо у него была накинута длинная армейская шинель, так что одна пола волочилась по паркету. Лицо у него всё время конвульсивно подергивалось, как будто он хитро и зло подмигивал. Маленькие черные глазки-бусинки тревожно бегали. Время от времени он подергивал и плечами, словно через него периодически пропускали ток высокого напряжения. Он чем-то очень напоминал бывшего помощника Сталина, а потом редактора «Правды» Л. Мехлиса.

— Ну, как решили, Шепилов?

Я сказал, что уже дал ответ.

— Так, так, понятно, — сказал он визгливым, срывающимся голосом. — Так и следовало ожидать. А что ты от него хотел, — обернулся он к человеку со стальными глазами. — Ведь это же враг, матерый враг, разве он будет работать с чекистами.

Дальше он изверг каскад грязных инсинуаций, площадной брани, перемежавшихся со всякими мерзкими посулами и страшными угрозами. Он то волчком вертелся по комнате, то распускал, как павлиний хвост, полы своей шинели, визжал и захлебывался. До меня доносился кислый запах грязных носков и немытого тела, брызги его слюны попадали мне на лоб и щеки.

Эта мучительная и мерзкая процедура длилась долго, очень долго, не знаю сколько времени.

Я молчал.

После одного из туров истерического визга дергунчик круто остановился передо мной и сказал:

— Имейте в виду, Шепилов, сейчас решается ваша судьба, судьба вашей семьи и родных, цацкаться ни с кем не будем. Ну?!

Я подтвердил свой прежний ответ.

— Ну, что ж, — сказал дергунчик. — Вы сами вынесли себе приговор.

Передо мной пронеслись спящая в кроватке дочурка Витуся, лицо моей матери, изъеденное горем и с добрыми-добрыми, как у телушки, глазами; золотистый берег Москвы-реки в Серебряном бору; вишни, усыпанные плодами…

Дергунчик подошел к телефону и набрал какой-то номер:

— Лефортово? Приготовьте одиночку. Да, со строгой… Да… Через час.

Отдавал ли он действительно приказание, или это была мистификация — не знаю. Во всяком случае, он знал, что я, как бывший прокурор, представляю себе, что такое Лефортовский изолятор.

Направляясь к двери, он снова круто остановился около меня и взвизгнул:

— Ну?!

Я посмотрел на него в упор, отвернулся к окну и ничего не ответил. Он взмахнул фалдами шинели, и на меня снова пахнуло тошнотворным запахом пота.

И снова бесшумно появился рябой.

Я был убежден, что всё кончено, что тяжелый гробовой камень закрылся надо мной. Я почувствовал вдруг такую усталость, что готов был свалиться здесь же на полу и заснуть мертвецким сном.

Прошло опять много времени.

— Подпишите, — услышал вдруг я властный голос. Передо мной стоял человек со стальными глазами и протягивал какую-то бумагу.

— Я ничего подписывать не буду, — ответил я.

— Да не бойтесь, это совсем не то, о чем вы думаете. Прочтите. Это обычная подписка о неразглашении того, о чем мы с вами здесь говорили. Вы, как бывший прокурор, и ваши следователи многократно брали такие подписки у своих свидетелей и посетителей.

Я прочел типографски сделанный текст, убедился, что это действительно так, и поставил свою подпись.

— Можете быть свободны, — сказал ледяным тоном этот человек.

Рябой агент проводил меня вниз, и входная дверь за моей спиной захлопнулась.

Было утро! Бархатистое московское утро. Дворники шоколадными метлами надраивали тротуары. По площади с истошным визгом делал поворот трамвай. Торговка с заспанным лицом тащила на животе лоток с жареными пирожками.

Я пошел домой через Старую площадь. А в мозгу с какой-то маниакальной неотвязностью звенела одна и та же фраза:

— Ты победил, Галилеянин!

— Ты победил, Галилеянин! Ты победил, Галилеянин!

«Ну при чем тут Галилеянин? — надрывно кричал другой голос. И откуда это? Ах да, это же слова Юлиана Отступника в адрес Христа. Ну и при чем тут это? Это что — я Галилеянин?»

Я чувствовал, что вся моя душа истерзана. Но сквозь боль и смятение я действительно ощущал свою великую нравственную победу. Победу своей чести и совести. А теперь пусть будет, что будет.

Я был убежден, что в моем распоряжении всего несколько часов, в лучшем случае — дней. Надо всё привести в порядок.

Дома я изложил придуманную мной версию ночной отлучки, выпил чашку крепкого кофе и принялся за книги. Библиотека моя насчитывала несколько тысяч томов.

В эту зачумленную полосу нашей жизни обнаружение у кого-нибудь даже пустячной брошюры экономиста или философа, объявленного «врагом народа», уже было криминалом. У меня никогда не было двойной жизни. Я был беспредельно предан партии, никогда не отклонялся от ее генеральной линии, со всей страстностью защищал её от всяких отступников в своих книгах, статьях, лекциях. Следуя строжайшим указаниям и нравам того времени, мы давным-давно изъяли из своих личных библиотек всякие «Азбуки коммунизма» Бухарина и Преображенского, «Уроки Октября» Троцкого и тому подобную литературу. Но на полках могло случайно оказаться что-нибудь недозволенное.

Но никто для обыска не являлся. Наступила ночь, но и за ночь никто не позвонил у входных дверей.

На следующий день я нормально трудился в Академии наук. А вечером отправился домой к своему другу Борису Николаевичу Пономареву (будущему секретарю ЦК). Мы вместе учились в Московском университете, вместе работали в комсомоле, вместе учились в Институте Красной профессуры. Борис знал моих родителей, братьев, каждый шаг моей жизни. Ему я и поведал во всех подробностях о событиях этой сентябрьской ночи, взяв слово коммуниста о неразглашении.

Почему после моего отказа не последовали меры административных репрессий, мне сказать трудно. Возможно, не нашли достаточных зацепок для возбуждения дела. А возможно, потому, что уже наступало начало конца ежовщины.

Почти двадцать лет о том знали только двое: Борис и я. В 1957 году над моей головой снова разразилась гроза — разгул хрущевщины. Возможны были любые меры произвола и насилия. Тогда, лежа в Боткинской больнице, я поведал о сентябрьском эпизоде 1938 года моим родным. Я хотел, чтобы самые близкие мне люди узнали, что в тягчайшую полосу нашей жизни я не встал на путь малодушия и бесчестия и не запятнал себя причастностью к кровавым злодеяниям этого времени.

Кроме того, в 1957 году я считал, что нравам ежовского НКВД навсегда положен конец, и я не могу считать себя связанным ни юридически, ни этически наложенным на меня обязательством молчать.

В те времена мы фанатически верили Сталину, решениям высших партийных инстанций, печати, что борьба за социализм сопровождается небывалым обострением классовых антагонизмов, что троцкисты и правые встали на путь белогвардейского террора, что часть партийных кадров сомкнулась с классово враждебными элементами и надо в открытых боях сломить сопротивление всех враждебных сил и обеспечить полное торжество социализма.

Так учили нас. А затем так учили мы: в таком духе писали статьи, брошюры, читали лекции. И делали всё это с полной убежденностью. Правда, сознание всё время жгли мучительные вопросы: почему в условиях побеждающего социализма так много «врагов народа»? Почему «врагами народа» становятся вдруг старейшие большевики-ленинцы? Почему «враги народа» так охотно сознаются в своих преступлениях и так красочно описывают свои самые чудовищные злодеяния? Почему всего этого не было при Ленине, когда в стране ещё существовали целые эксплуататорские классы, а слабенькая Советская Россия одна противостояла всему империалистическому миру?

Но эти вопросы душились подготовленными для всех ответами:

— Таковы законы классовой борьбы.

— Такова диалектика становления социалистического общества.

Именно в эту самую мучительную полосу нашей жизни на политическом небосклоне Москвы начинает восходить новая звезда — Хрущев.


Первые встречи с Хрущевым

Троцкистское прошлое? Морковочка, клюковка и вошебойки. Как поют соловьи на Днепре. Почетный шахтер. Почему Хрущев не оставил письменных документов. Кто свергал самодержавие и создавал Красную Армию на Украине. Хрущев и репрессии в Москве и на Украине.


Говорили, что из Донбасса на ученье в Промакадемию прибыл шахтер. Учиться в Промакадемии он не стал и перешел на партийную работу. Насчет общей и политической грамотности у него-де не ахти как хорошо обстоит дело, но мужик он простой и сообразительный.

В широкой кампании репрессий главные удары приходились на интеллигенцию. Создавалось впечатление, что чуть ли не вся партийная интеллигенция поставлена под подозрение, особенно старые большевики, бывшие в эмиграции. Многочисленные аресты захватили и Московский областной и городской комитеты партии, как и районные комитеты. Поэтому когда Хрущев был избран первым секретарем Московского областного и городского комитетов партии, это было принято московским партийным активом положительно: может быть, рабочий Хрущев в эту трудную полосу в жизни партии окажется более устойчивым партийным руководителем и пресечет широко развившуюся подозрительность, именовавшуюся бдительностью.

Правда, при избрании Хрущева московским секретарем вскрылось одно непредвиденное обстоятельство: оказалось, что в период своей работы на Украине Хрущев одно время принадлежал к троцкистской оппозиции и был активным троцкистом.

Доложили Сталину и просили его указаний: как быть? Сталин, при его лютой непримиримости к троцкистам, на этот раз проявил необычное для него примиренчество.

— Ну что же, раз был грех, значит, был, от этого никуда не уйдешь. Но если он осознал свою ошибку и хорошо работает, можно оказать доверие и к этому вопросу больше не возвращаться. Информируйте об этом факте Президиум Московской конференции, а саму конференцию можно в это дело не посвящать.

Так и было сделано. В последующие годы подавляющее большинство из тех московских активистов, которые были членами Президиума конференции, было репрессировано, другие умерли или по тем или иным причинам затерялись. Партийные же лидеры, узнавшие об этом факте (Сталин, Молотов, Каганович, Маленков и другие), держали его в строгой тайне, и на протяжении следующих двух десятилетий он никогда не всплывал на поверхность.

Что касается Сталина, то он проявленным «великодушием» в лице Хрущева приобрел на всю жизнь наиболее преданного, послушного и неистового приверженца, не останавливавшегося ради угождения Сталину ни перед какими препятствиями и жертвами.

Но я забежал вперед…

Впервые я увидел Хрущева осенью 1937 года. В большом зале Московской консерватории шел партийный актив. Повестку я уже не помню, кажется, обсуждался вопрос об итогах июньского Пленума ЦК ВКП(б) 1937 года.

Н. Хрущев появился в президиуме актива вместе с Л. Кагановичем, который в это время был народным комиссаром путей сообщения и тяжелой промышленности, а вдобавок шефствовал над Московской партийной организацией. Хрущева все считали выдвиженцем Кагановича.

Хрущев был одет в поношенный темно-серый костюм, брюки заправлены в сапоги. Под пиджаком — темная сатиновая косоворотка с расстегнутыми верхними пуговицами, Крупная голова, высокий лоб, светлые волосы, широкая открытая улыбка — всё оставляло впечатление простоты и доброжелательства. И я, и мои соседи, глядя на Хрущева, испытывали не только удовлетворение, но даже какое-то умиление:

— Вот молодец, рядовой шахтер, а стал секретарем Московского комитета. Значит, башковитый парень. И какой простой…

Актив встретил Л. Кагановича и Н. Хрущева горячо. Хрущев вышел к трибуне, сопровождаемый аплодисментами. Он начал свое выступление. Видимо, тогда он ещё не был так натренирован в ораторстве, как в годы будущего премьерства: говорил запинаясь, с большими паузами и повторениями одних и тех же слов. Правда, когда он разгорячился, речь пошла бойчее, но речевых огрехов оставалось много.

О чем он говорил — сказать трудно. Обо всем, что приходило ему на ум. Эта особенность его речей сохранилась и в будущем… Помню, что он говорил о необходимости хорошо подготовить к зиме квартиры. Недопустимо, что в коммунальных квартирах — в коридорах и уборных — горят маленькие тусклые лампочки («что за крохоборство»). Надо проводить в домах центральное отопление и заготовлять дрова. Говорил, что торгующим организациям и самим домашним хозяйкам надо приготовить соленья.

— При засолке капусты надо порезать туда морковочки да положить клюковки. Тогда зимой от удовольствия язык проглотишь…

Все смеялись. И всем нравилось. Правда, произносил он многие слова неправильно: средства! сицилизьм… Но говорил красочно. Речь пересыпал шутками-прибаутками. И как-то хотелось не замечать огрехов его речи: видно, что практик, жизнь знает хорошо, опыт большой. А в остальном, наверное, поднатаскается.

Но в глубине души нет-нет да и всплывали недоуменные и тревожные вопросы: что же происходит? Ведь во главе столичной организации всегда стояли старые большевики, соратники Ленина, даровитые публицисты, трибуны революции. Куда девались эти люди? Неужели всем им выражено политическое недоверие? Да, многое неясно, мучительно неясно. Но, должно быть, всё, что происходит, закономерно. Ведь троцкисты и правые — это же не миф, это действительно противники генеральной линии партии.

Такова была моя первая встреча с Хрущевым и первые подспудные и недоуменные вопросы, которые породило его появление на столичной политической арене.

Лично же с Н. Хрущевым я познакомился во фронтовых условиях. Шел 1943 год. Наша 4-я Гвардейская армия, в которой я был тогда начальником политотдела, победоносно завершила бои под Сталинградом. Фельдмаршал Паулюс и его армия были пленены. Мы были выведены в район Воронежа на пополнение.

В августе 1943 года командование германской армии предприняло мощное наступление против Воронежского и Степного фронтов, пытаясь взять реванш за падение Курска, Орла и Белгорода и удержать Харьков. В Ахтырскую и Колонтаевскую группировки противника входили, в числе других, 7-я и 11-я танковые дивизии, 10-я мотодивизия, самые разбойничьи дивизии СС «Великая Германия», «Мертвая голова» и многие другие соединения. В боевой арсенал врага только что были введены новые мощные танки «Тигр» и самоходные орудия «Фердинанд», на которые верховное командование Германии возлагало большие надежды.

15 августа немцы перешли в наступление из районов Ахтырки и Колонтаева. Завязались тяжелые кровопролитные бои, в которых противник фланговым маневром потеснил находившиеся здесь части Красной Армии и вынудил их к отступлению на восток.

По приказу Верховного главнокомандования 4-я Гвардейская армия, пополнившаяся людьми и новой техникой, форсированно была переброшена в район восточнее Ахтырки на стыке Воронежского и Степного фронтов и вошла в состав Воронежского фронта. Предстояло вести тяжелый встречный бой против наступающих танковых соединений врага, подкрепленных авиацией.

Гитлеровцы зверствовали. Они сжигали дотла деревни, расстреливали сотнями мирных жителей, испепеляли хлеб в копнах, уничтожали скот.

Штаб армии расположился в небольшой, почти целиком сожженной деревушке. Артиллерийская канонада не смолкала. Воздух был пропитан гарью. Было жарко, а высоко в бирюзовом небе, как ни в чем не бывало, заливались жаворонки.

Утром в штаб прибыли командующий Воронежским фронтом генерал армии Н. Ватутин и член военного совета Н. Хрущев. Командарм доложил обстановку, состояние армии и план проведения операции. Член военного совета нашей армии отсутствовал. Я только что вернулся в штаб из ночного объезда некоторых дивизий. С вечера мы составляли обращение военного совета армии к войскам. Затем (ночью) в дивизиях и полках мы готовили меры по политическому обеспечению боя.

Я доложил Н. Ватутину и Н. Хрущеву о политико-моральном состоянии личного состава и проведенной подготовке к встречному бою. Ватутин очень лаконично дал указание по плану боевой операции. Хрущев же долго и подробно разъяснял мне и командующему самые прописные истины: что солдата нужно хорошо кормить и не допускать перебоев в питании, следить за тем, чтобы выдавалась положенная личному составу водка и махорка, чтобы в боевые паузы организовывалось, мытье солдат в банях и санитарных палатках, чтобы белье пропускалось через вошебойки и т.д. Все эти вопросы мы хорошо знали, постоянно держали их в поле зрения. Но нам понравилось, что член военного совета фронта вникает во все мелочи нашей армейской жизни.

В кровопролитных боях на Левобережной Украине противник был разгромлен. Мы успешно форсировали Днепр. В Корсунь-Шевченковской операции устроили немцам второй «Сталинградский котел», великолепно осуществили Уманьско-Христиновскую операцию, форсировали реки Южный Буг и Днестр и вышли на Государственную границу СССР. Дальше началась блестящая Ясско-Кишиневская операция, а затем наша прославленная 4-я Гвардейская армия, в которой я стал первым членом военного совета, вела успешные освободительные бои в Румынии, Югославии, Венгрии, Австрии, завершив их взятием Вены.

Когда мы пересекли Государственную границу СССР, Н. Хрущев порадовал нас, командование армии, подарками. Где-то за Яссами мне принесли ящик, в котором были вкусные украинские гостинцы, рубашка с украинской вышивкой, термос для чая. На термосе была надпись: «Освободителю Украины полковнику Шепилову Д.Т. от благодарного украинского народа». Такие же подарки и весьма лестные надписи получили командующий армией, начальник штаба и другие руководители армии. Мы все были растроганы вниманием.

Прошло пять лет. Отгремела война. После взятия Вены мне присвоено было звание гвардии генерал-майора. На кителе укрепилось около двух десятков орденских ленточек, отражавших тяжелый путь, пройденный за годы войны: два боевых ордена Красного Знамени, полководческие ордена Кутузова I степени, Богдана Хмельницкого I степени, Суворова II степени, ордена Отечественной войны I степени, Красной Звезды, боевые медали «За оборону Москвы», «За оборону Сталинграда», «За взятие Будапешта», «За взятие Вены», американский, венгерский ордена и много других боевых наград.

После окончания войны я работал в Главном политическом управлении Вооруженных сил СССР, затем редактором «Правды» по отделу пропаганды, затем начальником управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б).

Стояло знойное лето 1948 года. В кабинете начальника Агитпропа ЦК стояла почтительная тишина. От величественных шкафов с книгами, массивного стола, покрытого темно-зеленым сукном, лакированных стульев, дорогих шелковых драпри веяло спокойствием и торжественностью.

Вошел Н. Хрущев. Он был в белом костюме и вышитой украинской рубашке, на груди затянутой шнурком с кисточками. С фронта он ушел сразу же после освобождения Киева и работал Первым секретарем ЦК Компартии Украины. Пышущий здоровьем, загорелый, веселый, улыбающийся. Работая в ЦК, я по старой своей специальности экономиста-аграрника интересовался сельскохозяйственными делами. Следил по мере сил и возможностей и за выступлениями Н. Хрущева: Украина оставалась важнейшей житницей страны. Иногда я и сам писал по этим вопросам.

Хрущев изложил мне вопросы и просьбы, касавшиеся газет Украины, с которыми он зашел. Затем разговор переметнулся на сельскохозяйственные темы.

— Да, мне наши украинские товарищи говорили, что до войны вы много писали статей и книг по сельскому хозяйству. Я, признаться, ничего вашего не читал. Но я старый болельщик за сельское хозяйство. Если вы интересуетесь этими делами, приезжайте к нам, кое-что полезное вам покажем в деревне.

Я напомнил ему, что встречался с ним и Ватутиным на Днепре.

— Да, Ватутин, Ватутин, большого человека потеряли, в самом расцвете… А вы знаете, я вам подарок привез: мы освоили производство магнитофонов «Днепр». Замечательная штучка. Вы знаете, если это дело развернуть, то магнитофон может заменить и лектора, и беседчика в клубах, и артистов многих. Вам, как агитпропу, это важно. Если ЦК заинтересуется этим, мы на Украине можем поставить их массовое производство. Вы знаете, у меня дача на Днепре. И вот я сам этой весной записал на пленку соловьиное пение. Просто пустил на террасе магнитофон и записал. Я вам дам диск с пленкой. До чего же здорово. Послушайте, какие трели. А на пленке не отличишь от живого пения.

Я поблагодарил. И снова подумал про себя: до чего же хороший мужик. Член Политбюро ЦК, а как просто держится. На прием пришел. На фронте каждому по ящику подарков прислал, а тут — магнитофон.

Наша с ним совместная работа началась уже после смерти Сталина. И тогда, в разное время и по разному поводу, возникали некоторые вопросы биографии Хрущева. Он очень любил рассказывать о себе: о своем детстве, о людях, с которыми встречался. Память у него была феноменальная. Он помнил числа, дни недели события или разговора, которые были 30—40 и более лет назад. Помнил имена и биографии людей, с которыми встречался даже в самые отдаленные годы. Рассказчик он был великолепный: рассказывал всё ярко, красочно, вкусно, со смешинкой и перцем. Я слышал его многочисленные рассказы о себе, о прошлом и на заседаниях Президиума ЦК, и во время совместных поездок за границу, и во время довольно частых в один период совместных прогулок у меня или у него на даче.

Но при всей его любви к экскурсам в прошлое и моей любознательности, нескольких моментов из прошлого он не любил касаться и тщательно обходил их. Или на прямой вопрос отвечал что-то очень расплывчатое и быстро переходил на другие темы. Некоторые из этих вопросов нарочито обойдены и в его печатных биографиях или освещены очень неопределенно.

Сотни раз в своих выступлениях в СССР и за рубежом Н. Хрущев заявлял:

— Я рабочий-шахтер.

— Я люблю нюхать запах уголька, это напоминает мне мою шахтерскую жизнь.

— Я знаю, что такое обушок, и мне приятно пожимать шахтерские мозолистые руки.

И так далее, в таком же духе.

Газеты и журналы частенько рисовали Хрущева и в горняцком шлеме, и с отбойным молотком, и с шахтерской лампочкой. Он многократно и в ряде стран избирался почетным шахтером.

Можно с абсолютной достоверностью заявить, что здесь умышленно допускалась прямая неправда. Хрущев никогда в своей жизни, ни единого дня ни с обушком, ни с отбойным молотком в шахте не работал и вообще на подземных работах не был…

После переезда Н. Хрущева с родителями из с. Калиновки в Донбасс он очень короткое время работал учеником, а затем слесарем по ремонту оборудования. Вот и всё. Остальное о его шахтерстве придумано было в более поздние годы. После гражданской войны он физическим трудом не занимался, но на протяжении последующих 35—40 лет своего архипривилегированного положения не уставал повторять, что он рабочий, шахтер, и знает, что такое трудовые мозоли…

На купоны с этих акций он получил за свою жизнь сверхобильные дивиденды. Недаром о шахтерстве Хрущева в народе ходило столько злых анекдотов.

Избегал Хрущев разговоров и о своем образовании, и раздражался, когда речь заходила об этой стороне его жизни. В своих публичных выступлениях он выдвигал очень противоречивые версии по этому вопросу.

Мне он рассказывал, что живя в селе Калиновке, только одну зиму регулярно бегал в сельскую школу, а на следующую же зиму в классе бывал лишь изредка, а затем и совсем прекратил ученье. Поэтому когда он, став премьером величайшего государства, вытащил на свет Божий свою учительницу и стал усиленно пропагандировать версию, как она обучила его уму-разуму — в этом была большая доля преувеличения. Но его бедная учительница тут ни при чем. За зиму-две его научили с грехом пополам читать букварь, но письмом он за это время так и не овладел. Конечно, может показаться, что это не вина, а беда Хрущева, что он не приобщился к знаниям, не он в том повинен.

Это и так, и не так.

В начальной школе Хрущеву учиться не пришлось по тем или иным причинам. Однако после гражданской войны 27-летнего Хрущева направили учиться на рабочий факультет при Донском техникуме. Через рабфаки получили образование миллионы людей из рабочего класса Советской страны и стали затем выдающимися инженерами, учеными, государственными деятелями. Но Н. Хрущев числился на рабфаке, а не учился, так как занялся партийной работой в техникуме. Через несколько лет секретарь ячейки Хрущев считался уже окончившим рабфак, но знаний ему это не прибавило. В частности, и на рабфаке он не научился писать, и с большим трудом мог вывести каракулями лишь отдельные слова.

В 1929 году Н. Хрущева снова посылают учиться, на этот раз — в Москву, в Промышленную академию. Промакадемия давала рабочим-стахановцам и самоучкам-командирам производства общее образование и технические знания. Но здесь повторяется та же история, что и на рабфаке: Хрущев становится секретарем ячейки, а через несколько месяцев он вообще уходит на партийную работу в Бауманский райком Москвы, бросив ученье.

Советскую власть трудно упрекнуть в том, что она не дала возможности способному и активному рабочему получить образование. Нет, его посылали учиться и на рабфак, и в Промакадемию, но он не воспользовался предоставленными ему возможностями. В чем дело, почему так произошло? Ответ, мне кажется, нужно искать в некоторых особенностях натуры Хрущева.

Н. Хрущев по природе своей чрезвычайно моторный человек. Ему трудно сколько-нибудь продолжительное время сидеть и над чем-то работать. Он постоянно рвется куда-то ехать, лететь, плыть, ораторствовать, быть на шумном обеде, выслушивать медоточивые тосты, рассказывать анекдоты, сверкать, поучать — т.е. двигаться, клокотать. Без этого он не мог жить, как тщеславный актер без аплодисментов.

Многих удивляло: как и когда Хрущев успевает гонять по всем странам, устраивать почти ежедневно пышные обеды и ужины, бывать на всех выставках, посещать все зрелищные мероприятия, 4—5 раз в году выезжать на отдых на море, опять же с обедами, морскими прогулками, развлечениями, и… говорить, говорить, говорить…

— Когда же он работает? — слышал и я многократно недоуменный вопрос.

Но дело в том, что он (о чем подробнее скажу дальше) никогда и не работал в общепринятом смысле этого слова. Книг и журналов он никогда никаких не читал (хотя по подсказкам шпаргалыциков частенько ввертывал словечко о якобы прочитанных им книгах) и не чувствовал в этом никакой потребности. О содержании некоторых материалов в газетах докладывали ему помощники. Его никто никогда не видел сидящим за анализом цифр, фактов, за подготовкой докладов, выступлений и т.д. Это всё делалось соответствующими аппаратами, специалистами, помощниками. Он же только «испущал идеи». Причем делал это в большинстве случаев по наитию, без изучения фактов, экспромтом, импровизируя в зависимости от обстановки.

Этим часто пользовались всякие карьеристы и проходимцы, а страна и партия расплачивались за это десятками миллиардов рублей, своим престижем. Все эти черты в очень сильной степени развились у Хрущева, когда он оказался на вершине государственной власти. Но, как показывают факты, они вообще присущи были его натуре, составляли его, так сказать, генотип.

За два года совместной работы с Хрущевым в ЦК я видел единственный документ, на котором была его личная резолюция. На телеграмме от одного из наших послов. Хрущев начертал М. Суслову и мне: «азнакомица». Резолюция была написана очень крупными, торчащими во всё стороны буквами, рукой человека, который совершенно не привык держать перо или карандаш.

Когда Хрущев хотел включить в свою речь или доклад, подготавливаемые помощниками либо учеными, что-нибудь от себя, он надиктовывал это стенографистке. Наговор получался обычно очень обильный и хаотичный, Затем из этого месива изготовлялось необходимое блюдо.

Поэтому, когда в корреспонденциях из той или иной страны сообщалось, что Хрущев, посетив такое-то учреждение, сделал в книге для почетных гостей такую-то запись, то здесь допускалась неточность: Хрущев сам не мог сделать никакой записи. Она делалась или помощником, или одним из членов делегации, возглавляемой Хрущевым, а он ставил свои «Хр», или в лучшем случае «Хрущ».

Однако сам Хрущев старался поддерживать миф о своем образовании: он рассказывал в своих бесконечных речах изобретенные им самим эпизоды из времен обучения в сельской школе, на рабфаке и в Промакадемии. Ссылался на книги, которые на самом деле никогда не читал и в глаза не видел.

Лишь единственный раз он проговорился, когда в июньские дни 1957 года встал вопрос о переводе Хрущева с руководящих постов в партии и в правительстве на более скромную роль, посильную для него. В горячих выступлениях на Президиуме ЦК подавляющее большинство его членов указывало на необузданность и невоспитанность Хрущева, на то, что он единолично принимает безграмотные решения, за которые партии и стране приходится расплачиваться дорогой ценой и т.д. Поначалу Хрущев ещё не знал, каким будет дальнейший ход событий. И в своем первом выступлении он, в ответ на критику, с повинной миной заявил:

— Товарищи, я прошу учесть, что я никогда нигде не учился.

Но потом Хрущев снова вошел в свою роль и, ничтоже сумняшеся, давал безапелляционные указания по вопросам начальной и средней школы, высшего образования, науки, литературы, искусства.

И ещё одно замечание к биографии Н. Хрущева. При всем своем многословии он никогда не рассказывал, где, когда, при каких обстоятельствах он вступил в Коммунистическую партию и в чем состояла его политическая работа в начальный период Советской власти. В упомянутой выше книге «Рассказ о почетном шахтере» Хрущев и его услужливые биографы утверждают, что, когда 14-летний Никита прибыл в Донбасс, он пас коров и овец у помещика Кирша. Но вскоре стал учеником слесаря и на тайном собрании молодежи договорился предъявить управляющему Вагнеру ультиматум о зарплате. Вагнер капитулировал. Вслед за этим вместе со своими юными друзьями, поиграв на гармонике и напоив урядника водкой, он водрузил на мельничной трубе красный флаг, совсем как молодогвардейцы Фадеева. Урядник, протрезвев, сначала умолял всех жителей за 5 рублей сорвать крамольный флаг. Но когда этот номер ему не удался, он вызвал из Юзовки эскадрон казаков, и те начали сбивать флаг пулями. Вскоре пристав Красноженов почувствовал грозную опасность, которую представлял Никита для престола, и потребовал от него, чтобы он покинул завод и весь его, пристава, подопечный район.

Эти описания взяты не из рассказов барона Мюнхгаузена и не из опереточного либретто, а с. 13—21 страниц упомянутой биографии.

И вот уже «поднадзорный» пастух овец Никита уже стоит у клети шахты и произносит пламенные речи:

«Капиталисты германские, австро-венгерские, английские, французские, русские и другие не поделили между собой награбленного у народа добра и затеяли войну».

А дальше идет такая абракадабра вымыслов, что уму непостижимо.

Хрущев надолго исчезает куда-то. (По его рассказу он был где-то в Курской губернии.) Когда и где он вступил в Коммунистическую партию — старательно замалчивается, и трудно сказать, по какой причине. В Большой Советской Энциклопедии указывается, что Хрущев — член партии с 1918 года, без указания более определенной даты и места вступления в партию. Биографическое же повествование возобновляется на том, что Хрущев «по партийной мобилизации направляется на фронт, в распоряжение политотдела одной (?!) из стрелковых дивизий» (стр. 45—46).

Дальше туманно говорится о «молодом двадцатипятилетнем комиссаре», без указания: комиссаре чего? О том, что он, как положено комиссару, прошел тысячекилометровый путь к Черноморскому побережью.

Дальше — больше. Из той же биографической книжки мы узнаем, что «именно он, Хрущев, был одним из тех, под чьим руководством Красная Армия сорвала черный замысел американских, английских и французских империалистов, пытавшихся с помощью флота Антанты спасти от полного разгрома армию Деникина».

И далее:

«…у черноморских берегов закончился в гражданской войне боевой путь комиссара Н.С. Хрущева — одного из активных создателей Красной Армии и организаторов победы молодой республики Советов над иностранными интервентами и внутренней контрреволюцией».

Вот, оказывается, какую всемирно-историческую роль сыграл в гражданскую войну Никита Хрущев, скромно укрывшись под личиной комиссара батальона.

Я ни в малейшей степени не ставлю перед собой задачу дать биографию Н. Хрущева. Это сделают будущие историки, когда станут доступными необходимые для такой работы материалы. Я отмечаю лишь отдельные факты, наблюдения, живые впечатления, касающиеся Хрущева, оставившие отпечатки в моей памяти или при личном общении с ним, или из рассказов третьих лиц.

Как-то один из старейших деятелей Коммунистической партии, член её с 1897 года, бывший депутат и председатель большевистской фракции 4-й Государственной Думы, председатель ЦИК СССР и зам. Председателя Верховного Совета СССР Григорий Иванович Петровский передавал мне через третье лицо:

— Вы не знаете, что такое Хрущев. А я знаю. Я это и на себе испытал. В январе 1938 года Хрущев прибыл к нам на Украину Первым секретарем ЦК. Развенчал Ленина. Утвердил культ Сталина. Меня объявил «врагом народа». И началось…

Без ведома и прямой санкции Хрущева не решались никакие персональные вопросы опустошительных чисток 1937—1938 и последующих лет по Москве и Украине. Таким путем тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей были ввергнуты в пучину невероятных страданий, нашли свою мученическую смерть с клеветническим клеймом «врага народа».

И, может быть, самое примечательное и отталкивающее в этой стороне деятельности Хрущева состояло в том, что многих из отправленных им на эшафот он затем с непревзойденным лицемерием оплакивал с высоких партийных и правительственных трибун. Причем в этих стенаниях виновниками гибели прославленных коммунистов выставлялся, конечно, прежде всего Сталин и другие его соратники, но не он, Хрущев.

А решающим в его карьере было искусство постоянного поддержания доверия и расположения того же Сталина. В течение многих лет сталинского руководства непременными атрибутами любой публичной речи, статьи или книги были здравицы в честь Сталина. Мы все должны были подчиняться этому неписаному, но железному закону. И подчинялись, но Хрущев поднялся в этом искусстве извержения елея до недосягаемых вершин.

Но многие годы заискивания, лавирования, подобострастия, вечного страха допустить какую-нибудь случайную осечку и погибнуть, годы интриг, подсиживания, устранения с пути конкурентов — всё это позади. Сталина больше нет. Теперь — рукой подать до вершины. Нужно лишь взять последние препятствия, убрать или уничтожить последних конкурентов.

Вперед, Никита Хрущев.

Вперед — без страха и сомнений!


Меня вызывает Жданов

«Александровские мальчики» и «комсомольцы двадцатого года». Дом терпимости для духовных наставников партии. Оккупационная армия и мясо для зверей Венского зоопарка. Шанс породниться с Габсбургами. Литвинов и Коллонтай в «кремлевской столовой». Советские люди хотят просто хорошо жить. У кого красивее урны на улице и кто победил Гитлера?


Корни того, что произошло со «сталинским наследством», уходят примерно в 1946—1947 годы. И как раз в это время, после окончания Отечественной войны, я невольно оказался в водовороте событий, главной движущей силой которых был Берия и которые были связаны с наметившимся усилением в руководстве ЦК А. Жданова и Н. Вознесенского.

С Ждановым я познакомился вскоре после возвращения в Москву с фронта и затем работал с ним в тесном контакте до самой его смерти.

Дело было в том, что после окончания войны, когда Жданову, как секретарю ЦК, поручено было руководить всей идеологической работой, главенствующую роль в этой сфере играли так называемые «александровские мальчики» — и Жданов начал искать себе новых людей.

Во главе Управления пропаганды и агитации ЦК тогда стоял Г.Ф. Александров, сам по себе умный и книжно-грамотный человек, хотя я думаю, что он никогда не знал и никогда не изучал марксистско-ленинскую теорию капитально, по первоисточникам. Опытный педагог и пропагандист, Александров представлял собой типичный образец «катедер-коммуниста» (т.е. «коммуниста от профессорской кафедры»). Он никогда не был ни на какой практической работе ни в городе, ни в деревне. Не был он и на фронте. Окончил среднюю школу, затем философский факультет, затем сам стал преподавателем философии, а вскоре — начальником Управления агитации и пропаганды ЦК и академиком. Вот и весь его жизненный путь. Классовая борьба, социалистическое строительство, трудности, противоречия, война, империалистический мир — всё это было для него абстрактными понятиями, а революционный марксизм — суммой книжных истин и цитат.

Возглавив Агитпроп после опустошительных чисток 1937—1938, Александров и в аппарате ЦК, и на всех участках идеологического фронта расставлял своих «мальчиков». Все они были «со школьной скамьи», на практической работе не были, следовательно, не общались ни с какими «врагами народа». За границей тоже не были, следовательно, не являлись «шпионами, завербованными иностранными разведками». Принципов и убеждений у них не было никаких, поэтому они с готовностью прославляли любого, кого им предписывалось прославлять в данное время, и предавали анафеме тоже любого, кого указывалось ей предать.

Типичными для этого обширного слоя людей, выдвинутых на руководство участками духовной жизни общества, были заместители Александрова — П.Н. Федосеев, В.С. Кружков, главный редактор газеты «Известия», а затем «Правды» Л.Ф. Ильичев, заместитель Александрова по газете «Культура и жизнь» П.А. Сатюков и многие другие.

Все они, используя свое положение в аппарате ЦК и на других государственных постах, лихорадочно брали от партии и государства полными пригоршнями все материальные и иные блага, которые только можно было взять. В условиях ещё далеко не преодоленных послевоенных трудностей и народной нужды они обзаводились роскошными квартирами и дачами. Получали фантастические гонорары и оклады за совместительство на всяких постах. Все они в разное время и разными путями стали академиками (в том числе, скажем, Л. Ильичев, который за свою жизнь сам лично не написал не только брошюрки, но даже газетной статьи, это делали для него подчиненные), докторами, профессорами и прочими пожизненно титулованными персонами.

Взять, к примеру, того же П.Н. Федосеева. До 30 с лишним лет он размышлял, по пути ли ему с коммунистической партией. Затем вступил в её ряды и сразу, не имея опыта работы даже в масштабе ячейки, был назначен заместителем начальника Агитпропа ЦК ВКП(б). Рабочих и красноармейцев он видел только во время парадов на Красной площади, а крестьян — в Воронежском хоре. При такой идейной нищете естественно, что Федосеев, как и другие «катедер-коммунисты», главные свои помыслы обращал на стяжательство: обзаводился квартирами, всеми правдами и неправдами стал членом-корреспондентом Академии наук, а затем, академиком и даже вице-президентом Академии наук.

Трудные годы социалистического переустройства страны, и особенно Отечественной войны, всё глубже прокладывали водораздел между революционной частью молодой партийной и непартийной интеллигенции, к которой принадлежало большинство молодежи, и стяжательско-карьеристской её частью, разновидностью которой были «александровские мальчики».

Я принадлежал к тому поколению революционной молодежи, вышедшей из недр рабочего класса, которое получило затем в нашей литературе наименование «комсомольцев двадцатого года».

Мы (здесь и далее — фактически автобиография Д. Шепилова, время от времени не очень убедительно вуалируемая автором под словом «мы». — Прим. ред .) жили, работали и учились в героической атмосфере Гражданской войны. С раннего детства мы вынуждены были идти на производство, чтобы зарабатывать хлеб насущный. Я, скажем, с 12-летнего возраста пошел работать гильзовщиком в табачную мастерскую. В школу ходили вечерами. Но были среди нас и дети богатых родителей (бывших фабрикантов, крупных царских чиновников, священников), которые порывали с родителями и шли на производство, чтобы, как тогда выражались, «провариться в рабочем котле» и заслужить право стать бойцами революции, коммунистами. Многие из них действительно стали такими большевиками.

С 14—15-летнего возраста мы вступали в комсомол. Учась в Московском университете, зарабатывали себе на пропитание тяжелым физическим трудом по разгрузке дров на железных дорогах, сортировке вонючей жирной шерсти на кожевенных заводах и на других работах.

Но мы жили интереснейшей идейно насыщенной жизнью. Фанатически верили в скорую победу мировой революции. С жадностью штудировали работы Маркса, Энгельса, Ленина, Гегеля, Плеханова, Лассаля, Каутского, Гильфердинга, Фурье… Бегали на лекции А. Богданова по политической экономии, Н. Бухарина — по историческому материализму, М.Н. Покровского — по русской истории, М. Рейснера — по государственному праву. Слушали жаркие схватки А.В. Луначарского с протоиереем-«живоцерковником» Введенским. Прорывались в аудитории Политехнического музея, Плехановки или Колонного зала на выступления Маяковского, Есенина, Вересаева. Всеми правдами и неправдами проскальзывали на галерку Большого театра или театра Зимина слушать в «Лоэнгрине» Собинова и Нежданову или Григория Пирогова в «Фаусте», а во МХАТе и его студиях — Качалова, Москвина, М. Чехова, Станиславского, Хмелева…

Порой до самого рассвета горячо спорили друг с другом, подкрепляясь лишь морковным чаем да сухарями. Спорили о смысле жизни, о революции в Германии, о «сменовеховцах», о новых вещах Алексея Толстого, о Фрейде и, конечно, о любви. В условиях большой нужды, хронического недоедания, тяжелого физического труда, интенсивной учебной работы мы были с головы до пят пропитаны революционной романтикой; Мы не носили модной одежды и даже галстуков, считая это признаком презренной буржуазности. Мы также не танцевали модных западных танцев, но жили весело. Отношения между девушками и парнями были в подавляющем большинстве случае по существу строгими и чистыми, хотя порой внешне и носили характер нарочитого панибратства и даже некоторой грубоватости, чтобы опять-таки не быть похожими на проклятую «аристократию».

Мы влюблялись, пели, в каникулы исхаживали пешком сотни километров где-нибудь в Крыму, на Кавказе или в Средней Азии и были бесконечно счастливы.

После окончания вузов мы по доброй воле, без всякой погонялки, ехали на практическую работу в самую глушь: там трудней, интереснее, там мы всего нужней.

Одержимый именно такими побуждениями, я с дипломом Московского университета уехал трудиться в Якутию: ведь туда только добираться больше тридцати дней, к тому же часть пути — на оленях и собаках (на самолетах тогда ещё не летали); ведь это же «белоснежная усыпальница» — место ссылки декабристов, народовольцев, большевиков — как это интересно! Отставить Волоколамский уезд Московской губернии или Чувашию, куда в ЦК партии мне предлагали ехать на выбор. Только Якутия! И я на три с лишним года уехал работать в качестве прокурора Главного суда в эту самую отдаленную республику страны, а затем, опять же по собственному желанию, — прокурором в Западную область.

Окончен Институт Красной профессуры. Началось великое социалистическое переустройство деревни. Мы — снова с ходатайством в ЦК, снова покидаем Москву. Я еду (уже женившись, став отцом) в сибирскую глушь, в политотдел деревни. Здесь теперь главный фронт классовой борьбы за социализм. Значит, нужно быть здесь.

Наступила война. Во всей своей грозной непреложности встал вопрос о жизни или смерти нашей милой Отчизны. Мы, «комсомольцы двадцатого года», стали уже титулованными научными работниками, опытными педагогами, авторами многочисленных исследований, получившими дипломы профессора. Но перед нами не возникал вопрос — что делать.

С первых дней Отечественной войны мы разрывали свои охранные от мобилизации брони, бросали благоустроенные московские квартиры, профессорские кафедры, оставляли семью и шли на фронт.

Мы прошли с боями многие тысячи километров. От Москвы до Вены мы уложили в холодные могилы миллионы своих братьев. Мы покинули Москву в июле 1941 и вернулись под родной кров только весной 1946 года — почти через 5 лет. Мы, оставшиеся в живых, вернулись домой с парой десятков боевых орденов и медалей на груди, но с седыми головами: не раз смотрели в лицо смерти.

Нужно ли говорить о том, что совершенно иные пути в жизни избирал себе тот довольно обширный слой мелкой буржуазии от интеллигенции, о котором я упоминал выше. Само собой разумеется, что все эти Ильичевы, Федосеевы, Сатюковы и иже с ними не поехали в политотделы, когда решались судьбы социализма в деревне. Ни один из них не пошел на фронт, когда решался вопрос жизни и смерти страны Советов.

За время войны и после её окончания Сатюков, Кружков, Ильичев занимались скупкой картин и других ценностей. Они и им подобные превратили свои квартиры в маленькие Лувры и сделались миллионерами. Как-то академик П.Ф. Юдин, бывший одно время послом в Китае, рассказывал мне, как Ильичев, показывая ему свои картины и другие сокровища, говорил:

— Имей в виду, Павел Федорович, что картины — это при любых условиях капитал. Деньги могут обесцениться. И вообще мало ли что может случиться. А картины не обесценятся…

Именно поэтому, а не из любви к живописи — в ней они не смыслили — вся эта камарилья занялась коллекционированием картин и других ценностей.

За время войны они всячески расширили и укрепили свою монополию на всех участках идеологического фронта. Нас, возвращавшихся с фронтов Отечественной, они встречали с плохо скрываемой неприязнью. И не потому, что мы служили укором их совести. Нет, они не страдали избытком таковой. Просто мы были плохим фоном для них.

На протяжении послевоенных лет я получал много писем и устных жалоб от бывших политотдельцев и фронтовиков, что они не могут получить работу, соответственную их квалификации, или даже вернуться на ту работу в сфере науки, литературы, искусства и т.д., с которой они добровольно уходили на фронт.

Впрочем, такие явления монополизации руководства и пренебрежения или даже неприязни к фронтовикам и инвалидам войны имели место и на других участках государственного и партийного аппаратов.

Однако природа нашего народного государства и коренные устои нашей Коммунистической партии таковы, что политические рвачи и выжиги, карьеристы и стяжатели всякого рода рано или поздно показывают свое истинное лицо, их махинации и клеветнические дела опознаются. И это естественно: люди, не прошедшие классовой, политической, фронтовой закалки, не выдерживают серьезной жизненной проверки и саморазоблачаются.

Так произошло и здесь.

Проведенная в июне 1947 года философская дискуссия показала, что книга Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии» написана в духе «профессорского объективизма», представляет собой эклектическую окрошку, носит отчетливые следы различных буржуазных и мелкобуржуазных влияний. Ее идейные основы далеки от требований большевистской партийности.

В таком же духе писали статьи и брошюры и многие «александровские мальчики».

О моральных канонах этой группы свидетельствует следующий факт. Расследованием по письму в ЦК одной из оскорбленных матерей было установлено, что некий — окололитературный и околотеатральный деятель организовал у себя на роскошной квартире «великосветский» дом терпимости. Он подбирал для него молодых привлекательных киноактрис, балерин, студенток и даже школьниц-старшеклассниц. Здесь и находили себе усладу Г. Александров, его заместители А. Еголин, В. Кружков и некоторые другие. ЦК в «Закрытом письме» дал должную квалификацию всем этим фактам и принял некоторые организационные меры в отношении виновных. Впрочем, все они остались в рядах партии и в составе Академии наук СССР.

Эта бесчестная камарилья образовала при Хрущеве своего рода «мозговой трест» и стала управлять всей идеологической работой. Она произвела огромные опустошения в духовной жизни советского общества.

В 1947 же году, после «дела Александрова», встал вопрос об «освежении» рядов работников идеологического фронта в Центральном Комитете партии и в его теоретических органах. И Андрей Александрович Жданов прилагал много усилий, чтобы решить эту проблему. Должно быть, в этой связи неисповедимыми путями господними взоры руководства партии остановились в числе других и на мне.

Вот как это произошло.

После окончания войны войска моей 4-й Гвардейской армии были расквартированы в Австрии. Сначала штаб армии расположился в аристократическом районе Вены. Затем он был передислоцирован в город Санкт-Пельтен в провинции Нижняя Австрия, а затем — в городок Эйзенштадт в провинции Бургенланд.

Объем моей работы как первого члена Военного совета армии с окончанием войны не только не уменьшился, а напротив того — возрос. Армия была дислоцирована в нескольких провинциях Австрии, в том числе в столице Вене. Шла напряженная работа по переводу частей и соединений армии на новые условия жизни и деятельности в качестве оккупационной армии в мирное время.

Часть личного состава нужно было демобилизовать и со всеми почестями и сердечностью отправить на Родину. Нужно было принять новое пополнение, хорошо расквартировать и экипировать его. Шла боевая подготовка. Политическая работа в своих войсках и среди мирного населения перестраивалась, приобретала новые формы и новое содержание.

Кроме этой привычной армейской работы появились совершено новые области работы — политической, хозяйственной, дипломатической, культурной. Круг моих обязанностей и забот был безграничен, начиная от участия в формировании органов власти республики во главе с лидером правых социалистов президентом Карлом Реннером и председателем Народной партии, канцлером Фиглем, и кончая вопросами просвещения, здравоохранения, продовольствия.

(Начиная с сентября 1943 года в 4-й армии командующие менялись не меньше 5 раз. В описываемый период командующим был Н.Д. Захватаев, взявший на себя командование лишь в марте 1945 года. В этих условиях Д. Шепилов многие месяцы играл роль фактического командующего армией и в определенный момент — военного губернатора части Австрии. В последующем был избран почетным гражданином Вены. Прим. ред.)

На первых порах приходилось заниматься буквально всем, вплоть до вопросов об отпуске продовольствия для питания голодных зверей в Венском зоопарке.

Эта работа требовала постоянного контакта с маршалом Ф.И. Толбухиным, членом Военного совета 3-го Украинского фронта А.С. Желтовым, с представителями командования американской и английской армий, с центральными и местными властями республики, с советскими военными комендатурами и руководством Австрийской коммунистической и Народной партий.

В своих разъездах я любовался неповторимыми пейзажами Австрийских Альп, покрытых буковыми лесами, пихтой, кленом, вязом, елью. Чувство восторга вызывали роскошные альпийские луга с их изумрудным покровом трав и акварельной прелестью ярких цветов. Щедрое солнце заливало бесконечные сады и виноградники долины Дуная, иногда желтого, иногда голубого, иногда зеленовато-матового.

В свободные минуты я посещал руины знаменитой Венской оперы, здание которой без всякой надобности было разрушено американской авиацией, после чего мы пожертвовали австрийскому правительству все строительные материалы и средства, необходимые для полного его восстановления. Я осматривал собор святого Стефана, заложенный ещё в XII веке, дворец Шенбрунн, средневековые замки, монастыри и храмы Нижней и Верхней Австрии, Бургенланда, Штирии.

Сколько кровавых бурь, сколько гроз пронеслось над этими городами, селениями, замками, монастырями, храмами. Нашествие римского императора Августа. Вторжения германского племени баваров и словенцев. Владычество франков. Баварская восточная марка. Начало царствования династии Габсбургов. Неистовства инквизиции. «Черная смерть» — эпидемия чумы, унесшей миллионы жизней. Крестьянские войны. Австро-турецкая война. Нашествие Наполеона. А все перипетии в судьбах австрийского народа в XIX и XX веках…

И вот теперь всюду разлита такая благословенная тишина, словно наступили евангельские времена: «На земле мир и в человецех благоволение».

Кстати о Габсбургах. После окончания войны ко мне в Вену приехала моя 14-летняя дочурка Виктория.

Как-то светло-сиреневым волшебным утром мы отправились с ней на машине по берегу Дуная в Гебс. Здесь находился замок австрийского императора Франца Иосифа I из династии Габсбургов. Теперь тут жил его внучатый племянник Отто Габсбург, считающий себя единственным наследником австрийского престола.

Величественное здание замка окружено традиционным рвом. Подъемный металлический мост на цепях. Отто Габсбург встретил нас с Викторией у ворот замка: невзрачного вида человек с плохо побритым и помятым лицом. Черные, чуть навыкате, глаза и тяжелая отвисшая нижняя челюсть — генетическая особенность Габсбургов. Одет он был в традиционный австрийский серый костюм с темно-зеленой отделкой, на серой шляпе — перо.

При нашем приближении Отто Габсбург снимает шляпу и низко кланяется. Я назвал себя и представил дочку. Хозяин замка сказал, что он счастлив предоставившейся возможности познакомиться со мной и выразить благодарность: размещенные в окрестностях замка советские войска ведут себя безупречно, он, Габсбург, и его семья чувствуют себя в полной безопасности, всё имущество цело.

Мы начинаем осмотр замка. Габсбург дает пояснения. Богатейшая коллекция ружей и многочисленные трофеи: рога и головы убитых в окрестностях замка горных козлов, серн, благородных оленей с бирками на шее, повествующих, которой из царственных особ принадлежит трофей.

Великолепные полотна выдающихся мастеров, фарфор, хрусталь. Через широкие зеркальные окна верхних этажей замка открываются непередаваемой красоты ландшафты. Величавое русло искрящегося миллиардами зайчиков Дуная. Пышные сады и виноградники придунайских долин, а дальше, амфитеатром, альпийские луга и леса в драгоценных одеяниях природы-чародейки.

В парадных залах и в комнатах стоит много шкафов и горок. В них размещены реликвии династии шкатулки с драгоценными камнями — дар Габсбургам различных монархов и вельмож; седло Франца-Иосифа с золотыми уздечкой и стременами, уникальные вазы, хрусталь, фарфор, ковры.

Я спрашиваю Отто Габсбурга, всё ли сохранилось, здесь из того, что застала Советская Армия-освободительница.

— О, да, — поспешно заверяет он, — всё цело, всё сохранено. Русские войска очень дисциплинированны и проявляют много заботы о безопасности населения и его имущества.

Мы, Военный совет армии, действительно отдали строжайший приказ войскам взять под охрану имеющие историческую, архитектурную и художественную ценность картинные галереи, музеи, дворцы, храмы и, по мере формирования местных австрийских властей, передавать эти ценности под их попечение. Советская Армия спасла для народов Австрии, Германии, Венгрии, Чехословакии и других государств неисчислимые культурные богатства.

Я спросил Габсбурга, где находится его семья. Он ответил, что здесь, с ним. Попросив извинения, он отлучился и через несколько минут вернулся в сопровождении жены, дочерей и сына и представил их мне и Виктории. На всех лицах мы видели и испуг (который, впрочем, быстро рассеялся), и жгучее любопытство: что это за птицы такие — русские.

На мой вопрос юный Габсбург сказал, что он учится в сельскохозяйственной школе в Швейцарии и сейчас приехал домой на каникулы. Наследник престола Отто Габсбург добавил:

— Я — хлебопашец (он произнес именно это слово), я давно бросил всякую политику и целиком посвятил себя сельскому хозяйству. Я и этим дворцом не интересуюсь. И я хочу, чтобы мой сын был тоже хлебопашцем.

