Юзеф Хен

Биография

Юзеф Хен, (родился 7 ноября 1923 в Варшаве ) - польский писатель, эссеист, драматург, сценарист, и журналист еврейского происхождения.
Родился в Варшаве.После начала Второй мировой войны, в ноябре 1939 года он бежал из Варшавы во Львов. Воевал в Красной армии . Он был военным корреспондентом. Во время войны он потерял отца, убитого в 1945 году в Бухенвальде , брата Моисея (р. 1920), который пропал в Советском Союзе и сестру Мирку (1917-1942), убитую на Волыни .
Сразу после войны он был редактором еженедельной газеты в польской армии. Ушел в отставку в 1952 в звании капитана.
Из интервью с писателем:
— Своим дебютом вы отчасти обязаны Ксаверию Прушинскому.
— Я печатал свои воспоминания в «Жолнеже польском» («Польском солдате»), а он как-то зашел к нам и говорит: «Вы должны сделать из этого книгу». Я спросил: «А вы написали бы к ней предисловие?» — он ответил, что охотно. И написал — на святках 1946 года. Потом, когда книга уже вышла, а он, уже будучи послом в Гааге, посетил Варшаву, я ему говорю: «Пан Ксаверий, вы не пообедаете со мною?» — на что он ответил: «Но платите вы». За обедом мы пили шерри-бренди, и он предложил мне выпить на брудершафт. «Пан Ксаверий, — отвечаю, — но вы же классик, а я дебютант», — а он говорит: «Когда десять лет назад Слонимский предложил мне выпить на брудершафт, я ему сказал: „Но, пан Антоний, куда мне, начинающему репортеру, с такой знаменитостью”, — на что Слонимский ответствовал: „Когда 15 лет назад Жеромский в ресторане ‘Земянский’ предложил мне выпить на брудершафт, то...” Так мы доберемся и до Миколая Рея».
У меня слезы льются, но это у меня конъюнктивит — не подумайте, пожалуйста, будто я так растрогался.
— Вы так никогда и не вступили в партию.
— В начале 50-х моя начальница на меня нажимала, потому что я был и.о. главного редактора в «Жолнеже польском». Как-то секретарь парткома армейской печати так мне сказал: «Капитан Хен, вот здесь анкета, а ваша коллега, товарищ Затора, подпишет вам рекомендацию». У меня в глазах потемнело. Сильнее всего, помимо скуки на собраниях, мне было отвратительно, что взрослые люди — взрослые! — встают и что-то там скандируют. Это противоречило моему чувству собственного достоинства. Я такого никогда не делал.
Иду я к ней с этой анкетой и думаю: что-нибудь произойдет, что-нибудь еще обязательно произойдет. Она берет ручку: «Я рада, товарищ Хен, что вы наконец-то дозрели до партии». Тут меня осенило, и я выпалил: «Это партия наконец-то дозрела до меня». А она как отшвырнет свою ручку: «Не подпишу!» Вышел я от нее счастливым.
— Вы попали в санаторий для лиц с нервным истощением.
— Потому что я с ней постоянно ссорился. Я стремился, чтобы в нашем еженедельнике не было дикой пропаганды, а она, например, сняла из номера переведенный мною чудесный рассказ Паустовского о мальчике, который посылает отцу письмо в осажденный Сталинград бутылочной почтой. И при этом сказала: советская молодежь не должна мечтать. Так происходило повсеместно. Я пошел как-то в издательство «Наша ксенгарня» с предложением напечатать «Кайтуся-чародея» Януша Корчака, а дамы-редакторши сказали: нет, там про волшебство, а при социализме дети должны быть реалистами. Я в ПНР знал, каковы границы цензуры. В то же время никогда не было известно, что стукнет в голову редакторше — я прошу прощения за женский род, но это же именно редакторши мыслили, как построить Народную Польшу.
— Как выглядела жизнь писателя в сталинские времена?