Когда возвращались в Вену, Виктория сказала мне:

— Папа, а какой симпатичный мальчик молодой Габсбург…

— Ну, что же, — ответил я, — вот ты окончишь институт, а он свой сельскохозяйственный колледж, тогда сосватаем вас. Это будет очень оригинально: внук крепостного курского крестьянина Михайлы Шепилова, сын кадрового пролетария-токаря Трофима Шепилова, советский профессор и генерал Дмитрий Шепилов стал родственником Габсбургов — династии, которая 700 лет тиранила народы Европы.

Мы посмеялись; в последующие годы я читал в газетах, как «хлебопашец» Габсбург, оказавшись в Западной Германии, оказывался не раз в центре заговоров, ставивших своей целью реставрировать в Австрии монархию и посадить на престол его, Отто Габсбурга.

В декабре 1945 года меня вызвали для переговоров в Москву. Летели в каком-то холодном бомбардировщике. Попутчики-генералы из тыловой службы армии согревались «Московской».

В Центральном Комитете мне предложили пост директора Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС). Я отказался. Через несколько дней меня вызвали к А.Н. Косыгину, который в это время был Председателем Совета Министров РСФСР. Косыгин принял меня поздно ночью и предложил пост Народного комиссара технических культур РСФСР. В это время в Союзе и республиках как раз формировались такие комиссариаты. Основанием, очевидно, было то, что после окончания Московского университета я окончил аграрный Институт Красной профессуры и написал довольно много работ (статей, брошюр и др.) по аграрному вопросу.

Я ответил, что давно уже не занимался вопросами сельского хозяйства и вряд ли буду полезен на таком посту.

В ЦК я сказал, что если уже настало время моего ухода из армии, то я просил бы вернуть меня туда, откуда я добровольно пошел на фронт — в Академию наук СССР, научным сотрудником.

Я вылетал из Москвы в страшную снежную пургу, закутанный в меховую бекешу. Вернулся в Вену в яркий солнечный полдень. В сверкающих лужицах купались воробьишки. Высоко в небе с торжествующими мелодиями вились жаворонки.

В феврале, 1946 года меня отозвали из оккупационных войск в Австрии в Москву. С противоречивыми чувствами покидал я свою бесконечно дорогую 4-ю гвардейскую. С одной стороны, после окончания войны я был полон неодолимого желания вернуться под свой родной кров, на Большую Калужскую, к своим занятиям, книгам… Или даже не на Калужскую, а пусть в знойный Ташкент, или в рязанскую деревушку — куда угодно, только домой, на Родину. С другой стороны, так грустно было расставаться со своими боевыми друзьями: ведь с ними пройдены все тернистые пути, от Москвы к Сталинграду и Вене. И прощание было действительно трудным и трогательным до слез.

В Москве я был назначен заместителем начальника Управления пропаганды и агитации Главного Политического управления Вооруженных сил СССР. А 2 августа 1946 года состоялось мое утверждение Центральным Комитетом редактором «Правды» по отделу пропаганды. Началась самая трудная, ни с чем не сравнимая, буквально испепеляющая человека газетная работа. Она отнимала большую часть дня и почти всю ночь: в те времена «Правда» выходила поздно, в 6—9 утра. Мы не знали выходных и праздничных дней. От частых недосыпаний появились головные боли, отеки лица.

С переходом в «Правду» я написал и опубликовал ряд крупных пропагандистских статей: «Новая эра в истории человечества», «Великий советский народ» (позже под таким заголовком вышло 3 издания моей брошюры), «Тайная война против Советской России», «Советский патриотизм», «Создание обилия сельскохозяйственных продуктов — важнейшая задача советского государства» и другие.

Возможно, они сыграли какую-то роль в переменах в моей судьбе. Возможно, здесь сказалось действие каких-то других, мне не известных обстоятельств и фактов. Но так или иначе дальше был телефонный звонок.

…Обычно после ночной работы и всегда неполного Дневного сна я ехал на Воздвиженку в «кремлевскую столовую». Здесь за столиками собирался весь московский актив: народные комиссары, члены коллегий, ответственные работники ЦК и Совета Министров, старые большевики, маршалы, крупные дипломаты и т.д.

Среди других я часто встречал здесь Максима Максимовича Литвинова. Я много раз слышал его выступления на различных партийных конференциях и сессиях, читал его блистательные речи на международных форумах и был его большим почитателем. Теперь Литвинов был отстранен от всех постов и от всяких дел в МИДе, что вызвало очень отрицательную реакцию среди партийного актива. Внешне создавалось впечатление, что он очень одинок и живет как отверженный.

В общем, это, должно быть, соответствовало реальному положению вещей. В эти и последующие времена вокруг всякого человека, который вдруг оказывался в немилости у Сталина, а потом под бранным огнем Хрущева, сразу образовывался вакуум. И Литвинов оказался покинутым всеми, кроме его старейшего друга и соратника по революционной борьбе и политической эмиграции, дипломата Александры Михайловны Коллонтай.

Мне довелось несколько раз слышать и публичные выступления А.М. Коллонтай. В 1923 году вышла серия её популярных работ, посвященных проблемам любви, семьи, морали — «Революция чувств и революция нравов». Она выступала на эти темы, и ещё по международным проблемам. В те времена нам, «комсомольцам двадцатого года», А. Коллонтай казалась каким-то коммунистическим божеством. Красивая женщина с благородными, изящными манерами. Со вкусом одетая. Великолепный оратор, свободно владевшая несколькими иностранными языками; первый в мире посол-женщина. Она темпераментно и образно говорила о проблеме любви и нравственности. Мы смотрели на нее, должно быть, с не меньшим благоговением, чем фанатичные тибетцы на своего Далай-ламу.

С окончанием войны А. Коллонтай, четверть века пробывшая послом в Норвегии, Мексике и Швеции, так же как и Литвинов, была отстранена от всех дипломатических дел и пребывала в одиночестве.

Само собой разумеется, что самое пылкое воображение не могло бы представить в те дни, что мне суждено стать в будущем преемником Литвинова и Чичерина на посту министра иностранных дел Советского Союза…

Так вот, как-то в середине сентября 1947 года перед рабочим вечером я обедал в кремлевской столовой. Меня вызвали к правительственному аппарату и сказали, что А. Жданов просит сейчас приехать к нему в ЦК.

Тот же пятый этаж в доме на Старой площади. Огромный кабинет, отделанный светло-бежевым линкрустом. Письменный стол в стиле барокко и большущий стол для заседаний. Книжные шкафы. Многочисленные книги, газеты, журналы. Тоже на столе.

Передо мной стоял человек небольшого роста с заметной сутулостью. Бледное, без кровинки лицо. Редкие волосы. Темные, очень умные, живые, с запрятанными в них веселыми чертиками глаза. Черные усики. Андрей Александрович был в военном кителе с погонами генерал-полковника. Не помню по какому поводу, возможно, в этот день у меня были занятия с моими адъюнктами в Военно-политической академии, где я оставался преподавателем, но я тоже оказался в генеральской форме.

Внешний облик, его манера держаться и говорить, его покоряющая улыбка — все это очень располагало к себе. Этот первый разговор был очень продолжительным и впечатляющим. Жданов очень откровенно изложил положение дел на идеологическом фронте и свои соображения — как следовало бы решать назревшие вопросы. Говорил он живо, остроумно, интересно, с взволнованной страстностью. Он всё время прохаживался по кабинету и помогал своей речи выразительными жестами. Иногда он вплотную подходил ко мне и пытливо заглядывал в глаза, словно желая убедиться, что аргументы его убедили собеседника. Время от времени он останавливался, чтобы отдышаться: все знали, что у Жданова больное сердце.

Главное, что сказал Жданов в этой первой беседе со мной, сводилось к следующему: у нас сложилось очень неблагополучное положение в Агитпропе ЦК. Война закончилась. Перед нами встали гигантские хозяйственные задачи. Замысел товарища Сталина таков: в ближайшее время, не только полностью восстановить социалистическую промышленность, но и серьезно двинуть ее вперед. То же — сельское хозяйство. Но для того чтобы решить такие задачи, нужно провести огромную идейную работу в массах. Без этого мы не сможем продвинуться вперёд ни на один вершок.

Положение достаточно серьезное и сложное. Намерение разбить нас на поле брани провалилось. Теперь империализм будет всё настойчивей разворачивать против нас идеологическое наступление. Тут нужно держать порох сухим. И совсем неуместно маниловское прекраснодушие: мы-де победители, нам всё теперь нипочем. Трудности есть и будут. Серьезные трудности. Наши люди проявили столько самопожертвования и героизма, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Они хотят теперь хорошо жить. Миллионы побывали за границей, во многих странах. Они видели не только плохое, но и кое-что такое, что заставило их задуматься. А многое из виденного преломилось в головах неправильно, односторонне. Но, так или иначе, люди хотят пожинать плоды своей победы, хотят хорошо жить: иметь хорошие квартиры (на Западе они видели, что это такое), хорошо питаться, хорошо одеваться. И мы обязаны всё это людям дать.

Среди части интеллигенции, и не только интеллигенции, бродят такие настроения: пропади она пропадом, всякая политика. Хотим просто хорошо жить. Зарабатывать. Свободно дышать. Хорошо отдыхать. Вот и всё. Им и невдомек, что путь к хорошей жизни — это правильная политика.

Товарищ Сталин постоянно твердит нам в последнее время: политика есть жизненная основа советского строя. Будет правильная политика партии, будут массы воспринимать эту политику как свое кровное дело — мы всё решим, создадим и достаток материальных и духовных благ. Не будет правильной политики, не воспримут массы политику партии как свое кровное дело — пропадем.

Поэтому настроения аполитичности, безыдейности очень опасны для судеб нашей страны. Они ведут нас в трясину. А такие настроения ощутимы в последнее время. В литературе, драматургии, кино появилась какая-то плесень. Эти настроения становятся ещё опаснее, когда они дополняются угодничеством перед Западом: «Ах, Запад», «Ах, демократия», «Вот это литература», «Вот это урны на улицах». Какое постыдство, какое унижение национального достоинства! Одного только эти господа воздыхатели о «западном образе жизни» объяснить не могут: почему же мы Гитлера разбили, а не те, у кого урны красивые на улицах.

В последнее время товарищ Сталин, Политбюро ставят один идеологический вопрос за другим. А что в это время делает Агитпроп: Александров и его «кумпания»? Не знаю. Они приходят ко мне и восторгаются решениями, которые ЦК принимает, чтобы духовно мобилизовать наш народ. И никакой помощи от них ЦК не видит.

И это не случайно. Ведь все эти александровы, кружковы, Федосеевы, Ильичевы, окопавшиеся на идеологическом фронте и монополизировавшие всё в своих руках, это — не революционеры и не марксисты. Это — мелкая буржуазия. Они действительно очень далеки от народа и больше всего озабочены устройством своих личных дел.

Вы человек военный и знаете, что такое «запасные позиции». Создается впечатление, что по части квартир, дач, капиталов, ученых степеней и званий они подготовили себе первые запасные позиции, вторые, третьи — так, чтобы обеспечить себя на всю жизнь. В ЦК несколько писем насчет этих деятелей поступило. Они словно чуют, что всплыли наверх случайно, и их лихорадит: могут прогнать, надо обезопаситься. Какие же это духовные наставники. Какая уж тут идеология.

Вот почему в Политбюро пришли к выводу, что мы не сможем вести успешное наступление на идеологическом фронте, не почистив и не укрепив Агитпроп ЦК. Есть такие соображения, чтобы и вас привлечь к этому Делу: назначить вас пока заместителем начальника Управления пропаганды и агитации ЦК. Начальником предполагается оформить М.А. Суслова, но он будет отвлечен другими делами, так что фактически вам придется вести все дело.

Я сказал Андрею Александровичу, что я благодарю за оказанное доверие, но думаю, что такая работа мне не по плечу, у меня нет достаточно знаний и опыта.

— Ну, батенька, это уж позвольте с вами не согласиться. У вас два высших образования: МГУ и Институт Красной профессуры. Нашему брату так поучиться не посчастливилось. Да и опыт — слава тебе, Господи: работа в комсомоле, в ЦК партии, политотдельская работа в Сибири, пять армейских фронтовых лет — комиссар дивизии, член Военного совета армии… Нет, батенька, у вас нет ни малейших оснований отказываться.

Жданов продолжал:

— Уберите с идеологического фронта всю эту мелкую буржуазию, привлеките свежих людей из обкомов, из армейских политработников, и дело пойдет наверняка.

Так с 18 сентября 1947 года началась новая полоса моей жизни.


Агитпроп при Жданове

Гнусная и подлая философия Достоевского. Товарищ Сталин рекомендовал не забывать Куприна. Жданов в состоянии творческой одержимости. Модернисты, умерщвляющие душу музыки. Музыка — моя страсть на всю жизнь. Мой опыт оперного гримера. Речь, которую Жданов подготовил сам. Шостакович с окровавленной душой. Сколько страниц в день читал Сталин. Как присуждались Сталинские премии. В США — другие задачи кино. Эпитафия бакинским комиссарам.


Агитпроп ЦК в те времена по своим задачам, функциям и масштабам представлял собой гигантскую империю, которая охватывала все стороны духовной жизни советского общества. В ведение Агитпропа входило все — от ликвидации неграмотности до тончайших вопросов религии, эстетики, философии. Вся система народного образования — от школ и курсов по ликвидации неграмотности и до высших учебных заведений. Вся печать — от заводских многотиражек и до «Правды», «Известий» и «Печатного двора». Огромная сеть научных учреждений — от заводских лабораторий до Академии наук СССР. Физкультура и спорт. Музеи и библиотеки. Литература и союзы писателей. Музыка и союзы композиторов. Живопись, скульптура и союзы художников. Все вообще искусства — от заводской и колхозной самодеятельности до Большого театра, Всесоюзного ансамбля народного танца, Хора имени Пятницкого, Государственного оркестра СССР. Гигантская сеть партийного просвещения — от политкружков до Университета марксизма-ленинизма, Высшей партийной школы и Академии общественных наук при ЦК ВКП(б). И многое, многое другое.

Нужно было постоянно держать все эти участки идеологического фронта в поле зрения. Знать по существу суть идейной жизни в каждой ячейке общества. Правильно расставлять руководящие кадры с тем, чтобы обеспечить проведение линии партии в идеологических вопросах.

Все это требовало больших познаний. Хорошо поставленной информации. Необходимости самому много читать, много видеть, много слушать. Работа требовала огромного напряжения физических и духовных сил. Дело осложнялось некоторыми сложившимися привычками. Агитпроп должен был приспосабливаться к стилю работы Секретариата ЦК, а Секретариат и Политбюро — к стилю работы Сталина. Между тем Сталин и после войны сохранил режим работы, сложившийся в военные годы. Вставал в 6—7 часов вечера. Заседания и беседы назначались на ещё более поздние часы. И работа шла до утра. Под это вынуждены были подстраиваться Совет Министров, аппарат ЦК, министерства и все центральные учреждения.

Но страна, народ, предприятия жили, и работали в нормальное время. И с этим тоже нужно было считаться. Поэтому нередко конец одного рабочего дня (вернее, ночи) смыкался с началом другого. И у каждого руководящего работника в служебном помещении сохранялась (как в годы войны) постель, чтобы, улучив подходящий момент, вздремнуть немного. Работа шла на износ. Инфаркты, инсульты и смерти сыпались всюду. Я часто чувствовал себя на пределе человеческих сил.

В этот период Сталин особенно много занимался идеологическими вопросами и придавал им первостепенное значение. Агитпропу давалось одно поручение за другим. Они излагались Сталиным на заседаниях Политбюро или Секретариата, по телефону, а часто — в неофициальной обстановке.

Обычно после заседания Политбюро Сталин приглашал своих соратников на «ближнюю дачу». Здесь просматривали новый (или полюбившийся старый) фильм. Ужинали. И в течение всей ночи велось обсуждение многочисленных вопросов. Иногда сюда дополнительно вызывались необходимые люди. Иногда здесь же формулировались решения Политбюро ЦК или уславливались к такому-то сроку подготовить такой-то вопрос.

Более или менее регулярно Жданов около полудня приглашал меня с 3-го этажа к себе на 5-й. Лицо у него было очень бледным и невероятно усталым. Глаза воспалены бессонницей. Он как-то прерывисто хватал раскрытым ртом воздух, ему явно его не хватало. Для больного сердцем Жданова эти ночные бдения на «ближней даче» были буквально гибельными. Но ни он, ни кто другой не мог пропустить ни одного из них, даже больным: здесь высказывалось, обсуждалось, иногда окончательно решалось абсолютно всё.

После обычных приветствий Жданов говорил примерно следующее:

— Вчера товарищ Сталин обратил внимание на то, что в выходящей новой литературе очень односторонне, а часто и неправильно, трактуется вопрос о творчестве и социологических взглядах Федора Достоевского. Достоевский изображается только как выдающийся русский писатель, непревзойденный психолог, мастер языка и художественного образа. Он действительно был таким. Но сказать только это — значит подать Достоевского очень односторонне и дезориентировать читателя, особенно молодежь.

Ну, а общественно-политическая сторона творчества Достоевского? Ведь он написал не только «Записки из мертвого дома» или «Бедные люди». А его «Двойник»? А знаменитые «Бесы»? Ведь «Бесы» и написаны были для того, чтобы очернить революцию, злобно и грязно изобразить людей революции преступниками, насильниками, убийцами; поднять на щит людей раздвоенных, предателей, провокаторов.

По Достоевскому в каждом человеке сидит «бесовское», «содомское» начало. И если человек — материалист, если он не верит в Бога, если он (о, ужас) социалист, то бесовское начало в нем берет верх, и он становится преступником. Какая гнусная и подлая философия.

Да и Раскольников-убийца является порождением философии Достоевского. Ведь «Бесы» только по своей грязно-клеветнической форме отталкивали либералов. А философия в «Преступлении и наказании» по существу не лучше философии «Бесов».

Горький не зря называл Достоевского «злым гением» русского народа. Правда, в лучших своих произведениях Достоевский с потрясающей силой показал участь униженных и оскорбленных, звериные нравы власть имущих. Но для чего? Для того, чтобы призвать униженных и оскорбленных к борьбе со злом, с насилием, тиранией? Нет, ничуть не бывало. Достоевский призывает к отказу от борьбы, к смирению, к покорности, к христианским добродетелям. Только это, по Достоевскому, и спасет Россию от катастрофы, которой он считал социализм.

А наши литераторы кропят творчество Достоевского розовой водицей и изображают его чуть ли не социалистом, который только и ждал Октябрьской революции. Но это же прямая фальсификация фактов. Разве не известно, что Достоевский всю жизнь каялся в своих «заблуждениях молодости» и замаливал свои грехи — участие в кружке Петрашевского? Чем замаливал? — поклепами на революцию, рьяной защитой монархии, церкви, всяческого мракобесия.

Товарищ Сталин сказал, что мы, конечно, не собираемся отказываться от Достоевского. Мы широко издавали и будем издавать его сочинения. Но наши литераторы, наша критика должны помочь читателям, особенно молодежи, правильно представлять себе, что такое Достоевский.

В другой раз, вынув из кармана свою изрядно замусоленную записную книжку, Жданов сказал:

— Вчера товарищ Сталин рекомендовал не забывать Куприна. Он дал «Молоха» — яркое обличение капиталистического свинства, буржуазной морали. Он дал «Поединок» — правдивое полотно о царской армии, с её духом бесправия, палочной дисциплины и иными тяжкими пороками.

Так передавались и указания Сталина об улучшении сатирического журнала «Крокодил», о постановке в Большом театре оперы Мусоргского «Борис Годунов», о творчестве Глеба Успенского, о радиовещании, о великих традициях В.Г. Белинского, об опере «Великая дружба» В. Мурадели и по множеству других вопросов. По каждому указанию немедленно приводилась в движение «Правда», газета Агитпропа ЦК «Культура и жизнь», критики, издательства, театры и все соответствующие рычаги идеологического воздействия.

В осуществлении указаний Сталина Жданов был очень требователен и пунктуален. Но что за человек был сам Жданов, как он мыслил, как с ним работалось? Жданов принадлежал к тому замечательному поколению русской революционной интеллигенции, которое отдало всю свою кровь — каплю за каплей, всё пламя своей души великому делу развития социалистического общества и торжеству идей марксизма-ленинизма во всемирном масштабе.

Как партийному лидеру ему приходилось заниматься самыми разными вопросами: реэвакуацией заводов и отменой хлебных карточек, увеличением добычи рыбы и развитием книгопечатания, производством цемента и повышением зарплаты ученым, посевами льна и телевидением.

Но была сфера, соприкасаясь с которой Жданов буквально преображался, становился одержимым, с вдохновенным горением искал ответы на мучившие его вопросы. Это была сфера идеологии: вопросы марксистско-ленинской теории, художественной литературы, театра, живописи, музыки, кино и т.д.

Андрей Александрович Жданов был разносторонне образованным марксистом. Причем марксизм он, как и все интеллигенты — старые большевики, изучал не по шпаргалкам и цитатническим хрестоматиям. Он обогащал свой ум марксистской теорией постоянно и капитально, по первоисточникам. Из общения с ним я многократно убеждался, что законы, положения и выводы марксистско-ленинской теории не лежат у него в кладовых головного мозга в спрессованном и омертвевшем виде, и не выдаются по мере надобности в виде цитат, на манер Почтовой открытки из уличного автомата. Жданов мастерски обладал способностью пользоваться законами и категориями марксистской диалектики для освещения, анатомирования и обобщения самых различных явлений духовной жизни.

Меня всегда очень привлекали манера и метод работы Жданова над сложными идеологическими проблемами. Он никогда не ждал от Агитпропа ЦК и своих помощников готовых речей для себя или высиженных ими проектов решений по подготавливаемому вопросу. Он сам всесторонне изучал назревшую проблему, внимательно выслушивал ученых, писателей, музыкантов, сведущих в данном вопросе, сопоставлял разные точки зрения, старался представить себе всю историю вопроса, систематизировал относящиеся к делу высказывания основоположников марксизма. На этой основе А. Жданов сам ставил Агитпропу ЦК задачи исследования вопроса, формулировал основные выводы и предложения.

Он никогда не пользовался готовыми текстами статей или речей-шпаргалок, написанных от первого слова и до последнего универсальными помами и борзыми газетчиками. При Хрущеве этот «метод» стал единственным для чрезвычайно широкого круга партийных и государственных работников. Именно в хрущевские времена люди разучились самостоятельно мыслить, анализировать и обобщать, разучились или вообще не приобретали навыка говорить с людьми живым человеческим языком. Живое слово заменила вездесущая шпаргалка.

Жданов любил интересных, оригинальных людей, настойчиво искал их и привлекал к работе в ЦК и культурных учреждениях страны. Он не терпел посредственностей, тех стандартизированных агитпропщиков, весь духовный мир которых был заключен в ограниченном наборе заученных цитат и марксистскообразных формул. Сам очень живой, творческий, одаренный человек, он хотел видеть на всех участках идеологического фронта пытливых, деятельных людей, людей с «искоркой Божьей».

Жданов всегда самостоятельно со всей тщательностью готовил каждую речь, вкладывал в это дело все силы своей души. Помню, в каком состоянии творческой одержимости вынашивал он свое выступление по вопросам музыки. Он собирал по крупицам и всесторонне продумывал высказывания Маркса и Энгельса, штудировал эстетические работы Плеханова, статьи, записи бесед, письма Ленина. На столе у него лежали стопки книг В. Стасова, А. Серова, письма П. Чайковского с закладками, пометками, подчеркиваниями.

Найдя в литературе какой-нибудь поразивший его образ или формулировку, он горел желанием поделиться своими мыслями и чувствами. Он нередко звонил мне на 3-й этаж в самое неожиданное время — утром, глубокой ночью:

— Вы можете зайти сейчас? Я приходил.

— Слушайте: «Музыка должна высекать огонь из сердец людей». Бетховен. По поводу его Пятой симфонии. Представляете себе, какое высочайшее предназначение музыки: высекать огонь из сердец людей.

Или:

— Вы штудировали «Критические статьи» Серова о музыке? Ну, батенька, какие же здесь золотые россыпи. Слушайте: «В мелодии — главная прелесть, главное очарование искусства звуков; без неё всё бледно, бесцветно, мертво, несмотря на самые принужденные гармонические сочетания, на все чудеса контрапункта и оркестровки». А модернисты изгоняют мелодию, то есть умерщвляют душу музыки!

Всегда поражал широкий круг интересов Жданова в сфере духовной жизни и та страстность, с которой он относился к изучаемому в данный момент вопросу, словно более важного вопроса и не было на свете. И он освобождался от этой околдованности теми или иными идеями только тогда, когда создавал законченную концепцию и средства решения назревших проблем.

Вот почему его речи и подготовленные им решения имели такую огромную впечатляющую силу. Теперь, бросая ретроспективный взгляд на прошлое, можно не соглашаться с некоторыми существенными положениями Жданова по ряду идеологических проблем. Но нельзя отказать им ни в силе аргументации, ни в страстной направленности — обеспечить торжество коммунистической идеологии.

В 1947—1948 годах под руководством А. Жданова был подготовлен ряд постановлений Центрального Комитета партии по идеологическим вопросам и состоялись широко известные его выступления по вопросам философии, литературы, искусства, международным проблемам. Скажем, выступления Жданова на философской дискуссии по книге Г.Ф. Александрова «История западноевропейской философии», «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“, „О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению“, „О кинофильме „Большая жизнь“, „Об опере «Великая дружба“ В. Мурадели“.

Они, несомненно, сыграли большую положительную роль в идейном вооружении нашей интеллигенции, в духовном сплочении советского народа на решение больших задач коммунистического строительства.

Но в этих решениях не обошлось без крайностей и облыжной хулы в адрес целого ряда выдающихся деятелей советской культуры, прошедших со своим народом все тернистые пути созидания новой жизни, верой и правдой служивших ему. В их числе оказались советские писатели М. Зощенко и А. Ахматова, выдающиеся кинорежиссеры С. Эйзенштейн, В. Пудовкин, Г. Козинцев, Л. Трауберг. Крупнейшие советские композиторы Д. Шостакович, С. Прокофьев, Н. Мясковский, А. Хачатурян, составляющие славу и гордость советской и мировой музыкальной культуры, заклеймены были как представители «антинародного направления в музыке».

Во всех этих уже не художественных, а политических квалификациях прославленных деятелей советской культуры явно чувствуется полемическая манера Сталина. Желая подвергнуть критике какое-нибудь лицо или группу, или общественное явление, Сталин наносил удар со всей беспощадностью, доводил свои характеристики до предельного преувеличения. Когда-то, в двадцатых годах, в период острой борьбы с оппозицией, Л. Троцкий сказал о Сталине: «Сей повар будет готовить только острые блюда». Как показал последующий ход исторических событий, эта характеристика в немалой степени подтвердилась.

Констатируя усиление ревизионистских черт в социал-демократических партиях, Сталин мог заклеймить всё социал-демократические движения мира как «социал-фашизм». Это путало все карты и отрезало коммунистам доступ к сердцам миллионов и миллионов социал-демократических рабочих.

Подметив в зародыше тенденции к отходу от принципов пролетарского интернационализма в выступлениях руководящих деятелей компартии Югославии, Сталин мог сразу окрестить их кровавыми палачами и турецкими янычарами.

Узрев в философских трудах академика Деборина элементы объективизма, Сталин мог присвоить ему ярлык меньшевистствующего идеалиста.

Эту сталинскую манеру перенял затем и довел до крайности Никита Хрущев. Сталин по крайней мере брал в зародыше какое-то реальное явление и в целях его преодоления мог гипертрофировать его. Хрущев же мог изобрести из ничего, на ровном месте, любую ложь и поддерживать её всеми доступными средствами государственного механизма.

Жданов по натуре своей был интеллигентным и деликатным человеком. Но когда Сталин высказывал ему свои критические замечания по поводу какого-то явления духовной жизни общества и давал этому явлению остро наперченную политическую квалификацию, Жданов со всей пунктуальностью пускал её в широкое обращение. Впрочем, так поступал не только Жданов.

С образом Жданова в моей памяти всплывают сейчас все события, связанные с постановкой оперы Вано Мурадели «Великая дружба». Как было сказано, я приступил к работе в Агитпропе во второй половине сентября 1947 года. А в торжественный день 7 ноября в Большом театре была показана премьера «Великой дружбы». Жданов сразу же после её прослушивания сказал мне, что Сталин остался недоволен новой оперой. По его мнению, это — какофония, а не музыка. К тому же Сталин считает, что фабула оперы искажает историческую правду. Андрей Александрович предложил мне, чтобы Агитпроп разобрался, каково положение в советской музыке, и подготовил ЦК свои предложения.

Мы привлекли большую группу ведущих музыковедов Москвы, подготовили записку и проект постановления ЦК о музыке. Мне казалось, что всё это сделано вполне квалифицированно и может послужить организующей основой для дальнейшего подъема советской музыкальной культуры и развития её по правильному руслу.

Лично я всю жизнь был горячим и преданнейшим приверженцем классической музыки. Отец мой обладал красивым голосом и постоянно напевал дома старинные русские песни, а иногда и церковные песнопения. Все братья музицировали по слуху: кто на балалайке, кто на мандолине, кто на гитаре и скрипке.

С 11 лет я сдружился со своим однокашником Юрием Николаевичем Остроумовым, и эта дружба длится уже более 50 лет. Дома у Юрия было пианино, и его мать Татьяна Федоровна была большой любительницей музыки. Под её аккомпанемент мы разучивали и пели романсы Чайковского, Рахманинова, Аренского, Глинки, Даргомыжского, арии из: опер, старинные романсы и песни русских композиторов: Варламова, Гурилева.

Голоса у нас в эту переходную пору ломались. Но всё же у Юрия уже тогда определился тенор, у меня — баритон. И мы частенько пели дуэты: глинковский «Не искушай», «Нелюдимо наше море» Вильбоа и другие. К нашей музыкальной компании скоро присоединился тоже наш однокашник Женя Поленский. У него рано сформировался бас. Теперь открылась возможность для пения трио. Мы недурно исполняли «Ночевала тучка…», «На севере диком» и другие произведения.

Именно тогда музыка покорила меня, стала моей любовью, моей радостью, моим счастьем, моей страстью на всю жизнь. В 1918 году в Ташкенте, где я (после Ашхабада) жил и учился, образовался школьно-театральный коллектив. Юра, Женя, я и несколько девочек-школьниц с самого основания стали его «премьерами» и «премьершами». Мы ставили в различных школах города, в казармах, в кишлаках, в «Колизее» (оперном театре имени Свердлова), в Народном доме, в Городском саду на подмостках летних кинотеатров «Модерн» и «Хива» музыкальные пьесы. Давали старую гимназическую пьесу «Иванов Павел», детские оперы «Кот в сапогах», «Кот, козел и баран», «Люли-музыканты» и другие. Ставили отдельные сцены из классических опер («Евгений Онегин» и прочие), проводили концерты с исполнением романсов и песен русских и западных композиторов-классиков.

Вскоре из девочек сформировалась великолепная балетная труппа.

Чем больше проникал я в душу музыки, тем неодолимей становилась моя потребность слушать, слушать и слушать её. В годы Гражданской войны Ташкент был «городом хлебным». Сюда съехались великолепные певцы и певицы, и ташкентская опера тогда славилась своим высоким мастерством. Нам же, юным певцам, открылась возможность проходить в оперный театр бесплатно, на свободные места. И мы пользовались этой возможностью чрезвычайно широко — почти ежедневно.

По утрам я должен был работать ради хлеба насущного: сначала в табачной мастерской, делал гильзы для папирос, а затем на побегушках в квартальном комитете, который управлял всеми национализированными революцией жилыми домами. После обеда я занимался в школе, как тогда называли, второй ступени. И конечно, частенько уставал. Но наступал вечер, и меня неодолимо тянуло в оперный театр. И я шел. И с упоением слушал в пятый, десятый, двадцатый раз уже хорошо знакомые арии, дуэты, хоры, увертюры.

Отец работал токарем в Ташкентских железнодорожных мастерских и после революции тоже учился в общеобразовательной вечерней рабочей школе. Мое увлечение театром он считал «баловством» и «праздной канителью» и время от времени устраивал мне проборки. Но не очень сильные.

Влечение к музыке было настолько неодолимым, что вскоре я оставил квартальный комитет и поступил помощником гримера в оперный театр. Трудно представить себе человека более бесталанного в рисунке, чем я. Даже под страхом смерти я не смог бы нарисовать что-нибудь похожее даже на табуретку или курицу. Тем не менее я храбро взялся за гримерские дела. До начала спектакля и в антрактах я напяливал хористам и статистам парики, наклеивал бороды и усы. Затем ретушировкой размалевывал им рожи по собственной фантазии и Разумению. Причем я старался разрисовать каждого возможно ярче и пострашнее, независимо от того, кого должны были изображать сегодня хористы и статисты: буйных половцев в «Князе Игоре», куртизан при дворе герцога Мантуанского в «Риголетто» или египетских жрецов в «Аиде». Почему в театре так долго терпели мои художественные неистовства, одному Богу известно. Некоторым статистам они даже нравились.

Как только раздавался третий звонок, я мчался за кулисы или в партер и погружался в волшебный мир звуков. Теперь необходимость зарабатывать на хлеб и страсть к музыке слились воедино, и время делилось на две части — школу и театр. В моей впечатлительной душе и в юношеской памяти музыкальные творения отпечатывались как оттиски на матрицах — глубоко и навечно. Через 2—3 года я мог безошибочно, очень ритмично и точно напеть около дюжины опер, включая все хоровые, женские и оркестровые партии: «Русалка», «Демон», «Евгений Онегин», «Фауст», «Кармен», «Пиковая дама», «Травиата», «Риголетто», «Корневильские колокола», «Аида», «Борис Годунов», «Паяцы», «Князь Игорь».

Примерно в такой последовательности познавал я оперную музыку. И сейчас в памяти сохранились полностью, без провалов, все тексты и каждая нота, слышанные без малого полвека назад.

Не меньшей, чем оперная музыка, страстью моей на всю жизнь стала музыка камерная. Высшими божествами для меня в этой области были и остались Чайковский и Рахманинов. Из глубин прошлого всплывают воспоминания: с каким трепетом, лучезарной радостью, ожиданием, надеждой, счастьем воспринимал я творения этих гениев музыкального творчества.

В памяти мелькают картины:

Март. Отцвели полевые тюльпаны. В белоснежные, подвенечные уборы обрядились яблони, абрикосы, вишни. Мы у Юрия в большой комнате. Из сада плывут пьянящие ароматы весны.

Бархатистым юношеским тенорком Юрий поет:

Растворил я окно,

Стало душно невмочь,

Опустился пред ним на колени.

И в лицо мне пахнула весенняя ночь

Благовонным дыханьем сирени.

А в саду где-то чудно запел соловей,

Я внимал ему с грустью глубокой

И с тоскою о родине вспомнил своей,

Об отчизне я вспомнил далекой.

В мои пятнадцать лет в сознании ещё нет понятия Отчизны в его всеобщности. Отчизна для меня — это что-то непосредственно ощутимое. Это старенький побеленный известью домик на Смоленской улице. Это мать, милая, родная, с сучковатыми от непосильного труда руками и лицом, как печеное яблочко, изъеденным солнцем, заботами и горестями. Это школа. Это абрикосовые и персиковые сады. Это мои любимые друзья — Юрка, Ванька, Ляля, Женя. Это река Салар, мои братья, травы, театр, синее небо — всё, что я вижу, чем дышу, чем живу.

Но под воздействием божественной музыки я каждой частичкой своего существа ощущаю, что за словами и мелодией романса о тоске по Родине, о далекой Отчизне стоит что-то большое, мучительное и сладостное. И душа моя жаждет чего-то большого, героического. Чего? Я и сам не знаю. Но знаю, что я готов на подвиг, на самопожертвование, чтобы вылилась из груди эта клокочущая лава чувств.

Ещё картинка прошлого.

Раскаленный август. Утром с Юрием ходили купаться на реку Карасу. Великаны тополя. Персиковый сад. Под тяжестью налившихся гроздьев лозы винограда отвисли к земле. Нырять с берега в серебристую воду, гоняться за огромными стрекозами, зарыться в бархатный влажный песок — ну, до чего же хорошо! На противоположной стороне реки огромная бахча. Упиваемся ароматными дынями.

С реки идем домой к Юрию. Светло-сиреневый поздний вечер заполнил комнаты, террасу, сад. Окна и двери широко распахнуты. Обильно политая земля источает горьковатый запах. Тополя перешептываются серебристыми листьями.

Татьяна Федоровна тихо проводит пальцами по клавишам, и начинается волшебство «Ночи» Чайковского.

Отчего я люблю тебя, светлая ночь,

Так люблю, что, страдая, любуюсь тобой?

И за что я люблю тебя, тихая ночь,

Ты не мне, ты другим посылаешь покой…

Чистые, как хрусталь, звуки льются через открытые окна в сад. Они сливаются с фосфорическим лунным светом, с ароматом гвоздик и настурций в какой-то чародейский сплав.

До меня не доходит житейская мудрость многих слов и мыслей поэта Полонского. Я и не вдумываюсь в их смысл. Я просто всем своим существом ощущаю беспредельную красоту этой летней ночи и этих звуков романса. Всё во мне трепещет от счастья.

Дан проигрыш, три прозрачнейших аккорда, и словно разлитая в ночи, в эфире, в аромате цветов гармония воплощается в мелодию романса:

Ночь, за что мне любить твой серебряный свет?

Усладит ли он горечь скрываемых слез?

Даст ли жадному сердцу желанный ответ?

Разрешит ли сомнений тяжелый вопрос?

Отзвучал последний аккорд. Тишина… Тишина в комнате. Тишина в саду. Тишина в небесах. А в душе у меня всё ликует. И грудь переполнена чувством восторга. Хочется сделать что-то хорошее. Возвышенное. Чтобы все, как я, были счастливы. Как хорошо, Боже, как хорошо!

Это неотразимой силы будоражащее воздействие музыки на разум, на душу, на каждую клеточку существа моего осталось на всю жизнь. И всю жизнь я относился к музыке, к настоящей музыке, благоговейно, как истый христианин к своему божеству.

Вот почему, когда с Запада начали проникать в советскую страну всякие модернистские течения, я воспринимал их не только отрицательно, но и с болью, как что-то святотатственное, как не-музыку.

Конечно, я понимал огромную значимость новаторства Александра Скрябина, «Весны священной» или «Петрушки» Игоря Стравинского, выдающихся творений Дмитрия Шостаковича. И я стоял за такое новаторство.

Но вместе с тем я был убежден в необходимости оградить советское музыкальное творчество от таких западнических течений, которые олицетворяли собой по существу распад музыкальной формы, патологическое её перерождение.

В таком духе и составлены были агитпроповские документы по музыке. Однако Андрей Александрович ими не воспользовался. Он счел их «академическими». Он подготовил всё сам, со своими ближайшими помощниками и привлеченными консультантами. В результате появились известная речь Жданова на совещании деятелей советской музыки и Постановление ЦК партии об опере «Великая дружба» от 10 февраля 1948 года.

На совещании был представлен весь цвет советской музыкальной культуры. Композиторы Д.Д. Шостакович, С.С. Прокофьев, А.И. Хачатурян, В.Я. Шебалин, Д.Б. Кабалевский, Ю.А. Шапорин, Н.Я. Мясковский, В.П. Соловьев-Седой, И.И. Дзержинский, старейшие музыканты-педагоги А.Б. Гольденвейзер, М.Ф. Гнесин, Е.К. Катульская, музыкальные критики, дирижеры, вокалисты и другие. Совещание шло в беломраморном зале на пятом этаже в ЦК.

Здесь я впервые познакомился с Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем. В последующие годы, в том числе после ухода со всех высоких постов, я многократно бывал на исполнении его произведений, беседовал и переписывался с ним. Но первое впечатление от него осталось доминирующим и на будущее.

Дмитрий Дмитриевич производит впечатление человека, находящегося постоянно в состоянии душевной спружиненности, какой-то особой творческой одержимости. Бледный, с туго стянутыми бровями и умным, пристальным взглядом серых, резких, экзальтированных глаз, прикрытых толстыми стеклами очков. Периодически по лицу и по телу его пробегают конвульсии, будто от прикосновения к электротоку. Кажется, что он разговаривает, совершает какие-то действия, но это — лишь видимый фасад. А за этим фасадом непрерывно идет напряженнейшая интеллектуальная работа, огражденная непроницаемым барьером от всякого внешнего проникновения.

В дни совещания в ЦК мне казалось, что он очень травмирован всем ходом событий, ходит с окровавленной душой. Дмитрий Дмитриевич выступил дважды и у финиша во второй раз заявил:

— В моей работе было много неудач и серьезных срывов, хотя я в течение всей своей композиторской деятельности думаю о народе — слушателе моей музыки, о народе, который меня вырастил, воспитал и вспоил, и всегда стремлюсь к тому, чтобы народ принял мою музыку.

В последующие годы у меня сложилось впечатление, что ход и исход совещания в ЦК и критика советской общественности в адрес Шостаковича оказали серьезное положительное влияние на всю его дальнейшую творческую деятельность.

С Сергеем Сергеевичем Прокофьевым я, помнится, познакомился уже после совещания, на Николиной Горе, где он жил. Может быть, я ошибаюсь, но, кажется, он реагировал на критику в свой адрес несколько по-иному, чем Д.Д. Шостакович. Я уловил в его реакции две расходящихся или перекрещивающихся струи. Одна из них — крайнее изумление: о чем они говорят? Да разве это так? На пользу ли всё это государству и музыке? Другая — чисто деловая реакция человека, который всю жизнь много и напряжено работал и привык рассуждать и отвечать на наболевшие вопросы на нотной бумаге: ну, что же, надо попытаться вот так-то дать «Сказ о каменном цветке»… по-видимому, надо подумать о новой редакции «Войны и мира»…

Насколько я мог судить, мучительно переживали ход дискуссии А.И. Хачатурян, Д.Б. Кабалевский и В.Я. Шебалин.

Параллельно творческой дискуссии шли организационные мероприятия: во главе Союза композиторов был поставлен молодой музыкант Тихон Хренников, Ректором Московской консерватории назначен известный хоровой дирижер и музыкальный деятель, профессор А.В. Свешников.

И в речи А.А. Жданова, и в Постановлении ЦК «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели» ясно проступали две тенденции.

Одна тенденция — прогрессивная. ЦК предупреждал композиторов против опасности проникновения к нам эстетических принципов, форм и творческих приемов современной буржуазной музыки Европы и Америки. Музыки уродливой, фальшивой, основанной на атональностях, диссонансах, дисгармонии, на сумбурных, невропатических сочетаниях звуков, превращавших музыку в какофонию для удовлетворения извращенных вкусов эстетствующих индивидуалистов. «Надо, — говорил Жданов, — подчеркнуть опасность ликвидации музыки, грозящую ей со стороны формалистического направления, как геростратову попытку разрушить храм искусства, созданный великими мастерами музыкальной культуры». Эти положения в документах ЦК несомненно предохранили многих наших композиторов от заражения бациллами модернистской патологии.

Другая тенденция, просочившаяся в постановление ЦК и в речь Жданова, — антидемократическая. Здесь большой группе ведущих советских композиторов предъявлены были тяжелые политические обвинения. Им инкриминировали отрыв от народа. Они квалифицировались как носители буржуазной идеологии, поборники субъективизма, конструктивизма, крайнего индивидуализма, отсталого и затхлого консерватизма. И были осуждены как представители антинародного направления, ведущего к ликвидации музыки.

Тем самым всякая творческая полемика на демократических началах здесь исключалась, и композиторам в императивном порядке предписывались такие эстетические и творческие нормы, которые всегда должны быть предметом свободной демократической дискуссии. Императивность подкреплялась соответствующими организационными мерами.

Такой же политический характер и аналогичные политические обвинения содержали принятые до этого постановления ЦК по литературе, драматургии и кино.

В те же годы и месяцы Агитпроп работал и над подготовкой присуждений Сталинских премий за работы в области науки, изобретений, литературы и искусства.

Официально порядок подготовки здесь был таков: кандидаты на Сталинскую премию выдвигались государственными и общественными организациями, а также отдельными учеными, литераторами, работниками искусств. Затем выдвинутые кандидатуры обсуждались общественностью. С учетом материалов обсуждения Комитет по Сталинским премиям тайным голосованием принимал решение по каждой кандидатуре. После этого все материалы поступали в Агитпроп ЦК.

Агитпроп давал свое заключение по каждой работе и каждому кандидату, составлял проект постановления Политбюро (Президиума) ЦК и направлял все материалы Сталину.

Но до этого у Андрея Александровича Жданова тщательно обсуждалось и взвешивалось каждое предложение. Мы обсуждали вышедшие за год художественные произведения. Просматривали некоторые кинокартины. Председатель Радиокомитета Пузин организовывал в кабинете Жданова прослушивание грамзаписей симфоний, концертов, песен, выставленных на премию.

Андрей Александрович очень детально и всесторонне оценивал каждое произведение, взвешивал все плюсы и минусы. Мне было приятно сознание того, как глубоко, своеобразно разбирался он в сложных и тонких вопросах науки, литературы, искусства.

Обсуждение представленных работ в Политбюро проходило обычно в рабочем кабинете у Сталина. Кроме членов Политбюро присутствовали президент Академии наук А.Н. Несмеянов, генеральный секретарь Союза писателей А. Фадеев или его заместитель Константин Симонов, руководители ведомств искусств и кинематографии С.В. Кафтанов и И.Г. Большаков, а когда рассматривался вопрос о Сталинских премиях в области изобретений, то приглашались заинтересованные министры.

Заседания по всем этим вопросам проходили очень живо и интересно. И время для обсуждения вопросов о Сталинских премиях отводилось необычно для работы Политбюро щедро. Так, например, у меня сохранились заметки о заседаниях Политбюро в 1949 году по Сталинским премиям за произведения 1948 года. Заседание у Сталина для обсуждения предложений в области литературы состоялось 19 марта. Оно началось в 22.00 и закончилось в 23.50. Через 3 дня — 22 марта — рассматривались предложения по научным трудам. Заседание началось в 23.00 и закончилось в 00.35. Более четырех часов — с 22.00 до 2.05 утра — длилось заседание 31 марта, на котором рассматривался вопрос о премиях за научно-технические изобретения.

Сталин приходил на заседания, посвященные присуждению премий, пожалуй, наиболее подготовленным из всех. Он всегда пытливо следил за выходящей социально-экономической и художественной литературой и находил время просматривать всё, имеющее сколько-нибудь существенное значение. Причем многочисленные факты убеждали, что все прочитанное ложилось у него в кладовые мозга очень крепко и со своими своеобразными оценками и характеристиками.

«Толстые» литературно-художественные журналы «Новый мир», «Октябрь», «Знамя», «Звезда» и др., научные, гуманитарные «Вопросы философии», «Вопросы экономики», «Вопросы истории», «Большевик» и прочие он успевал прочитывать в самых первых, сигнальных экземплярах. Как-то во время одной из наших бесед со Сталиным по вопросам политической экономии академик П.Ф. Юдин спросил его с удивлением:

— Товарищ Сталин, когда вы успеваете прочитывать столько литературы?

Лукаво ухмыльнувшись, Сталин сказал:

— А у меня есть контрольная цифра на каждый день: прочитывать ежедневно художественной и другой литературы примерно 300 страниц. Советую и вам иметь контрольную цифру на каждый день.

В результате Сталин не раз сажал в лужу и работников Агитпропа, и писателей, и членов Политбюро ЦК.

Так, на одном из заседаний Политбюро, при рассмотрении вопроса о Сталинских премиях за произведения художественной литературы, Сталин, обращаясь ко мне, сказал:

— Вот в начале прошлого года в «Звезде» была опубликована повесть (он назвал автора и заглавие). По-моему, хорошая повесть. Почему она не выдвинута на премию? (Общее молчание.) Вы читали её?

Я:

— Нет, не читал.

Сталин:

— Да, я понимаю. У вас нет времени. Вы заняты. А я прочел. Кто читал?

Общее молчание.

Сталин:

— А я прочел. По-моему, можно дать вторую премию.

Таких неожиданностей в ходе заседаний было немало.

Эстетические взгляды Сталина были противоречивы. Иногда он предъявлял очень высокие требования к художественной форме и высмеивал попытки протащить на Сталинскую премию произведение только за политически актуальную фабулу. Но нередко он сам оказывался во власти такой концепции: «Это вещь революционная», «Это нужная тема», «Повесть на очень актуальную тему». И произведение проходило на Сталинскую премию, хотя с точки зрения художественной формы оно было очень слабым.

Так, например, Сталин поддержал предложение о присвоении Константину Федину 1-й премии за романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето». Но он всё же сделал замечание: «Местами больше походит на хронику, чем на художественное обобщение».

Когда обсуждался вопрос о премировании пьесы А. Корнейчука «Макар Дубрава», были высказывания такие: повесть очень современна, Макар Дубрава — это настоящий советский шахтер…

Сталин:

— Мы обсуждаем вопрос не о том, кто Макар Дубрава — шахтер или не шахтер, пролетарского он происхождения или нет. Речь идет о художественных достоинствах пьесы, создан ли художественный образ советского шахтера, ведь это решает дело.

При обсуждении премий по искусству кто-то из присутствующих упомянул о балете А. Глазунова «Раймонда». Председатель Комитета по делам искусств П. Лебедев очень неловко выразился, что у балета «средневековый сюжет». Сталин сейчас же очень зло высмеял такую постановку вопроса:

— А разве «Борис Годунов» и многие другие великие произведения написаны не на «старые сюжеты»? Почему в Комитете по делам искусств такие примитивные взгляды?

Вообще Сталин по разным поводам многократно подтрунивал над высказываниями, что писатели заняты «поиском тем», что такой-то писатель поехал в «творческую командировку» для выбора темы романа или «сбора материала» для повести.

Известно, что, когда зашел разговор на этот счет в одной из бесед с писателями, Сталин спросил:

— Как вам кажется такой сюжет: она — замужем, имеет ребенка, но влюбляется в другого, любовник её не понимает, и она кончает жизнь самоубийством?

Писатели:

— Банальный сюжет…

Сталин:

— А на этот банальный сюжет Толстой написал «Анну Каренину».

Когда Сталин подмечал у начинающего писателя дарование настоящего художника, он проявлял о нем заботу. Помню, что, когда вышел роман Михаила Бубеннова «Белая береза», Сталин интересовался жизненным путем Бубеннова. Поддержал его роман на первую премию. При обсуждении этого вопроса на Политбюро Сталин интересовался его здоровьем. Узнав о болезни Бубеннова, предложил мне организовать его лечение. «И не под Москвой. На юг его отправьте и лечите хорошенько».

Во время обсуждения вопроса о премиях Сталин всегда пытливо доискивался: все ли учтено? Все ли работы просмотрены? Не останется ли кто-нибудь из достойных людей обиженным?

Сталин допрашивал и Жданова, и Фадеева, и меня:

— А такой-то подойдет (и называл одного, другого писателя)? А что выдвинули на премии из прибалтийских республик? А почему ничего нет из Молдавии? Сталинский комитет хватает и представляет нам то, что у него под носом, а остального не видит.

И Сталин сам называл работы латышских, литовских и других писателей из союзных республик и спрашивал:

— А это подойдет? А это годится? А это потянет на премию?

В процессе таких поисков Сталин на заседании Политбюро 31 марта 1948 г. задал вопрос:

— А «Кружилиха» Пановой выставлена?

Кто-то из присутствующих литераторов ответил, что роман Пановой «Кружилиха» вызывает в писательской среде разногласия: одни — за, другие — против.

— А почему против?

— В очень нерадостных тонах показан быт рабочих.

— А как показана жизнь людей в «Городке Окурове»? А какая это хорошая штука. Весь вопрос — правдиво показана? Почему же нельзя дать премию за «Кружилиху»?

— Но ведь важно отношение писателя к событиям людям; кому он сочувствует.

— А кому сочувствовал Горький в «Деле Артамоновых»? Панову ругают за то, что она не разрешила счастливо коллизию между личным и общественным. Смешно. Ну, а если так и есть в жизни? А кто из писателей разрешил эти коллизии?

Больше вопросов не было. Вера Федоровна Панова получила Сталинскую премию 2-й степени.

А Сталин всё продолжал выяснять, добавлять, корректировать:

— А Первомайского выдвинули? А может быть, Костылева за «Ивана Грозного» передвинуть на 2-ю степень? Я думаю, Якобсону за «Два лагеря» (так Сталин назвал пьесу А. Якобсона «Борьба без линии фронта») можно дать 1-ю премию. Грибачеву за «Колхоз „Большевик“ можно дать премию. Только образ парторга в поэме не развернут.

Александр Фадеев предложил включить цикл стихов Николая Тихонова «Грузинская весна» на 2-ю премию. Сталин (смеясь):

— Вот это удружил другу. Я предлагаю включить Тихонова на 1-ю степень.

Наряду с высокой требовательностью к художественным достоинствам произведений, Сталин иногда в этом вопросе проявлял непонятную терпимость и такую благосклонность к отдельным работам и писателям, которая не могла не вызывать удивления. В этой связи можно упомянуть о Ф. Панферове.

Федора Ивановича Панферова я знал на протяжении многих лет. Он несколько раз заглядывал ко мне домой на чашку чая и в Пушкино, когда мы с П.Ф. Юдиным и другими работали над учебником политической экономии. Я как-то навещал его и его супругу А. Коптяеву на их даче на Николиной Горе.

Я считал Ф. Панферова писателем посредственного дарования. Известное литературно-художественное значение имел лишь его роман «Бруски». В нем было дано большое историческое полотно жизни советской деревни. Правда, это произведение подверглось критике со стороны А.М. Горького за засоренность языка романа всякими вульгаризмами. Но его положительные черты несомненны. Последующие же работы Панферова и в социальном, и в литературно-художественном отношении шли по нисходящей линии. Пьеса же Панферова «Когда мы красивы» и роман «Волга матушка-река» (1952—1953) явно вымучены, ходульны.

Тем не менее на заседаниях Политбюро ЦК и в 1948, и в 1949 годах Сталин обращался к нам с вопросом:

— А Панферов есть?

Услышав наше неопределенное мычание, Сталин в обоих случаях говорил:

— Панферову нужно дать. Ну, критиковали его. А премию нужно дать.

И Панферову присуждалась в 1948 году Сталинская премия 2-й степени за роман «Борьба за мир», а в 1948 году — 3-й степени за роман «В стране поверженных». Это вызывало недоумение и у читателей, и в писательской среде, т.к. оба романа лишены сколько-нибудь серьезного литературно-художественного значения.

Такое же необъяснимое пристрастие проявлял Сталин и к произведениям С. Бабаевского. Роман последнего «Кавалер Золотой Звезды» среди писателей и читателей стал своего рода классическим образцом «лакировочной литературы». Реальная жизнь колхозной деревни с её трудностями, противоречиями, напряженной борьбой нового, светлого против сил и традиций старого, отживающего подменялась здесь идиллически-сусальными картинами. Однако Сталин положительно отнесся и к этому роману, и к его продолжению — «Свет над землей». Роман трижды был отмечен Сталинской премией.

Тщательно готовился Сталин и к рассмотрению вопросов о премиях за произведения живописи и скульптуры. Сталин и другие члены Политбюро (кроме Жданова) не посещали Третьяковской галереи и других выставок, где можно было ознакомиться с работами, выдвинутыми на Сталинскую премию. Поэтому Агитпроп иногда перед заседанием Политбюро устраивал в Екатерининском зале Большого Кремлевского дворца обозрение полотен и скульптур, выдвинутых на премию. Сталин и все члены Политбюро приходили посмотреть на них.

Однако Сталин этим не удовлетворялся. Он иногда приходил на заседания с журналом «Огонек», где печатаются репродукции с картин, или с какими-то почтовыми открытками и задавал самые неожиданные вопросы:

— А вот в «Огоньке» напечатан портрет Станиславского художника Ульянова. Можно дать премию?

Я говорю «неожиданные» потому, что действительно никогда невозможно было предвидеть, какие новые предложения внесет Сталин или какие коррективы сделает он к проекту Агитпропа.

Так, например, известно было, каким благожелательством пользовался в правительственных кругах народный художник СССР, президент Академии художеств А.М. Герасимов. И вот уже после смерти Жданова на заседании Политбюро 26 марта 1949 года рассматриваются предложения Комитета по Сталинским премиям насчет полотна Герасимова «И.В. Сталин у гроба А.А. Жданова» и портрета В.М. Молотова.

Сталин:

— Ничего особенного в этих картинах нет. Герасимов немолодой художник. Поощрялся. Нужны ли ещё поощрения? Надо как следует подумать и оценить — достоин ли он ещё премии.

Все молчали. Сталин, обращаясь ко мне:

— А вы как думаете о Герасимове?

Я честно высказал то, что думал на этот счет. Сталин — после долгой паузы и энергичного потирания правой рукой своего подбородка — жест, который всегда означал у него напряженное раздумье:

— Потом, нельзя же так: всё Сталин и Сталин. У Герасимова — Сталин, у Тоидзе — Сталин, у Яр-Кравченко — Сталин.

Но это Сталин говорил неискренне. Ибо и после наигранного разноса «за Сталина» литературные произведения, полотна, кинокартины, в которых прославлялся Сталин, без сучка и задоринки проходили на Сталинские премии.

На этом же заседании, когда зашел вопрос о присуждении премии Александру Кибальникову за скульптуру Н.Г. Чернышевского, Сталин сказал:

— Почему скульптор взял Чернышевского молодым? Ведь если не будет надписи, никто не скажет, что это Чернышевский. 99 процентов людей знают Чернышевского зрелым, в очках.

Однако он сам же в конце концов поддержал Кибальникова на премию 2-й степени.

Помню, что большое оживление вызвал вопрос о первых высотных зданиях в Москве. Секретарь Московского горкома партии и председатель Моссовета Г. Попов, без всяких предварительных обсуждений на Комитете по премиям или общественностью, внес на заседание Политбюро вопрос о премиях архитекторам и скульпторам этих зданий. Присутствовавший на заседании президент Академии архитектуры А.Г. Мордвинов высказался против предложения Г. Попова по тем соображениям, что ни одно из этих зданий ещё не построено, а некоторые и не начинали строиться.

Однако Сталин поддержал Попова. Он сказал:

— По-моему, Попов прав. За высотные здания премии архитекторам можно дать сейчас. За проекты. Это первая попытка перейти от старых архитектурных форм к новым. А университет — это не просто здание. Это — комбинат. В порядке исключения можно дать премии за проекты.

Когда К. Ворошилов попытался что-то возразить и привел в качестве образца архитектуры Театр Советской Армии, Сталин сказал:

— А чем лучше Театр Красной Армии, что он сделан пятиконечной звездой? А кто может видеть эту пятиконечную звезду, кроме летчиков?

Здесь же, на заседании, было принято решение об увеличении числа Сталинских премий по архитектуре.

Однако если говорить о сфере искусства, то подлинной страстью Сталина было кино. И здесь у него вкусы и эстетические требования были вполне определившимися и очень твердыми.

Он одобрял и щедро поощрял прежде всего историко-революционные фильмы, фильмы эпического плана и большого социального звучания. Всячески поддерживал он значительные по темам документальные и хроникальные фильмы: о Ленине, «День победившей страны», о жизни социалистических стран и советских республик по типу «Демократическая Венгрия», «Советская Украина» и так далее.

Он морщился, когда речь заходила о картинах лирического, психологического плана или об экранизации литературных произведений, которые он не считал высокохудожественными или политически значительными.

На заседании Политбюро 11 июня 1948 г. при рассмотрении плана производства кинофильмов Сталин говорил примерно следующее (цитирую по моей записи, которая сохранилась с того заседания):

— Министерство кино ведет неправильную политику в производстве фильмов. Все рвется производить больше картин. Нельзя каждый год увеличивать производство картин. Расходы большие. Брак большой. Не заботятся о бюджете. А от кино можно было бы получать 2 миллиарда чистой прибыли.

Хотят делать 60 фильмов в год. Это не нужно. Это — неправильная политика. Надо делать в год 4—5 художественных фильма, но хороших, замечательных. А к ним плюс несколько хроникальных и научно-популярных. А мы идем в кино экстенсивно, как в сельском хозяйстве. Надо делать меньше фильмов, но хороших. И расширять сеть кино, издавать больше копий. По кино нельзя равняться на Соединенные Штаты. Там совсем другие задачи кино. Там делают много картин и доход колоссальный получают. У нас — другие задачи.

Вот я смотрю на план производства фильмов. Сколько тут чепухи всякой намечено (Сталин очень часто употреблял это слово: «чепуха», «чепуха какая-то». — Прим. автора ) Вот намечено — «Ночь полководца». Зачем? Зря. Чепуха какая-нибудь выйдет. Или «Спутники». Зря. Или «Сказка о Царе Салтане». Зачем это нужно?

О Матросове фильм плохой получился.

Надо не давать воли республикам, очень много денег на кино тратят. А что выпускают? Вот хотят делать «Рейд на Карпаты». Зачем? Вершигора будет врать. Или «Заслонов». Что это? — воспевание партизанщины. Или фильм о нахимовцах. Ну что можно сказать о нахимовцах? Военных тем и так много.

Фильм «Великая сила» — нужен. Только режиссер мне не нравится. Хорошо если бы за него взялся Пырьев.

Дело Клюевой и Роскина показало, что у некоторых наших ученых нет чувства национальной гордости, патриотизма. (Советские ученые Клюева и Роскин были обвинены в том, что они якобы выдали американцам открытое ими средство от рака. Оба ученых были осуждены за это товарищеским судом. — Прим. автора ) У нас разглагольствуют об «интернационализации науки». Даже в книгу Кедрова эта идея проникла. (Имеется в виду книга Б. Кедрова «Энгельс и естествознание». — Прим. автора ) Идея об интернационализации науки — это шпионская идея. Клюевых и Роскиных надо бить.

Поэтому такой фильм, как «Великая сила», фильм о патриотизме советских людей, о национальной гордости советских людей нужен.

Вообще все важные картины надо поручать опытным режиссерам. Вот Ромм — хорош, Пырьев, Александров, Эрмлер, Чаурели. Им поручать. Такие не подведут. Им же поручать цветные фильмы. Это дорогая штука. Козинцев хорош. Лукова надо гнать. Пудовкин хорош.

Вот тут Большаков (И.Г. Большаков в этот период был министром кинематографии СССР. — Прим. автора ) распинается, что нужны выдвиженцы, молодежи надо поручать. А вы такие эксперименты за свой счет делайте, а не за счет государства.

По документальным фильмам: картина о Ленине нужна. Только нужно дать её Ромму. А тут стоит Беляев.

Я не знаю Беляева. Или Пырьеву дать о Ленине. О Белинском картина нужна.

Плохо с кино в Армении. Надо поправить. Помочь.

Нельзя ли в фильме о Грузии выбросить заголовок: «Фильм о родине великого Сталина». Ха-ха-ха-ха. Ну, а если бы не было Сталина, поставили бы фильм о Грузии?

Или «Сталинский Урал». Что это — моя собственность? Выбросить слово «Сталинский».

Фильм о Волге нужен. Назвать его надо видовой картиной.

Надо предложить Агитпропу и Министерству кино представить в ЦК предложения о расширении сети кино, чтобы кино было во всех бойких районных центрах, и предложение об увеличении числа копий хороших картин. Для проката кино автомашины будем давать.

…Я привел лишь одну из записей высказываний Сталина о кино. Но они очень типичны. Он любил кино неописуемо. Понравившуюся ему картину он мог смотреть бесчисленное количество раз. И он постоянно приглашал на просмотр своих любимых фильмов не только других членов Политбюро, но и приезжающих советских дипломатов, и лидеров коммунистических партий других стран, и иностранных общественных и политических деятелей, которые попадали к нему на прием и которым он хотел выразить свое благорасположение.

И всё же весьма своеобразные взгляды Сталина подтачивали кино в основе. Я упоминал выше, что Сталин считал, что выпускать на экраны нужно только шедевры, но такие фильмы размножать большими тиражами и прокручивать многократно. Такая установка Сталина привела к тому, что производство художественных фильмов сокращалось из года в год и доведено было буквально до единиц. Крупные мастера кино обречены были на вынужденное безделье и деквалифицировались. Актеры уходили в другие сферы искусства. В результате этого советское кино оказалось в очень трудном положении.

Но то, что с великими муками пробивалось на экран, Сталин поощрял очень щедро. На заседаниях Политбюро он постоянно призывал:

— Ну, ещё кто что предлагает? Не забыли ли кого? Давайте, давайте, для хорошего дела премии не жалко.

И даже когда кто-либо отводил тот или иной фильм или того или иного актера от премии, Сталин, как правило, не поддерживал таких отводов.

Помню, что часть кинодеятелей очень негодовала оттого, что некоторые крупнейшие режиссеры неизменно снимали в главных ролях только своих жен, даже когда они уже не соответствуют этим ролям по возрасту и другим сценическим данным. Что это закрывает путь в кино молодым одаренным кадрам и т.д. По этому поводу было много писем и в правительство, и в ЦК. На одном из заседаний Политбюро кто-то из присутствовавших очень настойчиво и убедительно сделал отвод одной пожилой киноактрисе, которая фигурировала в числе кандидатов на премию. Причем несоответствие по сценическим данным и чрезмерное покровительство её супруга-режиссера были очевидными.

Сталин заметил:

— Видите ли, когда актриса молода и красива, у нее нет опыта. Когда она приобретает опыт, она уже не молода и не красива. Ну, как тут быть с этим противоречием? Предлагаю оставить героиню в списке на премию.

И она была там оставлена.

При рассмотрении вопросов о премиях в области науки и технических изобретений часто вызывало большое удивление — откуда Сталин знает такие технические детали? Когда и как он успевает знакомиться с такими капитальными работами в области философии, экономики, истории, права, биологии? Хотя и в этих областях у Сталина бывали порой и свои пристрастия и свои странности.

На заседании Политбюро 22 марта 1949 года, когда рассматривался вопрос о присуждении Сталинских премий в области науки, а 31 марта — в области технических изобретений, Сталин вникал в каждое предложение. И в этот вечер он удивил всех присутствовавших своей оценкой одного исторического факта, противоречившей оценке, сложившейся в общественной науке.

На Сталинскую премию была выдвинута одна работа по истории. Обращаясь ко мне, Сталин сказал:

— Я не успел прочитать эту книгу. А вы читали? Я сказал, что прочитал.

Сталин:

— И что вы предлагаете?

Я сказал, что Агитпроп поддерживает предложение премировать эту работу.

— Скажите, а там есть что-нибудь о бакинских комиссарах?

— Да, есть.

— И что же, их деятельность оценивается положительно?

— Да, безусловно.

— Тогда нельзя давать премию за эту книгу. Бакинские комиссары не заслуживают положительного отзыва. Их не нужно афишировать. Они бросили власть, сдали её врагу без боя. Сели на пароход и уехали. Мы их щадим. Мы их не критикуем. Почему? Они приняли мученическую смерть, были расстреляны англичанами. И мы щадим их память. Но они заслуживают суровой оценки. Они оказались плохими политиками. И когда пишется история, нужно говорить правду. Одно дело чтить память. Мы это делаем. Другое дело правдивая оценка исторического факта.

Все были в недоумении, но с возражениями никто не выступил. Вопрос о премии отпал.

Очень придирчиво допрашивал Сталин министров-хозяйственников об изобретениях и конструкторах. Обращаясь к министру авиации Хруничеву, Сталин спросил:

— А этот тип истребителя действительно оригинален у Лавочкина? Он не повторяет просто иностранного образца?

К министру вооружений Д.Ф. Устинову:

— Очень способный конструктор вооружений Симонов (речь о главном конструкторе одного из заводов вооружений С.Г.Симонове. — Прим. автора). А почему мало фигурируют уральские артиллеристы? У нас отстает тонкая промышленность: измерительные приборы и прочее. Надо это дело поощрять. Тут всё ещё монополисты швейцарцы. А как у нас с хлопкоуборочной машиной?

Вот тут говорили об Америке: продолжает ли она держать курс на паровозы. И так говорят, что можно подумать, будто мы уже изучили Америку и хорошо её знаем. Конечно, это не так…

Как-то на одном из заседаний, когда текст какого-то представления на Сталинскую премию показался недостаточно обоснованным, Сталин обратился с вопросом, кажется, к министру Кафтанову:

— Вы как считаете, какая премия выше: Нобелевская или Сталинская?

Кафтанов поспешил ответить, что, конечно, Сталинская.

— Тогда, — сказал Сталин, — надо представлять на премию обоснованно. Мы ведь здесь не милостыню раздаем, мы оцениваем по заслугам.

Но в общем он был щедр на премии. И когда при одном из рассмотрений вопроса о премиях Сталина спросили, как быть: народный артист А.Д. Дикий представлен сразу на две премии — за спектакль в Малом театре «Московский характер» и за кинокартину «Третий удар», Сталин ответил:

— Ну, что же? Значит, заработал. Что заработал, то и нужно дать.

Именно на этом заседании зашла речь о присуждении Сталинской премии 1-й степени академику Т.Д. Лысенко за его книгу «Агробиология».

А далее в руководстве страны, в Политбюро разыгрались события очень бурные и значительные, в том числе лично для меня.


Смерть Жданова

Академик Лысенко и борьба за власть в Политбюро. Жданову всё хуже. Я подружился с сыном Жданова. Чудо-юдо «от сохи» становится живым классиком. Хрущев как покровитель Лысенко. «Ах вы, наивная душа». «Поднялся со стула я и сказал: я разрешил, товарищ Сталин». Суслов был занят другими делами. Агитпроп попадает «под Маленкова». Обморок и больничная палата. «Жданова убили врачи».


На мартовском заседании Политбюро раздались осторожные голоса против Лысенко. Но Сталин язвительно ответил президенту Академии наук СССР А.Н. Несмеянову на частное замечание того в адрес Лысенко. Затем подробно говорил о заслугах Лысенко. Он зачитал полностью какой-то отзыв о работах Лысенко с ветвистой пшеницей и продолжал:

— Вы подумайте только: обыкновенная пшеница имеет 30—40 зерен в колосе, а ветвистая 150—200. Какое это будет увеличение хлебных богатств, если удастся производственно освоить выращивание ветвистой пшеницы. Лысенко работает с ней не как крестьянин, а как ученый. Ветвистая пшеница была в Америке и в Канаде, но выродилась. Если Лысенко удастся её освоить, это будет великое дело. Пока, в опытах Лысенко и грузинских селекционеров она деградирует. Надо следить за этим делом и охранять его. У нас на Сельскохозяйственной выставке пытались похитить один колос ветвистой пшеницы…

…Может; показаться странным: какое отношение имела биология к борьбе за власть в Политбюро?

Связанная с этим история развивалась действительно странно, но предельно драматично — и закончилась смертью А.А. Жданова.

На всех заседаниях ЦК, на которых мне довелось быть, Андрей Александрович Жданов вел себя очень сдержанно и осторожно. И это вполне понятно. С 1944 года А. Жданов переходит на работу в ЦК партии. Неиссякаема была его инициатива в постановке крупнейших идеологических проблем. Его выступления, доклады, беседы по вопросам философии, литературы, искусства, международным проблемам всё увеличивали его популярность в партии и в народе.

В это время Г. Маленков был отставлен от работы в качестве Секретаря ЦК и пребывал в Совете Министров СССР более или менее не у дел. Руководство всеми отраслями партийной работы по линии Секретариата ЦК осуществлялось А. Ждановым.

Сталин очень сблизился с Ждановым. Много времени они проводили вдвоем. Сталин высоко ценил Жданова и давал ему одно поручение за другим, самого разного характера. Это вызывало глухое раздражение со стороны Берии и Маленкова. Их неприязнь к Жданову всё возрастала. В возвышении Жданова им мерещилась опасность ослабления или потери доверия к ним со стороны Сталина.

Да простит мне читатель мои невольные ошибки и заблуждения, мои попытки представить себе мысли Лаврентия Берии в период после окончания войны. Попытки представить его состояние: страх, вечное сосущее неотвязное чувство страха перед Сталиным. Что думает о нем этот человек? Не ворвутся ли к нему в особняк на Садово-Кудринской улице кромешной ночью неведомые новые опричники Сталина? Разве не было так с его предшественниками — Ягодой, Ежовым, Абакумовым?

Почему Сталин так пристально смотрит на него в последнее время? Почему несколько раз он обошел его, не пригласил к себе на ужин? Может быть, это козни против него Жданова или Вознесенского или обоих сразу? За последние годы Николай Александрович Вознесенский непомерно возвысился. Сталин передоверил ему огромную власть в решении экономических вопросов. Авторитет Вознесенского непререкаем. Жданов стал главным советчиком Сталина по всем идеологическим вопросам. Всё свободное время Сталин проводит со Ждановым…

К Жданову, отмечу, питали большие симпатии наиболее влиятельные, марксистски образованные и просвещенные люди в Политбюро — В. Молотов и Н. Вознесенский. Поэтому цель Берии—Маленкова была ясна: любыми средствами ослабить доверие Сталина к Жданову, на чем-то дискредитировать его. Это означало бы вместе с тем ослабить или даже подорвать доверие Сталина к Молотову и Вознесенскому.

При патологической мнительности Сталина такие возможности всегда находились. Блестящие выступления Жданова печатались огромными тиражами и передавались по радио. Выходили тома со статьями и речами В. Молотова. В 1948 г. получила Сталинскую премию 1 степени теоретическая работа Н. Вознесенского «Военная экономика». Молотов и Вознесенский стали академиками. Уже одно это давало возможность всемогущему Яго—Берии с лестью и вероломством сыпать соль на самую больную рану Сталина: Жданов, мол, себя популяризирует. Жданов хочет занять ваше место теоретика партии. Жданов группирует вокруг себя «своих» людей — ленинградцев и не только ленинградцев.

То же говорилось, полагаю, при всяком удобном случае о Вознесенском, о Молотове. Конечно, не так (до поры до времени) прямолинейно и открыто, а тоньше, хитрее, ядовитее.

Жданов знал о всех этих интригах и часто выходил из равновесия. Он не раз приезжал «сверху» крайне озабоченный и расстроенный. Это сразу сказывалось на больном сердце. Он становился бледным и прозрачным. При рассказе о том, что было «наверху», он возбуждался, начинал прерывисто дышать и жадно хватать ртом воздух. Но по соображениям такта никогда не позволял себе сказать вслух что-нибудь недостойное о других членах Политбюро.

И вот случай нанести больному Жданову удар представился. И притом с самой неожиданной стороны. Он был связан как раз с Лысенко — и с выдвижением на политическую работу сына Андрея Александровича, Юрия Андреевича.

Я познакомился с Юрием Ждановым летом 1947 года в Сочи. На меня он произвел очень благоприятное впечатление своей воспитанностью, эрудицией, музыкальностью, легким, веселым нравом. С молодежной компанией мы ездили на Рицу — волшебной красоты горное озеро. После пяти лет пребывания в армии, после грязи, крови и мук войны всё казалось мне дивно-прекрасным: и море, и эвкалипты-гиганты, и бездонная бирюза неба, и нежнейшие чайные розы. Как-то, всё с той же компанией, музицировали на одной из правительственных дач. Я пел что-то Чайковского, Рахманинова, старинные русские романсы, Юрий Андреевич аккомпанировал, импровизируй — без нот…

В Москве, после одного из приездов «сверху», Андрей Александрович упомянул:

— Вчера товарищ Сталин сказал мне: «Вы что же скрываете от меня своего сына? Нет, нет, Вы приведите его как-нибудь ко мне и познакомьте нас».

Вскоре я увидел решение о назначении Юрия Андреевича на работу в Отдел науки ЦК. Так началось наше уже не музыкальное, а деловое сотрудничество.

В апреле 1948 г. в ЦК был созван Всесоюзный семинар лекторов. За несколько дней до открытия семинара Ю. Жданов сказал мне, что он хотел бы прочитать на семинаре доклад о положении в советской биологической науке. В докладе предполагалось покритиковать академика Лысенко. Юрий поделился своими намерениями: какое именно из положений Лысенко затронуть, и показал мне подготовленный текст доклада.

С Т.Д. Лысенко я познакомился в 1936 году, работая в Отделе науки ЦК. Лысенко тогда делал только ещё первые шаги на поприще науки, и аппарат ЦК всячески, помогал ему, как новатору, двигаться вперед. Лысенко щедро поощрялся и популяризировался как практик, как человек от земли и противопоставлялся оторванным от жизни кабинетным ученым, занимающимся «абстрактными проблемами».

В первый период я тоже скорее видел в Лысенко чудо-юдо: ишь ты, простой агроном, человек «от сохи», а вот самостоятельно и по-новому ставит коренные проблемы биологической науки.

Скоро вокруг Лысенко стали группироваться люди типа И. Презента, И. Глущенко, Н. Нуждина и другие. Эти предприимчивые люди от науки почуяли, что Лысенко становится фаворитом в самых высоких сферах и на него можно делать ставку. Сам Лысенко по теоретической малограмотности своей не мог литературно оформлять приходящие ему в голову «новаторские» идеи. Радетели-презенты придавали этим идеям, или порой простым агротехническим приемам, литературное обрамление. Постепенно предположения и домыслы Лысенко стали именоваться ими в широкой печати «новыми открытиями», «биологическими законами», «законами жизни», «мичуринской биологией».

И Лысенко при жизни провозгласили классиком. А все предшествовавшие ему завоевания генетики, в том числе открытия и теоретические положения Грегора Менделя и Томаса Моргана, объявлены были Лысенко и его окружением идеализмом и буржуазными выдумками.

В развитых капиталистических странах классическая генетика делала одно величайшее открытие за другим. На основе глубочайшего проникновения в тайны живой клетки и законов наследственности создаются новые сорта сельскохозяйственных растений, повышается урожайность полей, движется вперед медицина. А лысенковцы с маниакальным упорством объявляют гены и хромосомы — эти субстраты наследственности — несуществующими.

Т. Лысенко становится академиком и директором Института генетики Академии наук СССР, президентом Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им. Ленина. Ему трижды присваивается звание лауреата Сталинской премии. По всякому поводу и без повода ему вручается 6 (шесть!) орденов Ленина, звезда Героя Социалистического Труда. Он становится бессменным депутатом Верховного Совета СССР.

И чем шире росло негодование самых широких кругов советских ученых (не только биологов) по поводу той вульгаризации, которую: изрыгал Лысенко, тем истошнее кричали презенты-глущенки-нуждины о гениальности вновь коронованного папы.

Как же и почему произошла вся эта великая мистификация, обошедшаяся так дорого социалистическому обществу?

Т.Д. Лысенко начинал свою деятельность агронома-новатора на Украине, сначала в Уманской школе садоводства, затем в белоцерковской селекционной станции и Одесском селекционно-генетическом институте. Н. Хрущевым он был поддержан и разрекламирован. Хрущев слыл знатоком сельского хозяйства на Украине. С его слов и рекомендаций составил, по-видимому, свое суждение о Лысенко и Сталин.

Сталин был нетороплив и осторожен, прежде чем прийти к определенному выводу. Но сформировав свое мнение, считал его абсолютом. Конечно, такой абсолютный характер каждому его слову придавало его окружение. Но и сам Сталин не допускал и тени критики в свой адрес.

Хрущев был круглый невежда. Но он в большинстве случаев, не консультируясь ни с кем и никогда ничего не читая, по наитию квалифицировал, заключал, определял истину по любому самому сложному вопросу. Он приходил в ярость, когда кто-либо допускал малейшее сомнение в правоте его суждений. И в таких случаях был очень мстителен.

Вся мистификация с Лысенко обусловлена была претенциозностью Хрущева и поддержана затем, по информации Хрущева же, непоколебимым авторитетом Сталина. Этим и объясняется, что молодой агроном, ещё не приобщившись и к сотой доле тех сокровищ, которые накопила биологическая наука, ничего полезного не давший ещё сельскому хозяйству, коронуется вдруг в качестве папы «мичуринской биологии».

И чем назойливее развертывалась кампания против «буржуазной морганистско-мендельянской генетики» и чем больше славословились «великие открытия» Лысенко, тем больше отставала советская биологическая наука от уровня мировой науки и тем дороже должно было расплачиваться советское общество за это отставание.

Мы предавали проклятию ген и платили затем миллионы рублей золотом для закупки в Америке гибридных семян кукурузы, полученных на основе завоеваний классической генетики.

Мы отлучили от науки Грегора Менделя и его последователей и расходовали огромные валютные фонды для закупки чистопородного скота, выведенного на основе законов наследования признаков, открытых Менделем.

Мы объявили буржуазной выдумкой теорию наследственности, а за рубежом на основе этой теории методом увеличения числа хромосом выводились высокоурожайные сорта хлебных злаков, расширялась сырьевая база лекарственной промышленности — и мы выплачивали дань за свое отставание.

Мы — рядовые работники Отдела науки ЦК — понимали глубокую ненормальность сложившегося положения в биологической науке. Казалось совершенно невероятным, чтобы большинство советских ученых — коммунистов и беспартийных, старых и молодых — ни с того ни с сего ополчились против одного новатора. Неужели вся рота идет не в ногу, один Лысенко в ногу?

Мы сели за Дарвина, Менделя, Моргана, Мичурина, советские учебники по генетике и растениеводству, зоотехнике. Мы обратились к академику А.С. Серебровскому, профессору МГУ, с просьбой провести с нами занятия и необходимый минимум лабораторных опытов по генетике.

И вот мы в университетской лаборатории. Мы сами подсчитываем мушек-дроздофил, скрещиваем их, создаем всякие комбинации и отчетливо видим закономерности наследования, расщепления, условия образования константных (не расщепляющихся) форм и т.д.

И чем глубже внедрялись мы в научную литературу, чем больше беседовали с истинными учеными, тем тверже убеждались, где истинная наука и где непроходимая вульгарщина. Вульгарщина, прикрытая громкими фразами, что человек должен быть активным преобразователем природы, а не пассивным приспособленцем к ней; что довольно по десять лет корпеть над одним сортом пшеницы, надо делать это за год и т.д.

И тем не менее мы бессильны были что-нибудь сделать, чтобы обуздать невежд и поддержать в науке истинные, а не мнимые силы прогресса.

И так продолжалось вплоть до падения Хрущева, когда постепенно, со скрипом, при сопротивлении заскорузлых чиновников, начало выявляться истинное лицо и опустошительные последствия лысенковщины.

Я всем существом моим жаждал конца лысенковщины, дискредитировавшей и нашу науку, и мою Отчизну. Вот почему я без колебаний поддержал намерение Юрия Жданова выступить с критикой Лысенко на семинаре лекторов.

Программу семинара я доложил М. Суслову как начальнику Агитпропа.

Доклад Ю. Жданова состоялся. Всё изложено было с большим тактом. Критика Лысенко велась в строго научном плане. Доклад встречен был на семинаре с большим сочувствием.

На следующий день мне позвонил Маленков с просьбой прислать ему стенограмму доклада Юрия Жданова.

Я сказал Маленкову, что стенограмма, как и обычно, будет готова через несколько дней: надо расшифровать, затем автор должен выправить её. Маленков настаивал, говоря, что звонит не только от своего имени:

— Я хочу, чтобы вы поняли, что стенограмма должна быть прислана немедленно и без всякой правки.

Я зашел к А.А. Жданову и сказал ему о звонке. Андрей Александрович был очень озабочен:

— Маленков достаточно вышколенный человек. Он не звонил бы вам, не имея на то поручение Хозяина. Пошлите стенограмму. Но как вы могли разрешить такой доклад, не посоветовавшись со мной? Мне было бы грех жаловаться на Юрия. Он воспитанный человек и очень почтителен дома, в семье. Но страшно увлекающийся, романтик. Он ни слова не сказал мне о предстоящей лекции. Действовал от чувства. А как вы, зрелый политработник, не оценили, к чему может повести такой доклад?

— Андрей Александрович, но ведь надо же кончать со всем этим позором. Ведь негодуют все ученые. Сельскому хозяйству наносится огромный урон. С лысенковской абракадаброй мы стали посмешищем для всего мира.

— Ах вы, наивная душа. Что вы мне-то доказываете? Я вижу, что вы не научились оставаться на почве реальности…

На следующий вечер А. Жданова, М. Суслова, меня и Ю. Жданова вызвали на заседание Политбюро в кабинет Сталина. Заседание началось с вопроса о докладе Ю. Жданова на семинаре лекторов. Сталин был хмур. В руках он держал стенограмму ждановского доклада.

— Все прочитали доклад Жданова, молодого Жданова?

— Прочитали.

— Это неслыханное дело. Без ведома ЦК поставили на сборе лекторов доклад молодого Жданова. Разделали под орех Лысенко. На каком основании? Кто разрешил?

Все молчали. Мне казалось, что ответ на этот вопрос должен дать Суслов, как начальник Управления, которому я письменно доложил о всей программе семинара. Но он молчал. Молчание становилось тягостным и невыносимым. Тогда поднялся со стула я и сказал:

— Я разрешил, товарищ Сталин.

В комнате повисла свинцовая тишина. Сталин круто остановился против меня, и я встретился с его испытующим тяжелым взглядом.

— На каком основании? Вы что, не знаете, что на Лысенко держится всё наше сельское хозяйство?

В какие-то доли секунды у меня в мозгу пронеслись картины прихода ко мне многих ученых, стариков селекционеров с жалобами на свою затравленность лысенковской камарильей. Я вспомнил делавшиеся мне многочисленные сообщения о дутом характере лысенковских «великих открытий» и достижений.

И я сказал:

— Товарищ Сталин, вам неправильно докладывали о работах Лысенко. Я недавно назначен в Агитпроп. Но за эти месяцы ко мне приходили наши выдающиеся ученые-селекционеры. Их сортами засеваются десятки миллионов гектаров пшеницы, ржи, клевера, гречихи.

Но все они заклеймены Лысенко и его сподвижниками кличками «вейсманисты», «морганисты», «антимичуринцы». Ученые не могли назвать мне ни одного нового сорта, действительно выведенного Лысенко, ни одной крупной научной рекомендации, поднимающей наше земледелие. Я готов понести любое наказание. Но я убедительно прошу поручить специальной комиссии разобраться с работами Лысенко. Без комиссии из ЦК никто не осмелится решить это дело правильно.

Я выпалил всё это на едином дыхании. Громко. С горячей взволнованностью.

В этом кабинете обычно никто не произносил речей. По самым сложным вопросам здесь всё говорилось очень лаконично: «да», «нет», «правильно», «принять», «поручить разобраться». Кроме того, в этом кабинете обычно не говорили громко. Очень тихо, глухим голосом говорил сам Сталин. Другие не выходили из этого тона. А у меня получился какой-то крик наболевшей души.

Все молчали…

Сталин подошел к своему столу, взял папиросу и вытряс табак в трубку. Он проделал то же и с другой папиросой. Раскурил трубку и медленно прошелся вдоль стола заседаний. Опять взглянул на меня долгим взглядом. Затем произнес очень тихо, но мне послышались в его тоне зловещие ноты:

— Нет, этого так оставить нельзя. Надо поручить специальной комиссии ЦК разобраться с делом. Надо примерно наказать виновных. Не Юрия Жданова, он ещё молодой и неопытный. Наказать надо «отцов»: Жданова (он показал мундштуком трубки на Андрея Александровича) и Шепилова. Надо составить развернутое решение ЦК. Собрать ученых и разъяснить им всё. Надо поддержать Лысенко и развенчать как следует наших доморощенных морганистов. Надо запретить Агитпропу так своевольничать. Кто дал право самостоятельно решать такие вопросы? Кстати, кто у нас Агитпроп?

М. Суслов, поднявшись со стула:

— Я, товарищ Сталин.

— А чего же вы молчите? Вы разрешали ставить такой доклад?

— Нет, не разрешал. Я не занимайся этим вопросом. Я был занят другими делами.

—Бросьте вы, мы все заняты многими другими делами. А порученное дело ведем и отвечаем за него… Сталин начал перечислять членов Политбюро и других работников, которые должны были образовать комиссию. Возглавил комиссию Маленков.

Андрей Александрович Жданов в ходе заседания не проронил ни слова. Но судя по всему этот эпизод причинил ему глубокую травму. Я не знаю, что происходило в эту ночь после заседания Политбюро. Но в следующий полдень Андрей Александрович вызвал меня. Он выглядел совсем больным, с большими отеками под глазами. Он прерывал беседу длительными паузами: его мучили приступы грудной жабы, астматическое удушье.

Мне показалось очень неожиданным и странным, что Андрей Александрович не только не начал меня распекать за вчерашнее, но не сделал ни одного серьезного упрека. Тоном большого сожаления или даже участия он сказал мне:

— Вы очень неосторожно вели себя вчера на Политбюро. Это могло кончиться для вас, а может быть и не только для вас, трагически. Вам теперь всё нужно начинать сначала (я тогда не понял смысл этой фразы). А мне, возможно, придется поехать полечиться. Что-то сердце начало сдавать.

…Я не знаю, какие пружины и шестеренки большого, сложного механизма, именуемого «руководство», действовали в последующие дни и недели. Поползли слухи, что А. Жданов перейдет на другую работу, а на руководство Секретариатом вернется Маленков. Все осведомленные люди понимали, что Берия и Маленков воспользуются «делом Лысенко», чтобы убрать Жданова. Ждали решения комиссии по делу Лысенко. Ждали ещё чего-то, чего — никто толком не знал.

Но на сей раз, ко всеобщему удивлению, ничего страшного не произошло. В вышедшем решении не было никаких организационных мер ни в отношении А. Жданова, ни в отношении меня.

Состоялся ли разговор по душам у Андрея Александровича со Сталиным, и ему удалось как-то и в чемто убедить его; запомнилась ли моя горячность и убежденность в выступлении на заседании; остановила ли Сталина от организационных мер бурно прогрессировавшая болезнь Жданова; стало ли Сталину именно в эти дни известно, что Юрий Жданов будет его зятем — мужем его дочери Светланы? Я не знаю. Знаю лишь, что 10 июля Ю.А. Жданов послал письмо Сталину, в котором заявил, что, выступив на семинаре лекторов со своим докладом, он «совершил целый ряд серьезных ошибок». Вместе с тем он повторил, что «не согласен с некоторыми теоретическими положениями академика Лысенко». Через месяц это письмо было опубликовано в «Правде». Позже Юрий Андреевич показал мне письмо И. Сталина к нему, в котором безоговорочно осуждался «менделизм-морганизм».

31 июля 1948 года в соответствии с решением ЦК открылась многолюдная сессия по сельскому хозяйству. С докладом «О положении в биологической науке» выступил Лысенко, который вновь был — теперь уже всей сессией — миропомазан в качестве живого классика, И понадобилось ещё 8 долгих лет, прежде чем мне с величайшим трудом удалось уговорить Хрущева и провести решение об освобождении Лысенко с поста президента ВАСХНИЛ, и то под тем предлогом, что он слаб в организационном отношении и не справляется с руководством Академией, что ему лучше сосредоточиться на научно-экспериментальной работе.

…Как-то солнечным утром Андрей Александрович вызвал меня и сказал:

— Меня обязали ехать на отдых и лечение. Я буду не так далеко от Москвы, на Валдае. Уверяют, что там легко дышится. Ну, посмотрим. А вы должны регулярно докладывать мне обо всем существенном, что будет происходить в идеологической работе. Я не собираюсь отрываться от дел и думаю, что уезжаю ненадолго. Звоните. Помощники будут ездить ко мне регулярно, присылайте информацию с ними.

Пару раз Жданов звонил мне с Валдая по телефону и спрашивал, что новенького. А работы было поверх головы. В июле 1948 г. прошла реорганизация аппарата ЦК. Управление пропаганды и агитации было преобразовано в Отдел: Сталин сказал, что слово «управление» больше подходит для хозяйственных организаций. Функции и объем работы Агитпропа остались теми же, т.е. безбрежными. Я был назначен руководителем отдела.

Работа отнимала в буквальном смысле слова дни и ночи. Мне предоставили в Серебряном бору пару комнат на даче. Здесь мы и жили с семьей летом. Сладко пахло смолой и травами. Весной где-то в кустах всю ночь заливался соловей. Но глазам не оставалось времени смотреть на несказанные чары земли. Приезжал я на дачу на рассвете, а то и утром. Несколько часов тяжелого сна, иногда искусственно вызванного снотворным, не восстанавливали сил полностью. Взбадривало короткое купание в Москве-реке. Но вся работа шла на полный износ.

С болезнью Жданова на руководство Секретариатом ЦК вернулся Маленков. Самое горячее его желание осуществилось. При даче поручений, в особенности когда они связаны были с выполнением указаний, полученных от Сталина, Маленков ставил фантастически короткие сроки исполнения. Не успевал Сталин высказать то или иное пожелание, как буквально вздыбливалась вся страна и партия, в движение приводились все рычаги государственного и партийного аппаратов. И при очередной встрече Маленков докладывал:

— Товарищ Сталин, ваше поручение выполнено.

Я же… я четыре года пробыл на фронтах в тяжких условиях. Потом — буквально испепеляющая человека ночная работа в «Правде». И теперь — сверхчеловеческое напряжение в Агитпропе. Причем вся работа шла под аккомпанемент восклицаний, недоумений, понуканий, предупреждений. Я инстинктом понимал, что для сверкающе-отчетного стиля работы Маленкова я, должно быть, не лучший глава Агитпропа. Тем не менее всякие замечания меня очень травмировали.

Наконец, должно быть, «не вынесла душа поэта». Как-то, возвращаясь к себе в кабинет с пятого этажа, я упал в коридоре в глубоком обмороке и очнулся только в Кремлевской больнице.

Потянулись томительные дни в торжественной тиши больничной палаты. Диагноз: динамическое нарушение кровообращения головного мозга на почве истощения нервной системы.

Интеллектуальный мотор, однако, продолжал свою бешеную работу. В голове проносились мысли о незавершенных работах по издательствам, изучению иностранных языков в школах, о выпуске новой серии агитплакатов, о недостатках преподавания политической экономии в вузах, об отставании советского футбола, об увеличении производства газетной бумаги, о новом наборе слушателей в Академию общественных наук и сотни других.

По одним нужно было представить проекты постановлений ЦК, по другим — информационные записки, по третьим — ходатайства в Совет Министров. И всё важно, всё — неотложно. А я лежу. Велено соблюдать абсолютный покой. Какой к черту покой. И я рвался кому-то звонить, кого-то вызывать в палату, кому-то писать записки. Вторгались врачи и пытались перерезать одну артерию связи с жизнью за другой. И Жданова нет на месте, и я своей дурацкой болезнью так подвожу всё дело, мучительно думалось мне.

А о Жданове с «воли» приходили тревожные вести: тяжелые приступы грудной жабы и усилившиеся астматические удушья… В самом конце августа Политбюро направило на Валдай Н. Вознесенского, чтобы навестить больного. Утром 31 августа Андрей Александрович встал, побрился. Читал газеты, просматривал почту…

— Как я сегодня хорошо себя чувствую, давно уже так не было, — сказал он окружающим.

А в 3 часа 55 минут дня Жданова не стало. Заключение медицинской комиссии гласило: смерть наступила от паралича болезненно измененного сердца при явлениях острого отека легких. Николай Вознесенский оказался уже у смертного одра соратника.

Мне, заключенному в больнице, не разрешено было проводить Жданова к месту его вечного упокоения.

На Пленуме ЦК после XIX съезда партии Сталин с волнением и большой силой убежденности говорил, что Жданова убили врачи: они-де сознательно ставили ему неправильный диагноз и лечили умышленно неправильно. Конечно, это были измышления больного мозга. Но я нисколько не удивился бы, если бы узнал, что Берия приложил руку к тому, чтобы жизнь А. Жданова во время его нахождения на Валдае преждевременно оборвалась.

Думаю, что в будущем история воздаст должное талантливому большевику-романтику за тот вклад, который он внес в дело великой пролетарской революции.

Но она не сбросит с другой чаши весов тот факт, что с именем Жданова связан ряд недемократических мер и деклараций в области литературы, драматургии, кино, музыки и других сфер идеологии. Жданов многое сделал, чтобы укрепить в различных областях духовного творчества принципы революционного марксизма, ленинской партийности, народности. Но он же настойчиво пытался унифицировать такие процессы духовного творчества, которые не должны и не могут быть унифицированы, ибо это противоречит эстетическим принципам марксизма-ленинизма.

Правда, за всем этим стояли диктаторские предписания Сталина, которым Жданов, как и все мы, беспрекословно повиновался. Но это не снимает исторической ответственности.


Гибель Николая Вознесенского

«Поспелов начал сердиться». Следующая мишень Берии. О вреде издания книг. Кто стал Иудой. Вознесенский: арест после 7 месяцев безработицы. Дело журнала «Большевик». На крючке у Маленкова. Снова «черные вороны». Сталину 70 лет. Мысли безработного. «А где у нас Шепилов?» Смертный приговор Вознесенскому. Фрол Козлов и Никита Хрущев.


21 января 1949 года в Большом театре состоялось традиционное торжественно-траурное собрание, посвященное 25-й годовщине со дня смерти В.И. Ленина. Я впервые получил приглашение в президиум такого высокого собрания. Как обычно, члены Политбюро ЦК собрались справа от сцены, в кулуарах правительственной ложи, мы же, все остальные (руководители МК партии, маршалы Буденный, Василевский, Мерецков) — слева от сцены, в кулуарах ложи дирекции.

В 6 часов 50 минут — выход на сцену. Бурей оваций встречает зал Сталина. Он в своей форме генералиссимуса. Щурясь от света прожекторов, Сталин (а за ним и все члены президиума) тоже аплодирует, приветствуя собравшихся в зале. Затем он пытается сесть в кресло. Но зал сотрясается от аплодисментов, и Сталин поднимается с кресла и снова медленными движениями рук аплодирует. Затем, скрестив пальцы рук на животе, он, no-утиному переминаясь с ноги на ногу, ждет, когда спадет шквал аплодисментов. Ждать приходится очень долго.

Наконец председательствующий Н. Шверник энергичными звонками успокаивает зал. Сталин садится. Мы в президиуме, а затем и зал, следуем его примеру. Слово для доклада предоставляется П.Н. Поспелову.

Хотя доклад формально посвящен В.И. Ленину, о Ленине в нем всего несколько общих фраз. Лейтмотив всего доклада — тезисы, торжественно провозглашенные Поспеловым в самом начале выступления:

— Всемирно-историческими победами социализма мы обязаны прежде всего тому, что знамя ленинизма высоко поднял великий сподвижник Ленина и продолжатель его дела, мудрый вождь партии и народа товарищ Сталин!

Сталин создал цельное и законченное учение о социалистическом государстве, вооружил этим учением партию и народ…

Сталин разработал положения о социалистической индустриализации нашей страны, её путях и методах…

Сталин разработал теорию коллективизации сельского хозяйства. Он явился вдохновителем и организатором колхозного строя…

В таком духе в те времена делались все наши доклады, писались все статьи. Для обозначения величия и гениальности Сталина в русском языке явно не хватало превосходных степеней. Все ораторы и литераторы изощрялись в изобретении всё новых эпитетов.

Говорил П. Поспелов всегда скучно, нудно, бесцветно. Все статьи и речи его представляли собой простую компоновку закавыченных и раскавыченных цитат, и он не мыслил себе даже того, чтобы просто переложить эти апробированные железобетонные формулировки на живой человеческий язык.

От речи такого оратора в зале постепенно создалась атмосфера уныния, как в затяжной, беспросветный, осенний дождь. Создавалось впечатление, что не только зал, но и сам Поспелов, привычно произнося фразу за фразой по написанному тексту, начинает задремывать.

Но Сталин, а за ним и все члены президиума собрания, сохраняли каменную неподвижность и невозмутимость.

Вдруг Поспелов, без всякой видимой причины, словно вздрагивая от неожиданного толчка, растягивает ворот своей рубашки над кадыком двумя пальцами и угрожающим тоном начинает громко лаять, причем лай наращивался крещендо до апогея.

— Вдохновителем и организатором всемирно-исторической победы над фашизмом явился мудрый вождь и учитель партии и народа, гениальный стратег пролетариата, величайший полководец всех времен и народов товарищ Сталин!

Зал разражается аплодисментами.

Осведомленные люди говорили, что Поспелов расставлял в рукописи специальные знаки: в каких местах учинить свой восторженный лай.

Иногда Сталин, сохраняя внешнюю бесстрастность, в таких случаях шептал сидящему рядом Молотову или Ворошилову:

— Ну вот, Поспелов начал сердиться, значит, сейчас будет говорить о великом Сталине.

Когда заранее жестко отведенное оратору время начало подходить к концу, а по содержанию этого конца не чувствовалось, Сталин вынул из кармашка брюк свои золотые часы «Лонжин», бросил взгляд на циферблат, на оратора и снова убрал их в карман. За столом президиума пробежал ток тревоги. Грозные взгляды на оратора. Осторожные, виноватые — на Сталина. Каждый оратор в таких случаях понимал повелительный смысл этих взглядов.

Впрочем, когда доклад заканчивался и члены Политбюро, в ожидании концерта, усаживались за ужин, докладчик приглашался к столу, и Сталин милостиво провозглашал тост за его здравие…

Таким запомнилось мне начало 1949 года. Время было сложное и противоречивое.

На гребне могучей антифашистской, антиимпериалистической, национально-освободительной борьбы рождались новые, народно-демократические государства. Капиталистическое окружение Советского Союза рухнуло. От системы «санитарного кордона» вокруг нашей страны не осталось и следа. В странах Восточной и Юго-Восточной Европы складывалась могучая коалиция социалистических стран. В древней Азии, где живет свыше половины человечества, крупнейшей победой социалистических сил стало образование осенью этого года Китайской Народной Республики.

Советская страна к 1948 году не только восстановила все разрушенные войной предприятия, но и по объему валового продукта превысила довоенный уровень на 18 процентов.

Близко подошло к довоенному уровню и сельское хозяйство. Однако по сравнению с промышленностью оно двигалось вперед медленно и явно отставало от народнохозяйственных требований.

Уже в декабре 1947 года была проведена денежная реформа, отменена карточная система снабжения продовольственными и промышленными товарами. В практику введено было ежегодное снижение цен на наиболее ходовые товары, что с горячей благодарностью принималось людьми. В марте 1949 года проведено было очередное снижение цен; оно дало населению экономию в расчете на один год в сумме 48 миллиардов рублей. В мае был принят Указ Президиума Верховного Совета «Об отмене смертной казни».

Однако такие тенденции проявились ненадолго. Тогда же начала развертываться омерзительная по своей сущности кампания против «космополитизма», во многих случаях принимавшая характер открытого антисемитизма. Началом её была опубликованная 28 января 1949 года в «Правде» статья на четыре полные колонки «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». До сих пор не знаю, как и почему родилась идея этой позорной кампании. Но не подлежит сомнению, что она причинила огромный ущерб нашей партии и стране.

Сталин в этот период по-прежнему вел затворнический образ жизни. Он никогда не бывал на стройках, или фабриках, в колхозах, редко кого принимал. Но на основе обширной информации, аккумулировавшейся в ЦК и правительстве, был хорошо информирован о положении дел внутри страны и за её пределами. И он спокойно, неторопливо, тщательно взвешивал все «за» и «против», решал назревшие вопросы, выдвигал новые задачи и идеи. И весь механизм управления великим государством функционировал размеренно и безотказно. Однако за спиной Сталина продолжали тайно действовать силы, которые хотели уже теперь, в предвидении возможной смерти Сталина, стоять ближе всех к штурвалу государственного корабля. Им было важно заблаговременно исключить здесь всякие неожиданности, оттеснить, а если можно — то и уничтожить тех, кого они считали для себя опасными.

После смерти А.Жданова такой первоочередной опасной фигурой казался им Николай Вознесенский, председатель Госплана. Это был молодой, полный энергии, марксистски образованный и талантливый человек. Он был близок к Жданову и Молотову. Время от времени Сталин оказывал ему предпочтение перед всеми другими. Вот почему после смерти Жданова острие адской машины Берии повернулось теперь в эту сторону.

Еще в начале тридцатых годов Вознесенский выступил с серией статей, в которых пытался раскрыть закономерности развития советской экономики. Над этой проблемой он работал и в последующие годы. Познание и использование экономических законов закладывал он в основу и своей практической плановой работы.

В 1935 г. Вознесенскому была присвоена степень доктора экономических наук, в 1943 г. он избирается академиком.

В 1947 году вышла книга Н. Вознесенского «Военная экономика СССР в период Отечественной войны». Стало достоверно известно, что рукопись этой книги была с карандашом в руках прочитана Сталиным. Он сделал к ней некоторые вставки и редакционные поправки. Книга получила Сталинскую премию 1-й степени. Всю премию за книгу в размере 200 000 рублей Вознесенский пожертвовал на содержание детских домов для воспитания детей воинов, партизан и советских работников, погибших от рук оккупантов.

Это не помешало Сталину через год занять в отношении этой книги диаметрально противоположную позицию. Вознесенский к тому моменту уже был в заточении и ожидал своего смертного часа. Книга была изъята из библиотек как антимарксистская и вражеская. А на следующий год при рассмотрении вопроса о присуждении Сталинских премий новым лауреатам Сталин заявил:

— Здесь вносится предложение дать премию профессору Лященко за его «Историю народного хозяйства». Я согласен. Его книга куда богаче и интереснее, чем книга этого… как его… (Сталин несколько раз щелкнул большим и средним пальцами).

Возгласы: «Вознесенского».

— Да, да, Вознесенского…

Именно книга Вознесенского «Военная экономика», хорошо встреченная партийными пропагандистами, научными работниками, преподавателями, послужила для Берии и его сообщников сигналом для перехода к активным действиям.

К этому времени давнишняя подозрительность Сталина приобрела ультрапатологические формы. Эта подозрительность сочеталась с гипертрофированным самомнением Сталина: только он может выдвигать новые предложения, новые идеи, все остальные могут и должны эти идеи пропагандировать, популяризировать, аранжировать.

По этим слабым местам Сталина и бил Берия. Любой подходящий случай использовался для того, чтобы репликой, замечанием, нашептыванием посыпать Сталину соль на раны: Вознесенский, видимо, выходит в вожди; книга его так рекламируется, что ею, похоже, намереваются заменить «Вопросы ленинизма»… Вознесенский возомнил себя главой правительства; он недавно сам, без вашего ведома, без ведома Политбюро внес коррективы в народно-хозяйственные планы. Вознесенский группирует вокруг себя какой-то новый центр из ленинградских работников…

Вскоре Берия и Каганович представили «доказательства» мнимого превышения Вознесенским своих прав председателя Госплана. Как всегда в таких случаях, нашелся и доносчик-лжесвидетель. Им оказался сотрудник Госплана Борис Сухаревский. Когда-то Сухаревский работал научным сотрудником Института экономики Академии наук СССР. В июне 1941 года все честные, идейные, патриотичные люди в Академии, коммунисты и беспартийные, заявили о своём решении идти на фронт. Среди них были люди в солидном возрасте, с дореволюционным партийным стажем, искалеченные на фронтах Гражданской войны, имеющие высокие ученые звания и степени, К таким принадлежали крупный международник Модест Рубинштейн, старый большевик-литератор Михаил Машкевич, историк Николай Рубинштейн и многие другие.

Спортсмен-теннисист Борис Сухаревский, самый молодой по возрасту из всех, заявил; что он не может идти на фронт, во-первых, по состоянию здоровья. А во-вторых, он специалист, и уж если нужно идти в армию, то он может использоваться только на «военно-плановой» работе.

Дни были горячие. Мы ушли на фронт и не успели рассмотреть вопрос о поведении этого субчика. Он пристроился в Госплане и был целиком обязан Вознесенскому своим быстрым продвижением вверх по министерской иерархической лестнице. Но теперь, по мановению руки Берии, создалась возможность выступить изобличителем Вознесенского и получить свои 30 сребреников. И Сухаревский безупречно выполнил миссию Иуды. А дальше в руках интригана Берии одно обвинение наслаивалось на другое, одно другого фантастичнее.

Какая-то проверочная комиссия установила, что в огромном аппарате Госплана не оказалось нескольких документов, имеющих гриф «секретно». Это возводится в ранг государственного преступления и инкриминируется лично Вознесенскому.

В Ленинграде в это время проходила промышленная ярмарка Российской Федерации. Сталину же её подали как заговор против руководства партии и Союза ССР. Сам Вознесенский, бывший секретарь Ленинградского обкома и горкома, а в 1949 г. секретарь ЦК ВКП(б) А.А. Кузнецов, председатель Совета Министров РСФСР М.И. Родионов и многие другие ставили-де своей целью под видом ярмарки отторгнуть Ленинград от СССР.