— Трудно было защитить себя. Я написал роман «В странном городе», который был полемикой с соцреализмом, но его действие происходило на тракторном заводе. Директор, родом из крестьян, говорит рабочему: «Видишь, кем я был, а теперь директор», — а рабочий отвечает: «Значит, нужна еще одна революция, чтоб и я тоже стал директором». Говорили, что один член политбюро, впоследствии либерал, которого возненавидел Гомулка, выкрикивал: «Хен расписывает, будто в Польше нет рабочего класса!» — но сегодня на эту книгу смотрят как на «производственный роман». Это была ошибка, нельзя давать бой на территории противника.
Я соцреализмом не увлекался, но и не боролся с ним, писал в сторонке — например, «Крест отважных». У меня еще сохранилось такое письмо: «Дорогой коллега, ваш прекрасный, волнующий рассказ не будет у нас опубликован — редколлегия воспротивилась».
— А с партией от вас отстали?
— Знаете, я ходил в талантливых. Хотя в еженедельнике от меня избавились и отправили на радио, на передачу для солдат. 1 сентября я дал в эфир «Трагическую увертюру» Пануфника и запланировал стихотворение «К оружию!» Владислава Броневского. Не разрешили. Потому что строки: «Обижала отчизна? И что? (...) Этот час — не для счётов и злоб», — они приняли на свой счет. А также «За кулак, занесенный над Польшей, — / Пулю в лоб!» [пер. Якова Подольного]. Я попросил дать мне четыре месяца творческого отпуска, но на это они сказали, что я могу самое большее уволиться из армии. Я отвечаю: «Браво», — а они пообещали, что мне не дадут выходное пособие — 17 тыс. злотых. Я сказал, что могу доплатить. И ушел из армии — без выходного пособия. С того времени я живу на свои деньги. Кроме меня, только Тадеуш Ружевич однажды похвалился, что никогда не сидел ни на какой должности. А это не всегда давалось легко.
— На снимке с Хрущевым в журнале «Тайм» за 1956 г. вы выглядите довольным.
— Я был после трех бокалов вина.
Из еженедельника «Свят» («Мир») меня послали в Москву как «советолога» — человека, который в этом разбирается. Я получил аккредитацию и приглашение на прием в Кремле в честь Тито и тогда же нечаянно оказался переводчиком «Хрущика». Я показал ему Лизу Ларсен, привлекательную блондинку, дочь совладельца журнала «Лайф», и говорю: «Эта дама хотела бы вас сфотографировать», — на что «Хрущик» произнес: «Пажауста». — «Но у нее забрали фотоаппарат», — а он говорит, что в этом помочь не может. Тут я говорю Лизе: «Иди и скажи, что Никита велел отдать аппарат». И отдали! Потом она нас обфотографировала со всех сторон — вот я и стою рядом с ним, улыбаясь, вместо того чтобы с мрачной миной упрекать в том и сем.
Между 1956 и 1963 гг. мне жилось хорошо, вплоть до 68-го я делал киношную карьеру, писал сценарии, сериалы. И видел будущее — свое и Польши.
— Но ведь раньше, после келецкого погрома [1946], вы вместе с женой всерьез задумывались, не уехать ли.
— Да, у меня тогда были две пишущих машинки, а после погрома я одну уже продал. Мы не уехали, так как появились протесты коллег по перу, искренние и прекрасные. Помню, Галчинский написал протест, который начал: «Как бывший антисемит...» — потому что он и был антисемитом, причем хулиганствующим, хотя ему случилось после нападения на Тувима прийти к нему с цветами и упасть на колени. Потому что он знал, что такое поэзия. И Тувим тоже знал — и прощал Костека. В итоге мы с Реной сочли, что надо остаться.
О Едвабне я не слышал. Узнал тогда только, когда собрались ставить памятник. Шок. Потому что келецкий погром я объяснял себе как амок, приступ агрессивного безумия. Но Едвабне, сожжение живьем... Знай я об этом тогда, вы бы сейчас со мной не разговаривали.
Я всегда, с седьмого года жизни, был сторонником какого-нибудь еврейского государства. Меня унижало, что у всех народов свои государства, а евреи как будто сами отказались. Впервые я поехал в Израиль в 1963 г., чтобы повидаться с мамой.