5 марта 1949 года Вознесенский неожиданно, без всякой проверки инкриминируемых ему фактов был снят со всех занимаемых им постов, а через несколько дней и выведен из состава Политбюро, затем и из членов ЦК. Вознесенский пишет письмо Сталину. В нем он клянется, что всегда был честен перед партией и ни в чем не повинен. Никакого ответа на это не последовало. Вознесенский пытается поговорить со Сталиным, хотя бы по телефону, тот оказывается недоступным. Вознесенский как доктор экономических наук и академик просит, чтобы ему разрешили вести работу в системе Академии, научным сотрудником, Просьба повисла в воздухе.

Вознесенский не опускает рук. Сразу после отстранения он садится за исследовательскую работу. Семь месяцев вынужденной безработицы для него стали семью месяцами напряженного труда, он пишет капитальное теоретическое исследование «Политическая экономия коммунизма». За семь месяцев он отстукал на машинке труд в 822 страницы. «Эта работа — мое кредо ученого и коммуниста», — говорил он.

А в это время у Берии—Абакумова лихорадочно изобретались материалы, которые составили потом так называемое «Ленинградское дело». Казалось бы, даже воспаленный мозг не смог бы придумать ничего более нелепого, фантастического, чем «Ленинградское дело». Здесь и вредительство, и шпионаж, и измена Родине, и другие бредовые измышления. И тем не менее по таким именно измышлениям Николай Вознесенский после 7 месяцев вынужденной безработицы был арестован.

В Ленинград были посланы новые партийные руководители В.М. Андрианов и Ф.Р. Козлов. И началась опустошительная чистка. Гордое слово «ленинградец» превращено было в политическое ругательство. Всем ленинградским кадрам выражено было политическое недоверие. «Ленинградское дело» родило океан человеческих страданий.

Казалось бы, замыслы Берии и его сподвижников осуществились полностью. А.А. Жданова не стало. Н. Вознесенский находился в самом строгом заточении в абсолютной изоляции от внешнего мира. Однако так только казалось. В действительности шел лишь первый акт трагедии.

Разработанный бериевцами сценарий очередного «заговора» продолжал совершенствоваться и обогащаться. Авторы ставили перед собой две взаимосвязанные задачи. Во-первых, довести дело до казни Николая Вознесенского, раздуть до фантастических размеров и убедить Сталина, что органами МГБ вскрыт гигантский заговор, базой которого является чуть ли не целая Ленинградская партийная организация, а главными действующими лицами — руководящие деятели Политбюро и Совета Министров (Н.Вознесенский), аппарата ЦК (А. Кузнецов), правительства Российской Федерации (М. Родионов), секретари Ленинградского обкома (П. Попков), горкома (Я. Капустин) и многие другие. Это давало возможность бериевцам-абакумовцам предстать перед Сталиным в образе «спасителей Отечества» и получить очередную порцию наград и почестей.

Во-вторых, надо было политически дискредитировать мертвого Жданова, задним числом доказать, что нити заговора тянулись к нему, ведь он много лет возглавлял ленинградскую парторганизацию, подготовил и расставил ленинградских «заговорщиков» на руководящие должности в Москве и Российской Федерации. Это должно было ещё выше поднять акции Берии в Политбюро, как самого верноподданного Сталину человека.

Поэтому «Дело Вознесенского» — «Ленинградское дело» росло не по дням, а по часам. Всё большее число ни в чем не повинных людей клеймилось как «заговорщики», заполняя тюрьмы Ленинграда и Москвы. В Ленинграде развертывалась грандиозная чистка.

Через несколько лет, уже после смерти Сталина, я слышал, что именно в этот период он требовал применять всё более жесткие меры в отношении подследственных для выколачивания «признаний» и оговора других людей, Именно в этот период введены были, например, наручники, и жена бывшего секретаря ЦК А.А. Кузнецова много месяцев просидела в таких наручниках, побуждаемая к даче нужных показаний.

Желание режиссеров «Дела Вознесенского» изобразить всё так, будто тот везде имел своих «сторонников» и «последователей», породило «Дело журнала „Большевик“.

Я читал теоретические статьи Н. Вознесенского тридцатых годов и оценивал их положительно. Но лично с Николаем Алексеевичем знаком не был. В самом начале 1941 года несколько старших научных сотрудников Института экономики Академии наук СССР, я в том числе, вызваны были к нему, и он предложил нам работу в Госплане СССР. Некоторые из вызванных согласились.

Я же сказал, что вполне удовлетворен своей нынешней работой и считаю, что принесу больше пользы партии на научной стезе. Он не настаивал.

По возвращении с фронта, работая в «Правде», я опубликовал ряд теоретических и пропагандистских статей, которые, кажется, встречены были интеллигенцией положительно. В 1946 году Н. Вознесенский попросил меня заехать к нему в Госплан. Он хорошо отозвался о моих статьях и предложил перейти на работу к нему в качестве его заместителя и начальника Центрального статистического управления.

— В вашем распоряжении будет вся государственная статистика. Пожалуйста, пишите свои научные работы вволю. Вам будет на новом месте лучше заниматься наукой, и все работы смогут опереться на солидную статистическую базу.

Я снова привел все доводы за то, чтобы такой переход в Госплан не состоялся. С помощью ЦК я добился своего.

Наконец, когда Вознесенский приступил с аппаратом Госплана к разработке основных проблем Генерального плана развития народного хозяйства СССР, рассчитанного на 20 лет, он как-то пригласил и меня в Госплан, как экономиста и главу Агитпропа ЦК, на одно из совещаний по вопросам Генплана. Но уже работать у него не предлагал.

Таков исчерпывающий перечень моих связей с Н.А. Вознесенским за все годы. Тем не менее режиссерам «заговора» почему-то понадобилось изобразить меня, в числе группы ученых-экономистов, «сторонником» и «последователем» Вознесенского. И вскоре над моей головой сгустились тучи.

Орудием выполнения этого плана Берии—Маленкова сделался П.Н. Федосеев, в то время редактор журнала «Большевик». Журнал на своих страницах довольно широко пропагандировал книгу Вознесенского «Военная экономика». И это было вполне естественно. Книга по содержанию заслуживала высокой оценки. Кроме того, всем было известно, что книга апробирована Сталиным и получила Сталинскую премию 1-й степени.

Но теперь Вознесенский объявлен государственным преступником, а доброе слово о его книге стало криминалом. И Федосеев, чтобы спасти свою шкуру, принимает на себя постыдную роль клеветника и доносчика. С помощью Л.Ф. Ильичева, который тоже входил в редколлегию «Большевика» и был моим заместителем по Агитпропу, Федосеев начинает писать заведомо ложные доносы в ЦК, В них он сочиняет версию, что среди ученых-экономистов в редакции подчиненного ему журнала «Большевик» и в Агитпропе ЦК существовала «школка Вознесенского». Он оговаривает большую группу академиков, членкоров, профессоров: К. Островитянова, Л. Гантовского, И. Кузминова, Ф. Кошелева, меня и других, видимо, только по тому внешнему признаку, что мы — экономисты.

В своем холуйском рвении угодить и выслужиться Федосеев заявляет, что на созванном Агитпропом ЦК семинаре лекторов труды классиков марксизма-ленинизма стали дополнительной литературой, а книга Вознесенского основной. Что тон на семинаре задавал академик Островитянов — «сторонник» Вознесенского. Что в книгах «Политграмота» и «Наша Родина» в главах о планировании в угоду Вознесенскому «преувеличена роль Госплана».

Теперь всё это может показаться мелким и нелепым, но в те времена таких обвинений было достаточно, чтобы отправить людей на плаху. Знал ли Федосеев, что в своих доносах он пишет заведомую ложь? Он не только знал, он изобретал эту ложь и хорошо понимал, что чем более изощренной она будет, тем больше политических дивидендов он получит за свое иудино дело.

Знал ли Федосеев, что по его доносам полетят головы с плеч целого ряда известных советских экономистов, абсолютно ни в чем не повинных? Да, знал. Но все же шел на это, чтобы амнистировать себя и даже получить за это с бериевского стола возможно более жирный кусок.

Этого деятеля впоследствии подобрал Хрущев. Федосеев стал членом ЦК партии, вице-президентом Академии наук СССР и участником «мозгового треста» при Хрущеве. И он поучал кадры философии, этике, моральным принципам коммунизма.

Именно о таких писал в своё время Некрасов:

Будешь ты чиновник с виду

И подлец душой.

Узнав о готовящемся в отношении меня решении, я зашел к Г. Маленкову, который в этот период руководил Секретариатом и аппаратом ЦК.

— Георгий Максимилианович! Вы знаете мой жизненный путь. Я — ученый. На фронт уходил из Академии наук. И самое мое горячее желание — вернуться на научную работу. Но я — член партии и не могу распоряжаться собой. Мне поручили работу в «Правде». Затем сделали главой Агитпропа ЦК. Я вполне допускаю, что мог оказаться неподходящим для этой работы. Я не вдаюсь — по каким причинам. Ну и отпустите меня с миром. Верьте, что я не цепляюсь за свою нынешнюю должность и был бы счастлив снова оказаться научным сотрудником. Но зачем искусственно инкриминировать мне деяния, которых я не совершал?

Г. Маленков посмотрел на меня и сказал спокойным и даже добродушным тоном:

— Мы давно добираемся до вас. Но всё не удавалось. А теперь не сорветесь.

И он сделал движение кулаком, изображавшее трепыхание рыбы на крючке. И я действительно почувствовал себя так, словно болтаюсь на леске, крючок вцепился в моё горло, и всякое новое усилие с моей стороны приведет к единственному результату: крючок будет вонзаться всё глубже.

Мне было очень больно: допускается явная несправедливость. Но ещё больнее было сознание того, что этот частный эпизод проливает новый свет на то большое и важное, что всю жизнь было для меня святыней.

В ту пору я в высшей степени идеалистически (в самом прекрасном значении этого слова) воспринимал всё, что относилось к руководству партии, её Центральному Комитету и аппарату ЦК. Каждый член Политбюро в моих глазах был тогда олицетворением самых благородных и возвышенных черт и морально-политических качеств. Каждое решение ЦК и даже указание аппарата ЦК воспринимались мной как святыня, И вот теперь: «мы давно до вас добирались… теперь не сорветесь».

13 июля 1949 г. состоялось решение Политбюро ЦК «О журнале „Большевик“. В нем мне были инкриминированы два обвинения.

Первое: «Отметить, что т. Шепилов, как зав. Отделом пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), оказался не на высоте в деле контроля за журналом „Большевик“.

И второе: «Указать т. Шепилову на то, что он совершил грубую ошибку, допустив рекомендацию Отделом пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) книжки Н. Вознесенского в качестве учебника для работы с секретарями райкомов партии и пропагандистскими кадрами. Отменить эти указания как ошибочные».

Всем было ясно, что участь моя как работника аппарата ЦК предрешена. И действительно, вскоре я был отставлен от руководства Агитпропом ЦК.

Начались мучительные дни, недели, месяцы напряженного, тревожного ожидания. Время было суровое. В стране вслед за триумфальной победой в Отечественной войне шла очередная грандиозная «чистка», не вызванная никакими реальными причинами. Все ночи по дворам и подъездам рыскали «черные вороны». Арестовывали совсем недавно освобожденных людей, которые сумели выжить, отбыв с 1937 года в лагерях по десять лет. Арестовывали тех, кто когда-либо принадлежал к каким-либо оппозициям, но почему-то не был забран в 1937—1938 годах. Арестовывали членов семей «врагов народа», уцелевших в прошедшие годы. Арестовывали вообще неизвестно по каким признакам.

Через 17 лет я встретил одного университетского однокашника. Он был много старше меня по возрасту. В партию вступил в 1917 году. Воевал всю Гражданскую войну. У него перебита рука. В Московском университете играл большую роль в партийной и академической жизни.

— Ну как, Феликс, жизнь и здоровье?

— Да как жизнь… Ты знаешь, что я отсидел 5 с лишним лет…

— Когда, за что?

— Взяли в 1949 году.

— И что же тебе предъявили? Ты был чей шпион: американский, японский или португальский?

— Нет, мне предъявили обвинение, что в 1918 году я принадлежал к троцкистско-бухаринской оппозиции.

— Да такой оппозиции в 1918 году и не было.

— Мало ли что не было. А вот предъявили… Я то же говорил им. Просил показать мне хоть какой-нибудь учебник или статью по истории партии, где бы говорилось о существовании такой оппозиции в 1918 году.

— И что же?

— Что? А вот, смотри…

Он засучил рукав и показал мне какие-то плетеные шрамы на руке.

— И ты «признался», конечно?

— «Признался», получил по решению Особого совещания 10 лет. Успел отбыть 5 с лишним лет, в 1954 освобожден и реабилитирован. Теперь — персональный пенсионер…

Наступила зима. А я всё ещё оставался безработным. Многие изощренные в придворных делах чиновники с опаской обходили меня. При встречах на улице не узнавали.

Я собирал и обрабатывал материалы по истории коллективизации сельского хозяйства СССР. Тренировался в английском языке. Снова, как в годы учения в Институте Красной профессуры, штудировал «Науку логики» Гегеля и испытывал величайшее наслаждение. В эти бесконечные вьюжные ночи я забывался с томиками Чехова, Блока, Есенина. Помню, что в этот период много радости доставляли мне «Угрюм-река» и «Емельян Пугачев» Вячеслава Шишкова.

Положение безработного казалось мне величайшей нелепостью. У меня есть руки и голова. Мой мозг ясен. Я многое могу дать моей партии и моему народу. И я — месяцы в бездействии. Кому это нужно? Просил ЦК дать мне какую-нибудь, хотя бы временную, работу. После моих настойчивых просьб мне было сказано, что я могу «пока помочь в редактировании материалов» в том же злополучном журнале «Большевик».

К моему счастью, главным редактором здесь оказался мой однополчанин Сергей Михайлович Абалин. Ученый-историк, он, как и я, в июне 1941 г. пошел добровольцем на фронт, и вместе мы нюхали порох не в одной битве — за Москву, Сталинград и т.д. Внешне — русский атлет, с красивым лицом и вьющимися каштановыми волосами, по натуре своей Сергей Михайлович был мягок, деликатен, нежен, очень впечатлителен и душевно раним. Он был чистейший и преданнейший партии человек. Эти качества привели его через несколько лет к трагической развязке. Показалось, что как редактору «Большевика», ему «не доверяют». Он написал об этом короткое письмо, которое его жена несколько лет спустя мне показала. Затем отправил своих домашних на дачу, принес в кухню кресло, сел в него и открыл краны газовой плиты.

Мир праху твоему, милый Сережа.

Встретил он меня с большой сердечностью и искренне переживал за меня. Я, изголодавшись по делу, погрузился в черновую редакционную работу, хотя и не имел в редакции никакой формальной должности. Переворошил груду работ публицистов США и написал большую полемическую статью «Оруженосцы американского империализма». Рецензировал и правил поступавшие в редакцию материалы. Я работал запоем, без отдыха, и старался гнать от себя тяжелые думы и мрачные предчувствия.

С этим и наступили в стране торжественные дни 70-летия И.В. Сталина.

21 декабря 1949 года. В утренних газетах опубликовано большое письмо Сталину от ЦК партии и Совета Министров. Указом Верховного Совета Сталин награждался Орденом Ленина. По части наград самому себе Сталин всегда был очень строг и сдержан…

Я всё ещё был безработным и жил в тревожном ожидании. Конечно, никто не подумал пригласить меня на юбилей. Без всякой надежды на успех я в канун высокоторжественного дня позвонил в секретариат Г. Маленкова и, к моему удивлению, получил билет на торжества.

Билет оказался хорошим, во второй ложе бельэтажа, почти у сцены.

И вот я в Большом театре. На сцене, среди моря цветов и алых знамен, огромный портрет Сталина. В президиуме — члены Политбюро и лидеры многих компартий. Сталин — в мундире генералиссимуса. Рядом с ним Мао Цзэдун в темно-сером кителе гражданского покроя, таком же, какой обычно носил Сталин…

Когда отзвучали восторженные речи, президиум заседания и весь зал стоя долго рукоплещут Сталину. Все ожидали, что вот сейчас он взойдет на трибуну и произнесет свою, как всегда, ювелирно отделанную речь. Или скажет хотя бы несколько благодарственных фраз. Или простое спасибо за теплоту и сердечность, с которыми обратились к нему все выступавшие гости со всего мира. Но Сталин не идет к трибуне. Глядя безучастным взглядом в зал, он медленно хлопает в ладоши. Овации нарастают. Сталин не меняет ни выражения, ни позы. Зал неистовствует, требуя выступления. Сталин сохраняет свою невозмутимость.

Так проходит три, пять, семь — не знаю сколько минут.

Наконец заседание объявляется закрытым.

Потом ещё долгие-долгие месяцы в «Правде» печатались нескончаемые перечни поздравительных телеграмм Сталину в связи с 70-летием.

…Наступил январь 1950 года. В Москве бушевали метели. Со своего девятого этажа на Большой Калужской я смотрел на закоченевшие вязы Нескучного сада. Далеко на фоне свинцового неба гордо высилась Спасская башня Кремля.

Витуся поступила в Архитектурный институт. Вечерами приходили студенты. Говорили о новинках литературы, о новых постановках в театрах, о выставках живописи. Я пристально всматривался в их лица, слушал рассуждения. Формировалось новое поколение людей, особое, другое, непохожее на мое. Какое же оно? О чем думает? О чем мечтает? Каковы его идеалы? Продолжит ли оно традиции моего поколения — «комсомольцев двадцатого года»? Или подвергнет их ревизии? В каком направлении?

Меня неодолимо тянуло к этой новой человеческой поросли, хотелось понять их души и чувства. «Здравствуй, племя молодое, незнакомое…»

Я с радостью отмечал, что формируется поколение людей более развитых и образованных, чем были мы в их годы. И с большим раздумьем и тревогой подмечал в них всё нарастающие элементы критицизма в отношении многих сторон нашей действительности. Мы росли коммунистами-фанатиками, коммунистами-одержимыми. Мы были нетерпимы в отношении всяких проявлений критицизма и скепсиса. И — наша абсолютная ортодоксальность цементировала нацию в течение десятилетий. Морально-политическое единство народа оказалось той крепостью, о которую разбились мутные волны внутренней контрреволюции и империалистических интервенций.

Но не переросла ли на каком-то этапе эта абсолютная ортодоксальность, неистовая дисциплинированность и фанатическая вера в непогрешимость руководства в слепую покорность? В ту покорность, которая привела в конечном счете к единоличной диктатуре Сталина, к чудовищному произволу Ежова—Берии и компании?

Не является ли нарастающий критицизм нашей чудесной молодежи тем могучим живительным эликсиром, который излечит наше общество от склеротического затвердения сосудов жизни? И тогда действительно будут восстановлены ленинские нормы критики, атмосфера истинной свободы и демократии, которые рождены были Великой революцией и пропитывали все поры жизни партии и страны при Ленине.

И не только восстановлены, но и развиты и расширены в огромной мере. Прошло ведь уже несколько десятилетий существования советской власти. Создано многонациональное государство, могучий экономический базис общества. Теперь весь ход истории повелевает нам властно утвердить строй подлинного (а не формального) народовластия, изобилие материальных и духовных благ, широчайшей демократии, политических свобод, обеспечивающих неприкосновенность личности, ограждение её достоинства и прав в таких масштабах и формах, которые недоступны ни одному архидемократическому буржуазному государству.

С этими мучительными вопросами, мыслями, внутренней полемикой с самим собой бродил я поздними вьюжными вечерами и по ночам, мучимый бессонницей, по Калужской улице до Ленинских гор. Отсюда видна была вся истерзанная за день, а теперь угомонившаяся Москва. Беспредельной сыновней любовью люблю я тебя, моя родная. Тебя защищал я грудью своей в час смертельной опасности. Почему же теперь я, именно я, должен бродить здесь, у твоего изголовья, как неприкаянный? Почему вот эти рабочие руки не приносят ничего в твои закрома? Ведь это дикость несусветная!

Я чувствовал, что всё горит у меня в груди. Редкие прохожие с удивлением поглядывали на меня: наверное, в такие минуты я говорил сам с собой вслух.

Лицо обжигал лютый морозный ветер. Жалобно, как металлические венки на кладбище, стонали заледеневшие ветви старых-старых кленов. Измученный душевно, с разгоряченным мозгом брел я домой. А впереди — бесконечная, разорванная на мелкие куски бессонницей ночь… Когда же этому конец?!

Однажды в полдень раздался телефонный звонок;

— Товарищ Шепилов? Завтра к 12 часам просьба прибыть на заседание Секретариата ЦК.

Медленно потекли сутки мучительных ожиданий и раздумий. Что это может означать— худшее? Но тогда просто прислали бы «черного ворона». Выяснение каких-то обстоятельств по какому-то делу? Но тогда сказали бы, по какому — чтобы я приготовился… А всё-таки, может быть, это конец безработице. Но что могут предложить? Куда пошлют? А не все ли равно, хоть на Чукотку. Разве мне привыкать? Лишь бы работать, работать, работать…

Правда, Витуся только на первом курсе института. Ну, да устроим её как-нибудь. Я ведь прибыл в Москву, в университет, не имея здесь ни единой знакомой души. Конечно, после Якутии, после Сибири, после фронта неплохо было бы немного поработать в Москве, чтобы и Виктория закончила институт. Но раз партии нужно послать меня куда-то, какие могут быть разговоры?

На следующий день, 31 января, я прибыл в ЦК, на 5-й этаж, в зал заседаний Оргбюро. Заседание шло давно. Повестка была большая. Но мне сразу предложили из комнаты ожидания пройти в зал заседаний. Ну, значит, я не такой уж тяжкий преступник, если мне предлагается присутствовать при рассмотрении вопросов, ко мне не относящихся. Это не так часто допускается.

Председательствовал Г. Маленков. Он был в своем неизменном сером кителе «сталинке». Кратко докладывался вопрос за вопросом. Краткое обсуждение. Резюме председательствующего. Принятие решения.

Повестка исчерпана.

Маленков:

— Нам осталось рассмотреть вопрос о товарище Шепилове. Он у нас пока не у дел. А человек он образованный, опытный. Мы немножко задержались с его назначением.

И Маленков взглянул на меня с самой добродушной, доброжелательной улыбкой. Словно не было «мы давно до вас добирались… Теперь не сорветесь».

«Что всё это означает?» — думал я.

— Вот мне говорили, — продолжал Маленков, — что как-то товарищ Шепилов высказал желание: «я бы поработал инспектором ЦК». Если он не изменил своего желания и такая работа ему по душе, давайте утвердим его инспектором ЦК, а там дальше посмотрим… Как, товарищ Шепилов?

Я сказал, что согласен, и всё было решено.

Подоплеку всего этого спектакля я узнал только через несколько лет, когда стал Секретарем ЦК. Оказывается, на очередном заседании Политбюро Сталин совершенно неожиданно для всех, как это не раз бывало по другим случаям, спросил:

— А где у нас Шепилов? Что он делает? Чем занят?

Все молчали. Маленков был в некотором замешательстве: по тону Сталина он не понял, чего тот хочет: распять Шепилова или возвысить. Поэтому он сказал в нейтральных, но приятных для Сталина тонах:

— Мы все хотели с вами посоветоваться, у вас спросить, товарищ Сталин, как быть с Шепиловым.

Сталин:

— Мы покритиковали Шепилова. Но он марксистски образованный человек. Нельзя разбрасываться такими людьми.

И — судьба моя была решена.

Чем объяснить такой неожиданный поворот Сталина от отстранения меня от руководства Агитпропом ЦК до признания моей образованности и полезности? Это мог знать только Сталин.

В это время следствие по «Ленинградскому делу» было в самом разгаре. Возможно, что Берия предложил уже и юридически пристегнуть к этому делу меня или даже целую группу московских профессоров-экономистов, Сталин же захотел лишний раз дать почувствовать Берии свою самостоятельность. Или он решил не раздувать «Ленинградское дело» до космических масштабов. Ведь главное было сделано — Вознесенский устранен.

Возможно, что Сталин в эти дни прочел какую-нибудь из моих последних работ, в которой его теоретическим положениям всегда уделялось важное место и о его работах всегда говорилось весомо и сильно. Прочитав, он вспомнил обо мне и, трезво продумав всё, пришел к выводу, что при любой фантазии меня всё же трудно присоединить к «делу Вознесенского», или нецелесообразно.

Может быть, наконец, Сталин начал поиски человека, который мог бы восполнить потерю Жданова на идеологическом фронте. Словом, трудно сказать, что мог думать Сталин, бросая несколько фраз обо мне.

Но дальше всё пошло с магической быстротой и только в одном направлении.

На следующий же день я был назначен инспектором ЦК. В ту пору инспекторами назначались, как правило, бывшие первые секретари обкомов, крайкомов, члены ЦК партии. Еще через несколько дней Сталин пригласил меня к себе на длительную беседу с глазу на глаз по вопросу о создании учебника политической экономии, и вскоре мы приступили к творческой работе.

В феврале началась кампания по выборам в Верховный Совет СССР. И вот, как говорят, в один прекрасный день я получаю телеграфный бланк с красной полосой: «Правительственная».

«Рабочие, служащие, инженерно-технические работники Уральского алюминиевого завода Каменск-Уральского избирательного округа выдвинули Вас кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР».

«Рабочие Уральского Новотрубного завода…»

«Рабочие Каменск-Уральского авиационного завода…»

И пошла писать губерния.

А осенью состоялся XIX съезд партии, — который избрал меня членом Центрального Комитета.

Да, страшно жить в условиях, когда от благорасположения или неприязни, от каприза или приязни одного человека зависит твоя работа, твоя свобода, твоя жизнь, жизнь или смерть сотен, тысяч, миллионов людей.

Именно в это время «Ленинградское дело» приближалось к страшному финишу. Уже сотни людей томились в самых суровых казематах, подвергались пыткам, чтобы выбить из них личное признание в преступлениях, которые они не совершали. Измученным и истерзанным узникам предъявлялись всё новые обвинения, одно фантастичнее другого.

Первому заместителю Председателя Совета Министров СССР и Председателю Госплана СССР Н.А. Вознесенскому, секретарю ЦК ВКП(б) А.А. Кузнецову, Председателю Совета Министров РСФСР М.И. Родионову, секретарю Ленинградского обкома П.С. Попкову, секретарям Ленинградского горкома партии Я.Ф. Капустину и Г.Б. Бадаеву, председателю Ленинградского городского Совета депутатов П.Г. Лазутину и многим другим руководящим работникам Ленинградской партийной организации предъявлены были обвинения в проведении «вредительски-подрывной работы в партии».

И, конечно, подследственные должны были признать этот дикий, патологический бред.

Однако в своем последнем слове на суде Н.А. Вознесенский заявил: «Я не виноват в тех преступлениях, которые мне здесь предъявляются. Я прошу передать это Сталину».

Военная коллегия Верховного Суда СССР приговорила к смертной казни Вознесенского, Кузнецова, Родионова, Попкова, Капустина, Лазутина. Приговор был приведен в исполнение. К смертной казни и заключению в лагерях было приговорено более 200 человек.

А дальше новые секретари Ленинградской партийной организации В.М. Андрианов, Ф.Р. Козлов, Н.Г. Игнатов начали подвергать репрессиям ни в чем не повинных людей «за связь с Вознесенским», «за связь с Кузнецовым»… По таким обвинениям ещё многие сотни партийных и советских работников были посажены в тюрьмы, высланы из Ленинграда, исключены из партии.

Забегая вперед, хочу рассказать, как после смерти Сталина я, в качестве главного редактора «Правды», сопровождал Н. Хрущева в Ленинград, где проводился партийный актив. В это время первым секретарем Ленинградской партийной организации был Ф.Р. Козлов. Я находился в составе президиума актива, проходившего в Таврическом дворце. В президиум шли многочисленные записки, требовавшие привлечь к ответственности Андрианова и Козлова за нарушения революционной законности и нарочитое политическое шельмование кадров.

В перерывах многие участники актива подходили ко мне и спрашивали: почему Фрол Козлов остается секретарем? Почему он и Андрианов не привлекаются к ответственности?

Поздно ночью мы встретились с Хрущевым в особняке, в котором остановились и в котором когда-то жил А. Жданов. Поужинали. Вышли на воздух. Город-гигант дышал приглушенно. Тихо поплескивала вода о лодки у причала. Скрипели уключины. На черновато-белесом небе вяло мерцали звезды. Я рассказал Хрущеву о содержании записок в президиум, о тех заявлениях, которые делались мне участниками актива.

— У меня такое впечатление, что коммунисты единодушны в том, что Козлова нужно немедленно снимать с поста ленинградского секретаря. По-моему, и сам Козлов понимает, что он не пользуется никаким уважением и не имеет никакой поддержки в активе.

Хрущев молчал.

Я продолжал развивать эту тему. Приводил новые аргументы и факты.

— Ладно, посмотрим, — сказал Хрущев.

С реки потянуло холодом. Запахло тиной и рыбой.

На следующий день в своем выступлении на активе Хрущев сделал поразившее всех заявление:

— Что касается товарища Козлова, то если вы его поддержите ЦК тоже поддержит.

Зал ответил на это гробовым молчанием.

Вскоре я убедился, что Хрущев широко использовал такие приемы. Он брал провалившегося, дискредитировавшего себя работника, назначал его на самый высокий пост, награждал его всякими званиями и делал из него самого преданного и покорного ему человека.

Такой выдвиженец понимал, что всё его благополучие, чины, посты, вся сладкая жизнь целиком зависят от благодетеля. Достаточно одного его слова, и всё будет потеряно. Поэтому выдвиженец постоянно изощрялся, чтобы громче всех крикнуть сверххвалебную здравицу в честь Хрущева. Оказать ему любую услугу.

Так именно, по принципу личной преданности, И.А. Серов, на совести которого были тысячи загубленных жизней и который подлежал суду, оказался во главе органов государственной безопасности и стал самым приближенным человеком Хрущева. По такому же принципу Ф. Козлов вскоре стал Секретарем ЦК, заместителем Председателя Совета Министров СССР, членом Политбюро ЦК.

Однако вернусь к своему повествованию.


Жестким курсом

Красноречие Вышинского. На сессии Верховного Совета. 1941 год: в Перхушкове у маршала Жукова. Засекреченный Курчатов. Можно ли любить Украину. Секретный тост Александра Фадеева.


Бушующий шквал собраний, митингов, статей, речей, посвященных семидесятилетию Сталина, постепенно спадал. Но патетическое прославление великого вождя сохранилось в качестве абсолютно обязательного условия для каждого публичного выступления.

А жизнь шла своим чередом, и старая блудница история поражала человечество всё новыми курбетами. Все очевиднее становилась иллюзорность надежд на то, что после кровопролитнейшей Второй мировой войны наступит «на земле мир и в человецех благоволение».

В апреле 1949 года за пределами ООН и в обход ООН в Вашингтоне был подписан Северо-Атлантический пакт (НАТО). Этим пактом был учрежден агрессивный военный блок, главной целью которого стала подготовка империалистической войны против стран социализма, подавление национально-освободительных движений.

Громогласным разоблачителем НАТО на мировой арене был тогдашний заместитель министра иностранных дел СССР А.Я. Вышинский.

С Андреем Януарьевичем Вышинским я познакомился зимой 1923 года: он был моим руководителем семинара и лектором у нас на правовом факультете в МГУ на курсе уголовного процесса. В последующие годы я многократно слышал его публичные лекции, доклады, а затем как научный работник сталкивался с ним по разным поводам в системе Академии наук СССР, действительным членом которой он стал в 1939 году.

Всемирную шумную известность приобрел Вышинский в качестве государственного обвинителя на крупнейших судебных процессах по т.н. «Шахтинскому делу», «Промпартии», «Объединенного троцкистско-зиновьевского террористического центра» (1936 г.), «Параллельного троцкистского центра» (1937 г.), «Объединенного антисоветского правотроцкистского блока» (1938 г.) и многим другим.

Вышинский был безусловно человеком одаренным, натренированным оратором, умелым полемистом, с чрезвычайно быстрой, часто хлесткой реакцией на доводы оппонента. Но ораторское искусство Вышинского, которое на первых порах импонировало многим, покоилось на гнилой морально-этической основе.

Во-первых, Вышинский был непревзойденным Нарциссом. Черты нарциссизма были гипертрофированны у него до патологического предела. Выступая на партактиве или с лекцией, или на собрании, он кокетничал, манерничал, всё время любовался собой: смотрите, какой я талантливый, какой остроумный, какой находчивый… Он то и дело пересыпал свой рассказ фразами типа; «Ну, тут я, конечно, положил Идена на обе лопатки», «Я загнал секретаря США Бирнса в угол», «Я разъяснил этому прекраснодушному маниловцу Леону Блюму…»

Во-вторых, Вышинскому были органически присущи самые отталкивающие черты макиавеллизма. Ради карьеры и достижения своих целей он не гнушался никакими средствами. Это он в годы зловещих чисток, «развивая и обогащая» теорию Сталина об обострении классовой борьбы, изобрел «презумпцию политической виновности» в судебно-следственной практике, выглядевшую так: «ты обвиняешься в том, что ты американский шпион (или троцкист, или бухаринец): докажи, что ты им не являешься». Обвинение могло быть самым фантастическим и нелепым, а возможности для опровержения в условиях одиночного тюремного заключения равны нулю.

Генотипической чертой Вышинского была крайняя беспринципность. Он мог рьяно, с адвокатско-актерским блеском, защищать определенные положения, но достаточно было Сталину или Молотову, или другому руководителю дать реплику — или любым движением руки, головы, брови выразить свое недовольство или сомнение, — чтобы Вышинский тут же совершил поворот на 180 градусов и начал с таким же блеском и остроумием защищать прямо противоположное.

В силу своих морально-политических качеств Вышинский стал удобным универсальным орудием карательной политики Сталина в самые черные годы.

В своих лекциях по уголовному праву Вышинский, выспренне прикрываясь фразой «в условиях пролетарской диктатуры благо государства есть высший закон», пропагандировал изобретенную им формулировку: «Лучше осудить десять невиновных, чем оправдать одного виновного».

В качестве Генерального прокурора СССР Вышинский благословлял и освящал широкую практику необоснованных репрессий. С его определяющим участием инсценировались многочисленные судебные процессы, на которых все обвиняемые «признавались», а самые недоказанные вещи считались доказанными. На совести Вышинского как прокурора — легион загубленных жизней.

Но то было до войны. Теперь Вышинский сверкал на поприще Организации Объединенных Наций, обрушивая ежедневно на головы трепещущих империалистов Ниагару слов. В качестве дипломата Вышинский в своем красноречии не знал никаких границ и заслонов. В периоды различных международных ассамблей чуть ли не ежедневно в центральных газетах печатались по 2—3 полосы с речами Вышинского. Причем сам Вышинский частенько повторял браваду: «Я по каждому вопросу подготовляю один текст речи, произношу экспромтом другой, а печатаю третий».

Много позже, в 1956 году, на Лондонской конференции по Суэцкому вопросу, государственный секретарь США Джон Фостер Даллес, прибыв в наше посольство для встречи со мной, в ходе беседы обмолвился такой фразой:

«Я приехал к вам потому, что в вашем весьма лаконичном заявлении по прибытии в Лондон я нашел одно слово, одно, но которое дает надежду, что мы с вами можем попытаться найти общую почву для разумного подхода к решению суэцкой проблемы. Это было бы весьма затруднительно с господином Вышинским, который, само собой разумеется, заслуживал высокого уважения. Но мне трудно представить себе человека, который мог бы доплыть до конца, читая блистательные речи и заявления господина Вышинского».

И действительно, Вышинский упивался своим красноречием настолько, что ради красивой или хлесткой фразы готов был потопить существо дела.

Таков был один из самых, пожалуй, ярких представителей сталинской бюрократии. И чтобы закончить с ним, расскажу такой эпизод. Мне нужно было переделать мое выступление на сессии ООН — кажется, было это осенью 1956 года. Я прошел в кабинет нашего представителя при ООН и попросил вызвать стенографистку. Диктовал, расхаживая по кабинету, потом задумался… сел за стол… закрыл глаза рукой…

Вдруг стенографистка бросается ко мне с диким криком:

— Дмитрий Трофимович, что с вами?

С минуту мы смотрим друг на друга. Потом она приходит в себя и начинает извиняться:

— Вы знаете, ведь с Вышинским всё было именно так. Он диктовал мне именно здесь. Сначала ходил. Потом присел вот за этот же стол. Закрыл глаза рукой. Сидел минуту, две, три… Я сразу не сообразила, что произошло. Пока вызвали доктора, было уже поздно.

Да, Андрей Януарьевич умер очень легкой смертью.

…Эволюция в сторону усиления недемократических методов руководства и управления сказывалась во всех звеньях партийного и советского механизмов. Не составлял исключения и, казалось бы, демократический по самой своей природе орган — Верховный Совет СССР.

12 марта 1950 г. состоялись очередные выборы в Верховный Совет СССР. Перед этим я денно и нощно был в разъездах и выступал перед рабочими, колхозниками, интеллигенцией Каменск-Уральского избирательного округа: Уральского алюминиевого завода, Синарского трубного, авиационных заводов, Каменск-Уральской ТЭЦ, Березовского рудника по добыче золота, пригородных колхозов и совхозов.

Всюду, начиная с прославленного Свердловского Уралмаша, меня поражали могучая, первоклассная техника заводов-гигантов, напряженный труд и огромный производственный подъем среди массы строителей социализма. Всюду трогали теплота и сердечность, с которыми принимали избиратели меня — простого смертного.

И вот я впервые депутат советского парламента. Я был счастлив и горд этим. Во-первых, потому, что оказался в числе той тысячи «лучших из лучших», как именовала печать нас, которых великий двухсотмиллионный народ удостоил своим избранием. Во-вторых, потому, что я получил депутатский мандат в Совет Союза от рабочих Урала — индустриального хребта социалистической державы.

12 июня открылась первая сессия вновь избранного Верховного Совета. Зал заседаний Большого Кремлевского дворца. Я бывал здесь в прежние годы, до реконструкции, когда он именовался Андреевским залом. Места для делегации Свердловской области. Рядом со мной в креслах также избранные от Свердловской области депутаты: маршал Советского Союза Г.К. Жуков, знаменитый физик-атомщик И.В. Курчатов, уральский писатель-сказочник П.Т. Бажов и другие.

…С маршалом Жуковым я впервые встретился на фронте в 1941 году, в самые напряженные дни битвы за Москву, когда над столицей нависла смертельная опасность. Г. Жуков командовал Западным фронтом. Я только что был назначен начальником политотдела 173-й стрелковой дивизии (бывшей 21-й дивизии народного ополчения Киевского района Москвы). Дивизия состояла исключительно из москвичей-добровольцев. Вооружена она была очень плохо, стареньким оружием времен Первой мировой войны, но по духу своему и стойкости она показывала чудеса.

Дивизия приняла первый бой на Десне западнее города Кирова. В течение октября-ноября 1941 года она вела тяжелые кровопролитные сражения с ударной танковой группировкой генерала Гудериана, которая имела задачу, захватив Тулу и Каширу, ворваться в Москву через её южные подступы.

Нет таких слов и нет таких красок, чтобы описать, сколько мужества, героизма, самоотверженности проявляли воины дивизии; чтобы защитить свою белокаменную. В дивизионном боевом марше были такие слова:

В те дни враг пытался расширить

Стремительный танков прорыв,

Но встали полки у Каширы,

Сердцами столицу прикрыв.

Дивизия несла огромные потери, как и другие соединения, оборонявшие Москву, но танковые полчища врага к Москве не прорвались.

Стояли небывалые для ноября лютые морозы. Командир дивизии полковник Александр Богданов и я отправились из-под Каширы в штаб Западного фронта просить пополнения дивизии москвичей людьми и оружием. Штаб помещался в подмосковном Перхушково. На всем протяжении пути мы видели, как ощерилась Москва и её подступы окопами, завалами, противотанковыми рвами, ежами, надолбами, артиллерийскими орудиями, зенитками, проволочными заграждениями, баррикадами, аэростатами — в готовности умереть, но не сдаться.

Часов в 11 вечера я был в Перхушкове в домике у члена Военного совета фронта Н.А. Булганина. За время пути мои ноги в сапогах и всё тело в солдатской шинелишке превратились в сосульки. Я не чувствовал пальцев, а губы одеревенели. После чада артиллерийского огня дивизии, окровавленных бинтов тысяч раненых, вспоротой воронками земли, окаменевших на жгучем морозе трупов людей и лошадей меня поразила обстановка тишины и даже какого-то уюта в Военном совете фронта. В приемной Н. Булганина было чисто и тепло. За отдернутой занавеской напевал убаюкивающую песенку пузатый тульский самовар.

Н. Булганин с явным доброжелательством выслушал мой краткий доклад о боевых действиях дивизии. Похвалил дивизию и москвичей. Распорядился о награждениях отличившихся воинов боевыми орденами и медалями.

Обещал срочно пополнить дивизию боевой техникой и людьми.

Часов около трех ночи мы с комдивом вошли в кабинет командующего фронтом Г. Жукова. С первой же встречи маршал Жуков оставлял неизгладимое впечатление. Умное благородное лицо, высокий светлый лоб, серые проницательные глаза, крепко сбитая фигура, чеканный шаг по комнате, ясные и точные формулировки мыслей и требований — всё свидетельствовало о большой внутренней силе, уверенности в себе, несгибаемой воле, великолепной вымуштрованной организованности.

Мы с комдивом доложили кратко о боевых действиях дивизии, её нынешнем состоянии и наших просьбах о доукомплектовании. Маршал сказал, отчеканивая каждое слово:

— Дралась дивизия неплохо. Отличившихся наградим. Людским составом пополним. Оружие дадим. Не теряя ни минуты готовьтесь к вводу дивизии в бой в самое ближайшее время. Сохранять полную боевую готовность непрерывно.

Комдив доложил Жукову, что в первом же бою с танками противника дивизию самовольно покинул командир артиллерийского полка Глотов. Жуков нажал кнопку звонка. Вошел генерал.

Жуков:

— Комдив 173-й докладывает, что в разгар боя дивизию покинул командир артполка полковник Глотов. Полковника Глотова разыскать и расстрелять.

…Через 25 лет, в дни празднования годовщины разгрома немцев под Москвой, маршалу Жукову на собрании ученых был, в числе других, задан вопрос:

— Верно ли, что Сталин был очень жесток?

— Верно. Я сам был очень жесток. Обстановка требовала.

…Сделав несколько энергичных шагов по комнате, Жуков сказал:

— Для некоторых командиров понятия чести, должно быть, не существует. Маршал одевается в крестьянскую дерюгу и в лаптях выходит из окружения. Какой позор. Запугали себя окружением. Так будем воевать — государство потеряем. Да, государство потеряем. Всего хорошего. Приказываю: при любых работах по доукомплектованию сохранять исправно полную боевую готовность дивизии.

Позже я, уже в качестве начальника политотдела 4-й Гвардейской армии, ещё раз встречался на фронте с маршалом Жуковым далеко от Москвы.

После окончания тяжелых, но победоносных сражений за Сталинград моя армия была помыта, обмундирована, доукомплектована. Теперь мы имели первоклассное стрелковое оружие и мощную артиллерию. Боевые действия армии поддерживали крупные танковые и авиационные соединения.

Одна беда: командовать армией прислали совершенно неподходящего человека, с очень низкой общей культурой и малограмотного в военном отношении. По иронии судьбы это был тот самый маршал, переодевшийся в крестьянскую одежду и выходивший из окружения в лаптях, о котором нам говорил в студеную ночь в Перхушкове в 1941 году Г.К. Жуков. Это был Г.И. Кулик. Его разжаловали из маршалов в генерал-лейтенанты, некоторое время он обитал где-то в недрах военного министерства, а потом упросил Сталина дать ему возможность загладить свою вину на фронте.

И вот в нашей гвардейской армии, в штабе которой, в корпусах, дивизиях, полках собрались по-настоящему образованные, грамотные в военном отношении, закаленные в боях офицеры и генералы, командующим оказался круглый невежда. Это был один из тех «конников» периода Гражданской войны, который ни на вершок не продвинулся в своем развитии за целую историческую эпоху. По своему кругозору, уровню культуры и моральному облику это был старорежимный фельдфебель-держиморда. Он совершенно не понимал ни роли новейшей сложной боевой техники, ни искусства взаимодействия различных родов войск. Всё командование Кулик сводил к крикам, брани и неизменным наставлениям: «Если кто не выполняет приказания — плеткой его в морду».

И вот такой держиморда, попав в нашу прославленную и великолепно дравшуюся армию, начал куролесить. Армия вела наступательные бои с рубежа Ахтырка—Котельва—Опошня с задачей выхода к Днепру. Перед фронтом армии действовали сильная механизированная и танковая группировка, включавшая такие отборные гитлеровские дивизии, как «Мертвая голова», «Великая Германия», «Гитлерюгенд» и другие. В разгар операции, когда нужно управлять боем, Г. Кулик мог бросить командный пункт, забраться куда-нибудь в роту, сесть за пулемет и вести огонь в сторону противника: «пусть дойдет до Ставки и Сталина, какой храбрец Кулик». Или самовольно, без приказа штаба фронта мог повернуть фланг армии не в заданном направлении, чтобы «поучаствовать» во взятии крупного города и тем прославиться.

Я вынужден был обратиться с рапортом в Военный совет фронта о полном несоответствии Г. Кулика занимаемому посту.

В ходе операции 21 сентября 1943 года к нам на командный пункт прибыл представитель Ставки маршал Жуков. На наблюдательном пункте собрали нескольких командиров корпусов и дивизий. Выслушав краткие доклады командиров, Г. Жуков в очень скупых выражениях с предельной ясностью оценил обстановку, внес коррективы в дислокацию частей и в план операции. Суровую отповедь дал он поведению и методам командования Кулика. Он приказал Кулику не вмешиваться больше в командование боевой операцией, возложив эти функции на заместителя командующего. Вскоре, к счастью, Кулик был отстранен.

Маршал Жуков был высоко одаренным и выдающимся советским полководцем. На фронте у него не было мягкости и деликатности А.М. Василевского, сдержанности и корректности К.К. Рокоссовского (под командованием которого я участвовал в Сталинградской битве). Он был суров, непреклонен, порою груб. Но каждая порученная ему фронтовая (или нескольких фронтов) операция оплодотворялась его полководческим даром. Жукова по заслугам сопровождала легендарная слава: «Где Жуков — там победа».

Я относился к Жукову с огромным уважением и почитанием.

С войны Жуков вернулся трижды Героем Советского Союза и закрепился в сознании всего народа как самый популярный и прославленный полководец. По этой причине (Сталин не любил делить ни с кем никакой славы) или по другим, но он вдруг был отстранен от всех своих постов в Москве и направлен в Свердловск командовать войсками Уральского военного округа.

И вот мы в депутатских креслах в Большом Кремлевском дворце. Вспоминаем фронтовые времена. И тут же рядом Игорь Васильевич Курчатов — крупнейший ученый-физик в области использования атомной энергии и руководитель работ по управлению ядерными реакциями застенчиво и как бы виновато говорит о себе: он настолько засекречен и занят, что ему не разрешен был даже выезд на Урал для встречи со своими избирателями, чем он очень огорчен.

Действительно, И.В. Курчатов был лицом сверхзасекреченным. До августа 1945 года, пока над Хиросимой и Нагасаки не взорвалось оружие чудовищной разрушительной силы, мы, советские ученые, не имевшие к этому делу прямого отношения, мало что знали об атомной проблематике. Даже в кругах Академии наук было широко распространено мнение, что работа в области ядерной физики бесперспективна, т. к. для осуществления ядерных превращений нужно затратить больше реальной энергии, чем будет получено освобожденной энергии.

В Соединенных Штатах Америки все работы в области атомной энергии велись в обстановке строжайшей тайны.

О наших же работах в области ядерной энергии вообще никто не произносил ни слова. Лишь в кругу близко стоящих к правительственным сферам таинственно называлось имя Курчатова как главного теоретика и организатора этих работ.

Лишь много позже стало известно, что выдающийся советский ученый и организатор И.В. Курчатов уже весной 1939 г. поставил вопрос перед правительством о возможном оборонном значении работ по осуществлению самоподдерживающейся ядерной цепной реакции, имея в виду лихорадочные попытки фашистской Германии создать ядерное оружие. Как впоследствии писал академик А.И. Александров, уже тогда оценивалось, что деление одного килограмма урана вызовет выделение энергии, равной взрыву 20 тысяч тонн тола.

Преодолевая величайшие трудности, под руководством Игоря Васильевича Курчатова коллектив советских ученых — физиков, химиков, металлургов, инженеров, рабочих проник в тайну производства плутония — ядерной взрывчатки. Первый советский экспериментальный атомный реактор на ураново-графитовой основе 25 декабря 1946 г. был пущен. А в 1949 г. Советский Союз, опрокинув все пессимистические прогнозы американцев, произвел испытание атомного оружия. Это знаменовало собой конец монополии США на ядерное оружие, со всеми вытекающими отсюда последствиями на мировой арене.

И вот я сижу рядом с Игорем Васильевичем, смотрю на него и думаю: в какие же тайны материи проник мозг этого человека. Какие исполинские силы Вселенной обуздали эти руки. В последующие годы я неоднократно слушал сообщения Курчатова в высших органах власти.

Павел Петрович Бажов, с добрыми, ласковыми глазами, чем-то напоминающий рождественского Деда Мороза, обольщает нас рассказами о сказочных красотах Урала.

…Работа сессии шла «нормально» — как работа всех предыдущих и последующих сессий Верховного Совета.

Без каких-либо вопросов и обсуждений на заседаниях палат единогласно принимались заготовленные предложения о председателях и заместителях Председателей Совета Союза и Совета Национальностей, о порядке дня сессии, о составе постоянных комиссий законодательных предположений, бюджетной и по иностранным делам. В последующие годы было прибавлено ещё несколько комиссий (экономическая, по науке и культуре). Но все знают, что комиссии эти никакой роли в жизни государства не играют и чаще всего не работают вообще, хотя могли бы быть очень важными инструментами советской парламентской демократии.

Дальше обычно заслушиваются доклады о государственном бюджете и народнохозяйственном плане на предстоящий год. По этим докладам в течение нескольких дней в обеих палатах ведутся прения. Но эти прения на 9/10 никакой связи с содержанием докладов не имеют. Депутаты, которым предназначено выступать, прибывают на сессии с заранее подготовленным текстом, который во всех случаях представляет собой самоотчет или сообщение о положении дел (или выполнении плана) в данной республике, области, на предприятии, в колхозе, отрасли культуры. На проектировку бюджета или плана ход прений никакого влияния не оказывает, хотя иногда ради декорума по окончании прений и «подкидывается» какая-то сумма на такой-то объект, упомянутый в прениях.

Иногда на сессию выносится какой-нибудь международный вопрос. В таком случае заранее в аппарате ЦК и в редакции «Правды» заготавливается несколько текстов речей в прениях, каждая из которых вручается для произнесения определенному депутату: секретарю обкома, академику, военачальнику, сталевару, доярке, учительнице.

Председатель Совета Министров и члены правительства — министры, идя на сессию, и не помышляют о том, что нужно доказать депутатам, убедить их в правильности линии и практической деятельности правительства или данного министерства, испросить согласия на такие-то важнейшие мероприятия на предстоящий год и т.д. Они знают, что фактически никто из них не подотчетен парламенту.

Ни один из руководителей, идя на сессию, не опасается, что он может здесь подвергнуться критике. Все депутаты достаточно дисциплинированны и знают, что критиковать кого-либо из руководителей можно лишь в том случае, если на это дана команда сверху. Тогда уже каждый из выступающих должен присоединиться к критике и подвесить на критикуемого свою гирю. Иначе он может быть заподозрен в сочувствии к тому, в отношении которого сверху «дана команда».

При сложившихся порядках функционирования советской демократии совершенно исключается такая процедура: скажем, Председатель Совета Министров Н. Хрущев вносит на рассмотрение сессии проект Закона о реорганизации управления промышленностью: ликвидации министерств и переходе к системе совнархозов. Одни депутаты поддерживают законопроект. Другие возражают. Третьи принимают основу законопроекта, но вносят поправки, дополнения. В споре рождается истина.

Голосование выявляет волю большинства. Законопроект со всеми поправками, изменениями, дополнениями, пройдя через горнило коллективной мысли и коллективного опыта депутатов, становится Законом. Меньшинство подчиняется большинству.

Повторяю, такой, казалось бы, совершенно нормальный порядок работы высокой ассамблеи у нас абсолютно исключен, Никаких вопросов по законопроектам, тем более с оттенком сомнения, на сессиях задавать не принято. Обсуждение ведется только в духе безоговорочного одобрения доклада и законопроекта, т.е. теряет всякие элементы обсуждения. Голосование может дать только единственный результат — единогласное утверждение выдвинутых предложений, т.е. теряет смысл и цель само голосование.

За 8 лет моего пребывания в депутатах Верховного Совета СССР не было ни единого случая, чтобы какой-либо депутат по какому-либо вопросу даже в стадии обсуждения высказался отрицательно по проекту, а тем более проголосовал бы против или хотя бы воздержался от голосования. Не было такого случая ни до меня, ни после меня. А если бы такой случай произошел, если бы по проекту, внесенному на сессию Сталиным, Хрущевым или любым другим руководителем кто-то из депутатов высказался или проголосовал против или даже воздержался при голосовании, то он был бы объявлен антипартийным человеком или душевнобольным. Поэтому с таким неизменным и абсолютным единодушием обсуждаются и решаются на сессиях все вопросы.

В свободное от заседаний время депутатов хорошо и бесплатно кормят. На время сессий обычно организуется выставка промтоваров или открывается магазин, где депутаты могут приобрести дефицитные вещи: шерстяные кофты, обувь, продукты и пр. По вечерам депутатов водят на спектакли.

На пятый или шестой день сессии без каких-либо обсуждений, вопросов, персональных отводов, единогласно утверждаются все указы, принятые между сессиями, а на первых сессиях после выборов открытым голосованием избирается Президиум Верховного Совета СССР и утверждается правительство — Совет Министров СССР.

Нагруженные покупками, депутаты разъезжаются по домам до следующего года.

Такой была сессия и на этот раз.

Через 5 лет снова собралась очередная сессия Верховного Совета. И снова мы оказались с маршалом Жуковым на соседних креслах. Только теперь он был министром обороны Советского Союза, а я — Секретарем Центрального Комитета партии. Оба мы — кандидаты в члены Президиума ЦК. И сидели мы уже не в зале, а в президиуме сессии.

Сессия двигалась вперед с равномерностью и безупречностью идеально отлаженного механизма, действующего на холостом ходу. Помощники же время от времени подносили нам папки с бумагами, требовавшими срочного рассмотрения.

Вдруг Георгий Константинович обратился ко мне с вопросом:

— Слушай, Дмитрий Трофимович, ты у нас теоретик, разъясни мне пожалуйста — зачем мы каждый год устраиваем такую петрушку?

— Какую петрушку?

— А вот такие сессии. Ведь все мы люди занятые. У каждого дел по горло. Зачем же мы отрываем тысячи занятых людей на такие сессии, которые ничего на деле не обсуждают и ничего не решают? Кого мы обманываем?

Я перевел это в шутку:

— Ты, Георгий Константинович, говоришь, что я теоретик. А ведь это вопрос не теоретический, а организационный. Поэтому задай его Хрущеву.

Мы посмеялись. Посмеялись, конечно, горьким смехом.

Прошло ещё 10 лет. Я пишу эти строки в декабре 1966 года. Идет очередная сессия Верховного Совета. Я уже давно не депутат. Отставлен от депутатства и четырежды Герой Советского Союза маршал Жуков. Замурована в Кремлевской стене урна с прахом Курчатова. В могиле Бажов.

Идет смена поколений. Вступившее и вступающее в жизнь поколение молодых людей воспитано на учении Маркса—Ленина. Оно не знает ни старой жизни, ни частнособственнической идеологии. Оно понимает всё величие побед социализма. Но оно знает вместе с тем, какую чашу страданий испили многие из поколения их отцов в эпоху Сталина. Сколько попрания свободы и прав личности, достоинства и чести государства принесла хрущевщина. И они не хотят мириться с такими нравами.

Через полвека после величайшей революции, какую знало человечество, они хотят жить по-настоящему свободной, демократической жизнью — по Ленину.

На опыте нашей революции и социалистического строительства во всех странах народной демократии я по-прежнему, и даже не по-прежнему, а в тысячу раз сильнее, чем прежде, убежден, что Ленин и Октябрьская революция открыли такие формы действительного народовластия и истинной демократии, с которыми не могут сравниться никакие архидемократические государства буржуазной парламентской демократии.

«Сущность Советской власти состоит в том, — говорил Ленин на I конгрессе Коммунистического Интернационала, — что постоянной и единственной основой всей государственной власти, всего государственного аппарата является массовая организация именно тех классов, которые были угнетены капитализмом… Именно те массы, которые даже в самых демократических буржуазных республиках, будучи равноправны по закону, на деле тысячами приемов и уловок отстранялись от участия в политической жизни и от пользования демократическими правами и свободами, привлекаются теперь к постоянному и непременному, притом решающему, участию в демократическом управлении государством».

Со времени написания этих слов прошло полвека. Буржуазия на историческом опыте многому научилась. Научились и мы. Мы по-настоящему выстрадали марксизм. Главное, мы создали могущественную материально-техническую базу социализма. На этой базе мы можем жить по Ленину. Мы должны жить по Ленину. Тем более, что за эти полвека сам ленинизм гигантски обогатился, впитывая в себя и переваривая многообразный опыт всех стран и мирового освободительного движения.

Мы можем и должны теперь организовать функционирование всех надстроек (от государства до философии и эстетики) на началах широчайшей всенародной демократии, истинной свободы личности социалистического общества.

В описываемый же послевоенный период это стало властным велением жизни, без воплощения которого уже нельзя было успешно двигаться вперед высокими темпами ни в каких сферах общественной жизни. Но на поверхность выбивалось явное опасение вступить на этот путь. Мы чувствовали это в государственном строительстве и в партийной жизни. Мы чувствовали это и в сфере идеологии.

Жесткий тон в идеологических вопросах, взятый в докладах А. Жданова и в решениях ЦК по литературе, общественным наукам, репертуару драматических театров, музыки и кино, развивался и углублялся. После лаконичного замечания Сталина, что кое-кто «пытается погасить огонь великого учения Павлова», началась кампания по разоблачению антипавловцев. Было в этой кампании много положительного. Но не обошлось, как и во многих других случаях, без перегибов.

Не могло не принести ущерба науке направление в этой связи огня критики на выдающегося ученика И.П. Павлова, крупнейшего советского физиолога, Героя Социалистического Труда А. Орбели.

В мае 1950 г. в «Правде» была опубликована статья профессора Тбилисского университета Чикобавы «О некоторых вопросах советского языкознания». Она положила начало широкой дискуссии в этой области науки, завершившейся публикацией знаменитой статьи Сталина «Относительно марксизма в языкознании».

И здесь Сталин не мог обойтись без предельной политизации этой научной проблемы и без доведения своей критики до криминальных характеристик. Он обвинил всемирно известного лингвиста и археолога академика Н.Я. Марра в аракчеевщине. Конечно, всё сказанное Сталиным в его статье объявлено было сразу святая святых, классикой. «Новое учение» о языке, созданное академиком Марром, предано было анафеме, и возможность всякой дискуссии в вопросах языкознания была гильотинирована.

К сожалению, с тяжелой руки Сталина у нас часто в теоретических вопросах организационно-административный подход доминировал над идейным. Забывается та элементарная истина, что с идеями надо бороться идеями.

В художественной литературе и в драматургии в этот период всеми средствами поддерживались помпезные, лакировочные, культовые произведения и постановки, хотя они явно грешили отходом от исторической правды и невысоким художественным уровнем. А что-то новое, живое, созданное не по установке сверху, подвергалось жестокой экзекуции.

Доведение критики художественных произведений до серьезных политических обвинений имело особенно серьезное значение, когда речь шла о произведениях, созданных в национальных республиках. Так было, в частности, в описываемый период с творчеством известного украинского поэта В. Сосюры. Он опубликовал стихотворение «Люби Украину».

Люби Украину, как солнце, как свет,

Как ветер, и травы, и воды…

Люби Украину — простор вековой,

Гордись ты своей Украиной,

Красой её, новой и вечно живой

И речью её соловьиной…

Сталин нашел, что это — воспевание «Украины вообще», «вне времени и пространства», «извечной Украины». Значит, это «националистический подход». Под таким творчеством-де подпишется «любой недруг украинского народа из националистического лагеря, скажем Петлюра, Бандера и т.п.».

Конечно, Сталин не мог обойтись без острых блюд. Поэтому и здесь критика доводится до отождествления автора с Бандерой и Петлюрой. В итоге В. Сосюра был обвинен в национализме. Все характеристики, данные стихотворению и автору Сталиным, нашли отражение в большой редакционной статье в «Правде». И никакие силы в мире не могли теперь избавить автора от инкриминируемой ему вины.

Попутно же политические обвинения были предъявлены: поэту Максиму Рыльскому за положительный отзыв о стихотворении Сосюры, со ссылкой, конечно, что Максим Рыльский и сам в прошлом не избежал идеологических серьезных ошибок; поэту А. Прокофьеву за «советизацию» перевода стихотворения; редактору В. Друзину за публикацию стихотворения в журнале «Звезда».

Так же остро была раскритикована Сталиным после просмотра опера К. Данькевича «Богдан Хмельницкий», показанная во время украинской декады в Москве. Конечно, после замечаний Сталина вся декада была отравлена. Тем более что Сталин не мог говорить: «авторы упустили», «композитор не учел». Он во всем видел непременно антигосударственный умысел, нарочитый подкоп: «на сцене не показана польская шляхта, её почему-то упрятали от зрителя».

Эта неистребимая подозрительность Сталина приводила порой к самым роковым последствиям, ибо она воспринималась, становилась присущей всем звеньям государственного и партийного аппаратов.

Даже, казалось бы, политически безупречный и воинствующий роман Александра Фадеева «Молодая гвардия» совершенно неожиданно признан был Сталиным во многом идейно порочным.

Известно, что роман А. Фадеева, вышедший в 1945 г., сразу снискал себе огромную популярность и безоговорочное признание у молодежи и среди широких кругов советского народа вообще. Роман получил "Сталинскую премию 1-й степени. Инсценировка романа была осуществлена на подмостках десятков театров страны. Роман получил широкое распространение и за рубежом.

И вдруг после всего этого Сталин, вообще очень доброжелательно относившийся к Фадееву, неожиданно для всех высказал автору ряд серьезных замечаний, По мнению Сталина, в романе:

во-первых, слабо разработаны образы людей старшего поколения, большевиков-подпольщиков («отцов»);

во-вторых, переоценена политическая зрелость людей молодого поколения — Олега Кошевого и других («детей»);

в-третьих, неправдиво нарисованы картины первого периода войны — эвакуация материальных ценностей, населения и отступления армии; на самом деле-де всё это с самого начала войны носило планомерный и организованный характер.

А. Фадеев по природе своей был человеком очень мнительным и душевно ранимым. Но после критики нашел в себе внутренние силы сесть за серьезную переработку романа. Новое издание «Молодой гвардии» вышло в свет в 1951 году.

Я далеко не уверен, что такая переработка была оправдана. Думаю, что с точки зрения исторической правды и художественных достоинств романа новая редакция его не была шагом вперед. Александр Фадеев же в этой связи пережил большую душевную драму. Он поступил как верный солдат, выполнил приказание. Но я не поручился бы, что он был убежден в необходимости такой предписанной ему переработки. Однако новое издание получило одобрение Сталина и всей партийной печати. А в декабре того же года в связи с 50-летием А. Фадеев был награжден орденом Ленина.

Для проводов этого уходящего и для встречи нового 1952 года собрались у меня дома на Калужской улице. Были: А. Фадеев с женой — артисткой МХАТа А.О. Степановой; академики П.Ф. Юдин, К.К. Островитянов, А.В. Топчиев, композитор Т.Н. Хренников с супругами, начинающая тогда молодая певица, а затем солистка Большого театра Лариса Авдеева и мои родные — жена Марианна и её сестра Галина. Сверкала своим убранством елка. Вкусно пахло хвоей. Своим чудесным меццо исполняла романсы Чайковского Л. Авдеева. Наигрывал и напевал свои задушевные песни и арии из опер Тихон Николаевич. Потом пели все. Было непринужденно, приятно и весело.

Из столовой перешли в мой рабочий кабинет. Говорили о науке, о музыке, о театре… Александр Александрович сверкал остроумием. Его высокий голос и очень своеобразный, отрывистый смех доминировал над всем. В ходе какого-то бурного спора академиков он подошел ко мне и таинственно шепнул:

— Есть срочное и важное предложение. Может быть, выйдем в столовую?

Я последовал его призыву.

То же самое шепнул Фадеев и П.Ф. Юдину.

Когда мы сошлись втроем в столовой, он сказал:

— Давайте выпьем хорошую чарку за Сталина.

Выпили.

Постепенно в столовую опять стянулись все. Александр Александрович рассказывал всякие эпизоды. Изображал некоторых писателей и артистов. Пел. И больше всех смеялся на высоких нотах.

Разошлись утром.

А. Фадеев был фанатически предан партии. Слово партии, слово Сталина, указания аппарата ЦК — были для него абсолютно непреложными. Может быть, я ошибаюсь (я не настолько близко и долго знал Александра Александровича), но для Фадеева, как и для многих других коммунистов, Сталин был олицетворением величия, мудрости и моральной силы партии. И он не позволял себе даже перед самим собой ставить под сомнение действия Сталина. Партия — всегда права. Сталин — это партия. Значит — так нужно. И Фадеев был безупречен в своем исполнительстве на посту Генерального секретаря Союза советских писателей, как безупречны были тысячи и тысячи других коммунистов, абсолютная честность которых неоспорима.

Но после XX съезда партии начали спадать покровы, и за ними развертывалась страшная правда о том, до всей глубины чего мысли не проникали. И это, возможно, явилось одним из факторов, даже главным фактором трагической развязки 13 мая 1956 г., когда Фадеев покончил с собой.

Из нашего великого и вместе с тем тяжкого исторического опыта в числе других следует сделать и такой вывод: надо больше доверять людям, в том числе людям из нашей интеллигенции.

Советская интеллигенция вышла из глубинных недр народа. Вместе с ним она пережила все тяготы периода становления и укрепления Советского государства: голодала, плохо одевалась, жила в неблагоустроенных квартирах, но самоотверженно трудилась. Под руководством партии её старые кадры — профессора, учителя, воспитатели, инженеры, врачи создали могучее племя молодой технической интеллигенции, которое возглавило великую индустриальную революцию в стране. Она выдвинула из своей среды обширный слой организаторов и руководителей крупного социалистического сельского хозяйства. Она явилась движущей силой величайшей культурной революции в нашей многонациональной стране. Она подверглась наибольшим опустошениям в зловещие годы беззаконий, но сохранила несокрушимую преданность своему народу, своей Отчизне, социалистическим идеалам. Она дала фронту полководцев, командные, политические и технические кадры, конструкторов, инженеров, организаторов и производственников в тылу, обеспечивших победу в Великой Отечественной войне. В грандиозном процессе созидания развитого социалистического общества она является организующей силой в государственной, общественной, культурной, идеологической сферах жизни и деятельности советского общества.

История преподнесла нам предметные уроки — какую тяжкую цену уплатило наше общество, какие невосполнимые потери понесло оно за необоснованное недоверие к различным представителям и даже целым группам советской интеллигенции.


Учебник политэкономии

«А то могут подумать, что Шепилов Маркса не знает». Сталин как марксист. Работаем в доме Горького. Сталин как редактор. Как меня выводили из Большого театра. Волшебство Неждановой. Ещё год на доработку учебника.


Я — инспектор Центрального Комитета партии. Маленький кабинет на третьем этаже. Окно, выходящее на Ильинку. Есть даже крошечная приемная. А в ней у телефонов — молоденькая девушка, секретарь Галя Павлова.

По сравнению с круглосуточным кипением в Агитпропе здесь — тишина. Мне дают отдельные поручения. А всё свободное время я посвящаю работе над новым учебником по политической экономии.

Еще задолго до войны Сталин указал на необходимость подготовить добротный учебник по политической экономии. Эта работа была поручена члену-корреспонденту Академии наук СССР Л. А. Леонтьеву. На протяжении десятка лет Л. Леонтьев подготавливал один вариант учебника за другим. Но ни один из них не удовлетворял Сталина, и он требовал дальнейшего усовершенствования текста.

За несколько месяцев до войны Л. Леонтьев подготовил очередной вариант макета. По указанию Сталина создана была комиссия Политбюро ЦК для просмотра текста. 29 января 1941 года Сталин высказал членам Комиссии и автору свои замечания по данному проекту. Война, однако, прервала работу над учебником. Но с переходом к мирному строительству дело возобновилось. Л.А. Леонтьев снова подготовил то ли четырнадцатый, то ли пятнадцатый вариант. Однако Сталина и он не удовлетворил. По его указанию 22 февраля 1950 г. было поручено комиссии под председательством Секретаря ЦК Г. Маленкова в месячный срок доработать последний вариант и представить его в Политбюро.

В эти дни я был вызван на пятый этаж к Г. Маленкову. В его огромном кабинете я застал необычную для этих стен комплектаторскую работу. В кабинет поставлены были высоченные с застекленными дверцами шкафы, и помощник Маленкова Н. Суханов устанавливал на их полки книги. Здесь уже выстроились чинно в ряд, должно быть, несколько сотен томов. Я увидел знакомые корешки сочинений Адама Смита, Давида Рикардо, Анри Сен-Симона и других. Я узнал потом, что эту библиотеку комплектовали книжными фондами Высшей партийной школы и Академии общественных наук при ЦК.

Приблизившись к шкафам, около которых я остановился, Г. Маленков с каким-то виноватым видом сказал:

— Вот, товарищ Сталин обязал политэкономией заняться. Как вы думаете, сколько нужно времени, чтобы овладеть этой наукой?

Я ответил полушутя, полусерьезно:

— Ну, если полностью освободиться от всяких других дел, то за 30—50 лет можно овладеть.

Так или иначе, но комиссия выполнила данное ей поручение и через месяц представила доработанный текст учебника. Так как в комиссии возникли некоторые разногласия по отдельным категориям политической экономии, учебник был представлен в двух вариантах, отражавших две точки зрения, хотя на самом деле различия между ними были небольшими.

Эти варианты были разосланы квалифицированным экономистам на отзыв. В числе других макет получил и я. С огромным интересом и с готовностью внести в это полезное дело свою лепту я углубился в изучение текста.

Как стало известно, Сталин остался недоволен выполненной комиссией работой, и представленный текст вызвал у него раздражение. Здесь-то и произошло событие, которое нарушило все мои планы и, возможно, изменило всю мою последующую жизнь. Речь идет о том самом походе с женой в оперетту, когда, не досмотрев спектакля, я был вызван к Сталину на «ближнюю дачу».

После этого, описанного в первой главе, эпизода душа моя была переполнена радостью и гордостью. Я перебирал одно за другим замечания Сталина. Я думал о, должно быть, тяжкой жизни этого необыкновенного человека, волею судеб оказавшегося во главе великого государства и мирового освободительного движения. Старенький китель, заштопанные носки. Почти постоянное одиночество. Говорят, что даже сын Василий и дочь Светлана не могут свободно приехать к нему на дачу, они должны предварительно испросить его разрешения. Да, тяжела ты, шапка Мономаха.

Вернувшись с «ближней дачи», я приехал в Большой Кисловский переулок и ворвался к своему другу Борису Пономареву. В трансе я сбивчиво, перескакивая с одного на другое, поведал ему о случившемся. Больше об этом я в течение длительного времени не говорил никому: это считалось тогда недозволенным и даже опасным.

Передавали шепотом близким друзьям об эпизоде с одним из очень известных коммунистических лидеров зарубежного Востока. Сталин со всем гостеприимством принимал его у себя на даче, потчевал ужином и великолепными грузинскими винами. При прощании он дал ему, в знак особого расположения, красиво оформленную коробку шоколада. Тронутый таким добросердечием лидер попросил у Сталина на память его фото с автографом. Сталин сделал это.

Но перед самым отъездом лидера к себе на родину у него, по указанию того же Сталина, в номере гостиницы «Москва» из чемодана это фото было тайно похищено и оставлена лишь коробка шоколада. Он метал громы и молнии. Уверял, что согласен оставить в гостинице всё до нитки и уехать только с одним портретом. Умолял разыскать похищенное, но никто помочь ему не мог.

Какие неведомые извилины головного мозга подсказали Сталину опасность от того, что в далекой республике, затерявшейся в непролазных джунглях, окажется его портрет с дарственной надписью, который будет рассматриваться всеми как величайшая святыня? Ответ на этот вопрос, очевидно, могут дать только психопатологи.

Передавали также о трагической судьбе одного рядового человека, которому в силу причудливо сложившихся обстоятельств Сталин подарил с личной надписью одну из своих брошюр…

Но мысли такого рода лишь молниями проблескивали у меня в мозгу. Я был просто счастлив, счастлив от сознания того, что мне предстоит большая творческая работа, так нужная, по утверждению самого Сталина, партии, народу, всему мировому коммунистическому движению.

Вскоре Л. Леонтьева, К. Островитянова, П. Юдина и меня Сталин пригласил к себе на беседу. И вот мы прибыли «на уголок». Знакомый кабинет Сталина. Нам показалось, что сам он выглядит очень здоровым, бодрым, свежим. Мы сели за стол, Сталин говорил, расхаживая по кабинету и попыхивая своей трубкой.

Он снова подверг обстоятельной критике макет, подготовленный комиссией Маленкова. Некоторые из затронутых здесь вопросов он уже излагал в беседе со мной, другие ставил впервые или же более широко. Мы все потихоньку делали себе заметки, а затем сопоставляли свои записи, и получилась единая запись беседы.

Общение со Сталиным на эти темы оставляло ощущение, что имеешь дело с человеком, который владеет темой лучше тебя. Были и иные ощущения. Вот ещё эпизод.

Позже описываемого периода, в начале ноября 1952 года в номере 20 журнала «Коммунист» (так именно с этого номера стал называться теоретический и политический журнал ЦК КПСС «Большевик») была напечатана моя статья «И.В. Сталин об экономических законах социализма».

14 ноября в 10 часов вечера мне позвонил А. Поскребышев и попросил, чтобы я позвонил домой Сталину. Я позвонил. Сталин сразу же снял трубку.

Дальше состоялся такой разговор:

— У вас есть перед глазами последний номер «Большевика»? Я прочитал вашу статью. Статья хорошая. Но в ней допущена одна неправильность. Во втором абзаце на странице 42-й вы пишете, что Сталин открыл объективный экономический закон обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил. Это неверно. Это открытие принадлежит не мне. Закон открыт был Марксом в его предисловии к «Критике политической экономии». Он указывает там, что в определенные исторические периоды производительные силы находятся в соответствии с производственными отношениями. На известной ступени развития производительные силы вступают в противоречие с существующими производственными отношениями. Тогда наступает революция. Вы, конечно, помните это положение Маркса?

— Да, я знаю это общеизвестное положение Маркса. Но ведь Маркс не формулировал это положение как экономический закон. В вашей работе это положение Маркса было развито дальше, и сформулирован был объективный экономический закон обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил.

— Это верно, конечно, что Маркс не формулировал это положение как экономический закон. Он и ряд других открытых им и очень важных теоретических положений не называл законами, но это не меняет существа дела. Я только выделил и подчеркнул данное положение Маркса, так как многие предали его забвению. Мне кажется, было бы лучше, если бы вы это место в своей статье исправили. Можно написать примерно так: Сталин внес ясность в общеизвестное положение, открытое и выдвинутое Марксом. Или вам не хочется давать такую поправку? Может быть, вам трудно это сделать. Смотрите, ведь это я для вас стараюсь, для вашего авторитета. А то могут подумать, что вот Шепилов Маркса не знает. Переиздайте сейчас эту статью и внесите в это место исправление.

— Переиздать статью в журнале трудно. Может быть, тогда издать её отдельной брошюрой и это место исправить так, как вы указали.

— Ну, что ж, так и сделайте. А то статья хорошая, а это место её портит. Всего хорошего.

…Каждый раз мы возвращались от Сталина в свою обитель в состоянии душевной взволнованности и большого творческого подъема.

Мы, естественно, гордились тем, что выполняем научную работу, имеющую такое важное значение, и под непосредственным руководством Сталина. Мы снова и снова убеждались, как глубоко и свободно владеет Сталин политической экономией, философией, исторической наукой. Как обширны его знания фактов, в том числе фактов, относящихся к давно отшумевшим историческим эпохам. Как мастерски он умеет применять абстрактные категории политической экономии для анализа конкретной действительности.

Всё, что он нам говорил, воспринималось нами как непреложная истина, всё в его указаниях казалось нам новым, важным и абсолютно правильным. Теперь, когда минуло пятнадцатилетие со дня смерти Сталина и мы постепенно начинаем разбираться в наследии прошлого, становится ясным, что нет оснований воспринимать все теоретические работы и положения Сталина в качестве непреложной марксистской истины.

Сталин был опытнейшим популяризатором марксизма-ленинизма. Он умел мастерски взять в соответствующих работах классиков всё самое главное, самое важное и подать подчас сложные исторические выводы, истины, категории, законы просто, ясно, лаконично, доступно рядовому человеку. Такова, например, его работа «Об основах ленинизма».

Сталин мог в получасовом — часовом докладе дать глубокий анализ мировых событий, освободительной борьбы и социалистического строительства за целый исторический период, на добротной теоретической базе. Опять же просто, ясно, лаконично, доступно для всех. Общеизвестно, что он делал это успешно на протяжении бурных и сложных тридцати лет.

Всё это верно. Но верно и то, что в теоретических работах Сталина есть глубокие пороки, отход в ряде вопросов от ленинских положений. Внешне безупречное и блестящее обобщение конкретной действительности при более глубоком анализе оказывается неверным отображением этой действительности. Однако это прозрение наступило у нас позже, и происходило оно очень сложно, противоречиво, порой и мучительно.

Но в тот период, о котором я сейчас пишу, сомнения в безупречности теоретических работ и личных указаний нам Сталина у нас не возникали. Сталин именовался всеми корифеем марксистско-ленинской науки, и мы, авторы учебника политической экономии, не имели в своем сознании никаких диапазонов для принятия критических волн в отношении Сталина.

Да их и самих не было, этих волн. Зарубежные антисоветские злобствования мы отвергали с порога. И правильно делали: они не давали ничего поучительного. А вся циркуляция идей в марксистском лагере, внутри страны и за рубежом, после разгрома троцкистов и правых, имела одну настроенность: работы Сталина, идеи Сталина, указания Сталина, слово Сталина — вершина марксистской мысли.

За тридцатилетие верховенства Сталина критика в партии в социологических вопросах шла постепенно на угасание и, в конечном счете, остался один-единственный творец теории и источник критики — Сталин.

Только он мог наносить, и наносил, удары: вчера по «контрабандистам» в вопросах истории партии, сегодня — по «меньшевиствующим идеалистам» в философии, завтра — по «контрреволюционным кондратьевцам» в аграрной теории, послезавтра — по «безродным космополитам» в литературе и драматургии.

Всем остальным предоставлялось одно право: прославлять гениальность идей Сталина, пропагандировать их и популяризировать. Абсолютная монополия в вопросах марксистско-ленинской теории, постепенное угасание большевистской критической мысли — это те вредоносные процессы, последствия которых оплачены нашей партией, нашим народом, мировым коммунистическим движением дорогой ценой.

…После одной из бесед Сталина с нами состоялось формальное решение Президиума ЦК, которым группе советских ученых-экономистов поручено было написать учебник политической экономии. В группу были включены: академик К.В. Островитянов, академик П.Ф. Юдин, член-корреспондент Академии наук Д.Т. Шепилов, член-корреспондент Л.А. Леонтьев, а несколько позже — действительный член Академии сельскохозяйственных наук И.Д. Лаптев и член-корреспондент А.И. Пашков.

По указанию Сталина в мае 1950 г., нас всех освободили от всех работ и общественных обязанностей и направили за город «со строгой изоляцией»: чтобы мы не отвлекались ни на какие побочные дела и в течение одного года подготовили текст учебника. Сталин предложил создать авторскому коллективу «все условия», чтобы «они ни в чем не нуждались и ни о чем не заботились, кроме работы над учебником».

Так и было всё сделано. Нам был отведен под Москвой, в Горках, прекрасный особняк. Когда-то он был построен Саввой Морозовым. Здесь с июля 1931 г. по июнь 1936 г. жил и работал Алексей Максимович Горький.

И вот душистым майским утром 1950 года мы прибыли в Горки. Въездная аллея. Двухэтажный прекрасной архитектуры особняк на высоком берегу Москвы-реки. Запущенный сад, а за ним — сосновый бор. Вода в Москве-реке — прозрачная с синевой, а за рекой бескрайние заливные луга.

Меня поселили в комнату, которую прежде занимал сын писателя — Максим Алексеевич, К.В. Островитянова — в комнате, в которой раньше жила Надежда Алексеевна — жена Горького, «Тимоша», и т.д. Мемориальные же комнаты Горького были для нас священными. Но в часы раздумий я потихоньку заходил сюда, перебирал его книги, смотрел на рабочий стол, на нестеровскую картину «Больная девушка» и так ясно видел добрые-добрые глаза Алексея Максимовича, слышал его голос, глуховатый, прерывистый, окающий.

В Горках мы прожили целый год. Работали с соблюдением строгого режима и с большим напряжением. На основе состоявшихся бесед со Сталиным мы составили план работы и программу учебника. Выявили спорные вопросы и снова попросились на беседу со Сталиным.

Сталин очень быстро откликнулся на нашу просьбу. Очередная беседа состоялась 30 мая 1950 г. в Кремле, в кабинете Сталина. Сталин был в своем обычном стареньком, довоенном сером костюме (китель и брюки) и сапогах. Он был свежевыбрит и выглядел очень бодрым. Мы ставили вопросы, Сталин отвечал на них. Иногда он сам задавал нам вопросы. Беседа продолжалась один час. При прощании Сталин сказал, что он готов встречаться тогда, когда это будет нам необходимо.

По возвращении в Горки мы вновь коллективно составили запись состоявшейся беседы. Надо сказать, что Сталин проявлял к авторам учебника суровую требовательность. В беседах он многократно подчеркивал, чтобы каждое слово было тщательно взвешено, чтобы в тексте не было ничего лишнего («болтовни»). Он требовал сочетания безупречной научности изложения с его популярностью, не впадая, однако, в вульгарность (всякое упрощенчество и вульгаризацию он именовал «базарным» стилем).

По мере подготовки нами глав о предмете политической экономии и по докапиталистическим способам производства мы посылали их Сталину на редактирование.

Редактировал он с поражающей тщательностью. Никаких мелочей для него не существовало, он «придирался» ко всему. Совершенно невозможно передать здесь те редакционные поправки, которые Сталин внес в написанные нами главы. Приведу для иллюстрации лишь некоторые примеры.

На титульном листе у нас значилось: «Политическая экономия. Краткий курс». Сталин зачеркивает слова «Краткий курс» и вставляет — «учебник».

В заголовке «Докапиталистические формации» Сталин слово «формации» заменяет словами «способы производства».

В первой главе у нас было сказано: «Возникновение человека было одним из величайших скачков в развитии природы». Сталин в этой и следующей фразе слово «скачков» заменяет словом «поворотов». В нашей фразе «предки человека жили стадами» Сталин делает поправку: «ордами, стадами».

Многочисленные редакционные поправки внес Сталин во вторую главу «Рабовладельческий способ производства». Так, во фразу «На первых порах рабство носило патриархальный характер» он добавляет «патриархальный, домашний характер». У нас было написано: «богачи давали деньги в заём, закабаляя своих должников». Сталин переделывает эту фразу таким образом: «богачи давали семена, деньги в заём, закабаляя своих должников, обращали их в рабство, отбирали землю».

Кроме многочисленных редакционных правок смыслового и стилистического характера, Сталин по ходу редакционной работы над главами иногда сам вписывал нам вставки, некоторые из которых были довольно значительными.

Так, к введению о предмете политической экономии Сталин своей рукой написал следующее дополнение: «Как видно, политическая экономия изучает не какие-либо заоблачные, оторванные от жизни вопросы, а самые реальные и актуальные вопросы, затрагивающие кровные интересы людей, общества, классов. Является ли неизбежной гибель капитализма и победа социалистической системы хозяйства, противоречат ли интересы капитализма интересам общества и прогрессивного развития человечества, является ли рабочий класс могильщиком капитализма и носителем идей освобождения общества от капитализма, — все эти и подобные им вопросы решаются различными экономистами по-разному, в зависимости от того, интересы каких классов они отражают. Этим именно и объясняется, что в настоящее время не существует единой для всех классов общества политической экономии, а существует несколько политических экономий: буржуазная политическая экономия, пролетарская политическая экономия, наконец, политическая экономия промежуточных классов, стремящаяся приспособить политическую экономию рабочего класса ко вкусам буржуазной политической экономии.

Но из этого следует, что совершенно не правы те экономисты, которые утверждают, что политическая экономия является нейтральной, непартийной наукой, что политическая экономия независима от борьбы классов в обществе и не связана прямо или косвенно с какой-либо политической партией.

Возможна ли вообще объективная, беспристрастная, не боящаяся правды политическая экономия? Безусловно возможна. Такой объективной политической экономией может быть лишь политическая экономия того класса, который не заинтересован в замазывании противоречий и язв капитализма, который не заинтересован в сохранении капиталистических порядков, интересы которого сливаются с интересами освобождения общества от капиталистического рабства, интересы которого лежат на одной линии с интересами прогрессивного развития человечества. Таким классом является рабочий класс. Поэтому объективной и бескорыстной политической экономией может быть лишь такая политическая экономия, которая опирается на интересы рабочего класса. Такой именно политической экономией и является политическая экономия марксизма-ленинизма».

В главу «Рабовладельческий способ производства» Сталин вписал следующий текст:

«Как видно, общество при рабовладельческом строе представляло довольно пеструю картину сословий и классов. Всё население в обществе разделялось на два основных сословия: сословие свободных и сословие рабов. Свободные пользовались всеми гражданскими, имущественными, политическими правами (за исключением женщин, находившихся по сути дела в рабском положении) и были отгорожены от рабов. Рабы были лишены всех этих прав и не имели доступа в сословие свободных. Свободные в свою очередь разделены на класс крупных землевладельцев, являвшихся вместе с тем крупными рабовладельцами, и класс мелких производителей (крестьяне, ремесленники), зажиточные слои которых также пользовались рабским трудом и являлись рабовладельцами, Мы не говорим здесь о сословии жрецов, игравшем большую роль в эпоху рабства, так как оно по своему положению примыкало к классу крупных земельных собственников-рабовладельцев.

Следовательно, наряду с противоречием между рабами и рабовладельцами существовало противоречие между крупными землевладельцами и крестьянами. Однако так как с развитием рабовладельческого строя рабский труд, как наиболее дешевый труд, охватил, большую часть отраслей производства и стал главной основой производства, то противоречие между рабами и рабовладельцами превратилось в основное противоречие общества.

Правда, противоречие между мелкими производителями и крупными родовитыми землевладельцами породило демократическое движение внутри сословия свободных, ставившее целью уничтожение долговой кабалы, передел земель, ликвидацию преимущественных прав земельной аристократии, передачу власти демосу (т.е. народу), но оно, как правило, не приносило какого-либо облегчения мелким производителям, — оно лишь усиливало влияние и власть новых крупных рабовладельцев из числа «неблагородных», разбогатевших на войне и торговле рабами, за счет влияния и власти родовитой земельной аристократии. Мы уже не говорим о том, что это демократическое движение не только не задавалось целью освобождения или даже облегчения участи рабов, но не допускало даже постановки такого вопроса. Более того, как известно, при любой попытке рабов поднять голову и заговорить о своем освобождении, все классы сословия свободных (за исключением беднейших крестьян, фактическое положение которых не отличалось от положения рабов) забывали о своих разногласиях и становились в единый фронт против рабов. Демократия в Древней Греции и Риме, о которой пространно разглагольствуют буржуазные учебники истории, была по сути дела демократией рабовладельческой».

Однако Сталин успел таким образом отредактировать только введение и три из 42 глав учебника. Затем он предложил нам представить макет учебника в целом, а не по главам.

Через год работа была завершена, набросан новый макет и представлен в Политбюро ЦК. С грустью прощались мы с гостеприимными Горками. Это было истинное счастье в идеальной обстановке сидеть и творить: бесконечное количество раз перебирать великое духовное наследие Маркса—Энгельса—Ленина, труды историков, философов, экономистов — предшественников научного социализма, чтобы найти ключ к познанию закономерностей нашей сложной действительности.

Незадолго до отъезда нас навестили в Горках Надежда Алексеевна Пешкова и Л. Толстая — супруга Алексея Николаевича. До глубокой ночи слушали мы воспоминания и делились мыслями о двух титанах великой русской литературы.

Накануне отъезда из Горок я снова обошел мемориальные комнаты Алексея Максимовича. Вечером долго бродили по берегу Москвы-реки. Луна заливала волшебным светом всю вселенную. Лягушки раскатисто распевали свои серенады. Пахло сочной травой и рыбой.

В эту ночь зацвела сирень…

В ожидании просмотра подготовленного нами макета учебника Сталиным и другими членами Политбюро я, как и другие члены авторского коллектива, вернулся к исполнению своих прямых служебных обязанностей.

Приближался праздник советской музыкальной культуры — 175-летие Большого театра. Мне поручено было принять участие в проведении этого юбилея: помочь подготовить Указы о награждении артистов ГАБТ орденами и медалями, о присвоении почетных званий. Я с наслаждением принялся за это поручение.

Со студенческих лет Большой театр был для меня святыней мировой музыкальной культуры, академией моей музыкальной грамоты, источником непередаваемой радости и наслаждения. Начиная с 1922 г., с даты моего переезда из Ташкента в Москву и поступления в МГУ, должно быть, не было ни одной сколько-нибудь значительной постановки Большого театра и бывшего театра Зимина, а затем филиала ГАБТ, которую бы я пропустил.

Иногда это сопряжено было с великими трудностями. Но они преодолевались с боем и готовностью лечь костьми, но прорваться в зал, даже не имея билета. Ну, подумайте сами, можно ли пропустить спектакль, если сегодня в «Лоэнгрине» Вагнера заглавную партию поет В. Собинов, а партию Эльзы А. Нежданова?

Через несколько десятилетий, когда для меня стали доступными и боковая правительственная ложа ГАБТ, и Центральная — бывшая царская, и ложа дирекции, я вспоминал, каким счастьем переполнялось всё мое существо, когда я «зайцем», приткнувшись где-нибудь на галерке, трепетно ждал: вот сейчас медленно погаснет свет, раздернется тяжелый занавес и начнется волшебство «Лебединого озера». Страшно боялся антрактов: а вдруг спросят билет и выведут. И если говорить начистоту — случалось, выводили раба Божьего. Но вскоре опять какая-нибудь сенсация в Большом, и я снова, будто обладатель шапки-невидимки, оказывался там.

В послевоенный период происходит новый взлет Большого театра. Ставятся вновь или восстанавливаются в новых постановках многие оперы из русской и мировой классики.

Благодаря блестящим работам художников Ф. Федоровского, П. Вильямса, В. Дмитриева, В. Рындина и других сценическое оформление спектаклей не только не уступает теперь многим прославленным драматическим театрам, но сплошь и рядом опережает их.

Высокого художественного уровня достигает работа таких мастеров оперной режиссуры, как В. Лосский, Н. Смолич, Л. Баратов, Б. Покровский и другие.

В последующее время я имел возможность ознакомиться с оперным мастерством Праги и Парижа, Будапешта и Милана, Белграда и Нью-Йорка. Думаю, что не будет преувеличением сказать, что с точки зрения сценического мастерства в целом, многие из перечисленных постановок представляют собой шедевры мирового оперного искусства.

Однако элементарна та истина, что в оперном искусстве решающим являются певческое мастерство и звучание оркестра. При несовершенстве вокала и игры оркестра не спасет даже первоклассное сценическое оформление оперы.

Антонина Васильевна Нежданова… Я слышал её в партиях Виолетты, Людмилы, Джильды, Антониды, Маргариты, Эльзы, а также в концертных программах. Антонина Васильевна не обладала особыми внешними данными или выдающимся артистизмом, как это было присуще, по всеобщим утверждениям его современников, Ф. И. Шаляпину. Но когда вы покидали театр в вечера неждановских исполнений, у вас никогда не возникал вопрос — как играла Нежданова.

Все чародейство Неждановой крылось в её голосе. Он был чист, как горный хрусталь, мягок и нежен. Пела Антонина Васильевна с покоряющей теплотой, выразительностью и задушевностью. Казалось, что для нее не существовало трудных партий. Необъятный диапазон, виртуозное мастерство в сочетании с тончайшей эмоциональностью и составляли внешний артистизм Неждановой.

Так что я не могу ответить на вопрос: как играла Нежданова. По-моему, никак не играла, если подразумевать под этим какую-то сумму движений, жестов и прочих внешних проявлений на сценических подмостках. Но в любой своей роли она безраздельно овладевала душами своих слушателей и оставляла в них глубокий след на всю последующую жизнь.

Известно, что С.В. Рахманинов написал для Антонины Васильевны и посвятил ей свой знаменитый вокализ. Когда Нежданова высказала сожаление, что в этом произведении нет слов, Сергей Васильевич сказал:

— Зачем слова, когда вы своим голосом и исполнением можете выразить всё лучше и значительно больше, чем кто-либо словами.

Такова была чудодейственная сила неждановского голоса и неждановского мастерства.

И когда Николай Семенович Голованов познакомил меня с профессором Московской консерватории Антониной Васильевной Неждановой, уже переступившей через свое семидесятилетие, я от восторга вел себя, должно быть, подобно гимназисту, впервые дотронувшемуся до руки предмета своих поклонений.

В скорбный июньский день 1950 года в Большом зале Консерватории, погруженном в траур, я отдал последний долг этой великой русской певице.

И теперь время от времени я останавливаюсь на Новодевичьем кладбище у надгробной плиты с мраморной гирляндой и целомудренной розой — символом красоты. В ушах звучит, как серебряные соловьиные трели в подмосковную лунную ночь, неждановская музыка.

…В ноябре 1951 года состоялась Всесоюзная экономическая дискуссия в связи с разосланным проектом Учебника политической экономии. Дискуссия была организована в клубе ЦК. Был привлечен весь цвет общественных наук. Дискуссия проходила очень горячо и показывала большую заинтересованность всех научных работников — экономистов и не только экономистов, а также преподавателей в создании квалифицированного учебника.

Подавляющее большинство участников одобряли подготовленный нами макет, но вносили те или иные поправки, давали советы по структуре учебника и по отдельным формулировкам. Но, как и во всякой свободной дискуссии, были явно заушательские выступления, были и вульгарные, совершенно не квалифицированные.

На основе материалов дискуссии мы послали Сталину:

1. Предложения по улучшению проекта учебника.

2. Предложения по устранению ошибок и неточностей.

3. Справку о спорных вопросах.

1 февраля 1952 года Сталин откликнулся на прошедшую экономическую дискуссию и наши документы большой теоретической работой «Замечания по экономическим вопросам, связанные с ноябрьской дискуссией 1951 г.». Конечно, мы, авторы учебника, с большой гордостью восприняли тогда высокую оценку, которую дал нашей работе весьма скупой на похвалы Сталин.

В своих «Замечаниях» он писал: «Некоторые товарищи во время дискуссии слишком усердно „разносили“ проект учебника, ругали его авторов за ошибки и упущения, утверждали, что проект не удался. Это несправедливо. Конечно, ошибки и упущения имеются в учебнике — они почти всегда бывают в большом деле. Но как бы там ни было, подавляющее большинство участников дискуссии всё же признало, что проект учебника может служить основой будущего учебника и нуждается лишь в некоторых поправках и дополнениях. Действительно, стоит только сравнить проект учебника с имеющимися в обращении учебниками политической экономии, чтобы прийти к выводу, что проект учебника стоит на целую голову выше существующих учебников. В этом большая заслуга авторов проекта учебника».

Мы были вполне удовлетворены и тем, как Сталин отнесся к разработанным нами «Предложениям по улучшению проекта учебника». Высказав ряд важных новых теоретических положений, он писал далее: «Что касается остальных вопросов, у меня нет каких-либо замечаний к „Предложениям“ товарищей Островитянова, Леонтьева, Шепилова, Гатовского и других».

15 февраля 1952 г. в Кремле состоялось широкое совещание, в котором приняли участие члены Политбюро ЦК, авторы учебника и наиболее видные экономисты страны. На этом совещании имелось в виду, на основе «Замечаний» Сталина, обменяться мнениями по ряду вопросов, которые должны были быть освещены в учебнике. Фактически на совещании присутствовавшие экономисты задавали вопросы, а Сталин отвечал на них. Сталин был в очень хорошем, даже веселом настроении и охотно делился своими мыслями.

В итоге, для того чтобы реализовать все разумные замечания и предложения, сделанные в ходе экономической дискуссии, а также указания Сталина по проекту учебника, нам решением Политбюро ЦК предоставлен был ещё один год работы.


Под дамокловым мечом

Засахаренные фрукты вместо хлеба. Технология ареста. 58-я статья. С Лубянки в Лефортово. Классиков марксизма заключенным не выдавали. 10 лет за подготовку покушения на Сталина. Следователь по особо важным делам Рюмин. «Дело юных ленинцев». «Не хочу убивать Малиновского». На допросе у Абакумова.


…Глядя на Аргинского холодным, безразличным взглядом, Рюмин произнес:

— Расскажите, что вам известно о вражеской деятельности Шепилова…

Это было после того, как Сталин неожиданно вспомнил обо мне и сказал, что «такими, как Шепилов, нельзя разбрасываться»; после того, как он принял меня на даче и имел со мной большую беседу; после того, как меня избрали депутатом Верховного Совета СССР и впоследствии членом ЦК партии. Даже и тогда зловещая машина Берии продолжала двигаться в заданном направлении, и меч Дамокла оставался над моей головой и мог упасть в любое мгновение.

Но для того чтобы показать, как вокруг меня плелись сети и одна за другой включались шестеренки, приводные ремни и передачи той страшной машины, которая через 2—3 года после победы в Отечественной войне снова работала на полную мощность, я должен сделать довольно длинное отступление. Отступление, чтобы рассказать об одном из своих однополчан, настоящем коммунисте и настоящем советском патриоте — Илье Владимировиче Аргинском, который и был, собственно, главным героем событий, имевших самое прямое отношение ко мне.

В июне—июле 1941 года, когда формировалась наша 21-я Московская ополченческая дивизия, в числе других пошла добровольно на фронт группа научных работников и литераторов, которая стала создателем нашей дивизионной газеты «Боевое знамя».

Это — ученый-историк, старый член партии, профессор Владимир Мирошевский, ученый-экономист, ставший после войны доктором экономических наук, профессором, Яков Кронрод, философ, профессор Александр Макаровский, опытный литератор, журналист, поэт Илья Аргинский.

Были и другие, много других. Всё это — безукоризненно честные и чистые люди, достойные сыны своей партии и своей Отчизны. Они создали первоклассную боевую дивизионную газету и, пунктуально выпуская её, а затем армейскую газету, в любых условиях, порой буквально в бушующем огне сражений, протопали по всем тернистым путям войны до её победного завершения.

Илья Аргинский чаще всего использовался как разъездной корреспондент газеты. Его постоянно можно было видеть в ротах, батареях, в первой линии окопов, на наблюдательных пунктах. Там, где самое пекло боя, там, где часть попадала в трудное положение, там, где штурмовая группа шла на прорыв — там всегда можно было видеть Илью Аргинского.

Спокойный, невозмутимый, внешне рассеянный и будто бы безразличный к окружающему, даже когда вокруг него рвались мины или участок покрывался шквальным огнем пулеметов, Илья заботливо собирал боевую информацию, писал заметки, стихи, беседовал с бойцами, рассказывал о новостях на белом свете.

Он был фанатично одержим в труде. Постоянно сосредоточенный, со щетиной на щеках, с пытливыми серыми глазами, прикрытыми толстенными стеклами очков, какие носят почти слепнущие люди, Илья всегда вынашивал идеи, художественные образы героев, строфы стихов. И в этом своем постоянном творческом накале он совершенно забывал о себе. Если товарищи не накормят его, он мог сутки оставаться без пищи. В лютый мороз он мог выйти из землянки без шапки и отправиться на передовую.

И так Илья прошел со всей дивизией, а потом с армией (прошел в буквальном смысле — по грязи, пыли, снегу, воде и морозу) весь путь — от Москвы и Сталинграда до Вены.

С виду он был худющий, как Кощей Бессмертный, хотя человеком был наидобрейшим. Трудно себе представить более бескорыстного, честного и чистого в моральном отношении человека, чем Илья.

Он преданнейше любил свою жену Антонину Николаевну и единственную дочурку Ирэн, оставшихся в Москве. Но он был настолько непрактичен и беспомощен в житейских делах, что даже в периоды затишья в боях не мог оторваться от дела и собрать им какую-нибудь посылку. Часто голодал сам, голодали и они. Кажется, только единственный раз, уже после окончания войны, я, выезжая из армии в Москву по вызову, предложил ему послать что-нибудь со мной его семье. И он купил в Военторге и послал со мной родным… коробочку с засахаренными фруктами. Не хлеб, не масло, не сало, чего так жаждали наши голодавшие близкие в тылу, а коробочку с фруктами. Другое посылать он считал неудобным.

Была на исходе весна 1945 года. Я встретил Илью на дороге западнее Вены, где-то в районе Амштеттена. Илья был в больших, не по росту, кирзовых сапогах, пилотка сбилась набекрень, обнажив сильно поседевшую за годы войны голову. На гимнастерке побренькивали многочисленные боевые награды. Из карманов штанов у него торчали какие-то рукописи, а под мышкой свернутые трубкой свежие экземпляры армейской газеты. Он, по обыкновению, был небрит и курил одну сигарету за другой, а через толстенные стекла очков отдавали ласковой теплотой его серые глаза.

— Ну что, Илья, дотопали-таки мы с вами до победного конца.

— Дотопали.

— «Гремит боевая тревога, и в сумрак июльских ночей…» — напел я слова боевого марша нашей дивизии, написанного Аргинским вместе с писателем С. Березко.

— Теперь боевые тревоги закончились, наверное, и домой скоро тронемся? — спросил Илья.

— Да, пожалуй, скоро, — согласился я. — Вот давайте, Илья, завершим наше дело изданием книги о боевом пути нашей армии от Сталинграда до Вены — и тогда по домам.

Илья Аргинский играл очень большую роль в подготовке этой книги. И он действительно остался в армии ещё более чем на год, довел дело выхода книги до конца. Капитальная история 4-й Гвардейской армии «От Сталинграда до Вены» была стараниями Ильи богато и полиграфически великолепно оформлена в венских типографиях. И только тогда, отгрузив весь тираж в Москву, Аргинский прибыл домой и сам. В 1946 году он возобновил свою работу в редакции газеты «Водный транспорт».

В сутолоке московской жизни мы долго с ним не виделись. И вдруг как-то летом 1948 года пронесся слух, что Аргинский арестован. Я не верил. Илья, бескорыстнейший и преданнейший человек, арестован? За что? Нет, этого не может быть.

И всё же это оказалось правдой.

В начале 1948 года поползли упорные слухи, что в стране снова начались аресты: заново, непонятно по какому признаку арестовывают людей, репрессированных в 1937—1938 годах и реабилитированных позднее или отбывших наказание. Однако верить этим слухам не хотелось: аресты теперь, после такой блестящей победы? Не может быть. Это вранье. Скорее можно было бы ждать широкой амнистии, а не новых арестов. Но зловещие слухи росли и ширились. Становились известными уже отдельные конкретные факты и пострадавшие лица.

Достоверную картину хода последующих событий нарисовал мне через несколько лет сам Илья Аргинский. 2 апреля 1948 года около 2 часов дня, когда Аргинский вышел из здания ГУМа, к нему подошел человек в гражданском:

— Извините, вы Аргинский?

— Да, Аргинский.

— Я сотрудник Госбезопасности. Вот мое удостоверение. Нам нужно выяснить с вами одно недоразумение. Можно просить вас последовать за мной?

Подошла легковая машина, распахнулась дверца, и Илья оказался между двумя людьми на заднем сиденье. Представившийся сотрудником Госбезопасности сел рядом с шофером. Илья был совершенно спокоен, предполагая, что у него действительно хотят выяснить какой-то частный факт.

Машина проехала по Никольской улице, обогнула Лубянскую площадь и свернула на Сретенку. Остановилась у железных ворот огромного здания Госбезопасности. Сотрудник, сидевший рядом с шофером, позвонил. Ворота раскрылись. Проехали под сводом к входной двери большого внутреннего здания, которого не видно с Лубянской площади. На лифте поднялись на второй или третий этаж. Остановились у двери, на которой висела табличка: «Прием арестованных».

Казалось бы, всё ясно. Однако даже перед этими дверями Аргинский подумал: «В последнее время говорят, что снова начались аресты. Наверное, арестовали кого-нибудь, кого я знаю. И у меня хотят выяснить какое-то обстоятельство, чтобы освободить задержанного».

Сопровождавший Аргинского сотрудник позвонил. Открылась дверь, и Илья очутился в небольшой комнате-боксе, в которой стоял стол и скамейка. Сопровождавший ушел, и он остался один. В боксе стояла могильная тишина. Никакие звуки жизни не доносились сюда. Так прошло часа два. — Что же так долго не ведут арестованного для предъявления мне? — думал Илья. — Это никуда не годится, так долго меня задерживать. Ведь стоит моя работа.

Наконец вошел человек в военной форме. Безразличным и резким тоном сказал:

— Раздевайтесь, складывайте всё на стол.

Только теперь, не рассудком ещё, а скорее захолодевшим сердцем, Илья понял, что произошло. В мозгу с какой-то невероятной скоростью пронеслись отдельные картины прожитой жизни, образы жены Тони, дочери Ирэн, письменный стол с текущими бумагами, оставленными в редакции. «Наверное, меня уже разыскивают в редакции… А что будет думать сегодня Тоня?»

Когда верхнее платье и обувь были сняты, Илья, указывая на белье, спросил:

— И это снимать?

— Да, снимать.

Аргинский остался совершенно голым. Военный долго и внимательно осматривал все швы на костюме и белье, срезал все до единой пуговицы, все металлические пряжки, отобрал кожаный ремень. Отдельно от одежды положены были отобранные документы, часы.

— Можно одеваться? — спросил Илья.

— Нет, — последовал краткий ответ. Вошел новый охранник в военном.

— Идемте!

Пришли в ванную. Там Аргинский был острижен наголо. Дальше начался переход в голом виде из одной комнаты в другую. В каждой совершалась точно определенная операция. Во всем чувствовалась безукоризненная отлаженность громадного конвейера. В процессе движения из одной комнаты в другую был измерен и записан рост, объем груди, взяты отпечатки пальцев, сделаны фотоснимки — анфас и в профиль. Дальше предложено было произнести несколько слов громко и шепотом, и голос был записан на пленку.

Затем следовал осмотр врача. Тон у врача был деловой, без грубостей, но это не смягчало всей унизительности врачебного осмотра. Со всей тщательностью и бесцеремонностью проверялись рот, зубные коронки, ноздри, уши, задний проход: не спрятал ли арестованный кусочек графита для письма, яд или ещё что-нибудь недозволенное, хотя неожиданность и все обстоятельства ареста доказывали всю фантастичность таких предположений.

Но все эти бессмысленные и унизительные процедуры имели свой смысл. С того момента, как за тобой со скрежетом закрываются на Лубянке металлические ворота, делалось всё, чтобы психологически сломить человека.