— Когда вы почувствовали 68-й год на собственной шкуре?
— К этому шло уже на протяжении нескольких лет. Я вернулся из Израиля и слышу, что о книге не может быть и речи. Уже тогда это было известно. Помнится, была какая-то велогонка вокруг Египта, и египтяне потребовали, чтобы из Польши не присылали журналистов еврейского происхождения — и наши власти согласились. Позорно.
— Регистрировалось ли, кто является евреем?
— Тут вы попали в самую точку. Мне рассказывал один мой товарищ, выдающийся ученый, что на каком-то предприятии к кадровику приходит гэбэшник и спрашивает: «Кто тут у вас еврейского происхождения?» Кадровик отвечает, что они не проверяли, их это ничуть не интересует, а тот вопрошает: «А где ж ваша бдительность, дорогой товарищ?» Это был год 1963-1964-й.
После шестидневной войны и выступления Гомулки о «пятой колонне» стало понятно, что идет чистка. Мое «Сопротивление» еще успело выйти, а рассказ «Вестерн» я уже передал парижской «Культуре».
Я знал, что они хотят, чтобы я уехал. В газете «Жолнеж вольности» («Солдат свободы») на меня набросились за «Тост»4 (т.е. «Закон и кулак»). Писали, что я «выехал за границу и сбросил маску поляка». На партийном собрании Анна Татаркевич задала вопрос, почему пишутся такие статьи, когда она видела Хена на Вейской улице. Кто-то в зале встал — я знаю, кто, — и сказал: «Не уехал, но здесь очернительствует». А потом удивлялся, что я с ним не здороваюсь, — я редко с кем не здоровался, но с ним — нет. В конце концов он догадался и однажды в Союзе писателей обращается ко мне: «Ну, пан коллега, подставьте-ка щечку, ну, это действительно было какое-то сумасшествие». Обцеловывает меня, а я говорю: «Но меня по-прежнему бьют», — на что он в ответ: «Но мне полегчало».
— Из «Тоста» вам пришлось вырезать «антипольский» анекдот про двух евреев.
— «Они прячутся в подвале. И ничегошеньки не знают о белом свете. Вдруг слышат кованые сапоги, и кто-то кричит: „Бей жидов!”, — а они падают друг другу в объятья с криком: „Наши!”»
— Как вы пережили те времена травли и нападок?
— Не пережил. По сей день.
Однако я чувствую себя другим. Какие-то шаги я уже не в состоянии сделать, не хочу. Это видно в моем «Дневнике на новый век». Я нахожусь в иной ситуации, чем остальные польские писатели, хотя у меня и есть читатели, причем необыкновенные.
Те же самые мужики, те же самые бабы, которые сегодня выкрикивают антиеврейские формулировочки под воздействием известного радио [«Мария»], кричали бы что-нибудь другое, если б им давали другие образцы. Возможно, они были бы более довольны собою. Но что поделаешь, жизнь трудна, кто-то должен быть виноват в том, что существует старость, бедность, морщины, зловредная невестка, артрит. Конвицкий рассказывал мне такой русский анекдот: «Мужик входит в воду, пробует ее ногой, холодно, он вздрагивает: „Ух, проклятые евреи”».
Мачек, мой сын, лишь недавно рассказал мне, что в школе ребята его били. Он и Мадзя, моя дочь, скрывали это от нас с матерью.
Говорили: перемелется. Когда-то Раковский, главный редактор «Политики», подвозил меня домой, и я его спрашиваю: «Что делать, уезжать?». Он сказал: «Остаться и описать».
— Много горечи в вашем «Дневнике...».
— Не без причины.
— А чего вы не любите?
— В первую очередь — надутологии. В книге «Никто не зовет» я воплотился в самого себя. Герой, голодный, босой, на самом дне, говорит — с этих слов начинается книга: «Я наплюю им всем в лицо!» — «Кому?» — спрашивают у него. «Всем, кто так красиво болтает». Я напомнил об этом в «Дневнике». Не выношу красивых пустых слов.
Взято с сайта http://www.novpol.ru




Сортировать по: Показывать:
Вне серий
Сборники
X