Ты должен понять, и чем скорее — тем лучше для тебя же, что отныне ты не человек, с тобой можно делать всё, что угодно. Отсюда не бегут, и через эти стены не может проникнуть на волю ни один звук твоего голоса. В соответствии с железным распорядком к тебе в камеру будет приходить начальник тюрьмы или даже прокурор. Тоном безукоризненно действующего автомата они будут задавать тебе вопросы: «На что жалуетесь?», «Есть ли просьбы?». На первых порах, не будучи ещё умудрен опытом, ты можешь наивно сообщать о чудовищных фактах произвола и попрания человеческого достоинства с верой, что этого больше не повторится, а виновные будут наказаны. Твои гневные обличения будут с ледяной вежливостью выслушаны.

Но скоро ты убедишься в том, что ни посещения смотрителей, ни вопросы прокуроров и судей не предназначены для соблюдения правопорядка. И тогда утверждается психология подчинения неизбежности: «исполняй, подчиняйся, всё равно ты ничего, абсолютно ничего не можешь сделать или изменить». И лишь под покровом этого толстого, мертвенного слоя покорности у подавляющего большинства заточенных здесь людей неугасимо тлели угольки надежды: «Нет, так не может продолжаться. Весь вопрос в том, что Сталин, ЦК, партия не знают, что здесь творится, что здесь орудуют враги партии и советского государства. Но всё равно, рано или поздно Сталин узнает обо всем, и тогда злодеев постигнет жестокая кара, все ни в чем не повинные люди будут освобождены и всё будет исправлено».

Эта непоколебимая вера в Сталина, в ЦК, партию, справедливость и чистоту советских принципов и устоев жизни и давала возможность людям переносить величайшие муки и лишения, а тем, кто не был уничтожен — дождаться счастливых дней освобождения и реабилитации.

После врачебного осмотра Илью привели опять в тот бокс, где он был раздет. Здесь в полном одиночестве он оставался, как ему показалось, бесконечно долгое время. Он мучительно перебирал в памяти свое прошлое, свои дела, встречи, слова, но не мог найти в них ничего предосудительного. «В чем же дело? Что случилось? Нет, это наверняка ошибка, всё очень быстро разъяснится, и меня отпустят». Самыми мучительными были мысли о Тоне и Ирэн. Они жгли мозг до физической боли. Знают ли они уже о случившемся? Что сейчас с ними?

В то время как Илья терзался этими мыслями, его комнатку на Арбате посетили двое военных. Они предъявили Антонине Николаевне удостоверение сотрудников госбезопасности и ордер на обыск. Обыскивали долго и тщательно. Спустя многие годы Илья делал предположения, что искали оружие, и ещё золото: не привез ли он из Австрии золотых изделий.

Обыск ничего не дал. И с этой минуты началось хождение Тони по мукам для выяснения судьбы мужа.

В 2 часа ночи в бокс к ожидавшему Аргинскому явились два охранника и предложили следовать за ними. Долго шли по каким-то коридорам, спускались на лифте вниз, потом снова поднимались вверх. Без привычки идти было очень трудно: без пуговиц и ремня брюки и кальсоны всё время спадали, их нужно было поддерживать, ботинки без шнурков тоже сваливались с ног. Наконец Аргинского ввели в большую комнату на седьмом этаже. Широкое окно. Два письменных стола, за которыми два человека в форме сотрудников МГБ. У одного из столов маленький столик и стул. Человек с виду постарше сказал, указывая на маленький столик:

— Садитесь! Я следователь МГБ и буду вести ваше дело. Меня зовут майор Розов. Вместе со мной ваше дело будет вести старший лейтенант Кравченко. Называйте меня «гражданин следователь». Вы арестованы не случайно. Вот ордер на ваш арест. Вот виза вашего министра морского флота Афанасьева на арест. Вот виза секретаря Свердловского райкома партии Рябова. Они ознакомились с вашим делом и составом преступления и согласились на ваш арест.

— Я не совершал никаких преступлений и не знаю за собой никакой вины.

— Так это все вы так говорите.

Дальше началась, видимо, хорошо разработанная и много раз сыгранная инсценировка, рассчитанная на то, чтобы сразу сломить волю подследственного и вынудить его к любым признаниям. Так, например, с шумом входят в кабинет трое сотрудников МГБ и обращаются к Розову:

— Кто это у тебя? А, так это Аргинский. Наконец-то попался, голубчик. Давно мы тебя ищем… Теперь ты всё нам выложишь.

Через некоторое время в кабинет входит другая группа:

— Что это за птица у тебя? Аргинский!! Так, так… Всё-таки поймали… И много ты думаешь ему дать?

Розов:

— Да думаю дать на полную катушку.

Часа через три в комнату вошел человек, одетый в генеральскую форму.

— Ну, привезли? Запомни: тебя здесь знают как облупленного. Запомни: ты не выйдешь отсюда живым, пока не выложишь нам всё. Запомни…

И так продолжалось почти сутки. Розов и Кравченко сменяли друг друга, а отвратительная инсценировка продолжалась. Наконец, майор Розов положил перед Ильей подготовленный лист бумаги:

— Распишитесь в том, что сегодня, в такой-то час с минутами, вам предъявлено обвинение в преступлениях, предусмотренных 58-й статьей Уголовного кодекса, пунктами 8, 10 и 11.

— Я не знаю, что это за пункты.

— Потом узнаешь. Сейчас распишись только в том, что обвинение тебе предъявлено…

После этого Аргинский был отведен в камеру.

Верхние этажи тюрьмы назывались «генеральской надстройкой»: она была сделана в 1937 году, и первыми водворены были в эти камеры выдающиеся советские полководцы — Тухачевский, Якир, Уборевич и другие. Так за этими камерами и закрепилось название «генеральская надстройка».

Илью привели в камеру номер 113. Окно в камере прорублено высоко, под потолком, чтобы из него ничего не было видно, оно затянуто большим козырьком: заключенный не должен видеть неба, солнца, и на его окно не должны садиться голуби или воробьишки, чтобы развлечь узника.

В камере привинченные к полу койки и столик. В двери глазок, У дверей параша. Все камеры «генеральской надстройки» рассчитаны на одиночное заключение. Но в этот период, ввиду массовых арестов или по другим соображениям, подставляли вторую койку.

Когда Илью ввели в камеру 113, там уже находился один обитатель. Он назвал себя безвинно заключенным «старым большевиком». Но очень скоро даже такому неопытному арестанту, как Аргинский, стало ясно, что это «наседка», которому новичок, подавленный и ошарашенный всем виденным и пережитым, должен излить душу и раскрыть все свои «преступления». Через несколько дней «наседка», исчерпав все свои возможности, исчезла. Отныне потянулись мучительные дни и ночи подследственного внутренней тюрьмы МГБ.

Обвинение, как и во всех других случаях, было разработано в МГБ задолго до ареста. Технология этого дела была очень несложной. В недрах следственного аппарата МГБ изобреталась очередная легенда об очередном «заговоре». Наиболее ходким и беспроигрышным товаром были легенды о подготовке новых «покушений» на Сталина и других руководителей партии. Затем тщательно, в зависимости от фантазии изобретателя, расписывались все детали готовившегося «покушения» и расставлялись действующие лица.

Илье Аргинскому предъявлено было обвинение в том, что, будучи до войны сотрудником редакции «Курортной газеты» в Сочи, он, вместе с редактором газеты и другими журналистами, готовил покушение на Сталина, приезжавшего ежегодно на отдых в район Сочи, а также на Героев Советского Союза летчиков Чкалова, Байдукова и Белякова.

Теперь ему предстояло пройти все муки подследственного, из которого «выколачивают» подтверждение легенды и оговор новых лиц. Здесь нет возможности дать даже кратчайшее описание того арсенала средств, который использовался в процессе следствия для достижения таких целей. Отчасти это уже сделано в ряде публикаций, появившихся после XX партсъезда. И несомненно, будет ещё сделано в многочисленных описаниях, чтобы навеки предать анафеме, зарыть глубоко в землю и засыпать хлорной известью все орудия и средства чудовищной ежовско-бериевской процедуры человекоистребления.

Испытав адовы муки всех этих средств — вплоть до нанесения тяжелых и необратимых увечий, — лишь очень немногие подследственные сохраняли решимость не оговаривать себя и других. Большинство оказывались в ходе следствия раздавленными.

Но Илья не признавался. Следствие затягивалось. И через 3 месяца Аргинский был переведен в Лефортовский изолятор. Даже в беспощадно суровых условиях внутренней тюрьмы МГБ на Лубянке о Лефортове ходила зловещая слава, и перевод туда предвещал трагический оборот дела.

Перебазирование с Лубянки было произведено в специальной тюремной машине, всё в том же «черным вороне», Это большие глухие металлические автобусы без окон, перегороженные на отдельные металлические клетки с тем, чтобы один заключенный не мог видеть или слышать другого. Задняя часть кузова отделена для охраны.

С усилением репрессий увеличивалась и стая «черных воронов», вызывая в народе тревожные пересуды. Тогда этот специальный транспорт был усовершенствован. Внутри автобусы остались передвижными металлическими изоляторами, а внешность изменилась в корне: черные автобусы с металлическими решетками в задней стенке исчезли, их заменили белые, желтые, голубые автобусы с крупными надписями «Хлеб», «Мясо». И кто, глядя на эти живописные машины, мог додуматься, что за их металлическими стенками находятся люди, страстно желающие хоть одним глазком, хоть на одно мгновение взглянуть на живую жизнь?

Никаких свиданий никому в Лефортове не разрешалось. Никаких газет не давалось. Книги получать было можно. В определенные дни и часы к дверям камеры подкатывала тележка с книгами, и через дверную форточку можно было взять книгу и даже заранее выписать себе другую. Однако на книги Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и на книги с партийными решениями наложен был запрет: презренные руки «врагов народа» не должны были касаться таких изданий.

Пища арестантам в Лефортове выдавалась 3 раза в день. Утром миска жидкого, мутного, отталкивающего варева, именовавшегося супом, и кружка чая. К этому — на целый день паек черного хлеба и сахар. В обед снова суп и ещё каша: пшенная, овсяная и др. На ужин тоже полагалась каша и кружка чая.

Средством давления служил продовольственный ларек: правом покупки в ларьке могли пользоваться лишь арестанты, которые ставили свои подписи под показаниями.

Аргинский не давал своей подписи. Все средства воздействия были пущены в ход, но безрезультатно. Тогда заменен был следователь. Новый следователь начал с «пряника»:

— Илья Владимирович, вы пользуетесь нашим ларьком?

— Нет.

— Что же вы? Ай-яй-яй… Вы любите белые батоны? Выпишите ему три батона. А колбаски хотите? Выпишите ему килограмм…

Но как только выяснилось, что намерений оплатить батоны и колбаску дачей своей подписи под показаниями нет, вопрос о них сразу же отпал.

Так проходил месяц за месяцем. Изнуряющие допросы. Инсценированные очные ставки. Карцер и другие изощренные наказания. Кровоточащие десны и выпадающие зубы. Мучительные мысли о Родине, о партии, о доме, о семье и близких.

В конце августа И. Аргинского привезли из Лефортово на Лубянку для очередного допроса. Но допроса не было. Следователь предъявил ему два полных тома и сказал:

— Вот обвинительное заключение и ваше дело. Ознакомьтесь и распишитесь в том, что вы прочитали дело.

Из обвинительного заключения Илья узнал, что он обвиняется в том, что, будучи сотрудником газеты «Труд», он, редактор газеты и ещё три журналиста, получив от американского художника-коммуниста Фреда Элиса, работавшего в тридцатые годы в «Труде», директиву от Л. Троцкого, во исполнение таковой переехали в Сочи. Здесь они поступили в редакцию «Курортной газеты» и, образовав террористическую группу, готовили покушение на Сталина, Чкалова, Байдукова и Белякова.

Аргинский сказал, что всё, что написано в обвинительном заключении и собрано в этих томах, является ложью и чепухой.

Следователь попросил расписаться в том, что он ознакомился с делом.

Илья был убежден, что теперь вся эта чепуха будет отброшена и начнется настоящее следствие. Однако никакого следствия больше не велось, и судебного разбирательства не было. А через несколько дней Аргинского вызвал начальник тюрьмы и в присутствии какого-то человека сказал:

— Вот, ознакомьтесь.

Это была выписка из постановления Особого совещания. В нем говорилось, что И.В. Аргинский, 1906 года рождения, обвиняется по 58-й статье УК, пункты 8, 10 и 11, и осуждается на 10 лет содержания в лагерях особого режима.

Задавать вопросы, возражать, возмущаться, просить — всё было бесполезно.

Потом была пересылка и жизнь в лагерях по распорядку и в условиях, достоверно описанных А. Солженицыным. Так шли годы. Изнуряющий труд. Туберкулез легких. Потеря почти всех зубов.

Но — в начале 1951 года И. Аргинский вдруг вызван был в комендатуру, посажен в арестантский вагон и отправлен в Вологду, оттуда в Москву. Снова внутренняя тюрьма МГБ на Лубянке. Обыск. Раздевание. Одиночка. Кратковременные ночные прогулки на крыше здания. Московская сиреневая ночь. Далекие и такие спокойные звезды. А рядом, совсем рядом, вот в этом направлении на Арбате — дорогие люди.

Через несколько дней Аргинский был отправлен в Лефортовский изолятор. Здесь он пробыл месяца три, Никакого пересмотра дела не было. Никаких допросов не велось. Зачем же его привезли в Москву?

И вот как-то лязгнула дверь и в комнату вошел моложавый человек с красивым надменным лицом и черной шевелюрой. На нем был новенький, великолепно сшитый костюм, От него буквально исходили лучи выхоленности, самодовольства и неоспоримого превосходства над всеми. Как выяснилось потом, это был следователь по особо важным делам МГБ Рюмин.

В течение нескольких лет он был мелким, никому не ведомым оперативным работником в системе МГБ. И вдруг сразу совершил головокружительную карьеру, став главным и интимным подручным Берии по фальсификации самых страшных и грязных дел. Основу их составляли дела черносотенные — антисемитские, наиболее чудовищным и изощренным из которых стало позорное «дело врачей».

Глядя на Аргинского холодным, безразличным взглядом, Рюмин произнес:

— Расскажите, что вам известно о вражеской деятельности Шепилова.

Илья, пораженный такой постановкой вопроса, сказал, что он знает Шепилова по фронту как боевого заслуженного генерала, знает также, что после войны он находится на работах, требующих полного политического доверия. Ни о какой «вражеской деятельности Шепилова» он не слышал и не допускает этого.

Рюмин слушал ответы с ледяной холодностью и надменно-презрительной миной. Он повторял свои вопросы, идущие в том же направлении, и получал все те же отрицательные ответы. Так наведывался Рюмин в камеру Аргинского несколько раз, но ничего из него выбить было невозможно.

К этому времени не стало А.А. Жданова, был уничтожен Н.А. Вознесенский. Но, судя по всему, Берия и Маленков продолжали осуществлять свой план, намеченный ещё несколько лет назад.

Через многие годы мне стало известно, что для осуществления этого плана и фабрикации обличительных материалов «против Шепилова» была попытка использовать даже несовершеннолетнюю дочь Ильи Аргинского, Ирэн.

Ирэн была школьницей десятого класса. Она родилась и воспитывалась в атмосфере коммунистических идей и интересов и не знала никаких других. Ирэн очень нежно и преданно любила своих папу и маму, свою школу, пионерию и комсомол, свой Арбат, Москву, Родину, Ленина и Сталина. Вместе с мамой она очень гордилась тем, что её папа прогнал немцев от Москвы, взял их всех в плен под Сталинградом и Корсунь-Шевченковским, а потом всё гнал и бил их у Днестра, Буга, в Румынии, Венгрии, Австрии. Ирэн следила за этим маршрутом по карте. Она очень беспокоилась за папу, плакала, когда представляла его себе лежащим раненого где-нибудь в поле, и очень ждала его домой.

Папа вернулся. Худой, загорелый, весь в орденах и медалях. Девочки и мальчики — друзья Ирэн тайком и с восхищением рассматривали эти сверкающие золотом и эмалью награды. Папа снова начал писать свои статьи. Мама работала на фабрике. Ирэн училась в школе, была очень счастлива.

И вдруг папа исчез. Его арестовали.

«Моего папу арестовали? За что? Разве мой папа мог сделать что-нибудь плохое? Нет, этому я никогда не поверю. Арестовали папу и у Жени, и тетю у Ирмы, и ещё у других ребят в 8-м и 9-м классах. А их за что? Ребята говорят, они ни в чем не виноваты».

На эти мучительные вопросы никто ответа не давал. А за ними шли и другие вопросы: почему у нас нарушаются законы? Почему об этом нельзя открыто сказать? А как всё было при Ленине? Разве разрешил бы такое Ленин?

Так возникла жгучая необходимость узнать: как всё было при Ленине, чему учил Ленин.

Тогда школьные друзья Ирэн — Боря Слуцкий, Женя Гуревич, Владик Фурман и другие ребята из 9-го и 10-го классов школы и ещё с первого курса университета, стали собираться то в школе, то у кого-нибудь на квартире, читать вслух и разбирать работы Ленина.

— Однажды, например, собирались у нас в комнате, — рассказывала мне позже жена Аргинского. — Сидели за столом и на диване. По полу ползали котята. Читали вслух Ленина. Задавали друг другу вопросы. Спорили. Потом прерывали чтение и играли с котятами. И снова спорили. Глядя на них, ни у кого не могло возникнуть и вопроса, что тут происходит что-то недозволенное. Я радовалась, что ребята так серьезно занимаются Лениным.

Участники этих чтений, которых набралось до двух десятков человек, стали именовать себя «Юными ленинцами».

Арестованы Ирэн и ещё 15 мальчиков и девочек были 18 января 1951 года. В маленькую, убого обставленную комнатку на Арбате двое военных пришли в 9 часов вечера. Спросили, где Ирэн. Антонина Николаевна сказала, что Ирэн у тетки, смотрит телевизор. Спросили адрес и телефон. Скоро Ирэн привели домой. Начался обыск. Ирэн не плакала, но губы у нее были очень белые и дрожали. Заплакала Антонина Николаевна, когда Ирэн уводили. Она была в школьном форменном платье.

Сначала Ирэн привезли на Малую Лубянку, где помещалось Московское областное МГБ. Но вскоре всё «дело юных ленинцев» передано было в следственную группу Рюмина, и всех школьников перевели в Лефортово. Ирэн прошла по всем тем мукам, что и её отец.

Каждому мальчику и девочке по разработанному сценарию инкриминировалась подготовка террористического акта против определенного руководителя: Сталина, Молотова, Ворошилова, Микояна и других. Ирэн Аргинской по этому сценарию досталась подготовка убийства Маленкова. Всё заранее и красочно в протоколе показаний было расписано: как она задумала убить Маленкова, как хотела достать оружие, как занималась выслеживанием намеченной жертвы и т.д.

Ирэн, как и другим школьникам, только и оставалось подтвердить всё своей подписью, что они и сделали. Потом вдруг на одном из допросов она расплакалась:

— Я не хочу убивать Малиновского. Он хороший человек. Он маршал. Он воевал вместе с папой. Папа рассказывал о нем, говорил, что он хороший. Я не хочу говорить, что собиралась убить Малиновского…

Следователь был разъярен:

— Что вы всё перепутали? Никто вам не предлагает показывать, что вы готовили убийство Малиновского. Вы хотели убить Маленкова. Поняли? Маленкова, а не Малиновского. Маленков — это секретарь ЦК партии. Он — небольшого роста. Одевается в гражданское платье. А маршал — это Малиновский. Не путайте.

Ирэн ещё долго всхлипывала. Но когда убедилась, что ей не нужно было убивать маршала Малиновского, который воевал вместе с папой, успокоилась и подписала очередные показания, подсунутые следователем.

…Я не знаю всех обстоятельств дела. Пишу со слов членов семьи Аргинских. Знаю лишь, что сценарий и по этому делу готовился Рюминым с учетом конъюнктуры. Так как в это время обострение отношений между СССР и Югославией дошло до предела, школьникам предъявили обвинение, что они были завербованы для шпионской деятельности югославской разведкой и являются сторонниками Тито.

Так как в это же время была в полном разгаре зловонная кампания по борьбе с «космополитами», некоторым школьникам инкриминировано было, что они являются «еврейскими националистами».

И так далее, в таком же духе.

Рассказывали, что на вечера чтений «Юных ленинцев» как-то незаметно стал ходить «взрослый человек». Он высказывался и подавал всякие советы так, что это выходило за принятые у них рамки. Только много позже, из сопоставления разных фактов, стало ясно, что это был провокатор из МГБ. Он старался хотя бы внешне обставить дело так, чтобы всё было похоже на сборы нелегального кружка. А к таким сборам можно было бы привязать все планы террористических действий, разработанные в сценарии. Показания этого «взрослого» стали главными доказательствами в инсценированном деле. Но этот таинственный человек официально не фигурировал ни на следствии, ни на суде.

Приговором Военной Коллегии Верховного Суда все 16 учащихся были признаны виновными в контрреволюционной деятельности. Слуцкий, Гуревич, Фурман были расстреляны. Ирэн и другие приговорены были к 25 годам лишения свободы в лагерях каждая, а самая младшая из них, ученица 9-го класса Нина, приговорена была к 10 годам.

Ирэн отбывала наказание в лагерях строгого режима сначала на медных рудниках в районе Джезказгана Карагандинской области, затем на слюдяной фабрике в районе Тайшета Иркутской области, затем в Сельскохозяйственном лагере Новосибирской области.

Я рассказал здесь о муках и лишениях только одной советской семьи, связанных с ежовско-бериевским произволом. А нужно взять тысячи, десятки, сотни тысяч таких семей, которые стали жертвами этого произвола, чтобы представить себе действительно океан человеческих страданий. Только тогда можно понять, какое величайшее значение имели принятые партией и Советским государством меры по восстановлению в стране революционной законности после XX съезда партии.

Примерно в то самое время, когда следователь по особо важным делам Рюмин допрашивал И.В. Аргинского обо мне, он учинил такой же допрос дочери Ильи Владимировича Ирэн. Но естественно, он ничего не мог выжать из этой девочки, что помогло бы ему в изготовлении его грязного следственного варева.

И тогда Ирэн доставлена была в огромный и торжественный кабинет министра государственной безопасности Абакумова. Перед ней сидел человек высокого роста, статный, широкоплечий, в генеральской форме. На груди — несколько рядов с орденскими ленточками. Породистое лицо. Серые глаза под полуприкрытыми веками. Густые черные брови нависали над глазницами. Время от времени движение бровей поднимало веки, и тогда на собеседника устремлялся тяжелый кабаний взгляд.

— Что вы можете сказать о вражеской деятельности Шепилова? — отрубая, словно топором, каждое слово, спросил Абакумов.

— Я ничего не знаю.

— Ничего?

— Ничего.

— Но вы знаете Шепилова?

— Нет, не знаю.

— Как, и фамилию такую не слышали?

— Слышала.

— От кого?

— От мамы.

— Что же вы слышали?

— Что это генерал, папин начальник на фронте.

— А он у вас дома бывал?

— Да, был один раз.

— И какие он вел разговоры с вашим отцом?

— Никаких, папа в это время был на фронте.

— А зачем он приходил?

— Он привез нам с мамой посылочку от папы.

— Что привез?

— Засахаренные фрукты, сладости.

— С кем же он говорил?

— С мамой. Он был несколько минут.

— А вы где были в это время?

— В школе.

— Значит, вы его никогда не видели?

— Не видела.

Вся нелепость, трагикомизм и бесплодность допроса были совершенно очевидны. Но если сам зловещий Рюмин и сам министр госбезопасности снизошли до личного допроса рядового советского журналиста, мои отношения с которым не выходили за пределы обычных отношений двух фронтовых политработников, уважающих друг друга; до допросов его дочери — 16-летней школьницы — следовательно, в этой процедуре заинтересованы были самые высокие верхи.

Но к счастью или несчастью, в то время я об этом не знал ничего.

Много позже станет известно, что в период, когда я стал депутатом Верховного Совета СССР, членом ЦК партии, выполнял ответственные задания, — в секретных лабиринтах МГБ продолжали создаваться зловещие материалы против меня. Абакумовым фабрикуется справка, что, будучи в тридцатых годах слушателем Института Красной профессуры, я будто бы выступал с критикой Центрального Комитета партии. И вот сам министр госбезопасности ведет допрос школьницы — дочери моего однополчанина, чтобы наскрести хоть какой-то материал, опорочивающий меня как патриота и воина!

Мне неизвестно, какое очередное «дело» вынашивалось в недрах МГБ и роль в чем обвиняемого отводилась по сценарию мне. Неизвестно также, почему замысел не был доведен до конца.

Возможно, что Берия и Маленков, по зрелом размышлении, пришли к тому несомненному выводу, что я не являюсь никаким препятствием на их пути: советский интеллигент, ученый, я, после возвращения с фронта, настойчиво добивался единственного — возвращения меня на научную работу в Академию наук, и не претендовал ни на какие посты, больше того, решительно отказывался, когда их мне предлагали.

Возможно, что смерть А. Жданова и уничтожение Н. Вознесенского сделали ненужным стряпню очередного «дела» с ранее задуманным сюжетом и намеченными действующими лицами.


Девятнадцатый съезд

«Поселиться в избе, забрать библиотеку и писать, писать…» Сталин как оратор. Лебединая песня диктатора. Меня избирают членом ЦК. Молотов, Ворошилов и Микоян не заслуживают доверия. «Дело врачей». Прекрасная дама — Идеологическая комиссия. Я возглавил «Правду». Сталин пошутил.


Морозным февральским утром 1952 года мы, авторы учебника, снова направляемся в «изгнание». Теперь уже не в благословенные Горки-2. Нам отвели для работы в Подмосковье комнаты в доме отдыха ЦК партии «Нагорное».

Ленинградское шоссе. Грандиозный в этом месте канал Москва—Волга и Химкинское водохранилище. Немного в стороне от главного шоссе Москва—Ленинград небольшое русское село Куркино. Церковь на переднем плане. Деревянные избы. Иззябнувшие на морозе кусты сирени в палисадниках. Старые, старые липы. Набитые снегом грачиные гнезда на ветлах.

Вплотную к селу пристроились два корпуса дома отдыха «Нагорное». За корпусами — молодой фруктовый сад, молочная ферма, а дальше — пшеничные и овсяные поля.

В субботний вечер и на воскресенье сюда, в дом отдыха, приезжают работники аппарата ЦК с семьями. На столах — множество закусок, горячих, мучных и жирных блюд, батареи графинов и бутылок с водками и винами.

Но мы с этой жизнью не связаны. Теперь в течение шести дней в неделю (до субботнего вечера) здесь царство политэкономии. Полное безмолвие. «Ученые у нас работают», — таинственно перешептываются между собой работники дома отдыха.

У нас — железный распорядок. Время подъема, приема пищи, работы, прогулок нами же самими строго регламентировано. Питание легкое, разумное, никаких излишеств. Абсолютный «сухой закон». За год предстоит проделать огромную работу: капитально переработать проект учебника. И мы трудимся с полным напряжением сил.

Рабочий день длился у каждого из нас не менее 10 часов. Проект очередной подготовленной главы учебника подвергался всестороннему обсуждению и критике на авторском коллективе. В дни обсуждений мы засиживались часто допоздна. Словесные баталии порой бывали очень жаркими.

21 апреля 1952 года мы получили «Письмо Сталина А.И. Ноткину». Затем последовали его теоретические работы «Об ошибках т. Ярошенко Л.Д.» и «Ответ товарищам Саниной А.В. и Венжеру В.Г.». Все эти работы, вместе с «Замечаниями…», составили затем его книгу «Экономические проблемы социализма в СССР». Само собой разумеется, что в своей авторской работе мы должны были теперь учесть эти новые работы Сталина.

Словом, и в «Нагорном» мы трудились в поте лица своего.

В свободные часы ходили на лыжах или совершали пешеходные прогулки по окрестностям. Правда, частенько во время этих прогулок мы невольно возобновляли свои споры, хотя много раз давали зарок в свободные от работы часы отключаться от политэкономических мыслей полностью.

В феврале над «Нагорным» бушевали метели. Деревню по макушку завалило снегом. Лес — в глубоком сне. Голубовато-белые дымы курятся по утрам из закоптелых труб. Вкусно пахнет печеным хлебом. Заиндевелые куры жмутся к завалинкам. Беспокойно шныряют взъерошенные воробьишки. Над церковью, домами, парком, закованной во льды Сходней — великий покой.

Я смотрю на эти шоколадные избы, погруженные в сугробы, на весь этот уклад деревенской жизни, и предаюсь мечтаниям: хорошо бы поселиться вот в такой избе на постоянно. Забрать сюда библиотеку, и писать, писать… В окна бьют осенние косые дожди. Зимой на полях бушуют метели. А ты сидишь и работаешь. В конце концов, много ли мне нужно? Я сам могу сварить в чугуне и картошку в мундире, и кашу гречневую… Зато какая тишина, как легко дышится, как хорошо думается…

Наши прогулки по окрестностям стали особенно привлекательными, когда в «Нагорное» начала стучаться весна.

Вспухли дороги. Появились лужи. Сине-голубыми сделались дали. Скоро забурлила Сходня, что твой Терек. Набухли сережки ольхи. Нежно-сиреневой акварелью стали светиться березы.

Как-то в сверкающий до боли в глазах полдень в «Нагорном» появились грачи — чистые, черные, словно отлакированные. И началась строительная работа. Сидя за своим письменным столом, я видел через стеклянную балконную дверь, с каким остервенением грачи выдергивали щепу с крыши сарая и укладывали её в громоздкие гнезда.

Позже мы перебрались для работы в «Пушкино» по Северной дороге. Поселились в «партизанском домике» на территории санатория ЦК. Так его называют потому, что во время последней войны здесь помещался Главный штаб партизанского движения, руководимый П.К. Пономаренко.

5 октября 1952 года в Большом Кремлевском дворце открылся XIX съезд Коммунистической партии Советского Союза. Некоторых из нас, авторов учебника, пригласили на съезд в качестве гостей; в числе приглашенных был и я.

Я сидел на галерке, в боковой ложе балкона. Рядом со мной почти всё время «гостил» Артем Микоян, известный конструктор боевых самолетов (МИГов), брат Анастаса Микояна. Здесь же были некоторые министры, крупные военачальники, работники аппарата ЦК.

XIX съезд проходил в обстановке, когда промышленная продукция СССР в 1952 г. составила 223 процента от уровня довоенного 1940 года, а производство средств производства — 267 процентов. Промышленная продукция СССР увеличилась к 1952 году по сравнению с 1929 г. в 12,6 раза, а в США за тот же период — в 2 раза, в Англии — на 60 процентов, в Италии — на 34 процента, во Франции — на 4 процента.

При всех трудностях и противоречиях уверенно шло в гору сельское хозяйство. В 1952 году государственные магазины и колхозные рынки были завалены продуктами. Утвердившаяся политика ежегодного снижения цен означала ощутимый рост реальной заработной платы.

Партийного съезда не было 13 лет. И теперь великая победа в тягчайшей войне и грандиозные успехи социалистического строительства создали на съезде обстановку радостной и торжественной приподнятости.

Съезд открыл вступительным словом В.М. Молотов. Почтили память умерших: А.С. Щербакова, М.И. Калинина, А.А. Жданова. В Президиум съезда избрали Баширова, Берию, Булганина, Ворошилова, Кагановича, Куусинена, Маленкова, Молотова, Сталина, Хрущева и ещё нескольких секретарей крупных партийных организаций.

Бурей оваций встречал съезд каждый раз упоминание имени Сталина. Зал много раз стоя приветствовал вождя. Имя Сталина не сходило с уст ораторов. Уже в своем вступительном слове тон в этом отношении задал В. Молотов. Он закончил свою речь словами:

— Да живет и здравствует многие годы наш родной великий Сталин!

Примерно так начиналось и заканчивалось почти без исключения каждое выступление.

Теперь елейные здравицы кажутся нам чем-то унижающим человеческое достоинство. Теперь неистовые прославления Мао Цзэдуна в Китае представляются нам каким-то фанатическим кликушеством. Но в те годы такие речи о Сталине были нормой для всех.

В Большом Кремлевском дворце собрался цвет партии и мирового коммунистического движения. Из иностранных гостей на съезде присутствовали лидеры большинства коммунистических партий мира: Б. Берут (Польша), К. Готвальд (Чехословакия), Лю Шаоци (Китай), М. Торез (Франция), Л. Лонго (Италия), М. Ракоши (Венгрия), Г. Георгиу-Деж (Румыния), В. Червенков (Болгария), Э. Ходжа (Албания), Д. Ибаррури (Испания), Г. Поллит (Англия), В. Пик и М. Рейман (Германия) и многие другие.

Впервые за тридцатилетний период Отчетный доклад ЦК делал не Сталин. Сославшись на то, что ему по состоянию здоровья не осилить такого доклада, Сталин с согласия всего Политбюро ЦК возложил доклад на Г.М. Маленкова.

Но вместе с тем Сталин целым рядом своих действий старался продемонстрировать свое «хозяйское» положение в партии и на съезде, Так, за несколько дней до съезда в «Правде» были опубликованы все работы Сталина, составившие упомянутую уже его последнюю книгу «Экономические проблемы социализма в СССР». Этим актом как бы давалось понять, что не политический отчет ЦК, а новая работа Сталина должна быть положена в основу обсуждения на съезде. Фактически так и получилось.

На самом съезде, при его открытии, увидев, например, что М. Торез, К. Готвальд, Д. Ибаррури и другие сидят в ложе президиума, а не за столом президиума съезда, Сталин поднялся, начал приглашать их занять места за столом, сам подтаскивал каждому стул, чем вызвал переполох у организаторов съезда. Затем он сел к краю стола президиума, ближе к трибуне; между ним и Кагановичем оказалась дистанция в два стула.

В течение всего многочасового доклада Г. Маленкова он безучастно и почти без движения смотрел в пространство. Маленков гнал свой доклад в невероятно быстром темпе, время от времени искоса поглядывая на Сталина, как умная лошадь на своего старого седока. Как вечный приближенный, знающий повадки Сталина, Маленков внутренне трепетал: вдруг Сталин сделает хорошо известное всем придворным свое нетерпеливое движение или вынет из брючного кармана свои золотые часы «Лонжин». Это значит, что он недоволен, и тогда, чтобы не вызвать гнева, придется комкать доклад и заканчивать его на любой стадии.

Но всё обошлось благополучно. Сталин дослушал доклад.

И в Отчетном докладе ЦК, и в Директивах по пятому пятилетнему плану развития СССР на 1951—1955 годы (докладчик М.3. Сабуров) дан был анализ итогов развития советского государства и принята ориентировка на предстоящий период социалистического строительства. Съезд принял новый Устав партии (докладчик Н. С. Хрущев) и создал комиссию для переработки Программы партии.

Все с нетерпением ждали выступления Сталина. Не верилось, что Сталин покинет дворец, не сказав ни слова делегатам и иностранным гостям, выступавшим с такой теплотой в адрес Коммунистической партии Советского Союза.

И действительно, в последний день съезда, 14 октября, Сталин выступил с краткой речью. Трудно передать, что творилось в зале, когда председательствующий К. Ворошилов произнес долгожданную всеми фразу: «Слово предоставляется товарищу Сталину».

Весь зал поднялся. Громовые овации сотрясали здание дворца. Стоя на трибуне, Сталин внешне безучастно смотрел в пространство. По его лицу нельзя было определить, какие чувства испытывал в этот момент диктатор. Иногда он переминался с ноги на ногу и указательным пальцем поглаживал усы или потирал подбородок. Пару раз он поднимал руку, как бы прося аудиторию позволить ему начать говорить. В эти моменты овации удесятерялись.

Я не могу сказать, сколько времени длился шквал. Но наконец делегаты уселись на свои места, и Сталин получил возможность говорить. Говорил он, как всегда, очень тихо, невыразительно, словно совершенно не заботясь о том, какое впечатление производят он и его речь на аудиторию.

За свою жизнь я слышал многих ораторов из российского и международного коммунистического движения, но, пожалуй, ни один из них не проявлял такого равнодушия к внешней форме своих выступлений, такого холодного безразличия к тому, чтобы покорить своим словом разум и сердца сидящих в зале.

И тем не менее каждое выступление Сталина слушалось всеми с затаенным дыханием. В чем же дело?

Сталин выступал публично очень редко: в отдельные периоды один раз в несколько лет. Поэтому попасть на его выступление, послушать и увидеть живого Сталина считалось величайшей редкостью и счастьем. И любой человек, попавший на выступление Сталина, старался не проронить ни звука.

Вместе с тем на протяжении трех десятилетий вся печать, радио, кино, все средства устной пропаганды и искусства внушали мысль, что каждое слово Сталина — это высшее откровение, это абсолютная марксистская истина, кладезь мудрости, познание нынешнего, прорицание будущего.

Вот почему зал всегда находился под гипнозом всего этого и слушал Сталина заворожено. Бесцветная форма и эмоциональная холодность его речей растворялись под палящими лучами этих гипнотических сил.

Но при этом Сталин понимал значение не только каждого слова, но каждого его оттенка. И он тщательно готовился к каждому выступлению и всесторонне взвешивал эффект каждого слова.

Сталин поблагодарил все братские партии и группы, представители которых почтили съезд своим присутствием или послали съезду приветственные обращения.

А дальше, собственно, Сталин высказал одну мысль:

Буржуазия стала реакционной. От её былого либерализма не осталось и следа. Нет больше т.н. «свободы личности». Растоптан принцип равноправия людей и наций. Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Выброшено за борт и знамя национальной независимости и суверенитета.

Это знамя, сказал Сталин, придется поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий. Его некому больше поднять.

Сталин призвал революционные партии капиталистических стран учиться на ошибках и успехах советской страны и народно-демократических стран.

Закончил он свое выступление здравицами в честь братских партий и их руководителей:

— Да здравствует мир между народами!

— Долой поджигателей войны!

Это было последнее открытое публичное выступление Сталина, его лебединая песня. И оно было в некотором роде симптоматичным.

Сталин шаг за шагом умерщвлял внутрипартийную демократию, ленинские устои, принципы, нормы жизни.

Он искоренял в партийной жизни всякое здоровое критическое начало, беспощадно расправлялся со всеми, в ком он видел действительных или мнимых, нынешних или потенциальных критиков своих диктаторских методов руководства в партии. Он сделал всё от него зависящее, чтобы опрокинуть и растоптать присущие самой природе советского строя свободу личности, революционную законность, широчайшую демократию для народных масс сверху донизу; необоснованными репрессиями и всякими чистками утвердил в государственной и общественной жизни порядки и нравы, находящиеся в кричащем противоречии с марксистско-ленинским учением.

К XIX съезду весь ход мирового исторического процесса и развития самой страны властно требовали широкой демократизации всех сторон внутрипартийной, государственной и общественной жизни. Без этого нельзя было дальше двигаться вперед. Пришел ли Сталин к этому выводу аналитическим путем; почувствовал ли он инстинктом старого революционера, что по-старому жить уже нельзя, — трудно сказать. Так или иначе, в своей лебединой песне он вернулся к мотивам демократии, свободы личности, национального суверенитета и независимости.

Больше того. Сейчас же после съезда начал осуществляться целый ряд мер, которые как будто свидетельствовали о его намерении вступить на путь внедрения принципов коллективизма в практику руководства, ликвидации бесконтрольности органов госбезопасности и обеспечения в стране революционной законности, о чем я расскажу дальше.

Но всё это, как мы увидим, парализовалось почти одновременными действиями прямо противоположного характера, усиливавшими и единоличное диктаторство, и произвол в общественной и государственной жизни.

…Поздним вечером 14 октября мы сидели в Пушкино в своем «партизанском домике» и трудились. Позвонила кремлевская «вертушка». Нам сообщили:

— Счетная комиссия съезда только что закончила подсчет голосов. Из авторского коллектива П. Юдин и Д. Шепилов избраны членами ЦК КПСС, а К. Островитянов — кандидатом.

Я вышел на балкон. Вековой бор окружал домик плотным кольцом. От увядающих кустов рябины до белесых облаков всё было залито лунным серебром. Какая тишина. Как хорош этот извечный мир.

Грудь мою распирало от счастья. Я — член Центрального Комитета великой партии коммунистов. Той партии, которая впитала в себя всю мудрость, народной жизни, тысячелетний опыт борьбы за свободу и счастье людей на земле, все мучительные поиски путей к гармоничному обществу будущего — от раннего христианства, от Томаса Мора и Кампанеллы, Сен-Симона и Фурье, Герцена и Чернышевского до Маркса и Ленина. Той партии, которая, подняв простреленное пулями знамя парижских коммунаров, первая бросила дерзновенный вызов всему старому миру и в священном огне пролетарской революции заложила краеугольные камни нового строя. Теперь эта партия стоит во главе великой державы и является общепризнанным наставником всемирного коммунистического и освободительного движения. И вот я — внук крепостного крестьянина Михаилы Шепилова, сын кадрового рабочего-токаря Трофима Шепилова, я — русский интеллигент Дмитрий Шепилов — член этого верховного штаба государства и партии. Как я оправдаю это высочайшее доверие? Как оплачу моей партии и моему народу за эту честь и возложенные на меня надежды? Я готов это сделать любой ценой. Я готов отдать во имя счастья моей партии, моего народа все свои силы, все знания, всю кровь до последней капли и, если понадобится, — саму жизнь.

На балкон вышли П. Юдин и К. Островитянов. Взбудоражены мы были до предела. Знали, что не уснем. Решили на радостях махнуть в Москву. Мчались по старому Ярославскому шоссе на полной скорости. Москва уже засыпала. Огни были притушены. Поехали ко мне домой, на Калужскую. Сколько вопросов перебрали мы до рассвета, сколько мировых проблем разрешили на словах! Выпили за партию, за Сталина, за народ, за науку, за армию.

16 октября состоялся первый пленум вновь избранного ЦК. Мы собрались (что стало уже давнишней традицией) в Свердловском зале Кремля. В точно назначенное время на помост из внутренних комнат вышли члены Политбюро прежнего состава. Впереди шел Сталин. При его появлении часть членов ЦК (видимо, новичков) встала и начала аплодировать. Сталин сразу замахал рукой и произнес что-то вроде: «здесь этого никогда не делайте». Оказывается, Сталин и его соратники воспринимали как должное все культовые церемонии (вставание всех, овации, лозунги и пр.) на любых торжествах и собраниях. Но на пленумах ЦК и Политбюро это не практиковалось. Возможно, что здесь каким-то образом сохранилась ещё традиция Ленина, который был лютым противником обожествления его лично и других высоких персон, и Сталин считал необходимым поддерживать данную традицию в этом, единичном случае. Вскоре Хрущев опрокинул и её.

Основным вопросом пленума было формирование исполнительных органов ЦК — Президиума и Секретариата, а также утверждение председателя Комиссии партийного контроля. Как я уже упоминал, при формировании руководящих органов Сталин делал себе отвод, который, конечно же, не был поддержан. Сталин безнадежно махнул рукой — делайте, мол, что хотите. Но все до единого человека в зале понимали, что действительно иначе не может быть и что сам Сталин и мысли не допускает, что Секретарем, т.е. руководителем Политбюро (Президиума), будет кто-то другой.

Но дальнейший ход обсуждения вопроса о формировании руководства был совершенно неожиданным и произвел тягостное впечатление, на меня во всяком случае. Всё, что происходило в высшем руководстве партии, было окутано глубокой тайной. Об этом боялись что-либо спрашивать или говорить. При разветвленной системе слежки, доносов, подслушивания это могло стоить головы.

Просочилось сверху об аресте жены В.М. Молотова П.С. Жемчужиной, долго возглавлявшей парфюмерную промышленность. За что? — Не известно. Но считалось, что на самого Молотова это не бросает тень. То же говорили прежде в связи с арестами жен М.И. Калинина и О.В. Куусинена.

Но все знали также безграничную преданность В. Молотова партии, любому порученному делу, лично Сталину. Все помнили также, как высоко ценил Сталин Молотова, его, например, тост в день празднования Победы: «За нашего Вячеслава!», что, при чуждости Сталину всякой сентиментальности, звучало сверхнежно.

И вот теперь, стоя на трибуне, Сталин с презрительной миной говорил о том, что Молотов запуган американским империализмом, что будучи в США он слал оттуда панические телеграммы, что такой руководитель не заслуживает доверия, что он не может быть в руководящем ядре партии. В таком же тоне высказал Сталин политическое недоверие А. Микояну и К. Ворошилову.

Я, тогда не обстрелянный новичок в этом зале, затаив дыхание слушал Сталина. А ощущение было такое, будто на сердце мне положили кусок льда. Я переводил глаза со Сталина на Молотова, Микояна и опять на Сталина. Молотов сидел неподвижно за столом президиума. Он молчал, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Через стекла пенсне он смотрел прямо в зал и лишь изредка делал тремя пальцами правой руки такие движения по сукну стола, словно мял мякиш хлеба. Очень нервничал А. Микоян. Речь он произнес очень мелкую и недобропорядочную. Он тоже, обороняясь от фантастических обвинений, не преминул брыкнуть Молотова, который-де постоянно общался с Вознесенским, это уже был сам по себе страшный криминал.

В конце своего выступления Сталин сделал такие выводы:

Надо образовать Президиум ЦК. Состав членов Президиума предложен был небывало широкий — 25 человек. Да 11 человек было предложено в качестве кандидатов в члены Президиума. В состав его вошли некоторые случайные, малокультурные или ничем не примечательные люди типа Л.Г. Мельникова, В.М. Андрианова, А.Б. Аристова, Н.А. Михайлова, Н.Г. Игнатова, И.Г. Кабанова, А.М. Пузанова и некоторых других. Таким образом, в отступление от традиций десятилетий состав Президиума (Политбюро) был разбавлен людьми бесталанными и неизвестными партии и народу.

Возможно, что Сталин сделал это потому, он хотел избавиться от всяких контактов с людьми, которых он в своей нарастающей мании преследования начал считать либо прямыми шпионами (К. Ворошилов), либо капитулянтами перед американским империализмом (В. Молотов и А. Микоян). А возможно, он кроме того намеревался избавиться от последних представителей старой гвардии в Политбюро, которые пользовались признанием в партии и в народе.

Так или иначе, но неожиданно для всех Сталин предложил создать новый, неуставный орган — бюро Президиума ЦК. Оно и должно было выполнять функции прежнего всемогущего Политбюро. В этот верховный партийный центр Сталин предложил не включать В. Молотова, К. Ворошилова, А. Микояна. Это и было принято Пленумом, как всегда, единогласно.

Однако даже при своей мании величия Сталин понимал, что нельзя так просто разделаться с этими видными деятелями партии, соратниками Ленина. Поэтому соблюден был необходимый декорум: Молотов, Ворошилов и Микоян формально сохранены были в верховном исполнительном органе партии, но фактически отстранены от руководства, а образование бюро Президиума ЦК и не введение в него трех старейших деятелей партии сохранено было в тайне — не обнародовано в печати.

Слушая на пленуме «аргументы» Сталина о «шпионстве» Ворошилова и «капитуляции перед американским империализмом» Молотова и Микояна, я, должно быть, впервые подумал: а не является ли всё это результатом шизофренической мнительности Сталина?

Но даже теперь я гнал от себя эти мысли: «наверное, мы не всё знаем», «наверное, не всё можно сообщить», «постепенно нам, членам ЦК, сообщат, в чем дело»… Задавать какие-либо вопросы Сталину или попробовать возражать ему — такие безумные мысли никому даже не приходили в голову. Изречения и соображения вождя-гения можно было только благоговейно и восторженно приветствовать. Те же страшащие мысли о душевном здоровье Сталина поднялись из глубин сознания, когда перед нами начала развертываться ошарашивающая панорама под названием «Дело врачей».

Шел Пленум ЦК. Сталин сурово критиковал работу органов Государственной безопасности. С занимаемых постов сняты были В.С. Абакумов и его сообщники. Но в то же время Сталину всё казалось, и это изо дня в день внушала ему бериевская шайка, что всюду козни, заговоры, подготовка против него террористических актов, а коммунисты теряют бдительность.

Потрафляя этим вкусам великого государственного Молоха, органы госбезопасности, вслед за «Ленинградским делом», начали по хорошо разработанному сценарию развертывать акт за актом «Дело врачей». Позже, 13 января 1953 года, суть этого «дела» была изложена в газетах в официальном сообщении ТАСС под заголовком «Арест группы врачей-вредителей». В сообщении указывалось, что органами Государственной безопасности раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью сократить, путем вредительского лечения, жизнь видным деятелям страны.

Являясь скрытыми врагами народа, они-де осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье: ставили заведомо неправильные диагнозы, назначали гибельные для жизни лекарства и т.д. Таким путем были умерщвлены секретари ЦК А.А. Жданов и А.С. Щербаков и подготовлялось выведение из строя руководящих военных кадров, чтобы ослабить оборону страны: это маршалы А.М. Василевский, Л.А. Говоров, И.С. Конев и другие.

В этих чудовищных злодеяниях обвинены были самые выдающиеся врачи — цвет советской науки: профессора М.С. Вовси, В.Н. Виноградов, М.Б. и Б.Б. Коганы, П.И. Егоров, А.И. Фельдман, Я.Г. Этингер, А.М. Гринштейн и врач-терапевт Г.И. Майоров.

В сообщении указывалось:

«Все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, — состояли в наемных агентах у иностранной разведки. Большинство участников террористической группы… были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“, созданной американской разведкой… Другие участники террористической группы… оказались давнишними агентами английской разведки…»

До опубликования сообщения ТАСС о «Деле врачей» докладывалось на Пленуме ЦК КПСС. Говорили чекисты, говорил Сталин.

За длительный период владычества в органах юстиции и государственной безопасности Ягоды—Ежова—Берии—Вышинского советские люди привыкли к самым невероятным судебным процессам и обвинениям. Но даже ко всему привыкших «Дело врачей» потрясало своей жестокостью, бессмысленностью и породило в сознании кучу недоуменных вопросов и сомнений.

В самом деле, почему выдающийся советский терапевт, академик Владимир Никитович Виноградов, честнейший из честных людей, воспитавший тысячи студентов-медиков, стал вдруг агентом английской разведки, отравителем своих пациентов? Чудовищно и нелепо.

Почему вдруг преданнейший советский патриот, крупнейший ученый, профессор Мирон Семенович Вовси, в войну бывший главным терапевтом Красной Армии, всю свою жизнь посвятивший делу советского здравоохранения, вдруг связался с «еврейской буржуазно-националистической организацией», созданной американской разведкой? Чудовищно и нелепо. То же — профессор В.X. Василенко, профессор Б.С. Преображенский и все другие.

Словно чувствуя всю законность этих вопросов, Сталин настойчиво доказывал нам, членам ЦК, сидящим в Свердловском зале, что сомнений в виновности врачей нет никаких. Я не записал его речь, но он говорил примерно следующее:

— Они убили Жданова. Они убили Щербакова. Они хотели вывести из строя наших маршалов. Посмотрите на сидящего здесь Андреева, ведь они его, беднягу, умышленно сделали глухим. Они сами во всём признались. Мы читаем их показания. А у нас ещё кто-то сомневается. Одна из кремлевских врачей Лидия Тимашук помогла чекистам вскрыть это дело, показала, какими вредительскими методами они действовали…

Мы слушали всё это с тяжелым чувством. С одной стороны, вся жизнь и моральный облик обвиняемых, нормальная человеческая логика восставали против признания достоверности очередного «дела». С другой стороны, сам Сталин уверяет в бесспорности улик: свидетели обличают, арестованные признались, сами написали свои покаянные показания. Чего же ещё надо? Неужели до таких форм борьбы могут доводить непреложные законы классовой борьбы?!

В «Деле врачей» была ещё одна специфическая черта: хотя среди арестованных были и русские врачи, но большинство составляли врачи-евреи; эта сторона дела подчеркивалась и ссылкой на Международную еврейскую организацию «Джойнт». По Москве ходили слухи, что идет шельмование и массовые увольнения врачей-евреев. И не только врачей. Приезжие с Украины рассказывали, что по указанию Хрущева в Киеве и других городах Украины ведется «чистка» всех учреждений от евреев. Нарочитое разжигание антисемитизма было очевидным.

Зачем это делается? Во имя каких целей? Этого никогда не было при Ленине. У Сталина есть весьма категорические и резкие высказывания против антисемитизма. Они опубликованы. Почему же вся практика идет в другом направлении? Как это сочетать с интернационалистскими принципами марксизма-ленинизма?

В семье у нас были очень здоровые моральные устои, и антисемитизма у нас и близко не было.

Трудно предполагать теперь: что было бы, если бы Сталин прожил ещё несколько лет? Какие кровавые мистерии были бы разыграны ещё в угоду ему органами Государственной безопасности? Во сколько человеческих жизней обошлись бы новые людоедские сценарии?

Но в дни, последовавшие за XIX съездом партии, конечно, до таких мыслей мы не доходили. Казалось, что могучая и великолепно слаженная государственная машина советской страны действует безукоризненно. А на капитанском мостике стоит великий кормчий Сталин, и пока он держит руль в своих руках, можно быть спокойным за судьбы государства.

Жизнь шла своим чередом.

20 октября 1952-года меня и П. Юдина вызвали к Сталину. Я затрудняюсь сказать, что это было: заседание Президиума ЦК с группой работников идеологического фронта или узкое совещание по идеологическим вопросам. Началось оно в 22 часа 05 минут, присутствовали все члены Президиума, секретари ЦК, некоторые заведующие отделами и идеологические работники.

Видимо, после XIX съезда партии Сталин мучительно думал над вопросом: как лучше организовать партийное руководство различными отраслями народного хозяйства, внешней политики, военного строительства и т.д. Но больше всего его беспокоили вопросы духовной жизни общества. И он больше всего говорил на этом заседании о руководстве идеологической работой партии. По моим записям и записям П. Юдина, он говорил примерно следующее:

— Наша пропаганда ведется плохо, каша какая-то, а не пропаганда. Все недовольны постановкой дела пропаганды. Нет ни одного члена Политбюро, который был бы доволен работой Отдела пропаганды.

У наших кадров, особенно у молодежи, нет глубоких знаний марксизма. Наше старшее поколение было сильно тем, что мы хорошо знали марксизм, политическую экономию.

Особенно плохо поставлена пропаганда в газетах, в частности в «Правде». Редактор «Правды» Ильичев слаб. Он просто мал для такого дела. Надо бы назначить главного редактора «Правды» посильнее этого, а этот пусть поучится.

«Правда» — это газета газет. Она должна обобщать опыт всех газет, — Она должна перепечатывать хорошие статьи и выдержки из других газет. «Правда» должна быть основной базой для работы Отдела пропаганды.

Ну, кого предлагаете назначить главным редактором «Правды»? Нельзя же этого откладывать на сто лет?

Все молчали.

— Да, не знаете вы людей. Надо также подумать о лучшем руководстве промышленностью. Надо иметь единый отдел промышленности и транспорта и поставить во главе его крупного человека. Надо контролировать кадры, изучать их и вовремя выдвигать молодежь на руководящую работу. У нас много способной молодежи, но мы плохо знаем молодые кадры. А ведь если выдвинули человека на какую-то работу и он просидит на этой работе 10 лет без дальнейшего продвижения, он перестает расти и пропадает как работник. Сколько загубили людей из-за того, что вовремя не выдвигали.

Плохо идут дела в сельском хозяйстве. Партийные работники не знают историю сельского хозяйства в Европе, не знают, как ведется животноводство в США. Только бумаги подписывают и этим губят дело.

Наши молодые кадры слабо подготовлены в теоретическом отношении, им надо помочь расти. Лекции, конечно, полезное дело, но главную роль в росте кадров должна играть печатная пропаганда.

Для руководства всей идеологической работой партии надо создать при Президиуме ЦК постоянную комиссию по идеологическим вопросам. В комиссию надо подобрать 10—20 квалифицированных работников — аппарат комиссии. Надо иметь там людей со знанием языков: английского, немецкого, французского (теперь он менее распространен), испанского (на испанском говорят более 120 миллионов человек). Надо найти хорошо знающего китайский язык. Может быть, взять Федоренко? (Н.Т. Федоренко упоминается ниже, в главе «В Китае: пятая годовщина революции» — Прим. ред.). Надо их всех обеспечить хорошим жалованием.

Комиссия по идеологическим вопросам должна помочь поднять печатную пропаганду марксизма. Базой для работы этой комиссии должен стать журнал «Большевик». Журнал ведется плохо, крохоборчески. Нужно поставить его так, чтобы другие журналы с него пример брали. Нужно пересмотреть состав редколлегии журнала. Зачем там Ильичев? Там даже можно иметь двух редакторов.

В «Большевике» надо давать обзоры и критические статьи на местные журналы, обстреливать их, помогать им улучшить свою работу. Комиссия должна взять под свое наблюдение работу журналов «Вопросы философии», «Вопросы экономики», «Вопросы истории» и, может быть, некоторые другие журналы. Пора покончить с позорной практикой перепечатки в теоретических журналах разных постановлений партии и правительства, ведь это значит плестись в хвосте событий.

Надо серьезно поставить пропаганду политической экономии и философии. Только не увлекаться единством противоположностей, это гегельянская терминология.

Американцы опровергают марксизм, клевещут на нас, стараются развенчать нас… Мы должны разоблачать их. Надо знакомить людей с идеологией врагов, критиковать эту идеологию, и это будет вооружать наши кадры.

Мы теперь ведем не только национальную политику, но ведем мировую политику. Американцы хотят всё подчинить себе. Но Америку ни в одной столице не уважают. Надо в «Правде» и партийных журналах расширять кругозор наших людей, шире брать горизонт, мы — мировая держава. Не рыться в мелких вопросах. У нас боятся писать по вопросам внешней политики, ждут, когда сверху укажут.

Нужны популярные брошюры на разные темы. Вот в старое время были брошюры: «Кто чем живет?» или «Что нужно знать каждому рабочему?». С этой брошюры начинали свое политэкономическое образование многие рабочие. Нам теперь нужны брошюры посерьезнее, поглубже, но такие популярные брошюры нужны.

В наших лекциях мало глубины, но они кое-что дают. Надо для лекций выезжать иногда и на места. Вообще для идеологической работы, для проверок надо выезжать на места, недели на две.

В идеологическую комиссию надо включить Шепилова, Чеснокова, Румянцева, Юдина, Суслова. Кого ещё? И надо создать секретариат комиссии…

На этом совещание в 23 часа вечера закончилось. Вслед за этим состоялось назначение меня Председателем Постоянной комиссии по идеологическим вопросам ЦК КПСС. В силу неисповедимости путей господних мне отвели на пятом этаже в ЦК кабинет, который, после реконструкции этого здания, числился кабинетом Сталина. Но Сталин постоянно работал в Кремле, здесь не бывал. Теперь, видимо, считаясь с тем большим значением, которое Сталин придавал Идеологической комиссии, его пустовавший кабинет отдали комиссии.

Началась новая полоса моей жизни. Я по-прежнему жил в «партизанском домике» в Пушкино и занимался учебником политической экономии. Но теперь приходилось отлучаться в Москву для организации аппарата комиссии и проведения ее текущей работы. Я делал это с нелегким сердцем: научная работа очень ревнива, она требует всей полноты мысли и чувств к себе и не хочет делить их ни с кем. Но долг есть долг. И я часть времени должен был отдавать теперь новой, очень важной и прекрасной даме — Идеологической комиссии, хотя сердце влекло меня в «партизанский домик».

Как-то в середине ноября 1952 года М. Суслов сказал мне, что на Президиуме ЦК снова обсуждался вопрос о «Правде».

— Л. Ильичев явно не соответствует требованиям главного редактора, и его решено снять. Имеется в виду назначить на этот пост вас.

Я в самых энергичных тонах высказал свои возражения и просьбу не решать таким образом вопрос обо мне. Но М. Суслов сказал, что очень сомневается, что намерение в отношении меня может быть пересмотрено.

Воспользовавшись представившимся в эти дни случаем переговорить со Сталиным, я настойчиво просил его не назначать меня на работу в «Правду». Изложив несколько, как мне казалось, убедительных общих доводов, я сказал:

— Мне оказана великая честь работать над учебником политической экономии. Вы говорили, какое огромное значение придает партия созданию этого учебника. Я — автор целого ряда глав. Кроме того, мы с товарищем Островитяновым выполняем работу по сведению воедино и редактированию глав, написанных другими авторами. Мой уход из авторского коллектива может задержать сдачу учебника в срок.

— Никто не собирается освобождать вас от работы над учебником. Зачем это? Работайте и над учебником, и в «Правде».

— Боюсь, что это окажется практически невозможным. «Правда» — дело серьезное. Нужно отвечать за каждое слово.

— Конечно, серьезное. Но разве быть редактором «Правды» — это значит торчать в редакции день и ночь? Это совсем не нужно. Редактор должен обеспечить правильную политическую линию в газете. Направление. Задавать тон. Лично редактировать лишь самое главное и решающее. Остальное должен делать секретариат редакции. Секретариат — это генштаб. Подберите хороший секретариат. Можно иметь не одного секретаря, а двух, посменно. Секретариат — душа редакции, а вы — дирижируйте.

Я сказал, что есть ряд товарищей, которые гораздо лучше, чем я, подготовлены для этой высокой роли.

— Например?

— Например, товарищ Поспелов. Он, помимо всего прочего, старый газетчик, долго работал в «Правде».

— Кто? Поспелов?!

Сталин скрестил кисти рук в нижней части живота, запрокинул голову назад и долго, отрывисто и глухо смеялся.

— Предлагать Поспелова — значит не понимать, что такое «Правда». Ведь он весь протух. Он смотрит назад, а не вперед. Как можно повседневно руководить идеологической, политической (и не только политической) работой такой большой партии, как наша? Только через печать. Как можно руководить самой печатью? Только через «Правду». Это — газета газет. Должна быть газетой газет. А «Правда» совсем измельчала. На ряде фактов мы убедились, что Ильичев — марксистски неграмотный человек. Невежественный человек. Ему нужно поучиться в партшколе. Так что придется вам браться за «Правду». А чтобы трудно не было, подберите себе толковых помощников. Поспелов вам нравится? — иронически сказал Сталин. — Ну, что же, пожалуйста, возьмите себе Поспелова помощником, заместителем… Кого ещё хотите? Можно иметь в «Правде» двух редакторов: один — главный, другой — редактор. Подумайте… И внесите на ЦК свои предложения: как нам улучшить «Правду».

Всё было кончено. С тяжелым чувством принимался я за новое дело. У меня не было влечения к газетной работе. Я ушел добровольцем на фронт с научной работы. Считал её своим призванием. И мечтал снова вернуться в лоно Академии наук. У меня был задуман и начат ряд экономических исследований. И мне очень хотелось их завершить… Но долг есть долг. И я со всей добросовестностью принялся за налаживание дел в «Правде». Вскоре я представил на рассмотрение Президиума проект постановления ЦК о «Правде»: задачи, структуры, персональные назначения членов редколлегии и редакторов по отделам. Вопрос на Президиуме прошел как-то легко и быстро. Сталин хорошо выглядел и почему-то был очень весел: шутил, смеялся и был очень демократичен.

— Вот Шепилов говорил мне, что «Правду» трудно вести. Конечно, трудно. Я думал, что может назначить двух редакторов?

Здесь все шумно начали возражать:

— Нет, будет двоевластие… Порядка не будет… Спросить будет не с кого…

— Ну, я вижу, народ меня не поддерживает. Что ж, куда народ — туда и я.

Сталин вынул при этом изо рта трубку и мундштуком сделал движения вправо и влево, демонстрируя, что он готов идти за народом и туда, и сюда.

Смеялись все…

— Ну, давайте примем то, что написано в проекте: редактор — один, секретаря — два: один выпускает номер, другой готовит следующий. Как, тут не будет оппортунизма? Нет? Тогда приняли.

Так началась моя новая и, надо сказать, трудная жизнь. Прошло совсем немного времени, и вот однажды я сидел в своем рабочем кабинете в «Правде». Готовили очередной номер газеты на 6-е марта 1953 года.

Около 10 часов вечера зазвонил кремлевский телефон. Я взял трубку и услышал ту фразу, о которой уже говорил в начале:

— Товарищ Шепилов? Говорит Суслов. Только что скончался Сталин. Мы все на «ближней» даче. Приезжайте немедленно сюда. Свяжитесь с Чернухой и приезжайте возможно скорей…


Схватка

Почему при Сталине снижали цены. Падение короля Фарука. Молотов и публикации по внешней политике. Хрущев как международник. Коллективное руководство. Хрущев и Маленков. Берия начинает бурную деятельность. «Он же не потерянный человек». Селадон в министерском обличии. Хрущев — Первый секретарь ЦК.


Волны всенародного возбуждения, тревог, горестных раздумий, вызванные смертью Сталина, постепенно спадали. Жизнь входила в нормальную колею.

Однако перед новым руководством партией и страной встали сложнейшие международные, организационные, экономические, идеологические проблемы. А ведь многие годы в высших сферах управления сложилась привычка ждать по всякому вопросу указаний Сталина. Об этом на заседаниях Президиума и Пленуме ЦК после смерти Сталина живописно говорил Хрущев:

— Раньше мы жили за широкой спиной Сталина. Мы все возлагали на Сталина. Мы знали, что всё правильно решит Сталин. И мы жили спокойно. А теперь надеяться не на кого. Надо всё самим решать. И решать вопросы сложные. Тут тебе и международные дела, и экономика, и литература… Вот я вчера поздно вечером звоню Булганину. Спрашиваю:

— Николай, ты чего делаешь?

— Читаю.

— Что читаешь?

— Журнал «Коммунист».

Видите, какое дело. Когда это мы читали «Коммунист» или другие журналы? А теперь приходится…

Конечно, Хрущев говорил о том, что было характерно для него самого. В действительности же в составе Президиума ЦК, Совета Министров, среди членов ЦК, депутатов Верховного Совета было много превосходно образованных марксистов, блестящих инженеров, конструкторов, экономистов, военачальников, литераторов. По уровню культуры советский народ в целом вышел в авангард человечества.

Но что смерть Сталина предъявила неизмеримо более высокие требования к руководящему ядру в государстве — это бесспорно.

В чем заключались самые неотложные проблемы? Не в области экономики. Здесь пока во всем действовала инерция гигантской, хорошо отлаженной машины.

Социалистическая индустрия шла на подъем. В Москве всё выше вздымались к небу грандиозные высотные здания: Московский университет, Котельническое, Смоленское, на площади Восстания, на Каланчевской улице. В апреле 1953 года вступила в строй новая великолепная линия метро со станциями «Арбатская», «Смоленская», «Киевская».

1 апреля 1953 года, по уже сложившейся традиции, народ был порадован очередным снижением розничных цен. Сталин был решительным сторонником неуклонного снижения цен. Он не раз обосновывал это с позиций политической экономии социализма примерно так:

— Наша социалистическая индустрия действует в условиях абсолютной монополии, так как частнособственнических промышленных предприятий нет. Страна ограждена от мирового рынка монополией внешней торговли. Внутри страны, при строгом планировании цен, конкуренции между предприятиями фактически нет. Товаров широкого потребления не хватает. В этих условиях систематическое снижение цен есть самое мощное средство воздействия на промышленность с требованием повышения производительности труда, улучшения качества продукции. Снижение цен на товары широкого потребления — это кнут против косности и застоя, а также самый надежный путь к увеличению реальной заработной платы…

Одним из тяжких последствий хрущевщины в области экономики был отказ от политики снижения цен и, наоборот, переход к политике открытого и скрытого повышения цен на товары широкого потребления. Это серьезно сказалось в будущем на всей хозяйственной и политической конъюнктуре в стране.

Проведенное 1 апреля 1953 г. снижение цен распространялось почти на все продукты и товары массового потребления: хлеб, муку, крупы, зерно, мясо, рыбу, масло, сахар, водку, ткани, готовую одежду, обувь, мыло, хозяйственные товары. Оно охватило и общественное питание. Это было шестое снижение цен после войны. Предыдущие пять снижений привели к снижению цен на товары массового потребления в 2 раза по сравнению с IV-м кварталом 1947 года. Шестое снижение было самым крупным. Оно дало прямую выгоду населению в размере 53 миллиардов рублей в расчете на один год.

Это было большой экономической победой, особенно выразительной на фоне неуклонного роста дороговизны в капиталистическом мире.

В сфере искусства тоже продолжался бурный подъем. Я не изменял своим привычкам, сложившимся за тридцатилетие жизни в столице. Беспредельная любовь к музыке, к искусству вообще, с неодолимой силой тянула меня в Большой театр, в МХАТ, на симфонические концерты в Консерваторию, в Малый театр, оперетту… Каждая театральная удача наполняла мою душу радостью. Я испытывал чувство величайшей гордости за триумф нашего театрального искусства во всём мире.

Однако были и большие, неотложные задачи, немедленного решения которых властно требовала жизнь. Прежде всего — внешнеполитические проблемы.

К моменту смерти Сталина международная обстановка оставалась достаточно напряженной. Было окончательно ясно, что великие державы, связанные когда-то узами антигитлеровской коалиции, после войны разделились и пошли двумя разными путями. Советский Союз последовательно проводил свою политику борьбы за мир, за свободу и независимость всех государств — больших и малых. Страны англо-американского блока повернули руль своей политики на старый империалистический путь.

Американские самолеты зверски бомбили Пхеньян и другие города и села народно-демократической Кореи. Французский империализм продолжал вести кровопролитную войну против народов Индокитая, поднявшихся на священную освободительную борьбу за свою независимость.

В германском вопросе великие западные державы попрали заключенные после войны соглашения о создании единой, миролюбивой демократической Германии. Созданием «Бизонии», а затем ФРГ они встали на путь сепаратных действий с целью увековечить раскол Германии, ремилитаризировать Западную Германию и превратить ее в очаг милитаризма и агрессивного реваншизма. Знаменем реваншизма стал германский федеральный канцлер Конрад Аденауэр, которого Черчилль в своей речи 11 мая 1953 г. объявил «мудрейшим германским государственным деятелем со времен Бисмарка».

Правительства США, Великобритании и Франции затягивали решение в демократическом духе вопроса об Австрийском договоре. То, что Советская страна уверенно наращивала темпы своего экономического развития и на всех парах двигалась вперед, вызывало глубокую тревогу в лагере реакции. Намеренно разжигалась антисоветская, военная истерия, взят был курс на новую гонку вооружений. Одним из мрачных проявлений этой истерии было сфабрикованное в Америке «Дело супругов Розенберг».

Двое американских граждан — Этель и Юлиус Розенберг, скромные, милые люди, родители двух малолетних детей, были схвачены американскими спецслужбами и обвинены в шпионаже в пользу Советского Союза. Освобождения Розенбергов требовали на массовых демонстрациях протеста рабочие Нью-Йорка, Пекина, Рима, Лондона, Москвы, Парижа; такие выдающиеся писатели, как Томас Манн, Франсуа Мориак, Илья Эренбург и другие; студенческие ассоциации всего мира, все, вплоть до представителей Ватикана. Тем не менее Этель и Юлиус Розенберги были казнены на электрическом стуле.

Но это — с одной стороны. С другой же — начавшийся распад всей колониальной системы империализма втягивал всё новые и новые народы Азии и Африки в орбиту национально-освободительных движений. Было подорвано вековое владычество Британии в Индии. Индия разделилась на два государства: Индию и Пакистан. Власть перешла к господствующим классам этих государств. По тому же пути пошли народы британских колоний — Цейлона и Бирмы, а также голландской колонии Индонезии. В Египте был изгнан король Фарук, и национальные силы Египта потребовали от англичан убраться из зоны Суэцкого канала. Налицо были все признаки того, что 70-летний период британского владычества в Египте приходит к концу.

В июле прошедшего, 1952 года в Египте произошел революционный переворот. Тираническая власть продажного и морально растленного короля Фарука была свергнута. В последующие годы этот чревоугодник и феноменальный развратник прожигал свою жизнь в Европе и умер за столом в одном из притончиков Рима в сообществе проститутки. Стодолларовая бумажка, браунинг, световые очки, зажигалка — вот всё, что найдено было в карманах этого арабского Креза, в сказочно роскошных покоях которого в Каире и в Александрии мне вскоре довелось побывать.

В Египте началась антиимпериалистическая, антифеодальная революция. Недолго длился период президентства генерала Нагиба. Вскоре он был снят с поста и заточен в каком-то тайнике в пустыне. С 1954 г. власть перешла к группе молодых военных, входивших в организацию «Свободные офицеры». Главой государства и исполняющим обязанности президента Египетской Республики стал подполковник египетской армии, в прошлом генеральный секретарь «Организации освобождения» Гамаль Абдель Насер. И — начался период глубоких реформ и борьбы за обеспечение политической и экономической независимости Египта. События же в Египте породили цепную реакцию национально-освободительных движений на Арабском Востоке вообще и в целом.

Освещая в «Правде» ход этой борьбы, я, конечно, никак не мог предполагать тогда, что скоро мне доведется в роскошнейшем дворце свергнутого короля Фарука у подножия пирамиды Хеопса обсуждать с президентом Насером и его соратниками коренные вопросы экономического и государственного развития страны.

Так или иначе, в 1953 году антиимпериалистическая, национально-освободительная борьба уже охватила народы Туниса, Марокко, Мадагаскара, Золотого Берега, Кении, Малайи, Филиппин и многих других государств. И это меняло обстановку на мировой арене принципиально и открывало для нас новые перспективы.

В этой сложной обстановке осуществлялась внешняя политика Советского Союза. Непосредственное руководство ею сохранено было за В.М. Молотовым.

Осмотрительность Молотова, тщательность продумывания и подготовки им любой внешнеполитической акции после смерти Сталина даже умножились. Он гораздо чаще, чем прежде, стал созывать у себя на совещания ученых и журналистов-международников. На таких совещаниях и в самом аппарате МИДа после определения позиции по данному вопросу по существу тщательно взвешивалось, в какой форме осуществить данную акцию: заявление посла, интервью заместителя министра или министра иностранных дел, заявление Министерства иностранных дел, нота и какой тип её (памятная записка, вербальная нота и т.д.), интервью или заявление главы правительства или заявление правительства, и т.д.

Среди средств и инструментов внешней политики Сталин и Молотов, как опытные политики, дипломаты и журналисты (оба были прежде «правдистами»), первостепенное значение придавали печати. По многим международным вопросам Сталин и Молотов считали вполне достаточным и эффективным выступление в печати. В таком случае редактору «Правды» или «Известий» предлагалось подготовить такую-то статью. Иногда указывалось прямо: поручить, скажем, Д. Заславскому написать необходимую статью или фельетон.

После обсуждения и доработки проекта статьи у главного редактора она направлялась на рассмотрение «наверх», т.е. в Президиум ЦК. Иногда окончательный текст утверждался здесь, и главный редактор газеты без разрешения не мог изменить в тексте ни единой запятой. Иногда члены Президиума ЦК передавали каждый в отдельности свои замечания главному редактору, и тот вырабатывал и публиковал окончательный текст.

В отдельных случаях Сталин сам писал внешнеполитические статьи. Я уже упоминал, что он не любил работать со стенографисткой. И если статья делалась здесь же, на Президиуме, Сталин обычно медленно, взвешивая каждое слово, диктовал текст, а В. Молотов или Г. Маленков, или А. Жданов, или помощник Сталина А. Поскребышев, или главный редактор газеты записывал этот текст. Такая работа иногда длилась много часов подряд. Подобный метод применял иногда и В. Молотов. И бывало, что работа начиналась днем, а заканчивалась на рассвете следующего дня.

После завершения шлифовки текста тщательно взвешивалось, какую форму придать публикуемому материалу: корреспонденции или авторской статьи, статьи за подписью псевдонима, или «Обозревателя», редакционной статьи или передовой, сообщения ТАСС и т.д.

В таких случаях точно определялось и место статьи в газете: на какой полосе, подвалом или трехколонником и т.д.

Так же тщательно взвешивалась и процедура дипломатических приемов, в зависимости от значения каждого из них и намерения подчеркнуть особое расположение или нерасположение к кому-то из представителей зарубежных стран: кто должен принять иностранного гостя или гостей, в каком помещении, кто должен и не должен присутствовать, и т.д.

Я говорю об этих, казалось бы, технических вопросах потому, что они составляют арсенал внешнеполитических средств, которым нужно умело пользоваться.

Позже, когда сложилась система личной власти Хрущева, все процедурные условности были отброшены, весь арсенал дипломатических средств был перевернут вверх дном. По крупнейшим и очень мелким внешнеполитическим вопросам стал в конце концов выступать почти исключительно один Хрущев. Причем выступал он чуть не ежедневно (а то и несколько раз в день), где придется и как придется. Совершенно не учитывались при этом значение вопроса, которому посвящено выступление, и его возможный международный резонанс.

Поэтому очень мелкий дипломатический вопрос неожиданно мог стать предметом горячих излияний Хрущева на сессии Верховного Совета. И наоборот, крупная международная проблема, которая требовала обстоятельного правительственного заявления, могла быть лишь скороговоркой задета в какой-нибудь случайной беседе со случайным лицом.

То же произошло и с дипломатическими приемами. Покрылись паутиной апартаменты для дипломатических приемов МИДа. Работники МИДа стали забывать нормы дипломатического этикета. Хрущев стал сам принимать всех приезжих гостей — нужных и не столь нужных. Местом приемов стал исключительно Большой Кремлевский дворец, куда по велению Хрущева сопровождали его не только все члены Президиума и секретари ЦК, но и скопом валили все члены ЦК, министры, депутаты Верховных Советов, артисты и писатели, генералы и маршалы. Все дипломатические приёмы превратились в широчайшие пиршества.

Но всё это сложилось позже. А пока первостепенное значение, которое придавал В. Молотов печати в проведении советской внешней политики, непосредственно отразилось на моей жизни и деятельности.

Я рассказывал выше, какую огромную роль отводил Сталин марксистскому учебнику политической экономии внутри нашей страны и на международной арене. Работа над учебником шла к концу, жизнь моя состояла из ночной работы в качестве главного редактора «Правды» и дневной, урывками, работы над учебником.

Но пока был жив Сталин, совмещение как-то с грехом пополам удавалось. Вскоре после его смерти дело осложнилось. В Подмосковье, где завершалась наша работа над учебником, пришла нарядная весна. А с ней как-то под вечер — звонок «вертушки». Звонил Молотов:

— Товарищ Шепилов, где вы сейчас находитесь?

— Я за городом, в комиссии по учебнику политической экономии.

— Вот по этому поводу я и хочу с вами говорить. Мы должны будем сейчас проводить целый ряд очень важных внешнеполитических мероприятий. Без «Правды» это невозможно. А главный редактор отвлечен учебником.

— Так я все ночи провожу в «Правде», в том числе и по выходным. К тому же мы скоро завершаем свою работу над учебником.

— Я не оспариваю важность работы над учебником. Но у нас сейчас есть вещи поважнее. И надо, чтобы вы теперь целиком сосредоточились на работе в «Правде». Я уже переговорил по этому вопросу с другими членами Президиума, и все товарищи того же мнения. Так что я передаю вам указания Президиума.

С грустью покидал я свою милую келью с томами «Капитала» и Ленина на письменном столе, с лесной тишиной, ограждавшей нас от шума и грохота повседневной жизни, с выпавшим здесь на мою долю неповторимым счастьем — возможностью творческой работы на поприще пропаганды великих идей марксизма-ленинизма.

Впрочем, авторская и редакторская работа над учебником действительно подходила к концу. Я, как и все другие товарищи, внесли свои последние доли труда, и в 1954 году миллион за миллионом томов в синих переплетах с тиснением «Политическая экономия. Учебник» устремились по бесчисленным каналам в квартиры рабочих, студентов, учителей, инженеров, врачей, артистов, воинов, пропагандистов. А затем десятки и сотни тысяч экземпляров учебника начали переводиться и издаваться в Чехословакии, Болгарии, Японии, ГДР, Польше, Англии, Китае, Дании, Франции, Норвегии, Италии…

Многие вопросы советской внешней политики действительно созрели и ждали своего решения. По этим вопросам слово Молотова было очень весомым или даже доминирующим, Но теперь многие вопросы, которые прежде решались путем согласования со Сталиным, выносились на обсуждение в Президиум ЦК. Пока ещё заседали в том же кабинете Сталина. Всё так же внимательно смотрели из своих рам Суворов и Кутузов. Только большой стол для заседаний был передвинут от стены к окнам.

На первых порах Хрущев при обсуждении международных вопросов не выступал. Очевидно, здесь продолжала действовать инерция прошлого. В последний период жизни Сталина мне несколько раз довелось быть на заседаниях Президиума ЦК при обсуждении некоторых международных вопросов. И я помню случай, когда по сложному дипломатическому вопросу члены Президиума высказывали противоположные точки зрения. Сталин медленно расхаживал по комнате своей утиной походкой и попыхивал трубкой. Видно, что он тщательно взвешивал все «за» и «против» и ещё не пришел к окончательному решению. Вдруг он остановился против Хрущева и, пытливо глядя на него, сказал:

— Ну-ка, пускай наш Микита что-нибудь шарахнет…

Одни заулыбались, другие хихикнули. Всем казалось невероятным и смешным предложение Хрущеву высказаться по международному вопросу. Хрущев пробормотал что-то неопределенное, а Сталин, видимо уже забыв о своей шутке, снова погрузился в размышления. Нечто подобное я наблюдал и ещё однажды.

Кто мог тогда думать, что пройдет немного, совсем немного времени, и Хрущев возомнит себя великим международником, что он, не спрашивая никого и ни о чем, будет безапелляционно выносить окончательные решения по любому дипломатическому вопросу, а всякого, кто хоть раз усомнится в его мудрости, — заносить в вынашиваемый им список обреченных на уход. История — ты блудница!

Это вообще был период, когда во всех речах, передовых и пропагандистских статьях в газетах и журналах ставился вопрос о необходимости коллективного руководства.

Г. Маленков как председательствующий на Президиуме ЦК и в Совете Министров старался вести дело вполне демократично. С большим тактом и деликатностью пытался он объединить вокруг стоящих задач усилия очень различных людей, всего руководящего ядра. Причем в поведении его самого не было и тени претенциозности. Он старался ничем не выделять себя по сравнению с другими членами Президиума. Всем стилем поведения на заседаниях Совета Министров и на Президиуме ЦК он как бы говорил: «я по сравнению с вами не имею никаких преимуществ. Давайте думать вместе. Предлагайте. Я только координирую усилия всех».

И он делал это очень естественно и искренно. Я думаю, что у него не было никаких помыслов об усилении роли собственной персоны. Работал он всегда как вол. После же смерти Сталина личные усилия его удесятерились.

Члены Президиума и Секретариата ЦК скопом присутствовали на всех конференциях, съездах, торжествах, дипломатических приемах и т.д. Президиум ЦК и Совет Министров, освобожденные теперь от ограничительных пут Сталина, работали регулярно и интенсивно. Члены Президиума и Секретариата во имя сохранения единства старались не полемизировать по рассматриваемым вопросам или, по меньшей мере, не заострять критических замечаний. На первых порах часто критика заменялась вопросами типа: «А вы не думаете, что предлагаемое решение вопроса может осложнить дело?»

Но всё это создавало лишь видимость коллективизма.

В своих теоретических работах и выступлениях Сталин многократно говорил о великом значении коллективности руководства. Он приводил в качестве образца коллективности Центральный Комитет партии, в составе которого «имеются наши лучшие промышленники, наши лучшие кооператоры, наши лучшие снабженцы, наши лучшие военные, наши лучшие пропагандисты, наши лучшие агитаторы, наши лучшие знатоки колхозов, наши лучшие знатоки индивидуального крестьянского хозяйства, наши лучшие знатоки наций Советского Союза и национальной политики. В этом ареопаге сосредоточена мудрость нашей партии. Каждый имеет возможность исправить чье-либо единоличное мнение, предложение. Каждый имеет возможность внести свой опыт».

Говорилось это в 1931 году. То, что до наступления хрущевщины Центральный Комитет сосредотачивал в своих рядах всё лучшее, талантливое, просвещенное, чем располагала партия, это верно. Но чем дальше отходили мы ото дня смерти Ленина, тем всё больше ослабевали принципы коллективности руководства, и прежде всего в руководящих центрах партии.

За три десятилетия сталинского лидерства весь механизм государственного и партийного руководства постепенно утрачивал начала коллективизма и приспосабливался к системе личной власти. В этом плане он был доведен до совершенства.

Но это было такое «совершенство», которое неизбежно вело к попранию ленинских норм партийной и советской жизни: механизм государственного управления постепенно покрывался бюрократической ржавчиной, всё больше ослабевало действие шестеренок, трансмиссий, приводных ремней от руководящих центров к партийным организациям и членам партии и от партии к беспартийным массам.

Переход к истинному коллективизму и к широкой демократизации требовал проведения крупнейших мер по восстановлению и дальнейшему развитию ленинских норм. Но об этом не было и речи.

Как безденежный картежник, одержимый страстью обогащения, пытливо всматривается в лица постоянных игроков, изучает их повадки, прикидывает, как он выведет из игры второстепенных противников, а затем, играя ва-банк, нанесет решающий удар самому опасному партнеру — так терпеливо готовил свою игру ва-банк Никита Хрущев. Фаворит И. Сталина, почитатель В. Молотова, выдвиженец Л. Кагановича, соратник Н. Булганина, друг Г. Маленкова и Л. Берии, Хрущев своими маленькими подпухшими свиными глазками осторожно и подозрительно осматривал поле действий: что же получилось после смерти Сталина? Какова расстановка сил? Кто партнеры? Кто опасен? Кто не опасен? Будущие историки и психологи с изумлением будут искать ответ на вопрос: откуда у малограмотного человека, глубоко захолустного по манерам и мышлению, оказалось столько тонкой изворотливости, двурушничества, иезуитства, вероломства, лицемерия, аморализма в достижении своих целей?

Упоминалось уже, что, по всенародному и всепартийному мнению, единственным достойным преемником И. Сталина был В. Молотов. Но Молотов сам не проявлял ни малейших намерений встать у руля государственного корабля. С непревзойденной дисциплинированностью и воспитанностью он ждал, как решится вопрос о его роли, статусе «коллективным разумом» — в Президиуме ЦК. Это облегчило задачу Хрущева. И ещё у смертного одра Сталина он, заручившись поддержкой Булганина—Маленкова—Берии, выводит Молотова фактически на вторую линию руководства.

Внешне на капитанском мостике стоял Георгий Маленков. Как уже говорилось, он по поручению Сталина делал Политический отчет ЦК на XIX съезде партии. А мартовская сессия Верховного Совета СССР 1953 года избрала его главой правительства — Председателем Совета Министров СССР.

Маленков затеял коренную реконструкцию кремлевских апартаментов Сталина. Он только начал входить в свою роль главы правительства в общении с дипломатическим корпусом. Но Хрущев очень весомо давал понять молодому преемнику Сталина всю призрачность его положения и что он может удержаться на своем посту лишь соблюдая достаточную покорность. Огромный волкодав в игре с ласковым пуделем то снисходительно потреплет тяжелой лапой по голове, то пощекочет носом по брюху, то вдруг оскалит клыки и зловеще зарычит: ни-ни, не балуй… Незлобивому и мягкосердечному пуделю кажется в таких случаях благоразумным ласково лизнуть покровителя в нос и постараться вернуть его благорасположение.

Принюхиваясь ко всем и вся, Хрущев с самого начала хорошо понял, что покладистый Маленков — это не главное препятствие на его пути к вершине власти. Маленков вел себя в отношении Хрущева с поражающим тактом и доброжелательством. Он прощал ему нередкие насмешки и иронические побасенки в свой адрес. Он старался вместе с ним пообедать. Он подгадывал окончание работы так, чтобы в одной машине поехать домой со службы или с частых в то время приемов. Хрущев и Маленков даже поселились рядом, в соседних домах на Остоженке, и пробили в разделяющей их особняки стене калитку.

Когда требовали того условия затеянной игры или Хрущеву нужно было особое благорасположение Маленкова для проведения какой-нибудь операции, он милостиво принимал знаки внимания Маленкова. Но как только надобность в этом отпадала, он недвусмысленно давал понять, что в конце концов всё зависит от него, Хрущева, и добивался принятия ещё какой-нибудь меры, оттесняющей Маленкова на второй план.

Так, уже 14 марта 1953 года Пленум ЦК по предложению Хрущева освободил Г. Маленкова от обязанностей Секретаря ЦК КПСС. Прошло немного времени, и Хрущев поставил на Президиуме вопрос об отказе от установившейся со времени Ленина традиции, в силу которой на заседании Президиума (Политбюро) ЦК председательствует не Генеральный секретарь ЦК, а Председатель Совета Министров (Народных Комиссаров).

На этом заседании Хрущев вел себя раздраженно. Правая ноздря у него подергивалась, угол рта отходил к уху, лицо приобретало злобное, бульдожье выражение.

— Почему это Маленков должен председательствовать на Президиуме? Почему это я, и все мы, должны подчиняться Маленкову? У нас коллективное руководство. У нас должно быть разделение функций. У меня свои обязанности, у Георгия — свои. Ну и пусть занимается своим делом…

Вопрос этот Хрущевым обговорен был с основными членами Президиума и решен без обсуждения и возражений. Прошло ещё немного времени, и именно покладистому Маленкову поручено было Хрущевым внести на Пленуме ЦК предложение об избрании Никиты Хрущева Первым секретарем ЦК КПСС. Таким образом, ловкими шахматными ходами Хрущева твердая договоренность у гроба Сталина никогда больше не допускать гипертрофии роли одного из секретарей ЦК и об упразднении вообще поста Генерального (Первого) секретаря была опрокинута.

Вскоре Хрущев потребует снятия Г. Маленкова с поста Председателя Совета Министров, что и будет сделано.

Но пока, пока Маленков — не главная помеха. Не Маленков был главным препятствием на пути Хрущева. Г. Маленков по своим морально-этическим и волевым качествам не мог, да и не хотел противостоять Хрущеву.

В. Молотов и К. Ворошилов, А. Микоян и Л. Каганович, Н. Булганин, Г. Маленков, Г. Первухин и другие руководители — все они были очень различны по своей эрудиции, по своему политическому и хозяйственному опыту, по своему, моральному облику. Но все они были, если можно так выразиться, представителями «старой школы». Все были безгранично преданы марксистско-ленинскому учению, искренне верили в величие и непогрешимость Сталина, превыше всего ставили интересы партии и так же искренне теперь хотели перейти к коллективному руководству «по старинке», в соответствии с программно-уставными требованиями; они верили, что теперь коренные вопросы жизни партии и страны можно свободно обсуждать и решать в Президиуме, в Совете Министров, на Пленумах ЦК на основе воли большинства. Никто из них и не помышлял о единоличной власти, не рвался к ней.

Но были в составе руководящего ядра два человека, которые смотрели на вещи гораздо более практично, без всякой романтики и сентиментальности. Это были Никита Хрущев и Лаврентий Берия. Оба жаждали власти. Оба хорошо понимали, что после смерти Сталина механизм единоличной власти не был сломан и сдан в музей древностей. Он сохранился полностью, и нужно лишь было овладеть им и снова пустить в ход.

Как два хищника, они всматривались друг в друга, принюхивались друг к другу, обхаживали друг друга, пытаясь разгадать, не совершит ли другой свой победоносный прыжок первым, чтобы смять противника и перегрызть ему горло.

Хрущев хорошо понимал, что среди всего руководящего ядра партии Л. Берия — единственный серьезный противник и единственное серьезное препятствие на пути его вожделений. К тому же этот противник — опасный. В его руках всё дело охраны Кремля и правительства; все виды правительственной и другой связи; войска МВД и пограничной охраны. Малейший просчет с его, Хрущева, стороны — и голова его будет снесена.

Вот почему когда Хрущев, пока в глубокой тайне, наедине с самим собой, решил уничтожить Берию, он взял курс на сближение с ним. Все вдруг оказались свидетелями неразрывной дружбы Хрущева и Берии.

Лаврентий Берия упивался своим новым положением. В его руках необъятная власть. Он всё может. Ему всё доступно. А над ним по существу никого нет, никакого реального контроля.

Сталина нет. Какое счастье! Жить, теперь жить по-настоящему, никого не боясь. Надо всё знать. Обо всех. Всю подноготную. И всех держать «за жабры». Надо обличить Сталина, развенчать его, истребить память о нем. Пусть все знают, что Берия — не тиран, а демократ. Надо теперь же внести ряд записок, проектов постановлений: за мир, за законность, за демократию, за суверенитет национальных республик. Надо объявить всеобщую амнистию. Надо построить и подарить навечно каждому члену Президиума ЦК особняк в Москве и роскошную виллу на Черном море. Пусть узнают все, что такое Берия!

Бурная деятельность Берии началась, как только саркофаг с набальзамированным прахом Сталина был поставлен в Мавзолее. Первой сферой, в отношении которой Л. Берия очень весомо заявил, что отныне с его словом нужно считаться, была сфера внешней политики. Это было неожиданно, так как до сих пор Берия не проявлял особой активности в этой области.

Вскоре после смерти Сталина была опубликована речь одного из государственных деятелей Запада, в которой затрагивался целый ряд кардинальных вопросов международных отношений. Молотов как министр иностранных дел подготовил в связи с этой речью проект пространной статьи для печати. Материал был сделан со всей тщательностью, присущей стилю работы Молотова: выделены узловые вопросы, расставлены необходимые ударения. Я принимал посильное участие в разработке этой статьи. Затем проект её был в редакции «Правды» набран и разослан членам Президиума для обсуждения.

Я присутствовал на этом заседании Президиума. Председательствовал Маленков. Представленная Молотовым статья без особого обсуждения была дружно одобрена. Поданы были лишь две-три мелких редакционных поправки. Казалось, что вопрос закрыт. Но в этот момент слово попросил Берия:

— У меня есть поправки.

И он начал читать напечатанный на машинке совершенно новый текст статьи, в котором из проекта Молотова не было взято ни одного абзаца, ни одной фразы. Берия читал текст страницу за страницей, без особого выражения, со своим сильным грузинским акцентом. В переглядываниях членов Президиума чувствовалась нарастающая неловкость и смущение: как теперь быть? В. Молотов сидел недвижимо, с непроницаемым выражением лица, и только ритмично подавливал сукно стола тремя пальцами, это у него вошло давно в привычку.

И только в маленьких, хитроватых глазках Хрущева я увидел насмешливое ликование. Он переводил исподлобья свой взгляд с одного на другого из заседавших и как бы говорил: «Имейте в виду, завтра будет так и по всем другим вопросам…»

Я думаю, что именно с этого заседания Хрущев начал непосредственную тактическую подготовку среди членов Президиума к уничтожению Берии.

Статья Берии была написана в легком агитационном плане, со штампованными фразами. Должно быть, писали её приближенные к Берии недоучившиеся совпартшкольцы, провинциальные газетчики. Берия кончил читать:

— Вот мои поправки к статье товарища Молотова.

И обвел всех присутствующих своими серо-мутными глазами, прикрытыми очень сильными стеклами пенсне. Лицо его часто подергивалось в нервном тике. Иногда он высоко задирал голову и смотрел на кого-нибудь из-под нижнего края пенсне.

Все понимали, что это не поправки к статье Молотова, а контрстатья. И все молчали. Молчание длилось долго. Наконец председательствующий Маленков сказал:

— Ну, что ж, примем статью товарища Молотова с поправками Лаврентия.

Возражений не последовало. На лице Молотова не дрогнул ни один мускул.

Второй раз я наблюдал Берию-«международника» уже в июне месяце. На Президиуме ЦК рассматривался вопрос о наших взаимоотношениях с Германской Демократической Республикой. Часто подергивая лицом в нервных конвульсиях, с какой-то беспорядочной жестикуляцией руками, Берия в очень унижающих тонах говорил о складывающемся новом государстве, всячески поносил его. Я не выдержал и дал реплику с места в конце стола, где сидел:

— Нельзя забывать, что будущее новой Германии — это социализм.

Передернувшись весь, как от удара хлыстом, Берия закричал:

— Какой социализм? Какой социализм? Надо прекратить безответственную болтовню о социализме в Германии!

Он говорил с такой презрительной миной, с такой неприязнью, будто само слово «социализм» и журналисты, которые его применяют, для него непереносимы. Кажется, это был первый, единственный и последний мой диалог с грозным министром государственной безопасности.

Вскоре Берия представил в Президиум ЦК своего рода «манифест по национальному вопросу». Это был ловко составленный документ с изрядной долей демагогии. В нем Берия обращался к партийным и советским руководителям, к интеллигенции национальных республик Советского Союза. Было более чем прозрачно, что внесением указанного «манифеста» Берия преследовал отнюдь не благородные государственные цели: устранить всякие неправильности, ошибки и извращения, которые имелись в области национальных отношений в социалистическом строительстве; укреплять и расширять дальше суверенитет союзных и автономных республик и дружбу народов.

Нет, Берия хотел завоевать симпатии населения национальных республик, их руководящих кадров: знайте, что я, Берия, за полный суверенитет всех национальных и автономных республик. Я за то, чтобы у руководства стояли только кадры данной национальности. Я за то, чтобы ввести в каждой республике абсолютное господство языка данной национальности.

Всё в бериевском «манифесте» преподносилось так, что намечаемые в нем меры должны были вести не к всё большему сближению разных национальностей, а к разобщению их, к усилению и развитию не интернационалистских начал в жизни народов, а буржуазного национализма. Берия хотел сыграть именно на таких антинародных, националистических чувствах.

Но он понимал, что от него больше всего и прежде всего ждут слова, относящегося к сфере законности. Партийные, советские, военные кадры, широкие круги интеллигенции были порядком измучены бесконечными репрессиями и чистками. Когда же этому будет положен конец? Когда же воцарится революционная законность? Когда же можно будет свободно дышать, жить без страха за свою судьбу, судьбу родных и близких?

И Берия, который многие годы был одним из главных источников произвола и беззаконий в стране, решил надеть на себя тогу поборника законности, свободы личности и демократии. Пусть все знают, что Берия против незаконных арестов, против жестокой карательной политики, за замену практики широких репрессий воспитательной работой. Этим он сразу отмежуется от злодеяний прошлого и предстанет перед всем народом как избавитель от произвола и как страж социалистического правопорядка.

Этим целям должна была послужить прежде всего амнистия.

27 марта 1953 года был опубликован разработанный Берией Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об амнистии». Такой широкой амнистии советское правосудие не осуществляло никогда. По этому Указу освобождались из мест заключения и от других мер наказания все преступники, осужденные на срок до пяти лет включительно, все осужденные за должностные и хозяйственные, а также почти все воинские преступления, независимо от срока наказания, все мужчины старше 55 лет и женщины старше 50 лет. Всем осужденным на срок свыше пяти лет сроки наказания сокращались наполовину. Все следственные дела и дела, не рассмотренные судом указанных выше категорий, прекращались.

Практически в местах заключения оставлена была лишь небольшая группа осужденных за наиболее тяжкие контрреволюционные преступления, за крупные хищения социалистической собственности, бандитизм и умышленное убийство. Вся остальная масса преступников освобождалась, с них снималась судимость и поражение в избирательных правах. То есть в лагерях оставались именно осужденные по политическим статьям, хотя им были сокращены наполовину сроки наказания, за исключением освобожденных старше 55 и 50 лет.

Первая реакция на амнистию среди населения была положительной. Но вот в города, рабочие поселки, в колхозы и совхозы, на курорты, вокзалы и пристани хлынула масса освобожденных. Среди них: воры-рецидивисты, злостные хулиганы, поножовщики с многократными судимостями; преступники, осужденные за изнасилование, тяжкие телесные повреждения; мошенники, растратчики, взяточники и другие уголовники.

Резко выросло число убийств, массовых краж, грабежей, тяжелых форм хулиганства. Многие населенные пункты оказались буквально терроризированными. Люди боялись выходить в кино и театры. С наступлением темноты ставни запирались на тяжелые засовы, и жители с тревогой и страхом ждали наступления рассвета. Мутные потоки уголовщины докатились до Свердловска, Тбилиси, Баку, Киева, Ленинграда. Наконец, они прорвались и в столицу.

Настроения тревоги всё нарастали. Поползли зловещие слухи, что Берия распустил всю уголовщину умышленно, что он готовит уголовную гвардию для своих особых целей.

Но тут произошло одно событие, которое вызвало у всей интеллигенции и в широких слоях народа вздох облегчения. 3 апреля 1953 года меня и редакторов других важнейших центральных газет вызвали в ЦК партии. Здесь нам было сказано, что тщательной проверкой, проведенной под руководством МВД СССР, была установлена лживость всех обвинений, на которых построено было так называемое «Дело врачей». Это относилось и к одному из главных обвинителей по этому делу — врачу Кремлевской больницы Лидии Тимошук. Она явилась разоблачителем выдающихся профессоров «кремлевки», которые якобы умышленно ставили больным руководителям партии и правительства неправильные диагнозы, назначали неправильное лечение и тем самым умерщвляли их. «За помощь, оказанную правительству в деле разоблачения врачей-убийц» Лидия Тимошук 21 января 1953 г. награждена была орденом Ленина.

Теперь же было заявлено, что Лидия Тимошук являлась секретным агентом органов государственной безопасности и писала свои доносы и разоблачения в соответствии с теми заданиями, которые разрабатывались и давались ей органами МГБ. Затем на этих доносах базировалось обвинение.

4 апреля в печати было опубликовано сообщение МВД СССР о прекращении «Дела врачей», как основанного на лживых обвинениях, и о полной реабилитации всех привлеченных по этому делу лиц. Здесь нет возможности описать, каким мукам подверглись за месяцы заточения выдающиеся советские врачи, большинство из которых к этому времени переступило через свое шестидесятилетие.

Отменен был и Указ Президиума. Верховного Совета о награждении лжесвидетельницы Тимошук орденом Ленина.

Прекращение «Дела врачей» воспринималось всем обществом как конец или, во всяком случае, начало конца тем вопиющим беззакониям и произволу, в условиях которого мы жили не одно десятилетие.

Лаврентий Берия, который был главным постановщиком инсценировок «заговоров», «покушений», «шпионских дел», выступал теперь в роли блюстителя законности и правопорядка. Ради собственного реноме он запрятал в Лефортовский изолятор даже некоторых своих сообщников.

Положение Берии могло укрепиться быстро и необратимо. Вот почему Хрущев решил, что нужно действовать безотлагательно. Промедление смерти подобно.

Самое сложное и тонкое в подготовке было: как заручиться согласием и активным участием в операции по устранению Берии членов Президиума: всех или не всех посвящать в это дело? Если не всех, то кого посвящать? С кого начать? В каком порядке, кому и с кем говорить дальше? Кому и как поручить техническую сторону операции? Все части механизма заговора должны были сработать безотказно. Малейшая осечка могла привести к катастрофе: ради сохранения своего положения на вершине пирамиды власти Берия пошел бы на всё.

Позже, вспоминая прошлое, я спросил как-то у Н. Хрущева: все ли были единодушны в необходимости устранения Берии? Все ли прошло в этом плане гладко? Он ответил:

— Ну, как вам сказать… Вячеслав (Молотов) сразу, с полуслова, понял всё и определил свою позицию. Когда я намекнул ему, что, мол, вы видите, как ведет себя Берия, и что возникает вопрос, не устранить ли нам его с того поста, который он занимает, пока положение не приняло опасный характер, Молотов посмотрел на меня очень понимающе и задал только один вопрос: как, только устранить? После такого вопроса всё было ясно, и разговор пошел в открытую. Н. Булганина уговаривать не пришлось. Он всё понимал как положено.

Самым сложным казался на первых порах вопрос о Маленкове. Все знали о закадычной дружбе его с Берией: они всюду вместе приходили, вместе сидели во всех президиумах, вместе уходили, ну, словом, водой не разольешь. Как тут подступиться? Ведь всё можно погубить и самому себе петлю на шею надеть.

Но я видел, что и Егору (Маленкову) не по себе. Он ведь тоже, как и все мы, понимал, что Берия торопится занять место Сталина и что в его руках такие средства, что он может с любым из нас сделать всё, что угодно. После первых же нескольких заседаний Президиума было ясно, куда Берия гнет. Положение Маленкова было сложным. Как председатель на заседаниях Президиума он пробовал буферить, но из этого ничего не получалось. Вы же помните: что ни заседание, кто бы ни вносил какой вопрос, Берия — свой контрпроект. А выступить против — черт его знает, чем это будет пахнуть.

Наконец, вижу, Егор сам начал меня прощупывать. Один раз, другой осторожно сказанул мне, что Лаврентий «всё осложняет». Постепенно я увидел, что Егора допекло, и рискнул на разговор. Ну, и нужно сказать, что держался он во всей операции очень твердо.

— Значит, единодушно действовали? — спросил я Хрущева.

Фыркнув очень характерным для него «пф», Хрущев сказал:

— Анастас (Микоян), как всегда, был обтекаем, и трудно было его понять. Он соглашался с тем, что поведение Берии неподходящее, но заявлял: он же не потерянный человек…

Из этой беседы с Хрущевым я так и не вынес твердого убеждения, был ли Микоян хоть частично посвящен в предстоящую операцию. Или, прощупав его и не будучи уверенными в нем, его так и не посвящали в заговор, и он узнал о состоявшейся конкретной договоренности по делу Берии только на самом заседании, решившем судьбу палача, причем и здесь он выступил со своим особым мнением: «Он же не потерянный человек». Любопытно, что через одиннадцать лет от Микояна пришлось скрыть и всю операцию со снятием Хрущева. А на заседании Президиума, решившем вопрос об отстранении Хрущева, он повторил ту же формулу: «Он же не потерянный человек»…

Всем посвященным в дело было ясно, что отстранить Берию демократическим путем было невозможно, его сообщники привели бы в действие всю идеально отлаженную за эти годы машину службы государственной безопасности. Отстранить Берию от занимаемых им постов можно было только путем внезапного ареста и заключения под стражу его и его главных сообщников по МГБ, с тем, чтобы все последующие должностные и судебные процедуры осуществлялись в условиях его строгой изоляции.

Кому же поручить проведение такой сложной и конспиративной операции над Берией? При сложившихся условиях в стране оставалась единственная реальная сила, которая могла её осуществить, — армия, её высший генералитет. Из состава последнего и была отобрана группа наиболее доверенных лиц, которые ни при каких условиях не сдрейфили бы. В числе других в эту группу входили: маршал Жуков, командующий артиллерией Советской Армии главный маршал артиллерии М.И. Неделин, командующий Московским военным округом маршал Советского Союза К.С. Москаленко; назначенный вскоре командующим войсками Московского округа ПВО генерал армии П.Ф. Батицкий и некоторые другие.

Перед ними и поставлена была задача в назначенный день, час и в назначенном месте арестовать Л. Берию и надежно изолировать его затем на время следствия и судебного разбирательства.

Накануне условленного дня члены Президиума ЦК заседали. На следующий день назначено было заседание Президиума Совета Министров, в который входили Председатель Совета Министров СССР и его первые заместители, т.е. те же члены Президиума ЦК: Берия, Молотов, Булганин и Каганович.

Последующий ход событий Н. Хрущев не раз живо рассказывал нам по разным поводам.

— После заседания поехали по домам, на дачи на одной машине втроем: я, Берия и Маленков. Дорогой шутили, смеялись, рассказывали анекдоты. Я хотел всем нашим видом и поведением показать, что всё — в полном порядке. Всё-таки где-то в душе копошилось сомнение: не пронюхал ли он, подлец, что-нибудь о нашей подготовке. Тогда — хана. Он упредит нас и передушит всех, как цыплят. Все последние дни я уж так ухаживал за ним, так в любви ему объяснялся, что дальше некуда. И в этот вечер нежности продолжались. Видно, он ни о чем не догадывался.

Сначала завезли домой Егора. А я решил доставить Берию прямо до порога, чтобы душа была спокойна, что он прибыл домой и до утра останется там, а утром — всё свершится. Выйдя из машины, мы ещё долго гуляли, и я горячо говорил ему, какие он большие и толковые вопросы после смерти Сталина сумел поставить…

— Подожди, Никита, — отвечал явно польщенный Берия, — это только начало. Всё решим. Кто нам теперь помешает? И сами жить будем по-другому. Работать будем по-другому. Вот я уже предлагал вам, а вы всё ежитесь, канитель разводите. Давайте я своими строительным организациями каждому члену Президиума построю по особняку: один в Москве, или под Москвой, как хочешь, другой — на Кавказе, на Черном море: хочешь — Крым, хочешь — Пицунда, где хочешь, такие особняки, пальчики оближешь, — Берия тут вкусно причмокнул губами. — И вручить каждому члену Президиума особняки от имени правительства в собственность: пускай живут. Пускай дети живут. Пускай внуки живут. Что, мы не заработали себе таких пустяков?

— Верно, верно, Лаврентий, надо подумать об этом. Дело неплохое. Давай на днях обсудим это.

— Ну, будь здоров, дорогой. Давай поспим малость. Завтра ведь дела текущие. Отзаседаем, а там давай вместе пообедаем…

— Я, — заключал Хрущев, — долго и горячо тряс его руку. А сам думал: ладно, сволочь, последний раз я пожимаю твою руку… И на всякий случай завтра надо всё-таки в карман пистолетик положить. Черт его знает, что может быть…

Но всё обошлось благополучно и было сработано по плану. Собрались в Кремле в назначенный час. Повестка дня была объявлена заранее. Председательствовал Маленков.

По рассказам Хрущева, «Егор был бледнее обычного, и под глазами у него были коричневые мешки; видно, провел тяжелую ночь. Но держался он уверенно и спокойно».

Как только закрылась дверь за последним из членов Президиума, обязанным быть на заседании, в соседней комнате собрались вооруженные маршалы, готовые к выполнению задания.

Маленков:

— Прежде чем приступить к повестке дня, есть предложение обсудить вопрос о товарище Берии.

Берия передернулся так, как будто его ударили по лицу:

— Какой вопрос? Какой вопрос? Ты что несешь?!

Но в действие вступила тщательно разработанная процедура. Лаврентию Берии сказано было в лицо жестко и гневно всё, что нужно было сказать, и прежде всего главное: что он метит в новые диктаторы, что он поставил органы государственной безопасности над партией и правительством, что он замыслил и разыгрывает свои собственные планы.

В первые минуты Берия был ошарашен. Конвульсивно подергиваясь, он переводил расширенные холодные рыбьи глаза с одного члена Президиума на другого: что это такое? Подкоп под него? Сговор? Да ему стоит сказать только, одно слово, и любой из них будет раздавлен как букашка. Он дико озирался вокруг, словно искал какую-то заветную кнопку, которую достаточно будет нажать, или обычный телефон, в который следовало только отдать короткое приказание, чтобы вся его чудовищная истребительная машина пришла в движение. Он так хорошо знал все тайны этой машины.

Но с каждым мгновением он не столько понимал разумом, сколько ощущал всем холодеющим нутром, что это — не недоразумение. Не проработка. Это что-то страшное и неотвратимое. А когда было сказано, что он арестован и будет предан следствию и суду, зелено-коричневая краска поползла по его лицу — от подбородка к вискам и на лоб.

В зал заседаний вошли вооруженные маршалы. Они эскортировали его до машины.

Заранее было условлено, что помещение Берии во внутреннюю тюрьму на Лубянке или в Лефортовский изолятор исключалось: здесь были возможны роковые неожиданности. Решено было содержать его в специальном арестантском помещении Московского военного округа и под воинской охраной. Туда и был доставлен этот государственный преступник. Дни и ночи специальная охрана из отобранных офицеров под наблюдением маршала Батицкого несла здесь конвойную службу.

В тот же день изолированы и обезврежены были ближайшие сподвижники Берии по МВД.

Вечером я, как обычно, находился в своем рабочем кабинете в «Правде», готовил очередной номер. Зазвонила кремлевская «вертушка». Говорил П.К. Пономаренко, бывший тогда кандидатом в члены Президиума ЦК:

— Товарищ Шепилов? Мы все сейчас в Большом театре. Товарищи интересуются, у вас в номере завтра не идет никакая статья Берии?

— Нет, у нас никакой статьи его не поступало.

— А нет ли какого-нибудь упоминания о нем в какой-либо связи или просто его фамилии?

— По-моему, нет, но я сейчас ещё проверю в полосах.

— Да, пожалуйста, сделайте это, чтобы его имя в завтрашнем номере никак не фигурировало.

— Хорошо…

— Ну, а об остальном — завтра.

По одному этому звонку, не зная ещё ничего, я понял, что Берия низвергнут.

2 июля в Свердловском зале Кремля открылся Пленум Центрального Комитета. Доклад Президиума ЦК по делу Берии сделал Маленков. Пленум продолжался шесть дней и проходил очень горячо.

Я испытывал величайшую радость и гордость за свою партию, за ЦК, за его руководящее ядро. Какое чудовище обезвредила партия! Как смело и прозорливо предотвратила она возможность появления и функционирования новоявленного Кавеньяка.

Конечно, думал я тогда, очень прискорбно, что такой выродок добрался до поста министра внутренних дел и звания советского маршала. Но, видимо, таковы беспощадные законы классовой борьбы. Разве Евно Азеф, руководитель боевой организации эсеров, не стал провокатором? Разве такой же мерзкий провокатор Малиновский не добрался до роли руководителя думской фракции большевиков? Мы строим социализм, говорил Ленин, оставаясь по колени в грязи старого общества.

После ареста Берии мы все ходили опьяненные от радости. Теперь конец всякому произволу, необоснованным арестам. Конец зловещей деятельности Особых совещаний. Конец бесчисленным концлагерям. Мы очистим строящееся чудесное здание социалистического общества от всякой мерзости, которую понатащили в него гнусные перерожденцы Ежовы-Абакумовы-Берии. Мы восстановим и незыблемо утвердим ленинские нормы жизни в партии и в стране.

Сразу после ареста Берии и его сообщников в МВД СССР был послан Секретарь ЦК КПСС Н.Н. Шаталин, чтобы без промедления взять всё в свои руки, предотвратить возможность любых неожиданностей со стороны окопавшихся там бериевцев и приступить к превращению Министерства в орган, отвечающий требованиям ленинской партийности и истинным моральным нормам страны социализма. Шаталин был давним соратником Маленкова по аппарату ЦК. Много лет занимался в нем кадровыми вопросами. Сразу после смерти Сталина на мартовском Пленуме был переведен из кандидатов в члены ЦК и избран в состав Секретариата. Теперь его послали на горячий период в органы государственной безопасности.

Само собой разумеется, что Берия не допускал и мысли, что чей-то посторонний взгляд когда-либо может заглянуть в его сокровенные личные сейфы в Кремле, на Лубянке и дома. С ключами от них он никогда не расставался. И вот эти сейфы вскрыты. Здесь и материалы слежки за членами Президиума, подслушивания их разговоров, заготовки возможных будущих доносов и дел, которые могли быть сварганены против любого руководящего деятеля партии и правительства, огромные списки, адреса и телефоны девушек и женщин, на которых остановился похотливый взгляд этого морально растленного карателя, платочки, чулочки, безделушки, которыми он расплачивался с некоторыми партнершами, разделявшими услады этого Селадона в министерском обличий.

Выступавшие на Пленуме члены ЦК ратовали за то, чтобы изменить в корне сложившееся за многие годы совершенно нетерпимое положение с органами государственной безопасности, которые фактически давно вышли из-под коллективного контроля партии и встали над государством и партией. Пленум единодушно признал виновным Л. Берию в преступных антипартийных и антигосударственных действиях, направленных на подрыв Советского государства, виновным в вероломных попытках поставить МВД СССР над правительством и КПСС. Пленум принял решение — вывести Л.П. Берию из состава ЦК и исключить его из рядов Коммунистической партии Советского Союза, как врага партии и советского народа.

Новым министром внутренних дел был назначен С.Н. Круглов.

Июльский Пленум ЦК обязал все партийные организации взять под неослабный и систематический контроль всю деятельность органов МВД в центре и на местах. Пленум признал необходимым серьезно укрепить органы МВД партийными работниками, значительно усилить партийно-политическую работу среди чекистов.

Мы расходились с пленума счастливые и окрыленные.

Н. Хрущев рассказывал позже:

— Как-то в присутствии Берии зашел у нас разговор о безопасности и авторитете руководителей. Берия сказал в этой связи: «Если бы меня посмел кто-нибудь тронуть, то немедленно вспыхнуло бы восстание в войсках и весь народ поднялся бы…»

Но… Берия сидел в каземате Московского военного округа. Охраняли его военные. Никакого восстания не вспыхнуло, а в народе было всеобщее ликование.

23 декабря 1953 года Специальное судебное присутствие Верховного Суда СССР под председательством маршала И.С. Конева признало виновным в государственных преступлениях Л.П. Берию и его сообщников: бывшего министра Государственной безопасности СССР В.Н. Меркулова, бывшего начальника одного из управлений МВД СССР, а затем министра внутренних дел Грузинской ССР В.Г. Деканозова, бывшего заместителя министра внутренних дел СССР Б.3. Кобулова, бывшего начальника одного из управлений МВД СССР С.А. Гоглидзе, бывшего министра внутренних дел УССР П.Я. Мешика и бывшего начальника следственной части по особо важным делам МВД СССР Л.Е. Владимирского. Все они приговором Верховного Суда осуждены были к высшей мере наказания — расстрелу, с конфискацией лично им принадлежавшего имущества, с лишением воинских званий и наград.

В тот же день приговор был приведен в исполнение.

Вслед за тем началось выкорчевывание корней бериевщины.

Был ликвидирован и такой внесудебный орган, как Особое совещание при МВД СССР, который выносил приговоры без судебного разбирательства, являлся орудием массовых нарушений революционной законности и по постановлению которого погибли многие десятки тысяч ни в чем не повинных людей.

Таким образом, осуждением Берии и его сообщников положено было начало ликвидации всяческого произвола и восстановлению в стране революционной законности.

Вот почему разоблачению Берии искренне радовались все: руководящие деятели партии и государства, вся партия, вся интеллигенция, весь народ.

Всеобщую радость разделял, конечно, и Н. Хрущев. Он говорил в этот период и позже о разоблачении Берии многократно и многословно везде: на заседании Президиума и Секретариата ЦК, на его Пленумах, на широких совещаниях и съездах в Кремле, на бесчисленных дипломатических приемах. На таких приемах, разгорячившись обильными дозами алкоголя, он, в присутствии жен ответственных работников, дипломатов, иностранных корреспондентов и официантов, начинал излагать и смаковать всякие подробности бериевщины.

На первых порах все или многие относили это на счет «простоты», «непосредственности» Никиты Сергеевича: «он же в институте благородных девиц не обучался», «он дипломатических академий не проходил», «рабочий человек, ну, подпил малость, рассказал всё откровенно, что тут плохого…»

Конечно, после строгости и взвешенности каждого шага, жеста, каждого слова на официальных и неофициальных приемах в сталинские времена — всё это казалось такой новью. Во всяком случае донесения дипломатов и иностранных корреспондентов в свои департаменты невольно становились подробными и красочными: «так всё меняется в Московском Кремле».

Во всех своих живописаниях Хрущев не забывал отмечать свою особую роль в разоблачении бериевщины (что соответствовало истине), а при случае — запустить стрелу в адрес «некоторых дружков Берии».

К чувству общей радости у Хрущева примешивалась и радость, так сказать, «делового» порядка. С казнью Берии Хрущев убрал со своего пути единственного конкурента, который с такой же жаждой, как и он сам, рвался облачиться в диктаторские доспехи.

Правда, в официальной табели о рангах руководящего ядра Хрущев, после устранения Берии, ещё не занял лидирующего места. Но движение явно шло в этом направлении, притом в стремительном темпе.

На следующий день после смерти Сталина Хрущеву определено было в руководящем ядре пятое место — после Маленкова, Берии, Молотова, Ворошилова. Теперь, с июля 1953 года, он во всех публикациях был передвинут на третье место — после Маленкова и Молотова. Но, как говорится, лиха беда начало.

Цель Берии и Хрущева была одна — выбраться на вершину пирамиды власти. Но шли он к этой цели разными путями и методами.

Берия пытался решить эту задачу, опираясь на всемогущество органов государственной безопасности, фактически подотчетных и подконтрольных только ему.

Хрущев рвался к вершине власти посредством овладения партийным аппаратом. Через партийный аппарат, по его замыслу, можно было подчинить себе всё и вся.

В связи с этим, после освобождения Г. Маленкова от обязанностей Секретаря ЦК, Хрущев, как я уже упоминал, потребовал освобождения Маленкова и от функций председательствующего на заседаниях Президиума ЦК. Председательствовать и на Президиуме, и на Секретариате стал теперь Хрущев.

Вслед за этим Хрущев потребовал восстановить упраздненный пост Генерального (Первого) секретаря ЦК и с сентябрьского Пленума ЦК 1953 года занял этот пост.

Теперь в его руках сосредоточивалось руководство всеми важнейшими делами партии и страны, выдвижение, назначение, отстранение и перемещение всех руководящих партийных, советских, военных, культурных и других кадров.

Это дало ему возможность в последующий период произвести радикальную перестановку кадров. Причем главным при этом были не такие критерии, как преданность партии и народу, образованность, талантливость, знание дела, честность, добропорядочность и иные высокие политические, гражданские и моральные качества человека. Нет, главным для выдвижения на самые высокие посты стал критерий иной — в какой мере Хрущев мог положиться на данного человека, или, как скоро стало ходячим выражением в партии, выдвижение «своих людей».

Исходя из этого принципа вскоре на многих партийных и государственных постах стали появляться во множестве люди невежественные и невысоких деловых и моральных качеств. Но за ними водилась слава людей, «вхожих к Хрущеву» и преданных ему. Особенно важное значение в этой связи во всем государственном механизме Хрущев придал двум участкам: армии и государственной безопасности.

Руководствуясь своими критериями, Хрущев уже через несколько месяцев после падения Берии (с 1954 г.) добился назначения председателем Комитета государственной безопасности уже упомянутого выше А.И. Серова. Это был глубоко аморальный и невежественный человек, прямо и непосредственно причастный ко многим злодеяниям органов госбезопасности в прошлом. Но он в 1939—1941 гг. работал на Украине при Хрущеве наркомом внутренних дел УССР и все последующие годы был близок к нему и готов с холопским усердием выполнять любые его противозаконные указания и удовлетворять личные хрущевские прихоти.

Что касается армии, то постепенно все талантливые, самые прославленные в войну и горячо почитаемые в народе полководцы из маршальского состава и высшего генералитета были один за другим отстранены от занимаемых постов и превращены в «свадебных генералов». На их место Хрущев выдвинул полководцев «по образу и подобию своему». А чтобы пустить тут корни поглубже, он сам вскоре стал председателем Высшего Военного Совета и Главнокомандующим Вооруженными Силами.

Теперь, после устранения Берии и проведения ряда организационных мер, в руках Хрущева оказались все важнейшие рычаги партийного руководства и государственного управления. Можно было приступать к «реформаторской» деятельности», как Хрущев представлял её себе необходимой и целесообразной.


Хрущев у кормила власти

Любимая фраза Хрущева. Происхождение термина «хрущобы». Начало реформ: сельское хозяйство. Хрущев как оратор. Целинная эпопея. Коммунизм — это блины с маслом и сметаной. Кукуруза, рис, горох. Варфоломеевское побоище овец. Путь единовластия. Золотая звезда для юбиляра. Хрущевские кадры. Как Крым подарили Украине. Отвратительное слово «хозяин».


Будущие историки приложат немало усилий, чтобы ответить на сложные вопросы и объяснить многие социальные парадоксы.

Как могло случиться, что Хрущев оказался у кормила власти? Как оценить его реформаторскую деятельность? В чем состоял положительный вклад Хрущева в общественную и государственную жизнь страны? И был ли такой вклад?

Почему на протяжении целого десятилетия Хрущев мог порой беспрепятственно выдвигать самые невероятные и фантастические прожекты, за осуществление которых народ расплачивался такой дорогой ценой? Как советский государственный и общественный строй мог выдержать такое попрание экономических законов?

Для того чтобы понять ход и существо событий в «хрущевское десятилетие», надо иметь в виду действие и противодействие, по крайней мере, следующих закономерностей, сил, факторов, традиций:

Ко времени выхода Хрущева на большую арену общественной жизни (1953 г.) Советский Союз превратился в могучую мировую индустриально-аграрную державу. Всем ходом исторического развития доказаны были неоспоримые превосходства социалистической системы над капиталистической.

К 1953 г. национальный доход в сопоставимых ценах к уровню 1913 г. составлял: в СССР — 1367 процентов, в США — 295 процентов, в Англии — 171 процент, во Франции — 145 процентов.

В области промышленности Советский Союз двигался вперед стремительными темпами: за 11 довоенных лет (1930—1940) и 11 послевоенных лет (1947—1957), т.е. за 22 года (до начала ломки всего аппарата управления промышленностью по проектам Хрущева) среднегодовой темп прироста промышленной продукции в СССР составил 16,2 процента, в США за те же годы — 2,9 процента, в Англии — 3,3 процента, во Франции 2,6 процента. По своей промышленной мощи СССР в исторически кратчайшие сроки передвинулся с пятого (в 1913 г.) на второе место в мире и с четвертого на первое место в Европе. Эти преимущества Страны Советов делали научно обоснованной убежденность коммунистической партии, всех нас, что СССР решит основную экономическую задачу и по своей экономической мощи выйдет на первое место в мире.

Вместо океана раздробленных, частнособственнических отсталых крестьянских хозяйств создан был невиданный в истории строй самого крупного в мире механизированного сельского хозяйства: 4857 совхозов, 9000 машинно-тракторных станций и 93300 колхозов. Возрастала валовая и товарная стоимость продукции сельского хозяйства. Село в корне меняло свой облик, становилось всё более благоустроенным и культурным.

Партия проводила в стране глубочайшую культурную революцию. Все нации и народности, все слои общества всё полнее приобщались к растущим богатствам духовной культуры.

Конечно, и в промышленности и особенно в сельском хозяйстве было много больших нерешенных задач. А именно — недостаточно использовались такие могучие стимулы роста общественного производства, как материальная заинтересованность каждого предприятия и каждого работника. Недостаточно использовались такие категории и инструменты умножения общественного богатства, связанные с действием закона стоимости, как хозрасчет, рентабельность, цена, прибыль и т.д. Отсюда — серьезное отставание СССР по производительности труда по сравнению с самыми развитыми капиталистическими странами, нехватка товаров народного потребления, низкое качество многих товаров и т.д.

Но при всех этих недостатках за треть века сложилась могучая социалистическая система народного хозяйства, базирующаяся на общественной собственности на средства производства. В отличие от стихийного характера капиталистического хозяйства экономика советской страны подчинялась действию законов планомерного, пропорционального развития народного хозяйства, законов расширенного социалистического воспроизводства.

Конечно, волюнтаристское попрание экономических законов может причинить (и действительно причинило) величайший вред народному хозяйству, но оно не могло изменить природу социалистического способа производства. Ценой дополнительных издержек и жертв, но объективные законы рано или поздно должны пробить себе дорогу, преодолеть субъективистские извращения и восстановить нарушенное равновесие.

Я говорил выше, что объективно Сталин сделал всё от него зависящее, чтобы расшатать ленинские основы партийности, парализовать партию как жизнедеятельный союз революционных борцов-единомышленников и сохранить за ней единственную функцию: покорно выполнять все предначертания великого вождя, прославлять его непогрешимость и гениальность.

Но слишком глубоки были корни большевистской партии в недрах народа, слишком сильны её великие ленинские традиции, чтобы эта разрушительная работа могла быть доведена Сталиным до конца.

Это факт, что всемирно-историческая победа советского народа в Отечественной войне 1941—1945, фантастически быстрое восстановление разрушенного войной народного хозяйства и триумфальное движение вперед на путях социалистического строительства возвеличили коммунистическую партию. Авторитет партии в массах, в мировом коммунистическом движении, на мировой арене вообще в послевоенный период достигли апогея.

Это ставило известные границы хрущевскому огульному шельмованию всего прошлого и предъявляло определенные требования к «реформаторской деятельности» Хрущева: для своего общественного признания она должна была, во всяком случае, дать не меньшие и не худшие плоды, чем реформаторская деятельность Сталина: ты недоволен, ты гневаешься, ты клеймишь прошлое, ты втаптываешь в грязь Сталина — ну, что ж, покажи, на что ты сам способен.

И показать это нужно было не на словах, а на деле. Векселя рано или поздно нужно оплачивать.

Как и с чего начиналась реформаторская деятельность Хрущева?

Я уже упоминал, что в течение сравнительно долгого периода времени Хрущев не вмешивался в вопросы внешней политики и не высказывался по ним. Он признавал абсолютный приоритет в этой сфере В.М. Молотова и испытывал даже чувство своеобразного почтительного страха перед сложностью международных проблем. Помню; что в одной из бесед со мной, относящихся к этому периоду, Хрущев говорил:

— Удивляюсь я на Вячеслава. Какую голову надо иметь. Ведь весь мир надо в голове держать. Это хорошо, что он у нас на этом деле сидит. Надежно. Он не сплошает. И осторожный. А тут и нельзя с бухты-барахты. Да, Вячеслав — голова…

Но дело в том, что в течение сравнительно длительного периода Хрущев не подвергал ревизии ничего из сделанного при Сталине и в других сферах хозяйственной, государственной и партийной работы, кроме сельского хозяйства. Всё сделанное при Сталине он считал правильным, разумным, необходимым. Во . всяком случае в эту пору мы не слышали с его стороны критических замечаний в адрес Сталина, его политики и практических дел. Наоборот. Он всячески подчеркивал величие Сталина, мудрость Сталина, «порядок» при Сталине. И когда кто-нибудь в своем рвении заполучить расположение нового претендента в вожди льстил Хрущеву, противопоставляя его «добросердечность» «злому Сталину», Хрущев, с присущей ему необузданностью, восклицал:

— Вот вздумали: Сталин — Хрущев… Да Хрущев говна Сталина не стоит!

Ему, видимо, так понравились эта образность и такая степень самокритичности, что он несколько раз повторял эту фразу и в личных беседах, и на различных официальных заседаниях.

Почти до XX съезда партии по части критики прошлого и руководящих лиц, связанных с этим прошлым, Хрущев вел себя в общем сдержанно. Он закреплял свое новое положение и для закрепления его хотел многим нравиться. Он был доброжелателен ко всем членам руководящего ядра на заседаниях Президиума и Секретариата ЦК. Не допускал никаких резкостей и личных выпадов, предоставлял каждому широкую инициативу в своей сфере:

— Смотрите сами. Решайте сами. Вы лучше меня знаете это дело. Не мне вас учить…

Такой тон и такие возможности в работе очень всем импонировали. Ведь у всех ещё в памяти живы были сталинские нравы. Во всех кремлевских кругах, близких к Сталину, всегда царила атмосфера напряженности, тревожного ожидания и леденящего душу страха.

С водворением саркофага Сталина в Мавзолей все почувствовали коренное изменение атмосферы. Дальнейшим шагом в этом направлении был арест Берии.

Все говорили:

— Как стало легко… Как хорошо…

И Хрущев не пропускал случая подчеркнуть это. О значении ареста Берии и о своей роли в этой операции он рассказывал неустанно.

Чтобы подчеркнуть свою простоту, доступность, свое чувство коллегиальности, Хрущев ввел ежедневные совместные обеды для всех желающих членов Президиума ЦК и кандидатов в одном из уединенных залов Кремля. Так как мало-помалу во время этих обедов стали обсуждаться на ходу разные дела, вскоре почти все руководители стали их участниками. По окончании заседаний или приемов Хрущев сажал в свою машину несколько человек своих попутчиков.

Я уже писал, что сразу после смерти Сталина он поселился рядом с Маленковым в смежных особняках в районе Метростроевской улицы (Остоженки), а в кирпичном заборе, отделявшем оба особняка, пробита была калитка для постоянного общения. Но вскоре такое отъединение двух от всех остальных показалось Хрущеву неподходящей формой коллективизма. Он распорядился построить каждому члену Президиума по особняку — точно так, как предлагал в свое время Берия. И скоро на живописных и любимых москвичами Ленинских (Воробьевых) горах появилась анфилада роскошных особняков. Внутри они были отделаны мрамором и дорогими сортами дерева. От внешнего мира каждый особняк был отделен массивными высокими стенами, видимо, из желтого туфа. Доступ в каждый особняк пролегал через тяжелые стальные ворота и калиточку. Из двора и садовой беседки хрущевского обиталища, стоявшего на самой бровке Ленинских гор, открывался неповторимый вид на Москву. Она видна была вся как на ладони.

Жилищный кризис в Москве в эту пору ощущался с исключительной остротой. Одна из странностей одержимого индустриализацией Сталина — явное пренебрежение к жилищному строительству, хотя каждому ясно, что без должного расширения жилищного фонда нельзя обеспечить неуклонный подъем промышленности высокими темпами. Миллионы москвичей жили скученно в перенаселенных коммунальных квартирах, в старых деревянных домишках без коммунальных удобств и даже в бараках и подвалах.

Поэтому старые члены Политбюро (Молотов, Ворошилов, Каганович), давно жившие в Кремле, поеживались от такого новшества и не очень-то рвались на Ленинские горы под всесветное обозрение. Но «коллективизм» обязывал не обособляться. И скоро все члены Политбюро обосновались в сверкающих особняках.

Рядом с ними воздвигнуто было роскошное спортивное здание с бассейном и другими сооружениями, где можно было холить свое тело с не меньшим комфортом, чем это было у римских императоров.

Народ, знавший по изустным преданиям, описаниям и кино спартанскую суровость образа жизни Ленина, сразу окрестил новое поселение ироническим прозвищем «Заветы Ильича» и «хрущобами».

Я уже упоминал, что в первый период после смерти Сталина Хрущев выражал свой абсолютный пиетет к нему по всем вопросам. Исключение составлял, пожалуй, единственный вопрос — сельское хозяйство. Здесь Хрущев считал себя непревзойденным знатоком и авторитетом, а Сталина — профаном, И когда заходил разговор о сельском хозяйстве, он вздыхал, бил согнутым пальцем себя по лбу, потом по краю стола, что должно было означать, что Сталин ничего не понимал в сельском хозяйстве. Затем на слушателей низвергалась Ниагара слов и рецептов: что нужно сделать, чтобы обеспечить расцвет нашего сельского хозяйства в молниеносные сроки.

С сельского хозяйства Хрущев и начал свою реформаторскую деятельность.

Как-то, кажется в июле 1953 г., Н. Хрущев вызвал меня и сказал, что будем готовить Пленум ЦК, посвященный вопросам сельского хозяйства. Он нарисовал общую картину положения в деревне и как он думает бороться с трудностями и болезнями сельскохозяйственного производства. Хрущев сказал, что было бы хорошо, если бы я с группой ученых-экономистов и работников аппарата ЦК взялся за подготовку резолюции по его докладу на Пленуме.

После окончания Московского университета и нескольких лет практической работы я, как уже говорил, три года учился в Аграрном Институте Красной профессуры и окончил его. До войны и после нее я опубликовал большое количество работ по вопросам социалистического сельского хозяйства. Не раз привлекался я Московским и Центральным Комитетами партии для подготовки различных документов по вопросам сельского хозяйства и экономической теории вообще. Поэтому данное мне Хрущевым поручение никому не показалось необычным.

Нам отвели для работы кабинет, который когда-то занимал секретарь ЦК А.А. Андреев, и мы погрузились в работу. Мне кажется, что наша группа с полной научной добросовестностью проделала большую аналитическую работу. В разработанном проекте документа дан был всесторонний марксистский анализ социалистического сельского хозяйства: его преимуществ и достижений, трудностей и противоречий развития. Мы пытались сформулировать в этом проекте и основные задачи дальнейшего подъема сельского хозяйства. Основное внимание при этом уделялось решению следующих задач:

Всесторонняя комплексная механизация (и электрификация) сельского хозяйства. Химизация земледелия (в том числе проблема удобрений). Перевод всех отраслей сельского хозяйства на научные основы ведения (агротехника, зоотехника). Подъем зернового хозяйства — базы всех отраслей сельскохозяйственного производства. Повышение урожайности сельскохозяйственных культур и продуктивности животноводства как центральная задача. Материальная заинтересованность коллективов (совхозов, МТС, колхозов и работников), вопросы организации труда и повышения его производительности. Проблемы улучшения руководства сельским хозяйством.

Но наряду с нашей группой, группой ученых, работала и другая группа — по подготовке доклада Хрущева на Пленуме ЦК.

Вскоре доклады и большие выступления Хрущева стали весьма частыми, и родился определенный порядок и стиль подготовки их. По сложившейся при Сталине традиции каждое положение таких выступлений приобретало директивный характер. За речами следовали дела и перестановки людей. Последствия их часто бывали очень серьезными. Поэтому имеет смысл сделать отступление и сказать здесь о механизме подготовки выступлений Хрущева.

По своему характеру их можно свести в три основные группы.

Первая группа выступлений — экспромты. Хрущев любил выступать. К концу его пребывания у власти страсть эта приобрела уже характер явно патологического недержания речи.

Но Хрущев не только любил выступать. Он умел выступать. Его речи экспромтом были яркими, самобытными. Он обычно приводил много живых примеров и сравнений, пословиц и поговорок. Часто это были всякие вульгаризмы, вроде:

— Мы ещё покажем им Кузькину мать.

— Мы не лаптем щи хлебаем.

— Он ноздрями мух давит.

И другие, в таком духе. Иногда, в раздражении, он допускал прямые непристойности. Но живость, образность, бойкость его речей, по крайней мере на первых порах, нравились массовой аудитории. Критическое отношение к ним складывалось лишь постепенно.

Если бы Хрущев был образованным человеком, если бы он обладал элементарной культурой и простейшей школой марксистского мышления, он мог бы быть великолепным оратором. Но мозги его в отношении теории, науки, литературы представляли собой tabula rasa (чистую доску). Даже по вопросам того же сельского хозяйства, в котором он слыл знатоком, он вряд ли за всю жизнь прочитал хоть одну книгу. Знания его черпались из опыта, в его обывательском понимании.

Вот он что-то увидел при посещении совхоза или колхоза. А посещал он колхозы, совхозы, новостройки часто, он любил разъезжать. Увиденное ему понравилось. И он мог сразу, без проверки, без изучения материалов, со всесоюзной трибуны рекомендовать увиденное всем, всем, всем, хотя потом оказывалось, что видел он какой-то агротехнический прием в субтропической зоне, и этот прием совершенно неприменим к центральной или северной зонам.

То же относилось к подбору кадров. Он встречался и разговаривал со многими агрономами, опытниками, учеными. И если собеседник ему понравился, если его рецепт приглянулся, Хрущев мог сразу поднять его на щит. При большой импульсивности Хрущева, его неисправимой склонности к импровизациям, такое использование «опыта» приводило порой к трагическим последствиям.

Однако вернусь к разговору об экспромтах Хрущева. Стенограмма его попадала в руки помощников — Г. Шуйского, В. Лебедева, А. Шевченко. Они привлекали некоторых газетчиков типа П. Сатюкова и Л. Ильичева, и над текстом производилась препараторско-кулинарная работа. Исключались или смягчались явно неприемлемые части текста. Дописывались необходимые новые места. Вставлялись (к месту и не к месту) цитаты из классиков марксизма. Весь текст подчищался, вылизывался, припудривался. Так как сами препараторы были среднесовпартшкольского уровня, живая речь Хрущева в готовом виде становилась, как правило, хуже. Она теряла свой колорит, оказывалась причесанной под средневзвешенный канцелярский, газетный язык. Но, так или иначе, считалось, что устное выступление приготовлено к публикации в печати. И на следующее утро полосы «Правды» и других газет разносили потребителям в тепленьком виде новое хрущевское блюдо.

Вторая группа выступлений Хрущева — это были выступления по вопросам, в отношении которых полная неосведомленность его не вызывала сомнений, и нужно было независимо от него подготовить весь текст. В первые годы к числу таких относились вопросы мировой экономики, политики и коммунистического движения, вопросы литературы, искусства и другие вопросы идеологии. В последующие годы Хрущев стал претендовать на непреложность своих суждений и по этим вопросам.

Но на первых порах такие тексты готовила та же группа помощников Хрущева с привлечением международников или, соответственно, литераторов, искусствоведов. Иногда Хрущев заранее осваивал подготовленный текст, иногда не осваивал. Вооружившись очками, запинаясь и оговариваясь на сложных словах или неведомых терминах и фамилиях, он мученически пробивался сквозь чужой текст, как сквозь проволочные заграждения.

В таких случаях Хрущев чувствовал себя как стреноженный конь, выведенный на беговую дорожку, или как умный пес в наморднике. Хрущев мучился, раздражался, нервничал. Аудитория скучала. Наконец, он не выдерживал, его распирало желание высказаться без сковывающих пут готового текста. Он говорил:

— Ну, теперь я немного оторвусь от текста.

И — следовала свободная импровизация. Лица, ответственные за советскую внешнюю политику (если стоял внешнеполитический доклад), сразу начинали в напряженном беспокойстве ждать: какие пули отольет сейчас Хрущев и какие в результате могут быть неприятности?

А аудитория сразу оживлялась. И тут шли живописания, как французские и бельгийские фабриканты эксплуатировали его, Хрущева, в детстве в Донбассе и как мы потом «показали им Кузькину мать». Заявлялось, что у американских империалистов, которые послали на территорию СССР разведывательный самолет «У-2», «рожа в дерьме». Что «Эньзеньхауру» нужно было бы быть не президентом Америки, а заведующим детским садом. И так дальше в таком роде.

Натешив свою душу свободными излияниями, Хрущев вдруг спохватывался и восклицал:

— Ну, я оторвался немного от текста. Я вижу вон, как иностранные корреспонденты все выбегают из зала. Телеграммы торопятся дать: Хрущев так сказал, Хрущев этак. Советую вам: поменьше брешите, господа хорошие. Мы самого Бога за бороду взяли, а уж на вас найдем управу… Перехожу к тексту.

Иногда эти свободные импровизации устраивались по несколько раз и по размеру превышали заранее подготовленный текст.

После такого доклада или выступления шло выбрасывание, сокращение или причесывание наговоренного текста — опять же для публикации в газетах. Было немало случаев, когда этот новый текст оказывался совершенно неприемлемым, но дипломаты и иностранные корреспонденты уже успевали передать его в живой записи в свои страны. Тогда возникали разные тексты в советских и иностранных газетах со всеми вытекающими отсюда последствиями, а в отдельных случаях — с более или менее серьезными осложнениями, которые нужно было улаживать.

Третья группа выступлений Хрущева — это были выступления по вопросам, в которых Хрущев считал себя вполне компетентным, которые имели особо важное значение и в заблаговременной подготовке которых он считал необходимым принимать личное участие. Это были, в первую очередь, доклады на Пленумах ЦК и на партийных съездах.

Для подготовки таких докладов создавалась также подготовительная группа, но более обширная и более высокого уровня. Для такой группы Хрущев давал свои соображения.

Я уже упоминал, что Хрущев был малограмотным, писать он не умел. Но говорить постепенно научился бойко. Поэтому, пока готовился доклад, он часто вызывал стенографистку и надиктовывал ей какие-то мысли, пришедшие ему на ум. И требовал, чтобы продиктованный им кусок был вмонтирован в доклад.

Так продолжалось весь подготовительный период. «Гениальные» мысли приходили Хрущеву непрерывно. Он почти ежедневно надиктовывал новые тексты, и все они включались в доклад. Росло число новых текстов — распухал доклад. Вот почему все доклады Хрущева, все, без единого исключения, были так рыхлы по содержанию и невероятно велики по размерам — 5, 6, 8, 10 газетных полос. А читались на совещаниях, пленумах, съездах они по 7—10 и даже 12 часов.

Это и породило в народе известный анекдот:

Вопрос армянскому радио: Можно ли завернуть в газету слона? Ответ армянского радио: Можно, если в газете опубликовано выступление Хрущева.

Вот по такой методе готовился, в частности, упомянутый доклад Хрущева на сентябрьском Пленуме ЦК 1953 г. Он длился почти целый день. Текст доклада занял пять с половиной полос «Правды». Да ещё четыре полные полосы — резолюция Пленума. Проект, подготовленный нашей группой ученых, почти не был использован. Резолюция представляла собой слегка сокращенный доклад Хрущева.

В этом докладе было всё, что он видел в сельском хозяйстве и знал о нем и что ему подготовили помощники и статистики. И тем не менее в нем не было глубокого анализа истинного положения дел в сельском хозяйстве и постановки коренных задач о путях и средствах его дальнейшего развития. Большое и малое перемешались в нем чересполосно. Некоторые же действительно главные задачи вообще не были поставлены или ударение сделано не на том, на чем нужно было сделать.

Так, всякому мало-мальски грамотному человеку известно, что в Советском Союзе зерновое хозяйство является основой сельского хозяйства, базой развития всех . его других отраслей. Известно также, что в послевоенный период со всей отчетливостью определилось серьезное отставание в первую очередь зернового хозяйства, что тормозило развитие и всех других отраслей. Заявление Г. Маленкова в Отчетном докладе XIX съезду партии, что «зерновая проблема, считавшаяся ранее наиболее острой и серьезной проблемой, решена с успехом, решена окончательно и бесповоротно» — было безусловно ошибочным. Жизнь и статистика не подтверждали такого вывода.

Было ясно, что центральным звеном подъема всех отраслей сельского хозяйства являлась задача значительного увеличения производства зерна, преодоление отставания этой ключевой отрасли сельского хозяйства. Без решения её нельзя было двинуть вперед ускоренными темпами животноводство, технические культуры, производство картофеля и овощей.

Такой постановки вопроса в докладе Н. Хрущева на сентябрьском Пленуме ЦК 1953 г. не было и в помине. Правда, он обмолвился в докладе такой фразой:

— Преодолевая отставание в развитии животноводства, в производстве картофеля и овощей, мы обязаны обеспечить дальнейший, более быстрый рост производства зерна.

Но это была именно попутно брошенная фраза. Не было дано генеральной постановки вопроса об увеличении производства зерна, как задачи задач. Наоборот, состояние зернового хозяйства оценивалось в очень радужных тонах.

Хрущев, кроме того, говорил в общей, оценочной части состояния всего сельского хозяйства:

— Мы в общем удовлетворяем необходимые потребности страны по зерновым культурам в том смысле, что страна наша обеспечена хлебом, мы имеем необходимые государственные резервы и осуществляем в определенных размерах экспортные операции по хлебу.

Как видно из приведенного текста, оценка Хрущевым состояния зернового хозяйства на сентябрьском Пленуме 1953 г. ничем не отличалась от оценки этого хозяйства, данной Г. Маленковым на XIX съезде. Так высоко оценивал состояние хлебного баланса страны Хрущев через несколько месяцев после смерти Сталина. Это не помешало ему потом многократно говорить, что «Сталин разорил деревню», «при Сталине страна сидела без хлеба», «сами умирали от голода, а хлеб продавали» и т.д.

В докладе Хрущева ставились все большие и малые задачи в области сельского хозяйства, кроме… основной и главной — о зерне. На многочисленных активах, совещаниях, собраниях, в печати по итогам Пленума говорилось о животноводстве, и о картофеле и овощах, и о крупяных культурах, и об МТС — обо всем. Но, оставалась в стране зерновая проблема, как главная и всё определяющая.

Правда, Хрущев и сам вскоре спохватился: ещё только развертывалась кампания по проработке решений сентябрьского Пленума ЦК, и в центре и на местах ещё не успели разработать мероприятия по претворению этих решений в жизнь, как в феврале 1954 г. был созван новый, специальный, Пленум ЦК. На нем Хрущев снова выступил с 8-часовым докладом. Этот доклад уже назывался «О дальнейшем увеличении производства зерна в стране и освоении целинных и залежных земель».

Теперь всё было сосредоточено на решении одной задачи — подъеме зернового хозяйства. И в качестве панацеи выдвигалось главное средство — освоение целинных и залежных земель. С этого времени началась целинная эпопея.

На протяжении последующих месяцев и лет следовал бесчисленный ряд Пленумов ЦК, Кремлевских совещаний работников сельского хозяйства, передовиков, работников МТС, работников совхозов, совещаний по отраслям сельского хозяйства, республиканских, зональных активов. На каждом из них заслушивались многочасовые доклады и выступления Хрущева. Одна «установка» набегала на другую. Один рецепт сменял другой, хотя действие предыдущего ещё не успело провериться на практике.

Так, на сентябрьском Пленуме ЦК Хрущев ставит задачу увеличения продукции путем интенсификации сельского хозяйства, путем повышения урожайности полей и продуктивности животноводства: «брать с каждого гектара земли, с каждого гектара пашни больше зерна, хлопка, овощей, мяса, молока, фруктов и т.д.».

Проходит несколько месяцев, и нежданно-негаданно для всех задача интенсификации сельского хозяйства практически снимается. Старые, высокопродуктивные сельскохозяйственные экономические районы (Украина, Северный Кавказ, Центрально-Черноземные области, Поволжье, Сибирь и др.) надолго становятся пасынками.

Целина — вот альфа и омега. Распашка целинных и залежных земель Казахстана, Сибири, Урала и других пустынных районов — вот ключ к решению всех проблем создания в стране обилия сельскохозяйственных продуктов.

Правомерна ли была постановка вопроса о введении в хозяйственный оборот целинно-залежных земель? Да, правомерна. Но для ответа на этот вопрос надо было изучить почвенно-климатические данные в соответствующих зонах; средние многолетние данные по урожайности в очагах земледелия в этих, или сходных, условиях; транспортные связи и возможности. Оценить, какие типы севооборотов могли бы быть пригодны в каждой зоне. Произвести экспертные расчеты экономической эффективности ведения земледелия и животноводства в каждой зоне: затраты, доходы.

На этой основе можно было решить: в каких районах, в каком объеме, в какие сроки, какими техническими и агротехническими средствами можно осуществить это мероприятие, если оно сулит быть экономически эффективным. Но нет. Для Хрущева действительно органичными были черты, которые впоследствии были квалифицированы как субъективизм и волюнтаризм.

Вот он поехал, к примеру, в Казахстан. Здесь получил определенные впечатления. Они породили идею. Сверхмоторная натура Хрущева требовала её немедленной реализации.

О своей поездке и своих впечатлениях он красочно рассказывал так:

— Вот я был в Казахстане. Едешь по ковыльной степи — океан. А какая земля! Подъедешь к оврагу, и вот тебе — весь почвенный разрез виден. На 2—3 аршина плодородный слой. И такая земля прогуливает. Ведь это преступление. Да тут миллиарды под ногами. Да только один Казахстан не то что страну — всю Европу зерном засыпать может!

И вот с февраля 1954 г. бесконечные железнодорожные, автомобильные, авиационные и другие караваны с тракторами, прицепами, людьми двинулись в безлюдные казахские степи осваивать целину. Мужественные и самоотверженные советские люди, в том числе героическая советская молодежь, шли на всё. Не было жилья, укрывались в палатках. Не было налажено питание и водоснабжение. Стоически переносили и это: партия призывает, это необходимо для Родины — значит, надо преодолеть все трудности. И преодолевали.

Можно спорить и по-разному оценивать экономическую, народнохозяйственную эффективность грандиозной кампании по освоению целины. Можно и нужно критиковать хрущевский волюнтаризм в этом деле. Но что партийные и советские органы, причастные к сельскому хозяйству, работали в эти годы со сверхчеловеческим перенапряжением сил, что сотни тысяч людей, прибывших добровольно в суровые условия необжитых районов, сделали всё возможное и невозможное, чтобы освоить эти пустыни — отрицать это значило бы искажать историческую правду. Крупнейшие недостатки этой гигантской кампании коренились не в людях, не в их отношении к своему гражданскому долгу, а в стратегическом замысле всей кампании и способах её осуществления.

А ведь старые сельскохозяйственные районы — Украина, Кубань, Северный Кавказ, ряд областей Поволжья, Центрально-Черноземные области, освоенные районы Алтая, Западной Сибири, Урала, республик Средней Азии и многие другие были основными поставщиками продовольствия и сельскохозяйственного сырья. Они таили в себе огромные возможности роста сельскохозяйственной продукции. Плодородные почвы, благоприятный климат, опытные кадры, достаточные ресурсы рабочей силы, хорошие транспортные связи, сложившиеся севообороты и системы земледелия в целом, накопленный опыт ведения крупного социалистического сельского хозяйства — всё это давало этим районам огромные преимущества. Но целина заслонила их начисто.

В ряде важнейших решений и начатых крупных мероприятий парт ия и её Центральный Комитет приняли Целостную генеральную программу дальнейшего мощного подъема социалистического сельского хозяйства. Её важнейшими составными частями были:

Комплексная механизация и электрификация сельского хозяйства на основе мощного развития тракторостроения и сельскохозяйственного машиностроения, а также грандиозного плана строительства гидро— и тепловых электростанций. Орошение и обводнение обширных территорий, путем использования дешевой гидроэнергии каскада строящихся гидростанций на основных реках, а также путем строительства каналов и оросительных систем. Создание грандиозных полезащитных полос и другие мероприятия по борьбе с засухой. Перевод всего земледелия и животноводства на научную базу современной агротехники и зоотехники: повсеместное внедрение правильных севооборотов, селекция и семеноводство, породное районирование скота и др.

Главную идею этой разносторонней генеральной программы, её, так сказать, философию можно было бы определить одним термином: интенсификация сельского хозяйства. Не идти по пути расширения посевных площадей, а вести курс на неуклонное повышение урожайности полей и продуктивности животноводства, и на этой основе постоянно умножать продовольственные и сырьевые ресурсы страны.

Как-то незадолго до смерти Сталин заявил на заседании Политбюро:

— Я последний раз подписываю годовой план с расширением посевных площадей. Надо идти по пути интенсификации сельского хозяйства. Надо с меньших площадей брать больше продукции…

И действительно, путь интенсификации есть единственно правильный путь. Этому учит опыт всего мирового земледелия.

Н. Хрущев опрокинул эти решения и программные установки партии. Он высмеял планы интенсификации сельского хозяйства:

— Туркменский канал… Защитные полосы от моря до моря… Севообороты… Ведь это надо же (и, по привычке, когда нужно было изобразить Сталина, он стучал себя пальцем по лбу, а потом по краю стола). Сколько лет мы топчемся, как кот вокруг горячей каши, вокруг этих севооборотов. А толку что?

Выдвижение на первый план задачи освоения целины означало, что отныне взят был курс на экстенсивное развитие сельского хозяйства. И этот курс проводился на протяжении всего «великого десятилетия». В засушливых районах, главным образом Казахстана, поднято было около 40 миллионов гектаров целинных и залежных земель. В Казахской ССР посевные площади зерновых культур расширены были по сравнению с 1913 г. в 6 раз.

Несколько лет после начала освоения целины она даже при огромнейших потерях давала зерно. Это было снятием пенок с земли. Но дальше начало происходить то, что должно было произойти: отсутствие севооборотов, пренебрежение элементарными правилами агротехники, посев зерна по зерну обусловили разрушение структуры почвы. На миллионах и миллионах гектаров бывших целинных площадей появилась и начала разрастаться с устрашающей быстротой эрозия её. Черные бури поднимали и уносили самый плодородный слой почвы. Огромные территории посевов зерна превратились в океан сорняков.

Старые плодородные зерновые районы, оказавшись в положении пасынков, также начали снижать урожайность зерна. Положение с хлебом в стране всё больше обострялось, но по мере обострения его, всё крикливее становились заявления и посулы Хрущева с самых высоких трибун:

— Мы ещё покажем американцам Кузькину мать! Мы их положим по сельскому хозяйству на обе лопатки!..

И в этой своей одержимости «показать Кузькину мать» Хрущев изобретал один чудодейственный рецепт за другим.

То он разнес в пух и прах травопольную систему земледелия академика Уильямса и обязал изгнать повсеместно из севооборотов травы и расширить посевы зерна сверх всяких разумных пределов. Причем из зерна фаворитом сначала объявлена была пшеница. И Хрущев живописал, как хороши из пшеничной муки пироги и пышки. А определяя будущее общества, он говорил: «Что такое Коммунизм? Это — блины с маслом и со сметаной».

То после пшеницы на долгое время «царицей полей» объявлена была кукуруза. Она прославлялась Хрущевым не только как универсальная кормовая, но и как продовольственная культура. Хрущев на многих совещаниях красочно рассказывал, какие вкусные «блюда» можно делать из кукурузы.

Не случайно Хрущев получил в народе кличку «кукурузник», а хрущевская кукурузная эпопея стала одной из главных причин дезорганизации всего сельского хозяйства и упадка его.

Можно привести и другой пример. Хрущев где-то услышал, что в центральных областях России овцы болеют копытной гнилью. Факт сам по себе известный. И вот с 1954 г. происходит целая серия кремлевских общесоюзных, зональных, республиканских совещаний и активов по вопросам сельского хозяйства. На всех неизменно выступает Хрущев. И мы слушаем, как со свойственным ему темпераментом и безапелляционностью, дополняя свою речь жестикуляцией, Хрущев восклицает:

— Вот у нас в Центральной России овец разводят. Какой дурак это выдумал! Разве не известно, что овцы здесь болеют копытной гнилью? Надо убрать отсюда овец…

За тридцатилетие верховенства Сталина руководители всех рангов привыкли к тому, что слово лидера — закон. Указания его должны выполняться безоговорочно. И вот, вслед за кремлевским, идут республиканские, краевые, областные, районные совещания и активы. На них передаются и указания Хрущева об овцах. Причем по мере приближения к «наинизшим низам» формулировки «для ясности» ужесточаются. И когда дело доходит до района, села, колхоза, совхоза, копытная гниль у овец именуется уже хуже, чем проказа, а овцеводство в центрах России квалифицируется почти как уголовное преступление.

Между тем грубошерстная овца разводилась в большинстве центральных, северо-западных, северо-восточных, северных районов России испокон веков. На протяжении столетий овца давала здесь шерсть для грубых сукон, валенок, войлока. Она давала овчины на поделку полушубков, тулупов, шуб. Овца обувала и одевала крестьянство, рабочий люд в городах, российское воинство. В частности, в XIX веке в бывшей Ярославской губернии выведена была романовская порода овец — лучшая в мире порода овец шубного направления.

Но — директива Хрущева с самой высокой трибуны была дана, и в центральных и северных областях России началось варфоломеевское побоище овец. И понадобилось много времени, прежде чем Хрущев признал, что его «попутали с овцой».

Но такое признание было явлением чрезвычайно редким. Невежество обычно сочетается с гипертрофированным самомнением, препятствующим добросовестному признанию своих ошибок. Да к тому же, пока дело дошло до признания Хрущева, что его попутали с овцой, поголовье грубошерстных, в том числе романовских, овец сильно поредело.

Затем он сделал открытие о чудодейственных свойствах гороха, и всем предписывалось сеять больше гороха. Вслед за горохом главными и решающими звеньями подъема всего сельского хозяйства объявлялись то удобрения, то поливное земледелие, а в поливном земледелии такая культура, как рис. И Хрущев теперь уже рассказывал не о пирогах, пышках и блинах из муки, а о ни с чем не сравнимом вкусе узбекского плова.

Десятки миллионов тружеников сельского хозяйства никак не успевали переварить в мозгу тот каскад идей, всё новых прожектов и рецептов, которые распирали Хрущева и низвергались на них. А дело с сельским хозяйством всё более запутывалось. Пришлось раскрыть закрома государственных хлебных резервов. Но этого оказалось мало. Тогда стала неизбежной необходимость начать в больших размерах импорт в СССР зерна, муки и других хлебных продуктов.

Для стиля Хрущева характерна была удивительная легкость на всякие обещания, посулы, сногсшибательные сроки, единственным основанием которых была собственная интуиция Хрущева, его «нюх».

Так, на том же сентябрьском Пленуме 1953 г. Хрущев, раздраконив в своем докладе социалистическое сельское хозяйство при Сталине в пух и прах, поставил задачу:

— Добиться крутого подъема всех отраслей сельского хозяйства и в течение двух-трех лет резко повысить обеспеченность всего населения нашей страны продовольственными товарами…

Больше того. В этом докладе Хрущев поставил задачу добиться в кратчайший срок по существу коммунистического изобилия сельскохозяйственных продуктов. Он говорил:

— Надо поставить перед собой задачу достичь такого уровня потребления продуктов питания, который исходит из научно-обоснованных норм питания, требующихся для всестороннего, гармоничного развития здорового человека… Мы этого уровня потребления достигнем в кратчайшие сроки, а по ряду продуктов в 2-3 года.

Но прошло не 2-3 года, а 10 лет. И к 1963 году в полной мере проявились трагические последствия всех хрущевских безграмотных импровизаций и экономического произвола в деревне. Урожайность зерновых с гектара (8,3 центнера) упала ниже уровня 1940 г. (8,6 центнера), и скатилась почти к предреволюционному уровню примитивного единоличного хозяйства (8,2 центнера в 1913 г.). Валовой сбор хлеба в 1963 г. оказался самым низким за всё «великое десятилетие».

Хрущев неистовствовал. Он перестал выезжать на целину и шуметь о её всеспасающей роли. Он обвинял во всем то Сталина, то Министерство сельского хозяйства, то личные подсобные хозяйства колхозников, коровы и свиньи которого-де съедают весь хлеб, то сельскохозяйственную науку. И снова изобретал рецепт за рецептом создания «коммунистического изобилия продуктов». Но всякая вера его словам в народе таяла. Огромная армия партийных, советских, сельскохозяйственных работников, замученная бесконечными реорганизациями, изверилась в возможности исправить положение в сельском хозяйстве.

Мощные государственные резервы зерна, которые сохранялись даже после четырехлетней изнурительной войны, были разбазарены. Советский Союз из страны, экспортирующей хлеб, превратился в страну, ввозящую хлеб. Ежегодно многие тонны чистого золота из золотых запасов, накопленных десятилетиями, выбрасывались на мировые рынки, чтобы расплатиться за поставки крупных партий зерна, закупаемых в Канаде, Австралии, Соединенных Штатах, и муки — в Западной Германии. Зерно занимали в долг у Румынии. Газета «Нью-Йорк таймс» 27 ноября 1967 г. отмечала, что в эру Хрущева СССР продавал на мировых рынках золота на 200—500 миллионов долларов в год.

Страна оказалась перед угрозой голода. От Закарпатья до Приморья у хлебных магазинов выстраивались на ночь огромные очереди за хлебом. В города за хлебом направлялись миллионы людей и из деревни. Во многих городах и районах введено было закрытое рационирование про